Глаза богини (СИ) [Steeless] (fb2) читать онлайн

- Глаза богини (СИ) 646 Кб, 129с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - (Steeless)

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== Его место в Тартаре! (Гера) ==========

- Твоему брату место в Тартаре! В Тартаре!!

- Опять ты об этом. Не надоедает, за века-то, а?

Муж посмеивался добродушно.

Победитель.

Зевс умудрялся быть победителем, даже когда его войска терпели сокрушительные поражения в Титаномахии. Он вообще всегда и во всём был победителем: в боях, в соревнованиях, в улыбке, на ложе…

А после того, как Ника наконец взмахнула белыми крыльями, после того, как полетели в Тартар титаны, после того, как трое братьев потянули жребии… Он стал вечным победителем. Бессменным.

И она знала, что муж, охмелевший от меда побед, не услышит её, но вот - металась по покою, взмахивала руками и до хрипоты выплёскивала скопившуюся внутри горечь – едкими словами с губ.

- Я говорю тебе – рано или поздно! Всё равно, он… поднимет восстание, ударит в спину… Позовёт подземного дружка! Его нужно заточить в Тартар, пока не…

Зевс фыркнул, тайно поглядывая на ладонь, века назад взявшую жребий. Главный жребий. Власть в небесах и на земле.

- Сколько раз мы говорили об этом? Он и так в Тартаре. Не совсем, но довольно близко. Аиду хватит хлопот с подземным миром, ему достался норовистый удел… И все равно ведь я не смог бы туда подыскать лучшего наместника.

- Лучшего… очнись, супруг мой! - иногда ей хотелось потрясти его за плечи. А лучше – взять молнию из колчана, чтобы решить все разом. – Ты доверил врата Великой Пасти тому, кто прославился своим вероломством! Он уже – наполовину чудовище, и кто поручится…

- Титаны ненавидят его почти как меня, - даже это «почти» у ее мужа выходило победительно. – Он попортил им слишком много крови. А Крон никогда не простит своего украденного меча…

- И всё же твой брат…

- Это и твой брат, Гера.

Громовержец еще был благодушен, но голову уже наклонил с любопытством. Тугие пряди блестящих волос соскользнули по мускулистому плечу.

- Всегда хотел спросить: за что ты его так ненавидишь?

Это хорошо, что Ата-Обман долго гостила на Олимпе. Царице богов есть, чему поучиться даже у подземного чудовища: вот сейчас – вознести руки в трагическом жесте, откинуть голову (царственно! отчаянно!) И застыть, прислушиваясь к звукам запоздалого пира, пробивающимся сквозь стены: журчанию кифары Аполлона, и бурчанию Ареса, которого опять чем-то обидела сестра, и переливам голоса Афродиты, и хохоту захмелевшего Владыки Посейдона…

Этого на пиру все равно нет. Не видно, не слышно. Его же всегда не видно и не слышно, паршивого невидимки, раз и навсегда – ненавистного, проклинаемого по ночам. Ему же не нужны олимпийские пиры, у него, небось, свои пиры внизу, после того, как проводил жёнушку на поверхность. Облекся в ненависть как в плащ – какое ему дело до того, что сестра его ненавидит, это же только сестра; горечь гадючьим клубком сворачивается внутри, выплеснуть нельзя, потому что Зевсу не понять…

Победителю не понять проигравшую.

Морские волны памяти взлетали перед глазами. Заслоняли праздничный полумрак будничной веселой бирюзой. У пещер, в которых нашла пристанище Фетида, море всегда было ласковым, цветистым, бережно кутало ноги в нежную пену…

- Зевс? О, это известный ходок! – круглолицая Фетида ни секунды не сидит без дела, хлопочет, устраивая хмурую гостью. Гостья делает трагическое лицо: ее сослали с Олимпа из ревности глупой Метиды. – Нереиды и океаниды могли бы порассказать! Мать правильно тебя отослала: ты слишком красива, чтобы жить с ним в одном дворце…

Гера смотрит исподлобья, расчёсывая золотистые локоны. Это нужно делать тщательно, мама учила. Мама говорила: она будет царицей, а у цариц волосы не должны быть растрёпаны…

- Посейдона я тоже видела мельком – неуёмный… тоже охотник до нимф. А вот старшого не видела. Как его – Климен?*

- Аид, - фыркать тоже надо царственно, а то как же. – Это он так себя называет.

Фетида бросает даже хлопоты. Смотрит пытливо-пытливо: ну? Как он?

Жест должен быть пренебрежительным. Никак он. Совсем никак. И - заставить замолчать память, похоронить в ней пронзительную глубину взгляда, острые скулы, обрамленные волосами, как мраком, холодно оброненное между делом: «Я – старший. Научись молчанию, оно тут ценится». Говорить нужно не о важном: не вспоминать адамантовые пальцы на своем плече, невольный постыдный озноб…

- Дружочек Таната. С чудовищами разными якшается. На нимф он смотреть не будет, - а последнее выходит с натужным злорадством. – Он вообще ни на кого не смотрит!

- Ни на кого? – Фетида улыбается. Присаживается рядом, достает черепаховый гребень, любуется воспитанницей. – А вот и поспорим. Хочешь – поспорим? От такой, как ты – глаз не оторвать…

- Нужен он мне, как же…

Фыркнуть царственно не выходит, получается неровно. Он сам сказал, что старший. Старшие становятся царями. И женятся на самых красивых.

У него будут жёсткие губы, - об этом думается с легким недовольством. – А пальцы точно оставят синяки на нежной коже.

Но царицы, наверное, должны привыкать.

…у него были мягкие губы. Мягкие, властные, горячие, как угли в очаге, на которые она так любила глядеть. Серые перья пристали к пальцам, небо над головой тоже было серым, а волны бирюзой стыдливо смотрелись в небо.

Гера тоже удивлённо смотрела в небо. Иногда небо заслоняли его волосы – тугие кольца, ловящие каждый солнечный лучик. Это мешало.

Думалось разное, ненужное. «Ты проспорила, Фетида», - вот, что думалось. И что Зевс правда оказался отменным ходоком. И про его жену Метиду – что она не зря ревновала.

Ещё все было не по правилам. Царями становятся старшие. Старшие приходят, как Владыки, и берут в жены самых красивых. А не младшие, которые обернулись птичкой с жалобным голосом**. Которые почему-то объявили, что станут царями…

С такими мягкими губами, с вкрадчивым шёпотом царями вообще быть нельзя.

- …с первого раза, как увидел тебя… станешь моей царицей… что – Метида? Вот увидишь, какая будет свадьба…

Когда она почувствовала в себе его семя, то прикусила губу. Царицам, кроме всего прочего, не положено плакать.

Свадьба состоялась через пару сотен лет. После того, как Зевс проглотил Метиду и расплевался с Фемидой. Большая свадьба, с хрипло выкрикивающими тосты кентаврами, с великолепием перестроенного дворца на Олимпе, со слезами Деметры – у той, кажется, были какие-то виды на Зевса…

С ломаным, ненатуральным весельем, потому что рати Крона стояли на пороге – и потому кифары орали чересчур громко, а танцовщицы плясали, как в последний раз, а старуха-Гея, даря яблоню с золотыми яблоками вечной юности, многозначительно ухмылялась…

- Какая ж все-таки он скотина!

У Зевса от смеха чуть нектар носом не пошёл. Гера, прямая, собранная и ослепительно прекрасная (вот вам всем! я – царица!), с недоумением посмотрела на новые свадебные дары – щит с Кроном, глотающим младенцев – и роскошное драгоценное покрывало, вышитое бледно-золотыми цветами, которые почему-то так взбесили Деметру.

- Бледные асфодели!! Что у него в голове вообще, у этого испепелителя?! Ну, это ж надо, такое на свадьбу…

- В духе брата, - жизнерадостно откликнулся уже основательно захмелевший Посейдон. – Э-э, скажи спасибо – он сам не явился! Или дары с Железнокрылым не прислал, а то ведь мог, да!!

- Ананку благодарить надо, - кисло улыбнулась Гера.

Ещё больше она была бы благодарна Ананке, если бы этот не появлялся вовсе. Чёрной тени страха не место на светлом Олимпе. Что там о нём говорила верная Лисса? Теперь его боятся называть по имени? Сеет смерти? Вот пускай и сеет, подальше. Или крутит шашни со своей нереидкой, как ее там. И вообще, пусть отправляется в Тартар!

- …уж кого бы посылать, так это его! Сам же жаловался, что он скоро совсем своим в Эребе станет!

Выходило – некрасиво. Визгливо, не по-царски. Но не было времени подбирать тон, потому что этот – она видела его впервые после освобождения из утробы отца – стоял в двух шагах, испепеляя Зевса взглядом.

Между братьями застыл Посейдон, которому и пришлось их разнимать, когда этот предложил отправиться в Тартар, освобождать Циклопов из мрака. Вот прекрасно. Ему там самое место – вероломному сгустку тьмы, тьфу, смотреть даже на него не буду, он этого недостоин.

Зевс со вздохом потер лоб. Даже не стал выговаривать молодой жене за крик. Махнул рукой.

- Сможешь?

Этот презрительно передернул плечами (шире, чем у Зевса!) и вышел из зала.

В Тартар.

Если Ананка будет милостива – он оттуда и не вернется…

Ананка была милостива не к Гере.

Этот сходил в Тартар как к любовнице, освободил Циклопов и продолжил пропадать и появляться, сеять мрачные слухи о себе самом, исчезать на годы, а потом – мелькать мрачной тенью во внутреннем дворе, проходить по коридорам и залам: чёрный хламис, меч на поясе, вечный шлем под мышкой…

Подлец даже не представлял, насколько он хорош. Бездна, за край которой так хочется заглянуть. Собранность воина в каждом движении, нацеленность клинка – в каждом взгляде, глаза приобрели тартарскую глубину, дурацкая манера прятать широкие плечи за сутулостью только заставляет пристальнее оценить фигуру, волосы перехвачены простым ремешком, скулы, губы… ах, говорили нимфы. Ни за что б с таким не стала. Палач, друг подземных, страх во плоти… Врали все до единой, - Гера это понимала слишком хорошо. Врали – и облизывались издалека. Потому что знали – бесполезно. Этот ни на кого не смотрит, только с нереидкой той, как её…

- Милочка, что ты в нём нашла?! – возмущалась тогда Деметра.

Нереидка, бледная и осунувшаяся, молчала. Смачивала лоб своему несчастью. Несчастье, нашедшее на свою голову очередное приключение (неудачное), заходилось хриплым кашлем, отплёвывало сгустки ихора…

Гера стояла, брезгливо приподняв подол дорогого гиматия – не запачкать бы в этом песке. На этого не смотрела – получил заслуженное. Пусть себе мечется в бреду, шепчет искусанными губами о Кроне, о войне, о Серпе Времени… кому там вообще интересно, что он шепчет?! Нереидка была интереснее: с поблекшей бирюзой в глазах, раскинутыми по плечам прядями – текучим серебром…

Что ты в ней нашёл, - думала Гера. Море. Таких море. Ты же не любишь её, ты никого не любишь. Почему же триста лет ты возвращаешься к ней?!

Или права Лисса-безумие со своим: «А старшенький – сторожевой! Верный! Сидит, рычит, дом сторожит, пока младшенький кобелится!».

Ты не можешь быть верным, - сказала она очнувшемуся брату. Не вслух, зато строго, царственно. Верными положено быть царям. Защитникам своего трона. Своего очага. А ты – чудовище. Не смей быть верным, ясно тебе?!

Наверное, он услышал, пока глотал отвар из рук Левки, морщился, растирая разбитую грудь. Он всегда хорошо умел слушать, смотреть умел ещё лучше, так, что дрожь продирала. Остальных – потому что на неё он не смотрел, только вскользь и мельком, как на ненужное. Вот и сейчас сразу: «Где хтоний? Где колесница? Где Зевс?» - поднялся, шлем свой сгреб и зашагал, шатаясь, по песку.

- Что ты в нём нашла?! – дополнительно возмутилась Деметра.

Нереидка – Левка – смотрела вслед своему несчастью коровьими глазами. Юной памятью – волнами-бирюзой.

- Ну, он же самый лучший, - ответила, как будто это разумелось само собой.

Деметра подавилась морским бризом от возмущения. А Гера фыркнула. Царственно.

Хоть бы он исчез, этот лучший… провалился в подземный мир. Забрал бы туда свою нереидку. И жил бы там – одинокий, внушающий всем ужас, неверный…

Жребии Титаномахии она встретила с двойным ликованием. Смаковала, когда этот, до боли сжав челюсти, открыл обожжённую чем-то в бою ладонь. Черное на черном. Подземный мир. Желания сбываются. Она бы предпочла, чтобы он оказался в Тартаре – она так и сказала мужу-Громовержцу, сразу же после пира, в первый раз – и в первый раз он отмахнулся от нее добродушным:

- Да он и так почти в Тартаре!

Почти в Тартаре, - пропела она про себя. Подземный мир, источник тьмы и несчастий. Худший из уделов. Обитель чудовищ, таких же, как он сам.

Место не для верных, не для счастливых…

Ананка-Судьба расщедрилась – в изобилии баловала плодами. На поверхности все было из рук вон плохо: Зевс носился по очередным любовницам, Гея родила Тифона… Но из подземного мира вести шли одна лучше другой: начались суды, нереидка наконец умерла (или в дерево превратилась?), и аэды воспевают суровость подземного Владыки…

Под конец Ананка сыпанула милости горстью: дочь Деметры явилась из подземного мира с губами, перепачканными соком граната. Нажить во враги разъярённую Деметру, получить ненавидящую его жену, да ещё только на четыре месяца в год, - этот просто не мог придумать лучше.

С удовольствием устрою твой семейный очаг, братец, - думала Гера, выбирая убор побогаче на свадьбу. Ты выбрал достойную пару. Она будет тебя ненавидеть четыре месяца, а остальные восемь ты дополнишь любовницами. А что бы подарить твоей несчастной невесте? А, ожерелье от тетушки. Четыре черные жемчужины, восемь белых, четыре чёрные… пригодится отсчитывать, сколько нимф ты притащишь на семейное ложе в ее отсутствие.

Свадьба была восхитительна. Бледный и мрачный жених. Невеста в отчаянии. Гневная Деметра.

Можно было махнуть рукой и заняться любовницами мужа: их что-то расплодилось…

Её все-таки ударило не сразу. Слишком заманчиво было участливо хлопать Персефону по плечику и рассказывать, что «мужчины все такие, нужно просто расправиться с несколькими его шлюхами». Негодовать на то, что дочь у Деметры какая-то нерешительная и не является за советами – а кто как не тетушка могла бы поделиться секретами избавления от многочисленных любовниц мужа? Ронять за рукоделием: «Ах, несчастная девочка…»

Пока несчастная девочка не начала ей с торжеством излагать историю Минты:

- Тётя, тебе бы это понравилось. Она так кричала! На коленях ползала! Молила жизнь не забирать! – и зеленое, мстительное торжество в глазах, в тон летнему хитону. – Она кричала так долго, что из лесу какие-то сатиры понабежали – смотреть. А ему я потом сказала, что не допущу такого! Да я, если он только попробует еще хоть с одной… я – знаете, как?!

Голосок дочери Деметры звенел задором юного соловья в летнюю ночь. Сама Деметра одобрительно кивала головой: так, так, из любовниц получаются хорошие цветы, дочь моя. Афродита заинтересованно вытянула шею, отбросив вышивку. Гестия рот приоткрыла.

- А он?

Торжество мстительницы исчезло из зеленых глаз. Сменилось недоумением. Покрасневшая девушка провела пальцем по губам, словно стирая с них печать поцелуев.

- Ну, а он… в общем, ничего…

И Геру ударило именно тогда.

Тартар, да ведь он же её любит. Не владеет, не использует, а любит. Раз даже не ударил за это «Не допущу такого». Зевс бы сто раз за колчан схватился, а этот… что ему девчонка наговорила? Ведь не только же это самое «не допущу»? А он, выходит – просто отвернулся, или сделал вид, что не услышал, или, хуже того…

И – о, Хаос, Хаос! – Персефона не истребляла других любовниц мужа, потому что у него не было других любовниц, потому что он просто сидел – и ждал её восемь месяцев, проклятый, ненавистный идиот, вот и Афродита подняла брови, шепчет одними губами: «Он что – по-настоящему…?!»

- Твоему брату место в Тартаре!!!

Зевс в ту ночь поднял брови, вот как сейчас. Улыбался пресыщено – вернулся от очередной смертной.

Гера металась по покою, обжигая супруга яростью, потому что этот – он не может, не должен, не способен любить, любить должны настоящие Владыки, они обязаны возвращаться к своим царицам и ждать их, а не как с этим, а безмозглая девчонка даже не понимает, что на неё свалилось это самое, о котором мечтают все богини Олимпа, и правильно не понимает, потому что этого просто не может быть…

Просто не может быть.

- Да ладно тебе, он и так почти в Тартаре. Пожалела бы брата, - усмешка мужа – легкая, прохладная, победительная охлаждала лаву внутри. – Вечный мрак… тени эти стонут. Одно хорошо – жена красивая, так ведь Деметра говорила – Кора его терпеть не может, даже эти четыре месяца.

И правда, подумала она, пока дарила мужу обязательный поцелуй (заслужил, Громовержец). Наплевать, что он там себе чувствует. Так даже лучше. Девчонка никогда не увидит этого, никогда не поймёт. Ну, как же – вы его рожу-то видали?! Такой не способен любить. Пусть она даже не ненавидит его – пусть дарит холодное уважение, покорность, отстранённость. А я посмеюсь.

Может, даже подброшу тему для песенки Аполлону-Кифареду (иногда и ублюдки мужа бывают полезными).

О несчастной Весне, спустившейся в подземелье, где нет места любви.

…Аполлон разливался рекою – пел об улыбающейся весне. Златострунного хотелось придушить. Как и девчонку, со смехом кружившуюся в танце под песенки брата (ты царица или нет, дурища? разве царице подземного мира пристало так скакать?!). Время от времени та прерывалась, подбегала к матери, чтобы продолжить оборванный рассказ:

- А мой царь сказал, что хорошо, пусть будет в свите… Ой, мама, я с этой Медузой так намучилась! Она же ревёт, зараза. За шею хватается и всё время ревёт – говорит: «Ты слишком ко мне добра, с чудовищами так нельзя!» А мой царь раз услышал – я думала, он её двузубцем пришибёт… «Слушай, говорит, - или заткни её или пристрой куда-нибудь к Коциту. Как новый приток. Потому что через день я скормлю этот вечный авлос Церберу…»

От безмятежного щебета назойливо ныл висок – туда иголкой всаживалось каждое: «А мой Аид…», «А мой царь…», «А мой муж…». «Мой», «мой» - неужели Деметра не способна ничего сделать с дочерью?!

- И давно ли твоя дочка так полюбила подземного муженька? – каждое слово – яд Ехидны, ещё одной подземной твари.

Сестра, поджав губы, смотрела на танец дочери. Покачивала головой с неодобрением.

- Недавно… С прошлого года и началось. Раньше молчала, а теперь началось. Историйки про него рассказывает. Как он тени судит. Как она приговоры смягчает – «а мой царь меня, конечно, послушал». Слышать тошно. Не знаю, что у них там случилось. И не хочу знать.

- Вы что, поссорились?

Гера считала себя мастерицей участливых гримас. Вот и теперь сестра купилась, со вздохом полезла поправлять пшеничные косы, провожая взглядом летающую в танце фигурку дочери.

- В прошлый год она ещё молчала. Я скажу что – а она молчит. Молчала… пока не пришла пора возвращаться туда, к нему… Я тогда расплакалась ещё. Говорю, доченька – задержись, ну, что тебе там, с этим чудовищем… А она на меня накричала.

Голос Деметры звучал так убито, как будто она сообщала о втором восстании Тифона. Гера чуть было не прыснула смешком в край гиматия.

Её собственная круглолицая, разбитная Геба могла наорать на мать по три раза за день. И поймать пару смачных оплеух – потому что знать свое место надо и не разевать рот на цариц. А сразу после оплеух сказать: «Ух, ты мне зарядила, как молнией! Пошли купаться, да?»

