Что с тобой случилось, мальчик? [Владимир Львович Файнберг] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир Файнберг ЧТО С ТОБОЙ СЛУЧИЛОСЬ, МАЛЬЧИК? Повесть
Звонок телефона раздался в десятом часу утра. Он шагнул к большому столу, на краю которого стоял аппарат, снял трубку, — Слушаю. — Хелло, Моску? — раздалось звучное девичье контральто. — Итальяно. Рома. И тотчас в трубке возник другой – сдавленный от напряжения – голос. — Это я. Через шесть часов улетаю в Нью–Йорк. А сейчас иду менять лиры на доллары. — Господи, сыночек! Как я рад, что ты звонишь! Как ты мог уехать, не простившись?.. — Ладно! Не будем терять времени. За эти три месяца ничего не нашёл в кладовке? — Нет. Сыночек, как ты? — Отодвинь большую картонную коробку с корой для твоих орхидей — увидишь. — Хорошо. Но скажи хоть два слова о себе. Сердце болит? Как себя чувствуешь? — Увидишь, что за коробкой, — узнаешь. В трубке щёлкнуло. Послышались частые гудки. Он положил трубку. Снова снял её. Обычный длинный гудок. Долго сидел у телефона, уткнув лицо в ладонь. Представлял утренний аэропорт в Риме, стойку банка с окошками касс, где сын меняет лиры на доллары… Затем заставил себя встать, прошёл коридорчиком к кладовке, щёлкнул выключателем, открыл дверь. Картонная коробка высилась в глубине средней «полки за пластмассовыми бутылками с жидким удобрением «Уко». Он сдвинул бутылки влево, потянул на себя коробку с торчащими кусками сосновой коры и увидел прислонённую к беленой стене длинную общую тетрадь в чёрной клеёнчатой обложке. «Я не умею с тобой разговаривать. Вечно ты занят. То пишешь свой проклятый роман, вот уже шестой год. То у тебя больные. То уходишь заниматься к своему Артуру Крамеру. То читаешь и конспектируешь какие‑то книги, которые часто не книги даже, а ксероксы с книг. То возишься со своими проклятыми орхидеями. И лишь когда ты на кухне — готовишь еду, моешь посуду или стираешь в ванной, тебе можно подойти. И всегда из этого ничего хорошего не выходит. Ты всегда злишь меня тем, что, не прерывая работы, отвечаешь коротко, будто всем своим видом показываешь, что вот ты занят, а я бездельник. Да, я бездельник. Но теперь тебе придётся меня выслушать. До конца. Когда ты будешь читать то, что написано в этой тетради, я буду уже далеко от тебя… Черт! Как долго длится зима. Конец февраля, за окнами снова метёт снег. Ничего, немного ещё осталось. Я жду вызова. Вот почему каждое утро и вечер бегу вниз по лестнице к почтовому ящику. Надеюсь, если все‑таки конверт с вызовом первым попадёт к тебе, ты не вскроешь его, не уничтожишь, отдашь мне. Отдашь, куда ты денешься со своими благородными принципами! Никогда ты не поймёшь, что значит ждать вызова! Да если б я и хотел что‑то делать — не смог бы. Знаю, надо не терять времени, учить английский… Не могу. Считаю дни, часы. Уже и телевизор стало тошно смотреть, крутить на магнитофоне Высоцкого, Вилли Токарева. Ты даже не заметил, что я положил тебе обратно твой магнитофон — «единственную нашу ценность», как ты говоришь. Конечно, я нарочно включал его на полную громкость, когда к тебе приходили больные. Ничего, скоро тебе никто не будет мешать корпеть над романом, заниматься. Все у тебя «единственная ценность» — книги, орхидеи, магнитофон. А сам ходишь в рваных ботинках. Из‑за тебя живём в бедности. Вот сколько к нам ходит больных. Из других городов приезжают, даже из Болгарии, Греции. А ты не берёшь денег! Строишь из себя нового Иисуса Христа. Когда сегодня утром ты вошёл в комнату, увидел, что я не сплю, и, крикнув «Лови!», кинул апельсин, я, конечно, поймал, сказал спасибо, но только ты никогда не поймёшь, что мне мало одного апельсина, пусть даже последнего, мне надо бы штуки четыре зараз, а так — только желудок раздразнить… Проклятая бедность, проклятые твои принципы! Давно уже у меня накопилось, что тебе сказать. И вот я решил: пока тянется время до вызова, скажу тебе все за всю жизнь. Я, конечно, не писатель. Не такой, как ты, который неизвестно зачем годами пишет свои сочинения, зная, что их наверняка не напечатают. Зато ты прочтёшь в этой тетради многое, о чём даже не подозреваешь, о чём не догадывается твоя кудлатая, вечно нестриженая башка. Не обращай внимания на ошибки, на то, что почерк плохой, мелкий и строчки задираются вверх. Ты читай, читай… Сколько сволочей пишут без ошибок и складно. А мне всё равно, лишь бы ты понял. Не забуду, как, когда мне было четырнадцать лет, в тот первый год, когда я снова стал жить у тебя и дедушки, ты подбил меня попробовать написать стихотворение. А ты помнишь? Помнишь, как ты, прочитав его, плакал? И обнимал меня. И жалел. А потом сказал, что я умею быть искренним. Оно у меня сохранилось. Вклеиваю. Тебе на память.МОЯ ЖИЗНЬ
УЧИТЕЛЬНИЦЕ БИОЛОГИИ
Скандал был большой. Хорошо, хоть в школе оставили. Перечитал всё, что вчера написано, и понял: не удалось объяснить тебе самое главное: из‑за чего я решил уйти через границу. Там, в психушке, когда я мысленно разговаривал с тобой, все вроде было понятно. Сейчас — не получается. Отвлекаюсь на всякую чепуху. Вспомни Игоря и его жену Тоню — адвокатов. Это они помогали тебе на похоронах бабушки Беллы, устраивали поминки. Стали лучшими друзьями. Когда ты меня взял к себе, приносили мне то пальто, то ботинки. Подарили куртку Игоря. Ты вот не знаешь, что уже тогда за ними следили. А я знаю. Шёл однажды осенью из школы, смотрю — они вдвоём идут к нашему подъезду. Следом чёрная «Волга» ползёт. Когда они вошли в дверь, я как раз поравнялся с этой машиной. Она остановилась. Окно опущено, и слышно, как один из штатских, что там сидел, говорит по рации: «Объекты такие‑то вошли в такой‑то дом». С одной стороны, я испугался, вспомнил, как ты всегда выключал телефон, когда они приходили, когда ты читал Крамеру главы романа; с другой — стало здорово интересно: вот какие люди к нам ходят. Вернее, к тебе. Улучив момент, когда Игорь оказался на кухне, я ему сказал про чёрную «Волгу». Он глянул в окно, увидел, что она стоит у тротуара. Перекрестился. И •тут же они с Тоней ушли. И машина уехала. Через несколько дней Игорь забежал к нам. Один, без Тони. Подарил мне маленький приёмник. А тебе принёс зелёную папку с бумагами. Я подслушал, ты уж не злись, он просил тебя где‑нибудь спрятать её. Он ушёл. С тех пор они перестали у нас появляться. А меньше чем через полгода я услышал по «Голосу Америки», что их арестовали. Об этом говорили все радиостанции. Весь мир вступился за них. Ты же как ни в чём не бывало продолжал писать свой роман и лечить больных. Ты ни слова мне не сказал о том, что они в тюрьме. Не счёл нужным. А ведь я испугался по–настоящему. Знаешь чего? Что и тебя арестуют. И мы с дедушкой останемся одни. Мы бы тогда пропали. Он делался совсем старый, включал газ и забывал его зажечь, искал очки, которые были у него на носу. Что бы я с ним делал, если б с тобой что случилось? И что стало бы со мной? Каждый раз, когда ты уходил на занятия к Крамеру, я искал зелёную папку. Перерыл весь дом. Пока не нашёл её в кладовке на полке, где ты держишь коробки с корой и удобрениями для своих орхидей. Она лежала в старом портфеле с дедушкиными грамотами первых пятилеток, удостоверениями о награждении медалями и орденами. В папке оказались копии писем и телеграмм в защиту Сахарова и каких‑то священников. Статьи о том, что люди у нас в государстве бесправны. Что все дела решаются взятками. Я сразу понял: все это правда. Вспомнил интернат для идиотов, вспомнил, как мать делала подарки учителям, как меня засадили в мусорный бак. Правозащитники, вот кто они были. Игорь и Тоня. Под этими документами стояли ещё подписи многих людей. А вот твоей не было. И крамеровской тоже. Но ведь вы все считались друзьями! Я ничего не мог понять. Думал об этом и дома, и на уроках. Пристрастился с тех пор слушать радио. Как ни забивали глушилками, кое‑что прорывалось. В тот вечер, когда передали, что Игорь получил два года лагерей и три года ссылки, а Тоня пять лет ссылки, я вытащил из кладовки зелёную папку и вошёл к тебе в комнату. Как назло, у тебя оказался больной. Из‑за приёмника я даже не услышал, что кто‑то пришёл. Какой‑то деревенский старик. Бородатый. В валенках. С перевязанной шеей. Ты увидел, что у меня, даже в лице изменился. Вырвал из рук папку, крикнул: — Выйди вон! Ну, вышел я. Хотя грубо так говорить родному сыну. Старик, наконец, ушёл. Ты затворил за ним. И явился за мной. Дедушка спал. Ты поманил меня пальцем, завёл в свою комнату с этой орхидейной оранжереей, плотно закрыл дверь. Отключил телефон. Черт меня дёрнул за язык. Я спросил: — Боишься, трус? И тут началось. Тут‑то ты показал себя. Потребовал дневник, увидел там двойки. Я ведь вовсе не за тем к тебе заходил. Я хотел понять про Тоню и Игоря, про то, как ты можешь спокойно разводить свои орхидеи, в то время как их осудили. Ни за что. Повторяю: весь мир об этом только и кричал. О них да ещё о Сахарове. Сообщали, что люди на Красную площадь выходили. С плакатами в их защиту. Ты не давал слова сказать. Говорил, что я совсем не учусь (и это была правда), что не помогаю тебе по дому (и это тоже была правда), что не хочу пуговицы себе пришить (тоже правда), что завуч требует, чтоб после восьмого класса меня забрали в профучилище. Говорил, что не имею никакого права