Под одной крышей [Жужа Тури] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Под одной крышей

ПРЕДИСЛОВИЕ

Глядя в умные, добрые, искрящиеся веселым задором глаза Жужи Тури, трудно поверить, что она почти ровесница нашего века — так много в ней огня молодости, душевных и творческих сил. Родилась Жужа Тури в Будапеште 22 апреля 1901 года. Ее отец — видный венгерский писатель Золтан Тури, человек яркого дарования и на редкость трудной, тернистой и безрадостной писательской судьбы, — умер от туберкулеза, когда Жуже едва минуло пять лет. И все же образ отца — студента, исключенного из университета за «вольнодумство», бродячего актера, талантливого новеллиста, не побоявшегося срывать маски благопристойности с внешне добропорядочных буржуа, — с детских лет волновал воображение будущей писательницы и впоследствии лег в основу многих ее произведений. Быть может, именно поэтому она так любит возвращаться к воспоминаниям детства и юности, щедро рассыпанным по ее книгам (сборник рассказов «Чертов танец», 1958; романы: «Сводные сестры», 1956, «Трудная юность», 1967, и др.).

Обладая редким даром запросто, по-дружески входить в душевный мир подростков, Жужа Тури вместе с тем умеет соединить их по-детски непосредственное восприятие действительности со своим мудрым и зорким взглядом на жизнь, не нарушая правдивости художественного образа. Эта особенность ее дарования уже знакома русскому читателю по повести «Девочка из Франции» (1953), опубликованной у нас в 1957 году. Героиня повести — девочка Жаннет Рошта — приезжает на родину из маленького французского городка, куда ее родители, венгерские коммунисты, эмигрировали в годы хортистского режима. И тут в ее сознании причудливо, по-детски преломляются «взрослые проблемы», когда она невольно сопоставляет два разных мира, два разных уклада жизни.

Ранние произведения писательницы (сборник рассказов «Терка Шмитт», 1927) во многом продолжают традиции критического реализма Золтана Тури. Основным их конфликтом становится столкновение чистых и благородных юношеских сердец с лживым и косным миром собственников. Уже в те годы она начинает сознавать, что именно социальные коллизии порождают сомнения, метания и трагическую неразрешимость внутренних противоречий ее героев, ее эпохи.

Повести и романы Жужи Тури тридцатых — начала сороковых годов («Дети из Сент-Петера», 1931; «Две женщины», 1942; «Дочь профессора», 1943) исполнены горечи и в то же время жизнеутверждающи. Подчас в них звучит тоска по прекрасному в жизни и в человеке. Писательница видит, как бескрылая повседневность незаметно вползает в души слабых, заставляя их мириться со старым, привычным, цепко въевшимся в сознание людей. Но все чаще ее внимание привлекают образы юношей и девушек, настойчиво пытающихся разобраться в противоречиях эпохи. Раскрывая их богатый внутренний мир, еще не затронутый житейской пошлостью, Жужа Тури передает чуткую реакцию своих героев на самые незначительные, повседневные проявления зла и несправедливости, стараясь при этом показать, как, порой неосознанно, постепенно растет в них противодействие буржуазному образу жизни. Любимые героини Тури — умные, добрые и волевые девушки — пытаются вырваться из засасывающего болота мещанского «благополучия», чтобы жить по-новому. Психологически верно воссоздавая сложную гамму их чувств и настроений, писательница вскрывает жестокую несправедливость общественных отношений в хортистской Венгрии.

Жужа Тури радостно приветствовала освобождение Венгрии Советской Армией. В той теплоте, с которой она пишет о советских бойцах, чувствуется и что-то сугубо личное. Писательница часто вспоминает тот день, когда в ее маленькую разбомбленную квартирку с развороченным полом и выбитыми оконными стеклами вошли первые советские воины. Ее племянник — талантливый пианист, еще не снявший хортистского мундира, садится за рояль и пытается на языке музыки объяснить, что он не фашист и надел военную форму не по доброй воле. Венгры и русские поняли друг друга без слов, и столь неожиданный, допоздна затянувшийся концерт на всю жизнь остался в памяти писательницы («Рассказ о нашем освобождении», 1960). А спустя некоторое время Жужа Тури получила и первую весточку от мужа — известного прозаика Кальмана Шандора, заключенного фашистами в один из лагерей смерти.

Освобождение Венгрии от фашистского ига знаменовало для Жужи Тури не только начало новой жизни, но и новый этап в ее собственном творчестве. Теме освобождения посвящены многие произведения писательницы, в том числе и роман «Под одной крышей», принесший ей широкую известность не только в Венгрии, но и за ее пределами. Роман был удостоен премии имени Аттилы Йожефа, выдержал несколько переизданий и был переведен на болгарский, немецкий, чешский, шведский и другие языки мира.

Перед нами несколько месяцев бурного 1945 года. Как горестный плач, как реквием погибшим и предостережение живым, доносится до нас со страниц романа эхо недавней войны: тяжелая, гнетущая атмосфера оккупации Венгрии «союзными» гитлеровскими войсками, холод, голод, постоянный страх, тысячи бессмысленных смертей, мучительная неизвестность; взорванные мосты, расчленившие город на две части и разлучившие родных и близких; целые кварталы, превращенные в руины, глубокие воронки на изрытых снарядами и заваленных грудами щебня мостовых; голые железные балки, обгоревшие, чудом уцелевшие стены домов, над замурованными окнами таблички с надписью: «Осторожно, опасно для жизни», на которые уже никто не обращает внимания; множество семей, оставшихся без крова и ютящихся в развалинах, готовых в любую минуту рухнуть; толпы оборванных, бездомных людей, пытающихся пробраться в Пешт, освобожденный на месяц раньше, чем Буда, и уже начинающий подыматься из руин.

После освобождения Венгрии советскими войсками в стране, измученной, обескровленной фашизмом, в удивительно тесном и сложном переплетении, порой буквально «под одной крышей» соседствовало, но отнюдь не мирно уживалось старое и новое. Обнаруживая внутренние пружины общественного развития, писательница сразу вводит нас в атмосферу политической борьбы сложного переходного периода в жизни венгерского народа. Она раскрывает характер этой борьбы, обращаясь к прошлому и помогая тем самым осмыслить подлинные истоки происходящих событий. Однако только прошлое не в силах объяснить их всесторонне, и Жужа Тури, как писатель-реалист, показывает в своем романе перспективу развития, свет завтрашнего дня, способный озарить день сегодняшний.

«Собственными силами мы не сможем восстановить страну и за сорок лет», — заявляли в те дни лидеры правого крыла реакционной партии мелких сельских хозяев. Действительно, ущерб, причиненный войной экономике страны, исчислялся для Венгрии почти в астрономических цифрах, в пять раз превышавших годовой национальный доход. Трудности первых месяцев усугублялись и тем, что в экономике еще господствовали капиталистические отношения и бывшие магнаты все еще сохраняли руководящие посты во многих банках и промышленных предприятиях. Надеясь, что разруха и инфляция может вызвать внутриполитический кризис, они саботировали восстановление.

Однако в деревне обстановка была несколько иной. Благодаря аграрной реформе сметались одно за другим крупные поместья, земля передавалась крестьянам. По инициативе коммунистов реформа стала проводиться в жизнь еще до полного освобождения Венгрии Советской Армией. В конце марта 1945 года, когда на западе страны еще гремели выстрелы, на востоке крестьянские плуги уже прокладывали первые борозды по бывшей помещичьей земле.

Роман «Под одной крышей» можно причислить к историческим произведениям, однако история занимает в нем подчиненное место. Она служит лишь фоном, на котором изображаются судьбы отдельных людей. Писательница наносит яркие штрихи там, где хочет показать более выпукло какое-либо явление или событие. Такова, например, сцена у моста через Дунай — единственного моста, в те дни восстановленного советскими войсками. Перед нами толпы измученных горожан, пытающихся прорваться на мост, слышатся взволнованные споры с полицейскими, сдерживающими натиск всей этой лавины, устремляющейся в Пешт. Что казалось бы удивительного в том, что, потеряв всякую надежду выбраться из голодающей Буды, один из персонажей романа обращается за помощью не к венгерскому офицеру, а к советским солдатам, проходящим в это время по мосту? Однако под пером Жужи Тури этот эпизод приобретает глубокое и обобщающее значение, не говоря уже об эмоциональной его напряженности.

В центре повествования — простые венгры, впервые ощутившие свою значимость, почувствовавшие себя людьми, непосредственно влияющими на ход исторического процесса. Они спорят, страдают, радуются и плачут, но во всем этом нет уже былой обреченности. Все они группируются вокруг главной героини романа Мари Палфи и ее мужа Винце, вернувшегося из русского плена.

Картина венгерской жизни тех лет была бы неполной, если бы писательница не вывела в своем романе тех, кто еще совсем недавно правил народом, издевался над ним, унижал в нем человеческое достоинство. Это надменный, враждебно замкнувшийся в себе барон Вайтаи, его жена, в пьяном разгуле прожигающая последние деньги и остатки быстро блекнущей красоты, дельцы и ловкачи, лавирующие в поисках наиболее подходящей маски, спекулянты всех мастей, наживающиеся на инфляции.

В обрисовке всех этих характеров Жуже Тури помогает ирония, богатая множеством оттенков: добродушная, немножко грустная, когда писательница, скажем, подшучивает над наивной самонадеянностью дворника Ласло Ковача с его безобидным, в сущности, бахвальством и неудачами в «торговых операциях», и гневная, переходящая в сатиру, когда речь заходит о баронской чете или о заискивающем перед ними разорившемся коммерсанте Дёрде Пинтере. Со спокойной, неулыбчивой насмешкой описывает она все «страдания» Дёрдя Пинтера. Что для него судьба страны по сравнению с его драгоценной лавкой, погребенной под руинами в дни войны? Одержимый жаждой наживы, раздавленный неожиданным банкротством, болезненно замкнувшийся в своем узком «я», он чувствует себя чужаком даже в собственной семье, не в силах понять кипучей энергии жены и сына, ясности их взглядов, устремленных в огромный, заново рождающийся мир.

В прошлом простая белошвейка, за долгие годы супружества не давшая затянуть себя в цепкие путы собственничества, жена Пинтера Юци лишь после освобождения страны почувствовала себя поистине в родной стихии. Профессия портнихи для нее не только средство существования, но и то любимое дело, которое позволило ей наконец выпрямиться во весь рост и почувствовать себя внутренне раскрепощенной и независимой.

Все эти люди волею судьбы оказываются под одной крышей в полуголодном, разрушенном войной городе. Отсюда название романа, его структура, две его основные сюжетные линии, развивающиеся рядом, почти параллельно. Сталкивая два мира, две идеологии, два разных взгляда на жизнь, писательница нарочито сближает и вместе с тем противопоставляет два непохожих женских характера: взбалмошную, самовлюбленную баронессу Амелию Вайтаи и застенчивую, робкую Мари Палфи.

Образ Мари Палфи знаменует новую ступень в творчестве Тури, впервые обратившуюся к изображению рабочей среды. Духовно близкая ее ранним героиням, Мари несет в себе тот же огонек деятельного, живого добра, которое согревает души людей. Однако в отличие от них над Мари не тяготеет гнетущая инерция буржуазного быта, ей не приходится мучительно сдирать с себя шелуху сословных предрассудков, привычек и взглядов. Она действует решительней, смелее, обретая уверенность, небывалую у прежних героинь Тури.

Тонкий знаток женской души, Жужа Тури в этом романе интересуется не только психологией своих героинь, но главным образом развитием их характеров в новых жизненных условиях.

Поначалу для Мари, бывшей крестьянки, ни разу не переступавшей порога барского дома, баронесса еще окутана легкой романтической дымкой, сквозь завесу которой не сразу удается обнаружить змеиное жало этой женщины. Мягкая, отзывчивая, легко прощающая людям их недостатки, Мари постепенно учится давать отпор Амелии, когда она оскорбляет все то, что для Мари дорого и свято, когда пытается унизить ее человеческое достоинство.

Так, на глазах читателя образ Мари Палфи претерпевает сложную идейную эволюцию. Слово «пролетарка», звучащее презрительной насмешкой в устах баронессы и ее гостей, постепенно приобретает для Мари гордый смысл, и она стремится стать иной, достойной этого высокого звания. Молча снося тяготы и невзгоды, она умеет ценить те, пока еще скупые радости, которые приносит с собой новая жизнь. И она уверенно отстаивает это новое, смело противореча супругам Вайтаи, которые становятся для нее олицетворением всего мрачного, столетиями довлевшего над страной.

Самоубийство барона, преступление баронессы и ее бегство за границу, переезд Мари в рабочий поселок славного революционными традициями Чепеля — все это воспринимается в широком социальном плане и приобретает в романе глубоко символическое значение. На наших глазах рушится старый мир, и мы видим великий процесс рождения нового, видим Будапешт, живущий в напряженном созидательном труде, душой которого становятся венгерские коммунисты.


Е. Умнякова

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В полуподвальной комнате сидит на кровати Мари Палфи. Хотя еще только ранние сумерки, здесь почти темно. Лишь свет, пробивающийся сквозь щель в замурованном проеме окна, дает возможность увидеть царящий беспорядок и запустение. Кто бы мог подумать, что всего три месяца назад эта холодная конура без окон была уютной однокомнатной квартиркой с отдельной кухней, чуланом и другими подсобными помещениями, с излучающей тепло плитой и электрическим освещением. В то время Мари испытывала полное удовлетворение от сознания, что у нее, хоть и в полуподвале, есть своя квартира с окнами на улицу. А вот теперь она сидит, дрожа от холода, без цели и надежды.

Прошел еще день. Сегодня из замурованного проема окна кухни она вытащила полкирпича, — если бы комендант квартала заметил, не миновать бы скандала! — и теперь хоть можно передвигаться не на ощупь. По утрам она ходит в школу, на площадь Кристины, приносит оттуда к себе на гору два бидона воды. Теперь это стало приятной прогулкой. Пока она стоит у колонки, столько всяких новостей услышит. И на обратном пути без содрогания не может смотреть на все, что осталось от этой тихой улицы на горном склоне: некоторые виллы словно сметены ураганом. Хотя март выдался прохладный и ветреный, все-таки чувствуется приближение весны. А еще каких-нибудь три недели назад носить воду было смертельно опасно: кругом, превращая все в руины, рвались бомбы, на улицах валялись трупы. Принесет она, бывало, воду, а затем отправится на развалины собирать щепки, крупные обломки порубит топором и затопит железную печурку. Согреет воду, помоется, сварит картошки — ее приносила ей одна девушка, с которой она почти два месяца пряталась в убежище; а иногда эта девушка доставала ей даже ложку масла, чашку муки, кусок хлеба; бог знает где она брала все это, да и не все ли равно, — потом примется наводить порядок.

14 января 1945 года в дом угодила первая бомба. Воздушной волной вышибло рамы в обоих окнах полуподвальной квартиры. Для нее это было огромное несчастье, но другим жильцам досталось еще больше — бомба полностью разрушила три квартиры в их доме. 16 января упала вторая бомба: гардероб прямо-таки распластался на полу, словно какой-то великан свалил его ударом кулака. Потом она уже перестала считать — каждый день падали то бомбы, то снаряды, трюмо разбилось вдребезги, потолок над дверным проемом между кухней и комнатой обвалился. Из дыры шириной с метр посыпались штукатурка и щебень, за несколько дней на полу выросла целая куча.

В сумерки, в часы безделья, когда особенно остро ощущается одиночество, молодой женщине кажется, будто из каждого угла выползают злые духи, окружают ее и злорадно нашептывают на ухо о невосполнимых потерях, об ужасе и лишениях прошлых месяцев, о безысходности и отчаянии настоящего. Она сидит здесь одна, а между тем в Пеште у нее есть сестра… и муж, а впрочем, есть ли? Живы ли они? Сидя на кровати, она вновь и вновь мысленно пытается представить размеры нанесенного ей ущерба, ее неотступно преследуют вопросы. Мужа ее, Винце, угнали на фронт еще в сорок третьем, и с тех пор от него ни слуху ни духу. Сестра Луйза пережила осаду на той стороне, в Пеште. Со времени освобождения прошло уже больше трех недель, но Луйза не дает о себе знать. А ведь находятся же предприимчивые люди, которые переправляются через Дунай, да она и сама дважды уж делала такую попытку. Преисполненная решимости пускалась в путь, попрощавшись с дворничихой и добросердечной девушкой, которая на протяжении вот уже нескольких недель не дает ей совсем упасть духом. Но оба раза она сумела добраться только до дальней окраины парка Хорвата, где грязь по колено, груды развалин, трупы лошадей. Нет, такая дорога ей не по силам! Она возвращалась, садилась на кровать и горько плакала. Да и как же было не плакать, глядя на убожество некогда уютной квартирки, вспоминая, как они после многих подсчетов и раздумий пошли вместе с Винце покупать трюмо, да и жив ли вообще и где он, ее Винце, что с сестрой…

Из груди женщины вырывается стон, она испуганно подносит руку к губам, вскакивает. Приближается ночь, со всеми ее ужасами, когда минуты тянутся неимоверно долго; она сидит на кровати, уставившись широко раскрытыми глазами на темную кирпичную кладку, откуда ей удалось тайком вытащить полкирпича, и ждет не дождется рассвета. Нет, это становится невыносимым! Лучше провести всю ночь на улице, чем в этой камере смертников. О господи, сжалься же наконец!

Она набросила на плечи зимнее пальто, сдвинула в сторону прислоненную к стене дверь на кухню — ее сорвало с петель, когда обвалился потолок, — и вышла во двор.

В образовавшемся от таявшего снега месиве — осколки стекла, щепки, пустые консервные банки. В чернеющих проемах окон второго этажа злобно завывает ветер, сорвавшаяся водосточная труба при каждом порыве ветра с яростным скрежетом ударяется о стену дома. На углу, у стены, стоят два плетеных кресла, их поставили для двух старух с первого этажа. С тех пор как прекратилась бомбежка, они часами сидят здесь, греясь под ласковыми лучами солнца. Одна из них — мать старшего советника Эрне Боршоди, другая — мамаша господина полковника, бежавшая сюда из Трансильвании к своему сыну. Закутавшись в пледы, они тихо беседуют, покачивают головами, время от времени обмениваются колкостями…

Мари присела на одно из плетеных кресел, подняла потертый кошачий воротник пальто и мысленно представила себе монотонный разговор старух. Прямо против нее светились окна кухни дворницкой, видно было, как по кухне снует дебелая женщина. Дворник Лайош Келемен как ушел в декабре работать на электромеханический завод, так и не вернулся. Однако это не мешало его жене хохотать — смех у нее был заливчатый, звонкий; женщина оживленно разговаривала со своим постояльцем, господином Фекете, готовила ужин, наверняка что-нибудь очень вкусное… При этой мысли Мари ощутила спазмы в желудке, ей даже показалось, что у нее еще глубже запали глаза в эту минуту. Под рождество Йолан Келемен взяла к себе постояльцев — трех мужчин и бледную молодую женщину. Пока мужа нет дома, не занимать же ей одной просторную двухкомнатную квартиру, да к тому же ей и боязно в одиночестве: чего доброго, угодит бомба — так она говорила любопытным соседям, с сомнением поглядывавшим на дверь дворницкой. Как-то до слуха Мари дошел зловещий шепот, будто в дворницкой прячутся евреи, но в конечном счете все обошлось, ведь в ту пору соседи не осмеливались даже нос высовывать из убежища. Когда во двор вошел первый советский солдат, юный, совсем еще мальчик, остановился посредине двора и, улыбаясь, молча сунул каждому в протянутую руку сигарету, постояльцы толстушки Йолан ушли в неизвестном направлении. Остался в квартире только один, бородатый господин Фекете; с ним сейчас и болтает, заливаясь смехом, Йолан Келемен. Конечно, соседи наговаривают на нее, уверяют, будто она живет с господином Фекете. Но разве можно верить такой грязной сплетне! Муж где-то на фронте… к тому же не известно, жив он или погиб. Красивый, серьезный, смирный человек этот Лайош Келемен, дворник трехэтажной, некогда роскошной будайской виллы, жаль, если он погиб. Нет, не может быть, чтобы с ними — с дворником и ее мужем Винце — стряслась какая-то беда… А почему, собственно, у нее такая уверенность?.. Тут Мари громко застонала. И в тот же миг дверь напротив отворилась и на порог упала огромная черная тень.

— Кто там стонет?

Смутившись, Мари пролепетала:

— Это я…

— Палфи? Что вы сидите в темноте, Маришка?

— А мне все равно, в квартире тоже темно.

— Разве у вас нет коптилки?

— Нет.

— Заходите, господин Фекете вам сделает.

Только здесь, в тепле, она почувствовала, что продрогла, а запах еды до боли обострил голод. Йолан большим половником зачерпнула из кастрюли и поставила перед Фекете полную тарелку.

— Первому — мужчине! — произнесла она со смехом.

Затем настала очередь и гостьи — Мари Палфи. Перед ней стояла полная глубокая тарелка, от которой вздымались клубы пара.

— Борщ с копченой грудинкой, — проговорила Йолан. — Капуста сушеная, не знаю, понравится ли вам.

— Что вы, спасибо, я люблю сушеную капусту, — поспешила заверить ее Мари, боясь, как бы не расплакаться. Ей и самой стали противны ее постоянные слезы, ведь сейчас такое время, другим тоже не легче. Взять хотя бы Йолан. Как мужественно несет она свой крест, какая работящая, энергичная. Господин Фекете тоже оказался куда более приветливым, чем казался ей раньше. Возможно, только густая борода и придавала ему угрюмый вид. Мари всегда немного побаивалась его, а теперь убедилась, что он очень общительный, более того, веселый и совсем еще молодой мужчина. Он говорил скороговоркой, шутил, а у толстушки Йолан на любую его шутку находился меткий ответ. Мари даже не успевала уловить смысл их ни на секунду не смолкавшего разговора и поэтому только смущенно улыбалась и кивала головой, ибо казалась себе жалкой и беспомощной. Разомлев у печки, она то и дело вздыхала, правда больше про себя, но Йолан все же заметила.

— Что это вы киснете? — спросила она и хлопнула Мари по плечу. — Ну и набаловал же вас муж, а?

— Да как вам сказать…

— Нет уж, дайте я скажу. Такие, как вы, хнычут даже от укуса блохи, а окажись они без хлеба насущного, и вовсе нюни распускают.

— О нет, голод я переношу стойко, уверяю вас.

— Да неужели! — Тройной подбородок Йолан заколыхался волной, сотрясаемый сдерживаемым смехом. Затем она проворно вскочила, налила в синий эмалированный чайник воды, поставила его на огонь, сняла с полки три чашки, разложила на покрытом клеенкой столе ложки, сахар. Двигалась она быстро, и ее огромное тело напоминало легкий резиновый мяч. — Неплохо побаловаться чайком после еды, — сказала она, гремя посудой. — Интересно, какой вам год?

— Двадцать четвертый…

— О, до старости еще далеко. Так, значит, голод, говорите, переносите стойко, Маришка? Любопытно, из-за чего вы потеряли аппетит?

В насмешливом тоне хозяйки она не видела ничего обидного, очень уж приятно было сидеть на кухне у Келеменов. Что ж, хоть им, вероятно, и не особенно интересно будет слушать ее — ведь она не умеет рассказывать так складно, как господин Фекете, — она все же поведает им свою историю.

— Когда я приехала из Пецела, — начала Мари, — уже стемнело, а я в первый раз попала в Будапешт, ну и, само собой, долго блуждала, прежде чем нашла сестру. Она расплакалась и пожалела, что я не предупредила ее о своем приезде. Я прожила у нее тогда года два, и неплохо…

— Зачем вы приехали из Пецела, почему расплакалась сестра, расскажите толком, Маришка! — Хозяйка разлила чай и уселась на свое место.

Мари согревала руки о чашку, постепенно воскрешая в памяти детство, Пецел. Сначала она говорила запинаясь, то и дело останавливалась — никогда еще ей не приходилось рассказывать о себе посторонним, — но каждый раз ей на помощь приходил бородатый господин Фекете. Мари начала с того, что в Пецеле ее отец, Михай Берец, имел небольшое хозяйство.

Фекете тут же прервал ее:

— Какое именно?

— Несколько хольдов.

— А точнее?

Пришлось прикинуть в уме: у дедушки по материнской линии был сад не меньше двух хольдов, он достался в наследство маме и ее брату, стало быть, маме — один хольд. На этом клочке земли развели огород. Родителям жилось трудно, у них было семеро детей, мама иногда говорила: «Ах, сорванцы, хлопот с вами не оберешься!» Все, что выращивали на том хольде земли, везли на базар…

— Что вы выращивали?

— Салат, горошек, бобы, зеленый перец, капусту, кочаны не меньше колеса от телеги. Между грядками зеленого перца прокапывали борозду и часа на два пускали по ней воду: перец родился такой, как… как…

— Одним хольдом огорода нельзя прокормить целую семью, — констатировал Фекете.

Конечно, нет. Пока у них была только эта земля, они питались лишь тем, что оставалось после продажи, а зимой ели одну картошку да сушеные бобы. Семи лет она впервые надела ботинки, собираясь в школу. Мама кляла учителя за то, что он велел купить их. Позже, при разделе, отец получил два хольда пашни да два арендовал у одного из братьев, так к тому хольду прибавилось еще четыре. На них выращивали пшеницу, кукурузу, картошку.

— А еще?

— Больше ничего. Правда, однажды отец посеял и ячмень, шесть полос; большие надежды он возлагал на него. Но когда зерно налилось, под тяжестью колосьев стебли подломились и почти весь урожай погиб. Позже родители завели лошадь, купили подводу, материально жить стали легче, но все равно трудиться приходилось целыми днями не разгибая спины. Когда мне было лет девять-десять, меня, едва забрезжит рассвет, отправляли на пецелский рынок с овощами. Я пасла гусей, собирала крапиву и успевала ходить в школу: научилась читать и писать, усвоила таблицу умножения. Постепенно дома оставалось нас все меньше. Первой уехала в Будапешт самая старшая, Луйза. Поступила на фабрику, где работала, пока не вышла замуж, потом…

— На какую фабрику?

— На фабрику Рудольфа, в Андялфёльде.

— Что она выпускала?

— Не знаю… Ах да, вспомнила: «Кружевная и басонная фабрика Рудольфа» — такая вывеска висела над воротами. Работа чистая, Луйза любила ее. Она работала на ручной швейной машине. Отмеривала кружева, тесьму, ленты по десять и по двадцать пять метров в каждом куске, затем заделывала на машине концы, укладывала в стопки по двенадцать штук, а в коробку упаковывала уже другая девушка. Ходила она к шести часам утра и кончала в пять часов вечера. Вскоре после нее уехали и оба брата, женились в Будапеште и с тех пор как в воду канули.

— Почему они уехали?

— Бог их знает, видно, не нравилось им дома. Мама была строгая, неразговорчивая, а отец был грубый, крутой человек, никогда не шутил, не так, как, скажем, вы, господин Фекете. Между собой они разговаривали лишь о самом необходимом.

В ту пору она была совсем еще маленькой и запомнились ей только вечно угрюмые лица, в сердцах брошенные отдельные злые слова и тишина, лишь изредка нарушаемая криками во дворе. Жила она в постоянном страхе, что кто-нибудь из мужчин вдруг замахнется топором, правда до этого ни разу не дошло. Парни поедят чего-нибудь наспех, стоя у плиты, и разойдутся по своим делам. Луйза была не такой, как все, но она уехала, домой наведывалась редко, по большим праздникам да на похороны, а позже — на раздел хозяйства, но Мари в нем уже не участвовала.

— Кого же похоронили?

— Родителей. Сначала отца, мне было десять лет тогда. Он рассек себе ногу, через два дня голень почернела, а на третий он умер.

— Словом, заражение крови, — заключил Фекете.

— Возможно. Врач ничего не сказал, только выдал свидетельство. И очень сердился из-за того, что его вовремя не вызвали, ругал прижимистых мужиков, даже дверью хлопнул уходя, не посчитавшись с тем, что покойник в доме. Не прошло и двух месяцев после смерти отца, как умерла и мать.

— А она от чего?

— Чего только у нее не было! Врач сказал, что сразу от шести болезней — печени, почек, легких… и еще чего-то, сейчас уж не помню. Каждой из них в отдельности было достаточно, чтобы свести ее в могилу. После смерти матери жить дома стало совсем невмоготу, особенно мне. Немало горя пришлось хлебнуть, прежде чем я решилась все бросить, сесть в поезд и на рассвете…

— Нет-нет, погодите, давайте разберемся по порядку, — прервал ее Фекете. — Почему жить дома стало невмоготу? Сколько вас осталось в семье?

— Два брата и сестра Кати. В них словно бес вселился и толкал их в пропасть. Пустились в разгул, устраивали кутежи, в деревне стали их сторониться. Я была для них как бельмо в глазу, всякий кому не лень норовил дернуть меня за косу, толкнуть, обозвать грязным словом — ведь они, бедняги, и сами не понимали, что творили. Даже говорить об этом неохота!.. Но есть давали, одежонка тоже кой-какая была на мне. Много обид приходилось сносить и от соседей — все в деревне осуждали братьев и сестер Берец за то разорение, до которого они довели когда-то справное хозяйство. Но мне работы хватало. — Она отпила глоток остывшего чая, громко глотнула, смущенно посмотрела на Йолан, затем на внимательно слушавшего Фекете и, осмелев, продолжала: — Я присматривала за домашней птицей, стряпала, убирала, ходила на рынок, а не то они, несчастные, с голоду бы померли. Потом уже нечего стало продавать, не на что было купить ни соли, ни спичек, не говоря уже о всем другом. Вот почему однажды, помню, набила я в чулане — было еще совсем темно — мешочек сухими бобами и на рассвете побежала на рынок. Но в бобах оказалось столько мусора, что никто не покупал их. Женщины говорили, что даже даром не возьмут, не понесут такую грязь домой. Я горько заплакала…

И у нее впервые зародилась тогда мысль о богатстве. Как-то вечером она не могла попасть домой. В деревню приехал цирк, и братья пошли на представление. Приближалась холодная ночь, несмотря на то что уже был май или конец апреля. Сидела она на крыльце, вся продрогла, а главное, у нее было такое чувство, будто ее выгнали из дому, да и обидно, что цирк не увидела. Где-то около полуночи вернулись братья домой, пьяные конечно. Она проснулась от сильной боли: брат Йошка наступил сапогом ей на руку. Она взвизгнула, но Йошка даже не обратил на нее внимания, шагнул к двери, у порога его стошнило, прямо тут же, где она сидела.

— Отправилась я утренним поездом, — продолжала Мари, задумчиво посмотрев сначала на свои руки, потом на клеенку. — Взяла из-под подушки у Кати деньги — она прятала их там. Они все спали беспробудным сном после ночной гулянки.

— Ну и типы! — присвистнул Фекете.

— Мерзавцы! — вырвалось у Йолан. — А потом что? Сестра Луйза, наверно, одного поля ягода с ними?

— О, Луйза нет! Я ведь сказала, что она даже прослезилась, увидев меня. Откуда она могла знать, что творится дома? Тогда Луйза взяла меня к себе. Мы жили в восьмом районе, в небольшой квартирке, жили душа в душу. Она работала, как я уже говорила, на фабрике в Андялфёльде, а я готовила, убиралась и шила дома перчатки. В сороковом году Луйза вышла замуж, я устроилась в прачечную. Три года проработала там, не переставая в то же время шить перчатки, две пары в день. В ту пору швейной машины у меня еще не было, а руками больше и не сделаешь.

Но Фекете не удовлетворил столь краткий рассказ о жизни в течение целых трех лет.

— Погодите, Маришка, расскажите подробнее, где вы научились шить перчатки? Кто давал вам работу? Сколько платил за каждую пару? Сколько пар вы шили в день до поступления в прачечную?

Мари с готовностью ответила:

— По соседству с нами жила девушка, она и посоветовала мне научиться шить перчатки: мол, дело это нехитрое и никуда не надо ходить, можно преспокойно работать дома. Ее подруга служила в прислугах у некоего господина Кауфмана; она замолвила ему за меня словечко, и господин Кауфман стал давать мне работу. Он не был предпринимателем, а получал работу не то на фабрике, не то в магазине и работал на дому. Они жили в трехкомнатной квартире на проспекте Иштвана, у них двое детей, чудесные малыши. Господин Кауфман кроил перчатки, две девушки работали у него, а мне он давал работу на дом. Я шила вручную, швейную машину Луйза привезла из Пецела позже, вместе с комодом и моей частью наследства. Рассчитывались со мной сразу. Обычно я сдавала каждый день пять пар, потому что из свиной кожи больше ни за что не сошьешь; из хрома или замши удавалось сшить за день шесть-семь пар.

— А сколько тот свинья Кауфман платил вам за пару?

— Его нельзя так называть, — смущенно произнесла Мари, которую иногда сбивала с толку резкость суждений Фекете, но она с прежней готовностью отвечала на его вопросы: — За пошив он платил двадцать пять филлеров, за окантовку — три филлера, за отделку… отделка — это вышивка на перчатке, но она, конечно, в зависимости от сложности оплачивалась по-разному: за простую он платил четыре филлера, за вышивку «лапкой» — пять-шесть филлеров.

— Короче говоря, тридцать — тридцать пять филлеров за пару перчаток, — подытожил Фекете. — За пять пар получается один пенгё пятьдесят филлеров в день. И вы на них жили?

— Да, с Луйзой. Правда, она привезла из дому причитающуюся мне долю наследства, но я уже говорила об этом: комод и постельное белье, три полотенца и двести сорок пенгё деньгами. Они пришлись как нельзя кстати… Ну а потом я стала работать в прачечной…

— И как долго вы в поте лица трудились на того Кауфмана?

— До сорок третьего года, вплоть до замужества. А у него дела совсем стали плохи — фабрика перестала давать работу. Хороший он человек, господин Кауфман, если мне доведется побывать в Пеште, непременно навещу его, кстати и на детей взгляну, они, наверно, выросли за это время.

— Вряд ли вы найдете господина Кауфмана. Может, его давно угнали неизвестно куда вместе с детьми.

— А куда его могли угнать? Надеюсь, его трехкомнатную квартиру на проспекте Иштвана со швейными машинами не разбомбили, у господина Кауфмана их было целых четыре…

— Ну так как же вы попали в прачечную? — поинтересовалась Йолан.

— Очень просто! Луйза вышла замуж, они с мужем получили место дворников и переехали на улицу Надор, в шикарный трехэтажный особняк. В прачечную меня устроила тоже Луйза, к господину Сабо, на улице Рожа. Я снимала тогда койку, в уютной комнатке мы жили втроем, одни женщины. Мне можно было ночевать и у Луйзы, на кухне, они с мужем не раз меня приглашали, но так было лучше, по крайней мере никому не мешаешь. В прачечную нужно было приходить к семи утра, в пять часов вечера я уже была дома и могла шить перчатки хоть до полуночи, потому что обе мои сожительницы приходили очень поздно. — И Мари подняла кроткие глаза на Фекете, как бы умоляя, чтобы тот не расспрашивал о них: мол, и так ясно. — Что представляла собой прачечная? Полуподвальное помещение; рядом с маленькой приемочной — комната с двумя большими котлами, железной плитой, на которой я разогревала утюги, поскольку занималась только глаженьем. Хозяйка в приемочной принимала заказы, господин Сабо красил, чистил, работа спорилась. Я бы не сказала, что меня очень уж угнетала жара: зимой и летом работали с открытыми окнами — да иначе и нельзя: от красителей в горле першило, — но раскаленный утюг столько излучал тепла, что я не только не мерзла, а, наоборот, даже ходила вся потная.

— Сколько же вам платил этот Сабо?

Мари задумалась. Она и в самом деле не помнит точно, кажется девять пенгё в неделю. Позже, в сорок третьем, уже двадцать пять, но к тому времени все очень вздорожало. Кроме того, на перчатках она зарабатывала около четырех пенгё в неделю, но потом и за них стали больше платить. Так что жить можно было. В полдень варила себе на железной печурке суп из кубиков — господин Фекете, наверно, знает, что это за кубики. Суп получается вкусный, наваристый. Покупала хлеб и сало, летом ела черешню, свое любимое лакомство. Для хозяев носила обед из столовой; если оставалось, они угощали ее. Хорошие были люди.

— И вы уверены, Маришка, что на вашем пути встречались только хорошие люди?

Но Мари пропустила мимо ушей его слова. Без ужина она тоже не оставалась, потому что вечером забегала к Луйзе, на улицу Надор. До чего у нее добрая сестра, непременно усадит за стол и поставит то остатки обеда, то еще что-нибудь, а готовит Луйза вкусно. Муж не раз говорил ей, конечно в шутку: «Ты только за тем и смотришь, не похудели ли пальцы у Мари со вчерашнего дня…»

— А чем занимается муж Луйзы? — спросил Фекете.

— Он же дворник, — ответила Мари.

— У него разве нет специальности?

— Есть. Он электромонтер, жестянщик и водопроводчик, но у него редко бывает работа.

— Почему редко? Электромонтеру очень легко найти работу!

— Он не очень настойчиво ищет ее. Любит часами сидеть в казино. — Мари, прижав руку к губам, тихонько засмеялась. А когда она смеялась, нос у нее становился чуть вздернутым и продолговатое кроткое лицо совершенно преображалось.

Лаци иной раз целые дни проводит в казино, рассказывает сестра. Если же после обеда начнет убирать двор, к полуночи еле управится: у каждой открытой двери на кухню часами точит лясы, хвастается перед хозяйками и прислугой, какой, мол, он смелый. В таком-то году хозяин позволил себе поступить с ним так-то и так-то, но он не остался в долгу, отплатил ему тем же. Однажды в поповском доме проводил водопровод и все, что накипело на душе, так прямо и выложил его преподобию. В солдатах тоже не трусил, не то что какой-нибудь слюнтяй новобранец. «Он мне возьми и скажи, а я, не будь дурак, так адернул его…» Он говорил акая, так как родился в комитате Ноград, и любил приврать.

— А ваш муж?

— Мы поженились весной сорок третьего, — тихо сказала Мари.

— Где он работает?

— Работал на бумажной фабрике Неменя. Каждый день ездил в Чепель на велосипеде. А теперь не знаю — может, в плену у русских…

— Возможно, — сочувственно вздохнула дворничиха.

А Фекете добавил:

— Наверняка в плену.

Они умолкли, в печке легким пламенем горели угли. Йолан собрала со стола чашки, сложила их в таз вместе с другой посудой, сладко зевнула, оправила цветастый халат. Правда, он уже вылинял и поистрепался, но Йолан любила ткани пестрой расцветки. Каждым своим жестом она давала понять гостье, что пора уходить.

Мари поднялась, чувствуя неимоверную тяжесть во всем теле. Страх и мучительная тоска вновь овладевали ею. Ужасно, до чего быстро пролетают приятные минуты в жизни человека. Смутившись, она стала прощаться:

— Спокойной ночи, спасибо вам… Йолан…

— Не за что, заходите запросто. — Йолан взяла лампу и направилась в комнату; у дверей она бросила Фекете: — Живее, молодой человек, выносите матрац, не дожидайтесь, пока я его опять швырну вам.

Мари шла через темный двор, над ней виднелся крошечный кусочек звездного мартовского неба. Значит, господин Фекете спит на кухне. А грязные сплетни о двух рядом стоящих кроватях — досужий вымысел соседей. Какие же у них злые языки! Ведь господин Фекете совсем еще юноша. Чудесный вечер провела она с ними, как у них весело, уютно, светло… Ой, а про коптилку-то совсем забыла! Чтобы такая самостоятельная женщина сошлась с этим юнцом, имея красивого серьезного мужа, нет, этого не может быть. И все же она не решилась вернуться. Раз уже попрощалась, неудобно теперь беспокоить, они ложатся спать, она и без того надоела им со своими невзгодами.

В полнейшей темноте добралась Мари до своей кровати. Интересно, который теперь час? Забыла спросить, но вроде бы круглые часы над столом показывали десять. Стало быть, впереди еще целая длинная ночь. Нет, она больше не может быть замурованной в этой темнице!

Тут она словно провалилась в бездну, как ребенок, переполненный впечатлениями минувшего дня. Ее разбудил какой-то неясный шум. Она села на постели, широко открыла глаза: над кирпичной кладкой в окне пробивалась узенькая светлая полоска — значит, уже день. И тут она услышала голос, глубокий, резкий, настойчивый женский голос и глухой стук, какой бывает от удара тяжелым предметом по кирпичу.

Мари соскочила с кровати и громко крикнула:

— Луйза! Луйза!

2

Можно было подумать, что Мари не видела сестру целую вечность, так она уставилась на Луйзу. Сестра жива и невредима, вот пришла к ней. Но разве Луйза могла поступить иначе? Какая же она была глупая! Вместо того чтобы после двенадцатого февраля спокойно заниматься своими делами и не сомневаться, что сестра лишь ждет подходящего момента и обязательно приедет к ней в Буду, она совсем расклеилась здесь, предавшись в одиночестве тоске и отчаянию. Теперь ей уже ничего не страшно.

Они сидели на кровати, Луйза проклинала замурованное окно и того, кто придумал его замуровать.

— Черт бы их побрал, до чего напугали человека! — Она уже начала думать, что в квартире нет ни души и бог весть что случилось с Мари, ведь стоит чихнуть посильней, и весь этот дом рассыплется в прах! — Вот натерпелась я страху, — сказала она.

Но кто хорошо знаком с Луйзой, тот знает, что подобными словами она просто пытается скрыть сильное волнение. Она позволяла младшей сестре пожимать свою руку, то и дело обнимать, поглаживать плечи, хотя в любое другое время Луйза давно бы одернула сестру.

— Перестань скулить, слышишь!

Но Мари ничего не слышала, продолжая восторженно обнимать сестру, плакать и смеяться от счастья, то и дело прикрывая рукой рот, пока та наконец не рассердилась.

— Что ты все время подносишь руку ко рту? Пора бросить эту дурную привычку!

Да, у нее была такая привычка, Винце тоже не раз говорил ей об этом. Она появилась у нее давно, еще в Пецеле, сестра Кати была скорая на руку: стоило ей, Мари, чуть пикнуть, как та шлепала ее по губам. Но не до Кати сейчас! Мари торопливо рассказывала о случившемся с трюмо, с гардеробом, как рухнула стена, о ежедневных бомбежках, о стрельбе со стороны Крепости.

— А вы-то там как, много пришлось пережить, как тыперебралась через Дунай, не случилось ли чего с Лаци? — забросала она вопросами сестру.

— У нас все в порядке. Половину дома, правда, разворотило бомбой, но у нас только стекла вылетели. Вот видишь, иногда конура на первом этаже имеет кой-какие преимущества. Всю последнюю неделю я каждый день ходила к Дунаю, но там столько народу, что никак не удавалось попасть на лодку. Там хозяйничают желторотые юнцы. Рассказывают, будто они пробрались к римским баням, захватили все, что уцелело на пристани, и теперь за большие деньги перевозят людей через Дунай и даже золото требуют. Я забралась на большую рыбачью барку, в Буде вышла на берег, на меня не обратили внимания, а какого-то мужчину отвезли обратно за то, что он не заплатил за перевоз. Слышала бы ты, как он убивался, даже заплакал, бедняга. А вы что, бидонами носите воду?

— Да. Из школы на площади Кристины, с самого января.

— А у нас водопровод работает.

Эта новость очень обрадовала Мари. В ее глазах Пешт сразу предстал чуть ли не раем на земле, и ей нестерпимо захотелось попасть туда.

— Здесь говорят, что там булки продают, правда?

— За пять пенгё сколько хочешь, — ответила Луйза. — Но пять пенгё не такие уж большие деньги, и ты, Мари, не думай, что из-за них и теперь придется надрываться. Цены растут, заработка почти никакого нет, а недостатка в деньгах не чувствуется. Как это получается — не поймешь. Но ты ни на один день не останешься здесь! — вдруг категорично заявила Луйза. — Сейчас же давай собираться, чтобы к вечеру быть уже дома. Захватим с собой самое необходимое, за остальным приедем с тележкой, когда восстановят мост. Лаци поможет.

Робкие возражения Мари Луйза решительно отвергла и распорядилась: заберем постельное белье и кое-что из одежды, а также продукты.

— Продукты? Откуда они у меня?..

— Чем же ты питалась?

— Чем придется. Пряталась с двумя служанками в убежище, одна из них приносила ночью из развалин кое-что…

Луйза молча связала в узел постельное белье, платье, черную юбку, вязаный жакет, пару белья. На первое время хватит. Если правда, что с трех до четырех пропускают по мосту, то у них в запасе уйма времени.

Они сидели на кровати с узлами на коленях, как-то сразу притихнув. Первой молчание нарушила Луйза:

— Ты сильно похудела, Мари. — И тут же озабоченно спросила: — Сколько убежищ в вашем доме?

— Два. Одно для квартиросъемщиков, другое — для нас.

— Для кого именно?

— Для двух служанок и меня.

— Ты тоже квартиросъемщица.

— Так-то оно так…

Об этом она не задумывалась, и теперь ей стало неловко перед сестрой. Луйза на десять лет старше ее, ей уже тридцать пять, но на вид можно дать больше — очень уж у нее много морщин на лице. Говорит она властным тоном, каждое ее слово звенит в ушах. Луйза человек справедливый. И если встретится с несправедливостью, строго посмотрит сверху вниз на собеседника, поскольку она высокая, гораздо выше своего мужа Лаци, и так его пристыдит, что собеседник готов сквозь землю провалиться. Вот и сейчас… Действительно, она тоже квартиросъемщица, правда подвальной квартиры, и поэтому считала, что незачем идти в другое убежище, куда ходят господа. Луйза, конечно, рассуждает иначе. «Беспокойная у тебя натура, Луйза», — часто говорил ей Лаци, и, странно, Луйза не возражала ему, а наоборот — готова была хоть целый день слушать пустую болтовню мужа, громко смеялась над его глупыми остротами и ни в чем ему не перечила. Но только своему Лаци. На улице же, стоит кому-то повздорить, как она уже расталкивает локтями зевак, утихомиривает скандалистов и не успокаивается до тех пор, пока не восторжествует справедливость. В трамвае тоже, если кондуктор и пассажир начинают пререкаться, Луйза обязательно вмешается, взяв под защиту того, кто, по ее мнению, прав. Сколько раз ей приходилось выслушивать оскорбления! Она, Мари, никогда не забудет эти постыдные сцены. Если бы ее, а не Луйзу так поносили, ей было бы во сто раз легче.

Если уж говорить об обидах, то сейчас, после слов Луйзы, ей вспомнилось все, что она вынесла за минувшие недели… И Мари смущенно сидела на кровати, стараясь не встречаться взглядом с сестрой, словно боясь, что та прочитает ее мысли. Натерпелась она в маленьком убежище, где днем и ночью околачивались жильцы, играли в карты, затевали ссоры, пили, распахивали настежь дверь, словно ее, Мари Палфи, обитательницы подвальной квартиры, там вовсе не было. К общей плите ее даже не подпускали, потому что «молодая» Боршоди — старая мегера с крашеными волосами! — готовила своему мужу «диету», сразу четыре-пять блюд. То у Боршоди запропастится куда-то ложка, то у полковничихи убавится муки в мешочке, и каждый раз они не преминут спросить у нее: «Вы не видели, Палфи?… Странно, здесь ничего нельзя оставить!» Луйза ответила бы им, а она молча сносила все. Семь человек занимали просторное убежище, спали на кроватях, полковник притащил даже ночную тумбочку, загромоздили проходы всякими столами и столиками, а они втроем ютились в проходной темной клетушке, где или было невыносимо жарко, если топилась печка, или чертовски холодно, когда, распахнув дверь, господа курили вместе с остроносой ведьмой Боршоди. А однажды, в самую бомбежку, Боршоди послала ее за водой в школу, и она покорно взяла бидон… Всего час назад она представляла себе, как расскажет обо всем этом Луйзе, если только им суждено будет встретиться когда-нибудь… Она даже слышала свой взволнованный голос, которым рассказывает о пережитом, но сейчас поняла, что не сделает этого. Как воспримет Луйза то, что она носила воду для Боршоди, будучи такой же квартиросъемщицей?!

— Что ж, пожалуй, идем. А то вдруг раньше начнут пропускать. — Луйза встала, подхватила на руку узел с вещами.

Мари окинула взглядом квартиру: не забыла ли чего.

Стены облуплены, в комнате настоящий погром, мебель покорежена, а уходить все-таки больно… Но как разыщет ее Винце? Что он подумает, если, вернувшись, увидит пустую квартиру? Как-никак, а с самой весны сорок третьего года у них было свое уютное, теплое гнездышко. Два года — срок немалый, особенно если человек был счастлив в своей однокомнатной квартирке.

— Идем, — пролепетала она, — а если Винце… может, дворничихе оставим адрес? Заодно и попрощаемся с ней, как?

— Ладно.

Узел с постельным бельем, небольшой фибровый чемодан, корзинка — кажется, все взяли. Луйза спрятала ключи от комнаты, загородила дверью ход на кухню. Они постучались к Келеменам.

Дворничиха всплеснула руками:

— Маришка, неужто вы уезжаете? — Она пригласила их войти в комнату, сняла со стула таз и так резко опустила его на пол, что в нем задребезжали тарелки и чашки. — Еще вчерашние, — объяснила Йолан. — Собрала посуду за день, после обеда вымою все сразу. Черт знает сколько надо воды, Фекете как раз пошел за ней, каждый день приносит из школы, тащит к нам, на гору, два полных ведра. Раньше у меня не было такого беспорядка, попью чаю и тут же чашку под кран. Но не думайте, что я отпущу вас так, не угостив чаем.

— Ради одних нас не беспокойтесь…

— Полно, это сущие пустяки. Я готова хоть весь день пить чай, так его люблю.

Йолан Келемен очень подвижная женщина, работа спорится у нее в руках. Ее огненно-рыжие волосы в эту утреннюю пору еще закручены на бигуди, которые поблескивают и брякают на голове от каждого резкого движения. Для нее не составляет никакого труда за несколько минут растопить печку, вскипятить чайник.

Луйза рассказывала о Пеште, точнее, об улице Надор и соседних с ней улицах. Сама она еще мало где побывала, но в газетах писали, что три четверти квартир превращены в развалины и в городе около ста тысяч человек остались без крова. Повсюду открываются народные кухни. В этих кухнях выдают продовольствие, особенно заботятся о детях.

— Кто же все это догадался организовать?

— Коммунисты, — ответила Луйза. — Венгерская коммунистическая партия.

— И здесь, в Буде, нужно бы помочь населению. Доедаем последние крохи.

— Разумеется, и вас не забудут. Говорят, большая помощь ожидается от русских, они уже послали очень много вагонов с продовольствием, главное — чтобы скорее кончилась война. Коммунисты заботятся о том, чтобы помощь эту в первую очередь получили рабочие люди, а не спекулянты, которые на черном рынке промышляют.

Йолан засмеялась и закивала головой.

— Подумать только! Здесь люди еще нос боятся высунуть из убежищ, а у вас уже спекулянты вовсю орудуют.

— Каждый день в газетах пишут об арестах. Раньше или позже всем им придет конец.

Йолан спросила, правда ли, что в Пеште открыли магазины.

— Да, кое-где уже открыли, — ответила Луйза. — Самым расторопным оказался один парикмахер: в день освобождения — нас в Пеште освободили восемнадцатого января, а вас, как я узнала от Мари, только двенадцатого февраля, — уже во второй половине дня восемнадцатого января, он в белом халате принялся за работу в своем заведении. Вскоре перед дверью его парикмахерской образовалась большая очередь, так что к вечеру ему пришлось нанимать двух помощников. Народу везде много, жизнь на глазах преображается. На деньги тоже продают кое-что, например пачка курительной бумаги стоит пять пенгё. Но разрушения ужасные, сердце болит, глядя на развалины. Половина нашего дома разворочена бомбой, хозяин барон Эгон Вайтаи, помещик, старший лейтенант запаса, еще этого не знает. Он участвовал в боях в Западной Венгрии, возможно, и не вернется домой. Молодая хозяйка тоже до сих пор не заявлялась, скоро можно будет написать ей, поговаривают, будто через две недели начнет работать почта. Писаная красавица эта Вайтаи, но очень уж ветреная.

Вода, которая сама течет, стоит лишь повернуть кран, вызвала благоговейный восторг у Йолан.

— Как ни говорите, Луйза, здесь, в Буде, мы всегда отстаем. А много у вас жильцов?

Обе дворничихи принялись обсуждать чисто профессиональные вопросы. Луйза рассказала, что дом на улице Надор — старинное здание, когда-то оно было пештской резиденцией баронской семьи, несколько лет назад его перестроили. Во дворе размещены магазины и учреждения, на каждом этаже — четыре двухкомнатные квартиры со всеми удобствами, правда окна выходят во двор, и по одной шикарной шестикомнатной квартире с окнами на улицу; на втором этаже живут зимой сами хозяева — молодые супруги Вайтаи. Левое крыло дома, надворные жилые постройки и по две комнаты больших квартир лежат в развалинах, своды ворот тоже обрушились, завалило овощную лавку, магазин тканей и магазин скобяных товаров. Дом довольно тихий, жильцы солидные, правда платят маловато, а чаевых почти никаких.

Толстушка Йолан рассказала о своих жильцах: сплошь одни превосходительства, высокопоставленные чиновники, знать! Во время блокады они не раз показывали свои зубы, из-за них покоя не знали ее постояльцы-беженцы, но попробовали бы они задеть ее, Йолан Келемен, она бы показала им, где раки зимуют!.. Ее мужа нещадно эксплуатировали. Лайош работал на электромеханическом заводе, так они со всякой мелочью шли к нему, а когда починит: «Спасибо, господин Келемен» — и все. Но Лайош тоже не из тех, кто все безропотно сносил. Прямо говорил, сколько ему причитается. Он не нуждался в чаевых. Лайош сравнительно неплохо зарабатывал на заводе, но за работу будьте любезны платить, не так ли?

Луйза горячо поддакивала. Правда, ей было немного завидно, что у Лайоша Келемена такая хорошая специальность, верный заработок. Ее Лаци — водопроводчик, хороший специалист, но его надо заставлять, чтобы он искал работу; сейчас, правда, жаловаться не приходится, в разрушенных квартирах работы хватает, но постоянный заработок все-таки другое дело.

Йолан махнула рукой: вы что думаете, так всегда было? Лайош почти двадцать лет отработал на электромеханическом, но только недавно стал прилично зарабатывать, а все годы до этого гнул спину за гроши, потому и пришлось подаваться в дворники. Да и выдвинули его по той простой причине, что в военное время мало осталось рабочих.

Пришел с ведрами Фекете. Он поставил ношу на пол, перевел дух и поздоровался с гостями за руку. После минутного молчания Луйза спросила:

— Наверно, господину Келемену надоело носить воду?

Мари заморгала. Йолан тоже смутилась, но тут же нашлась:

— Это Фекете, квартирант. А муж мой где-то в России… надеюсь, когда-нибудь вернется домой.

Вернется, обязательно вернется, поддержала ее Мари, но приятная беседа расстроилась. Луйза заторопилась, стала прощаться, сказала, что как только по мосту откроют движение, они приедут с тележкой за вещами Мари.

— А до той поры, Йоланка, мы очень просим вас присмотреть за тем, что остается, — сказала Луйза. — Вы ведь знаете, как в нынешние времена трудно что-либо приобрести.

— Ладно, ладно, — сказала Йолан, задумчиво глядя перед собой. Затем, словно приняв какое-то решение, она порывисто встала, торопливо вышла вслед за женщинами и закрыла за собой дверь на кухню.

— Да не спешите вы, — сказала она, давая понять, что хочет еще что-то сказать, — никуда не денется ваш мост.

— И то верно, — заколебалась Луйза и остановилась на ступеньках.

На узком дворе двое мужчин разговаривали с какой-то женщиной в брюках, державшей в зубах сигарету. Лица обоих обрамляли курчавые бороды. На одном из мужчин — степенном, уже в годах, тучноватом господине — было новое ворсистое зимнее пальто, на целую четверть разрезанное сбоку. Другого отличала военная выправка, и слова он не произносил, а скорее чеканил. В медово-желтых волосах их собеседницы проступали тусклые белые пятна. Не обращая внимания на появившихся женщин, она глубоко затянулась сигаретой и резким голосом сказала:

— Одна женщина продавала на площади Кристины газеты — называется газета «Сабадшаг», — она привезла их из Пешта, значит, можно переправиться через Дунай. Не сидеть же здесь вечно и ждать неизвестно чего! Опасность миновала, можно без риска высунуть наконец-то свой нос из норы.

Йолан, не очень-то стараясь понизить голос, объяснила Луйзе:

— Не терпится Марцелле Боршоди попасть в Пешт, пойти к парикмахеру, прогуляться по набережной Дуная.

Мужчина с военной выправкой сказал:

— Прошу покорнейше простить, опасность не миновала, а, наоборот, приближается, но с другой стороны. Я тоже читал ту газету и сам не рад.

— Что тебя напугало? — спросил степенный мужчина, на пальто у которого зиял свежий разрез.

Йолан моментально нашла и этому объяснение:

— Разрезал дорогое пальто, надеясь, что не узнают, кто он такой.

— Красная опасность, да будет тебе известно, — ответил скороговоркой первый. — По ту сторону сплачиваются коммунисты, открыто провозглашают себя Венгерской коммунистической партией.

— Этого надо было ожидать, — сказал второй, переступая с ноги на ногу и опираясь при этом на палку. — Следствие проигранной войны…

— Рано еще говорить о проигранной войне. Я из достоверного источника знаю, что в районе Дьёра «армия спасения» одержала решительную победу…

— Да, но зато падение Кёльна ожидается с часу на час…

— Это не меняет дела. Обстановка в данный момент…

Тут в дискуссию вмешалась Йолан Келемен:

— Обстановка в данный момент такова, что немцы улепетывают без оглядки. Да и вы, господин полковник, поступили бы разумно, если бы последовали их примеру, а не то как бы вам худо не пришлось здесь.

Полковник оторопело промямлил:

— Не говорите так громко, милейшая Йолан…

— Я всегда так говорю, голос у меня такой!

Йолан громко засмеялась, взяла Луйзу под руку, и они повернули в сторону квартиры дворника.

— Трусливая свинья! Если так уж ратует за германскую победу, почему же тогда целых два месяца прятался в убежище? Во время облавы напустил в штаны со страху. Все интересовался моими постояльцами, без конца спрашивал, кого я приютила у себя в квартире, не евреи ли они. Только потому и не донес, что у самого рыльце в пушку!

— Господин Фекете вроде бы не похож… — неуверенно произнесла Луйза.

— Он не еврей, — махнула рукой толстушка, усаживаясь на кровать Мари и оглядывая комнату. — Ну, Маришка, у вас, скажу я вам, настоящий погром. А что до Фекете, так он прятался вовсе не из-за трусости, как тот! — И она кивнула в сторону двора. — По профессии он слесарь-инструментальщик, целый год работал на каком-то секретном заводе, потом завод погрузили и вместе с людьми вывезли в Германию. Он не поехал в Германию и спросил у моего мужа, Лайоша, что же ему делать дальше. Лайош посоветовал раздобыть фальшивые документы и укрыться где-нибудь, ведь ждать уже недолго осталось — это было весной сорок четвертого года. Так он и скитался, пока не попал ко мне, даже играл на пианино в одной корчме, он и это умеет. Когда к власти пришли нилашисты, помню, Лайош привел его как-то вечером. С тех пор он и застрял здесь. Еще мальчишка, двадцать один год, но эта Марцелла и ей подобные, — она опять кивнула в сторону двора, где по ее предположению стояла крашеная блондинка в брюках, — языки чешут на наш счет. Что ж, пусть, меня от этого не убудет!

Она громко засмеялась, и эхо ее голоса рикошетом отскакивало от замурованного кирпичами окна. С каким-то беспокойством вглядывалась она в лицо Луйзы, будто желая убедиться, поверила ей эта женщина или нет. Луйза усердно кивала: конечно, у него еще совсем детское лицо скрыто под бородой, наверно, славный парнишка, помогает по дому. Правда, правда, подтвердила Йолан и, облегченно вздохнув, отвела глаза.

— Ну, ступайте, — сказала она и направилась к выходу.

У Мари потеплело на сердце. Вот ведь, даже Йолан прониклась уважением к ее Луйзе. До сих пор она никакого внимания не обращала на сплетни, ни перед кем не считала нужным оправдываться, и только Луйзе все объяснила. Какая все же она милая и сердечная, эта толстушка Йолан! В глазах Мари, когда она подняла их на Луйзу, блеснули слезы от переполнивших ее нежных чувств.

Луйза подхватила в одну руку узел с постельным бельем, в другую — фибровый чемодан, и они двинулись в путь. Мари с корзинкой шла следом за сестрой. У ворот стояли бородатый мужчина в разрезанном пальто и блондинка в брюках. Луйза даже не взглянула на них, прошла мимо, но мужчина остановил Мари.

— Неужто в Пешт, Маришка?

— Да, в Пешт… сестра пришла за мной…

— На лодке?

— На лодке… или по мосту…

— Только их там и не хватает, — бросила женщина в брюках.

Мари услышала реплику, лицо у нее вспыхнуло, ей хотелось ответить как-нибудь колюче, едко, но тут ее позвала Луйза, и она поспешила за ней. Они шли вниз по улице, и всем существом Мари овладело волнение, словно впереди ее ждало что-то неведомо-прекрасное.

3

Создавалось такое впечатление, будто по проспекту Кристины непрерывным потоком движется разбитая, оборванная и одичавшая армия — бездомные жители Буды. Немцы, чтобы выиграть несколько дней, взорвали дунайские мосты, в результате чего обе части города стали почти недосягаемыми друг для друга. С момента освобождения Буды советские саперы работали день и ночь, восстанавливая меньше всего пострадавший мост Франца-Иосифа, и в конце февраля в Буде распространился слух, что в некоторые дни на один час открывают движение по мосту для гражданского населения. С тех пор непрерывно в сторону поднимающегося из руин Пешта течет людской поток.

По мостовой в три-четыре ряда движутся подводы и тележки, согнувшиеся под тяжестью рюкзаков и узлов мужчины и женщины, тачки, детские коляски. Подводы ползут еле-еле, где-то образовалась пробка, передние время от времени останавливаются, их подгоняют криками, начинается толкотня, ругань; шествие топчется минут двадцать на месте. Кому-то удается пробиться вперед, выяснить причину затора. Вернувшись, он сообщает: огромная воронка против особняка Бетлена… рухнул дом, завалило мостовую… На площади Святого Яноша, возле шестиэтажного дома, все замедляют шаг, запрокидывают головы. Под самой крышей врезался в стену немецкий истребитель, остатки самолета напоминают большую птицу, широко распластавшую крылья, стремящуюся вырваться из силков. Возле дома стоит грузовик, его пассажиры — болгарские солдаты — тоже глазеют на врезавшийся в стену самолет.

Колонна достигла моста Эржебет.

— Что за варварство! — сказал кто-то позади Мари, глядя на обломки моста.

В ответ послышался бесстрастный женский голос:

— Видимо, в этом была необходимость.

Мари еще не видела искореженного моста; она остановилась и бросила взгляд на стоявших рядом с ней двух советских солдат, тоже глядевших на мост. Один из них, молодой светловолосый крепыш, сказал:

— Что натворила война, а? Узнают теперь, как воевать! — Голос у солдата был суровый, взгляд серьезный, чуть осуждающий.

Мари вздрогнула и поспешила за сестрой.

У подножия горы Геллерт нескончаемой вереницей движется беспорядочная толпа. Передние подводы и люди опять останавливаются, задние напирают на них, крики, тревожные вопросы. Каких только версий и домыслов не услышишь здесь: никого не пускают, мост закрыт, венгерские и советские солдаты перекрыли дорогу, полицейские выставили кордон, всех поворачивают обратно… Многие в ожидании располагаются на каменном парапете набережной. Так повторяется несколько раз в течение дня. И вдруг объявляют: движение по мосту будет открыто на один час. У кого хватит терпения ждать, ночевать на подступах к мосту, тот когда-нибудь переберется на другой берег.

— Говорят, с удостоверением можно пройти свободно.

— С каким удостоверением?

— А с таким, что выдают в советской комендатуре.

— Кому, как получить его?

Сплошные вопросы, расспросы… тут и робкие, растерявшиеся люди, и те, кто все знает наперед, и трусы, и горлопаны, и шутники. Вот один громко возвещает:

— Членов нилашистской партии на мост не пускают!

Луйза кивнула сестре: мол, пошли дальше. Они выбрались на тротуар, здесь толпа быстрее двигалась в сторону моста Франца-Иосифа. Площадь перед мостом кишмя кишела людьми, стоял невообразимый гомон, то и дело раздавались недоуменные, иногда визгливые возгласы. Метрах в двадцати от въезда на мост плотными рядами стояли полицейские в гражданском и форменных шапках, с винтовками за плечами. Два полицейских офицера энергично отталкивали напиравших, которые протягивали всевозможные документы, настойчиво или просительным тоном что-то объясняли. Один из офицеров кричал во все горло:

— Сегодня никого не пропустим! Прошу разойтись!

Никто не двинулся с места. Подводы и тачки заполнили мостовую, словно вся округа отправилась на большую ярмарку распродажи подержанных вещей. Кое-кто спустился на берег Дуная и, вглядываясь вдаль, ждал, не появится ли хоть какая-нибудь лодка. Люди давали друг другу советы, куда лучше податься — в сторону Обуды или Ладьманьоша, перетаскивали свои узлы с одного места на другое, некоторые решили идти дальше, теперь уже по берегу. Небо еще было голубое, но тень от склона горы медленно наползала на мостовую. Дунай словно вздулся и, пенясь, катил свои темные воды, зажатые в каменное русло. Вдали, в конце набережной, были уложены один на другой разбухшие трупы лошадей, и на реке покачивались на волнах какие-то коричневые бесформенные тела. Проплывая под мостом, они наталкивались на его опоры, громоздились друг на друга; проходившие мимо не обращали внимания на несчастные жертвы — подобное зрелище уже стало привычным. На противоположной стороне площади превращенные в руины дома, некогда с таким старанием запираемые на замки квартиры осуждающе выставили напоказ свои раны: обрушившийся потолок; висевшую, как казалось издали, на тоненьком волоске люстру; готовый низвергнуться шкаф с распахнутыми дверцами; единственную картину на голой стене; застрявший в расщелине дома открытый рояль. Гостиница «Геллерт» зияла выбитыми окнами и пробитыми стенами.

На противоположной стороне площади тоже скопились подводы: там сосредоточились жители Ладьманьоша, окрестностей проспекта Миклоша Хорти. Веренице подвод не видно было конца, словно все обитатели Буды пустились в это отчаянное путешествие. В районе моста сновали солдаты и полицейские, передавая из уст в уста вновь полученные распоряжения. Они оттеснили напиравших, но кое-кому все же посчастливилось проскользнуть на мост и перебраться в Пешт. Пожилой мужчина в бриджах протиснулся вперед; одной рукой он поддерживал женщину, другой тащил за руку подростка в гимназической фуражке. Они не спеша приближались к кордону; одетые в разношерстную форму полицейские уже собрались было вернуть их обратно, как вдруг к мужчине в бриджах подскочил офицер и вытянулся по стойке «смирно».

— Мое почтение, господин полковник!

— Здравствуйте, — коротко ответил тот и с горечью и иронией в голосе добавил: — Мне нужно пройти с семьей на ту сторону, если позволите.

Офицер поклонился, метнулся туда-сюда; затем он с кем-то спорил, кого-то убеждал, наконец вернулся и широким жестом пригласил полковника следовать на мост.

Везет же людям! Идет по мосту, вместе с семьей, не торопясь, словно вышел прогуляться после обеда. Мари с затаенным испугом смотрит на сестру, ее страшат последствия того, что сейчас произойдет.

Кровь ударила в лицо Луйзы. Вся побагровев, она звонким голосом крикнула:

— Почему пропустили полковника?! Нам тоже нужно туда. Что за свинство делать исключения! А вы чего терпите? — И она повернулась к толпе: — Кто вы — бессловесные бараны или настоящие мужчины?

— Луйза, дорогая, — зашептала Мари.

— Оставь меня! Неужели вам не стыдно? — с гневом набросилась она на стоявших рядом. — Плевать мне, что он полковник. Раз одного пустили, значит, можно идти всем.

— Перестаньте подбивать народ, — предостерег ее кто-то. — Силой мы ничего не добьемся.

Постепенно все, взволнованно переговариваясь, отошли от Луйзы к середине мостовой: обе женщины остались на тротуаре в одиночестве. Луйза молчала, но лицо у нее чуть-чуть побледнело. Было заметно, что она терзается и, как всегда в таких случаях, казнит себя за то, что дала волю своим чувствам. Мари жалела и любила ее еще больше в такие минуты, у нее щемило сердце, она готова была испепелить каждого, кто косо посмотрит на Луйзу! Ей хотелось, чтобы Луйза взяла ее за руку — такой маленькой она казалась себе рядом с рослой сестрой, — но знала, что та этого не сделает, и потому продолжала стоять, опустив голову. Было уже половина четвертого, видимо сегодня и впрямь движение по мосту не откроют. Большая часть людей сидела на узлах и старых чемоданах, дети рассыпались по набережной, матерям надоело окликать их, заставлять, чтобы они сидели рядом; люди уже привыкли к новому месту, подружились с сидящими рядом, рассказывали друг другу бесконечные истории военного времени. С наступлением сумерек они напоминали скопище паломников, пришедших поклониться святым местам. Свою мольбу и молитвы они обращали в сторону моста, но он оставался безучастным и немым, точь-в-точь как каменное изваяние какого-нибудь божества.

Становилось прохладно, лениво начал кружиться сырой снег, а с реки подул холодный резкий ветер.

— Я не хочу здесь ночевать, — сказала Луйза, когда они остановились у подножия горы.

Мари промолчала, по всему ее телу разлилась усталость. Значит, придется вернуться. Опять одна, бог знает, сколько еще ночей в темной комнате. Но ведь Луйза лучше знает, что надо делать! Мари стояла, безучастная ко всему, изредка садилась на узел, снова вставала, продрогнув, плотнее прижимала к шее кошачий воротник пальто. Когда-то оно было элегантным, с модным и нарядным воротником, она купила его почти новым у госпожи Кауфман с проспекта Иштвана за двадцать пять пенгё. Неужто и в самом деле с этой славной женщиной и ее мужем случилось несчастье? Как только попаду в Пешт, решила она, обязательно навещу Кауфманов, может быть, и работа найдется у них. Чудесная прогулка от улицы Надор до проспекта Иштвана, к тому же надо приниматься за какое-нибудь дело, пока Винце…

— Луйза! — Она хотела удержать ее за руку, от испуга даже затаила дыхание. До чего же она отчаянная, эта Луйза!

Покуривая, к ним молча приближались два советских солдата. Луйза подошла к ним и сказала по-венгерски:

— Проведите нас через мост.

Один солдат не ответил, прошел мимо, другой в нерешительности остановился, пожал плечами. А Луйза схватила корзину, узел и взяла солдата под руку.

— Постой! — окликнула она другого и подвела к нему Мари.

Возможно, ее суровое лицо, усталый взгляд напомнили им о родных и близких… Оба солдата молча шли под руку с женщинами. Тот, что был помоложе, приветливо улыбаясь, взял у Луйзы узел, и они зашагали по мосту.

Мари шла за ними, сердце ее бешено колотилось. Только бы не обернуться назад, еще несколько шагов, несколько секунд! Они шли по украшенному флагами мосту, всюду портреты, транспаранты, гирлянды цветов — как бы все это было замечательно, если бы не стучало так бешено сердце. «Слава воинам Второго украинского фронта!», «Слава воинам-освободителям!» — читала она и краем глаза посмотрела на идущего бок о бок с ней молодого солдата. Он тоже воин-освободитель, и второй тоже, и тем не менее так вежлив, несет Луйзин узел…

Мари то слегка прикасалась к руке солдата, то судорожно хваталась за нее, но тот делал вид, что ничего не замечает. Луйза, иногда сбиваясь с шага, быстро выравнивала его и вновь шагала в ногу со своим спутником. Они шли плечом к плечу, разделив ношу, шли так, как идут после работы домой муж и жена или мать и сын. И даже беседовали.

— Ты из бедняков? — спросил солдат и испытующе посмотрел в глаза Луйзе.

— Из бедняков, — кивнула Луйза. Некоторое время она подыскивала слова, которые бы помогли им объясниться, рассказать о себе, о своей жизни, наконец коротко сказала: — Пролетарка.

Солдат понимающе закивал. Под ногами у них гулко поскрипывали недавно уложенные доски. Внезапно шаги зазвучали глуше, не так, как только что, когда шли над Дунаем, и вскоре они уже стояли на Таможенной площади.

— Спасибо, — сказала Луйза. Это русское слово она знала и раньше, но забыла и только сейчас вспомнила.

— Пожалуйста. — Солдат помахал рукой и присоединился к своему другу. Проводив взглядом солдат, свернувших к берегу Дуная, Луйза подхватила на руку узел, пересекла площадь и повернула к улице Ваци. Мари шла рядом, чуть не плача от радости. Ноги у нее были словно налиты свинцом, голова опущена — по сторонам она не смотрела, хотя с нетерпением ждала той минуты, когда вновь увидит Пешт. Переулками они вышли на площадь Йожефа. В полумраке сгоревшие дома являли собой жуткое зрелище, особенно в эту весеннюю стужу. В одной из подворотен Мари услышала чей-то голос:

— Не хотите ли отведать свежих пирожных с кремом?

Эти слова произнесла женщина, стоявшая в глубине подворотни с подносом пирожных. Мари замедлила шаг, оглянулась и как-то сразу оживилась. Что бы там ни говорили, а Пешт все-таки совсем другое дело, здесь продают даже пирожные с кремом! Она осмотрелась, и в глазах ее засветилась радость — в витринах магазинов, на прилавках разложены были товары: нитки, пуговицы, мыло, сигареты.

— Ну, скоро будем дома.

От этих слов у Мари захватило дух. Она просто шла, смотрела по сторонам, совсем забыв, что скоро они придут домой, на улицу Надор. Сколько раз приходилось проделывать ей этот путь, возвращаясь из прачечной на улице Рожа; тогда тоже, озябшая, голодная, она спешила к Луйзе как к себе домой. В этой стороне было не так много разрушений, но дом Луйзы, вернее дом барона Вайтаи, сильно пострадал: от него словно отрезали половину. Оставшаяся же часть обгорела, потрескалась, своды ворот обрушились. До квартиры дворника пришлось пробираться по грудам щебня. На дверь Лаци приладил что-то вроде велосипедного звонка. Стоило Луйзе дернуть за шнур — не во сне ли она, Мари, — тут же раздался голос Лаци:

— Наконец-то пришли! — Он привстал на носки, обнял жену, прижал так, что у той кости хрустнули, громко чмокнул в обе щеки. Обрадовался и Мари. Пока женщины распаковывали вещи, он, не умолкая, болтал:

— Я собрался было идти на берег, чтобы встретить вас, но вдруг подумал, что мы можем разминуться и вы не застанете меня дома! А главное, я не знал, откуда вы появитесь: с моста или с берега и в каком месте. Решил так: если к вечеру ты не вернешься, разыщу где-нибудь лодку, переправлюсь на ту сторону и через какой-нибудь час приду тебе на выручку. Только подумал это, как вдруг звонок.

Лаци — слесарь-водопроводчик Ласло Ковач — одет в темно-синий комбинезон, брюки сзади висят, пиджак весь засаленный; свои слова он сопровождает выразительными жестами, словно выступает перед многочисленной публикой. Степенная Луйза видит в этом свою прелесть. Она не удивляется тому, что муж до сих пор не поинтересовался, как она добралась до Буды, как нашла Мари и каким образом вернулась обратно, а лишь уверяет, что он «даже ночью пошел бы» за ней, что ему это «раз плюнуть», поскольку он хорошо умеет плавать. Тем не менее он, дескать, очень рад, что они пришли, «без женщины в доме пусто, а тут сразу две, как же не радоваться!» Поток его слов нескончаем.

Мари выложила постельное белье, осмотрелась. Дворницкая примыкает к сводчатым воротам: кухня и комната, обе большие, с зарешеченными окнами на улицу. Кухня — настоящий склад: тут и старые «буржуйки», и инструменты, и разбитые раковины, возле стены унитаз, бидоны из-под керосина, бутылки, два бочонка; у окна длинный стол, на нем свалены в кучу ржавые инструменты, в одном углу пенек с всаженным в него топором, на полу поленья, строганые и нестроганые доски; между дверью в комнату и окном небольшая плита, труба от нее выведена через окно во двор. Лаци рассказывал, как он провел день: сварил картошки, нарубил дров, потом подумал, не напечь ли Луйзе оладьев. Возни с ними немного, а с дороги, что ни говори, человек здорово проголодается. Мари заглянула в комнату. Там все было по-прежнему: у внутренней стены, напротив окна, рядом две кровати темного цвета, накрытые зеленым репсовым покрывалом, над ними большая икона богоматери; возле кроватей стол, на нем такая же репсовая скатерть, три стула, четвертый, со сломанной ножкой, приставлен к стене; перед окном столик, кресло; по обе стороны от двери два шкафа — один платяной, другой для белья. К счастью, хоть у Луйзы шкафы уцелели и ей не нанесен такой серьезный урон, как им, Мари и Винце, лишившимся своего гардероба. В одном углу треножник, на нем яркая салфетка и в огромной стеклянной вазе маки, как живые! Их оставил Луйзе много лет назад один жилец. Полдома снесено бомбой, а маки и ваза уцелели! Рядом с треножником коричневый сундук, накрытый дорожкой, в нем Луйза держит грязное белье.

— У вас и окно не замуровано? — всплеснула руками изумленная Мари.

— Конечно! Котелок у меня пока еще варит. — И Лаци похлопал себя по лбу. — Наружные рамы я отнес в подвал, думаю, обойдемся с одними внутренними, а случись что — поставлю. Во всем доме только у меня и уцелели. И квартира тоже… у других то простенок вышибло, то потолок протекает.

— Где положим Мари? — спросила Луйза.

— Решай сама. Ну, вы тут устраивайтесь, а я еще малость поработаю.

Он вышел на кухню, долго возился с зажигалкой, наконец прикурил сигарету, захлопнул за собой дверь, и голос его уже доносился снаружи:

— Вернулась моя жена, со свояченицей, привела ее из Буды.

— Хорошее дело, господин Ковач! Как там живут, в Буде? — поинтересовалась какая-то женщина.

— Известно как, на ладан дышат, бедняги…

Мари прикрыла рот рукой и тихонько засмеялась, Луйза покачала головой. Ох и болтун же этот Лаци! Теперь пойдет всему дому рассказывать «последние новости» о Буде, тогда как его самого положение там совершенно не интересует.

Сестры выложили вещи из корзины и фибрового чемодана, Луйза застелила свою кровать принесенным постельным бельем, на ней будут спать Мари и она, а Лаци ляжет на своей.

— Спеку ему оладьев, — сказала Луйза, — а ты ложись.

— Нет, я помогу.

— Полно, сама управлюсь. Чего тут помогать: немного муки, соли, соды — и все дела. Теперь у меня и подсолнечное масло есть, через десять минут будут готовы.

Она закрыла за собой дверь, и Мари на мгновение охватил страх. Она осталась одна, за окном темно и… нет, нет, здесь светло: на столе горит керосиновая лампа, из кухни доносится плеск воды.

Мари выбежала и восторженно воскликнула:

— И в самом деле вода течет из крана! Ой, как хочется пить, где стакан?

Луйза взбивала ложкой тесто, на сковороде шипело масло, в кухне было тепло и светло. Мари опустилась на стоявшую в углу табуретку, скрестила на груди руки и притихла. Вокруг нее были мир, покой и приятные запахи; Луйза пекла оладьи и словно не замечала, что она сидит рядом, но потом вдруг вспылила:

— Да перестань ты реветь. Ступай-ка лучше спать, а завтра решим, что делать с тобой.

— Ладно. — Мари встала и покорно направилась в комнату.

— Оладьи захвати.

Мари уселась на кровать и принялась есть оладьи; откуда-то снизу доносился приглушенный голос:

— Ни минуты не стал бы мешкать. Хоть у черта в пекле разыскал бы лодку, усадил бы в нее женщин — и в путь.

И слезы опять сами собой полились из глаз Мари.

4

Нужно было приноравливаться к пештской жизни. На следующий день — пятого марта — Мари проснулась отдохнувшая, осмотрелась и сразу повеселела. В окнах — стекла, на дворе — утро; правда, оно сегодня сероватое, но все равно ласкает глаз; из кухни-мастерской доносится яростный стук молотка, шорох шагов. Она надела платье и, преисполненная радужных надежд, что наступающий день сулит ей много нежданных радостей, вышла на кухню.

Луйза стояла у плиты, пекла оладьи, словно не переставала делать это со вчерашнего вечера. Лаци с измазанными в глине руками сидел на корточках перед железной печуркой. Лицо у него было испачкано сажей, на носу торчали очки, штаны сзади свисали чуть ли не до самого пола.

— Вы ешьте, Луйза, мне, видишь, некогда, — сказал он и с размаху шлепнул горсть мокрой глины на стенку печки.

Они поели оладьев, запивая их ячменным кофе, затем, разговаривая, принялись за уборку.

— Как видишь, Мари, мы не голодаем, — сказала Луйза. — У Лаци работы хоть отбавляй. В Пеште жизнь налаживается, возобновляется торговля, обнаружили тайные склады товаров, которые извлекли на свет божий, вовсю процветает товарообмен, деньги не в почете. Кое-где открылись лавчонки; иные торгуют, невзирая на разбитые витрины, а то и выставляют стулья, столы прямо на улицу. Иные же накладут в бельевую корзину булок и торгуют ими, а знатные дамы продают пирожные на подносах. На проспекте, особенно возле одного кафе на площади Октогон — забыла, как оно называется, — многолюдно, как в праздник, в день святого Иштвана. Там черный рынок, полно спекулянтов; больше всего ценится мука, ее меняют на золотые кольца, цепочки. На площади Телеки тоже, говорят, огромный базар, настоящая толкучка, торгуют даже ворованными вещами. В общем, жизнь возрождается, и трибуналам работы хватает, — с иронией произнесла Луйза. — Правительство тоже есть, правда пока оно в Дебрецене. На площади Октогон повесили военных преступников. — Луйза посмотрела на Мари, желая проверить, какое впечатление произвели ее слова, и продолжала: — Население посылают на общественные работы, расчищать развалины, их везде полно, но видела бы ты, что было шесть недель назад. А еще через месяц-полтора начнет ходить шестой трамвай. У больницы Рокуша уже открыто движение в сторону Кишпешта, ходит там допотопный вагончик. Люди, неделями прятавшиеся в убежищах, готовы теперь круглые сутки проводить на улице. Все куда-то спешат, о чем-то хлопочут, выходят из дому с пакетами, а возвращаются с узлами, с полными рюкзаками или вязанками дров. Я и сама хожу на расчистку развалин: под щебнем много попадается стропил, досок. Лаци распиливает их, рубит, так и отапливаем комнату, топим плиту.

— Вот это да! — воскликнула Мари.

— Конечно, есть люди, которые приспосабливаются к любой обстановке, — продолжала Луйза. — Вот хотя бы Дюрка Пинтер с третьего этажа. Прет во двор такие бревна, кажется, того и гляди надорвется, но он здоровяк, служил в рабочей роте, потом бежал и пришел в Пешт вместе с русскими. Одним словом, он чуть свет отправляется в путь с тележкой — кстати, не забудь напомнить мне, когда откроют движение по мосту, одолжить ее у Дюрки и привезти твои вещи, — грузит на нее бревна и тащит во двор. У него есть пила, топор, работает он как вол. Пилит вдвоем с матерью; со смеху умрешь смотреть на них: мать дергает пилу из стороны в сторону, никак не может приноровиться, а сын злится, кричит на нее. Затем топором расколет чурбаки, уложит дрова на тележку и везет продавать. Он имеет уже постоянных клиентов; привозит муку, масло, отцу выменял такое зимнее пальто, что залюбуешься. Видишь ли, отец Дюрки Дёрдь Пинтер, еврей, отказался принять крещение; когда об этом узнал начальник ПВО, ему пришлось поселиться в соседнем доме под желтой звездой. Через некоторое время его жена-христианка помогла ему бежать, и он с фальшивыми документами скрывался где-то, а она переехала к своей матери. Можешь представить, что это за жизнь, когда семья разбросана по всему свету. Дюрка, как я уже говорила, служил в рабочей роте, почти четыре месяца добирался домой, следом за русскими. Беднягу господина Пинтера в тот вечер — было это четырнадцатого января — я нашла в подворотне. Я, кажется, шла из убежища готовить ужин, а он стоял лицом к стене, но я все равно узнала его, по спине. Зову его тихонько: «Господин Пинтер!»

— Боже правый! — ужаснулась Мари.

— Жутко было смотреть на него! — И Луйза с силой ударила ладонью по подушке. — Худой, обросший, веки красные. И невольно я подумала: какой же он был всегда веселый! В нашем дворе у него был магазин тканей, его тоже разбомбило. Говорю ему: «Господин Пинтер, как вы очутились здесь?» — «Можно зайти к вам на минутку, госпожа Ковач?» — спрашивает он тихо и робко. «Пожалуйста, пожалуйста», — говорю я и веду его в комнату. Он рассказал, что там, где живет сейчас под чужим именем, полно нилашистов, солдат, немцев, — он квартировал где-то на проспекте Ракоци, возле больницы Рокуша. Даже в убежище ни разу не спускался, притаился в своей комнатушке. Однажды обвалилась стена смежной комнаты, и он сидел, как в паноптикуме, чуть не замерз. Пришел к нему старший по дому, стал кричать: «Спускайтесь в подвал, нечего оригинальничать, а может, у вас, милостивый государь, есть веские причины, чтобы скрываться?» Он, конечно, спустился, но выносить постоянное присутствие нилашистов было выше его сил. «Нет, — говорит он, — госпожа Ковач,чувствую, что больше не вынесу. Хуже, думаю, не будет, вернусь домой. Если в квартире никого нет, поселюсь один, все равно умирать голодной смертью, так лучше уж дома».

Мари вытрясла в окно половик, посмотрела на третий этаж.

— Где они живут? — спросила она.

Луйза подошла к ней, показала на веранду третьего этажа: вон там, первая дверь от лестничной клетки.

— Что же с ним произошло дальше?

— Квартира оказалась занятой. Как только они ушли, поселился там какой-то старший лейтенант. Он редко бывал дома, но приходил обычно неожиданно, на одну-две ночи. Спрашиваю я у господина Пинтера: «Скажите, пожалуйста, долго еще будет продолжаться так?» — «День-два, в худшем случае неделю, ведь русские уже в Пеште», — отвечает он. Что мне оставалось делать? Поживите, говорю, у нас, только не показывайтесь на глаза никому, как-нибудь перебьемся, если и в самом деле осталось несколько дней. Да, это были страшные дни, до сих пор мурашки пробегают по спине, как вспомню. Как-то раз старший лейтенант открыл дверь к нам: «Госпожа Ковач, ключ!» А за дверью стоял господин Пинтер. Стоило старшему лейтенанту сделать один шаг, и господин Пинтер попался бы, как кур во щи. Но старшему лейтенанту было плевать на то, что выстывала кухня, он нетерпеливо топтался на пороге, пока я не подала ему ключ. Больше мы его не видели. Через четыре дня, восемнадцатого января вечером, господин Пинтер перешел в свою квартиру. Осмотрелся, стал наводить порядок, вдруг — стук в дверь. От страха, как рассказывал потом господин Пинтер, он чуть богу душу не отдал, думал, что вернулся старший лейтенант — в ту пору люди еще всего боялись, — а на пороге стоял его сын Дюрка, загорелый, краснощекий, возмужавший, и ко всему прочему из его вещмешка выглядывал здоровенный каравай хлеба, что твой жернов. Я не в тебя пошла, да и то, ей-богу, прослезилась. На следующий день появилась и хозяйка… Да, я ведь говорила о том, что мы живем сносно, не голодаем, у Лаци работы хватает. А началось все с того, что как-то он заявился домой с печкой, принес ее на себе. Валялась, говорит, на площади Эржебет, возле киоска. Починю, мол, пригодится. И принялся за работу. А ты ведь знаешь, если уж он взялся за что-нибудь, то хоть всю ночь просидит за работой, а сделает. Отремонтировал печку, дрова горят в ней, как в пекле, только потрескивают. В полдень стучится к нам господин Лацкович со второго этажа, в руках у него ключ от входной двери. «Не запирает, — говорит, — не почините ли, господин Ковач?» — «А что я буду иметь за это, господин Лацкович?» — спрашивает Лаци. Начинают торговаться, и тут Лацкович увидел печку и говорит: «Какая у вас замечательная печка, господин Ковач, вот бы мне такую. Жене готовить не на чем, есть у нас спиртовка, да вот беда — спирт кончился. Не продадите ли?» Короче говоря, он дал за нее десять килограммов муки. Видела бы ты Лаци, он чуть не прыгал от радости, что так выгодно продал, и тут же опять в путь. Не беспокойся, говорит, Луйза, я принесу тебе другую печку.

Луйза кивнула в сторону кухни, лицо у нее сияло. Мари слушала сестру буквально разинув рот.

— Натаскал он со свалок столько помятых, искореженных печек, что даже похудел. Сколько он их сменял на подсолнечное масло, мак, орехи, картошку и сама не упомню, вот только с мукой перебои. Теперь обращаются насчет водопровода — то испортился кран, то замерзли и лопнули трубы, а еще чаще приходится заменять или раковину, или унитаз, да мало ли что. Вот так и живем, и, по-моему, неплохо.

— Какой же он молодец, твой Лаци. — Мари засмеялась, прикрывая рот рукой. — Вот уж поистине мастер на все руки.

— Он всегда был хорошим работником, просто сейчас возможностей стало больше, — сказала Луйза.

Из кухни донесся голос Лаци:

— Луйза, я схожу ненадолго, дельце у меня есть.

По каменным плитам двора прогромыхала тележка, груженная бревнами. Мари уже знала, что это возвращается со своей добычей Дюрка Пинтер. У нее на душе стало как-то теплее от сознания того, что она начинает входить в жизнь дома. Она и раньше часто бывала здесь, но редко встречалась с жильцами: все прятались за закрытыми дверями своих квартир. И казалось, что роль Луйзы стала теперь намного значительнее. Раньше она была просто дворничихой, одной из бесчисленных дворничих улицы Надор, V района города. Нынешнее ее положение в корне изменилось. Взять хотя бы семью Пинтеров. В их глазах Луйза как-то сразу выросла, стала госпожой Ковач. Во всяком случае, так казалось Мари.

Во дворе Дюрка кричал в сторону угловой квартиры на третьем этаже:

— Мама! — Затем снова нетерпеливо, протяжно: — Ма-ма!

С шумом распахнулась дверь, на веранде появилась лохматая женщина в халате до пят.

— Иду, переоденусь только, — ответила госпожа Пинтер сыну.

— Побыстрее! — крикнул тот нетерпеливо.

Дюрка сбросил бревна. Спустилась его мать, в старом комбинезоне, как у Лаци, с повязанной головой. Пересекая двор, споткнулась о камень, взвизгнула от боли, запрыгала на одной ноге; даже не верилось, что тот высокий парень ее сын. К ним подошел дворник, господин Ковач; поглядев, как они водят пилой, давал им советы тоном знатока:

— Не надо сильно нажимать, сударыня. Глядите, как легко водит Дюрка.

Женщина засмеялась.

— Если вы, господин Ковач, такой специалист, то я охотно уступлю вам свое место.

Лаци махнул рукой:

— Вы думаете, мне делать нечего? По уши увяз в работе. Жена вернулась вчера из Буды, привела свояченицу, а я, к вашему сведению, и десятью словами не успел обменяться с ними.

— Я даже не заметила, что вашей жены не было дома, — сказала запыхавшаяся госпожа Пинтер. — И долго была она в Буде?

— Один день, но и этого больше чем достаточно. Там такое творится…

— Не дергай, мама! — закричал Дюрка.

Мать тяжело перевела дыхание, взяла ручку пилы в левую руку.

— Ты сам дергаешь… Ну, как там в Буде?

Дворник продолжал стоять, рассказывая о положении в Буде и дополняя свою речь выразительными жестами, даже тогда, когда молодой Пинтер колол дрова. Голос его то взмывал высоко, то понижался до трагической глубины, он поворачивался на каблуках то кругом, то вполоборота, его свисавшие сзади штаны болтались на худых бедрах, как на вешалке, на носу подпрыгивали очки. Госпожа Пинтер зачарованно слушала. Дюрка прогрохотал тележкой по камням, сотрясая обветшавший дом; на втором этаже открылась дверь, и полная женщина перегнулась через перила.

— Разбудили в такую рань! — упрекнула она.

— Ничего себе рань! — воскликнул дворник и вознес руку к небу. — Скоро полдень, сударыня. — И, повернувшись к госпоже Пинтер, указал ей на стоявшую в дверях кухни Мари: — Моя свояченица.

Мари уже собралась было уходить, когда госпожа Пинтер, остановившись на первой ступеньке лестницы, улыбаясь и кивая головой, поздоровалась с ней:

— Здравствуйте, здравствуйте, дорогая.

— Здравствуйте, — сказала Мари и тоже улыбнулась женщине.

Дюрка замедлил шаг и, засмотревшись на дверь, чуть не задел тележкой мать, переминавшуюся с ноги на ногу на нижней ступеньке.

— Ой! — вырвалось одновременно у обеих женщин, и все рассмеялись.

Госпожа Пинтер пошла к себе наверх, а дворник, не успевший закончить начатый рассказ, последовал за ней, и Мари уловила сначала голос женщины: «Она очень мила!», потом голос дворника: «Согласен с вами», и два комбинезона скрылись за поворотом лестницы.

У Дюрки Пинтера такие же круглые карие наивные глаза, как у церковного служки в Пецеле. Звали его Мишкой, он был шваб, ничем не примечательный юнец, но, когда он неторопливо священнодействовал вокруг алтаря, преклонял колена, опустив голову и молитвенно сложив руки, Мари казались красивыми его прищуренные карие глаза, и она даже готова была по-настоящему влюбиться в него. Они каждый день встречались в деревне. Мишка шлепал босиком по грязи — испачканные штаны едва прикрывали его колени, в таких случаях Мари отворачивалась: она любила Мишку только в белом с красным, отделанном вышивкой одеянии. В ту пору ей было семь лет, она прилежно посещала заутрени, за что сестра Кати дразнила ее монашкой. Если бы она знала, какие далеко не религиозные чувства неудержимо влекут ее сестренку на молитву, наверняка всыпала бы ей. Странно, у Винце тоже красивые карие глаза, и, вообще, стоит ей только предаться воспоминаниям о своей девической поре, как воображение рисует ей много карих мужских глаз в Пецеле и Пеште. Но хватит, подобным недостойным мыслям нужно положить конец, и Мари ушла на кухню. А тут Луйза, как нарочно, заговорила о Пинтерах:

— Славная женщина, старательная, работящая, но безалаберная. Кастрюли, чашки так и валятся у нее из рук. Бывало, услышу крик, уже знаю: опять разбила что-то. Но зато если нужно скроить или сшить что-нибудь, тут ей нет равных. Сын пошел в нее, не в отца.

— А какой у него отец?

— Совсем другой.

В рано наступивших сумерках сидели они, греясь у плиты, и обсуждали дальнейшую судьбу Мари. Луйза твердо решила: в будайскую квартиру Мари не вернется, у нее кровь стыла в жилах при одной мысли о той дыре. Бездомный цыган и тот не изъявил бы особой охоты жить там. К тому же Буда — это богом забытое место: нет ни воды, ни света, а в Пеште к весне будет электричество.

— Да какое там к весне! — вмешался в разговор Лаци. — Как только наладят транспорт, за светом дело не станет. Главное уголь. Ты, Луйза, и представления не имеешь, с каким размахом ведется у нас работа! Конечно, вы, женщины, видите одни разрушения, а я вижу кое-что еще.

— Я тоже вижу, но Буда — это не Пешт. Пройдут годы, а все останется по-прежнему, — сказала Луйза. Мари попыталась возразить, но Луйза резко оборвала сестру: — Не пущу, и все тут. Я не могу допустить, чтоб ты мучилась там одна. Не переправляться же мне без конца за тобой через Дунай! — Мари прыснула со смеху, снова вспомнив детство и барахтающуюся в воде Луйзу, когда они в Пецеле учились плавать. — Жить у нас можешь хоть до скончания века, но подыскать какую-то комнату надо, так как не сегодня-завтра может вернуться твой муж, война скоро кончится и в Задунайском крае, там тоже распустят солдат по домам. Жаль только мебель, надо бы ее перевезти. Обязательно подыщем тебе квартиру, а до тех пор сиди и не рыпайся, меня ты ничуть не обременяешь.

Мари согласно кивала, Лаци тоже громко поддакивал жене, сказал в том духе, как это можно было от него ожидать: там где два человека сыты, третий с голоду не умрет. В тесноте, да не в обиде… все это хорошо, но где будет спать свояченица? Потому что втроем на двух кроватях — так не может долго продолжаться, и он молодцевато приосанился, сверкнув очками на жену. Мари смутилась. Действительно, какая же она глупая, ей и в голову не пришло, что Луйза и Лаци… и особенно Луйза — женщина, что называется, в самом соку. Мари впервые подумала о том, что и у Луйзы есть личная жизнь.

Действительно, насколько она помнит, о личной жизни всегда говорила только она, а Луйза, добрая душа, молчала и слушала. Как-то раз сидели они вдвоем на кухне — зять точил лясы на одном из этажей, — и Мари шепотом рассказала: возле прачечной, на улице Рожа, в бакалейной лавке две недели назад появился новый приказчик. Когда закрывали прачечную, он вышел из магазина в белом халате, поздоровался и спрашивает у неё: «Красавица, не зайдете ли что-нибудь купить?» Таких пустяковых историй с Мари случалось немало. Она старалась избегать их и на этот раз обошла стороной бакалейную лавку. Потом за ней ухаживал почтальон; как хорошо сидел на нем просторный сюртук, а в дождливую погоду — прорезиненный плащ! Луйза молча слушала шепот Мари, не журила, не давала наставлений: мол, ты смотри, у бедной девушки ничего нет, кроме чести; единственное, что, бывало, скажет ей: «Ложись спать, утро вечера мудренее, завтра все забудешь». Иногда она подшучивала над тем, что Мари без ума от униформы. «Слышь, среди твоих поклонников еще не было пожарника, ты что же, совсем не любишь пожарников?»

Луйза стала серьезной, когда появился Винце: «Это настоящий, — сказала она, — и униформу не носит». Нет, Винце никогда не носил белую с красным вышитую одежду, не носил и белого халата, и сюртука или прорезиненного плаща. На нем была простая синяя рабочая блуза, и тем не менее все прежние чувства как-то сразу потускнели, растворились, словно никогда не снились ей по ночам карие глаза других мужчин.

— Ты слышишь? Мы о тебе говорим! — вернула ее к действительности Луйза. — Если не будешь слушать, смотри, как бы тебе не пришлось всыпать за твои мечтания, как это делала когда-то Кати.

— На тележке Дюрки я в два счета перевезу вещи, — сказал Лаци. — Комнату тоже найдем Мари, поближе к работе.

— Что умеет делать Мари? Шить перчатки да стирать белье. Но кому нужны в такое время перчатки? Прачечные еще закрыты, и одному богу известно, когда откроются. Правда, можно поступить на завод, если заводы начнут работать.

— Конечно, начнут, — сказал Лаци. — Да, Мари, я на днях слышал о бумажной фабрике Неменя.

Мари всплеснула руками:

— Значит, фабрика уцелела? Неужто работает? — И она с замиранием сердца ждала ответа.

Один рабочий с той фабрики рассказывал Лаци, что фабричный двор, не меньше двух хольдов, они весь превратили в огород. Как только дадут ток, фабрика заработает. У них есть все: сырье, уголь, рабочая сила. Этот рабочий говорил, что в Эржебете некоторым промышленным объектам уже дали ток, что осталось только провести кабель к фабрике, чем они и заняты сейчас.

— Боже, если бы знал Винце!

— И все равно скорее не вернулся бы, у него ведь только две ноги. А о том, что у нас делается, он прекрасно знает… Так вот, этот рабочий еще рассказывал…

— Фамилии его не знаешь?

— Право, не знаю, мы случайно встретились на улице. Он рассказывал, что нилашисты собирались вывезти стометровый транспортер огромной бумагоделательной машины, но рабочие организовались, забросали их гранатами и разогнали.

Мари сидела, поджав ноги, и казалась совсем маленькой, лицо у нее было озабоченное. Фабрика Неменя начнет работать, а Винце еще где-то далеко. Кого-то другого поставят помощником машиниста, и когда Винце вернется, то останется без места. Нет, все же так не будет, нынче уже не позволят чинить произвол над рабочими. А все-таки хорошо, если бы Лаци сказал тому человеку, чтобы за Винце Палфи сохранили его место…

— Сама-то ты что думаешь? — услышала она настойчивый голос Луйзы. — Ведь о твоей судьбе печемся.

— Ума не приложу, — нерешительно ответила Мари.

Луйза и прачечную ей нашла, и за долей наследства ездила в Пецел, и теперь ломает голову, как бы ее получше устроить. Только она хотела что-то сказать, как у входной двери задребезжал велосипедный звонок. Лаци открыл дверь, пригласил пришельца в комнату.

— Мое почтение, — поздоровался гость, чуть приподняв шляпу и тут же опустив ее на лысую голову, и неторопливо направился к печке. А Лаци уже трещал:

— Моя свояченица, жена привела ее…

Лысый мужчина лениво протянул Мари пухлую руку.