- «Не смей так называть моего мужа!» - это я-то и его – не смей… - голос у сестры ровный, а в глазах даже не гнев, недоумение. Правильно: как еще чудовище-то назвать?! – «Он – лучше всех ваших… Да, подземный! Да, такой! Всё равно – самый…» Ей он теперь – «самый»… - и устало поникла головой, не желая смотреть на веселящуюся дочь. – Я иногда думаю – чем этот подонок её опоил…

Почему я считала девочку такой дурой? – с обречённостью спросила себя Гера. – Только потому, что она любит цветочки и танцы? Рано или поздно она всё равно рассмотрела бы…

- Тише, сестра… береги лицо, - Деметра икала от подступивших слёз, и Гере пришлось повернуться – загородить её от легкомысленной дочери. – Это у неё временное. Ну, ты подумай – к кому ты ревнуешь?! С тобой она – восемь месяцев, с ним – четыре. С тобой её связывает всё, с ним – ничего. У них даже детей нет – и не будет. Не плачь, сестра. Я – хранительница очагов, - пламя с ближайшего светильника сорвалось, порхнуло мотыльком на ладонь, исчезло, сжатое белыми, нежными пальцами. - Огонь в этом скоро погаснет.

Её собственный огонь отгорел давно – когда Зевс окончательно стал Владыкой и победителем, а она осталась только царицей, - и поняла, что их очаг покрыт толстым слоем золота, какое кладётся на троны. И, слушая жалобы Амфитриты, жены Посейдона, - она знала, что у той очаг погас ещё раньше. Но это и понятно, подводный мир – не место для очагов…

А подземный?

Деметра точно перестала плакать, даже приходила радоваться: больше не ссорятся, дочка принимает всё, сказанное про мужа, как должное! Даже поддакивает, ты представляешь, Гера: да-да, точно, муки выдумывает… да, правда, мама, вечно он со своими чудовищами…

Не замечала.

И остальные тоже – из года в год – славили возвращение Персефоны к матери, провожали её вниз, не замечали тайных улыбок девчонки, задумчивых взглядов, направленных в никуда (нет! туда, к нему!), снисходительных жестов (что вы можете знать о любви, вас не любили взаправду), расправленных плеч… От олимпийских сплетниц даже ускользнул тот спор о том, каким должен быть настоящий муж, и шепот девчонки:

- Щит… муж, готовый закрыть жену от любой… любого… копья… Заслонить собой.

И пламя, весело пыхнувшее в светильниках в такт её словам.

Пламя.

- Его место в Тартаре.

Сколько мыслей, памяти и ненависти можно вместить в миг, пока вскидываешь руки – а потом сразу опускаешь?

- Сколько раз слышу от тебя это – и никогда не объясняешь, почему.

Зевс усмехается. Ленивой, спокойной, владычьей улыбкой. За которой никогда не будет былого тепла, потому что тепло, как дружбу или любовь, Владыки оставляют ради тронов, ради жребиев…

Все, кроме одного, которому место…

Что сказать?

…в Тартаре – потому что осмелился быть свободным от Олимпа?

…в Тартаре – потому что у него есть дом, а у меня - дворец?

…в Тартаре – потому что я, богиня семейных очагов, не могу смотреть на то, как пылает – его, и тлеет - наш?

Победителю не понять проигравшей.

- Ты мудр, о, мой супруг, - вылетело пустое, обыденное, олимпийское. – Мне ли говорить тебе об очевидном?

Ты меня не поймёшь, - рвалось с губ. Она беременна. Я видела, как она спускалась сегодня с колесницы – будто боялась расплескать. Глупая дочь Деметры, в глазах которой сияет гордость за своего проклятого мужа. Которая знает, что он дождётся. Что будет её щитом до последнего дыхания.

Который верен. Который - не только победитель, но и…

- Ему место в Тартаре, - шепотом повторила она. Устало и царственно повела плечами, сбрасывая с них одежду: когда Зевс смотрит так, время исполнять супружеский долг.

Только договорить в мыслях невысказанное.

Его место в Великой Бездне – чтобы я перестала каждый день сравнивать его с тобой, Громовержец.

Комментарий к Его место в Тартаре! (Гера)

* Климен - одно из имён Аида

** Зевс явился к Гере кукушкой

========== Радуйся, брат (Деметра) ==========

Главу посвящаю Росток Праксидики, с которой мы удивительно одинаково воспринимаем Деметру. И - если кто-то ещё не знаком - вот её расчудесная песня, которую (это чисто мое мнение) сюда можно хоть эпиграфом ставить http://ficbook.net/readfic/2235217

- Доченька… что, доченька?!

Кора отводит припухшие, покрасневшие глаза. Раньше не отводила никогда, даже когда впервые оттуда вернулась – наоборот, не могла насмотреться на мать, ловила её взгляды. А тут, уже месяц:

- Я пойду, мама? Да?

И убегает к нимфам, или, ещё того хуже, бродит в одиночестве по полям. Прячет глаза, прячется сама, и взгляды исподлобья полны тревоги и… опасения?

Будто чем-то провинилась перед матерью. Будто мать сейчас закричит, затопает ногами, ударит…

Царица подземного мира. Провинилась. Даже Мом-Насмешник не счёл бы это хорошей шуткой.

- Это он, да?! Что он сделал? Что наговорил тебе обо мне?!

- Аид?

Она стала звать мужа по имени. Прежнее «мой царь» вполовину не раздражало так, как это дурацкое, непонятно кем выбранное имя.

- Нет, он ничего… ничего не говорил, - голос становится выше, тонкие пальцы нервно комкают ткань расшитого цветами хитона. – Это просто… ничего. Я пойду, да?

Мотыльком порхает к двери – не давая матери всласть налюбоваться своим смыслом жизни, оставляя тревогу и пустоту.

Деметра кусает губы, чтобы не дать прорваться горькому вою. Ломает пальцы – не дать им вцепиться в плечо ее единственной дочери, встряхнуть, спросить…

Дочь сама не своя вот уже месяц, с возвращения из подземного мира. То вдруг вся светится счастьем свидания с землёй, охотно раздаривает весну направо-налево – а то вдруг начнёт рыдать у себя в покоях. Мать обходит стороной, как зверя дикого. Спрашивала у нимф-подружек – так что с них взять, балаболок, они только и заметили, что «Да-да, она теперь очень много смеётся, радостная! Только – ой! Точно, она ещё и плачет иногда. То есть, почти каждый день. И меньше танцует, а только сидит, смотрит, улыбается странно…»

По утрам у дочери наигранная улыбка и опухшие глаза. И вечное: «Мама, я пойду? Да?» Кора, любимое, нежное, единственное дитя – утекает водой сквозь пальцы… Из-за него – кто б сомневался, что из-за него. Гера верно говорит: если что-то случается, стало быть, он руку и приложил, кто ещё?

А ведь я его выловлю, - думает Деметра, сжимая сильные, гибкие пальцы. Идёт по своим, светлым, увитым зеленью покоям, а кажется – что по темным переходам того, чужого мира. Нужно будет – и спущусь, думает Деметра. Шлем не поможет – за горло схвачу. Тогда, в кромешном ужасе той свадьбы, когда Кора до хрипоты рыдала неделями – тогда меня держали Афина, и Гера, и Артемида еще была, кажется. Всё шептали глупое – про волю Зевса, закон какой-то, наказания… И я сама была оглушена своим горем, но теперь – другое, и пусть он хоть три сотни раз имеет право, пусть – муж, царь, клятва с гранатом, но за дочку я его…

Цветы в её любимом покое приувяли – вот первое, что бросилось в глаза. Алые розы, увивавшие стены, почернели лепестками, будто их коснулось безжалостное, ледяное дыхание. Видела я такое, - мелькнуло в голове у Деметры, пока она смотрела на огонь. Тот не желал сворачиваться в очаге домашним рыжим зверьком – метался диким, багряным хищником.

- Сними эту свою штуку, - горло пересохло, каждое слово кололо изнутри терновыми колючками. – Думаешь, я не вижу?

По спине бежал противный холодок чуждости – Афродита как-то призналась, что у неё такое при виде змей.

В светлом покое, увитом розами и зеленью, у очага, выложенного белыми камнями, за лёгким резным столиком он правда смотрелся чуждо, с чёрным шлемом под рукой.

Он вообще всегда везде смотрелся чуждо – может, только, среди чудовищ подземных ко двору пришёлся. С этой своей манерой горбиться, темнотой в глазах, мрачной миной, холодным голосом…

- Радоваться я тебе не предлагаю.

Радоваться?!

Крик удалось задавить не с первого раза. Он рвался из груди обезумевшей птицей из клетки, и выходило – то шипение, а то вообще не пойми что:

- Что ты… что ты делаешь в моём доме?! Ты…

- Это ненадолго. Скоро я покину твой дом. И прости мне моё появление. Если бы я явился со свитой и как Владыка – об этом стало бы известно Зевсу. Пришлось бы сначала отправляться с визитом к нему. Да и жена бы узнала…

- А ты не хочешь, чтобы она знала?

- Нет. Я не хочу.

Он смотрел на свой шлем – будто помнил, что Деметра не выносит его взгляда. Ну, ладно, сказала она себе. Чуть расслабила пальцы. Как там говорила Гера? Ты слишком прямая, сестра, надо держать лицо. Подошла, опустилась в кресло напротив: раз он не как Владыка, стало быть, можно без поклонов, фальшивых улыбок… даже можно слова выцеживать сквозь зубы:

- Зевс сейчас пирует. Уже месяц как начал. После победы над Гигантами…

И впервые взглянула на его отрешенное лицо, и изморозь вдоль спины пробежала быстрее. Деметра поплыла, провалилась в память времен Титаномахии. Острые скулы, брови вразлёт, по смертному времени – чуть за тридцать, волосы перехвачены простым шнурком… Но он же был старше, когда она видела его в последний раз? Ещё всё досадовала: старик по сравнению с Корой. А сейчас он моложе Зевса с виду, а значит – он чувствует себя молодым, вот только что могло…

- Война закончена, сестра, - когда он называл её так? а вообще – называл? – Все войны закончены, не только эта. Я устал воевать. Я явился с миром.

Странный он был какой-то. Молодой, но только погасший, выпитый, измождённый, будто правда – то ли после битвы, то ли после долгой болезни. Вот сейчас надо крикнуть: «Опять шлялся по подземному миру?! Гестия, глянь на этого испепелителя, его ж ветром качает! И иди, покорми его уже, а то завтра совет у братьев, войска Крона вот-вот подойдут, а он после шага повалится…»

Только вот отец уже давно в Тартаре, а старшая сестрёнка Гестия – горит у людей в очагах, а в неизменной черноте волос молодого воина осторожно и вкрадчиво посвёркивает серебро…

И он говорит, что пришёл с миром, хотя какой у него-то может быть мир?!

В нём с самого начала было войны больше, чем в Зевсовом ненавистном сынке – Аресе.

Деметра поняла первой. Гестия тогда, ещё в утробе Крона, заливалась щебетом: «Брат, брат у нас!» - а Деметре хотелось крикнуть: «Опомнись, ты видела его лицо?! Какой он нам брат? Дружка его видела железнокрылого? Он – не брат, он – чужак! Опасный чужак, приносящий горе! Несущий гибель! Не подпускай его к себе, сестра…»

У неё были братья: Зевс и Посейдон. Хорошие братья, Посейдон, правда, шалопай и дурошлёп и уж очень до нимф охоч, зато Зевс… щеки цвели ярче роз – только если она на него смотрела.

Были братья и была чёрная тень чужака. Убийцы. Испепелителя. Палача. Для него не было ни жизни, ни солнца, ни цветов и плодов – а что важнее может быть?! Одна война на уме, всё бы снёс, всё бы в пустыню превратил – только бы верх взять!

- Он защищает нас, сестра! Бьётся за нас! – горячо говорила Гестия.

Деметра качала головой. Думала: ты ничего не понимаешь, сестрёнка. Он бьётся, потому что он воин. Потому что он больше ничего не умеет – только убивать и жечь. Такие не возделывают виноградники, не играют на свирелях, не подкидывают детей к солнцу. Зевс и Посейдон – они тоже бьются за нас, правда? А еще поют, пируют, водят хороводы с нимфами, Посейдон вон с ребятишками недавно во дворе возился – перемазался, как последний Циклоп.

А старший…

Деметра подмечала детали: он не смотрел себе под ноги, когда проходил по саду, и мог растянуться на траве в грязном хитоне, передавив прекрасные цветки дельфиния, а четверка его коней (нравом в хозяина!) без зазрения совести жрала розовые кусты, если только удавалось дорваться.

Потом была рыдающая мать: “О, сын мой, Климен! О, почему ты оттолкнул меня, почему не послушал меня? Неужели нет в тебе ни капли милосердия? Зачем ты назвался чужим именем? Куда, зачем идёшь,сынок?!”

Всхлипывающая Гея-Земля: “Деметрочка… Офиотавр, мой сыночек… маленький сыночек… Почему они убили моего сыночка? Почему эти титаны считали, что он подарит им могущество? Почему гонялись за ним? Кто придумал эту историю?!”

Плачущая Гестия: “Деметра… боги, что он делает, что творит с собой… с другими… мне рассказали… эти деревни… люди Серебряного века… дети…”

Нереида Левка, тихо покусывающая губы: «Иногда, когда милый… годами не приезжает… я же не знаю, где он и что с ним… я всё спрашиваю: сестёр, ветры, нимф… но разве можно уследить за невидимкой?»

От одного этого слова брезгливо кривились губы. Невидимка, чужак, незримый гнев Зевса, подлец, бьющий в спину… Ты хорошо бил. Ты оставлял мне вытирать слёзы тех, кто тебя любил (а какое тебе дело до того, что они чувствовали, главное ведь – война?!), сам не любил никого. Оставлял мне заращивать после себя пепелища. Чёрно-серые, с обгоревшими черепами, пропитанные кровью и слезами тех выживших, что уведены в рабство. Ты жёг дотла – а я дрожащими руками поднимала из изуродованной земли семена трав и цветов, чтобы на другой день в следующем месте другие травы и посевы оказались вытоптаны, выжжены твоими ратями…

- Его место в Тартаре! – повторяла Гера.

Бледная, с горящими глазами, со сжатыми кулаками. И рыдала злыми слезами, когда он опять уходил на войну. Деметра гладила сестру-царицу по спине. Тихо успокаивала: ну, конечно, в Тартаре. А сама думала: не в Тартаре. В Эребе. Подземном мире. С чудовищами. С Железносердным, с которым он так дружен. Там, где нет живых цветов, только мертвые асфодели. Там нечего испепелять, там бы он прижился…

Там бы он прижился, думала она в тот день, перед последним боем Великой Войны. Был остров, и кровавая зелень, и засеянная детскими телами от края и до края равнина – прощальный подарок от Крона напоследок. Остальные боги и богини исчезли, истаяли, не в силах смотреть на это. А он стоял. Молча оглядывал горы детских трупов – наверное, завидовал чудовищам Крона, сам он такого ни разу не достиг.

Правда, эти мысли у неё появились позднее, а пока сводило скулы от ветра с нотками крови, и в лице вечного чужака показался мгновенный проблеск боли и едкой горечи, и будто со стороны она услышала свой голос, называющий его по тому имени, которое он сам для себя выбрал:

- Аид… Зачем… разве нельзя было просто жить… растить детей… пусть бы правили, кто угодно, пусть бы правили, только пусть бы дали нам жить…

Осеклась запоздало, вспомнила: у него нет детей. У неё – дочка, солнышко, самая-самая. А у этого – никого. Кому она говорит о жизни?!

Он был подземным чудовищем задолго до того, как взял жребий. Он бы и не мог взять другого, и не должен был – слишком чужд живому и дышащему. Она сама себе не признавалась, насколько боялась старшего брата – потому что он словно задался целью истреблять прекрасное, чего только стоит испепеленная Фессалия в день последней битвы… а разве есть что-либо более прекрасное, чем её ненаглядная, обожаемая дочь?!

Воспоминания о том похищении, о годе в скитаниях, высохших волосах, стертых ногах, беспросветном ужасе, когда она узнала, мелькнули мимо ласточкиными крыльями. Не буду вспоминать. Это виделось ей слишком часто, каждый раз, как она провожала дочь – и облекалась в одежды скорби. Память о решении Зевса, свадебном пире, рассказ Гелиоса о черной колеснице и кричащей девушке на ней – вечная медная горечь там, внутри, каждый год одно и тоже, неизменное…

- Ты… ты пришёл ко мне с миром?!

Аид качнул головой, подтверждая слова. Даже это простое движение причинило боль. На него невозможно было смотреть – живое напоминание разбитого счастья, вечная чёрная дыра в жизни на четыре месяца в году, ходячая причина скорби, зимы, холодов…

Ты пришёл ко мне с миром после того, как выдрал у меня из жизни самое важное, что в ней было? Пришёл вором – ты не можешь иначе, даже сегодня ты пришел вором – и забрал в свой мир мой щебечущий, поющий смысл жизни. Утащил во мрак, чтобы погасить ее улыбку, заглушить песни, прочертить по ее щекам дорожки слёз…

Сколько раз ты ее насиловал после похищения? А после свадьбы? Сколько раз она плакала, потому что темно, холодно, вокруг нет цветов, сколько раз её пугал мрак твоих подземелий? Твоя свита чудовищ? Навязанная ей роль владычицы?

Ты разодрал мою жизнь на восемь месяцев и четыре – и ты пришёл с миром?!

А чем ты собираешься заплатить за этот мир, чужак?! Чем оплатишь её похищение, мои ежегодные муки ожидания во время зимы? Смешки олимпийских богинь и их лживое сочувствие: «Какая несчастная у тебя дочь…» Её изменившийся взгляд, повелительность осанки, то, что ты привязал её к себе и к своему проклятому подземелью, её гневный крик в лицо матери: «Не смей называть моего мужа чудовищем!!»

Чем можно погасить всё это?! Какими словами…

- Кора беременна.

Он назвал дочь старым именем, её именем, а не этим, которые ей преподнесли Мойры в день свадьбы – это укололо больнее, чем то, второе слово. Только мелькнуло далёкой зарницей: кто отец? Зевс, Аполлон, Арес, кто-то из смертных?

- Почему она мне не сказала?! Почему не сказала мне?!

- Она не сказала тебе, потому что боится твоего гнева. Презрения. Обиды. Боится, что ты возненавидишь и этого ребенка, и её.

- Почему она…

- Потому что это мой ребенок.

Последний румянец схлынул со щёк, губы замёрзли. Поверилось почему-то сразу. Аид сидел молча, смотрел в пламя очага, ждал её вопросов, а она качалась над бездной ужаса – потому что если вдруг… если…

- Мальчик? – вылетело шепотом. – Наследник?

Он покачал головой.

- Девочка. Дочка… - бесконечно усталым жестом потер лицо, запустил пальцы в волосы. –Я не знаю, как это случилось. Каким чудом… Но это случилось. Кора носит моего ребёнка.

Он повторял это так, будто сам же не верил. Деметра почувствовала, что губы начинают отмирать. Шевельнулась, призвала кубок нектара со столика. Пригубила искрящееся золотом питьё.

- Она родится в подземном мире?

- Да. Потому что таков будет срок. И потому что, - он заколебался, но закончил, - я хочу быть рядом в это время. Видеть свою дочь после того, как она явится в мир. Найти ей имя. Держать на руках.

- А в верхний мир ты её отпускать собираешься? Или будешь воспитывать среди своих…

Он поднял взгляд, но опять посмотрел не на неё: пропустил чуть выше левого плеча.

- Что ты хочешь услышать? – проговорил тихо. – Да, этот ребёнок принадлежит подземному миру. Сегодня я мог бы явиться сюда, поговорить с тобой… - невеселая усмешка, - по-своему, как в старые времена… сделать так, чтобы ты возненавидела мою дочь, даже когда она ещё не родилась. А потом воспитать её подземной. Но всё уже закончилось. Я больше не желаю воевать. Моя дочь будет возвращаться с матерью на поверхность, когда она будет мала. А когда подрастёт – сможет выбирать, где оставаться – со мной или у тебя.