лезть во взрослые дела, совать нос в эту папку. Что Игорь и Тоня действительно герои. А ты должен во что бы то ни стало выжить, чтобы написать, закончить роман, который для людей важнее, чем любые диссидентские подвиги. Что именно поэтому Игорь и Тоня не втягивали тебя, не приносили на подпись телеграммы и заявления. — Как же люди прочтут твой роман, если его всё равно не напечатают? — Не знаю, — сказал ты. — Не знаю. — Тогда дай почитать мне. — Обойдёшься, — ответил ты. — Он ещё не окончен. А кроме того, не поймёшь. — Крамеру читаешь, а мне не прочёл ни страницы… Почему это не пойму?! А если ты пишешь всякую чепуху, в то время как твоих друзей сажают? И вот тут ты заорал. Чтоб я забыл о романе. Об этом разговоре. Об этой папке. Чтоб перестал слушать иностранные передачи и занимался своим делом. И немедленно ложился спать. — Ну и сиди со своими орхидеями! — вот как сказал я тогда. Выходя из комнаты, хлопнул дверью и понял раз и навсегда, что ты не хочешь принимать меня в свою взрослую жизнь, чего‑то недоговариваешь. А раз так, я сам стану борцом за права человека! И в этом моё призвание! С тех пор ты совсем перестал говорить со мной о самом интересном для меня, прятал свои бумаги. Заботился только о том, чтоб мы с дедушкой были сыты и одеты. Будто только в этом смысл жизни. А я стал слушать тайно разные «голоса», накрывшись с головой одеялом. Стал вместо мультиков и кинофильмов смотреть по телевизору программу «Время». Заинтересовался политикой. Ходить в школу стало совсем неинтересно, тем более высиживать на комсомольских собраниях. Меня заставили вступить в комсомол, я ни за что не хотел. Тогда все та же наша классная руководительница как‑то оставила меня после уроков, спросила: — Куда будешь поступать после школы? — В Институт международных отношений. Она удивилась, потом сказала: — Тем более. Туда, не будучи комсомольцем, не попадёшь. И я вступил в комсомол. Из корыстных, так сказать, побуждений. Ну и потом они дали мне кое‑как окончить восьмой класс, чтобы опять же не портить ихних показателей, вызвали тебя и заставили забрать из школы. Они откуда‑то знали, что я состою на учёте в психдиспансере. К тому времени я уже понял, что с этим учётом мне никогда в жизни не поступить ни в какой МГИМО. И тогда ты запихнул меня в медучилище. Мне было всё равно, хотя я сам, перелистав все эти справочники, которые ты мне подсунул,, выбрал медицину. Думал, по крайней мере там не будет проклятой математики. Оказалось, всё равно надо пройти всю программу девятый–десятый классы. Только это было ещё не моё страшное. ^ Когда я находился в Грузии, в этой психбольнице, и особенно когда лежал там больной в изоляторе, вспоминались многие странные вещи. Неожиданно вспомнил, как давным–давно, когда ещё жили втроём (я, ты и мама) и я был совсем маленький, мы снимали подмосковную дачу с терраской. И на этой терраске стояла проволочная клетка, где прыгала белочка. Один раз рано утром я проснулся от сильного треска и шума. Выбежал босиком на терраску и увидел, что белочка мечется в клетке. А сверху на проволочных прутьях разлёгся огромный чёрный в проплешинах котище. Пытается просунуть лапу, схватить белочку. А ей некуда деться. Я заорал, заплакал. Ты прибежал с участка, где сидел над своими бумагами за столиком под сосной, прогнал кота, поднял меня на руки. Помнишь? Всё, что я увидел в медучилище, навалилось на меня, как этот мерзкий кот. Второкурсники отнимали стипендию, которую я получал первые полгода, если не отдавал — били. Я тебе про это не говорил. А ты все злился, когда я каждый день просил деньги на обед, думал, что я растрачиваю стипендию, как в первый раз, в ресторане «Прага». Да, знаю, тебе трудно жилось со мной и дедушкой. Но должен же я был обедать в училище, покупать сезонку на транспорт? Шнурки для ботинок. Тетради. В кино хотелось. В театр. Большинство учащихся были девчонки. Многие уже прошли через аборты. Занимались проституцией. Распивали со старшекурсниками водку. Что их ждало после окончания училища — семьдесят рублей в месяц? То же ждало и меня. На практических занятиях нас учили всаживать уколы в кожаный манекен, делать перевязки. После окончания училища я, оказывается, обязан был заниматься этими делами в качестве медбрата целых три года. Только делать уколы не в манекен. А в чужие задницы. За семьдесят рублей. До чего же не хотелось вставать по утрам, тащиться на занятия. Но и домой возвращаться не хотелось. Ты был, как всегда, занят. Дедушка вечно приставал: «Какие отметки получил? Почему не садишься заниматься? Убавь звук в телевизоре…» И вот я научился прорываться без билета в кино. И в театры. Это не так уж сложно. Дожидался, когда к билетёру подойдёт побольше народу. И проскакивал среди них. Ну, иной раз поймают, выгонят. На второй или третий раз проскочишь. В театре редко бывали свободные места. Сидел на ступеньках. Просмотрел почти все постановки Театра сатиры. Это мой любимый театр. И на Таганке удавалось бывать. А вообще — скучный город Москва. Особенно если нет денег. Хорошо помню то осеннее утро, когда за тобой приехали на «скорой» — повезли в реанимацию спасать какого‑то больного. И я впервые решил не идти в училище, пропустить хотя бы один день. Все мне там опротивело. Да и вся жизнь тоже. Съел оставленный тобой завтрак, уселся в кресло, включил телевизор, стал смотреть «Ритмическую гимнастику ". И тут привязался дедушка: почему не иду учиться? Почему не вымыл после себя посуду? — Отстань, — отмахнулся я от него. Настроение было хуже некуда. А он опять лезет: — Вечером слушаешь враждебные «голоса», утром смотришь на голых баб. Чем все это кончится? Отец с ног сбился. Одно горе с тобой, горе! И берет выключает телевизор. Я снова включил. Он снова выключил. Тогда я вскочил с кресла. Включил телевизор. Как отодвину дедушку в сторону… А он вдруг упал. Лежит на полу, рядом очки валяются. Плачет: — За что ты меня? Я же твой дедушка. Подними меня, подними, дай руку. Тут я увидел тебя. Ты стоял в дверях комнаты. В плаще. С кепкой в руке. И рука эта дрожала. Страшно было смотреть. Потом ты кинулся к дедушке. Поднял его, уложил на диван, дал валерьянки. Мне ни слова не сказал. Вообще не стал со мной разговаривать. Знаю, в тот день ты перестал видеть одним глазом. Знаю, врачи потом обнаружили: разорвался какой‑то сосуд, залил кровью сетчатку. Думаешь, я не переживал? Жалко мне тебя было, дурака. Что я такого особенного сделал? Если б ты поговорил со мной, пусть отругал бы, ударил, может, ничего и не случилось. А то переживал внутри себя. Сам виноват. Читай–читай. Тебе неприятно все это вспоминать. А мне, думаешь, приятно? Я пытался с тобой заговаривать. Дедушка просил меня простить. Ты же сделался как каменный. Молча оставлял рубль на обед. Готовил завтраки и ужины. И все. Теперь уже я сам стирал себе носки, трусы и майки. Никогда не думал, что так повернётся лаша жизнь, о которой мечтал раньше. Однажды, выйдя из медучилища, решил без звонка заехать к матери. Это было через год после того, как ты заставил меня поздравить её с днём рождения. Мать была дома. Вроде обрадовалась. Тут же стала готовить ужин. Оказывается, она не вышла замуж. Уж не знаю, куда подевался этот её хмырь из Кременчуга. За ужином выспрашивала, как когда‑то: «Как онтебя питает? Почему ходишь в ковбойке с потёртым воротником?» Ужасалась тому, что ты определил меня в медучилище. Что я худой. Что я забыл её родителей, бабушку и дедушку. Невзначай спросила, прописал ли ты меня на своей площади. Когда узнала, что давным–давно прописал, у неё отлегло от сердца. И тут я попросил денег. Она полезла в сумочку, стала там что‑то перекладывать, говорить, что мало зарабатывает. Все‑таки дала три рубля. Через несколько дней я нанёс визит её родителям. Пообедал у них. Узнал, что Марина — сестра матери — вышла замуж за какого‑то шведского фирмача и вместе с сыном уехала к нему в Стокгольм. Бабушка Клава и дедушка Миша были и вправду рады мне. Сами предложили десятку. С этих пор я стал регулярно бывать у них и у матери. Кормился, выпрашивал деньги. Но тебе об этом не говорил. И все думал: а если б я не начал ездить, так бы они и жили, забыв обо мне? Ведь за три года ни разу даже не позвонили, не поинтересовались. Кому рассказать — не поверят. И решил драть с них со всех сколько можно. Теперь я уже был не так зависим от тебя. Особенно после того, как умер дедушка Лева. Помнишь то ноябрьское утро, когда мы проснулись, а он — мёртвый? Помнишь автобус с гробом, крематорий? Теперь на поминках не было Игоря с Тоней. Были другие твои знакомые. Крамер. А Игорь с Тоней находились далеко, в Горном Алтае, в ссылке. Когда поминки кончились, все ушли, кроме Артура Крамера. Он завёл меня в комнату, где теперь я мог жить один, спросил, какие у меня планы. А что я мог ответить? Никаких планов не было. К тому времени— я уже месяц не ходил в училище. Ты об этом ещё не знал. Легче было сказать об этом Крамеру. Всё равно тебя бы вызвали в учебную часть. Я и сказал: — Я разошёлся с медициной. — Ну и что дальше? — спросил он. — Хочу стать борцом за права человека. — Ясно, — сказал Крамер. Между прочим, Артура Крамера я уважаю больше, чем всех людей, каких видел в жизни. Он не стал говорить прописных истин, что надо учиться, работать и так далее. Сел