— Рад познакомиться, — пробормотал он и, поеживаясь, протянул ладони к огню.

— Присаживайтесь, господин Пинтер, — сказала Луйза.

— Пожалуй, не буду, а то опять засижусь у вас. — Но тем не менее поудобнее уселся на стуле, на котором только что сидел Лаци. — Я пришел к вам насчет общественных работ, Ковач. Что за подлый народ, каждый норовит увильнуть, а в управлении кричат на меня. Найди, мол, на завтра четырех человек, а не то худо будет. Пойдет мой сын. Вчера ходила жена. Скажите этому Лацковичу или там еще кому.

— Скажу, непременно скажу, не беспокойтесь, господин Пинтер.

— Вам легко говорить, спрашивают-то с меня, как с уполномоченного по дому. — Он поднял на Мари свои усталые, отекшие глаза. — Вот, например, вашу свояченицу…

— Она не прописана здесь. Еще успеет, находится вдоволь на общественные работы, пусть придет в себя немного. Мы с женой как раз обсуждаем ее судьбу. Муж в плену, квартиру разбомбило, работы нет, вот и сидим, ломаем голову.

— Тяжелое положение, — согласился гость и громко, широко раскрыв рот, зевнул. Когда-то он, наверно, был упитанным мужчиной, по обе стороны подбородка кожа свисала складками, в костюме свободно поместились бы два Пинтера, на вытянутых длинных ногах брюки болтались, как на палках. — Да, настрадались мы, вы знаете, госпожа Ковач, в каком плачевном состоянии я был. Никогда уже, наверно, не поправлюсь. — Вдруг он зло закричал: — Приходит человек домой, ищет свой магазин, а его черти слопали. Хотел бы я знать, что они думают на этот счет? Два этажа обрушились на мой склад, завалило конторские книги, деловые бумаги. Не самому же мне откапывать их! Каждую неделю издают новые постановления насчет общественных работ, так пусть позаботятся и обо мне!

— И до вас дойдет черед, господин Пинтер, не волнуйтесь, — успокаивал его дворник.

— Вам легко говорить «не волнуйтесь»! Я вот уже целый год мучаюсь, да что там год! Десять лет, двадцать пять лет, не вам объяснять, госпожа Ковач, вы знаете, как мне доставалось все. И вот теперь приобретенное с таким трудом гниет под развалинами.

Луйза кивнула: да, тяжело. На всей улице они пострадали больше всех, вернее господин Вайтаи. Три магазина, четыре квартиры, ведь поэтому и трудно собрать людей на общественные работы, жильцов почти не осталось. В двух больших квартирах с окнами на улицу обвалилось по две комнаты. Жильцы большой квартиры на третьем этаже, как видно, не вернутся, бежали на Запад. Надо бы известить Вайтаи. Квартира пустует, а он и в ус не дует, от всего устранился. Господину Пинтеру следовало бы осмотреть все и принять меры. Позавчера уже кто-то приходил, интересовался, нет ли свободных квартир. Лаци направил его к уполномоченному по дому.

— Неужели он не приходил к вам, господин Пинтер?

— Нет. Да и вообще оставьте меня в покое, на все будет указ. — После минутного молчания он продолжал: — Но если хотите, госпожа Ковач, завтра осмотрим квартиру Вайтаи. Вы пойдете со мной? Не хочу, чтобы потом меня обвиняли в бездействии. Как-никак уважаемые люди. Не малый ущерб причинен им в этом доме.

— Согласна, ущерб большой, — ответила Луйза, затем, уже суровым тоном, добавила: — Но у них осталось имение в Чобаде, особняк в двадцать четыре комнаты; они не останутся без крова, как моя сестра.

— Что ж, и их жаль, и ее тоже, — заключил Пинтер и медленно поднялся со стула. — Будь я таким же молодым, как ваша сестра, госпожа Ковач, я бы куда проще смотрел на вещи. Но в мои пятьдесят? Ни товара, ни помещения, ни оборудования… Все погибло. Ну до свидания. Так не забудьте, госпожа Ковач: четырех человек.

— Скажу господину Лацковичу и Коше, может, выйдут обе барышни. Стариков Груберов нечего считать. Мало жильцов, вы ведь знаете, господин Пинтер.

— Четырех человек все-таки постарайтесь найти.

Он поплелся к двери, набросил на плечи пальто, согнулся, лицо испещрили морщины, под подбородком задрожали свесившиеся складки. Когда он зашлепал по лестнице, словно с трудом переставлял ноги со ступеньки на ступеньку, Луйза сказала:

— Собственная жена уже высмеивает его за то, что он с утра до вечера жалеет себя. Правда, похудел килограммов на двадцать, но пора бы взять себя в руки. Нечего сказать: мы говорим ему о несчастье Маришки, а он, знай, убивается о Вайтаи.

— Не злословь, Луйза. Он твой подопечный, и ты же его обижаешь.

— Его сам черт не обидит. Можете мне поверить.

5

Печка излучала тепло, на плите в кастрюле грелась вода. Луйза и Лаци стояли возле ворот, «прохлаждались» — так Лаци называл вечерние тары-бары с соседними дворниками и возвращавшимися домой жильцами. Мари сидела у печки и читала газету «Сабадшаг». Это Луйза приучила ее. И теперь она каждый вечер добросовестно просматривала газету от первой до последней страницы. Поэтому-то Луйза и знала обо всем, что происходит в мире: насколько продвинулась вперед Советская Армия в Германии, какие новые декреты изданы, что нового в народном суде. «Живешь ты на белом свете как слепая и глухая! Ведь только из газет и можно узнать, когда тебе ждать домой Винце!» — убеждала она сестру.

Мари трудно давалось чтение, многие фразы она просто не могла осмыслить, поэтому ограничивалась тем, что прочитывала заголовки военных сводок, напечатанные крупным шрифтом, и короткие сообщения. «Указ Временного национального правительства…», «Созданы комитеты по разделу земли…» Она встала, сунула палец в закипавшую воду, тихонько взвизгнула, отдернула руку, принесла из угла корыто, поставила на стул. В нерешительности потопталась на месте, затем снова взяла в руки газету. Пусть вода закипит. Как жаль, что она не захватила из Буды грязное белье, вполне можно было бы запихнуть в узел и сейчас выстирать заодно и высушить над печкой, выгладить, заштопать до переезда в новую квартиру, если только она у нее будет когда-нибудь.

«В течение недели будет закончен раздел земли в двух затисских комитатах — Чонграде и Саболче. Уже вбиты первые колышки, и первые владельцы земли вступили в свои права…»

Все понятно: комитет по разделу земли!.. Делят землю крупных поместий среди тех, кто нуждается в ней, комитет устанавливает, сколько тому или иному крестьянину полагается выделить. Ведь она изо дня в день слышит о земельной реформе, только не очень-то вдумывается, что это такое.

«Продовольственный заем… Коммунистическая партия Венгрии призывает своих членов, фабрично-заводских рабочих и городских служащих… Впереди идут трудящиеся Чепеля, они приобрели облигаций на один миллион пятьсот тысяч пенгё…»

Один миллион пятьсот тысяч пенгё! Даже представить трудно, сколько денег дали чепельцы. Мари испытала чувство большой гордости, словно она тоже способствовала чем-то такому огромному успеху, в конечном счете она вправе причислять себя к чепельским рабочим, ведь Винце там работал! Все было бы по-другому, если бы Винце находился все время рядом с ней, но вышло так, что она осталась одна как раз тогда, когда еще только начался процесс превращения несмышленой девушки в сознательную женщину… Стоит ли удивляться тому, что она такая темная, не может разобраться в том, что происходит в мире? Всегда в одиночестве, все помыслы ее устремлены на то, чтобы заработать на хлеб насущный… Но чего уж греха таить, она никогда не тяготилась своей темнотой, даже не замечала ее, и вот только теперь остро почувствовала необходимость избавиться от нее; темнота, как тесное платье, давила и душила ее, и ей все чаще приходила в голову мысль расставить это тесное платье.

Мари сложила вчетверо газету и, подойдя к корыту, принялась за стирку. Ей еще надо будет привести в порядок черную юбку, в которой она спала в убежище. После каждой бомбежки она, обливаясь слезами, убирала в ней квартиру. К тому же война скоро кончится, и, как уверяла ее Луйза, Винце вернется домой… Теплые рейтузы плавали на поверхности воды, затем, постепенно намокая, медленно погрузились на дно корыта и распластались там. Мари стояла над ними, прижав к груди мокрые руки. Тогда она не придала особого значения словам Луйзы, пропустила их мимо ушей, но сейчас у нее даже дыхание сперло! Все может быть. Время не стоит на месте, как в период осады, когда дни казались нескончаемыми. Думала ли она тогда о Винце? Нет, во всяком случае редко, и не беспокоилась о нем. Какой же она была глупой и наивной! На прощание Винце сказал ей: «Береги себя, если начнешь тревожиться обо мне, мысленно повторяй: мой муж жив и здоров, он в полной безопасности, потому что в первый же день я перебегу к русским, так и знай». Это было осенью сорок третьего года, с тех пор прошло больше полутора лет, а от Винце не пришло никакой весточки. Собственно говоря — сейчас даже неловко признаваться в этом, — она гнала прочь воспоминания о Винце и упорно, как одержимая, повторяла про себя: мой муж жив и здоров, он в полной безопасности… Между тем всякое могло случиться. Погонят человека на фронт, на передовую. Он осмотрится, найдет лазейку, где можно переползти к русским: скажем, залегли они в кустарнике, позади солдат — сержанты и офицеры, которые почему-то всегда дальше от передовой; солдат тихонечко ползет вперед, метр за метром, там впереди — русские, кусты уже редеют, и вот чистое, вспаханное под озимые поле; солдат вскакивает, бежит, поднимает руки, кричит, и тут выстрел в спину…

У Мари вырвался чуть слышный стон, она быстрым движением выхватила погрузившиеся на дно корыта рейтузы и с яростью стала тереть их. В кастрюле, стоявшей на печке, кипела вода, она зачерпнула ковшиком кипятку, вылила в корыто, намылила рейтузы. Глупые мысли лезли в голову, лучше бы подумала о себе, как ей жить дальше. Если бы Лаци подыскал однокомнатную квартиру, где поместились бы две кровати и комод — все, что они с таким трудом привезли из Пецела. Например, почти полгода у них не было стульев, те три коричневых — они очень хорошо подошли к кроватям — как-то вечером принес будайский дворник Лайош Келемен со склада. В ту пору, в сорок третьем году, убежище еще служило складом, там громоздились старые вещи хозяина дома; Лайош Келемен пошел и взял оттуда три хороших, крепких стула, посмеиваясь над хозяином: если бы Андор Веребеш знал, что «коммунист» из подвала садится на его стулья! Потому что жильцы будайского дома считали Винце коммунистом. И ведь вот интересно: в ту пору это слово звучало совсем по-другому — у нее сердце сжалось от страха, когда от Йолан она впервые услышала, что ее мужа, Винце, так называют. Она даже спросила у Винце: «Ты коммунист?» — «Пока еще нет», — ответил Винце. Она живо представила себе, как он, сидя на стуле, раскачивается и тихо насвистывает. Было это вечером, она хлопотала на кухне, а Винце сидел в комнате. По вечерам он обычно читал книжки, тихонько бормоча что-то себе под нос. Он продолжал сидеть, раскачиваясь на стуле у стола, даже тогда, когда она забралась под одеяло и громко зевнула. «Спать хочешь?» — спросил он. «Да». — «Может, почитать?» — «Ой, что ты, глаза слипаются…» — «Не дело это. Живешь как трава, ничего не знаешь, какая же ты пролетарка?» — «Ой, оставь меня, Винце, — простонала она, — у меня и без того забот хватает».

Мари в задумчивости поводила рейтузами по воде, затем энергично выкрутила их. Странно, тогда этот вечерний разговор казался ей малозначительным, она сразу забыла о нем, а теперь слова Винце обрели значение, они отчетливо выделялись на фоне других воспоминаний, словно для того, чтобы дошли наконец до ее сознания. Винце полюбил ее за беспомощность, а потом именно этот недостаток старался устранить в ней. Может, если бы тогда они не разлучились, она стала бы по-настоящему достойной его… Возможно, Винце даже разочаровался в ней?..

Ну, опять начинается! Довольно лить слезы! Она вновь вернулась к прерванной мысли о стульях, которые принес однажды вечером Лайош Келемен… затем в памяти всплыло трюмо… Они вместе с Винце купили его на площади Телеки… Оно тоже погибло, но все же кое-что необходимое для жизни у нее осталось, а теперь, может, и комнату удастся подыскать, светлую, с окнами на улицу — именно о такой она всегда мечтала. Квартира в VIII районе, где она жила с Луйзой, когда приехала в Пешт, вполне могла бы быть на солнечной стороне, тут Луйза явно допустила промашку. Сдавались две квартиры на третьем этаже, одна — на правой, другая — на левой стороне длинной веранды. Они осмотрели обе… В то утро лил проливной дождь, вспоминает она, как будто это было вчера. Дворничиха показала им сначала квартиру справа, потом повела на левую сторону, и Луйза выбрала последнюю только потому, что там были чистые, белые стены. Будь тогда солнечная погода, она сразу бы все оценили и ни за что на свете не заняла бы эту квартиру! Потом они убедились, что к ним только под вечер заглядывает косой солнечный луч, да и то лишь скользнет по решетке веранды и тотчас уползает на крышу дома. А она, когда по утрам шила у окна перчатки, любила смотреть на противоположную сторону. Солнце просто заливало открытые двери на кухню, до поздней осени женщины с засученными рукавами раздували утюги на порогах, тогда как она напрягала зрение в сумраке, дрожала от холода. Правда, она могла взять стул и сесть у чужой двери, но почему-то стеснялась, считала, что будет присваивать чужой солнечный свет. Она охотно побелила бы закопченную комнату и кухню на правой стороне, это ей ничего не стоило, одолжила бы у кого-нибудь лестницу, ведро, щетку, но теперь уже поздно было думать об этом. Дом в VIII районе был типичным пештским доходным домом. Крики, брань, детский гомон. Ей иногда казалось, что из своего окна она смотрит представление в театре. Впервые попав в Пешт, как же она боялась всего! Притаившись за окном, ждала до вечера Луйзу, стеснялась заговорить с соседками, а те считали ее гордячкой, косились на нее. Имей она в ту пору столько ума и опыта, как теперь, наверняка завела бы себе подругу среди ста двадцати жильцов этого большого дома, какую-нибудь девушку, которая показала бы ей достопримечательности города, приобщила бы к пештской жизни, насколько бы легче ей было! Но такой подруги она не заимела и позже. Приносила от господина Кауфмана работу, в прачечной тоже трудилась одна с супругами Сабо, а девушки, с которыми она жила в одной комнате, совсем не подходили ей… Да они и не стали бы просто так, из любопытства ходить по улицам, у них и времени на это не было. Та комната тоже была темная, воздух в ней всегда был спертый. За продавленный диван она платила два пенгё в неделю, а в те времена на счету был каждый пенгё. Потом она поселилась на квартире в Буде. Правда, почти в подвале, солнце она видела там только издали, но она не обращала на это внимания. Полгода рядом с ней был Винце, пока однажды утром не сказал, прощаясь: «Береги себя». И мысли Мари, совершив большой круг, снова вернулись к словам, случайно оброненным Луйзой: «Винце надо ждать каждый день…»

Может, почистить черную юбку? Пожалуй, расползется под щеткой. Надо было обращаться с ней поаккуратнее, неизвестно, когда еще удастся приобрести другую юбку. Луйза говорила с ней и о работе. Конечно, не из-за заработка: слава богу, живут они неплохо, и Луйза не такой человек, чтобы требовать с нее денег. И передать невозможно, какая у нее сестра, что знают о ней посторонние? Вот хотя бы этот господин Пинтер. Верно, он всегда приветлив, видно, что уважает Луйзу, но ведет себя странно. Сын похож не на него, а на мать; какие у него красивые глаза и широкие плечи, интересно, сколько лет Дюрке Пинтеру?

Хватит об этом! Какое тебе дело, Мари, до Дюрки Пинтера и цвета его глаз, как тебе только не стыдно, совсем совесть потеряла!.. Она принялась выжимать юбку. Осторожней, а то и впрямь юбка расползется!

Она выжала юбку, встряхнула и тщательно осмотрела. Завтра поставлю утюг, угольков достаточно нагорает. Ах да, надо подложить в печку дров, а то еще выстынет кухня к возвращению Луйзы и Лаци. В кастрюле еще много горячей воды. На мгновение задумавшись, она стала проворно вынимать из пучка шпильки. Поставила к стене корыто, а на стул водрузила жестяной таз. Волосы расплылись в содовой воде и тотчас окрасили ее в черный цвет. Ну и грязь, в такой воде нет смысла намыливать волосы. Она и не подозревала, что ходит с такой грязной головой. В убежище, только забрезжит рассвет, она заколет наспех волосы в пучок, набросит на голову платок и спешит в школу за водой. В последний раз она мыла голову в сочельник, хотя нет, еще раньше, она только собиралась вымыть к рождеству, но так и не пришлось: как раз в сочельник начали бить пушки.

При свете керосиновой лампы волосы ее казались светло-русыми, пожалуй лишь чуть-чуть темнее, чем были в детстве. Тогда мать мыла их настоем ромашки. Сестра Кати издевалась, злилась, обзывала ее соломенным чучелом, а когда она влюбилась в Мишку, церковного служку, называла ее не иначе как монашкой. Уже не за горами весна, тогда она сбросит с головы этот проклятый платок, да, да, весна уже совсем близко! Наденет чистую юбку, вязаный жакет и красиво уложит волосы… Что это с ней? Почему по каждому пустячному поводу она готова ликовать от счастья? Не успело выйти из головы убежище, расставание с Винце, как… Скрипнула дверь. Она вздрогнула и поспешно замотала голову полотенцем.

— Для девиц тоже не делается исключения, — говорил дворник возле двери. — Хотя я снисходителен, никто не может упрекнуть меня, что я силком гоню на общественные работы, но вы, девицы, постоянно отлыниваете.

— Ладно, господин Ковач, выйдем к семи часам, — донесся плаксивый женский голос, — но учтите, в нашем возрасте…

— Да вы еще девицы в расцвете сил! — кричал им вслед дворник, но Луйза взяла его за руку и втащила на кухню.

— Мари простудится, — сказала она, — не видишь, она голову вымыла?

— Конечно, не вижу! Ишь, возрастом козыряет, старая ведьма, но я ей покажу. А ты куда собираешься, свояченица, на бал-маскарад, что ли? — На носу у него запрыгали очки от смеха. Затем он опять повернулся к жене: — Видела, Луйза, на той стороне уже въехали в пострадавшую от бомбежки квартиру на третьем этаже. Люди сейчас шныряют что крысы: где заприметят пустую нору, сразу занимают ее.

— Ничего не поделаешь, много бездомных, где-то и им надо жить.

— Идут к дворнику, спрашивают, нет ли свободной квартиры, жили ли евреи в доме, нилашисты, где они сейчас. И, не мешкая, бегут в управление за ордером, требуют у дворника ключ и въезжают. Вот какие дела пошли нынче. Но знаешь, о чем я подумал? Мари тоже не мешало бы наняться дворником и занять такую вот нилашистскую квартиру.

— Ей одной не дадут. А мы не станем занимать чужое. Как не лопнули глаза у того старшего лейтенанта, что поселился у Пинтеров, спал в их постели. Я бы со стыда сгорела.

— Нилашисты совсем другое дело. Их барахло можно выкинуть. У Мари своя кровать есть.

— Поговаривают, будто большие квартиры не дают занимать. Кто живет в пяти-шести комнатах, должен потесниться, уступить кое-что бездомным. Ты бы насчет такой комнаты похлопотал, Лаци.

— Найду я ей жилье в два счета, даже здесь, на нашей улице. Погоди, управлюсь с работой, придумаю что-нибудь.

Луйза кивнула в знак согласия, а Мари незаметно ухмыльнулась. Луйза принимает на веру все, что болтает ее муж, а между тем если надеяться, что Лаци устроит ей квартиру, то придется вечно оставаться третьей лишней на двух кроватях. Обещать, напускать на себя важность Лаци умеет, но, если в самом деле нужно похлопотать о чем-нибудь, перекладывает это на жену. Сейчас он помешан на печках, с азартом возится с ними, когда же ему надоест, придумает что-нибудь другое, лишь бы уйти от дела. Сколько уже раз так было! В субботу, когда нужно мыть веранды, лестницы, подмести двор, Лаци берет свой ящик с инструментами и уходит «по срочному делу». Луйза и воду носит, и гнет спину на лестнице, ночью открывает ворота, утром грузит мусор на подводу, да и все заботы по дому на ней, и никто не слышал от нее ни одной жалобы, ни одного упрека. А в общем-то Лаци не бездельник, его ценят, и человек он неплохой, любит свою жену, пожалуй дня не проживет без своей Луйзы.

— Хватит тебе ковыряться в печке, Мари! — окликнула ее Луйза. — Горит хорошо, поставь картошку.

— Сколько?

— Побольше, — сказал Лаци. — Кто работает, как паровоз, того и кормить надо как следует, верно?

— Верно, — согласилась Луйза.

— Хотелось бы знать, когда мне снова доведется поехать на поезде.

— Придется подождать. Ведь еще и вокзала нет.

Мари чистила картошку. Луйза, оставив дверь открытой, стелила постели в комнате. Лаци возился со своими печками: поворачивал, многозначительно простукивал изогнутым указательным пальцем.

Дом погрузился в темноту, сквозь щели в заколоченных досками окнах едва пробивался на веранду бледный, мигающий свет. У Лацковичей рубили на кухне дрова. На улице какой-то мужчина напевал песенку, и это напомнило Мари тихую деревенскую ночь, не хватало только, чтобы где-то вдали, как тогда, залаяли собаки. «Девушка, о моя девушка…» — звучал веселый, хмельной бас. До чего же, наверно, глуп тот человек! И песня старая, она слышала ее еще в Пецеле, совсем девчонкой. Пожалуй, этот пьяный воображает, что он идет, покачиваясь, мимо сверкающих витрин по тротуару, освещенному дуговыми фонарями. Неужто он уже забыл о разрушениях, об огромном, как безбрежный океан, горе? Неужели это так легко забыть?

Рука, в которой Мари держала нож, словно оцепенела, задумчивый взгляд был устремлен на огонь. Вот и она тоже… Утром с волнением и робостью готовилась к своему первому дню в Пеште, собиралась с головой окунуться в стремительный водоворот жизни, и вот день прошел, как проходили раньше трудовые будни. Еще вчера в ее душе царили страх и неуверенность, а сейчас она сидит в хорошо знакомой, светлой кухне, чистит у огня картошку… «Девушка, о моя девушка…» — она скорее угадывает, чем слышит далекий голос… А впрочем, почему бы человеку не петь, если у него чистая совесть?

— О чем ты задумалась, Мари?

— Ни о чем. — Она сжала ручку ножа и принялась проворнее и сосредоточеннее чистить картошку.

— Ты все такая же мечтательница, как и прежде. Скорее бы вернулся Винце, он расшевелит тебя.

— Нет… что ты, я не мечтаю. Просто подумала, как быстро я привыкаю, словно снова все по-прежнему. Будто никаких ужасов и не было и жизнь течет как бесконечная, огромная река…

— Река? О, это ты здорово придумала, слышишь, Луйза?

Луйза вышла из комнаты, но в это время опять зазвонил велосипедный звонок. Кто бы это мог быть в такой поздний час? Молодой Пинтер сначала просунул в дверь голову, потом, широко шагнув, очутился посредине кухни, спрятал руки в карманы, молодцевато расставил ноги, и лицо его озарила доверчиво-детская улыбка человека, который заранее знает, что он везде желанный гость.

— Мать ключ не оставляла вам? — спросил он у Луйзы, но смотрел на Мари с нескрываемым любопытством.

— А зачем ей оставлять? Ведь она дома.

— Да? А я думал, они гулять ушли. — Он засмеялся, вобрав голову в плечи, как бы испытывая неловкость от того, что повод его визита слишком прозрачно намекал совсем на другое. — Вы тут о чем-то оживленно беседовали?

— Присаживайтесь, Дюрка, — пригласила Луйза, выдвигая стул на середину кухни.

Парень по-кавалерийски оседлал стул. Лаци сдвинул очки на лоб, взмахнул рукой и принялся объяснять.

— Да вот, все Мари. И чего только не придумает! Жизнь для нее, видишь ли, огромная река, может быть наподобие Миссисипи! — И, хохоча, Лаци захлопал себя по коленям.

— Почему вы так считаете? — обратился Пинтер-младший к Мари.

У парня такое бесхитростно-детское выражение лица, столько непосредственности в поведении, неподдельного интереса во взгляде, и Мари вовсе не хотелось выглядеть в глазах этого молодого человека глупой женщиной, бездумно сравнивающей жизнь с рекой. Зять пусть себе смеется: такой пустозвон не способен даже выслушать другого, но ей было бы неприятно, если бы этот… барчук тоже смеялся над ней. И она, поборов робость, пролепетала:

— Я сказала, что человек очень быстро входит в прежнюю колею. Достаточно одного дня, чтобы забыть все ужасы… когда не нужно бояться, прятаться в темноте…

— А река?

Река? Мари, не обращая внимания на смех зятя, подбирала нужные слова.

— Когда мы шли по мосту, я смотрела на стремнину Дуная и тогда мне пришла на ум эта мысль. Река течет неудержимо. Но когда ее скует льдами, кажется, что она вот-вот остановится навсегда… Потом в один прекрасный день лед растает, и река по-прежнему будет катить свои воды. Вот почему… так… — И она, почувствовав, что краснеет, опустила голову.

Луйза сняла с колен Мари кастрюлю, налила в нее воды и поставила картошку на плиту. Ласло резко повернулся на каблуках и выпалил:

— А ведь и в самом деле так!

— Хо-хо! — протянул Дюрка, с грохотом отодвинул стул, затем, не вынимая из карманов рук, подошел к Мари. — Значит, по вашему мнению, Дунай течет по-прежнему? Вы что, с другой планеты? А знаете, что однажды ночью нилашисты выгнали людей на берег и автоматными очередями стали загонять их в реку? Несчастные жертвы — дети и старики, беглые солдаты, и… много, очень много крови смешалось с водой, и никогда уже река не будет такой, какой она была. Вы что, слепые, если не видите этого?

— Я, извините… вовсе не в том смысле, — пролепетала Мари.

— Ну что вы такая робкая? — Парень чуть-чуть наклонился к Мари, улыбнулся, заглядывая ей в лицо. — Не бойтесь, я не кусаюсь, хотя и могу вспылить, когда слышу подобные высказывания. Не воображайте, что эту идиотскую реку вы одна придумали. Многим хочется, чтобы все шло по-старому, будто ничего и не было. Но нет, черт возьми!

— Крепко всыпал! — засмеялся Лаци и с размаху хлопнул по одной из печек. — Узнаю вашего папашу, он тоже вечно злится.

— А разве я злюсь? — Парень изумленно посмотрел на дворника. — Между прочим, я совсем не хотел вас обидеть, — снова повернулся он к Мари. — Вы обиделись на меня?

— Нет, что вы. Я понимаю, что сказала глупость… ведь…

— Но сами-то вы, как мне кажется, вовсе не глупы, — констатировал Дюрка. — Просто сумбур у вас в голове. Ну не обижайтесь, ладно? Вы замужем?

— Замужем, — ответил Лаци, — муж у нее в плену, во всяком случае надеемся, что так.

— Кто он по профессии?

— Работал на фабрике Неменя, в Чепеле. — И добавил: — Социалист.

— Ах, так это муж научил вас таким…

— Мой муж рабочий, — перебила его Мари и, чуть ли не крича, спросила: — А вы кто такой, чтобы поучать нас?

— Я? Никто, — ответил парень.

Лаци словесная перепалка доставляла явное удовольствие. Он сказал:

— Голубка не без желчи оказалась, что вы скажете на это, Дюрка?

— И если уж вам так хочется знать, я прожила с мужем всего полгода, причем три месяца из них он провел в казарме, — продолжала Мари, раскрасневшись. Она готова была заплакать от досады: нежданно-негаданно приходит какой-то парень, кричит, грубит. И главное, задевает самое больное место, оно и без того сил нет как ноет… Но Дюрка, видимо, уже прикинул что к чему, так как по его лицу скользнула улыбка раскаяния, голос тоже изменился.

— Я совсем забыл, ведь вы же еще не знаете меня. Вот тетушка Ковач знает очень хорошо, что мы все кричать горазды, и отец, и мать. Когда мы разговариваем друг с другом, во всем доме слышно. Но кто кричит, у того нет секретов, верно? Думаю, что и жена чепельского рабочего скоро на многое будет смотреть по-иному. Вы все еще сердитесь?

— Нет, ни капельки.

— Вот и прекрасно. Если хотите, давайте изредка встречаться, разговаривать. Только не подумайте ничего такого, я не ловелас, верно ведь, тетушка Ковач?

— Откуда мне знать? — Луйза опустилась на колени перед печкой и принялась шуровать в ней палкой. — Нопо-моему, вы порядочный парень.

— Вот видите! Ну, мне пора. Выменял матери керосинку, боюсь, как бы дом не спалила.

— Это вполне возможно, — засмеялась Луйза, — но тогда бы крик поднялся до небес.

Дюрка помахал рукой, каждому приветливо улыбнулся, сделал широченный шаг, потом другой и сразу очутился у двери, еще через мгновение дверь с шумом захлопнулась за ним. И тут же он предстал перед кухонным окном, приплюснул нос к стеклу, прогремел:

— Она сама захлопнулась! — И исчез.

После его ухода на кухне воцарилась тишина, первым нарушил ее Лаци:

— Больно умничает. Не поддавайся ему, Мари, у тебя у самой — ума палата, верно, Луйза?

Жена ответила не сразу, в задумчивости:

— Она еще молодая, пусть учится. Мы в Пецеле окончили всего шесть классов, и вот барахтаемся, как умеем, в мире. Ну давай тарелки, Мари.

6

На следующий день в дворницкую заглянул старший Пинтер.

— У вас найдется время, госпожа Ковач?

— Смотря на что, — ответила Луйза.

— Сходим в квартиру Вайтаи, посмотрим. Захватите ключ.

Луйза отыскала ключ от квартиры Вайтаи, поднялась с уполномоченным по дому на второй этаж. В прихожей стоял полумрак. Пока Луйза нашарила дверь в ближайшую комнату, Дёрдь Пинтер споткнулся обо что-то и, чертыхнувшись, остановился в нерешительности. Когда Луйза нажала ручку, дверь с грохотом повалилась в комнату, и они увидели над собой открытое небо — верхняя часть правой стены была разрушена. В комнате был настоящий погром: дверцы шкафов распахнуты, между опрокинутыми стульями и столиками валяются мужские шляпы, фрачные жилеты, носовые платки, горы полотенец, крахмальные воротнички и манжеты, старомодные шелковые носки, узорчатые гольфы, рассыпанные связки писем, рекламные проспекты, кипы газет, бинокль в кожаном футляре, фотоаппарат, стек, шпоры, офицерская сабля, под стулом натянутые на колодки сапоги, покрытые слоем известки лаковые туфли. Перед одним из шкафов высится куча костюмов и пальто с раскинутыми в стороны рукавами, словно кто-то в ярости свалил их сюда, а потом стал топтать.

— Совсем обвалились две соседние комнаты, — объяснила Луйза. — Снизу не видно, как сильно пострадала и эта. — Она отодвинула в сторону офицерский ментик василькового цвета, приподняла его и негодующе воскликнула: — Сколько добра пропадает здесь, а они и пальцем не хотят шевельнуть!

— Как видно, господин барон заядлый спортсмен, — произнес Пинтер, стоя в дверях и обозревая оттуда развороченную комнату.

— Участвовал в скачках, занимался фехтованием, разве вы не знали, господин Пинтер?

— Мы с ним не были знакомы, — ответил Пинтер.

В доме никто не знал ни старшего лейтенанта запаса барона Эгона Вайтаи, ни его супругу. Они только зимние месяцы проводили на улице Надор. Квартплату собирали супруги Ковачи между первым и пятым числами каждого месяца, жильцы со всеми своими нуждами обращались к ним. Вайтаи оставались незримыми и недосягаемыми и делали вид, будто не замечают той суматохи, которую вызывало их появление в доме, о чем красноречиво свидетельствовала стоявшая у ворот белая спортивная машина. Если кто-нибудь видел, как барон или его супруга с накрашенными ногтями садились в машину или выходили из нее, он обязательно делился в семейном кругу: «Я видела госпожу Вайтаи, какая она красивая и как одета!» Старший Пинтер тоже рассказывал об этих встречах за обедом. При этом он делал вид, что не питает особого интереса к баронской чете и упоминает о ней просто так, раз уж разговор зашел о мелочах повседневной жизни. Он всегда с пренебрежением говорил о хозяевах дома, словно умышленно держался на расстоянии от «этой четы», но втайне злился, когда его компаньоны-текстильщики спрашивали: «Вы живете в доме Вайтаи? Что они за люди, барон и его жена?» — «Я не знаком с ними», — отвечал он нехотя и пренебрежительно, как человек, для которого весь баронский род пустой звук, а иногда добавлял: «Я принципиально избегаю заводить знакомства в доме, в котором живу».

С тех пор как его назначили уполномоченным по дому, у него возникло желание сблизиться с домовладельцами в своем новом качестве. Он даже разработал подробный план действий: быть при встречах вежливым, непосредственным и вместе с тем сдержанным — пусть не думают Вайтаи, что знакомство с ними он считает честью для себя, черта с два! Осмотром квартиры он окажет им кое-какую услугу, возможно, составит опись ценного движимого имущества и пошлет отчет о состоянии их квартиры в фамильный особняк, но тем самым он лишь выполнит свой долг, только и всего.

— Идемте дальше, госпожа Ковач, — сказал он и вернулся в прихожую. — Здесь что такое?

— Кухня, комната для прислуги и лакейская.

Эти помещения выходили окнами во двор и, по сути дела, уцелели. Из кухни дверь вела в маленькую узкую комнату для прислуги, с кроватью, столиком и стулом. В стене, смежной с обрушившейся частью дома, была трещина шириной в палец. Окно на кухне вышибло, зато мебель и посуда под толстым слоем пыли и известки не пострадали. Дверь справа из огромной прихожей вела в лакейскую — квадратную, несколько просторнее, чем для прислуги, комнату, которую домовладельцы приспособили под кладовую. Она сплошь была загромождена сундуками, чемоданами с заграничными наклейками, корзинами и коробками; вдоль стен стояли белые шкафы до самого потолка. Луйза открыла следующую дверь.

— Здесь была ванная комната для гостей, — сказала она. — Не подходите близко, господин Пинтер, а то свалитесь на улицу.

В прихожей тоже был погром, как после Мамаева побоища. На полу громоздилось содержимое стенных шкафов: веера из страусовых перьев, куски пожелтевших кружев, отделанные вышивкой шелковые сумки, конверты, цветные телеграфные бланки — сюда сложили барахло старой баронессы после ее смерти. Помимо еще трех высоких белых дверей, с левой стороны прихожей была дверь во вторую ванную комнату, она осталась целехонькой. Стало быть, прикинул Дёрдь Пинтер, вместе с пострадавшей и двумя рухнувшими на улицу комнатами супруги Вайтаи в короткий зимний сезон занимали шесть огромных, как залы, смежных комнат, две ванные и две подсобные комнаты. После осмотра они снова вышли в прихожую, осторожно обходя валявшиеся на полу веера и неизвестно для чего предназначенные черные куски шелка, издающие терпкий запах и напоминающие давно минувшие времена.

— Они и лакея держали? — как бы у самого себя спросил старший Пинтер, проходя мимо лакейской.

— Горничную привозили с собой из Чобада, она жила в той комнатке, а денщик господина барона — в казарме. Он обязан был являться сюда в шесть часов утра, но частенько пил кофе с горничной на кухне до десяти, поскольку не разрешалось делать никакой уборки, когда молодые Вайтаи спали. Они любили разъезжать по гостям, кутить допоздна.

— Вполне приличная комнатка, — произнес уполномоченный по дому, еще раз останавливаясь на пороге комнаты для прислуги, с окном во двор, затем после короткого раздумья добавил: — Боюсь, как бы кто не занял, если будет пустовать.

— Ведь вся квартира пустует, — подхватила Луйза. — Три комнаты, чистые, целые, и огромные, как залы.

— Три комнаты — нормально для семьи, — безапелляционно заявил уполномоченный по дому. — Но вот эта, — он шагнул вперед, — расположена совсем отдельно. Даже с веранды любой легко заметит, что в ней не живут. Может кончиться тем, что подселят еще кого-нибудь к Вайтаи. — Он пожал плечами: мол, мое дело, конечно, сторона, я просто выполняю свой долг. — Во всяком случае, я поставлю хозяев в известность о сложившейся ситуации. Завтра составим опись, а потом вы запрете квартиру, госпожа Ковач. Было бы неплохо, если бы ваш муж врезал в двери какой-нибудь английский замок, иначе я снимаю с себя всякую ответственность.

— Я тоже, — коротко отрезала дворничиха. — Пусть сами следят за своим добром. Молодая барыня могла бы приехать, Чобад не за семью морями.

— Говорят, что даже на крыше вагона нельзя найти места.

— Пусть едет на подводе. У них есть на чем ехать.

— А по мне, хоть пешком пусть идет, — закончил спор Пинтер. — Для меня главное — не нажить неприятности. И без того забот хватает, а тут еще с этим возись. Ну, пошли. — В прихожей он осмотрелся. — Ничего не скажешь, шикарно жили. Какая мебель! Сплошь антикварная. Дорого стоит эта квартира, даже в таком виде, как сейчас. — По всему было видно, что квартира Вайтаи продолжает занимать его. Спускаясь по лестнице, он добавил: — Если кто-нибудь, узнав, что квартира пустует, займет хотя бы часть ее, не прогадает. Ну, всего наилучшего, госпожа Ковач, завтра составим опись, конечно перепишем только ценные вещи.

С этими словами он приподнял шляпу и вышел на улицу. Луйза завернула в подворотню, открыла дверь в свою квартиру и со злостью захлопнула ее за собой. Мари на краешке длинного стола, заваленного ржавыми инструментами, гладила черную юбку; вздрогнув от резкого звука, она испуганно подняла глаза.

— Что случилось?

— А, пустяки, этот Пинтер кого хочешь разозлит. Целое утро потеряла из-за него, а завтра должна идти составлять опись. И чего он так печется о Вайтаи? Опись! Кто его просил об этом?! Пусть сам составляет, если ему приспичило. Я-то тут при чем? Ничего он не присвоит. — И Луйза, поборница правды, добавила: — Пинтер — честный человек. Никогда не имел задолженности по квартплате, всегда давал чаевые, хотя дела его шли хуже, чем у других владельцев магазинов на нашей улице. Но он торговец с умом, в этом ему не откажешь.

— Ну и скажи ему, пусть идет один, — посоветовала Мари.

— И скажу, вот только вернется. Он ведь непременно за чем-нибудь придет, видно, привык к нам за те четыре дня, что ютился здесь, в углу. Да и мы вроде бы привязались к нему. Утюг горячий?

— Горячий.

— Мне тоже надо бы погладить.

— Я поглажу… где у тебя?

— В шкафу, внизу, две рубашки, две наволочки, носовые платки — третий день лежат свернутые.

Когда Мари вернулась, она опять застала на кухне уполномоченного по дому. Он сидел у печки, расслабленно вытянув ноги, зябко кутаясь в пальто, и неторопливо набивал трубку.

— У меня возникла одна идея в связи с этой квартирой Вайтаи, — заговорил он, — словом, я подумал о вашей сестре, госпожа Ковач. Вчера вы сказали, что она осталась без крова. Ну так вот. — Он раскуривал трубку, уминая табак зажигалкой: — А что, если мы выхлопочем ей комнату в квартире домовладельцев?

Луйза пододвинула свой стул к плите, пригладила руками волосы, поглубже воткнула шпильку в жиденький пучок и, отчеканивая каждое слово, ответила:

— Я не представляю, как это сделать, объясните, пожалуйста, господин Пинтер.

— Я и сам еще не знаю, но завтра как раз иду в управление, там и наведу справки. Вайтаи тоже ничего не теряют, потому что говорят, будто в округе занимают все более или менее уцелевшие квартиры и комнаты, въезжают — и все тут, и главным образом будайцы. Вайтаи тоже в один прекрасный день, приехав из Чобада, застанут в своей квартире целую семью. И… вас как зовут? — Он повернул голову в сторону Мари, деланно улыбнулся.

— Мари, — неохотно ответила та. — Палфи.

— Одним словом, будет устроена и ваша сестра. Получит хорошую комнатку…

— Вы какую имеете в виду, господин Пинтер?

Уполномоченный по дому снова помял табак в трубке и процедил сквозь зубы:

— Думаю, ей вполне подойдет комната с окном во двор.

— Для прислуги?

— А почему бы и нет, черт возьми! Хотя бы на время, пока не приедет баронесса и не освободит ту, у которой дверь открывается в прихожую.

— Лакейскую?

— Разве не все равно, как она называлась когда-то? Хорошая, солнечная, изолированная комната, если не ошибаюсь, с кафельной печкой. Не то что те мрачные, темные залы.

— И как же это можно сделать? — допытывалась Луйза, уже не слушая рассуждений Пинтера.

— Очень просто. Подадите заявление с просьбой предоставить одну комнату, являющуюся подсобным помещением: таким образом и на жилплощадь Вайтаи никто уже не будет претендовать и у вашей сестры отпадут заботы о жилье. — Он опять повернул голову к Мари: — И главное, останетесь здесь, в доме, ну, как вы на это смотрите, сударыня?

Мари даже растерялась, не знала, что сказать.

— Да уж на что лучше, — пролепетала она, — ну а потом, когда они приедут? Значит, опять останусь без жилья?

Дёрдь Пинтер махнул рукой: если комнату выделят официально, барон не посмеет выселить Мари. Да он и сам не будет заинтересован в этом, так как не исключено, что вместо нее ему вселят таких жильцов, что не возрадуется.

— Так вы подумайте об этом, — сказал он, — а я все постараюсь разузнать, какие распоряжения есть на этот счет, если вообще они есть.

— А где же Мари будет готовить?

Пинтер, подумав с минуту, ответил:

— Как-нибудь выйдете из положения, может быть здесь, вместо с вами. — Он опять помолчал и после паузы добавил: — Между прочим, насколько мне известно, в коммунальной квартире все нежилые помещения находятся в общем пользовании.

— В коммунальной квартире?

— Так говорят, я сам слышал. Конечно, если барон с супругой переедут в Пешт…

— Если в общем пользовании, тогда пусть готовит там на кухне.

— Да и много ли готовить для себя одной вашей сестре? Баронесса наверняка разрешит ей стряпать у себя на кухне.

— А если вернется муж Мари?

— Ну, это еще не скоро!

Пинтер поднялся, тихонько застонал, постукивая ногой об пол.

— Совсем онемела. Каждую ночь просыпаюсь от этого. Никогда, видно, не поправлюсь после тех двух с половиной месяцев, что я провел в том проклятом доме на проспекте Ракоци. Ну, мое почтение, думайте и решайте сами.

Волоча за собой ногу, останавливаясь на каждой ступеньке, он зашлепал вверх по лестнице, оставив женщин, переполненных сомнениями и надеждами. Мари ликовала: кто бы мог подумать, что она так легко обретет жилье! Прошлой ночью уснуть не могла, мучилась, что висит грузом на шее у Луйзы, что стеснила их, и без того живущих в тесноте. Видя огромные разрушения, она не представляла, где найдет себе приют такая масса бездомных, и вот — на тебе — ей прямо на блюдечке преподносят квартиру.

— Видно, очень добрый человек этот господин Пинтер, — вырвалось у нее.

Но Луйза гневно оборвала ее:

— Помолчи, неужели ты так глупа!

— Но почему…

— Плевать ему на тебя. Барон и такие, как он, унижали его; тем не менее господин Пинтер пытается спасти баронскую квартиру, сунув тебя в комнату для прислуги. Надеется, наверно, что барон руки ему будет целовать или угостит сигарой за это. — Луйза принялась швырять все, что попадалось под руку; проходя мимо стола, ткнула Мари локтем в бок. Та, чтобы устоять, ухватилась за край стола, съежилась, помрачнела и вдруг стала какой-то жалкой. Луйза, не замечая этой перемены в ней, устремилась в комнату; распахнув дверь, с порога бросила ей: — Блаженная ты!

Дверь со скрипом закрылась, и наступила тягостная тишина.

Машинально сложив наволочку, Мари торопливо поставила утюг на круглое мокрое пятно: одна слеза, а как расползлась. Судорожно заглатывала она подступавшие слезы, из горла вырывались сдерживаемые, похожие на стон рыдания. «Блаженная!» — эхом отдавалось у нее в ушах. «Надо бы заставить себя думать о чем-нибудь другом, а то Луйза расстроится, увидев мои заплаканные глаза. Лучше бы я совсем не открывала рта, тогда Луйзе не пришлось бы бросать такие слова, в которых она потом сама будет раскаиваться. Главное сейчас — думать о том, как Луйза всегда была добра ко мне, что бы сталось со мной, если бы не Луйза?» Как бы там ни было, но слово «блаженная» в устах Луйзы причинило ей больше боли, чем хлесткие пощечины, которые давала ей когда-то сестра Кати. И тем не менее Луйза права, до чего же смешным выглядит ее безудержное ликование. И черная юбка тоже… Машинально взялась она за стирку, вымыла голову, сделала привычные хозяйственные дела… Не удивительно, что сестра, которая пеклась о ее судьбе, вышла из себя — это был крик души.

Утюг забегал по клетчатому запятнанному платку Лаци. Масло не отстирывалось. Лаци следовало бы поаккуратнее обращаться со своими вещами. Все у него грязное, засаленное. А почему? Ведь он жестянщик и водопроводчик. Луйзе впору хоть каждый день стирать на него. Сколько ему ни говори, он, знай, отмалчивается и нисколечко не обижается, даже…

Открылась дверь, вошла Луйза со скомканным бельем, с рваными рубашками, посеревшей постельной накидкой, старыми носками.

— Все надо штопать и латать, — сказала она и посмотрела на Мари испытующим взглядом. На лице Луйзы не было ни тени улыбки, пожалуй, это старило ее, резче обозначались глубокие морщины на лбу. — Откладывала эту работу со дня на день, но теперь, когда ты все делаешь за меня, займусь ею наконец, тут тепло возле печки, уютно…

— Я, право… причиняю тебе одни огорчения.

Луйза, словно не слышала ее слов, положила белье на край стола, повернулась к окну и, прищурившись, вдела нитку в иглу. Затем уселась поближе к огню.

— Не убирай гладильную доску, это тоже надо будет погладить. Леплю заплату на заплату, все изнашивается, а новое еще не известно, когда удастся купить.

— Сюда бы мою швейную машину, в два счета бы все перешила.

— Я больше люблю руками.

Мари пошла в комнату, в ящике стоявшего у окна столика принялась искать иголку и наперсток. Обшитая красным плюшем коробка! На крышке мелкие ракушки, плюш немного пообтерся, но еще красивый: такие коробки продавали в Пецеле на ярмарке, и вот Луйза сберегла свою. Мари стремительно влетела обратно на кухню, с души ее словно свалился тяжкий груз, все ее невзгоды как рукой сняло. «Блаженная… подумаешь какое дело! Я, видите ли, обиделась за это на Луйзу, которая, по существу, заменила мне мать… она свободно могла бы отодрать меня за уши. Хорошо еще, что я не разревелась, только этого не хватало». Она уселась за кухонный стол и с видом знатока стала осматривать на свет серую заплатанную простыню, расправила ее на коленях.

— Где взять лоскут на заплатку? — Она подняла глаза и удивилась: — Ты в очках?

— Это старые очки Лаци. В них я лучше вижу, — не прерывая работы, ответила Луйза. — Весной в такие предвечерние часы я обычно выхожу во двор, там все-таки больше воздуха. Вынесу стул, столик; иногда мы с Лаци играем в карты, он любит в подкидного. По крайней мере не шляется с дружками, а то жди его до полуночи. Буду тебя звать со второго этажа, вынесем еще один стул, приятно во дворе под вечер, когда закрывают магазины.

Мари проворно делала стежки, поблескивая кроткими глазами.

— В апреле вечера уже теплые, — сказала она.

— Конечно, — кивнула Луйза. — Неплохая там комнатка возле кухни, светлая, после обеда заглядывает солнце. Поживешь там пока одна, потому что две кровати не поместятся. Трещины на стене Лаци заделает. Хорошо, что ты сразу дала понять господину Пинтеру, что тебе нужна комната, и то, что поблагодарила, тоже хорошо, а не то отдал бы ее кому-нибудь другому.

— Я очень обрадовалась, что именно здесь, в одном доме…

— Все будет хорошо. Пока подыщешь работу, будем вместе готовить.

И Луйза тут же заговорила о другом: мебель, которая не поместится в комнатке Мари, поставят здесь, на кухне: возможно, к тому времени всем своим печкам Лаци найдет покупателей. А когда Вайтаи освободят лакейскую, все можно будет перенести туда и до возвращения Винце расставить. Он тоже невесть что подумает, увидев полуразрушенную конуру в Буде и не найдя там своей жены. Зато какой огромной будет его радость, когда он узнает, что в Пеште его ждет уютная коммунальная квартира! И Луйза громко засмеялась. Чего только не придет в голову. Что, если и в самом деле им повесить на двери табличку: «Вайтаи и К°». Мари тоже от души рассмеялась, положила на колени шитье, хохоча, запрокинула голову назад, дернулась было, чтобы поднести руку к губам, но, к счастью, иголка помешала, а то Луйза опять разозлилась бы. Перестав смеяться, она вздохнула:

— Только бы господин Пинтер устроил.

— Не волнуйся, устроит, если я попрошу. Он неплохой человек, только нудный и мнительный очень. Выслуживается перед Вайтаи, но делает это не только в их интересах. Нам тоже добра желает.

— Устроит? А ты когда поговоришь с ним?

— Он скоро придет.


На следующий день рано утром трижды прозвенел звонок: это Пинтеру-старшему не терпелось поскорее войти. Он только что из управления, куда ходил насчет общественных работ, а заодно повидался со своим знакомым в жилищном отделе. Там черт знает что творится, в коридоре ожидает длинная очередь посетителей, но, к счастью, он встретил того знакомого и обо всем с ним переговорил. Он тоже советует быстрее подать заявление, так как в пустые квартиры люди въезжают самовольно и потом их даже с полицией не выселить оттуда. Квартира в центре города, каждый сочтет за счастье получить ее. Конечно, за Мари формально будет числиться одна из больших комнат с окнами на улицу, а фактически жить она будет в одной из комнат, окна которых выходят во двор. Там ей будет лучше одной, спокойнее. Да и зачем молодой одинокой женщине такая большая комната?

— Да, конечно, — согласилась Мари, затем испуганно посмотрела на сестру.

— Не понимаю, почему вы, господин Пинтер, настойчиво подчеркиваете это? — сказала Луйза и посмотрела прямо в глаза уполномоченному по дому.

— Хочу внести полную ясность, — ответил Пинтер, — дабы избежать всяких недоразумений. Чтобы никто не упрекнул меня потом и не предъявлял требований: мол, то ему полагается да сё.

— Что ж, я тоже люблю ясность. Вы, господин Пинтер, защищаете интересы Вайтаи, а я — своей сестры, и не считайте меня дурочкой. — И Луйза, подняв руку, дала Пинтеру понять, чтобы он помолчал. — Мы не просили комнаты. Вы сами предложили ее нам. Значит, так: Мари получит разрешение, переедет в комнату для прислуги, а когда вернется ее муж, они займут лакейскую, так я поняла вас, господин Пинтер?

— Согласен…

— И Вайтаи могут спать спокойно, поскольку официально они занимают всего две комнаты, а третья будет числиться за другим съемщиком — правда, только по документам, — однако подсобные помещения считаются местами общего пользования, стало быть, на них никто претендовать не может, верно?

— Совершенно правильно, госпожа Ковач. Для того я и твержу вам, что, скажем, вернется муж вашей сестры и может вообразить, что имеет право на большую комнату…

— Откуда я знаю, что он может вообразить? Если вас пугает это, господин Пинтер, прекратим разговор. Мы найдем Мари подходящую квартиру в другом месте.

Пинтер как-то сник и заискивающим тоном произнес:

— Ну зачем же так, госпожа Ковач? Я коммерсант, и знаю, к чему приводят всякого рода недомолвки. Важно все предусмотреть, до последней мелочи, пунктуально договориться, чтобы избежать недоразумений. Вы умная женщина и тем не менее почему-то не хотите понять меня.

— Хорошо. Но и вы тоже поймите, пожалуйста, какие неприятности грозят Мари со стороны Вайтаи.

— Полно вам, госпожа Ковач! — Пинтер махнул рукой. — Никаких неприятностей не будет у вашей сестры! Будет преспокойно жить в своей комнате. Вайтаи, ручаюсь, не причинят ей никаких неприятностей. В конце концов, они ведь благородные люди.

Наступила короткая пауза. Мари с тревогой поглядывала то на сестру, то на ее собеседника. Во всяком случае, господин Пинтер мог бы и уступить, Луйза так много для него сделала, на месте Луйзы она напомнила бы о тех четырех днях, о которых господин Пинтер, очевидно, начинает забывать. Но Луйза ни словом не обмолвилась об этом. Резким движением она смахнула со стола в мусорное ведро картофельную кожуру и сказала:

— И как вы это думаете оформить?

— Да уж постараюсь, — поспешно заверил Пинтер. — С удовольствием сделаю это для вас, право, не посчитаю за труд. Говорю же, есть у меня там хороший знакомый.

— Что ж, будем очень благодарны вам.

Уполномоченный по дому ушел. Женщины молча продолжали заниматься на кухне своими делами. Лаци не было дома — рано утром его вызвали починить лопнувшую трубу, так что вернется он не раньше обеда, к тому же Лаци не тот человек, который в житейских делах может дать разумный совет. «Решай, Луйза, сама, — сказал он накануне вечером, — ты лучше знаешь, что нужно Мари».

Множество разноречивых чувств теснилось в груди Мари: радость, сомнение, надежда, неуверенность, страх перед неизвестностью, но она успокаивала себя тем, что в таких случаях можно всецело положиться на Луйзу. Наверняка ей немало мучений причиняют и господин Пинтер и Лаци, только она никогда не жалуется. Хорошо бы взять на себя часть забот Луйзы, ведь все лежит на ее плечах.

— Знаешь, вторую кровать можно будет поставить и в убежище, в подвале сухо. Да и все лишнее тоже. Гардероб сильно пострадал?

— Весь пришлось разобрать.

— Лаци соберет. Но это не к спеху, ведь все равно придется ставить в подвал.

— Хорошо бы поставить туда. А комод… может, поместится в комнате?..

— Черта с два! Хоть сама бы поместилась в той конуре, и то хорошо.

— В тесноте, да не в обиде…

— Так-то оно так, конечно…

Луйза замолчала. Бледные губы тонкой полоской обозначились на ее изможденном лице, взгляд стал унылый, в движениях угадывался с трудом сдерживаемый протест и недовольство чем-то, а чем именно, она и сама не знала толком, но интуитивно чувствовала, что против Мари и ее самой совершается какая-то несправедливость. И дело не в том, в большой или маленькой комнате жить, а важно, кому это выгодно; Мари приходилось снимать и койку, не впервой ей жить и в комнате с окнами во двор, в темной, с влажными от сырости стенами, но возмущает то, что уполномоченный по дому считает все это в порядке вещей! Так было всегда, неужели и впредь все останется по-старому? Ведь они освобождены. Но стоит ей поругаться с ним, как Мари останется без квартиры. Кто будет хлопотать? Кто пойдет толкаться в очередях в управлении, где таких, как Пинтер, приглашают без очереди? До каких пор будут терпеть это люди?

В конце концов, она все-таки высказала все, что было у нее на душе, пусть господин Пинтер не думает, что обвел ее вокруг пальца, комната вполне подходящая для Мари, главное — у сестры будет свой угол. А теперь хватит об этом, беднякам не к лицу сильно расстраиваться. «Вы, Берецы, всегда любите все усложнять», — сказал бы Лаци. Он не нашел бы ничего предосудительного в словах Пинтера.

В полдень, когда Лаци только что вернулся и начал разглагольствовать: знали, подлецы, к кому обратиться, даже я и то не сразу сообразил, — снова пришел уполномоченный по дому, на сей раз уже с ордером. Все трое осмотрели его, Лаци прочитал все, что было написано в нем, не пропустив и номера. Луйза аккуратно сложила бумажку и сразу почувствовала облегчение, словно у нее гора с плеч свалилась.

— Спасибо за заботу, господин Пинтер, — поблагодарила она, — скорее бы открыли мост, Лаци тогда сможет перевезти вещи сестры.

— Надеюсь, вы, госпожа Ковач, не собираетесь ждать до скончания века? Пусть ваша сестра займет комнату, и как можно быстрее, лучше сегодня же. Кровать там есть, стулья и все остальное. Не все ли равно, на какой кровати спать? Все они одинаковы. А когда привезете мебель, тогда смените. Комнату надо занять немедленно, пока не въехал кто-нибудь другой.

— Сначала там нужно сделать уборку, в комнате грязи по колено, щели заделать, нельзя же так, господин Пинтер!

Но уполномоченный по дому решительно перебил Луйзу:

— Мое дело предупредить, а в случае чего пеняйте на себя, госпожа Ковач. Не в моих правилах бросать слова на ветер, вам пора бы уже знать об этом.

— Знаем, господин Пинтер, — сказал Лаци. — Луйза просто хорохорится, такой уж у нее характер.

Уходя, Дёрдь Пинтер скривил в улыбке обрюзгшее лицо и повернулся к Мари.

— Так что, с новосельем, Маришка, желаю счастья в новой квартире.

— Большое вам спасибо за хлопоты.

— Знатно уладили дело, господин Пинтер, лучше, пожалуй, и я не сумел бы, если бы взялся устроить судьбу Мари.

Луйза кивнула: что верно, то верно, действительно не сумел бы, и стала с интересом слушать прерванный рассказ Лаци о сложных перипетиях с лопнувшей трубой.

7

После составления описи Дёрдь Пинтер написал письмо в Чобад, ее сиятельству баронессе Вайтаи. Прежде чем отправить письмо, он заготовил несколько вариантов, отобрал самый удачный, переписал его на машинке и подписал. Письмо начиналось так: «Я, нижеподписавшийся, жилец дома Вайтаи по улице Надор, в качестве уполномоченного по дому предпринял следующие шаги в отношении ныне брошенной квартиры вашего сиятельства…» Под подписью и датой значилось: «Приложение на одном листе: опись».

Свое сочинение он прочитал после обеда семье. Младший Пинтер констатировал, что по своему тону письмо определенно смахивает на прошение. Это замечание показалось отцу оскорбительным, он попросил избавить его от «постоянной критики», на что сын пожал плечами.

— Я вовсе не просил тебя зачитывать.

Мать, Юци Пинтер, вступилась за мужа:

— Сам одной фразы толком составить не можешь, а еще критикуешь. По-моему, письмо изложено точно, лаконично, право, лучше и не придумаешь. — И, взглянув на надувшегося как индюк мужа, на свисавшие складки в углах его губ, патетическим тоном добавила: — Шедевр в своем роде! — Затем повернулась к сыну и, как бы побуждая его к похвале, сказала: — Отец превосходно уладил это дельце, не правда ли, Дюрка?

— Превосходно. Но интересно, кто возьмется пешком доставить это письмо в Чобад?

Мать поспешила замять насмешку, боясь, чтобы ее не подхватил кто-нибудь, не распространил дальше. Она разразилась длинной тирадой. Наш бедный отец, сказала она, мало ему своих забот, так он печется о целом доме. Полно, махнул рукой Дёрдь Пинтер, всего полдня каких-нибудь потратил, в ответ на что жена в ужасе всплеснула руками: а опись, а письмо, а ответственность — не умаляй своих заслуг, дорогой. И она принялась убирать тарелки со стола. Мыслями она уже давно была на кухне — огонь погас, вода для посуды выкипела, но Дёрдь Пинтер твердо придерживался правила: после еды вести семейные беседы. Раньше он обычно давал отчет обо всем происшедшем за день после ужина и поэтому очень сердился, если сын опаздывал к вечерней церемонии.

«Как приятно изредка поужинать вдвоем, — обычно начинала жена, когда они усаживались за стол без Дюрки. — Невольно вспоминаешь былые времена… Не знаю, приятно ли тебе, может, ты скучаешь со мной, без Дюрки…» Что мог ответить на это Дёрдь Пинтер? Позволял жене даже такие нежности, как гладить ему руку, и, подобно Самсону, не противился тому, чтобы мягкий женский голос размягчал его волю. Он доставал свою папку, зачитывал письма о заказах крупных партий товара, а также черновики тех предупреждений, которые писал своим неисправным должникам, и воспринимал «ахи» и «охи» жены как одобрение; не рискуя встретить возражений, обсуждал с ней проблемы текстильного производства и к тому времени, когда Дюрка возвращался домой, умиротворенный, окутанный клубами дыма из трубки, читал в постели детективный роман. У Дёрдя Пинтера было собрание тщательно подобранных приключенческих романов на разных языках. Одна из стен его комнаты до самого потолка была уставлена книгами. Чего только здесь не было: и оригинальное издание полной серии о французском авантюристе во фраке Арсене Люпене, Конан Дойль и Вудхауз на английском языке, совершенно истрепанные экземпляры венгерского Ховарда, поскольку их запоем читали и оба других члена семьи, не владевшие иностранными языками, полное собрание сочинений Агаты Кристи, Франка Холлера и Эдгара Уоллеса, а на нижней полке — все сто томов Йокаи, так как, по мнению Пинтера-старшего, романы Йокаи были тоже «сплошным вымыслом».

Наконец являлся домой Дюрка.

— Ты уже спишь? — громко спрашивал он в таких случаях у отца. Тот почти всегда отвечал вопросом:

— Где ты пропадал?

— На улице. — И Дюрка тут же уходил в комнату матери.

— Рвал и метал? — тихонько спрашивал он у нее, кивая в сторону соседней комнаты.

— Конечно, — отвечала мать, — но я его угомонила.

И они долго перешептывались, шикали друг на друга, когда из соседней комнаты доносилось возмущенное покашливание, давились от сдерживаемого смеха.

Так жили Пинтеры в двухкомнатной квартире с холлом на третьем этаже дома по улице Надор. Начавшаяся война, все более чудовищные антиеврейские законы мало что изменили в их образе жизни вплоть до 19 марта 1944 года. Дёрдь Пинтер был предусмотрительным, осторожным человеком. Магазин тканей, занимавший небольшое помещение в первом этаже, он заблаговременно перевел на имя своей «арийского происхождения» жены и разместил в различных банках небольшие суммы, разумеется, тоже на имя жены. В строжайшем порядке содержал он конторские книги, деловую переписку, а ценности хранил в небольшой железной кассете. Кассету с соответствующей инструкцией он вручил жене только тогда, когда в один печальной памяти день он перебрался в соседний дом под желтой звездой. Этому событию предшествовала долгая дискуссия, продолжавшаяся несколько дней. Жена хотела следовать за ним, но Пинтер-старший настаивал, чтобы Юци оставалась дома и присматривала за магазином. Когда через три недели жена раздобыла фальшивые документы и вызволила его из желтозвездного дома, Дёрдь Пинтер, опасаясь, как бы ее не привлекли к ответу за исчезновение мужа, счел за лучшее, если и Юци переедет с улицы Надор и в небольшом доме своей матери в Матяшфёльде дождется конца войны, а сам он с фальшивыми документами, вызывавшими в нем чувство гадливости, снял комнату на проспекте Ракоци. Страшное это было время, как мучительно долго тянулись недели в окружении нилашистов и немецких солдат! Потом самый страшный удар — его магазин погребен под грудами развалин трех этажей!

Жена отправилась в путь из Матяшфёльда на рассвете 19 января 1945 года. Чуть серело. Дороги были забиты тележками, тачками и грузовиками, она тащилась почти без дорог, с рюкзаком за плечами и громко причитала: «Господи, помоги мне найти их! Господи, сделай так, чтоб я застала их живыми!» Шла по незнакомым улицам с уверенностью лунатика и к полудню добралась до улицы Надор. Из открытой подворотни подняла глаза в сторону своей квартиры и похолодела от ужаса, увидев закрытые окна и двери. У нее не хватило духу подняться по лестнице, она остановилась перед квартирой дворника и дрожащей рукой дернула за шнур велосипедного звонка. Она стояла, с трудом переводя дыхание, как вдруг услышала спокойный, знакомый голос мужа. С яростью принялась она дергать шнур звонка, влетела на кухню к Ковачам, ухватила мужа за пальто, стала ощупывать его грудь, руки и, смеясь, повторяла:

— Ты жив и здоров, дорогой мой, живой и невредимый…

Луйза усадила ее, дала попить, закричала ей в самое ухо:

— Дюрка тоже вернулся, сударыня!

Юци и без того догадалась об этом, почувствовала по спокойному голосу мужа, но тем не менее еще сильнее побледнела и неподвижно застыла на стуле. Пинтер-старший смущенно топтался возле нее, неуклюже гладил ее по голове, громко вздыхая. Он не смотрел на хорошо знакомое лицо жены, которое покрылось испариной, было серым и изможденным. Юци всегда отличалась экзальтированностью, поэтому и сейчас ле пыталась сдерживать своих чувств в присутствии посторонних, и Дёрдь Пинтер, чтобы направить дальнейшие события по другому руслу, спросил:

— А что с кассетой?

Жена не сразу поняла.

— Кассета? Какая кассета? Ах, вот ты о чем! Так я же перед отъездом к матери в Матяшфёльд заперла ее в магазине, в сейфе, в самом надежном месте. Я сделала глупость? Ох, что я говорю, конечно, поступила не лучшим образом, но ведь я не знала…

Дёрдь Пинтер помрачнел. Как видно, у него нет и быть не может ни одной счастливой минуты, не может наполнить его счастьем даже встреча с женой. Несомненно, он много пережил с тех пор, как бешено зазвонил велосипедный звонок, а затем в комнату ворвалась взлохмаченная женщина с рюкзаком за плечами, в тяжелых ботинках, с лоснящимся от пота лицом. И тем не менее он сразу узнал эту женщину — она была всем для него в этом мире. Тревожные предчувствия, путаные мысли, наконец, ощущение счастья, и вдруг этот неуместный вопрос о кассете, что это? Минутная слабость? Он строго-настрого наказал Юци, чтобы она при любых обстоятельствах хранила кассету при себе. А она оправдывается тем, что хотела как лучше. У нее всегда полно благих намерений, но и только.

В подавленном настроении они поднялись к себе в квартиру, и Юци, окунувшись в привычную обстановку, казалось, забыла обо всем. С лихорадочной поспешностью она обежала все комнаты, выдвигала ящики, распахивала дверцы шкафов — где постельное белье? — и тут же принималась передвигать мебель, поправила покосившуюся на стене картину. Стукнулась локтем об одну из открытых дверей, вскрикнула, засмеялась и еще быстрее забегала по комнатам. В запертом чемодане нашла наконец выложенное из шкафа постельное белье, в одном углу обнаружила мужской портфель с документами и перепиской какого-то старшего лейтенанта, там же лежал членский билет нилашистской партии — очевидно, старший лейтенант бежал в последний момент с тонущего корабля салашистского правительства, бросив все как лишний груз.

Жена принялась убирать квартиру. По-девичьи повязала голову, поверх старого Дюркиного комбинезона надела фартук. Пинтер-старший с раздражением подумал о том, что жена очень быстро почувствовала себя в своей стихии, освоившись с пролетарским образом жизни, без прислуги.

Иногда Юци закидывала за плечи рюкзак, набитый кое-чем из одежды, отправлялась на площадь Телеки и возвращалась оттуда с мукой и свиным жиром. Вела товарообмен с неистовой страстью, и Дюрка, заметив исчезновение из шкафа своего совершенно нового темно-синего костюма, стал подальше убирать свои вещи от матери. Мать сетовала, оправдывалась и наконец бросила пренебрежительно: «На общественные работы темно-синий костюм надевать не обязательно». Помогала пилить бревна, которые по утрам привозил сын на своей тележке, и на правах компаньона давала советы: «Не продавай дрова, меняй только на сахар. Если сахару нет, пусть не топят». Работа по дому и «коммерческая деятельность» настолько захватили ее, что она лишь мимоходом успевала выслушивать сетования мужа на ужасы недавнего прошлого, по поводу погребенного под развалинами магазина и печальной судьбы кассеты. «Ужасно, право, ужасно, сколько тебе пришлось пережить, отец! Придет время, раскопаем магазин, не беспокойся, только не унывай, не падай духом», — и тут же убегала стряпать на кухню.

Отец Юци был мужским портным. Дёрдь Пинтер плохо знал своего тестя, но тот, судя по всему, был человеком деловым и старательным, так как приобрел в Матяшфёльде небольшой дом с комнатой и кухней, мастерской и огородом. После его смерти вдова продолжала держать мастерскую, но со временем клиентов не стало и дело пришлось закрыть. Помещение арендовал какой-то бакалейщик, а вдова по-прежнему жила в доме с дочерью, два последних года сильно нуждаясь. Правда, овощи, картошку давал огород, наличные же деньги — арендная плата за бывшую мастерскую, пока Юци не стала получать каждую неделю жалованье вместо случайных чаевых. Она работала в дамском ателье с тринадцати лет, вплоть до замужества. Была разносчицей, затем ученицей, а закончив курс обучения, поступила на работу в небольшой салон в центре города. Хозяйка ее поддерживала деловые связи с торговой фирмой Пинтера. Хорошенькая, смазливая Юци временами появлялась в магазине Дёрдя Пинтера на улице Кирай и с большим знанием дела, непринужденно болтая и заразительно хохоча, отбирала ткани. Лицо ее напоминало по форме сердце, карие глаза смотрели по-детски доверчиво — словом, Дёрдь Пинтер считал ее необыкновенным созданием. Ему особенно импонировали ее бурный темперамент и уверенность в себе, никак не вязавшиеся с наивным выражением кроткого личика и скромным поведением. В Юци уживались две души: застенчивая и неопытная в личной жизни и самоуверенная, преисполненная чувства собственного достоинства в деловой обстановке. Дёрдь Пинтер — в ту пору тридцатилетний красивый мужчина — предложил Юлии Фаркаш руку и сердце, взял ее из салона и до сих пор не имел причин раскаиваться в этом. Более того, женитьба стала для него в некотором роде предметом гордости, она возвысила его в собственных глазах. В то время как липотварошские мануфактурщики сочетались браком в своем кругу и делали основной упор на приданое, он последовал зову своего сердца и тем самым, как он считал, продемонстрировал некоторое свое моральное превосходство. Кстати, раз уж речь зашла о моральном превосходстве… Дёрдь Пинтер пользовался в торговых кругах репутацией солидного, благонадежного коммерсанта. «Осмотрительный», — как говорил Дюрка с некоторой иронией в голосе об отце. Что ж, и это, пожалуй, верно, во всяком случае для того времени. Человек не должен рисковать как своей собственной репутацией, так и репутацией своей семьи ради того, чтобы быстро разбогатеть — порядочные люди так не поступают! Конечно, он тоже мог бы сбыть на «черном рынке» свой товар, мог бы заключить сомнительную сделку — дело не в отсутствии таланта и деловых качеств, но во времена Хорти подобный риск был бы неосмотрительным в его положении! Человек должен выждать подходящий момент и тогда доказать, на что он способен! Цены на ткани растут, платят золотом и валютой, и когда у других коммерсантов запас товаров иссякнет, тогда и появится он со своими извлеченными из-под развалин запасами! Правительство слабое и беспомощное, в учреждениях сидят не только венгерские господа с моноклями, но и знакомые, друзья, перемены в известном смысле благоприятные, вот только в собственном доме не все обстоит так, как хотелось бы… Юци… что ж, Юци всегда была такой. Помнится, и в былые времена ему было неприятно, если жена рассказывала о годах, когда она работала в ателье, об ученичестве, о чаевых, о проведенных с подругами воскресеньях, о походах в римские бани. Когда магазин переехал с улицы Кирай на более фешенебельную улицу Надор и супруги стали жить в двухкомнатной квартире со всеми удобствами, Дёрдь Пинтер попытался положить конец прямодушию и откровенности жены. Но тут же выяснилось, что на первый взгляд податливая и ласковая женщина оказалась крепким орешком. «Ой, отец, смотри, как бы я не разочаровалась в тебе! Я только за то и люблю тебя, что ты не такой заносчивый, как другие мануфактурщики».

Пинтеру-старшему с кислой миной на лице пришлось признать, что на некоторые высказывания Юци он просто не знает, что ответить. Женаего не злопамятна, мелкие обиды тут же забывает, но неизвестно, как поведет себя, если ее задеть всерьез. Пинтер-старший подозревал, что его жена упряма и непреклонна, уступчива лишь до известных пределов, и он побаивался выходить за эти пределы.

С годами становилось все более ясно, что Дюрка и внешностью, и характером пошел в мать. Например, он проявил полную неспособность к иностранным языкам, несмотря на твердое убеждение Дёрдя Пинтера в том, что культурный человек обязан знать хотя бы один из западных языков. Сын был по-детски беспечным, как его мать. Вместо того чтобы записаться в какой-нибудь солидный яхт-клуб, где можно было бы завязать знакомства с авторитетными людьми, установить полезные контакты, он по воскресеньям катался по Дунаю на лодке дикарем, как Юци в юности. Как Юци иголкой, ножницами или сантиметром, Дюрка ловко орудовал молотком, стамеской, пилой. Сразу же после сдачи экзаменов на аттестат зрелости, когда ему предстояло занять место в отцовском магазине, его забрали в рабочую роту. Он надел на рукав белую повязку и отправился в Марамарошские горы. Это было неимоверно трудное для него время! Приходилось валить лес в горах, строить дороги, мерзнуть, недоедать, терпеть произвол командиров. Многие не выдержали, но Дюрка выжил. По вечерам он садился на свой вещевой мешок, мастерил зажигалку, штопал белье. А под Хустом перебежал к русским и шел вслед за Советской Армией вплоть до самого Будапешта. Помогал на полевой кухне, чистил картошку, подбивал подметки, пел венгерские солдатские песни под гармошку, а в дни, когда стояли без дела в Дебрецене, сшил себе из брезента настоящую плащ-палатку. Выучил кой-какие русские слова и теперь, спустя почти два месяца после освобождения, с прежним воодушевлением рассказывал о своих весьма поучительных странствиях и мытарствах.

Пинтер-старший в результате столь многих перемен стал чувствовать себя чужим в своей собственной семье. Избегал встречи с женой, когда она шла с неизменным рюкзаком за спиной, с повязанной головой, не мог примириться с тем, что она пилит дрова, и уже совсем его выводило из равновесия поведение неузнаваемо изменившегося Дюрки — таскает тележку, ходит с дровами по домам на улице Надор, где все знают солидную фирму Пинтера. Все это, может быть, только детское увлечение, возможно, в скором времени его коммерческая жилка найдет применение в отцовском магазине, но все равно это дурной тон! Пинтер-старший решил, что, если сын зайдет слишком далеко в своем увлечении, он обрушится на него со всей силой своего отцовского авторитета. Право, давно нора начинать торговлю, и Дюрка должен занять свое место в отцовской фирме — таково было самое заветное желание Дёрдя Пинтера. Вскоре очередь дойдет до расчистки от развалин территорий дворов: по сведениям, полученным в управлении, это дело скорей всего возложат на домовладельцев. Подавляющая часть его товарного склада наверняка цела и невредима, к тому же там и железная кассета, сберегательная книжка, свидетельства давних связей с деловыми кругами, а вместе с ними и новые возможности!

Обуреваемый такими сомнениями и надеждами, жил уполномоченный по дому в марте 1945 года. Когда он прочел жене и сыну письмо в Чобад, несмотря на дифирамбы Юци, почувствовал, что желаемого эффекта не произвел. Жене, как всегда, не хватало должной внимательности, а реплика сына была просто возмутительна. Обидно было и то, что вскоре они собрались куда-то идти, заговорщицки переглядываясь.

— Куда это вы так торопитесь? — спросил Дёрдь Пинтер, стараясь скрыть раздражение.

Юци повернулась и вежливо, самым что ни на есть невозмутимым тоном, сказала:

— Заглянем в квартиру Вайтаи.

— Что вы там забыли?

— Мы обещали Ковачам помочь устроиться.

Дверь с шумом захлопнулась за ними, прежде чем Пинтер-старший успел слово вымолвить. Совсем сдурели! Идут помогать устраиваться в квартире Вайтаи, совершенно не интересуясь его мнением на этот счет, не спрашивая разрешения! Разве та молодка сама не сможет расставить свои вещи?

Пинтер-старший улегся на диван, горестно стеная, вытянул ноющие ноги и стал перелистывать попавшийся под руку томик об Арсене Люпене. Старая как мир история, он на память знает все похождения бандита во фраке, все же она доставляет больше удовольствия, чем нынешние детективные романы. Все они на один манер. Вскоре он вновь ощутил беспокойство, вызванное тем, что очень уж затянулся период его бездействия. Им овладела какая-то тревога, предчувствие неотвратимо надвигающейся беды: такое происходит с ним уже несколько недель и все больше угнетает его. Что-то не так вокруг, изменился весь уклад его жизни, он чувствует это в собственных четырех стенах, в его семье, хотя точно сказать, в чем выражаются эти перемены, не в состоянии. Право, пора бы уже войти всему в привычную колею — таким был подтекст последнего жалобного стона Дёрдя Пинтера перед тем, как погрузиться в сон.

8

Спускаясь вниз по лестнице, сын спросил:

— Как ты думаешь, он обиделся?

— Кто?

— Нижеподписавшийся.

— А-а, чобадское послание, «нижеподписавшийся, жилец дома Вайтаи на улице Надор»! — Мать захохотала, голова ее откинулась назад так, что она потеряла из поля зрения ступеньки лестницы и ухватила сына за руку, чтобы не свалиться вниз. Откуда она знает, обиделся он или нет? Вероятно, обиделся. Еще бы, такое самовольство: взять и уйти не спросившись, не получив согласия «нижеподписавшегося»! Но смеяться над ним все же непорядочно, он не виноват, что таким уродился.

На кухне в квартире Вайтаи стоят ведра с известкой и водой, валяются половые щетки и тряпки, мебель сдвинута на середину. Две женщины снуют с подоткнутыми подолами юбок, а забравшийся на лестницу жестянщик и водопроводчик Ласло Ковач белит потолок. Лицо у него испачкано известью, очки тоже.

— Подай-ка алебастру, Мари, я обнаружил еще одну щель, никто бы так не зашпаклевал, как я. Луйза, можешь начинать белить стены, да поровней, как я показывал тебе. Ну вот и гости пожаловали!

Мари покраснела, представив, что принимает Пинтеров в новой квартире как своих первых гостей.

— Добрый вечер, — сказала она радостно Юци и уже сдержаннее, но вежливо и достойно поприветствовала Дюрку, словно зная, каким редким гостем был он в доме Ковачей. Пришедшие осмотрели кухню, Юци прошла в комнатку, Дюрка смог просунуть в дверь только голову, так как три женщины заполнили ее всю.

— Что за нора, — сказал он. — Конечно, это придумал папа.

— Нет, ничего, право, она не такая уж маленькая, поместится кровать, стул и столик, уютней станет после побелки, светлая, что еще нужно, потом мы займем комнату побольше. — Мари явно была довольна и не хотела, чтобы ее разочаровывали. — К тому же я смогу находиться и на кухне, пока не приедут владельцы квартиры…

— Вы тоже владелец, — перебил ее парень. — Квартиросъемщик.

— Верно. У тебя ордер в руках. — И Лаци так широко размахнулся кистью, что, казалось, снегом все запорошил вокруг. Юци с визгом бросилась прочь, Лаци сотрясался наверху от смеха, даже серьезная Луйза опустила щетку и рассмеялась. Лаци спустился вниз, подхватил и понес лестницу, стуча ею по каменным плитам кухни.

— Мы с Луйзой одни управимся, — сказал он. — Если вы, сударыня, хотите помочь, то соберите мусор в прихожей. А то Мари свернет себе шею, пока доберется до ванной. Надо будет еще проверить, работает ли канализация, но сначала закончу здесь. Право же, ни один специалист не сумел бы так заделать все эти трещины.

Они открыли дверь в обрушившуюся комнату, чтобы хоть немного осветить прихожую. Юци подхватила в охапку шелка, веера и прочие реликвии покойной баронессы и затолкала в один из стенных шкафов. Мари понесла во двор щебень, а Дюрка стал примерять перед зеркалом ментик василькового цвета, который поднял с пола.

Из кухни доносился разговор супругов Ковач:

— Большие деньги пришлось бы заплатить за ремонт комнаты и кухни. Да к тому же нынче маляры и не согласятся за деньги, заказов у них больше, чем достаточно, — рассуждал дворник. Время от времени Луйза поддакивала ему. — Раньше я понятия не имел, с чего надо начинать, но, если уж брался за что-нибудь, делал все исправно, ты ведь знаешь меня, Луйза.

— Конечно, знаю…

Иногда на кухню заглядывали любопытные соседи.

— Поджидаете Вайтаи, господин Ковач? — спросила какая-то женщина писклявым голосом, наверное старшая дочь Коша.

— Откуда вы взяли, барышня? Готовим новую квартиру для свояченицы.

— Да что вы говорите!

Ласло Ковач болтал, распоряжался и, важничая, перетаскивал с места на место лестницу, а Луйза развела известь, поставила мужу под руку ведро и, пока он возился в комнате с потолком, побелила стены на кухне, вымыла плинтусы, кафель вокруг водопроводного крана и двухсекционную раковину. В прихожей раздался стук передвигаемой мебели, то и дело хлопала дверь, струилась вода из крана — это Мари мыла пол.

— Вся грязь попадает ко мне в комнату, — бурчала она.

В пять часов мать и сын попрощались с Мари, Лаци закончил белить кухню. В прихожей стало совсем темно, а Мари все наводила чистоту. Луйза принесла огарок свечи, спросила:

— Может, хватит на сегодня?

— Хочется закончить.

— Кухню тоже?

— Конечно.

Луйза, понимая сестру, взяла у Пинтеров ведро и молча принялась скоблить на кухне кафельные плиты, покрытые густым слоем извести. Затем осторожно, чтобы не поцарапать только что побеленные стены, поставила на место мебель, наконец вымыла посуду, оказавшуюся в шкафу. Дверь и окно они оставили открытыми, чтобы просыхали стены. Мари то и дело заглядывала в комнату, даже тогда, когда в темноте виднелась только свежая побелка. Комната была небольшая, пожалуй метра три в длину и метра два в ширину, но зато чистенькая, уютная. В этот тихий мартовский вечер веранда и дом казались Мари более близкими, чем будайская вилла после двух лет жизни там. Рядом были Луйза с мужем, чего больше желать? Пинтеры тоже приятные люди…

— Постельное белье принесем завтра, если высохнут стены, — сказала Луйза и села на кровать. Она прогнулась под ее тяжестью. — Лучше не нашли матраца для своей горничной, чем этот жалкий соломенный тюфяк.

— Сойдет пока, а там привезу свой.

— Тебе все хорошо, знаю. Ну пошли.

Последнюю ночь Мари спала в дворницкой. Лаци уже храпел в постели, сестры мыли после ужина посуду, когда раздался стук в дверь.

— Вашей сестрице нужно будет прописаться в полиции, госпожа Ковач, — сказал, входя, Пинтер.

— Сначала придется выписаться в Буде.

— Да, да, конечно, я просто напоминаю. Ну, все в порядке?

— Конечно, — ответила Луйза. — Даже в прихожей Вайтаи сделали уборку.

— Смотрите, ордер не потеряйте.

— Не беспокойтесь, господин Пинтер.

Луйза вышла во двор, заперла ворота, тяжелые створки протяжно скрипнули, коснувшись друг друга. Мари, присев на кровать, ждала сестру, чтобы та легла в середину, рядом с Лаци, затем и сама устроилась с краю.


Когда она проснулась утром, первой ее мыслью было: наступил день переезда. Мари выпила в кухне горячего ячменного кофе и побежала на свой этаж. Стены просыхают хорошо, мартовские ночи становятся все теплее, правда, рядом с высохшими белыми пятнами темнеют влажные, но к вечеру и они исчезнут. В комнате чужая кровать с распоротым посередине соломенным матрацем — ах, все бы выглядело по-другому, если бы она привезла свою мебель!

Пинтер-младший, спускаясь во двор за своей тележкой, остановился перед ее кухней.

— Нравится новое жилье? — спросил он.

— Спасибо, но было бы еще лучше, — сказала Мари, — если бы мою мебель и другие вещи можно было бы доставить сюда, но кто знает, когда удастся.

— Скоро, — ответил парень, — на этой неделе откроют и для населения восстановленный мост Франца-Иосифа, тогда и съездим за ними.

— Правда? — обрадовалась Мари, и ее кроткие глаза засияли. — Но мне неудобно так утруждать вас, молодой… я не смею просить вас…

Младший Пинтер махнул рукой: мол, пустяки, он все равно собирается в Буду, говорят, она вся превращена в руины; насколько это верно, он не знает, Мари пришла оттуда, так что ей лучше знать, действительно ли так пострадала Буда. Мари рассказала о будайской вилле, о том, как она носила воду на рассвете, о маленьком и большом убежищах.

— У нас, когда мы валили лес в Марамароше… — начал парень задумчиво, словно вспоминая о чем-то приятном.

Потом продолжала Мари:

— А там, в Буде…

О стычке в свою первую встречу они не могли вспоминать без улыбки, как хорошие друзья вспоминают о давно забытой размолвке.

— Вы очень меня возненавидели, сознайтесь? — спросил парень.

— Нет, — ответила Мари, — я не умею ненавидеть. Но правда, подумала: порядочный парень, а кричит, как…

— Порядочный парень? Обязательно похвастаюсь отцу, пусть порадуется.

Он попрощался, и вскоре его тележка уже громыхала во дворе. Открылась дверь соседней квартиры, и через перила веранды перегнулась грузная женщина, ворчливая Лацкович.

— Начали уже громыхать, — буркнула она, обернувшись назад к кому-то невидимому, и сердито посмотрела вниз на улыбающегося молодого Пинтера. — Ведут себя так, словно они одни в доме. — Затем принялась разглядывать Мари, и та услышала, как она сказала, чуть тише, кому-то в прихожей: — Родственница Ковачей переезжает. Приедут Вайтаи, отблагодарят уполномоченного по дому.

С этими словами дверь захлопнулась, и толстая ворчливая женщина скрылась за ней. Мари подхватила лестницу и устремилась вниз, остановилась, перевела дух и, запинаясь, запела: «Девушка, о моя девушка…»

— Неплохо было бы и здесь побелить, — встретила ее Луйза, — но тут черт ногу сломит — всюду печки. Четвертый день никто не приходит за ними. Видно, не удастся их продать, хотя у меня и кончается мука.

— Не беспокойся, расхватают, как сахар! — крикнул из комнаты Лаци. — Как раз собираюсь идти на переговоры.

Мари отнесла на свой этаж постельное белье — сколько же раз в день ей придется проделывать этот путь? Застелила кровать, несколько минут посидела, скрестив руки на груди, — чем же заняться теперь? Повертелась на кухне, осмотрела стены, затем заперла дверь и вернулась к Луйзе. В Буде руки ее постоянно были заняты работой, она ни минуты не сидела без дела. А здесь не надо ходить за покупками, в магазинах ничего нет, зато в квартире есть большая газовая плита с тремя конфорками и духовкой, вчера она уже очистила ее от ржавчины; уборку тоже делать не надо, потому что комната прямо-таки сверкает чистотой; и постирать нечего — все на ней. Как видно, пока она только спать будет приходить к себе в коммунальную квартиру. С каждым часом нетерпение ее росло, хотелось работать, строить планы на будущее, действовать. Правда, она уже кое в чем преуспела, стала жительницей Пешта, и это не так уж мало, даже много, событие неожиданное и радостное, чего же ей еще нужно? А у Луйзы дел хоть отбавляй.

Вечером сестра и зять проводили ее на второй этаж. Лаци шел впереди, высоко держа коптилку. Осветил прихожую, нажал на дверную ручку.

— Ворота заперты, можешь спать спокойно, Мари. Да не забудь сосчитать углы.

— Ладно.

Мари осталась одна. Сидя на кровати, она прислушивалась к каждому шороху в пустой квартире. Вот там, кажется, в ближайшей обрушившейся комнате мартовский ветер раскачивает оторвавшиеся жалюзи. Скрипнула дверь, затрещал пол. Ворота заперты, дверь прихожей тоже… все же всюду разбросано множество ценных вещей, а вдруг кто-нибудь прослышал о них, забрался сюда… Думая, что квартира пустая, он проберется с карманным фонарем на кухню, и тогда свет фонаря упадет на нее…

Мари вздрогнула. Неужто все испытывают такой же страх, или это только она жалкая трусиха? Но ведь квартира большая, кругом темень, прихожая с закоулками — право, поневоле начнешь бояться. И как на грех, забыла в дворницкой сходить перед сном… Как теперь пройти в туалет?..

Мари съежилась на соломенном тюфяке. До сих пор она и в мыслях не держала такое, а теперь до того приспичило, что хоть и страшно — иди. Так ей все равно не уснуть, да и разве дотерпишь до утра. Но она даже пошевелиться боится, не то чтобы идти куда-то в пугающую темноту прихожей, Луйзу тоже неудобно беспокоить. Тихонько застонав, она поднесла руку к губам: «Господи, какой ужас…»

А впрочем, что тут особенного: взять коптилку, пройти или даже пробежать прихожую, а там, напротив кухонной двери, и туалет, рядом просторная ванная, где на блестящих штырях висят, наверное, уже много месяцев никем не тронутые полотенца, которыми пользовались Вайтаи. И тут же вернуться назад, юркнуть под одеяло. Ничего с ней случиться не может, и тем не менее она приглушенно вскрикнула, представив, как крадется по темной прихожей. «О господи, спаси и помилуй!..»

Во дворе непроглядная темень, люди ложатся спать рано, никто не гуляет до рассвета. За заколоченными окнами темнота, только из кухни Пинтеров чуть пробивается свет да изредка долетают обрывки слов. А может, тихонько постучаться и шепнуть госпоже Пинтер, ведь она такая приветливая, веселая, наверно добрая… Ой, нет! Это нужно выбросить из головы, еще подумает, что она ненормальная, да и что скажет сын ее, Дюрка?

Она пытается встать, но тело словно окаменело. А жалюзи все хлопают и хлопают по оконной раме, иногда часто, раз за разом, потом все стихает, а через некоторое время снова начинаются частые удары. У Мари все напряжено внутри, она чувствует себя совершенно одинокой, покинутой всеми — уже давно никому нет никакого дела до нее. Рядом с Луйзой или Винце одиночество не ощущается так остро, но кто знает, где ее Винце и когда он вернется, а Луйза спит у себя внизу, повернувшись лицом к Лаци, и это так и должно быть, только она с тех пор, как помнит себя, проводит ночи в страхе. В Пецеле, сидя на пороге, в Пеште, снимая койку, и в Буде все то же томительное нескончаемое одиночество, и вот теперь… Когда же придет конец страданиям и мытарствам?..

Она хватает коптилку, босиком проносится через прихожую, дверь в туалет не закрывает и вот уже снова дрожит в постели под одеялом, поджимает коленки до самого подбородка, согревая их горячим дыханием… Не надо так дрожать, да и чего ей, собственно, пугаться? Жалюзи Лаци укрепит, он наверняка сделает это лучше любого специалиста… И Мари беззвучно смеется. По телу ее пробегает тепло, приятная теплая волна, она закрывает глаза…

Утром — теперь уже в этом не может быть никакого сомнения — она слышит чьи-то шаги в квартире. Щелкает замок в дверях прихожей, кто-то торопливо проходит мимо двери, на пол падает какой-то тяжелый предмет, невидимая рука нажимает на дверную ручку, вот шаги уже на кухне. Мари садится в постели, в следующую минуту дверь распахивается и на пороге появляется молодая женщина.

— А, — произносит она и улыбается.

Мари смущенно таращит на нее глаза, как на привидение: несомненно, это молодая баронесса Вайтаи. Она действительно красивая, и поэтому Мари уверена в правильности своего предположения. Она уже намеревается сказать: «Целую руки», но вместо этого шепотом произносит:

— Доброе утро.

— Здравствуйте. Вы родственница Ковачей?

— Да, я Мари Палфи.

— Палфи, — повторяет женщина, уставившись в лоб Мари, — какая Палфи? — Затем, как бы спохватившись, переводит разговор на другое. — У ворот какая-то толстуха сообщила мне, что вы поселились в квартире, сама она, если верить ей, тоже живет здесь, в доме. Возможно, но я не видела ее раньше. А где Ковачи?

— Не знаю, право…

— Я звонила им, никто не отвечает. К счастью, у меня оказался ключ — мама незадолго до своей смерти прислала его со слугой. Правда, вы могли бы впустить меня, я рада, что вы здесь.

В ответ Мари начала рассказывать, как уполномоченный по дому, господин Пинтер, устроил, чтобы именно она, а не кто другой поселился здесь.

— Это господин Пинтер устроил, — как бы оправдываясь, повторяет она, но женщина прерывает ее, пожимает плечами:

— Да мне-то что, можете жить сколько вам вздумается, одной мне даже хуже. Знаете, мой муж военный, вместе со своей частью был в Западной Венгрии, и с ноября о нем ни слуху ни духу. И не известно, когда он вернется домой, видимо, никогда эти немцы не кончат войны.

— Как так никогда? — Мари успокаивающе смотрит на женщину и торопливо говорит: — Теперь уж близок конец, может всего несколько дней осталось, ни для кого не секрет…

— Полно, мало ли о чем болтают! — женщина машет рукой. — Думаете, так легко одолеть немцев? У них есть какое-то новое чудо-оружие, если они его применят… — И, не закончив своей мысли, она заключает: — Впрочем, мне все равно, пусть их хоть завтра всех перебьют, лишь бы скорее все кончилось и вернулся мой муж. Надоело быть одной, даже словом не с кем перекинуться, не так ли? Значит, — продолжает она, несмотря на то, что Мари уже собралась было возразить ей насчет чудо-оружия немцев, по поводу которого она имела свое собственное мнение, — мне нужно повидаться с тем Пинтером? Какой он?

— Какой? Ну, высокий, сутулый, лысый. Был, наверно, полным, но подвергался преследованиям…

— Нет, я не в том смысле, — говорит молодая женщина, присаживаясь на край кровати. — Дрянные эти чулки, правда? Стало быть, он порядочный человек?

— Как же, — спешит ответить Мари, чуть отодвигаясь, чтобы освободить место гостье. Та усаживается поудобнее, прижимается спиной к стене. — Господин Пинтер производит впечатление порядочного человека и живет здесь давно.

— А вы кем приходитесь Ковачам? — Она громко зевает. — Представляете, в какую рань встать пришлось сегодня! С шиком проехалась на подводе, нашу спортивную машину немцы забрали. Ну и хамы: два месяца стояли в особняке и под конец угнали машину. А впрочем, не велика беда, все равно бензина не достанешь, верно?

Мари, робкая, недоумевающая, кивает. Эта женщина врывается в комнату, садится на ее постель, говорит без умолку, и все это как будто так и надо. И в толстых чулках ноги у нее стройные, из-под пестрой вязаной шапочки на плечи низвергается настоящий каскад платиново-светлых волнистых волос. Она небольшого роста, шея у нее гладкая, белая. Писаная красавица!

Женщина безразличным взглядом обводит комнату, скользит по стенам, не замечая свежей побелки, не делает никаких замечаний даже по поводу того, что Мари улеглась на чужую кровать.

— Господин Пинтер разрешил мне пользоваться кроватью, пока я не привезу свою мебель.

— А разве это наша кровать? Я и не знала. Пользуйтесь на здоровье, раз она стояла здесь, значит, на ней спала горничная. Представляю, какой ералаш в других комнатах.

— Прихожую мы вчера привели в порядок, много всего валялось на полу, щебень вынесли, а вещи сложили обратно в шкаф…

— Очень хороню сделали. Вода есть?

«Могла бы и поблагодарить за уборку, в конце концов Луйза и Пинтеры не обязаны были работать на нее». Мари перевела дух и коротко ответила:

— Есть.

— Можно зайти в ванную?

— Конечно. Там все по-старому, но зато квартира…

— Какая-нибудь комната, может, все-таки пригодна для жилья? Мне сейчас некогда осматривать, меня ждут внизу. Как вы считаете, надо мной не будут смеяться, если я в таком виде выйду на улицу? У вас есть зеркало?

Она встает, ищет зеркало, но не находит. Поэтому смотрит на свои ноги, простирает вперед руки, то растопырит, то сожмет пальцы в кулак — все в порядке, темно-лиловый лак на ногтях сохранился. Мари внимательно следит за каждым ее движением, искоса поглядывает на свои обломанные ногти. Руки у нее красные, кожа растрескалась, она уже порывается спрятать их под одеяло, но вспоминает слова Винце, который в самом начале их знакомства сказал: «У вас сильные руки, сразу видно, что вы не боитесь никакой работы». Конечно, не боится, ей бы жизнь, наверно, осточертела без дела. Повезло этой Вайтаи, что не вчера приехала. Лаци и ее заставил бы скрести пол, хотя она, пожалуй, ни разу в жизни не брала в руки половую тряпку. Мари, приложив руку к губам, негромко засмеялась. Хорошо еще, что гостья не интересуется, отчего ей так весело.

Баронесса направляется к двери, на пороге оборачивается:

— Там должно быть кое-что из одежды, помню, когда в ноябре я приходила сюда, в шкафу висело много всего, но ключи от комнат у Ковача. А, ладно, пусть смеются, верно? Эту шубу я купила в Лондоне, четыре-года назад, в ту пору здесь еще никто не носил таких. Если я не встречусь с Ковачем, скажите ему, что я приехала, в полдень вернусь, вы будете здесь? Кстати, как вас зовут?

— Я уже говорила, Палфи.

— Что вы заладили Палфи да Палфи, я хочу знать ваше имя.

— Мари.

— Ну вот, это другое дело, Маришка. Скажите, Пинтеры живут на третьем этаже? У них есть сын, да? Такой высокий, красивый молодой человек. В полдень я и к ним зайду. — Она проходит на кухню, останавливается у плиты. — На ней можно готовить?

— Газа еще нет, но говорят, что…

— Впрочем, не все ли равно. Я привезла с собой холодных закусок на целую неделю. Интересно, как вы считаете, я располнела?

Мари не знает, что ответить, она не видела ее сиятельство ни худой, ни полной, но, к счастью, отвечать и не нужно, так как Вайтаи выпархивает в кухонную дверь. Перегнувшись через перила веранды, она зовет:

— Ковач!

Внизу появляется дворник и делает поистине головокружительные повороты на каблуках; голос его то звучит басом, то срывается до дисканта:

— Ты только посмотри, Луйза, приехала ее сиятельство, вот это сюрприз. Прикажете подняться?

— Нет, я ухожу, меня ждут у ворот! — сообщает Вайтаи дворнику, и стук ее туфель на толстой подошве постепенно затихает внизу на лестнице.

Мари вскакивает с постели, накидывает на себя одежду, умоется она потом, у Луйзы. «Горничная за ней закроет», — ворчит она, но, что интересно, зла к Вайтаи у нее нет, скорее наоборот. Ведь теперь ей не придется коротать ночи одной, баронесса сказала, что на целую неделю привезла с собой еды. Все-таки какая она красивая! И молодая — они, наверно, одногодки. Мари сразу забывает о ее недостатках. Странная эта Вайтаи, говорит все, что взбредет на ум, и она вовсе не надменна. А болтают, будто она ни с одним жильцом никогда словом не обмолвилась. Люди всякую околесицу несут друг о друге, а на поверку выходит, что все это неправда, вот как с этой женщиной, она ни капельки не гордая, скорее чуточку легкомысленная.

Мари буквально влетела в квартиру дворников.

— Ушла? — спросила она у Луйзы.

— Ушла. Ее у ворот кавалер поджидал, с ним и ушла куда-то.

Мари начала пространно описывать свою встречу с Вайтаи, но Луйза резко оборвала ее и попросила умерить пыл. Пусть, дескать, Мари держится от нее подальше, живет в своей комнате, а Вайтаи — в своей, все жильцы равны, будь то баронесса или нет. Мари пыталась объяснить: мол, дело не в том, что она баронесса, она не придает этому значения, а в том, что та довольно-таки общительна, присела к ней на кровать, спрашивала ее…

— Это еще ни о чем не говорит, ты все равно пустое место для нее, — сказала Луйза и пододвинула к Мари чашку с только что сваренным ароматным ячменным кофе и неизменную лепешку. — Муки осталось дня на три, — добавила она с некоторой озабоченностью. — Лаци ушел, с кем-то договаривается, но я не уверена, что он раздобудет муки. Приближается весна, и люди считают, что смогут обойтись и без печки. — Она помешала оставшийся на дне чашки кофе и выпила. — Сахарин до того надоел, что даже запаха его не могу переносить. Давай сходим на площадь Телеки, готовить не надо, вчерашний суп с бобами доедим, а когда вернемся, сделаю картофельные оладьи. Жена Пинтера постоянно ходит на толкучку, меняет всякую всячину.