Он будет хорошим отцом, - подумалось вдруг. Мысль протискивалась в виски неохотно, ворочалась в них раскормленной пиявкой. Зевс и не думал видеть дочь, пока она не подросла. Воспитывать? На это есть женщины. И кто там знает, чего ему стоит не запереть дочку в подземелье, а отпустить на поверхность – заведомо более прекрасную, где я смогу ее настроить против отца…

- Я пришёл просить тебя, - пауза, чтобы набрать воздуха. Старший из Кронидов вообще не умел просить, - принять её… принять их как должно, когда наступит срок. Мне безразлично, как ты относишься ко мне, но моя дочь…

Она смотрела на него молча. Хотелось потребовать, чтобы он убрался вон. Не мог же подземный мучитель чувствовать то же, что она – когда-то, когда узнала, что носит под сердцем дочку Зевса, обожаемое, прекрасное дитя, единственное, любимое…

Дочь, заключающая в себе весь мир, которую ты однажды отнял.

Мне пришлось делить мою малютку с тьмой. Тебе тоже придётся делить твою дочь. Со светом. Кажется, воин, ты сделал то, чего не смогла я, олицетворяющая жизнь. Ты первым шагнул навстречу, поставив дочь выше всего остального.

- Аид, - превозмогая себя, она протянула руку, тронула его за плечо. Братом назвать так и не смогла – язык не повернулся. – Я буду любить свою внучку. Буду радоваться каждый раз, как ты отпустишь её на поверхность. Если ты позволишь, я помогу Коре с родами. Я тоже хочу видеть свою внучку. Слышать её имя. Держать на руках. Ты разрешишь мне?

Он замер на миг. Потом кивнул – всё еще чужак, но уже более понятный.

Я выращу своей внучке на день рождения прекрасные цветы, поклялась Деметра. Чья бы она ни была дочь. Пусть даже цветы придется растить в мире смерти.

*

Кора закричала – длинно, жалобно, умирающей ночной птицей.

В ответ дрогнули стены вокруг, закачался пол. Илифия*, с трудом удержав в ладонях чашу с отваром для роженицы, качнулась и испуганно вскрикнула.

На кой я на это согласилась, - устало подумала Деметра. Ну, на кой?!

Илифия, того и гляди, за дверь шмыгнет, вон, глазками бегает, боится. Геката со своими зельями от одного столика к другому плавает, да какой тут прок…

Все прислужницы куда-то порасползлись, бормочут: «Гневается! Гневается!»

Ещё мучительный крик. Искажённое гримасой боли лицо дочери казалось неузнаваемым – чужой, подземной маской.

Гулко ударил грохот обвала где-то за стенами, духота становилась невыносимой, будто Флегетон вокруг дворца Владыки вышел из берегов…

- Тише, милая моя, тише…

Слёз уже не было – высохли в первые сутки, выжглись лихорадкой дочки, её метаниями на ложе, отчаянно стучащим в висках: «Что делать? Что делать?!»

Не крик – жуткий, хриплый, разрывающий стон – и еще грохот где-то там, за стенами, шипение, треск пламени, покачнувшийся под ногами земля…

class="book">Геката, кажется, выругалась сквозь зубы. Бросила что-то вроде: «Этот бешеный…»

Оставлять дочь в мучениях было невозможно, неправильно – Деметра стиснула зубы, заставила себя отвернуться от ложа, от пальцев Коры, вцепившихся в простыни… просто двигать ноги, шагать, покинуть покой.

Зятя она нашла у дверей, который вели на женскую половину. Неестественно прямого, напряжённого и заострённого, как клинок, глядящего в никуда, со стиснутыми на двузубце пальцами. Да куда ж ты за оружие хватаешься, дурак, - чуть не крикнула ему в лицо. Этот бой тебе не выиграть.

Но из гинекея донёсся новый крик боли – и в бледном лице подземного Владыки что-то дрогнуло, и мир под ногами опять тряхнуло и завертело, в Стигийское болото далеко от дворца обрушилась какая-то скала, на секунду приглушила вой Цербера – тот выл уже сутки, к этому звуку Деметра успела привыкнуть…

- Ты что – совсем не в себе?! – он даже глаз не поднял, когда она встряхнула его за плечо. Всё равно, что каменную статую трясти. – Думаешь – ей от этого легче станет?! Держи свой мир на привязи!

Тонкие губы, будто смёрзшиеся, пошевелились. Сначала беззвучно. Потом…

- Это из-за меня. Я не должен был…

Вряд ли он понимал, что и кому говорит.

Конечно, не должен был, согласилась Деметра сердито. Жену любить не должен был, детей хотеть не должен был, иди, послушай Геру, она тебе расскажет, что ты должен был заползти в Тартар и там сдохнуть. Очень поддерживаю.

- Да. Из-за тебя. А ты ждал, что ребёнок от света и тьмы родится так просто?! Это ж твоя дочка, чего ты ждал? Даже притом, что у Коры вторые роды…

Про вторые роды добавилось от пущего яда. Получи, зятёк. Мелиною, дочь Зевса, Кора тоже рожала в твоём мире – небось, тогда ты не вздрагивал? Не сидел в коридоре, мир не баламутил?!

- Первые, - шепот был чуть слышным, болезненным. – Это её первые роды. Мелиноя – сплетни…

Ах ты, скотина, внутренне охнула Плодоносная.

А мне, конечно, ничего никто не сказал. Афродита, Гера, Геба, Лето – все олимпийки, одна за другой, с дурацким сочувствием: «У твоей Персефоны такая несчастливая судьба… Сперва муженек такой, потом еще дочка…», «Ну, ничего, зато девочка радости материнства познала, с мужем бы у неё не вышло…», «Я не сержусь на твою дочь за то, что увлекла моего мужа, сестра. Жаль только, что дочь получилась таким чудовищем…», «Ах, Деметрочка, ты правда решила не видеть эту Мелиною? Ну, и правильно, правильно…» По плечу меня хлопали. Я не знала, куда деться от насмешливых взглядов Аполлона, Ареса, Диониса…

А оказалось, что ты – выкрутился?! Что та история – твоя очередная ложь?! Как ты это сделал? Как заставил Кору мне не рассказывать?!

- Если первые – то тем более! Родов никогда не видел?! Да Зевс, когда Гера рожала…

А где он был-то, когда Гера рожала? А, не помнится. И ведь у Зевса всё-таки детей толпа – город заселить можно. А тут единственный, непонятно каким чудом зачатый – и вот сейчас этот подземный идиот все-таки брякнет, что лучше бы этому ребенку никогда не появляться на свет. По глазам видно – брякнет. Потому что не может, не хочет выносить боли жены, потому что сходит с ума от бессилия, потому что не может её заслонить, поднять меч против этой боли – это воин-то, который всё привык решать мечом! Потому что должен быть счастлив и горд – а не может, ведь жена мучается и кричит на женской половине, из-за него, так страстно желавшего детей…

Деметра с усилием отвела взгляд от глаз зятя, выдралась из чёрного безмолвного крика. Говорили же ей – не смотри ему в глаза, хуже будет. Что тут можно говорить, чем в себя приводить? Нашёл, когда строить из себя беспомощность, вечно с тобой не как с нормальными богами… а, ну тебя совсем!

Гипноса она выловила через два коридора – вцепилась в крыло и затрясла, как лиса – пойманную белую куропатку.

- Отсиживаешься?! – Деметра сама знала, что страшна в гневе. – Ты – отсиживаешься, пока он там мир разносит?! А ну-ка пошел туда!

- Так ведь он меня прибьет! – отчаянно зашипел Гипнос, пытаясь выдрать крыло. – И чаша на него не действует, когда он в таком состоянии! Любого прибьёт – и не задумается! Да к нему, когда он такой, разве что Чернокрыл…

Когда она спросила: «Где этот ваш Чернокрыл?!» - Гипнос вытаращился на неё в безмолвном ужасе. Пока направление рукой показывал – икал, но это было неважно, а важно – отчаянные, зовущие крики дочери, заходящийся в лихорадке мир вокруг, мечущиеся в болотах стигийские жильцы, перепуганные тени на раскачивающихся полях асфоделя…

Таната Железносердного боялись даже на Олимпе. Презирали – и боялись. Деметра его боялась чуть ли не больше прочих (серые одежды, клинок хищно скалится в глаза, морозящий взгляд может погубить любые посевы мимоходом…).

В другие времена она вряд ли выскочила бы на него с мрачно-удовлетворенным: «Так, тебя-то мне и надо».

- Пошёл к своему дружку!

Этот убийца слегка сдвинул брови. Ой, напугал тоже, хмырина мрачная, а ну, нечего на меня с вопросом пялиться!

- Или кто он там тебе? Царь? Любовник?! Да плевать, кто – крылья в руки и чтобы быстрее Гермеса туда!!

- Что?!

На Олимпе бы на такое смотреть побоялись. Она стояла, уперев руки в бока – красная, с растрепавшимися пшеничными волосами, с непреклонностью на красивом лице. А перед ней замерло удивлённое олицетворение смерти со сложенными железными крыльями.

- Подземные что – все такие тупые?! Твой дружок не в себе. Ещё немного – и он обрушит своды мира нам на головы. У меня дочь рожает, мне некогда сидеть с этим бешеным! Твой царь – ты и сиди!

Кажется, понял всё-таки. Перешёл на быстрый шаг – с таким крылья не нужны. Деметра пролетала один коридор за другим следом, сдувая волосы с лица и проговаривая:

- Успокаивай его, ругай его, хочешь – врежь ему, но чтобы вот этого, - жест обозначил хаос, творившийся в мире, - больше не было, ясно?!

И с трудом удержалась, чтобы не подпихнуть его в спину, когда они уже влетали в коридор.

В покое, где, размётывая волосы по подушкам, корчилась дочь, не оказалось Илифии.

- Сбежала, - сквозь зубы пояснила Геката, которая в последние несколько часов перестала даже обворожительно шелестеть. – Не выдержала этого…

Кора вскрикнула хрипло, выгибаясь от боли дугой. Мир дрогнул было, но звуков обвалов или ещё каких катастроф не пришло. Вместо этого мрачно грохнуло за пределами гинекея – кажется, кем-то о стенку.

Танат был первым учителем Аида, - вспомнилось Деметре, пока она шла к дочери, пока вытирала той лоб и щёки прохладным отваром. Интересно, кто там кого учит сейчас…

- Начинается, - тихо выдохнула Геката, когда Кора выгнулась сильнее, вцепилась в мокрые простыни, как в последнюю опору, открыла рот в безмолвном крике…

Мир вокруг молчал, спокойный и сосредоточенный. От мраморных стен веяло не духотой Флегетона – ободряющей прохладой.

- Хорошо, девочка моя, хорошо, - приговаривала Деметра, гладя дочь по мокрым, спутавшимся волосам. – Видишь, утихло, всё хорошо…

А сама думала: хоть бы этот Железносердный удержал его, что ли. Если сорвётся, услышав ещё крики…

Когда комнату прорезал здоровый младенческий вопль, Деметра выдохнула так, будто рожала сама.

Зашептала дочери, какая она молодчина, что у неё красивая доченька, вырастет – весь Олимп с ума посводит, ты только посмотри, и волосики рыжие, вся в мамочку…

Кора не слушала. Она повторяла что-то в полузабытьи, сначала беззвучно, потом Деметра наклонилась – услышала:

- Позови его… позови Аида.

Его не нужно было звать. Влетел сам, будто на пожар, спасибо еще – без двузубца. В лице – ни кровинки, на скуле – здоровая ссадина (Танат всё-таки решил не уговаривать, а врезать), в глазах – настороженность воина, который вступает на враждебные земли.

На слабую улыбку Персефоны он не ответил, тревожно вглядываясь в жену: жива? цела? что с ней тут делали?!

Когда Деметра подошла вплотную и сунула ему в руки поскрипывающий свёрток – он встал столбом, недоуменно глядя на две машущие из свёртка ручки.

- Вот, держи. Не урони только.

Обхватил ладонями, не сводя взгляда, полного удивления. Деметра с трудом удержалась, чтобы не прыснуть. Сверток с весело гукающей маленькой богиней в сильных руках подземного повелителя смотрелся нелепо. Сам Владыка смотрелся ещё нелепее – с растрёпанными волосами, взмокший (тоже рожал, что ли?), бледный, совсем юный с виду, да ещё эта ссадина и совершеннейший ступор, будто поймал взгляд Горгоны…

- Брат, - сказала Деметра, удивительно легко выговаривая это слово. – Ты стал отцом. У тебя красивая дочка. Радуйся, брат!

Он вскинул было на неё взгляд, услышав непривычное обращение, но тут же вернулся к личику дочери, к беззубой лукавой улыбке, к маленьким ручкам, норовящим ухватить отца за длинные волосы.

На вечно суровом лице медленно, по капле проступала улыбка.

Гестия говорила, он совсем другой, когда улыбается, - вспомнилось Деметре. Только вот я его раньше таким не видела. Что же с тобой было, невидимка? Во что ты влез, в какие игры играл, с кем вёл войны, почему поседел раньше братьев?

Гестия, жаль, что тебя тут нет. Полюбуйся: улыбается, как идиот. Сам не осознаёт, что у него с лицом. Геката воздухом поперхнулась, когда увидела (всеми тремя головами!), из комнаты исчезла, только чтобы на это не смотреть.

- У неё твои глаза, - тихо сказала Персефона с ложа. – Видишь?

Аид немного опомнился. Подошёл, опустился на ложе рядом с женой. Он старался удержать улыбку, но она упрямой приливной волной всё лезла и лезла на лицо – глупая, не владыческая, молодая.

- Да. Она похожа на тебя.

- Да.

Кора взяла его руку в свои ладони, поднесла к своим губам, нетерпеливо впитывая глазами эту улыбку – первую его улыбку, которую она видела.

- Ты рад, мой царь? Я угодила тебе?

Он передал дочь в её руки, сам наклонился и прижался губами к влажному лбу жены. Что-то прошептал, от чего Кора вся расцвела.

Деметра молча повернулась, скользнула за дверь – всё равно они её не видят и не слышат.

Ревности не было. Была почему-то усталость. Напиться бы из Леты, что ли? Глотнуть – и ненавидеть его как прежде…

Коридоры подземного дворца дышали желанной прохладой.

Возле входа в гинекей настороженной крылатой тенью торчал Железносердный. Под глазом у Таната неясно синел след владычьего кулака: Аид редко позволял себе врезать без ответа.

На Деметру бог смерти посмотрел подозрительно.

- Чего уставился, - буркнула она без всякого запала. – Иди уже пряди резать. У меня внучка родилась.

Проводила взглядом мелькнувшие черные перья и только тогда расхохоталась.

Внучка родилась и брат объявился. Пять веков был чужаком, а тут вдруг – ррраз! И брат, и зять… И внучка – вот это главное.

Геката ждала её при выходе у дворца, во главе толпы остальных подземных (Ламия, Эринии, Эмпуса, даже Харон с веслом наперевес, позади еще несколько сотен харь). С привычной, таинственно-ехидной усмешкой.

- Что скажет нам, подземным жильцам, Плодоносная?

- Войны окончены, - тихо проговорила Плодоносная, устремив взгляд куда-то в себя. – В подземный мир пришла великая радость. Радуйтесь!

И протянула пальцы, наполненные неожиданной силой, поднимая из земли мертвого мира благоуханные, весенние цветы – символ новой жизни.

«Радуйся, брат!» - безболезненно и весело отдалось в висках.

Комментарий к Радуйся, брат (Деметра)

Илифия (Илифии)- богини-помощницы при родах.

========== Тополь помнит (Левка) ==========

Вот всё и кончилось.

Он прибрел, чуть пошатываясь и не оглядываясь туда, где протискивались в расселину стонущие тени. Коснулся перемазанной ихором ладонью серебристой коры. Оперся спиной о ствол и медленно сполз по нему. И теперь вот сидел на черте пограничья – ссутулившийся и хмурый, и черные волосы, которые больше не сдерживались ни венцами, ни шлемами, беспрепятственно текли на плечи. С пальцев, обожженных Кроновым Серпом, медленно скатывались в воды озера Амсанкт прозрачные капли ихора. Такие же капли – ихора? еще чего-то? – дрожали на ресницах того, кто смотрел в черные воды. Смотрел, щурился, шевелил губами, будто вел беседу с кем-то далеким.

Тополям не нужно слушать. Не нужно смотреть, переспрашивать глупое: «А почему ты такой? А что кончилось?» Тополям нужно только заслонять того, кто сидит под ними, от здешних блеклых лучей. Дарить запоздалое серебро листьев – осторожно бросать ему на плечи, украшая черный гиматий диковинной вышивкой.

Вспоминать вместе с ним. Это так просто – вспоминать, особенно когда всё уже кончилось. Тополя хорошо умеют помнить, иначе они не росли бы по берегам Озера Мнемозины.

Ш-ш, - шепчет тополь, - тише, милый. Вот, я подарю тебе еще листок, он запутается в твоих волосах – серебро на черном. Кажется, повеяло бризом, хотя здесь, на черте пограничья, на мысе Тэнар бризы редки и опасливы. Но я привыкла чувствовать родную соль каждой веткой, каждой пядью коры. Жаль, сестры не поют у здешних скал, тогда вспомнить получилось бы еще лучше, потому что в тот вечер они пели…

- Пахнет бурей!

Деро – пышная, с волосами, отдающими ясной прозеленью, - радостно взвизгнув, взлетела на гребне волны. Поймала яркую рыбку, смеясь, чмокнула в бочок и выкинула в море.

Евмола и Лигея затянули песню о белых барашках волн (у них и волосы были белые, пенные), проказница-Прото тут же в шутку затянула: «мягче волн у любимого кудри», смешливый хор поддержал.

- Нимфы на берегу водят хороводы, да, хороводы, - щебетала маленькая Фоя. – Пойдемте и мы водить?

Море ласково качнуло в ладонях, ехидно поменяло цвет с бирюзовой голубизны на тревожно-синий. Налетевшая волна потащила с собой – пошли, поиграемся! – и из глубин Левка выплыла, откидывая с лица текучие пряди и хохоча.

- Они не просто водят хороводы, - сказала, вглядываясь в берег. – Кого они могут тут ждать?

- О-о-о, - заворковали сестры. – Кронидов, Кронидов! Ах, Зевс, ах, Посейдон…

Левка упруго оттолкнулась от волны, с любопытством прислушалась к зовущим песням нимф. О Кронидах помнилось немногое. Филира, дочь Океана, рассказывала о Кроне, который заглядывался на неё: «Только он же детей глотает! Да чтобы я – с этим живоглотом…!!» А теперь дети, которых когда-то глотали, решили воевать с отцом, но это совсем неважно (вот еще – война!) – а важно другое: эти Крониды – они красивые? А петь умеют? А целоваться? А они любят море?

Нимфы мелькали лесными тенями, показывали белые зубы в улыбках, махали, звали: «Сюда! Споём!». Когда Левка с Евмолой ступили на берег – кинулись им навстречу, наградили белыми венками (Левка смеялась и отдаривалась ожерельями из ракушек), потянули в круг. Без умолку тараторили о Кронидах: Посейдон – такой озорник! Как глянет, как ущипнет! А в прятки вообще лучше всех играет! А в догонялки! А если догонит – тогда о-о-о!

О Зевсе не говорили – вздыхали мучительно и страстно, и Левке даже стало интересно: почему все время «Ах»?

- Их же трое? – в это время допытывалась сестра. – А каков третий?

Нимфы смеялись, махали руками, делали страшные глаза. Третий – тайна. Третьего пока никто не видел, а братья о нем мало что говорят, даже имени не называют. Сколько упрашивали его привести, познакомиться – так всё нет, нет… Мрачный, говорят. Неуживчивый. Ох, скорее бы пришли, если бы пришли, ах, Зевс, ах, Посейдон…

Юные боги явились внезапно – вышагнули из воздуха едва ли не в танцующий круг. Приземистая, с растрепанными волосами фигура тут же взревела: «У-у-у, красотульки, заловлю!» - и нимфы с радостным визгом брызнули во все стороны (не очень-то, правда, торопились). Посейдон, подумала Левка. А вон там – Зевс, правда, его почти совсем не видно, его окружили сестры, шепчут, тянут, обволакивают песнями…

Потом она поняла, что из воздуха шагнули трое, а не двое, и взглянула на третьего, и море отступило и смолкло, а потом втиснулось внутрь и захлестнуло, приливом толкнуло в спину, навстречу к черноволосому юноше, стоящему на песке и с легким интересом озирающему море.