на стул, подпёр рукой голову, смотрит. Пристально так на меня. Я даже глаза отвёл. Потом вдруг спрашивает: — А ты никогда не задумывался, почему Робеспьер, Дантон и другие прекрасные люди Французской революции, борцы за права человека, кончили тем что стали отрубать друг другу головы на гильотине. А вспомни великое революционное движение в России Народовольцев, большевиков. К какой мясорубке это привело? К какому режиму в стране? Страна и сейчас покрыта концлагерями. Телефоны прослушиваются Мало что изменилось после Сталина. Я вот недавно был на погранзаставе. Возили пограничники на газике по ту сторону контрольно–следовой полосы вдоль забора из колючей проволоки в два человеческих роста. По всей границе СССР тянется этот забор. Вся страна — концлагерь… Родина наша гибнет. Я его слушал, и даже страшно стало. Много чего он мне тогда рассказал. А потом говорит: — И вот в этих условиях твой отец заканчивает роман, даже не роман — нечто большее — о другом пути, единственном, каким и можно только спастись. Каждому человеку. И всей стране. Всему миру. — Каким это путём? — спрашиваю. — Прочтёшь — узнаешь. — А он не даёт! Даже не хочет об этом разговаривать! Вообще перестал со мной общаться! Артур как грохнет кулаком об стол. — Да у него секунды свободной нет! Я уж не говорю, что в любой момент могут конфисковать роман. Ты что, не видишь, каково ему приходится? Ведь он ещё лечит людей. Ночами пишет эти внутренние рецензии — зарабатывает на жизнь. Таскается по магазинам, готовит тебе. Ты ему хоть чем‑то помог? Человек фактически из‑за тебя без глаза остался. А что будет, если ты его опять доведёшь и такая же история случится со вторым глазом? У него теперь, кроме тебя, никого… Ты в это время мыл на кухне посуду после поминок. Был уже первый час ночи. — Сдаётся мне, что ты становишься борцом за собственные права, — сказал Крамер, вставая. — Учти, отца мы в обиду не дадим. Вот как он повернул всё дело. Твой Артур Крамер. Я даже сначала подумал, что это ты его подучил так со мной говорить. Тогда‑то впервые и мелькнула у меня мысль — убежать, вырваться за стену из проволоки, из этой клетки. Живите сами как хотите. И никому не буду мешать. Я стал готовиться. Копить жалкие подачки, которые выклянчивал у дорогих родственников. А с медучилищем простился навсегда. Как ты меня ни уговаривал, забрал документы. Теперь, с твоей точки зрения, я целыми днями бездельничал. Занятый романом, ты в упор не видел того, что происходит с твоим сыном, спасал любимую Родину или лечил чужих людей. Ух и занервничал ты, когда меня первый раз вызвали в милицию, интересовались, где учусь или работаю. А я показал им справку из психдиспансера. Оказалось, что за то время, пока я находился в изоляторе этой психбольницы, ты меня отыскал. Сколько потом ни спрашивал, ты не говорил, каким способом. Не успели перевести обратно в общую палату, как вызвали к главному врачу. Толстый такой грузин. — Ты, — говорит, — больше не хочешь увидеть Венецию и Маргарет Тэтчер? — Не хочу. — Замечательно, — говорит. — А ты знаешь, что тебя отец ждёт? Всех на ноги поднял. Деньги тебе перевёл. Мы с ним созвонились, он в курсе дела. — Давайте деньги, — говорю. — И документы отдайте. — Нет, — отвечает. — Билет мы тебе купим. На поезд посадим. Так и быть — без сопровождающего. А документы на тебя перешлём в Москву, в твой диспансер. Понял? — Понял. А где моя сумка? — Получишь. И учти: теперь будешь под надзором милиции, периодически должен посещать диспансер. Приедешь домой — срочно устраивайся на работу. Или на учёбу. Или туда и сюда. Чтоб не болтался без дела, понял? Чем хочешь заниматься? И тут, не знаю зачем, я сказал: — Получу в вечерней школе аттестат, буду поступать в Институт международных отношений. Он засмеялся. — Замечательно. Продолжаешь витать в облаках. С такими документами, какие теперь у тебя, ни в один институт не примут. Навсегда испортил себе биографию. Сам понимаешь, с каким настроением возвращался я в Москву. В этот раз меня никто не подкармливал. Выскакивал на станциях, на оставшиеся твои деньги покупал пирожки, печенье. Брал чай у проводника. Ехал и все думал: что меня ждёт? От встречи с тобой ничего хорошего ждать не приходилось. По–честному, чем ближе поезд подходил к Москве, тем больше я боялся. Был конец января. За окнами вагона летел снег. Заводы с дымящимися трубами, утонувшие в сугробах садовые домики вроде сортиров, обледенелый мусор — тошно было глядеть в окно! Опять вспомнился этот проклятый чёрный кот, который лежал на клетке с белочкой. Как он цапает её лапой, а ей из клетки не вырваться… Раньше, да и потом, ты всегда говорил, что нужно найти цель, идти к ней, осуществиться, как осуществился Крамер. Как Игорь и Тоня, они, мол, знали, на что шли. Что человека создаёт сопротивление окружающей среде. Но я ведь тоже сопротивлялся, как мог! Чем я виноват, что эта ваша окружающая среда оказалась такой? Окружённой колючей проволокой. Я не просил вас с матерью, чтоб вы меня родили. Чтоб у меня была асфиксия. Я застал этот мир, эту страну после вашего Сталина с его режимом. Когда всех хороших людей порасстреляли, развалили, как пишут теперь во всех газетах и плачутся по телевизору, все хозяйство. Ты скажешь — ты не виноват. Но уж не я. Это точно. Могли всем народом пойти на Красную площадь, в Кремль, и придушить его. Весь народ никакие войска бы не остановили. Даже войска КГБ. Даже пушки и танки. Сидели, дрожали… А я‑то за что должен расплачиваться? Если серьёзно: что я такого особенного сделал? И вот я опять был на Курском вокзале. Поезд пришёл вечером. Люди все так же толпами шли к электричкам, будто ничего не произошло, не изменилось. Я как представил себе, что опять войду в дом, опять телевизор, опять буду под одеялом слушать «голоса», дедушка Лева станет приставать: «Почему не учишься? ' Чуть не заплакал. Потом вспомнил, что дедушка умер. И поехал к другому дедушке. Хотя ты и не знал, когда точно и каким поездом я возвращаюсь, я понимал, что ты меня ждёшь с часу на час, волнуешься. Но я боялся встретиться с твоим укоряющим взглядом. Решил оттянуть время. Если б ты видел, что я застал у дедушки Миши и бабушки Клавы! Ты уже знаешь, что моя тётка, сестра матери Марина, вышла замуж за шведского фирмача. Так вот. Вся эта компания была в сборе. И фирмач, и Марина со своим сыном Антоном. И мать. И её брат Виктор. Все они сидели за накрытым столом, когда бабушка открыла мне дверь. Интересное дело, до меня они объедались вкусной заграничной жратвой, пили кофе, смотрели по видео американский фильм, а тут подняли целую панику: «Мы с ума сходим., куда ты делся? Господи, до чего вырос и исхудал, прямо дистрофик! Сволочь отец, довёл ребёнка!» Конечно, особенно ужасалась мать. Только бабушка ничего не сказала. Сразу отвела в ванную, велела раздеться, забрала белье. И пока я мылся, запихнула все в стиральную машину на кухне. Мылился я душистым иностранным мылом фирмы «Palmolive», голову мыл вьетнамским шампунем и думал: «Ёлки–палки, живут же люди!» Дед дал мне свои трусы и майку. Фирмач, которого зовут Густав, подарил синюю рубашку на кнопках, галстук, носки. И новенькие кроссовки. Они оказались великоваты. Но я был рад. Настоящий «АЛёаз». Ты никогда не сможешь мне такие достать. Усадили за стол, как какого‑то именинника или героя. Угощение было классное — икра, шпроты и сардины, французский сыр, впрочем, вонючий, цыплёнок табака. Густав, он хорошо говорит по–русски, предложил выпить коньяка из красивой бутылки, да ты ведь знаешь — ненавижу спиртное, как и курево. Я отказался. Зато приналёг потом на апельсины, замороженную клубнику. Даже для пробы растворимого кофе выпил, заграничного. Не понравилось. Приналёг на «кока–колу» — отличный напиток! Конечно, я им ничего не сказал, ну, про то, что пытался перейти границу. Просто, мол, поехал в Сухуми море посмотреть, а меня поймали, посадили в психушку. — Суд был? — спросил Густав. Когда услышал, что суда не было, удивился. Сказал, что ни у них, ни во всём цивилизованном мире так быть не может. А я про себя подумал: «Это ещё счастье, что его не было. Сидел бы сейчас в тюрьме». А тогда я сидел с ними вместе, угощался, впервые в жизни смотрел по видео фильм ужасов с Майклом Джексоном, который выступал в маске с длинными клыками. Было вовсе не страшно. Наверное, уже ничего не страшно тому, кого запирали в мусорном баке, кого выгоняла в метель родная мать или, затащив в туалет медучилища, били между ног — отнимали стипендию… Я уж не говорю об интернате для идиотов и психбольнице. О том, как меня бил майор в комендатуре. Всё помню. Ничего не забываю. Постепенно выяснилось, что Марина с моим двоюродным братом Антоном только что прибыли на две недели по гостевой визе. А Густав чуть ли не раз в месяц прилетает из Стокгольма по делам фирмы. Что у них там и свой дом, и своявилла на озере. Что уже ездили на своей машине в ФРГ, в Грецию. Привезли в подарок старикам видеомагнитофон, телевизор цветной японский. Несколько чемоданов барахла. Матери подарили дублёнку, туфли, электронные часики. Обидно мне стало. Думаю, отделались кроссовками и рубашкой с галстуком. Антону тогда шёл шестнадцатый, на год меня младше, а видел бы, как он одет, — с иголочки. Уж не говорю о Марине. Разодета в пух и прах, украшения так