Она пошла в комнату, присела перед шкафом, вытащила из нижнего ящика небольшой узел и коробки, затем встала на стул и сняла сверху чемодан. Мари застелила кровати зеленым репсовым покрывалом, с интересом следя за приготовлениями Луйзы. А та разбирала тряпье, выкладывала на постель мужские рубашки, заплатанные полосатые брюки, видавшую виды шляпу, узкую дамскую юбку, рассказывая при этом, как нажились некоторые в это смутное время. Среди их соседей есть много таких, кто немало добра натаскал из еврейских квартир или после освобождения откопал из-под развалин. И она, не выходя из дому, могла бы набрать столько всего. Взять хотя бы этих Вайтаи. Они сами толком не знают, что у них было в квартире. А как бы сейчас пригодилось, снесла бы на площадь Телеки и обменяла. Пока еще, правда, жить можно: масла целый бидон, полная бельевая корзина картошки, недавно Лаци принес большой кусок сала и половину копченого окорока. Она не представляет, как бы жила без Лаци! Но мука кончается, и если не удастся сбыть все эти печки…

— Э, да что говорить, не всякий способен на такое. Я бы, например, не уснула, если бы пришлось прятать в квартире чужие вещи. Чего только в голову не придет, и рада не будешь, вот об этом и подумала, когда вчера увидела наверху уйму раскиданных вещей.

— Мерзавцы спекулянты и теперь живут припеваючи, считают, что пришло их время, но народ не для того освободился, чтобы терпеть это! Ведь каждый день сажают, тюрьмы забиты спекулянтами и военными преступниками, но когда-нибудь атмосфера очистится, я уверена, — заключила Луйза. — Она затолкала в рюкзак отобранные вещи и надела пальто. Но тут неожиданно хлопнула себя по лбу: — Слушай, Мари, знаешь, что я надумала. Сбегай-ка к Пинтерам, попроси у Дюрки ненадолго тележку.

— Печки повезем?

— Угадала. Ну, беги.

Мари, перепрыгивая через ступеньки, возбужденная и взволнованная, взбежала на третий этаж. То, что она пойдет на площадь Телеки, воспринималось ею как посещение достопримечательности незнакомого города. Теперь-то уж наверняка она осмотрит весь Пешт! Сразу трудно сообразить, в какой стороне от улицы Надор находится площадь Телеки. Она уже бывала там с Винце, когда они покупали трюмо, но тогда ездили на трамвае, кажется где-то недалеко от Восточного вокзала.

— Доброе утро, — влетев на кухню к Пинтерам, приветствовала хозяйку раскрасневшаяся Мари. — Дома молодой господин Пинтер, Дюрка?

Кухня у Пинтеров была перегорожена застекленной перегородкой, за которой жила когда-то горничная и откуда вышел Дюрка.

— Я здесь. Вы ко мне, Маришка?

— Луйза тележку просит, может, дадите ненадолго…

— Конечно. Неужто в Буду собрались?

— Нет, на площадь Телеки, — ответила Мари восторженно и деловым тоном, как заправская торговка, добавила: — Повезем печки и еще кое-что — может, удастся сбыть.

Дюрка громко засмеялся.

— Слышишь, мама? Ты заразила и тетушку Ковач!

Хозяйка запричитала: она охотно пошла бы с ними, ей хорошо известны тамошние порядки, а вот их как бы не надули, но, к сожалению, она поставила тесто на пышки, и, если отлучится, тесто может убежать.

— Смотрите, дорогая, не промахнитесь, ничего не продавайте за деньги, слышите? Цены растут, а те, кто пострадал в войну, знают, что это значит. И будьте осторожны, там полно жулья. — И когда Мари уже направилась к выходу, она сказала Дюрке: — Какое милое личико у этой женщины.

На тележку взгромоздили две печки — белую эмалированную квадратную печурку с дверцей и отверстием для кастрюли или чайника, а другую Лаци наждаком очистил от ржавчины; эта серая печка с белой ручкой на дверце и тремя конфорками сверху смогла сойти за совершенно новую. Рюкзак Луйза пристроила между двумя печками и взялась за поручни.

— Ты иди сзади, смотри, чтобы ничего не утащили, — велела она Мари и, загромыхав тележкой по каменным плитам, двинулась в путь.

На веранде появилась толстуха Лацкович и перегнулась через перила.

— Я уж подумала, не пожар ли в доме, — проворчала она, укоризненно качая головой.

— Не миновать тебе, ведьма, гореть в аду, — пробормотала Луйза.

9

Они проехали улицу Надор, мимо обгоревших домов на площади Эржебет, затем свернули на проспект короля Кароя. Здесь на трамвайной линии стоял товарный вагон, тротуар был разворочен, высились груды щебня, горы мусора, как на свалке. Рядом с превращенным в развалины угловым домом на улице Доб был недавно вход в гетто, огороженное высоким деревянным забором. Луйза остановилась, вытерла вспотевшее лицо и сказала шедшей позади Мари:

— Здесь было гетто.

— Гетто?

— Ага. Господин Пинтер рассказывал, что восемнадцатого января пришли красноармейцы, нажали на ворота и свалили деревянный забор. На улицу хлынула толпа оставшихся в живых; люди разбежались по домам, стали искать свои семьи, спрятанные ценности, но кому из них повезло, одному богу известно. Господин Пинтер говорил, что это были в полном смысле слова живые скелеты; сначала они сбились в кучу, испуганно озирались по сторонам, затем, когда солдаты разрешили им идти, как одержимые бросились бежать, жутко было смотреть на них. Солдаты угощали детей хлебом и яблоками…

Луйза снова взялась за поручни, и они двинулись дальше. Рухнувшее здание Городской ратуши завалило тротуар: можно было пройти, да и то с большим трудом, только по мостовой, и от этого улица была особенно неприглядной. Изредка раздавались гудки автомашин, проходили открытые советские грузовики, американские джипы; пропуская их, люди жались к стенам домов, с любопытством смотрели на проезжавших и шли дальше. Магазины были закрыты, железные жалюзи — искорежены, изрешечены пулями, некоторые вывески валялись на тротуаре, другие раскачивались на ветру, как бы выжидая момент, чтобы сорваться и рухнуть кому-нибудь на голову. Перевернутые автомашины и разбитые танки люди обходили, не обращая на них никакого внимания, словно это была такая же привычная принадлежность проспекта короля Кароя, как тумба для афиш.

Торговля шла прямо на улице. Стоило кому-нибудь остановиться и поднять зажатые в руке часы, как в мгновение ока его окружало кольцо людей; часы вертели в руках, высказывая критические замечания, прикладывали к уху. Под аркой красного кирпичного дома на площади Мадач какой-то художник с курчавым чубом устроил своеобразный вернисаж, приставив к стенам прямо на тротуаре красочные иконы. Он стоял со скучающим видом, опершись спиной о колонну, и курил. Одна женщина предлагала швейную машину, демонстрировала ее работу на лоскутке материи и не переставала повторять: «Подлинный, настоящий, неподдельный Зингер…»

Сестры свернули на проспект Ракоци. Дома здесь более или менее уцелели и улицы были многолюднее, но мусора и грязи было столько, словно в городе десятилетиями не убирали. Луйза ловко лавировала тележкой, обходила препятствия и так быстро пробиралась в толпе, что Мари едва поспевала за ней. Временами к ним кто-нибудь пристраивался, интересуясь, не продаются ли печки.

— Меняем на продукты, — отвечала Мари.

Они поравнялись с Восточным вокзалом, с домом № 73, который несколько лет назад рухнул сам по себе. Обе сестры жили в ту пору в большом доходном доме. Какой переполох вызвала эта катастрофа! Все жильцы обсуждали происшествие в коридоре. Дети первые бросились со всех ног туда, за ними побежали и взрослые: в тот вечер в доме почти никого не осталось. Проспект Ракоци запрудила огромная толпа, перед ней выстроились полицейские, солдаты, пожарники, машины, велосипеды. Им пришлось свернуть в один из переулков, чтобы их не подмяли жадные до сенсаций зеваки. Отойдя на безопасное расстояние, они долго смотрели на рухнувший дом, сетовали на большой ущерб и сочувствовали тем, кто остался без крова. Один рухнувший дом вызвал такой переполох! И если, бывало, велосипедист собьет кого-нибудь, тотчас собиралась толпа, а теперь даже братские могилы на площади Барош не привлекают столько любопытных. Люди равнодушно идут мимо, в большинстве своем на площадь Телеки.

Где-то неподалеку от улицы Народного театра стало очевидным, что дальше с тележкой не пробиться. Плотная, гудевшая, как потревоженный улей, толпа окружала крестьянок, сидевших со своими кошелками у тротуара; здесь создалась страшная давка, люди вырывали друг у друга прикрытые платками окорока и куски сала. Визгливые женские голоса заглушались порой гортанными выкриками мужчин. Единых цен не существовало: пачка сигарет «Дарлинг» стоила восемьдесят пенгё, а через несколько шагов такую же пачку можно было купить за пятьдесят. Кто-то просил за зажигалку полкилограмма жира, в другом месте ее же предлагали за ломоть крестьянского хлеба. Продавали постельное белье, причем на каждом предмете были разные монограммы, мужской костюм, солдатскую шинель, золотые и серебряные вещи; один нахваливал, другой ругал, каждый в соответствии со своими интересами — продавца или покупателя.

Толпа разлилась в большое озеро, кое-где время от времени раздавались крики о помощи, бранились женщины. Луйза подтащила тележку к тротуару. Мари уселась возле печек, не представляя себе, как в этой сутолоке им удастся сбыть свой товар. Люди торопливо проходили мимо, не обращая на них никакого внимания. Рядом с ними остановилась женщина, она предлагала кусок бельевого шелка. Вскоре вокруг них образовалась толпа. Пожилая женщина в черном платке пощупала пальцами материю, но продавщица шелка закричала на нее:

— Не лапай грязными руками, все равно не купишь, этот шелк тебе не по карману!

Женщина в платке отошла, растерянно посмотрела по сторонам, остановила взгляд на Луйзе.

— Не надо, Луйза, — умоляюще зашептала Мари, — а то беды не оберешься…

К счастью, вмешательства Луйзы не потребовалось: у обиженной нашелся другой заступник. Какой-то молодой человек в засаленном кителе протолкался к продавщице шелка.

— Откуда вам известно, по карману ей или нет?

— Оттуда, что я отдам только за мешок муки.

— Вы не шумите. Еще не известно, как к вам попал этот шелк.

— Не ваше дело!

Но тут вмешались и другие.

— У самой грязные руки — продает краденый шелк, а на людей кричит!

Женщина взвизгнула:

— Я найду на вас управу! Как вы смеете подозревать меня в воровстве! — И глаза ее забегали по сторонам, ища путь к бегству.

— Мешок муки за краденый шелк, ишь чего захотела! — слышалось с разных сторон, и женщина, смекнув, что ей не вырваться из плотного кольца, струхнула:

— Ну тогда сами назовите цену, — сказала она. Толстый, с лоснящимся лицом лысый мужчина, работая локтями, протиснулся вперед:

— Сколько метров?

— Кусок, не знаю, право…

Стали торговаться, толстяк вытащил туго набитый кошелек.

Окинув взглядом толпу, Луйза сочла наконец момент подходящим и громко сказала:

— Продаются печки… — Она произнесла это четко и внушительно.

Кое-кто посмотрел на тележку, один мужчина потрогал белую ручку и, открыв дверцу, заглянул внутрь.

— Сколько просите?

— Меняем на продукты, — ответила Мари.

— Что же, я рожу вам продукты? — огрызнулся тот.

В толпе засмеялись.

Луйза стояла молча, лицо у нее было суровое. Мари почему-то стало жаль сестру. Она шагнула вперед и дрожащим, как-то странно прерывающимся голосом выкрикнула:

— Продаются печки! — И с замершим сердцем оглянулась на Луйзу, виновато улыбнувшись.

Луйза засмеялась:

— Ну уж ты-то наверняка продашь!

— А вдруг? Ведь мы еще как следует не предлагали. — Она пристально вглядывалась в каждого, кто, по ее мнению, проявлял хоть малейший интерес к их печкам, и резким голосом, теперь уже смелее, кричала:

— Продаются печки, дешево продам печку! — старалась она подражать выкрикам, оглашавшим площадь слева и справа, спереди и сзади.

Первую сделку удалось заключить неожиданно быстро, в течение нескольких секунд. Возле тележки остановилась женщина с девочкой, которую она держала за руку.

— Муки у меня нет, — сказала она, — но я дам четыреста пенгё за печку, а в двух шагах отсюда, — и она показала, где именно, — крестьянка отдает за четыреста пенгё десять килограммов муки в холщовом мешочке, коли поспешить…

— Давайте деньги, — сказала Мари и, даже не взглянув на Луйзу, убежала с деньгами и вернулась с мешочком муки.

Покупательница пожелала, чтобы они доставили печку к ней домой. Обещала дать двадцать пенгё, живет она на улице Роттенбиллер. Луйза согласилась, но просила подождать, пока они продадут и вторую печку. В конечном счете женщине не оставалось ничего иного, как ждать. Она присела на тележку, а девочка, уцепившись за юбку Мари и подпрыгивая на одной ножке, заверещала:

— Продается печка!

Луйза возложила торговлю на Мари, а сама присела на тележку и завела беседу с незнакомой женщиной. Та рассказала, что ее квартира на улице Роттенбиллер разрушена, большая часть вещей погибла, сейчас они с мужем и дочерью снимают комнату в подвале. Муж ее — старший мастер на текстильной фабрике.

— Они уже работают? — поинтересовалась Луйза.

— Пока расчищают завалы, убирают, организуются. На фабрике полнейшая анархия, муж чуть с ног не валится от усталости, вернувшись вечером с работы, к тому же приходится много ходить пешком, комната не топленая, так что жизнь тяжелая.

— Тяжелая, — соглашается Луйза, а женщина продолжает свой рассказ.

Фабрика, где работает ее муж, наполовину разрушена, большую часть станков немцы вывезли, и неизвестно, как теперь быть. Но к счастью, рядом с фабрикой находится небольшое предприятие братьев Шумахеров, всего 50—60 ткацких станков, там производят грубый зефир, так оно почти полностью уцелело. Говорят, на него набирают рабочих и в ближайшее время пустят в ход. Луйза слушала, задумчиво глядя на Мари и девочку, резвившуюся возле тележки.

— Скорее покупайте! — кричала девочка, а Мари беззвучно смеялась, держась за бока.

Мимо проходил усатый крестьянин в бекеше и невысоких сапогах, остановился, подошел к ним, уставился на печку.

— Интересуетесь печкой, дядя? — обратилась к нему Луйза.

Тот неопределенно хмыкнул и не спеша пошел было дальше, но все же спросил:

— За сколько продадите?

— Меняем на продукты, — звонким голоском сообщила девочка.

— Я так и подумал. — И, встретив недоуменные взгляды, добавил: — Оставил там на углу жену, чтоб зря не тащиться. А готовить на ней можно?

— И готовить, и печь, — ответила Луйза и подошла к крестьянину в бекеше. — Шамотная.

Мужчина открыл дверцу духовки, вынул три противня, осмотрел внутренность печки, неторопливо и неумело вставил противни на место.

— Она не новая, — наконец изрек он. Луйза, покраснев от негодования, выпалила:

— А кто вам сказал, что она новая? Если вы, господин, ищете новую, дожидайтесь, когда откроются магазины. Печка исправная, муж ее отремонтировал, испробовал.

Мужчина выслушал ее и, повторив: «Я и говорю, не новая», пошел дальше. Женщина с улицы Роттенбиллер встала с тележки,заволновалась. Полдень давно миновал, пора и отправляться, завтра, мол, снова привезите свою печку, она не может торчать здесь до вечера. Луйза постояла в нерешительности, затем взялась за поручни тележки, но в этот момент снова появился крестьянин в бекеше и, проходя мимо, спросил:

— Ветчиной не возьмете?

Ветчина! Девочка даже захлопала в ладоши; ей, видимо, показалось, что она уже ощутила вкус деревенской ветчины, но Луйза отмахнулась. Им нужна не ветчина, а мука, жир, сало.

— Пожалуй, что-нибудь из этого найдется у жены, — сказал мужчина.

— А где жена?

— Я же говорил, оставил с узлом на углу.

Долго торговались, потом Мари пошла с мужчиной, а Луйза осталась с тележкой.

Мари принесла большой кусок сала, примерно килограмма на полтора, торбочку творога, граммов двести пятьдесят топленого масла, литровую банку свиного жира и ощипанную жирную курицу. Краем глаза поглядывая на Луйзу, она разложила на тележке свои трофеи, несмело восторгаясь: хоть муки и выменяли немного, вот сало… и курица… масла тоже не видели уже несколько месяцев…

— Ну, ладно… — Мужчина снял печку, прижал к себе и пошел.

Рядом с мешочком они уложили все остальные продукты, усадили девочку и, освещаемые лучами заходящего солнца, двинулись на улицу Роттенбиллер: впереди незнакомая женщина и Луйза, позади — Мари. Она не сводила глаз с тележки, то поправит мешок, то плотнее прижмет к нему курицу. Не беда, что старую мужскую шляпу и латаную рубаху привезут обратно. Зато в остальном им сопутствовала удача!

Луйза помогла донести печку до квартиры, а Мари осталась сторожить тележку. Вскоре женщина вышла и унесла на руках уснувшую девочку. Загромыхав по брусчатке, Луйза и Мари направились с тележкой домой и в пятом часу добрались до улицы Надор. Ласло Ковач стоял у ворот, издали заметив их, замахал руками, поспешил к ним навстречу; его морщинистое лицо, казалось, еще больше сморщилось от ожидания. Он бежал, протянув вперед руки, то и дело хватаясь за очки.

— Слава богу, живы-здоровы! Госпожа Пинтер сказала, что вы повезли печки на площадь Телеки. Ну и долго же вы пропадали! Я уже собирался идти в полицию или в больницу Рокуша, прямо не знал, что и думать. Ах, Луйза, Луйза, как же я переволновался за тебя! — Он до того расчувствовался, что чуть не заплакал.

Луйза так и сияла вся, против обыкновения она даже взяла мужа под руку. Ласло Ковач долго не мог успокоиться, жестикулировал, приседал, подпрыгивал, широко распахнул дверь на кухню, чтобы сестры внесли поклажу.

— Представляю, как вас надули, — сказал он, войдя в квартиру. — Почему же ты мне не сказала, Луйза, я обязательно пошел бы с вами, а меня не так-то легко провести. Мука?

— Ага, — кивнула Луйза.

Лаци взял курицу, повертел перед носом.

— Недурна, вы вполне удачно поторговали, известное дело, за добротный товар и платят хорошо, таких печек сейчас днем с огнем не сыщешь! — И, совершенно забыв о только что пережитых треволнениях, когда ему казалось, что с Луйзой стряслась беда и на него одного свалятся все заботы по дому и что теперь ему придется жить одному в холодной и неприбранной квартире, хвастливо добавил: — Во всяком случае, имей в виду, Луйза, что, пока я жив, тебе нечего бояться — я позабочусь о тебе.

Луйза совсем развеселилась, бодро расхаживала по кухне, очистила место в шкафу, чтобы уложить туда продукты. Склонившись над мешочком, по самые локти запустила в него руку и пересыпала между пальцами муку.

— Ты хорошо выменяла, Мари, — сказала она. — Чудная мука, крупчатка.

Ей казалось, что теперь они обеспечены надолго, как крестьяне до нового урожая и убоя свиньи на рождество. Луйзе представилось, что она не пештская работница, не строгая, неторопливая дворничиха с улицы Надор, а такая же, как ее давно умершая мать, крестьянка из Пецела, когда еще давали хорошие урожаи четыре хольда земли, два своих и два арендованных, да плюс огород, и в то далекое время в доме жили семеро детей. Луйза хлопотала на кухне, просила Мари принести ей то, другое, залила водой сушеные овощи, ощипала курицу и, казалось, не замечала мужа, который не отходил от нее ни на шаг и, не переставая, болтал.

— Не жалей луку, Луйза, он полезный, клади целую луковицу, да смотри, чтоб курица не переварилась, вытащи полусырую, поджарь, чтобы хрустела, хорошо бы чуть-чуть чего-нибудь остренького. Погоди, я такими делами скоро буду заправлять! До сих пор я ничем определенным не занимался, ты знаешь, Луйза, но, если понадобится, я не хуже других справлюсь с любым делом!

Когда все приготовления закончились, в печурке вовсю пылал огонь, а курица уже тушилась в кастрюле, Ласло Ковач отправился на вечернюю беседу с жильцами двух этажей. Вскоре весь дом узнал, что Ковачи выменяли на площади Телеки здоровенную курицу, огромный мешок муки, два куска сала «по локоть», несколько бидонов жира и одному богу известно, что еще. Печки покупали нарасхват, все равно что сахар, будь их хоть в десять раз больше, все равно расхватали бы все, да что там говорить, у нас тут не мякина — и дворник стукал себя по лбу. Спускаясь по лестнице, он столкнулся с Вайтаи.

— Как хорошо, что я вас встретила, Ковач. Сделайте что-нибудь с моим окном, не замерзать же мне.

— Такие дела наспех не делаются, сударыня. Окно надо вымерить, напилить досок, аккуратно приколотить, а это можно сделать только днем. Завтра вы, ваше сиятельство, найдите плотника, он вам сделает как следует.

— Нужен стекольщик, а не плотник.

— Вы что, с луны свалились, ваше сиятельство? По нынешним временам оконное стекло на вес золота.

— Забить досками вы и сами смогли бы.

— Не мастак я в таких делах, — помрачнев, произнес дворник. — Столярные работы не по моей части. А вы занавесьте каким-нибудь одеялом, ночи теперь не такие уж холодные.

Они препирались еще некоторое время: сама она не сможет повесить одеяло, дворник посоветовал подтащить к окну стол, поставить на него стул… В конце концов ему пришлось сдаться и вернуться на второй этаж. Пока он возился с одеялом, баронесса разделась в ванной и вернулась в халате.

На длинном дубовом столе с резными ножками, прекрасном старинном столе, разложены привезенные из Чобада продукты в вощеной бумаге — сало, грудинка, ветчина; валяется яичная скорлупа, кусочки печенья, рядом с открытой банкой — ложечка, с которой стекает варенье, а из газетной бумаги торчит запеченная корейка; на полу разбросаны кухонные полотенца, обрывки бумаги, мусор. Огромная двуспальная кровать с колоннами разобрана, в углублении одной из подушек виден отпечаток головы старшего лейтенанта запаса барона Эгона Вайтаи, с той поры, когда он, наверно еще в ноябре, в последний раз спал здесь; пуховые перины обсыпаны обвалившимися с потолка кусками штукатурки, на кровати небрежно брошены мужская пижама и прозрачная дамская ночная сорочка. Среди сваленных в открытом шкафу мужских костюмов кое-где видны дамские платья, вокруг стола, обтянутые светло-зеленым репсом, все в сальных пятнах, стоят невысокие кресла и такой же диванчик, повернутый к стене.

В этом невообразимом и удручающем беспорядке женщина садится к столу и принимается за еду. Режет ножом сало, отламывает здоровенный ломоть хлеба, откусит то одно, то другое, а под конец, на «десерт», принимается ложкой есть варенье.

Дворник закрепил одеяло, посмотрел на «пирующую» баронессу и громко глотнул.

— Вы с таким аппетитом едите, ваше сиятельство, что у меня слюнки текут. У нас сегодня курица на обед, правда, теперь уже в пору ужинать. Жена и свояченица…

— Она премилая женщина, — сказала баронесса.

— Очень даже.

— Как вы думаете, здесь неплохо бы сделать уборку?

— Не мешало бы. Пригласите какую-нибудь женщину.

— А где ее взять? Вместо того чтобы рассуждать, вы, Ковач, прислали бы свою жену на полдня.

— К сожалению, ей некогда. Да разве за полдня управишься? Тут и за неделю не наведешь чистоту.

— Для меня это не имеет смысла. Ведь я пробуду здесь всего одну неделю. Уж не думаете ли вы, что я все это время буду возиться с уборкой? Не все ли равно, сойдет и так. В следующий раз захвачу кого-нибудь из Чобада.

— Так-то вернее будет.

Дома дворник рассказал о грязище у баронессы, о незастланной постели, о беспорядке, о сваленных на столе продуктах.

— Дураков ищет, чтобы даром работали на нее, но не бывать этому. Я так прямо и сказал ей, чтобы на тебя, Луйза, она не рассчитывала! Я не допущу, чтобы ты надрывалась на тяжелой работе и гнула спину на нее!

Мари из всего этого разговора поняла, что Вайтаи дома. Сегодня ночью она хоть выспится спокойно, все-таки не одна, а вдвоем в огромной квартире без окон, со сквозняками и пугающими шорохами. Зять опять хотел проводить ее с коптилкой, но Мари, улыбнувшись, отказалась: мол, не думает ли он, что она боится. Побежала наверх, но на полпути повернула обратно.

— Забыла сходить? — спросила Луйза. — Ну и напрасно вернулась, могла бы и там.

— Зачем беспокоить, может, она спит, — сказала смущенно Мари.

Но для баронессы день еще не кончился. Не успела Мари лечь, как скрипнула кухонная дверь.

— Вы у себя, Маришка?

Мари села на постели, испуганно спросила:

— Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего. — С высоко поднятой свечой, в просторном мохнатом халате до самого пола она появилась на пороге комнатушки, поставила свечу на столик и, прислонившись спиной к стене, устроилась на кровати. — Кто ложится в такую рань? Ужасная скука в этом Пеште, даже в театр не тянет. Первый раз в жизни слышу, чтобы спектакли начинались в пять часов. Интересно, почему переименовали Венгерский театр? Кто такой этот Аттила Йожеф? Никогда ничего не слышала и о Гоголе, авторе пьесы. Очевидно, какой-то русский. Идет фильм с участием Марлен Дитрих, завтра посмотрю, вы не видели?

— Я не хожу в кино, — ответила Мари.

— И не заплесневели от скуки? Ужасный город! Даже в Чобаде и то веселее проводим вечера. У нас есть радиоприемник, работает на батареях, патефон — одним словом, при немцах раньше полуночи никогда не ложились. Я приехала в Пешт, чтобы узнать, кто уцелел из нашей компании. Но какой дурак согласится столько исходить пешком? Один живет на Швабской горе, другой — на Розовом холме, я еще не совсем сошла с ума, чтобы с утра до ночи лазить по горам, не так ли? Хотя бы трамвай пустили, право же, чего они тянут.

Если бы баронесса не тараторила так, почти не делая никаких пауз, Мари ответила бы ей! Значит, они вместе с немцами веселились под музыку? И почему бы ей не ходить пешком, как поступают все другие люди? Ведь она все равно ничего не делает! Но Мари успела среагировать лишь на последнюю фразу, да и то двумя-тремя словами, ибо Вайтаи тотчас перебила ее.

— Трамвай уже пустили, до Кишпешта правда; из-за отсутствия угля временно не ходит, но…

— А что я не видела в Кишпеште? Как видно, теперь все делают для пролетариев, хотя налогов мы платим неизмеримо больше, не так ли?

— А как же иначе? — несколько решительнее ответила Мари. — Придется походить и пешком, это верно, но ничего, привыкнете. Мы тоже ходили сегодня на площадь Телеки с сестрой, проделали довольно-таки большой путь, и чувствую я себя неплохо, ей-богу.

— Вам хорошо, вы привыкли. А я всегда ездила на автомобиле и теперь, поверьте, стоит мне сделать несколько шагов, как я натру мозоль на ноге, да еще в таких туфлях, стыд и срам! Я часто предлагала мужу ходить пешком, хотя бы по полчаса в день, для здоровья полезно, но, знаете, он помешался на автомашинах. Эх, как же он будет костить немцев, когда узнает, что они угнали его спортивную машину. — Баронесса засмеялась, сверкнув в полутьме белизной всех тридцати двух зубов.

— Может быть, в плену ваш… муж?

— Возможно, хотя на территории Венгрии еще идут бои. Было бы очень хорошо, если бы его взяли в плен англичане. Эгон превосходно говорит по-английски, играет в бридж, ездит верхом, а таких там ценят, не так ли? Стоит всего лишь раз увидеть его верхом, чтобы влюбиться. Он и меня очаровал в Шиофоке во время гандикапа.

«Интересно, что такое гандикап? — подумала Мари. — Впрочем, ничего в этом зазорного нет, что я ничего не смыслю в таких делах». И она вопросительно посмотрела на молодую женщину.

— Гандикапа?

— Ну да. Когда Эгон пришел первым на тех скачках и все восторженно приветствовали его, я подумала: «Против него, пожалуй, и мама не станет возражать». Дело в том, что маме никто не нравился: один стар, другой слишком молод, третий некрасивый, пятый беден и так далее. Но Эгон и богат, и красив, впрочем вы, наверно, сами его видели?

— Нет, не приходилось.

— Завтра я покажу вам нашу свадебную фотографию, там он в парадной венгерке. Знаете, это была поистине грандиозная свадьба, с полицейскими в парадной форме, с двенадцатью подружками, кругом униформы, фраки. Ой, совсем заболталась. Можете себе представить, что со скачек я уже ехала с ним в спортивной машине. Банкет устроили в Фельдваре, из Шиофока выехала целая кавалькада машин, почти во всю ширину проезжей части шоссе, встречные машины жались к обочине, водители злились, а мы хохотали до упаду! На рассвете двинулись в обратный путь. В лучах восходящего солнца Балатон был сказочно красив, мы вдоволь налюбовались им. Я сказала ему: «Знаете, Эгон, вы были бы подходящим мужем для меня». И когда мы подъезжали к Шиофоку, я стала уже его невестой. Ловко, не так ли?

— Да, конечно, если вы действительно полюбили друг друга, — сказала Мари и чуть осуждающе посмотрела на собеседницу, — а не только ради того, чтобы вызвать зависть у других…

— И то, и другое. — Баронесса плотоядно засмеялась. — Я не отрицаю и любовь с первого взгляда, — добавила она, взглянув на взыскательную собеседницу, — допускаю, что такая любовь возможна, не так ли?

— Ну, разумеется. — И перед мысленным взором Мари мелькнула она сама, рука ее в сильной ладони Винце. «У вас сильные руки, сразу видно, что вы не боитесь никакой работы», — сказал он, и они молча пошли, взявшись за руки, и она знала, что у них с Винце настоящее чувство и сам он настоящий, хоть и не носит униформы. Все вышло просто, и тем не менее это была самая прекрасная минута в ее жизни, но об этом нельзя рассказывать баронессе. Правда, в их судьбах есть что-то общее, и в любви, и в браке, к тому же их мужья, наверно, в плену, один скорей всего у англичан, другой — у русских, а они, жены, остались здесь одни, под одной крышей… Задумавшись, Мари на какой-то миг потеряла нить рассказа баронессы.

— …Хорошо, — сказала я, — она добропорядочная старушка, я ничего не имею против нее, но могу же я любить ее издали, а разве это возбраняется? — К счастью, Вайтаи, не дожидаясь ответа, стала рассказывать что-то еще о своей свекрови, покойной баронессе Вайтаи. — Если бы я хотела жить под чьей-то опекой, то осталась бы тогда со своей мамой, сказала я. Эгон, конечно, перепугался, он ужасно любит меня. Но какая сложная жизнь: в сорок четвертом году свекровь умерла, и я вернулась все же к маме, вернее, она ко мне, так как после отъезда Эгона мама переехала в Чобад. Все-таки, что ни говори, а шесть немецких офицеров жили в особняке! Командир, фон унд цу и прочее оказался типичным пруссаком, словно сошел со страниц романа…

— Немецкий офицер? — Мари резко выпрямилась. — Я слышать о них не могу, все они убийцы, а не…

— Вижу, вы совсем не знаете их. Для одних они убийцы, а для других веселые парни; но этот был надменный, одним словом, типичнейший пруссак. Не скажу, чтобы я уж очень симпатизировала ему, нет, я не была влюблена в него, но зато он по уши влюбился в меня и как только не изощрялся! Даже с фронта присылал красные розы, правда фронт был от нас всего в двадцати километрах. — Она от души засмеялась, устремив мечтательный взгляд на пламя свечи. — Не подумайте, что он угнал спортивную машину. Если бы он узнал об этом, то прислал бы вместо нее две другие, он был на редкость щепетильным. Требовал, чтобы я развелась с мужем. А как бы вы поступили на моем месте?

— Я… — Раскрасневшаяся Мари неподвижно сидела на постели. Срывающимся голосом она произнесла: — Я, конечно, не знаю их. У нас, в Буде, они не разговаривали с нами, и я удивляюсь, что…

— Чему ж тут удивляться? Они поселились в особняке, разве я виновата в этом? Я была хозяйкой дома.

— Это верно, конечно, но… вы сказали…

Она не знала, как ее назвать сейчас, когда она сидит с ней рядом на кровати ночью, и запнулась. Баронесса? Ваше сиятельство? Но гостья, с такой легкостью разрешившая вопрос о браке, и на сей раз нашла выход из положения.

— В нашем кругу меня все зовут Мали, то есть Амелия, Амели, ну а попросту Мали. Вы тоже называйте меня Мали, так проще, тем более что в обществе нам вряд ли когда-нибудь придется бывать вместе, не так ли?

Лицо у Мари стало пунцовым. Глупо, конечно: стоит ей что-либо заподозрить, как ее бросает в жар. Несносная застенчивость. Баронесса, пожалуй, неплохо придумала насчет Мали, но странно как-то получается, по секрету от всех, только здесь, в комнате для прислуги… И все же она не вправе в чем-либо подозревать ее, уж очень это было бы гадко с ее стороны. А если бы она захотела обидеть, то у нее изменился бы тон, а она произнесла это тем же безразличным, протяжным голосом… Мари попыталась отбросить подозрения, хотя знала, что, стоит ей остаться одной, сегодня, или завтра, или гораздо позже, они вновь оживут, и снова к лицу ее прихлынет кровь. С неподдельным интересом вслушивалась она в монотонно льющийся рассказ баронессы. Как они жили! Малика описывала ей все двадцать четыре комнаты особняка; в шести из них — комнатах для гостей была совершенно простая, в стиле модерн красивая мебель розового и желтого цвета под пестрыми хлопчатобумажными чехлами. При жизни свекрови комнаты эти были заставлены темной и мрачной антикварной мебелью, но после ее смерти с ненавистным мещанством удалось покончить. Всю рухлядь она велела вынести на чердак. В столовой на первом этаже осталось все по-прежнему, в приемной и салонах тоже, только один небольшой салон она обставила по своему вкусу. Эгон и так уже начал ворчать.

— Вы только не подумайте, Маришка, что мы можем тысячи швырять на ветер. Тысяча двести хольдов не такое уж крупное имение! Тем не менее мужики своевольничают, их усиленно подбивают на раздел земли. Боюсь, что эта война открыла крестьянам глаза и они уже зарятся на тысячу двести хольдов.

— Тысяча двести хольдов! — всплеснула руками Мари. — Это же очень много! Вы только подумайте, в Пецеле у нас было четыре хольда, причем два из них мы арендовали и было семеро детей в семье. Поэтому вы не надейтесь, что вам их оставят, они обязательно попадут под раздел.

— Не думаю, разделят скорей всего земли крупных нилашистов и тех, кто сбежал.

— Кое-где уже приступили. Я сама читала в газете, что в Чонграде и… погодите, где же еще? Одним словом, еще в каком-то комитате провели размежевание, вбили колышки и… короче говоря, скоро дойдет очередь и до Чобада.

— Ну и, как вы думаете, это установится навечно? По-моему, до поры до времени, потом многое может измениться. — Баронесса передернула плечиком, как человек, уверенный в своей правоте и не придающий значения подобным пустым слухам. — К тому же мужик мало что смыслит в земледелии, как я сама не раз убеждалась, он и двумя хольдами не знает, как распорядиться.

— Но об этом я лучше вас знаю, — энергично возразила Мари, повысив голос. — Мы в Пецеле выращивали такую капусту, что все диву давались! Мой отец знал толк в земледелии, хотя у него было очень мало земли; он постоянно бедствовал, его совсем задушили налоги…

— Ну, хорошо, допускаю, что ваш отец — исключение. Пройдет немного времени, и мужики сами будут умолять, чтобы вернулись старые хозяева. Они нуждаются в том, чтобы кто-нибудь руководил ими, подгонял, как стадо баранов, иначе они работать не будут, потому-то вы не все принимайте на веру, о чем пишут в газетах. А с чем же тогда мы останемся? Ведь больше у нас ничего нет, если не считать особняка в Чобаде и доходного дома с меблированной личной квартирой в Пеште.

У Мари все смешалось в голове, обрывки мыслей сменяли одна другую, она открыла рот, не находя нужных слов. Окажись здесь Винце, он ответил бы Малике; как прав был Винце, говоря, что она влачит жалкое существование, не интересуясь происходящим в мире, и вот подтверждение этого: она молчит, глотая с досады слюну! Далее баронесса призналась, что она никогда не любила эту квартиру, хотя не отрицает, что старинная мебель представляет большую ценность. Но это мертвый капитал, а теперь и подавно.

— Да, Маришка, видели бы вы, какой у меня беспорядок! Завтра надо прибраться немного, заходите, вдвоем все-таки веселее.

— Зайду, — ответила Мари. Ей казалось, что она обязана баронессе за предоставленное благоустроенное жилье. Кроме того, должны же люди помогать друг другу. — Вы рано встаете?

— Когда как. Завтра на утро у меня ничего не запланировано. Если не считать того — ну, что ждал у ворот, собственно, мы с ним друзья детства; не знаю, что ему втемяшилось в голову, надо быть сумасшедшим, чтобы тащиться сюда из Чобада. Но я довольна, по крайней мере не скучно было ехать на подводе, всю дорогу хохотали. Возможно, он придет, ему хоть кол на голове теши, бесполезно. — Она зевнула, собралась уходить. — Свеча скоро догорит. Не знаете, можно достать свечи в этом мертвом городе?

Мари сказала, что видела на проспекте короля Кароя, а на площади Телеки предлагают целыми пачками.

— Тогда хорошо. — Мали встала. — У вас нет какой-нибудь книги?

— Есть у мужа штук двадцать, в Буде, на старой квартире, ее разбомбили… как только откроют мост…

— То, что есть в Буде, меня мало интересует. Я по вечерам проглатываю по целому роману, конечно если интересный. Вы читаете, Маришка?

— Не особенно, больше увлекается мой муж, Винце.

— Ну, спокойной ночи, значит, до завтра.

Стало темно, туфли на толстой подошве простучали по прихожей, как бы успокаивая ее, что в квартире она не одна. От только что услышанных новостей голова у Мари шла кругом: немецкий офицер и двадцать четыре комнаты особняка. Иной человек радуется, если у него есть крыша над головой, а эти живут в двух дюжинах комнат и ни одну из них не могут привести в порядок. В каждой из двадцати четырех комнат можно поместить по семье, но наверняка там есть и прихожая, и не одна, и каморки, и чего только нет в таком имении! И пахотные земли, и огород, и домашняя птица, и скот, подумать только: тысяча двести хольдов! В какой же роскоши живут такие, как Мали! Чтобы увидеть мужа, придется пройти через десяток, два десятка комнат… а барон, возможно, окажется лишь в двадцать первой… и жене нужно будет идти и идти, чтобы отыскать его наконец… тогда как ей стоит лишь позвать из кухни: «Винце!», и Винце тут как тут.

10

Проснувшись, когда уже было светло, Мари вскочила с постели. Тут уж некогда перебирать в памяти события вчерашнего дня и вечера, продолжать прерванные сном мысли: все отодвинуто на задний план одним — она обещала помочь убрать комнату. Схватила метлу, совок и постучалась в большую двустворчатую дверь против ванной.

— Кто там?

— Это я, Маришка.

— Вам что-нибудь нужно?

— Мне ничего, но мы договорились насчет уборки…

— В такую рань? Я не выспалась, — простонал сонный голос. — Не возражаю против того, чтобы вы приступили, только дайте мне немножечко поспать, ладно?

Мари вошла с орудиями труда в комнату, обвела ее взглядом и оторопела. С чего же начать? Все перевернуто вверх дном. Вопросительно посмотрела на лежавшую в постели хозяйку, но та не ответила, да и не могла ответить на ее немой вопрос, и Мари стало жаль ее. До чего же она устала… Светлые растрепавшиеся волосы ниспадают на плечи, прикрывают низкий лоб. Кругленькое, молочно-белое личико, как у херувимов на картинках, голые руки раскиданы на синей пуховой перине. Мари подошла и укрыла Мали по самый подбородок. Та издала какие-то нечленораздельные звуки, чуть слышно почмокала губами, зарылась головой в подушку так, что снаружи остались одни ее светлые волосы. Стараясь не шуметь, Мари принялась за уборку. По-своему расставила кресла, обтянутые зеленым репсом, повернула в другую сторону диван, с удивлением разглядывая каждую вещь. Завернула в бумагу сало, ветчину, положила за окно, подмела, осторожно протерла мебель. И в комнате сразу стало уютнее, только вот кровать была очень запущена! Она осторожно вынула из-под руки спящей женщины подушку, сняла с нее наволочку и положила ее и светло-голубое одеяло на окно проветриваться. Женщина, как беззаботное дитя, мерно посапывая, все еще спала под шатром своих светлых волос. Мари тихонько прикрыла за собой дверь.

У дворников она появилась уже в одиннадцатом часу.

— Где ты была? — встретила ее Луйза.

— Проспала… а потом убиралась.

Она сама не знала, почему не решилась сказать правду; видимо, потому, что сразу поняла: Луйза не одобрит ее поступка, станет обвинять Мали, ведь ей же неизвестно, как все получилось, не слышала она и их разговора поздним вечером, — словом, она ничего не знает. К тому же это не столь уж важное событие, чтобы о нем непременно нужно ставить в известность. На еще не остывшей плите ее ждал завтрак, в комнате и на кухне было прибрано. — Мари почувствовала себя виноватой: Луйза все делает одна — и готовит, и моет посуду, и убирается, — а она приходит на готовенькое, садится и пьет кофе. Обед готовить не надо, кастрюля с недоеденной курицей стоит между рамами, стало быть, впереди целое свободное утро.

— Так я пойду, — неожиданно сказала она, — навещу господина Кауфмана.

— Хорошо, ступай.

Мари надела пальто с кошачьим воротником; не спеша и как-то нерешительно собираясь, она ждала, что сестра скажет что-нибудь. Уж не обиделась ли Луйза?

— Я скоро, — сказала она уже в дверях, — к обеду вернусь. Может, устроюсь на работу.

— Не очень-то рассчитывай на это.

Снова проспект короля Кароя и бесконечная улица Дохань. Мари пробегала глазами свежие плакаты, отображающие историческую победу советского народа в Великой Отечественной войне и возвещавшие о возрождении венгерского народа. Прямо на плакаты были прикреплены всевозможные записки. Мари остановилась и принялась по складам разбирать каракули: «Шью за уголь! Улица Дохань, 12, первый этаж, у дворника», а рядом крупными буквами: «Меняю горох на муку». Мари засмеялась: «Дураков нет!» Пройдя несколько шагов, она увидела листок из ученической тетради, на котором неровными буквами было выведено: «Волейболисты, приходите в воскресенье на площадь Ракоци». Вишь ты, дети уже организуют игры! Но все вокруг казалось вымершим, перед закрытыми магазинами стояли молчаливые, небритые мужчины. Мари вспомнила, что, когда проходила здесь к Кауфманам, на проспект Иштвана, в любое время года на тротуаре и мостовой резвилось множество детей. Испытывая все нарастающее чувство беспокойства, она шла дальше. Что же могло случиться с детьми с улицы Дохань?.. Несчастных малышей унесло течением, говорил Дюрка Пинтер. Может быть, он их имел в виду? И Мари чуть ни бегом пересекла площадь Бетлена, запыхавшись, остановилась против дома № 20 на проспекте Иштвана. Кауфманы жили на четвертом этаже, четыре окна на улицу. Если она перейдет на другую сторону, то увидит занавески, в обеих комнатах они одинаковые — из белого тюля. Она вошла в подъезд, разыскала квартиру дворника. На ее стук из двери высунула голову какая-то женщина.

— Извините, пожалуйста, — произнесла Мари, — здесь все еще живет господин Кауфман?

— На четвертом этаже, — буркнула женщина и захлопнула дверь.

Мари почувствовала себя окрыленной. Она поистине как на крыльях, не чуя ног под собой взбежала по лестнице на четвертый этаж. Открыла дверь жена Кауфмана.

— Что вам угодно? — спросила она, но в следующее мгновение всплеснула руками: — Маришка?

Хозяйка прослезилась и повела Мари за собой. Прихожая заканчивалась узким и темным коридором, здесь находилась ванная, рядом с ней детская с окнами во двор, сюда и привела хозяйка гостью. И сама хозяйка, и комната изменились. Когда Мари видела госпожу Кауфман в последний раз, она была стройной женщиной, что называется, в самом соку, а теперь: груди висят, живот тоже обвис, вся она расплылась и обрюзгла. Рыжие волосы поредели, проглядывала покрытая перхотью кожа. Из комнаты исчезла выкрашенная в красный цвет детская мебель. У детей Кауфманов была уйма игрушек: кубики, трехколесные велосипеды и роллеры, посредине комнаты «манеж» с соломенным тюфяком, покрытым белой клеенкой. Теперь же вдоль стены стояла коричневая деревянная кровать, ночная тумбочка, в столовой — стол и шесть стульев, у окна швейная машина. Ни ковра, ни занавесок.

Хозяйка вытирала заплаканные глаза. Приходилось поистине напрягать все внимание, чтобы понять, о чем она говорит.

— Двенадцатого октября меня отправили в больницу на площади Бетлена. Какое это было ужасное место в ту пору, если бы вы только видели, Маришка! А на следующий день, тринадцатого, у меня случился приступ, и я сразу попала на операционный стол; мне удалили камни из почки: вы, наверно, помните, еще при вас у меня пошаливали почки. А на третий день, я тогда еще и двинуться не могла, слышу, по радио говорит Хорти, запросил сепаратного мира. Видели бы вы, Маришка, что там началось! Я тоже хотела подняться и уйти, меня силой удержали, боялись, что откроется кровотечение, нет, вы и представить себе не можете, что там творилось, да это и невозможно вообразить…

Из ее отрывочных, беспорядочных фраз постепенно вырисовывалась картина: в палате обезумевшие, орущие больные. Пришедшие навестить их родственники чуть ли не силой прорываются в здание, некоторые не хотят возвращаться в дом под желтой звездой. Строят планы, плачут, одна женщина упала в обморок, когда ее муж ушел «на разведку». По радио передают немецкие и венгерские марши. Затем следует сообщение, что удалось разыскать генерал-полковника Берегффи, власть перешла в руки Салаши… В тот вечер никому из больных не разрешили покидать палату.

— Не знаю, где вы были тогда, — сказала хозяйка и пристально посмотрела на Мари. — Выстрелы вы, конечно, слышали: ну, мол, стреляют и пусть стреляют, а кто стреляет, Салаши или другой какой злодей, вам все равно, вас это не касается…

— Не касается? — Мари непонимающе вскинула голову. — Я тоже осталась одна. Мужа взяли на фронт… вам что мало этого, сударыня?

— Конечно, на фронте тоже было несладко, но разве можно его сравнить с этим! Моего мужа взяли из дому двадцатого октября. И я не знала, где он, от него не было никаких вестей. В больнице врачи и сестры потеряли голову, кормили чем попало, а больным почками нужна строжайшая диета… какая там диета, удивляюсь, как они вообще кормили нас хоть чем-то. Семнадцатого ноября меня прямо из больницы перевели в гетто. Я там пыталась искать их, мужа и детей, можете себе представить, как издевались надо мной нилашисты, отгоняли прикладами, хохотали, глядя на то, как я в отчаянии металась от одного дома к другому. Там попадались и знакомые, но никто из них ничего не знал о моем муже и детях.

Она задыхалась, хватала ртом воздух, на лбу у нее выступили капельки пота.

— Нас было там, в доме на улице Вишшелени, по тридцать два человека в каждой комнате; судя по всему, четырехкомнатная квартира, где нас разместили, принадлежала обеспеченным людям. В ней стоял рояль и горка с красивой посудой; ее потом вынесли в прихожую. В те кошмарные ночи я не раз думала: не дай бог, чтобы меня увидел здесь мой папа. Он так холил меня, выговаривал маме, если увидит, бывало, на мне запачканный передник, никогда не ругал, просто смешно подумать, что когда-то я ходила с гувернанткой брать уроки на скрипке, а там валялась на голом полу… в грязи, но вы, конечно, не могли видеть, ведь вы не навещали меня в гетто!

— Я не знала…

— Вот именно, не знали. А кое-кто знал, приходили туда и такие, как вы, христианки, приносили еду, сигареты, чай знакомым, правда редко, но все же приходили.

Она монотонно покачивала головой, не переставая плакать, слезы лились и тогда, когда она, торопливо, словно боясь, что ее не успеют выслушать, рассказывала о своих мытарствах. Мари недоумевала, ее поистине привело в отчаяние брошенное ей обвинение. Разве ее пустили бы в гетто… совершенно постороннюю? Да и откуда она могла знать? Ведь с сорок третьего года она не бывала у Кауфманов.

— Ходили слухи, что взорвут гетто. Я бы ничуть не пожалела, если бы взорвали! В соседней комнате — раньше там была гостиная — на глазах у людей умерли два старика. Нам повезло: у нас покойников не было, но были вонь, грязь, голод, ужас! Вы, конечно, жили припеваючи на воле…

— Ну, знаете, сударыня, — побагровев от возмущения, вспылила Мари, — как у вас только язык поворачивается говорить такое! Ведь я осталась совсем одна и так голодала. Все равно, если бы я знала, поверьте…

Женщина махнула рукой и, не обращая внимания на нее, продолжала:

— А потом, когда повалили забор и на улицу как безумные хлынули изможденные, исхудавшие люди, я это зрелище не забуду до конца своих дней. Бегу сюда, на проспект Иштвана, хотя рана после операции еще не зажила, на мне одно платье, тапочки — словом, так, как увезли в больницу, бегу очертя голову, а в квартире пусто, одни разбитые окна, грязь, запустение. Мне сказали, что мужа увели из дому двадцатого октября, он сам спустился во двор, когда за ним пришли нилашисты, такой уж он человек, а дети… они словно сквозь землю провалились!

Она плакала навзрыд, хлопая рукой по столу.

— Ох, — прошептала Мари, — право, не знаю даже, что сказать вам в утешение.

В глазах женщины, когда она посмотрела на Мари, сверкнул гнев.

— Не нашлось никого, кто бы приютил их, когда это было еще возможно. Ведь столько людей скрывалось с фальшивыми документами! К сожалению, среди наших знакомых не оказалось ни одного порядочного человека… — С истеричным криком она набросилась на Мари: — А ведь мой муж так уважал вас, всегда ставил в пример как хорошую работницу, да и вы сами прикидывались такой… Разве мы плохо относились к вам? Пока была работа, вам не отказывали, вы не станете отрицать… — Лицо у Мари горело, обуреваемая чувством гнева и стыда, она вскочила. Тут женщина совсем по-иному, виновато посмотрела на нее, дотронулась до ее руки, усадила на место. — Не обижайтесь, Маришка, ведь я не в себе. Вы не такая, я знаю. Уж во всяком случае, не смеялись, когда нас вели по улице с нашитыми желтыми звездами, а?

Она затихла, затем снова заплакала, запричитала, грудь ее сотрясалась над столом, глаза бегали из стороны в сторону, полные невыразимого горя.

— Сестра взяла их к себе. Если бы они попали в гетто, я бы давно уже знала об этом. Видимо, их угнали куда-то. Пешком, в октябре. Но куда? Видите, Маришка, мне это до сих пор не удалось узнать, да и другим тоже. Где я только не была! Говорят, подождите, многих угнали, сотни тысяч. Газеты пестрят объявлениями о разыскиваемых, есть специальный отдел: «Кто о ком знает», с каждым днем публикуется все больше фамилий. Так я и в редакциях побывала, вы не читали в «Сабадшаг» о том, что некая Кауфман ищет своего мужа Андора и детей…

Мари тоже плакала, шмыгала носом, щемящая жалость сдавила ей грудь. Женщина перегнулась через стол, зашептала:

— Скажите на милость, зачем я-то осталась жива? Две комнаты заняли жильцы, я уже не хозяйка в собственной квартире. Но не думайте, я не жалею. Глядя на меня, наверно, не поверите, но я почти ничего не ем, вот что стало со мной. Теперь я убедилась, что жила для них, и заготавливала варенье, и наказывала прислуге приготовить вкусный обед — все для них, разве мне одной это надо было?.. Меня и мастерская поэтому интересовала… Вы пришли насчет работы?

Мари замялась: нет, не совсем, просто узнать, как живет господин Кауфман, вы все…

— Значит, вы все-таки вспомнили о нас… хоть работы и нет сейчас, адрес свой все же оставьте. Вы хорошей были работницей. Какое приличное на вас пальто, — сказала она, продолжая плакать, и тон ее вдруг снова стал прежним, — вы не прогадали тогда, я недорого взяла за него. Муж говорил, что почти даром. Тут один человек рассказывал — он видел, как их угоняли, — что он шел в одних носках, так как стер ногу. В носках, пешком шел Андор Кауфман, и не нашлось никого, кто бы замолвил за него словечко. А вы где были тогда, почему не заступились, просто не укладывается в голове! Неужели стояли и равнодушно смотрели на ни в чем не повинных людей? Отвечайте, Маришка!

Она снова застучала по столу, вся заколыхалась на стуле и даже не заметила, как Мари встала, в мучительном смятении потопталась на месте, не зная, что сказать, затем попрощалась и тихонько прикрыла за собой дверь.

«Да, забыла оставить свой адрес, — вспомнила Мари уже на лестнице. — Впрочем, работу здесь скоро получить не удастся». Она прислонилась к стене, глубоко вздохнула и быстро побежала вниз.

— Ну, разыскали? — кивнула в сторону четвертого этажа дворничиха, выпятив вперед подбородок.

— Да, спасибо.

— Она все плачет, а?

Мари не ответила, вышла за ворота. На улице Вишшелени по-прежнему стояла странная тишина, словно, кроме Кауфманов, здесь никто не жил. Она шла незнакомыми переулками напрямик к проспекту Андрашши, надеясь, что хоть там не будет такого удручающего зрелища, а у Базилики свернет на улицу Надор.

«Как же это я не подумала о Сабо, о прачечной! Вот и улица Рожа…» Номер дома она забыла. Прошла по левой стороне, затем перешла на противоположный тротуар. Вот бакалейная лавка, приказчик в белом халате перед закрытием стоял обычно возле двери: «Красавица, не зайдете ли что-нибудь купить?» — спрашивал он у нее. Стало быть, здесь была прачечная Сабо, а теперь — груды кирпича. Даже не верится, что над ними еще так недавно возвышалось трехэтажное здание, рядом с воротами — приемный пункт, где жена Сабо принимала заказы, возле него — пропитанная запахом краски и испарений прачечная с постоянно открытыми окнами, и на плите накалялись утюги, в кастрюле варился суп из кубиков.

Дверь лавки была открыта, в витрине без стекла лежали кочаны капусты и проросшая, вялая картошка. Мари вошла, у сидевшей на бочке женщины она справилась о Сабо.

— Сабо, прачечник? Эй, Михай! — крикнула женщина, обернувшись в сторону темного помещения в глубине. — Ты, кажется, что-то слышал о Сабо, они живы?

Откуда-то издалека мужчина ответил басом:

— Черт их знает, кажется, они живут сейчас в Эрде. Он тоже был нилашистом, этот Сабо.

После его слов женщина уже враждебно взглянула на Мари, а та покраснела, смутилась. Просто удивительно: всюду ее в чем-то обвиняют, только что жена Кауфмана, а теперь восседающая на бочке жена бакалейщика.

— Не думаю, чтобы он был нилашистом, — робко возразила она, — я ведь работала у него и знала бы…

— Теперь все так говорят. Если верить вам, то выходит, что во всем Будапеште было всего два нилашиста — Салаши да Берегффи. — Она махнула рукой и, отвернувшись, спросила в темноту: — Ну так что там с солью, Михай?

Мари поняла, что ей нужно уходить. Она негромко попрощалась, но женщина, сидевшая на бочке, не удостоила ее ответом. Медленно шла она по улице. Стало быть, на прежних работодателей надеяться не приходится, куда же идти теперь? Весь город меняет одно на другое, все бродят по улицам… к кому же обратиться насчет работы? Не сидеть же на шее у Луйзы, у них тоже ничего нет, кроме того, что удастся выменять. А время идет; вот уже пятый день, как она приехала из Буды. Несчастная госпожа Кауфман, да и все эти люди, что ходят взад и вперед с рюкзаками за спиной, все они что-нибудь или кого-нибудь ищут. Только сейчас, выйдя за пределы улицы Надор, она начала прозревать. Но в чем она виновата, справедливо ли обвиняет ее госпожа Кауфман, почему ее приняли в штыки бакалейщик и его жена? Мучительные раздумья, вопросы, на которые она не могла ответить.

Март выдался серый, туманный, небо было затянуто облаками, на лужах трещал тонкий лодок, к ботинкам пристала липкая грязь, в потертом пальто пробирал холод, уши и нос у нее покраснели. Словно чувствуя себя виноватой перед Луйзой за свою неудачу, Мари, едва переступив порог жарко натопленной кухни, выпалила:

— Работы нигде не нашла.

Луйза подняла на нее глаза.

— Ну и намерзлась же ты! Не будь наивной, Мари. Думаешь, стоит тебе выйти на улицу, как сразу получишь работу? Мне только не хотелось тебя огорчать, но я знаю, как трудно сейчас найти работу. Садись к печке, грейся.

Они довольно долго жили вместе, и, право, ей пора бы уже знать Луйзу. Мари чуть ли не со страхом шла домой после безуспешных поисков, хотя Луйза и не заставляла ее искать работу. Удобно расположившись возле печки, Мари забыла об усталости и холоде. Торопливо, словно стремясь побыстрее освободиться от тяжкого груза, до боли сдавившего грудь, она принялась рассказывать о своих злоключениях, Луйза внимательно слушала.

— Да, — задумчиво произнесла она, — и в нашей округе много всяких разговоров ходит, в том числе и о дворниках: тот, дескать, вел себя как подобает, а другой — подло. Тут трудно разобраться. Конечно, те, кого преследовали, в каждом подозревают своих преследователей или их пособников. А эта несчастная Кауфман, видимо, совсем рассудка лишилась, да и не мудрено.

— Словно я могла им помочь, — жаловалась Мари и посмотрела на сестру, ища у нее поддержки. — Какая от меня могла быть помощь, если я сама…

Луйза подошла к столу, отодвинула в сторону ржавые инструменты.

— Помогать можно по-разному, как известно. Но мы боялись. Твоя Йолан, например, была другой.

— Ты тоже… ведь помогла господину Пинтеру…

Луйза махнула рукой, но, вспомнив что-то, повернулась к Мари.

— Забыла сказать, Дюрка Пинтер два раза спрашивал тебя. Что ему нужно?

— Не знаю, возможно…

Не успела она договорить, как вошел молодой Пинтер и направился прямо к печке.

— Где это вы, Мари, пропадали? Все время в бегах, не зря я, видно, говорил тетушке Ковач, что сегодня самый занятый человек в Пеште — это Мари Палфи.

Мари засмеялась. У нее стало легко на душе от одной мысли, что она значительная особа, ее разыскивают знакомые, требуют от нее отчета, где она пропадала. Но парень тут же приступил к делу, с которым пришел.

— Ну и какова она?

— Кто?

— Вайтаи, разумеется.

Луйза засмеялась. Вот, значит, что ему нужно! Дюрка осклабился, пожал плечами.

— Красивая женщина и скучает, вчера опять ее кто-то ждал у ворот.

Мари горячо вступилась за баронессу:

— Это ее друг детства, нечего зря думать плохо о ней. Она такая приветливая, вчера вечером долго разговаривала со мной и разрешила называть себя Мали, — произнесла Мари и покраснела до корней волос. Ей пришла в головумысль, что баронесса, чего доброго, обидится, если узнает, что в квартире дворника она назвала ее просто Мали.

— Какое странное имя «Мали»!

— Полное оно звучит красиво — Амелия, а так — совсем по-деревенски, правда?

Луйза вмешалась:

— Муж зовет ее Амели, они говорят друг другу «вы».

— Вот это да! — И Дюрка даже присвистнул.

Когда гость ушел, Луйза сказала:

— Трудно сейчас найти работу, больше нуждаются в таких мастерах, как Лаци, много поломок в квартирах. — Она помолчала немного. — Вчера женщина с улицы Роттенбиллер рассказывала, что ее муж работает в Андялфёльде, на текстильной фабрике; там расчищают территорию от развалин. Но она упомянула и о другой фабрике поменьше, которую якобы скоро пустят в ход. У нее какое-то немецкое название.

— Где она находится?

— Я же сказала, в Андялфёльде, вот только название никак не припомню, но там подскажут, как ее найти. Говорит, уже в ноябре начали выпускать зефир и что-то еще. Может, и в самом деле начали работу, хотя я не очень-то верю этому, ты можешь сходить. Я тебе уже не раз говорила, спешить особенно некуда, но вижу, тебе самой не терпится.

Мари оживилась. Сейчас же, сегодня же она пойдет в Андялфёльд. Хоть она и не работала на текстильной фабрике, но не боги горшки обжигают, научится, станет зарабатывать, пока Винце…

— Никуда ты не пойдешь, — категорически возразила Луйза, — хватит на сегодня, сходишь завтра с утра. Видно, что ты еще не работала на фабрике, если думаешь, что там только тем и занимаются, что с утра до вечера принимают рабочих. Кстати, посмотри, что с фабрикой Рудольфа, может, если она уцелела, там найдется какая работа. Мне нравилось там: цехи светлые, никакого запаха, маленькие ручные машины, только стоять приходится много. В полдень перерыв на пятнадцать минут, но и тогда негде присесть: стоя, перекусим — и снова за работу. Не дай бог на минуту задержаться в туалете. Тотчас появится старая ведьма-немка, не помню уже, как ее звали, и стучит в дверь. Если разобраться, вредные они люди, хозяева, но думаю, что и на их фабрике тоже многое изменилось… В общем, сама увидишь, но смотри, не скули потом, я тебя не гоню, не хочешь — не ходи…

Так говорила Луйза, снова и снова повторяя, сиди, мол, и не рыпайся, сегодня уже поздно, но вдруг, вернувшись со двора, куда она зачем-то выходила, сама же стала торопить Мари.

— Надевай пальто, где кошелка, захвати сетку.

А случилось вот что — она увидела в подворотне толстуху Лацкович: тяжело дыша, та тащила тяжелую корзину.

— Откуда это вы? — спросила Луйза.

Толстуха, запыхавшись, пробормотала что-то невнятное и направилась было с корзиной наверх, но Луйза была не из тех, от кого можно так дешево отделаться. Она решительно загородила ей дорогу, и той пришлось остановиться.

— Дают на проспекте императора Вильгельма, прямо из вагона, — сказала она и стала медленно подниматься наверх. Вслед ей Луйза крикнула:

— Много еще там? Мы успеем?

— Если поторопитесь, — пожала плечами женщина и скрылась со своей картошкой за поворотом веранды.

— Нет чтобы самим сказать, вот гады! — возмущалась Луйза, надевая на ходу пальто. И пока Мари искала кошелку, что есть мочи закричала Юци Пинтер: — На проспекте императора Вильгельма дают картошку!

И они побежали.

11

Трамвайная линия посредине разбитой мостовой почти сплошь завалена щебнем, и просто удивительно, как мог пройти сюда вагон. Он виден издали, у его грязно-бурых бортов толпятся люди, от вагона тянется длинная очередь.

Сестры стали в хвосте. Луйза прикинула на глаз, сколько в вагоне картошки, с воинственным видом осмотрелась, как бы взяв на себя миссию блюстительницы порядка, готовая любой ценой отстоять свое место.

— Нам, наверно, хватит, — шепчет Мари, показывая на возвышающуюся над бортами платформы гору картошки; три парня загребают картошку лопатами и наполняют кошелки, сетки. Молодая продавщица в белом халате, надетом поверх серого вязаного жакета, получает от следующего в очереди деньги за пять килограммов и выдает чек. Протянутую вверх кошелку подхватывает парень, наполняет ее, очередь постепенно продвигается вперед, и Луйза успокаивается. Приглядевшись, она различает на борту вагона написанные мелом слова: «ВКП — трудящимся!»

Они не замечают, как сзади них вырастает огромная очередь, подбегают все новые люди: запыхавшиеся женщины, дети, несколько мужчин с рюкзаками, некоторые рассовывают по карманам содержимое портфелей, чтобы освободить место для картошки. В глазах людей — беспокойство и неуверенность, они боятся, как бы их не вытеснили из очереди, ворчат, жмутся друг к другу, торопясь сделать очередной шаг вперед, но, наблюдая, как размеренно и быстро работают парни лопатами, постепенно успокаиваются и начинают разговор.

— Припрятали… зажиточные крестьяне сгноят, но не дадут городу, — негромко говорит обросший бородой рабочий в рубашке с засученными рукавами. — А партия раздобыла, погрузила в вагон и вот раздает.

— Какая партия? — спрашивает молодая женщина.

— Коммунистическая, какая же еще, — отвечает рабочий и делает шаг вперед.

Пять килограммов в кошелку, пять — в сетку, и сестры припускаются домой. А когда они переступают порог своей квартиры, дверь за ними буквально не закрывается ни на минуту. Приходят соседи, спрашивают:

— Вы видели вагон? Как вы думаете, госпожа Ковач, я не опоздаю?

— По скольку килограммов дают?

Под вечер одна из девиц Коша заглядывает к ним в дверь:

— У Западного вокзала стоит вагон, поспешите, тетушка Ковач!

Снова они хватают кошелку, сетку, бегут к Западному вокзалу, и Луйза только теперь начинает возмущаться поведением Лацкович:

— Жирная чертовка! Сама получила, а от людей хотела скрыть! Как только земля таких держит…

За зданием вокзала они снова становятся в очередь. Незнакомые люди в сумерках кажутся теми же, кого они видели утром. Молодые женщины, дамы средних лет в шубах. Кошелки держат чуть подальше от себя и не так крепко, как Луйза. Небритые рабочие и еще безусые юнцы. Все болтают, шутят. Одна дама в шубе говорит стоящей рядом с ней молодой женщине:

— Я хорошенько вымою картошку, разрежу вдоль, посолю, а потом как следует потру половинки одну о другую и укладываю в казанок. Картошка запечется, поджарится, как жаркое, очень вкусно.

— У меня даже слюнки потекли, — вздыхает молодая женщина.

— Особенно если побольше маслица положить. Муж готов есть хоть каждый день, слава богу, он у меня непривередливый на еду, а то не знаю, что бы я делала.

— А масло где достаете, сударыня?

— Вымениваю на одежду.

На расходящиеся железнодорожные пути опускается вечер, по обе стороны вагона мерцают свечи; большие железные ворота станционного двора закрывают, у выхода становится человек, выпускает тех, кто получил, а новых уже не впускает. В сгущающихся сумерках на холоде, пропахшем запахами весны, разговоры постепенно стихают, слышится лишь глухой гул медленно продвигающейся очереди: вместо острот и шуток рассказы вполголоса о недавно пережитом, о сыновьях-солдатах, о домах под желтой звездой, о бомбежках и лишениях, о хороших и плохих соседях, об убежищах в будайских и пештских доходных домах; скрежет деревянных лопат по дну вагона и глухой стук высыпаемой в кошелку картошки. Молодая женщина в белом халате ловко отрывает один чек за другим из книжки, которую каждый раз придерживает рукой, и, когда женщины с полными кошелками проходят к выходу, желает им спокойной ночи, а стоящих в очереди подбадривает:

— Дело идет к концу, скоро все получите…

Сетка почему-то тяжелее, чем утром, и путь до дому кажется мучительно долгим. Сестры идут рядом, молча, очень довольные. Двадцать килограммов картошки — это уже немало, недели на две, пожалуй, хватит. У дома Луйза отправляет сестру отдохнуть до ужина, ведь Мари еле стоит на ногах, а сварится картошка, она позовет ее. И когда Мари устало плетется наверх, говорит вслед ей:

— Страсть как захотелось жареной картошки, о которой говорила та женщина. Наверно, вкусно, когда поджаривать половинками.

Мари кивнула: мол, вкусно, но не повернулась. Войдя к себе, опустилась на кровать, но просидела так спокойно минуты две, не больше: открылась дверь в прихожую, послышался стук каблуков, кто-то шел прямо на кухню. Мари вышла, всплеснула руками.

— Ой! — воскликнула она. — Где это вы ее взяли?

На руках баронесса держала коричневую собачонку. Она опустила ее на пол, собачонка, растопырив свои короткие лапки, жалобно скулила.

— Короткошерстная такса, — сказала Вайтаи. — Отец у нее знаменитый медалист, хороша, правда?

Собака вперевалку, медленно передвигалась по кухне: туловище у нее было длинное, влажный черный нос блестел, уши свисали, передние лапки оказались толстые и до смешного короткие. Она неуклюже переступала по скользкому кафелю, заглянула под шкаф, поставила передние лапы на стул, зарычала, тявкнула, попыталась забраться к Мари на колени, но сорвалась и шлепнулась на пол. Мари подхватила ее и подняла вверх.

— Осторожно, Маришка, она очень изнеженная. Я прямо от хозяина, он сказал, что она чистой породы. Обожаю собак, а вы? Во время осады я подобрала четырех щенков, они в Чобаде. Знаете, в то трудное время не все могли брать их с собой в убежище и просто выпускали на улицу. У меня сердце разрывается, когда я вижу бродячих собак. А эта просто прелесть, не так ли? — И она взяла таксу из рук Мари.

Мари почему-то вдруг разозлилась. «Ну какое мне дело до нее! — успокаивала она себя. — Я становлюсь такой же придирчивой, как Луйза». Но вслух она сказала:

— Вы бы лучше бездомных детей приютили…

— Ишь чего захотели, с какой стати я стану возиться с детьми, — ответила баронесса и засмеялась. — О бездомных детях пусть заботится государство.

— Что ж, оно и позаботилось, ничего не скажешь. — И в ее памяти возникли дети Кауфманов — Енёке и Катика, она снова испытала какой-то жгучий стыд и злость к баронессе, к собаке, ко всему миру. Сделав над собой усилие, она спросила:

— Как ее зовут, эту…

— Не знаю. Такое премилое существо, надо придумать что-нибудь пооригинальнее, ну, предположим, пусть будет Жигой.

С этими словами баронесса вошла в комнату Мари и уселась на кровать. Жига зарылся головой под мышку баронессы и тотчас уснул, довольно посапывая. На Мали сегодня был другой наряд: желтоватая, немного помятая блузка, зеленый замшевый жакет, спортивная юбка в клетку, вместо туфель на толстой подошве коричневые полуботинки и грубые шелковые чулки. Мари села на единственный стул, уставилась на каскад светлых волос, спадавших на плечи Мали.

— Я спрашиваю, нет ли у вас утюга, который разогревают углем или чем-то еще? — раздался нетерпеливый голос баронессы.

Мари вздрогнула.

— Конечно, есть, у сестры.

— Как-нибудь утречком попрошу у тетушки Ковач. Все измялось, превратилось в тряпки, в таком виде стыдно показываться на глаза людям, того и гляди на замечание нарвешься, черт возьми! Я жду гостя, надеюсь, мы услышим его стук. Представьте, опять начинают собираться компании. — И она пустилась в пространные объяснения, растягивая слова и произнося их в нос. — Сегодня утром зашла к своей тете, на Розовом холме — она мамина сестра, ей тридцать девять лет, но выглядит она совсем еще молодо, — и что же вы думаете, застала там уйму гостей. Они уже знали, что я в Пеште, вот типы, а? У Берты (так зовут мамину сестру) нашелся вермут, и мы чудесно провели время. Мужчин мы чуть было не избили, за то что они завели разговор о политике. Не все ли мне равно, кто стал министром в Дебрецене, не так ли? Я предупредила, что если они не перестанут, то распрощаюсь и уйду, хватит с меня маминых причитаний. Все разговоры у них о земельной реформе, всё принимают за чистую монету, перепуганы насмерть. Мне осточертела политика, а вам? В роду моего мужа было пропасть всяких министров. Дядя Эгона двадцати трех лет стал статс-секретарем, конечно, задрал нос выше некуда. Но наш род — совсем другое дело, мы люди скромные, правда связаны немного с богемой, вы заметили? — Помолчав с минуту, она продолжала: — У мамы даже есть родственник-поэт в Риме, перевел Нирьё на итальянский язык. Вы знаете Йожефа Нирьё? Я считаю его самым крупным венгерским литератором. Как бы ни хвалили Йокаи и Миксата, я больше люблю в литературе, музыке современных, джаз прямо-таки обожаю, а вы? Когда у меня жили немцы, мы каждый вечер спорили. Я ловила по радио танцевальную музыку, а они — вы, наверно, не поверите, — хотели слушать только Лондон и Москву. Я говорила им: бросьте, вы все равно проиграли войну. Бедная мама трепетала от страха, а я только смеялась. Потом начинались танцы. Да, чуть не забыла, среди вещей Эгона, наверно, есть старый поводок, надо поискать. Жигу придется три раза в день водить на прогулку. А пока поставлю ящик с песком в ванной… Вы где моетесь?

— Внизу, у сестры.

— Конечно, вам удобнее там, да и здесь можно, на кухне есть кран. У тети говорили, что скоро включат газ, но, как говорится, свежо предание, а верится с трудом. Меня это интересует только потому, что я должна регулярно принимать ванну, иначе грязью зарастешь, не так ли?

Баронесса произносила свое «не так ли» тоном человека, ожидающего, что ему возразят, и, насупив брови, устремляла взгляд в лоб собеседнику. У Мари все чаще в таких случаях возникало желание ответить: «Конечно, не так!» Или: «Как раз наоборот!» В конце концов, не вечно же ей соглашаться, и вообще, почему другие не зарастают грязью! Поэтому она сказала:

— А с чего бы вам грязью зарасти? Воды сколько угодно. Мы в убежище, где ее едва хватало на то, чтобы ополоснуть руки, и то ухитрялись даже стирать, хотя и носили воду в гору под обстрелом…

— Это совсем другое дело, — промямлила баронесса, — я говорю о том, что привыкла принимать ванну каждый день.

«Авось отвыкнешь», — все больше раздражаясь, подумала Мари, а вслух сказала:

— Малика, вы будете готовить на кухне? — Она негромко кашлянула, чтобы голос звучал ровнее и увереннее.

— А что мне готовить? Разве стакан чаю когда, пока нельзя включать электроплитку. Считайте, что кухню я уступаю вам.

Мари снова смутилась, с трудом подыскивала слова:

— Спасибо, но нам и обеим места хватит, мне ведь тоже не ахти сколько готовить нужно… к тому же, на то они и места общего пользования, чтобы пользоваться ими сообща; и господин Пинтер так сказал, стало быть… ну, в общем, может случиться, что и мне ванная понадобится, допустим поздно вечером…

— Я еще не видела, можно ли пользоваться второй ванной, для гостей?

— Она разрушена.

— Вы и ночью встаете? Я никогда. Лягу и сплю до утра. Я посмотрю ту ванную, что-нибудь придумаем, не беспокойтесь.

Так они ни до чего и не договорились. А баронесса уже перевела разговор на другое, как бы давая понять, что с тем делом покончено, и, когда в дверь громко постучали, резко вскочила: собака, заскулив, свалилась на пол.

— Это Рене, бегу, ой, Жига, что ты наделал?

На недавно вымытом полу темнела небольшая лужа. Баронесса засмеялась, подхватила собачку на руки.

— Вот я тебя запру сейчас, — сказала она, — но имей в виду, в моей комнате нельзя безобразничать. Вечером поведу тебя гулять, а пока веди себя прилично. Не огорчайтесь, Маришка, мы ее научим правилам приличия. — Она вышла с собачкой, плотно закрыв за собой дверь.

— Чем ты так занята на кухне? Я уже целый час стучу в дверь, думал, что ты куда-нибудь сбежала, — послышался протяжный, высокий мужской голос, затем донесся смех Мали.

— Я разговаривала.

— На кухне? — удивился высокий голос.

— Конечно. — И, уже пересекая прихожую, она добавила: — Со своей жиличкой.

— У тебя даже жиличка есть? Чего только ты не придумаешь, Мали, вот уж поистине христианская душа.

— Довольно милая пролетарка, сестра дворничихи. Как ты думаешь, не жарко будет в шубе?

Мари сидела на стуле за закрытой дверью, боясь шелохнуться. Услышав, как хлопнула дверь прихожей, она глубоко вздохнула: наконец-то ушли. Ей не хотелось встречаться с этим писклявым Рене, Мали тоже наверняка предпочитала, чтобы она не видела его, раз плотно закрыла за собой дверь ее комнатушки. Да ее вовсе и не интересует, кто к ней ходит!

Она вышла за тряпкой, чтобы подтереть пол. В дальней комнате скулила собака, протяжный вой сменялся коротким тявканьем и сотрясанием двери. «Ишь как убивается, бедняжка! Что ж, пусть баронесса и ухаживает за ней, не моя забота смотреть за Жигой». Тщательно подтерев лужу, Мари спустилась в дворницкую. Молча села у огня, время от времени вздрагивая всем телом. Видно, она простыла ночью.

Луйза читала газету «Сабадшаг» и как бы между прочим сказала Лаци, что-то мастерившему за длинным столом:

— Послушай, Лаци, у нас много старых печек, ты поставил бы одну в комнату Мари, а то она, чего доброго, замерзнет.

— Если она такая мерзлячка, обязательно поставлю. Завтра посмотрю, есть ли куда вывести трубу, а к вечеру, Мари, можешь хоть быка зажарить, так будет жарко.

В кухне опять воцарилась тишина, лишь изредка кто-нибудь обронит одно-два слова, не дребезжит и велосипедный звонок. Вдруг кто-то неуверенно повернул ручку. Лаци вышел, послышался женский голос:

— Простите, не в этом доме салон Пинтеров?

— У нас нет никакого салона, — ответил дворник.

— А мне сказали…

— Пинтеры действительно живут в этом доме, на третьем этаже, направо по веранде, хозяйка умеет шить, но салона у них нет! — крикнула из комнаты Луйза.

Лаци показал посетительнице квартиру Пинтеров, долго объяснял, что фамилия совпадает, но здешние Пинтеры мануфактурщики, а не владельцы салона, затем вернулся, уселся за длинный стол и принялся снова что-то мастерить. Спустя некоторое время Луйза отложила газету, зевнула и спросила:

— Что нового наверху?

— Ничего особенного, — ответила Мари и, помолчав, добавила: — Баронесса принесла собачонку.

— Породистую? — поинтересовался Лаци.

— Говорит, чистокровная гладкошерстная такса.

— А-а, хлебнет она с ней горя, — засмеялся Лаци.

— Сейчас осталась одна и воет что есть мочи, — сказала Мари, и ей вдруг стало жаль покинутое животное. Ведь все-таки щеночек еще, живая тварь.

После ужина они втроем прогулялись по площади Свободы. Луна освещала ямы, кучи песка и наспех насыпанные могилы с деревянными крестами на некогда красивых аллеях, ведущих к площади. Тихо-тихо вокруг, лишь изредка торопливо пройдет прохожий, со стороны Дуная дохнет прохладой весенний ветерок.

На лестничной клетке, поднявшись к себе, Мари прислушалась — Жига затих, видимо, Вайтаи уже дома. Со свечкой в руке она свернула на веранду, и в этот момент ее с третьего этажа окликнул Дюрка Пинтер.

— Алло!

Они все трое сидели на веранде возле двери, озаренные лунным светом: хозяйка — закутавшись в плед, старший Пинтер — в теплом пальто. Мари поздоровалась, улыбнулась им и потушила свечу.

— Мы гуляли — сестра с мужем и я, — объяснила она.

— А мы решили подышать свежим воздухом здесь, — перегнулась через перила Юци Пинтер. — Тошно сидеть в неосвещенной квартире, спать еще куда ни шло, да и то вертишься с боку на бок, пока уснешь.

Мари тоже облокотилась на перила.

— А я собираюсь пораньше лечь, — сказала она и многозначительно добавила: — Завтра с утра надо идти в Андялфёльд, на текстильную фабрику. — Она слегка покраснела, подумав, вдруг спросят, кто устроил ее на работу, как называется фабрика, поэтому торопливо попрощалась. Слова старшего Пинтера остановили ее.

— Нужно прописаться, сударыня, а потом тоже будете ходить на общественные работы.

— Чего ты пристаешь к бедняжке? — одернула его жена. — Как же она пойдет на общественные работы, если работает на фабрике?

— Надо же кому-то ходить, — проворчал Дёрдь Пинтер.

Мари сразу легла в постель, сегодня ей не хотелось вести вечернюю беседу. Когда открылась дверь на кухню, притворилась спящей. Влажный, холодный нос собачонки прижался к ее лицу, лапки зацарапали по подушке. Освещенная лунным светом, на пороге стояла женская фигура в халате. Мари не шевельнулась, но баронессу это ничуть не смутило.

— Ну и напакостил этот щенок, превратил мою комнату в авгиевы конюшни. В следующий раз запру его в ванной. Как же теперь спать, там все загажено.

Мари пришлось открыть глаза.

— Надо подтереть, — сказала она сонным голосом.

— Чем?

— Тряпка на кухне.

— А ладно, завтра. Нужно было сводить Жигу погулять, но я поздно вернулась. Думала, вы все равно будете спускаться вниз и захватите собачку, ну ничего. — Она прижалась к косяку. — Мы исходили чуть не весь город, я едва на ногах стою. Доживу до конца недели и поеду домой, в Пешт не вернусь до тех пор, пока трамваи не пойдут. Я, пожалуй, тоже лягу, завтра рано собираемся на Швабскую гору, Рене зайдет за мной, с ним хоть не так скучно.

— А я в Андялфёльд…

— Я бы ни за что не пошла туда!

— Почему?

— Там одна голытьба, пролетарии!

— Я тоже пролетарка, — обиженно сказала Мари, — чего вы их боитесь?

— Вы совсем не такая…

Мари всеми фибрами души почувствовала неосознанную обиду. Что она имеет против Андялфёльда? Там заводы и фабрики, основная масса жителей — рабочие. Но баронесса увлеченно рассказывала о Париже, продолжая прижиматься спиной к дверному косяку. Осенью тридцать девятого года они, будучи еще молодоженами, побывали там. Объездили на машине всю Ривьеру, в Монте-Карло выиграли в рулетку кучу денег.

— Когда же вновь представится возможность поездить? Вы любите путешествовать, Маришка? — И, не дожидаясь ответа, она села на край кровати. — Я без ума уже от одного запаха поезда. Пожалуй, я не имела бы ничего против того, чтобы мой муж вернулся домой, но сегодня утром у Берты говорили, что если он действительно попал в плен, то пройдут годы, прежде чем он, как и другие пленные, вернется на родину. Конечно, если он погиб, то тут уже вообще нечего ждать.

Мари рывком вскочила, широко открыла глаза. Годы? Этого не может быть, ведь пройдет еще несколько дней, в худшем случае недель, и война кончится, и ее муж, Винце… «пройдут годы»… нет, нет, не может быть… Но баронесса только передернула плечами.

— Думаете, мне приятно? Я не для того выходила замуж, чтобы слоняться всюду одной. Эти, конечно, полагают, что с соломенной вдовой можно делать все что угодно, ей-богу, житья не дают, даже вы и то, наверно, заметили? Хотя я, право, не полагаюсь только на одну внешность, как некоторые в светском обществе. Как раз сегодня Рене сказал, что, если бы моя красота не дополнялась внутренним обаянием, он давно бы разочаровался во мне. Какой только ерунды он не говорит! Сегодня, например, сравнил меня с великосветскими дамами французского двора эпохи рококо: такая же грация, ум! — И баронесса залилась веселым смехом, но вдруг как взвизгнет: — Ой, Жига! — Смахнула с колен собаку и, чтобы заглушить звук льющейся струйки, продолжала: — Незадолго до замужества у меня просил руки один шведский промышленник. Вместе с женой и двумя детьми он жил на острове Маргит. Из-за какой-то крупной общегосударственного значения сделки ему надолго пришлось застрять в Пеште. Мы познакомились у Фештетичей. На следующий день он заявился к нам и стал просить у мамы моей руки, сказав, что уже переехал в гостиницу «Геллерт» и порвал с семьей. Представляете, мы прямо-таки обомлели. Какая у него была чудесная машина! Сам он высокий блондин, немного, правда, педантичен, но я, знаете, люблю таких, говорят, противоположности сближают людей. Эгон тоже такой. Мама, конечно, и слышать не хотела. «Не могу же я отдать тебя за разведенного, — сказала она. — К тому же в Стокгольме ты умрешь со скуки, там все серо, удручающе, через неделю ты сбежишь оттуда». Но вы не представляете, до чего настойчивы шведы. Он месяцами ходил за мной по пятам, я прямо не чаяла, как отделаться от него. Ведь вы знаете, как мужчины добиваются своего, если им понравилась какая-нибудь женщина!

— Я, признаться, не знаю, — сказала Мари и, засмеявшись, поднесла руку ко рту. Она уже не ощущала той общности судеб, сознание которой вчера поистине растрогало ее. Сравнивая свои девичьи чистые и искренние, глубоко затаенные чувства с той бурей страстей, которую порождает вокруг себя Мали, она все больше убеждалась в том, что между ними лежит глубокая пропасть… Надо же, Мали называет соломенным вдовством глубокое одиночество, в котором она живет без Винце. Мали веселая, красивая женщина, не удивительно, что она имеет успех у мужчин, но что касается ее, Мари, то она не хотела бы иметь успех у таких вот шведских дельцов. При этой мысли она опять невольно улыбнулась, а Мали продолжала рассказывать:

— Вы слишком худая, Маришка, вам трудно живется? Я столько привезла с собой, что и за две недели не съем, охотно поделюсь с вами. — Мари наотрез отказалась. — Полно, не упрямьтесь. Вы помогаете мне, я вам. А теперь еще эта собака — ну, Жига, прощайся с Маришкой, пойдем спать. — Уже в дверях она спросила: — Да, вы сказали, что завтра утром уйдете?

— Уйду, в Андялфёльд.

— Ну хорошо, тогда загляните ко мне в полдень.

Жига стал прощаться, поскреб передними лапками по ее подушке и, когда баронесса схватила щенка за шиворот и подняла вверх, жалобно взвизгнул, поворачивая мордочку в сторону Мари. Затем дверь захлопнулась, в комнате воцарилась тишина. Проникнувший в окно лунный свет достиг кровати, осветил исхудавшее, бледное лицо Мари, расплылся по стене. Мари в полудремоте ворочалась с боку на бок. Что-то давило ей грудь, возможно яркий свет, но стоило ей закрыть глаза, как платиновый свет приобретал форму приплюснутого круга, обладающего голосом и страшной силой. Потом лунный свет, как привидение с наступлением рассвета, исчез, и Мари уснула.

12

Неподалеку от площади Мира она, не зная, куда идти дальше, остановилась. На улице Лехел Мари обращалась к нескольким женщинам. Одна из них, не выслушав ее до конца, бросила на ходу «я не здешняя»; другая подробно расспросила, какую фабрику она ищет, что на ней производят, и направила Мари на площадь Мира: там, мол, покажут; третья недоуменно пожала плечами, но тоже посоветовала идти на площадь Мира.

Постояв на площади, она решила перейти на противоположную сторону. В конце широкого переулка Мари увидела два стоявших один против другого заводских здания: ограда была разрушена, здания зияли пустыми глазницами окон, казались заброшенными, вокруг них образовались пустыри. Там не было никаких признаков жизни, и только какой-то старик бродил среди развалин, изредка нагибался, что-то поднимал и совал в заплатанный мешок.

Мари, сделав несколько неуверенных шагов, остановилась у фонарного столба. Рядом молодой человек скручивал из клочка газеты козью ножку. Мари прошла мимо него раз, другой, третий. Наконец он спросил:

— Не меня ли ищете?

Мари улыбнулась, тряхнула головой и торопливо пошла прочь, но молодой человек громко, чтобы она услышала, крикнул:

— Я же вижу, вы кого-то ищете!

Мари остановилась и так же громко ответила:

— Фабрику! — И, подойдя поближе, скороговоркой выпалила все, что столько раз повторяла про себя, шагая по улице Лехел.

— Текстильную фабрику с каким-то немецким названием, там не меньше пятидесяти ткацких станков, говорят, что все они уже работают.

— Это, наверно, «Братья Шумахеры», — сказал молодой человек, выпуская густой клуб дыма. — Тогда жмите, сударыня, дальше, четвертый переулок отсюда, там свернете налево, выйдете на небольшую площадь, увидите двухэтажное здание, но работает фабрика или нет, не знаю.

— Там скажут… Спасибо.

И она устремилась вперед, а молодой человек крикнул ей вслед:

— На обратном пути еще застанете меня здесь!

Она отсчитывала переулки и про себя повторяла: «Шумахеры, Шумахеры». На маленькой площади опять увидела два заводских здания, они тоже стояли один против другого. Вокруг двухэтажного уцелела ограда, но там, где были ворота, высились груды щебня. Две женщины вышли на улицу, ступая прямо по щебню, затем наполнили им корытообразные носилки. Кажется, что их обсыпали красной мукой: платки на голове, фартуки, лица и даже веки — все было желто-красного цвета. Мари стояла в стороне, а когда женщины с носилками повернули назад, спросила:

— Извините, вы случайно не знаете, здесь берут на работу?

Женщина, которая шла позади, обернулась.

— Ступайте в фабком.

Напарница нетерпеливо одернула ее:

— Иди-иди, чего глазеешь по сторонам.

— Я не глазею.

И они скрылись за углом, где ограда круто поворачивала, а Мари зашагала прямо по щебню. Двухэтажное здание, несмотря на выбитые кое-где стекла в окнах, на осыпавшуюся штукатурку, снаружи производило впечатление обитаемого. Во дворе громоздились развалины одноэтажного каменного строения, там же валялась на земле измятая, продырявленная вывеска с надписью «Контора». На обрывках бланков, втоптанных в щебень, можно было прочесть: «Хлопчатобумажные ткани. Братья Шумахеры»; повсюду разбросаны были переплеты толстых конторских книг, счета, бланки заказов, растерзанные, словно на фабрике хозяйничали сбежавшие из сумасшедшего дома душевнобольные, сиденья стульев, ящики из письменных столов, пишущие машинки без клавишей; в кучу была свалена тара, а позади агрегатов и машин виднелся небольшой деревянный сарай с одним оконцем, на сколоченных из брусьев дверях было выведено мелом: «Фабком».

Мари постучалась и, не услышав ответа, вошла. В сарае находились двое мужчин; один из них, похожий на чиновника, в сером костюме и шляпе, раскачивался на стуле перед письменным столом: правой рукой он опирался на край стола, а левой каждый раз, когда стул откидывался назад, с силой хлопал по лежавшим на столе бумагам. Другой — в темно-синем комбинезоне и натянутом поверх него джемпере, — прислонившись к стене у самого окошка, курил и слушал человека, ритмично ударявшего ладонью по бумагам.

— Здравствуйте, — поздоровалась Мари и остановилась в дверях.

— Да, — рассеянно кивнул мужчина в сером костюме, и занесенная для удара левая рука его на мгновение застыла в воздухе, — сейчас, одну минуту. — Затем он громко хлопнул по бумагам и продолжал: — Неделю назад они вели себя тихо и смирно, а теперь начинают вставлять палки в колеса. Уверяю вас, виноват этот подлец Робоз…

Второй мужчина махнул рукой.

— Он не осмелится. Даже сунуться сюда не посмеет.

— Черта с два! Неужто у вас сложилось о нем такое представление? Он, видите ли, не привык ходить пешком. Вы думаете, господин директор Робоз станет вам ходить от Итальянской аллеи до Андялфёльда пешком? На своих двоих? Не надейтесь! — Он внезапно перевел взгляд на Мари. — Опять что-нибудь стряслось?

— Нет, — произнесла Мари робко и совсем смутилась, — я хотела спросить… то есть поступить на работу…

— Ах, вот в чем дело, а я подумал было, что опять женщины поссорились. Вы работали на текстильной фабрике? — Он вдруг засмеялся. — Какая там, к черту, текстильная фабрика… Расчищаем территорию. Не надорветесь? Впрочем, переговорите с товарищем Галлом, мне в город пора.

Петер Галл, старший мастер ткацкого цеха фабрики акционерного общества «Братья Шумахеры», после нескольких вопросов кивнул, достал из кармана блокнот и на исписанной, замусоленной странице в клеточку записал карандашом фамилию Мари. Затем подвел ее к груде кирпича во дворе и объяснил, что ей надо делать.

— Целые кирпичи носите вон туда, к ограде, а за битыми будут приходить женщины с носилками, а то они ворчат, что работа подвигается медленно, когда им самим приходится отбирать. — С этими словами он оставил Мари.

Собственно, следовало бы спросить, как долго длится рабочий день, сколько будут платить, сказать, что лучше она завтра выйдет на работу, а то испортит единственный костюм, но она уже разбирала кирпичи, отдельно целые, отдельно битые, затем обхватила руками уложенные друг на друга восемь целых кирпичей и направилась к каменной ограде. До чего же она, право, жалкое создание, слабое и духом и телом. Теряется перед каждым, будь то Малика или товарищ Галл, любой сразу видит, что имеет дело с ничтожеством. Как же это получается у других, у тех, кто ведет себя с достоинством, спокойно говорит о своих нуждах, не краснеет как рак, не теряется. Должно быть, посторонним она кажется смешной.

Подошли женщины с носилками. Мари остановилась, улыбнулась.

— Приняли, — сообщила она той, которая была позади и показалась ей приветливее передней. — Вот разбирать велели…

— Старайтесь, — хмуро ответила передняя, пожилая худая женщина; в морщины на ее лице глубоко въелась красная кирпичная пыль. — Пошли, Юли, какого черта тут стоять.

— Сейчас пойдем. Поясницу ломит, а вы все подгоняете.

И они направились с носилками к груде кирпича. Старшая сняла с головы платок, вытерла обратной стороной вспотевшее лицо, затем снова повязала; младшая, Юли, достала из кармана фартука сморщенное яблоко и принялась грызть его. Мари снова нагнулась и молча принялась разбирать кирпичи.

— Вас Галл определил? — спросила Юли.

— Да, кажется, его зовут так.

На этот раз заговорила старшая:

— Галл берет всех подряд, но неизвестно, чем потом расплачиваться будет. — Она наблюдала, как Мари нагружает носилки битым кирпичом, и, видимо, глядя на маленькую фигурку, несколько смягчилась: — Неужели у вас так много одежды, что не жаль испортить праздничный наряд?

Мари, не поднимая глаз, ответила, что шла в Андялфёльд просто так, не надеялась сразу устроиться, что ей очень жаль черную юбку, вязаный жакет, больше у нее ничего нет, все осталось в Буде…

— Вас разбомбили? — спросила Юли. — Точно так же, как вас, Чепаи. Ну, пошли. — И они понесли полные носилки.

Мимо Мари проходили люди, даже не замечая ее. Двое молодых рабочих с грохотом катили бочку как раз в ее сторону. Дребезжа и подпрыгивая, бочка остановилась у груды кирпича.

— Сегодня поступили? — спросил один из кативших бочку рабочих, с тоненькими усиками.

— Да, сегодня.

— Одежду не жалеете? — спросил второй, широкоплечий мужчина, и осуждающе покачал головой.

— Я не знала, что сразу поступлю. — И, смутившись, Мари провела испачканной рукой по черной юбке, так бросающейся всем в глаза.

Рабочие покатили бочку дальше, и широкоплечий сказал:

— Приходят тут всякие, а потом цацкайся с ними.

Его слова обожгли Мари, она исподлобья смотрела им вслед, хотела крикнуть, что она не всякая, никогда и нигде не отлынивала от работы, даже муж это сразу заметил… но у нее перехватило горло, да и бочка к тому времени гремела уже далеко. Она разогнулась, осмотрела двор. Насчитала не меньше двадцати мужчин и женщин: они собирались в кучки, расходились, что-то поднимали, толкали, доносились крики, удары молотков. «Все эти люди чужие и равнодушные, а может быть, даже враждебные мне», — подумала Мари, снова склонясь над грудой кирпича. Подошли Юли и Чепаи с носилками, бросили их у ног Мари и, отвернувшись, стали беседовать.

— Говорят, к вечеру выдадут картошки и сала, именно за этим инженер и ушел в город.

— Пусть дают что угодно, мне все равно, только бы не даром надрываться. Можно и за картошку. Тем более, что ее теперь не купишь…

Позади них появилась фигура Петера Галла, старшего мастера. Еще издали он закричал:

— Вы что прохлаждаетесь? Накладывайте на носилки, новенькую я поставил разбирать кирпич!

— Вы не кричите на нас, товарищ Галл! — Чепаи воинственно подбоченилась. — Я восемь лет работаю ткачихой на этой фабрике, а теперь стала чернорабочей, вам что, мало этого?

— Я тоже не гнушаюсь черной работы, как и все остальные, и не вам, Чепаи, упрекать меня!

— Я и не упрекаю, но только не надо подгонять нас.

Они отвернулись, а Мари еще проворнее стала бросать битые кирпичи на носилки. Женщины подняли их и понесли, с трудом переставляя ноги, обмениваясь колючими словами:

— Как ты плохо держишь… не дергай!

— Вы сами дергаете!

В следующий приход они даже не взглянули на Мари и с явной неохотой принялись бросать обломки кирпичей, но Мари сказала:

— Оставьте, ведь мне все равно, куда бросать — в сторону или на носилки. А вы тем временем отдохнете, не так ли? — И она улыбнулась, так как ей показалось, что это «не так ли?» будто прозвучало из уст баронессы Вайтаи. Юли нехотя поднимала битые кирпичи, бросала на носилки, но вскоре выпрямилась и заговорила с Чепаи. Рассказывала о больнице, где она пробыла до самого освобождения, там роженицы рожали прямо в палате; окон не было, вода замерзала в тазу. Ее так и не вылечили, поясницу ломит, словно ее тупым ножом режут, врач сказал…

— Слыхала, ты уже рассказывала, — оборвала ее Чепаи. — Думаешь, у других не болит? У всех женщин что-нибудь болит… — В дальнем конце двора кто-то ударил молотком в ржавый рельс.

— Полдень, — сказала Чепаи и уселась на груду кирпичей. Сняла с головы платок, расстелила его на коленях чистой стороной кверху. — У меня тут хлеб с жиром. — И она начала развязывать узелок, извлеченный из кармана.

Юли разломила пополам блин и принялась есть.

— А вы что же? — обратилась Юли к стоявшей чуть в стороне Мари.

— Я ничего не захватила, рассчитывала к обеду вернуться к сестре, да мне и не хочется есть.

Обе работницы отвернулись, чтобы не видеть бледную молодую женщину в запачканной одежде, которой даже нечем было заморить червячка. Мари же, чтобы не смущать их, отошла подальше, принялась разглядывать двор, но тут морщинистая Чепаи окликнула ее:

— Хотите кусочек хлеба с жиром? — А когда Мари стала отказываться, вспылила: — Берите, коли дают, нет, вы только полюбуйтесь на нее!

Теперь уже закусывали все трое, и, когда через полчаса снова раздался надрывный звон железного рельса, обе женщины знали буквально все о Мари, Винце, Луйзе и ее муже, который нечто вроде человека свободной профессии, о коммунальной квартире и Жиге — гладкошерстной таксе было также уделено в рассказе подобающее ей место. Мари в свою очередь узнала, что Чепаи — солдатская вдова, что ее мужа со штрафной ротой погнали на русский фронт и там, как ей сказали, он замерз, так как, несмотря на сорокаградусный мороз, им не выдали зимнего обмундирования.

— Да покарает господь бог тех, кто погнал его туда, — сказала Юли, на что Чепаи энергично возразила:

— Их не бог, а люди накажут, и уже скоро.

Мари узнала и о том, что обе женщины много лет проработали на фабрике Шумахера, что Юли не замужем, но у нее есть человек, с которым она живет, и неплохо. Если бы не болезнь, было бы совсем хорошо, а врач сказал, что вылечить ее не сможет. В тридцать девятом она познакомилась со своим Яни, он служил на действительной. В Задунайском крае у него есть жена и уже большая дочь. Жена раз в год приезжает в Будапешт, зовет Яни домой, привозит домашних гостинцев, ветчину, сало и снова возвращается к себе в Задунайский край. Сейчас Яни — младший чиновник в городской ратуше.

— Что ж, смотри, чтобы твой Яни не попал под чистку, — сказала Чепаи, повязывая голову платком.

— Яни ничего не грозит. Все знают, какой он человек.

Солнечный диск медленно опускался за фабричное здание, устало шагали, еле волоча ноги, согнувшиеся под тяжелой ношей обе женщины, уже не разговаривали, ходили молча со своими носилками. В один из заходов Юли принесла Мари залатанный синий фартук и платок. Двое рабочих, те, что утром катили бочку и бросили Мари реплику по поводу ее одежды, еще раз проходили мимо, и худощавый, с усиками юноша в шапке, заметив перемену, остановился, улыбнулся:

— А так ей больше идет, правда, Мишка, в платочке-то?

— И так, и этак хороша, — сказал широкоплечий.

Мари засмеялась и с еще большим рвением принялась разбирать кирпичи, как бы говоря: вот полюбуйтесь, как я сноровисто, ловко работаю! К вечеру у нее было такое ощущение, будто руки, отяжелев, оттягивают плечи, шея одеревенела, а в поясницу словно вогнали кол и ей уже никогда ее не разогнуть. Когда добродушная Юли и морщинистая Чепаи снова завели разговор у носилок, Мари тоже решила немного передохнуть, подошла к женщинам и спросила о том, что весь день занимало ее мысли:

— А после того, как переносим весь этот кирпич, мы будем работать в цехе?

Юли засмеялась.