Словно в бухте появилась еще одна скала.

Скала, - думалось ей, пока брала его за руку, шептала, тянула за собой к уютному проему меж валунов, где было постлано травянистое ложе. Твердые, уверенные руки, губы жгут как раскаленные на солнце камни, взрослая, не юная непоколебимость взгляда даже в момент любовного пика. Ты не сын Крона, ты сын скал и ночи, не потому ли ты так зачарованно смотришь на море? Море красивее всего ночью, когда оно, сияя, разбивается о скалы. Смотри, у меня в глазах море – красиво, правда? Только не уходи, милый, не уходи, потому что морю бывает скучно без скал, к которым можно приникнуть грудью. В конце концов, не будешь же вечно перешептываться волнами.

- Как твое имя?

- Левка.

- Я…

Уже потом она узнала – Аид. А тогда смеялась, уверяла, что будет звать его «милым», звала приходить, даже не осознавала – вслух или про себя. Не к ней приходить – разве можно удержать такого? Но вдруг ему понравилось море, или сестры, или бухта…

«Я приду. К тебе, если захочешь».

Показалось? Нет? Он не говорил, только смотрел – и она не выдержала, посмотрела в ответ: «Я буду ждать одного тебя, даже если ты не попросишь об этом».

И устыдилась, отвернулась, смешивая свои серебряные, скользкие пряди с его черными, жесткими, вслушиваясь в подступающую бурю, а потом уже было ни до чего, только усиливающийся ветер, и приливные волны, обрушивающиеся сверху, и переплетенные пальцы, и белые лепестки от растерзанного венка, и её собственный задыхающийся шёпот:

- Так просто… ты – скалы… я – море… Не останавливайся, только не останавливайся…

Когда он ушёл, она не стала нырять в безумствующее море. Сидела на берегу, смотрела на взлетающие, тяжкими молотами ударяющие в берег волны. Внутри было тихо и радостно, предвиденье – наследство вещего отца-Нерея – говорило: вернется. Вернётся…

Он вернулся, и была ясная ночь, полная поцелуев и насмешливого шепота волн. Потом другая – когда воды искрили черным и серебряным. И та, когда звёзды смотрели из глубин синими глазками. Ещё в одну море приукрасилось драгоценностями.

А между ночами было остальное, неважное – песни с сестрами, ожерелья, венки, война…

- Ты нас забыла! – дулась Лигея. – Забыла! Ждёшь своего… как его там!

- Собственница… - громким шепотом подсказывала Прото и норовила залепить комком сырого песка.

А хохотушка Деро вспоминала его второй приход: тогда он шагнул уже с колесницы, немного неловко, потому что только учился. Сказал: «Я к Левке». А когда сестры попытались его увлечь в танец, одарить ласками…

- Видали вы рожу Таната Жестокосердного? Ну, и не надо, идите, на старшего Кронида посмотрите! Главное, он нам как глухим: «Я к Левке» - но уже таким тоном, что берег опустел! Диона вообще призналась, что чуть не захлебнулась, так в море кинулась…

И поглядывала с уважением и с удивлением, многие так поглядывали. Это ж надо, Кронида к себе привязать! Не на год, не на десятилетие – на век!

Только Несея – наверное, она была всем недовольна, потому что старшая – глядела подозрительно и все предостерегала:

- Смотри, дождёшься беды с этим своим. Нимфы его боятся. Сама знаешь, что шепчут: угрюмый, неуживчивый… чего смеешься?! Я заплывала к Фетиде, говорила с Герой, его сестрой. Знаешь, с кем он дружен?! С Танатом! С подземными! А ей он Лиссу прислал – это сестре-то, как служанку! Берегись его! И что он всё молчит, слова не допросишься – ой, не к добру…

Левка прыскала мелким смешком и норовила попасть в лицо сестре рыбой.

Интересно, кто эта Гера? И кто эти нимфы, которые так обзываются? Наверное, совсем дуры. Её милый очень даже хорошо разговаривает – и глазами, и вообще.

- Вчера с Гелиосом обкатывали новую колесницу, - задумчиво перебирает ракушки, вертит в сильных пальцах. – Носом двор три раза вспахал. А колесница ничего – хорошая.

- Завтра к кентаврам, на запад. Мы стягиваем войска. Правда, непонятно, откуда лучше бить… - взгляд бесцельно скользит по небу в веснушках звёзд.

- Зевс слопал Метиду. Теперь мается головными болями. По-моему, у него семейное, - она любит его усмешку – прохладную, как морские глубины перед рассветом.

- Я был в подземном мире, - так же просто, как обо всем остальном. – Тебе бы там не понравилось. Разговаривал с Нюктой. Ты знаешь что-нибудь об Ате? Да, Обман, дочь Эреба. Она теперь с нами.

Он мог являться каждую ночь. Мог исчезнуть на год, на пять лет, на восемь, но это было просто, совсем просто. Слушать сплетни ветров, и ловить губами прикосновения их крыльев, и представлять, что этот же ветер где-то касается его загоревших щек, обветренных губ, упорно не выгорающих на солнце волос. Качаться с сестрами на волнах, и ловить, ловить взглядом призрачную фигуру на берегу, и жадно впитывать новости чуждой войны, потому что иногда голоса сестер сбиваются на опасливый шепот, и среди другого, неважного – «Офиотавр», «крепости», «войска Крона» - нет-нет, да и мелькнёт: «Аид» - и тогда сердце горячо поправляет: «Милый»…

Потом он исчез надолго, и закаты стали алыми, как огонь, и сестры начали обходить её стороной и много, слишком много говорить о Зевсе и Посейдоне, и в их песни тоже пришла война, в них звенела слава одного и сила другого…

- Черный Лавагет! – выплюнула Несея, выносясь на берег с волной. – Так его теперь зовут, твоего милого. Гнев Зевса и Страх – еще его зовут так. Хочешь услышать, что он творит там, на суше? Слушай!

Море разбавило воды кровью заката. Или чьей-то чужой – смертной, горькой, пролитой недрогнувшей рукой. Волны пылали – отражением чужих пожаров, несущих страх с именем Старшего Кронида. Несея говорила долго. Левка слушала молча, глядя на сестру потерянно, не пряча своего страха.

- Ты думаешь… - осеклась, потом прошептала: - ты думаешь, он больше не придёт? Совсем не придёт?!

Несея молча уставилась на нее. Развернулась, нырнула в волны, окрашенные жутким багрянцем, оставляя после себя ужас вопроса: вдруг не придёт?!

Но он пришёл. Задержавшись на полвека. Шагнул на мгновенно опустевший при его появлении берег. С застывшим, ничего не выражающим лицом оглядел море.

С гиматия на песок тихо сбегали алые капли, панцирь пропах дымом, а взгляд впервые остановил Левку, бросившуюся с объятиями.

Во взгляде было какое-то селение. Разгул опьяневшей от крови солдатни. Женщины, тщетно обнимающие колени, повинные только в том, что их мужчины решили принять сторону Крона. За селением –город. Еще крепость, еще селение…

- Знаешь, мне нравится, когда они меня узнают, - выговорил хрипло, - в первые годы еще пытались… А теперь, стоит мне появиться – и это ломает любое сопротивление. Лучше армии. Они даже не пытаются спрятаться. И всё реже умоляют о жизни. Просят только, чтобы быстрее.

Сделал тяжелый, неверный шаг, покачнулся, словно был пьян от горечи, от взятой роли, от чужих смертей… Уселся на песок, обхватив голову руками, чтобы не слышать криков, постоянно идущих рядом. Когда Левка попыталась обнять – вздрогнул, скрючился, как от боли, вцепился пальцами в берег, как в последнее, что осталось настоящего и чистого…

- Не тронь меня! Не тронь! Отравишься…

Когда он зарыдал – сухо, без слез, вжимая забрызганную кровью щеку в песок, Левка присела рядом. Гладила вздрагивающие плечи, шептала о том, что все хорошо, и что море сегодня прекрасное, и что нужно было прийти раньше…

- Меня боятся называть по имени.

Она расчесывала ему волосы. Он смотрел на море, жадно, полной грудью дышал – она догадывалась, что после пожаров, но молчала.

- Зевсу нельзя в это лезть. Да и Посейдону.

Его не ждут на Олимпе. Он обронил между делом – «Гестия плачет», и Левка чуть было не разозлилась. Вы толкнули его туда, думала она, орудуя гребнем. Сделали Страхом. А теперь сделали так, чтобы ему некуда было возвращаться. Разве можно возвращаться куда-то, где при виде тебя плачут?! Где о тебе только сожалеют? Где, того хуже, тебя боятся?

- Милый? Ты же еще придёшь? Ты придёшь?

Он кивнул, не отрывая взгляда от моря.

И продолжил приходить и исчезать, как раньше, только сестры теперь смотрели с опаской, но это было совсем ничего, зато она сложила новые песни – о любви к невидимке, и о черноволосом колесничем, и о том, что от моря может тянуть новыми встречами. Красивые песни, протяжные – ничего, что приходилось их петь одной.

Она жалела только, что не было детей. Левка много раз говорила милому, что хочет родить от него – говорила просто так, чтобы показать свою любовь, потому что уже в первый раз он запретил ей даже думать об этом, и в душе она смирилась. Нельзя отдать всего себя войне, когда у тебя есть семья. Наверное, это правильно. А войне приходится отдавать себя до конца – чтобы потом однажды наступила победа.

Победа.

Сёстры в ту ночь пели особенно радостно, переливчато – она слышала их с берега, где на всякий случай ожидала: вдруг? Море было немножко горячим, а небо нависало недовольно, остывало, раскаленное, после неистовости последнего боя, но от этого песни о победе были особенно прекрасны, и волны сами лезли под ладонь ласковыми щенками – они тоже знали, что такое победа…

- Устал?

- Да.

Она смотрела, как он зачерпывает обугленной левой ладонью воду, плещет на ссутуленные плечи. Как со вздохом вытягивается на влажном песке, подставляя тело под ее ладони. Хотелось спросить: а что теперь, раз победа? – но в его глазах она прочитала это сама, увидела три жребия, назначенных на завтра.

Море, небо, подземный мир в соседстве с Тартаром.

- Ты будешь приходить?

Он всё-таки был смешной. Зачем приходить, если можно пойти следом? Неважно, куда, вещий старец Нерей – отец – всегда говорил: обращай внимание только на важное. Важно – за кем, а куда – неважно.

Море дышало победительным спокойствием.

Ананка, - взмолилась Левка в остывающее небо, - дай ему море. Он ведь любит море, я знаю, насколько. Дай ему покой, и ласку глубин, чтобы затянуть раны внутри. Дай отдышаться от проклятой войны, с которой они вросли друг в друга. Мне неважно, я пойду за ним всё равно. Но если всё кончилось – дай ему море…

- Подземный мир, - немного стеснённо сказала Деро. Смущённо дергала себя за волосы. – А у нас – Посейдон… А ты… не знала?

- Знала, - спокойно сказала Левка. Утреннее море было холодным и белесым – притворялось, что не помнило о ночной ласке. – Сёстры поют.

- А-а… попрощаться ждёшь? Да?

Левка молчала. Знала – он больше не придёт. Ни попрощаться. Ни сообщить эту новость. Ни вообще. Чтобы не искушать себя и её, не позвать случайно за собой под землю – говорят, там только смерть, и все воды ядовитые, а жить только чудовища могут.

Сестра с разбегу бросилась в волны – те обдали её брызгами пены. К Левке волны прикатились тихие, бледные, грустные. Она погладила их ладошкой. Сказала:

- Вы очень красивые.

Нужно было непременно насмотреться на море, впитать глазами, ощутить кожей, унести соль на губах. Чтобы потом не жалеть, не скучать. Чтобы не было искушения вернуться.

Сестры тосковали и пели, тянули руки из волн. Чувствовали близкое расставание. Левка фыркала под нос, собираясь в своей пещере: когда идёшь жить в подземный мир, надо к этому относиться очень ответственно. Вот, например, взять сырные лепешки. И хороший гребень. Ожерелья из ракушек пригодятся - дарить подземным. Хитон… а, ладно, один сойдёт, остальными на месте можно обзавестись.

Когда она выглянула из пещеры, море было ласково-бирюзовым, а сёстры качались в волнах.

- Мы проводим тебя до мыса Тэнар, - сказала Несея. – И споём напоследок.

Песни напоследок были дурацкие и смешные: о нереиде, которую суровый Эрот покарал любовью и заставил сойти в мрачное царство теней. Левка не выдержала, на прощанье залепила рот Несее песком – чтобы не сочиняла дурацкие песни. Потом выскочила из воды и зашлепала по скалам с узелком в руке, распугивая тени. А что, ей можно, она вообще-то к своему Владыке идёт. Миновала Амсанкт – черное озеро на пограничье.

На асфоделевых полях она запела – от полноты чувств, радостно, и изумленные тени потекли к ней поближе, слушать.

И вообще, не такой этот мир был ужасный (а что ужасный – то неважно). Гипнос любил сырные лепешки. Нимфы Коцита любили чесать волосы на берегах. Почти все любили песни нереид, а Эмпуса оказалась очень интересной сплетницей.

Правда, море в снах волновалось, стонало и звало, и волны протягивали руки навстречу, и тогда она открывала глаза, смотрела на лицо своего Владыки – напряженное, изнуренное даже во сне – и шептала морю: «У тебя много нереид. А у него – одна. Ему я нужнее».

Какой бой он вёл на этот раз? От нимф она слышала, что мир не признаёт нового царя, что скоро может грянуть бунт, но догадывалась, что битва ее милого – глубже и страшнее. И старалась не мешать.

«Ты так долго не видел штиля, мой милый… Только штормы. Только война. Даже когда не война – все равно война. Разве могу я мешать тебе – домашним очагом на поле брани? Вспомни обо мне, когда твоя война закончится – хорошо? Вспомни, когда наступит штиль».

«Начнётся штиль – и я о тебе вспомню» - откликнулся он тогда. Взглядом. Взглядами они скоро будут говорить в последний раз, на берегу Амсанкта…

Мир замер – копил угрозу несколько дней. Припрятывал, как жадный пёс – кость. Нимфы разбегались и не хотели петь, Гипнос – и то не залетал, Левка бродила по саду из гранатов и черных кипарисов, вслушиваясь в полный нетерпения воздух…

- Бой скоро, - прозвучало тихо и спокойно из-за спины. – Бой скоро, и он проиграет в этом бою из-за тебя. Ты тянешь его назад, в юность, в верхний мир, в море и солнце. Пока ты здесь и заставляешь его жить – он никогда не станет Владыкой, нереида.

- Кто ты? – спросила Левка. И, помедлив, разобрала:

- Та, которая говорила с ним с самого начала. *

- Тогда почему говоришь со мной?

- Потому что ты держишь его. Заставляешь свернуть с пути, который прописан для него с детства. Ты полюбила не того, нереида. Он должен стать Владыкой Подземного мира. Должен был стать им с самого начала. А он всё еще лавагет-невидимка, только из-за тебя.

- Что я могу сделать для него?

Она прикрыла глаза, а когда открыла – под ногами мягко журчала тонкая речушка с ядовитой водой. Амелет, вспомнила она. Кронова речка, неспособная убить бога, но могущая отнять жизнь у нереиды.

Сейчас, - подумала она, опускаясь на колени (голос убаюкивал, нашёптывал, торопил). Нет, не сейчас, я не могу не увидеть его напоследок. Ядовитая черная вода дрогнула в пригоршнях, и голос из-за плеч покладисто согласился:

- Хорошо. Увидишь в последний раз, если успеешь добраться до дворца. Но помни, что о нашем разговоре он узнать не должен.

- Я же совсем не умею врать…

- Не бойся. Я тебе подскажу.

Левка кивнула, поднося к губам чёрную воду. Глотать оказалось нестрашно – холодно и немного горько, и вяжет внутри. Страшно было потом бежать по объятому пламенем бунта миру, по каменистым осыпям – от Амелета к его дворцу, спотыкаясь и падая, чувствуя, как внутри нарастает ледяное жжение, опасаясь не успеть…

- Мне… очень… почему-то… хотелось пить…

Отец говорил: не замечать неважного. Её прощальные поцелуи, его пальцы на плечах: «Ты напилась из Амелета?!», и спины скакунов, и злой воздух подземного мира, хлестнувший в лицо, и хохот бунтовщиков – это было неважно.

Важным оказался берег, на который он её опустил, и лучи солнца – о, солнца! – и соль моря, летящая от мыса Тэнар, и его лицо над ней – лицо Владыки, для которого больше нет преград.

Хорошо, вздохнула Левка. А теперь не задерживайся. Пальцы были сухими и морщинистыми, подлый Амелет отнял у неё юность, но глаза смотрели молодо, она чувствовала. Тебе нужно быть Владыкой. Мне уже никем и ничем быть не нужно. Только вспомни обо мне, когда всё закончится, хорошо?

Владыка понял и стиснул губы на прощание знакомо – как стискивал юноша-бог на берегу у моря.

И она обрела корни, и кору, и серебряные листья, которые вечно опадают, чтобы тут же смениться новыми, и вслед идущему от берега Амсанкта Владыке что-то чуть слышно прошелестело: «Будь счастлив» - но он не обернулся, потому что там, внизу ждала Судьба.

И потому что до штиля было далеко.

Цепляться корнями за иссохшую землю, смотреться в черную однородную воду Амсанкта, ронять листву и ощущать редкие порывы морского ветра, и слушать жалобы теней – это всё очень просто.

Особенно если кого-то ждёшь.

Ветви, которые когда-то были руками, касаются плеч его-сегодняшнего. Тополь заглядывает в озеро и видит там бесконечную память. Рыжую девушку, танцующую на зеленой поляне. Суды над тенями. Интриги. Противостояния.

Листья, когда-то бывшие волосами, касаются других волос – черных. Запутываются в них, прорастают серебром седины. Ранним? Поздним? Какая разница, раз всё закончилось…

- Левка, я вспомнил, - читает тополь по губам. – Левка, всё закончилось. Я удержал. Я – опять невидимка. Хочешь, исчезну, Левка?

А может, он шепчет что-то другое и кому-то другому – тополь всё так же будет обнимать за плечи, печально кивать, нашептывать свое, ободряющее…

«Я не знаю, с какой битвы ты вернулся, но ты молодец. И я тоже помню. Только не надо исчезать, хорошо? Смотри, у тебя даже нет твоего шлема. Лучше иди домой. Она очень красивая – твоя жена, я видела. Я думаю, она там тебя ждёт. Я понимаю, милый: бывают такие битвы, после которых воины не возвращаются. Даже победители растворяются после них в своей боли, в пустоте потерь – потому что они чувствуют себя побежденными. Но пусть сегодня будет иначе, ладно? Пожалуйста, просто иди домой и вспоминай меня изредка, с улыбкой, и будь счастлив, пожалуйста, милый, будь наконец счастлив…».

Тополь щедро дарит серебром, шелестит и гладит ветвями по плечам. Но тот, кто сидит над чёрной водой Амсанкта, глядя в лицо своего двойника-отражения, никуда не собирается.

Может быть, он просто вспомнил не всё.

Или у него нет дома.

Или он не понимает язык тополей.

Комментарий к Тополь помнит (Левка)

* отсылка к роману, соответственно, к Ананке-Судьбе. Извиняюсь, но без неё в этом моменте было не обойтись.

========== Любовь не умеет проигрывать (Афродита) ==========

Йи-хаааа! Диссер защищен, и мы отожжем, как я обещала! Всем огромное спасибо за поддержку и переживания, и - внимание - я обещала “ай л би бэк”, я таки вернулась!

Пы.сы. Лена, с Днем Рождения! Скромный подарочек от скромного автора)

- Капельку на запястье… капельку на шейку. А волосы лучше вот так приподнять, посмотри, как тебе идет с гребнем?