и сверкают. Не знаю, где она подцепила этого Густава. Если б не акцент — обыкновенный лысоватый толстяк в подтяжках, ни за что не догадаешься, что иностранец. Только стал подумывать, как бы чего‑нибудь ещё выцарапать, как мать стала поглядывать на свои новые часики, говорить: «Поздно уже. Тебе далеко ехать…» Боялась, что бабушка оставит меня ночевать или я напрошусь к ней. Ух и завидовала она своей младшей сестре! Уверен: сто раз просила познакомить с каким‑нибудь таким же тузом. Что делать! Я встал из‑за стола, начал прощаться. А бабушка просит: «Погоди немного. Сейчас поглажу, возьмёшь своё белье». И как‑то получилось, что мы с этим Густавом ненадолго остались вдвоём. Он' всё недоумевает: — Как это: посмотреть море — и за это в психиатрическую клинику? Тут я его в упор спрашиваю: — Умеете хранить секреты? — О да! — отвечает. — Так вот. Я переходил государственную границу. И меня арестовали, — сказал, сам удивился, к чему я это делаю. Будто хвалюсь. Он опешил. Потом спрашивает: — Зачем? — Хотел бороться за права человека в Советском Союзе. Как Игорь и Тоня. — Я назвал их фамилию. — Слышали таких? — Конечно, — кивает. — Конечно. Они сосланы. Весь мир их знает. — Это — мои знакомые, — говорю. — Друзья отца. — Вот как?! — Он с уважением посмотрел на меня. — Очень храбрые люди. А твой отец тоже диссидент? — Нет, — говорю. — Он знает другой путь. Спасения нашей страны и всего человечества. Ты не злись. Я, правда, гордился тобой, когда рассказывал, как ты пишешь свою книгу, лечишь и вылечиваешь людей биоэнергией, как бедствуешь. Тут опять появились Марина, мать. Бабушка со стопкой чистого белья и моей сумкой. Когда прощались, этот Густав улучил момент, чтоб никто не видел, сунул мне авторучку, шепнул: — Отцу презент. В лифте я разглядел. Это был «Паркер» — шикарная шариковая ручка. У тебя такой сроду не было. Честно говоря, решил оставить её себе. В общем, расслабился я у своих родственников. Зато когда подходил к дому, снова всё навалилось. Шёл уже первый час ночи. Открывая дверь своим ключом, услышал, как ты стучишь на пишущей машинке. Думал, ты не заметил моего прихода. Разделся. Вошёл в свою комнату. Чудно было войти в неё и не увидеть дедушки… В этот миг ты обнял меня за плечи, повернул к себе, прижал, заплакал. Я увидел: голова у тебя поседела. Я сунул тебе авторучку. А ты даже не поглядел на неё. Повёл в кухню ужинать. Там уже было все накрыто. Есть мне не хотелось. И тогда ты сказал: — Поздно. Ложись спать. Утром поговорим. Не думал я, что ты меня так встретишь. Хорошо было засыпать в своей комнате на своей тахте, укрытым одеялом с чистым пододеяльником. Первые дни и даже недели у нас пошла отличная жизнь. Ты не приставал ко мне, не спрашивал. Только один раз у тебя вырвалось: «Как же ты мог пойти на такое? И почему они мне ничего не сообщили?» Оказалось, что пока я мучился в медучилище, шатался по театрам и кино, пока ездил в Таллинн и в Сухуми, сидел в психбольнице, началась перестройка. Ты показал мне письма, которые присылали из ссылки Игорь и Тоня. Мы вместе собрали им посылку из круп и вещей, вместе ходили на почту отправлять. Вместе читали газету «Известия», смотрели по телевизору программу «Время». Теперь мне уже не надо было лезть под одеяло слушать мой приёмник. Никто не мешал. Утром вставал поздно. Заходил к тебе в комнату. Был февраль. Твоя оранжерея светилась неоновым светом. Цвели орхидеи, ты работал за своим столом. Однажды я спросил: — Сколько лет ты пишешь свой роман? — Кажется, шестой год, — ответил ты. — Знаешь, появилась надежда, что его напечатают. Скоро кончу. Попробую. — О чём все‑таки роман? — Не могу, не умею коротко сформулировать… Видишь ли, и на Западе люди несчастны. Дело не в обилии еды и других товаров. Сколько и у них самоубийств, преступности. Их путь — бездуховный. Но и наш не дал людям счастья. Есть третий путь. Это — путь раскрытия огромных возможностей каждого человека. Я сам вместе с Артуром Крамером и его учениками иду по этому пути. Невозможно переделать мир, не начав с себя. Не открыв себя влиянию Бога. Примерно так ты ответил. И тогда я сказал: — Я тоже хочу лечить людей. Тоже хочу стать как ты. Почему за столько лет ты мне ни разу не читал роман, не развивал мои возможности? — Кончу — дам прочитать. Это было просто опасно, — ответил ты. — Теперь, кажется, можно. Только ведь я не зря определил тебя именно в медучилище. А теперь что ты думаешь делать? Вечно ноешь, брюзжишь. То Сталин тебе виноват, то мать, то вообще эпоха. А ветер, между прочим, дует всегда. Как говорил индус Вивекананда, он дует одинаково для всех судов. Просто одни распустили паруса, другие — нет… Видишь, к чему ты свёл тогдашний наш разговор. Скучно мне стало. И завидно. У тебя появилась надежда. А у меня? Числа восемнадцатого февраля раздался телефонный звонок. Спрашивали меня. По имени–отчеству. Женским голосом. Просили на следующий день прийти в диспансер. Тебя не было дома. «Чего они от меня хотят? — подумал я. — Придётся куда‑нибудь устраиваться». Пошёл по улицам читать на досках «Мосгорсправки» объявления. Призывали учиться на каменщика, на токаря, на маляра,' продавца. Никто не приглашал учиться на дипломата. Списал в записную книжку несколько телефонов училища официантов и училища поваров. Подумал, хоть буду при этом питаться, отцу станет легче. Видишь, я думал и о тебе, думал! На другой день поехал к двенадцати в психдиспансер. Старинный такой особнячок. Да ты там был. Знаешь. А уж мне приходилось раньше бывать не один раз — и когда в школе учился, и в медучилище: вызывали ведь через каждые полгода, беседы с врачом, выписка рецептов на лекарства, которые я никогда не ел. И ты, в отличие от матери, никогда не заставлял меня этого делать. Ну вот. Подошёл я к окошку регистратуры. А там, как всегда, очередь. Правда, в этот раз небольшая. Человек пять. Встал за каким‑то высоким мужиком с палкой, двигаемся понемногу. Наконец, подходит он к окошку, за которым сидит тётка — регистраторша в белом халате, просит: — Будьте любезны, мне нужна справка о том, что я не состою у вас на учёте. Для поездки за границу. Ух и позавидовал я ему! Вот, думаю, человек запросто, без всяких, окажется там. Я ещё хотел спросить: в какую страну едет? Она потребовала паспорт и военный билет. Он сунул их в окошко, сказал: — У меня не военный — освобождение от воинской обязанности. Регистраторша поглядела в документы, вскочила со стула, начала на полке толстые папки выглядывать. Вынула одну, пролистала. — Странно, — говорит, — как это случилось, что вы до сих пор не находитесь у нас на учёте? Он ещё смеётся: — Потому что я ещё не сошёл с ума! И тут она берет из стопки такую чистую тетрадочку с надписью «История болезни» и начинает переписывать в неё из паспорта его фамилию, имя, отчество и так далее. Он как заорёт: — Что вы делаете?! Мне нужна только справка! А она ему: — Не волнуйтесь, больной. Сейчас пройдём вместе в кабинет № 2, доктор вам все объяснит. — Да я не больной! С какой стати вы завели на меня целое досье?! — Тихо, — говорит она. — Тихо. Выходит из регистратуры, запирает за собой дверь и, держа в руках документы и эту самую историю болезни, идёт куда‑то в коридор. И он как миленький хромает вслед со своей палкой. Надо мне было, дураку, уйти. Я просто почувствовал, как крюк этого самого невидимого механизма зацепил его и сейчас зацепит меня. Регистраторша вернулась, Цап рукой из окошка мой паспорт. — А где, — говорит, — военный билет? — Какой ещё билет? Мне семнадцать, — отвечаю. А сам думаю: «Хорошо хоть скоро от армии освободят, должны освободить». Она нашла историю болезни, сказала: — Поднимайтесь на третий этаж к главврачу. Теперь, если б захотел удрать, не смог бы. Паспорт‑то у неё! Вот система! Пошёл и думаю: «А зачем все это надо? Нельзя было приходить. Обязан я, что ли?» А там, у кабинета главврача, целая очередь расселась на стульях. Мамаши с детьми, которых, наверное, так же, как и меня, хотели сплавить в интернат. На вид совсем нормальные, славные детишки. Сидят притихшие, чуют, что их ждёт. И несколько взрослых. Ждал я, ждал. Видел, как сестра принесла из регистратуры мою историю болезни. Наконец, вызывают. Вхожу, в кабинет. Огромный такой. Со старинным камином. Узорчатым паркетом. Посреди стол стоит. За ним жирная старуха — главврач с накрашенными губами. Сбоку — медсестра. — Садись, — говорит старуха. — Что ж ты, голубчик, наделал? Начала листать какие‑то бумаги. Что‑то переписывать в мою историю болезни. Потом спрашивает: — Интересуешься пейзажами Венеции? — Нет, — говорю, — уже не интересуюсь. — А головные боли у тебя бывают? — Нет, — отвечаю, — не бывают. — Странно… И тут в кабинет вламывается этот хромой с палкой. Страшно было на него смотреть. — Что у вас тут происходит?! — кричит. — Да я вас всех тут, . всю вашу лавочку разгоню к чёртовой матери! — В. чем дело? Как вы смеете врываться? — говорит старуха. — А вы как смеете нормального человека записывать сумасшедшим? Что у вас тут вообще делается?! Это вам не бериевские времена! — Спокойно, — говорит старуха. — В чём все‑таки дело? Присядьте, больной. — Какой я вам больной?! Сами вы тут все сумасшедшие! — Конечно, больной, — говорит старуха. — Смотрите, у вас по лбу пот катится, руки дрожат… Все признаки неуравновешенного