— Когда переносим этот, начнем таскать из здания. — И в ответ на удивленный взгляд Мари добавила: — Бомба угодила прямо в него. Разнесло всю лестничную клетку. Ни в ткацкий цех, ни в склад пряжи и готовой продукции, ни в заготовительный цех сейчас пройти невозможно. Если все это перетаскаем и я совсем не свалюсь из-за своей болезни, если снова дадут ток, только тогда я и все вы начнем опять работать на Шумахера.

— Нет уж, черта с два. Шумахер больше сюда не явится! — вспылила Чепаи и, когда Юли рассмеялась, гневно прикрикнула на нее:

— Ничего тут нет смешного! А мне не веришь, спроси у товарища Галла.

— Это вы только сейчас называете других товарищами, — сказала Юли, — а если нагрянет сюда Шумахер на своей машине, и пикнуть не посмеете.

Они еще долго пререкались, доказывая каждая свое. Неужто Юли думает, что все эти люди настолько глупы, чтобы надрываться, гнуть спину на Шумахера?

— Он удрал за границу, говорят, погрузил на машины больше десятка ткацких станков и увез с собой; если бы не Галл и инженер, увез бы всю фабрику, разрази его гром!

— Небось еще вернется, — сказала Юли, — а если нет, то остался господин директор Робоз, его зять. Усядется он в кресло и опять начнет распоряжаться здесь. Яни тоже говорит, что и в Городской ратуше так же получилось: они расчищают развалины, а прежние господа преспокойно рассиживают в кабинетах и, покуривая сигареты, ведут светские беседы.

Мари слушала обеих женщин, иногда задавала вопросы и мало-помалу знакомилась с историей фабрики Шумахеров.

— Акционерное общество «Хлопчатобумажные ткани. Братья Шумахеры» принадлежит двум братьям немецкого происхождения.

— Швабам! — уточнила Чепаи.

— Ну, швабам, так швабам. Примерно в тридцать восьмом году они изменили фамилию на венгерский лад, стали Шоквари, на фабричных воротах повесили новую вывеску, отпечатали новые бланки и конторские книги, но в сорок втором снова стали Шумахерами, и опять появились прежние бланки. У них есть сестра, жена Робоза; так вот этот Робоз — самый хитрющий из них. Фабрику основали в начале двадцатых годов: тогда это был одноэтажный цех с двадцатью станками, затем привезли из Германии еще шесть, и в течение нескольких лет построили нынешние корпуса на пятьдесят четыре ткацких станка. Эти Шумахеры только корчили из себя начальство, один восседал в конторе, другой расхаживал по цехам:пройдет, бывало, по фабрике в сопровождении целой свиты, рабочих за людей не считал.

— За восемь лет ни один из них ни разу не заговорил со мной, — сказала Чепаи.

— Братья разъезжали на машине, зимой и летом путешествовали, ходили по театрам, на скачки, а зять Робоз трудился денно и нощно. Грубый, жадный, из-за гроша готов три шкуры содрать с рабочего. Никто не мог сказать, когда он спал, — на фабрике его видели и в дневную и в вечернюю смену; в ту пору еженедельно выпускали двадцать тысяч метров ткани. Благодаря его стараниям и благоденствовали оба Шумахера, вернее, трое, так как сестрица их, жена Робоза, похлеще братьев умела транжирить денежки. Она уже с утра звонила на фабрику: «Папуля, пришли домой денег», и укажет, сколько именно. Идушка, машинистка, рассказывала — до чего же она здорово копировала жену Робоза!..

— Инженер пришел! — прервала рассказ своей напарницы Чепаи и стала снимать с головы платок.

Наполненные до краев битым кирпичом носилки остались на месте. Двор огласили постепенно затихающие удары колокола. Люди собирались у сарая с надписью «Фабком». Обе женщины тоже пошли туда, и Мари за ними.

Инженер говорил о том, что завтра два человека пойдут с тележками за картошкой к Западному вокзалу… Утром всем необходимо принести с собой сетки и посудину под масло… Заговорили сразу несколько мужчин, среди незнакомых иногда до нее доносились и знакомые голоса.

— Без денег тоже нельзя, товарищ инженер! — кричал широкоплечий Мишка. Инженер, вытирая лицо огромным платком, назвал какую-то сумму, которую ему обещали. В ответ из задних рядов проворчал чей-то старческий голос:

— Еще за прошлую неделю не рассчитались.

И тотчас рядом с Мари визгливо выкрикнула женщина:

— Во сколько обойдется нам картошка и масло?

Инженер сердито замахал платком:

— Черт возьми, с ума с вами сойдешь!

— Не шумите, тетушка Бокрош, — раздался голос парня с усиками, — вас никто не собирается обманывать!

Уходя с фабрики, Чепаи сцепилась с тетушкой Бокрош.

— Вы любите высказывать недовольство, — сказала она, — и всегда невпопад, не там, где следует, только чешете языком.

Тетушка Бокрош — грузная старуха, уборщица, одновременно она обслуживала женскую душевую на фабрике Шумахеров; ее лоснящееся лицо побагровело от злости: казалось, она вот-вот набросится с кулаками на горластую Чепаи.

— Вы везде суете свой нос, — шипела она, — ругаться-то вы умеете, это я знаю, но если человек справедливо требует, что ему положено…

— Не с инженера начинайте, он всегда был порядочным человеком, идите к Робозу и с ним цапайтесь. — Так, бранясь, они дошли до площади Мира. Обе пожилые женщины, сухопарая Чепаи и грузная тетушка Бокрош, пошли и дальше вместе, а Юли и Мари направились в сторону Берлинской площади. Темнело, а когда они достигли Западного вокзала, стало совсем темно.

— Чепаи права, — сказала Юли, — инженер — замечательный человек. В сорок четвертом году Шумахеры чуть было не уволили его за то, что он сочувствовал рабочим. С этим Галлом, старшим мастером, они большие друзья. В декабре прошлого года они вдвоем перехитрили Шумахера, помешали вывезти ткацкие станки; подошли машины, но на них успели погрузить всего десять станков. Да, трудно, конечно, люди боятся, как бы свое не упустить, хотят получить все, что им причитается. Я и сама такая: как бы у меня не ломило поясницу, буду работать, чтобы не явиться к Яни с пустыми руками. Яни хороший, он постоянно заботится о том, чтобы я не подорвала свое здоровье. Дорогой ценой достается масло и сало в нынешние времена. Эти, из фабкома, все умеют объяснить; говорят, только совместными усилиями можно устранить последствия проигранной войны, огромные разрушения; верно, так оно и есть, но не каждый понимает это; мужчины, такие, как Мишка Вираг, те быстро поняли. А у женщин одно на уме: деньги подавай им, и все тут.

У Западного вокзала они стали прощаться, Юли пойдет дальше к Вышеградской улице, а Мари — по проспекту императора Вильгельма.

— Да, — спохватившись, спросила Мари, — во сколько начинается работа?

— В семь, — ответила Юли, — теперь так уж заведено: от зари до зари. Да не забудьте посуду под масло, оно пригодится вашей сестре, кстати, как ее зовут?

— Луйза, Луйзой зовут.

И они расстались.

Шел седьмой час, но было уже темно, как ночью.

13

Луйза видит, как Мари радуется новой работе, рада она и маслу и картошке; об этом она так много говорит, что можно подумать, будто они все трое живут лишь на заработок младшей сестры. Луйза расспрашивает ее обо всем: об инженере, о тетушке Бокрош, о Юли и сама в свою очередь рассказывает Мари о событиях прошедшего дня. Как приятно сидеть вот так вечером возле печки и прислушиваться к каждому шороху в доме. Зазвонит велосипедный звонок, и Мари скажет: «Господин Пинтер… дочь Коша, старшая…» Если Лаци делает свой вечерний обход квартир, они нагревают большую кастрюлю воды, моются у огня, становятся по обе стороны корыта и стирают, не ждут, пока накопится много грязного белья. На кухне в дворницкой идет оживленная беседа о семейных делах, о событиях на фабрике… На следующий вечер, придя с работы, Мари узнает о грандиозном скандале у Пинтеров — на весь дом подняли крик.

Несколько дней назад какая-то женщина разыскивала салон Пинтеров, рассказывала Луйза. Она пришла с отрезом на платье. Кто-то из соседнего дома порекомендовал ей обратиться к Юци Пинтер, отозвавшись о ней как о хорошей портнихе. Постоянная портниха этой женщины живет где-то в Йожефвароше, а ходить пешком туда на примерку очень далеко. Женщина обещала за работу пятикилограммового гуся, мать ее живет в Дунакеси, привезет, мол, его на будущей неделе. Юци Пинтер приняла заказ, а муж учинил ей форменный скандал, стучал кулаком по столу, разошелся вовсю. Утром он заглядывал в дворницкую и после обеда приходил жаловаться на сына и жену. Дескать, в своем собственном доме он не хозяин, погубят, говорит, они его, ведут такой образ жизни, который вредит его коммерции. «Сын дровосек, а жена шьет за гуся. Скажите, госпожа Ковач, разве это дело?» Она ответила, что теперь все будет по-иному, и ничего нет зазорного в том, что жена его работает, но он ни в какую, и слушать не хочет. Жена тоже приходила жаловаться на него: муж, мол, забывает, что одним престижем сыт не будешь, есть тоже надо! И просила, если будут приходить заказчики, направлять их к ней.

— Он, конечно, не прав, — сказала Мари.

— Господин Пинтер?

— Да. — И многозначительно продолжала: — Нужно использовать любую возможность. Я тоже поступила точно так же и не раскаиваюсь. Как только начнет работать фабрика, пойду в ученицы. Юли говорит, что я очень скоро стану веретенщицей, вот увидишь…

— Твоими бы устами да мед пить.

Рассказала Луйза и о баронессе. Та приходила с коричневой собачонкой, спрашивала Мари. Хныкала, что ей нужно идти на Швабскую гору, а Мари все нет и нет. И когда Луйза сказала: «Ишь, как быстро вы подружились», Мари даже порозовела от радости. Да, как-то само собой получилось, что за эти несколько дней она обзавелась друзьями: и беседы с Дюркой Пинтером доставляли ей удовольствие, и с Мали она нашла общий язык… а все благодаря тому, что Луйза пришла за ней, иначе сидеть бы ей и по сей день в Буде, даже подумать страшно…

На кухонном столе она нашла записку:

«Маришка, я могу задержаться. Когда пойдете вниз, захватите с собой несчастного Жигу!!!»

Надо было видеть, как бурно выражал свою безудержную радость Жига, когда она вошла в комнату, казалось, он обезумел от счастья! Милый, ласковый щенок, ну разве можно на него сердиться! Ой, а луж-то напрудил! Мари побежала за тряпкой, ведром, а заодно уложила в шкаф разбросанные повсюду вещи Малики, оставленную на столе еду завернула и положила за окно, убрала постель.

— Идем, Жига! — позвала она собаку и помчалась вниз по лестнице; такса, кувыркаясь, с заливистым лаем бросилась за ней. — Идем на прогулку! — громко сказала она стоявшему в воротах Лаци и направилась на площадь Свободы; то рядом, то впереди часто-часто семенила короткими лапками собачонка.

Луйза способна была одной фразой испортить человеку радостное настроение:

— Ты водишь гулять собаку баронессы? — встретила она ее вопросом.

— Я все равно шла подышать свежим воздухом, — сказала Мари краснея и, помимо своей воли, поднесла руку к губам, но тут же опустила ее и поправила платье.

— Ты достаточно надышалась в Андялфёльде, — возразила Луйза. — Побольше внимания уделяй себе, а не чужой собаке. Если у баронессы нет времени водить ее на прогулку, пусть не держит.

Конечно, откуда Луйзе знать о ее отношениях с Маликой, не знает она и о вечерних беседах, ведь не выдавать же ей чужие секреты, семейные тайны, в которые посвящает ее Малика! Да и вряд ли Луйза поймет, она вышла из того возраста, к тому же никогда и не проявляла склонности дружить с кем-либо, ей одного Лаци хватает. Но зачем же к другим подходить со своей меркой? И вообще нечего так набрасываться на нее, в конце концов она уже взрослая женщина, знает, что делает, если даже и не всегда уверена в правильности своих поступков. Луйза скажет что-нибудь и поставит человека в неловкое положение. Вот и сейчас — от радостного настроения и следа не осталось. Ведь не станет же она доказывать, что успела полюбить щенка… хотя только что злилась на Жигу и, когда он, ласкаясь, лизнул ей лицо и вцепился лапой в волосы, даже шлепнула и грубо прогнала его, а потом сама же пожалела. Жига шнырял под столом, между печками. Собственно, Луйза ничего не имела против щенка. Она налила ему в плошку воды, поставила в тарелке остатки теста и с улыбкой смотрела, как он виляет хвостиком. Не обиделась она и на сестру, просто высказала ей, что думает, и все. Мари тоже не могла сдержать улыбки, наблюдая за смешно чавкающим Жигой. Но вскоре пришел Лаци с большим мешком за спиной, и о собачке забыли. Он поставил его на пол, отдышался.

— Угадай, Луйза, что я принес? — спросил он, торжествующе глядя на жену.

— Табак, — ответила она.

— Как ты узнала? — изумился Лаци.

— По запаху. — Луйза подошла к мешку, развязала веревку.

— Что отдал за него?

— Две печки, те, что похуже, только придется отвезти на улицу Пала Телеки. Двадцать два килограмма табаку! Это по нынешним временам огромная ценность! Остались еще две большие печки, когда-нибудь на досуге отвезешь их на площадь Телеки, ты любишь торговаться, подороже продашь. Заодно и табак прихватишь. Будешь отмеривать по килограмму, кому сколько нужно, шутя продашь.

Луйза склонилась к мешку.

— Нарезанный табак?

— В том-то и дело, разве я стал бы брать листовой и обременять тебя лишней работой, а?

— А он не прелый?

Лаци всплеснул руками и даже подскочил.

— Прелый! Да лучше этого табака не найдешь на всем рынке. Сыроват, конечно, но он такой выработки, иначе пересохнет, это даже ребенку известно. Разложишь, постепенно просушишь, только перемешивай, да не мне тебя учить, Луйза, у тебя отец был курящий, верно? Говорят, будет инфляция, поэтому я и выменял на табак, чтобы не остаться на бобах, с никому не нужными пенгё.

Луйза могла бы возразить, что им это не грозит, так как в доме не осталось ни одного пенгё, но промолчала. А Лаци отправился вверх по лестнице, сообщить жильцам о своем новом успехе на поприще коммерции. Луйза расстелила на длинном столе лист оберточной бумаги, высыпала на нее немного табаку: бумага моментально намокла. А вскоре объявился и первый покупатель, им оказался Пинтер-старший. Он долго нюхал, растирал между пальцами влажный табак и в конце концов купил четверть килограмма, расплатился скомканными десятипёнговыми купюрами и, криво улыбаясь, сказал:

— Ваша валюта — табак. А с нами расплачиваются гусями. Да, госпожа Ковач, соберите у жильцов талоны номер три розовых и зеленых карточек, на них выдают по двести граммов лука, распределять будут по домам. Может быть, ваша сестра сходит за ним. Двести граммов лука, конечно, не велико богатство…

— Лучше, чем ничего, — резко ответила Луйза.

— Кажется, в нашем доме нет детей младше четырнадцати лет? Им выдают по одному яйцу. Вы, разумеется, и на это скажете: лучше, чем ничего.

— Скажу. Вы забываете, господин Пинтер, что идет война. У Балатона еще стреляют…

— Вы слышали, говорят, вчера бомбили Веспрем?

— Слышала. Вот видите, господин Пинтер, вы сами говорите, что еще бомбят венгерские города, а мы здесь едим, устраиваемся, ходим в кино…

— Кто ходит, а кто нет.

— И тем не менее люди еще недовольны, у меня прямо в голове это не укладывается.

— А отчего мне, собственно, приходить в восторг? — Он набил трубку и, сопя, принялся ее раскуривать. — Дрянь табак, — сказал он, — постарайтесь сбыть его, госпожа Ковач, и как можно скорее, он весь сопрел. Совсем легкие испорчу, и без того никак не приду в себя после пребывания на проспекте Ракоци, изрядно потрепали меня там. А вы, сударыня, — обратился он к Мари, — я слышал, на фабрику устроились? — Он отшвырнул ногой пытавшегося взобраться ему на колени Жигу. — Пошел вон. На какую же фабрику?

— Братьев Шумахер, в Андялфёльде, — сказала Мари, на миг почувствовав себя весьма важной особой; ныне далеко не многие могут сказать о себе, что они устроились на работу.

… Название фабрики произвело магическое действие на Пинтера.

— Ну как же, я знаком с Шумахерами, — сказал он, и губа его презрительно отвисла. Но хотя он и отрицательно отозвался о «беспутных швабах», в его надменном тоне звучали и нотки признания их превосходства. — Они нажили солидный капитал. Начали на пустом месте, и вот ведь сумели фабрику отгрохать! Я никогда не пускался в такие крупные авантюры, а теперь и нужды в этом нет: меня содержат жена-портниха и сын-дровосек. — С этими словами он направился к выходу в наброшенном на плечи пальто, волоча левую ногу. В дверях остановился, притушил трубку, оттолкнул ногой ластившегося к нему Жигу.

— Видно, неплохо вам живется, госпожа Ковач, собаку завели?

— Это собака баронессы, — обиженно пожала плечами Луйза.

— Да? — Пинтер присел на корточки, погладил Жигу. — Редкой породы щеночек.

Если Пинтер не появлялся полдня, у Луйзы было такое ощущение, что ей чего-то не хватает, так как она уже привыкла к его трубке, ворчанью, жалобам. Но после каждого посещения Пинтера она испытывала чувство досады.

— Высокое положение в обществе и деньги — для него все! — бросила она ему вслед. — Если моя собака, то ее можно пнуть, а если она принадлежит баронессе, то это «редкой породы щеночек». Его, видите ли, коробит, что жена шьет, но гуся уплетает за обе щеки. Не пойму, что он за человек…

А это уж просто смешно: не успела баронесса Вайтаи переступить порог, как тут же вернулся и Пинтер-старший, остановился в дверях и сказал:

— Очень хороший табак, госпожа Ковач, оставьте для меня килограмм.

Можно было подумать, что он боится, как бы завтра не расхватали весь мешок! Затем представился баронессе, мол, «целую ручки», поклонился, галантно расшаркался, словно у него никогда не болела левая нога. Вслед за ним просунул голову Дюрка Пинтер, сделал два размашистых шага и очутился посредине кухни. Поздоровался с домочадцами, пробормотал баронессе свое имя, пожелал доброго вечера. Мали пристальным, изучающим взглядом окинула отца, затем сына и отдала предпочтение первому.

— Хорошо, что мы встретились, господин Пинтер, — сказала она, — вы, кажется, старший по дому?

— Уполномоченный…

— Мне все равно, главное — велите убрать со двора кучи мусора. Сегодня утром я видела крысу. Это же неслыханно! Мы, в конце концов, не в дремучем лесу живем, не так ли?

— Я рад бы, баронесса, но управление возложило это на домовладельцев…

— Вот еще новости! Да если бы у меня и были деньги, я нашла бы им лучшее применение. Я часто вижу вас с тележкой, — обратилась она к Дюрке, — вы вечно что-то возите на ней…

Дюрка не сдержался и захохотал.

— Уж не хотите ли вы, чтобы я вывозил мусор? — прервал он словоохотливую баронессу. — Не откажусь, если хорошо заплатят, но не даром, не ради прекрасных глаз!

Пинтера-старшего покоробили его слова. Мари засмеялась, прикрыв рот рукой. Малика ничуть не обиделась, улыбнулась Дюрке, сунула руки в глубокие карманы пальто и, слегка покачиваясь на каблуках, сказала, растягивая слова:

— На кого же вы похожи?.. Каждый раз, когда вижу вас, ломаю голову и не могу припомнить…

— Случайно, не на какого-нибудь знатного вельможу?

— Не задавайтесь, — произнесла Малика в нос. — А может, это сходство шокирует вас?

— Оставим это, — отмахнулся Дюрка, — не будем затрагивать ваших друзей.

Пинтер-старший счел необходимым вмешаться.

— Баронесса, вы не обижайтесь на моего сына. Он дровосек, дитя природы.

— В самом деле дровосек? — И Малика еще раз окинула взглядом обоих. — Вы шутите? Неужели это правда, Маришка?

— Правда.

— Ой, как интересно. В Чобаде я была крестной самого младшего сына нашего дровосека, это стоило мне пятьдесят пенгё. Идемте, Маришка, я еле стою на ногах, весь день мы бегали с Рене. Хочу лечь пораньше, хотя до полуночи вряд ли усну. Вы тоже идете спать? — спросила она у Дюрки.

— Разумеется. Мне ведь на рассвете опять приниматься за дрова.

— Ах, до чего же вы надоели мне со своими дровами. Ну ничего, обойдемся и без парней, разве не так, Маришка?

— Мари, ты тоже ложись, в шесть утра тебе нужно выходить, — предупредила Луйза, далеко не приветливым тоном.

«Этого тоже не следовало бы говорить. Хорошо еще, что баронесса пропустила мимо ушей ее слова», — подумала Мари. Мали схватила за шиворот Жигу и побежала вверх по лестнице, следом за ней оба Пинтера и Мари. На втором этаже, расставаясь, Дюрка сказал Мари:

— Я слышал, кажется, по мосту иногда пропускают. Как только разузнаю поточнее, съездим за вашими вещами.

— Ну погодите, — погрозила Мали пальцем, — значит, подрядились перевезти вещи Маришки?

— Это совсем другое дело. — И он устремился за отцом.

Юци Пинтер была на кухне, услышав громкий, на высоких нотах разговор, вбежала в комнату. Пинтер-старший выкладывал из кармана на столик курительные принадлежности, деньги, зажигалку, а Дюрка, как делал это каждый вечер, стелил отцу постель. Пинтер-старший склонился над столом и, не поворачивая головы, сказал:

— Этот слишком развязный тон не всегда уместен.

Дюрка вскинул голову.

— А точнее, когда именно неуместен?

— Ну, хотя бы при встречах с баронессой… ты же не пас с ней вместе свиней. Она может оскорбиться, а мне потом неприятности…

— Я разговаривал с ней так же, как со всеми другими молодыми женщинами, как, например, с Палфи. И раньше ты не делал мне замечаний.

— Кто эта Палфи?

— Ты прекрасно знаешь — сестра тетушки Ковач, только ты не считаешь нужным помнить ее фамилию…

— Попрошу…

Но парень не дал ему сказать.

— Мне плевать, что она баронесса. Если ей не нравится мой тон, пусть не разговаривает со мной. И другие тоже, которые с фокусами…

В этот момент вошла Юци Пинтер.

— Ты что разорался, — оборвала она сына, — как ты разговариваешь с отцом?

— И тебе не понравился мой тон? Ладно, умолкаю. — И он вышел, с силой захлопнув за собой дверь. Пинтер-старший стоял у кровати и растерянно смотрел на жену.

— Я сделал всего одно замечание, — пролепетал он. — Я уже и заикнуться ни о чем не смею… а он так по-хамски со мной… как свинопас…

А в это самое время Малика спрашивала у Мари:

— Этот молодой Пинтер ухаживает за вами?

— За мной? — Мари рассмеялась. — С чего вы взяли? У меня муж есть.

Малика махнула рукой.

— У всех есть мужья! Но не ждать же их до скончания века. Как раз об этом мы говорили сегодня с Рене, поразительно умный малый. Говорит, женщина имеет такое же право наслаждаться жизнью, как и мужчина. От нее требуют, чтобы она работала, зарабатывала на жизнь, воспитывала детей, так какого же черта хотят ущемлять ее в сексуальном отношении, коль скоро всюду разглагольствуют о равноправии. Вы ни с кем не говорите о подобных вещах?

По всей вероятности, она намекала на Пинтера-младшего. Мари собралась дать ей резкую отповедь, но баронессу не интересовали возражения Мари.

— Не знаю, чего они хотят добиться своим равноправием и демократией. Вот я, например, крестная мать пяти крестьянских детей в Чобаде… разве это не демократия, а? Не стану скрывать, я сама знаю помещиков, которые дерут три шкуры с мужиков, и, не думайте, не оправдываю их! С ними пусть и разделываются, но нас-то зачем трогать? Интересно, почему правительство отсиживается в Дебрецене, вместо того чтобы вернуться в столицу и навести порядок. Этот юный Пинтер, кажется, тоже подозрительный тип.

Мари вытаращила глаза:

— Дюрка? Почему?

— Готова биться об заклад, что он социалист. Мне-то все равно, я лишь случайно встречаюсь с ним в доме, но вы будьте поосторожнее. Ой, какая жесткая постель!

Пока баронесса усаживалась поудобнее, Мари воспользовалась ее молчанием и торопливо спросила:

— Почему поосторожнее? Не понимаю. Мой муж тоже социалист.

— А, ваш муж вообще в счет не идет, но эти Пинтеры, по-моему, из буржуазии.

Если судить по обычному добродушно-безразличному тону баронессы, она, пожалуй, отнюдь не хотела ее обидеть, но в голосе Малики явно звучало пренебрежение, а в каждом жесте — нарочитая снисходительность. Мари покраснела, пальцы сжала в кулаки, и если бы баронесса удостоила ее сейчас взглядом, то впервые увидела бы, как кроткие глаза ее жилички горят ненавистью.

Но Малика ничего не замечает. Не в ее правилах осмысливать сказанное, в обществе она слывет невоздержанной на язык. Ну и что, собственно, здесь такого? В худшем случае обидит кого-нибудь. Через некоторое время помирится, не так ли? А эта жена пролетария пусть радуется, что с ней разговаривают, да она и в самом деле польщена, ее все интересует, изумляет. Пинтер-старший поступил разумно, поселив ее в комнату для прислуги. Она, Малика, любит общество, главным образом общество мужчин, и особенно преклоняющихся перед ней; с ними ей не приходится выслушивать нудных рассуждений, ибо они сами подобострастно ловят каждое ее слово. Такая, как Маришка, уже потому вполне подходящая особа, что не станет сплетничать, не встретится ни с кем из ее общества, на худой конец поделится с сестрой, но не велика беда, дворничиха тоже не в счет… Малике нравится размышлять вслух, это помогает ей осмысливать то, что с трудом поддается ее пониманию… Любопытно, как бы сложилась ее судьба, если бы она вышла замуж за шведского дельца? Жила бы сейчас в Стокгольме, а не в этом мертвом городе, к тому же ей претит здесь вся обстановка, раздел земли и прочее. Или за немецкого офицера… Прежде иметь поместье в Пруссии было, наверно, заманчивым, потому что Чобад в конечном счете захудалая деревня и мужики там все больше наглеют. Конечно, если бы муж был дома, тогда другое дело. Эгон умеет постоять за себя.

— Одиночество, безденежье и все остальное уже действуют мне на нервы. Вы давно захандрили бы на моем месте, Маришка.

— Не думаю, я ведь тоже не утопаю в роскоши, — возразила Мари. — Возьмитесь за какое-нибудь дело, не сидите сложа руки. Я по себе знаю, нехорошо, если человек постоянно предается горестным раздумьям. Там, в Буде, я тоже…

— За что взяться? Ведь все проваливается в тартарары. Нет никакой охоты заниматься сейчас имением. Если даже оно и останется у нас, не так-то просто будет все в нем наладить. Уничтожена масса скота, много машин растащили, семян нет… потерь и у нас хоть отбавляй, только я не имею привычки жаловаться. Да и надоест это быстро. От меня ждут, чтобы я заражала всех весельем, развлекала общество, что ж, глупышка Мали готова хоть на голове ходить перед ними…

Таким меланхолическим аккордом завершился вечерний разговор.

На другой день на фабрике Мари все то, что из-за болтливости Малики не смогла выложить ей, высказала жаловавшейся на боль в пояснице Юли и ворчливой Чепаи. За пять дней она уже вполне освоилась с работой и быстро, сноровисто разбирала кирпич, а поговорить позволяла себе, лишь наполнив носилки, пока Чепаи перевязывала платок, а Юли поджимала руками живот. Мари часто задавала себе вопросы, на которые ей не могла бы ответить баронесса: «Когда начнут отправлять пленных домой: сразу после того, как закончится война или нет?», «Кого будут наделять землей при разделе?» И мысленно она опять затеяла заочный спор с Маликой. Неправда, что крестьяне не умеют обращаться с землей! Вот взять хотя бы ее отца, как умело хозяйничал он на четырех хольдах, право же, не по его вине они жили так трудно.

— Инфляция будет? — спросила она, когда обе женщины вернулись с пустыми носилками. — Зять говорит, что пенгё обесценивается.

Чепаи принялась рассказывать невероятные вещи об инфляции еще после той войны. В ту пору в ходу были кроны, в двадцать третьем году в Венгрии жили одни миллионеры.

Мари постепенно знакомилась с фабрикой. Она узнала, что широкоплечий Мишка — Михай Вираг — помощник мастера, а юноша с усиками — экспедитор. Юли и Чепаи работают в заготовительном цехе, Чепаи — сновальщица. Выполняет важную операцию, все стараются ей угождать, терпят ее капризы, вспышки гнева, даже инженер и тот, вобрав голову в плечи, выслушивает ее ругань. Потому-то Чепаи, хотя и понимает, что развалины убрать необходимо, ждет не дождется, когда снова будет пользоваться прежними привилегиями. Юли не столь тщеславна, она шпульница, довольна своей работой, тоже ответственной. Между прочим, Чепаи мечтает стать приемщицей готовой продукции, когда снова заработает фабрика, потому что пожилая женщина, которая раньше занимала этот важный пост, пока не появлялась на фабрике. А предпочтение будут отдавать тем, кто участвовал в восстановительных работах, твердила Чепаи, очевидно надеясь тем самым склонить общественное мнение в свою пользу. В заготовительном цехе достаточно старых кадровых рабочих, и Мари решила пойти в ткацкий; как только освоится, возьмет два станка, а потом и четыре, все ведь зависит от сноровки! «Эта быстро выдвинется», — заключила добросердечная Юли, наблюдая за ловкими движениями новой работницы.

К сараю уже вела утрамбованная дорожка, возле ограды возвышались штабеля кирпича в человеческий рост, позади сарая навалены были груды поломанных досок, балок, железного лома, извлеченных из-под рухнувшего здания конторы дверных переплетов, оконных рам, арматуры; в кузов грузовика, с которого кто-то снял мотор, свалены были конторские книги и деловые бумаги.

Во время обеденного перерыва мужчины окружили старшего мастера Петера Галла. Разговор зашел о том, что в ближайшее время начнутся работы по наведению порядка внутри здания.

— У кого дома есть картины? — спросил Петер Галл.

— А зачем они? — недоумевали люди.

— Если есть, стекла принесите, чтобы застеклить окна, хотя бы в заготовительном цехе. Тогда можно будет ходить туда греться, поговорить о делах. Кто умеет резать стекло?

Отозвался широкоплечий Вираг: он умеет, а алмаз можно купить на площади Телеки.

Оптимизм старшего мастера и Вирага передался и остальным; женщины сразу заговорили о том, что скоро заработает фабрика, ведь старший мастер уже отдал распоряжение застеклить окна в заготовительном и ткацком цехах. Внутри здания не такие уж большие разрушения, как кажется на первый взгляд, главное — разобрать завал на лестничной клетке, а на второй этаж можно будет подниматься пока по чердачной лестнице. Чепаи прямо-таки места себе на находила от волнения. Она, старая работница фабрики, знала, что на чердаке спрятаны три старых ткацких стайка. Когда дадут ток, и пряжа найдется.

— Какая пряжа? — Юли рассмешило ее непомерное рвение.

— В подвале много бракованной, сырой пряжи, из нее можно ткать дорожки.

К ним подошли двое мужчин, прислушались к разговору. Стояли молча, лишь изредка хмыкали, затем один из них сказал:

— Видел я эти станки. Они разобраны по частям. А кто их соберет?

— Хоть бы я, — сказал после короткого раздумья другой. — Меня, как мастера ткацкого цеха, это не смущает.

— А где ты достанешь приводные ремни?

— Можно сделать из пеньки. — И они пошли дальше.

Теперь уже женщины говорили о пуске фабрики чуть ли не как о свершившемся факте: начнут с выпуска дорожек, за них можно выручить большие деньги на площади Лехел и на Уйпештском рынке. Появятся средства, теплое помещение; можно будет и детей приводить сюда — пусть играют старыми бобинами, которых полно на фабрике.

В это время у ворот остановился американский джип, из него вышел полный усатый мужчина в кожаном пальто. Мари выпрямилась, посмотрела на машину и, когда пришли с носилками женщины, спросила:

— Кто это приехал?

У Юлики рот так и остался открытым от удивления, ее напарница помрачнела и тут же бросилась к сараю; размахивая руками, она кричала своим визгливым голосом:

— Приехал директор Робоз!.. Приехал Робоз!..

К воротам подошли несколько человек. Усатый торопливо прошел мимо и, ни на кого не взглянув, направился прямо к сараю. Вскоре оттуда послышался его крик:

— Кто вас уполномочил!?.. Немедленно прекратить работы!.. Я получил указание шефа, у него есть свои соображения насчет фабрики… Вы много на себя берете, Галл, мы живем в правовом государстве, если будете своевольничать, поговорим с вами иначе… На восстановление фабрики у нас нет средств, ясно вам?

Галл тоже не оставался в долгу — его зычный голос разнесся по всему двору, а затем в разговор вступил инженер, и послышался звук от удара кулаком по столу.

— Ясно, куда идут деньги! Здесь все бросили на произвол судьбы, а денежки тайком пересылают за границу, вдогонку за Шумахерами!

— Не ваше дело!

— Вы глубоко заблуждаетесь, именно мое дело. Вы коллаборационисты, холуйствовали перед немцами…

— Это надо еще доказать!

— И докажем!

Затем уже слова директора гремели на весь фабричный двор:

— Вы еще пожалеете! Непрошеные явились, хозяйничаете, устанавливаете свои порядки! Имейте в виду, вы за все ответите!

— Со всеми претензиями обращайтесь в фабком, он на то и существует…

— Плевать мне на ваш фабком! Я знаю, где найти на вас управу. — И директор Робоз стремительно вышел.

К тому времени во дворе оставалась всего небольшая группка людей. Большинство, не дождавшись конца перебранки, разошлись. Но все же несколько мужчин, в том числе широкоплечий Мишка Вираг и молодой экспедитор, а из женщин Чепаи, Юли, тетя Бокрош, Мари и незнакомая сердитая старуха столпились возле сарая. Тетушка Бокрош преградила дорогу директору Робозу. Тот от неожиданности опешил, отступил назад. А она бросила ему в лицо:

— Мы тоже знаем, где найти на вас управу! У нас есть защитники, они не позволят чинить произвол над нами. Понятно, сударь?

Директор поднял руку, словно бы намереваясь отстранить старуху с дороги, взгляд его скользнул по лицам, и он увидел, как они изменились: люди не опустили глаз, а спокойно смотрели на него, в поведении их не было ничего угрожающего, только твердость и решимость. Директору не удалось скрыть растерянности, и он поспешил ретироваться. За рванувшимся с места джипом поднялось облако пыли.

Во двор вошел инженер, вытирая огромным платком вспотевший лоб. Он обвел взглядом людей и одобрительно кивнул:

— Идемте к Галлу, товарищи, обсудим, как быть дальше.

— Надо обратиться к коммунистам! — крикнула Чепаи.

— Ладно, ладно, Чепаи, именно это мы и обсудим, — ответил инженер, приглашая мужчин в помещение.

— А мы? — спросила тетушка Бокрош.

— Все узнаете в свое время. А пока продолжайте работу.

Вскоре старший мастер Галл и Мишка Вираг отправились в город. На фабричном дворе стало тихо, даже три женщины прекратили разговоры.

Часа через два к фабрике подъехал тот же самый джип. Рядом с директором Робозом сидел полицейский офицер, а позади — мужчина в штатском, который, облокотившись на спинку переднего сиденья, разговаривал с впереди сидящими.

— Как же мне повезло! Просто счастье, что я стал искать его превосходительство на улице Семелвейса, — сказал директор Робоз. По тону, каким он это сказал, можно было заключить, что он уже не первый раз говорит о столь значительной удаче.

— Вот именно, вам крупно повезло, — согласился мужчина в штатском. — Между прочим, его превосходительство частенько заглядывает к нам вечерком.

— Будьте уверены, — с достоинством произнес полицейский офицер, — раз уж вы обратились к нам, мы не оставим вас в беде.

— Не сомневаюсь, старина, — горячо отозвался Робоз. — К тому же у меня в руках решение Управления по надзору за бесхозным имуществом. Пусть теперь побегают в свою партию жаловаться на насилие и прочее. Вот он документ с подписью и печатью…

В сарае инженер взял в руки «документ с подписью и печатью», в котором говорилось, что на время отсутствия владельцев попечителем недвижимого и прочего имущества акционерного общества «Братья Шумахеры» назначается директор Меньхерт Робоз.

— Ну что ж, пожалуйста, — сказал инженер, возвращая директору документ, причем в голосе его звучали смешливые нотки. — Принимайте пока фабрику, но не за горами день… — Он кашлянул, а Мишка Вираг докончил фразу:

— Когда мы вернемся сюда.

Полицейский офицер резко оборвал его:

— Прекратите пустые разговоры!

Директор Робоз махнул рукой, неторопливо опустился на стул перед письменным столом.

— Полно, не стоит.

Инженер вышел из сарая и коротко сказал:

— Расходитесь по домам, товарищи.

Значит, в последний раз они идут этим путем — площадь Мира, мрачная, безлюдная и темная улица Лехел, Вацский проспект. Три женщины бредут посередине мостовой, Мари и Чепаи молчат, одна Юли, не переставая, говорит. Черт бы побрал Робоза и все его отродье, она знала, что тем все и кончится. Но не очень-то жалеет, ей чертовски надоело ходить пешком каждое утро, весь день сгибаться под тяжестью носилок так, что к вечеру спины не разогнешь. Дома тоже дел по горло, Яни злится, квартира запущена, печка не топлена, а между тем продукты постепенно начинают появляться. Открываются магазины, кое-что можно купить, вчера недалеко от их дома одна женщина предлагала сметану и яйца. Яни слышал, поезда стали чаще ходить, в крайнем случае можно примоститься и на крыше вагона, и на буфере: правда, ехать придется три-четыре дня, но, говорит, не растаю, не сахарный, съезжу к своей жене в Задунайский край, наверняка у нее найдутся какие-нибудь продукты. Яни не соблазняет ее заработок, он человек с запросами, любит вкусно поесть, вот и требует, чтобы она сидела дома, занималась хозяйством… Но поскольку обе женщины не поддержали разговора, она тоже умолкла и спустя некоторое время, словно почувствовав себя виноватой перед ними, взяла Чепаи за руку и тихо сказала:

— Вы, конечно, все близко приняли к сердцу… плохо, когда человек одинок, по себе знаю…

— Что ты знаешь, — пробормотала Чепаи и озябшими пальцами потуже затянула узел платка. — Откуда тебе знать, что дело тут не только в Робозе… А что скажет ваша сестра? — обратилась она к Мари.

— Луйза… что ж, Луйза наверняка что-нибудь придумает, — ответила Мари, и на душе у нее потеплело.

У Западного вокзала Чепаи прощается, кивает им, говорит, что ей нужно зайти по делу, и направляется в сторону моста Маргит. Юли же, прощаясь, просит у Мари адрес.

— Если подвернется работа, приду к вам, надеюсь, сестра не прогонит?

— Как так прогонит? — ужасается Мари. — К сестре столько людей приходит, и чтобы она моей гостье указала на дверь! Нет, нет, в крайнем случае у меня есть и своя квартира, коммунальная.

Они хохочут, пожимают друг другу руки и расходятся в разные стороны — одна направо, другая налево.

14

Луйза встретила ее сообщение словами:

— Вот как, значит, погорела твоя работа! Жаль, но мне это весьма кстати.

Дело в том, что Лаци, оказывается, воспылал страстью к поездкам. Ходят, сказал он, товарные поезда — на небольшие расстояния, где не взорваны пути или их уже восстановили. Выйдет человек на железнодорожное полотно в районе Западного вокзала с вещами для обмена за спиной, выждет, когда тронется какой-нибудь состав, вскочит на площадку вагона и едет, куда довезут.

— Каким бы старьем ты ни набила рюкзак, Луйза, крестьяне вырвут его с руками, ведь они совсем обносились. За два-три дня обернусь и надолго освобожу тебя от забот об обеде…

Луйза принялась укладывать вещи — старые рубашки, поношенную шляпу, которая уже побывала на площади Телеки, юбку, блузку — и сама в свою очередь тоже строила планы. Пока Лаци съездит в провинцию, они с Мари побелят квартиру. Ей уже надоело жить в таком свинарнике, потому-то она и не жалеет, что Мари лишилась работы, — другая найдется, нечего горевать. Лаци поддакивал, на первых порах следил, как она укладывает вещи, потом стал расхаживать по кухне, широко размахивая руками, и вдруг сказал:

— У меня тут есть одно дельце, а ты пока упакуй все, Луйза. — И ушел куда-то. Через несколько минут жильцы дома знали, что Ласло Ковач отправляется в опасное путешествие. Теперь, когда его свояченица осталась без работы, он не допустит, чтобы они голодали, жена одна несколько дней присмотрит за домом. Юци Пинтер пришла в неописуемый восторг от затеи дворника, она и сама с радостью бы поехала, но некогда. Уйма заказов — четыре платья, весенний костюм готовить к примерке, заказчицы передают знакомым адрес «салона госпожи Пинтер».

— Ей-богу, еле успеваю, к тому же весь дом на мне, что ж, счастливого пути, господин Ковач, ждем вас с вкусными вещами.

Ласло Ковач упавшим, даже несколько трагическим голосом произнес:

— В случае чего… вы уж, сударыня, не оставьте мое семейство.

— Полноте, что вы! Зачем такие мысли!

Юци Пинтер не знала, плакать ей или смеяться. Ну что за человек этот Ковач! Она перегнулась через перила веранды и вслед ему крикнула:

— Шаль Маришку, не повезло бедняжке, но передайте ей, что я подыщу для нее другую работу, полегче.

— Передам, сударыня, спасибо, — ответил дворник, спустился этажом ниже и постучал в дверь кухни девиц Коша…


Женщины вынесли из квартиры под уцелевшую арку ворот всю мебель и приступили к генеральной уборке. Эти три-четыре ночи Луйза решила спать на полу, на матраце. Мари звала ее к себе, но, когда сестра категорически отказалась, втайне обрадовалась. Луйзе не понравились бы вечерние беседы с Маликой, кроме того, она не могла бы не заметить, что Мари убирает комнату баронессы просто потому, что не может смотреть на царящий там беспорядок. Для нее это сущие пустяки, на полчаса работы… С тем, что она по вечерам водит щенка на прогулку, Луйза примирилась. Бедный Жига целый день заперт в квартире, смотреть на него больно. А какой он ласковый, какой игрун! Даже Луйза полюбила щенка и при виде его не может не улыбнуться. А Мари чего-то не хватает, если Жига не семенит с ней рядом, когда она спускается вниз, а когда сидит в своей комнатушке, не чувствует себя с ним такой одинокой. Но Луйзе не нравится совсем другое. Мари понимает, что Луйза в чем-то права, и, может быть, именно поэтому сердится на сестру.

Опять появилась лестница, ручник, маховая кисть и ведро. В первый день они промыли стены обеих комнат, потом Луйза забралась на лестницу и ручником тщательно прокупоросила потолок. Затем Мари обмакивала маховую кисть в ведро с известкой и подавала сестре. Теперь квартира казалась более просторной, стены гулко отражали звуки. Первым делом поставили на место плиту и Луйза затопила ее, налила в кастрюлю воды — вечером они собирались мыть пол. За два дня рассчитывали управиться, к приезду Лаци квартира будет блестеть чистотой. Заглядывали жильцы, с порога любовались работой женщин, одна Малика осмелилась пройти прямо в комнату.

— Какой приятный запах, как в деревне! — воскликнула она. — Кажется, будто я в Чобаде. Ну что скажете, Маришка?

Она повернулась на каблуках, показывая соболью шубу, купленную, по ее словам, с рук, по случаю. Ее миниатюрная кругленькая фигурка казалась в длинной меховой шубе более стройной, а волосы, спадавшие лавиной на плечи, венчала такая же меховая шапочка.

Мари всплеснула руками от восхищения.

— У моей свекрови была нитка жемчуга, можете представить, какое это старье! Ей подарили ее, когда она была еще девочкой. Все памятные вещи она хранила в кассете. Там лежали золотое кольцо, коралловое ожерелье, миниатюрки из венецианской мозаики. Этим вещицам не меньше ста лет — подарок старых Вайтаи своей дочери. Денег у них было пруд пруди. Я взяла эти жемчуга и кое какие золотые вещицы — не знаю, сколько там граммов потянуло, — и отдала их за эту чудесную шубу, одним словом, приобрела шубу чуть ли не даром, не так ли?

— Да, их превосходительства Вайтаи, видимо, не бедствовали, — сказала Луйза, — если имели такие жемчуга, бриллианты с орех, массивные золотые браслеты…

— Конечно, — кивнула Малика. — Семейные драгоценности хранятся в Чобаде. Мы замуровали их в часовне, в алтаре, отдельно мамины, мои и семейные.

— Зачем же вы, баронесса, рассказываете всем и каждому, куда спрятали драгоценности?

Малика скорчила недоуменную рожицу, подняла глаза на Луйзу, стоявшую на лестнице и орудовавшую кистью.

— Зачем?

— Если они пропадут, вы уж на нас не извольте думать, мы и знать ничего не знаем. О таких вещах не говорят даже брату родному или сестре.

— Вы так думаете?

— Конечно, а как же иначе.

Баронесса немного смутилась, заметалась в своей собольей шубе из стороны в сторону, затем обратилась к Мари:

— Ну я пойду. Вы не идете?

Луйза размашистыми движениями водила кистью по потолку.

— Мари раньше полуночи не освободится, — сказала она спокойно, — нам еще нужно вымыть пол сегодня, а то наследят известкой по всей лестнице, так что вам, баронесса, придется обойтись один день без Мари. Мы даже обед приготовить себе не успели.

Малика, немного подумав, предложила:

— Я могу угостить вас чем-нибудь холодным, хотите сала, жареного мяса — я давно обещала Маришке, — к тому же послезавтра я уезжаю домой.

Мари сходила наверх, принесла продукты. Луйза осмотрела их и рассвирепела:

— Пусть она сама грызет засохший калач и двухнедельное мясо. Ждала, пока не испортится, да и дала тебе не даром. Отнеси обратно, ну ее к черту.

Мари стала уговаривать:

— Колбаса и сало еще хорошие…

— Ну и ешь их сама.

Мари съела колбасу, сало и даже засохший калач. Луйза иной раз делает поспешные выводы, эти продукты вовсе не плата зачто-то. Просто они вместе живут, помогают друг другу чем могут… И она опять разозлилась на Луйзу. Положила на подоконник остатки еды и молча принялась за работу.

Вечером она сбегала к себе, перекинулась несколькими словами с баронессой, а когда вернулась в дворницкую, Луйза уже мыла пол в комнате. Она тотчас побежала за вторым ведром, налила горячей воды, но услышала окрик Луйзы:

— Не надо, я и без тебя управлюсь.

Мари промолчала, повязала старый, залатанный передник с въевшейся в него еще на фабрике кирпичной пылью, собираясь мыть окно, но в этот момент из соседней комнаты снова донесся грубый окрик:

— Я же сказала, не нуждаюсь в твоей помощи!

— Перестань орать!

Выпалив это, Мари обомлела. Так она еще никогда не разговаривала с сестрой. Что же теперь делать: уйти к себе или остаться? Она в нерешительности остановилась возле плиты… В кастрюле вовсю кипела вода. К этой плите никак не приноровишься, да и места свободного нет, некуда передвинуть посудину… Луйза могла бы сказать что-нибудь: мол, не огрызайся, а не то всыплю сейчас. Но та молчала, не было слышно и плеска воды. Лишь спустя несколько минут Луйза принялась, но уже без прежнего старания, тереть шваброй пол. Мари подошла к комнате, остановилась на пороге, к горлу у нее подкатил комок.

— Ну тогда… я… приготовлю чего-нибудь на ужин.

— Хорошо, — примирительным тоном произнесла Луйза.

Они, стоя, на скорую руку перекусили, и, когда Мари начала мыть кафельный пол на кухне, Луйза сказала:

— Здесь не надо, все равно я буду ходить с ведром и напачкаю. Лучше вымой вдоль стен.

— Я тоже так думала.

Мари сразу повеселела. Завела разговор о Лаци. Выехал ли он уже, где сейчас, что привезет из деревни.

— Узнаем послезавтра, — ответила Луйза.

Но прошло два дня, а Лаци не приехал. Когда стены после побелки просохли, в квартире стало светлее, приветливее, но не настолько, как ожидала Луйза. Зарешеченные окна под верандой второго этажа пропускали в комнату и кухню мало света, во всяком случае, когда входишь с улицы, освещенной мартовским солнцем, квартира напоминает темную нору. В квартире была закончена побелка и уборка, и у Луйзы как-то вдруг почти не стало работы. Четверо жильцов не очень-то обременяли ее. Мусор выносили в два старых ящика к подворотне, за ним раз в неделю приезжала машина. В субботу Луйза вымыла лестницу, дома все было прибрано, приготовление еды занимало всего несколько минут. Казалось, все, что она делала раньше, было связано с присутствием Лаци.

За эти дни у нее изменилась даже походка, стала какой-то медлительной. Сложив руки на груди, она зайдет в комнату, окинет ее взглядом и возвратится на кухню. Не раз принималась за табак: расстелет его, перемешает, если заглянет кто-нибудь из соседей, отвесит четверть килограмма, а в мешке даже не заметно, чтобы убавлялось. После обеда вынесет стул во двор, водрузит на нос старые очки Лаци и примется чинить прохудившееся белье. Иногда кто-нибудь, толстая Лацкович или одна из девиц Коша, облокотившись на перила веранды, окликнет дворничиху, перекинется с ней парой слов. Заслышав шаги со стороны ворот, она опускала шитье на колени, но не оборачивалась. Мари каждый раз входила на кухню с одним и тем же вопросом: «Ну как, приехал?» Луйза в течение трех дней отвечала одно и то же: «Пока нет».

На четвертый день Мари уже не стала спрашивать, а только вопросительно осматривалась, не скажет ли ей что-нибудь беспорядок на кухне, выложенные из рюкзака продукты. Она с тревогой поглядывала на суровое, непроницаемое лицо сестры, которая, скрестив руки, прижимала их к груди, словно стараясь унять беспокойное сердце. Весь дом выглядел каким-то вымершим. Жильцы не звонили по каждому пустяку, не слышалось разговоров на веранде, просто удивительно, сколько шуму поднимал вокруг себя один-единственный человек! Этот сумасбродный Лаци, точь-в-точь как Малика…

К тому времени не стало и баронессы. Она тоже набила рюкзак, небольшую сумку, взяла на руки Жигу и ушла. «Не ждите меня до тех пор, пока не пойдут трамваи», — сказала она на прощание.

Мари заглянула в комнату, покачала головой и с отвращением захлопнула дверь. Молодая женщина, и такая неряха, просто противно. Прибрала бы хоть немного за собой, подмела, но неудобно входить туда в отсутствие хозяйки. Тем не менее комната баронессы ни на минуту не выходила у нее из головы, ей казалось, что грязи там все прибавляется, скоро она скроет даже забытое на столе вкусное клубничное варенье. Если для Малики оно ровным счетом ничего не значит, то она, право же, взяла бы его себе, ничего ей так не хочется, как попробовать сладкого, даже слезы навертываются на глаза при мысли о конфетах, фруктах, а сахарин… от одного его запаха тошнит. Может, баронесса считала само собой разумеющимся, что Мари приберется в ее комнате и унесет остатки, от нее всего можно ждать! У сестры опять продукты на исходе, вот уже два дня они едят с Луйзой мороженую картошку. Правда, есть немного муки, можно бы сделать лапшу или галушки, но Луйза совсем расстроилась, кажется у нее вместе с исчезновением Лаци и аппетит пропал. Она уже не припомнит, когда в последний раз ела лапшу с вареньем… И Мари опять унеслась мыслями к открытой банке с вареньем. В конце концов она решилась заговорить об этом с Луйзой.

— Там плесневеет варенье, может, взять несколько ложек?

— На кой черт оно нам! — решительно отказалась сестра. — И вообще не ходи к ней в комнату: еще пропадет что-нибудь, и тебя заподозрят.

На подобное Малика, конечно, не способна, но Мари не стала возражать, тем более что она и сама решила не входить в комнату в отсутствие баронессы. Потом — она и сама не знает, как это получилось, — ночью, в темноте, дрожа от страха, она босиком быстро пересекла длинную прихожую, сжимая в руке большую ложку. Тихонько открыла дверь и подкралась к столу. Зашуршала бумагой, приближаясь к цели, и в конце концов чуть не столкнула на пол стоявшую на краю стола банку с вареньем. Она подхватила ее, прижала к себе и глубоко запустила ложку. Обратно она почти летела, а когда оказалась опять в своей комнате, забралась в постель, устроилась поудобнее и начала понемногу лизать варенье. Так и уснула, довольная, как человек, самое заветное желание которого наконец-то сбылось.

На пятое утро со времени отъезда Лаци и Малики неслышно приоткрылась неплотно закрытая дверь ее комнаты, к кровати подкатил какой-то коричневый комочек, мягкие лапки вцепились ей в волосы, она ощутила на лице теплое дыхание и увидела устремленные на нее полные тоски блестящие глаза. Мари протянула руку, чтобы унять собаку, выражавшую безумную радость. Жига спрыгнул с кровати, но тут же вскарабкался обратно, потом снова спрыгнул и стал кататься по полу. Мари безуспешно пыталась поймать щенка, растроганно бормоча:

— Да уймись ты наконец, все хорошо, бедняжка мой…

Жига похудел, мордочка у него вытянулась; баронесса, усталая, недовольная, стояла на пороге с рюкзаком и сумкой. Она не шлепнулась на постель, как человек, чувствующий себя дома, не сбросила на пол рюкзак; долго возилась с пряжкой, бесшумно опустила рюкзак на стул и только после этого присела на край постели. Дрожащим голосом баронесса сообщила:

— Представьте, пятый день пытаюсь уехать и не могу попасть на поезд. Расписание существует только на бумаге, поезда отправляются когда им вздумается. Могла бы вернуться домой, но в первый день решила заглянуть к Берте на Розовый холм, может, думаю, ей захочется передать что-нибудь маме, да так и осталась у нее ночевать. Берта сказала, если и на следующий день не уеду, чтобы я шла к ней, не сидела дома одна.

Мари выражала ей сочувствие, а в душе ликовала. В какое бы ужасное положение поставила она себя, если бы унесла продукты! Как какая-нибудь воровка! А так она может спокойно смотреть в потускневшие, оттененные темными кругами глаза Малики. И тут она вспомнила о ложке, которую ночью положила на пол рядом с кроватью. Правда, на ней и маковой росинки не осталось, никому и в голову не придет, что кто-то черпал ею клубничное варенье… Откуда-то издалека до ее слуха доносились слова разболтавшейся Малики:

— Собственно говоря, глупо было бы не прийти домой, но зато я была в двух шагах от Западного вокзала…

Она вдруг умолкла. Мари чуть приоткрыла рот и в замешательстве стала водить пальцем по замысловатому рисунку стежка на одеяле, словно измеряя расстояние между виллой на Розовом холме и Западным вокзалом, затем между Западным вокзалом и улицей Надор. Баронесса громко зевнула, похлопав себя ладонью по губам.

— Ужасно хочу спать. Лягу и до завтра не встану. Если кто будет спрашивать, меня нет дома. — Взглянув на спокойно лежавшую возле кровати собаку, добавила: — Жигу оставляю вам, он не даст мне уснуть.

По прихожей зашлепали неуверенные шаги, захлопнулась дверь, потом распахнулась и донесся крик:

— Маришка!

Мари накинула на плечи пальто. Жига моментально вскочил на ноги, выжидательно поднял длинный хвост и устремился вслед за Мари. В прихожей он остановился, встал на задние лапы и проводил взглядом Мари, вошедшую в комнату баронессы. Малика, поджав под себя ноги, сидела за столом в кресле и ела.

— Как видно, мне хотелось есть, а не спать, сна уже ни в одном глазу. Но не велика беда, все равно лягу. Если ко мне придут, впустите, нечего мне одной горе мыкать, не так ли?

— Если буду дома, охотно впущу, — пообещала Мари.

— А куда вы собираетесь? Послушайтесь моего совета: не путайтесь с андялфёльдцами.

— Но ведь они — рабочие, мне хорошо с ними.

— Они скверные люди, уверяю вас. — Малика вздохнула, встала и отстранила ногой валявшееся на полу платье. — Большой беспорядок здесь. Не хотите взять себе это платье? Во всяком случае, хоть будет что надеть, пока не привезете из Буды свои вещи.

— Если продадите и если подойдет…

— Полно, неужто вы хотите его купить? Старая тряпка, да еще грязная к тому же. Если вы так горды и не хотите взять даром, постирайте мне что-нибудь — и все тут. Эта комната тоже… а впрочем, мне все равно…

Красивое зеленое платье… внизу оторочено черным, надо отделку закрепить, а то совсем оторвется… Мари набросила на руку платье, взяла связанное в узелок белье, блузки, положила все в ванной.

— Баронесса просит кастрюлю горячей воды, — сказала она Луйзе, спустившись вниз, и, хлопоча у плиты, выпалила одним духом: — Она дала мне платье, зеленое, его я тоже хочу постирать. Лаци не приехал?

— Пока нет, — последовал безрадостный ответ.

Луйза ушла в комнату, а Мари побежала наверх с горячей водой. В темной прихожей чуть не наступила на Жигу. Он неподвижно сидел на задних лапах перед дверью на кухню и, когда Мари приблизилась к нему, быстро отскочил и завилял длинным хвостом. Какой милый песик… В Пецеле у них тоже была собака, Жучка, они взяли ее щенком. Жила она во дворе, всегда была грязная, запаршивевшая. Мальчишки пинали ее, били палками, мучили. Как же она визжала, несчастная, иногда пропадала по нескольку дней. Потом стала огромной, злющей, как дикий зверь, собакой. У Жучки тоже были такие же влажные, блестящие, теплые глаза, и она точно так же выпрашивала хоть немного ласки и тепла.

— Ну идем, Жига…

Она уже выжала зеленое платье, бледно-желтую ночную сорочку, комбинации и трусы развесила на спинки стульев и на дуге душа, осталась только одна розовая батистовая блузка. Мари стояла возле корыта, прислушиваясь к тишине. Баронесса спит у себя в комнате, волосы ее рассыпаны по подушке, глаза, оттененные темными кругами, закрыты. Как только она могла лечь в такой грязи! Какую сомнительную историю рассказала насчет своей тети. «Зачем мне знать, куда она ходит, что делает? Во всяком случае, это очень скверно, когда жена не может терпеливо ждать своего мужа», — подумала Мари.

Она стояла у корыта, быстрыми и ловкими движениями стирала блузку. Да, она терпеливо ждет, ведь все может статься. И то, что Винце уже здесь, в родной стране, только далеко. Может быть, он отморозил ноги или еще что-нибудь с ним стряслось, но при первой же возможности Винце отправится в путь. Весточки о себе он дать не может, письма оттуда не доходят, поэтому может явиться в любой день… Будет искать ее в Буде, стучать в замурованное окно, затем пойдет к Келеменам. Господин Фекете откроет дверь и увидит незнакомого солдата, худого, обросшего, с бородой. Теперь многие носят бороду. «Вам кого? — спросит господин Фекете. — А, Винце Палфи. Слышите, Йолан? Маришку разыскивает муж!» Винце отправится на улицу Надор и, когда постучит, она подумает, что это писклявый Рене… пройдет не меньше минуты, прежде чем она в бородатом, худом солдате узнает своего Винце…

Мари дрожала, углы губ у нее подергивались. Что за глупые мысли лезут в голову. Ей даже чудится шорох шагов, как неуютно в этой большой, чужой квартире…

Вдруг позади нее выросла фигура Луйзы. Мари вздрогнула, словно ее поймали на месте преступления.

— На, возьми ключ от двери, — сказала Луйза. — Я ухожу.

Мари залепетала, виновато улыбнувшись:

— Куда ты собралась?

— На площадь Телеки, отвезу печки, загромоздили всю кухню.

— И я с тобой… минутку… только повешу сушить…

Незачем им тащиться обеим. Лучше, чтобы кто-нибудь оставался дома, в любую минуту могут спросить дворника. Поэтому-то, если у Мари есть время, пусть лучше спустится вниз, а она постарается вернуться как можно быстрее. С этими словами Луйза положила ключ на стул и ушла, не взглянув даже на развешенное белье. Когда за ней закрылась дверь, подала голос баронесса:

— Кто приходил?

— Это ко мне, — ответила Мари, просовывая в дверь голову. — Сестра.

— Меня никто не спрашивал?

— Нет.

Малика потянулась, подняла руки, растопырила пальцы, осмотрела длинные ногти, каждый в отдельности.

— Встать бы, но ни ванны, ничего нет, да и комната эта… кому захочется идти в такой свинарник…

Мари торопливо сказала:

— Мне необходимо спуститься вниз. Сестра уходит, а я должна присмотреть за домом.

— Полно, кому нужны эти старые развалины.

— Такой порядок! — И Мари закрыла дверь. Заговорщицки подмигнула Жиге, тихонько свистнула, и они наперегонки побежали вниз.


Малика капризно оттопырила губы, уставилась на дверь — именно такой взгляд устремляла она обычно прямо в лоб Мари, — затем до самого подбородка натянула одеяло и застыла в такой позе. Холодно и темно в этой комнате, самым разумным было бы, конечно, поехать домой, в Чобад. Она и пыталась уехать, и не ее вина, если это не удалось. Рене и у Западного вокзала не отходил от нее ни на шаг. Она вполне могла бы устроиться на площадке вагона, села бы на сумку и доехала. Но Рене и мысли подобной не допускал: нельзя ехать в переполненном поезде, чернь раздавит насмерть, после обеда, мол, снова придем на вокзал, разве не успеет она уехать следующим поездом? Просил навестить его, он живет на кольце Терез, ведь она еще не видела его квартиру. Так настойчиво просил, что пришлось пойти, вот так-то…

Утром Рене встал раньше ее, вышел на улицу, купил восемь булочек, и они жевали их весь день. К вечеру она устала, и уезжать уже не хотелось. Она бы не сказала, что Рене удерживал ее, наоборот! После той ночи… как же это получилось? Это даже бестактно со стороны Рене… он заговорил о ее отъезде. Пора собираться, сказал он, утром наверняка должны быть поезда. Она, конечно, разозлилась: меня нельзя прогонять, дорогой, сама уйду, если захочу! Мали невольно передернула плечами под периной, скривленные в презрительную гримасу губы неузнаваемо изменили ее лицо. Снова восемь булочек на целый день, а между тем если бы Рене захотел, то мог бы достать еще что-нибудь. Когда он вернулся (почти целый час ходил за теми булочками!), даже не снял пальто. Томительно долго стоял у окна и нервно барабанил пальцами по стеклу. Она притворилась спящей, не заговаривать же первой, этого еще не хватало!..

Мали рывком села в постели, прислушалась: кажется, кто-то стучит. Эта жиличка постоянно бегает между первым и вторым этажами или, того хуже, шляется в Андялфёльд. Какие у нее могут быть там дела? Как раз когда она нужна, ее не оказывается на месте. В конце концов ей придется самой встать и привести комнату в божеский вид. Рене придет объясниться, просить прощения. Черт возьми, пусть приходит, она отчитает его… вот только этот хлев!.. Собака тоже… чистое наказание с ней, зря она принесла ее сюда, хорошо еще, что Маришка возится с Жигой. Если когда-нибудь все войдет в колею и она не будет вести цыганский образ жизни, запретит прислуге прикасаться к собаке.

…Его поведение нельзя оправдать, он поступил по-хамски. Кто бы мог поверить, что носитель столь древней фамилии способен на такое! Собственно, стоит ли выслушивать его оправдания? Но все-таки интересно, что он будет говорить? Тот грубый стук на рассвете… Рене буквально выволок ее из постели в ночной сорочке, взбил подушку, чтобы не осталось вмятин от их голов, втолкнул ее в ванную, скомкал платье, швырнул ей вслед и захлопнул дверь! Бог ты мой, какой дурацкий вид был у нее там, в темноте, — босиком, в ночной сорочке, страшно вспомнить! Потом гневный женский голос в прихожей: «Будь добр, не спи так крепко, зная, что я приду! Скажи спасибо, что я не выломала дверь. Не стоять же мне на лестнице, как нищей!»

…Она, затаив дыхание, сидела в ванной, пока они не ушли. Вот был бы номер, если бы Рене запер прихожую на ключ, но он сообразил, хитрый тип. Она не спеша оделась, спустилась вместе с Жигой вниз по лестнице, волоча за собой рюкзак, черт бы его побрал. Пусть теперь Рене попробует оправдаться, если сумеет.

Мали села на край постели и, опустив голову, поежилась от холода. Затем быстро натянула чулки, надела туфли, платье и, подойдя вплотную к большому зеркалу, стала разглядывать свое отражение. Какой мрак в комнате, она бледная, как привидение, волосы прилипли к шее, ко лбу, бр-р-р!

Затем она отправилась в ванную; никогда еще у нее не было такой тяжести в ногах. В ванной тоже темнотища, влажное белье задевает по лицу; вероятно, жиличка зажигала коптилку, оттого такой едкий запах. Куда она кладет веник, щетку? Ищи теперь, а между тем каждую минуту могут постучать и увидят ее с совком для мусора в руке… Ничего себе! В Чобаде она не докатилась бы до этого…

Застелить постель или не надо… а, и так сойдет, было бы ради кого стараться, только не ради Рене. Извольте, объяснитесь, выкладывайте свои оправдания, а потом она просто укажет ему на дверь.

Возле зеркала она видит скатанный клубок волос. Но мусор уже вынесен, не выходить же из-за этого клубка, как-нибудь потом, пойдет открывать дверь и захватит. Она сидит на постели в томительном ожидании. Напрасно она выставила продукты за окно. Не велика важность, если бы его светлость был шокирован тем, что она ест прямо с бумаги. Мали встает с чуть слышным стоном и подходит к окну. Отрезает кусок хлеба, колбасы, поглядывая вниз, на улицу Надор. Сколько людей на улице, тачки, повозки, неужто никогда не будет конца этому переселению народов? Прилично одетых людей почти не видно, сплошь грубые ботинки, галифе и противные бороды: могли бы уже побриться, ведь со времени блокады прошло почти два месяца. В такой суматохе трудно разглядеть знакомое лицо. Может быть, Рене свернул под арку ворот, а она и не заметила, стук в дверь здесь, у окна, не слышен.

Она резко повернулась, вышла в прихожую, открыла дверь — там тоже тихо. Сбежала вниз.

— Меня не спрашивали? — поинтересовалась она у Мари.

— Здесь?

— Здесь, конечно, где же еще.

— Нет, никто не спрашивал.

Баронесса прошла в глубь кухни, но дверь оставила открытой, чтобы видеть лестницу.

— Утром, когда мы расстались с тетушкой, она обещала навестить меня, но, наверное, не рискнула тащиться пешком в такую даль. Вы не скучаете здесь? Хоть бы книга какая была, ей-богу, боюсь вечерами оставаться одна. Завтра хоть пешком, но отправлюсь домой, в Чобад, не могу здесь больше.

Она раздраженно расхаживала между дверью и плитой, на миг остановилась и, не отрывая взгляда от лестничной клетки, не оборачиваясь, спросила:

— Сколько вам лет?

— Двадцать четыре.

— Я так и думала. Мне тоже нет еще двадцати пяти, а сколько пришлось пережить. Непростительная глупость такой молодой выйти замуж, похоронить себя в деревне. Собственно, жизнь следовало бы начать сейчас, уже имея некоторый опыт, в какой-то мере зная мир и людей. Правда, я никогда не была глупой гусыней. Ненавижу таких, а вы? К сожалению, я всегда была не по годам развита, думаете это хорошо? — Она неторопливо прошлась по кухне, в раздумье разглядывая растопыренные пальцы правой руки. — Сегодня мне не по себе, бог его знает отчего, все действует на нервы. Право же, Эгону пора бы вернуться домой. Я решила не давать ему покоя до тех пор, пока он не получит какую-нибудь приличную должность. В имении обойдутся без него, там есть управляющий, к тому же неизвестно, сколько нам оставят. Быть баронессой Вайтаи неплохо, не спорю, но разве помешает стать, предположим, еще и статс-секретаршей или женой депутата и жить здесь, в Пеште, вращаться в обществе, это совсем было бы недурно, не так ли? Поэтому…

Она стремительно выбежала на лестничную площадку, но тут же, разочарованная, вернулась. В дверях появился Пинтер-старший.

— Целую ручки, — поклонился он баронессе, затем кивнул Мари: — Здравствуйте, — и снова к Малике: — Как поживаете, баронесса?

— Так себе, ничего.

Уполномоченный по дому помолчал, затем спросил у Мари, где ее сестра.

— На площади Телеки? С ума посходили эти женщины, — проворчал он, — их так и тянет на площадь Телеки, как раньше в Зербо. Моя жена тоже…

И поскольку женщины не проявили никакого желания вступать с ним в разговор, поспешил распрощаться. Малика предложила Мари пойти с ней наверх.

— Право же, ну чего вам тут торчать одной? Сестра позовет вас!

Когда Мари наотрез отказалась продолжать разговор наверху, она позвала Жигу. Собака не шелохнулась, свернувшись в комочек, посапывала. Баронесса ухватила ее за загривок, подняла и нашлепала.

— Это еще что такое, не идешь, когда тебя зовут, вредный щенок!

И она пошла с ним наверх. А «вредный щенок», повернув голову, смотрел на Мари грустными, полными упрека и мольбы блестящими глазами.

Под сводами ворот загрохотала тележка юного Пинтера и остановилась возле дворницкой. Мари выбежала, подхватила оставшуюся печку, понесла ее в дом. Луйза шла за ней с сумкой и руках.

— Гуся принесла, — сказала она, очень довольная своей удачей, — и картошки, потушим с печенью. Лаци не ест без картошки, говорит, без нее слишком жирно.

Пока разделывали гуся, она рассказывала о своих похождениях.

— Могла бы продать и вторую печку, за нее предлагали мыло, свечи, но уж очень жуликоватая морда была у того парня, лучше, думаю, не связываться с ним. — Потом, словно желая избавиться от того, что постоянно мучило ее, не давало покоя, Луйза сказала: — На твоем месте я бы не взяла то платье. Правда, у меня не ахти какой выбор, но, пока не привезешь свои вещи, носи мою фланелевую блузку в полоску или серый костюм, а то, может, ты ждешь, чтобы я предложила тебе? Ты просила у меня только фартук для работы…

Мари покраснела. Она знала, что Луйза не промолчит, и все же слова сестры застали ее врасплох. Они оставили горький осадок у нее в душе, и она сказала с упреком:

— Не знаю, зачем ты из каждого пустяка делаешь бог знает что. Я же расплачусь за него… Не даром же я беру…

— А ты подумала, что сказал бы Винце об этом? Он бы, пожалуй, тебя убедил, что у нас нет с ними ничего общего, мы никогда не найдем с ними общий язык. В том-то и дело, что она не подарила тебе платье. Ты стираешь ее грязное белье, тогда как она нежится в постели. Она вертит тобой, как ей вздумается. Совсем заморочила тебе голову, как я погляжу.

И Мари поняла, что ей не следовало брать зеленое платье, спокойный тон Луйзы убедил ее, тем не менее она обиженно пожала плечами и запальчиво сказала:

— Значит, мне уже и разговаривать ни с кем нельзя, не то что подружиться.

— Ты прекрасно знаешь, что не в том дело. Я только радуюсь, что тебя уважают и любят в доме такие же труженики, как ты сама. Например, против Дюрки Пинтера я ничего не имею. Но она… хочет иметь в твоем лице дармовую прислугу…

— Ты во всем видишь только плохую сторону. Я и сама…

Луйза стукнула рукой по столу.

— Ты мне не объясняй, я хорошо ее знаю. Меня она тоже пыталась одурачить. — Она почти кричала, голос ее стал звонче от злости. — Баронесса мизинца твоего не стоит, а ты позволяешь ей помыкать собой. Лебезишь, унижаешься перед…

Мари не заплакала, только испуганно замахала руками и хрипло сказала:

— Неправда! Тебе обидно, что у меня есть кто-то еще и я не сижу целый день у тебя на кухне. Ведь надо же с кем-то общаться, иначе можно разучиться говорить. Пойми, у меня никого нет… я совсем одна…

Луйза стояла, опустив руки, с выражением усталости на лице. И как только язык поворачивается сказать, что у нее никого нет. Они с Лаци три года ждали, пока Мари выбьется в люди и сможет как-то содержать себя.

Мари уставилась на сестру и вдруг разрыдалась.

— Ой, Луйза, я не хотела тебя обидеть. Это я со зла, за то, что ты постоянно… ой, не знаю, что мне делать, как быть…

— Ладно, зато я знаю.

Обе замолчали и присели у печки. В небольшой кастрюле, потрескивая, тушилась печень.

— Говорят, в пекарне Зрини выдают по сто граммов хлеба на человека, — первая нарушила молчание Луйза. — Надо будет переписать жильцов, выдают сразу на всех.

— Хорошо, я схожу, — изъявила согласие Мари и снова вернулась к прерванному разговору: — Мне еще горше оттого, что я огорчаю тебя подобными вещами, когда ты и без того места себе не находишь из-за Лаци. Со мной не делишься, молча ходишь из угла в угол.

— А что говорить-то? — Луйза задумчиво уставилась перед собой и, понизив голос, продолжала: — Знаешь ведь, какой он. Только языком болтает, передо мной рисуется, какой, мол, он отважный. Но на самом деле он неприспособленный, слабый человек, поэтому я и боюсь за него. — Разоткровенничалась и тут же, словно раскаявшись в своей минутной слабости или по какой-то непонятной ассоциации, заговорила вдруг о сестре Кати. — Интересно, как там они в Пецеле? Теперь, когда делят землю, может, и им выделят небольшой клочок, если, конечно, они того заслужат.

— У меня о них душа не болит, — сказала Мари.

К вечеру Мари вновь овладела прежняя раздвоенность. В конечном счете Малику тоже нельзя обижать. До сих пор она кое в чем помогала баронессе, а теперь как ей вести себя, если та позовет? И если вечером зайдет поговорить, она же не может указать ей на дверь в ее собственной квартире. Не далее как сегодня она говорила, что люди скверные, так пусть же ее она не считает плохой…

И пока она терзалась подобными мыслями, Луйза тоже, наверное, размышляла о Малике, потому что сказала:

— Завтра, видимо, уедет. Подолгу дома не бывает, это тоже непорядок.

— У своей тети гостила, — тихо сказала Мари и после короткой паузы добавила: — А если опять вернется?

— К тому времени ты подыщешь какую-нибудь работу. А на нее ишачить не будешь, так и знай.

— Видишь, как все получается: на фабрике отработала всего пять дней, и вот уже две недели, как не хожу туда.

— Скоро все образуется. Ты всего боишься, не к лицу это дочери Береца.

Под вечер Луйза опять начала молча расхаживать по кухне, казалось, она сдерживала сложенными на груди руками рвущуюся наружу тревогу и боль. Заслышав приближающиеся шаги, она приостанавливалась, а потом снова принималась ходить взад и вперед. Пожалуй, всю ночь не приляжет сегодня, будет сидеть у остывшей печки и ждать. Мари в нерешительности продолжала стоять.

— Ну, пора ложиться, — сказала Луйза. — Ступай к себе, уже поздно.

— Спокойной ночи, — заторопилась Мари и, когда была уже на пороге, оглянулась. — Хочу только сказать тебе: собачку я вовсе не потому вожу гулять. Жаль мне ее — вот единственная причина, да и привязалась я к ней, мне чего-то не хватает, когда ее нет рядом со мной.

— Води, пожалуйста, мне-то что. — И Луйза пошла в комнату.

15

Впереди шествовал Пинтер-младший, позади него, отдуваясь и судача о чем-то, плелись обе девицы Коша. Зябко пряча руки под мышки, они то и дело шмыгали носом. Дюрка шагал широко, время от времени останавливался, поджидая семенивших за ним старых дев. И когда они вновь отставали, весело подтрунивал:

— Смываться нельзя! Я ответственный за наш дом.

Девицы сетовали: ни свет ни заря выгнали их из дому, руки отмерзают, но парень только отмахивался, дескать, никогда еще не бывало такого прекрасного весеннего утра.

На площади Свободы собирались группами жильцы окрестных домов, выделенные на общественные работы. Затем они во главе с приземистым безусым адвокатом с улицы Пала Телеки свернули к Парламенту. Приземистый мужчина, шагая во главе колонны, затеял оживленный разговор с молодой женщиной в короткой шубке и мужских брюках, девицы Коша озирались по сторонам в надежде улизнуть. Пинтер-младший замыкал шествие.

Остановились на набережной возле Парламента. Среди разрушенных пакгаузов, на развороченной, разбитой мостовой уже вовсю шли работы; по кучам битого кирпича расхаживали мужчины и женщины в испачканной известью одежде, глухо стучали кирки, скрежетали тачки, шаркали лопаты, вонзавшиеся в щебень. Приземистый мужчина остановил группу, а сам осторожно перелез через ограждение и подошел к сидевшему на раскладном стуле щупленькому человечку в очках. Вскоре он замахал руками своей группе и писклявым голосом позвал:

— Идите сюда получать инструмент!

Пинтер-младший, водрузив на плечо кирку, направился к указанному месту, позади него, уцепившись за ручки большой корзины и боязливо оглядываясь, семенили обе девицы Коша. Сетуя и всхлипывая, они останавливались, бросали корзину на землю и дыханием отогревали окоченевшие пальцы, вытирали носы, затем вступали в разговор со стоявшими поблизости, лениво звякающими о мостовую лопатами и тоже недовольными другими жителями улицы Надор. Дюрка узнал кое-кого из них, чьи имена Пинтер-старший произносил с подобострастием: двух братьев, имевших банковскую контору во Дворце биржи, главного врача санатория, владельца магазина тканей на улице Зрини.

Над Дунаем гулял свежий весенний ветерок. Он гнал на берег небольшие волны, бросал людям в глаза известковую пыль и песок, время от времени постукивал рамами окон Парламента. Человечек в очках, согнувшись, сидел на раскладном стуле, погрузившись в чтение каких-то бумаг; прибыла новая группа, но число работающих не прибавилось, так как некоторые из назначенных на общественные работы, ни слова не говоря, бросали лопаты и уходили. Человечек в очках, казалось, ничего не замечал; он все время что-то записывал, считал, распределял людей и после приема каждой группы шумно вздыхал.

Пинтер-младший, взобравшись на огромную кучу щебня, разбивал киркой смерзшиеся в один ком булыжники, металл и дерево. Туловище его ритмично сгибалось, он с размаху вгонял кирку в неоднородную по составу и упорно сопротивляющуюся массу, вытирая время от времени рукавом пальто выступивший на лбу пот. На первых порах присматривал за девицами Коша, со своей командной высоты подгонял их. Но когда те, сделав несколько ленивых, движений, снова принялись за болтовню с такими же, как они, бездельниками, ему стало мучительно стыдно за них, горечь стыда переросла вскоре в гневное ожесточение. Он отвернулся к реке, чтобы не видеть внизу толпу людей, и постепенно забыл о девицах Коша. Ему казалось, что он стоит один на вершине горы и собственными руками возводит себе лачугу из камня и бревен. Порывы ветра с реки пьянили его душу, рождая в ней смешанное чувство неизъяснимого счастья, радужных надежд и грусти; стоя наверху, обливаясь потом, он что есть мочи бил киркой, ощущая себя на голову выше остальных людей. До его слуха иногда долетала оброненная кем-то фраза, насмешка со стороны тех, кто стоял внизу, и он радовался каждому порыву ветра, уносившему прочь раздражавшие его голоса. Вспоминая жестокое время службы в рабочей роте, он испытывал примерно такое же чувство, стоя среди шумящих одиноких деревьев-гигантов, когда вниз с горы низвергался ураганной силы ветер и часовые забивались под крышу какой-нибудь лачуги… Собственно говоря, со времени возвращения домой он не нашел своего места на улице Надор, чужды ему были безусый адвокат, и братья биржевики, и девицы Коша, и вся компания бездельников внизу…

Кирка с яростью обрушилась на неподатливую глыбу, посыпались искры. Парень пришел в ярость: «А, черт», — выругался он, сам не зная, кому адресует эти слова — неподатливой глыбе или тем бездельникам, что точат лясы внизу. Он еще раз ударил киркой и расплылся в блаженной улыбке. Ишь, видно, проняло их, стоит только прикрикнуть. Неужели он так громко выругался? Внизу сразу живее пошла работа, заходили взад и вперед люди, застучали лопаты. Он оглянулся: «Ага, солдаты идут» — и опять повернулся лицом к Дунаю.

Их было пятеро. Они с трудом пробирались среди развалин, посматривая по сторонам. Человечек в очках кинулся к ним навстречу, принялся объяснять что-то, жестикулировать. Один из солдат махнул рукой, дескать, не понимаю, и легонько отстранил его с дороги. Молодая женщина в брюках и короткой шубке с грохотом прокатила рядом с ними тачку, улыбаясь в лицо солдатам, но те, не обратив на нее ни малейшего внимания, пошли дальше. Четверо остановились на лестнице, ведущей к Дунаю, закурили самокрутки и стали беседовать вполголоса, а молодой белокурый солдат полез на груду развалин, где Пинтер-младший вел с ней сражение. Солдат, ни слова не говоря, остановился в каких-нибудь двух шагах от него. Дюрка чуть заметно улыбнулся и снова занес вверх кирку, которая в следующее мгновение, звеня и брызгая искрами, ударилась о камень. Солдат свернул цигарку, ловко прикрыл ладонями вспыхнувшую спичку. Затянувшись, он устремил взгляд на ту сторону реки, где в бледном холодном мареве корчились в муках тяжелораненые будайские дома. На лице у Дюрки Пинтера выступил пот, он все яростнее размахивал и бил киркой. Безуспешность усилий воспринималась им, как позор, он ощутил горечь во рту, круглые карие глаза его блестели, он пошатывался от усталости. Солдат выпустил в сторону Дуная клуб дыма, сделал шаг вперед и покачал головой: мол, плохо, так дело не пойдет…

— Я понимаю по-русски, — произнес Дюрка и, смутившись, покраснел, ведь ему уже давно не приходилось говорить по-русски.

— Где же ты научился? — спросил солдат.

Парень, запинаясь, помогая себе размашистыми жестами, объяснил, что осенью прошлого года бежал из рабочей роты и, следуя за частями Советской Армии, добрался Домой, в Будапешт; по пути помогал полевой кухне, носил воду, рубил дрова.

— Понятно, — закивал солдат и добавил: — Ты работай спокойнее, ровнее, сначала расчисти все вокруг…

— Нет, я ее и так сокрушу. — И Дюрка с силой ударил киркой по камню, до боли в глазах, до головокружения. — Нет! Я одолею ее…

Солдат продолжал стоять рядом, дымил цигаркой и слушал глухой, яростный звон кирки. Докурив, он сделал шаг вперед, взял из рук Дюрки кирку и несколькими умелыми движениями вывернул большой камень.

— Вот так, видишь, — кивнул он на покатившийся по склону камень.

Оба засмеялись, солдат протянул Дюрке деревянную табакерку, но тот отказался, мол, некурящий. Затем белокурый солдат, показывая на каменную ограду, произнес:

— Мы наблюдали за тобой оттуда. Кто-то из наших сказал: «Этот худой венгр хочет один своротить гору». — И он одобрительно кивнул. — А твои соотечественники словно вышли на прогулку. Кому нужна такая работа? Разве они не хотят восстановить свой город? Когда вы расчистите развалины, — продолжал солдат, тепло взглянув на Дюрку, — мы построим здесь мост. Свайный мост. — И он принялся объяснять, что такое свайный мост. — Они тоже будут ходить по мосту из Буды в Пешт и обратно. И тем не менее не хотят принять участие в работе.

Он опять закивал головой, словно говоря: «Странные, непонятные, враждебные люди…» Дюрка согласно боднул головой, глядя на поверженный камень внизу, который так умело и легко выворотил солдат. В каждом деле нужны смекалка и сноровка. Дрова рубить тоже надо уметь, и тут он, пожалуй, не ударил бы в грязь лицом. Набравшись смелости, Дюрка сказал:

— Когда я служил в рабочей роте, мы валили лес, так что дрова рубить я умею…

Солдат пощупал бицепсы на руках парня:

— Любому делу можно научиться, было бы желание…

Он достал из кармана большое красное яблоко, сунул его в руку Дюрке, не спеша спустился вниз и присоединился к поджидавшим его на лестнице товарищам.

Направляясь в полдень домой, Дюрка встретил на улице Яноша Араня отряд юношей и девушек: в рабочей одежде, гулко чеканя шаг, они спешили к набережной Дуная. Шагавший впереди юноша задорно крикнул самому последнему:

— Боюсь, как бы тебя не пришлось тащить на буксире, Сиксаи!

— Я иду от самого Вацского проспекта, прямо с работы! — отозвался звонкий голос.

— Знаю, дружище. Но важно было, чтобы нас похвалил товарищ Чех, прийти всем вместе, всему району…

— На все сто процентов! — подхватил кто-то из юнцов солидным басом. — Весь район как один человек вышел добровольно на работу!

До слуха удаляющегося Дюрки ветер доносил со стороны Дуная обрывки песни. Он сбавил шаг, спина и руки у него ныли, ноги отяжелели, но это не мешало ему с нежностью и теплотой думать о шагавшем с песней отряде. Несмотря на усталость, он повернул бы назад, чтобы идти с ними вместе и быть тоже в числе тех ста процентов. «Коммунисты, — подумал он, — рабочие парни… Эти к завтрашнему дню расчистят всю территорию, не будут отлынивать, как девицы Коша. Сиксаи с Вацского проспекта бежал до райкома, чтобы обеспечить стопроцентную явку… Шахтеры До́рога едят в день по две-три картофелины, но, несмотря на это, не останавливают шахту, дают уголь Чепелю… Чепельские рабочие, получая один горох и бобы, трудятся во имя того, чтобы наладить производство к Первому мая, тогда как другие…» — и Дюрка вдруг, как это не раз бывало в последние месяцы, увидел перед собой бесцветное, без единой мысли, но вместе с тем привлекательное лицо баронессы Вайтаи. «Черт знает что такое!» — проворчал он про себя и, прибавив шагу, почти бегом преодолел оставшееся до улицы Надор расстояние. В не привыкшей к умственному напряжению голове он ощутил усталость, в душе — странное смятение и грусть. Даже Маришка Палфи с ее отсталыми взглядами стоит ближе к только что прошедшей мимо молодежи, чем он. Маришку каждый прожитый день обогащает знаниями и опытом, ведь она уже успела заметно измениться, тогда как он так и остался принадлежностью улицы Надор. Ему даже показалось, что шагавший к набережной Дуная отряд выбросил его из своих рядов как инородное тело. А, глупости! Дорога никому не заказана, и у него еще все впереди… разумеется, если…

В воротах он столкнулся с матерью, во весь дух бежавшей куда-то.

— О, работничек мой! — восторженно произнесла она. — Я поставила греть воду, вымойся и ложись отдыхай, я только…

— С какой стати я должен ложиться? — Парень молодцевато расправил плечи. — До обеда успею порубить оставшиеся дрова.

Сунув руки в карманы, он засвистел и, громко стуча каблуками, зашагал по мощеному двору, словно подстраиваясь под мотив только что услышанного марша.


На седьмой день заявился Лаци, и в тот же день Мари устроилась на работу.

Дворник пришел домой с пустыми руками, так, как будто выбежал только за ворота — ни рюкзака, ничего. Он странно, подслеповато озирался на кухне — у него не оказалось и очков на носу. Луйза ни о чем не спрашивала, молча пододвинула ему стул, поставила на стол шкварки, печенку, нацепила ему на нос старые очки и, пока он приходил в себя, трещала без умолку, что было ей совсем не свойственно. Выяснилось, что Лаци до ночи провел на Западном вокзале — поезд отправился только в полночь. Шесть часов он просидел на крыше вагона. На рассвете прибыли в Цеглед. Он по нужде спустился вниз и, так как кругом был народ, прошел в хвост поезда. Там он обнаружил пустой вагон с распахнутой настежь дверью. Не долго думая, забрался в него, устроился в углу. Радуясь удаче, положил голову на рюкзак и заснул. Когда он проснулся — примерно в полдень, — поезда уже и след простыл, а он оказался в отцепленном вагоне на запасном пути. Тут же он бросился на станцию, стал расспрашивать у каждого встречного. Но его не только не слушали, но и подняли на смех, «ведь люди все бессердечные!» Поплелся он обратно к одиноко стоявшему вагону. Пока ходил, рюкзак исчез. Томимый голодом и жаждой, он прождал полдня на станции; тут с противоположной стороны прибыл какой-то поезд. Он забрался на крышу, но его оттеснили, а потом спихнули вниз, очки упали, кто-то раздавил их. Все же он с грехом пополам устроился; поезд стоял там несколько часов, а он сидел, помалкивая, в окружении враждебно настроенных людей. Поезд маневрировал, двигаясь то вперед, то назад, наконец отправился — в Сольнок. Через какой-нибудь час вагоны поставили на запасный путь. Тогда он слез с крыши и зашагал пешком по направлению к Пешту. Пожалуй, километров тридцать проехал на поезде, не больше, а остальные отмахал на своих двоих. Какая-то старушка угостила его мамалыгой, в одном из придорожных домов ему дали кусок черного хлеба и молока, вот так и добрался…

У Луйзы дрожали уголки губ, она то и дело повторяла:

— Ладно хоть живой вернулся, слава богу, теперь ты дома!

Ее забота и радость мало-помалу успокоили перепуганного насмерть дворника. Лаци в старых очках теперь уже был немного похож на самого себя, движения его обрели прежнюю живость, он с аппетитом уплетал шкварки и, насытившись, так закончил свой невеселый рассказ:

— Вот что я скажу тебе, Луйза: не многим пришлось пережить то, что выпало на мою долю. Не всякий выживет, попав в такой переплет, скажу я тебе.

Потом, когда жильцы один за другим заглядывали в дворницкую, история раздувалась, обрастая все новыми подробностями. Лаци вышвырнул с крыши вагона трех мужчин за то, что они не хотели уступить место женщине с грудным ребенком, именно в это время у него пропал рюкзак. «А та, бедняжка, плакала горькими слезами, что я из-за нее пострадал, что, мол, я скажу теперь жене, но я только махнул рукой, моя жена не такая, она не станет горевать из-за какого-то тряпья».

А Юци Пинтер он сказал:

— Совершенно исключено, сударыня, чтобы вы остались в живых. Идя домой, я не переставал думать о вашей горькой участи, сударыня, если бы вы поехали со мной. Даже одного шанса из ста не было, чтобы вы могли выжить.

— Какоесчастье, что у меня было много работы! — воскликнула Юци Пинтер. — Не окажись ее, я поехала бы с вами, господин Ковач, и, зная вашу смелость, не сомневаюсь, что вы и за меня бы стали драться. — Так говорила Юци Пинтер, желая сделать приятное дворнику, поскольку не могла забыть, что супруги Ковач четыре дня укрывали у себя ее мужа. — Но что же я болтаю тут, когда у меня столько дел! Сегодня утром еще две приходили, одна принесла сатин на костюм. И где только они достают материал такой красивой расцветки?

— Покупают с рук. На каждом углу можно встретить вора, — сказала Луйза. — Торгуют краденым. Известно, как грабили магазины…

— К счастью, на наш магазин рухнули два этажа. Ну я побежала, ей-богу, в последние дни едва успеваю застелить кровати, в конце концов у человека всего две руки, — жаловалась Юци Пинтер, явно довольная собой.

— Вам, сударыня, надо бы заиметь помощницу, которая бы вела домашнее хозяйство, — посоветовала Луйза.

— Надо бы. Но где взять женщину, на которую можно было бы положиться? Еще лучше, если бы она и шить помогала. — Взгляд ее скользнул по лицу Маришки, и, дойдя до двери, она в нерешительности остановилась. — Смотрю я на вас, Маришка, ловкие у вас руки.

— У меня?

А Луйза вставила:

— Годы жила тем, что шила перчатки.

— Не хотите ли научиться шить платья? — предложила Юци Пинтер.

— Я? — не веря своим ушам, переспросила Мари.

Луйза разозлилась:

— Ну чего ты прикидываешься глупенькой! Присядьте, пожалуйста, — сказала она, пододвигая стул Юци Пинтер. — Давайте обсудим, сударыня, как вы себе это представляете.

— Очень просто: она поступит ко мне ученицей. — Юци Пинтер села и, проявляя все больший интерес, продолжала: — Конечно, на первых порах, пока Маришка будет ученицей, ей придется помогать мне и по хозяйству.

— Она хочет устроиться на фабрику, — сказала Луйза. — Это ее самое большое желание.

— Она вольна поступить как ей вздумается, хотя, скажу откровенно, я была бы рада взять ее к себе. Вместе бы и хозяйством занимались, и шитьем. Когда-то я была ученицей — и тоже подметала мастерскую, убиралась в салоне, доставляла готовые платья, ездила с поручениями, так уж водится…

— Совершенно верно, — кивнула Луйза. — А когда она станет шить самостоятельно?

— Не знаю, как получится. К тому же мне еще надо выправить патент. Думаю, что, предъявив свои прежние удостоверения, я получу его без всяких проволочек. Но Маришке будет засчитываться срок со дня поступления. Раньше было три года, теперь, возможно, быстрее, я наведу справки.

— Кроить тоже научится? — Не ожидая ответа, Луйза набросилась на Мари: — Сидишь, словно у тебя язык отнялся. Мы же о тебе говорим!

Мари к этому моменту уже приняла решение. Перед ее глазами стояла уютная, светлая квартира Пинтеров из двух комнат и холла с широкой, солнечной верандой. Нынче не ахти сколько готовить придется, за полчаса вдвоем они вполне управятся с домашними делами. Зато не надо никуда ходить, здесь, в доме, среди знакомых. К тому же она любит шить, если бы не такой большой срок ученичества, давно бы взялась за это дело, но надо было жить на что-то, поэтому и отказывалась. Такая специальность всегда пригодится! И Винце обрадуется, если когда-нибудь вернется, что у его жены есть специальность.

— Я с радостью соглашаюсь, — сказала она, — к вам, сударыня, пойду не задумываясь. Но мне надо зарабатывать и до той поры, пока не стану портнихой, — добавила она глуховатым голосом, поглядывая то на Луйзу, то на Юци Пинтер.

— Ну, наконец-то заговорила, — сказала Луйза. — Сама устраивай свою судьбу, нечего таращиться на меня. — С этими словами она ушла в комнату, оставив их одних.

— Питаться будете у меня, так что об этом не думайте, — сказала Юци Пинтер. — А потом и плату положу, какая вам причитается. Согласны?

— Да вроде бы…

— Узнай, как вступить в профсоюз, если правда, что он уже действует, слышишь? — крикнула Луйза из комнаты.

— Ладно…

Юци Пинтер вскочила, стул качнулся и грохнулся на каменный пол.

— Ой! — вскрикнула она. — Вы решили, Маришка? По мне, можете приходить хоть сегодня, я буду только рада. Но сейчас мне надо бежать, неужто вы гуся выменяли, госпожа Ковач? До чего аппетитная печень!

— Пожалуйста, попробуйте.

— Спасибо, некогда, задыхаюсь от работы. — И она поспешно вышла, прикрыв за собой дверь.

Луйза принялась убирать на кухне и как бы между прочим спросила у Мари:

— Ну как, пойдешь к ней?

— Конечно. — И с чувством продолжала: — Я знала, ты что-нибудь придумаешь. И прачечную и все остальное ты устроила, ты так много сделала для меня… — Тут голос ее дрогнул: — Сошью тебе такое платье, что ахнешь!..

— Ладно, только не реви.

Мари нашла работу, дворник Ласло Ковач вернулся из богатого впечатлениями путешествия, и баронесса, напрасно прождав два дня, наконец-то надумала уехать к себе в деревню. На второй день в подавленном, меланхолическом настроении она рано утром появилась в комнате своей жилички, из-под собольей шубы до самого пола спускалась прозрачная, бледно-желтая ночная сорочка. Баронесса остановилась на пороге и принялась рассуждать о том, что человек ни к кому не должен быть добрым, благодарности все равно не дождешься. Даже собака и та отворачивается от нее. Знакомые, правда, считают, что она уехала домой, и тем не менее… За день она несколько раз одевалась, готовясь отправиться в путь, и то и дело врывалась в кухню:

— Меня не спрашивали?

— Нет, — отвечала Мари и, чтобы утешить ее, добавляла: — Ведь они знают, что вы давным-давно у себя дома, в Чобаде.

— Да, да, конечно, знают. — И баронесса возвращалась к себе в комнату. В задумчивости стояла у окна, ела колбасу, сало. Домашних продуктов между рамами окна оставалось все меньше. Видя, как катастрофически быстро они тают, она решила зайти к Мари и на прощание выложить ей все. Баронесса тяжело опустилась на кровать, передернула плечами и начала:

— Я прогнала Рене. Вы заметили, что он уже не появляется здесь?

— Я не слежу, — пролепетала Мари и смущенно отвела взгляд от белого, как молоко, усталого лица Малики.

— Он раздражал меня. Знаете, я ни с кем больше не виделась, но в последнее время он стал наглым, как и все мужчины. Да что вам объяснять! Я просто посмеялась над ним; видите ли, мне нужно было отомстить ему за насмешки, которыми он отвечал на каждую мою обиду. Но не буду утверждать, что была возмущена его поведением, не те времена теперь, не так ли? — На сей раз Мали ждала ответа на свой вопрос, пристально глядя в лицо Мари. — В конце концов свершилось то, чего не могло не свершиться, если женщина одинока, молода и за нею постоянно волочатся, черт возьми… А вы как считаете?

— За мной не волочатся, — сказала Мари, — так что мне незачем думать об этом. Да и муж не простил бы мне…

— Неужто он такой зверь?

— Винце? Наоборот, именно потому, что он очень порядочный человек! — Мари рассмеялась, ей вдруг стало приятно сознавать, что Винце действительно не простил бы ей, в то же время она в душе презирала Малику, которая поедет домой, в Чобад, будет расхаживать по своим двадцати четырем комнатам и терзаться.

Баронесса капризно продолжала:

— А эти полагают, что потеряют свой престиж, если не овладеют красивой женщиной. Вы во сколько встаете?

— Когда ходила на фабрику, вставала в шесть, да и теперь не позже.

— Если я просплю, разбудите меня в шесть часов, вместе уложим вещи. Приятная будет поездка, нечего сказать, да еще собаку придется тащить с собой. — И она тяжело вздохнула.

Мари, ни на минуту не задумываясь, попросила:

— Оставьте ее мне.

— Не возражаю. Я скоро приеду, и до моего возвращения присмотрите за ней.

Баронесса ушла с рюкзаком и с только что выстиранным и выглаженным бельем в саквояже, а Мари вместе с Жигой заявились к Пинтерам.

Пока ученица хлопотала на кухне, Жига вертелся у ее ног. Растерзал в щепки оброненную деревянную ложку, играл картошкой, как мячом, рылся в мусоре. Внимательно следил за каждым движением Мари и, если та направлялась в комнату, неотступно следовал за ней, словно боясь, что его опять запрут в каком-нибудь большом, темном и холодном помещении. Ликующим лаем встречал каждого члена семьи и особой страстью воспылал к Пинтеру-старшему. Уполномоченный по дому с высоты своего величия поначалу не удостаивал Жигу даже взглядом, но, когда тот упорно, изо дня в день ластился у его ног, выражая безудержную радость, он снизошел наконец и погладил пса по гладкой шерстке.

Вскоре так повелось, что Пинтер-старший, ложась отдохнуть после обеда, пребывал под охраной Жиги, который в холодную погоду забирался под край одеяла, а в солнечные дни чутко спал у ног любимого человека, недовольно тявкая, если кто-нибудь открывал дверь или производил какой-нибудь другой шум. Все чаще случалось так, что уполномоченный по дому, отправляясь на свои таинственные переговоры или деловые встречи, обращался к Жиге: «Где же твой поводок?» Мари бежала за ошейником, надевала на Жигу и ласково говорила: «Ну, ступай гулять».

Так счастливо определилась судьба Жиги, бездомной, гладкошерстной таксы баронессы. Мари тоже пришлась, как говорится, ко двору в семье Пинтеров, быстро и легко освоилась со своей новой ролью.

В семь-полвосьмого утра она приходила на работу. Готовила суп с укропом, делала гренки или пекла блины и на подносе несла завтрак Пинтеру-старшему. Тот возмущался, что его рано разбудили, с негодованием отодвигал в сторону поднос, но после ухода Мари все же принимался за еду. Хозяйка и Мари завтракали на кухне, а Дюрка в это время был уже далеко со своей тележкой. В такое время на кухне было тепло, в печке потрескивали сосновые дрова, на плите грелась в кастрюле вода. Юци в комбинезоне, непричесанная, зябко поеживалась у огня; пока Пинтер-старший околачивался на кухне, Мари прибиралась в его комнате. Он ворчал, засовывая в карман трубку и табак: «Даже в собственной комнате не дают человеку покоя», и уходил в ванную комнату, затем, накинув на плечи пальто, отправлялся в свои таинственные странствия. В квартире воцарялись приятная тишина и покой. Юци Пинтер совершала свой утренний туалет, надевала юбку и пуловер — заказчики иногда приходили даже утром, — выхватывала у Мари из рук метлу, совок для мусора и принималась наводить порядок в своей комнате.

