Часовой механизм [Евгений Борисович Лапутин] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Часовой механизм

Евгений Лапутин

Ему говорили иногда: «Вы хороший, просто замечательный человек, Георгий

Николаевич, но скажите – отчего вы так ходите странно, согнувшись и вовсе не весело,

отчего ваше лицо неулыбчиво так, зачем вы всегда держитесь за живот», и он, слыша эти

слова, тотчас вскакивал с места, бросая все – кусочек подсеребренной селедки, уже

проткнутый изогнутой вилкой, стаканчик багрового вина, милую домашнюю газетку,

карточный кон (дамы и валеты стонали: «Куда же ты, наш повелитель?!), мягкую беседу при

оранжевом свете, когда вечер за окном, и табачный дым, тоже немного оранжевый, по дуге,

тонкими рвущимися полосками улетает в растворенную форточку. Он тотчас вскакивал с

места озирался испуганно и напряженно и, ссылаясь на какую-то безделицу, устремлялся

прочь, мимо поднятых в удивлении людских плеч, мимо всех этих полированных ореховых

шкафов, мимо вешалки, подцепившей несколько пальто, мимо самого себя, и, ворвавшись в

собственное одиночество, где под ногами пересекались улицы, грохотали лестницы, тянулись

бесконечные площади и гулкие подземные переходы, где во тьме от кошек оставались лишь

пары пронзительно-зеленых, немигающих глаз продолжал бежать именно так, как виделось

со стороны людям – держась за живот, словно была там кровоточащая рана, согнувшись в

пояснице, с морщинистым исстрадавшимся лицом.

Никто не бежал следом; из темноты, из прозрачного полудня, из отвесного дождя или

застывшего сухого зноя, из многоногой толпы не тянулась рука с длинными когтистыми

пальцами, не хватала плечо, разрывая одежду, не раздавалось громогласное: «Вот он – вор-то,

вот он!» и Георгий Николаевич понемногу успокаивался, глаза его начинали тише глядеть на

мир, меркли в них страх и отчаяние, переставало болеть лицо, и с бега он переходил на шаг, в

котором не было уже затравленности и испуга, но шел он все равно странно – как-то одним

боком, держась рукой за живот. Было время, когда он еще на что-то надеялся, пробовал изо

всех сил ходить как все, прямо и открыто глядеть по сторонам, и для этого посещал

городские бани, где тело не сдавливалось костюмом и спрятанной в нем главной уликой, но,

обнаженный, бежевый и толстоватый, Георгий Николаевич продолжал оставаться другим,

отличным от прочих, которые, поблескивая веселыми ягодицами, среди медленного пара

бродили вокруг.

И так без конца...

Как же Георгий Николаевич хотел забыть правду про себя, как же устал он смотреть

один и тот же сон, в котором, несмотря на перейденные вброд десятилетия, все оставалось

по-прежнему, не обволакивалось пылью, не пронзалось солнечным лучом, не тлело, не

горело, не разрушалось; и люди всё были теми же – отец, празднующий пятидесятилетие,

гости его, один из которых – Мясников, доживал свой последний вечер, моложавая мачеха с

угольными волосами, разделенными ослепительно белым пробором, восьмилетний ее

пасынок в матроске, пожирающий без меры шоколад (изображение ребенка сохранило

тускловатое зеркало, где навечно осталось прямоугольное окно, подсиненный вечер за ним,

верхушка только что проснувшейся после зимы липы). Георгий Николаевич с мольбою

просил: «Да знаю я все, но уходите от меня, нет больше сил моих смотреть на все это!», но

ничто не уходило, а продолжа лось, как продолжалось когда-то. Отец крутил ручку патефона,

мачеха на кухне крутила мясорубку, и у мальчика в матроске, переевшего шоколада и тайком

отпившего из чьей-то рюмки густого вина, все путалось в голове – вместо фарша розовыми

червяками выползали слова песни Утесова, который начинал заикаться и кашлять, когда кто-

нибудь задевал черную крутящуюся пластинку с неподвижным лоснящимся бликом; мачеха

на кухне напевала свое, не замечая кусочка рыжего теста, прилипшего к локтю. И вот уже

прямо по воздуху плыла минувшая мечта, которая от того, что тоже снилась, не утратила той

своей свежести и аромата – летний ночной дождь, под ним – настоящий, почти живой,

автомобиль, трогательно новый, чуть-чуть беззащитный, со сверкающими воронеными, как у

сытой лошади, боками; дождевая вода, попадающая к нему на никелированные ободки,

тотчас обращается в ртуть подвижную и блестящую, от капота поднимается едва заметный

парок, какой обволакивает, сладко душит ребенка... Вот только надо проснуться утром

пораньше, когда дом снаружи омоет дождь и роса, и под окнами будет стоять тот самый

автомобиль, настоящий, почти живой, трогательный новый и чуть-чуть беззащитный...

– Ну конечно, твой, чей же еще, садись на мягкое кожаное кресло, мчись по мокрой

земле, по траве по облакам! – должен был кто-то разрушить последние сомнения.

И снова зеркало, на этот раз с темно-фиолетовым небом, где приклеена желтая

монетка луны (липа