состояния психики. Разве не так? Он так и плюхнулся на стул у окна. Молчит. — В чём все‑таки дело? — снова спрашивает старуха. — Вы Нам мешаете. — Ну и ну, — говорит, — я пришёл в спокойном состоянии за справкой. Для турпоездки в Австрию. Это у вас меня довели до того, что действительно дрожат руки. У меня в детстве был полиомиелит, детский паралич. И я давным–давно освобождён от воинской обязанности по группе первой, статья девять — Извините, голубчик, — перебивает старуха. — Эта статья говорит о тяжелейшем поражении головного мозга. И мы вам с таким заболеванием справки дать не можем. И обязаны поставить на учёт в нашем диспансере. Тут он встаёт, подходит к самому столу и говорит прямо в её старушечье накрашенное лицо: — Я только что дозвонился в военкомат. Мне сообщили, что лет двадцать назад все номера статей переменились. «Девять–а» теперь, действительно, — заболевание головного мозга. А у меня нога больная. Понятно? И вы должны, обязаны быть в курсе дела. Или вы профнепригодны? И старуха, и медсестра, и даже я поняли, что он не врёт. Видел бы ты, как лицо главврача пошло пятнами. Наконец старуха пришла в себя. — Если это так, вам придётся спуститься на второй этаж, пройти экспертизу ВТЭК. — Мне нужна справка о том, что я у вас не на учёте. А не экспертиза! — Он начал опять наливаться злостью. И тут медсестра говорит: — Они в полвторого кончают работать. Идите. Иначе опоздаете. Он как вылетит из кабинета!.. Не знаю, чем у него все это дело кончилось. А у меня, ты знаешь, кончилось пострашней. — Видишь, голубчик, какие люди неуравновешенные бывают, — говорит старуха. — Лечиться надо. И тебя будем лечить. Поедешь сейчас в больницу. Там тебя обследуют, подлечат. — В какую ещё больницу? — говорю. — Я здоров. — Нет, голубчик, болен. Опасно болен. Здоровые советские люди не нарушают государственную границу, не хотят увидеть Венецию и Маргарет Тэтчер. Так вот и замкнулся этот круг, который начался в Сухумской комендатуре. Как я ни бился, как ни доказывал, что пограничники заставили написать эту глупость, ничего не вышло. Минут через двадцать два дюжих медбрата впихнули меня в санитарную перевозку с зарешеченными окнами, которая стояла во дворе психдиспансера. Там уже было набито. Повезли. Через центр города в Сокольники. Какой‑то армянин, сидевший рядом на лавочке, сказал: — Сегодня пятнадцатое февраля. Через десять дней — Двадцать седьмой съезд. Всегда перед съездами и праздниками забирают. Окна с решётками, двери без ручек, запираемые санитарами, медсёстрами и врачами на ключ, похожий на железнодорожный. Как у проводников. Эта обстановочка стала для меня уже привычной. Таблетки, как прежде, выбрасывал в туалет. А вот от уколов избавиться не удавалось. От них мы делались сонные. Всё время хотелось спать. В первый же день я уговорил одну бабку–санитарку, чтоб позвонила тебе, сказала, где я нахожусь. А на другой, помню, разбудили меня часа в два, говорят: «Иди в комнату для свиданий с родственниками. К тебе пришли». Ну и вид был у тебя! Хмурый, злой. Помнишь, сколько набилось народа — те, кого вызвали из палат, и те, кто пришёл со своими сумками и авоськами. Теснотища. Все стулья заняты. Кто плачет, кто пьёт кефир прямо из бутылки. Санитарка сидит, наблюдает, чтоб не передали, чего не позволено. А ты смотришь на все это злыми глазами, словно запоминаешь. А мне, как в песенке, всё равно, не боимся мы волка и совы. Стою с тобой в углу, ем бутерброды и яблоки, которые ты принёс, и вижу, что мы одного роста. Что я стал такой же, как ты. Но только ты — ребёнок. Не понимаешь, как жизнь устроена на самом деле. Ты все рвался поговорить с врачом, с дирекцией больницы: на каком, мол, основании меня здесь заперли. Ну, поговорил, ну и что? А я заранее знал: не отпустят. Мне уже тут объяснили бывалые люди: пройдёт съезд, дней через десять выпустят. До Первого мая… Раз уж подцепил этот ихний крючок, так будет на всю жизнь. Жалко на тебя было смотреть, когда ты уходил. Когда санитарка отперла тебе дверь. Ты оглянулся… И тут я вспомнил, как несколько лет назад (ещё был жив дедушка Лева) к тебе пришли в гости два профессора из США — муж и жена, совсем старые люди. Кажется, их прислал Артур Крамер. Они интересовались этой самой парапсихологией. Профессорша знала русский. Пока ты с ней разговаривал, я притащил из своей комнаты настольную игру «Хоккей», и мы с профессором от души сыграли матч «Америка — Советский Союз», в котором победил Советский Союз, то есть я. Потом позвали дедушку, пили чай, профессор задавал тебе вопросы на английском, профессорша переводила. Мне было только пятнадцать, дурак я был, что не вслушивался, не запомнил, о чём ты рассказывал. Через несколько дней или неделю, когда ты стирал в ванной, раздался звонок. Я подошёл к телефону. Мужской голос спрашивал тебя. Помню, как ты разговаривал, требовал прислать какую‑то повестку, потом согласился куда‑то прийти. Я спросил: — Куда идёшь? Ты ничего не ответил. Быстро переоделся. Сунул в пиджак паспорт. Нацепил галстук, надел плащ. И уходя, оглянулся… Так вот, учти. Я всё знаю. Мне пришлось ехать с тобой в одном вагоне метро, красться по улицам до площади Дзержинского, до того самого подъезда КГБ, где написано «Бюро пропусков». Ты был так погружён в свои мысли, что даже не заметил меня.. А я сразу заподозрил неладное, понял, что этот вызов связан с американскими профессорами. Прав я или не прав? Ты вышел оттуда часа через полтора. Знаешь, как я обрадовался! Боялся, больше никогда не увижу… Думал: что будет со мной и дедушкой? Ты почему‑то двинулся не обратно в метро, а просто вниз по Кузнецкому. Зачем‑то зашёл в зоомагазин. Я заглянул. Ты стоял спиной ко мне, уставясь на аквариум, где плавали рыбки. Тогда я перестал следить, пересчитал свою мелочь, пошёл в кинотеатр «Метрополь». Вечером, сколько ни спрашивал, ты не ответил, куда тебя вызывали. Отвечал: «Не трогай меня», «Не твоё дело». Учти, терял сына! Не хотел ничем поделиться. А ведь сам Крамер говорил: у тебя никого, кроме меня, нету. Наконец‑то! Видел, как я подпрыгнул чуть не до потолка? Ещё бы! Наконец‑то сегодня, 10 апреля 1988 года, почтальонша принесла большое заказное письмо на моё имя. Ты расписывался, а я уже распечатывал его в своей комнате. В нём был вызов. Официальный. С печатями. Из государства Израиль. Молодец Густав! Не подвёл меня, все устроил. — Я сразу же взял документы и поехал в ОВИР. А ты остался дома. Наверняка думал, что вот теперь, если выпустят, я уеду в Израиль. Выпустят! Куда они денутся?! Только на черта мне нужен Израиль, который убивает палестинцев?! Нет. Когда долечу до Вены, добьюсь, чтоб меня отправили в США. И там надолго не застряну. Штаты станут пересадкой на пути к настоящей цели. Какой? Узнаешь, когда меня здесь не станет. То‑то удивишься! Теперь времени будет мало, нужно добывать деньги. На визу, билет, на новый паспорт. Постараюсь не просить у тебя. Да что с тебя возьмёшь? Сегодня овировский чиновник, когда я писал заявление, спросил, понимаю ли, что делаю. Лишусь гражданства и так далее. Я кивнул. А сам подумал: «Знаю, чего лишусь, — зарешеченных окон». Хотя, когда меня в восемьдесят шестом выпустили после съезда, а перед маем снова вызвали в диспансер, ты поехал со мной, отстоял. Все‑таки перестройка. Вернули в Москву академика Сахарова, досрочно приехали из ссылки Тоня с Игорем. Помилованные. Кто поплатился за то, что они перенесли? Вычеркнули у честных людей пять лет жизни, если считать год, когда они находились в Лефортове под следствием. А в это время Чурбановы и Трегубовы не тужили. Гребли взятки, обворовывали твою любимую Родину. Ты ещё не знаешь всего, что я насмотрелся за эти два года, после того как вышел из больницы в Сокольниках. Тогда ты особенно заботился обо мне. Не приставал с этими разговорами об учёбе, работе. Помнишь, как однажды ты нашёл на антресолях целый чемодан с фотографиями? И мы с тобой весь вечер рассматривали их. Ты говорил, что в биографиях бабушки Беллы и дедушки Лёвы отразилась биография страны. Помнишь, как среди этих фотографий мы увидели вырезанные из старых журналов фотографии Маяковского? Я удивился, спросил: — Это что, наш родственник? И ты ответил: — В известном смысле. Родители очень любили его. Мама даже несколько раз видела. И я тоже люблю. И не только стихи. Вся его жизнь — поэма. — Из‑за чего он кончил самоубийством? — спросил я. И ты ответил; я этого никогда не забуду — того, что ты сказал: — Маяковский привил себе социализм. Как прививает себе учёный — микробиолог новую вакцину против болезни. Старый мир был болен. Казалось, изобретено новое лекарство для счастья человечества. Это был великий эксперимент. — Тогда зачем он выстрелил в себя? — А ты хотел, чтоб его расстреляли в тридцать седьмом? В тот вечер я понял, почему ты раньше уходил от моих вопросов, изо всех сил скрывая своё отношение к тому, что делалось вокруг, не стал диссидентом, как Игорь и Тоня! Потому что тебе больно то, о чём открыто орут сейчас, во время перестройки, все газеты, журналы, телевизор. У тебя у самого эта прививка! Конечно, интересно все‑таки прочесть твой роман. Узнать, к чему ты пришёл. А ты ухитрился раздать по редакциям все экземпляры. Даже если его напечатают, меня уже здесь не будет. Снова надо ждать. Теперь уже