Обед тоже готовили вместе, часто отрываясь, так как то и дело стучали в дверь прихожей. Мари усаживала посетительницу в холле и спешила обратно на кухню.

— Пришла клиентка, — докладывала она, — выйдите к ней.

— Ни минуты нет покоя, — бормотала обычно хозяйка, бросала нож или ложку, но по выражению ее лица было заметно, что она рада очередной клиентке.

— Только за жир соглашайтесь или за муку, — напутствовала ее Мари.

— Ладно, ладно, — кивала хозяйка и бежала в холл.

К этому времени Пинтер-младший чаще всего уже сидел на подоконнике, свесив свои длинные ноги, уплетал бутерброд с жиром и, когда за матерью закрывалась дверь, улыбался Мари.

— Ишь, притвора, а?

— Что поделаешь… — смеялась Мари и пожимала плечами.

Хозяйка тепло прощалась с клиенткой и, вернувшись на кухню, устраивала такую гонку, чтобы наверстать упущенное время, что Мари едва успевала поворачиваться.

— Идите, пожалуйста, к себе, я одна справлюсь, — отсылала ее Мари.

— И не подумаю. Мы договорились все делать вместе.

— За полчаса управлюсь, если вы не будете здесь суетиться. У себя дома я привыкла все делать сама, — добавляла она не без гордости. И на какое-то мгновение перед ее мысленным взором возникала будайская квартира, поблескивали стекла окон, и на стенах красовались три картины.

В конце концов Юци Пинтер сдавалась, шла к себе и принималась шить и кроить. Она работала стремительно, как ураган, а потому то смахнет ножницы, то выронит линейку, то потеряет иголку. «Только что была в руке и как сквозь землю провалилась!» — кричала она. Входила Мари и обнаруживала иголку, воткнутую в платье. В сильных пальцах Юци Пинтер рассыпался мел, обламывался карандаш, стремительные движения ее проворных рук сопровождались взвизгиваниями, выкриками, бранью. Время от времени Мари вздрагивала на кухне, Жига навострял длинные уши, затем, обгоняя друг друга, они устремлялись на шум в комнату искать закатившуюся катушку ниток и как «сквозь землю провалившуюся» иголку. Не успевала захлопнуться за ними дверь, как снова раздавался душераздирающий крик: «Маришка! Смотрите, что натворил этот поросенок!»

Мари в первые дни с замиранием сердца ждала, когда их обоих, ученицу и непрошеного гостя, выставят вон. Но все эти крики оказывались ложной тревогой, и Юци Пинтер, если иногда и выгоняла не в меру разыгравшуюся собачонку, ни разу не намекнула Мари, что она должна лучше следить за таксой баронессы.

После обеда Мари занимала свое место у окна. Пришивала пуговицы или обметывала петли. Иногда хозяйка сажала ее за швейную машину и давала задание сшить рюши из одинаковых по длине узких полос.

— Я знаю как, — сказала Мари, когда хозяйка дала ей разрезанные полоски, — мне приходилось делать их и для себя.

Но вскоре выяснилось, что все казавшееся ей раньше простым требовало специальных знаний и навыков. Сколько раз нашивала она дома рюши на блузки, а теперь хозяйка, вручая ей полоски материи, готова была целый час стоять рядом, пока Мари не удастся наконец с точными промежутками пришить одинаковые по ширине, идеально ровные рюши. На первых порах ей нередко казалось, что она бестолковая, и ей хотелось плакать; затем она стала воспринимать как придирки слишком строгие требования хозяйки, которая вновь и вновь объясняла ей и заставляла переделывать один и тот же шов по нескольку раз. Скрепя сердце она молча строчила, пока наконец не поняла, что объяснения хозяйки необходимы, правильны, идут только ей на пользу.

Рабочий день строго не регламентировался. Юци Пинтер примерно в пять часов говорила Мари: «На сегодня хватит, Маришка», и Мари покорно вставала, хотя ей приятно было сидеть в большой, светлой комнате, шить, беседовать. Когда же дни стали длиннее, Мари как-то сказала: «Не бросать же незаконченную работу». — «Но иначе может получиться, будто я эксплуатирую вас, Маришка», — встревожилась Юци Пинтер. «Будьте спокойны, если почувствую усталость, сразу брошу. Ведь я же для себя стараюсь: быстрее научусь».

Вступление в профсоюз откладывалось со дня на день: очень уж много было срочной работы весной 1945 года. А Юци Пинтер хотелось прежде выправить патент; для этого надо было узнать в управлении, как это делается. Каждое утро она собиралась сходить туда и все узнать, но никак не могла улучить свободной минуты. Однажды за обедом она сказала мужу:

— Ты часто бываешь в управлении, право же, мог бы справиться, как оформляются патенты. А то, чего доброго, оштрафуют.

— Оформление патентов не входит в мою компетенцию, — съязвил уполномоченный по дому.

— Очень глупо остришь! — вскипела хозяйка. — И без тебя знаю, что не входит, но для меня-то мог бы сделать…

— Мне нет никакого дела до твоего салона! — закричал Пинтер-старший. — Сама заварила кашу, сама и расхлебывай.

— Очень хорошо.

В семейных стычках супругов, отношения между которыми становились все более прохладными, Мари решительно вставала на сторону хозяйки, когда по вечерам делилась в дворницкой своими впечатлениями. Но Луйза — вот уж поистине удивительно! — неизменно защищала уполномоченного по дому: «Пинтер вне себя от того, что вынужден бездельничать, тогда как его жена работает. Человек он неплохой, но со странностями, и это не вина, а беда его». Таково было последнее слово Луйзы «по делу» Пинтеров. Для более обстоятельного обсуждения потребовалось бы много времени, а Мари всегда было некогда. Вихрем носилась она между вторым и первым этажами, как Юци Пинтер по своей квартире, да и слова незаметно для себя употребляла примерно те же, что и хозяйка, объясняя, как она занята: «Верчусь как белка в колесе! Столько работы, что, ей-богу, голова идет кругом!» Иногда Мари вспоминала Малику — того и гляди заявится с рюкзаком за спиной — и с тревогой и болью в сердце смотрела на лежавшего у ее ног Жигу.

Рано утром 24 марта Дюрка Пинтер изо всей силы барабанил правой рукой в дверь квартиры Вайтаи, держа в левой моток веревки.

— Поехали в Буду, — сказал он ничего не понимавшей спросонья Мари, когда она открыла ему дверь, — за пять минут соберетесь?

— Конечно. — И Мари босиком зашлепала по каменному полу. — Надо только предупредить вашу маму.

— Это я беру на себя, главное — поторопитесь.

…Вот и мост Франца-Иосифа. Она бредет позади тележки, зажатой между бесконечными вереницами подвод и машин, тротуар гудит от топота множества ног, и все это воспринимается как самое обычное явление — идти по мосту в Буду! Наконец мост позади, у нее под ногами опять мостовая, хоть местами и развороченная; куда ни взглянешь, всюду разбитые окна, перевернутые танки, искореженные орудия. Врезавшийся в шестой этаж дома на площади Святого Яноша самолет все еще торчит там; зевак вокруг него уже нет, люди привыкли к причудливо распластавшей крылья металлической птице. Буда не изменилась, скорее наоборот, являет собой еще более удручающее зрелище, чем несколько недель назад. В Пеште расчищают от развалин мостовые и тротуары, налаживается торговля, люди куда-то переезжают, устраиваются. Улицы оглашаются выкриками продавцов газет, гудками автомобилей, встречаются женщины в нарядных весенних костюмах, на улицах и площадях оживленно и многолюдно. На стенах домов появляются новые плакаты, работают многие учреждения, рано утром по улицам идут мужчины с портфелями и женщины с хозяйственными сумками, отряды молодежи, направляющиеся на общественные работы. На бульварах раскапывают временные могилы, на площади Свободы садовники выравнивают клумбы. А в Буде все так же бесконечной вереницей к мосту движутся люди. Такие же тележки, детские коляски и изнуренные лица, какие она видела в тот раз с Луйзой. На мостовой горы щебня от рухнувших домов, глубокие воронки.

Дюрка осторожно объезжает зияющие ямы.

— Обратно поедем через гору, — говорит он, — здесь не проберешься с груженой тележкой.

— Что вы сказали? — переспрашивает Мари, подходя к Дюрке. Парень повторяет. Мари тоже берется за поручни, и они идут рядом. Мари смотрит по сторонам: каждая улица, каждый магазин воскрешает в ее памяти какие-нибудь воспоминания. — Я рада, — говорит она, когда они сворачивают возле церкви, — очень рада, что вновь увижу Йолан, нашу дворничиху. Увидите, какая она толстая… а как заразительно смеется… Она очень добрая, сами убедитесь.

— Ладно, вы только долго не болтайте с ней, к вечеру мне надо вернуться домой.

— До вечера еще далеко, — машет рукой Мари и ускоряет шаг.

На знакомой горной улице возникло неожиданное препятствие. На перекрестке раньше стояла белая вилла, в которую почти каждый день попадали снаряды, и вот теперь она рухнула, и вся мостовая оказалась заваленной. Дюрке и Мари ничего не оставалось, как на себе перетащить тележку через завал.

Замурованное окно над подворотней, комната с развороченным полом и обвалившейся стеной, на высоте второго этажа табличка на выступающей балке: «Осторожно! Опасно для жизни».

— Я принесу ключ, — говорит Мари.

Дюрка распутывает веревку.

— Побыстрее! — кричит он ей вдогонку.

Во дворе — два плетеных кресла, на одном из них в тот последний вечер сидела Мари. Дом являет собой жуткое зрелище. В окнах второго этажа шуршат обрывки синей бумаги, словно здесь все еще в силе распоряжение о затемнении, воют сирены, ревут самолеты над головой. Изогнутая водосточная труба, словно протянутый обрубок руки, нависает над воротами. Дверь в подвал открыта, рядом с ней — застеленная одеялом железная кровать, столик, развешанная на вбитых в бревна гвоздях одежда.

Мари стучится в дверь дворницкой. Не дождавшись ответа, нажимает ручку. Очень похожая на Йолан Келемен женщина пьет на кухне чай, отхлебывает еще один глоток и только после этого поворачивает голову в сторону вошедшей. Мари здоровается, робко проходит вперед… Ну конечно, это сама Йолан, просто она очень изменилась, постарела и осунулась.

— Маришка? — безразличным тоном произносит она и, поставив чашку на стол, сгребает в ладонь невидимые крошки. — Ключ нужен? — Она кивает на стену, где висят связки ключей. — Выбирайте, какой ваш.

— Хорошо. — Мари снимает и перебирает ключи, отыскивая свой.

— Берите все, если забыли, какой ваш, — раздраженно говорит Йолан.

— Хорошо, — опять соглашается Мари и в нерешительности сжимает связку покрытых ржавчиной ключей. — Я переезжаю, — робко произносит она, — мы с тележкой.

— И правильно делаете. Дом будут сносить, приходили из управления, признали опасным для жизни. Я так и думала, что вы обязательно заглянете, чтобы забрать свои вещи.

Толстая дворничиха встала, налила из кастрюльки воды в чашку, помешала в ней ложкой, затем подошла к двери, выплеснула воду во двор и, словно забыв о Мари, вытерла чашку, поставила ее на полку, затем медленно опустилась на свое место.

За эти несколько недель дворничиха сильно изменилась. Волосы у нее стали гладкими и сильно поредели, жиденькие локоны свисали на обрюзгшее лицо. Ее еще больше раздавшееся грузное тело, казалось, расплылось на стуле, в лице и во всем ее облике поражала какая-то неестественная инертность.

— Ну, чего еще? — спросила она, не глядя на Мари.

— Значит… отсюда всем надо переезжать… — робко сказала Мари.

— Уже переехали! — сурово ответила дворничиха. — Только я осталась да Фекете, он перебрался в убежище.

Кто-то постучал в дверь и открыл ее. Мари торопливо сказала вошедшему Дюрке:

— Подождите минутку, я сейчас, — и повернулась к неподвижно сидевшей женщине: — Он со мной… мы приехали с тележкой…

Дюрка пробормотал свое имя и жестом дал понять Мари, чтобы она торопилась. Толстуха с полнейшим безразличием кивнула, дескать, грузите и увозите.

Но Мари не уходила. Что подумает Дюрка, которому она только что хвалилась дружеским расположением к ней Йолан? А Йолан отворачивается и молчит, могла бы быть поприветливее с Дюркой! Она подошла к столу, наклонилась к дворничихе и обиженно спросила:

— В чем я виновата перед вами, Йолан, что вы так… — Дворничиха с досадой махнула рукой, но Мари продолжала: — А вы куда переедете? Скажите адрес, может, я зайду навестить вас когда-нибудь.

— Вам уже и адрес мой понадобился? Думаете, легко получить квартиру в Буде? Фекете целыми днями хлопочет, бегает повсюду. Его до того напугала комиссия, он даже ночью вскакивает, дрожит от страха, что дом обрушится ему на голову. Но так он ничего и не добился. Может, и найдет чего-нибудь, но мне и здесь хорошо. Вы, наверно, знаете, муж-то мой помер…

Пораженная, Мари выпрямилась, в руках ее звякнула связка ключей.

— Господин Келемен? — пробормотала она. И перед глазами ее возник дворник с серьезным, красивым лицом. Как-то вечером он принес три стула из кладовой хозяина дома, просто взял на свой страх и риск, потому что у Винце Палфи, кроме как на кровать, не на что было сесть, как же она могла забыть этого человека! — Господин Келемен!..

— Он самый, господин Келемен, — раздраженно повторила дворничиха и опять кивнула. — Сошел с ума и помер, так мне передали.

Дюрка вынул руки из карманов, подошел к Мари и остановился рядом. Глотнул слюну, отчего на его худой шее запрыгал кадык.

— Кто вам сообщил? — спросил он. — Часто случается, что даже очевидцам нельзя верить… люди могут ошибиться. Он был военным?

Йолан подняла глаза на парня и, глядя на его открытое лицо, несколько смягчилась и тихо, почти шепотом сказала:

— Нет, этот зря не скажет. Он работал с Лайошем на электромеханическом заводе, серьезный человек, хороший друг его. Вместе попали в тифозный барак. Говорит, что Лайош сильно исхудал, остались одни кожа да кости. Ночью с ним — припадок, его схватили, трое или четверо, еле справились. Вы его знали, Маришка, кто бы мог поверить. — И она скорбно покачала головой. — Тот самый человек, его друг с электромеханического, и закопал Лайоша, ошибки тут быть не может.

Мари заплакала, а Дюрка, подавленный, не зная, чем утешить ее, пробормотал срывающимся голосом:

— Примите мое глубокое соболезнование.

— Спасибо… — Женщина оперлась ладонями на стол. — Так что адреса назвать не могу, а у вас-то есть он? Фекете собирается в Пешт, может, заглянет к вам. Он где-то раздобыл пианино. — И внезапно она засмеялась тем прежним, мелодичным смехом… Он проплыл над опустевшим двором, вдохнул жизнь в слепые глазницы окон. — Вообще-то он механик, но умеет играть и на пианино, особенно венгерские песни. Когда в сорок третьем его выгнали с работы, он устроился тапером в корчме на улице Аттилы. Ну идите, немного погодя я загляну к вам.

Дюрка отодвинул в сторону приставленную дверь в комнату, затем подошел к окну, выворотил несколько кирпичей, и в небольшом полуподвальном помещении сразу стало светло.

— Наверно, эта лачуга была в свое время благоустроенным жильем! — высказал предположение Дюрка и принялся за дело.

Мари бегала от одной вещи к другой, выдвигала ящики расписанного тюльпанами комода. Дюрка торопил ее:

— Оставьте вещи в ящиках, все равно буду увязывать.

Вынесли две разобранные кровати и остатки гардероба, комод, кухонный буфет, стол; пока Дюрка грузил на тележку утварь, Мари сложила в корзину посуду и обвела взглядом комнату: не оставила ли чего? Кажется, все, одни голые стены. Даже невозможно представить, что здесь когда-то было светло и тепло, а на стенах висели три картины. Дверь между комнатой и кухней она оставила открытой, входную дверь тоже не стала прислонять, зачем? Вышедшей во двор Йолан Мари передала связку ржавых ключей.

Вещи Мари загромоздили весь тротуар. Дюрка старался уложить их так, чтобы они все поместились на тележке, затем принялся увязывать их веревкой. Мари ужасалась: какой огромный получился воз, еще перевернется тележка, но парень махнул рукой.

— Протягивайте веревку снизу, так… теперь перекиньте сверху… все будет в порядке, не волнуйтесь.

Мимо них проходили редкие прохожие. Поднимавшиеся в гору женщины замедлили шаг, дети обступили тележку.

— Через мост поедете? — спросил мужчина в фартуке сапожника. — Значит, открыли?

— Открыли, как раз сегодня, — ответил Дюрка, торопливо продергивая, завязывая веревку, затем взялся за поручни: — Поехали, Маришка.

Мари поискала глазами Йолан, но ее уже нигде не было видно: даже не попрощавшись, она ушла в дом. Угрожающе скрипя, тележка двинулась в гору. Сапожник и несколько малышей шагали рядом с Дюркой. В соседних воротах стояли двое мужчин. Покачивая головой, один из них сказал не без злорадства:

— Неужели надеетесь взобраться на гору? Пустая затея! Там такие воронки, что вам ни за что оттуда не выбраться.

— А внизу рухнувший дом завалил всю мостовую, — посетовал Дюрка и, остановившись, покрепче ухватился за поручни, чтобы тележка сама не покатилась вниз, смерил взглядом поочередно обоих мужчин, развернулся и направился вниз. — Держите! — закричал он назад Мари. Та, растерявшись, навалилась плечом на комод. — Осторожнее! — закричал парень, обливаясь потом, на руках его от напряжения вздулись жилы. Мари вцепилась в тележку, уперлась ногами в землю. Громыхая, они покатили вниз. Вскоре зеваки и сапожник остались позади. У завалившего улицу дома они остановились. Дюрка выпрягся из постромок, сделанных из веревок, вытер лицо.

— Посылают сюда, — сказал он, — а помочь не догадаются. Тут сам черт не проедет!

— Господи, сколько мучений! И все из-за меня, — запричитала Мари. Чуть не плача, она оглянулась назад. Посередине дороги и у ворот стояли люди. Точно так же в воскресный вечер выходят на улицу крестьяне и равнодушно наблюдают, как горожанин пытается починить поломавшуюся машину. И вдруг Мари услышала резкий голос Йолан:

— Боитесь руки отвалятся, если подхватите тележку?

Дюрка собирался было уже повернуть назад, как к ним не торопясь направились сапожник и те двое мужчин. Посовещавшись, они налегли на тележку. Из-под ног покатились кирпичи, затрещали доски, груженая тележка угрожающе закачалась.

— Стоп! — закричали все хором.

Отдышавшись, двинулись дальше, и вскоре препятствие осталось позади.

На углу когда-то была мясная лавка, напротив — аптека, рядом с ней — табачный киоск. А теперь все это было превращено в бесформенную груду развалин. Кое-где уцелели обгоревшие стены, торчали голые железные балки. Во дворе трактира высились кучи щебня. В летние вечера отсюда доносилась когда-то цыганская музыка. Из-под грозивших рухнуть подворотен вырывалось зловоние, ветер поднимал в воздух серые облака пыли, вокруг церкви возвышались горы камня вперемешку с осколками цветного стекла, кругом полное запустение. Тележка громыхала по кольцу Кристины, и, когда стали поворачивать на площадь Святого Яноша, Дюрка крикнул назад:

— Попридержите! — А немного погодя последовала новая команда: — Отпустите! — Дороге, казалось, не будет конца. Они молча присели передохнуть на кучу камня. Парень засунул свой пиджак за доски от кровати и в одной рубашке спускался с тележкой по склону горы Геллерт, по лицу его обильными струйками стекал пот, будто он окунул голову в бочку с водой. Мари не решалась поднять на него глаза, опустив голову, брела за тележкой. Кто мог знать, что дорога окажется такой трудной? Она то попридержит, то отпустит тележку. Ей казалось, что они уже несколько часов пробираются через большие и малые воронки и никак не могут выехать из Буды. Луйза и Юци Пинтер наверняка уже стоят у ворот… Когда опять остановились передохнуть, Мари сказала:

— Ваша мама, наверно, беспокоится, не знает, что и подумать, строит всякие догадки, не стряслось ли с нами какой беды.

— Тем больше она обрадуется, когда мы вернемся живыми и невредимыми. Ну, поехали!

— Прямо не знаю, чем отблагодарить вас…

— Мне давно хотелось посмотреть Буду.

Левое заднее колесо тележки угрожающе завихляло, Мари не спускала с него глаз. Не дай бог свалится и покатится как раз в тот момент, когда они будут преодолевать очередное препятствие. Она представила себе: груженая тележка накренится, Дюрка не удержит ее, веревки до предела натянутся, и узлы развяжутся. Дюрка упадет, мебель повалится на него — впереди ведь самые тяжелые вещи, — со звоном посыплется посуда, которую она кое-как уложила в бельевую корзину, польется кровь, она закричит… Домой показаться нельзя будет, у нее духу не хватит посмотреть в глаза Юци Пинтер… Тут она вспомнила изменившееся лицо Йолан Келемен… А несвязанная мебель все падает и падает…

Она тихонько застонала и вцепилась дрожащими руками в тележку. У самого моста Дюрка оглянулся, на его раскрасневшемся, вспотевшем лице сияла улыбка.

— Ну вот и приехали, — сказал он, пристраиваясь со своей тележкой к длинной веренице машин, стоявших перед мостом.

Бегали, кричали полицейские и солдаты. Никто не понимал, в чем дело. Кто-то пустил слух, что мост закрыли.

— Побудьте здесь, я посмотрю, что там такое, — сказал парень. Он подошел к въезду на мост и сразу же побежал обратно, размахивая руками. — Тележки и тачки пропускают! — закричал он. — Только подводы и машины задерживают. — Подбежав, он взялся за поручни, вывернул тележку левее стоявшей колонны и, громыхая, устремился к мосту. Прежде чем остальные с тачками и детскими колясками сообразили, в чем дело, Дюрка уже шагал по мосту, Мари едва поспевала за ним. На тихой улице Ваци она прошла вперед и сочувственно посмотрела на парня.

— Устали, да?

— Дорога выдалась нелегкая, но на оставшиеся полчаса меня еще хватит. Вы знали того дворника?

— Конечно, знала.

— Хороший был человек?

— Очень даже, и красивый, такой скромный, хороший семьянин… — Мари подыскивала слова, чтобы обрисовать Лайоша Келемена, и закончила так: — Одним словом, замечательный человек.

Парень посмотрел на семенившую рядом с ним женщину.

— Охотно верю вам, хотя вас не так просто понять. Вам все люди кажутся замечательными… Да, жаль Йолан, но, кажется, она уже понемногу приходит в себя.

— Старается крепиться, виду не показывать, но ей очень больно.

— Я не о том. Как вы думаете, все ли жены ждут своих мужей и все ли люди вернутся из концлагерей? — Он опять посмотрел на Мари и поспешно добавил: — Вы не проголодались? Надеюсь, дома найдется чего-нибудь поесть. Да, а что слышно о баронессе? Не собирается ли она снова сюда?

— Откуда я знаю.

Мари вздохнула. Они молча приближались к улице Надор. Наступали сумерки первого дня весны.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

«Юлия П. Фаркаш. Дамское платье» — Юци Пинтер собственноручно изготовила вывеску своей фирмы, в двух экземплярах. Каллиграфически вывела буквы тушью на картоне, один экземпляр прикрепила кнопками на воротах, а другой — на веранде, рядом с входной дверью. Обе вывески как бы узаконивали салон Юци Пинтер, нарекли именем развивающееся, процветающее и предъявляющее свои права детище. Во всяком случае, так считала хозяйка, тогда как Пинтер-старший усматривал в этом акте нечто из ряда вон выходящее.

Выведенные тушью черные буквы резали ему глаза. Увидев впервые прикрепленную к воротам вывеску «Юлия П. Фаркаш», он с саркастической улыбкой предстал перед своей половиной.

— Если не ошибаюсь, «П» — это, по всей вероятности, я? — спросил он вежливым, но леденящим душу, как пишут в английских детективных романах, голосом.

Атака не застала жену врасплох.

— Ты угадал. Я думала, тебе будет приятно, что я не афиширую твое имя. Никому ни о чем не говорящая фамилия Фаркаш ничуть не компрометирует твою торговую фирму, не подрывает, так сказать, твое реноме.

В нарочитом подчеркивании таких слов, как «торговая фирма», в употреблении необычных терминов — «компрометировать», «реноме» — явно чувствовалась тщательная подготовка к сокрушительной контратаке. И Пинтер, посрамленный и обиженный, ретировался в свою комнату.

Нет ничего проще, чем насмеяться над безоружным человеком. Занимаемое им ныне положение не позволяет ему стукнуть кулаком по столу и утвердить свои права главы семьи. Бразды правления мало-помалу ускользают из его рук и переходят к Юци, но не рано ли она торжествует! Его торговая фирма, как бы ни подрывала ее устои Юци, фирма Дёрдя Пинтера не умерла, хотя и погребена под развалинами, и петь ей заупокойную рано: это только кажется, что она мертва.

В результате неуставных хлопот Пинтера несколько дней назад во дворе дома Вайтаи побывала комиссия из двух человек. Во время осмотра двора члены комиссии установили, что для расчистки подступов к погребенному под развалинами магазину Пинтера и вывозу щебня потребуется всего-навсего три грузовика. Дело в том, что, находясь в самом конце двора, он, к счастью, пострадал меньше, чем соседний магазин. Капитальная стена между двумя помещениями, по существу, уцелела, а раз так, то работы по расчистке подступов к магазину Пинтера не потребуют вывозки всей обрушившейся части дома. Это уже обязанность домовладельца.

Все дело упиралось теперь в деньги на оплату рабочих и шоферов. И Дёрдь Пинтер не случайно все свои усилия заблаговременно сосредоточил именно на этой стороне дела. Но к сожалению, столкнулся с непредвиденными трудностями. Кое-кто из прежних друзей и знакомых погиб в рабочих ротах, а кое-кого угнали в Германию, и до сих пор — уже шел май 1945 года — никаких известий о них не было.

Другие оказались примерно в таком же положении, как и он сам: разрушен магазин, разграблен сад и так далее. Те же, у кого были кое-какие ценности — золото, драгоценные камни, — не давали взаймы. Постепенно растущая инфляция могла принять угрожающие размеры, поэтому они соглашались заключать сделки только в долларах и наполеондорах. Все это не могло не обескуражить Пинтера-старшего. Что касается кассеты с наполеондорами, то насчет нее он вынашивал другие, далеко идущие планы.

Вопрос о найме рабочих тоже оказался не из легких. Можно было предположить, что в столь трудное время люди обеими руками ухватятся за любую возможность заработать, а они, наоборот, предъявляют немыслимые требования, очень уж стали сознательными и самоуверенными, одним словом, по мнению Пинтера-старшего, настолько обнаглели, что извозчикам чуть ли не заявление надо подавать. А все потому, что слишком много воли и привилегий дали пролетариям.

Газету противно в руки взять, так как пишут исключительно о положении и правах рабочего класса. Не удивительно, что они возомнили о себе невесть что и свысока смотрят на работодателя, сокрушался Пинтер-старший.

Своими наблюдениями он поделился в семье и еще раз убедился: его слова не находят желаемого отклика. Первого мая получилось так, что сын опоздал к обеду.

— А Дюрка где? — спросил он у жены.

— Ушел на демонстрацию, — ответила Юци таким тоном, что, мол, само собой разумеется: Первого мая Пинтер-младший, кроме как шествовать вместе с рабочими, нигде и быть не может.

Дюрка пришел вечером, раскрасневшийся, потный, возбужденный.

— Грандиознейшая была демонстрация, целое море знамен… Мы с песнями двинулись на площадь Героев — удивительное, незабываемое зрелище! — восторгался парень.

А мать, вместо того чтобы умерить его пыл, возьми и упрекни сына:

— Право, ты мог бы и меня взять с собой, я тоже с удовольствием пошла бы!

После демонстрации в Городском саду и Английском парке собралось столько народу, продолжал рассказывать Дюрка, что яблоку негде было упасть. Настроение у всех было приподнятое, праздничное, в палатках продавали пиво. Он тоже выпил кружку.

Мать подробно обо всем расспрашивала сына, словно нарочно, чтобы досадить мужу.

— На каком трамвае добирался? Представляю, какая давка была на «шестерке»! Не знаешь, трамваи пустили только на Первое мая или они будут ходить теперь постоянно?

Все это не могло не раздражать Пинтера-старшего… Подумаешь, пустили несколько трамваев, экая невидаль! Можно подумать, будто майские гулянья в Городском саду — их собственное изобретение. Так было и раньше, по меньшей мере с тех пор, как он себя помнит. В юные годы он и его друзья, прокутив всю ночь, брали на рассвете пролетку и ехали в Городской сад, стреляли по мишеням, катались на карусели, ели сдобные булочки… А теперь, ишь, шум какой подняли!

Пинтера-старшего прямо-таки взбесило то, что десятого мая, на следующий день после капитуляции Германии, Юци и в самом деле пошла с сыном на площадь Свободы, танцевала там с матросами, как потом сама рассказывала, захлебываясь от восторга.

— Возле биржи выступало кабаре, слышал бы ты, как они пели, и каких танцоров мы видели! На площади играл оркестр, бесподобные вальсы: это меня очень порадовало, так как я убедилась, что не умею танцевать ни одного современного танца. Объявили, что будет демонстрироваться фильм, но мы не стали ждать.

— Напрасно, — съязвил Пинтер-старший. — Вы очень много потеряли, не дождавшись фильма.

«К чему все это приведет?» — мысленно рассуждал он, улегшись после обеда на диван вместе со свернувшимся клубочком у его ног Жигой.

Обычно его размышления прерывались стуком в дверь, громким разговором, затем по комнате быстро проходила Маришка. «Клиентка пришла», — говорила она, с немым упреком взглянув на Пинтера. Он закрывал глаза. Кто-то проходил мимо него в соседнюю комнату, превратившуюся в последнее время из уютной спальни в нечто среднее между швейной мастерской, примерочной и приемной зубного врача. Клиентка уходила, и во взгляде жены Пинтер видел тот же упрек, что и в глазах Маришки. Потом, когда клиенток стало еще больше, жена прямо высказала мужу свое неудовольствие:

— Не обижайся, но мне неудобно перед заказчицами, что ты лежишь тут.

— А где же мне лежать?

Юци, заметно раздражаясь, ответила:

— Нигде. В приемные часы мог бы подремать в кресле или что-нибудь еще придумать…

— Я не знал, что мешаю тебе. — С этими словами Пинтер встал, рассовал по карманам свои неизменные атрибуты и пошел к двери.

— Ну вот, сразу и обиделся. Слова нельзя сказать…

— Человек часок хотел отдохнуть в собственной квартире, оказывается, и этого нельзя, — перебил жену Пинтер и, уходя, хлопнул дверью.

Он решил положить конец своему унижению. Хоть из-под земли, но достанет кредит, раскопает свой магазин и, пустив в оборот уцелевшие ценности, заключит грандиозные торговые сделки. Он еще покажет жене, как надо зарабатывать большие деньги. Война кончена, настала пора прекратить и рубку дров.

Пинтер неторопливо прогуливался по улице Надор. Приглядывался к полуразрушенным, обгоревшим магазинам текстильных товаров, затем по улице Ваци вышел на площадь Эшкю. Перед кафе «Белварош» были расставлены столики, за ними сидели и беседовали люди. Пинтер тоже сел за свободный столик и заказал кофе. Отхлебнул и поморщился: бурда… Велел позвать газетчика. Но через некоторое время сам официант подал ему газету на четырех страницах. Он просмотрел раздел «Кто может сообщить о нем?», надеясь встретить знакомую фамилию… «Нилашистские бандиты предстали перед народным судом… Арестованы нилашистские палачи будайского дома смерти». Прочитал объявления: об обмене квартир, о купле и продаже, об обучении иностранным языкам… Возобновлено производство такой-то и такой-то краски для волос. «Вот уж поистине в такое время никак не обойтись без нее!» — подумал со злорадством Пинтер и насмешливо скривил губы. «На строительстве моста требуются водолазы»… Тоже мне профессия, водолаз! Теперь насчет мостов поднимут шум, а построят какой-нибудь приличный мост не раньше чем лет через двадцать-тридцать… В общем, ничто не радовало Пинтера, и хотя неплохо было бы посидеть в кафе подольше, чтобы заставить семью с нетерпением посматривать в окна, а может, и поволноваться, однако ему все надоело, и он отправился домой.

На улице Надор Пинтер встретил старого знакомого. Он вмиг преобразился, бурно приветствовал розовощекого, сравнительно молодого толстячка, широким жестом протянул ему руку:

— Как поживаете, дорогой Лантош? Тысячу лет не виделся с вами…

Названный Лантошем господин тоже обрадовался, они пошли рядом, увлеченные обоюдоинтересным деловым разговором, затем переключились на политические темы. Дёрдь Пинтер поделился своими сомнениями, рассказал о погребенном магазине, отоварном складе. Тут собеседник перебил его:

— Надо как можно быстрее раскопать, понимаете, дорогой Пинтер! Ни дня не медлите! Перед вами откроются колоссальные возможности, это я вам говорю!

— Я и сам знаю, будьте уверены, не пройдет и нескольких дней… — Тут он внезапно умолк, так как по выщербленному асфальту улицы Надор катила тележка, и оба собеседника услышали задорный свист. Губа у Пинтера-старшего отвисла, ноги сами остановились.

— Привет, папа! — крикнул Дюрка и помахал рукой.

Пинтер-старший пробормотал что-то невнятное.

Его знакомый удивленно посмотрел на него.

— Ваш сын?

— Угу, — сдавленно прохрипел Пинтер. — Как видите, дровами торгует.

— Ловкий малый. Сейчас на этом деле можно неплохо заработать.

— Вы так думаете?

На углу улицы Зрини они тепло распрощались, и Пинтер продолжал путь домой в одиночестве. Возможно, этот Лантош прав, Дюрка разбитной, ловкий парень, и если когда-нибудь поумнеет… Но почему-то ему не верилось в это. Пинтер остановился, набил трубку, затем медленно, шаркая ногами, побрел к бывшей зимней резиденции баронов Вайтаи, и мрачное настроение вновь овладело им. Приближение к дому уже не радовало его, как прежде, и сам дом казался каким-то унылым. Приятных вечерних бесед тоже не стало. Жена наспех проглатывает ужин, вскакивает из-за стола, спешит в другую комнату и при свече продолжает шить, а если очень устала, ложится спать. «Я хочу кое-что сказать тебе», — заговорит иногда Пинтер-старший, но сам не знает, с чего начать. «Только не сейчас, право, у меня столько работы, просто не знаю, за что хвататься». И Юци вскакивает, не убрав со стола. Маришка в эту пору уже точит лясы в квартире дворника. Собственно говоря, из-за Юци испорчены и те приятные полчаса, которые он проводил обычно у Ковачей. Как-никак Маришка все-таки прислуга у них, и в ее присутствии ему уже неловко вести прежние доверительные беседы. И что особенно мучительно, он не может сказать Юци: «Зачем ты набираешь столько работы? Разве я заставляю тебя?..» Нет, он не может сказать ей так, потому что без заработка жены — ему даже страшно подумать об этом! — они умерли бы с голоду в последние недели войны, а он на всю жизнь наголодался на проспекте Ракоци. В то время у него впервые мелькнула мысль, почему, собственно, он неделями должен сидеть в нилашистском логове на проспекте Ракоци, подвергая свою жизнь тысячам опасностей, тогда как Юци находится в полной безопасности у своей матери в Матяшфёльде, куда уже в декабре пришло освобождение? Откуда было знать Юци, что переживает человек, когда рядом с ним рушится комната и он оказывается, по сути дела, под открытым небом, не смея даже двинуться с места, и вынужден сидеть, подняв воротник зимнего пальто, исхудавший, обросший. В таком состоянии, конечно, каждый осунется… И в тот момент приходит начальник противовоздушной обороны, грубая скотина, кричит на человека и гонит его в убежище…

Пинтер плетется домой, и в ясный, безоблачный майский вечер в душе его — смятение и буря. «Ничего, будет и на моей улице праздник… еще узнают, на что способен Дёрдь Пинтер, рано меня списывать в расход…» — мысленно грозит он неизвестно кому — нилашистам с проспекта Ракоци, начальнику противовоздушной обороны или жене и сыну, из-за которых он вынужден вести неприемлемый для него образ жизни, влачить существование пролетария.

Он подходит к воротам, и в глаза ему назойливо лезут написанные черной тушью слова: «Юлия П. Фаркаш. Дамское платье». Хорошо еще, что она все-таки поставила букву «П», а то ведь вполне могла обойтись без нее. Она бы пережила это. Да и сын тоже. Погодите, еще все переменится, я покажу вам, как надо со мной обращаться…

За дверью кухни дворницкой сначала что-то часто-часто заскреблось, затем он услышал короткое, отрывистое тявканье и радостный лай, а когда дверь отворилась, к его ногам подкатил живой, теплый клубок. Откуда-то из бездонной глубины на него был устремлен взгляд двух коричневых глаз. В мгновение ока песик преодолел недосягаемую высоту человеческого роста. Пинтер почувствовал, как его изнывшее сердце захлестнула теплая волна нежности. Он наклонился к собаке, неловко погладил ее блестящую шерстку и, шаркая ногами, пошел вверх по лестнице, за ним смешно засеменила такса.

Потом за Жигой придет Мари, уведет его к себе, в квартиру Вайтаи, и то, что собачка всегда, радостно тявкая, устремляется за женщиной, больно ранит его. Даже собака и та… никому он не нужен. Водоворот жизни не касается его, и он остается ни с чем, прихрамывающий на левую ногу.

Случалось, что Юци спросит: «Скажи, что с тобой происходит?» На какой-то миг ему покажется заманчивым одним духом высказать все, что у него наболело, освободиться от тяжелого бремени мучительных раздумий. Объяснить Юци, что вся ее затея с салоном — глупость и возиться с ученицей тоже незачем — с какой стати жертвовать своей личной свободой, если в этом нет необходимости. Сообщить ей, что в результате его длительных переговоров на будущей неделе начнут разбирать завал над его магазином — до смешного быстро привыкаешь ко всем этим новым словам и понятиям, — обстоятельно и доверительно обсудить с ней сложившуюся обстановку, но вслух он скажет: «А что может со мной произойти? Живу так себе — ни шатко, ни валко».

В связи с работами по расчистке завала Пинтера обуревали противоречивые чувства. Он готовился к ним, как к какой-то важной операции по вызволению из вражеского плена кассеты и товарного склада, которые станут затем его грозным оружием в борьбе с взбунтовавшейся женой. Он заранее предвкушал тот момент, когда, овладев ценностями, он снова горделиво поднимет голову и предстанет пред очи жены, которая ради ничтожного гуся трудится не разгибая спины, с утра до ночи.

Наконец-то наступило то долгожданное утро, когда во дворе дома Вайтаи появились рабочие, вооруженные кирками и лопатами. Один из них поднялся на третий этаж и постучал к Пинтерам.

— Приступайте, я сейчас спущусь, — сказал Пинтер-старший.

На шум вышла жена, в ночной сорочке, с взъерошенными волосами, напуганная и сонная. Пинтер манеру держаться при любом возможном повороте изменчивой судьбы заимствовал из детективных романов, выстроившихся в шкафу до самого потолка. Вот почему на сей раз он принял невозмутимый вид и придал своему голосу побольше значимости:

— Мой магазин… как бы тебе сказать… ведут раскопки… я тоже сойду вниз.

— Вот как? — проговорила жена, которая полагала, что в столь ранний час пришла ее клиентка, но, спохватившись, продолжала восторженным тоном: — Это же замечательно! И ты до сих пор молчал! Боже, как я рада!

— Пустяки, — небрежно процедил Пинтер-старший.

— Как так «пустяки», отец! — воскликнула Юци, И это «отец», и ласковый тон упрека поразительно напоминал ее прежнюю манеру разговаривать с ним.

Снизу уже доносился стук кирок и лопат. Спустя несколько минут открылась дверь на втором этаже, появилось гневное лицо толстухи Лацкович.

— Мне показалось, что рушится дом, — отчеканивая слова, сообщила она кому-то невидимому в прихожей, затем, снедаемая любопытством, перегнулась через перила.

Вышел из дому дворник Ласло Ковач в старом, засаленном комбинезоне и принялся давать руководящие указания трем рабочим, доставляя немалое удовольствие стоявшему на почтительном расстоянии уполномоченному по дому.

— Разбросайте основной завал и расчистите проход к магазину. Как раз этой ночью мне пришла мысль, не навредили ли крысы господину Пинтеру, но будем надеяться на лучшее, не надо заранее переживать.

Крысы не причинили особого вреда магазину Пинтера, если не считать изглоданных ими конторских книг, остатки которых они затащили за печку и под прилавок. К полудню работа продвинулась настолько, что свет божий увидели дверь и покрытая известью стершаяся вывеска над ней: «Пинтер и К°. Текстильные товары». Один из рабочих, тот, что постарше, бросил через плечо Пинтеру:

— Вот и расчищен проход!

Уцелел прилавок, деревянные полки, опоясывающие весь магазин, печка «Зефир» и — что самое удивительное — стекла в перегородке, разделяющей торговый зал и контору. В стене против двери зияло отверстие, примерно с полметра в диаметре. Набросанные перед отверстием камни неплотно закрывали его, по всему было заметно, что их бросали наспех, кое-как.

Пинтер остановился в дверях, нерешительно осмотрелся. Полки пусты, под засыпавшим их щебнем — ничего, хоть шаром покати. Перешагнув через груду битого кирпича, он очутился внутри. Ключ от письменного стола лежал у него в кармане, но он не стал его доставать, так как понял, что он не понадобится. Замки всех ящиков письменного стола оказались взломанными. Средний ящик чья-то нетерпеливая рука выдернула из пазов, и он валялся на полу, рядом были разбросаны: календарь за 1944 год, расческа, трубочный табак в жестяной коробке, втоптанная в грязь детская фотография Пинтера-младшего, фирменные бланки. Боковые дверцы стола были распахнуты, на этих полках сохранился относительный порядок, даже крысы пощадили хранившиеся здесь бумаги, но кассета была изъята неизвестным похитителем, проникшим сюда с соседнего двора через отверстие в стене. В кассете лежали фамильные реликвии, драгоценности Юци Пинтер, золотые часы и золотой портсигар Пинтера-старшего; кроме того, там были ценные бумаги, сберкнижка и пятьдесят наполеондоров. Согласно письменному обязательству за кредит, полученный для раскопки магазина, Дёрдь Пинтер должен был уплатить десять наполеондоров «точно в указанный срок».

Выйдя из конторы, он пересек торговый зал и только тут заметил у прилавка, в самом центре зала, кучу, которую оставил неизвестный грабитель. С отвращением отвернувшись, Пинтер стремительно вышел из магазина. Позади него негодовал дворник:

— Ах, свинья, где награбил, там и нагадил!

Во дворе их ожидали трое рабочих. Они сидели на обломках кирпичей, рядом лежали кирки и лопаты. Самый пожилой из них не спеша поднялся, когда фигура Пинтера показалась в дверном проеме. «Да, придется отказаться от их услуг. Люди наняты на два дня, но продолжать работы бессмысленно. Пинтер мельком взглянул на третий этаж, на закрытую дверь. Юци обещала сойти вниз, но прошло несколько часов, а она и не думала показываться. Сейчас ее место — рядом с ним, но в трудные минуты жизни он всегда оставался один… Уполномоченный по дому повернулся к рабочим и чужим — он даже сам не узнал его — голосом сказал им что-то. Старик хмыкнул, почесал в затылке. Еще некоторое время рабочие постояли, переминаясь с ноги на ногу, и наконец ушли.

— На какой день заказали транспорт? — спросил дворник.

«Транспорт? Да, щебень, конечно, необходимо вывезти, не оставлять же его посреди двора, но чем расплачиваться?»

— Обещали приехать завтра в полдень, — ответил уполномоченный по дому.

— Вот оно что… Ну и как же, господин Пинтер?

— Ничего, уладим как-нибудь, господин Ковач.

Пинтер поднялся на третий этаж, постучал в дверь. Ему открыла жена, лицо ее сияло.

— Представь, отец, приходили электромонтеры! К вечеру включат свет.

Дёрдь Пинтер не ответил, резко отстранил жену и прошел в комнату.

2

На этот раз баронесса приехала на более длительный срок, в весеннем наряде, веселая.

— Здравствуйте, Маришка, — проворковала она, впорхнув на кухню, — Привезла вам немного домашнего хлеба и деревенского масла.

Мари улыбнулась, поблагодарила за гостинец, но сердце у нее сжалось: наступил конец ее блаженству, все начнется сначала — в комнатах баронессы полнейший беспорядок, и за великодушный дар придется расплачиваться. Луйза поступила бы просто: решительно отказалась от гостинца и заявила, что с утра до вечера работает и у нее нет ни минуты свободной. Но Мари упустила подходящий момент, и баронесса уже затараторила:

— Я услышала, что в Пеште дали свет, собралась и приехала. Причем в вагоне поезда, представляете! Правда, сидели чуть ли не на коленях друг у друга, но зато через час я уже была здесь. Ну а что у вас новенького? Привет, Жига.

Появление хозяйки не вызвало у собаки особого восторга. Жига забился под стул, настороженно посматривал оттуда, изредка меланхолически, без всякого энтузиазма повиливая хвостом. Мари рассказала о последних событиях, о своей работе у Пинтеров, о трагедии уполномоченного по дому, на что Малика сказала:

— Я привезла всякой всячины: картошку, капусту, колбасу, свинину, залитую жиром, к вечеру все доставят сюда. Так что есть из чего приготовить.

— На чем?

— В газетах пишут, скоро дадут газ. А пока на чем-нибудь приготовлю. В прошлый раз я совсем исхудала здесь, в Пеште, это мне не к лицу. Меня не спрашивали?

— При мне никто не спрашивал.

— Я сейчас уйду, если будут спрашивать, скажите, после обеда буду дома.

Мари повторила, что она целыми днями не бывает в квартире, так как работает у Пинтеров, но Малика махнула рукой:

— Впрочем, не беда, я оставлю записку, чтобы обратились к вам, и вы впустите, не так ли?

«Вот еще придумала! Нашла себе прислугу по этажам бегать, открывать дверь ее гостям. Ну, сегодня ладно, но пусть не надеется, что я всегда буду отрываться от работы, в следующий раз непременно скажу…»

— Знаете, — прервала ее мысли баронесса, — что у нас отобрали имение? Оставили всего сто хольдов, просто смех. Мама в отчаянии, боится, что Эгон голову с нее снимет, когда вернется. Как я ни стараюсь убедить ее, что мы ни капельки не виноваты, все напрасно. Между прочим, долго так продолжаться не может.

— Как?

— Так, как поступили с нами. Землю мы получим обратно, правда, к тому времени ее загубят…

— Что вы говорите, Малика! — всплеснула руками Мари. — Землю не для того разделили, чтобы вернуть обратно, люди не дураки. Представляю, как рады бедняки, получив ее.

— Вот как вы заговорили! Поняли, что к чему…

— Поняла! Мы тоже в Пецеле…

— А я, собственно, не имею в виду крестьян! И сама знаю, что они добровольно не отдадут землю обратно. Но если их заставить, они придут с повинной, мол, так и так, мы тут ни при чем… знаю я мужиков. Я сказала маме: не надо отчаиваться, чудес не бывает, а если и случаются, то ненадолго. Мне известно кое-что, но я буду держать язык за зубами. Вы думаете, ничто не готовится? Будьте уверены! Этого так не оставят… за акт насилия против двух женщин там, в Чобаде… Эгон сумеет отомстить…

Мари почувствовала, как кровь ударила ей в лицо. Слушать монотонно льющуюся, вкрадчивую речь сразу стало ей в тягость. Да и зачем выслушивать все это? А то еще может подумать, что она согласна с ней, баронессой Вайтаи, и писклявым Рене.

— Вы не говорите мне такое! — От своего резкого тона она сама даже вздрогнула, в горле запершило, кроткие глаза ее стали колючими. — Вы не равняйте… меня с собой, Малика, могли бы уж понять, что я смотрю на вещи совершенно иначе и…

— Бог ты мой, неужели и вы стали коммунисткой? — Малика деланно засмеялась, подняла руки и протянула пальцы к свету, врывавшемуся в окно. — Я же говорю, люди посходили с ума. Не знаете, лак для ногтей продается? Хотя, что я, ведь коммунистки не красят ногти, к тому же людям, занятым с утра до вечера работой, это ни к чему. О, как вижу, мебель вы уже перевезли, здесь стало совсем уютно. — И она уставилась в одну точку на стене, как смотрела прямо в лоб Мари, если ей что-то не нравилось.

Под вечер в прихожей Пинтеров раздался стук. Мари открыла дверь. Облокотясь на перила, на веранде стоял высокий, широкоплечий молодой человек с повязкой Красного Креста на рукаве и в незнакомой военной форме.

— Здравствуйте, — сказала Мари.

— Я к ее сиятельству Вайтаи, — сказал мужчина, не ответив на приветствие.

— Одну минутку.

Мари побежала за ключом от квартиры Вайтаи. «Мог бы поздороваться сначала, хоть и носит на рукаве повязку Красного Креста», — возмущалась она про себя, провожая молодого человека на второй этаж. На лестничной площадке, у двери своей квартиры, стояла Малика.

— Куда же вы исчезли? Выбегаю на стук — никого.

— Я прочитал записку и поднялся на третий этаж, — ответил гость, одетый в незнакомую форму. Дверь они оставили открытой, мол, Мари закроет, и направились в комнаты баронессы. «Что это за девушка?» — услышала Мари. «Моя уборщица», — последовал ответ баронессы.

Мари, раскрасневшаяся от негодования, жаловалась Юци Пинтер:

— Я просто из любезности помогаю ей, потихоньку от сестры, чтобы не выводить ее из себя, бегаю открывать дверь кавалерам баронессы, которые даже не считают нужным ответить на приветствие. И она еще выдает меня за свою уборщицу… вот уж поистине…

Юци засмеялась:

— А вы не расстраивайтесь, а проучите ее: ничего не делайте для нее, и все тут. С самого начала нужно было именно так поставить себя. Эти люди привыкли, чтобы им служили.

Два дня Мари не видела баронессу. Утром, когда она уходила к Пинтерам, та еще спала, а вечером возвращалась домой поздно и проходила прямо к себе в комнату. На третий день баронесса неожиданно заявилась на кухню к Пинтерам. Принесла с собой на подносе чашку с жиром, картошку, лук. Стоя с подносом в руках, она обрушила на опешившую жену уполномоченного по дому сплошной ливень слов:

— Я знаю вашего мужа и сына и никогда бы не подумала, что у такого взрослого юноши такая красивая молодая мать. Вы разрешите мне поджарить картошку, а? У вас ведь все равно топится плита.

— Пожалуйста, жарьте. — И Юци освободила с краю место для Малики.

Баронесса поставила сковороду и, не дожидаясь приглашения, уселась на стул.

— Кстати говоря, — продолжала она как ни в чем не бывало, — моя мама в годы войны тоже была привлекательной, между тем вполне могла бы выглядеть бабушкой, не так ли? Сейчас она очень подурнела, столько волнений, возрастные недомогания, а в довершение ко всему этот раздел земли, ужас, но я не люблю ныть. Поверьте, сударыня, сейчас хорошо лишь тому, кто никогда ничего не имел. Слышала я, ваш муж тоже пострадал, ужасная неприятность… Захотелось жареной картошки, привезла вот свинины… Маришка, здесь есть острый нож?

Мари принесла нож, Малика вскочила, и сразу на кухне стало тесно из-за мечущейся из стороны в-сторону баронессы, ее чашек, тарелок.

— А что, если я приготовлю картошку с луком? — спросила она.

— Неплохо, — ответила Юци. И хотя ее ждала срочная работа, любопытство, вызванное столь необычным вторжением, удерживало ее здесь.

— Надеюсь, к вечеру от меня уже не будет пахнуть луком? На чем порезать лук? — Ей подали доску. — Его режут вдоль или поперек, луковицы?

— Можно как угодно, — объяснила Юци, — вдоль и поперек. — И она быстро нарезала лук.

— Да не срезайте такой толстый слой с картошки! — ужаснулась Мари. — Ничего же не останется!

— Иначе у меня не получается.

— Потоньше срезайте! — раздраженно объяснила Мари и отвернулась, решив не вмешиваться больше в стряпню баронессы, и так же резко добавила: — Да побыстрее, нам тоже нужна плита.

Баронесса, отдуваясь, плюхнулась на стул, как после тяжелой работы. Через минуту из ее уст одна за другой полились «истории», которые она могла рассказывать в любое время дня и ночи. Пока картошка поджаривалась на сковороде, Юци узнала все о немецком офицере и шведском дельце, который ради Малики перебрался из Гранд-отеля на острове Маргит в гостиницу «Геллерт», о бароне Эгоне Вайтаи она имела теперь представление как о человеке надменном с людьми не его круга, от которых он держится на почтительном расстоянии, тогда как родня Малики имеет тяготение к богеме, в их семье был даже поэт. Юци от души смеялась, изредка задавала вопросы, с интересом слушала Малику, тогда как Мари молча делала свое дело у стола, погруженная в собственные мысли. «До чего же я глупая гусыня! Гордилась доверием баронессы, воображала, что поверенные ею в ночной тишине откровения предназначены лишь мне, потому что ей тоже двадцать четыре года, она так же, как и я, одинока, и вот, пожалуйста: она впервые в жизни видит Юци Пинтер и выворачивает себя перед ней наизнанку, посвящая во все подробности своей никчемной жизни».

Когда пришел Дюрка и устроился на подоконнике, баронесса, нисколько не смущаясь, продолжала рассказывать, будто Пинтер-младший был одним из безымянных статистов, перед которым она читает монолог, или же просто пустое место, как обе эти женщины на кухне. Она как раз рассказывала историю неудавшегося брака тети Берты.

— Мама тоже была очаровательной девушкой, но Берта была помоложе и более чистых кровей. Она сделала прекрасную партию: дядя Куно был послом в Лондоне, полномочным послом, сказочно богатым человеком, и все такое прочее…

В истории фигурировала актриса, с которой дядя Куно прижил двоих незаконнорожденных детей, так как Берта, разумеется, ни в какую не соглашалась на развод… Смерть дяди Куно и неустроенные финансовые дела… Дюрка соскочил с подоконника.

— Однако этими историями сыт не будешь, — сказал он. — Мама, мне нужно пораньше пообедать, у меня срочное дело. — И он направился в комнату.

— Вечно вы куда-то спешите, вам и двух слов не найдешь время сказать, — крикнула ему вслед Малика.

— Ска́жете, когда наговоритесь, — проворчал себе под нос Дюрка. — Такие истории меня не интересуют.

Наконец-то картошка поджарилась.

— Ну, я пойду, — сказала баронесса, водворяя все на поднос. — Пообедаю, отдохну, а там и гости придут.

В ожидании гостей она заглянула вечером в комнату для прислуги. Мари сидела на кровати и вязала себе шерстяной платок.

— Я вам рассказывала, что жду гостей? — начала она, усевшись рядом с Мари. — Придут два брата и девушка, моя подруга, очень милая. Принесут вина, граммофон, право же, так хочется повеселиться. Кстати, имейте в виду, они пробудут здесь до рассвета, так как живут в Пашарете и им придется ехать на первом трамвае. Да, ведь вы, наверно, знакомы с Питю, он ходит с огромным красным крестом на рукаве, я так смеялась над ним! Он весельчак и с чувством юмора; я люблю, когда что-нибудь смешное рассказывают с каменным лицом, а вы?

Мари мысленно перебрала всех своих знакомых и не нашла никого, кто бы мог с каменным лицом рассказывать смешные истории, поэтому лишь улыбнулась баронессе и проворнее заработала спицами.

— Не скажу, чтобы я уж очень любила кутить, но разве плохо, когда приподнятое настроение, играет хорошая музыка, не так ли? Да, чуть не забыла: у вас не найдется нескольких стаканов?

— Как же, найдется. — Мари вскочила и услужливо заторопилась на кухню. — Есть и рюмки для вина.

— Поставьте на поднос, я потом захвачу. Они и кофе будут пить. Питю принесет кофе с собой, и чего только у него нет. Где-то в комнате Эгона валяется электрическая кофеварка, но не стану искать. Нет ли у вас какой-нибудь чистой посудины?

— У меня вся посуда чистая, — подчеркнула Мари.

— Я не в том смысле, на ней не должно быть следов жира, они очень щепетильны насчет кофе… Ага, слышите? Кажется, стучат! — Баронесса бросилась к двери и, радостная, широко распахнула ее.

— Здесь живет Мари Палфи? — спросил незнакомый мужчина, и Малика, разочарованная, отступила назад.

Это был Фекете, жилец будайской дворничихи Йолан Келемен. Мари всплеснула руками и, искренне обрадовавшись гостю, пригласила его в комнату. Баронесса бесцеремонно последовала за ними и, пока Мари подставляла гостю один из тех коричневых стульев, которые в свое время Лайош Келемен взял со склада хозяина будайской виллы, уселась на кровать и с любопытством принялась разглядывать знакомого своей жилички. Молодой шатен, по-своему красивый, и даже вполне, одет просто — костюм на нем из магазина, а не сшитый на заказ.

Мари представила его Малике:

— Мой будайский знакомый, господин Фекете, мы жили в одном доме, да я же рассказывала вам, Малика, о Йолан Келемен. Господин Фекете механик и музыкант…

— Неужели? — произнесла Малика нараспев и в нос, впившись взглядом прямо в лоб Фекете. — И что же вы играете?

— Да так, безделицы, бренчал на пианино в корчме, когда пришлось уйти с работы.

— Вас, видимо, уволили за что-нибудь?

— Нет, что вы! Сам еле ноги унес, барышня.

Мари на какой-то миг смутило это слово «барышня», но, не зная, стоит ли представить Мали господину Фекете и как это сделать, только пожала плечами: пусть Малика порадуется, что ее принимают за девушку. Она забросала гостя вопросами. Что нового в Буде? Как поживает Йолан, очень ли убивается по своему мужу? Молодой человек кивнул, мол, да, гибель мужа очень потрясла ее. По ночам сидит в постели и часами смотрит перед собой. Скоро они переедут, поэтому-то он и зашел к Мари, чтобы сообщить новый адрес В доме № 8 по улице Марвань они получили хорошую однокомнатную квартиру, с балконом. Он возлагает большие надежды на новую квартиру, возможно перемена обстановки благотворно подействует на Йолан, да и сам переезд отвлечет ее от мрачных дум. С тем, дескать, он и зашел, Йолан просила, поскольку он находился тут поблизости…

— А где именно, господин Фекете? — спросила Мари.

— Заходил в управление, кое-какие справки получить.

— А где вы играете сейчас? — перебила его Малика. Молодой человек сначала с недоумением посмотрел на нее, а затем рассмеялся.

— Теперь я работаю на заводе «Филипс» и музыкой занимаюсь только в свободное время. Сейчас мы создаем оркестр нашего профсоюза, трудно собрать ребят, многих угнали на фронт, как баранов на бойню.

— Позвольте, мой муж тоже…

Фекете, не придав значения ее реплике, пожал плечами:

— Ну тогда, барышня, вы значит в курсе.

Он повернулся к Мари, стал прощаться.

— Надеюсь, вы навестите Йолан, не забывайте ее.

— Да что вы, господин Фекете, я часто вспоминаю о ней, словно слышу ее жизнерадостный смех, напоминающий музыку. Вы, наверно, смогли бы даже изобразить его на пианино!

— Будем надеяться, — сказал молодой человек, — что Йолан со временем поправится и станет прежней, ведь вы, Маришка, знаете, какая это замечательная женщина, другой такой не найти в целом свете.

Мари проводила гостя до лестничной площадки, и, когда вернулась, Малики уже не было в комнате.

…Как будто издалека долетала граммофонная музыка, вполне приятная. Мари лежала теперь уже на собственной кровати; в углу, свернувшись на подстилке, посапывал Жига, зажмуренный глаз его был прикрыт длинным ухом. За окном светила луна, два распустившихся диких каштана во дворе заливал серебристый свет. Деревья, старые-престарые, вытянулись выше трех этажей. Их посадил кто-нибудь из рода Вайтаи бог знает когда. Возможно, какая-нибудь приехавшая из провинции баронесса Вайтаи сказала: «Какой же пустынный этот пештский двор, ни травы, ни деревьев…» На следующий день муж — теперь уж никто и не упомнит, какой доломан, расшитый шнурами, и какие баки носил он, вроде тех, что она видела на старинных картинах, — сказал гайдуку: «Здесь посади дерево, разве не слышал, что сказала ее сиятельство?» Весь большой трехэтажный дом занимала одна баронская семья, летними вечерами они выходили посидеть во дворе, как сейчас Луйза с мужем, смотрели, насколько подросли за год два молодых каштана, которые, может, едва достигали человеческого роста… И возможно, звучала мелодичная музыка, негромко, как сейчас, из какой-нибудь дальней комнаты… как давно все это было…

Хлопнула дверь, и к Мари через прихожую ворвались оглушающие звуки граммофона, послышались топот ног, мужской бас, протяжное мяуканье Мали и заливистый смех. Похоже, что они там играют в прятки: бегают, возятся, кричат, как ошалелые.

— Ой, Питюка, пусти, сдаюсь! — простонала сквозь смех запыхавшаяся баронесса.

Вторая пара отплясывала в комнате дикий танец, у двери на кухню раздался шум возни, приглушенное хихиканье, кто-то побежал, хлопнула дверь, и опять звуки музыки доносились словно издалека.

У Мари учащенно забилось сердце. Все это так необычно и неожиданно, словно какой-то ураган, внезапно ворвавшись, пронесся по квартире. В наступившей на мгновение тишине она закрыла глаза и, когда вздрогнула от нового шума, не могла определить, минуты прошли или часы. Стуча сапогами, кто-то прошел на кухню. Распахнулась дверь, и сквозь щелочку Мари увидела вспыхнувший там свет, зазвенели стаканы. Жига заворочался на своей подстилке, негромко, но зло зарычал.

— Я буду мыть, а ты вытирай.

— Чем вытирать?

— Вот, возьми фартук, — сказал мужчина, и они оба громко засмеялись.

Мари присела на постели. Испачкают ее чистый белый фартук, который она надевает, когда шьет; приготовила его на завтра! Тот тип, видимо, напялил фартук на себя.

— Завяжи, Эжеб, бантиком.

— Завяжу, только не лапай меня.

— Давайте пить из чашек, надоела эта глупая затея с мытьем посуды.

— Согласен. Будем пить из красивых, с яркими цветами чашек.

Затем раздался мяукающий голос Малики:

— Осторожно, не разбейте, посуда не моя.

— А чья?

— Моей жилички.

Новый взрыв хохота заглушил слова Мали. Потом уже знакомый голос Питю — того, с красным крестом:

— Однако злой язычок у тебя, Мали! А она ничего… смазливенькая… твоя жиличка. — Затем голосом капризного ребенка Питю потребовал: — Я хочу взглянуть на твою жиличку, Мали, покажи мне ее.

— Ой, не смеши, мне уже дурно.

Слышится приглушенный смех, возня и опять голос капризного ребенка:

— Я хочу видеть жиличку…

Мари вскочила с постели, босиком подошла к двери, щелкнула ключом. Жига зарычал. На какое-то время на кухне примолкли.

— Там кто-то рычит, — сказал Питю, имитируя рычание.

— Моя собака! — взвизгнула Малика. — Жига, сюда, слышишь, Жига!

Собачонка неторопливо подошла к кровати, прижала голову к опущенной руке Мари, застыла на месте, глядя на постель. Мари погладила теплую мордочку, они смотрели друг на друга в глаза с затаенным страхом и решимостью одновременно.

— Моя собака… еще чего, — прошептала Мари, — а сама давно бы голодом ее заморила…

— Твою собаку зовут Жига? Божественно!

— Жига, Жига, чудный Жига…

— А это что за глупый напев?

— Почему глупый? Это забытый шлягер. Я хочу видеть чудного Жигу!.. Жи… Жи… Жигу…

Смех и перешептывание за дверью не прекращались. Мари слышала:

— Коммунисты… ходят к ней…

Женский голос запел фальцетом:

— Вставай, проклятьем заклейменный… — И снова раздался надрывный, истеричный смех.

— Хватит дурачиться, — пророкотал мужской голос. — Пошли в комнату, я хочу еще выпить.

— Зачем идти? Кухня относится к местам общего пользования, — сказала Малика.

В конце концов они все-таки ушли из кухни, но дверь оставили открытой. И тут же заиграла танцевальная музыка, доносились стук каблуков, визгливый смех, беготня в прихожей. Теперь уже дверь и в комнату не закрывали. В ванной лилась вода, слышались странные, прерывающиеся голоса, вся квартира была освещена, кухонная дверь дрожала, что-то глухо ритмично ударялось о нее.

Мари сидела в постели с широко раскрытыми глазами, прислушивалась. В окно лился лунный свет. Какая чудная ночь! Тепло, как летом, хорошо бы выйти и посидеть на веранде, но Мари не смела даже пошевельнуться. Выйдешь на кухню, и они тут же ворвутся туда. Наверно, пьяные… Мари поежилась, словно от холода, и инстинктивно поднесла руку к губам, как бы защищаясь от удара сапогом, который нанес ей тогда старший брат; она даже явственно слышала омерзительный рыгающий звук, издаваемый пьяным братом… Но ведь ее брат — забитый пецельский крестьянин, разве можно его равнять с такими, как Питю и Эжеб… И они еще смеют презрительно отзываться о господине Фекете! Ведь он и Йолан Келемен неизмеримо выше, чем они. Сейчас Мари это особенно остро чувствовала.

В комнате горланили песни. В нестройный хор голосов временами врывался чей-нибудь рев, сопровождавшийся громким смехом, доносились тоненькие голоса женщин, они то затихали, то вновь усиливались…

Хотя бы дверь закрыли. Завтра много срочной работы… Приезжей заказчице взялись сшить три платья и полотняный костюм, да еще купальник; у Юци Пинтер золотые руки, за что бы она ни бралась — все у нее ладилось. На вечер назначили примерку, а костюм даже не скроен, остальное еще только сметано… Вдруг Мари услышала стук в окно. Она открыла рот, но от страха не могла вымолвить ни слова.

— Маришка…

Дюрка!.. У нее сразу отлегло от сердца! Мари соскочила с кровати, подбежала к окну и приоткрыла его.

— Мать велела сказать, если вам не дают уснуть, приходите к нам.

— Спасибо, теперь… может, наконец утихомирятся.

— Они что, совсем сдурели? Прямо на кухне пьянку устроили!

— Стаканы брали. Кажется, перепились, — прошептала Мари. — Я заперла дверь, а то того и гляди ко мне ворвутся.

— У меня руки так и чешутся, набил бы им морду! В случае чего — приходите.

— Ладно.

У Мари стало тепло и радостно на сердце. Чего ей бояться? Внизу Луйза, ее сестра, наверху друзья. Славный парень этот Дюрка, и мать у него такая же, да и господин Пинтер неплохой… правда, сдал за последнее время, хандрит после несчастья с магазином, охает да стонет, лежа на диване… Спи, Жига, не бойся, нас не дадут в обиду.

Ранним утром снова началось хождение в прихожей, но шаги были твердые, уверенные, изредка раздавался хрипловатый, негромкий смех, но вот хлопнула дверь и наступила глубокая тишина. Видимо, и Малика ушла с ними. Мари осторожно открыла дверь, виляя хвостом, из-под ее ног выскочил Жига, добежал до кухни, затем вернулся обратно через прихожую. Баронесса действительно ушла со своими гостями, иначе Жига не подбежал бы к ее комнате, где он провел столько дней взаперти, голодный и холодный. Все двери были распахнуты. Мари заглянула в комнату. Там все было вверх дном: по полу разбросаны подушки, ковер залит вином, кресла сдвинуты в один угол, всюду валяются объедки. Она тихонько свистнула шнырявшему под столом Жиге, и они побежали обратно на кухню, затем — к Пинтерам.

Весь дом возмущается ночной оргией, рассказывала Юци Пинтер, когда они вдвоем завтракали в кухне. Чуть свет приходили обе старые девы Коша, жаловались Пинтеру-старшему. А Лацкович подстерегла уходившую компанию на веранде и все высказала баронессе.

— Мой муж только хмыкает, мол, он ничего не может, жалуйтесь дворнику. А ваш зять говорит, что он спал, ничего не слышал, если бы его разбудили, он показал бы им. Ей-богу, мне было очень жаль вас, Маришка.

Теперь уже Мари улыбалась, признаваясь, что они струхнули с Жигой, но в конце концов все-таки уснули.

— Квартиру здорово загадили, посмотрим, как Малика уберет после них. — И Мари пожала плечами, дескать, пусть как хочет, а ее это не касается.

— Гости баронессы тоже аристократы. Говорят, что тот, с кем Вайтаи путалась в прошлый раз, будто бы граф Фештетич. Теперь я и сама вижу, что это за люди… Пойду скрою костюм, а то из-за него всю ночь кошмары снились.

С уходом Малики в доме стало тихо, словно она была единственным возмутителем спокойствия. Вот уже несколько дней Пинтер-старший куда-то уходил необычно рано, с таинственным и озабоченным видом. Семье о своих делах он не рассказывал, видимо выжидая чего-то. И лишь Луйзу посвятил в свою тайну. Пинтер-старший решил посетить все магазины текстильных товаров в округе, обойти всех уличных продавцов. Подолгу торговался с ними, щупая ткани и подвергая их тщательному осмотру. Он искал свой исчезнувший товар. В спокойные утренние часы, когда «прислуга» и его жена были заняты работой, он, возвращаясь после безуспешных скитаний, заходил в дворницкую и обсуждал свои дела с Луйзой.

— Зашел в магазин на площади Святого Иштвана. Во время осады там ветер гулял по полкам, а теперь они ломятся от товаров. Готов поклясться, что там мой зеленый вельвет и серый шевиот, во всем городе только один я торговал ими. Если вы умная женщина, подскажите, как мне поступить.

Он вытягивал длинные ноги, охал, курил трубку и выжидательно смотрел на Луйзу. Эта женщина хоть выслушивала его внимательно. Бог знает как у нее получалось, но никто не умел так успокоить его, как она… Луйза делала все обстоятельно, не спеша, пододвигала стул уполномоченному по дому, с живым интересом в сотый раз выслушивала историю о его страданиях на проспекте Ракоци, о кассете и разграбленном складе. Если Пинтер-старший брал карандаш и бумагу и подсчитывал, сколько бы он получил за похищенные пятьдесят наполеондоров по курсу на этот день, Луйза проверяла каждую цифру, указывала на ошибки при умножении. Она прямо и без обиняков выкладывала ему то, что думала, а это было куда приятнее лести, когда, например, говорят: «Ты прав, отец, верно, отец», а на уме дериват совсем другое и выжидают лишь подходящий момент, чтобы избавиться от него… Так рассуждал про себя уполномоченный по дому, ожидая Луйзиного ответа.

— Знаете, что я вам скажу, господин Пинтер? Бросьте вы эту затею. Только терзаете себя понапрасну, да ногам покоя не даете. Все равно обратно вы своего товара ни метра не получите.

— Не говорите глупостей, госпожа Ковач. Я только вчера слышал, как кто-то обнаружил в магазине на улице Пала Телеки все свои товары, тотчас прибыла полиция, и…

— Так это на улице Пала Телеки, а ваш товар, господин Пинтер, давно уже сбыли на площади Телеки.

— Откуда вам это известно?

— Чтобы прийти к такому выводу, не надо иметь много ума! Тот, кто пролез в ту дыру, не мог вывезти все сразу, на машине. Каждый раз выносил по штуке, бежал с ней на площадь Телеки и продавал там. Следующей ночью опять вытащит штуку. Вот и выходит, что вы зря стараетесь.

— Это сказки, госпожа Ковач.

— Хорошо, я умолкаю.

Пинтер-старший еще некоторое время продолжал сидеть в дворницкой, затем поднимался к себе, на третий этаж. Из комнаты жены доносились громкие женские голоса, в кухне позвякивала посуда, выражая нетерпение, тявкал, терся о дверь Жига. Пинтер-старший бесшумно приоткрывал дверь на кухню и шел к себе в комнату, следом за ним прыгала, выражая свою радость, собачонка. «Сидеть!» — строго приказывал он, делая вид, что ему докучают эти бурные восторги. Послонявшись по комнате, он опрастывал карманы, снимал с ноющих ног ботинки, надевал шлепанцы, затем, остановившись перед шкафом с книгами, перелистывал то одну, то другую книгу. Наконец брал томик, зевал и ложился на диван.

В комнате жены пришла пора прощания…

— Значит, договорились, завтра днем померяем еще раз, сударыня, а к вечеру получите платье.

— Я очень признательна вам, дорогая госпожа Пинтер, вы меня очень выручите!

Пинтер, кряхтя, привставал и бормотал проходящей через комнату клиентке что-то вроде приветствия.

— Ну, что у тебя нового? — спрашивала, возвращаясь, на ходу жена и тут же исчезала в своей комнате.

«Настоящий проходной двор, — мысленно сетовал он. — Звонки, беготня, стук швейной машины, на кухне готовят сразу трое. Правда, вот уже два дня Вайтаи не показывается, словом, с той самой попойки. Не обиделась ли она на что-нибудь? А сын совсем отбился от рук, бог знает где шляется весь день».

В это самое время сын шагал по улице Яноша Араня, свернул на проспект императора Вильгельма и тут увидел баронессу Вайтаи. Она шла навстречу ему под руку с кавалером в форме цвета хаки и с повязкой Красного Креста на рукаве.

— Целую руки, — поздоровался Дюрка, улыбнулся и, замедлив шаг, но не останавливаясь, слегка поклонился.

Баронесса стрельнула взглядом прямо в лоб парня, чуть заметно моргнула обоими глазами и продолжала оживленную беседу со своим молодым спутником, которым был Питю.

Дюрка, придя в полдень домой, еще в прихожей услышал беспрерывно льющийся протяжный голос, доносившийся из кухни.

— Скажите, вас когда-нибудь учили здороваться с людьми? — войдя в кухню, обратился Дюрка к Малике.

— Меня?

— Да, вас.

— Так это, значит, были вы! А я еще сказала Питю: «Кажется, прошел сын нашего уполномоченного по дому. Вы были так элегантны в сером костюме! Знаете, я привыкла видеть вас в рванье, вы гораздо интереснее, чем мне казалось…

— Бросьте болтать. — И Дюрка вышел из кухни.

Баронесса казалась огорченной и несколько обиженной. Она поставила на поднос свой обед и сказала Мари:

— Ну и дикарь! Но между прочим, так ему больше идет, чем скалиться.

А Пинтер-младший отводил душу в комнате матери, превращенной в мастерскую.

— Она, наверно, за идиота меня принимает! Делает вид, что не узнает, и хочет, чтобы я перед ней в любезностях рассыпался, как… — Он кивнул в сторону соседней комнаты, где находился Пинтер-старший. — Конечно, сразу узнала, так зачем же вилять, изворачиваться?

— Ты прав, почему бы ей, действительно, не поздороваться с тобой?

— Откуда мне знать… может, потому что шла с тем типом?

На шум голосов вышел Пинтер-старший.

— Чего раскричались? — спросил он.

— А, — Дюрка в сердцах махнул рукой, — и говорить об этом не стоит.

— Нет, позволь! Я тоже хочу знать. — И он обиженно посмотрел сначала на сына, потом на жену.

Юци начала рассказывать во всех подробностях, в чем дело, и, когда она говорила, неприязнь к баронессе у нее все время нарастала. Закончила она так:

— Завтра же выгоню, чтоб духу ее здесь не было!

— И правильно сделаешь, — сказал Дюрка. — Нечего ей околачиваться у нас.

Пинтер-старший, набивая трубку, неодобрительно хмыкал, переминался с ноги на ногу. Как у них все просто получается… Выгнать!.. Разумеется, это не выход, но, учитывая до предела накаленную обстановку, он счел за лучшее промолчать, все равно ведь сделают по-своему. Но вопрос этот не давал ему покоя, и за обедом он вернулся к нему.

— Мне бы не хотелось, чтобы ты поссорилась с баронессой, — обратился он к жене. — Тут надо бы поступить покорректнее, повежливее…

— Можешь не беспокоиться, я вежливо выпровожу ее.

— Нет, позволь, ты должна понять, что мне это крайне неприятно, все же Вайтаи…

— Бароны, — подсказал сын.

Наступила пауза.

— Одним словом, мои симпатии на стороне аристократов, — резюмировал Пинтер-старший, не глядя на сына.

— В том-то и дело, иначе ты бы тоже не мог не заметить, какая беспардонная и глупая женщина эта Вайтаи.

— Ко мне ее отношение безупречно. Я уже предупреждал тебя, что ты разговариваешь с ней неподобающим тоном. Но вы и тогда оставили без внимания мое замечание, и вообще вы стали пренебрегать мной.

— Ну что ты говоришь! — вспылила Юци. — Никто тобой не пренебрегает.

— Мне даже рот не даете открыть, особенно с того времени…

— С какого именно? Пожалуйста, оставь свои намеки и скажи прямо, что ты имеешь в виду?

— Разве я могу позволить себе иметь что-нибудь в виду?

— Делаешь гнусные намеки, причем уже не первый раз, что с тех пор, как ты перестал зарабатывать, изменилось мое отношение ктебе. — Юци повысила голос: — Это ты изменился! Вживаешься… в роль всеми заброшенного и гонимого. Вместо того чтобы взять себя в руки и не поддаваться меланхолии, меня изводишь.

— Что же, по-твоему, я должен делать?

Нарочитая покорность и холодная вежливость еще больше взвинтили Юци.

— Разве ты один пострадал? У некоторых все погибло, и они не опускают руки. Ведь тебе самому опостылело… это безделье…

— Словом, я должен работать. Да?

— Столько возможностей найти работу, папа! — восторженно сказал Дюрка. — Восстанавливаются заводы, начинают работать учреждения. С твоим опытом…

Пинтер-старший внезапно со злостью хлопнул рукой по столу, тарелки и ложки зазвенели.

— Тебя не спрашивают! Яйца курицу не учат!

«Вот ведь как бывает! Не всегда приходится поступать так, как вычитаешь в книгах. Виданное ли дело: какой-то сопляк, а уже осмеливается… но обиднее всего, что собственная жена настолько далека от тебя, что не понимает твоих терзаний, более того, встает на сторону сына…» — так сокрушался Пинтер-старший.

— Он уже взрослый человек, — сказала Юци. — Раз уж мы заговорили при нем о наших делах, он имеет право высказать свое мнение.

— Пусть будет по-вашему, — произнес Пинтер-старший. Встал, трясущимися руками рассовал по карманам курительные принадлежности, причем дверью не хлопнул, а тихонько прикрыл ее за собой.

Юци молча убрала со стола, пошла к себе в комнату и снова взялась за шитье.

Малика даже не подозревала, какая драма разыгралась из-за нее в семье Пинтеров. Через два дня она вновь заявилась со своим подносом.

— Вы, наверно, думали, что я совсем пропала, а? — прогнусавила она, входя на кухню. — Столько получаю приглашений, что прямо с ног сбилась, дня свободного нет.

Сочтя момент благоприятным, Юци сразу перешла к делу:

— Вот и хорошо, по крайней мере дома готовить не надо. Мы корпим тут с утра до вечера, разве скоро управишься с одной конфоркой.

— Вы так считаете? — спросила Малика, прикинувшись непонимающей.

— Вижу, вы любите жареную картошку? Значит, у вас наверняка есть электрическая плитка.

— Спасибо, что напомнили, конечно, есть, я совсем забыла о ней. Выкурю сигарету и пойду поищу. Столько хлама всякого, что нужная вещь не сразу на глаза попадется.

И на кухне Пинтеров стало тихо. Было тихо и в комнатах, так как после стычки Пинтер-старший хранил гробовое молчание. Появлялся только к обеду, все остальное время где-то пропадал. Единственное, что спросит утром у жены:

— Во сколько будем обедать?

— В два часа, — ответит она.

И больше ничего. Но через несколько дней Юци смягчилась, ей стало жаль мужа, который теперь входил в роль изгоя. Как-то после обеда она спросила:

— Куда ты идешь?

— По делам.

— Прилег бы на часок.

— К тебе может прийти кто-нибудь, не хочу мешать.

— Ты не помешаешь.

— Как же не помешаю, ты ведь сама говорила.

И он ушел, согнувшись, волоча левую ногу. Вечером поужинал и сел в кресло читать газету; спать не ложился, и, когда жена спросила, мол, чего же спать не ложишься, он ответил вежливым вопросом:

— Уже можно?

— А почему же нельзя?

— А вдруг еще кто-нибудь придет.

Он поднимался с кресла и принимался стелить постель — после той бурной сцены Дюрке он не позволял это делать. Кряхтя и стеная, неумело расстилал простыню, возился с одеялом. Мари он совершенно не замечал, словно ее вовсе не было. По утрам уже не раздавалось его громкое: «Эй… Маришка, принесите теплой воды», а он молча шел в ванную. В первые дни даже Жигу игнорировал, но вскоре в этом пункте пошел на некоторые уступки. Однажды утром наклонился, погладил счастливую собачонку и стал шарить глазами по прихожей.

— Поводок ищете? — спросила Мари и тотчас принесла его, как по утрам, не дожидаясь, пока он попросит, приносила теплую воду в ванную.

Как-то раз они сидели за обедом. Пинтер-старший посмотрел на лацкан сына, положил ложку.

— Что это за значок? — спросил он.

— Пятиконечная звезда, ведь ты же видишь.

Стул отлетел далеко в сторону, когда Пинтер-старший с силой отшвырнул его. Побагровев, он хриплым, запинающимся голосом спросил:

— Ты вступил в коммунистическую партию?

— Подал заявление. Надеюсь…

Отец замахал руками, лицо его исказилось.

— Это уже слишком! Имей в виду, я не потерплю. Пока ты живешь здесь, в моем доме… не допущу!

Сын встал.

— Я могу переехать. — И он вышел из комнаты.

Юци поднялась, чтобы идти за ним, но окрик мужа остановил ее.

— Это твое влияние! Двадцатилетний сопляк, и самостоятельно решает, что ему делать, потому что мать во всем потакает ему, умиляется любой его глупости. Вы губите меня, да, да, сознательно губите! — Он провел трясущимися руками по взмокшему лицу и уже тише добавил: — Я кое-что предпринимаю, чтобы обеспечить им приличную жизнь… чтобы избавить от этой грязи, покончить с этим жалким, пролетарским существованием…

— Ты о какой грязи говоришь? — с обидой в голосе спросила Юци. — Собственно, в чем дело? Чего ты хочешь от нас? Я отказываюсь понимать тебя…

— Ты никогда и не понимала! Устроили заговор против меня… швея и дровосек… Но меня вы не обратите в свою веру, не выйдет!

— Никто тебя и не собирается обращать! Живи как знаешь. Меняй, торгуй на черном рынке, спекулируй, делай что угодно. — Юци направилась к выходу, но муж неожиданно преградил ей дорогу.

— Твой излюбленный прием прекращать спор. Бросаешь меня в беде, и сейчас, и раньше так было. — Он взмахнул трубкой, она выскользнула; кряхтя, неуклюже Пинтер поднял ее с полу. Жена недоуменно уставилась на него.

— И раньше? Когда именно?

— Вся округа знает… все меня считают тряпкой! Один погибал за колючей проволокой… Имея сына и жену, с которой прожил двадцать два года, остался один как перст!

Юци взвизгнула и схватила его за руку.

— Ведь ты сам так хотел! Я собиралась идти с тобой, но ты велел мне оставаться дома, стеречь квартиру, магазин… кассету… И теперь у тебя поворачивается язык…

— Мало ли чего скажешь в такую минуту! Но любая порядочная женщина знает, что в трудное время ее место — рядом с мужем.

— Ты же сам так хотел… Я…

— Твое место всегда должно быть рядом. Но тебя не оказалось со мной… ни тогда, ни теперь. Тогда ты послала меня на проспект Ракоци… а теперь хочешь, чтобы я таскал на горбу мешки на каком-нибудь заводе. Так знай, ты заблуждаешься… глубоко заблуждаешься… Есть и другой выход…

Уходя, он попытался свистнуть собаке, но издал какой-то слабый писк. Собачонка дрожала в углу, посматривая то на одного, то на другого.

Юци решила сегодня же вечером подвести черту под всей их совместной жизнью. Она больше не могла этого выносить, да и ради чего! И когда вечером открылась дверь и в прихожей послышались старческие шаркающие шаги, ею овладела ненависть к мужу. Да, надо сейчас же, немедленно кончать…

Подавленная, она вышла в холл к сыну, который как раз укладывался спать.

— Он плакал, — прошептала Юци. — Если бы ты видел его глаза!.. Он плакал…

Сын широкими шагами заходил по комнате, сунув руки в карманы, края губ его подергивались.

— Ну ничего, мама, — произнес он и погладил мать по плечу. — Успокойся…

3

Двадцать пятого мая выдался жаркий день. Было душно. К вечеру у двери квартиры Вайтаи остановился мужчина и нажал кнопку звонка. Раздался короткий дребезжащий звук. Тогда нетерпеливая рука один за другим несколько раз надавила всей пятерней на кнопку звонка. Баронесса, провалявшаяся весь день в постели, накинула халат.

— Вот трезвонит, сумасшедший! — бросила она на ходу Мари, тоже выбежавшей из кухни, и открыла дверь.

Мужчина в сапогах и венгерских солдатских брюках, в широком плаще с поясом держал в руках рюкзак и военную шапку.

— Целую руки, Амелия, — проговорил он.

Баронесса захлопала в ладоши.

— Ой, Эгон!

Первым ее движением было броситься мужу на шею, но тот слегка коснулся ее талии, как бы приглашая пройти вперед. В комнате положил рюкзак, поцеловал жену в щеку, затем обе руки и осмотрелся.

— Эта комната уцелела, как вижу. Снаружи у дома такой вид, что я не надеялся застать вас здесь. Можно присесть? — И он опустился в кресло, достал из верхнего кармана плаща сигарету, стал разминать ее пальцами. — Может, у вас найдутся сигареты получше, Амелия?

Баронесса, приоткрыв рот, уставилась на мужа, еще раз всплеснула руками и расхохоталась.

— Ну вы и фрукт! Неожиданно заявляетесь после такой разлуки, а ведете себя так, словно приехали из Чобада! А я, глупенькая, сижу и жду…

Барон протянул руку, Малика упала ему на колени.

— Сейчас не время для чувствительных сцен. Чертовски устал с дороги, но рад вам, Амелия.

— Наконец-то заговорили! Ну рассказывайте, где скитались, откуда приехали?

— Прибыл с лихтенвёртским эшелоном.

— А где этот Лихтенвёрт?

— Под Веной. Говорят, это первый эшелон, доставивший на родину интернированных, точнее, обратно в Венгрию.

— Вас тоже интернировали? — Малика глупо таращила глаза на мужа. — На фронте?

— Вы не так меня поняли, Амелия. — Он шевельнул коленом, баронесса тотчас вскочила и села в кресло напротив, поджав под себя ноги. — Нас, нескольких венгерских офицеров, доставили с эшелоном интернированных. Утомительной была дорога, а впрочем, хватит об этом… — Помолчав с минуту, он продолжал: — Друзья устроили меня в Красный Крест. Помните Йошку Банффи?

— Как же, такой… носатый. Он там?

— Да. Встретил много знакомых. Когда я пришел к ним, окружили меня вниманием и заботой, тут же позвонили по телефону и на машине доставили в Лихтенвёрт.

— А где вы были до этого?

— У англичан. Угадайте, Амелия, кто был начальником лагеря военнопленных?

— Он англичанин?

— О чем вы спрашиваете, дорогая Амелия? Кто же может быть еще начальником английского лагеря для военнопленных?..

— Неужели Гарри?

— Какой Гарри?

— Я познакомилась с ним у вас, помните, мама привозила меня в Чобад, я была еще совсем девчонкой. Вы ездили охотиться на диких уток, и этот Гарри влюбился в меня, я думала, маму удар хватит, виданное ли дело, десятилетней девчонке дарить розы?!

— Помнить всех ваших поклонников — это слишком непосильная задача, — холодно сказал барон Эгон Вайтаи. — Вижу, вы не угадаете. Начальником был Эрнест Мак-Каллум.

— Мак-Каллум? Какой-то шотландец? Я знакома с ним?

— Я рассказывал вам о нем. В тридцать восьмом, когда я в последний раз был в Лондоне, мы часто встречались. Его отец — один из крупнейших дельцов по сбыту в Европе художественных ценностей, неужели вы не помните его, Амелия? Молодой Мак-Каллум участвует в скачках, у него своя отличная конюшня.

— Надеюсь, вам жилось неплохо, он, должно быть, делал вам всяческие поблажки.

— Вел себя по-джентльменски. Своим возвращением на родину я тоже обязан ему. Довожу до вашего сведения, что я пригласил его в Чобад.

— Ничего не имею против. Особняк пока еще принадлежит нам.

— Как так?

— Разве я не сказала? Ведь у нас отобрали имение. Оставили всего сто хольдов.

Барон подался вперед, уставился в накрашенные губы Малики, потом перевел взгляд на белую грудь, просвечивающую сквозь прозрачную ночную сорочку, и снова выпрямился.

— Вот как! — произнес он. — На границе мы что-то читали в венгерской газете, рассказывайте, что здесь творится… гм… стало быть, сто хольдов! — Он криво усмехнулся.

— Именно по стольку оставляют участникам Сопротивления. — Малика, открыв рот, издала какой-то нечленораздельный звук, но, тотчас овладев собой, с деланным достоинством продолжала: — Этим мы обязаны Питю Матеффи. Он работает в министерстве иностранных дел, ну и позвонил в министерство земледелия Акошу Берецу, тот — в какой-то комитет по разделу земли; здесь теперь столько комитетов, профсоюзов, что сам черт не разберет, а я и подавно. Как-нибудь Питю проинформирует вас обо всем. Они в министерстве иностранных дел не сидят сложа руки, между прочим, возлагают на вас большие надежды. Не делайте такой кислой мины, как-нибудь перетерпите несколько недель.

— Что-нибудь готовится?

— Конечно. Обсудите все с нашими, они ежедневно собираются у Берты. Я всегда говорила вам, чтобы вы занялись общественной деятельностью, но вы не вняли моему совету. Теперь же это ваш святой долг…

— Что за спешка, Амелия? Дайте мне хотя бы дух перевести.

— Не дам, не отстану до тех пор, пока вы не совершите что-нибудь экстраординарное! Свой диплом агронома можете пока забросить на чердак, надеюсь, вы не собираетесь вести хозяйство на ста хольдах? К тому же мне опостылел Чобад, мужики ведут себя все наглее, пусть это не будет для вас неожиданностью. Да, чуть было не забыла: в нашей квартире поселилась пролетарка…

К вечеру весь дом облетела весть о приезде барона. Мари побежала в дворницкую и, не переставая удивляться, рассказывала Луйзе:

— Вошел и: «Целую руки, Амелия». А та только захлопала в ладоши. Что за странные люди!

Мари и зятю рассказала о словах барона. Ласло Ковач хохотал до упаду, перестанет, а потом снова принимается хохотать.

— Так как же было, Мари, что, бишь, сказал барон? — Услышав напыщенно-надменный, произнесенный Мари мужским басом ответ, он хлопал себя по коленям, подпрыгивал так, что очки в железной оправе сползали на самый кончик носа. Жига тявкал, ошалело бегал вокруг него. — Что за люди, я намял бы тебе бока, Луйза, если бы ты, полгода не видя меня, захлопала в ладоши и сказала: «Ой, Лаци!»

— Я тоже не могла бы так, — сказала Мари, — я, наверно, закричала бы не своим голосом или умерла бы на месте от радости.

Сердце ее заныло: она тут смеется, а между тем пленные уже возвращаются домой, только Винце нет среди них. Муж Малики вернулся, что ж, кому как повезет, ой, как нужен ей Винце, особенно сейчас, когда приехал барон. Она как-то сразу почувствовала себя беззащитной и с мольбой во взгляде посмотрела на сестру.

— Не знаю, как бы теперь не вышло осложнений с квартирой.

— Какие могут быть осложнения? — строго спросила Луйза и воинственно выпрямилась. — Опять труса празднуешь. Комната твоя, на места общего пользования у тебя равные права независимо от того, здесь барон или нет. Немного погодя, когда отдохнет с дороги, скажешь, чтобы освободили лакейскую, твой муж тоже вот-вот вернется, и ты не успеешь прибраться в ней, расставить мебель. — Глядя на засиявшее надеждой лицо Мари, разозлилась. — Да что с тобой говорить! — Луйза повернулась к мужу. — Погляди на нее: не иначе, она вообразила, что, когда поднимется к себе на этаж, увидит Винце, который поджидает ее, облокотившись на перила веранды.

— Это вполне возможно.

— Не говори глупости, слышишь? Во всяком случае, сначала он заглянет сюда, к нам. Но это еще не известно, когда…

— Но ведь пленных уже привозят.

— Не всех же сразу. Понадобится много поездов.

На следующий день о прибытии барона Эгона Вайтаи Мари рассказала и Пинтерам. А когда она спустилась вниз по лестнице, ее остановили девицы Коша.

— Значит, приехал барон? Откуда, с запада или с востока?

А когда Мари рассказала им, подделываясь под мужской голос, насчет «целую руки, Амелия», они еле сдержались, чтобы не взвизгнуть, и, сгорая от любопытства, поглядывали на дверь, не выйдут ли вдруг из нее барон и баронесса. Толстуха Лацкович, встретившись позже с Мари в пекарне «Зрини», предостерегла:

— Смотрите, как бы они вас не турнули из квартиры.

— Не посмеют. У меня ордер есть.

— Полноте, для барона ваш ордер — пустая бумажка. У него связи в управлении, в министерствах, стоит ему пошевелить пальцем, как в квартире и духу вашего не будет. — И ее заплывшее жиром лицо засияло злорадством.

Мари удивлялась теперь тому, как у нее самой могли возникнуть точно такие же опасения, как у толстухи Лацкович. Ведь такие люди, как Лацкович, воспримут как должное то, что она останется без крова! Они только радуются тому, что барон Эгон Вайтаи пользуется покровительством в управлении и в министерствах.

— Не беспокойтесь, сударыня, — сказала, улыбаясь, Мари, и в голосе ее на этот раз звучала уверенность, — теперь не удастся чинить произвол над нами. Мы ведь тоже люди и наделены такими же правами, как… как и всякий другой.

— А что вы мне говорите это? Или глаза разгорелись и на мою двухкомнатную квартиру?

В пекарне было многолюдно, своей громкой перебранкой они стали обращать на себя внимание, и какая-то девушка, размахивая кошелкой перед носом Лацкович, сказала:

— С вашими формами, сударыня, конечно, в одной комнате не поместиться.

Лацкович, еще вся красная от кипевшей в ней злобы, столкнулась в подворотне с Луйзой.

— Длинный язык у вашей сестры, госпожа Ковач.

— У Мари? — Луйза, недоуменно посмотрела на толстуху, затем лицо ее посветлело. — Ну что ж, я очень рада.

Мари действительно заметно изменилась, невольно подумала она. Уже не прикрывает рукой губы, раньше этим жестом она как бы защищалась от удара. Робкая походка стала тверже, лицо всегда спокойное, она не теряется при разговоре, мучительно подыскивая нужные слова, в глазах ее почти исчез прежний испуг, но какая-то грусть в них осталась еще. Юци Пинтер хвалит ее за прилежание, говорит, что из нее получится хорошая портниха, причем очень аккуратная и обязательная. Правда, в этом отношении ее и раньше нельзя было упрекнуть, но Мари была какой-то несобранной, и, кажется, только сейчас она начинает чувствовать твердую почву под ногами. Вот Винце обрадуется, если ему суждено будет вернуться когда-нибудь! И Луйза вздохнула. Мари, правда, не во всем еще разбирается, но в последнее время она стала иногда читать газеты: Лаци теперь ежедневно покупает не одну, а целых две; видимо, ей немало дают беседы с Дюркой, и если она не все еще ясно представляет себе, то, во всяком случае, не может не видеть, как вокруг нее меняется мир.

Одни понимают неизбежность этих перемен, активно способствуют им, другие пассивно приветствуют, как, например, Мари Палфи, третьи стараются не замечать их, уподобляясь страусу, который прячет голову в песок. К таким принадлежат и супруги Вайтаи со второго этажа.

Прошло несколько дней, а Мари так и не удалось встретиться с бароном, хотя ей и хотелось взглянуть на него и переговорить об освобождении лакейской. Барон после приезда несколько дней пробыл в Чобаде, а возвратившись оттуда, не выходил из своей комнаты. Мари иногда слышала, как он что-то делает в разрушенной комнате, одно выносит оттуда, другое, наоборот, вносит, каждый раз плотно закрывая за собой дверь. Осмотрел ванную комнату для гостей с обрушившейся стеной; повреждения в кухне и лакейской его совсем, видимо, не интересовали. Малика тоже лишь на несколько минут выходила на кухню, едва успевая перекинуться несколькими словами с жиличкой. Однажды вынесла на кухню посуду, столовые приборы, затем мешочек муки, жир в трехлитровой банке, тертое тесто, мешок картошки, привезенный утром чобадским крестьянином. Сложила все в большой кухонный шкаф и заперла на ключ.

— На днях дадут газ, а пока эти вещи пусть будут здесь, — сказала она. — Мне придется готовить, Эгон не может без горячей пищи. Знаете, теперь и нам трудновато, я жду не дождусь, когда Эгон получит хорошую должность. Не оставляют его в покое нынешние правители, а то бы он хоть завтра мог поступить в министерство иностранных дел. Поговаривают о какой-то чистке, и чего только не придумают на нашу голову! Вы тоже заприте свой шкаф.

— Я не привыкла запирать, да у меня и замка нет, — сказала Мари.

— Я тоже, но Эгон настаивает, каждый, говорит, должен точно знать, что его, а что чужое. Этот набор был здесь? — указала она на фарфоровые банки, стоявшие в ряд на кухонном шкафу Мари.

— Нет, я привезла.

— Красивые вещицы. Вы все равно не готовите, так что я пока положу в них соль и паприку. Ну, прощайте, Маришка, придется весь день ходить с Эгоном по гостям.

Как-то вечером, перед тем как лечь спать, Мари вошла в ванную. Не успела она закрыть за собой дверь, как из баронской комнаты раздался мужской голос:

— Кто там ходит?

— Это я, — ответила Мари и на мгновение застыла в дверях.

В комнате стало тихо, видимо Малики не было дома. Мари с дурным предчувствием пошла к себе. Тщетно пыталась забыть, не придавать этому значения, в ушах ее звенел резкий вопрос, звучавший повелительно, как команда. В конце концов, желание барона знать, кто ходит по квартире, вполне естественно и нечего тут строить всякие догадки, тысячу раз переживать сцену, длившуюся какую-то долю секунды. Под конец она стала упрекать себя за то, что пошла в хозяйскую ванную, нечего ей там делать. На следующий день вчерашние треволнения показались ей просто смешными, и, чтобы вновь обрести поколебленную уверенность, она решительно направилась в ванную. Дверь оказалась запертой…

Ни минуты не колеблясь, она постучала в баронскую комнату, затем нажала на ручку, но дверь не поддавалась. Тогда она спустилась к Луйзе и, негодуя, рассказала о случившемся. Не успела она закончить свой рассказ, как вошла Вайтаи.

— Скажите, госпожа Ковач, у вас нет на примете надежной женщины, которая согласилась бы убирать у нас?

— Хорошо, что вы пришли, баронесса, — сказала Луйза, — я уже заходила к вам насчет общественных работ, но не дозвонилась.

— Мы весь день ходим с Эгоном. Какие общественные работы?

— Мы включили вас, баронесса, и господина барона в список. Раз в неделю придется ходить на общественные работы.

— Нам? — Малика вытаращила глаза на дворничиху.

— Всем лицам до сорока пяти лет — в обязательном порядке, — объявил дворник.

— И чего только не придумают! — Малика засмеялась. — Я сама поговорю с этим Пинтером, неужто вы всерьез думаете, что мы станем расчищать развалины? Значит, никого не порекомендуете?

— Не знаю, право. А ванную, пожалуйста, не запирайте, не бегать же моей сестре ночью к нам.

— Он запер ее? Я скажу Эгону, у него просто какая-то мания все запирать.

На следующий день в квартиру Вайтаи пришли в полдень два каменщика. Несколько корыт раствора — и к вечеру стена в ванной для гостей с крошечным окошком на улицу была возведена. Утром снова пришли двое, на этот раз с унитазом. В полдень баронесса поднялась к Пинтерам.

— Эгон сделал для вас, Маришка, прекрасную ванную, не хотите ли взглянуть?

— Успею вечером, — ответила Мари и ушла в комнату, оставив Малику с Юци. Спустя некоторое время и Юци пришла в комнату. Усаживаясь за швейную машину, она сказала:

— Как видно, этот барон — порядочный человек, внимателен к людям. Вы рады, что у вас своя ванная, Маришка?

— Рада.

Никогда в жизни она не чувствовала себя такой униженной и содрогалась при одной мысли, что Пинтеры или Луйза догадаются, почему у нее отдельная ванная. Потому что барон брезгует пользоваться одной с нею ванной. Просто вытурил ее оттуда, тогда как она и без того пользовалась ею только в случае самой крайней необходимости… Умывалась на кухне и весь день проводила у Пинтеров, так из-за одного случая… «Что я, прокаженная какая, чтобы они так презирали меня, — размышляла она за шитьем. — Или у них денег слишком много. Из-за того, что я однажды…» Лицо у нее пылало, к горлу подкатывал комок горькой обиды. Скорей бы кончился день и она могла бы забиться в свою комнату. Ей казалось, что не только барон, а все считают ее почему-то гадкой, отвратительной.