Подземное дитя Макария полагает, что ей больше идет с распущенными и при обруче. Не говорит – мягко, ускользающе улыбается. Но от Афины разве скроешься?

- Оставь её, Афродита. К чему…

Пеннорожденная в притворном ужасе закрывает ушки Макарии ладонями.

- Не слушай ее, дорогуша, ой, не слушай! Она готова надевать пеплос одного фасона целых три дня, можешь себе представить?!

Афина подмигивает, обрисовывает губами: «Да, у меня еще и шлем вместо прически!» - и улыбка Макарии становится более живой и открытой.

Афродита порхает у ларца с драгоценностями, перебирая нитки бус. Прикидывает: что больше пойдет к черным глазам царевны?

Геба украдкой косится на мать. С сожалением: эх, не насплетничаешься, не нахихикаешься вдоволь! Гера замерла у стола с рукоделием, с остервенением втыкает иглу с золотой нитью в платок с вышивкой. Не вышивает – разит иглой ткань.

- Да, да, дорогуша, вот так. Только с черным жемчугом. Ах, не вертись, - Афродита изящно всплескивает руками. – Глаз нельзя отвести! Попомни мои слова: все мужчины сегодня на пиру…

Макария улыбается ускользающе, мягко и таинственно, но не пытается стянуть с шеи нитку черного жемчуга.

- Нерей мне не нужен. Он уже старый.

Афина щурится на племянницу оценивающе: поклясться могла бы, что той не нужен не только Нерей – вообще все олимпийские мужчины. Может, есть кто-то… Но за улыбкой Макарии – подземной, неуловимой – не понять, не рассмотреть, даже проницательным глазам Промахос.

- Старый – не старый! – взмахивает руками Афродита. – Дело не в этом! Дело в искусстве! Заставить их смотреть! Не дышать! Слюни пускать! Заставить воинов и правителей почувствовать себя мягче глины! Владеть оружием красоты и любви в совершенстве – чтобы никто не устоял…

Макария смущенно колупает резной нарцисс на браслете.

- Красотой – этому придется учиться долго. Мне проще мечом… - и смеется, когда Афродита округляет глаза от ужаса.

- Ну-у, куда нам, бе-е-едным, - шутливо блеет Геба, - до тебя, Пеннорожденная! В этом искусстве с тобой ни одной женщине не равняться! Вот уж точно – никто не устоял и не устоит.

- Был один, - едко произносит вдруг Гера. – Хочешь рассказать об этом, Киприда? Но кому охота болтать о поражениях, правда?

И идет к двери, и Афродита прекрасно знает, что сейчас Афина закатила глаза. Промахос всегда так делает, когда мачеха в дурном настроении.

А Гера сегодня явно в дурном настроении: Зевс опять спутался с какой-то смертной…

- Афродита?

Макария просто смотрит с любопытством. Геба замерла – раскрыла рот, как голодный кукушонок из гнезда. Сплетню ловить.

- Да?! Что? Кто один? Чтобы устоял?! Перед тобой?! Да кто бы мог…

У Афины на лице – новая мина. Обозначает: «Сейчас я представлю себя в шумной битве. Или нет, за ткацким станком. Станок жужжит-жужжит, заглушает ваши бабские сплетни…»

Афродита смотрит на эту мину. На дверь, закрывшуюся за Герой. На любопытную мордашку Гебы и таинственную – наследственную улыбку Макарии…

Потом начинает хохотать. Заливисто, разбрызгивая золотистые пряди волос. Красиво – она все всегда делает красиво, изящно прикрывая рукой ротик…

- Да, был! О-о, девочки, был! Афина, не надо такого лица: это история интереснее любой битвы. Впрочем, это и есть сражение.

Может даже – война, - думает Афродита, мимолетом любуясь своим отражением в серебристых гладях. – Несколько битв. Перемирия. Победа одной из сторон. В конце концов: почему эти воинственные девственницы вечно думают, что в любви недостаточно войн? Это они-то, даже мельком не знавшие такого чувства?

Дудки вам, Афина и Артемида. В войне нет ничего, чего бы не было в любви. Осада и взятие крепостей, кровь и предательства, отчаянные атаки и соль поражений на губах… И вечное желание добычи и власти: больше, больше!

Летящие стрелы, переломанные копья… я пережила войн едва ли не больше, чем вы. С золотистыми, не испятнанными кровью волосами. Не надевая шлема, не грязня ручек. И не нам с вами считаться трофеями и победами.

Но вот вспомнить ту войну…

Даже не просто смех. Мурашки по коже – не поймешь, от чего.

Брррр….

*

- Бррр! – капризно сказала она. – Какой холодный дворец! Там, где я родилась, было теплее!

На самом деле, на Крите сейчас вовсю резвился Борей. Но просто приятно было наблюдать, как вокруг нее суетятся два этих… Кронидов, да? В общем, сыновья какого-то там местного царя. Царь что-то там отрубил Урану – а что – совсем не важно! А потом взбилась пена, а из пены и океанских волн поднялась она, и вот это было уже важно.

Руки в каменном зале немножко покрылись мурашками и начали терять нежно-перламутровый оттенок. Зевс подошел – с горящими глазами. Набросил на нее плащ, многообещающе коснувшись щеки.

«Победа», - тихонько пропело внутри…

За первым братом, чуть ли не отталкивая его, спешил второй: накинул на нее леопардовую шкуру. Сам выпятил грудь (сопровождавшие на Олимп Киприду нимфы восхищенно ахнули), заговорил, что вот, ничего, отогреем! И пир устроим в честь прекрасной, и танцы…

«Победа», - гудело внутри, пока она улыбалась второму – Посейдону. Светлый взгляд обежал пускающих на нее слюни кентавров, каких-то мелких божков… Победа-победа-победа…

Третий брат. Взгляд налетел на него с размаху, кубарем полетел дальше, словно путник, запнувшийся о порог.

«Наверное, я совсем синяя, - подумалось в ужасе. – Нет, волосы растрепались. Нет, еще хуже: у меня что-то к губам пристало!!!»

С чего иначе третьему Крониду смотреть на нее, как на ядовитую змею?!

- Бррр, - повторила она жалобно. Вдруг проникнется – прикажет подбросить огня в очаг, плащ свой пожертвует (хотя чего там зариться на обтрепанный хламис!).

Третий зевнул из угла, куда шагнул сразу же, как оказался в зале.

- Ты ее пугаешь, Аид! – прошил неловкую тишинувозмущенный голос младшего – Зевса.

Афродита с уважением пронаблюдала, как поднимается черная бровь.

- И?

Грубиян, - подумалось обиженно. Пусть подавится своим хламисом – от него, похоже, и тряпки не допросишься. Все равно – победительница. Зевс повержен – чуть дышит. Посейдон пленен – взгляда не отводит…

Остальные готовы ей сандалии целовать.

А этот еще сокрушаться будет. Может, даже начнет обожать исподтишка – откуда она знала, что так бывает? Любовь знает все. Грубить, не замечать, бросать огненные взгляды…

Ну уж, этот хламис она ему еще припомнит. Уж он-то будет ее просить на коленях и никак иначе. В противном случае ему придется ее похитить.

А пока нечего смотреть на эту ходячую оскомину.

Годы на Олимпе оказывались легкими и бестревожными. Война шла – где-то и чья-то там. Мужчины воевали прилежно, но это было неинтересно. Собственная война – вот что было важно.

Даже жаль, что не было соперниц. Гестия не очень-то и красива, а Деметра… ну, эта вообще корова со своими цветочками и вздохами по Зевсу. Фемида-правдолюбка, потом вот Ата…

Разить было легко. Удар – покоренный взгляд. Мимолетная улыбка – затрепетавшее сердце в ответ. Танец – ворохи цветов от новых почитателей. Симпатичные смертные, смазливые божки, бесконечный шепот сердца, сладкая мука: тебя должны любить все. Все-все-все…

- Нет, ну какой же он бесчувственный, - вздохнула Ата-Обман. Всплеснула руками, щуря хитрые изумрудные глаза. – Подумать… все вокруг! Глаз не сводят! Душенька-красавица!

А этот по подземному миру шастает. Один в один – мой братик. Я рассказывала тебе о своем братике, милочка?

- Только не надо рассказывать о нем на ночь, дорогая, - легкая улыбка скрывает капризное подергивание губ. – О твоем братике наслушаешься… И говорят, что Аид не ценитель… женской красоты.

В конюшне грохнуло. По воздуху промчалось что-то белое, заливающееся дурным смехом. Голос, полный холодной ярости, прогремел вслед: «Если ты, легкокрылая тварь, еще раз…»

Дальше последовал оборот, от которого заикали даже кони.

Явившийся из конюшни Аид удостоил Ату мимолетным взглядом. Афродите попало еще меньше: тень взгляда, легкий отзвук, эхо…

- Ходят слухи, - мечтательно протянула Ата, вглядываясь в спину уходящего, - говорят, он ездит в одну бухточку. К одной нереиде. Влюблен – аж глубже ушей!

- Она влюблена, - сквозь зубы поправила Афродита.

Любовь знает все, и иногда от этого знания устаешь.

- Пояс, - промурлыкала Ата. – Ставлю свой пояс ковки Циклопов. Он как раз подойдет тебе: им можно одурманить и приворожить любого… Ставлю свой пояс на то, что ты не заставишь его полюбить себя.

Наконец-то, подумалось весело. Пояс – это хорошо. Вызов – это еще лучше. Любовь любит вызовы. Даже такие простые.

Он – воин. Что нужно воину? Тихий очаг, вкусная еда, покой… что еще он мог найти в той нереидке?

И вообще, Любовь знает, что путь к сердцу мужчины…

Когда он в следующий раз появился на Олимпе – через три года и после битвы – она торжественно преподнесла ему похлебку своего приготовления.

После первой ложки он наконец посмотрел на нее. Долго смотрел. Не меняясь в лице – лицо у него вообще было невыразительным – зато вот во взгляде мелькало что-то такое…

«Побе…?» - робко шепнуло сердце.

- Так, - выговорил он и отставил миску. – Тартар не так уж страшен.

И прополоскал рот амброзией. Скотина.

Нет, Зевс и Посейдон, конечно, тоже гневались на невоспитанного брата…

Плевались, но гневались.

Афродита улыбалась.

Первое поражение предвещает победу в самом конце.

В новый бой она бросилась нескоро: противнику нужно дать возможность расслабиться. Погулять на свободе, понастроить крепостей, обзавестись знакомствами в подземном мире…

Не подозревая, что на обратном пути из этого самого мира его ждет ловушка.

Бешено несущаяся по воздуху упряжка. Кони храпят, бьют копытами, золотоволосая богиня беспомощно размахивает руками в колеснице… Да, обязательно прорван хитон. На плечике. И сбившееся дыхание, чуть растрепавшиеся волосы, бездонная синь глаз: «Аид, ах, ты спас меня! Какой награды ты хочешь?» Или нет, даже лучше: «Ох, мне так страшно! Может быть, ты меня лучше подвезешь? На своей колеснице?» - а уже потом: «Я совсем не могу идти… ах, как я разбита!»

Или нет, лучше наверняка – всё сразу.

…кони ярились и ржали, и не собирались останавливаться, и у Афродиты начало понемногу замирать сердце. Когда конец этой бешеной скачке?! Возница черной бронзовой колесницы молчал, только выравнивал ход, потом, выпрямившись, шагнул с одной колесницы на другую, перехватил вожжи – и кипенно-белые кони повалились на колени, хрипя от испуга.

Черные разразились издевательским ржанием – они остановились сами.

- Да, дальше не пойдут, - лениво бросил он. – Запрягали идиоты. Со мной?

Покривился, потом пожал плечами. Мол, да, еду мимо Крита. Хочешь – лезь в колесницу. Только не ори над ухом.

- А-а-а-а-а-а-а!!!

Она перестала слышать собственный вопль на полдороги. Колесничий?! Безумец! А эти его чудовища – где таких добыл в упряжку? В мире подземном?

Казалось, она сейчас взобьется в пену, из которой вышла.

На Крите она через силу сумела прошептать о награде. Проклятый Кронид посмотрел на нее – с прозрачно-зеленоватым лицом, хмыкнул: «Да что с тебя взять?» - и укатил воевать дальше.

Битвы, битвы… маленькие сражения. Средние. Крупные. Затишья-перемирия, когда неизбежной казалась победа Крона.

Усмехающаяся Ата: «Я слышала, ты пыталась сыграть на жалости? Разрыдалась у него на глазах. Скажи, какой у него был взгляд? Ну, скажи? Там было про бабские сопли? Хорошо, я не буду требовать невозможного. Он никого не любит. Сделай его своим любовником – и пояс твой».

Пленить тело всегда проще, чем дух. Тело слабое, глупое. Не слушает доводов разума, голоса сердца тоже слушает не всегда. Любовь знает: страсть – проще всего. Одна вспышка, потом развить в привычку, потом… кто знает, что там потом!

Ах, как она ждала его в следующий раз! И ведь как назло – появлялся редко, носился со своим Черным Лавагетством, но потом все-таки явился.

Ворвался во дворец, черным вихрем – не хуже своей колесницы – пронесся по опустевшим коридорам. Грохнул далекой дверью своих покоев.

Когда Афродита, выбравшая убор (нежно-голубой, легкий, многое приоткрывающий и многое сулящий, и пояс – непременно морской волны, пусть помнит про свою нереиду), скользнула в комнату – ей в горло с порога уперлось острие меча.

- Чего надо?

Меча она не испугалась. Знала: Амфитрита ходит в синяках, потому что Посейдон частенько несется по ночам в битву. Зевс просыпался от каждого шороха, тянулся к любимой лабриссе, лабрисса всегда располагалась возле ложа, без нее он не приходил даже к Киприде…

Мягко отвела лезвие, чарующе улыбнулась в мокрое после омовения лицо Черного Лавагета. Пропела слаще кифары любого аэда:

- Тебя давно не было на Олимпе, Ужасный. Ты путешествовал… бился…

- Убивал, - поправил он сухо, недружелюбно глядя на нее. В лицо, хотя должен был – ниже. Мать-Гея, подумалось с огорчением. Он что, каменный?! Афродита подпустила в голос мягкости, и слова полились теплыми струями летнего дождя:

- Убийства – тоже труд. Быть Страхом – тоже битва. После битв воину нужен отдых. Омовение… - она с легкостью покрыла разделявшее их расстояние, положила руки на плечи, встала на цыпочки, чтобы ее губы оказались возле его уха, - пища… горячий огонь в очаге… ложе…

- Угу, - услышала она еле слышно и неопределенно. «Хороший знак?» - усомнилось сердце.

- …женщина на нём, - она теснила противника к победному рубежу. Недовольно отметила, что ложе недостаточно пышное (какой это плацдарм победы?!), устлано какими-то шкурами, ну, ладно, ради выигрыша в этой войне можно потерпеть. – Ты не юнец, Аид. Ты понимаешь, зачем я пришла. Пришла, чтобы остаться…

Ах, как это прозвучало! Пламя в очаге – и то поднялось, зашлось ярко-алым огнем страсти, языки вытянули шеи из очага в праздном любопытстве: вот оно! Противник безмолвствует! Сражен! Отступает!

Он опустился на ложе, не пытаясь снять ее руки с плеч. Пробормотал:

- Ну, оставайся… - и она легко вспорхнула с ложа рядом с ним, изящно повернувшись, сбросила с плеч легкое одеяние, чтобы он мог оценить…

Когда она обернулась, он спал. Мертвенным, тяжелым сном, сжимая в пальцах меч (когда успел уложить его по левую сторону?!), второй рукой вцепившись в одеяло, будто боялся соскользнуть на землю во сне.

- Аид? – окликнула она, переступая с ноги на ногу.

Подлец Кронид отозвался тихим всхрапом.

«Не победа…», - устало вздохнуло сердце. Афродита протянула руку – потормошить спящего – посмотрела на меч, отдернула руку. Подумала мстительно: ничего, голубчик. Утром проснешься – все равно будешь моим. Только устроиться на этом проклятом жестком ложе… да, в соблазнительной позе. Жаль, нельзя пристроить ему голову на плечо. Ну, ничего, главное – проснуться раньше него или вообще не засыпать…

Перед тем, как смежить веки, Афродита явственно услышала хихиканье и шелест крыльев, почему-то показалось - белоснежных.

Разбудило ее встряхивание за плечо. Синяки останутся, - в полусне подумала Киприда, прежде чем открыть глаза и обнаружить над собой лицо Старшего Кронида.

Брррр…

- Посейдон на Олимпе? – вопрос продрал холодом по коже еще больше. Непонятностью. Неуместностью. Какой Посейдон, она же должна ему сейчас сказать, что нужно продолжить ночь…

- Н-нет…

- Сволочь, - выбросил сквозь зубы Кронид. Развернулся, в три шага пересек комнату и исчез за дверью. Только сейчас Афродита поняла, что он стоял в хитоне, при доспехах и опоясанный мечом.

А синяки на плече всё-таки остались – долго сгоняла примочками, по-лавагетски ругаясь сквозь зубы. Думала: ну его, этот пояс. Ну ее, эту Ату. А Кронида - его вообще… в этот, в подземный мир! Правда, толку-то, он же и так туда шастает…

И как это он еще не посватался к воинственной Афине, - истекала ядом Пеннорожденная. Влюбленный в войну чурбан. Солдафон! Его – любовником?! Да один раз с таким… ни за что, да!

- Не получилось, да? – сочувственно кивнула Ата в день победы над титанами. Афродита засверкала зубами, блеснула золотом волос: что?! о чем?! А, об этом, мрачном… который заздравную чашу, как заупокойную поднимает?! Ой, нашла о чем, в праздник-то!

- Дорогуша, мне и Ареса хватает! И… - завела глазки, но не стала перечислять, а то вот, Геба недалеко, а у нее слух ого-го какой, все имена тут же ревнивому Эниалию и выложит. – А с этим… ставка больно высока.

- Правда, - задумчиво согласилась Ата, начиняя оливками пухлый рот, - меняю ставку. Один раз. Одна ночь – и пояс твой. Согласишься, Любовь?

Афродита повела плечами неопределенно, встала с остальными, закружилась в танце, в вихре восхищенных, масленых взглядов.

Любовь обожает вызовы. Преграды. Сложности. Какая радость очаровывать тех, с кем это легко?

А здесь просто не нужно спешить. С таким противником нужны союзники. Поле битвы – получше.

Таланты терпения, гекатомбы хитрости…

Кто сказал, что любовь не умеет ждать? Умеет – когда ей брошен такой вызов.

Союзники прибавлялись один за другим. Нереида Левка - молодец, вовремя ушла с дороги. Зевс - решил, что брата непременно нужно женить.

Безутешная Деметра – настоявшая на том, чтобы дочь вернули ей на восемь месяцев…

Персефона, брезгливо поджимающая губы при упоминании о муже.

Арес на ложе пространно повествовал о кровавых подробностях битв. Афродита щебетала восхищенно: «Ах, какой ты храбрый, какой искусный! Ах, эта Афина ничто рядом с моим Эниалием!» А сама выжидала, готовила удар: подождала, пока Персефона уничтожит Минту – смешное и ненужное препятствие, выждала почти восемь месяцев, чтобы голод тела стал невыносим…

И обрушилась со всем мастерством: ароматом волос, тонкой улыбкой, дразнящими прикосновениями, чувственным шепотом: «Ты разве не соскучился по женской ласке?», многообещающим румянцем на щеках, легким движением обнаженных плеч: «Какой смысл дожидаться ту, которая не любит?»

- А спать с той, которую не хочешь? – спросил он холодно.

“Поражение”, - всхлипнуло сердце. Армия бежала, полуголодные воины попрятались по оврагам, стрелы заржавели в поле. Стены этой крепости не прошибешь: кованы из черствости напополам с упрямством…

Афродита умолкла, спрятала лицо за маленьким зеркальцем в драгоценной оправе - рассмотреть реснички. На самом деле раздумывала: говорить дальше или нет?

Он тогда всё ходил по комнате, ерошил волосы. Она сидела на его ложе - подобрав ноги и глядя с удивлением.