разрешения ОВИРа. Не может быть, чтоб меня не выпустили. Один мой друг, о котором ты ещё узнаешь, сказал: «Ты им даром не нужен». Все‑таки обидно слышать такие слова. Что ты даром не нужен своей стране. Хотя я всегда это чувствовал. Не нужен матери. Не нужен школе. Медучилищу. Да и везде, где работал за последние полтора года, тоже был не очень‑то нужен. Помнишь, как после звонка из милиции я стал ходить в вечернюю школу рабочей молодёжи, устроился дежурить лифтёром в доме у метро «Сокол»? За семьдесят рублей. Я это сделал только для тебя. Чтоб тебе было спокойней. Однажды ты себя плохо почувствовал. Попросил бросить в почтовый ящик письмо Артуру Крамеру, который был тогда в командировке. На улице я не удержался и распечатал. Вот оно, это письмо. Так и не послал, потому что конверт был уже разорван. Вклеиваю. «Дорогой Артур! Как договорились, посылаю контрольное письмо. Вчера с семи утра по московскому, или же с десяти по душанбинскому, видел в закрытых глазах тебя, садящегося в газик. Вы ехали в горы. Водитель говорил о какой‑то проблеме в Институте ботаники; что‑то связанное со склокой. Несмотря на жару, он был в пиджаке и галстуке. В твоём сознании все это время находился М. С. Горбачев. Ты думал о том, что ему сейчас труднее, чем всем. Потом думал о составе Политбюро. О том, что нам запрещено вмешиваться в мышление других людей. Ярко видел, как вы проехали мимо тенистых деревьев, под которыми сидели на корточках с пиалами в руках старики в полосатых халатах. Дальше опыт пришлось прекратить — в комнату вошёл сын. Сильно заболела голова. На днях, пользуясь твоим методом, выгнал камень, застрявший на выходе из почки в мочеточник, у одного режиссёра. Сам удивился. Для проверки послал его на рентген. Камня нет. С сыном все по–прежнему. Трагедия, нет у него никаких идеалов, не получается помочь ему ни в чём. Я — типичный сапожник без сапог. До встречи». Ну и письмецо! Вот ты жалуешься, что нет у меня никаких идеалов. Над теми идеалами, что нам внушали на комсомольских собраниях, сейчас открыто по телевизору смеются. Откуда им взяться? Этим идеалам. Не волнуйся. Есть у меня идеалы. Есть! Сколько у тебя знаменитых знакомых, даже кинорежиссёры, столько людей вылечил и не мог, не захотел попросить их устроить меня на интересную работу. И чтоб деньги хорошие платили. Пришлось мне через два дня на третий сутками сидеть в подъезде, в конуре у лифта, со своими учебниками и тетрадями, заниматься ради этого проклятого аттестата. Лампочка тусклая, жильцы грохочут дверью лифта, постоянно выглядывай — свои или чужие входят в дом. Может, для пенсионеров и занятие, а для меня — тоска смертная. Считал часы, когда можно будет уйти домой. Единственное утешение — приёмничек. Слушал днём передачи про перестройку и гласность. Вечером — западные станции. Их уже перестали глушить. Ночь. Все спят. А я ловлю кайф. Слушаю песни Вилли Токарева. Или Высоцкого. «Идёт охота на волков, идёт охота…» Моя самая любимая песня. Слушал и рок–музыку. До сих пор не могу понять, нравится она мне или не нравится. Это ты виноват со своими Бахами и Чайковскими. Никогда не забуду эти вечера, когда ты ставил пластинки на свой дохлый проигрыватель «Молодёжный», звал в свою комнату: «Послушай то, послушай это…» Воспитывал, так сказать, мой музыкальный вкус. Ну, терпел я, слушал. Глядел на твою оранжерейку. Кстати, зачем все‑таки эти орхидеи, которые цветут через пень колоду? Разводил бы лучше розы. Или гвоздики. На рынке такой цветок от двух до пяти рублей. В зависимости от сезона. Вот я уеду, подстели что‑нибудь на паркет в моей комнате, насыпь слой земли, проведи освещение. Штук тысячу цветов можно посадить. Даже если по три тысячи в месяц выручать, то за год — тридцать тысяч. Теперь можно не бояться. Индивидуально–трудовая деятельность. Искренне советую! Сразу зимнее пальто себе купишь, ботинки. А со временем и машину. Только не советую. Там, где я работал лифтёром, близко рынок. Каждый раз после дежурства шёл через него к метро. И всегда проходил мимо всех рядов, пробовал, будто что‑то собираюсь купить. Начинаю с квашеной капусты, потом хожу, пробую у разных торговок сало, они отрезают тонкие ломтики, перехожу к сухофруктам — изюму, кураге. Пока продавцы меня заприметили, я уже вылетел с работы. И перестал бывать на этом рынке. А знаешь, почему выгнали? На самом деле вовсе не из‑за того, что я один раз на два часа смылся со своего поста в киноклуб, где показывали «Ностальгию» Тарковского и начальник ДЭЗа это обнаружил. Он бы меня простил, если б не профессорша с седьмого этажа. Вынесли видео, золотые украшения, сертификаты для «Берёзки». У неё перед этим муж–профессор ушёл к молодой, благородно оставил все богатства. И вот эти богатства упёрли. Как раз в моё дежурство. Милиция приезжала с овчаркой. Я лично не видел никаких грабителей, никаких чужих людей. Так и сказал участковому. А она на меня напустилась, устроила истерику. — Ты, — говорит, — виноват. Не уследил. Я тебя в тюрьму засажу! Думала, у нас консьерж, а ты, может, наводчик, пособник бандитов! Дежурят случайные люди! Вот почему я тебе тогда не рассказал. Меня в милицию на допросы тягали. В моём положении знаешь как опасно! Потом выяснилось, что и видео, и золото, и сертификаты спёр этот же самый профессор, её муж. Которого выгнала молодка, когда получила богатства. Он полудохлый вернулся домой, во всём признался профессорше. И она его простила. А меня выперли. Ни за что ни про что. Правда, я не очень горевал. Теперь у меня была трудовая книжка, где добрый начальник ДЭЗа написал: «Уволен по собственному желанию». Это ложь, неправда. Но мне сказали, что всюду так делается. Вчера, когда от тебя уходил Игорь, он вдруг попросил проводить до метро. Зря ты сказал ему, что я получил вызов и собираюсь уезжать. Кто его знает, возьмут и не выпустят. Или кто‑нибудь вмешается, все испортит. Не то чтобы я стал суеверный, но все же. Пока дело не сделано — не надо о нём говорить. Ещё вечер не наступил. Были сумерки. Не доходя до метро, он сел на лавку в скверике и сказал: — Присаживайся. Я сел. Увидел: у кустов сирени везде растопырились почки. И воздух апрельский, сладкий. Думаю, неужели совсем скоро увижу Вену и Италию, куда сначала прилетают эмигранты, потом увижу небоскребы… Честное слово, сразу вспомнил о тебе. Представил, как ты сидишь дома над своими бумагами. И наверняка до смерти будешь сидеть. Жалко мне тебя стало. Игоря тоже. Совсем он седой после тюрьмы и ссылки. И тут Игорь говорит: — Значит, решил, что тебя с твоими запросами здесь ничего хорошего не ждёт? — Это уж точно, — говорю. — А вы думаете по–другому? Вы с Тоней почему не уезжаете? Надеетесь на перестройку? Когда буду там, хотите, постараюсь устроить вызов? А он ответил: — Если б мы хотели уехать, нам прислали бы вызов и до ареста, а уж сейчас — тем более. Лучше скажи: не жалко отца? Он ведь переживает. Ты у него один… Так и знал, что он про это заговорит. И я сказал: — Отец уезжать не желает. У него теория: если человек может светить, он должен светить, где темно. Считает предателями тех, кто эмигрирует. Разве неправильно я ответил? И ещё добавил, что отец старый, ему пятьдесят, а я молодой, хочу увидеть разные страны. — Какой ты ещё дурачок, — сказал Игорь. — Я и сам в молодости бредил морями–океанами. Все понятно. Романтика. Но тебе уже девятнадцатый. И вот этим он вывел меня из себя. Ненавижу эту романтику, про которую песни поют в передачах радиостанции «Юность»! Романтика! Мы сидели, а наискосок, на другой скамейке, не знаю, видел Игорь или нет, два парня, задрав рукава, кололись… Наверное, не видел. Потому что говорил, что сейчас самое интересное время, что все страны мира с надеждой смотрят на нас, что скоро сделается правовое государство, мне простят попытку перехода границы. Что я должен выкинуть из головы эту глупость с израильским вызовом, получить аттестат… Ух и разозлился я. А ещё защитник прав человека! Воображает, будто я такой уж простак! И я сказал, что мне нечего прощать. Что любой человек, как птица, волен лететь, куда хочет и когда хочет. Понаделали этих границ! Тюрем! Психушек! Сказал, что никому не сделал зла, а мне делали все. И мать, и даже отец, то есть ты. Игорь воскликнул: — Да как ты смеешь?! Что ты несёшь?! А я сказал ему. И тебе говорю. Читай, когда меня уже не будет рядом: — Отец увлечён своими делами. Не замечает меня. Держит в стороне, ничем не делится. Что толку, что он кормит, одевает, заботится? Это его долг. Даже звери и птицы выкармливают своих детей. Но он почти не общался со мной, как с тем же Крамером, с другими людьми. Я был совсем один. От такой жизни становятся наркоманами, пьяницами. Или уголовниками. А я всего‑то хочу никому не мешать, уйти, жить своей жизнью. — Ну ты и фрукт! — сказал Игорь. — А как ты себе представляешь — «жить своей жизнью»? Получать в Израиле или США пособие, сидеть на шее у какой‑нибудь организации, как ты сидишь на шее у отца? Что ты там собираешься делать? Ведь у тебя нет профессии. Цели. Мы все эти годы боролись, готовили перестройку. Не все можно было тебе говорить. — В том‑то и дело, — перебил я его, — считали за маленького. Да я в свои годы понавидался и пережил побольше иного взрослого! И цель у меня есть. Может, поважнее, чем у некоторых. — Какая