Вечером она немного успокоилась и, узнав, что Вайтаи вышли из квартиры, осмотрела свою ванную. Ей открылось удручающее зрелище: наспех возведенная грязно-серая стена, справа и слева виден выщербленный кирпич, извилистая линия огромных щелей на грязных, закопченных стенах, перевернутая вверх дном ванна, из покосившейся набок печки торчит труба, грозя в любую минуту обрушиться на голову вошедшему, кучи щебня и совершенно новый унитаз рядом с раковиной.

Мари наломала через коленку планок, поставила на печку большую кастрюлю воды, затопила и, усевшись у открытого окна, устремила задумчивый взгляд на два зеленых каштана во дворе. Все вокруг нее стало казаться иным: расписанный тюльпанами комод теперь уже не ласкал ее взора, в комнате и двух шагов не сделаешь, не стукнувшись локтем о какую-нибудь мебель, запертый шкаф в общей кухне тоже воспринимала как обиду, густые каштаны с чуть слышно шелестящими листьями, с отцветшими, поблекшими свечками тоже не радовали ее. Сколько раз по собственной воле она убирала ванную, увидев засохшую на раковине мыльную пену или грязные полосы в ванне, делала это охотно, ничем не брезгуя. И вместо благодарности, вот, пожалуйста… А еще злилась на Луйзу, когда та предупреждала, чем это кончится… Да, без Луйзы она осталась бы совсем одна, как перст.

Мари вскочила, поднесла руку ко рту и тихонько застонала. Песик покинул свой угол, приветливо завилял хвостом, в его неподвижном взгляде застыло ожидание чего-то. Мари прижала к себе щенка, ощутив ритмичное биение его сердца, успокоилась, более того, это придало ей какую-то решимость. «Останемся здесь, — сказала она себе, — не побежим к Луйзе ныть и жаловаться».

Она вымыла пол в ванной. Ванна чуть не придавила вертевшегося у ее ног Жигу, пока ей наконец не удалось перевернуть и поставить ее на место. Собачонка, взвизгнув, отбежала к дверям и оттуда смотрела за быстрыми движениями рук Мари, отчищавших некогда белую, а теперь местами облупившуюся ванну. Оконный проем она завесила полотенцем, приложив немало усилий, водворила на место и печку. В полночь управилась с уборкой, разогнула ноющую поясницу, осмотрелась. Вот так совсем другое дело. Ну что ж, зато теперь у нее есть своя персональная ванная, как у какой-нибудь важной барыни. И тут ей снова вспомнилось то, что произошло три дня назад, слова барона: «Кто там ходит?» Торопливо закрыла дверь, взяла ведро и ушла в свою комнату.

4

Случилось как-то так, что в историю о своей ванной она посвятила только Дюрку Пинтера. Они остались вдвоем в комнате, парень выписывал объявления из газет: вот уже несколько дней он искал себе подходящую работу. Мари сидела за швейной машиной и, быстро вращая колесо, не поднимая глаз, рассказала о своей незримой встрече с бароном.

— Так и должно было случиться, — сказал парень, — по крайней мере наперед умнее будете. Надо самим устраивать собственную жизнь и смело отстаивать свои права. А вы пошли, решая вопрос о комнате, на поводу у моего отца, — сказал он и махнул рукой. — Но ему говорить все равно…

Дюрка не закончил фразы, но Мари знала ее конец. В квартире Пинтеров после той стычки жизнь стала невеселой. В гробовом молчании садились они за стол, поев, все трое также молча вставали и расходились по своим делам. Не было семейных советов, эхо которых отзывалось на всех трех этажах дома. Если из проворных рук Юци выпадал мел или ножницы, не слышно было визгливых возгласов и причитаний, на которые сломя голову бежала Мари, а следом за ней разгоряченный охотничьей страстью Жига. Теперь в каждом таком случае хозяйка недовольно бурчала что-то себе под нос и с болезненной гримасой на лице нагибалась за ножницами или укатившейся катушкой. Эта гримаса оставляла свой след на ее лице в виде глубокой складки, протянувшейся от носа до уголков рта. Даже с сыном не вела она по вечерам разговоров, засыпала, не дождавшись возвращения Дюрки домой. Умиление, вызванное заплаканными глазами мужа, с течением времени забывалось. Упрямое молчание Пинтера-старшего злило и ожесточало ее: ведь этим он подчеркивал, что не в пылу гнева бросил ей обвинение и считал себя правым, что он-де все обдумал, прежде чем сказать, а она, не порвав с ним сразу, как бы признала свою вину. Ее положение осложнялось еще и тем, что теперь она уже бесспорно была кормильцем в семье и поэтому ни в коем случае не могла бросить мужа. Юци казалось, что муж тоже понимал это, пользовался своим положением и со злорадством наслаждался ее беспомощностью. Он капризничал, разыгрывал из себя «униженного мужа», мученика, с достоинством несущего свой крест, и молчал целыми днями, играя на ее нервах.

Мари взяла на себя роль как бы связующего звена между супругами, а также между отцом и сыном. Передавала заявления враждующих сторон, старалась сблизить их, использовала для этих целей и Жигу, посылала песика, страстно привязавшегося ко всем членам семьи Пинтеров, то к одному из них, то к другому. Но все ее усилия были тщетны, и в мрачном настроении заходила она по вечерам в дворницкую.

А здесь все реже топили плиту. Супруги Ковач сидели за длинным столом и ели на ужин хлеб с жиром. Коммерческая деятельность Ласло Ковача не приносила доходов. Воодушевившись на первых порах успехами с продажей печек, он стал торговать табаком, но дело это кончилось плачевно. Табак заплесневел. Встав однажды пораньше, Луйза отнесла мешок к воротам и вывалила его содержимое в мусорную машину. После о табаке ни разу не упомянула, точно так же, как канула в Лету поездка Ласло Ковача в провинцию. Луйза была не из тех, кто любил вспоминать старое. Она сидела за столом и с неподдельным восторгом слушала страстные рассуждения мужа о политике. Между прочим, дворник вступил в социал-демократическую партию и стал одним из ее активных членов в своем районе. Все свое время он проводил теперь в основном в помещении партии, вел переговоры на улице, в подворотне, на обеих верандах дома. Развлекал Луйзу рассказами о том, что происходило на партийных собраниях, воспроизводил доклады и выступления, то сгущая краски, то безудержно фантазируя. Чаще всего сообщения Ковача возвеличивали его собственную роль. «Я прямо в глаза сказал партийному секретарю, дескать, меня хотите засадить изучать азы, как какого-нибудь первоклассника? У меня в мизинце больше социализма, чем у другого в голове. Ты ведь помнишь, Луйза, сколько тебе пришлось натерпеться из-за меня во времена Салаши, да и раньше. Ты всегда боялась, как бы я не натворил бед, но я…» И он еще и еще раз восторженно и громко пересказывал, как он пронял партийного секретаря, как тот, устыдившись, стал оправдываться: «Не обижайся, я только теперь узнал тебя как следует, товарищ Ковач». Затем, как бы между прочим, дворник замечал: «Потом меня попросили выступить с докладом об истории социал-демократической партии».

Луйза внимательно слушала не в меру расхваставшегося мужа, затем с таким же вниманием выслушивала истории, рассказанные сестрой об осадном положении в семье Пинтеров, о платьях, сшитых в мастерской, капризах заказчиц и о песике Жиге. Позже Ласло Ковач читал вслух наиболее интересные сообщения «Сабад неп» и «Непсавы», и, если в какой-нибудь статье упоминалось имя функционера социал-демократической партии, фамильярным тоном, как о близком приятеле, говорил: «Ага, дружище Янчи Келети, так-так, социал-демократы заседали в Сексарде…»

По субботам Луйза мыла лестничную клетку, вечером выносила с Мари под арку ворот мусор, собирала у жильцов продовольственные карточки, если объявлялось о выдаче чего-нибудь, становилась в очередь у булочной и продовольственного магазина, а если Лаци, захватив ящик с инструментами, отправлялся куда-нибудь ремонтировать лопнувшую трубу, подтекающий водопроводный кран или засорившийся унитаз, с сияющим лицом говорила Мари: «Лаци пошел на работу!»

И если жизнь на третьем и первом этажах была унылой и удручающей, то в комнате для прислуги на втором этаже ее с полным основанием можно было назвать сплошной мукой.

Баронесса где-то разжилась керосинкой, поставила ее на газовую плиту и начала кухарничать. Керосинка коптила, после каждой готовки стены покрывались пятнами копоти, нестерпимая вонь просачивалась в комнату Мари, куда баронесса, разумеется, заходила, не закрывая за собой дверь. Пока что-то подогревается на коптящей керосинке, Малика пооткрывает настежь все двери в квартире, затем усядется с книгой на кровать Мари и следит оттуда за своими кастрюлями, упрямо не поддававшимися воздействию огня керосинки. Супруги Вайтаи ели на кухне, так как баронесса не захотела носить посуду в комнату и обратно. Приходившие в это время гости тоже усаживались на кухне. Именно так они принимали однажды братьев Матеффи и пресловутую подругу баронессы, которая принимала участие в той памятной попойке.

— Я люблю сумбур и в хозяйстве, — сказала Малика. — Лучше переносить запах пищи на кухне, чем в спальне, не так ли?

— Ну конечно, — согласился Питю Матеффи с повязкой Красного Креста на рукаве, по-кавалерийски оседлав один из кухонных стульев.

— Здесь удивительно приятно, — восторженно прогнусавила та, которую баронесса выдавала за свою подругу, стреляя глазами в кислое лицо барона Эгона Вайтаи и заговорщически подмигивая Мали.

Когда они кончили есть, Мари зашла за чем-то на кухню. Ощутив на себе устремленные на нее любопытные взгляды, она смутилась и негромко поздоровалась. Сказав свое «Здравствуйте!» хотела было идти к себе в комнату, но ее остановила баронесса.

— Привет, Маришка, — сказала она. — Знакомьтесь, это мой муж.

Мари взглянула на обрюзгшее, желтоватое лицо барона Эгона Вайтаи, на обвислые усы, гладко зачесанные назад светлые волосы, на его пухлые, обросшие рыжими волосами руки. Барон, хмурясь, молча кивнул. Закрывая за собой дверь, Мари слышала, как кто-то, скорее всего тот молодой, с красным крестом на рукаве, тихонько присвистнул. У себя в комнате она открыла окно, поправила постель, а когда компания удалилась из кухни, ушла к Пинтерам. Вечером на кухне было все так же, как днем: посередине стул, на котором сидел по-кавалерийски Иштван Матеффи, на столе гора грязной посуды, на полу разбросаны картофельные очистки и над всем этим — резкое зловоние. Услышав шаги баронессы, Мари вышла в прихожую:

— Не оставляйте, пожалуйста, грязную посуду, вся вонь идет ко мне в комнату.

— Неужели? Завтра придет женщина и наведет чистоту.

Мари собралась уходить, но тут же повернулась:

— Вы используете кухню как столовую, а где я буду готовить, когда вернется мой муж?

— Это случится нескоро. Разве нынче можно загадывать так далеко?

— Но ведь господин барон вернулся?

— Мой муж — совсем другое дело… одним словом, он приехал специальным эшелоном.

— Да и комната мне понадобится, — теперь уже упрямо продолжала Мари.

— Какая комната?

— Вот эта. — Они стояли возле лакейской, и Мари постучала пальцем в дверь. — Вы, Малика, знаете, что она моя и в комнату для прислуги я въехала временно, пока вы не освободите ее.

— Откуда я могла знать? Впервые слышу об этом. Что творит этот Пинтер! — всплеснув руками, засмеялась она. — Сначала записывает нас на общественные работы, ну ничего, Эгон объяснил ему, что мы даже не прописаны в Пеште, и он сразу прикусил язык, теперь с этой комнатой. Что с вами, Маришка, вы, наверно, с левой ноги встали сегодня, ко всему придираетесь. Разве вам плохо в этой комнате?

— Пока я одна. Но…

— Знаю: если вернется муж. Тогда и поговорим, поверьте, я впервые слышу насчет лакейской.

На следующий день она объявила Мари, что барон и слышать не хочет об освобождении лакейской. Уполномоченный по дому в его отсутствие самовольно поселяет Мари Палфи как квартирантку в комнату для прислуги, рядом с кухней, и пусть теперь задним числом она не претендует ни на что другое.

— Но ведь у меня ордер есть, — недоумевала Марина одну комнату, там сказано и насчет мест общего пользования…

— Вот в том-то и дело. Кроме того, вы получили еще и ванную и тем не менее недовольны. — Баронесса уставилась в самую середину лба Мари и, не дождавшись возражений, громче обычного хлопнула дверью.

Луйза насела на Пинтера.

— Ловко вы это обстряпали! Баронесса провоняла ей всю комнату своей готовкой, оставляет на кухне грязную посуду, заходит к ней когда вздумается… принимайте меры!

Уполномоченный по дому хмыкал, сетовал, делал кислую мину.

— Послушайте, госпожа Ковач, — сказал он, — мне очень неприятно… Потерпите, все надо уладить по-хорошему.

Луйза размахивала руками, кричала и, когда в подворотне лицом к лицу столкнулась с бароном, прошла мимо, не поздоровавшись. Эгон Вайтаи не обратил внимания на враждебно настроенную дворничиху, и невозмутимо безразличный взгляд его светлых глаз еще больше разозлил Луйзу.

— Говорят, что не прописаны в Пеште, и тем не менее занимают четыре комнаты. А людям жить негде. Вы, господин Пинтер, как уполномоченный по дому, обязаны поставить в известность управление, так сказано в газетах!

— Чего вы хотите от меня, госпожа Ковач? — простонал Пинтер. — У меня и без того забот по горло, а вы еще тут…

— Так вот знайте, господин Пинтер: стоит Мари захотеть, и она въедет в одну из комнат с окнами на улицу, право у нее на это есть. Вы, господин Пинтер, прекрасно знаете, что комнаты для прислуги не считаются жилым помещением. Но она не будет претендовать, если ей дадут другую, где можно поставить две кровати и шкаф.

— Ладно, ладно, я постараюсь все уладить.

Но прошло несколько дней, и все осталось по-прежнему, за исключением появившейся однажды на кухне сварливой и грязной старухи. Шаркая ногами, ворча и бранясь, она вымыла гору грязной посуды, кое-как подтерла кафельный пол, взяла свою затасканную сумку и ушла, хлопнув дверью. Вечером Мари тщетно искала свой белый фартук, который она обычно вешала сбоку на кухонном буфете. Даже не могла уснуть, до того расстроила ее эта пропажа. Где взять теперь новый фартук, ведь жалованья, которое она получает от Юци Пинтер, едва хватает на самое необходимое. Она прячет заработанные деньги в комоде под простынями, но, когда соберется наконец что-нибудь купить, цены возрастут вдвое. Юци постоянно ругает ее, зачем она ждет, пока деньги не обесценятся наполовину. Но что поделаешь, ведь ей так хочется кое-что скопить к возвращению Винце. Старая ведьма, больше некому взять этот фартук. Вся ее посуда, кастрюли на кухне. При этой мысли она как ужаленная соскочила с кровати, побежала на кухню и сунулась в буфет. Ну конечно, исчезла алюминиевая кастрюлька с длинной ручкой! В отчаянии она осмотрелась вокруг и обнаружила закопченную кастрюльку в раковине. Облегченно вздохнула и в чем была, босиком, в выцветшей ночной сорочке до колен, принялась песком чистить кастрюльку. Надо будет попросить Лаци врезать замок в буфет, а насчет фартука сказать Малике.

На следующий день она не находила себе места. То и дело бегала от Пинтеров на кухню, но Малика в тот день не готовила обед — барон снова уехал в Чобад, а жена его не нуждалась в горячей пище. Поздно вечером, услышав знакомые шаги, Мари выбежала из дворницкой. Сообщила Малике, что пропал ее белый фартук из кухни: по всей вероятности, стащила его старая ведьма.

— Я же говорила вам, запирайте свои вещи, — ответила Малика. — Если замечу у нее, скажу. У меня она вроде бы ничего не украла. А вы сами спросите у нее, может, и отдаст.

Мари печально кивнула: мол, ладно, что же остается делать. Они вместе поднялись по лестнице, баронесса, не заходя в свою комнату, прошла прямо к Мари, уселась на ее постель и глубоко вздохнула.

— Знаете, я даже рада, что Эгон уехал, ей-богу, устаешь с мужчинами, а с ним в особенности. Впрочем, ну их всех, я не привыкла ныть. Каждый раз он что-нибудь да выкинет: видите ли, не хочет проходить проверочную комиссию, ему там, дескать, делать нечего, вот и попробуйте втолковать ему! Если, говорит, придется довольствоваться ста хольдами, как-нибудь перебьемся это время. Я не люблю зря спорить, вы знаете, и всегда уступаю, но всему же есть предел. На сей раз решила настоять на своем. Ношу одно старье, а тут надо парикмахеру платить, купить сигареты, да мало ли еще что… Он обиделся и уехал в Чобад. Одно твердил: «В такое смутное время человек должен пассивно наблюдать за действиями черни, не вмешиваться…» Почему же тогда, позвольте узнать, Питю Матеффи и другие могут?.. Он хочет, чтобы мы вернулись в Чобад, вели хозяйство на ста хольдах, как вам это нравится, Маришка?

— Малика, вы говорите о ста хольдах так, будто это бог знает какая малость! Я знаю одно: будь у меня хоть полхольда земли и домик, я жила бы припеваючи.

— Тогда возвращайтесь в Пецел. Сейчас прямо-таки навязывают крестьянам землю! Впрочем, ваш муж рабочий, ему не полагается.

Мари засмеялась.

— Вы ошибаетесь, Малика, почему не полагается? Наоборот, я читала в газете, что рабочие получат усадьбы, участки для застройки. На чепельском заводе Манфреда Вайса уже пятьсот человек заявили о своем желании получить землю, а ведь мы тоже чепелевцы…

— Теперь все вы стали просвещенными, газеты читаете, что ж, тут мне за вами не угнаться, признаюсь откровенно, я еще ни разу не взяла в руки газету.

— Вот погодите, вернется мой муж, я тогда совсем образованной стану.

— Ну, если он у вас такой ученый… Да, что это я хотела вам сказать? Значит, вы жили бы припеваючи, имея полхольда земли? Но вы забываете разницу между нами. Какое бремя лежит на нас! Один особняк с двадцатью четырьмя комнатами содержать чего стоит! Ведь не сносить же его! А знаете ли вы, сколько для этого требуется прислуги и денег? Прислугу надо кормить, платить ей жалованье, а у вас совсем иной образ жизни. Вы не думайте, я не такая, как некоторые, я даже имею представление о социализме, да вы сами меня знаете, я понимаю, что и войну мы проиграли, все это так. Но грабить себя я не позволю, так и Эгону сказала. Хотелось бы знать, какая польза будет народу от того, что я тоже буду ходить в лохмотьях?

Мари лихорадочно искала ответ, но ее душила злоба и мысли путались в голове. Каждое слово этой женщины — кощунство, она чувствует фальшь в словах баронессы и свою правоту, но убедить ее в этом не умеет… «Ой, какая я глупая, да-да, непроходимо глупая! А как бы нужно ответить ей сейчас, такими же красивыми, убедительными словами, как это умеет делать, например, господин Фекете, ведь вот чувствую, а выразить не могу…» Но Мари все-таки нашла нужные слова:

— В том-то и дело, что они хотят, чтобы весь народ… чтобы никто не ходил в лохмотьях. В вашем представлении, Малика, рабочий — это какой-то бродяга, который одевается в лохмотья и не имеет гроша за душой… Но разве он виноват, что так беден?

— Что ж, я не против, чтобы все одевались прилично. Но эти нынешние политики лезут со своей демократией и коммунизмом! Я, право, не понимаю, почему коммунистам дали такую волю? Ведь они буквально везде!

— И результаты этого уже налицо!

— А по-моему, и через двадцать лет ничего не изменится к лучшему, если они останутся у власти. Как раз об этом вчера шел разговор у Берты. Конечно, я в политике мало что смыслю, но были знающие люди. Заводы и фабрики работать не будут, потому что нетсырья, угля, станков и бог знает чего еще, все остановится, земля запустеет, так как никто заботиться не будет о необходимых крестьянину семенах, сельскохозяйственных орудиях, машинах. Будет здесь такой голод, вспомните потом мои слова. Не верьте пустым обещаниям.

— А тому, что там говорят, вы верите, Малика?

— Там совсем другое дело. У Берты собираются хорошо осведомленные люди, политические деятели, члены партии мелких сельских хозяев, чиновники министерств, не то, что Эгон. Я говорила с Питю о несносном поведении Эгона. Питю зол на него, к тому же мой муж приехал весьма некстати. — Малика засмеялась, взгляд ее блуждал по противоположной стене комнаты. — Совсем обезумел, места себе не находит, бедняжка! Не знаю, почему они липнут ко мне? Я в общем не кокетка по натуре, скорее предпочла бы быть хорошим другом, люблю повеселиться, подурачиться, но кончается всегда одним и тем же.

— И мост возводят, — сказала Мари, пропустив мимо ушей излияния баронессы. — Что здесь было два месяца назад, помните? А сейчас ходят трамваи, поезда.

— Подумаешь, какое дело! В Германии железнодорожное сообщение не прекращалось ни на один день.

— Не мудрено! Ведь туда со всей Европы отправляли железнодорожные составы и оборудование, в том числе из Венгрии тоже! — резко отпарировала Мари.

— Откуда вы это знаете? Из всеведущих газет?

— Один человек рассказывал Дюрке Пинтеру, он как раз вернулся оттуда на венгерском поезде. Говорит, там не только венгерские вагоны, но и голландские, румынские и многих других стран, вывезенные немцами.

— Вы, конечно, принимаете все за чистую монету уже по одному тому, что сказал это Дюрка Пинтер?

Мари покраснела, но решила дать отповедь баронессе, которая, видимо, не допускает, что между молодым человеком и женщиной могут быть чисто товарищеские отношения, какие сложились у нее с Дюркой, у нее все сводится к одному…

— Слов нет, — опередила ее Малика, — он красивый парень, но не в моем вкусе. К тому же слишком молод. Я люблю мужчин импозантных. Когда я с Эгоном или Питю вхожу в ресторан, официанты, даже не зная нас, издали раскланиваются, выбирают лучший столик, отлично обслуживают! А если такой юнец, чего доброго, влюбится, потом от него не отвяжешься.

— Дюрка не такой.

Баронесса пожала плечами.

— Бросьте, стоит мне только мизинцем пошевелить, все они такие!

Надо же было так случиться, что на следующий после этого разговора день в дворницкую пожаловал посетитель. Юци делала примерку в дальней комнате, Мари готовила на кухне, когда Луйза громко позвала ее с первого этажа.

— Спустись к нам!

— Некогда, — крикнула Мари, — и так не управляюсь с делами…

— А ты все-таки спустись.

Было что-то особенное в лице Луйзы, в ее взволнованном голосе… Мари очертя голову помчалась вниз, чуть не сорвала дверь с петель и… разочарованная, остановилась. Это был не Винце, а незнакомая женщина — не то горожанка, не то из деревни. Она сидела у печки, сложив руки на груди, и пристально, с усмешкой смотрела на Мари, окидывая ее взглядом с ног до головы.

— Смотрите-ка, я бы и не узнала ее, — произнесла она хрипловатым, грубым голосом, продолжая сидеть.

Это была Кати, сестра из Пецела, та стройная молодая девушка, которая любила танцы, с двумя братьями ходила на гулянки, прятала от них деньги под подушкой, давала волю своим рукам, выпивала, та самая Кати…

— Это ты… — пролепетала Мари.

— Я, — кивнула Кати и засмеялась. Она не встала, Мари тоже присела на соседний стул, посматривая то на Кати, то на Луйзу, хлопотавшую у плиты.

— Цыпленка привезла, — сказала Луйза. Все ее движения, раскрасневшееся лицо говорили о том, что она рада сестре. — Но, видишь, сидит и молчит, ничего не рассказывает.

— А что рассказывать? — Кати повела полными плечами. — Видишь, жива, здорова.

— А братья в Пецеле?

— Там. Тоже живы, здоровы. Женились. Фери выучился на столяра, обзавелся мастерской, остепенился. Йожи каким был, таким и остался.

Луйза спешила поскорее управиться, чтобы сесть рядом с Кати. Она расспрашивала, изумлялась. Каждое слово приходилось вытягивать из сестры, как клещами. А оба старших брата, которые еще в тридцать втором году переехали в Пешт, как они, что с ними? Кати не знала и только пожимала плечами… Пропали бесследно, может, на войне погибли. Луйза все расспрашивала и расспрашивала:

— А сама-то в девках или замужем? Где была все это время, да говори же наконец!

— Вышла замуж, — ответила Кати.

— Где живешь, кто твой муж?

— Где же еще, в Пецеле, конечно. Два месяца назад получали землю.

— Он пецельский?

— Да. Но познакомились мы в Дебрецене, он был солдатом тогда.

Посыпались новые вопросы: что она делала в Дебрецене? Цел ли дом в Пецеле, кто живет в нем? Мари поставила на стол тарелки, побежала на третий этаж сказать, что приехала сестра, с которой она не виделась восемь лет, и снова вернулась в дворницкую. Кати хлебала суп, посматривая на обеих сестер, на знакомые ей строгие губы, морщинки на лбу у одной и кроткое, узкое и бледное, детское личико другой. Постепенно она разговорилась:

— Что делала в Дебрецене? Служила, и там, и в других местах, так как не могла подолгу усидеть на одном месте. Дом в Пецеле, два хольда земли пришлось продать, вскоре после того, как ты, Луйза, потребовала ее долю. — Она кивнула в сторону Мари. — Не оставалось и мешка картошки, ничего, хоть шаром покати. Обоих братьев взяли в армию, а я уехала в Пешт.

— Была здесь и не навестила?

— Зачем?

— Но ведь теперь ты все-таки зашла?

— Теперь одно дело, а тогда — совсем другое, — сказала Кати и, гордо вскинув голову, добавила: — Теперь я тоже стала хозяйкой, не с пустыми руками приехала… Да и не долго я была тогда в Пеште. Трудно мне было в городе. Кто родился и жил в деревне, тому все дома здесь кажутся одинаковыми, я и через полгода с трудом находила дом, где жила, если, бывало, уйду подальше в воскресенье вечером. Четыре месяца жила в Хатване, у аптекарей. В Дёндёше целый год. Хозяин имел виноградник, магазин на Главной площади, он даже за границу вывозил вино, рослый, толстый вдовец. А уж после и не помню, куда ушла. Ну, хватит, наверно, надоело слушать? Твой-то муженек где?

— На работе, скоро придет.

— Ну тогда хоть эти косточки оставь ему, — сказала Кати и засмеялась.

— Ешь, не заботься о нем. И где же ты еще побывала?

Кати ничего не ответила и впервые обратилась к Мари:

— Ты тоже замужем? Вижу, кольцо на пальце.

— Да.

— Нет, полюбуйтесь, какой красавицей стала! А была такой замухрышкой, правда, деньги умела находить под подушкой.

Мари хотела ответить, но в лице сестры, в ее голосе уловила иной упрек, не тот, что в словах. Как изменилась Кати, трудно узнать в ней прежнюю красивую, необузданную девушку, которая в то холодное утро, когда она ушла на станцию, спала с рассыпавшимися волосами, в комнате стоял терпкий кислый запах перегара, братья, не раздеваясь, храпели на соломенных тюфяках… Эта Кати другая: кажется, что она все время вглядывается, рады ей здесь или все еще не простили, и не уверена, считают ее эти две будапештские женщины своей родней, ее, мужичку, ей хочется, но совестно сказать прямо, что она уже не прежняя Кати. Поначалу она упрямо отмалчивалась, но потом, правда не сразу, смягчилась, и из ее коротких фраз перед сестрами предстала вся ее жизнь.

— В сорок втором я попала в Дебрецен. Хозяин преподавал в коммерческом училище, на Церковной площади; уже став дедом, он купил дом, вроде виллы, в Надьрете. Там мы и жили. И этого маленького, лысого старичка с кривыми ногами, безобидного и незаметного — весь день, бывало, роется в книгах, — все-таки забрали в гетто вместе с внуком. В тот день, когда их согнали, я пошла туда, понесла в кошелке смену белья и еду. Старичок страдал сахарной болезнью, я всегда готовила ему отдельно. Гетто охраняли жандармы и солдаты, один наставил на меня винтовку, стал отпихивать. Но среди них нашелся порядочный человек, солдат, наш, пецельский.

Так она познакомилась со своим будущим мужем, Яношем Пилиши. Луйза помнила Пилишей, а Мари нет. Так вот, этот Янош Пилиши оказался отзывчивым человеком, тайком проносил учителю диетическую пищу, был посредником между ним и Кати. В свободные дни гулял с ней в Большом лесу. Кати осталась на вилле стеречь вещи учителя. В первый же день какой-то тип хотел въехать, но она метлой выгнала его. На следующий день пошла в коммерческое училище, разыскала того молодого, еще не женатого учителя, который частенько бывал у ее хозяина, и упросила его поселиться в доме. По всем учреждениям ходила вместе с ним, пока не добилась ордера, потому что молодой учитель очень уж был неприспособленный, помогла ему даже вещи сложить в коммунальной квартире, где он ютился. Так жили они до самого конца войны, зато даже иголки не пропало на вилле, все сохранила.

— А Яни Пилиши?

— Яни мы там укрывали, — просто сказала Кати. — Однажды я ему сказала: снимай-ка ты свою форму. Господин учитель дал ему свой старый костюм, я подшила ему брюки, потому что учитель был ужасно худой и длинный, так что стало нас трое. Я из окна кухни видела каждого, кто шел к нам, и тотчас отсылала Яноша в подвал, где под дровами был его тайник. Искали его даже ночью, так как знали, что он ухаживал за мной, среди солдат нашелся один негодяй, он и привел патрулей прямо к нам. Ну, он получил от меня по заслугам: так его пропесочила при сержанте, век будет помнить, подлец.

Теперь уже, тесно прижавшись друг к другу, сестры сидели вокруг стола. Мари заволновалась, с нетерпением ждала конца рассказа. Когда Яни вышел из своего убежища? Когда сыграли свадьбу? А старый учитель и его внук выжили? Но Кати умолкла, словно нарочно подогревая их любопытство, наслаждаясь их нетерпением. Яни? Он вышел из подвала, когда пришли русские, и сразу же хотел сыграть свадьбу, но она осадила его: мол, в чем жениться-то будешь? В старом чужом костюме, ведь ты гол как сокол, ничего у тебя за душой и никого — ни отца, ни матери, работал он батраком в имении. К тому же Кати решила дождаться учителя. Когда освободили Пецел, Яни отправился туда пешком. В апреле вернулся в Дебрецен, сообщил, что получил шесть хольдов земли, назвался женатым, а жена, мол, в Дебрецене пока.

— Тогда уже и молодой учитель стал уговаривать, поезжайте, говорит, а то сочтут Яни лгуном. Он и пошел свидетелем на свадьбу, а состоялась она на третий день после приезда Яни. Вот так и стали мы хозяевами шести хольдов земли. — Кати выпрямилась, посмотрела на сестер. — Есть и кое-какая живность, не знаю только, как прокормить ее. У нас поговаривают, будто в Пеште страшный голод, вот я и зарезала эту курицу, все равно она не неслась…

— Шесть хольдов! — с вожделением произнесла Луйза, за ней и Мари повторила:

— Шесть хольдов…

— Работы много, трудиться приходится не покладая рук, — продолжала Кати, давая таким образом понять сестрам, что с прежними беззаботностью и ленью покончено. — Землю разделили, потом оказалось, что нет семян, а как раз сеять пора. В имении Фай было зерно, но не хотели давать. Русские вскрыли амбар и роздали зерно крестьянам. Правда, оно уже проросло и немного подопрело, но мы все-таки посеяли… Только мы знаем, что значит пахать землю, не имея своего тягла, но так или иначе, а через три недели начнем уборку… Особенно хороший урожай не соберем, конечно, сорняков много, но все-таки осенью свой хлеб будем есть. Огород развели, в следующий раз привезу кошелку зеленого гороху, черешни, ну и цыпленка, вижу, понравился вам… Надо скотиной обзаводиться, вола купить или лошадь для работы. Яни день и ночь только об этом и думает, инвентарь тоже заимствуем. В партии сказали, все будет, потерпите немного. Мир не в один день сотворен, сказали ему в национальной крестьянской партии, куда он записался, для сотворения нового мира тоже нужно время. Яни сознательный, говорит, если человек на себя работает, ему никакой труд нипочем, но не все такие, как он. Немало таких, кто и подштанников запасных не имел, а нынче стучит по столу, вынь ему да положь то и се, раз, дескать, землю дали, пусть дают и все остальное. Идут с жалобами к нотариусу, к попу, а те пожимают плечами и стращают людей: увидите, мол, добром все это не кончится. Что ж, не знаю, какой будет конец, но своего не отдадим. Яни и то уже посмеивается надо мной: возьмешь, говорит, опять метлу, как в Дебрецене? Возьму, говорю ему, но в придачу и косу прихвачу.

Кати опять стала прежней, нельзя было без улыбки смотреть на воинственную позу, которую она приняла. Когда пришла пора прощаться, Луйза чуть не расплакалась. Ведь мы, дескать, еще и не наговорились, упрашивала ее остаться, и Лаци, мол, Кати не повидала. Мари тоже была в обиде за то, что Кати не захотела посмотреть ее комнату.

— А чего ее смотреть? Комната как комната. Я еще приеду, теперь дорогу знаю, привезу кой-чего.

— Да и так будем рады, — сказала Луйза. — Мы ни в чем не нуждаемся.

— Сама вижу, но не в том дело. — Кати направилась к выходу и у дверей сказала: — Да, между прочим, из Пешта в Пецел тоже поезда ходят, а не только из Пецела в Пешт, так что вы учтите это.

Кати зашагала по улице Надор, обе сестры остались в подворотне.

— Она так и не сказала, что сталось с учителем! — воскликнула Мари.

— С каким?

— С дедом и его внуком.

Она выбежала за ворота, крикнула, но Кати уже свернула на улицу Яноша Араня.

Вечером Мари о визите сестры Кати рассказала Дюрке Пинтеру, а также о своем последнем разговоре с Маликой. Для баронессы сто хольдов — все равно что ничего, а для Кати ее шесть хольдов — целое богатство; одной ста хольдов не хватает, чтобы одеться, а другая, имея шесть хольдов, может даже подарки привозить. Заметив, с каким вниманием слушает ее парень, она продолжала с еще большим жаром:

— Ей вместо прежних тысячи двухсот хольдов оставили сто, так она считает, что ее по миру пустили. У Кати же ничего не было, а стало шесть хольдов, но таких, как Кати, гораздо больше, верно ведь? Янош Пилиши был батраком, а теперь трудится на своей земле. Если посчитать, то земли одного такого барона, имевшего тысячу двести хольдов, если давать, скажем, по четыре хольда, хватит на… на…

— Триста человек… триста семей будут иметь свою землю, — подсказал ей парень.

— Нет, меньше, потому что пахотной было девятьсот хольдов. Как бы истошно ни вопила баронесса, мне не жаль ее, она все способна оболгать и извратить. В любом хорошем начинании она видит только одно плохое. Уверяет, что нечего ждать никаких улучшений, а сама тем не менее ездит на трамвае, зажигает по вечерам электричество и все же наотрез отказывается расчищать развалины. Вот и мы здесь шьем, работаем, верно? В газетах ежедневно читаем, то один завод пустили, то другой, сооружается мост, сплошь объявления: срочно требуются служащие, рабочие, продавцы, официанты, открылись кинотеатры и театры тоже, так почему же она говорит…

— Потому что глупа как пробка. Эх, до чего же я ненавижу эту вертихвостку!

Пинтер-младший и в самом деле ненавидел Малику, а вернее, все то, что олицетворяла собой баронесса Вайтаи. Его раздражало и злило каждое ее слово, произнесенное мяукающим, холодно-безразличным голосом, ему была чужда и враждебна не только сама Малика, но и весь образ ее жизни.

Но было еще одно обстоятельство, которое порой так ожесточало его, что он готов был наброситься на баронессу, бить и душить ее.

Эта женщина вторглась в его внутренний мир, совсем не желая того, он беспрестанно думал о ней. Ни с того ни с сего ему вдруг казалось, что он слышит ее мяукающий голос, и его наполняла буйная, безудержная радость. Глаза у Малики, хоть и голубые, но пустые, рот — жирно нарисованная красная черта, и тем не менее стоит ему войти в подъезд, как тело напрягается в волнующем ожидании: а вдруг он увидит сейчас ее? Но когда он однажды услышал гулкие шаги на лестнице, то шмыгнул к Ковачам — не дождется эта вертихвостка, чтоб он еще: хоть когда-нибудь заговорил с ней.

Но Малика не принадлежала к щепетильным натурам. У нее сложилось твердое мнение, что определенная категория людей вообще не может ее обидеть и должна почитать за честь, если она удостоит ее своим вниманием. Вот почему для нее было в порядке вещей зайти вслед за Пинтером-младшим в дворницкую.

— Ну знаете, хорош вы гусь, — начала она. — Каждый раз, когда я захожу к вашей матушке, вы запираетесь в своей комнате, у вас сразу появляются неотложные дела. А между тем я бываю рада встретить в доме человека, с которым можно побеседовать. Терпеть не могу одиночества, а вы?

— Оказывается, вы и беседовать умеете?

— Бросьте паясничать! Конечно, умею.

— А мне казалось, что вы способны только одна говорить.

— Странно слышать такое от вас.

— И все-таки это так. Вы даже самого Гёте не стали бы слушать, настолько влюблены в свой голос.

Малика ответила веселым раскатистым смехом.

— Послушайте, перестаньте разыгрывать из себя какого-то нелюдима. Мне знаком этот прием. Правда, женщины нередко могут клюнуть на него. Можете говорить обо мне все, что угодно, даже то, что я глупа… Знаете, вы мне нравитесь…

— Мне не нужна ваша благосклонность и вообще ничего от вас не нужно.

Он хотел сохранять спокойствие и тем не менее незаметно для себя чуть ли не кричал. А уходя, с такой силой хлопнул дверью, что весь дом задрожал.

Малика с томной улыбкой произнесла нараспев:

— Однако он забавный малый!

А Ласло Ковач всю эту сцену резюмировал потом одной короткой фразой:

— Она втрескалась в Дюрку.

5

Барон задерживался в Чобаде значительно дольше, чем в первый раз, и, судя по всему, жену не особенно это огорчало. Утром, когда она еще нежилась в постели, зазвонил звонок. Набросив халат, Мари открыла дверь. Как всегда, пришел Питю Матеффи, и с ним, для отвода глаз, явилась Эжеб. Своего зачастившего гостя Малика встретила, как обычно, такими словами:

— Как хорошо, что ты пришел, приготовь, пожалуйста, завтрак, — и снова легла в постель.

Питю и Эжеб засуетились вокруг Малики, придвинули к ее ложу столик, разложили на нем завернутые в бумагу чобадские сало и ветчину, огромный каравай домашнего хлеба. Из Чобада присылали одну посылку за другой, казалось, запасы продовольствия были там неисчерпаемы. О завтраках в интимной обстановке вскоре стало известно всей компании, и по утрам звонок в квартире Вайтаи не умолкал.

— Что будем готовить на завтрак, детки? — где-то уже около полудня спрашивала Малика.

Начиналось бурное обсуждение. Затем гости вваливались на кухню. Молодые люди принимались стряпать, а известный своими пошлыми шутками Питю Матеффи развлекал всех. Эжеб иногда так визжала, словно с нее кожу сдирали:

— Поглядите, что придумал этот Питю, лопнуть можно со смеху! Положил посредине тарелки тонюсенький кружочек колбасы, украсил его завядшей петрушкой и поставил в комнате жилички!

В другой раз он сделал из метлы чучело, привязал большую круглую голову из тряпок, подрисовал усы над верхней губой, надел на голову солдатскую шапку, а на грудь прилепил бумажку: «Пламенный привет из России». Поставил метлу в дверях комнаты Мари и отдал честь. Эжеб не могла уже смеяться и только стонала, Малика повалилась на стул и хохотала так, что чуть живот не надорвала… Ну и выдумщик этот Питю!

После завтрака компания отправляется на Розовый холм. У Берты тоже весело проводят время. Вдова дяди Куно во многом похожа на Мали, любит повеселиться, но у Берты в доме ведутся и серьезные разговоры: для этого мужчины удаляются в курительную комнату. Если они долго не приходят, Мали врывается к ним:

— Хватит заниматься политикой! — и включает радио.

Вечером, а чаще всего ночью Малика в сопровождении друзей возвращается на улицу Надор. Когда они поднимаются по лестнице, то будят весь дом, жильцы ворчат, негодуют. Но вот дверь за ними захлопывается, жильцы, облегченно вздохнув, поворачиваются на другой бок. Некоторое время шума не слышно — гуляки резвятся в комнате с окнами на улицу. Однако вскоре начинаются хождения через прихожую на кухню. Раздаются звон посуды, хохот, пение, из открытой двери несутся оглушительные звуки граммофона. Кое-кто выходит подышать свежим воздухом на веранду. Но своего апогея веселье достигает в тот момент, когда распахивается окно у Лацкович:

— Что за свинство! Это возмутительно! Прекратите шум! Я позову полицейского!..

В ответ на пронзительный визг толстой Лацкович раздается сначала сдержанный смех, затем резкий свист, шиканье. В темноте кто-то задает друг другу вопросы: «По-моему, она что-то сказала?» — «А тебе не могло показаться?» — «Да что ты, своими ушами слышал». — «Тебе померещилось…»

Однажды ночью на пороге кухни появилась Луйза, позади нее стоял Ласло Ковач. Дворничиха, словно не замечая гостей, обратилась к Малике:

— И вам не совестно, баронесса? Так дерут глотку только пьяные матросы в корчме.

— В своем доме, в собственной квартире… — промямлила Малика.

— В свободной стране, — ввернул Питю.

— У себя в комнате, баронесса, вы хоть на голове ходите, — сказала Луйза и бросила уничтожающий взгляд на Питю. — Там в случае чего дело полицейского составить акт. Но отсюда немедленно убирайтесь, иначе…

— Что иначе? — вызывающе спросил Питю.

Вмещался Ласло Ковач:

— Иначе получишь хорошую оплеуху, вот что, молодой человек.

Худощавый дворник в очках не представлял угрозы. Питю Матеффи шагнул к нему, но Эжеб удержала его за руку:

— Брось, не станешь же ты драться с ним!

И они ушли из кухни.

Луйза заглянула к Мари.

— А ты тут молчишь и терпишь, выгнала бы их давно!

— Если я слово скажу или выйду, они поднимут меня на смех, — сказала Мари. — И тогда совсем покоя не будет.

Два дня было более или менее тихо, на кухне появлялась только ворчливая и грязная старуха, которая клялась и божилась: мол, «лопни глаза мои, если я видела тот белый фартук, мне чужого не нужно», да забежала на минутку Малика.

— Знаете, что Эгон приехал? — затараторила она. — Устроил мне сцену ревности, и опять как ни в чем не бывало у моих ног. Нет у мужчин никакого самолюбия. Я сказала ему, пожалуйста, можешь жить здесь, но не вздумай требовать, чтобы я так же кисла, как ты. Мы достаточно настрадались во время войны, теперь не грех и повеселиться. Такая чудесная подобралась компания, веселая, да вы и сами небось слышите. Эгон отказывается проходить проверку, не желает получить пост, заниматься общественной деятельностью, я, право, отказываюсь понимать его. Сидишь тут, ждешь их, а оказывается, вот они какие… ну, да вы и сами убедитесь. Я не виновата, что могу любить только человека, который импонирует мне.

О событиях минувшей ночи она даже не упомянула, словно ничего и не было. Как ни в чем не бывало заходила к супругам Ковачам, справлялась у Луйзы, как готовить секейский гуляш, пирожки с мясом. Однажды под вечер она даже оставила ключ от квартиры: «Питю зайдет за ним», причем сказала это таким тоном, словно он был очень близким знакомым Ковачей, этот пошляк Питю Матеффи.

Появление барона удручающе подействовало на компанию, правда, днем было большое оживление — 13 июня дали газ — и стряпня на кухне приобрела еще больший размах, но вечером стало сравнительно спокойно. Раньше полуночи баронесса редко заявлялась домой, часто затевала у ворот продолжительные беседы со своими друзьями; их крики, громкий смех будоражили жителей этой тихой улицы.

Однажды вечером барон принялся приводить в порядок разрушенную комнату. Расставил перевернутую мебель, вытряхнул все из ящиков своего письменного стола, собрал под опрокинутыми креслами старые письма и бумаги, сгреб все это в охапку и отнес в жилую комнату. За разбором документов и переписки, накапливавшихся в течение многих лет и забытых в ящиках, он убивал вечерние часы одиночества. В руки ему попали программы скачек многолетней давности. Некоторые из них он, задумавшись, подолгу разглядывал, прочитывал пометки, воскрешал в памяти подробности скачек. Затем, отложив программу, предавался воспоминаниям, живо представляя себе, когда и сколько лошадей бежало, кто был жокеем на каждой из них, потом снова перелистывал программу и радовался, если убеждался в том, что не ошибся. Расписание занятий на курсах бальных танцев, письма матери, почтовые открытки с заграничными штемпелями, школьные аттестаты, прейскуранты, старые счета… Развертывал каждую бумажку, прочитывал, мысленно уносился в прошлое, оно было прекрасным и безоблачным, безвозвратно утраченным… Ненужные бумажки бросал на пол, когда их накапливалась большая куча, запихивал в зияющую топку печи. Наконец ему надоело копание в прошлом, он начал поспешно собирать и охапками засовывать в топку прейскуранты и программы скачек. Письма складывал отдельно, решив просмотреть и разобрать их потом.

Среди сваленных на стуле в ванной халатов и белья отыскал свою ночную сорочку, почистил зубы и зачесал назад жесткие рыжеватые волосы. Часы показывали ровно десять. Барон решил поспать до прихода жены. В полночь вернется Мали, разбудит его, станет бесконечно долго готовиться ко сну и болтать, не умолкая ни на минуту… Собственно говоря, он наслаждался отдыхом, лежа в постели, пока ее не было.

Вернувшись в комнату, он зажег затиснутые в печь бумаги, лег и моментально уснул. Сон его был глубоким и тяжелым, дыхание хриплым и прерывистым. Он напрягал все силы, чтобы вырваться из тисков этого кошмарного сна, но не в состоянии был открыть глаза. Грудь сдавило какой-то тяжестью, она все росла и росла, ноги и руки онемели под страшным гнетом, ему казалось, будто он слышит долетающие издалека чьи-то голоса, постепенно они замирали, пока не исчезли совсем…

Примерно в половине первого баронесса вошла в прихожую, полную густого плотного дыма. «Наверно, из кухни Лацковичей, — подумала Малика. — И чего это им взбрело в голову затопить на ночь глядя. А Эгону лень было проветрить, привык, как в деревне, даже летом спать с закрытыми окнами». Тут она услышала хриплый стон и вошла в комнату.

Зажгла свет, но в первую минуту ничего, кроме густого дыма, не видела. Потом стали проглядывать смутные очертания ближайших предметов. Зажав рот и нос, кашляя, она шагнула в дым и кое-как добралась до кровати. Сквозь слезы, вызванные едким дымом, лицо мужа показалось ей страшным: рот искривлен в гримасе и открыт, лицо мертвенно — бледное, усы топорщатся… и непропорционально тонкие ноги — на какую-то долю секунды именно это почему-то поразило ее — по сравнению с раздавшимися плечами и поросшей рыжими волосами широкой грудью. Эгон никогда не говорил ей, что болел в детстве рахитом… Надо было что-то предпринять, но что, она не могла сообразить, к тому же и сама стала задыхаться в едком дыму…

Зажав рот носовым платком, включая по пути свет, она добралась до комнаты Мари, распахнула дверь.

— Маришка! Идемте скорей… Эгон умирает!

Произнеся эти слова, она сразу почувствовала страшную слабость. Эгон и в самом деле может умереть, это так страшно. На нее обрушатся все заботы и трудности, бедный Эгон…

— Ой, быстрее, Маришка, — взмолилась она, беспомощно опустив руки.

Мари сунула ноги в туфли и, так и не решив, во что одеться — халата у нее не было, — выбежала вслед за Маликой в ночной сорочке. В прихожей было полно дыму, а в комнате можно было продвигаться только на ощупь — дым стоял непроницаемой стеной. Из груди лежавшего на кровати в бессознательном состоянии мужчины вырывался негромкий прерывистый свистящий звук.

— Почему вы не открыли окно? — Мари подбежала к окну и распахнула обе створки.

— Я не знала… да и растерялась…

— Какая же вы бестолковая! Неужели вы не видите, что ваш муж почти задохнулся? Ну чего стоите? Идите сюда… — Вернувшись к кровати, Мари попыталась приподнять неимоверно тяжелое безжизненное тело, но безуспешно. — Берите за руки, а я возьму за ноги, нужно скорее вынести его отсюда.

— Ой, не могу, он уже совсем окоченел, — простонала Малика.

— Берите под мышки! Слышите?!

Неловко, напрягая последние силы, они приподняли и кое-как стащили барона с кровати. Но у Малики тут же разжались пальцы и голова барона с громким стуком ударилась о пол.

— Мне не удержать, — запыхавшись, пролепетала Малика. — Идите вы сюда, я возьму за ноги…

Они поменялись местами. Мари ухватила барона за плечи, попыталась приподнять, но тело, хоть плачь, выскальзывало из ее рук; все же, пыхтя, отдыхая на каждом шагу, они наконец дотащили безжизненное тело в прихожую. Малика выпустила из рук сначала одну, потом другую ногу, и они с гулким стуком ударились о пол.

Мари командовала:

— Держите крепче! Взяли!

— Не могу, они выскальзывают!

— Здесь он еще скорее задохнется. Да держите же, говорят вам!

— Я еще на лестнице почувствовала запах дыма, вхожу и…

— Помолчите хоть сейчас! Не могу же я одна. Не отпускайте, осталось еще несколько шагов…

— Давайте будем тащить, не поднимая! И черт его дернул затопить в июне. Ой, Маришка, я надорвусь.

Наконец потерявший сознание барон лежал на каменном полу кухни в задравшейся ночной сорочке, издавая хрип, лицо у него стало землисто-серым, глаза были закрыты, щеки ввалились. Малика выбежала на веранду и закричала:

— Ковач! Ковач!

В квартире дворника распахнулось окно, Малика перегнулась через перила.

— Идите сюда, скорее!

Мари принесла из своей комнаты одеяло, тяжело дыша, принялась приподнимать окоченевшее тело, чтобы подстелить под него одеяло, не лежать же ему на голом полу. Взгляд ее случайно остановился на собаке: Жига, поджав хвост, неподвижно застыл в дверях ее комнаты, как бы олицетворяя своим видом весь ужас случившегося.

— На место, Жига, — пролепетала Мари, и песик послушно побрел в комнату.

Пришла Луйза и вслед за ней Ласло Ковач в старом прорезиненном плаще, надетом прямо на нижнее белье. Хмыкая и переступая с ноги на ногу, он безучастно смотрел на неподвижное тело, тогда как Луйза прежде всего энергично и по-матерински заботливо оправила задравшуюся сорочку барона и велела мужу идти за врачом.

— Где же я найду врача среди ночи?

— Где хочешь, но обязательно приведи! Нет, вы поглядите на него, он еще торгуется со мной!

Ласло Ковачу ничего не оставалось, как отправиться искать врача.

Малика села на кухонный стул, прижала рукой колотившееся сердце и принялась сбивчиво рассказывать Луйзе:

— Вхожу в прихожую, и мне в нос ударяет едкий запах дыма; правда, я еще на лестнице его почувствовала. Но подумала, что это Лацковичи затопили. И вдруг из прихожей слышу хриплый стон в комнате — так может хрипеть только умирающий. Бегу к Маришке…

То же самое она рассказала потом врачу, который сделал барону искусственное дыхание, укол. Из вежливости слушая словесные излияния баронессы, он склонился над бароном.

— Вам легче, господин барон? Вы слышите меня?

Хрипение постепенно прекратилось, барон открыл глаза, Помутившимся взором уставился на врача.

— Что со мной?

— Отравились угарным газом. Вам легче теперь?

— Да, конечно…

Он чуть приподнялся на локтях, затем откинулся назад, обвел взглядом постепенно прояснявшиеся лица присутствующих, наконец остановил его на Малике.

— Извините, Амелия, — сказал он, — очень сожалею, Что причинил вам столько хлопот.

— Полно, о чем вы говорите! Хорошо еще, Что я вовремя вернулась домой. Между прочим, меня оставляли, но я как предчувствовала! Задержись я еще на час, случилось бы непоправимое, не так ли, господин доктор?

— Думаю, смогу теперь дойти к себе, — сказал барон, — мне лучше.

Он попытался встать на ноги, но они подкосились. С одной стороны его подхватила под руку Луйза, а с другой поддерживал дворник, шествие замыкала Малика, оживленно болтавшая с врачом.

Мари подняла с полу одеяло, сдвинула два стула и повесила одеяло на них сушиться. Ее мучило странное чувство смятения: барону наверняка невыносимо стыдно созывать, что именно Мари Палфи стала свидетельницей его беспомощного состояния и что именно ее одеяло он испачкал.

Хлопнула дверь в прихожей, раздались шаги на лестнице и голос Лаци, что-то объяснявшего врачу, затем все стихло.

Наступила душная июньская ночь. Мари лежала в постели, ей не спалось… А если бы Малика совсем не пришла домой, барон мог бы задохнуться в дыму и умереть, и она осталась бы в квартире одна с мертвецом! Какие кошмарные ночи у нее в этой квартире, прямо жуть берет! Как тихо было здесь в первое время, но тогда она боялась тишины. Потом приехала Малика и, наконец, барон. Надменный, чопорный человек, пожалуй, она всего единственный раз слышала его голос, когда он крикнул ей из своей комнаты: «Кто там ходит?»

При воспоминании об этом кровь хлынула к лицу Мари, уж очень горький осадок остался у нее на душе… А она, дура, еще подстилает под него одеяло, чтобы он не простудился на каменном полу. Завтра придется стирать одеяло. А барон так грубо обошелся с ней тогда, готов был прогнать ее из ванной комнаты, хотя она ходила туда в случае самой крайней необходимости, да и плевать ему на то, что теперь она должна будет стирать после него свое одеяло…

Мари закрыла глаза, попыталась заснуть, по телу ее время от времени пробегала мелкая дрожь. Она чувствовала, как подергиваются у нее руки, веки, губы тоже изредка вздрагивают, пальцы нервно ощупывают швы на одеяле. Она впервые так близко прикоснулась к смерти, и та показалась ей гораздо страшнее, чем во время бомбежки в осажденной Буде. Человек хочет сжечь ненужные бумаги, ничего не подозревая, засыпает и не просыпается. И если такова человеческая жизнь, то на чем же тогда зиждутся ее ожидания, непоколебимая вера в возвращение Винце? А вдруг он не вернется? Что, если будут бесконечно идти дни, даже годы, а она так и будет одна в этой комнате? Другие тоже ждали, как она, например Кауфман на проспекте Иштвана, Йолан Келемен… И вот настанет день, когда приедет из Неменя неизвестный ей человек и скажет, что он был вместе с Винце там-то и там-то, возможно в одном тифозном бараке, и своими собственными руками — ошибка совершенно исключена — закопал Винце, ее мужа, с которым она прожила всего-навсего три месяца в будайской квартире…

Наверно, из груди ее вырвался стон, может быть более громкий, чем прежде, так как послышались быстро семенящие, легкие шаги, едва касавшиеся пола, и к ее недвижимой руке прижался прохладный влажный нос. Мари дала волю слезам. Громко всхлипывая, она гладила Жигу по голове. В эту страшную ночь ей представилось, что жизнь ее сломана, потерпела катастрофу, и единственное, что у нее осталось в жизни, — это собака, гладкошерстная такса…

6

Первой открытку Юли прочитала Луйза и, когда Мари вошла в дворницкую, молча подала ей. Юли, помня о своем обещании, писала:

«Дорогая Маришка, надеюсь, вы не забыли Юлишку с фабрики Шумахеров. Выполняя свое обещание, сообщаю, что на шелкоткацкой фабрике «Хунния» принимают рабочих, поскольку она уже работает. Обратитесь прямо к начальнику цеха Йожефу Тенцеру, я говорила с ним о вас, он мой старый знакомый, обязательно примет. Сама я не могу, Яни не пускает. Всего вам наилучшего, дорогая Маришка.

С приветом.
Юли».
Мари с трудом разбирала почерк, но, когда прочитала до конца, лицо ее просияло, и, размахивая открыткой, она обратилась к Луйзе.

— Ты читала?

— Прочла, ведь это открытка.

— Конечно, не секрет! — Она улыбалась и была в каком-то взволнованно-приподнятом состоянии. — Что ты скажешь на это, Луйза?

— Что скажу? Сама решай.

— Надо посоветоваться с Юци Пинтер. — Она стояла в нерешительности, словно ожидая от Луйзы окончательного решения этого сложного вопроса.

— Что ж, посоветуйся, — сказала Луйза и, прищурившись, пристально посмотрела в глаза сестре.

Мари побежала на третий этаж и через несколько минут снова была в дворницкой.

— Все в порядке! — выпалила она. — Юци Пинтер очень расстроилась, да и мне самой жаль расставаться с ней, но главное, конечно, это то, чтобы я… чтобы у меня была настоящая профессия. Я хочу встретить Винце совсем другой, не такой серой и глупой, какой была, когда он познакомился со мной…

Луйза облегченно вздохнула и перебила сестру:

— Хватит, все ясно. Когда пойдешь?

— Завтра же.

Небольшая фабрика «Хунния», помимо главного, занимала несколько подсобных корпусов. На фасаде маленького домика из красного кирпича у ворот, похожего на будку железнодорожного обходчика, висела вывеска с надписью: «Проходная». По обе стороны двери на стенах были прибиты доски с ячейками, на каждой из них — номер и фамилия. Худощавый человечек в берете, преградивший путь Мари, напомнил ей чем-то хорька.

— Вы к кому? — строго спросил он.

— К начальнику цеха товарищу Тенцеру, — ответила Мари и, чтобы усмирить готовое выпрыгнуть из груди сердце, подняла голову и взглянула на хорька.

— В рабочее время нельзя! — Вахтер указал рукой на улицу. — Товарищ Тенцер освободится в два часа, — слово «товарищ» он произнес с нарочитой издевкой, — вот тогда и поговорите с ним. — Вдруг он вскинул брови и крикнул удалявшейся Мари: — Эй, куда же вы?

— Разве начальник цеха Тенцер не пришел еще?

— Пришел или не пришел, вас это не касается, дорогая. Можете подождать его на улице. — Он сделал шаг к Мари, словно собираясь выпроводить ее за дверь, но Мари дала ему отпор. Слишком много позволяет себе этот хорек! Кто пришел сюда, чтобы поступить на работу, того нельзя так бесцеремонно выпроваживать на улицу, как какого-то попрошайку.

Проходная соединялась узким крытым проходом, тянувшимся вдоль ограды, со следующим одноэтажным зданием, где висела вывеска: «Приемная». Мари с чуть замет-вой дрожью в ногах, но решительно направилась в ту сторону. Вахтер, оторопев, проводил ее взглядом до длинной скамьи, на которой она уселась, положив рядом плетеную сумку.

— А как товарищ Тенцер узнает, что я жду его здесь? — спросила она у человечка, чтобы лишний раз подтвердить свое моральное превосходство.

— Ему объявят по радио, — съязвил вахтер и, повернувшись на каблуках, ушел на свой пост.

Мрачные, тревожные мысли одолевали Мари. Ей казалось, что человечек в берете не оставит ее в покое, а подойдет и опять начнет приставать к ней. Но мало-помалу она забыла о нем и принялась рассматривать двор. Почему-то представление о фабрике у нее сложилось совсем не таким. Ей казалось, что уже у ворот человека оглушат оживленные голоса, стук молотков, грохот, шум машин, беготня множества людей и гора ящиков.

Проходную и главный корпус разделяет довольно большая площадка, узенькие дорожки, утрамбованные щебнем, из-под которого кое-где пробивается трава, чахлые цветочки. Справа и слева от главного корпуса стоят приземистые, похожие на склады здания; изредка между ними промелькнет человеческая фигура в комбинезоне; сквозь огромные, растрескавшиеся стекла окон из главного корпуса доносится монотонный, рокочущий шум. Но нигде — и это особенно ее поразило — не видно разрушенных, поврежденных стен.

Вахтер у входа, поговорив о чем-то с проходившим мимо невысоким лысым мужчиной, кивнул в сторону Мари. Мужчина пожал плечами и прошел во двор. Мари встала, сжимая в руке сумку, и растерялась, не зная, что ей делать: бежать или нет за лысым мужчиной. Тот остановился, достал из жилетного кармана мундштук, взял его в рот и искоса посмотрел на Мари, бежавшую к нему. Не успев отдышаться, она начала объяснять:

— Юли… я не помню ее фамилии… Одним словом, Юли с фабрики Шумахеров написала мне, что…

— Знаю, знаю, — сказал начальник цеха, покусывая мундштук. Он с ног до головы смерил взглядом стоявшую перед ним женщину и произнес всего одно слово:

— Переросток…

— Позвольте, но я…

— Нравится вам это или нет, ноя смогу поставить вас только подносчицей. Хотя вы слишком взрослая для восемнадцатилетней девушки…

— Простите, мне уже двадцать четыре, я третий год замужем! — У нее немного отлегло от сердца: только что слово «переросток» больно кольнуло ее, ибо она подумала, что начальнику цеха она показалась какой-то старухой, но он, видимо, счел, что она просто переросла для определенной работы, подносчицы.

Начальник цеха направился к главному корпусу, подал знак Мари следовать за ним, и вскоре они очутились в огромном цехе, среди оглушительного грохота машин.

— Подождите здесь, — сказал Тенцер и пошел в конец зала.

Мари стояла у дверей, прислонясь к стене. Среди машин сновали пожилые и молодые женщины, девочки лет четырнадцати-пятнадцати. Многие из них с любопытством оглядывали ее. Мари отвернулась, стала смотреть во двор. За открытой дверью соседнего помещения виден был огромный черный котел, издававший шипящие звуки; за другой открытой дверью она увидела медленно вращающийся большой, похожий на цилиндр механизм. В приземистом здании слева, на небольшом расстоянии друг от друга, были расположены двери, на каждой — табличка с фамилией, как в коммунальном доме с коридорной системой.

Мари стоит неподвижно, смущенная, оробевшая. Разве сможет она когда-нибудь постигнуть все это многообразие процессов, работу машины, похожей на цилиндр? Слух ее постепенно привыкает к шуму, грохоту, шипению, и она даже улавливает смысл коротких фраз, которыми обмениваются друг с другом проходящие мимо мужчины в комбинезонах и белых халатах. Вокруг какой-то таинственный, совершенно незнакомый ей мир, но у нее нет-нет, да и мелькнет слабая надежда, и она, устыдясь своей робости, тотчас прогоняет прочь мрачные мысли. Разве не то самое испытывала она и у Шумахеров в первые часы? Потом Чепаи стала добрее и приветливее, а Юли и по сей день тепло вспоминает о ней… Подобное малодушие не к лицу Мари Берец!.. У каждой из незнакомых женщин есть свое имя, фамилия, со временем она будет знать их, и в машинах разберется, и в том, куда какая дверь ведет…

Усатый мужчина средних лет, который подошел к Мари, уже несколько раз проходил мимо, окидывал ее взглядом, а теперь произнес приветливым голосом:

— Ну пошли!

Она шла за ним в конец цеха. Тенцер стоял там между двумя рядами ящиков.

— Эти ящики, — сказал он усатому мужчине, — нужно убрать в подвал, а то они загромоздили весь проход. — Он вдруг закричал на двух мужчин, прислонившихся к горе ящиков. — Вы что, собираетесь по одному носить их?

— А вы как думали, господин начальник? — спросил один из них, седой небритый мужчина в рваной одежде.

— Прикатите тележку и ставьте на нее ящиков по десять сразу. А так — вы сами это хорошо понимаете, Шандор, — угробите массу времени.

— Все равно таскать придется по одному, — стоял на своем седой.

— Но там всего два шага до подвала, делайте, как сказал, не пререкайтесь, Шандор! — Седой понуро побрел между ящиками, а начальник цеха обратился к Мари: — Вы приехали из деревни?

— Нет, я живу в Пеште.

— Так. — В проходе между ящиками показалась какая-то женщина. Тенцер окликнул ее: — Подойдите-ка сюда, Герец. — В непрекращающемся шуме, чтобы она расслышала, Тенцер наклонился к самому ее уху: — Возьмите новую ученицу, подыщите ей какую-нибудь работу. Подносчиц вам хватает?

— С избытком! — визгливым голосом ответила женщина на ухо начальнику цеха и недоброжелательно посмотрела на Мари. Старый, рваный серый халат туго обтягивал ее выпирающий живот. Спереди халат не прикрывал и до колен ее распухшие ноги, а сзади доставал до самых лодыжек; бледное, все в пятнах лицо было обрюзгшим, светло-голубые глаза смотрели устало, и только мягкие, волнистые русые волосы украшали ее.

— Погоди, Йошка, — сказал усатый мужчина, который привел Мари, — я хочу показать ей фабрику, пусть сначала осмотрится.

— Ну что ж, валяй.

Они прошли по цеху, и у Мари радостно забилось сердце. «Вот видишь, — мысленно шептала она себе, — у тебя уже есть два доброжелателя, строгий начальник цеха и этот совсем незнакомый мужчина, который сам вызвался опекать тебя. Герец, правда, не очень-то любезно посмотрела в твою сторону, но у нее, бедняжки, и без того хлопот, наверно, хватает…»

Дойдя до входной двери, они пошли обратно. Мари смотрела на выстроившиеся в ряд огромные катушки, подставляла ухо к губам усатого мужчины и все равно слышала лишь отрывочные слова:

— Этот цех называется мотальным.

Ей хотелось кое о чем расспросить, но голос ее тонул в оглушительном шуме, поэтому она молча кивала, будто все ей было понятно. На идеально ровные шеренги веретен наматывалась шелковая пряжа разного цвета. У станка стояла молодая женщина, легкий движением руки она изредка что-то поправляла в машине; можно было без конца смотреть, как разбухает веретено, как на него плотными рядами наматывается шелковая нить. Мари быстро стала считать. Она обслуживает: раз, два, три, тридцать веретен. Вот бы мне научиться!

— …Снуют основу, — сквозь грохот услышала она слова мужчины, когда они прошли дальше, — наматывают на барабан, видите, это мы называем барабаном. — И они остановились у станка. — Отсюда перематывают на навой, мы говорим обычно: навивать основу…

«Навой то же самое, что шпулька в швейной машине, только огромных размеров». Мари обрадовалась удачно найденному сравнению, словно в толпе встретила вдруг знакомого, и вновь почувствовала, что усвоить все это не так уж трудно, если знать, для чего предназначена та или иная машина, как за ней ухаживать; навой помещают в ткацкий станок, затем, когда он вращается, нить наматывается, и начинают работать длинные зубья, в одной основе шесть тысяч нитей, именно столько нужно продеть, объяснил ей усатый мужчина. Шесть тысяч нитей! Просто невероятно, но маленькая пожилая женщина с кривыми ногами, работавшая на станке, почти стояла на месте, тем не менее все шло без сучка, без задоринки… нет, право, это не так уж трудно освоить. Мари, немного взволнованная, прокричала мужчине на ухо:

— Думаю, что быстро научусь!

Тот махнул рукой.

— Ведь вы еще почти ничего не видели. Пройдет несколько недель, прежде чем вас поставят к ровничной машине. Верно, Чука?

Маленькая женщина пожала плечами.

— Если Балаж Тот говорит, значит, так и будет, — сказала она, окидывая Мари взглядом с ног до головы. К Чуке подошла высокая шатенка с растрепавшимися волосами, то и дело облизывавшая и без того влажные пухлые губы. Она тоже посмотрела на Мари, вскинула брови, что-то сказала Чуке, они обе засмеялись. Мужчина отвернулся, пошел с Мари дальше, на ходу крича ей на ухо:

— Такие уж они. Не обращайте на них внимания, со временем привыкнете. Думают, что теперь тоже нужно дрожать за кусок хлеба, как в прежние времена, поэтому-то и косятся на всякого новенького, забывая, что теперь мы сами все решаем, фабком… Сейчас я покажу вам шлихтовальный цех.

Они вошли в помещение одноэтажного корпуса слева. Двое мужчин, широко улыбаясь, приветствовали Балажа Тота.

— Наконец-то и к нам пожаловал! — воскликнул один из них, худенький паренек с нежным, как у девушки, лицом. Он прислонился к станку и вымазанными маслом руками свернул цигарку, а другой довольно сильно хлопнул Балажа по спине, но тот лишь слегка повел плечами, словно отгоняя назойливую муху.

— Новая ученица, — представил он Мари. — Покажите ей, как вы тут работаете, а то эти женщины готовы навечно зачислить ее в подносчицы.

— Что ж, можно, но у нас особенно учиться нечему. — Паренек с девичьим лицом посмотрел на Мари, разглядывавшую часы, установленные перед станком, и тут же стал объяснять ей: — Этот прибор замеряет температуру шлихтовального барабана, шлихта должна иметь определенную температуру, в зависимости от плотности основы. Но для вас, наверно, и основа — китайская грамота?

— Ничего, научусь, — уверенно сказала Мари.

— Вот это, я понимаю, ответ, — приветливо кивнул паренек.

Во дворе Балаж Тот сказал:

— Имейте в виду, на первых порах вас будут заставлять мыть полы, но вы приглядывайтесь к работе: какую облюбуете, та и будет вашей. Пока ни на кого особенно не надейтесь, тут еще много придется повозиться, люди разные, в общем, сами увидите. Фабрику совсем недавно приняло Управление по надзору за бесхозным имуществом. Здесь еще найдутся и такие, кто не прочь, чтобы вернулся прежний хозяин. Но скоро мы наведем порядок. Ну идите, Шандора найдете в цехе, они таскают ящики.

По сравнению со страшным грохотом станков в ткацком цехе в этом большом, светлом помещении было тихо, не слышалось разговоров, стука шагов, фигуры маячивших вдалеке женщин казались почти неподвижными. Временами раздавалось гулкое уханье — таким условным знаком они звали к себе девушек-подносчиц или появлявшегося среди станков в белом халате наладчика. Мари разыскала Шандора в узком промежутке между двумя рядами ящиков, он коротко распорядился:

— Принесите ведро горячей воды и половую тряпку.

Мари хотела спросить откуда, но промолчала. Вышла во двор, заглянула в каждую дверь корпуса слева — она уже знала, что справа, за дверями с именными табличками, находятся служебные кабинеты. Перед шлихтовальным цехом она чуть замедлила шаг, и, когда уже решила пройти мимо, в дверях появился паренек с девичьим лицом и спросил, что она ищет.

— Ах, вот оно что, горячую воду! Что ж, спросите у тетушки Сабо, возле проходной, там ее закуток и весь инвентарь для уборки. Между прочим, я тоже Сабо, — он протянул руку, — Михай Сабо. Если что-нибудь понадобится, найдете меня здесь.

После того как убрали ящики, Мари подмела, а затем содовой водой вымыла цементный пол; в это время Шандор нагрузил тележку ненужными картонными бобинами, Мари пошла следом за ним, поднимала скатывавшиеся бобины, толкала тележку. А потом она раз двадцать проделала этот путь до подвала и обратно одна, не проронив ни звука. Один раз ее тележка чуть задела тачку, которую толкала хилая девочка лет пятнадцати.

— Вы что, ослепли? — рявкнула та и с силой оттолкнула тележку.

Медленно тянулись часы, казавшиеся неделями. Наконец цех пришел в движение. Женщины достали свои сумки, одни остались у станков, другие уселись на пол вдоль стены, пристроив на коленях кастрюльки. Лохматая шатенка с пухлыми губами, облокотившись на свой станок, с зеркальцем в руках красила губы, не обращая никакого внимания на насмешки по ее адресу. Мари отложила тряпку, подошла к большой, не похожей на другие, снабженной множеством зубьев машине у стены и с любопытством принялась разглядывать ее.

— Не прикасайтесь мокрыми руками!

Позади нее стояла, уплетая лепешку, Герец. Она отрывала огромные куски и с жадностью запихивала их в рот.

— Я осторожно, — сказала Мари. — Который теперь час?

— Десять. Можете перекусить, если есть что.

— Я не захватила.

— Дело хозяйское. — И она отошла в сторонку.

Мари стояла у машины, опустив голову, наблюдала за движением ремизок вверх и вниз; это бёрдо, «оно предназначено для прибивания утка к ткани», — слышала она голос Балажа Тота и повторяла про себя как урок: «…оно предназначено для прибивания утка к ткани…» Эта Герец не иначе как беременна, наверно на восьмом месяце, и поэтому такая злая…

Она подошла к ведру, намочила тряпку и, водя ею по цементному полу, вслушивалась в разговоры женщин.

— И долго еще ждать то обещанное масло?

— Сам черт пусть ест это растительное масло, раньше я никогда не держала его в доме, меня от одного запаха мутило…

— Но на худой конец пусть хоть такое дадут, коли обещали!

— Бобами и горохом приходится набивать брюхо, я бы с удовольствием съела кусочек белого хлеба, но в фабкоме только языком болтают…

Теперь, за работой, время шло быстрее. На Мари никто не обращал внимания, и вдруг она увидела, что женщины собираются. Она сняла фартук и выжала тряпку, там, где стояли раньше бобины, остались бумага и солома. Мари подмела, оставив весь мусор в углу. Шлепая, к ней приближался седой Шандор и еще издали закричал:

— Не оставляй там мусор!

— Рабочий день кончился, — сказала Мари.

— Хоть и кончился, а мусор не должен оставаться…

В это время в цех пришел наладчик в белом халате, которого Мари не раз видела еще утром. Впереди него шагал высокий, чисто выбритый мужчина в светлом полотняном костюме. Он шел быстро, ни на кого не смотрел и только на Мари бросил беглый взгляд, спросив у Шандора:

— Кто это?

Старый Шандор чуть заметно подтянулся.

— Не знаю, господин главный инженер, сегодня с самого утра работает.

Но тут подошел начальник цеха Йожеф Тенцер, в шапке, он уже собрался идти домой.

— Я принял ее, и вы прекрасно знаете это, Шандор, зачем же зря болтать!

Мари переводила взгляд с одного на другого, рука невольно потянулась было к губе, но она тряхнула ею и чуть дрогнувшим голосом сказала упрямо:

— Завтра утром вынесу.

Кое-кто из женщин замедлил шаг, с любопытством прислушиваясь к разговору. Начальник цеха махнул рукой.

— Конечно. Вы не правы, Шандор, у нее рабочий день кончился.

С этими словами он отвернулся, главный инженер тоже пошел дальше вместе с наладчиком, который, вытягиваясь на носках, что-то горячо ему доказывал, косясь на неторопливо шагавшего к выходу Тенцера. Женщины шли гуськом, девушка с пухлыми губами, улыбнувшись Мари, сказала кривоногой Чуке:

— Эта по крайней мере не испугалась главного инженера Халтенберга…

Мари тоже пошла следом за ними и, хотя несколько минут назад думала, что никогда не разогнет спины, сейчас не чувствовала усталости, преисполнившись надежды. «Конечно, они только языком болтают, а так неплохие… и к тому же у них можно кое-чему научиться. Вот и прошел первый день, и хоть я только и делала, что мыла полы, все же многое поняла… Людей, с которыми мне пришлось сегодня встретиться, можно разбить на два лагеря. По одну сторону: начальник цеха Йожеф Тенцер, Балаж Тот и паренек Михай Сабо, а также, как это ни странно, ворчливая, неприветливая Герец и красивая девушка с пухлыми губами; по другую же сторону — все остальные, и особенно кривоногая Чука, похожий на хорька вахтер, главный инженер Халтенберг с наладчиком. А вахтер наверняка служил прежнему хозяину, привык покрикивать на рабочих, за людей их не считает; Балаж Тот и его товарищи, пожалуй, и не знают, что за тип этот вахтер, но ничего, ему тоже в свое время вправят мозги, на то и существует фабричный комитет».


Деловым тоном, даже с некоторой гордостью, она рассказала Луйзе о первом дне, проведенном на фабрике «Хунния», лишь вскользь упомянув, что ей пришлось мыть пол: это только для начала, пока не дадут настоящую работу. А у Пинтеров об этом вообще умолчала и со знанием дела начала объяснять назначение различных машин, как перематывается пряжа, рассказала о выстроившихся в ряд веретенах, на которые наматывается цветная шелковая нить, о шлихтовке и, правда немного сумбурно, пыталась растолковать Юци Пинтер, как снуется основа. Дюрка Пинтер тоже принял участие в разговоре, спросил о численности фабричного комитета, создали ли коммунисты свою партийную организацию, сколько будет зарабатывать Мари. Она смутилась, затем раздраженно сказала:

— Ведь я всего полдня пробыла там и не могла обо всем узнать! Не стану же я в рабочее время ходить и спрашивать. — Она подошла к швейной машине, засмотрелась, как Юци Пинтер быстро работает иглой. — Что шьете?

— Нужно отделать жакет, утром придут за ним.

Мари попрощалась, спустилась к себе на второй этаж. Прибралась на кухне, навела порядок в ящиках, затем сняла с окна занавеску, которую она сшила из разлезавшейся ночной сорочки в мелкий горошек. Простирнула прямо под краном на кухне и повесила на спинку стула сушить. Потом пришла в свою комнату, села на кровать, подперев голову ладонями, задумалась. За что бы ей приняться? К шести часам утра надо быть на фабрике, а до тех пор — уйма времени. Раньше в эти предвечерние часы она сидела за швейной машиной, громко смеялась вместе с Юци Пинтер, слушала ворчание Пинтера-старшего, шутки Пинтера-младшего… Собственно говоря, почему бы ей не заниматься шитьем и впредь. Вечерами она свободна. Ею овладело ненасытное желание действовать, научиться сразу всему, чтобы к тому времени, когда вернется Винце и станет задавать ей вопросы, как сегодня Дюрка, она могла бы ответить точно и уверенно на любой из них: фабричный комитет состоит из стольких-то членов, партийная организация не только существует, но и делает то-то и то-то… Ей захотелось зарабатывать как можно больше, работать до изнеможения, чтобы Винце, вернувшись, увидел плоды ее труда. Например, большое зеркало, которое она купила бы. Винце подойдет к нему, посмотрит: «Послушай, Мари, вроде бы зеркало не то, что мы с тобой купили на площади Телеки…» — «Да, — как бы между прочим ответит она, — то разбилось вдребезги при бомбежке, а это я купила на свой заработок…» — «А этот красивый глиняный горшок откуда взялся у нас?» — «Понравился мне, вот и купила на рынке…»

Такие мысли обуревали ее и позже, когда, размечтавшись, в тихой квартире Пинтеров она приметывала подкладку к жакету. Мари уже столько раз представляла себе со всеми подробностями, как произойдет ее встреча с мужем: в тот день, под вечер, она будет сидеть на кровати за шитьем. Вдруг в окне потемнеет, кто-то загородит свет, она поднимет глаза, увидит серьезное лицо Луйзы, которая будет молча смотреть на нее. Она подымется, зная, что Винце стоит рядом с Луйзой. Пошатываясь, подойдет к двери, долго будет возиться с ключом, Жига сердито заворчит, залает на чужого человека, и, распахнув дверь, она закричит: «Винце! Винце!»

Но все произошло совсем не так.


Шла вторая неделя ее работы на фабрике «Хунния». Кончалась суббота, солнце как раз бросало прощальные лучи на двор по улице Надор, перед тем как скрыться за крышей дома. Не успела Мари поздороваться с Пинтерами и взять в руки работу, как в дверь постучали. Мари не спешила открывать: так осторожно стучать может только нищий. До ее слуха донесся приглушенный голос Луйзы, взволнованно шептавшей что-то Юци Пинтер, и, когда у Юци вдруг вырвался громкий возглас, Луйза шикнула на нее. Мари вышла, остановилась на пороге, посмотрела на Луйзу.

— Спустись вниз, — сказала сестра.

— Винце?

— Он.

Винце сидел на том же самом месте у печки, где недавно сидела сестра Кати, и Мари и на этот раз тоже не спешила к гостю. Она остановилась в нескольких шагах и смотрела на него, чуть дрожа всем телом. Что-то чужое было в облике этого худого молодого человека в солдатской форме, да и выглядел он гораздо моложе, чем тот, который жил в ее памяти; талия у него была тонкая, как у школьника, волосы подстрижены коротко. Он встал, подошел к Мари, пожал ей руку и молча улыбнулся… Луйза ушла в комнату, и только тогда молодой мужчина обнял свою жену.

— Ты поправилась, — произнес он наконец. — Мне казалось, что вы здесь, в Пеште, совсем отощали.

— Продукты появляются, теперь уже можно купить, только очень все дорого, — ответила Мари.

Они молча сели рядышком, затем Винце, чтобы прервать неловкое молчание, начал рассказывать:

— Я искал тебя в Буде… Если бы знал… Мы прибыли на Восточный…

— Из Советского Союза?

— Оттуда, уже целую неделю на родине. — Он снова умолк, теребя в руках шапку. — В том доме никто не живет. Ты там была во время осады?

— Да.

— Вижу, цела и невредима. Соседи говорят, тот дом снесут.

— Ты видел Йолан Келемен?

— Она тоже выехала.

— Лайош Келемен погиб, бедняга.

После короткой паузы Винце сказал:

— Да, жаль его… Я решил, что Луйза наверняка знает, где ты. Здесь живешь?

— На втором этаже. — Затем Мари негромко, с затаенной тревогой спросила: — Ты не ранен?

— Нет, но перенес тиф, а сейчас здоров.

— Я так и думала, — прошептала Мари.

— Остальные еще там, в первую очередь отпускают больных. Меня тоже отпустили домой, хотя вот уже три месяца, как я выздоровел. С тех пор поправился на двенадцать килограммов.

— Значит, тебе там неплохо жилось?..

— Неплохо. И в госпитале и потом тоже. Я учился.

— Я… — Самое время рассказать бы сейчас ему, выпалить залпом обо всем, начиная с андялфёльдской фабрики Шумахеров и кончая «Хуннией», обо всем, что пережила, но сказала всего лишь, да и то запинаясь: — Я тоже… учусь шить и кроить здесь в доме, а утром хожу на фабрику.

— На какую?

— Шелкопрядильную фабрику «Хунния».

— Ну и молодчина! — Винце улыбнулся и, продолжая сидеть, подался вперед, вглядываясь в лицо жены. — Ты встречаешь меня такими хорошими вестями.

Они надолго умолкли, наконец Мари предложила:

— Ну, пошли наверх?

— Идем.

Он взял рюкзак, надел шапку, пошел вслед за женой. Они свернули на террасу второго этажа, к двери на кухню. Винце остановился на пороге комнаты, явно разочарованный, не стал входить, сел на кухонный стул. Мари быстро и бессвязно стала рассказывать ему сразу обо всем: о Буде, о замурованном окне, за которым однажды утром она услышала голос Луйзы, о Марцелле Боршоди и полковнике, о том, как два советских солдата провели их по мосту, без них они, пожалуй, так и стояли бы там как неприкаянные, о господине Пинтере, об ордере и коммунальной квартире… Она внезапно умолкла, почувствовав, что Винце почти ничего не понял из ее рассказа, да и откуда ему знать, что творилось у моста, кто такой господин Пинтер и бароны Вайтаи и что ей пришлось пережить в полном одиночестве. Вдруг она умолкла на полуслове и как-то отчужденно посмотрела на мужа.

— Нет, нет, я все понимаю, — подбодрил ее Винце. — А где вторая кровать, тоже пострадала? Правда, ее здесь и ставить-то некуда…

— Я же говорю, она внизу, у Луйзы, потом поставим в другой комнате.

— У тебя две комнаты?

— Одна комната… я сказала «в другой»… — И она принялась растолковывать все сначала, членораздельно и по порядку, как разговаривают с глухим. — Я поговорю с бароном, нам будет тесно на этой узкой кровати, тем более что ты еще не окреп после болезни. — Сказав это, она немного смутилась… И в самом деле, это скорее чулан, чем комната, даже шкаф не поставишь, все внизу, у Луйзы, штатский костюм Винце и обе его спецовки… Она резко повернулась, заулыбалась. — Это Жига, собачка баронессы, но ее совсем не признает, всегда со мной…

Винце тоже улыбнулся.

— Ты здесь готовишь? — спросил он, встал и свистнул Жиге.

— До сих пор готовила только баронесса… а теперь и мне нужно будет.

Винце, видимо, подумав о том, из чего же будет готовить жена обед и ужин, спросил:

— Фабрика Неменя уцелела?

— Уцелела, уже работает вовсю. Лаци разговаривал с одним рабочим с фабрики…

Слова Мари взволновали Винце, ему захотелось немедленно отправиться на Чепель, но, вспомнив, что сегодня суббота, он сообразил, что, пока доберется туда, никого не застанет.

Когда все было переговорено, они спустились к дворникам. Винце попросил свояка рассказать о политической обстановке, кто из министров коммунист, какие нововведения на предприятиях, какова численность компартии. После долгого и сумбурного рассказа Лаци выяснилось, что он сообщил вернувшемуся издалека и малоосведомленному Винце о состоянии дел в социал-демократической партии. Винце разозлился, отвечал невпопад, видно было, что ему надоела болтовня, беспардонное бахвальство свояка. Он вдруг поднялся, буркнул что-то Мари и направился к себе наверх. Мари последовала за ним.

Когда она мысленно рисовала себе эту встречу, разве могла она подумать, что в первый же вечер у них произойдет размолвка? Тем более что раньше они никогда не ссорились.

Мари постелила постель, никак не могла уместить на узкой кровати принесенную от Луйзы большую подушку. В комнате тоже стало как-то тесно, ее всю заполнил Винце: на столе его вещи, выложенные из рюкзака, нигде не пройдешь… Невольно мелькнула мысль: «У окна сидит кто-то чужой!» Мари разделась и легла, пыталась как-нибудь рассеять плохое настроение, найти то слово, которое бы перекинуло мостик между двумя годами, разделявшими их, но, когда заговорила, сама не узнала свой голос.

— Ну чего ты молчишь? Или у тебя язык отнялся?

Винце не ответил, даже не шелохнулся, это взорвало Мари:

— Ты что, приехал домой любоваться на дикие каштаны?

— Не кричи!

— Я не кричу.

Винце подошел к кровати, сел на краешек и взял жену за руку.

— Не могу я так… не чувствуя… — Только и успел сказать.

Из глаз Мари брызнули слезы, она крепко обняла мужа, стала гладить его по плечу и вдруг поняла, что только сейчас стала сама собой. Ведь это он, ее Винце, но она не сразу узнала его лицо, карие глаза, прикосновение его руки, всего несколько минут назад, когда он сидел у окна, она еще думала, что нужно здесь этому чужому человеку в военной форме. Она обняла его за шею, привлекла голову к своей груди, погладила по волосам, провела рукой по загорелой, похудевшей шее, сердце ее готово было разорваться от раскаяния, сожаления и переполнившей его любви, и теперь ею безраздельно владело огромное чувство. Она соскочила с кровати, поправила простыню, взбила подушку.

— Не знаю, хорошо ли тебе будет, но ночь как-нибудь переспишь. Да? Я знаю, ты устал с дороги, а я болтаю, вместо того чтобы позаботиться о тебе… я сразу поняла, что ты болен!

— Я давно выздоровел, — возразил Винце.

Но Мари только махнула рукой и продолжала ужасаться:

— Говоришь, поправился на двенадцать килограммов. Представляю, до чего же довела тебя болезнь, даже подумать страшно! — причитала она, лихорадочно помогая Винце раздеться. Сняла с него китель, побежала в ванную, включила свет, страх и радость бушевали в ее душе. Хоть Винце и не отрицает, что очень ослаб, тем не менее рвется, на работу… Непрошенно в ее мысли вторглась Малика, обеды на кухне, горы грязной посуды, лакейская и барон. С ужасом поднесла она руку к губам, словно защищаясь от удара, но тут же гордо вскинула голову. Разве она пустое место! Муж ее первый помощник машиниста на фабрике Неменя, нет, с Винце им придется считаться, да и она, Мари Берец, тоже не даст себя в обиду, сумеет постоять за себя!

Вернулся из ванной Винце. Он посвежел от холодной воды. Грудь у него действительно широкая, на руках играют бицепсы, и улыбается он совсем как раньше.

— Значит, у тебя своя ванная?

— У нас с тобой.

— Это хорошо.

— Ляг усни, ты ослаб, наверно, — сказала Мари, но теперь уже не столько потому, что была уверена в этом, сколько из желания дать ему почувствовать, что она проявляет заботу о нем.

— Как бы не так, нашла слабака… А догадываешься ли ты, что я только теперь по-настоящему узнал тебя…

— А я тебя. — В комнате было темно, и Мари шепотом продолжала: — Я так ждала тебя, но не хотела виду подавать.

— Пройдет немного времени, и мы опять привыкнем друг к другу.

— А я уже было совсем приуныла.

Винце приподнял жену, прижался лицом к ее лицу.

— Ты не смей унывать, слышишь? Мы с тобой не пропадем, будем работать.

— Конечно, будем.

— Будем, обязательно будем.

Вскоре все в доме знали о возвращении из русского плена мужа Маришки Палфи, но весть эта не вызвала такой сенсации, как несколько недель назад приезд барона. «Какая же это Маришка Палфи? Ах, та, что служит у Пинтеров…» — И на этом прекратились разговоры жильцов о Палфи. Барон уехал в Чобад, Малика возвратилась домой поздно ночью и не знала о столь важном событии. Утром в прозрачном халатике, лохматая, она появилась на кухне, где сидел за столом и завтракал молодой мужчина в солдатских брюках, в тенниске.

— А, — растерянно произнесла Малика и подошла поближе. Молодой человек встал, представился, пожал Малике руку с розовыми ногтями. Баронесса присела против него. — Значит, приехали? — протянула она. — Из России?

— Да, из Советского Союза.

— Странно, постоянно слышу «Советский Союз», но никак не могу привыкнуть. В конце концов, почему нельзя называть, как прежде, ведь там живут русские, не так ли?

— Русские и люди других национальностей. Советские люди.

— Видите, как вы толково разъяснили мне. Стало быть, из Советского Союза, — подчеркнуто повторила она и непринужденно засмеялась. — Как там жилось вам?

— Спасибо, хорошо. — Винце широко улыбнулся. Мари не говорила, что эта женщина такая наивная. Неужели ей нужно объяснять, что такое Советский Союз?

Но Малику это совсем не интересовало. Она зажгла газ, вскипятила чай, принесла из комнаты масло, хлеб и варенье, села за стол, и теперь они уже завтракали вдвоем.

— А Маришка где? Тоже хороша, в первый же день сбежала от вас.

— Ушла к Луйзе, у них моя одежда и другие вещи, сейчас принесет их.

— А что вы скажете насчет фабрики? Может, вы ей втолкуете, что ходить туда нет никакого смысла.

— Почему?

— Полно, так уж вы и не знаете, что скоро они все закроются. Нет ни сырья, ни угля, ничего!

Винце с любопытством разглядывал эту, видимо, еще недавно цветущую женщину, но уже начинавшую блекнуть, поскольку ей, наверно, приходится подолгу жить в Пеште. Чуть склонив набок голову, он сказал:

— Все может быть, все может быть…

— Видите, как быстро мы нашли общий язык. А ее хлебом не корми, только бы работать на фабрике… Хотите варенья?

— Спасибо, я сыт.

— Однако вы основательно отощали в том Советском Союзе. — Малике понравилось это название, и она, подчеркнуто смакуя, повторяла его, усмехаясь при этом.

— Там я поправился на двенадцать килограммов. В плен попал в конце войны, уже заболев тифом. Два месяца пролежал в госпитале, вылечили.

— Где?

— Под Москвой.

— Какая она, Москва? О пей столько всего говорят. Будто она похожа на большую деревню, женщинам запрещают носить шляпы, но я не верю. Разумеется, там есть Кремль, трамваи и театры. Маришка скрыла от меня, что у нее такой интересный муж. Я представляла вас не таким, а, знаете, этаким толстячком с большими усами и красным лицом, правда ведь, странно?

Винце плавно раскачивался на стуле, кивками, едва заметной улыбкой отвечая на вопросы баронессы. Даже не зная ни слова по-русски, он лучше понимал там людей, чем здесь эту баронессу, все интересы которой сводятся к трамваям и театрам в Москве.

— Я читала «Войну и мир», вы слышали о Толстом? Это был чудаковатый русский граф, к счастью войну и мир он описывал отдельно, в разных главах, поэтому войну можно было не читать. В романе много говорится о Москве и Санкт-Петербурге, как там жили. Конечно, с тех пор все изменилось. Но знаете, я беспристрастна, не так, как другие. Я утверждаю, что настоящий интеллигент не должен судить о чем бы то ни было односторонне, вынести приговор можно, только выслушав обе стороны, не так ли? Я, право, предпочла бы сначала увидеть Москву, а потом уже составить о ней свое мнение.

Как ангел-спаситель вошла на кухню Мари с одеждой на руке. Баронесса встретила ее словами:

— Почему вы, Маришка, скрывали от меня, что у вас такой симпатичный муж? Из ваших слов могло сложиться о нем впечатление как о каком-то сухаре, между тем с ним беседовать приятнее, чем с кем-либо из общества. Ну, пойду одеваться, за мной скоро зайдут, сегодня мы отправляемся в Императорские бани.

Но на Мари уже не действовал развязный, подкупающе безразличный тон баронессы. Она решительно заявила:

— Комнату сегодня же освобождайте, Малика, нам с мужем совсем тесно. В понедельник, возможно, он пойдет на работу, так что ночью ему нужно будет отдыхать.

— Вы это мне говорите, Маришка? Хотя прекрасно знаете, что здесь распоряжается мой муж.

— Господина барона нет в Пеште, поэтому я говорю вам, причем в последний раз.

— Ой, Маришка, — взмолилась баронесса, — что вы от меня хотите! Комната заперта, и я не знаю, где ключ…

— Я сумею открыть, можете не беспокоиться.

Мари повернулась и ушла в комнату. Винце, довольный и веселый, сунув руки в карманы, последовал за ней; остановился на пороге, улыбнулся вертевшемуся у его ног Жиге:

— Так-то, брат, наша хозяйка за словом в карман не полезет!

— Мне с ней детей не крестить! — воинственно сказала Мари. — Хватит, натерпелась от нее.

— Что это за комната?

Наконец-то Мари связно рассказала о договоренности с Пинтером-старшим и показала ордер жилищного управления.

— Сколько у них комнат?

— Кроме лакейской, три, но живут они только в одной. Две другие пострадали от бомбежки.

— А ты все же хочешь занять лакейскую?

— Конечно. Она отдельная, да и кухня рядом, ванная. Одним словом, вполне нас устроит, я не хочу жить по соседству с ними.

— Ну тогда идем.

— Куда?

— Освобождать лакейскую.

Мари решительно устремилась вперед, за нею с лаем Жига, словно предвкушая надвигающиеся события, затем, насвистывая, Винце, в измятой солдатской шапке на голове. В прихожей они столкнулись с Дюркой. Вытирая пот со лба, Дюрка спросил:

— Вы куда?

— Это мой муж Винце, — запыхавшись, представила Мари. — Идем освобождать лакейскую.

— Правильно! — одобрил Дюрка и, сбегав за супругами Ковач, вместе с ними поднялся на второй этаж.

Дворник гремел большой связкой ключей, подбирая нужный; на всякий случай он захватил с собой отмычку и ломик. В этот момент раздался звонок. Дверь открыла Малика. Пришла ее подруга Эжеб с Питю Матеффи.

— Смотрите, пришли взломщики! — услышали они голос Малики, затем за компанией захлопнулась дверь в комнату. Когда Малика снова появилась, дверь в лакейскую была уже распахнута настежь и около нее лежали вынесенные вещи.

— Минуточку, — сказала баронесса своим друзьям и подошла к Ласло Ковачу. — Питю сказал мне сейчас, что это посягательство на неприкосновенность частного жилища. Имейте в виду, вы ответите за это, Ковач.

— Я принимаю к сведению ваше заявление, — ответил дворник. — Осторожно, не задень дверь, Винце, опусти пониже.

Винце и Дюрка выносили белый шкаф, Дюрка слегка задел локтем баронессу. Малика отпрянула назад, взмахнув купальным костюмом.

— Мне лично все равно, но Эгон поднимет скандал, вот увидите, Ковач, это вам даром не пройдет. Захламили мне всю прихожую…

Никто не обращал на нее внимания. Мари складывала в корзину разбросанное белье, коробки, Ласло Ковач ушел за лестницей, чтобы ввернуть лампочку, Луйза выносила в прихожую кое-что по мелочи. Мали передернула плечами и резко спросила:

— А если что-нибудь пропадет?..

И на это никто не ответил ей, и баронессе ничего не оставалось, как круто повернуться и присоединиться к поджидавшим ее на лестничной площадке друзьям. Питю, делая рыцарский жест, предложил:

— Мали, хочешь, я вмешаюсь в это дело?

— А, пусть Эгон, оставь их.

— Надо бы сходить за полицейским, — посоветовала Эжеб нарочито громко, чтобы ее визгливый голос услышали на всех этажах дома.

Ласло Ковач прошел мимо них со стремянкой и захлопнул за собой дверь прихожей.

— Мужлан! — со злостью бросил Питю Матеффи.

Стремянка загремела по полу, дверь распахнулась, и из нее высунулись очки и лицо дворника.

— От мужлана слышу! — крикнул он в ответ. — Вы уже давно мозолите мне глаза, лучше убирайтесь отсюда подобру-поздорову, лоботряс!

Дверь снова захлопнулась. С веранды донесся голос Эжеб:

— Брось, не станешь же ты марать руки об него! — И, подхватив кипевшего от злости Питю под руки, они увлекли его вниз.

— Это у них именуется демократией, — прошипел Питю Матеффи. — Взламывать двери, врываться в чужую квартиру, хамить, вот к чему приводит широкая демократия!

Тем временем в квартире работа шла полным ходом. В освобожденной комнате Лаци, громко стуча, снял люстру и вместо нее повесил скромный стеклянный плафон. Велел Луйзе встать возле выключателя и со стремянки командовал:

— Включи… Выключи… Ну вот, все в порядке, горит. Я хотя и не учился на электромонтера, но могу сделать не хуже любого специалиста.

Женщины принялись стирать пыль, мыть пол, подоконник, дворник снимал размеры оконных рам, чтобы сделать как-нибудь ставни из фанеры. Принесли вторую кровать, стулья, одежду и комод.

— Я забыла сказать тебе, что гардероб тоже пострадал от бомбежки, но части его я берегу, — сообщила Мари мужу.

К вечеру супруги Палфи поселились в лакейской. В окно заглянула Юци Пинтер: она принесла тюлевые занавески, может, понадобятся Мари, пока не заделано окно, да и потом они не помешают, Маришка как-то говорила ей, что ее занавески пропали в Буде. Сейчас она не сможет зайти, надо готовить ужин, но ей нужно знать, может ли она рассчитывать на Мари завтра, в понедельник, после обеда?

— Конечно, я обязательно приду, — ответила Мари и вопросительно посмотрела на мужа. — Ты, кажется, собираешься на Чепель?

— Пойду, хотя и не знаю, что меня там ждет. Но пусть это не отражается на твоих делах.

— Я очень рада, — сказала Юци Пинтер. — Приближается осень, меня завалили работой.

Когда она ушла, Винце сказал:

— Симпатичная женщина.

— Замечательная. — Мари рассказала о Пинтерах, об уполномоченном по дому и раскопанном магазине, о грандиозном скандале у Пинтеров из-за красной звезды на лацкане у Дюрки, о том, какой безрадостной стала жизнь у Пинтеров из-за семейного разлада. Мать заодно с сыном, но, очевидно, и мужа жалеет, не может бросить его на произвол судьбы.

— Обыватели, — заключил Винце. — Мечутся из стороны в сторону. Есть среди них немало таких, кто никогда не сможет приспособиться к новой жизни. Но есть и такие, кто, пожалуй, найдет свое место в ней… Говоришь, сын рубил дрова?

— Да, а теперь ищет настоящую работу. Дюрка совсем другой. Ему всего двадцать один год, но он умеет быть добрым товарищем. Это он перевез мебель из Буды, чуть не надорвался, да вот и сегодня, ты сам убедился.

Они сидели на кровати, и даже не верилось, что всего два дня назад рядом с нею не было Винце, да и двух лет разлуки тоже, казалось, не было вовсе.

— Что ж ты о фабрике ничего не расскажешь? — спросил Винце. — Кто тебя надоумил пойти туда работать? Или сама додумалась?

— Право, пока не о чем рассказывать, — ответила Мари, махнув рукой, — ведь я еще ничему не научилась.

— Научишься, было бы желание. Не думай, что другие — какие-то особенные люди, и тем не менее научились.

— Дело не только в желании…

И она принялась рассказывать, начав с площади Телеки, где одна женщина, купившая печку, упомянула в разговоре с Луйзой фабрику Шумахеров в Андялфёльде. Рассказ ее носил несколько сумбурный характер, в нем фигурировали Чепаи, Юли, Мишка Вираг, инженер… Робоз, появившийся на американском джипе… Коммунистическая партия ничего не могла поделать, они принесли документ от министра, члена партии мелких сельских хозяев…

Винце с возрастающим интересом слушал Мари и, если она умолкала, просил продолжать:

— Что ж ты молчала до сих пор? Вот, значит, какие у вас здесь дела! Ну и как же потом?