- Какого Тифона? - дождалась вопроса. - На кой тебе? Тот спор с Атой?

Как будто Обман могла утаить что-то от дотошного ученичка.

Афродита молчит. Легким движением смахивает ресничку со щеки. Убирает из памяти постыдное: свой задыхающийся голос:

- Ты… ты… лавагет - и не понимаешь?! Ты - знаешь, каково терпеть поражения? И не понимаешь?

И его насмешливый взгляд, проникающий в самую глубину. Ровный голос:

- Воины обычно умеют отличать поражения от побед. Мне нужно готовиться к встрече жены. Возвращайся к себе, богиня… любви. И передай Ате, что спор закончен, и пояс останется у победительницы.

Наверно, не буду об этом, думает Афродита, оглядывая собеседниц. О моменте, когда они посмотрели друг другу в глаза – это не надо, лишнее. Тем более – бррр, вспоминать не хочется. И о том разговоре с Персефоной, много позже, после ссоры двух цариц… («Хочешь нектара, дорогуша? И не слушай Геру, она бесится, потому что ее муж не любит», - «А меня, можно подумать…» - «А твой от тебя без ума. И не спорь с любовью, дорогуша, она этого не терпит!»).

- Поражение, - весело признала Афродита, разводя руками.

Потянулась за гребнем, провела по волосам, заставив их заискриться.

Геба прыснула, закивала, прикрыв рот рукой. Пробормотала что-то невнятное: то ли о встрече с Иридой, то ли о свидании с Гермесом. Бочком-бочком – и за дверь. Побежит разносить, - вздохнула Афродита, рассеянно поглядывая на себя в зеркало (ах, какие ямочки на щеках). К вечеру весь дворец знать будет… Ну, и хорошо. Персефона еще дуется на ту историю с Адонисом. Услышит о верности подземного муженька – дуться перестанет.

На проигравших не обижаются.

Афина ушла следом (какие-то дела, то ли с философами, то ли с войнами). Напоследок усмехнулась многозначительно.

- Надеюсь, до Ареса эта история не дойдет. У него, в конце концов, гораздо больше поражений в битвах.

Макария осталась. Нашла в ларце ожерелье из черного и белого жемчуга, теперь весело щелкала жемчужинками – восемь-четыре-восемь…

Похожа, - думала Афродита, молча глядя на нее. Очень похожа. Не умеет проигрывать, как и он. Кто бы ни был избранником юной Макарии – лучше бы ему не трепыхаться.

- У тебя красивый пояс, о Киприда, - лукаво сказала наконец подземная царевна. – Можно посмотреть?

Улыбнулась, обвела пальчиком тонкую вязь цветов, кованных из золота.

- Однажды Деметра Плодоносная сказала, что моему мужу очень хорошо удались эти лилии, - призналась Афродита заговорщицким шепотом. Взбила волосы и легкомысленно добавила: - А Гера говорила, что тюльпаны тут чудо как хороши.

- Потому что ни одна из них не помнит, как выглядят асфодели, - кивнула Макария. – Это работа подземных кузнецов.

- Чудесный пояс, - подтвердила богиня любви. – Красивый, удобный…

- …очаровывает того, на ком окажется, - в тон подхватила царевна подземного царства. – Ата отдала его…

- Ата отдала его победительнице, - Афродита надела пояс и с очень довольной улыбкой покрутилась перед зеркалом. – Все подземные знали, что твой отец любит жену. То есть, покорен моей стихии. Запомни, милочка: любовь проигрывать не умеет.

========== Враг мой (Геката) ==========

Нарочито написано в рвано-таинственном стиле, чтобы воспроизвести Трехтелую. Она тут такая.

- Ссора?

У любой из мормолик, любой из Эриний… вообще – у любой – Геката спросила бы иначе. «Неужели Эрида-раздорница прокралась на ваше ложе?». И истекала бы таинственным туманом, травила бы едкой усмешечкой…

С этой ее подругой можно только прямо – иначе на коварство ответит коварством, и дружеская беседа превратится в сражение на ядовитых кинжалах упрека. Можно – только просто, иначе из-под твоих ног вырвутся неприметные плети плюща ответной язвительности.

Подползут, задушат.

Персефона передернула плечами. Вздернула нос, вызывающе осмотрела себя в зеркале.

- Да, ссора. У супругов бывают ссоры, знаешь? Можешь отправиться на Олимп и убедиться. Ему следует сказать спасибо за то, что я, наподобие Геры, не колочу посуду с воплями или не истребляю его смертных отпрысков…

- Потому что у него нет смертных отпрысков, - отметила Геката, скользя взглядом по обугленным стенам и дымящимся подушкам: уж она-то знала, как может полыхнуть царская ярость. – Может быть, не одному ему нужно быть благодарным…

- Да, конечно! Принимай его сторону! От всех подземных только и слышу: как я должна быть ему признательна. За похищение! За четыре месяца!

Если она поминает похищение – это плохо, понимает Геката. Только бы не до Минты…

- За Минту!! За суды! За каждый день здесь… За все его… интриги, недомолвки, вечные игры непонятно за чьими спинами!

Персефона не кричит. Коротко выплевывает фразы (стрелы? дротики? метательные ножи?), и в глазах разгорается зеленое пламя. Тонкие пальцы судорожно сжимают черепаховый гребень, отделанный серебром. Щеки белеют, резче очерчиваются скулы: статуя, ударь – ушибешься…

Гекате хочется тяжело вздохнуть, но при царице – нельзя. Не говорить же владычице: «Ты старалась. Ты очень старалась. Старайся дальше, потому что в голосе у тебя все еще – отзвуки обиды ребенка: почему он уходит? почему ничего тебе не рассказывает, не посвящает в свои замыслы? почему не сидит возле тебя все четыре месяца, что ты здесь?»

- У Владыки много хлопот, - получается не мягко – насмешливо. Правое тело устало прикрывает глаза – можно… - Куда он отправился?

- Хочешь сходить за ним? – бьет насмешка в ответ. – Уговорить, привести назад во дворец? Я не знаю, где он, может, уже на поверхности, в этом своем шлеме. Знаешь, наверное, я заведу себе любовника. Этот Адонис очень красивый мальчик…

Владычица говорит еще что-то: об Афродите, о том, что раз красивый – почему нет? – о том, что сколько можно уже бесконечно дожидаться этого…

Трехтелая не слышит. Трехтелая прикрывает глаза – все глаза – и душит, топит, втискивает обратно в грудь поднимающийся изнутри крик: «Дура! Дура!! Что ты стоишь?! Что ты торчишь здесь, я тебя спрашиваю?! Беги же за ним, лети…»

Крик трепыхается и желает прорваться наружу, тогда Трехтелая баюкает его внутри, как капризного младенца. С переменчивой усмешной нашептывает: ну, куда ты собрался? Это еще не сейчас, это еще никогда. Никогда-никогда…

- Я отправлюсь в свой дворец, моя владычица. Приготовлю успокаивающее питье. И попытаюсь увидеть в дыму своих гаданий – когда…

- …он вернется? Да какая разница – когда, - обиженное движение плечом. – Оставь меня, я хочу быть одна.

Трехтелая скользит прочь, вполне довольная своей ложью. Вдыхает яд болотных испарений Стигии – воздух родины. Прячет лицо под вуали – под вуалями не рассмотреть лжи.

Она не будет гадать на Владыку. Не сегодня – может, в более удачный день…

Потому что когда она пытается – он уходит.

В разноцветных дымах трав. В глубине сотни зелий. В знаках костей, лепестков, в полетах птиц и шепотах перекрестков – бесконечно, год за годом, одно и то же…

Он уходит, шатаясь, сбрасывая с себя доспехи в разводах от ихора, и добредает до серебристого тополя над черной водой, и долго сидит там, шепча что-то, а потом оборачивается и смотрит, смотрит – и это взгляд того, кто вышел за грань, одному ему видимую грань, и нет слов, которые вернули бы его оттуда.

Он уходит, ступая с гордо поднятой головой, чтобы сесть на золотой престол, освобожденный заговорами недальновидных братьев, и побледневшие олимпийцы склоняют колени перед новым Владыкой.

Уходит незаметно, надев на себя шлем и бросая из пустоты таинственное: «Хочешь – исчезну?»

Уходит в славе, не двигаясь на деле никуда, просто сидя на троне, и его лицо становится отражением мира – холодное и коварное, с отблесками золота в черни глаз.

Геката меняет компоненты – чтобы увидеть: он опять уходит, только другим способом.

Иногда кажется – он смеется над ней, проклятый Кронид. Будто хочет противопоставить ее упрямому: «Никогда!» - собственный мотив: «Будет. Будет. Будет…»

Будет ли, враг мой?

*

- Да, - говорит Нюкта. И крепко стискивает посеревшие губы, глаза – ярче звезд и глубже Океана - темнеют от предвкушения. – Его нет во дворце. Наверное – он на Олимпе. Какая-то из Эриний сказала, что видела Гермеса. А мой Гипнос…

А твой Гипнос натворил дел, устало думает Геката. Усыпил Громовержца по просьбе Геры. Не ведая, что стоит за невинным: «Это сюрприз для мужа…»

Славный сюрприз – запихнуть сонного мужа в Тартар, а на его престол посадить Посейдона! Геката цокает языком, размешивая пряный напиток в кратере. От Аполлона и Посейдона она ждала такого давно. От коровы-Геры – нет. И кто бы подумать мог…

Интересно: они сами представляли, на что шли, начиная этот заговор?! Когда продумывали: сперва убрать Зевса, а потом и Аида уж за компанию, а то мало ли что он сделает…

- Ход, - произносит Нюкта, вспоминая древнюю, еще времен Титаномахии игру. – Он ударит из невидимости. Уберет Посейдона вслед за Зевсом. Сам сядет на престол. Он не…

«…вернется». Мстительное предчувствие в голосе сгущается, переплавляется в злорадство. Нюкта знает: Гекате можно открываться без опаски, выплескивать бесконечную, истовую ненависть к чужаку-Владыке – не подземному, делающему не то и не так.

Геката молчит и искоса улыбается всеми тремя ртами. Геката полагает, что Гипнос вообще-то пошел в мать, а Великая Нюкта – не лучше олимпийских дур.

Геката хранит мысли при себе и не дает давешнему крику прорваться в воздух.

Трехтелая полагает, что Владыки могут уходить, сколько вздумается. Уходить, приходить, грызть друг другу глотки, меняться тронами.

А этот – нет. Этот обязан возвращаться.

Потому что иначе жизнь выцветет до прежнего мутно-серого варева Стигийских болот, потому что иначе – не станет того, что так долго держало ее.

Врага. Единственного, замечательного, самого лучшего, самого достойного, чудесного, свалившегося как бешеный Уран на голову…

Врага.

В конце концов – у каждого из нас свои смыслы.

*

Титанида Астерия любила звезды. Все ее разговоры были – о них: о мягком сиянии сотен небесных алмазов, о прогулках по бесконечному полю Урана, о чудесных созвездиях: опасном Скорпионе, рыкающем Льве…

О ночных птицах, о хрустальном звоне дождинок о небесный свод, о молодых юношах, которые призывно улыбаются в звездное небо.

Титанида Астерия любила полеты и крылья.

До дочери титаниде не было никакого дела. Ходили слухи – она как-то начала жаловаться на скуку, и Нюкта крикнула ей с колесницы: «Повидалась бы с дочкой, что ли!»

Астерия долго думала, о какой дочке речь. Говорят – даже вспомнила потом случайную ночь с подземным титаном Персом и плод этой ночи: странное дитя с тремя телами, переданное в руки отцу с гневным наставлением: «Тащи это чудище в подземный мир! А ты думаешь, где ей место?!»

Геката тоже любила звезды – все, что у нее осталось от матери. Прочее было ни от нее, ни от отца: змеистые черные косы, миндалевидные глаза, и кровавая улыбочка, и тайный, сладкий шепот, и тяга к таинственным, смутным дорогам, предсказаниям, гаданиям и снадобьям…

- Почему я такая? – спросила она однажды у Великой Нюкты. Спросила, играя в любимую игру: предвидение. Вот сейчас Великая таинственно усмехнется, наклонит голову. Шепнет: «А ты разве хочешь быть другой?»

- А ты разве хочешь быть другой?

- Почему я непохожа на отца или мать?

До чего это интересно: играть в «следующий ход». Что скажет собеседник? Что сделает? А потом обдавать превосходством – высокомерной улыбочкой, полной знания: «Я знала, что ты это скажешь…»

У Гекаты получалось играть в предвидение слишком хорошо.

- Потому что ты чудовище, милая.

Как все, кого воспитал подземный мир. Не родители: в подземном мире не жили семьями. Женились, рожали – и оставались одиночками. Не испытывали тяги друг к другу.

Все мы дети Эреба, - любила повторять Геката про себя, в задумчивости мешая очередное ядовитое варево (или даже два варева, все-таки три тела – очень удобно). Все мы… воспитаны вольным ночным миром, у которого слишком много своего разума и своей силы, чтобы он мог быть просто – миром. Единственным, что у нас есть – нашей вечной клеткой, закрытой от солнца и звезд плотными сводами, отгороженного безумным холодом и пустотой.

Средний мир отторгал. Упорно выбрасывал из себя – те, кто пытался туда уйти, приползали обратно. Со жгучей завистью рассказывали: там травы! Птицы поют! Пляски, нимфы, титаны… да, там титаны, там воцарился Крон, там Золотой Век, там прозвучало пророчество: его свергнет сын…

Геката презрительно усмехалась в ответ. Разливала горечь по невидимым пузырькам, прятала зависть в дальние шкатулки бездонных кладовых самой себя (чего интересного – быть цельной? Лучше – если внутри клетушки-подвалы-кладовые, и можно достать что угодно из резных, плотно прикрытых шкатулок).

- Верхний мир хорош, чтобы прогуливаться туда время от времени, - шептала она подружкам-мормоликам. – Мы – плоть от плоти подземного мира, нам ли мечтать о жизни под властью Крона? Здесь, только здесь у нас есть то, чего лишены они – свобода…

Безграничная свобода узника в клетке. От судьбы – у чудовищ не бывает судьбы, только – предназначение. От царей: те, кто смел сесть на трон подземного мира, сходили с ума, бросались в Тартар, не в силах совладать с вотчиной.

От самих себя, от любых законов, от чувств…

Иногда от этой свободы тошнило. Казалось: толкнись ногами – унесет, растворит, завертит в бескрайней пустоте, похоронит в этом сплошном сборище одиночек. Наверное, все подземные чувствовали нечто подобное: они наперебой изобретали способы удержаться.

Пили кровь – теплую, из среднего мира, которая согревала по-настоящему, не то, что вяло полыхающий Флегетон. Устраивали оргии и гулянки, все равно оставаясь одиночками. Обзаводились свитой – Геката, пораздумав, пристроила в свою, кроме мормолик, еще и крылатых волков, но все оставались чужими всем, даже когда мормолики чесали волков за ушами.

Мир брал за свободу дорого: выжимал и вытягивал любые крохи жизни. Семьи получались пустыми, дети – детьми мира, а не родителей, смех – наигранным.

Геката ворожила на травах, вслушиваясь в их шепот, одергивая себя: не уйти в него до конца. Составляла опасные снадобья на крови: они позволяли унять холод. Снадобья прогоняли мысль: рано или поздно – все они сделаются частью этого мира, не более живые, чем тени на асфоделевых полянах…

Правое тело шептало: предвидение верное. Левое хихикало: у него был сволочной характер.

А по ночам приходили шепотки мира, неясные голоса. Вопросы без ответов. Ответы без вопросов.

- Почему мне так холодно?

- Ты – чудовище, милая…

- Почему мне не помогают мои снадобья?

- Потому что это не снадобьями исцеляется, милая.

- Чем же можно это исцелить?

- Полюби. Или заведи себе друга. Видишь, все просто.

- Нет. Все сложно. Я чудовище, у нас не может быть любви или друзей.

- Ну тогда – заведи себе врага, милая…

*

Легко сказать: заведи врага. Подземные не враждовали. Сцеплялись, со стылым бешенством полосовали друг друга когтями и клыками. Потом вместе напивались. Вместе шли к Гекате за снадобьями, уже по пути забывали – из-за чего там была ссора…

Враг должен быть достойным.

Геката подбирала тщательно, прикидывала так и этак: Эрида – слишком тупа, Немезида - недостаточно коварна, Мом – слишком шут, из него не получится серьезного, хорошего врага… А на поверхности появились Крониды, готовилась война, и там тоже вряд ли можно было кого-то отыскать.

Ата-Обман ушла на поверхность – поиграть, наверное, надолго, Лисса ошивалась там же, избывая одиночество в служении Кронидам…

Белокрылый Гипнос, сын Нюкты, не умел враждовать вовсе: он отчаянно цеплялся за свою белокрылость: «Да! Я вот, похож на бога! Все видали мою морду прекрасную?! Вот, а еще я дружелюбен, знаете, как?!»

Пожалуй, оставался только Убийца. Холодный и острый, как его клинок. Те, кто не давал себе приглядываться, говорили: железносердный, бесчувственный. Геката смотрела глубже.

Знала: гордец, отчаянно мучимый собственным предназначением, не спускающий ни единого выпада, мстительный мечник – может стать прекрасным врагом, почему нет?

Если бы бог смерти не нашел для себя собственного, невозможного решения.

- До меня дошли слухи… Осса-Молва решительно стоуста! До меня дошли слухи, что в твоем дворце гостил Кронид, о великая!

Нюкта нежилась в складках своего покрывала. Темная ткань отливала влажным, водным блеском, искрилась в свете факелов.

- Я рада твоему посещению, Геката… Да, этот мальчик, старший сын Крона… приходил просить совета.

Об этом Трехтелая знала – и знала, в чьем сопровождении пришел Кронид, и недоумевала: какая сила заставила бога смерти отказаться от вечного одиночества и провести чужака в Эреб? С каких пор олимпийцы хотят заигрывать с подземными? До того, чтобы направляться в гости к Нюкте?

- Кажется, он дружен с твоими сыновьями?

Пальцы Нюкты сжались, запутались в темной ткани.

- Только с одним.

Мом-пролаза успел услышать невозможное: Кроненыш предлагал Убийце побрататься. Говорил – Танат отказался. Прибавлял: а вот Гипнос бы совсем не против, только вот Кроненыш на него плевать хотел – на Гипноса.

- Вязать себя дружбой с чудовищем? – она давно потеряла способность искренне веселиться (наверное, забыла, куда упрятала эту способность, давно не заглядывала в тот свой внутренний подвал). Но теперь усмешка выходила почти искренней. – Что он представляет из себя – этот сын Крона? В песнях о нем не слышно…

- В песнях вечно поют о тех, кто на виду. Мальчик сказал, что наш мир – интересное место. Спрашивал – чья воля его создала…

Услышал мир? Услышал мир, впервые в него спустившись?! Сын Крона и Звездоглазой Реи, пришедший с поверхности?!

- Он – тоже чудовище? – невпопад спросила Геката. Нюкта задумчиво качнула головой.

- Любимчик, - шепнула непонятно, потом поправилась: - Бог. Просто мальчик привык к темноте за время своего заточения. Очень, очень привык к темноте…

Ход, подумала Геката, прикрывая глаза двух тел. Ты многое ставишь на этого Кронида, о великая. Ты готовишь ему что-то, о великая. Ты дала ему совет не бесплатно – так в какую же игру ты собираешься с ним сыграть?!

- Посмотри на него поближе, - доброжелательно сказала Нюкта, - ты поймешь.

*

Юноша шел в Тартар.

Это было видно по лицу, по сжатым в ниточку губам, по глазам, в которых вставало мрачное предназначение.

Казалось, страх бежит впереди юноши, опасаясь с ним соприкоснуться хоть краешком плаща. Закрывая голову, как от внезапной грозы.

Юноша шел в Тартар – размеренно, целенаправленно, все ускоряя шаг, и драный хламис спадал с его плеч, крепида на левой сандалии перетерлась, волосы, перехваченные обручем, текли на плечи.

