2medicus: Лучше вспомни, как почти вся Европа с 1939 по 1945 была товарищем по оружию для германского вермахта: шла в Ваффен СС, устраивала холокост, пекла снаряды для Третьего рейха. А с 1933 по 39 и позже англосаксонские корпорации вкладывали в индустрию Третьего рейха, "Форд" и "Дженерал Моторс" ставили там свои заводы. А 17 сентября 1939, когда советские войска вошли в Зап.Белоруссию и Зап.Украину (которые, между прочим, были ранее захвачены Польшей
подробнее ...
в 1920), польское правительство уже сбежало из страны. И что, по мнению комментатора, эти земли надо было вручить Третьему Рейху? Товарищи по оружию были вермахт и польские войска в 1938, когда вместе делили Чехословакию
cit anno:
"Но чтобы смертельные враги — бойцы Рабоче — Крестьянской Красной Армии и солдаты германского вермахта стали товарищами по оружию, должно случиться что — то из ряда вон выходящее"
Как в 39-м, когда они уже были товарищами по оружию?
Дочитал до строчки:"...а Пиррова победа комбату совсем не требовалась, это плохо отразится в резюме." Афтырь очередной щегол-недоносок с антисоветским говнищем в башке. ДЭбил, в СА у офицеров было личное дело, а резюме у недоносков вроде тебя.
Первый признак псевдонаучного бреда на физмат темы - отсутствие формул (или наличие тривиальных, на уровне школьной арифметики) - имеется :)
Отсутствие ссылок на чужие работы - тоже.
Да эти все формальные критерии и ни к чему, и так видно, что автор в физике остановился на уровне учебника 6-7 класса. Даже на советскую "Детскую энциклопедию" не тянет.
Чего их всех так тянет именно в физику? писали б что-то юридически-экономическое
подробнее ...
:)
Впрочем, глядя на то, что творят власть имущие, там слишком жесткая конкуренция бредологов...
жизни, он уже знает и самое жизнь, этот совершенно непонятный для него — причем в наибольшей степени именно для него — процесс, с присущими ему особенностями и исходом (exit, или exitus), — то, видимо, правильнее всего было бы начать историю об английском флаге с Рихарда Вагнера. И хотя Рихард Вагнер, подобно четко звучащему лейтмотиву в музыкальном произведении, с мистической неуклонностью привел бы нас прямиком к английскому флагу, тем не менее рассказ о самом Рихарде Вагнере мне пришлось бы начать с рассказа о редакции. Сегодня редакции той уже не существует, как давно не существует и здания, где в те времена (чтобы быть точным: спустя три года после войны) та редакция для меня какое-то время очень даже существовала; и все же я не могу умолчать о ней, с ее темными коридорами, пыльными закутками, с комнатушками, полными сигаретного дыма и кое-как освещенными голыми лампочками под потолком, с пронзительными телефонными звонками и воплями, зовущими того или иного сотрудника к телефону, с пулеметным треском пишущих машинок, с внезапными и быстро проходящими всплесками возбуждения и непреходящими мрачными предчувствиями, с изменчивыми настроениями, позже — с постоянным и все более плотным, как бы выползающим из каких-то закоулков и липким слоем оседающим на всех предметах страхом, — редакции, давно уже не похожей на нормальные редакции былых нормальных времен, редакции, куда я в те годы должен был каждодневно являться к определенному, мучительно раннему для меня часу, скажем, к семи утра. С какими надеждами я туда являлся? — размышлял я во всеуслышание в упомянутой выше дружеской компании, подбивавшей меня рассказать историю об английском флаге. Того молодого человека (ему было тогда двадцать с чем-то лет), которого, вследствие обычного, всем нам хорошо знакомого обмана чувств, я ощущал как самое свое сокровенное «я», — я сегодня воспринимаю словно персонаж какого-то фильма, и в этом, пожалуй, немалую роль играет одно мелкое обстоятельство: он — то есть я — и сам воспринимал себя примерно так же, то есть как персонаж какого-то фильма. С другой стороны, несомненно, именно это обстоятельство делает настоящую историю поддающейся связному изложению: ведь вообще-то она, как любая история, изложению не поддается, то есть вовсе и не является историей, а если бы я все-таки ее изложил как историю, то, по всей вероятности, у меня получилось бы нечто прямо противоположное тому, что я собирался изложить. Эту жизнь, жизнь молодого человека двадцати с чем-то лет, сохраняло, поддерживало именно то, что она поддавалась изложению в виде текста; эта жизнь, в каждом ее трепетном движении, в каждом судорожном порыве, и протекала-то именно в плоскости возможности изложения в виде текста. Жизнь эта всеми фибрами хотела одного: жить — оказываясь тем самым в явном противоречии, например, с сегодняшним моим стремлением, а значит, с сегодняшними моими текстами, текстами, непрестанно терпящими крах, непрестанно упирающимися в то, что изложению в виде текста в принципе не подлежит, но тем не менее непрестанно — и, разумеется, безрезультатно — с ним борющимися; нет, там и тогда смысл моего стремления выразить жизнь с помощью текстов как раз и заключался в том, чтобы отодвинуть на задний план, замаскировать вещи, которые выражению в тексте не поддаются, то есть — суть, то есть — жизнь, которая, как правило, протекает во тьме, пробирается на ощупь во тьме, несет на себе груз тьмы, — ибо тот молодой человек (я) только такой жизнью способен был жить. С внешним миром я соприкасался словно через какую-то защитную одежду — посредством чтения, самого верхнего кожного покрова моего бытия. Этот мир, смягчаемый чтением, этот мир, через чтение удаляемый, сшелушиваемый, этот мир, уничтожаемый чтением, — и был мой, лживый, но единственно пригодный для жизни, и более того: иной раз почти выносимый мир. И в конце концов наступил момент, который можно было предвидеть заранее, — момент, когда я умер для этой редакции, а тем самым умер… чуть было не сказал, и для общества, — но если бы общество существовало, вернее, если бы то, что существовало, было обществом, то я умер бы и для этой жалкой карикатуры на общество, для этой алчной своры, то скулящей подобно побитой собаке, то воющей подобно голодной гиене, всегда жаждущей добычи, которую можно было бы разодрать; для себя самого я умер уже давно, и почти умер и для жизни. Но даже в этой, низшей точке бытия — по крайней мере, тогда я считал ее низшей, пока не постиг точек глубже, потом — еще и еще глубже, пока не постиг самое бездонность, — так вот, даже в этой, низшей точке меня поддерживала и хранила возможность выразить себя и свои ощущения в виде текста, поддерживал, можно сказать, постоянно ощущаемый объектив камеры, через который я смотрел на себя и на мир, — объективом этим мог служить, например, один детективный роман. Как он ко мне попал, как назывался, о чем шла в нем речь — понятия не имею. Нынче я детективы не читаю; не читаю с тех пор, как, углубившись в один
Последние комментарии
1 час 2 минут назад
1 час 21 минут назад
1 час 29 минут назад
1 час 31 минут назад
1 час 34 минут назад
1 час 51 минут назад