цель? — спросил Игорь. Я промолчал. Довёл до метро. Домой возвращаться не хотелось. С тех пор как пришёл вызов, ты совсем замкнулся. Переживаешь. Понимаю. Но, как говорится, помочь ничем не могу. Зажглись фонари. Народ валит: кто на свидание, кто в кино. Наряженные кто во что горазд. И я подумал: «Неужели у них всех есть цель, достойная свободного человека?» Точно знаю, нет такой цели. А у меня есть. И поехал в центр на Старый Арбат, на Пушкинскую площадь. С тех пор как ушёл с последней работы, всё время там провожу. Интересно! Кем только за эти два года не работал! После того как был лифтёром, и утреннюю почту разносил, и в булочной хлеб разгружал, и в поликлинике — в регистратуре. И курьером в издательстве. Загоняли меня на этой должности. Всю Москву объездил с их пакетами. Только вернёшься — гони в другое место. Спасибо хоть сезонка была за их счёт. А вы говорите бездельник! То, что зарплату, жалкие семьдесят рублей, тебе не давал, самому не хватало. Как раз когда работал курьером, год назад это было, неожиданно позвонил тот самый москвич, с которым я познакомился в грузинской психушке. Помнишь, я уже писал здесь? Его взяли в горах, под Новым Афоном. Позвонил, как обещал. Не обманул. На всякий случай не буду писать, как его полностью зовут. Володя. И все. Он старше меня. На второй год войны в Афганистане ему оторвало стопу левой ноги. Легко отделался. Ещё там, в Грузии, он мне много рассказывал про Афган. Чего тогда в газетах не писали. Но это было не самое главное. А главное было вот в чём. Когда Володя лежал в госпитале, уже в Советском Союзе, какая‑то медсестра дала ему почитать перепечатанную на машинке книжку. И первое, что он узнал из этой книжки, что, раз он её читает, значит, это не случайно. Значит, стрела долетела до цели. В том смысле, что те, кто написал, знают, кому и когда она должна попасть в руки. Потом в Москве он и мне дал почитать ксерокс с этого текста. Значит, и я выбран, и до меня долетело послание. Я читал по ночам. Проглотил за две ночи. Тебе не показывал. Не говорил. Во–первых, потому что дал клятву, во–вторых, ты бы, наверно, высмеял. Хотя не знаю… То, как ты лечишь людей своей биоэнергией, видишь в закрытых глазах, где находится человек за сотни километров от тебя, — все это может иметь отношение к тому, о чём я узнал. Знаешь ли ты, что в Гималаях издавна живут бессмертные мудрецы? Не только индусы и тибетцы. Избранные люди всех веков со всего света. Из Древнего Египта тоже. У них там в глубочайших пещерах свои библиотеки, почище Ленинки, свои подземные скоростные дороги, уходящие под дно всех океанов. Эти люди могут наводить своё сознание на любого человека, где бы он ни находился. И таким образом привести его к себе. Через все препятствия и границы. Летающие тарелки — это оттуда, а не из иных цивилизаций. На этих тарелках они путешествуют, куда хотят. Кроме того, они связаны с людьми,живущими на какой‑то планете в созвездии Орион, встречаются с ними где‑то в районе Северного полюса. И от этих встреч возникает в небе то, что мы принимаем за северное сияние. Они настолько могучи, что могли бы запросто прекратить любую войну, вмешаться в действие любых правительств. Но почти никогда не делают этого, потому что презирают насилие, считают, что люди должны сами дозреть. К тем, кто дозрел, попадает в руки эта книжка. Которой они призывают к себе. Понял? Я тоже всегда ненавидел насилие. И Володя, пройдя через Афганистан, как он говорит, вышел на их уровень. Вот почему он оказался в горах над Новым Афоном. Не зря там был построен знаменитый монастырь. Все настоящие монастыри строили в горах или на возвышенностях, чтоб легче было общаться с Гималаями. Кроме того, горный воздух — самый чистый, самый полезный. Володя приехал в горы, устроил себе одинокую хижину из досок и камней, жил там полгода, настраивался на Восток, на гималайских мудрецов — медитировал. Ты это слово должен знать. Я его слышал, когда вы с Артуром Крамером разговаривали. Там, в горах, Володю и накрыла милиция. Засадили в психушку, где мы познакомились. Мы часто встречаемся. Я рассказал ему всю свою жизнь. И про мать. И про тебя. Это он придумал, чтоб я попросил Густава устроить мне вызов. А скорее всего — гималайские мудрецы через него подсказали… Интересно, зная всё это, шляться по Старому Арбату, глядеть на панков с выбритыми висками, кришнаитов, рокеров и металлистов. Вчера их было полно. Потому что суббота, что ли? Ещё брейкеры были. Танцевали — крутились, лёжа на асфальте. И тех, кого ты ненавидишь, видал — парней с фашистскими знаками на куртках. А по сторонам у стен домов художники со своими картинами. У кого сладенькие пейзажики с церковками, у кого полуголые девки намалёваны, у кого — Сталин с топором. Иностранцы ходят, фотографируют. Будто где‑нибудь в Нью–Йорке. Только все это какое‑то ненастоящее. Показуха. Такое впечатление, сам не пойму отчего. И тут же проститутки прогуливаются. С нарумяненными щеками. Так и ждут, чтоб кто‑нибудь пригласил в ресторан или хотя бы в кафе. Не боятся ни СПИДа, ничего. Действительно, жуткое дело — жить без цели. Теперь ты понял, что она у меня есть? И что я лечу в Штаты не за джинсами и прочей фигнёй? Штаты — лишь перевалочный пункт на пути к цели. Написал тебе про Гималаи, раскололся. И пожалел. Я ведь давно мог про это написать. Про самое главное. Но боялся. Не то чтоб боялся, а заранее вижу твою улыбку… Пускай грустную. В конце концов, мне наплевать, веришь ты или не веришь в Гималаи. Вот Игорь и Тоня целиком поверили в перестройку. Игорь вчера говорил: борется за коллегию адвокатов, за правовое государство. Хотят организовать юридический кооператив. Я, между прочим, над ними не смеюсь. И над «архангельским мужиком», про которого вместе смотрели фильм по телевизору, не смеюсь. И над хирургом Федоровым тоже. Только не туда они ударились. Хозрасчёт, аренда, кооперативы — все меряется рублём. А людям нужна идея. Такая, чтоб только позови, и пойдут любую работу делать бесплатно. Для своей же радости, а не для рубля. Вот чего сейчас нет. Мне денег не нужно. И знаний, которые из учебников. Недаром я бросил ходить в эту вечернюю школу. Одна тоска. Мне нужны другие знания. Настоящие. Те, которые хранят мудрецы в Гималаях. Уж там‑то учат не для аттестатов — жалкой бумажки. Только бы выпустили, только бы добраться! У Володи–афганца есть инвалидный «Запорожец» с ручным управлением. Несколько месяцев назад, в феврале, он взял меня с собой на выставку картин художника Рериха. Этот Рерих добрался до Гималаев, жил там вместе со своей семьёй, виделся с мудрецами, которых зовут махатмами. Правда, они его почему‑то внутрь своей тайной страны не впустили. Зато он всю жизнь рисовал картины про горы, которые окружают эту страну. По–моему, здорово! Помнишь, я тебя потом просил, очень просил сходить посмотреть Рериха? А ты сказал, что и так видел, не проявил интереса. Когда мы с Володей вышли с выставки, разыгралась метель. Я помог ему счистить снег с «Запорожца», и мы сели в машину. А там, оказывается, стекла изнутри замёрзли. У него печка не работала. Кое‑как соскоблили иней со стёкол. Поехали куда‑то на улицу Зорге, где инвалидам автомобили чинят. Он заодно хотел, чтоб какую‑то левую полуось заменили. Он рулил, рычагами дёргал. А я иней с лобового стекла соскребал, иначе впереди ничего не видно. Два раза чуть в аварию не попали, еле доехали. Возле этой станции обслуживания «Запорожцев» стояло полно машин. На обледенелом косогоре. Мимо самосвалы грохочут куда‑то на стройку. Едва нашли местечко, приткнулись. Володя запер машину, заковылял со своей палочкой по скользкому косогору. Я его подстраховывал. Вошли в помещение со стойкой и окошками, где ремонт оформляют, а там тьма народа. Кто без руки, кто без ноги. Хромые. Есть и вовсе без ног — на тележках с подшипниками. Очереди. Шум. Мы минут сорок простояли, пока до окошка доползли. Чего я только там не наслышался: и как инвалидов войны оскорбляют, и как они с кассиршей лаются за то, что обсчитывает, сдачи не даёт. Уже пожалел, что поехал, а Володя говорит: — Спасибо, что ты со мной. Не уходи. Каждый раз, как приходится сюда обращаться, часть жизни теряю. В Афганистане было легче. Со скандалом добился он, чтоб согласились починить печку и эту самую полуось. Снова вышли на улицу, сели в машину, въехали на ней в цех. Там мастера расхаживают. В комбинезонах. Важные. — Ждите, — говорят. — Ждите. И через каждое слово — мат. Прождали до вечера. Не потому что очередь, а просто они первыми чинят машины тех, кто им на лапу сунет. Вот и все. Одного я особенно возненавидел. Здоровый, в шапочке с длинным козырьком, в американском комбинезоне со множеством кармашков. Ему туда, в эти кармашки, и совали деньги несчастные инвалиды. В конце концов к нему и попала Володина машина. Повозился он с печкой, потом поднял машину на стенде, стал возиться под ней, снял колесо. — Да, — говорит, — надо менять полуось. Только нет запчастей на складе… Вечная проблема с запчастями. И смотрит на Володю. — Не может быть, — отвечает тот. — Мне сказали — починят. Выписали. — Ничего не знаю. Полуосей нет. — И опять на Володю смотрит. — Есть у меня одна. Собственная. В крайнем случае могу уступить… — Сколько? — спросил Володя. — Четвертак. Володя сразу