— Потом все разбрелись по домам. Впрочем, не знаю, что сейчас у Шумахеров, с тех пор я ни разу не была там. Но на фабрику «Хунния» поступила по рекомендации Юли, той самой, которая живет с Яни, — она ухмыльнулась, — не забыла меня. Может, сказала начальнику цеха Тенцеру, как я умею работать, или как-нибудь иначе рекомендовала, только чувствую опеку над собой членов фабкома и партии.

— Какой партии?

— Коммунистической, конечно. Она так и называется: Венгерская коммунистическая партия.

— Значит, ты уже две недели работаешь на фабрике…

— Правда, за эти две недели я не многому научилась. — Мари рассказала, что все еще работает подносчицей, о мытье полов умолчала. И тем не менее нельзя было сказать, что она осталась такой же несведущей, как в первые дни. — Многие женщины, — продолжала она, — работали там еще при старом владельце, нашлись и такие, кто болтает, будто все это временно, вернется хозяин и всех сторонников нынешнего строя выгонит. Ведь это неправда, Винце? Ну конечно, я так и думала… Поэтому-то и боятся учить, к станку не подпускают…

Она вдруг умолкла, ей не хотелось жаловаться мужу, что ей очень горько на фабрике «Хунния», боялась, как бы Винце не осудил ее за малодушие и трусость. Тем более что в последние дни, как ей казалось, кое-кто из женщин стал проявлять некоторую благосклонность к ней; но стоило Мари остановиться у какого-нибудь станка и спросить о чем-нибудь, следовал один и тот же ответ: «Не слышу!», и Мари ничего не оставалось, как с обидой покачать головой… Ее все чаще стали посылать из шлихтовального цеха в приемочную, поскольку «все в точности исполнит и передаст» — так отзывалась о Мари полная и лохматая Маргит Балинт. Начали уже злоупотреблять ее готовностью услужить всем, кое с кем она сошлась поближе, беседовала с ними. Но разве можно обо всем этом рассказать Винце, чтобы у него сложилось впечатление о ней как о беспомощной и никудышной, а между тем она как раз сегодня заметила во взгляде Винце гордость за свою жену. Поэтому Мари поспешила переменить разговор. Рассказала о визите сестры Кати, о своем беспокойстве за Луйзу, о коммерческих авантюрах зятя, о его деятельности в социал-демократической партии. Лаци, мол, только болтать умеет, тогда как на Луйзу ложится все бремя забот по дому и о том, чем накормить мужа. Но она никогда не упрекает его, любит своего сумасброда.

— Но знаешь, — шептала Мари в тишине, плотнее прижимаясь к мужу, — я ее понимаю. Ведь они — муж и жена, одно целое… А в общем-то, он неплохой человек. Сообразительный, мастер на все руки, да ты и сам знаешь, вся беда в том, что ему быстро все надоедает. Но смелости ему не занимать, сумеет постоять за себя и за свою жену.

Чудесный июньский вечер спустился над двором. За дверью послышались мужские шаги, наверно, вернулся барон. Мари, когда открылась дверь в прихожей, не вздрогнула, вспомнив о вынесенной мебели, а была готова в любую минуту дать отпор.

Барон даже не замедлил шаги, проходя мимо выставленной в прихожую мебели, а направился прямо к себе в комнату. Эгон Вайтаи не был способен удивляться чему-либо; он лишь отметил, что, несмотря на столь поздний час, жены нет дома. «Наверно, все собрались у Берты. Амелия поистине создана для общества; при ее красоте, складе ума, веселом характере было бы несправедливо запирать ее в четырех стенах. У мужа должно хватить такта не устраивать сцен ревности, он даже не должен допускать мысли, чтобы упрекнуть ее в чем-то. Брак — это не ярмо, которое сильный надевает слабому», — констатировал барон и тут вспомнил о мебели, вынесенной в прихожую. «Как видно, эта Палфи без моего разрешения и ведома заняла лакейскую, воспользовавшись тем, что оказала мне помощь в ту ночь. У этих людей свои принципы: я сделала тебе хорошо, ты сделай мне еще лучше. Да и где им было набраться правил хорошего тона, вежливости, приличия? Во всяком случае, надо поговорить с адвокатом, чтобы не входить с ними в непосредственный контакт…»

Так рассудил барон и лег спать. Уже за полночь пришла Амелия, веселая и беспечная, утреннюю сцену она давным-давно забыла и, когда муж спросил ее об этом, пожала плечами.

— Полно, оставьте их. Вернулся ее муж, им действительно тесно в той комнате, подумаешь, какое событие…

— Вы забываете, Амелия, что я не дал им своего согласия.

— Ой, не будьте таким педантом! Мне не нужна та комната, вам тоже. — Она небрежно бросила пляжную сумку, раскидала всюду одежду, белье и с тенью упрека и вместе с тем с сочувствием в голосе сказала: — Она работает как лошадь и может позволить себе такую роскошь. А кроме того, я не хочу портить отношения с ними и тем более ссориться. Терпеть не могу надутых физиономий.

На следующий день барон Эгон Вайтаи переговорил со своим адвокатом, затем нанял двух человек, которые под его личным наблюдением сдвинули и сложили мебель в пострадавшей комнате, а на освободившееся место поставили вещи, вынесенные из лакейской. Барон запер на ключ разрушенную комнату, признав на этом и со своей стороны инцидент исчерпанным. Ему было неприятно, что Амелия упрекнула его в педантичности, когда по отношению к нему, а следовательно, и к ней, Амелии, была допущена столь вопиющая несправедливость, но Амелия упряма, некоторых вещей упорно не хочет понять и, несмотря на случившееся, продолжает разговаривать с обитателями лакейской.

В половине шестого утра Винце отправился на Чепель. К тому времени Мари навела в комнате полный порядок и тоже отправилась в путь с плетеной сумкой. Уже к вечеру все с той же пляжной сумкой, в летнем платье в горошек, веселая и жизнерадостная, Малика заявилась к Пинтерам. Дверь ей открыл Пинтер-старший. Увидев баронессу, он вздрогнул. Наверно, опять это неприятное дело с комнатой! Придется выслушивать упреки баронессы Вайтаи, и в конечном счете его вынудят выселить супругов Палфи, но тогда Ковачи сживут его со свету… Еще больше ссутулившись и заикаясь, он пригласил баронессу войти в квартиру.

— Здравствуйте! — радостно поздоровалась Малика. — Тысячу лет не видела вас. Не могу не отметить, что вы располнели за это время, и вам очень идет полнота.

— Да?

— Маришка здесь? — спросила Малика и, не дожидаясь ответа, открыла дверь в мастерскую. — Здравствуйте, я на минутку. Просто чудо, какая была вода в Императорских банях, завтра опять пойду, а что мне мешает, не так ли? Что вы шьете? — Она пощупала пальцами яркий материал.

— Купальный костюм, — ответила Юци Пинтер. Она с явным удовольствием слушала болтовню Малики, любовалась ее красотой, цветущим видом, и даже мяукающий голос баронессы нравился ей сегодня.

— Мне тоже нужен такой костюм, надоело ходить в старье,но на этот год уже не стоит. — Она обратилась к Мари. — Я знала, что найду вас здесь, понятия не имею, как вы только не надорветесь — с шести утра до позднего вечера трудитесь. Еще раз говорю вам, бросьте свою фабрику, но вы, конечно, не послушаетесь меня. Между прочим, я заглянула в вашу комнату, очень мило устроились. Представляю, как вы обрадовались мужу! Вы видели его, сударыня?

— Видела, — ответила Юци. — Правда, Маришка прячет его, ни разу не привела к нам…

— А когда бы я могла его привести? Позавчера вернулся, а потом весь день устраивались…

— Такой симпатичный мужчина, не зря вы его так оберегаете, — игриво сказала Малика. — Радуйтесь, что русские женщины не отбили его у вас, в прошлой войне нередко случалось, когда пленные оставались там, женились на русских женщинах, а теперь их сыновья участвуют здесь в боях. Венгр против венгра.

— Трудящиеся за трудящихся — так будет вернее, Малика, — поправила ее Мари и вдруг покраснела.

— Чего вы только не придумаете, Маришка! — засмеялась баронесса. — Ну, мне пора, до свидания.

Дверь за Маликой захлопнулась, но она долго еще болтала с уполномоченным по дому, проводившим ее в прихожую; самовольного захвата лакейской не касалась: по мнению Малики, она не стоила того, чтобы из-за не копья ломать, кроме того, где-то в глубине души она сознавала, что притязания на нее супругов Палфи не так уж несправедливы. Она жаловалась Пинтеру-старшему на своего мужа, на его несносное поведение, которое заставило ее разочароваться в нем.

— Я не знаю, на что он рассчитывает, — сетовала Малика. — Надеется своим пассивным упрямством изменить положение в мире. Разумеется, я не поддаюсь любому поветрию. Вот сейчас, например, все твердят о социалистическом пути развития, что капиталистам крышка. Я знаю, что на Западе придерживаются иного мнения, но, поскольку мы здесь, надо стараться как-то устроить свою жизнь, не так ли?

— Разумеется, — согласился Пинтер-старший. — Но не извольте думать, что иного мнения придерживаются только на Западе. Нас и здесь немало, можно сказать большинство…

— Конечно, вам, как торговцу, тоже несладко…

— Видите ли, торговцы тоже люди с умом, вы уж не извольте пренебрегать ими, я, к примеру, вынашиваю весьма грандиозные планы, и, если бы меня не постигла та… мягко выражаясь, неудача с магазином, сегодня я был бы уже не тем, кто есть. — И широким жестом он показал на убогость обстановки и самой квартиры, на весь ненавистный ему пролетарский образ жизни.

Но баронесса не дала ему возможности изложить свои грандиозные планы.

— Знаю, знаю, — сказала она. — Вы, наверно, наслышались о том, как многие бегут, которым здесь не нравится, говорят, что границу перейти очень просто. Люди забирают с собой драгоценности — и адью, демократия!

— Мои ценные вещи, как вы, вероятно, изволили слышать…

— А, что-нибудь да осталось, меня не проведете, семейные драгоценности или еще что-то. Я говорила мужу, давай уедем, во всяком случае, за границей в более благоприятных условиях будем дожидаться перемен, но он и слышать об этом не хочет. Никакая сила не заставит его притронуться к замурованным драгоценностям. Бежать — это, видите ли, унижает его… — Она вдруг умолкла и на минуту задумалась. — По-моему, такое поведение недостойно мужчины, зачем всем показывать свою боль, причиненную потерей былого могущества, не так ли?

Пинтер многозначительно хмыкнул, последнее утверждение явно задевало его, ему показалось, что баронесса намеренно бросила камень в его огород. Но на самом деле никакого умысла с ее стороны не было, баронесса просто рассуждала вслух, и ее совершенно не интересовало, чем живет и дышит Пинтер.

— Знаете, что бы там ни говорили о пролетариях, а вчера я, честно говоря, позавидовала Маришке. Вот ее муж не такой размазня. С ним приятно беседовать даже о литературе. — Выпалив все это, баронесса ушла.

А в дальней комнате Юци спросила Маришку:

— Вы очень ненавидите эту женщину?

Мари подняла глаза на Юци: ненавидит ли она баронессу Вайтаи? Она никогда не задумывалась над этим, но если проанализировать все чувства, которые она питала к ней, то нужно признать, что за последнее время они претерпели серьезные изменения. Ей неприятно теперь быть в обществе баронессы, хочется прогнать ее со своей кровати, когда она бесцеремонно усаживается на нее, в квартире она чувствует себя чужой, все сильнее испытывает желание быть подальше от баронессы, иметь свою кухню, свою комнату, — все это с молниеносной быстротой пронеслось в ее мозгу, и она неуверенно сказала:

— Нельзя сказать, чтобы я ее уж очень ненавидела.

— Но тем не менее в последнее время вы как-то враждебно настроены к ней.

— Иначе нельзя, — сказала Мари. — В противном случае она сядет на голову. Я пробовала с ней иначе вначале, но потом убедилась, что они таких, как я, за людей не считают.

— Да, это верно. Они с молоком матери впитали презрение к беднякам.

Мари задумалась, обметывая петли, и, помолчав немного, заговорила опять.

— У нас на фабрике есть девушка, Эдит Кунц, красивая, черноволосая, с пухлыми губами, всегда улыбается… Так вот она целиком занята только собой; работает, правда, старательно, но не успеет поесть, как сразу же спешит накрасить губы. Мы не подруги с ней, но я вижу, что она лучше, чем хочет казаться… Есть там одна беременная женщина, Герец. Так вот Эдит приносит ей в бутылочке каждый день молоко, бог знает где она достает его, и так передаст, чтобы никто не заметил. Иногда мне кажется, что эту девушку, Эдит Кунц, я давно знаю, уважаю и люблю, хотя она тоже весь день не закрывает рта, дурачится и смеется, как баронесса…

На дворе смеркалось, медленно тянулось время… Она задумалась о Винце. Как там у него? Взяли на фабрику Неменя, и он сразу приступил к работе, или отказали, и теперь он пытается устроиться в другом месте? Вот и Дюрка с каких пор бегает в поисках работы, и все напрасно. Правда, Винце шесть лет проработал на фабрике Неменя, начал там еще мальчишкой…

Мари сбегала на второй этаж, раздвинула занавеску на окне лакейской, но в комнате никого не было. Вернулась и снова взяла в руки купальный костюм. Весь вечер обметывает петли, Юци Пинтер прорезала целых двадцать четыре! Никогда она их не закончит обметывать, если будет то и дело отрываться. Надо бы что-нибудь приготовить Винце на ужин… В душе ее все росло беспокойство. Ей было неловко перед Юци, что она так часто выходит, поэтому на сей раз она крикнула Луйзе из окна:

— Винце не приходил?

— Нет. Придет, не волнуйся.

И впрямь, что она так беспокоится за Винце? Осталось еще четыре петли… Кажется, подумаешь, купальный костюм, всего несколько швов, а между тем сколько возни с ним. В соседней комнате тихо, никаких признаков присутствия там Пинтера-старшего, под вечер он ушел, заглянув против обыкновения в мастерскую.

— Схожу в кафе, к ужину вернусь.

Он произнес это кротким, жалостливым голосом. Молчит, молчит целыми днями, потом вдруг скажет что-нибудь, словно хочет помириться, да никак не может себя заставить. Юци, почувствовав это, оторвала взгляд от машины и ласково сказала:

— Ступай. Я выстирала твой полотняный пиджак, надень его, а то сегодня невыносимая жара.

Пинтер что-то пробормотал, но полотняный пиджак надел. Рассовал по карманам свои курительные принадлежности, смел рассыпанный табак в ладонь и высыпал его в пепельницу, затем приказал юлившему у его ног Жиге вскочить на кровать, чтобы прикрепить к ошейнику поводок. Не нагибаться же ему со своими больными ногами к собаке, довольно с нее и того, что он берет ее с собой в кафе! Он знает, что прохожие станут подсмеиваться над ним, когда он, форменная каланча, будет шествовать по улице с коротконогой таксой. Пусть себе зубоскалят, мнение людей его теперь не интересует. К собаке он привык, можно сказать полюбил ее, а человеку трудно отказаться от своих привычек… Пинтер тяжело вздохнул и направился в сторону Парламента. Кто-то поздоровался с ним:

— Добрый вечер.

Это муж Маришки, вчера он встретился с ним у Ковачей. Пинтер приподнял двумя пальцами шляпу.

— Мое почтение.

Винце Палфи свистнул собаке и свернул во двор. Пройдя несколько шагов, громко крикнул, переводя взгляд с окон второго этажа на третий:

— Ма-а-ри!

Она тотчас выскочила на веранду третьего этажа.

— Я здесь. Зайдешь?

— Пойду домой, а ты кончай работу.

— Ты ел что-нибудь?

— Конечно.

— Сейчас кончаю.

— Ладно.

У Винце под мышкой был какой-то сверток. Мари не терпелось узнать, что в нем, но она лишь скорчила гримасу в сторону толстухи Лацкович, которая перегнулась через перила веранды, впившись недобрым взглядом в стоявшего внизу молодого человека в солдатской шапке. Винце подмигнул Мари и, насвистывая, поднялся по лестнице.

Юци уже второй раз отсылает Мари:

— Идите поухаживайте за мужем, на сегодня хватит работать, я и сама сейчас кончаю, с Дюркой в кино идем.

Но Мари отмахнулась: не оставлять же ей эти две петли на купальном костюме? Винце не избалован, сам позаботится о себе, а ей хоть и не терпится узнать, как его дела на фабрике, подождет еще полчаса. Мари была спокойна, совершенно спокойна с того момента, как увидела Винце во дворе. Просто невероятно, уму непостижимо, как она могла прожить два года без Винце? Этот вопрос она то и дело задавала себе и не находила ответа.

Но вот наконец-то она бежит вниз по лестнице, распахивает дверь, сияющая, останавливается на пороге и, встретившись глазами с Винце, спрашивает:

— Что у тебя в свертке?

— Вот полюбуйся.

Содержимое свертка разложено на столе: пакетики, бутылка подсолнечного масла, на небольшом подносе кусок сала. Винце все аккуратно разложил и, раскачиваясь на стуле, интригующе смотрит на Мари, которая, по очереди раскрывая пакетики, громко объявляет:

— Мука, бобы, сахар. Сделаем лапшу с орехами, в магазине напротив продают орехи. Тебя взяли?

Винце засмеялся.

— Представь, я не сразу нашел ворота.

— Как так?

— Их перенесли поближе к трамвайной остановке. Подошел и ничего не понимаю — были ворота и нет ворот. Даже разозлился на себя, вот, думаю, черт бы побрал этот тиф проклятый, даже память у меня отшибло.

— Ой, не говори так! — Мари села напротив Винце и обеими руками ухватила покачивавшегося мужа за колени. — Смотри не опрокинься. А потом все-таки нашел? Ну, рассказывай!

— Так вот, значит вглядываюсь — представляю, какой у меня дурацкий вид был тогда, — вдруг смотрю, Фараго идет, помнишь, наладчика из первого цеха. Рванулся к нему, он замедляет шаг, смотрит, кто это бежит к нему. Ну, конечно, обрадовались друг другу, он крепко обнял меня, даже погладил по стриженой голове. Знаешь, у него пятеро детей, видишь, какой он молодец… — Он на минутку умолк, многозначительно взглянул на жену и продолжал: — Повел меня прямо в фабком, там я узнал, что он его председатель. Все двенадцать членов фабкома — старые кадровые рабочие, правда, многие из них социал-демократы. Разумеется, сразу же спросили, в какую партию я хочу вступить. Странный вопрос, говорю, хоть я недавно вернулся домой, но считаю, что мое место только в коммунистической партии. Встретил всех своих старых знакомых. Я не хотел тебе говорить, зачем, думаю, расстраивать, но, когда собрался ехать туда, подумал: вот будет скверно, если там не осталось старых рабочих. Дадут от ворот поворот: мол, работы нет, и придется идти дальше. Можешь себе представить, как я обрадовался… Конечно, меня сразу взяли.

— Первым помощником машиниста бумагоделательной машины?

— Нет, пока буду на роле. Сейчас работают всего две бумагоделательные машины… Ну чего ты загрустила? Ведь никто не знал, что я вернусь. А кто уже работает, того нельзя просто взять и снять из-за меня. У рола тоже ответственное дело, как раз тот человек, который работает вместо меня на второй машине, рассказал мне, что недавно заминка вышла при просушке, потому что на роле слишком передержали массу. Зимой вступит в строй новая бумагоделательная машина, и я перейду на нее.

— Вот это здорово, просто замечательно, Винце! Я знала, что все будет хорошо.

— Сейчас на производстве занято вдвое меньше рабочих, чем в сорок третьем году, тогда нас работало около девятисот человек. Да, я сказал тебе, что будем работать четыре дня в неделю? Три дня свободных. Ничего, зато будет время оглядеться в Пеште, а то я хожу и смотрю на все как баран на новые ворота, не имею ни малейшего представления о том, что делается в городе. Обо всем переговорил с товарищами…

— О чем именно?

— И о тебе в том числе, — вскользь заметил Винце. — Я сказал, что моя жена работает на фабрике, пока меня не было дома, сама пошла приобретать специальность… Все одобрили твое решение.

— И ты так просто говоришь об этом.

Мари засмеялась и сильно сжала руку Винце. Еще позавчера он сидел у окна какой-то чужой и смотрел на дикие каштаны, а сегодня она обсуждает жизненно важные проблемы с прежним Винце! Какой-то ток проходит по ее жилам, когда она слушает его. Что такое рол, об этом она спросит позже. Неужели он начинает работу опять с самого начала? Ведь Винце любит свою машину, хорошо знает ее, как восторженно говорит о новой бумагоделательной машине, ее длина метров шестьдесят, трудно представить, как управляют такой громадиной… Но он сказал, что работа на роле тоже ответственное дело.

— Найду, на что с пользой потратить свободное время, — сказал Винце. — Здесь тоже многое изменилось, рабочие получают образование, открылись специальные курсы, не знаю, как ты посмотришь, если и я сяду за школьную парту? — Заразительный смех Мари передался и Винце, затем он посерьезнел, ему еще многое надо было сказать ей. — Это планы на далекое будущее, фабрике предстоит преодолеть немалые трудности, главное, надо пустить в ход другие предприятия, а им необходимы сырье, уголь и мало ли что еще. Я подробно ознакомился с фабрикой, потому и задержался так долго, хотя прекрасно знал, что ты тут ждешь и волнуешься.

— Неправда!

— Не ждала?

— Ишь как повернул! Конечно, ждала, но не думай, что весь день только и делаю, что проливаю слезы по тебе. У меня тоже есть дела, к тому же я знаю, что за тебя мне нечего волноваться.

— Ты у меня молодчина. Итак, я, значит, основательно осмотрелся, многое изменилось. И знаешь, что меня обрадовало? То, что у машины можно курить. Раньше курили тайком или бегали в туалет, никакого тебе удовольствия. Есть спортивное общество, это тоже неплохо, по воскресеньям вместе будем ходить, если захочешь. Да, обед на фабрике дают, если ты останешься на «Хуннии», надо будет готовить только ужин, что-нибудь овощное.

— А почему не останусь? Раз уж начала, добьюсь своего.

— И я так считаю. Спецодежду, ботинки тоже выдают. Год-два будет, возможно, трудновато, но нам с тобой нечего бояться! Мы молодые, у нас все впереди, и, если ты еще хоть раз поднесешь руку к губам… если будешь смотреть такими испуганными глазами, что даже мне становится страшно, тогда я…

— Ну что тогда? Может быть, побьешь?

— Побью. Потому что тебе нечего бояться, нас теперь никто не может уволить, лишить места. Насчет увольнения мы сами решаем в фабкоме, и, если человек выполняет то, что от него требуется, он нужен коллективу… Я многому научился в Советском Союзе, и то, что знаю я, ты тоже будешь знать.

Он говорил серьезно, голос его звучал чуть ли не торжественно. За окном совсем стемнело. Мари, скорее угадав, чем увидев вновь тронувшую его губы улыбку, спросила:

— Ты упомянул о роле. Что это такое и что ты будешь делать на нем?

— Так называется бетонная ванна, снабженная барабаном для размола бумажной полумассы…

Винце рассказывал о длинном светлом цехе, находящемся на втором этаже.

— Представь себе, Мари, шесть огромных железобетонных ванн, стоящих в два ряда и образующих как бы два канала. В них перемалывается полумасса — каждая ванна вмещает шесть тонн: древесина, тряпье, макулатура. Это тоже тонкая работа, ответственность не меньше, чем у первого помощника машиниста, который просушивает бумагу. Не думай, Мари, что рол доверят любому мальчишке, ничего не смыслящему в деле.

Настолько стемнело, что они уже не видели друг друга. Мари встала, включила электричество, оба зажмурились от яркого света и засмеялись.

— Ты не заходила к Луйзе?

— Нет.

— Пойдем расскажем им. Отнесем сала и хлеба, согласна?

— Чего ты спрашиваешь, конечно, согласна.

Луйза варила картошку, они пришли с салом как нельзя кстати. Ласло Ковач на радостях решил во что бы то ни стало раздобыть вина, на улице Яноша Араня у него есть, мол, знакомый, который торгует вином, как-никак, а надо отметить приезд свояка и первые радостные успехи. Винце с трудом удержал его. Он не выносил Лациной болтовни, поэтому Мари сидела как на иголках, боялась, как бы муж не сорвался. А глупый зять опять не в меру расхвастался своими успехами на коммерческом поприще. После освобождения никто еще опомниться не успел, а он уже натаскал домой старых печек и страсть сколько заработал на них! О табаке упомянул лишь вскользь, но зато подробно остановился на своих приключениях во время поездки в провинцию, хотя Мари уже рассказывала мужу об этом. Винце ненавидел таких хвастунов, как Ласло Ковач, поэтому не сдержался и ляпнул вдруг:

— Ты не рассказывай мне об этом, не раздражай своей болтовней.

— Я? Болтовней? — У дворника было такое огорченное лицо, что Мари стало жаль его. Но Винце решил высказать все, раз уж начал:

— Не думал я там, что после освобождения мои родственники займутся торговлей и спекуляцией.

— Тебе легко рассуждать, пришел на все готовое! А на что бы мы жили?

— Сдается мне, да и Мари рассказывала, что Луйзе пришлось хлебнуть из-за тебя горя.

— Луйзе? Ведь я хотел облегчить ее…

— Вот именно хотел, но получилось наоборот. У тебя есть специальность, зачем же заниматься махинациями с табаком и печками?

— Он в этом деле тоже разбирается, — примирительно сказала Луйза.

— Страна лежит в развалинах, сейчас мы начинаем заново ее строить; не станешь же ты утверждать, что, спекулируя табаком, помогаешь восстановлению? Я говорю так не потому, что… что побывал сегодня на фабрике Неменя. Мне и раньше не нравилась твоя болтовня. Ну так вот, то, с чем раньше можно было мириться, сегодня нетерпимо. Теперь на случайный заработок не проживешь, потому что рано или поздно и у нас все будет национализировано, как в Советском Союзе. Надо идти в ногу с коллективом, тогда, свояк, с тобой не случится беды, коллектив будет стоять на страже твоих интересов. А если будешь и впредь так жить, жена твоя надорвется на работе и состарится раньше времени.

— Луйза? — Ласло Ковач посмотрел на жену, на его подергивавшемся носу подплясывали очки, худое и морщинистое лицо стало бледным, и он, терзаемый сомнениями, еще раз повторил: — Луйза? Да как же так, ведь я ради нее стараюсь…

По всему было видно, что он ждал поддержки от жены, но произошло что-то непостижимое… вместо того, чтобы схватить скалку и защитить мужа от обидчика, Луйза в задумчивости убирала посуду. На кухне наступила напряженная тишина, и лишь тихонько посвистывал Винце. Затем он встал, его примеру последовала Мари, к ним подбежал Жига, смирно сидевший до сих пор в углу.

— Подумай об этом, свояк, и не обижайся на меня, я добра тебе желаю.

— Ладно, ладно, — лепетал дворник, провожая гостей до лестничной площадки. — Я и сам уже начал подумывать об этом, так что не считай себя изобретателем пороха. — Смех его получился невеселым и натянутым.

Пока Винце мылся в ванной, Мари сбегала в дворницкую. Застала Луйзу одну, Лаци вышел к воротам прохладиться.

— Мне так неудобно за Винце, — взволнованно оправдывалась Мари, — не успел вернуться… Ты ведь его знаешь, он всегда такой сдержанный… и понимает, сколько хорошего вы оба сделали для меня…

Но Луйза ничуть не считала себя обиженной, наоборот, и лицо и голос ее были необыкновенно радостными.

— Что ты скулишь? Винце сказал правду. Он смог это сделать, а я вот не смогла, и не ломись в открытую дверь, никто твоего мужа не считает в чем-то виноватым.

— Лаци… не обиделся?

— Нет, во всяком случае, мне так кажется. Вы плохо его знаете, считаете немножко придурковатым, но он не глупее других и, думаю, прислушается к словам Винце, чему я буду очень рада, хотя люблю его и таким, какой он есть.

«Проживи я еще хоть тысячу лет, все равно не стану такой доброй, как Луйза! — думала Мари, поднимаясь по лестнице. Мысль эта растрогала ее. — Да разве я одна? Никто в мире не смог бы стать таким, какой была Луйза…» И тут она вспомнила, что обещала сшить Луйзе платье… «С первой же получки непременно куплю материал. Пожалуй, черный шелк. Юци Пинтер скроит… попрошу ее… Юбку сделаю с оборками, воротничок и манжеты — из белого пике, тогда оно не будет старить… Впрочем, можно и какой-нибудь яркой расцветки…» Мари повеселела, мысленно представив Луйзу в новом платье, сердце ее переполнилось нежностью к сестре.

На следующий вечер Мари замесила тесто на кухне, растолкла орехи, перемешала с сахаром, принесла кастрюльку в комнату. За ужином они вспомнили, как жили в Буде, в отдельной, разрушенной теперь квартире, о гардеробе, о трюмо. Мари никак не могла примириться с тем, что лишилась их. Как трудно было им тогда купить это трюмо, она никогда не забудет, как они шли на площадь Телеки, скопив двадцать пенгё — тогда это были большие деньги. Потом Мари вымыла посуду, прибралась на кухне, и они с Винце пошли гулять. Осмотрели развалины, спустились к Дунаю, Винце остановился на берегу и молча смотрел на обломки Цепного моста.

7

Как чудесно летом ранним утром! На рассвете, в пятом часу, солнце освещает подоконник. Мари кладет на него проветривать подушки, подметает в комнате, а сама все посматривает на каштаны, на их густую темно-зеленую листву, и на нее веют давние, пецельские запахи. Спросив и ответив друг другу: «Ты готов?» — «Готов», — «Пошли?» — «Идем», они бегом спускаются по лестнице, чтобы тут же, в воротах, расстаться. Мари идет к Западному вокзалу, а Винце — на площадь Борарош.

Ворота бумажной фабрики не сразу заметишь среди невысоких деревенских домиков. За ними простирается огромный двор, застроенный одноэтажными и многоэтажными корпусами.

Чтобы попасть в свой цех, Винце нужно было пересечь двор. В нос ударил хорошо знакомый, характерный запах; стараясь скрыть легкое волнение, он начал негромко насвистывать. Проходя мимо конторы, увидел высунувшуюся из разбитого окна голову какой-то женщины, а затем молодого мужчины.

— Палфи! Палфи! — окликнула его женщина. Светло-рыжие локоны ниспадали ей на плечи. — Вы что, не узнаете нас?

Винце, ускорив шаг, подошел к окну, засмеялся:

— Как же можно вас не узнать, я узнал бы вас из тысячи, но просто не ожидал, что в конторе так рано начинают работу, прежде начинали в восемь часов.

Говоря это, он не выпускал руку взлохмаченного парня, с какой-то трогательной нежностью они смотрели в глаза друг другу.

— Рад видеть, тебя, товарищ Лехотаи, — сказал Винце, еще раз встряхивая руку парня. — Значит, жив… молодчина! А между прочим, мы здорово боялись за тебя и часто вспоминали…

— Я узнал, что ты вернулся и уже побывал у нас, — сказал Ференц Лехотаи, — и тоже обрадовался… ведь с сорок третьего о тебе не было ни слуху ни духу.

— Я же сказал тогда, что обязательно перейду к русским, — пожал плечами Винце и улыбнулся. — Заболел тифом. — Сказав это, он помрачнел и задумался. — Не стоит вспоминать о плохом… все хлебнули горя. — Переведя взгляд на красивую молодую женщину с волосами цвета меда, Винце сказал: — Рад, что вам удалось сохранить свои роскошные волосы.

— А я вдвойне рада, что вы вернулись живым и здоровым. А как ваша жена… с ней ничего не случилось?

— Все хорошо, — ответил Винце. — Я, правда, поволновался немного, когда приехал. В нашей будайской квартире ее не оказалось, дом увидел полуразрушенным, окна замурованными. Но потом разыскал ее у сестры. — Помолчав с минуту, добавил: — Тоже работает, на шелкоткацкой фабрике «Хунния». Ты теперь в конторе? — спросил он у молодого мужчины. — Видишь, значит, не зря учился…

— Да, здесь и в парткоме.

— Тогда, значит, еще встретимся, — обрадовался Винце и пошел дальше, в свой цех.

На душе у него стало еще радостнее, когда, раздвинув видавшую виды войлочную занавеску, он вошел в машинный зал. Взгляд его любовно скользнул по четырем огромным, черным, неподвижным агрегатам, и только теперь ему резанула ухо непривычная тишина. У первой машины стояли трое мужчин; он направился к ним, еще издали махнув рукой.

— Стоим? — озабоченно спросил он.

— Эржебет не дает току, — ответил машинист, здороваясь с Винце за руку. — Стоим уже полчаса, ничего не поделаешь.

— Вижу, гофрированная бумага идет.

Машинист Матяш Хольцер молча кивнул, затем протянул Винце деревянную табакерку.

— Закуривай!

Потрескивая, горел крупно нарезанный табак, тихо было в огромном машинном зале, в котором почти терялись четыре человеческие фигуры. Грязная жижа, обычно бурлившая под сеткой, сейчас была неподвижна, как бы застыла, прессовые валы тоже; тишину нарушали лишь женщина, подметавшая пол в конце зала, да негромкий разговор четырех мужчин.

— Ты здорово похудел, — сказал Винце долговязому белобрысому парню.

— Тифом болел. Посмотрел бы ты на меня тогда, на остриженного! — Первый помощник машиниста второй машины Янош Деметер засмеялся, затем закашлялся и с досадой растоптал самокрутку. Бледное гладкое лицо его еще не знало бритвы, и только на подбородке пробилось несколько рыжеватых волосков, и, когда он кашлял, светлый пушок слегка подрагивал. — Как только очистили шоссе, я в тот же день пришел сюда пешком. Мать говорила, не доберусь живым, а я добрался-таки, хотя и впрямь не думал никогда, что оно окажется таким длинным, черт возьми, это Шорокшарское шоссе! А здесь меня приняли очень радушно, — добавил он. — Выдали ватник, продукты, дрова.

— Когда вы возобновили работу? — спросил Винце.

— Сразу же после Первого мая, — ответил Матяш Хольцер. — Провели кабель из Эржебета, оттуда получаем ток. Но по правде говоря, в первые дни мы больше слонялись из угла в угол, расчистили развалины, их было не так много, ты сам, наверно, убедился, посадили огород — салат, редиску и прочую зелень, а потом, когда нас собралось уже человек пятьсот, взялись за дело. — Он прижался спиной к машине и, неторопливо поглаживая черные густые усы, словно припоминая что-то, продолжал: — А случилось это в тот день, когда мы рыбачили. Был у нас большой баркас, на нем и ходили на Дунаец. Все, что поймаем, женщины тут же сварят, знаешь, как вкусно! Так вот, значит, поехали мы вчетвером вниз по течению, спешить было некуда, загораем себе на солнышке, запускаем невод, забыли обо всем на свете, наслаждаемся ласковым плеском воды, весной! Наловили два полных ведра рыбы и пустились в обратный путь, против течения. Вдруг слышим, кто-то кричит на дороге: «Поторапливайтесь, первая машина уже работает!»

— Вот и сейчас то же самое, — сказал первый помощник машиниста первой машины Имре Хорос, маленький молчаливый человечек, и указал на свисавшую на шнуре вспыхнувшую ярким светом лампочку: — Ток дали!

Поднимаясь вверх по узкой лестнице, Винце вслушивался в хорошо знакомый гул машин. К подошвам его ботинок налипли цветные бумажные полоски, ступеньки и пол были покрыты древесной массой, похожей на кукурузные хлопья. В верхнем небольшом зале уже работали питавшие первую машину четыре рола. В ваннах, бурля и пенясь, перемалывалась древесная масса, макулатура; ритмично вращался барабан. Оператор рола, рослый полный человек, даже не заметил вошедшего Винце. Распрямившись в полный рост у одного из ролов, сердито крикнул:

— Плохо заделаны сальники валов, забетонировали безобразно. Вы бросьте мне втирать очки!

Из-за ванны вышел человек в серой спецовке с небольшим ящичком в руке.

— Слесарная работа выполнена хорошо, — возразил он и, пожимая плечами, направился к железной лестнице.

Винце, переступая через клейкие темные лужи, подошел к оператору рола, возбужденному, раскрасневшемуся и продолжавшему кричать:

— Ведь слепому видно, что бетонщики напортачили. В сальник пробивает массу, прямо на приводной ремень. Это же халтура, а не работа… Вот взгляни, Винце! — Он подошел к лестнице, крикнул в машинный зал: — Сбавьте скорость первой, вышел из строя один рол. — Постепенно успокоившись, он вернулся к ванне, похлопал Винце по плечу. — Значит, временно поработаешь здесь? Вот и отлично! Глядишь, и мне будет полегче, а то один никак не могу сладить с ними. — И он кивнул на двух парней, что-то мастеривших в углу и прислушивавшихся к разговору. — Тянут волынку, приходится все время стоять у них над душой, а им только одно надо — где бы пожрать, не хватает, видите ли, того, что дают, так что ли, Гажи? — Он ловко передвигался, подпрыгивая, как резиновый мяч. — В двенадцать часов соберемся во дворе, у конторы, там услышишь кое о чем, что огорчит тебя, в общем, узнаешь потом, а сейчас распорядись, пусть те, наверху, пошевеливаются, транспортер стоит.

Новая железная лестница вела на склад макулатуры, Винце шагал в полном смысле слова по бумажным горам. Чего только не было здесь: книги, брошюры, исписанные детскими каракулями тетради, цветные литографии, конторские книги, счета, письма, проспекты. Какая-то девушка и двое пожилых мужчин на вершине горы разбирали бумагу. Здесь, на верхнем этаже здания, был большой, побеленный, светлый зал, где было сравнительно тихо, лишь глухо отдавался от стен далекий гул машин. Груды цветной бумаги, устилавшие пол, поглощали звук шагов. Винце не любил находиться в помещении склада, поэтому, передав слова оператора рола, сразу же спустился вниз по лестнице.

Густая масса медленно перемешивалась в ваннах, плотная фигура оператора рола дяди Кепеша появлялась то в одном, то в другом месте, двое пареньков что-то молча делали в углу. Винце расхаживал между ваннами, шлепая прямо по небольшим лужам. Принесенным с собой куском хлеба с жиром он поделился с Матяшем Хольцером в машинном отделении, вдвоем они вышли во двор, где уже собралась небольшая толпа. Мужчина в кожаном фартуке надрывался хриплым голосом:

— Обещали прислать лошадь, а где она, спрашиваю? Нужно вывезти отходы из подвала, их нельзя оставлять там! Наобещают, а потом стой и жди как дурак, и все зря!

Кое-кто пытался урезонить его:

— А ты думаешь, легко раздобыть лошадь? Ишь раскричался! Раз обещали, пришлют.

Но мужчина продолжал шуметь:

— Да разве с лошадью управишься? Тут трактор нужен, говорю я вам. Только трактором можно перевезти к Дунаю отстой и грязь…

— Трактор по крайней мере есть не просит! — резким визгливым голосом подхватила какая-то женщина.

Одни засмеялись, а другие, словно им бросили кость для затравки, подхватили эти слова и, перебивая друг друга, беспорядочно загалдели.

— И людей надо бы заменить трактором, потому что человек тоже есть просит!

— Вот именно! — подхватил другой голос. — А фабком и в ус не дует. Какая может быть работа, черт возьми, на голодный желудок? А еще собираются пустить третью машину….

В это время из конторы вышли Иштван Фараго, председатель фабкома, вихрастый молодой человек и светловолосая бухгалтерша. Толпа нехотя расступилась. Некоторые, в том числе и Винце, стали проталкиваться поближе к ним.

— Не шумите, люди, спокойно, — сказал Иштван Фараго. Его морщинистое, обычно веселое лицо было серьезным и озабоченным. — Мы для этого и собрали вас, чтобы все обсудить…

— Привезите из провинции, если здесь взять негде! — взвизгнула та же самая женщина. — Вон другие предприятия целыми грузовиками привозят картошку и муку… Масло когда еще обещали, а что я домой принесу?

— Получите, масло выдадим, только не кричите зря, — сказал вихрастый молодой человек. — Чего раскричались? Думаете, только у вас дети? У меня тоже их четверо.

Винце Палфи удивленно повернулся к Матяшу Хольцеру:

— В сорок втором, когда я уходил, у него был всего один. Когда же он успел?

— Что ни год, то ребенок, — ответил Матяш Хольцер и глубоко затянулся махоркой. — У него на все хватает времени. Лехотаи у нас партийный секретарь, знаешь?

— Он сказал мне, что работает в парткоме.

Несколько слов молодого Лехотаи, сказанных спокойно и уверенно, восстановили порядок, и люди стали внимательно слушать. Многие знали его с детства: он на складе сырья сортировал макулатуру, пристрастился к чтению. Окончил вечерние коммерческие курсы, познакомился там с девушкой. И хотя она была на несколько лет старше его, это не помешало ей стать потом его женой. Когда у них родился первый ребенок, его уволили с фабрики: один из тогдашних управляющих застал его в обеденный перерыв за чтением нескольким рабочим «Коммунистического манифеста». Три дня избивали его в полиции, но к суду привлекать не стали, а со штрафной ротой отправили на Украину. После освобождения он одним из первых пришел на фабрику. Люди любили его и доверяли ему. Сейчас на лице его выступил пот, руки были сжаты в кулаки, а слова гулко разносились по двору, как удары молотка.

— Мы же взялись с вами за восстановление. Не думайте, что это легко. Если вы поразмыслите, то сами поймете, что без лишений и жертв страну из руин не поднять. Придется еще немного потерпеть и затянуть потуже ремни. Вот вы, женщины, каждый раз ссылаетесь на детей… но ведь мы ради них, ради наших детей и идем на все жертвы, чтоб у них жизнь была лучше, чем у нас с вами… Неужто вы не хотите этого?

Горластая женщина несколько раз провела ладонями по фартуку из мешковины, затем виновато сказала:

— Вот теперь дошло. Ну что ж, не обессудьте, иногда и сболтнешь лишнее, язык-то, он без костей.

В том же духе высказались и другие, мол, не надо все принимать всерьез. Но тут опять подал голос мужчина в кожаном фартуке.

— Так-то оно так, но одними словами человек сыт не будет, словами утробу не набьешь!

Матяш Хольцер негромко сказал Винце:

— Обрати внимание, это Керекеш. Он вечно бузотерит! Если других можно все-таки убедить, то этого ни за что, упрямый как осел…

— А ты почему отмалчиваешься?

Матяш Хольцер пренебрежительно махнул рукой.

— Пусть бабы болтают, может, им легче станет, а потом приглашу к себе одну, другую и поговорю с ними по душам. А кроме того, вас, молодых, тут хватает…

Подумав немного, Винце, кивнув в сторону мужчины в кожаном фартуке, спросил:

— Кто он?

— После освобождения стал возчиком, черт знает зачем его приняли к нам. Заискивает перед инженерами и мастерами, возит их в Пешт, подлаживается к социал-демократам…

Когда после реплики мужчины в кожаном фартуке по толпе снова прокатился гул, Винце, не отдавая себе ясного отчета, ринулся в самую гущу толпы, и в следующее мгновение зазвенел его голос, да так, что все разом смолкли.

— Я человек здесь, на фабрике, новый, первый день, как вышел на работу, но тем не менее успел увидеть и услышать такое, отчего нельзя не прийти в ярость. Когда мне сообщили, что в двенадцать часов состоится собрание, я подумал, мы соберемся и обсудим наши производственные дела, но до сих пор я ничего не слышал здесь, кроме разговоров о масле, муке и пустом брюхе. Ну ладно, допустим, ваши глаза уже привыкли к этим развалинам, к разрушенным заводам и фабрикам, но я только что вернулся домой и у меня сердце сжалось при виде того, что стало с этой страной. Так от кого же вы ждете манны небесной? Неужели надеетесь, что жареный голубь сам влетит вам в рот?

Светловолосая бухгалтерша засмеялась, другие тоже заулыбались и одобрительно поглядывали на негодующего Винце Палфи.

— Сколько сами заработаем, столько и сможем съесть, — продолжал Винце. — В будущем году больше, чем нынче, а потом еще больше. И чем больше кирпичей заложим в дело восстановления, тем больше и получим. Надеюсь, это каждому понятно, а? Мы должны работать в поте лица, болтовней и криками делу не поможешь. А виновников во всех наших бедах нужно искать не в фабричном комитете. — Он сунул руки в карманы и, подавшись корпусом вперед, негромко, но внушительно сказал: — Я приехал из Советского Союза и знаю, как там живут. Там тоже люди терпят лишения, но таких речей мне ни разу не приходилось слышать. — Он отыскал глазами мужчину в кожаном фартуке и, сверля его взглядом, гневно отчеканил: — А тех, кто пытается сеять здесь раздор и недовольство, не слушайте. У нас есть партия, и со всеми своими бедами мы будем обращаться к ней, только она одна может помочь нам.

— Ну-ну, чего уставился? — выдавил мужчина в кожаном фартуке, лицо его то бледнело, то становилось багровым. — Много берешь на себя. Еще молоко на губах не обсохло, а поучать нас вздумал. — И он отошел к стоявшей посередине двора грузовой машине.

Винце расправил плечи, стал рядом с Иштваном Фараго и, смущенно улыбаясь, сказал:

— Он считает меня желторотым юнцом. Ну что ж, это даже лестно.

— Вот именно! Можно только позавидовать.

Оба дружно засмеялись, Иштван Фараго взял Винце под руку, и они пошли к фабричному корпусу.

— Когда будешь уходить, крикни мне, вместе пойдем, — сказал Фараго, — а то я и поговорить с тобой толком не успел.

— Ладно, зайду.

Старик остановился у войлочной занавески и, не выпуская руки Винце, сказал:

— Рад твоему возвращению. Как раз тебя-то и не хватало нам, понимаешь?

— Постараюсь не подкачать, — заверил Винце, испытывая в эту минуту приятное чувство, такое же, как в далеком детстве, когда отец, бывало, гладил его по голове.

Винце Палфи первый день работы на фабрике казался настолько насыщенным событиями, что поделиться своими впечатлениями с женой он считал просто необходимым; то же самое спешила сделать и Мари, так как на шелкоткацкой фабрике «Хунния»… Впрочем, расскажем все по порядку.

Ровно в десять часов женщины уселись на свои привычные места, на валявшиеся у стены мешки, достали кастрюльки, бутылки с кофе. Герец, икая, уплетала холодную савойскую капусту. Мари взяла у нее кастрюльку и побежала к воротам, чтобы подогреть у уборщицы, тетушки Сабо. Когда Мари шла с кастрюлькой обратно, ее окликнул какой-то чумазый мальчуган, просунувший голову между железными прутьями ограды:

— Тетя! Вы знаете женщину по фамилии Такач?

— Конечно, знаю.

— Это моя мама. Скажите ей, что папа прислал меня сюда.

Мари осмотрелась: вахтер Дюри с кем-то разговаривал по телефону в своей будке. Воспользовавшись этим, Мари быстро открыла ворота, взяла мальчика за руку и осторожно, чтобы не расплескать содержимое кастрюльки, пересекла с ним двор. Такач, тихая, кроткая женщина — Мари по-настоящему даже не слышала ее голоса, — считалась одной из лучших ткачих на фабрике. Привалившись к станку, она подкреплялась хлебом с жиром. Увидев сына, женщина бросилась к нему.

— Ты как попал сюда? Как тебя пропустили?

Мальчик показал на Мари:

— Тетя провела.

Эдит Кунц вдруг подхватила мальчика на руки, пробежала с ним по цеху, вызывая общий смех женщин. Именно в этот момент откуда ни возьмись появился холеный главный инженер Халтенберг в сопровождении наладчика в белом халате.

— Что здесь за балаган? Чей ребенок?

Такач какую-то секунду колебалась: признаваться ей или нет, но потом все же сказала:

— Извините, мой.

Мари уже стояла рядом с ней.

— Я привела мальчика, он стоял за воротами, и мне казалось…

— Пусть вам ничего не кажется. И знайте раз и навсегда: здесь не детский сад. Кому не с кем оставлять ребенка, пусть сидит дома.

Он повернулся на каблуках, но резкий голос Мари остановил его.

— Я же сказала вам, что это я привела его!

Главный инженер метнул на Мари холодный взгляд.

Такач торопливо накинула на плечи вязаный платок, взяла сына за руку и засеменила к воротам, кутая и мальчика в платок. Мари перевела полный решимости взгляд на главного инженера.

— Фабрика должна иметь свой детский сад, — сказала она, — чтобы те, у кого есть дети, могли приводить их туда… так делают в Советском Союзе, мой муж вернулся оттуда и рассказывал мне… — Она немного растерялась, произнеся столь длинную тираду, моргая, посмотрела на стоявших в стороне и с интересом наблюдавших за происходящим женщин, и вдруг ей показалось, что она прочла на их лицах одобрение и доброжелательность. Ею неожиданно овладела беспредельная радость, и четким, чистым голосом она добавила: — Это новшество нужно ввести, и чем раньше, тем лучше.

Главный инженер Халтенберг, не проронив ни звука, вышел из цеха, за ним, как тень, проследовал наладчик. У дверей он сделал шаг в сторону, чтобы дать дорогу женщине — это возвращалась Такач.

Первой заговорила кривоногая Чука:

— Какая вы неосторожная! Если Такач вызовут за трудовой книжкой, вы будете виноваты!

Эдит Кунц толкнула ее локтем и передразнила:

— Кар-кар-кар… раскаркалась, старая ворона! Вызовут за книжкой! За что? За то, что два слова сказала своему ребенку? Пусть Халтенберг не хозяйничает тут! Для этого есть фабком, а он вряд ли поддержит Халтенберга.

— А здорово она взяла в оборот Халтенберга! — восхищалась беременная Герец, и ее измученное, бледное лицо озарила едва уловимая, довольная улыбка. Затем, как бы в утешение Мари, произнесла: — Впрочем, никто не виноват, что нелегкая принесла его именно в тот момент.

Мало-помалу все возвращались к своим рабочим местам. Мари курсировала со своей тележкой между станками, ни с кем не разговаривала, от сильного гула у нее шумело в ушах, а от пережитых волнений бешено колотилось сердце. Правильно она сделала, что не уступила холеному главному инженеру? Если так пойдет дальше, она станет скоро такой же, как Луйза, — не сможет оставаться равнодушной, если кого-нибудь будут обижать… К тому же не исключено, что фабком станет на сторону главного инженера Халтенберга и ей укажут на ворота…

Мари хотелось поговорить с Йожефом Тенцером, но он с утра ушел на склад, и вот уже полдень, а его все не было видно в ткацком цехе. Наверно, ему уже стало известно о случившемся, возможно, судьба ее уже решена. Ну ничего, дома Винце скажет, правильно она поступила или нет, Винце развеет ее сомнения, успокоит. Но как ужасно, когда человек сам не может решить, разумно он поступил или наделал глупостей.

Она проходила со своей тележкой возле Такач; женщина приветливо кивнула ей, нажала пальцем кнопку:

— Это совсем несложно, регулировать эксцентрики, — сказала она. — Ты как, имеешь представление, что к чему?

— Немного, — ответила Мари и подошла к женщине.

— Современем освоишь и станок. Поработать подносчицей тоже полезно, научишься обращаться с утком. Работа здесь чистая, только надоедает весь день стоять у эксцентрика. Жаккард совсем другое дело, на нем вырабатывается фасонная ткань, но Герец не подпускает тебя близко, да? Ну вот и обрыв. — Она громко позвала наладчика, расхаживавшего между станками. Мари пошла дальше.

Плавно, бесшумно вращались веретена станка Эдит Кунц, а девушка старательно красила губы, затем, взмахнув зеркальцем, подозвала Мари.

— Твой муж был в плену? — спросила она.

— Да, недавно вернулся, всего четыре дня назад.

— Из Советского Союза?

— Ага.

— А где он работает?

— На Чепеле, первым помощником машиниста бумагоделательной машины на фабрике Неменя.

— Он красивый у тебя?

Мари засмеялась, прижалась головой к плечу девушки.

— Да еще какой красавец! Как-нибудь придешь к нам, познакомлю.

— Где вы живете?

— На улице Надор…

— Ладно, непременно нанесу визит.

И она снова засмеялась. Мари поспешила со своей тележкой дальше, проходя мимо работниц, улыбалась каждой, останавливалась у станков, смотрела, как ловко орудуют женщины руками. «Конечно, я права, не стоит говорить с Йожефом Тенцером, да и в поддержке Винце не нуждаюсь, потому что говорила так, как надо, и все тут!» Винце сказал, что честному труженику нечего больше бояться. Гляди, сколько она сразу приобрела себе друзей, все изменилось, даже цех стал казаться иным, уютным и приветливым, особенно когда заглянет в него по-осеннему ласковое солнце, а до чего красива пряжа, цветной шелк, равномерно сматывающийся с бобины! Как же она не замечала этого раньше? Словно ходила до сих пор с завязанными глазами.

Мари так спешила домой, что даже дух перехватило, когда она хотела окликнуть тихонько насвистывающего молодого человека, не спеша шагавшего впереди по противоположной стороне улицы Надор.

— Винце! Винце! — позвала она, но он не услышал. Мари ускорила шаг и, поравнявшись с ним, замахала руками. Только тут Винце заметил ее и перешел на другую сторону улицы.

— Что случилось? — встревожился он, глядя на разгоряченное лицо жены.

— Так много всего, на ходу не расскажешь, — ответила Мари и чуть ли не потащила Винце за собой к воротам.

Винце передалось ее волнение, и, терзаясь неизвестностью, он строил самые невероятные догадки. А главное, понял, что его собственные дела отодвигаются теперь на второй план.

А с третьего этажа донесся ошалелый лай, Жига мчал вниз по лестнице, поводок извивался позади него.

8

Утром, когда позвонили, Винце был один в комнате. Какое-то мгновение он колебался, открывать или не открывать дверь, и решил не открывать — наверняка пришли к баронам. Настойчивые звонки повторились несколько раз; наконец в прихожей раздались шаги и незнакомый голос, потом в комнату постучали и, не дожидаясь ответа, открыли дверь… На пороге стояла баронесса с листочком бумаги в руке.

— Вы дома? А я думала, вы ушли, вот уже целый час звонят.

— Разве это к нам приходили? — спросил Винце, еле сдерживая улыбку. Малика в халате, из-под которого выглядывал подол длинной ночной сорочки, имела довольно-таки комичный вид:

— В такой же мере, как и ко мне. Принесли счет за газ. За полмесяца.

— Придется написать на двери, что к Палфи три звонка.

— А, не важно, все равно вы ходите через кухню. Главное, нужно оплатить счет, завтра придут за деньгами.

— Сколько?

— Много, семьдесят четыре пенгё. Половину придется уплатить вам, как жильцам. — И баронесса бесцеремонно уселась на кровать.

Винце встал, пододвинул к кровати стул.

— Пересядьте, пожалуйста, сюда. Жена, уходя на фабрику, застелила кровать, а вы ее сомнете.

Малика удивленно посмотрела на этого странного, ершистого молодого человека, но пересела. Винце тщательно разгладил покрывало, затем сказал:

— Моя жена вчера вечером впервые пользовалась газом, согрела всего одну кастрюлю воды.

— Откуда мне знать? — Малика разозлилась, что ее заставили пересесть. — Не буду же я стоять целый день на кухне и контролировать, что делает ваша жена?

— Вы можете узнать об этом у моей жены. Уж если она говорит, что пользовалась газом один раз, то, поверьте, так оно и есть.

Малика встала и, все более распаляясь, замахала счетом.

— Я поговорю с мужем. Это дело надо упорядочить, с газом и электричеством. Я допустила глупость, не подумав об этом раньше, но раз вы упрямо стоите на своем, я буду говорить иначе.

— Согласен, надо упорядочить. Будем платить исходя из того, сколько у кого лампочек и помещений, которыми каждый пользуется.

— И у нас и у вас по одной комнате и по одной ванной, кухня и прихожая общие, какой тут может быть спор.

— Нет, извините. В вашей ванной, как мне известно, имеется газовая колонка. Она много потребляет газа.

— Допустим…

— Кроме того, жена говорила, что вы пользуетесь электрическим утюгом и электрическим чайником. Это нельзя не учитывать, надеюсь, вы не будете возражать, а?

Едва заметная улыбка по-прежнему играла на лице Винце. Он чуть было не начал насвистывать, но спохватился и продолжал смотреть на заспанное лицо баронессы, еще молодое, но уже слегка поблекшее, на ее голубые, круглые и пустые глаза. Малика отвела взгляд и молча вышла из комнаты. А Винце снова сел к окну и склонился над книгой.


Малика на этот раз не на шутку разозлилась. Пожалуй, Эгон прав, она слишком просто ведет себя с этими пролетариями. До тех пор, пока они вели себя скромно, никакой беды в этом не было, но, когда вернулся этот рабочий из России, они многое стали себе позволять. Где, черт возьми, достать ей денег, чтобы оплатить счет за газ? Эгон ни о чем не заботится, проведет в Пеште всего какие-нибудь сутки, и на рассвете уезжает в Чобад, вот и сегодня… и ей самой приходится разбираться с этой чернью! Безденежье начинает уже действовать ей на нервы. Не может же она жить в Пеште, не имея гроша за душой. А стоит ей начать разговор об этом с Эгоном, как он отвечает, что в Чобаде можно прожить и без денег. Даже в трамвае платит за нее Питю, хотя Питю и сам бедствует, ведь в министерстве иностранных дел расплачиваются бобами и горохом, что немало раздражает Питю. Он все чаще повторяет, что ему осточертела эта страна.

Конечно, можно найти выход из столь затруднительного положения: взять какую-нибудь пустячную драгоценность и продать. Нынче так поступают все люди ее круга. Но все, что у нее имелось, она отдала за соболью шубу, а остальное замуровано в стене чобадской часовни, за алтарем. Эгон и слышать не хочет, чтобы извлечь оттуда драгоценности, говорит, что прибегнет к этому только в случае самой крайней необходимости. Наступят времена, когда все будет зависеть от того, какими ценностями и сбережениями располагает человек. А Питю способен в любую минуту бросить ее. Мужчины все непостоянны, вроде Рене; этот тип с тех пор так и не показывается. Ну и черт с ним, с Рене, кого может интересовать дегенерат с женским голосом. Питю несравненно лучше его, к нему у нее совсем другие чувства, ничего подобного она не испытывала раньше.

Так она размышляла, лежа в постели. В комнате была приятная прохлада, а на улице опять стояла невыносимая жара… Даже о счете за газ она забыла, но когда пришел Питю, а за ним и Эжеб, вспомнила о нем и подробно рассказала о «нахальстве того рабочего».

— Ужасно обнаглели! — посочувствовал ей Питю. — Но не надо расстраиваться, это испортит тебе цвет лица. Не беспокойся, мы проучим их, так турнем отсюда, что только пятки засверкают.

Так Иштван Матеффи, советник венгерского министерства иностранных дел периода 1945 года, отпрыск старинного, но разорившегося дворянского рода, возглавил начатую еще ранее кампанию против супругов Палфи. До сих пор она носила характер спорадических стычек, насмешек и легких уколов, которые время от времени развлекали гостей. Этой кампании не хватало продуманности и целеустремленности.

Хотя баронесса и считала это излишним, поскольку чета Палфи все равно, мол, ходит через кухню, Винце сделал и повесил над кнопкой звонка табличку: «Вайтаи — один звонок, Палфи — три звонка». Едва он прикрепил ее, три резких звонка оторвали его от книги. Винце открыл дверь. За нею стоял Питю Матеффи, уже без повязки Красного Креста. Не здороваясь, отпрыск старинного дворянского рода направился в комнату баронессы.

— Читать умеете? — спросил у него Винце.

— Как же, — с готовностью ответил тот.

— А мне показалось, раз вы не научились здороваться, то и азбуку не постигли. — С этими словами Винце повернулся и ушел к себе в комнату.

До его слуха доносились громкие возгласы, крики, взвизгивания и смех в комнате баронессы. Не прошло и пяти минут, как в прихожей зашуршали крадущиеся шаги, тихонько скрипнула открываемая дверь, затем последовали длинные звонки, три раза подряд. Винце не шелохнулся, звонки повторились. Тогда он вышел в прихожую, прислонился к шкафу, сунул руки в карман и, покачиваясь и насвистывая, стал ждать. Снова раздался трезвон, еще и еще раз. Мимо Винце, виляя бедрами, продефилировала Малика и бросила на него испепеляющий взгляд. Отворив дверь, она прошествовала назад в свои апартаменты, уже вместе с Эжеб.

А позднее из кухни в лакейскую просочился едкий запах гари, захлопали двери, зазвенела посуда. Мари вышла на кухню подогреть Винце ужин. Находившаяся там троица не обратила на нее никакого внимания. Питю Матеффи сидел верхом на стоявшем посередине кухни стуле и рассказывал Малике и Эжеб пошлые анекдоты.

— Так вот, значит, возвращается однажды вечером Кон домой и застает Шварца в постели со своей женой…

— Мы уже слышали, но все равно расскажи! — прокричала Малика, давясь от смеха.

Но настоящее сражение разыгралось поздно вечером. Супруги Палфи уже спали, когда Малика вернулась домой. Дружки, очевидно, остались на лестничной площадке, так как каждую минуту раздавался звонок, затем сильно хлопали дверью и следовал наигранный радостный визг:

— Привет, а я уже думала, ты не придешь, проходи, пожалуйста. — И как только вновь прибывший скрывался в комнате, опять раздавался трезвон, стук, шум, топот ног, восторженные крики: — Сколько лет, сколько зим, вот это сюрприз!

Так продолжалось битых полчаса. Наконец им, видимо, надоела эта игра, и тогда начались беспрерывные хождения из комнаты в кухню и обратно, парочки гонялись друг за другом, визжали, хохотали, и все это под аккомпанемент граммофона, исполнявшего джазовую американскую музыку.

Винце встал с постели.

— Ты куда?

— Пойду скажу им.

— Чтобы подняли тебя на смех? — Мари удержала мужа за руку. — Если ты меня любишь, никуда не пойдешь. Завтра скажешь ей…

С открытыми глазами они молча лежали рядом. Когда опять — часа в два ночи — прозвенел резкий звонок, они оба вздрогнули. Вся компания с громким воинственным гиканьем вышла в прихожую, в дверях стояла Луйза с полицейским.

— Прошу прекратить шум, — сказал полицейский, — поступило много жалоб от жильцов, вы мешаете людям спать. — С этими словами он поднес руку к верхнему карману, намереваясь вынуть блокнот и составить акт.

Вперед вышел Питю Матеффи.

— Я Иштван Матеффи, советник министерства иностранных дел, — отрекомендовался он, — и ответственно заявляю от имени всего общества, что никаких нарушений никто не позволял себе, просто мы устроили небольшую пирушку у ее сиятельства баронессы Вайтаи.

Полицейский нерешительно опустил руку, забыв застегнуть верхний карман, оглянулся на неподвижно стоявшую Луйзу, затем изрек:

— Гм, но все же попрошу веселиться потише. — И он вышел из квартиры.

Луйза молча шла впереди, полицейский спускался по лестнице следом за ней, щелкнул замок, распахнулись тяжелые ворота.

— Здорово вы с ними разделались, — сказала она с издевкой. — Наверно, боитесь их?

— Я знаю службу, не вмешивайтесь не в свое дело.

— Ну что ж, вряд ли вы продержитесь долго в рядах демократической полиции, — рассерженно выпалила Луйза и захлопнула ворота.

А на втором этаже визит блюстителя порядка только подлил масла в огонь, веселье стало поистине безудержным. Особенно торжествовал Питю Матеффи: мол, он хорошенько проучил полицейского, что там ни говори, а громкое имя, представительная внешность и теперь производят впечатление. В прихожей хождения не прекратились, но после визита полицейского старались не топать, ходили на цыпочках, то и дело доносился скрип осторожно закрываемых дверей, а перед лакейской раздавались свистящие восклицания: «Тс! Тс!» Этим шиканьям, перешептываниям, приглушенному хихиканью, казалось, не будет конца. Когда же открывалась дверь, из комнаты вырывались громкие звуки музыки, топот ног, пение, отрывочные фразы, взрывы хохота, дикие, нечленораздельные выкрики.

В эту ночь Питю Матеффи превзошел самого себя богатством и оригинальностью выдумок. Он принес из кухни мешочек сухих бобов и принялся обстреливать ими дверь комнаты. Каждый по очереди запускал в мешок руку, и горошины градом обрушивались на дверь. Малика верещала:

— Не безобразничайте, вся комната усыпана бобами!

Но вскоре и она вошла в азарт. Теперь они уже ползали на четвереньках по полу, собирали зерна, закатившиеся под кровать и шкаф, и обстреливали ими дверь. Питю Матеффи командовал:

— Залпом, пли!

А в лакейской Винце Палфи говорил жене:

— Так ведут себя только обреченные люди.

К рассвету они угомонились, один за другим заходили в ванную, с шумом из крана лилась вода, и наконец в квартире все стихло. В шесть часов утра Винце, собравшись идти на Чепель, вышел в прихожую и столкнулся там с баронессой. С белым, как известка, лицом она стояла, держась за стенку и вытаращив на Винце стеклянные глаза.

— Надеюсь, сегодня вам удалось заснуть? — прогнусавила Малика. — Мы, поверьте, приняли все меры предосторожности, чтобы не тревожить вас.

— Спасибо за чуткость, мы очень хорошо выспались, — сдержанно ответил Винце и прошел мимо.

Вскоре квартира опустела. Баронесса, видимо, уехала в Чобад, так как в последующие три дня никто не звонил к ней и не приходил. На четвертый день рано утром, свежая и отдохнувшая, она возвратилась. Супруги Палфи как раз завтракали на кухне.

— Какой аппетитный запах, — сказала Малика и, улыбаясь, некоторое время выжидательно посматривала то на Винце, то на Мари. Что это, они уже и не здороваются? Неужто надеются, что она первая поздоровается?

Супруги Палфи спокойно продолжали есть суп. Малика присела на кухонный стул.

— Вкуснейшая вещь этот суп с укропом, чай и кофе страшно надоели, но от супа я боюсь располнеть. Вам в какое время удобно готовить? Желательно, чтобы мы не сталкивались на кухне, потому что я не люблю ссор, это не в моем характере, да и для вас в них мало приятного, не так ли?

— Жена вечером обычно готовит овощное рагу, иногда на два дня сразу, — сказал Винце. — Утром суп и три раза в неделю полный обед. Определенный час установить трудно, но она постарается избегать вас.

— Вот и прекрасно, — кивнула Малика. — Надеюсь, Маришка, вы не обиделись?

— На что обижаться?

— Мало ли на что. Вы смотрите так угрюмо, что меня даже жуть берет. Вечером придет Эгон, вот тогда и договоримся насчет платы за газ и электричество. Ужас, до чего тоскливо в этом Чобаде, я быстро собралась и сбежала оттуда. Ко мне никто не приходил? — Не получив ответа, она смутилась на мгновение и, чтобы скрыть это, наклонилась к Жиге, забившемуся под стул Мари. — Привет, Жига, какой же ты стал большой пес! — Она схватила его за шею и подняла вверх. Жига заскулил. — Ну, идем. — И понесла его к себе.

Мари вскочила, поднесла руку к губам и посмотрела на Винце. Муж сжал Мари плечо и силой заставил ее сесть.

— Не подавай виду, Мари. Если она заметит, что причиняет тебе боль, не видеть тебе больше собаки. Перестань, она скоро забудет о ней.

После обеда Мари, не находя себе места, слонялась по прихожей. Из комнаты доносились жалобные завывания плененной собаки. Она скреблась, делала отчаянные попытки вырваться на свободу. Малика, очевидно, легла, потому что не было слышно ее шагов и вообще никакого шума, этого непременного спутника баронессы. Мари поднялась к Пинтерам, нехотя взялась за работу. Пинтер-старший, изменив своей привычке, несколько раз заглядывал в мастерскую, наконец не выдержал и спросил:

— А где же… собака?

— Внизу, у баронессы.

То, что Жига — собственность баронессы, все уже давно забыли. Пинтер-старший не спеша спускался по лестнице, и ему казалось необычайно странным, что у него под ногами не вертится смешной пес с длинным туловищем. Когда на втором этаже хлопнула дверь, он остановился и стал набивать трубку. С ним поравнялась Малика.

— Целую руки, — поздоровался уполномоченный по дому, пытаясь согнуть неподатливую спину. — Как поживаете, баронесса?

— Живу, как видите, — ответила Малика. — А вы?

— Как всякий старый безработный, — пошутил Дёрдь Пинтер. — Прогуливаюсь под вечер… Ваша собачка, баронесса, обычно гуляет со мной.

— Мерзкий пес, Маришка приручила его, мне же некогда возиться с ним.

— А я с превеликим удовольствием, — отозвался Пинтер.

Они вернулись. Малика выпустила ошалевшего от радости Жигу. Пинтер поднялся за ошейником. Собака молниеносно обежала все закоулки квартиры, заметалась по полу, чуть не сбила с ног Мари, и ее то ликующий, то жалобный лай оглашал весь дом. Так Жига снова обрел свою настоящую хозяйку, а баронесса Вайтаи — новый козырь в своей неблаговидной игре. Когда Питю задерживался, она, чтобы убить время, забирала к себе Жигу и дрессировала. «Садись! Дай лапу! Ложись!» — командовала она, и, когда Жига, не понимая, что от него хотят, отбегал в сторону и рычал, оскалив зубы, баронесса больно хлопала, его своей холеной рукой с розовыми ногтями. Наконец приходил господин советник Матеффи, и она выбрасывала собаку вон, иногда по нескольку дней даже не вспоминая о ней. Но неожиданно, появившись на кухне или у Пинтеров, снова уносила с собой сопротивляющуюся собачонку. Сборища на кухне и ночные кутежи стали постоянным явлением. И только тогда в доме становилось сравнительно тихо, когда барон наведывался в Пешт. Присутствия же собаки в комнате он не выносил.

Общение жильцов коммунальной квартиры ограничивалось к этому времени одной-двумя фразами. Письменное соглашение об оплате электричества и газа Малика, не сказав ни слова, положила на стол в кухне. Согласно этому соглашению, супруги Палфи обязывались платить тридцать процентов общей суммы по обоим счетам, а за квартиру — шестьдесят пенгё в месяц. Винце молча принял условия барона.

Как-то раз он разговорился с чобадским крестьянином, который привез мешок картошки. Крестьянин рассказал, что барон с раннего утра до поздней ночи ходит по полям, ко всему присматривается, тогда как раньше только и знал, что гонять свою автомашину. В Чобаде есть немало крестьян, которые в глаза не видели барона. Раньше крестьяне боялись его, теперь ненавидят. Он расхаживает среди них, словно каждого берет на заметку, ведет точный учет всех их прегрешений и не скрывает своего отвращения, если ему в силу необходимости приходится вступать с кем-либо в разговор. Стал ужасно жадным. Из двадцати четырех комнат особняка двадцать две закрыл, а две оставил для себя и жены, всю прислугу распустил.

— Я вижу, вы жалеете его? — спросил Винце. — Только напрасно, имейте в виду, у него одного намного больше, чем у нас с вами вместе. А ему и половины того не полагается.

— Да, да, — закивал крестьянин, — но ведь он был таким большим барином! — Он наклонился к Винце и шепотом, но с явным одобрением сообщил: — Кажется, ему недолго осталось отсиживаться в особняке. Община решила поселить в этих двадцати четырех комнатах ребятишек, устроить детский дом… Посмотрим, как встретит это его сиятельство!

Барон Эгон Вайтаи чаще всего приезжал в Пешт утром, в сапогах, с рюкзаком. Привозил жене мед, варенье, парных кур и фрукты, хлеб домашней выпечки, ветчину, калачи, а все, что не вмещалось в рюкзак, везли на подводе. В комнате баронессы обычно было все вверх дном — следы ночного кутежа. Барон редко заставал жену в постели, чаще всего она уходила на рассвете вместе с компанией, но Эгон Вайтаи знал, что до вечера он найдет жену у Берты. Судя по стаканам, грязным тарелкам, сдвинутым креслам, ночью здесь побывало немало гостей. И в этом барон находил утешение; он никогда не был ревнивым и даже мысли не допускал, чтобы его Амелия проводила ночи с кем-то наедине. Амелия слишком многим обязана, ему, носителю фамилии Вайтаи. Она молода и любит веселое общество. Весь последний год войны она была оторвана от мира, вдвоем с матерью прожила в Чобаде. Правда, некоторое время в особняке стояли немцы, но Амелия, конечно, только в случае крайней необходимости общалась с немецкими офицерами. Барон, как мастер конного спорта и заядлый охотник, превыше всего ставил английскую аристократию, среди английской знати у него было много друзей и хороших знакомых, а благодаря женитьбе — даже родственников, но немцев он презирал. Что же касается Амелии, то вполне понятно, что после вынужденного одиночества и связанных с войной треволнений и лишений она пытается теперь наверстать упущенное… Она вправе сама устраивать свою жизнь, тут вмешиваться нельзя, ибо можно достигнуть, как считал барон, лишь обратных результатов. Он знал Амелию как своенравную и упрямую женщину, которая не любит жить по чужой указке, но знает чувство меры, грань, за которую нельзя переходить. Вот перебесится, надоедят ей пештская жизнь и друзья, потянет ее к тихой, спокойной жизни, и она вернется в Чобад.

Барон привел в порядок комнату, постель жены и, убедившись, что соседей нет дома, вынес на кухню грязную посуду, затем переоделся в ванной и ушел.

После обеда он явился на Розовый холм, поздоровался с женой и остальными, потом вместе с Бертой и мужчинами удалился в курительную комнату. После переговоров он еще с полчаса посидел в окружении молодежи, затем поцеловал жену в лоб и, сославшись на привычку рано ложиться спать, отправился домой.

По улице он шел, прямо глядя перед собой, чтобы не видеть плакатов на стенах, которые он принципиально не желал читать. Он игнорировал работы по расчистке развалин, кое-где уже восстановленные здания тоже не вызывали у него интереса, а озелененную, благоухающую запахами цветов, ярко освещенную площадь Свободы он просто-напросто обходил, чтобы не видеть белоснежного памятника погибшим советским воинам; при одной мысли о нем у него сводило скулы. Кругом него был враждебный ему мир, так, во всяком случае, казалось барону. «Ничего, долго не протянут, — повторял он про себя, — но когда придет им конец?»

В полночь вернулась домой Амелия, и разбуженный барон натянуто улыбнулся жене.

— Вы ужинали, Амелия? — вежливо осведомился он. — Весело провели время у Берты? — Затем, воспользовавшись минутной паузой в сплошном потоке слов Амелии, сказал: — Я привез курицу, старуха ощипала и выпотрошила ее, так что недолго придется возиться. Она в кладовке.

— Ладно, пусть лежит, — безучастно сказала жена и продолжала о том, что интересовало ее неизмеримо больше. — Питю хочет поговорить с вами, завтра утром он зайдет… Вы даже не представляете, какой весельчак этот Питю, сегодня у Берты мы буквально катались от смеха, когда он…

Барон выслушал восторженный рассказ о Питю Матеффи, ни единым словом не обмолвившись о том, что лично он считает фаворита своей жены легкомысленным и примитивным балбесом, который не достоин находиться в приличном обществе, но что поделаешь, видимо, это дань времени и подобные компромиссы с демократией неизбежны. Наконец Малика улеглась на другой кровати и погасила свет. Воцарилась тишина. Спустя некоторое время Малика громко зевнула и сказала:

— Я ужасно хочу спать, Эгон.

— Спокойной ночи, Амелия, — упавшим голосом произнес муж.

Но Малика еще не поставила точки на разговоре. Поворочавшись в постели, она обратилась к мужу:

— Надеюсь, вам известно, что у меня кончились деньги.

Муж кашлянул в кулак, ему явно было неприятно выслушивать подобные заявления, но тем не менее он холодно ответил:

— Я так и думал, поэтому захватил с собой несколько сот пенгё. Может быть, и не следовало напоминать вам о необходимости немного сократить расходы..

— Знаю, знаю. Но я столько должна, что боюсь, как бы послезавтра снова не остаться без гроша в кармане.

— Не делайте столько долгов, прошу вас.

— Не понимаю, чего вы так жметесь. У нас там столько драгоценностей, что, право, ничего не случится, если…

— Оставим это, Амелия, — категорически заявил барон, — прибегать к этому преждевременно.

На несколько минут воцарилась напряженная тишина, затем Амелия спросила:

— Вы когда уезжаете?

— Утренним поездом.

— Значит, не дождетесь Питю?

— Нет, к сожалению.

Баронессе только это и нужно было узнать. Успокоившись, она заснула.

На следующее утро Эгон Вайтаи, захватив с собой рюкзак, примерно в одно время с супругами Палфи ушел из дому. Часам к десяти пришла Эжеб и, конечно, Питю, начиненный целым арсеналом новых козней против жильцов. И до следующего рассвета продолжались беготня, шум, стряпня, дикая ночная оргия. Под личным наблюдением советника Матеффи поджаривалась ощипанная чобадская курица, а непрерывные звонки служили доказательством того, что баронесса Вайтаи пользуется большой популярностью в обществе.

Как-то ночью Мари расплакалась.

— Я не могу больше этого выносить, — прошептала она. — С ума можно сойти! Ты ни одной ночи не отдохнул спокойно. Я вижу, утром ты едва стоишь на ногах. — Но когда Винце хотел встать, она судорожно схватила его за руку. — Не ходи! Их много, ты ничего не сделаешь с ними.

Винце сидел на краю кровати, Мари всхлипывала, руки ее судорожно подергивались каждый раз, когда открывалась входная дверь и в прихожей раздавались шлепающие шаги. Из кухни донесся хохот, затем наступила тишина, но тут же она была прервана грохотом опрокинутого стула, кто-то негромко взвизгнул, и снова воцарилась тишина. Все это до предела напрягало нервы. Вдруг что-то тяжелое грохнулось о дверь лакейской. «О, пардон!» — раздалось за дверью сквозь сдерживаемый смех, но Винце уже подскочил к двери и рывком распахнул ее.

Питю Матеффи покачнулся и, чтобы не потерять равновесия, шагнул в комнату. Винце с такой силой толкнул его в грудь, что тот отлетел к корзине с дровами, стоявшей в прихожей. Малика завизжала.

— Как вы смеете! Негодяй! — взревел советник министерства и поднял кулак.

Винце перехватил руку советника и ловким движением вывернул ее назад; от злости лицо его стало белее стены.

— Кто негодяй, я вас спрашиваю? Морду разобью, если не перестанете безобразничать… вы… вы…

— Отпустите! — визжала баронесса.

— Если вы еще хоть раз прикоснетесь к моей двери и сейчас же не уберетесь отсюда…

— Кто вас уполномочил распоряжаться здесь? — Иштван Матеффи безуспешно пытался высвободить руку, лицо его побагровело, язык заплетался. — Это не ваша квартира, для вас же лучше вести себя скромнее.

— Убирайтесь в комнату, пока целы!

Голос Винце прозвучал настолько грозно, что Малика молча ретировалась в свою комнату. Винце дал пинка ее хахалю, тот, втянув голову в плечи и не оглядываясь, дошел до двери и лишь оттуда стал грозить:

— Вы мне дорого за это заплатите!

Но Винце не стал его слушать и вернулся в комнату. Он застал Мари стоявшей у двери, она дрожала всем телом от клокотавшего в ной негодования.

— Если бы тот подонок тронул тебя, не знаю, что бы я сделала с ним, — сказала она, — Я чувствую себя виноватой, что всегда удерживала тебя.

Они снова легли. Винце, чтобы успокоить Мари, гладил ей лицо, волосы.

— Я высплюсь и за оставшиеся несколько часов, — прошептал он, — фронтовая привычка, а вот ты… Ну, успокойся, не терзай себя.

— Что они за люди…

— Паразиты, — сказал Винце. — Жалкие, ничтожные людишки. Тысячу лет сидят у нас на шее, привыкли уже. — Голос его сразу стал суровее. — Глупцы, не понимают, что этому пришел конец.

Винце прислушался к неровному дыханию жены и, когда ее посапывание стало ритмичным, тоже уснул.

9

На кухне Мари увидела целую гору грязной посуды, к раковине не подступишься, плита забрызгана жиром. Она растерялась, здесь даже повернуться негде! Спустилась к Луйзе, сварила рагу, суп, но Винце не стала говорить о безобразии на кухне. Зато Луйзе отвела душу. Вскоре, когда Мари как-то вечером забежала к дворникам, сестра сказала ей о том, о чем она и сама все чаще стала думать.

— Вам надо подыскивать себе квартиру.

— Совершенно верно! — энергично подхватила Мари, но ее энтузиазм тотчас угас, она безнадежно махнула рукой. — Кто же нам ее даст, ведь у нас есть квартира.

— Обменяете! В Чепеле наверняка найдется желающий переехать в Пешт. Постарайтесь подобрать такого, у кого полдюжины детей, а то и больше.

Они вдоволь посмеялись: именно таких жильцов нужно поселить баронессе Вайтаи, многодетную семью, тогда она узнает, почем фунт лиха! О своем плане Луйза рассказала Винце.

— Почему я должен бежать? — спросил Винце. — Мы живем здесь на законном основании. Да и Мари работает поблизости, и вы, наши родственники, рядом с нами. С какой стати ей из Чепеля бегать в Андялфёльд?

— Но ведь ты добираешься отсюда в Чепель, — возразила Мари.

— Что же ты равняешь меня с собой?

— Не только из-за них, Винце, — уговаривала Мари и умоляюще посмотрела на мужа. — Разве сравнишь свою отдельную… помнишь, как в Буде…

— Согласен, но, пока не будут восстановлены разрушенные дома, нечего и надеяться на это.

Ночью, когда начался топот и прихожую огласили воинственные выкрики, Мари опять завела разговор об обмене. Винце это дело представлялось неимоверно трудным. Где найдешь такую семью, которая бы свою отдельную квартиру обменяла на коммунальную? Те, кто живет в Чепеле, обычно там и работают и вряд ли согласятся переехать в Пешт.

Прошло несколько часов, а шум за дверью не утихал. И Винце уже сам заговорил об обмене.

— Все-таки надо поискать, может, и подвернется какая-нибудь квартира в Чепеле. Поговорю с Иштваном Фараго… Если эту сдадим жилуправлению, наверняка получим ордер на другую, Луйза права…

— Ой, Винце, как я буду счастлива!

— Не радуйся раньше времени, еще нет ни квартиры, ни ордера.

На следующий вечер, когда начались беготня и звонки, Винце вышел в прихожую и, встав в дверях кухни, загородил Малике дорогу.

— Ну? — произнесла баронесса и уставилась на лоб Винце, словно это был какой-то ненавистный ей предмет.

— Вы не могли бы вести себя потише, мы с женой уже несколько ночей не спим из-за вас.

— Меня совершенно не интересует, что вы делаете ночью, — холодно процедила Малика. — Каждый волен делать в своей половине все, что ему вздумается, я не виновата, что вы вместе с курами укладываетесь спать, не так ли?

— Ну что ж, — сказал Винце, — тогда нам ничего не остается, как выехать отсюда.

— И очень умно сделаете. — Малика, тряхнув головой, дала понять, что не желает больше разговаривать и хочет пройти.

— А квартиру сдадим жилищному управлению, и вам поселят новых жильцов.

— Что это вы задумали?

— Иначе ничего не получается. Две квартиры мне не могут дать. А новые жильцы наверняка не удовлетворятся этой комнатушкой с окнами во двор. Так что советую вам подумать.

Этот короткий разговор привел к неожиданным результатам. С «половины» баронессы доносилось лишь негромкое шушуканье, и примерно через полчаса вся компания разошлась.

Спустя некоторое время раздались три звонка. Винце не шелохнулся, он уже привык к подобным выходкам, Мари тоже не пустил. Когда троекратный звонок повторился, выскочила Малика. На пороге стоял Дюрка Пинтер.

— А, — произнесла вместо приветствия баронесса, — что скажете?

— Ничего, — ответил парень и направился к лакейской, постучал, затем приоткрыл дверь.

Винце пригласил гостя в комнату. Мари обрадовалась, покраснела, провела передником по стулу, пододвигая его Дюрке.

— У баронессы гости, вот я и подумал, что вы тоже, наверно, не спите, — заговорил парень.

— Хорошо, что пришли. Вот видишь, Мари, а самой тебе ни разу в голову не пришло позвать его, он охотно пришел бы.

— Откуда я знала, — оправдывалась Мари.

Они помолчали, Винце раскачивался на стуле, затем пододвинул Дюрке табакерку.

— Я не курящий, — отказался парень.

— Завидую. А я никак не брошу.

Снова пауза.

Мари, опустив руки на колени, посматривала то на одного, то на другого. Ломала голову, чем же угостить Дюрку, не подавать же ему остатки рагу? Ей так хотелось его угостить. Ведь к ним пришел дорогой гость, Дюрка Пинтер, ее единственный друг. Но как поддержать разговор, она не знала, поэтому и посматривала с надеждой на Винце, словно ища у него помощи. Дюрка перелистывал лежавшую на столе книгу, они с Винце стали обсуждать ее и разговорились. Мари сидела рядом, мало что понимала из разговора, прикрыв рукой рот, зевнула, но они не заметили этого. Винце рассказывал о Советском Союзе, о курсах, на которых он учился три месяца. Время от времени оба собеседника громко смеялись, затем вновь становились серьезными, и теперь уже не возникало заминки в разговоре. Дюрка расспрашивал о бумажной фабрике Неменя, сколько машин и рабочих работает там, кто вошел в фабком, какова продолжительность рабочего дня, сколько платят, какие новшества ввели со времени освобождения в области социального обеспечения, а затем сказал:

— Мне тоже надо браться за настоящее дело, а то я совсем ничего не умею, отец прочил мне карьеру приказчика в магазине. Вы, наверное, слышали, что случилось с магазином… Правда, меня не устраивала такая перспектива, но отец настаивал.

— А чем бы вам хотелось заняться?

— Чем бы хотелось? — Дюрка наморщил лоб.

— Почему вам не поступить служащим на какой-нибудь завод? Напрасно думаете, что в них не нуждаются. У вас, кажется, есть аттестат зрелости?

— Что-то не тянет за письменный стол, сиди там и протирай локти. Я с удовольствием уехал бы куда-нибудь в лес…

— В какой лес?

— На лесоразработки. Если бы можно было получить там какую-нибудь должность, на свежем воздухе… Знаете, в рабочей роте мы жили хуже скотины, да вы и сами знаете, какие там условия. Как ни странно, иногда даже во сне вижу Марамарошские горы, вдыхаю прохладный, чистый горный воздух, и так радостно становится на душе…

— Почему же вы не наведете справки? Я не думаю, чтобы трудно было подобрать работу, хотя с транспортом еще очень плохо, а поэтому и крупные лесоразработки не ведутся. Все это привело к тому, что со снабжением древесиной дело обстоит из рук вон плохо.

— Завтра пойду в министерство промышленности, — сказал Дюрка.

— Зачем?

— Есть же казенные леса, может, получу назначение.

— Лесами ведает не министерство промышленности, а министерство земледелия.

Оба замолчали, паузу прервал Винце:

— У меня тоже есть кое-какие планы. Хочу продолжить учебу. Говорят, будто организовали вечерние курсы для работников бумажной промышленности. Если это действительно так, поступлю на них. Конечно, нелегко будет днем работать, а вечером учиться, особенно если приму новую машину.

— Кем же вас назначат? — поинтересовался Дюрка.

— Машинистом, — ответил Винце и краем глаза посмотрел на Мари.

Жена, зардевшись от радости, воскликнула:

— И ты говоришь об этом так, словно это какой-то пустяк! Как ты можешь целый день скрывать от меня такое…

— Ладно, ладно. Я уже раскаиваюсь, что сказал, ведь еще не принял машину.

— Ой, Винце, перестань, я не сомневаюсь, что ты получишь ее!..

Мари была безгранично счастлива. Винце будет не первым помощником, а сразу машинистом, важной фигурой в цехе! Пусть все знают, какой у нее муж. Вот и Дюрка чувствует себя свободно и хорошо с ними, они беседуют, как старые друзья. Винце имеет свое собственное мнение по любому вопросу, он читает такие же книги, как и Дюрка. Какое ничтожество этот Питю по сравнению с ними!

Дюрка попрощался, не рассчитав, громко хлопнул дверью в прихожей. Минуту спустя заглянул в окно, на лице его была виноватая улыбка:

— Я нечаянно, — извинился он, — силу не рассчитал.

— Мы уже перестали замечать кое-что и похлеще, верно, Мари? — И они оба рассмеялись…

На следующее утро Винце спускался по лестнице вместе с баронессой. Пытался обогнать ее, но Малика тоже ускорила шаг.

— Ну, — произнесла она, — теперь мы квиты, вчера у вас тоже был гость. — Беспечное посвистывание Винце возмутило ее, она повысила голос: — Молодой Пинтер любит к вам заглядывать. Пока вы были в Советском Союзе, он усиленно ухаживал за вашей женой. Даже Эгону это бросилось в глаза, но я сказала, что нам до этого нет никакого дела, не так ли?

Она свернула к Западному вокзалу, а Винце вскочил в 49-й трамвай, проехал мимо разрушенных домов на площади Кальвина, потом долго ждал 89-й номер. Ни о чем не думалось. В электричке его вытеснили на площадку, он стоял у окна, пытаясь воскресить в памяти крекинги и одноэтажные домики Пештсентэржебета. В такую пору бесконечными ручейками стекаются к заводам и фабрикам рабочие и работницы. Ему вспомнился желтый домишко с двумя окнами, занавешенными белыми батистовыми занавесками. Возле ворот вот у того обрушившегося дома когда-то всегда сидела старушка. Ехал ли он вечером или рано утром, она неизменно сидела, согнувшись, на своем стульчике. Здание кинотеатра казалось пустующим, раньше под вечер здесь толпились юноши и девушки, грызли семечки, улица была многолюдной и шумной.

В вагоне освободилось место, Винце сел, закрыл глаза. Мари права, по утрам он едва на ногах стоит, мучительны эти бессонные ночи. Мари постоянно беспокоится о нем, между тем ей труднее, вечерами приходится еще подрабатывать у Пинтеров. Особенно тяжело было ей, наверно, одной. Правда, рядом были Луйза с мужем, Пинтеры, их сын, который помог Мари перевезти вещи из Буды…

Конечно, у баронессы это не могло не вызвать подозрений. А так как он никогда не придавал значения болтовне Малики — в одно ухо влетает, в другое вылетает, — то до него только сейчас дошел смысл ее слов.

И вдруг им овладело яростное негодование. Ишь что вообразила! Будто его Мари — скучающая барыня, которая в отсутствие мужа принимает хахалей! И он позволил говорить этой мерзавке, не заставил ее замолчать! В ушах Винце снова звучал мяукающий голос: «Даже Эгону это бросилось в глаза, но я сказала, что нам до этого нет никакого дела…» До чего именно, черт возьми, вам нет дела? До чего? Надо бы вернуться, ведь это и для Мари оскорбительно, если он весь день будет носить в себе подобную клевету!

Он уже хотел было соскочить с трамвая, но вспомнил, что баронесса уехала в Чобад. Попытался унять волнение, терзавшее его, причинявшее душевную боль; к рождеству или к Новому году он станет машинистом, они обязательно переедут с улицы Надор, воздух вокруг них станет чище. Но ничто не помогало.

— Свобода![1] — хмуро пробормотал он в воротах.

— Свобода! — ответил вахтер. — Ты что, товарищ Палфи, с левой ноги сегодня встал?

Винце раздраженно махнул рукой и, пробив свою карточку у часов, быстро пошел к цеху. Дядюшка Кепеш, оператор рола, и два молодых парня закусывали в углу, возле их ног темнели лужи. Третий помощник, Гажи, рассказывал какую-то историю, Винце некоторое время молча слушал, затем строго сказал:

— Хватит болтать.

— Откуда я мог знать, что ты сегодня не с той ноги встанешь? — обиделся Гажи.

И Гажи о том же… что они сговорились, что ли? Что значит не с той ноги? Он встал, как в любое другое утро, вместе с Мари, позавтракал, посмеялся над ней, что она совсем сонная и еще, чего доброго, примет ткацкий станок за слона, затем вопреки правилу вышел из дому один — Мари убирала в комнате, — попрощался с женой и пошел, черт его знает с какой ноги, с левой или правой. И тут подвернулась эта женщина, дескать: «Даже Эгону это бросилось в глаза, но я сказала…»

Старый дядюшка Кепеш уже возится с тюками, один за другим поступающими в машинный зал со склада макулатуры, работает транспортер, гудят машины. В зале нестерпимо жарко. Рабочие до пояса раздеты; они обмениваются репликами, подтрунивают друг над другом, подшучивают и над дядюшкой Кепешем; старик, ухмыляясь, некоторое время терпит, затем отчитывает Гажи, припоминает ему левенте, там, дескать, он и научился всяким подковыркам…

Медленно тянется время. На лице и на всем теле Винце выступил пот. Временами, как только он вспомнит о Малике, в нем закипает ярость, испепеляющая ненависть. Тут же, у ванны, без всякого аппетита он наспех съедает кусок хлеба с жиром, после чего время тянется еще медленнее, ему не верится, что когда-нибудь настанет конец рабочему дню. У этого Гажи одни смешки на уме, до сих пор он надеялся, что из него удастся воспитать хорошего рабочего, но парню явно не хватает серьезности… да и другие любят позубоскалить, словно пришли не на работу, а в увеселительное заведение и в жизни их все сложилось как нельзя лучше.

Наконец заревел фабричный гудок. Винце, сунув руки в карманы и тихо насвистывая, не спеша шел через двор. Здесь ему повстречался Иштван Фараго, председатель фабричного комитета, самый близкий его друг.

Иштван Фараго взял Винце под руку. Этому круглолицему, коренастому мужчине было лет пятьдесят. Все его пятеро детей унаследовали озорно поблескивающие голубые глаза отца; нельзя было сдержать улыбку, если приходилось видеть вместе всю семью. Как и каждый раз после того памятного дня, Фараго заговорил о собрании, на котором Винце так удачно выступил.

— Ты, Винце, помяни мое слово, из тебя выйдет заправский оратор. Сердце радуется, когда в нашей среде обнаруживается человек с такими способностями. Мы, старики, не умеем складно говорить; мучаемся не только мы, но тошно и тем, кто нас слушает. Ничего не поделаешь, в старое время нам не очень-то удавалось открывать рот.

Они шли рядом. Фараго не отпускал руку Винце — с молодыми рабочими он вел себя так же, как со своими детьми. Перед дверью фабкома они остановились. Фараго пристально посмотрел на Винце.

— А ты что куксишься? Какая муха тебя укусила?

Винце хотел было резко ответить: мол, никакая муха его не укусила, не приставайте со своими расспросами, но помимо своей воли заговорил о коммунальной квартире, о том, как они заняли лакейскую, о ночных кутежах. До самого рассвета они с женой глаз не смыкают, а между тем обаработают: Мари, его жена, тоже поступила на фабрику.

— Где работает твоя жена?

— На шелкоткацкой фабрике «Хунния». Ученицей. Но ей уже доверяют станок, мотальный. А вечером учится шить в доме, где мы живем, через год-полтора станет портнихой.

— Замечательная у тебя жена.

— Что верно, то верно.

Иштван Фараго, наморщив курносый, широкий нос, задумался.

— Надо что-то предпринять. Конечно, там нельзя вам оставаться, баронесса и ее окружение вконец изведут вас. Да и далеко тебе. Двумя трамваями ездишь да электричкой.

— У меня был велосипед, но перед отправкой на фронт я его продал, нужно было оставить жене деньжонок.

— Ничего определенного не обещаю, но поговорю о тебе в комитете. Не унывай, держи голову выше!

Винце остановился в воротах на улице Надор, скрутил цигарку. С жадностью затянулся, так, что слезы навернулись на глаза. Со стороны улицы Яноша Араня, широко шагая, приближался Дюрка Пинтер в светло-сером костюме. У него маленькие усики, приятная улыбка, подметил Винце и, отбросив цигарку, пошел навстречу парню.

— Здравствуй! — обрадовался ему Дюрка, но тут же осекся, вспомнив, что накануне вечером они с Винце еще не перешли на «ты», и выжидательно посмотрел на него.

— Здравствуй, — ответил Винце. — Пройдемся до угла. — Они пошли рядом. Винце некоторое время молчал, затем начал без обиняков: — Утром я встретился с той женщиной, с баронессой. Она намекнула, будто ты и Мари, пока меня не было…

— Ну и ну! — Парень присвистнул, остановился. — Вот стерва! Надеюсь, ты Мари ничего не сказал?

— Я еще не был дома и вообще не собираюсь говорить ей об этом.

— И правильно сделаешь. Ты бы сильно обидел ее, у меня и то все кипит от злости! Моя мать оказалась умнее всех, она сразу, как только та повела себя нагло, выгнала ее из своей кухни.

— Это самое умное, — пробормотал Винце, все больше стыдясь начатого разговора. Юци Пинтер выгнала баронессу, а он не только не заставил ее прикусить свой грязный язык, но и дал ход ее сплетне.

— Мари мне много рассказывала о тебе, — продолжал Дюрка. — Вот я и решил помочь ей, чтобы к твоему возвращению она успела обставить комнату. Да и Ковачей я знаю с детства. К тому же они тоже в свое время помогли моему отцу, но я не только поэтому. — Он внезапно взорвался: — Какая же она мерзкая тварь! Мужа ее, что ли, призвать к ответу?..

Винце посмотрел на ставшее пунцовым лицо парня и рассмеялся. Да что они, с ума сошли, чтобы принимать всерьез сплетню баронессы? Достаточно и того, что она сумела испортить ему весь день.

— Надеюсь, ты не собираешься драться с бароном на дуэли? — спросил он.

— На дуэли — не собираюсь. Но влепить кому-нибудь пощечину, например тому хахалю баронессы, не мешало бы, — сказал Дюрка.

Винце, громко насвистывая, взбежал по лестнице, на втором этаже остановился, помахал на прощание Дюрке и крикнул:

— Зайдешь вечерком?

— Обязательно.

Мари не понимала, чем вызвана такая нежность: муж то обнимет ее, то погладит руку, а Винце не стал объяснять причину своего необыкновенно радостного настроения. Рассказал ей о делах на фабрике, об Иштване Фараго, лучше которого нет на всем свете, и о Гажи — он, правда, с ленцой, но зато весельчак.

Приподнятое настроение Винце передалось и Мари. Жига и то без всякой видимой причины несколько раз обежал комнату, весело тявкая. Если бы Винце знал Кати Берец, ныне Пилиши, то удивился бы поразительному сходству быстрой, подвижной Мари со своей сестрой.

— Купила винограду, — сказала Мари. — А то вдруг зайдет Дюрка.

— Обязательно зайдет.

— Он сказал?

— Да. Мы с ним прошлись возле дома, побеседовали.

— О чем?

— О тебе. Он сказал, что ты ему очень нравишься.

— Не дури! — Мари засмеялась, усердно расставляя на места стулья. — А что, он парень ничего, красивый, и ты не очень-то задавайся!

Винце, вобрав голову в плечи, сделал несколько шагов по комнате. По сути дела, следовало бы рассказать обо всем Мари, пусть знает, какой у нее беспринципный муж, позволивший баронессе безнаказанно клеветать на его жену, но в последнюю минуту передумал. Он остановился перед Мари.

— Хочу предупредить тебя, что баронесса злая и подлая женщина, наш смертельный враг. Пока мы живем здесь, ни о чем не разговаривай с ней больше.

Мари вытаращила глаза.

— Почему? Что случилось?

— Так будет лучше, — ответил Винце. — Не расспрашивай меня, а делай, как говорю. И хватит об этом.


Накануне вечером Пинтер-старший слышал, как его сын спустился на второй этаж и позвонил в дверь. У баронессы, видимо, собралась компания, пригласили и Дюрку. Матери он наверняка сказал, что идет к Вайтаи, но его они не посвящают в свои дела. Пинтер вздохнул, но где-то в глубине души радовался тому, что его сын наконец-то принят в порядочное общество, в компанию господ: может быть, там наберется уму-разуму. Сборища у баронессы, правда, немного шумные, но, бог ты мой, они молоды, полны жизни!

Потом ему показалось, будто он слышит голос сына во дворе, но его заглушил шум на кухне, и старый Пинтер уснул.

На следующее утро он отправился в управление. Уполномоченный по дому хотел, чтобы ему разъяснили один неясный пункт из нового указа об общественных работах, а заодно собирался поинтересоваться насчет патентов.

За обедом некоторое время они молча ели суп. Первым заговорил Пинтер-старший, стараясь подавить нервную дрожь в голосе.

— Я разговаривал в управлении. К завтрашнему дню подготовь документы, у меня там есть один знакомый, он оформит патент. Возможно, тебе придется явиться туда с двумя свидетелями.

— Ой, как я рада! — Юци Пинтер захлопала в ладоши. — Этот патент угнетал меня, как кошмар какой-то. Правда, я не пользуюсь наемной рабочей силой, но…

— Вот в этом-то вся беда. — Пинтер-старший набил трубку и назидательно, как подобает главе семьи, стал наставлять: — Своим трудом хоромов не построишь. Надо поставить производство на широкую ногу, наладить аккордную работу, давать ее надомницам, они за филлеры будут выполнять твои заказы…

— Это эксплуатация чужого труда, папа! — сказал Дюрка.

Губы Пинтера-старшего скривила легкая усмешка, и он чуть было не сказал: «Не болтай глупостей, что ты лезешь со своими замечаниями, я больше тебя смыслю в таких делах!», но он только пожал плечами, как человек, который бессилен что-либо сделать, и сказал:

— Ну что ж, возможно, я устарел со своими взглядами, делай как знаешь.