Геката, попавшаяся ему на дороге случайно, отошла в сторону. Взглянула в лицо, порезала взгляд о скулы, ушибла о твердо сжатые губы, обожгла – о глаза. Потом долго смотрела вслед – пока он спешил к Тартарской пасти, как к возлюбленной в объятия… Смотрела, как опасливо ложится дорога под ноги юнца-чужака, как трепетно несет его к Великой Пасти, навстречу предназначению. Смотрела, как вырастает за плечами у юнца призрак величия и непреклонности, и понимала: вот и все.

Все.

- Я хочу сражаться на стороне Кронидов, - сказала она вечером того же дня Стикс. Эреб гудел: освобождение Циклопов из Тартара наделало шума. Геката отмахнулась от новостей, от возбужденного Гипноса: «А я говорил, что парнишка еще не такое может!», от собственной взбудораженной свиты. Скользнула во дворец Ужасной, прошла между серебра столбов в комнату, полную мягко напевающих что-то вод.

- Какое внезапное желание, о Сотейра, - мягко пропела в ответ зловещая титанида. – Весь подземный мир полагает, что победа на стороне Крона.

- Ты так не думаешь.

Так не думает Танат. Гипнос. Ата. Лисса безумие, которая трясется, стоит только помянуть при ней старшего Кронида. Трясется, орет и прячется под ближайшую скамью.

Нюкта-Ночь тоже так не думает.

Потому что все они видели его. Знают его.

Стикс задумчиво погладила копье: в последнее время она все реже бывала в своих покоях, все чаще – на Олимпе, а если наведывалась для встреч с мужем, то так и приходила: в черных доспехах, не расставаясь с оружием.

- Что же думаешь ты, о Пролопос*?

В голосе Стикс – холодной воде – плавали мелкие, колючие льдинки. Геката улыбнулась (лотос и мед), открыла внутри себя нужный мешочек, вытряхнула немного мелких смешков.

- Предсказание Урана будет верным. Временщику не видать победы. Он запихнет отца в Тартар, чего бы это ни стоило…

Чего бы это ни стоило всем, - хотела она сказать, но передумала. Стикс – не прямолинейные олимпийцы, она понимает всю красоту недосказанности…

- Да, Зевс велик, - откликнулась титанида равнодушно. – Я передам ему твое желание. Уверена – он окажет тебе честь, заключив союз…

И добавила вполголоса – так что слова можно было бы принять за случайный всплеск воды, текущей вдоль стен.

- Значит, рассмотрела?

Я рассмотрела, - думала Геката, легко ступая по вольному ночному миру (тот ласкался и скулил). Я увидела, что мне нужно. Крон его не остановит. Я знаю: он спустится сюда, чтобы править после победы над отцом. Подземные смеются, я - знаю.

Если бы Крониды были мне симпатичны – я не стала бы сражаться на их стороне.

Но своего врага – единственного, чудесного, внезапного врага нужно держать как можно ближе.

*

.

- Явился… - ядовито шипела Ламия. Мегара-Эриния поддерживала, растопыривая когти: приперся, наводит свои порядки. Строительство это, тени, суды…

Подогревали праведный гнев заговорщиков.

И все посматривали на Гекату, расплывшуюся в блаженной улыбке – точно ропот был музыкой для ее слуха.

- Алекто от него без ума, - прохрипела Мегара. – С высоты любуется, как он на колеснице своей рассекает. Глаз не сводит.

Из угла, где сидела младшая Эриния, взметнулся бич. Геката, не глядя, ловко перехватила полосу драконьей кожи, бережно опустила на пол.

- Наш правитель велик, - заговорила, с трудом сдерживая смешок, - и что с того, что он вызывает любовь к себе?

Подземные понимающе заухмылялись.

Он успел снискать к себе всеобщую ненависть – прежде всего, тем, что явился сверху. Кронид и ученик Гелиоса, выкормыш Среднего Мира, воин армии Зевса осмелился подделываться под подземного! Как будто он мог слышать Вольный Мир! Как будто мог понять, каково – быть чудовищем!

Как будто он был тут кому-то нужен.

Он не знал, что такое Элизиум, не устраивал пиров, приволок с собой любовницу с поверхности (еще не легче, нереиду!) – и по асфоделевым полям разносились песни, заставляющие теней вздыхать об утраченной молодости; он пришел без свиты и армии, только с двузубцем да шлемом – и глухое недовольство копилось в подземных с каждым днем.

Харон прокряхтел из угла невнятное: «Недолго ему тут». Сын Ночи где скрытно, где открыто подбивал подземных к мятежу уже не первый месяц. Собирались, таились, втягивали все новых. Геката полагала, что и таиться не следует: просто подождать немного, а потом против неумехи-Кронида обернется мир. Обрушится, раздавит.

Это было обидно. Она только-только начала привыкать. Словно дышишь полной грудью, жадно припадаешь губами к волшебному источнику: самому лучшему, самому подземному источнику…

Каждый день видеть своего врага. Мимолетом ронять насмешливые фразы, вытряхивать из бесконечных складов своей натуры тщательно, за ненужностью запрятанные презрение (отдает яблочным уксусом), издевку (проклевываются острыми ростками чертополоха), отвращение, любопытство, чуждость…

Гнев – как давно его не было, он чуть не сгнил там, куда она его запихнула, а вот теперь заискрился, направленный на царя, в котором не было ничего от царя, на солдата с нецарской походкой и руками колесничего. Гнев так приятно было прикрывать диплаксом** колкой улыбки, смаковать по капле и выплескивать тоже по капле, вместе со снисходительностью и предвкушением…

Если бы не мир, который утробно ворчал (с каждым днем громче), чувствуя чужака, который пытается надеть на него ошейник… Если бы не мир – она бы еще повременила. Насладилась бы полностью перед мигом абсолютного триумфа: когда твой враг растоптан и низведен в ничто.

Повременила бы хотя бы для того, чтобы понять: что происходит с подземными?

Вот и сейчас - Алекто вскочила, зашуршав кожистыми крыльями. Стряхнула с плеча руку Тизифоны – сестры. Прошипела, скалясь от дверей:

- Плевать. Хотите бунтовать против него – встретимся в воздухе. В бою.

- Дура, - процедила Мегара вслед.

Ламия опасливо прищурилась на дверной проем: она всегда туда опасливо щурилась. У этого недоноска-Кроненыша – шлем невидимости, мало ли…

- А если она… разболтает ему? А?

Эрида-раздор ухмыльнулась язвительно, подавая Ламии нюхательную соль. В последние дни заговора она пребывала в экстазе. Даже есть не могла: сеяла раздор, сколько было сил.

- Ничего нового ему не узнать. Он и без того понимает, что будет мятеж: слуги говорят, что часами пропадает в подвале, с этим своим двузубцем…

По кругу заговорщиков победной чашей прошел смешок.

- Это мудро, - мягко заметила Геката, - двузубец – один из верных его союзников. Прочие же…

Начали в сотый раз перебирать прочих: Ахерон – наверняка, Гипнос – точно, этот пузатый распорядитель, Эвклей… мелкая шушера. Танат, - общие тревожные вздохи. Проклятый Убийца стоял загвоздкой в плане: с ним не договоришься, верен дружку намертво, драться будет до последнего, а против него и так никто не хочет становиться. Если еще Стикс…

- С-сгинуть! – клокотал Харон, стуча узловатым кулаком по столу. – В Т-тартар! Сразу же!

Геката улыбалась, прикрывая глаза, медленно идя по извилистым коридорам догадок, осторожно выливая их из флаконов. В Тартар… конечно, в Тартар. Только вот ты запихнешь его в Тартар, Харон? Невидимого вора Титаномахии? Он умен: в нужный момент он наденет шлем, сбежит за подмогой, развернет против нас братьев и Стикс – и Вольный Мир будет поставлен на колени, а в Тартаре окажемся мы.

Да, может быть – Владыки не снизойдут. Из глубин и высот посмеются над незадачливым братом. Не решатся лезть в подземелья. Но Танат, Стикс…

Его нужно вынудить на открытый бой. Чтобы успеть засунуть в Великую Пасть, откуда не вытащат ни Танат, ни Стикс. Взять количеством – он все еще не Владыка, дерется, как простой бог, проверено во время последних покушений…

Проснулся азарт. Где, в каком сосуде Пандоры дремал до этого? Стоило представить перед собой лицо Кроненыша – азарт взыграл в крови, подсказал решение…

- Я поговорю с ним, - сказала Геката, мечтательно улыбаясь огню в очаге.

*

Тонкая грань между прошлым и будущим. Особый час.

Каждый миг хотелось длить бесконечно.

Она смотрела на профиль того, кто хотел стать еще одним царем Вольного Мира. Речи лились густой патокой: о том, что Владыка – воин, он неопытен, а она – она указывает пути, и они могли бы подсказать, указать ему…

А на самом деле глядела на его заостренный, застывший профиль, почти с нежностью: как скульптор – на законченное произведение. Сколько бы ты мог сделать там, наверху,мальчик, - думалось невольно. Но подземный мир глотал и не таких, как ты.

Жрал изнутри. Подчинял своей воле, наделял безумием.

Жаль. Из тебя со временем получился бы хороший враг – кто виноват, что не одной мне хочется обзавестись врагами? Подземные оказались неожиданно жадными, мир – неожиданно скорым на расправу. Жаль, мальчик, но воля этого мира должна оставаться свободной. А у тебя не хватит сил, чтобы подчинить ее.

Даже сейчас ты слушаешь меня, смотришь на мороки своей памяти, а за этими мороками на поля асфоделей выливаются толпы заговорщиков, и я смакую на губах будущий пепел твоего поражения.

Аид, сын Крона, будущий узник Тартара, здесь не твой жребий.

- Знаешь, когда-то я учился у Аты. Что помешает мне солгать вам? Выиграть время, усыпить вашу бдительность – и втихую передавить вождей, пока вы будете придумывать мне приказы?

- Клятва. Ты поклянешься Стиксом. Не посягать на власть в мире. Не отдавать приказы без одобрения твоих советников. Мы просим малого, ученик Аты. А в обмен даем многое. Если бы здесь был этот торгаш – Гермес – он бы пояснил тебе, какой выгодный обмен мы предлагаем.

- Поклянусь?!

- Ты поклянешься. Здесь сейчас нет ни Аты, ни Лиссы, и ты должен понимать, чем тебе грозит отказ от такой сделки.

Она знала: он отражается в ее глазах. О, да, в гневе он страшен: белая маска лица, оскаленные зубы, горящий взгляд.

Еще немного, враг мой. Наверное, это Деметра Плодоносная чувствует, когда выращивает самые прекрасные цветы. Наверное, это женщины чувствуют, когда рожают первенцев. Я чувствую это, глядя на тебя – побежденного, ты просто еще не знаешь об этом, но в глазах уже по крупице объявляется понимание…

- Я не буду клясться. Но неужели ты…

Ударь, думала она, когда он понял. Ну же, ударь меня – чтобы заговорщики могли ударить в ответ. Подари мне хоть что-нибудь на память о нашей вражде – из Тартара ты не пришлешь мне подарка…

Но он не взглянул, не ответил на ее смешок. Просто сбежал.

- Сбежал! – прохрипела Тизифона. После столкновения с Танатом Эринии еще не оправились и на крыльях держались тяжеловато. – С этой своей нереидкой на руках, на колеснице. Подохла она, что ли.

- Выпила из Амелета, - запыхавшись, доложила одна из Кер. – Тени говорят…

- Подохла, подохла, сбежал, сбежал… - зашептались наверху. По войску пробежал шепоток предвкушения.

Только мир молчал. Жался к ногам тревожно, как сбитый с крыльев крылатый волк.

- Не вернется! – радостно каркнул Харон.

- Вернется, - вздохнул далекий свод издевательским эхом.

- Вернется, - шепнула Геката, поигрывая колдовским пламенем факела в руках. Иначе это было бы попросту несправедливо. Слишком скучно. Невозможно для настоящего врага…

Вернулся. Один, без свиты. Легко и буднично шагнул через Стикс. С брезгливостью на лице отправил в тот же Стикс первый десяток нападавших – и под ударом двузубца, как под жерновом, взвизгнули зерна-воины, рассыпаясь в муку. Не рать – игрушки, тряпичные куклы, разлетались в стороны, а на его лице была скука – холодная скука царей, и непрошенным, из самых темных кладовых вырвался крепко запечатанный холодный и скользкий страх, обвился вокруг шеи, и Геката поняла, что Кронида нужно остановить, сейчас, ударить, чем угодно, иначе он…

Одновременно с ней о том же тогда подумали Керы, Онир, еще кто-то…

И уже отправляя своему врагу – своему царю? – в голову факел – Геката успела увидеть…

Мир вокруг фигуры Кронида ломался, прорастал стеклистыми нитями. За плечами Аида сливалось и восходило смутное марево, из которого вставал черный пес – олицетворение подземного мира, которое нечасто приходилось видеть даже древнейшим его жильцам.

Пес безмолвно обнажил клыки против нападавших – и жезл Онира распался в прах, скомкало и разбросало Кер, потух факел…

Мир рухнул на плечи Гекате мощной тушей. Подломил колени – и уже с них, снизу вверх она посмотрела в холодное лицо тому, кто по праву занял свое место.

Слова отдавали на языке желчью – поражение…

- Повелевай, Владыка.

*

- Не вернется, - шепчет Нюкта, будто откликаясь на встающую во весь рост память.

Два тела Гекаты молчат. Третье слушает великую, которая, встрепенувшись, начинает что-то говорить об Олимпе, о Владыках…

Но два тела – молчат. Глаза прикрыты под вуалями.

Геката открывает тайники. Выливает, высыпает из полотняных мешочков все, о чем могла бы рассказать великой Нюкте. Взвешивает в ладонях: сказать – не сказать?

Недоумение падает в ладони из черной шкатулки, железным пером, скованным Эребом и Нюктой на ложе. Недоумение там, внутри, звенит яростнее меча – опровержением истины: «У Владык не бывает друзей».

Она тогда долго кружила вокруг Железнокрылого, сплетала в нить слово за словом: «Разве не оскорбительно… служить бывшему другу… кого он прислал за тобой к Сизифу? Ареса? И ты будешь покорным слугой того, кто…»

Мрачный Танат жевал медовую лепешку и невозмутимо смотрел Трехтелой в переносицу. Дождался последних слов: «Ты знаешь, что у Владык не может быть друзей». Хмыкнул, обронил непонятно: «Да. У Владык», - потом сразу: «Твои речи усыпляют, Трехтелая. Мне лучше быть у себя, когда я усну».

И только тогда всколыхнулось: этот бешеный что же, сам заявился в подвал Сизифа – присмотреть за тем, как будут вызволять его посланца? Или не посланца?

Или не…

- …коверкает законы нашего мира! Что к нему можно испытывать, кроме ненависти?!

Геката слушает. Одной парой ушей. Мягко, сочувственно кивает: ненависти к Владыке у нее – полные пифосы, выстроились внутри, вдоль стен. Окованы железом: ненависть – едкая штука, во всякую дырку пролезет, разъест любой материал…

Было за что. Выскочка-Владыка посещал дворцы подземных. Хвалил украшения из костей, рассматривал плесень. Невозмутимо хлебал кислое вино, которое ему подносили, и не моргнув глазом переваривал рассказы о похождениях стигийских чудовищ наверху. Пару раз упросили под хмельком – рассказал о своих похождениях. В Титаномахии. Стигийские влюбились в него поголовно, то ли после этого, то ли еще после чего, но не ненавидеть его было невозможно, видя обожание на мордах тех, кто вообще не должен чувствовать. Обожание, слепое преклонение, преданность – в Вольном Мире?! «Аах, мы же ему колесницу испортили, нужно Гефесту золотую заказать!» - «А давайте подарок? Чтобы внезапно? А?» - «А вы слышали, что он с Иксионом утворил? На огненное колесо!!» - «Ух-х, сразу видно – наш, подземный…»

Геката хмыкает, достает уважение из зеленой шкатулки. Нарцисс благоухает внутри, оставляет на пальцах сладкий запах.

Живым напоминанием – «У Владык не бывает любви»…

Да. У Владык.

- …Зевс, - шептала Персефона, потупив глаза, - он просто… ты помнишь: я говорила тебе, что он всегда берет сразу… Да. Он всегда берет сразу. Он…

Запнулась, будто не в силах выговорить. Покраснела, отвернулась, терзая пальцами край плаща.

Невысказанная ложь – «Зевс взял меня, обернувшись золотым змеем, теперь я беременна от него», - мотыльком носилась по комнате. Геката знала: ложь бывает разной на вкус.

Эта отдавала на языке гранатом.

- Оставь эти ужимки для Гебы и Афродиты, - усмехаясь, шепнула она. – Кто помешал? Твой бешеный?

Персефона вскинулась, взглянула испуганно – и Геката не выдержала, расхохоталась, не таинственно, а во весь голос, всеми тремя ртами (так, этого-то у нее точно ни в какой шкатулке… ни в какой клетушке… это где же в ней проживал этот хохот и откуда он взялся?!). Владыка?! Владыка полез переходить дорогу верховному богу ради женщины? Поставил под угрозу свой мир – Кронид, а как ты вообще отбился от Зевса, или ты все-таки пришиб Громовержца под невидимостью, и у нас теперь новый верховный бог?!

Но нет, молва ведь – испытанное оружие, и Персефона, в глазах у которой – изумление и робкая гордость за мужа – пытается разыграть любовницу Зевса…

- Будь покойна – они поверят. Боги не смирятся с мыслью, что они никогда не осмелились бы на такой поступок. Богини - потому что иначе им придется иссохнуть от зависти, сравнивая его с их мужьями и любовниками… Что?! Я – почти завидую.

Мне б такой щит…

Щит.

- …очаровал их! Принес в наш мир Хаос! Сделал его…

Трехтелая вежливо протягивает великой кубок с нектаром – а то еще подавится Великая Нюкта непривычным и неприличным словом.

Глаза призрачных тел прикрыты. Кладовые – нараспашку.

Он принес в наш мир жизнь, - думает Геката. Не знаю, как. Мнемозина склонна полагать, что это все Персефона-Весна. Но я знаю – я знаю, что еще до его женитьбы у Ахерона родился первенец, и титан, радостный, таскал на руках жену, что Ехидна, безумно захотев семьи, начала поглядывать в сторону Пасти Тартара, слушая грохот, производимый Тифоном… И мои волки начали иначе жаться к ногам.

Не знаю, как. Он не брал ее с собой с поверхности. Наверное, она пришла за ним сама. Подождала, пока он сломает оковы мира и сделает его послушным щенком. И медленно, исподволь начала вступать в свои права.

Геката подавляет смешок, вспоминая, как забавно с ней заигрывал Гермес: глазками-то стрелял! И все сандалии с кадуцеем демонстрировал.

А после ночи пробовал у нее утащить какое-то зелье. Честно признался: напоить Ареса. «А ты знаешь – что оно делает?» - мурлыкнула Геката, увлекая посланца богов на ложе. Тот развел руками: «Вот и узнал бы!»

Три дочери, о великая Нюкта. У меня, у подземного чудовища, теперь три дочери. Мне уже не холодно, о великая Нюкта.

Только крик изредка вырывается из темницы, куда я запираю его. Царапает грудь изнутри. Когда я думаю, что мой враг однажды может не вернуться. Потому что…

- Ты знаешь, – сухо и болезненно шепчет Нюкта, в ее шепоте – отражение тайного страха самой Трехтелой: «Подданные обходятся без Владык. Псы без хозяина издыхают». – Владыки не возвращаются.

Геката молчит и приоткрывает глаза двух призрачных тел.

Из котла, стоящего в одной из комнат ее памяти, ползет вечное предвидение. Как уходя – все время, постоянно, неумолимо уходя! – он останавливается в раздумье.

Под серебристым тополем – чтобы обернуться. Перед тем, как надеть неизменный шлем. За миг до того, как воссесть на трон Олимпа новым Громовержцем.

Он уходит – словно в насмешку над ее стараниями – и, будто издеваясь, он останавливается – и больше Геката не видит ничего – лишь рябь на поверхности зелья.

Владыки не возвращаются, - шепчет рябь, а может, многомудрая Нюкта. Что они имеют в виду – рябь и Нюкта?