полез в карман куртки, вынул бумажник, отдал ему двадцать пять рублей. И тот пошёл за полуосью. Я говорю: — Что ты делаешь? Неужели не понял, что тебя обманули? — А куда податься? — отвечает Володя. — Все так построено. Тут я сорвался с места, побежал в ту сторону, куда ушёл этот бугай. Там лесенка в подвал. Внизу зарешеченное помещение склада с окошком. Как раз кладовщик с полки снимает эту полуось. Там их до черта навалено. Новеньких, в промасленных бумажках. Бугай обернулся, увидел меня, сощурился злобно. — Посторонним находиться не положено, — говорит. — А положено инвалида, который на афганскую пенсию живёт, обманывать? — У меня даже губы затряслись. Вскоре он вышел вслед за мной, молча вернул Володе двадцатипятирублёвку. Заменил полуось. Поставил колесо. Спустил машину со стенда. И мы наконец выехали из цеха и с этой проклятой станции. Было уже темно. Метель метёт. Володя печку включил. Работает. Стекло не надо скоблить. Тепло. Володя хотел меня домой завезти. И, кстати, с тобой познакомиться. Ужасно я был горд, что ему четвертак сэкономил. Едем. О Гималаях разговариваем. А встречные машины нам почему‑то гудят, светом мигают. Какой‑то стук послышался. Володя подъехал к тротуару. Вылез из «Запорожца», глянул и ахнул. — Колесо, — говорит, — отваливается! Ещё секунда — и мы бы с тобой погибли… Я тоже вышел. Обогнул машину. Смотрю, колесо криво стоит, еле держится. Оказалось, эта сволочь, бугай, колесо поставил, а ни одного болта не завинтил. Решил отомстить. Приподнял Володя машину домкратом, стал в метели с колесом возиться. А у меня вдруг сердце заболело. Ни с того ни с сего. Помнишь тот вечер, когда я приехал и ты мне ладонью снимал боль? Тут уж не до Володи было. Вот тебе и рабочий класс. …Просто так позвонил. От нетерпения. Ещё месяца не прошло. А мне говорят: «Приезжайте. Ваш вопрос решён положительно». Положительно! Я немедленно поехал в ОВИР. Если б ты видел, какая там очередь! Дождался. Принял меня начальник. Говорит: — Подумайте ещё раз. Лишаетесь советского гражданства. Вернуться очень трудно. Почти невозможно. — Подумал, — говорю. — Было время. Потом взял у секретарши список того, что надо сделать. Теперь все зависит от меня. И только одно от тебя зависело: съездить со мной в эту нотариальную контору на улице Кирова, подписать бумажку, что не имеешь ко мне никаких материальных претензий. Спасибо, что съездил. Что подписал. Правда, все испортил, сказав, когда выходили: «Ты взрослый человек. Имеешь право делать, что хочешь. Но провожать в Шереметьево не поеду. Не перенесу». Ну и ладно. Раз тебя не будет — поедут на проводы мать и её родители. Уж они‑то за меня искренне рады. Говорят: «Здесь у тебя нет шансов, а там будут». И ещё ты спросил: «А как с деньгами?» «В порядке, — ответил я. — Не волнуйся». И мы расстались. Потому что я очень спешил. Знаешь куда? Я, конечно, мог бы заставить тебя что‑нибудь продать, например, огромную голландскую тарелку с ветряными мельницами, которая принадлежала ещё родителям бабушки Беллы и висит на стене в твоей комнате. Можно было бы продать и магнитофон, те же орхидеи. Сам говоришь, что им цены нет. Твою пишущую машинку, хотя и старую. Но мне тебя жалко. Остался бы совсем ни с чем. Я поехал к одному зубному врачу. Помнишь, мельком, месяца полтора назад, я сказал тебе, что по туристской визе в Москву на десять дней снова заявился Антон — мой двоюродный братец из Копенгагена? Ты, как всегда занятый своими делами, не обратил на это внимания. Антон обосновался не у бабушки с дедушкой, а в гостинице «Националь», где платил чуть ли не 100 долларов в сутки за номер. Привёз привет от Густава, который передал, что мою просьбу о вызове исполнил, что я его скоро должен получить. И ещё я огрёб в подарок джинсовую куртку. Фирмы «Леви». У Антона была куча советских денег, потому что он привёз и тут же продал в комиссионке компьютер. Персональный. Антону сейчас семнадцать лет. Если б ты видел, как он загулял! Вырвался из‑под надзора Марины и Густава в Советский Союз. Накупил шампанского, коньяка. Познакомился в ресторане с двумя дамочками сильно старше его. Вызвал меня. Несколько дней подряд провели мы с ними. Кино, дискотеки, опять же рестораны. Во вторник, когда ты ушёл к Крамеру, Антон уговорил привести всю компанию к нам, потому что в гостиницу посторонних не пускают. Он уединился в моей комнате со своей дамочкой. А другая, некая Виолетта, длинная и тощая, сразу стянула через голову платье, осталась в зелёной сорочке и разлеглась у тебя на тахте. — Иди сюда, — говорит. А я, чтоб ты знал, ни разу не был с женщиной. Никогда. Но мне вдруг противно стало. Все на свете. И особенно, что она развалилась тут, в твоей комнате, где орхидеи. Сижу у стола как каменный. Она все лежит, воркует: — Кто меня погреет? Замерзаю… — Одевайтесь, — говорю. — Сейчас отец придёт. Она выругалась матом. Встала. Напялила платье. Уселась красить губы. Тут и Антон со своей бабой кончил дело, вошли. И мы уехали. Отвезли их на такси до ресторана «Будапешт». А сами направились дальше, к Александру Ивановичу — первому мужу Марины, который и есть отец Антона. Он зубной врач. Квартира — шик–блеск. Все импортное. Даже ванна. Даже унитаз — розовый в цветочках. В одной из комнат стоит кресло для лечения зубов. Дома подрабатывает. Видать, неплохо. Весь вечер ко мне присматривался, расспрашивал. А потом сказал, что если буду уезжать, он даст 1200 рублей на визу, билет и так далее. За одну услугу. Сунул мне визитную карточку с телефоном. Вот куда я помчался сегодня после нотариальной конторы. Я с ним ещё вчера созвонился. Между прочим, когда ехал на троллейбусе по Садовому Кольцу, увидел у планетария объявление о лекции: «Русский космизм и Гималаи». Как током ударило. Дальше был целый детектив. Как в кино. Когда прибыл к Александру Ивановичу, он сказал, что ему необходимо переправить одну штуку — бриллиант. Показал. Такой прозрачный сверкающий камешек, ничего особенного. — Я, — говорит, вам высверлю зуб, вложу туда эту штучку и запломбирую. А в Вене вас встретят. — Кто встретит? Когда? — Пусть это вас не беспокоит. Честно говоря, я немного испугался. — А что же вы с Антоном не переправили? Ему проще — из Копенгагена. — Он шалопай, — говорит. — Ничего доверить нельзя. А вы, я вижу, человек серьёзный. Гарантирую, никакого риска. Вот и деньги. Тысяча двести. Можете пересчитать. Первый раз я увидел новенькие сотенные бумажки с кремлёвской набережной. Целых двенадцать штук. — А больно будет? — спрашиваю. — Откройте рот, — говорит. Я открыл. — Да у вас дупло! Одно. Второе… за зубами надо следить. Чуть рассверлю одно, запломбирую, все дела. Заодно зуб починю. И я согласился. 11 мая 1988 года. Ночь. Не знаю, удалось ли тебе заснуть. Свет в твоей комнате горит. И я не сплю. Пишу в эту тетрадь. Последний раз. Я не сказал тебе, что у меня на завтра билет. Какое «на завтра»?! Уже на сегодня! Сейчас без четверти два ночи. И правильно сделал, что не сказал. Но ты будто почувствовал. Завёл на кухню. Заварил чай в старинных чашках, которые остались от бабушки. Сказал, что ещё не поздно одуматься. Что понимаешь мою обиду. Опять повёл речь о перестройке. О том, что со временем страна придёт в себя. Что невозможно жить без Родины. Да пока она придёт в себя, я сдохну! На днях снова звонили из психдиспансера, чтоб явился. Наверняка сгребают всех перед приездом Рейгана. Ты говорил, что виноват передо мной. Давно я ждал от тебя этих слов! Говорил, что орхидеи — тот песок, в котором ты, как страус, прятал голову, чтоб не сойти с ума. Чтоб выжить. Что думал о стране, о человечестве, а проморгал сына. Дал толстую папку с романом. Чтоб я прочёл, а у меня уже и времени нет. Пролистал я сейчас первые главы. Интересно. Только не понятно, к чему ты клонишь. Тут во второй главе упоминается Христос. Не понятно, чего все носятся с этим Христом? Ну, чего добился этот Христос? Предали его, распяли, приколотили гвоздями к кресту. Ну и что тут такого особенного? Сам же рассказывал про Януша Корчака, который пошёл за ребятишками в фашистскую газовую камеру. А что Берия и сотрудники КГБ творили на Лубянке?! Может, такие муки и Христу не снились! За целые две тысячи лет его ученикам и последователям ни фига не удалось сделать. Люди уродовали себя, уже изуродовали Землю. А ты, как я понял, собираешься своим романом изменить мир. Смешной человек! Пишешь: без Бога нельзя ничего построить. Конечно, если есть Бог, ты, как всегда, окажешься прав. А если нет?! Тогда ты, извини, идиот. Совсем поздно. Ложусь спать. Встал я сейчас. Шесть утра. Воробьи чирикают. Посмотрел в зеркало: с чужим бриллиантом в зубе еду на поиски гималайских мудрецов. Странно стало. Подумал: а вдруг ты прав? Насчёт Бога и Родины. Даже сердце заныло. Накапал валокордина. Так или иначе, пора складываться. В доме порядочного чемодана нет. Беру все ту же твою дорожную сумку. Барахла у меня мало, поместится. Ухожу. Отлёт в 10 утра, а в Шереметьево нужно приехать к семи тридцати — таможня и все такое. Мог бы оставить эту тетрадь на столе, но, чтоб ты не ринулся за мной в аэропорт, прячу её в кладовку. Прощай!!!» 1988
Последние комментарии
17 часов 45 минут назад
20 часов 2 минут назад
1 день 10 часов назад
1 день 10 часов назад
1 день 16 часов назад
1 день 19 часов назад