— При чем тут устарел…

Пинтер-старший махнул рукой.

— Оставим этот разговор. — Затем примирительным тоном спросил сына: — Ну, что у тебя новенького?

— Особенно похвастать нечем, папа, — ответил сын.

— Потому что ты не умеешь ничего решать по-деловому. Человек прежде всего должен поставить перед собой цель, а затем методически осуществлять ее. Например, чтобы получить должность, нужно действовать осмотрительно, использовать все имеющиеся связи…

На этот раз Дюрка сдержался и вежливо сказал:

— Ты, возможно, прав. Со вчерашнего дня мне не дает покоя одна мысль…

— Потом обсудим, — с достоинством произнес Пинтер-старший и отправился с Жигой в кафе на площадь Орсагхаз. Дорогой он ворчал себе под нос. До чего неприспособленные к жизни его жена и сын! Никогда не будет преуспевать тот, кто уповает только на свой труд и понятия не имеет, как надо заставить работать на себя других. К счастью, у них есть он, глава семьи; он скоро вытащит двух беспомощно барахтающихся людей из болота, в котором они уже увязли по самую шею. В кафе у него назначена встреча с двумя знакомыми мануфактурщиками, которые ворочают большими делами… Переговоры обещают благоприятный исход, судя по всему, кооперацию удастся осуществить… Тут Пинтер решительно распахнул дверь и, пропустив вперед Жигу, вошел в кафе.

Вечером он раньше обычного вернулся домой и улегся на свою кровать. Вдруг он услышал знакомые стремительные шаги сына на лестнице, затем мужской голос со второго этажа: «Зайдешь вечерком?» И ответ Дюрки: «Обязательно».

Потрясающее открытие. Стало быть, он проводит вечера с этими рабочими. Юци, разумеется, знает и поощряет это. Пинтер собрался было уже встать, чтобы пожурить жену, но раздумал. В комнату вошел Дюрка, улыбнулся, как в доброе старое время, и громко поздоровался с отцом:

— Привет, папа, как дела?

— Так себе, — пробормотал Пинтер-старший.

Им овладел какой-то леденящий душу страх при мысли, что стоит ему потребовать от сына объяснений, как тот снова отдалится от него, и, может быть, навсегда. Время мучительного одиночества и отчужденности, страха и самоотречения осталось позади. Несомненно, было бы куда приятнее, если бы Дюрка подружился с Вайтаи, но что поделаешь? Он поднялся с постели, заглянул в мастерскую.

— Ужинать скоро будем?

— Минутку, отец, — ответила Юци, — только прострочу один шов.

Пинтер-старший остановился возле книжного шкафа, поправил очки и принялся перелистывать томики Агаты Кристи, а в ушах все еще звенел голос жены: «Отец». После ужина он обратился к сыну:

— Ты собирался о чем-то поговорить со мной.

Ага, семейный совет! Дюрка широко осклабился, подмигнул матери и приступил:

— Я надумал, папа, хотя ты и презираешь мою работу дровосека, податься куда-нибудь в горы, на лесоразработки. Мне кажется, я кое-что смыслю в этом деле, имею опыт, да и у тебя поднабрался немного… Это дело перспективное, как ты полагаешь?

Пинтер-старший глубоко задумался и в свою очередь изложил свои контраргументы. Между отцом и сыном разгорелся жаркий спор, который отдавался эхом на двух этажах дома.

— В кафе у меня есть несколько знакомых, занимающихся лесоразработками, — сказал Пинтер-старший, — я поинтересуюсь у них.

— Нет, папа, не надо у них спрашивать. Эти частные предприятия рано или поздно перейдут в собственность государства. Пожалуй, разумнее было бы действовать через министерство.

— Как так в собственность государства? Полагаю, торговля дровами и лесом останется в частных руках?

— Возможно, но лесоразработки… одним словом, я наведу справки, а потом мы снова поговорим, ладно?

Пинтер-старший пробормотал что-то невнятное и, когда Дюрка собрался уходить, спросил:

— Ты куда?

— К Палфи, — ответил сын.

Юци шепнула сыну в прихожей:

— Я так рада, что вы разговариваете. Иногда у меня так ноет сердце за него.

Она снова села за швейную машину. Спустя некоторое время к ней с книгой в руках пришел муж, сел за стол, чтобы не жечь свет в двух комнатах.

— Я скоро кончу, — сказала Юци. — Приносят такой скверный материал, что приходится затрачивать в два раза больше времени.

— Что ты шьешь?

— Халат.

— Сатин?

— Да. Я сэкономила кусок, — засмеялась Юци, — сошью Маришке фартук. Ей пойдет яркая расцветка. По крайней мере поработаю в свое удовольствие, за полчаса управлюсь. — Наконец она встала. — Может, сходим в кино?

— А что идет?

— В фильме участвует Норма Ширер.

— Не возражаю.

Давно не ходили они под руку по улице. У ворот стоял Ласло Ковач — он вышел подышать свежим воздухом. Дворник радостно приветствовал чету Пинтеров:

— Превосходный вечер, сударыня, не правда ли?

— Просто чудо, — кивнула Юци.

— Не заметим, как и осень подойдет.

Последние слова он адресовал скорее себе, чем удалявшимся супругам. Постояв еще с минуту, Ласло Ковач заковылял в дворницкую, чтобы сообщить новость жене:

— Пинтеры помирились.

— Откуда ты взял?

— Сам видел. Идут под руку, словно какие-нибудь молодожены. Поэтому-то я и не ссорюсь с тобой, Луйза, ведь кончится все равно примирением.

Уже три дня прошло, как дворник работал на строительстве моста и потому страшно важничал. Утром, до того как уйти на работу, он объяснял Луйзе:

— Я тебе не раз говорил, что мелкая, случайная работа — дело нестоящее. Как приходят деньги, так и уходят. А вот субботнюю зарплату ты распределишь с умом, рассчитаешь, сколько надо на квартиру, питание, одежду, на развлечения, и в соответствии с этим будешь вести хозяйство. Неплохо, если удастся кое-что и отложить, но не мне тебя учить, ты сама знаешь, Луйза.

На это дворничиха могла бы ответить многое: во-первых, что за квартиру они не платят, да и на развлечения тоже не очень-то раскошеливаются, а во-вторых, добавила бы, что они, собственно, еще не получали заработной платы, так как Лаци вышел на работу в понедельник, а сегодня только среда. Но Луйза промолчала и приготовила мужу еду, потому что «кто работает, того надо кормить досыта». Луйза хранила молчание и тогда, когда муж с апломбом рассказывал ей о строительстве моста, в котором он, Ласло Ковач, настолько сведущ, что поправил инженера, когда тот проявил полнейшее незнание дела, и какой авторитет завоевал Ласло Ковач за эти три дня. Луйза молчала, так как знала мужа, ее снисходительность и терпимость объяснялись еще и тем, что она немногих допускала в свое сердце, но зато эти немногие утверждались в нем на веки вечные.

Юци очень огорчилась, когда Мари сообщила ей, что они собираются переехать, поскольку жить в квартире Вайтаи с каждым днем становится невыносимее.

— Как же я буду без вас, Маришка? Я так привыкла к вам, кажется, будто мы с вами всю жизнь прожили вместе.

— Я буду заходить иногда, — ответила Мари. — Ведь мы не на край света уедем.

Юци и мужу высказала свое огорчение по поводу того, что супруги Палфи решили переехать и она потеряет Маришку, а между тем такую старательную, трудолюбивую и способную помощницу не сразу найдешь.

— Нынче не так легко переехать, — утешил ее Пинтер-старший. — Не думай, что этот Палфи так просто найдет квартиру.

— Получит от фабрики. Как видно, он хороший рабочий, пользуется уважением, Маришка говорит, что его скоро переведут на новую должность. — После короткой паузы Юци добавила: — Он далеко пойдет. Молодой, по-настоящему взялся за учебу, им только теперь и жить.

— Кем он может стать? В лучшем случае квалифицированным рабочим.

— Не знаю…

— В таком случае твой салон бесперспективен. Надо подводить другую базу, если ты действительно хочешь иметь деньги.

— Ой, отец, плохо я разбираюсь в коммерции!

— Зато я разбираюсь! Надеюсь, ты не станешь отрицать это?

Прежний самонадеянный тон! Юци подозрительно посмотрела на мужа, на пухлый портфель, который он держал под мышкой, собравшись в дорогу.

— Куда ты? — спросила жена.

— Есть дела.

— Где?

— В кафе.

— Какие могут быть в кафе дела?

Ее удивление несколько смутило и вместе с тем разозлило Пинтера.

— Чего ж тут удивительного? В кафе я веду переговоры со своими друзьями.

Юци молча пожала плечами, но где-то в глубине души ощутила ту самую отчужденность, которая уже много месяцев, как пропасть, лежала между ею и мужем. Ей чужд был образ мыслей мужа, весь его мир. Как она не замечала этого раньше? Дёрдя Пинтера знали как солидного торговца, и он действительно был таким… а теперь? Вечно у него какие-то тайны, не иначе как пошел по кривой дорожке, поэтому и планами своими не делится…

И Юци сразу поняла, что муж ее не изменился. Разочарование было настолько горьким, что губы ее дрогнули, на глазах выступили слезы. Чтобы взять себя в руки, она вскочила и с рвением принялась кроить демисезонное пальто.

Возвращаясь домой, Пинтер-старший по обыкновению заходил к Ковачам. Если заставал Луйзу одну, садился и, долго и старательно набивая трубку, вздыхая и ворча, бросал одну-две фразы, а иногда пространно и взволнованно говорил о своих противниках, посвящал Луйзу во все события минувшего дня. Если у Ковачей был кто-нибудь посторонний, он некоторое время сидел молча, мрачный и насупившийся, затем неторопливо поднимался к себе.

Дворницкая находилась как раз против лестничной клетки и у всех жильцов была на пути. Но помимо этого, все больше людей, проходя мимо, заглядывало туда благодаря какой-то притягательной силе Луйзы. Раз десять на день заходил молодой Пинтер, и лицо Луйзы каждый раз озарялось незаметной для постороннего взгляда внутренней радостью. Возвращаясь с фабрики, хоть на одну-две минуты, но обязательно заглядывала Мари, торопливо докладывала обо всем случившемся на работе и, о чем бы ни рассказывала, заканчивала обычно так:

— Только не говори Винце, не хочу, чтобы он расстраивался из-за меня.

Винце тоже зачастил к свояченице. По вечерам, поджидая Мари, он обсуждал с Луйзой события, происшедшие на фабрике, делился своими тревогами о самочувствии жены.

— Иду домой и с ужасом думаю, что выкинут сегодня эти паразиты, чтобы напакостить нам. Никогда не знаешь, что тебя ждет дома. Мари не говорит, но я вижу, что глаза у нее заплаканные.

Спустя несколько дней он зашел к Луйзе и доверительно сообщил:

— Дело проясняется. По всей вероятности, мы скоро получим квартиру. Только молчок! Не говори Мари, а то она сразу начнет укладывать вещи.

Неподалеку от Чепеля выселили несколько швабских семей, фольксбундовцев, часть освободившихся квартир выделили фабрике. Иштван Фараго сказал, что первым на очереди стоит Винце Палфи.

— Так что в один прекрасный день приду с ордером, а назавтра нас уже не будет здесь.

— Хорошо бы, — сказала Луйза, улыбаясь, хотя у нее и сжалось сердце. — А вашу комнату, — добавила она решительно, — сдадим жилищному управлению. Пусть не рассчитывают бароны, что и теперь в мире все происходит так, как они того пожелают. В Пеште много еще бездомных.

В эти дни в доме было сравнительно спокойно. В озаренной солнцем кухне все сверкало чистотой, ничто не омрачало жизнь супругов Винце. Затем приехала баронесса, отдохнувшая, энергичная, а вместе с ней раздоры и треволнения.

10

Баронесса, каждый раз, встречаясь с мужем, возвращалась к разговору о драгоценностях, о том, чтобы извлечь их. С этой целью она ездила даже в Чобад, но безрезультатно. Вся изнервничавшись после многодневных споров, Малика решила вернуться в Пешт. Поездка по железной дороге еще больше испортила ей настроение: переполненные вагоны, всюду мешочники, всякий сброд с узлами и кошелками, вонь и гам, да еще так смотрят на нее, словно донага раздевают взглядами. Неужели она не имеет права одеваться по своему вкусу? Во Франции тоже демократия, тем не менее парижанки задают тон своими элегантными нарядами — так всю дорогу брюзжала про себя баронесса Вайтаи.

Войдя в квартиру, она швырнула чемодан на середину комнаты, молниеносно переоделась и помчалась прямо в министерство иностранных дел. Швейцар окликнул ее, но Малика, даже не оглянувшись, взбежала на второй этаж, где находился кабинет титулярного советника Иштвана Матеффи.

Дверь, разумеется, заперта, придется идти в соседнюю комнату и объяснять секретарше, ужасно противная процедура! У окна письменный стол, рядом пишущая машинка, за ней миловидная блондинка, она поднимает глаза, но поздороваться считает излишним: придется се как следует проучить.

— Иштван Матеффи! — Малика, вскинув брови, устремила взгляд прямо в середину лба красивой секретарши.

— Господин советник? — Блондинка смерила взглядом Малику, голос у нее был протяжный, и слова она произносила с присвистыванием.

— Он самый.

— Его нет сейчас.

— Все равно доложите.

— О ком и кому?

Малика, ничего не ответив, устремилась к обитой двери. Секретарша даже не взглянула на нее, быстро пробежала пальцами по клавишам, отстукала две строчки, затем достала из ридикюля сигареты и закурила. Потом уселась на стол, да так, что ноги не доставали до пола, и стала набирать номер телефона. Баронесса открыла дверь, в кабинете — никого. Она чувствовала, что потерпела фиаско, эта противная блондинка делала вид, будто не замечает ее, а в душе смеялась над ней. Самым разумным в данной ситуации было молча уйти, но Малика не могла смириться со своим поражением.

— Представь, — грассировала секретарша в трубку, — вчера у англичан играли в покер… нет, я с Грегом… угадай… больше!.. Угу… Коктейль был прямо-таки божественный, Питю превзошел себя, он просто душка… Да, собирается, на днях…

Какой Питю? Где она играла в покер с англичанами? И самое главное — неужели Питю Матеффи? А-а, наверно, болтает в пустую трубку, морочит ей голову, станут с ней играть англичане! Но все же надо узнать, где Питю, кто собирается, и если ехать, то куда. Поэтому Малика продолжала стоять, снедаемая злобой и любопытством, Наконец секретарша закончила разговор, снова села за машинку. Малика на шаг приблизилась к ней.

— Он… советник или как там еще… когда будет?

— Понятия не имею.

— Он совсем не бывает на работе?

— Взял отпуск по состоянию здоровья.

— Вот как!

После этого она уже не могла назвать себя. Ей бы надо с самого начала выкурить с блондинкой сигарету, а теперь не оставалось ничего иного, как повернуться и уйти, хлопнув дверью… Вот, наверно, посмеется над ней блондинка! До чего же противные улицы в Пеште! Лето постепенно уходит, а жара невыносимая. В воздухе пыль столбом; новым хозяевам и невдомек, что летом улицы надо поливать… Малика стремительно летела вперед, не стала дожидаться трамвая, ей нужно было обязательно мчаться куда-то… Питю снимает комнату на улице Пала Кирая, наверно дыра какая-нибудь, поэтому он никогда не приглашает к себе. О боже, ведь она вся потная, в таком виде неблагоразумно показываться на глаза Питю!..

В кафе «Белварош» она заказала кофе, но, отхлебнув глоток, расплатилась и помчалась дальше. Улица Пала Кирая, дом № 9 — адрес она случайно узнала от Эжеб. Ох, какая казарма! Неужели придется облазить все шесть этажей? Зашла к дворничихе и опять-таки не спросила, а скорее потребовала:

— Иштван Матеффи!

— Четвертый этаж, по веранде направо.

Лифт, конечно, не работает. Малика трижды нажала кнопку звонка: может, Питю, догадается, что к нему звонят, так они подшучивают над супругами Палфи; но нет, в дверь высунулась взлохмаченная голова молодой женщины.

— Матеффи…

— Его нет дома. Что ему передать, кто спрашивает?

— А где же он?

Женщина вышла за дверь, окинула Малику с ног до головы.

— Странный вопрос! На службе, конечно, уже десять часов.

Малика приоткрыла рот, дабы бросить этой женщине, что Питю нет на службе, что его вообще редко можно застать там, так как в одиннадцатом часу он обычно исчезает, чтобы позавтракать с ней, с Маликой, но проглотила сами собой напрашивающиеся слова. Женщина с нажимом повторила:

— Что передать, кто его спрашивал?

— Скажите, пожалуйста, что его спрашивала тетя.

Малика улыбнулась и ушла с сознанием на сей раз своего превосходства. Но на улице это мимолетное опьянение своей «победой» моментально улетучилось, и на смену ему пришли беспомощность, мучительное беспокойство и сомнения. Где ей искать Питю, и что за тайны окружают его? Две женщины, таинственная квартира… Возможно, его уже нет в Пеште? А может, за это время он побывал на улице Надор и они разминулись? За десять минут Малика пробежала путь от улицы Пала Кирая до улицы Надор.

В дверях нет ни визитной карточки, ни обычной записки: «Я не застал тебя, зайду в полдень. П.». Спросить бы Маришку, может, она видела Питю, но теперь они почти не разговаривают друг с другом, ну и пусть.

Малика скрылась у себя в комнате, но тут же вышла в ванную, потом заглянула в кухню и на минуту остановилась, прислушиваясь, у лакейской. Она не знала, что ей делать: не было ничего мучительнее, как в одиночестве и в полной неизвестности ждать, а если уйти из дому, они могут разминуться.

Она завела граммофон; бравурная джазовая музыка напомнила ей о блондинке с ее англичанами, и ею овладела бешеная ревность. Ужасно ждать, ничего не делая, в конце концов это кого угодно выведет из равновесия. А что, собственно, произошло? Питю не может знать о ее приезде. Его секретарша — невоспитанная тварь, но, бог ты мой, неужели из-за этого расстраиваться и злиться? Все же она заглянет к Пинтерам, а на двери оставит записку, что она там; может быть, сын их дома, поболтает с ним, убьет время. Он каждый вечер стал наведываться к Палфи. Что он находит в этой Маришке? Замухрышка, того гляди ветром сдунет. Правда, лицо у нее не лишено привлекательности, здесь нужно отдать ей должное, но, сравнивая каждый день баронессу Вайтаи и Мари Палфи — а такая возможность есть у молодого Пинтера, — кто бы мог подумать, что он остановит свой выбор на последней? Этот вопрос нет-нет, да и вставал перед баронессой, вызывая у нее досаду.

Пока она решает, идти ей или не идти, раздается звонок. Спокойно, не надо бежать очертя голову, но вот дверь распахивается, из груди Малики вырывается вздох облегчения: да, это он, Питю.

Молодой человек, на ходу поздоровавшись, влетел в комнату, швырнул на кровать шляпу и, переведя дух, спросил:

— Ты что-нибудь сказала Ирене… той женщине?

Малика уже снова владела собой и, как всегда, жеманясь, промяукала:

— Какой женщине? Их столько увивается вокруг тебя, что я даже не соображу, кого ты имеешь в виду: блондинку из министерства или ту…

— Я имею в виду мою хозяйку… ты тысячу раз слышала, что ее зовут Ирена, не притворяйся… одним словом, что ты ей сказала?

— Ничего. Впрочем, ты бы лучше поздоровался сначала как следует, — пожурила она его, выразив обиду на лице, и уселась в кресло, поджав под себя ноги.

— Не обижайся, Мали, видишь, я чертовски зол, а ты дурачишься. — Он тоже сел, закурил, постепенно успокоился. — Значит, ты ничего ей не сказала?

— А что я ей могла сказать?

— Ну предположим, о поездке и прочем.

— Неужели ты считаешь меня идиоткой? Но почему это так напугало тебя? Я не подозревала, что у тебя такие интимные отношения с ней… — Она задрала вверх носик и уставилась в потолок.

Молодой человек подошел к Малике, сел на подлокотник кресла.

— И чего только не взбредет тебе в голову! Кто тебе наплел насчет интимных отношений?

— Разве я не вижу, как ты испугался!

— Как тебе известно, подобные поездки не подлежат огласке. Кроме того, я немного задолжал Ирене… за квартиру, надеюсь, ты понимаешь…

Малика просияла. Ах, вот в чем дело! У нее словно гора с плеч свалилась, даже голос зазвучал как-то особенно звонко. Не то чтобы она приревновала его к той Ирене или к кому-то еще, хотя, между прочим, его секретарша и премерзкая тварь, тем не менее если люди постоянно бывают вместе… В голосе ее зазвучали томные нотки, она придвинулась поближе к молодому человеку, прижалась головой к его плечу. Словно под действием болеутоляющего средства стала проходить головная боль, но подозрения и страх продолжали терзать ее. Малика готова была расплакаться. Но тут Питю встал, начал расхаживать по комнате и спросил:

— Ты добилась чего-нибудь?

Малика отрицательно покачала головой.

— С Эгоном бесполезно говорить на эту тему, он непреклонен. Твердит одно: «Пока драгоценности замурованы, нам обоим нечего опасаться за свою жизнь» — и тому подобное.

— Так, значит, все срывается? — скорее констатировал, чем спросил, Питю, и Малика опять заволновалась.

— Почему срывается? Я же сказала, что добьюсь своего, и ты согласился ждать. Но если ты передумал, пожалуйста…

— Опять начинаешь все сначала! Ну как ты не можешь понять, что я не могу ждать до бесконечности. Для меня все обернулось сейчас так…

Он до шепота понизил голос, зашептала и Малика:

— Вот увидишь, через неделю я доставлю их сюда. Он всегда так: сначала упрямится, а потом уступит. Иногда его легче взять лаской, поэтому я и не нажимаю.

— Надеешься через неделю?

— Конечно. Самое большее, через десять дней. Но поклянись, что будешь терпеливо ждать.

Итак, еще неделя. Она принадлежит ей. Будущее — весьма туманно, крупная авантюра чревата последствиями; что ее ждет, неизвестно, поэтому она будет жить сегодняшним днем.

Так решила баронесса, а Иштван Матеффи всячески этому способствовал.

Готовясь к крупной авантюре, Малика рассудила, что ей нечего бояться угрозы жильцов. Пусть делают со своей «половиной» все, что хотят, ее это не волнует. Зато сейчас она отыграется, а то эти пролетарии слишком зазнались!

Не раз они всей компанией врывались в квартиру на рассвете, а иногда целыми сутками торчали дома. На кухне не меньше восьми, а иногда десяти женщин и мужчин что-то готовили; супруги Палфи часто не имели возможности войти туда. Мари рассказала Луйзе о перемене, но та тоже не знала, чем объяснить ее. Что-то замышляют, это точно, потому так и распоясались. Мари, заставая на кухне друзей Малики, безропотно сносила их насмешки, свист, перешептывания. У нее все кипело внутри от негодования и горечи. И она еще успокаивала Винце! Сестра Кати поступила бы иначе: схватила бы метлу и разогнала всех. Мари тоже так и подмывало вступить в борьбу. Иногда, поджидая Винце, она готова была выбежать из комнаты и кинуться на них, но понимала, каким посмешищем станет, размахивая метлой. А Винце молчит, не говорит, есть ли надежда получить другую квартиру.

Винце продолжал бы молчать, но как-то вечером Лаци сказал:

— Даже не знаю, в чем у твоей Мари душа держится.

— У Мари? — Винце недоуменно посмотрел на жену. — Ее целыми днями не бывает дома, а вечером я с ней, с чего бы это?

— Ни с чего, — поспешила успокоить его Мари, — днем пусть беснуются, только бы ночью дали поспать.

— Нам уже недолго осталось мучиться. Иштван Фараго не тот человек, чтобы бросать слова на ветер.

— А что он сказал? — накинулась на него Мари. — Обещал?

— Пока ничего определенного. Вернее… поговаривают об одном домике для нас. Но раз уж он сказал… меня там ценят, считаются со мной.

— Ой, Винце! Какой домик, с садом?

— Вот, пожалуйста, она уже ойкает! — Винце улыбнулся Луйзе, покачал головой. — И зачем я только сказал ей, не получив ордера. Обязательно выпытает раньше времени.

Теперь по вечерам они часто говорили об этом. Хорошо бы получить хорошую, светлую комнату и кухню и хотя бы небольшой сад.

— А если бы еще и ванную, — мечтательно добавила Мари, — с ней очень удобно: и помыться, и постирать!

О чем бы они ни заговаривали, все сводилось к квартире: они жили бы одни, в тишине и покое, подальше от баронессы, которая становится все несноснее. То веселится без удержу, то мечется в тревоге. Уйдет, и через полчаса опять дома, выбегает на каждый звонок. Проснется на рассвете, прислушивается, не повернется ли ключ в замке. Иногда бродит целый день непричесанная, в халате, разговаривает сама с собой за запертой дверью. Какие-то подозрительные женщины приходят к ней, с ними она торгуется, иногда до хрипоты, затем женщины уходят с узлами в руках. Одна из них унесла приобретенную на золото соболью шубу. Супруги Палфи старались избегать встреч с баронессой, по вечерам Мари поджидала мужа в дворницкой, а на кухне появлялась, когда там не было никого.

Как-то утром приехал барон, и Мали воспрянула духом. Она решила довести борьбу до победного конца. Подготовилась к решительному штурму, но при первой же атаке потерпела поражение. Только она заикнулась о драгоценностях, барон прервал ее:

— Прошу вас, Амелия, ни звука об этом!

Эти слова прозвучали в его устах настолько категорически, что у нее не оставалось никакой надежды. Малика рвала и метала, в этот момент она смертельно ненавидела мужа, в голове ее созревали планы мести… Приехал и все разрушил! Лег тяжелым гнетом на квартиру, на ее друзей, на всю ее жизнь, распоряжается, выносит решения, разве это можно терпеть! Когда Эгон приезжает в Пешт, квартира напоминает камеру смертников. В воскресенье и без того тоска зеленая, магазины закрыты, между тем человек, если он и не может купить, любит посмотреть, что выставлено в витринах. Ее не привлекают ни толпы на улицах, ни кинотеатры, воскресенья придуманы для таких, как Палфи; тем не менее они сидят дома. О чем они могут болтать друг с другом? Со стороны посмотреть, живут, как два голубка; ловкая женщина эта Маришка, вечно шепчется со своим мужем, а раньше перешептывалась с Пинтером-младшим… Эта мысль еще больше разозлила Малику. Она вышла на кухню. Мари разделывала на столе тыкву и даже не взглянула, когда открылась дверь.

— Сколько времени вы намерены готовить? — В голосе Малики звучали враждебные, вызывающие нотки.

— Пока не управлюсь, — спокойно ответила Мари.

— Мне тоже нужен газ.

Мари молча делала свое дело. Присолила тыкву, выжала, старалась закончить готовку как можно быстрее, ей тоже не очень было приятно находиться на кухне с этой фурией. Разложила на столе необходимые специи, поставила бутылку с подсолнечным маслом, горшок с мукой, кулек сахара. Баронесса остановилась возле стола, уставилась на горшок с мукой, склонилась над кульком сахара.

— Откуда у вас сахар?

Мари не хотелось разговаривать, но все же она ответила:

— Муж с фабрики принес.

— Интересно, с ним сахаром расплачиваются?

Мари молчала. Баронесса подошла к шкафу и стала лихорадочно вынимать из него бумажные пакеты, мешочки и складывать их на каменный пол. Через несколько минут на кухне нельзя было повернуться. Затем принялась развязывать в кладовке мешки с картошкой и мукой, загремела подвешенным на гвозде мешочком, до половины наполненным орехами, передвигала банки с вареньем. И вдруг заголосила:

— Кто-то заходил в кладовку! У меня всего было больше, чем сейчас.

Мари покраснела до корней волос. Баронесса стояла в дверях кухни, уставившись своими круглыми пустыми глазами на ее пылавшее огнем лицо, скривила губы в презрительную усмешку.

— Терпеть не могу домашних сорок, — процедила она и, громко хлопнув, заперла дверь кладовки на ключ.

Рука Мари с ножом застыла в воздухе, пораженная, она еле выдавила из себя:

— Я… вы это мне?

— Нет, эгерскому епископу.

— Как вы смеете меня подозревать?

— Сюда никто больше не ходит.

Мари сдавило грудь, в горле застрял комок, а главное, ее напугало то, что она, задыхаясь, подыскивает слова, а та стоит уверенная в себе, тон у нее резкий и наглый. Огромным усилием воли она взяла себя в руки, но, когда начала говорить, поняла, что не так бы следовало ответить.

— Тут многие к вам ходят. Всегда полная кухня дармоедов.

— Ничего не вижу в этом плохого! Они мои друзья, если хотите знать…

Мари закричала:

— Я знаю, кто они, не объясняйте! Меня они не интересуют, и вы тоже! Не нужно мне вашего, я скорее с голоду умру… мой муж… уходите отсюда, слышите!

— С моей кухни и меня же гонят! Вы что, рехнулись?

Мари шагнула к двери, рука ее сжалась в кулак и взметнулась вверх:

— Убирайтесь вон отсюда, иначе я…

Винце выскочил из комнаты, подбежал к жене, схватил ее за руку. Мари оттолкнула его и что-то закричала, не помня себя, и только где-то далеко-далеко видела расплывшиеся очертания Жиги, неподвижно застывшего на пороге и олицетворявшего собой изваяние ужаса.

— Она смеет меня подозревать! Будто я ворую у нее! — Мари вдруг шагнула вперед, баронесса в страхе отпрянула назад. — Так знайте же, все, что мы имеем, мы заработали своими руками… собственным трудом… а вы живете на всем готовеньком, за всю жизнь палец о палец не ударили… на вас всегда другие гнули спину и проливали пот, а мы…

— Это не ваше дело!

— Нет, мое! Вы думаете, вам все позволено, и, если у вас плохое настроение… значит, решили выместить зло… разве так можно?..

— Конечно, нельзя, ну, Маришка, успокойся! — Винце тщетно пытался утихомирить разбушевавшуюся Мари, старавшуюся вырваться из его рук. — Ведь если ты будешь так шуметь…

— На воре шапка горит, вот и кричит! — Малика дернула плечом и хотела было уйти, но Винце преградил ей дорогу.

— Что вы сказали?

— То, что слышали.

— Я советую вам попридержать язык и оставить в покое мою жену. Ей зазорно даже дышать одним воздухом с вами.

— Вы много себе позволяете!

— Я могу еще больше позволить, уверяю вас, если вы сейчас же не уберетесь отсюда!

Баронесса, завизжав, попятилась назад.

— Мне угрожают! Набрасываются, как бандиты! Эгон!

Барон открыл дверь, но не вышел, а сухо и негромко сказал:

— Может быть, хватит, Амелия. Перестань спорить с этими…

— Под «этими» вы подразумеваете нас? — Винце облокотился на корзину с дровами. — Ничего, со временем вам придется усвоить, что мы не какая-нибудь вещь.

Мари заметила, что муж ее дрожит, она знала, что, если Винце употребляет такие обороты, как «вам придется усвоить», — это признак крайней взволнованности. Сразу утихнув, она подошла к нему, взяла его за руку.

За баронской четой закрылась дверь. Винце повернулся к жене, и на его измученном лице появилось нечто вроде улыбки.

Мари стояла возле дровяной корзины, глаза ее были совершенно сухие, и лишь в голосе чувствовалось, что она долго сдерживала слезы.

— С тех пор как ты вернулся, у нас одни неприятности. Но я же не могла этого предвидеть, верно?

— Конечно, не могла, ведь нам никогда не приходилось иметь дело с подобными людьми.

— Уедем и навсегда забудем о них.

— Ну нет, — серьезно сказал Винце. — Забывать о существовании таких людей нельзя.

А барон сказал жене так:

— Это вульгарно, Амелия. Вы унижаете себя, затевая ссоры с этими пролетариями.

— Пожалуйста, не поучайте. Положись я на вас, меня бы уже давно убили.

Она повалилась на постель, закрыла глаза, чтобы не видеть ненавистного мужа, что-то спокойно делавшего в комнате. Ох, как он медленно собирается! Уходил бы скорее, чтобы никогда его больше не видеть! «Вульгарно»! Если человек не прикидывается равнодушным, как он, и у него течет в жилах кровь, а не простокваша, тогда он, по его мнению, вульгарный.

Наконец барон собрался, стал прощаться.

— Целую руки, Амелия.

Мали сначала решила не отвечать, но тут же передумала. Открыла глаза, жалобно промяукала:

— Я чуть жива от пережитых волнений, а вы покидаете меня. Разве так поступают любящие мужья?

— Мне необходимо… по неотложному делу, — ответил барон. — К обеду вернусь.

— А вечером уедете в Чобад?

— Да, сегодня вечером.

— Что ж, уезжайте, мне все равно!

— Во вторник вечером или в среду утром вернусь, надо уплатить налог за дом.

— Ладно, ведь я знаю, что вы приезжаете не ради меня.

— Без меня вы приятнее проводите время, — сказал барон.

Когда за ним закрылась дверь, Мали соскочила с кровати. «Эгон дорого заплатит мне за это! Тот грубиян рабочий защищает свою жену, готов убить кого угодно за нее! — Малика теперь уже и сама верила, что, не завизжи она, они убили бы, задушили ее. — Маришка даже замахнулась на меня ножом, тогда как барон Эгон Вайтаи не нашел ничего лучше, как назвать меня вульгарной, сам же сидел, притаившись, в комнате, а жену его убивали. И это называется муж, у нас с ним ничего нет общего, он должен получить то, что заслужил».

Скрестив на груди руки, баронесса как затравленный зверь металась по комнате. Напрягая свой маленький умишко, она думала: «Питю в любую минуту может явиться, что ему сказать? Посоветоваться с ним? А, он и сам не ахти какой герой, я не раз убеждалась в этом. Тот рабочий легко разделался с ним, но все же он милый… Больше я не могу только обещать, иначе Питю, чего доброго, бросит меня…»

В прихожей раздался звонок. Пришел Иштван Матеффи. Они недолго посовещались с Маликой за закрытыми дверями.

— Ну и как? — спросил молодой человек.

— В общем, все в порядке, — выпалила Малика.

— Он привез?

— Нет, во вторник вечером или в среду утром.

— Это точно?

— Абсолютно!

Затем она перешла на шепот и вскоре выпроводила молодого человека.

— Эгон может прийти домой, нельзя, чтобы он застал тебя здесь, так требует здравый смысл. — А сама, забыв о предосторожности, проводила Питю на лестничную площадку. — Значит, в четверг. В среду вечером нам ни в коем случае нельзя встречаться. Главное, чтобы нас не видели вместе. У тебя все готово?

— Конечно. Не вздумай брать с собой громоздких вещей.

— Ты что, за дурочку меня принимаешь? Значит, ровно в пять поезд отходит с Восточного вокзала?

— Не кричи, хочешь, чтобы весь дом узнал?

Малика чуть не заплакала от обиды. Что за тон! Как бы он ни нервничал, все же должен соблюдать приличия! Она взяла Питю за руку.

— Хоть ты-то не ссорься со мной. Что это сегодня все ко мне придираются. Я не успела рассказать тебе, эти подлые Палфи…

— Потом расскажешь, — оборвал ее Иштван Матеффи. — Только, пожалуйста, будь осмотрительнее. По своей неосторожности ты в самую последнюю минуту можешь все испортить.

— Не беспокойся, Питю.

Когда Иштван Матеффи сбежал по лестнице вниз, Малика перегнулась через перила и крикнула ему вслед:

— Только смотри не подведи меня!

Не получив ответа, она вернулась в комнату. Легла на кровать, прижала рукой бешено стучавшее сердце. «Боже мой, на что я решилась! Теперь уже отступать нельзя, а то Питю всерьез разозлится, да к тому же что это за жизнь? И Эгон, и жильцы — все осточертело… это выше моих сил — всю жизнь видеть их постные лица! У супругов Палфи сегодня на обед тыква с начинкой. Да, дверь шкафа я не закрыла, а на полу оставила мешочки, пакеты. Вот бы унизила и разозлила их, если бы вошла и на глазах у них все покрепче заперла. Но сейчас не до Палфи. Эгон… Как мне вести себя с ним? Ничего не приходит на ум, мысли путаются в голове, одно несомненно: надо усыпить бдительность Эгона. Он сказал, что вернется во вторник вечером или в среду утром… Два дня… Хватит ли у меня сил на эти два дня?»

Барон вечером уехал, и Малика решила в одиночестве предаться размышлениям. Но думать было утомительно, к тому же не в ее характере, поэтому вскоре она уже не знала, куда ей деваться со своим одиночеством. Хоть бы книгу интересную достать. Если бы она не поссорилась с Маришкой, попросила бы у нее, она видела у них собрание венгерских классиков и какие-то брошюры. Где они их взяли? Она, по-видимому, слишком доверчивая, Эгон прав: честным путем им эти книги не могли достаться… Ужасно, опять мысли зашли в тупик, между тем ей есть над чем задуматься, гораздо более важном, чем эти Палфи… С этим она и уснула, так ничего и не решив.

Во второй половине следующего дня пришла Эжеб, и Малика впервые без всякого энтузиазма встретила подругу. Эжеб без умолку болтала о всякой ерунде, и Малике приходилось ее выслушивать, ведь свои личные проблемы она не собиралась обсуждать с Эжеб. Да и другие тоже надоели, постоянные звонки, шум, когда так хочется остаться одной, отдохнуть. Но пришел Питю, и все горести были забыты. По крайней мере можно посмеяться, и если не чем иным, то хоть мелкими замечаниями насолить жильцам… Например, Малика с Питю входят на кухню, где Мари готовит ужин — рагу из сушеных грибов и картошки. Малика воротит нос и громко говорит:

— Какая ужасная вонь!

А когда Мари направляется с кастрюлькой к себе, она слышит, как баронесса говорит своему рыцарю:

— Приходится постоянно сталкиваться с ними. Вот и скажи, как после этого жить в такой стране?

— Именно об этом я твержу тебе уже несколько недель, — отвечает Иштван Матеффи, и оба громко смеются.

Эгон высокомерно упрекнул бы ее в мелочности, сказал бы, что это унизительно. Но Мали разозлило то, как спокойно эта женщина закрыла за собой дверь, словно не слышала замечаний. А во вторник, когда ее нервы были натянуты до предела, когда она ни на минуту не выходила из квартиры, чтобы не прозевать приезд Эгона — время не терпит, Питю назначил окончательный срок отъезда на четверг, — у жильцов происходило что-то необычное, и Малика сгорала от любопытства. Она вздрагивала каждый раз, как раздавалось три звонка. Приходили Пинтер-младший, его мать, чета дворников: все хлопали дверями, оживленно разговаривали, смеялись. У таких голодранцев тоже есть друзья. Пинтер-младший с тем рабочим на «ты»… А, пропади они пропадом!

Вечером Маришка забрала с кухни свои вещи, кастрюли, жалкие запасы продуктов и красивые фарфоровые банки, будто бы они ее собственные. Что это они придумали? Больше не будут пользоваться кухней? Между тем Маришка могла бы теперь торчать там сколько влезет… При этой мысли баронесса чуть вздрогнула, ведь это уже было похоже на то, что она приняла окончательное решение… Что с Эгоном? Она сидит как на иголках, вот и вторник подходит к концу, а его все нет. Никто, конечно, не мог бы утверждать, что Эгон ночей не спит, скучая без жены, он, право же, достоин своей судьбы… Так сумбурно думала Малика, стараясь успокоить себя.

А у супругов Палфи произошло вот что.

Во вторник вечером Винце поднялся к себе на второй этаж вместе с Луйзой. Расстегнул верхний карман комбинезона и протянул Мари бумагу.

— На, получай ордер.

Мари не сразу сообразила, в чем дело, без особого интереса взяла бумагу, посмотрела на Винце, затем на Луйзу и вдруг зажала рот рукой, чтобы не крикнуть.

— Голову мне морочите, — прошептала она, опуская руки, но властный голос Луйзы привел ее в чувство.

— Что ты лопочешь! — сказала Луйза и встряхнула сестру за плечи: — Вот он, ордер, можете хоть завтра переезжать.

— Куда?

— В Чепель. Небольшой домик и все, что надо.

Тогда Мари села, улыбнулась Винце, хотела сказать ему что-нибудь приятное, но потом гордо выпрямилась и произнесла:

— Я знала, что ты получишь этот дом. Наше место там, в Чепеле. — Затем показала на лакейскую: — А с этой что будем делать?

— Сдадим жилищному управлению, — ответил Винце. — На нее выдадут ордер кому-нибудь другому, кто работает в этом районе.


Вскоре после этого начались хождения, которые так раздражали баронессу. Мари побежала к Пинтерам сообщить, что они переезжают в Чепель. Юци всплеснула руками, обняла Маришку.

— Значит, вы покидаете меня?

Мари кивнула, и лицо ее светилось таким неописуемым счастьем, что Юци замолчала. Она спустилась с Мари вниз помочь уложить и упаковать вещи, расспросила Винце, где находится дом, в каком состоянии оставили его фольксбундовцы. Потом пришел Дюрка и предложил перевезти вещи на своей тележке и, когда Винце начал благодарить и отказываться, махнул рукой и сказал:

— Зачем же тебе тратиться? Я знаю, сколько у вас вещей, не впервой мне перевозить вас.

— Вот рассмешил, — хихикнул Ласло Ковач. — Словно он персональный перевозчик супругов Палфи.

Когда гости ушли, Мари поняла, что не сможет ни секунды сидеть без дела. Она стала носить из кухни посуду, запасы продовольствия и укладывать их в бельевую корзину. Она так деловито курсировала между комнатой и кухней, будто все ее вещи нельзя было уложить в течение какого-нибудь часа, как когда-то давным-давно в Буде. От помощи Винце она отказалась.

— Ты уж сиди, любуйся на свои каштаны, — сказала она, — с меня хватит и того, что Жига помогает, все время вертится под ногами!

Вдруг она застыла на пороге, в руках ее покачнулась пирамидка кофейных чашек.

— Чуть не забыла, Винце… а как же с Жигой?.. Что с ним будет?

— Хорошим сторожем будет в доме. Что же еще?

— Да, но ведь он же…

Поняв, в чем дело, что Жига принадлежит не им, Винце тоже помрачнел. Но после того, что произошло, не станет же он говорить с бароном о Жиге, а без его согласия они не могут взять собаку с собой. Сколько горьких слез прольет Мари по этому псу.

— Заведем другую, — наконец произнес он. — Разве мало на свете собак.

— Собак-то немало, а Жига один, его никто не заменит.

Мари умолкла, задумалась. В конце концов, нельзя нагонять тоску на Винце оплакиванием собаки, ведь он с такой радостью принес ордер. Но и сознавая это, она все же как-то вдруг притихла, и каждый раз, глядя на вертевшегося вокруг нее Жигу, мысленно прощалась с ним, и в сердце ее огромная радость сменялась щемящей болью, неожиданной для нее самой.

11

Барон приехал в среду утром. Его ждал приятный сюрприз: жена впервые встретила его, лежа в постели, тоскующе кротким взглядом.

— Ну наконец-то вы все-таки приехали, — сказала Амелия.

— Я же сказал, что во вторник или в среду утром. У меня дела в Пеште. Целую руки, Амелия.

Он поцеловал жену в лоб и тотчас отправился в ванную переодеваться, бриться.

— Рассказывайте, что нового? — спросила жена томным, воркующим голосом, когда он вернулся в комнату.

— Ничего особенного. Пойду попытаюсь уладить дела с налогом за дом. Будет какой-нибудь обед?

— Если смогу подняться. Мне что-то нездоровится, а впрочем, вас это не интересует.

Но барона, конечно, интересовало, он постоял возле кровати, вежливо выслушал жалобы Амелии на боль в голове и желудке, на расшалившиеся нервы.

— К сожалению, я не настолько богата, чтобы позволить себе купить болеутоляющие порошки, — закончила Малика.

— Все наши средства поглощает налог за дом…

— Оставьте меня в покое с вашим налогом! У вас могли бы быть деньги, если бы вы пожелали, — взволнованно произнесла Амелия. — В конце концов, не понимаю, почему я должна вымаливать…

— Прошу вас, Амелия, опять вы за свое. У вас это стало буквально навязчивой идеей, объясните мне наконец, чем она вызвана? Пока вы имеете все необходимое, зачем же так упорно стремитесь вконец разорить себя и… но обо мне, пожалуй, не стоит говорить.

— Почему я разорюсь, если продам несколько драгоценностей, являющихся моей собственностью…

— Я уже много раз объяснял вам, и не обижайтесь, у меня нет времени на пустые споры. Запомните раз и навсегда: драгоценности останутся там, где они лежат, пока я не приму другого решения.

Дверь закрылась, Амелия соскочила с кровати и с ненавистью посмотрела вслед ушедшему мужу.

— Ты сам, — бормотала она, — ты сам хотел… толкнул меня на этот шаг… — Она подошла к шкафу, открыла дверцу, лихорадочно стала рыться в своих платьях, затем выдвинула ящики комода, принялась разбирать белье. Пожалела, что нельзя было взять с собой все свои вещи; часть денег, полученных за проданные одежду и соболью шубу, сегодня она истратит на машину… «Он сам толкнул меня на этот шаг и пусть пеняет на себя», — то и дело мысленно повторяла она.

Некоторые вещи она швыряла на пол, другие, свернув, запихивала в шкаф. По всей комнате раскидала туфли, стала на колени перед ящиком, набитым вязаными вещами, затем вскочила, задвинула ящик ногой. В полдень вернется Эгон, увидит этот погром!

Отобранные вещи она уложила отдельно, в спешке из рук ее валились то вешалка, то туфля и с громким стуком падали на пол. Ящики не задвигались обратно, лицо ее раскраснелось от чрезмерных усилий, она пнула дверь шкафа ногой, посмотрела вокруг и немного успокоилась. Питю прав, из-за какой-нибудь неосмотрительности можно испортить все. Наклонившись к зеркалу, она стала разглядывать свое лицо: оно было бесцветное и помятое, словно после бессонной ночи.

Малика снова легла на постель, прижала руки к часто поднимавшейся и опускавшейся груди. «Спокойствие, Мали, — строго приказывала она себе, — все зависит от тебя самой!»

За дверью слышатся шаги, вытаскивают что-то тяжелое. Опять все в сборе, полдома помогает переезжать чете Палфи. «Значит, они получили квартиру и даже не сочли нужным поставить в известность ответственного съемщика и хозяина дома. Эгон пусть лопнет от злости, а меня уже не интересуют Палфи. Все это смахивает на какой-то детективный роман; человек затаив дыхание ждет, когда повернется ключ в замке, придает своему лицу безразличное выражение, голос его неестественно медоточивый, примирительный… а вот наконец-то и Эгон!»

— Добро пожаловать, — встретила Малика входившего барона, вяло поднимаясь с постели. — Видимо, я уснула, но не удивляйтесь, в последнее время мне пришлось много волноваться. Может быть, потом приготовлю что-нибудь горячее, хотя и нет особого желания торчать на кухне…

Она запнулась в нерешительности: говорить или не надо о переезде Палфи? Слегка передернула плечами. Пусть Эгон сам заметит, все сразу заметит… При этой мысли Малика злорадно ухмыльнулась. Барон сказал:

— Неважно, Амелия, перекусим чего-нибудь так.

На столе рядом с огромным караваем хлеба появилось сало, ветчина и малосольные огурцы в стеклянной банке. Отменно засаливает их старуха, Малика иногда съедает штук десять зараз, просто так, без ничего, но сейчас лишь нехотя съела один огурчик и запила его целым стаканом рассола.

— Хотите? — спросила она, собираясь налить мужу.

— Нет, не надо. Вам тоже не следовало бы.

— Почему? И вообще, откуда вы можете знать, что мне следовало бы, а что нет?

Спохватившись, она засмеялась и снова обрела хладнокровие, замяукала своим безразлично-певучим голосом, забравшись с ногами в кресло.

— Я собираюсь в кино, вы не пойдете? Есть сеанс в одиннадцать часов. — Глаза ее вдруг дрогнули, это опять неосмотрительность. Вдруг Эгон согласится, хотя он и не ходит в кино, так как в хронике показывают всякие демократические преобразования и эпизоды войны, а Эгон этого терпеть не может, что, между прочим, также характеризует его — не обязательно же смотреть хронику, можно поболтать с соседом.

— Вы же знаете, Амелия, что я не посещаю увеселительных мест, но вы не смущайтесь, идите.

Услышав ответ мужа, Малика облегченно вздохнула и снова засмеялась.

— И не подумаю смущаться. Мы предоставляем друг другу полную свободу, вы тоже ходите куда захотите, не так ли?

— Но разумеется, в известных пределах…

— И вы говорите мне это?

Вот это разговор! Питю лопнет со смеху, когда она расскажет ему о нем, и у него еще поворачивается язык говорить о каких-то пределах! На густых рыжих усах барона повисла крошка, Малика нагнулась и ловким щелчком сбила ее. Муж подался назад:

— Что там?

— Крошка, — сказала Малика, — она делала вас таким комичным. После кино я загляну к Берте, надеюсь, вы тоже придете?

— К сожалению, не смогу. После обеда должен уехать домой.

— Какое убожество, эти отправляют туда только два поезда в сутки, а тут всего каких-нибудь тридцать километров. Раньше добирались до Пешта за двадцать пять минут.

— Автомашиной.

— Не пешком, конечно. А теперь, какие бы неотложные дела ни ждали, раньше утра в Пешт не приедешь, верно?

— Пока что действительно так.

Малика начала собираться, неторопливо, обстоятельно, как человек, которому некуда спешить. Вышла в ванную, оставила двери открытыми и оттуда продолжала разговор с мужем:

— А что у вас за дела, если не секрет?

— Надо встретиться кое с кем.

— Где?

Барон не любил разговаривать с женой на расстоянии, поэтому дождался ее возвращения и только тогда ответил:

— На улице Дамянича и в других местах. Боюсь, что на вокзал приду в последнюю минуту и тогда опять буду вынужден стоять в вагоне до самого дома, а это все-таки утомительно.

— Зато в пять часов будете в Чобаде, не велика беда, постоите. А если опоздаете?

— Это исключено, вы же знаете меня, Амелия.

Как же, у барона Эгона Вайтаи есть и положительные качества, в частности он никогда не опаздывает на поезд. Вырвавшийся из глубины души вздох облегчения Малика сдерживала до самой лестничной клетки, здесь же дала волю своему ликованию и устремилась вниз.

Пышный хвост ее светлых волос хлопал по спине, каблуки дробно стучали по мостовой.

Барон Вайтаи стоял у окна и смотрел вслед жене. Амелия собралась в кино, а между тем повернула в сторону набережной Дуная. Очевидно, спускаясь по лестнице, передумала и сначала зайдет к Берте, на Розовый холм, уговорит там нескольких человек и в кино пойдет вместе с ними. Эта мелочь тоже характеризует непостоянство Амелии.

Барон отвернулся от окна. Вскоре он и сам вышел из дому.

Гараж и авторемонтная мастерская, куда спешила Малика, находились на улице Академии. Вид облезлых, старых машин поверг ее в уныние, а запрошенную толстым хозяином гаража с обвислыми усами и дышавшим на нее запахом лука плату она сочла верхом бесстыдства. Толстяк расхваливал свой товар.

— Мотор отличный, сорок минут — и тридцать километров позади, несмотря на очень плохие дороги в тех краях.

Малика чуть отшатнулась назад и вытаращила на него глаза, уставившись в лоб толстяка.

— Я не говорила, куда мы поедем.

— Я сам знаю, лично знаком с господином бароном, — махнул рукой хозяин гаража, — не раз ремонтировал его белый «опель».

В этот день мозг Малики работал с поразительной быстротой. Если она будет торговаться с этим вонючим мужланом, может случиться, что он где-нибудь встретится с Эгоном и расскажет ему обо всем, и тогда беды не оберешься. Чуть ли не половину стоимости собольей шубы придется отдать, и наличными не останется ни филлера, но теперь уже все равно.

— Я сам поведу машину, — пообещал хозяин гаража.

До чего же неповоротлив этот боров, ему-то спешить некуда. Малика готова была затопать ногами. Наконец она уселась, и машина, громыхая, выкатила на улицу Академии.

Баронесса забилась в угол. Как медленно они тащатся, все еще не кончился проспект Юллеи, жилые корпуса, выщербленная мостовая. Малика подпрыгивала на сиденье, ударяясь головой о крышу кузова. Затем вдоль шоссе потянулись в основном одноэтажные, сельского типа домики. Машина, выехав на шоссе, пошла ровнее. Малика закрыла глаза.

Ей надо сейчас же тщательно продумать каждый свой последующий шаг. Зайти в особняк, показаться старухе, словно все по-старому, просто она пожелала немного побыть одна в часовне. Или предпочесть другое: метрах в ста от парка сойти с машины, незаметно проникнуть в сад, прихватить с собой необходимые инструменты… Да, так, пожалуй, будет вернее. А то под вечер приедет Эгон, старуха сразу же начнет: здесь была баронесса, на машине… в часовне… уехала… Эгон тотчас догадается, найдет какой-нибудь транспорт и…

Баронессу всю передернуло — уже проехали Вечеш. Ну чего он так мчит, этот пузырь, а у нее еще не созрел план действий! Итак: старуха выдает ее Эгону, тот идет в часовню… садится на первый попавшийся транспорт… На какой? Машин во всей округе нет, поезд отправляется только на рассвете. Скажем, найдет подводу, но пока-то он доберется на ней до Пешта! Во всяком случае, не исключено, что он может явиться в пештскую квартиру ночью и застать ее за сборами… А, глупости! Раньше утра, если только не прискачет на помеле… Впрочем, она совсем забыла, он и в самом деле может прискакать верхом на какой-нибудь старой кляче, ведь других лошадей на конюшне не осталось. Выходит, лучше не возбуждать любопытства старухи, по крайней мере никто в деревне не узнает о случившемся в особняке. Крестьяне будут смеяться прямо в глаза ему, а для надменного Эгона это будет удар в самое сердце. Нет, она не желает причинять ему лишних страданий, это не в ее характере. Поэтому она остановит свой выбор на втором варианте.

Шоссе пересекала сравнительно узкая проселочная дорога, толстяк свернул прямо на нее. Малика подалась вперед, хотела сказать, чтобы он остановил машину метрах в ста от парка, но тут же отпрянула назад, терзаемая сомнениями. Откуда ему так точно известна дорога? Видимо, и в особняке, и в парке он бывал не раз. Если она сойдет, он просто подкрадется и застанет ее за работой.

Толстяк притормозил и спросил через плечо:

— Где остановиться?

Вот именно, где? Она и сама хотела бы знать, вместо того чтобы спрашивать, взял бы да и остановился и ждал приказаний. Малика как-то вдруг перепугалась и растерялась.

— Разумеется, у входа в парк, — произнесла она.

Баронесса вышла из машины, закашлялась от пыли, целое облако которой нагнало и окутало их.

— Я поеду в деревню, — сказал водитель. — Где и когда вас ждать?

Ужасный тип, просто невыносимый. Поедет в деревню и там разболтает всем. А как он смотрит своими выпученными глазищами! Право, такой взгляд не сулит ничего хорошего.

— Здесь, — ответила Малика. — Впрочем, погодите… раз уж вы едете в деревню, не сворачивайте сюда, а через два часа, нет, через полтора ждите меня на перекрестке.

— Будет исполнено. — Толстяк нажал газ.

— Только, чур, без обмана!

Об этом не следовало бы говорить, Малика понимала это, но интуитивно не доверяла жирному борову — еще напьется, чего доброго.

— Как же я могу вас обмануть, ведь вы со мной еще не расплатились. А уж если на то пошло, у меня больше оснований сказать вам то же самое, так что покорнейше прошу.

И он уехал.

В парке тишина, ни души. Где-то далеко залаяла собака, по газонам разгуливают индюки, благо траву теперь никто не подстригает. Старухи тоже не видно, наверно, ушла в деревню. Там встретится с толстяком и тот расскажет ей, кого он привез на машине, и она сломя голову побежит домой, станет искать ее, заглянет в часовню… А-а, теперь уже все равно…

Малика достала ключ, он дрожал в ее руке. Тяжелые ворота неприятно заскрипели. Пошла через парк, собака неистово завизжала, заскулила… Паршивая тварь, чему она радуется? Старухи нет в доме, это хорошо, по крайней мере не нужно придумывать объяснений. Ящик с инструментами под крыльцом… Она порылась в нем и проскользнула в сад позади дома, где дорожка шла под уклон и густые кроны деревьев образовали настоящий шатер; там, у высокого каменного забора, стояла часовня. Баронесса шла с молотком, ломом и долотом. Сердце у нее тревожно билось, того и гляди выскочит из груди. Даже если бы она смотрела на это в кино, в горле пересохло бы от волнения.

На траве спал старик, надвинув на глаза шляпу. Старческий сон чуток, и, хотя Малика почти беззвучно прошмыгнула вниз, он все же повернулся на легкий шорох.

— Добрый день, целую руки, ваше сиятельство, — сказал он.

— Здравствуйте, — ответила Малика. — Иду в часовню, а вы спите, Пишта.

Старухин муж, кучер. В другое время он, конечно, пил бы в корчме, а теперь вот валяется на траве, стережет дом… Дальше ей встретились мальчик и девочка, они не поздоровались, а только таращили широко открытые круглые глазенки на торопливо прошедшую мимо женщину.

В часовне был полумрак, пахло увядшими цветами. Малика перекрестилась в дверях. Перед алтарем стоял аналой, так что едва можно было протиснуться. Она сдвинула его и оказалась в алтаре. Свежую побелку кирпичной стены и слепой увидит, просто удивительно, как в это смутное время никто не наткнулся на клад в часовне. Баронесса зажала в левой руке долото, но замахнуться правой мешал аналой. Она уперлась в него спиной и толкнула. Все сооружение со страшным грохотом рухнуло на лестницу и, перевернувшись, задержалось на третьей ступеньке снизу.

Прошло несколько секунд, прежде чем Малика пришла в себя. Просунула долото между кирпичами и принялась прорубать щель; она работала с ожесточением, и вот наконец один из кирпичей вывалился и с гулким стуком покатился вниз, словно проехала небесная колесница, нарисованная на потолке часовни. Малика постепенно оправилась, испуг прошел. Как сквозь туманную пелену, видела она зиявшую на месте выпавшего кирпича брешь. И тут ее горло снова сдавил страх… Тот водитель, видимо, догадывался, что она приехала сюда неспроста. «Где остановиться? Где вас ждать?» — подозрительные вопросы. Они останутся вдвоем на пустынном шоссе, у нее увесистая сумка… благоразумнее было бы уехать послеобеденным поездом… Но толстяк обозлится, пригонит свою развалюху прямо на улицу Надор, ведь он знаком с Эгоном. Лучше всего, пожалуй, не возвращаться домой, а пробыть где-нибудь до пяти часов утра, может быть на вокзале. Впрочем, глупости, там будут искать прежде всего. Все равно, лишь бы поскорее выбраться отсюда!.. И Малика полушепотом обратилась с мольбой к святому — хранителю семьи, чтобы тот помог ей, иначе она сойдет с ума.

Она просунула в небольшое отверстие руку, сломала ноготь, от резкой боли пришла в дикую ярость, но в следующий момент нащупала прохладную поверхность коробки и сразу забыла о боли. Она снова принялась расширять брешь, отковыривая основательно затвердевший с осени 1944 года цемент, которым они вместе с Эгоном заделывали ночью нишу в стене. Ее мать в это время дрожала от страха в саду, следя, не идет ли кто. Цемент с трудом поддавался. Теряя терпение, Малика с силой ударила молотком по кирпичу — полетели мелкие осколки, затем пустила в ход долото и наконец выворотила еще один кирпич. Под слоем цементной крошки виднелась почерневшая серебряная коробка из-под сигар. Нужно было вынуть и третий кирпич, но Малике не терпелось, и она попыталась выдернуть коробку, в кровь исцарапав руки. Наконец ей это удалось.

Она снова была в саду, но теперь уже с увесистой сумкой. Пробежала мимо старика, тот крепко спал или притворялся спящим?.. Дети провожали ее до самых ворот и долго еще таращили на нее глазенки, стоя на дороге.

Заведенная машина ждала на перекрестке. Если бы она и хотела, не смогла бы пройти мимо. Толстяк издали осклабился, сдвинул шляпу на затылок, высунулся из машины, намереваясь подхватить сумку.

— Нет! Нет! — отдернула руку Малика.

Конечно, это неосторожно… У Малики еще долго стоял в ушах ее визгливый голос… Следовало бы как можно спокойнее сказать: «Благодарю вас, положу на сиденье, мне она не мешает». Но сказанного не воротишь. На шоссе безлюдно, у сидящего впереди мужчины широченная спина, толстые бицепсы выпирают под замасленным пиджаком, настоящий громила! «Как только начнет тормозить, завизжу», — решила Малика. Она подалась вперед, внимательно осмотрелась и немного успокоилась. Ехали довольно быстро, машина, громыхая, поравнялась с крайними домами проспекта Юллеи. «Здесь этот тип уже не осмелится на злодейство. Ух, сколько я пережила за эти несколько часов, не каждому мужчине под силу, даже вся вспотела…»

Толстяк за рулем снова задал трудный вопрос:

— Куда прикажете доставить вас, баронесса?

Малика ответила вопросом:

— Который час?

— Три пробило.

«Может, рискнуть и до отправления чобадского поезда зайти домой?» — подумала Малика, но своим обычным мяукающим голосом сказала:

— Остановитесь на площади наместника Йожефа.

— Слушаюсь, — кивнул водитель.

На площади стояла послеобеденная сонная тишина, лишь изредка стучали по асфальту шаги прохожего. Толстяк долго пересчитывал полученные деньги, бормоча себе под нос: «Один, два, три…» Малика стояла, сжимая в руке сумку, нервно рылась в ридикюле, будто отыскивая носовой платок.

Наконец машина уехала. Малика осталась на площади, не зная, что делать дальше. На мгновение мелькнула мысль пойти к Питю, оставить у него сумку, но вспомнила о женщине, которой Питю якобы задолжал за квартиру, да и Питю разозлится, если она неожиданно нагрянет к нему. В последнее время он стал очень раздражителен. Как только все треволнения останутся позади, она рассчитается с ним и за Ирену, и за белобрысую бестию, ему это так не пройдет… И Малика зашагала к улице Надор.

— Моего мужа не видели, госпожа Ковач? — Едва просунув голову в дверь, она тут же отпрянула, увидев Винце Палфи и его жену.

— Нет.

— Спасибо, — смутившись, поблагодарила баронесса.

Осторожно повернула ключ, прислушалась, заглянула в чуть приоткрытую дверь. Вошла в комнату. Никого. От радости она закружилась с сумкой. Но тут же спрятала ее под кровать, потом вытащила и затолкала под шкаф и в конце концов водворила на шкаф. «Если Эгон, не дай бог, вернется домой, не станет же он лазить наверх! А вдруг именно сегодня решит ехать в Чобад не с рюкзаком, а с сумкой, и как раз с этой?»

Она опять забралась на стул, сняла сумку, задвинула ее далеко под кровать. Вдруг она ощутила нестерпимый голод, до головокружения, и страшную слабость… нужно было немедленно что-нибудь съесть. Намазала жиром огромный ломоть хлеба, но едва откусила, как почувствовала тошноту. Положила хлеб на стол, повалилась на кровать, закрыла глаза.

Когда Малика очнулась, в квартире царили полнейшая тишина и непроглядная темень. «Чего доброго, просплю поезд. Питю напрасно прождет меня на Восточном вокзале и укатит один!» Нащупала выключатель, яркий свет ослепил глаза. Десять часов. Стало быть, со стороны Эгона ей ничто не грозило. Схватила хлеб и с жадностью принялась есть. «Пора собираться и укладывать вещи, разумеется самые необходимые, как я обещала Питю, а то он злой, как индюк, ни за что не понесет, если понадобится пересаживаться на другой поезд. Не исключено также, что кое-где придется пробираться пешком, бог ты мой, в какую авантюру я пустилась!»

Одиннадцать часов; рюкзак уложен. Она попробовала его на плече — ничего, час-другой можно выдержать. Присела на кровать, рядом положила рюкзак, под ноги поставила сумку. А не открыть ли ей кассеты?

Малика заперла дверь на ключ — нужно было сделать это раньше, просто повезло, что ее не застали врасплох. На постели лежали в ряд три кассеты, две из них открылись легко, а у третьей оказался какой-то замысловатый запор, Малика никак не могла с ним справиться. Ей казались огромным состоянием громоздившиеся кучкой золотые вещи: серьги с драгоценными камнями, браслеты, колье и броши, вышедшие из моды, массивные драгоценности старой баронессы. Разумеется, вначале она рассчитывала заполучить от Эгона свою кассету (вернее, свою и своей матери… «Бедная мама, она, конечно, прольет немало слез и… лучше не думать, что будет с мамой…»), взять ее с собой и реализовать за границей, и в этом она не видела ничего предосудительного, но Эгон перегнул палку! Просто было бы безумием оставлять все здесь, ведь только три нитки жемчуга позволят пожить какое-то время в свое удовольствие. Вторая, продолговатая кассета была наполнена золотыми и серебряными портсигарами с инициалами Э. В. и с изображением короны, а Эгон хранил сейчас табак и бумагу в жестяной коробке. «Возможно… а впрочем, ему останутся сто хольдов земли, особняк со всей обстановкой — четыре комнаты полностью обставлены мебелью, являющейся моим приданым, — огромное количество серебра, столовые приборы, которые я получила в качестве свадебного подарка, картины, ковры, да разве все перечтешь. Кроме того, Эгону останется квартира в Пеште и все, что есть в ней, поэтому не известно еще, кто из нас внакладе. К тому же пусть Эгон пеняет на себя, не надо было перегибать палку…» Это выражение очень понравилось Малике, она вновь и вновь повторяла его про себя, затем губа ее чуть скривилась в плаксивую гримасу, так как она подумала о том, что единственной пострадавшей окажется ее мать.

Она с громким щелчком захлопнула крышки кассет, снова задвинула сумку под кровать. «Но как же я потащу и сумку, и этот огромный рюкзак? Кассеты, пожалуй, лучше переложить в рюкзак, так надежнее…»

Малика снова принялась перебирать и перекладывать вещи, подолгу соображая, что брать, а что нет. Наконец все лишнее валялось на полу, а нужное было уложено в туго затянутый рюкзак. И она опять в бездеятельности села на кровать. Без двадцати двенадцать. Скоро полночь.

Люди отвыкли от бессонных ночей. Улица Надор и до войны не принадлежала к числу оживленных, а теперь и подавно: за полчаса один раз, не больше, долетит до второго этажа звук шагов, и, когда он приближается, Малика вскакивает, выглядывает в окно: «А вдруг это Эгон?» Один раз у дома затормозила машина, и Малика молниеносно составила план бегства: она поднимется на третий этаж и, когда Эгон войдет в квартиру, пулей полетит вниз и будет бежать во всю прыть, но куда бежать? Ну хотя бы… впрочем, зачем раньше времени ломать голову? Пока все идет как по маслу. До рассвета она может пробыть на Восточном вокзале, хотя ночью поезда не ходят и вокзал закрыт…

Машина проехала. Ей показалось, что прошло уже по меньшей мере полчаса, а на самом деле всего пять минут — было без четверти двенадцать. До чего же страшно одной! Она никогда не переносила одиночества, а сейчас оно особенно угнетало ее. Супруги Палфи уже давно спали, к тому же она навсегда порвала с ними.

И тут Малика вспомнила о Дюрке и тотчас решила идти к Пинтерам. Поднимаясь на ощупь по лестнице, она еще не знала, что скажет ему, но мысли с лихорадочной быстротой рождались в ее мозгу, и, несомненно, в нужный момент появится наиболее приемлемая идея. Пинтер-младший занимает холл, старики, наверно, давно спят, хотя не все ли равно, пусть думают что угодно. Малика бесшумно подкралась к зарешеченному окну холла, резко щелкнула по стеклу.

— Кто там? — тотчас отозвался Дюрка.

— Я, Мали. — В окне обрисовались расплывчатые очертания высокой фигуры. Малика зашептала: — Я в ужасном состоянии, страх какой-то на меня нашел… совсем пропадаю…

— Подождите минутку.

Малика отошла на лестничную площадку. Не прошло и минуты, как перед ней уже стоял молодой Пинтер. Они стали спускаться.

— Осторожно, — сказал парень, поддержав ее за локоть.

Это прикосновение было таким приятным, она уже не чувствовала себя одинокой в этой грозной, таящей столько опасностей и, казалось, бесконечной ночи. Они стояли в разоренной, неуютной комнате. Дюрка так спешил, что надел пальто прямо на пижаму. Волосы у него волнистые и лицо приятное, вообще парень что надо.

— Чего вы испугались? — спросил он и осмотрелся.

— Такое нашло, вся дрожу, — промяукала Малика и уселась в кресле, подобрав под себя ноги. — Ой, да сядьте же вы наконец, иначе мне не видно вас. Видимо, нервы расшатались, да и эти Палфи постоянно раздражают…

Парень, сунув руки в карманы, продолжал стоять у стола.

— Уж молчали бы об этом. — Он махнул рукой. — Сами хороши.

— И вы против меня? Прямо не знаю, чем я так насолила всем? Можно подумать, что я бог знает какая ведьма, а между тем я очень покладистая…

— Ну так в чем дело?

Малика заморгала глазами, круглыми и наивными, как у ребенка, и голосом жалобным, умоляющим о снисхождении, залепетала:

— Я так испугалась. Кто-то ходил в прихожей, я отчетливо слышала шаги.

— А разве вы не заперли свою дверь?

— Заперла, но все равно страшно.

— Страшно, а тем не менее вышли в прихожую, поднялись по лестнице… Вы все сочиняете! — Дюрка засмеялся, хоть и хрипловато, но довольно громко. — Просто вам тоскливо, а на такой случай и я сгожусь.

— Правда, тоскливо, но, ей-богу, я перепугалась. Как услышу шаги на улице, вздрагиваю и сердце бьется часто-часто.

— Совесть у вас нечиста, — констатировал Дюрка и снова осмотрелся. — Куда-то собрались и рассчитываете на мою помощь…

— В Чобад, — солгала Малика. — Уезжаю утренним поездом.

— Ну а я-то при чем тут? Спокойной ночи.

Малика встала, подошла к парню и умоляюще сказала:

— Не будьте таким противным… Я ворочаюсь с боку на бок, никак уснуть не могу…

— Вы даже не раздевались.

— Зачем же, если сна ни в одном глазу?.. Вы не даете мне слова сказать. — Она прижалась к парню, голова ее доставала ему до плеча. Дюрка не двигался.

— Неужели это такая жертва, посидеть часок со мной? Побеседуем о том о сем, не так ли?

Парень немного смягчился, вынул руки из карманов, провел ладонью по ее волосам.

— Боюсь проспать на поезд. Я так измучилась… В самом деле боюсь! Конечно, вы не верите мне, потому что мы тут иногда заводим граммофон, думаете, ни к кому я не могу питать добрых чувств, мечтать, надеяться…

— Кто думает?

— Вы. Что, я не вижу? Даже не хотите присесть со мной рядом. Между тем вы всегда мне нравились, не ждете же вы, что я первой признаюсь вам в любви…

Дюрка отпрянул от неожиданности. «С ума она, что ли, сошла? На улице проходит мимо, не здоровается, а тут, среди ночи… Она, видите ли, боится! Так я тебе и поверил! Думаешь, стоит пальчиком поманить, и я побегу за тобой?..»

— Ну, хватит, заприте дверь и ложитесь. Приятных снов.

Малика осталась одна со своими далеко не отрадными мыслями. Облокотилась на подоконник, смотрела на мерцающие огни на улице Надор, то и дело закрывая глаза. А время не стояло на месте, проходили минуты, часы… На противоположной стороне стало светлеть над домами. Она надела на себя рюкзак, сняла со стены ключ от ворот. Осмотрелась: не забыла ли чего? Кажется, все взяла.

Нет, все-таки забыла… Жигу. Она вышла в темную прихожую и чуть не столкнулась с Маришкой, выносившей из лакейской перевязанные тюки, у ее ног вертелся песик. Отступать было поздно, Маришка увидела ее с рюкзаком за плечами, в столь ранний час. Баронесса оттопырила губу. И чего она так спешит? У нее такое счастливое лицо, будто бог знает куда уезжает! Она громко позвала:

— Жига!

Подхватила собаку за шиворот и, размахивая своей добычей, понесла ее в комнату, бросила на пол, заперла дверь и, не прощаясь, ушла.

12

Из деревни доносились звуки гармоники, протяжная песня. Барон Эгон Вайтаи подходил к решетчатым воротам особняка, в гольфах, с рюкзаком за спиной, в зеленой охотничьей шляпе. Навстречу ему гурьбой шли девушки, взявшись под руки, за ними, шагах в десяти, парни; они были увлечены разговором. Барон хотел пройти сквозь толпу молодежи, как делал это раньше, ни на кого не глядя, будто этих людей вообще не было, и он видит перед собой только придорожные деревья да решетчатую ограду парка. Но растянувшаяся во всю ширину шоссе толпа не расступилась, и ему пришлось свернуть на обочину. Дожидаясь, пока они пройдут, он впервые обратил внимание на то, что чобадская молодежь не здоровается с ним, смотрит, как на любого прохожего, странника, не прерывает разговора, и девушки не подталкивают друг дружку локтями.

Барон быстро шел через парк к особняку. Дорожка заросла травой, там, где некогда зеленели газоны, теперь был пустырь. Штукатурка на стенах дома во многих местах обвалилась, на окнах осел толстый слой прибитой дождями пыли. «Надо будет сказать старухе, чтобы в нежилых комнатах опустила жалюзи на окнах». Под развесистым дубом лежал опрокинутый красный садовый столик, два стула составлены были вместе, под ними ползали чумазые внуки старухи. «Нужно строго наказать старухе, чтобы не разрешала детям заходить в парк, пусть играют в саду… Да, война оставила на всем глубокий след, прежние устои жизни сильно подорваны, и пройдет немало времени, прежде чем все станет на свое место…» И перед глазами Эгона Вайтаи особенно отчетливо предстала только что разыгравшаяся на шоссе сцена; как он ни старался не придавать ей значения, она не могла не оставить горького осадка в его душе.

В холле на него дохнуло прохладой, таинственный полумрак и гулкие шаги по каменным плитам рождали волнующие воспоминания. Когда-то на них лежала красная циновка, она приглушала шум шагов, но та тишина таила в себе столько жизни! А эти гулкие звуки нагоняли тоску и жуть.

Деревянная лестница на второй этаж тоже ничем не была застлана, ступеньки стерлись, на них отпечатались следы грязных ботинок старухи. На нежилые апартаменты барон даже не взглянул и направился к узкой двери в левой стороне холла.

Незадолго до войны комната, которая выходила в огромную столовую и которую теперь барон обставил для себя, служила буфетной. Посередине ее раньше стоял длинный стол, заставленный, когда собирались гости, блюдами с холодными закусками, салатами, в холодильниках всегда имелся большой выбор напитков, в специальных духовках подогревались горячие блюда; в открытую дверь из столовой взору представал массивный буфет, уставленный целыми горами фарфора и хрусталя, всевозможными яствами… Рядом с буфетной была посудная, здесь когда-то вдоль стен в приземистых широких горках хранилось столовое серебро. Теперь это были «апартаменты» баронессы. Барон вошел к себе в комнату, и первое, на чем остановился его взгляд, была лежащая на столе сложенная вчетверо записка. Он снял рюкзак, повесил на вешалку шляпу и, потирая руки, словно стараясь согреть их, не спеша подошел к столу, взял записку. Дата, исходящий номер… «Постановление муниципального совета…» Барон шагнул поближе к окну, небрежно встряхнул бумажку и снова поднес к глазам. «По постановлению муниципалитета законсервированные двадцать две комнаты, а также подсобные помещения особняка чобадского жителя барона Эгона Вайтаи конфискуются и передаются детскому дому».

Барон сложил бумагу по старым сгибам, спрятал во внутренний карман пиджака и, надев шляпу, направился к выходу. В холле отрывисто и резко позвал:

— Карикаш! — Помолчал немного и повторил громче: — Карикаш!

Голос его гулко отозвался в огромной столовой, но через мгновение и эхо утонуло в тишине. Барон зашагал обратно через парк, свернул к деревне. Идя по шоссе, он услышал приближающиеся звуки гармоники и веселой песни, навстречу ему попадалось все больше людей, но он ни на кого не смотрел, ни с кем не здоровался. На открытой террасе корчмы танцевало несколько молодых пар, пожилые люди сидели под соломенной крышей за длинным столом. В этот чудесный теплый день уже ощущалось дыхание осени.

Эгон Вайтаи, постояв с минуту у закрытых дверей конторы нотариуса, направился к его добротному четырехкомнатному дому. Нотариус сравнительно недавно был назначен сюда, и барону не пришлось с ним познакомиться. Правда, он знал, что это был молодой человек, выходец из крестьян, получивший среднее образование, член Венгерской коммунистической партии, поэтому-то барон и не имел особого желания знакомиться с ним. Но сейчас ему необходимо было поговорить с ним о постановлении местных властей, вернее, добиться того, чтобы его немедленно «отменили или положили под сукно».

Предосеннее солнце еще припекало, и барон, войдя в сад нотариуса, с наслаждением вдохнул прохладный, напоенный ароматом ярких осенних цветов воздух. На веранде сидели четверо мужчин. Когда барон остановился на некотором расстоянии от лестницы, нотариус встал и вышел к нему.

— Заходите в дом, — пригласил он, пригладив на ходу густые темные волосы и протянув руку. Барон, казалось, не заметил повисшей в воздухе руки и холодно сказал:

— Спасибо, можно и здесь поговорить.

Молодой мужчина, казалось, несколько смутился, но тут же лицо его приняло строгое выражение.

— Вы по служебному делу?

— Да, по тому самому…

— Извините, дома не принимаю. Приходите завтра в контору.

Барон сделал нетерпеливый жест рукой; заметно нервничая, он извлек из внутреннего кармана сложенную вчетверо бумагу и протянул ее нотариусу. Тот пробежал по ней глазами, кивнул, возвратил барону и, приподняв брови, коротко спросил:

— Что же вы хотите?

Эгон Вайтаи, неожиданно для самого себя, потерял власть над собой: хоть это и шокировало его, но он не мог скрыть волнения перед молодым человеком. Отрывисто, каким-то лающим голосом он сказал:

— Вы обязаны знать, это нарушение неприкосновенности жилища… полнейшее беззаконие! Особняк — фамильная собственность Вайтаи, и мое частное дело… вот именно мое сугубо личное дело, в скольких комнатах я буду жить, как распоряжусь подсобными помещениями, а также… — Он вдруг осекся, махнул рукой, громко глотнул, так что из-под воротничка выскочил кадык. Но тут ему вспомнилась фраза, которая пришла ему на ум, когда он входил в ворота, и он строго, членораздельно произнес: — Прошу отменить и положить под сукно! Да, да, под сукно… и со своей стороны считаю дело оконченным.

Сказав это, он почувствовал, что голова у него трясется, а ладони стали влажные от пота. Несколько секунд он не двигался, стараясь овладеть собой, чтобы стоявший перед ним совершенно спокойный молодой человек не заметил его непростительной слабости. Невозмутимость нотариуса буквально бесила барона.

— Извините, — спокойно, даже с легкой иронией в голосе возразил молодой человек, — но вы обратились не по адресу: просто невозможно, чтобы я положил «под сукно», — эти два слова он особо подчеркнул, — отменил постановление, которого мы так настойчиво добивались в муниципальном совете. Может быть, вам лучше обратиться к нашим противникам, членам совета от партии мелких сельских хозяев, там, возможно, у вас найдутся знакомые и друзья. Что касается нас, то мы…

— Кто это «мы»?

— Коммунисты. — Он замолчал, а по лицу барона пробежала чуть заметная нервная дрожь. Затем нотариус продолжал: — Откровенно говоря, меня удивляет, почему это постановление явилось для вас такой неожиданностью. Здесь, в деревне, каждому ребенку известно о том, что совет открывает в вашем весьма подходящем для этой цели особняке детский дом.

— Со мной никто не говорил по этому поводу, — высокомерно заявил барон, ощутив какую-то неприятную резь в глазу, видимо вызванную сильным нервным напряжением.

— Вероятно, потому, что вы чуждаетесь крестьян. — Нотариус кивком головы дал понять, что разговор окончен. Но, помолчав немного, добавил: — Ну конечно, вы, наверно, даже не представляете, сколько детей осталось без родителей; они бродяжничают сейчас по стране, не имеют крова, попрошайничают, терпят лишения и в конце концов погибают. Да, все это страшные последствия войны, — сказал молодой человек, вдруг запустив пятерню в шевелюру. — Неужели вы и этого не знаете?

Он вернулся на террасу, а барон зашагал к калитке. Словно густой туман окутал шоссе, резь в глазу усилилась и перешла на другой глаз. Нетвердо шагая, он дошел до железной ограды, и тут пелена с его затуманенных глаз спала. Двое малышей все еще ползали под опрокинутым столом, скорей всего, играли в поезд. Из-за дома показалась грузная фигура старухи Карикаш. Переваливаясь с боку на бок, она шла ему навстречу и елейным, режущим слух голосом говорила:

— Целую руки, целую руки… Я сразу поняла, что приехали ваше сиятельство, а эти пострелята ведь никогда не скажут, хоть я была совсем рядом, старика своего будила — уснул на солнышке возле часовни…

Барон шагал впереди, позади него, переваливаясь как утка, шла старуха и не переставала говорить. До сознания барона доходилсмысл лишь отдельных слов, но постепенно, прислушавшись к ее болтовне, он уловил смысл целых фраз:

— С ее сиятельством не встретились? Она недавно уехала на машине.

Эгон Вайтаи остановился и, не поворачиваясь, через плечо хрипло спросил:

— Моя жена?

— Она, она, ее сиятельство. Говорю же, приезжала на машине, разговаривала с моим стариком, и, как дети рассказывают, у перекрестка ее ждала «старая-престарая машина»…

За бароном закрылась узкая дверь в комнату. Он заглянул в «апартаменты» жены, осмотрел бывшую посудную. По всей вероятности, Амелия не заходила сюда, так как нигде не было видно разбросанных вещей, полуопустошенных чемоданов и объедков, да и запаха духов не чувствовалось в затхлом воздухе комнаты. Барон вышел и направился к саду за домом, откуда дорожка вела вниз, к часовне. Он поморщился, застав там, помимо старого Карикаша, еще двух крестьян.

— Карикаш!

Старик неторопливо поднялся.

— Мое почтение, господин барон. — На его изможденное лицо прилипла наискось травинка, крохотные глазки сонно моргали.

— Моя жена была здесь?

— Была недавно, еще и часу не прошло, как уехала, а может, и два уже минуло…

— В часовню заходила?

— Заходила.

— Зачем? — вырвалось у барона, хотя он точно знал, что привело ее сюда, щека его нервно дернулась.

— Наверно, помолиться, я не ходил с ней, проснулся, когда там что-то грохнуло…

Крестьяне засмеялись. Иштван Карикаш, старый кучер, доставлявший на подводе продовольствие на улицу Надор для супругов Вайтаи, тоже засмеялся, громко, раскатисто. По косогору спускалась, покачиваясь, старуха, следом за ней шла какая-то женщина в платке, робко, но с интересом озиравшаяся по сторонам…

Барон толкнул тяжелые резные дубовые двери часовни, остановился на пороге. Аналой перевернут и лежит на лестнице, словно кто-то глумился над священной реликвией. В стене зияет отверстие, на полу валяются кирпичи, куски штукатурки, инструменты.

В саду тем временем собиралось все больше зевак. Сбившись в кучу, они перешептывались, посмеивались.

Опять непорядок, недосмотр; он бросился ему в глаза в связи… с чем же?.. Ах да, он даже собирался сказать… там опрокинут стол!.. Он остановился на некотором расстоянии от кучки людей, властно и холодно сказал:

— Это не общественный парк, Карикаш. Устраивайте свои сходки в корчме.

Один из крестьян, тот, что лежал на траве, даже не пошевелившись, громко и очень спокойно сказал:

— Природа принадлежит всем, наслаждаться ею имеет право каждый.

Барон отвернулся и словно на деревянных, негнущихся ногах зашагал вверх по узенькой дорожке, а позади него долго не умолкала оживленная речь, слышался веселый смех. В парке барон тяжело перевел дыхание, затем подошел к опрокинутому столу и аккуратно поставил его на место.

13

Дюрка со знанием дела, ловко перекинул веревку, увязал громоздившуюся на тележке мебель. Винце помогал ему, а Ласло Ковач взял на себя привычную роль советчика, как что лучше сделать. Луйза, собравшаяся в путь, стояла рядом с тележкой. В руках у нее была сумка со швабрами и половыми тряпками.

— Кажется, все, можно отправляться, — сказал Винце. — А где же Мари?

— Постой, я схожу за ней. — И Луйза поднялась на второй этаж.

Мари стояла в прихожей и, увидев сестру, в ужасе поднесла ладони к губам.

— Слушая это, сердце разрывается, — зашептала она. — Ведь разобьется до смерти, бедняжка.

— А ты не слушай! — строго сказала Луйза. — Пора уезжать, нечего торчать здесь и убиваться по собаке.

Она взяла сестру за руку и энергично потащила за собой. Уже собралась было запереть дверь квартиры, но увидела на площадке незнакомых людей — женщину, мужчину и троих детей, — нагруженных узлами и корзинами.

— Новые жильцы? — спросила Луйза.

— Да, — радостно ответила женщина, поставив на пол узел и громко отдуваясь.

— Ордер есть?

— Вот, извольте, — ответил мужчина, извлекая из внутреннего кармана аккуратно сложенный лист бумаги.

Луйза прочла и вернула документ.

— На две комнаты, — сказала она, и вокруг ее поблекших губ заиграла злорадная усмешка. — А мы как раз собрались уезжать, провожаем сестру в Чепель. К вечеру вернусь, а вы пока устраивайтесь, муж зайдет к вам. Вы печатник?

— Да, — ответил мужчина. — Работаю рядом, на улице Гонвед.

— Ну, желаю вам всего наилучшего.

Печатник и его семья вошли в прихожую, а Луйза и Мари, торжествующе подмигивая друг другу, побежали вниз.

Дюрка взялся за поручни, Винце стал рядом с ним, а женщины поддерживали тяжело груженную тележку сзади, и она загромыхала по улице в это погожее утро. Когда достигли площади Эржебет, солнце уже взошло высоко и нещадно палило. Город еще только-только просыпался. Редкие прохожие не обращали внимания на шествие. Винце обернулся, улыбнувшись жене:

— Я все-таки за то, чтобы вы ехали трамваем, мы с Дюркой и одни справимся.

— Нет, нет, — возразила Мари, — мы не оставим вас одних.

— Ни в коем случае, — подтвердила Луйза, и они продолжали путь за тележкой.


Барон вошел в прихожую, там расхаживали незнакомые люди, шумно играли дети, вся прихожая завалена была вещами. Дворник сообщил ему: жилищное управление выдало ордер на две комнаты печатнику такому-то с семьей… и новые жильцы уже заняли помещение…

— До сих пор они с тремя малышами ютились в сыром подвале, — добавил дворник.

Барон тупо смотрел на него, словно ничего не видел и не слышал. Трехлетний малыш подошел к ним и ткнул пальчиком в рюкзак барона.

— Дядя, что ты принес? — спросил он и сияющими глазками доверчиво посмотрел на незнакомца.

Барон тыльной стороной ладони слегка оттолкнул ребенка и прошел к себе в комнату. Даже не заметил собаки, которая пулей проскочила у него между ног. В прихожей она растерянно заметалась, словно гонялась за своим хвостом, завизжала, прошмыгнула на кухню, ворвалась в пустую лакейскую. И тут кто-то закрыл дверь. Собака бросилась к подоконнику, высоко подпрыгнула и вскарабкалась на него. Но никак не могла пролезть сквозь решетку. Содрала кожу, жалобно заскулила. И все-таки ей удалось, вытянув длинное тело, миновать преграду. Чуть ли не кувырком Жига скатился с лестницы.

На улице Надор собачонка осмотрелась, принюхалась и повернула в сторону площади Эржебет.

Войдя в комнату, барон увидел разбросанную на полу одежду, открытые двери шкафов, наспех втиснутое в ящики белье. Рядом с кроватью стоял пустой чемодан, а на постели жены что-то блестело. Это было золотое кольцо с драгоценным камнем. Барон Вайтаи видел его когда-то на руке своей матери.

Будучи человеком дотошным, барон разложил по полочкам все, что произошло: вчерашнее явно нервозное поведение Амелии, утренний разговор, который — как ему теперь уже было совершенно ясно — являлся, по существу, зондажем, с какой целью и надолго ли он приехал; вслед за тем он лично осмотрел часовню, опрокинутый аналой, вывороченные кирпичи, обнаружил исчезновение железной коробки с кассетами; третье доказательство — исчезновение Амелии, ералаш в комнате, а теперь вот и кольцо, которое находилось в одной из кассет.

Барон прошелся по комнате. В прихожей слышались чужие голоса, шум шагов… Да, да, пролетарская семья, которой жилищное управление выдало ордер… и целый выводок детей, один из них даже лапал его своими грязными руками… вот оно как повернулось!.. Барон нервно дернул головой и зашагал по комнате.

«Может быть, хотя такое предположение вряд ли имеет под собой реальную почву, все это не всерьез, а проделки своенравной Амелии — небольшая месть, дабы доказать, что относительно драгоценностей все же она взяла верх, добилась своего, и сейчас на Розовом холме, упоенная победой, рассказывает тетушке о своем героическом поступке. Но пока остается неясным, откуда у Амелии оказались деньги на машину. Если она взяла у кого-то взаймы, то наверняка посвятила его в свои планы, если же решила бежать, то вместе с ней совершит побег и сообщник, но об этом еще рано говорить…»

Барон снял сапоги, в ванной переоделся в городское платье, обул полуботинки и на трамвае поехал в Буду — через мост Франца-Иосифа в другой конец города; примерно час он находился в пути.

Тетю жены он застал одну и сразу приступил к делу:

— Амелия была у тебя вчера?

Вдова дяди Куно сразу почуяла что-то недоброе.

— Нет, не была, она уже два дня как не показывается, что-нибудь случилось?

— Ничего особенного, — сдержанно ответил барон. — А компания собиралась?

— В том-то и дело, что нет, — сказала вдова, — все остальные всегда там, где Амелия и Матеффи, и, как тень, всюду следуют за ними. Вчера и позавчера вечером кое-кто заглядывал, но было скучно и все скоро разошлись. Да рассказывай же наконец, вижу по тебе: что-то произошло…

— Ничего не произошло, — повторил барон и встал. — Не знаешь случайно адреса Матеффи?

Тетя всячески старалась увернуться, догадываясь кое о чем, и это ее тревожило. «Чего доброго, попадешь в неприятную историю. Эгон справедливо станет упрекать меня за то, что в своем доме я на многое закрывала глаза…» Из раздумья ее вывел нетерпеливый голос барона:

— Прошу тебя, не придумывай никаких трагедий, ведь ты знаешь, я ненавижу скандалы. Если знаешь адрес Матеффи, говори, если нет, узнаю в другом месте.

Так барон с Розового холма отправился прямо на улицу Пала Кирая. Там его встретила настоящая фурия, встретила потоком проклятий и брани. Чего только не наговорила она о «дружке господина», который выдавал здесь себя за благородного, выманил все ее сбережения и удрал, скорей всего с той цацей, которая приходила сюда недавно… И опять последовал целый поток проклятий, истерических воплей, сопровождавших барона Вайтаи с четвертого до первого этажа.

Он шел среди, обгоревших домов на площади Эржебет, мимо перевернутого танка, ржавых железных балок, рухнувшего киоска. Но Эгон Вайтаи смотрел только прямо перед собой, словно все это совершенно не касалось его. С улицы Зрини свернул на Академическую. Чем дальше он шел, тем отчетливее воспроизводились в его памяти мельчайшие подробности минувшего дня. Вспомнил, что вчера утром Амелия отправилась именно в эту сторону. По пути, на улице Зрини, он навел справки в одном гараже, затем зашел к усатому толстяку, своему старому знакомому, и получил там исчерпывающую информацию о вчерашней поездке баронессы в Чобад.

— Ваша дражайшая супруга была какая-то взвинченная, да и не мудрено по нынешним-то временам. При ней была сумка, которую она не выпускала из рук. Так вот, значит, какие дела…

— Спасибо, — поблагодарил барон и вышел из гаража.

«Куда теперь?.. Домой, разумеется. Следствие закончено, все дальнейшие меры не имеют смысла. Можно, правда, сходить на Восточный вокзал и попытаться узнать что-нибудь у служащих, но за это время наверняка успела заступить новая смена. Итак, домой…»

Стоявший в воротах Ласло Ковач вежливо приветствовал хозяина дома:

— Здравствуйте, господин барон. — Ответа не последовало, барон смотрел на него, как на пустое место. Дворник обиженно пробормотал себе под нос: — Чтоб тебе пусто было!

В квартире стояла необычная тишина. Приближался вечер. От ощущения пустоты было жутко и нестерпимо тоскливо. Старые жильцы уехали, отметил про себя барон, он видел их в окно сегодня утром. А новые ушли куда-то…

В комнате он увидел тот же ералаш, который застал утром: разбросанная одежда, открытый чемодан, расплывшиеся на столе жирные пятна.

В ванной он несколько минут разглядывал свое отражение в зеркале. Несимпатичное продолговатое лицо с подстриженными усами произвело на него отталкивающее впечатление, и пока он неподвижно стоял, то испытывал странное чувство, будто вопреки усвоенной им привычке поверяет свои самые сокровенные мысли какому-то постороннему человеку. Итак, с Амелией покончено. Жену, вернее, женщину, которую он взял себе в жены, природа создала из весьма недоброкачественного материала, в чем убеждает мозаика, складывающаяся из достоверных фактов. Перед глазами барона внезапно всплыл тот рассвет на шоссе между Балатонфельдваром и Шиофоком, рядом с ним молодая девушка, глаза у нее сонные, взгляд хитрый…

В комнате он снова заходил из угла в угол, стараясь наступать на те же косые полоски паркета. Не замечал, как шаги его все убыстрялись. То и дело натыкался на мебель, тяжело дышал. Память об Амелии навсегда вытравил из его сознания и изгнал из этой комнаты вывод, к которому он пришел: жена обокрала его и сбежала за границу с тем молодым человеком. Матеффи скоро оберет ее до нитки, а в остальном — это уже бульварный роман, и его он ни в коей мере не касается. Но было и другое, более важное обстоятельство, именно оно все убыстряло его шаги. Ему все отчетливее начинало казаться, что так старательно сохраняемое им до сих пор равнодушие ему уже не обрести вновь, душевная сила его постепенно ослабевает, и все его существо распадается на части…

Тут барон вспомнил о лежавшей во внутреннем кармане сложенной вчетверо бумаге. И взору его вдруг предстали прогуливающиеся под руку чобадские девушки: они поглядывают на него и не здороваются. Нотариус, молодой крестьянский парень, которому он так ничего определенного и не ответил. Недвусмысленно ухмылявшийся кучер Карикаш. Чобадские крестьяне, собравшиеся в его саду и хохочущие над ним!.. И эта многодетная семья тут…

Обессиленный, он опустился в кресло и вытер платком лоб. Блеклые лучи предвечернего солнца тускло освещали улицу Надор. По противоположной стороне шел газетчик и во все горло кричал: «Сабадшаг»! «Свежий номер «Сабадшаг»!

Барон сконцентрировал внимание на этом крике, старался осмыслить, проанализировать его… Амелия вместе с ним ненавидела и презирала чернь и тем не менее вольно или невольно взяла на вооружение ее методы и лозунги. Ими даже воздух заражен, и толпа дышит им и впитывает в себя. Пример этому — хотя бы вчерашняя сцена в Чобаде или этот рабочий, Винце Палфи, с его мировоззрением. В условиях старого строя столь стремительное нравственное падение Амелии было бы невозможным. Прежний строй точно определял каждому его место, и у Амелии не хватило бы духу добровольно отказаться от привилегированного положения. Но если бы даже и хватило, она не увлекла бы за собой своего мужа, потому что старый строй подхватил бы и удержал за руку падающего барона Вайтаи, поставил бы его на ноги. При старом строе у него было положение и вес в обществе, а теперь он незаметная частица общей массы. Нет, он не желает больше дышать отравленным воздухом, и на этом, пожалуй, пора ставить точку… Револьвер он нашел среди свернутых чулок жены.

Перед зеркалом? Зачем? В этом нет никакой необходимости. Все проще: сесть поудобнее в кресло… Вот неприятно только то, что его… гм… добровольный уход… произойдет вслед за бегством Амелии. Люди, бесспорно, расценят его поступок как следствие бегства Амелии; собственно, им надо бы объяснить, что Амелия для него дым или пар, растаявший в поднебесье… и что это решение его заставил принять… тот смех… тот сложенный вчетверо листок бумаги… А впрочем, пусть думают, что хотят. Мнение людей его никогда не интересовало, а теперь и подавно… А перед зеркалом, пожалуй, вернее: даже страшно подумать, что его постигнет еще одна неудача… все надо кончать раз и навсегда…

На этом его мысль оборвалась.


Тележка громыхала по Шорокшарскому шоссе, солнце припекало все сильнее, обе женщины скорее держались за борта тележки, чем толкали ее. Одни развалины и дымящиеся трубы заводов и фабрик сменялись другими, мимо них с ревом проносились грузовики, торопливо шагали группами и по одному рабочие, женщины, дети. Кто-нибудь из прохожих нет-нет, да и спросит у идущего впереди Винце:

— Переезжаете?

— Угу, — кивал Винце и улыбался.

— Куда?

— В Чепель.

— Желаю счастья на новом месте.

Какая-то девушка громко крикнула:

— Взгляните на эту собачку! Ой, бедненькая, сейчас у нее язык вывалится!

Мари оглянулась и, всплеснув руками, подхватила Жигу. Кожа на боках у него была содрана, кое-где виднелись пятна засохшей крови, он шумно хватал ртом воздух. Голова его обессиленно упала на руки Мари, он повизгивал, скулил, жаловался, чем привлек много любопытных, вокруг них собралась целая толпа; люди задавали вопросы, удивлялись. Воспользовавшись передышкой, Винце свернул цигарку. Когда двинулись дальше, Луйза спросила:

— Ну, теперь ты счастлива наконец?

— Очень! — Счастливая улыбка озаряла лицо Мари, когда она посмотрела на сестру. — Конечно, и без собаки, но я так привыкла к ней…

Дальше они шагали молча. Вдали виднелись неясные очертания первых домов Чепеля. Винце перешел назад, присоединился к жене, положил руку на борт тележки рядом с рукой Мари. Солнце, находившееся все время впереди, как бы показывая им дорогу, стояло теперь у них над головами и собралось идти дальше, поскольку миссию свою оно выполнило: они найдут теперь дорогу сами.

Гул машин, шипение, заводские гудки, рокот автомобильных моторов, рев обгонявших друг друга грузовиков, а тележка, громыхая, двигалась все дальше и дальше. Когда проезжали мимо фабрики Неменя, Винце крикнул стоявшему в воротах вахтеру:

— Свобода!

Вахтер приветливо помахал рукой, улыбнулся:

— Свобода! Значит, переезжаем?

— Угу, — опять ответил Винце.

Многие чувства теснили грудь Мари, но из всех выделялось одно, одно доминировало над остальными, и она тут же выразила его:

— Ты здесь для всех свой… Даже незнакомые люди кажутся близкими друзьями…

Винце посмотрел на нее.

— Ну и что же тут особенного?

— Хорошо, когда человек человеку друг, когда люди нужны друг другу. Мы на фабрике тоже…

— Я как раз хотел спросить… ты что, собираешься из Чепеля ходить в Андялфёльд?

— А почему бы и нет?

— Здесь тоже есть фабрики.

— Я привыкла к своей, — сказала Мари. — Такач говорит, что я смышленая, очень быстро стану сновальщицей.

Винце остановился, повернулся лицом к жене.

— И к тому же шустрая, всеми профессиями скоро овладеешь.

За заводскими строениями начинается поселок Чепель. Мари идет бок о бок с Винце, ни о чем не расспрашивая. Ее неуемное воображение устремляется вперед, и, хотя крыши под красной черепицей еле виднеются, мысленно она уже там, где по обе стороны шоссе выстроились в ряд одноэтажные домики, перед которыми на клумбах цветут кусты роз и темнеют на склоненных стеблях георгины.

В одном дворе женщина развешивала на солнце белье, руки ее застыли в воздухе, пока она не проводила взглядом шествие; скрипнули ворота, залаяла собака, проехали еще один дом, еще и еще… Она решила не спрашивать, а подождать, когда Винце наконец повернется к Дюрке и скажет: «Ну вот и приехали!» Может быть, голос у Винце чуть дрогнет, а она — такая уж она глупая — наверняка заплачет. Так мечтала Мари, шагая по булыжной мостовой.

— Уф, жарко, я весь взмок! — сказал Винце, остановился и принялся вытирать платком затылок.

— Ничего, дома окатишься водой, — нетерпеливо подтолкнула его Луйза.

— А мы уже дома, — ответил Винце и громко засмеялся. — Приехали.

Мари посмотрела на дом, затем на вспотевшего Винце. Хотела сказать что-нибудь особенно торжественное, значительное, но произнесла совсем не то:

— Так чего же мы здесь торчим, сворачивай во двор!

Тележку закатили в сад, где действительно была клумба, на ней цвели астры и георгины. Супруги Палфи приехали домой.

Примечания

1

Так после освобождения приветствовали друг друга венгерские коммунисты. — Прим. ред.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • *** Примечания ***