Ладонь Трехтелой баламутит зелье, заставляя все предсказания и предчувствия умолкнуть раз и навек.

Геката закрывает кладовые самой себя. И тихо шепчет:

- Владыки – нет.

Но он – отвратительный Владыка, - прибавляет мысленно. И он вернется. Не потому, что он – бешеный и он должен возвращаться. Потому что я найду способ. Я приволоку его обратно в этот мир – с помощью Персефоны, с помощью Таната, с твоей помощью, если нужно будет, о Великая. Я сделаю так, что мой единственный, самый лучший, неумолимый, драгоценный враг никогда не покинет своего трона.

Геката слегка улыбается, мысленно вливает свою решимость в хрустальный флакон, крепко закупоривает и не прячет далеко, чтобы можно было – дотянуться.

Комментарий к Враг мой (Геката)

* Пролопос - указующая пути, эпитет Гекаты

** диплакс - двойной шерстяной платок.

========== Я навещу твой дом (Гестия) ==========

Я все еще не могу отойти и водку пьянствую по поводу окончания трилогии. На исходе праздника захотелось домашности… и вот)Цельно не вышло, потому кусочничаем)

Очаг был сложен из камней. Тесаных, ладно пригнанных, простых. По камням вольно гуляло пламя, трогая их осторожными пальцами. Потом всплескивало ладошками и возвращалось – прогуливаться по ароматным дровам, лить тепло в комнату.

В обычный, ничем не примечательный покой. На стенах – ковры, чуть потускневшие от времени, но готовые поведать всем и каждому сценку-другую из жизни славных олимпийских богов. Безыскусный деревянный стол, прикрытый тканью, на столе – круглая плошка меда, и в глубокой чаше – отвар из трав. Тонкая, с любовью сделанная руками неизвестного мастера колыбелька, из которой несется чуткое сопение.

В кресле у колыбели поместилась женщина за вышиванием – тихо напевает за работой, и все новые огненные цветы раскрашивают уже почти готовый гиматий. По временам опускает руки, задумчиво взглядывает в угол – и тогда пламя вытягивает шею: что там?!

Панцирь, сброшенный давным-давно за ненадобностью. Стоит, прислонившись к стене, копье – шепчет: «Все битвы кончены…» Рядом, на низком столике, должен бы лежать шлем, но его нет – потерялся, наверное. Женщина примолкает, глядя на столик, но из колыбельки слышится просительное: «А-а-а?» - и хозяин дома, присевший на корточках перед очагом, тихо говорит:

- Что ты? Пой дальше.

И протягивает руки к огню – и огонь радостно тянется тонкими пальчиками навстречу.

- Ты полюбил смотреть в огонь, - звучит в ответ.

- Огонь приносит надежду.

- На что надеешься ты? И что хочешь рассмотреть в нем?

Воин – бывший воин не отвечает. Он вглядывается в пламя так, будто хочет узреть в нем истину, но пламя только отмахивается охристым платком: да какая тебе тут истина?! Хочешь – могу рассказать сказку. О глупой маленькой богиньке, которой так хотелось греть, греть, греть…

- Пой, - просит воин жену, глядя на свои согревающиеся руки.

Сказки легче слушать под тихое, мирное, домашнее пение.

*

Небо над головой бугрилось непропеченным пирогом. Бурым, с вылезающей начинкой, с ржано-кровавой корочкой.

Из небесного пирога медленно, по капле сочился сок: тревога пополам с предчувствием.

Уран подрагивал: ему не хотелось быть сожженным дотла. Раздернутым на мелкие шматки двумя великими армиями ему тоже не хотелось.

Гестия чувствовала себя ненужной. Как всегда, когда начинались большие битвы. Остальные богини собирались в бой: Гера делала пробные выпады мечом, Афродита пыталась увидеть свое отражение в щите, искусно кованном нелюбимым мужем… В покое смешались мужчины и женщины, бряцали оружием, забыв о различиях, превращаясь в одного, многоликого и бесполого воина, сосредоточенного перед битвой и не помнящего, что есть жизнь.

Пламя на ладошке обиженно прыгало – угрожало вот-вот погаснуть.

Гермес, влетевший в зал впопыхах, задел вихрем своих сандалий – извинился.

- Драконы! – зазвенело и запрыгало по залу, отражаясь от доспехов. - Вдвое больше, чем доносили!

- Ну, Тартар под хвост таким разведчикам! – разочарованно бухнул Посейдон.

- Одноглавки? – деловито и цепко спрашивал Зевс. – Нужно выяснить, что за твари. Из-под земли или с запада? Послать еще разведчиков…

- Мы возьмем этих тварей на себя, - красуясь, говорила Артемида. – Брат! Ты помнишь Пифона?

Красавчик-Аполлон рассмеялся откуда-то из глубины комнаты – нервозно, но приятно.

Гестия даже подумала устало: может, уйти? Все равно, ей – не с ними. Она не умеет сражаться, она не может помочь – ничем. Сидеть в опустевшем дворце, откуда все они уйдут на последнюю битву, поддерживать огонь в очагах – чтобы они не выстыли к приходу победителей (хотя неизвестно – кем будут победители). Готовить травяные отвары для раненых, успокаивать плачущих от испуга нимф…

- Горит, - сказал он, подходя. Выбрался из предбитвенной сутолоки, презрительно бросив кому-то по пути: «Позже, не облезете».

В черном доспехе – еще без своего шлема, внушающего ужас, потому что шлем был у разведчика-Гермеса. Опоясанный мечом – но еще без нового щита, на котором выкована россыпь гранатов – знак крови и слез, знак Коркиры, долины, засеянной детскими телами по приказу Крона…

Гестия не видела Коркиры. Только слышала, как Гера, глотая пополам нектар и слезы, клянется не оставить от Кроновых ублюдков пепла. Только согревала дрожащую Афродиту. Только сегодня утром носила отвар Посейдону – чтобы у того в бою не болела голова от выпитого в попытке забыться вина.

Деметра провела вчерашний день с дочерью и вырастила гранаты – алые плоды на месте умершего страха. Страх во плоти поместил эти гранаты на щит.

Смотреть на брата было больно. Когда так стало? Когда узнала, что его, кроме всех его прочих прозвищ, зовут Гасителем Очагов? Может, раньше. Она так старалась согреть его, хоть чем-нибудь: встречей с матерью, объятиями, песней, смехом – но холодом веяло все сильнее, Гестия знала это ледяное пламя, имя которому – война.

Гестия понимала, что ее брат становится убийцей надежды.

Гестия рыдала от бессилия – и прятала красные глаза от него, и знала, что он видит.

И начала даже чувствовать облегчение от того, что он с ней не заговаривает.

- Еле-еле, - отозвалась она тихо. Не в глаза, только не в глаза. Раньше лед его взгляда теплел, когда она дарила ему свои искорки – теперь льда было достаточно, чтобы затушить ее пламя, загасить целиком, домашнее пламя – такое беззащитное и хрупкое… - Очаги плюются дымом. Горят багрецом, как на пожарищах. Они знают, что сегодня будет много огня. Они знают…

Долетел рев далекого дракона – пестунки армии Крона уже разогревали небо короткими небесными струями. Аид поднял голову и мимоходом глянул в окно – туда, где должна была закипеть битвенная похлебка.

- Они знают, что главная нынче ты, - сказал вдруг негромко и спокойно. – Сестра. Побереги наш очаг. Битвы заканчиваются. Нам нужно будет куда-нибудь вернуться после этой.

Он терпеливо снес, когда она погладила его ладошкой по щеке. Усмехнулся в ответ на ее робкую улыбку, и она подумала: это просто война. Пусть только все закончится…

- У него же там этот серп, - вдруг вырвалось, прерывающимся шепотом. Посмотрела на Зевса – брат на другом конце комнаты придирчиво считал молнии в колчане. Посейдон казался беспечным, нетерпеливо топтался: «Когда уже?»

- Что мне сделать, чтобы успокоить тебя? Хочешь – исчезну?

Он подмигнул приоткрывшей рот Гестии и вновь нырнул в суету подготовки – раньше, чем она успела обнять его на прощание, сказать, что будет ждать, будет греть, будет надеяться…

Пусть только это все кончится, - думала она потом, сидя в не опустевшем дворце. По коридорам гулко разносились стоны раненых, слышались отрывистые команды кого-то – кажется, за ранеными взялась Гера присматривать… Совсем близко рокотала великая битва - безмерным телом билась о скалы, о землю, о небо. «Мы в осаде!» - кричал кто-то, захлебываясь страхом – и оружие звенело совсем близко, и где-то сдвигались с места горы, и разрывалась земля, выпуская Гекатонхейров… все текло мимо.

Пламя в очаге горело ровно и ясно, как никогда. Дарило тепло стенам дворца, делая дворец – домом, куда можно возвращаться. Куда он вернется вместе с остальными. Нет, об этом рано, хотя почему рано – обязательно. Обязательно вернется. Невидимка против Серпа Крона. Смешно (щеки вспомнили, что от улыбки на них появляются ямочки). Он вернется, и я его отогрею, рано или поздно. Ата говорила – он стал Страхом, чтобы не допустить Зевса или Посейдона. Может, так лучше. Тогда бы греть пришлось сразу двоих. А с братьями все хорошо: у Зевса дети, у Посейдона – жена. Семьи, очаги, дворцы, налитое медом, зрелое пламя. А он просто замерз – это она знала еще тогда, в утробе Крона. Потом слишком долго был на войне – откуда там очаги?! Потом слишком долго… память отозвалась болью, ядовитыми словами Геры: «Жалеешь это чудовище?! Нашла, на кого слезы тратить!»

Слишком долго, но ничего. Льды тают, раны затягиваются. Он вернется победителем – и все закончится, и тогда наконец, наконец…

Он вернулся не победителем. Когда она висла у него на шее с торжествующим девчачьим: «Я знала!» - под ее руками были напряженные плечи того, кто в битве и ждет противника. На миг он замер, когда она шепнула: «Я сохранила пламя!» - потом приподнял ее, покружил, шепнул: «Хорошо» - и угол губ дернулся, силясь изобразить усмешку, но ее не было, губы хранили отпечаток немого крика… боли от Серпа Крона.

«Просто устал, сестра, бой был долгий, это ничего…» - правдивая ложь в глазах, Ата в красках расписывала, какой он умелый лжец, ее ученик.

Она пролепетала что-то про пиршественный стол, улыбалась, скрывала растерянность, он кивнул и позволил себя утащить, и был пир, и огонь в очагах горел ровно и победоносно, и Зевс и Посейдон смеялись, вздымая чаши, и она не могла понять, глядя на лицо своего старшего брата: неужели битва еще не кончилась?!

- Ты выбрала не тот смысл, - с сочувствием сказала ей перепившая на пиру Ата. Сказала правдиво и благодушно, разомлев от обильной еды и славословий. – Если хочешь остаться с ними – не тот смысл. Зачем им теперь тепло? Они победители.

- Разве победителям не нужен дом? – спросила она, бездумно вертя в пальцах золотой кубок.

Ата хмыкнула, прикрыла рот пухлой ладошкой в изящном зевке.

- Ты ведь никогда не видела, как горит пламя в золотом очаге, правда? Увидишь.

Гестия не ответила. Гестия ничего не успела сказать, когда на завтрашний день брат ушел в следующую битву: держать Тартар, вечность. Просто, как все остальное – строить ли крепости, убивать ли предателей. Просто взял на себя самое грязное, самое мерзкое, то, от чего не избавиться и не излечиться – чтобы жили остальные. Чтобы дышали остальные.

Чтобы их стены были полны тепла.

Он ушел как-то быстро и незаметно, и Гестия опять не успела. Сказать: «Какой же ты после этого Гаситель Очагов. И не бойся, брат, я не подведу. Я видела – для чего ты сделал это. Может быть, я видела даже то, чего ты не видел в этот момент.

Их очаги будут гореть. Будут!»

Все огни в очагах Олимпа взметнули тогда ладони – в бесконечной клятве. В наивном жесте: давай – у сказки будет хороший конец?! Ну – хотя бы такой?! Один брат ушел в вечный мрак, где не место очагам, где горит кровавый огонь Флегетона, но зато другие… другие…

- Зачем обкладывать очаг золотом?!

- Сестра, я утомлен. Эти камни вызывают разве что усмешку. Это не подобает царю.

- Сестрица, но, право же, они совсем не подходят под мои ковры!

- В царском-то дворце?! Шутишь?!

- Гестия, а тебе какое вообще дело?!

Мне есть дело, - хотелось закричать. Мне холодно, холодно от этого желтого, кусачего металла, пропитанного царственностью, не подходящего для домов. Он дышит на меня величием, он убивает тепло, им подергиваются ваши взгляды, как маслянистой пленкой, вы перестаете видеть настоящее, сидя на тронах, сделанных из того же проклятого металла, вы цепляете его на себя, надеваете на голову, и он лезет к вам в кровь, по крупицам выдавливая из нее живое тепло…

Нет, не надо ставить на место моего яблоневого трона – золотой. Холод от него достает до сердца, я кашляю в углах замка, и мое пламя тоже оковывается золотом, я коченею и становлюсь равнодушной, братья, сестры, что же вы делаете?!

Я теряю вас всех. Одного за другим. Он ушел в подземный мир, на войну, с которой не возвращаются. Гера несколько раз заговаривала о свадьбе, о пышной церемонии, о том, что нужно бы подобрать кандидата, тогда Гестия просто принесла обет девственности – и пламя в очагах Олимпа стало казаться легким и соломенным, разъедаемым изнутри едким золотом.

Долго не продержаться. Кажется, я начинаю засыпать, думала Гестия, садясь на трон и проваливаясь в стылое равнодушие. Так не должно быть. Но что делать, если им не нравится, когда я звонко смеюсь (ее теперь часто одергивали: внезапные взрывы хохота были неуместны в буднях Олимпа). Я все равно не смогу уйти: кого мне тогда греть?! Куда девать смысл?

Она дважды видела брата. Не Аида-Владыку – брата. Раз – после восстания Тифона, когда ее очаги запылали тревожно и жарко, потому что небо воспламенилось старым огнем, и дворец нужно было – греть. Он тогда поднялся на Олимп вместе с победительным Зевсом, и Гестия стряхнула сон, по-детски понеслась навстречу и повисла на брате – на чем-то незыблемом и неизменном, на памяти прошлого и семьи. Вжалась щекой в холодный панцирь – в черный, не парадный. Понимала: на них смотрят, так нельзя, она принесла обет, да и вообще, Владык вот так не хватают, Владыки тогда гневаются.

Он не разгневался, только по-старому стиснул зубы («Я удержу!» - эхом ударило из взгляда). Подземный мир углубил раны: усугубил вечную сутулость, состарил его, дал судейскую непоколебимость, притаившуюся у губ…

Хотелось зареветь. По-детски, прямо ему в панцирь. И нажаловаться на остальных. Сказать, что они ей даже золотой трон поставили. Сказать, что она перепробовала тридцать видов дров. А очаги на Олимпе не хотят разгораться – пыхают как-то надменно и фальшиво. Может, даже спросить: «Конечно, у тебя там битва, но почему ты раньше не приходил?!»

Она смолчала, только радовалась своему пробуждению. Смотрела на хмурое лицо брата – как в старые добрые времена. Слушала сплетни про Эпиметея, его жену Пандору и сосуд, в котором были болезни… Согревалась вином.

В огне были приятные, шафранные оттенки. В тот день, и еще потом, когда брат женился на Весне. Гестия хлопотала над приготовлениями свадьбы, носилась с распоряжениями, забывала надевать сандалии, помогала Афине шить наряд для юной Коры – а на свадьбе все старалась пошептать невесте: «Ты не бойся, он на самом деле очень хороший… понимаешь? Он просто замерз. Но ты ведь дочка Деметры, ты ведь сможешь, ты справишься…»

Потом огонь начал тяжелеть. Как наливающийся колос, который гнется к земле и ждет серпа, но серпа нет. Гестия теряла дни и забывала себя, и просыпалась, когда на Олимп наведывалась Кора, сперва грустная и неразговорчивая, потом – звенящая песнями.

Тогда огонь очага на Олимпе трепетал – и выравнивался, и опять наливался медом – чтобы медленно ржаветь, когда Кора уходила с Олимпа к матери.

Годы оковывались золотом, как равнодушием. Дом таял, превращаясь только во дворец.

У Владык не бывает домов.

- Пойдем к смертным? – предложила как-то раз братова жена. – Что?! Ты там разве не была? Можно превратиться в нищенок и просить подаяния. Или в бродячих певцов, это так забавно! Или можно просто танцевать на деревенском празднике.

Той ночью они сидели у очага старенькой вдовы. Гостеприимная вдова покормила, чем могла (Кора невозмутимо жевала черствую лепешку, а Гестии пересоленный козий сыр казался с чего-то слаще амброзии). Потом присела, охая, перед очагом. Начала греть скрюченные пальцы, подкармливая послушное пламя хворостом.

- Люблю в огонь-то смотреть, - сказала скрипуче и раздумчиво. – Тепло. Дом. Придешь – одно и радует. Детей нет, внуков нет, только – огонечек, вот. Великой богини Гестии это огонь. Вы-то, девоньки, любите?

Когда они вышли в росистое утро, хозяйка спала тяжелым сном. И Персефона зябко поежилась, обернувшись к кому-то, кого Гестия сперва не заметила в туманной дымке.

- Ты за ней?

- Мойры, царица - отозвался холодный, режущий голос. – Ее нить прервана.

- Делай свое дело, - процедила Кора с властительными интонациями и оттащила Гестию подальше от дома, и там уже стала собой и прошипела: «О, Хаос, как же я ненавижу этого падальщика! Его братца чуть терплю, но сам он… На кой ему меч, когда он может убивать выражением лица?!»

Потом взглянула на Гестию – задыхающуюся от понимания, словно озаренную, и встревожилась:

- Ты тяжело дышишь. Это Танат? Я сама долго привыкала. И здесь ничего не сделаешь – он неумолим, да и Мойры…

Гестия покачала головой. Улыбнулась. Взглянула в лицо братовой жене, смаргивая мелкие, радостные слезки.

- Мне нужно к Эпиметею, - сказала тихо и весело.

Персефона приоткрыла рот.

- К брату…

- К брату Прометея. Того Прометея, который украл искру божественного огня.

Чтобы подарить ее смертным. Тем самым, у которых так ярко горят очаги.

Решение упало внезапно – зрелым яблочком в ладонь. Покаталось в ладони, спелое, краснобокое.

- Уходи, олимпийка! – яростно выпалил Эпиметей. Титан обрюзг, полинял и повытерся, как неумело вытканный ковер. Красавица Пандора, капризно изогнув стан, нашептала что-то мужу: - Мне… нам уже хватило даров от вашего племени!

- Но я не предлагаю даров, - улыбнулась Гестия. – Я только прошу дар у тебя. Мне нужна надежда.

- Надежда не для богов, - сухо отрезал титан, - не для победителей. Они наелись своей властью, что еще?! Теперь там, вовне, по земле ходят болезни – как доказательство их могущества…

Прекрасная Пандора нагло усмехнулась в лицо Гестии.

- Брат! Брат дал им искру, а из-за Олимпа… и из-за меня… все, что он сделал, идет прахом!

- Нет, - просто сказала Гестия, - если в их очагах будет гореть надежда.

Надежда тихонько скреблась на дне глиняного сосуда, и Гестия несла ее очень осторожно. Укачивала – чтобы надежда отдыхала, им еще многое нужно будет сделать вместе…

Потом еще был визит к Дионису. Смешному и настойчивому, который почему-то очень хотел усесться на дохлое золото.

- Мальчик, ты хочешь трон? – удивилась Гестия – и успокоилась, услышав от синеглазого, кудрявого безумия:

- Я хочу места на Олимпе. А сидеть там все время… ик! Ну, не настолько же я безумец!

- Радуйтесь, я ухожу!

Какие у них были глаза! Гестия смеялась. Погладила Ареса по головке, чтобы увидеть, как он дернется. Все время сдерживалась, чтобы не прыснуть со смеху: внутри пробудилось что-то по-детски шкодливое, и во время прощания она легкомысленно порхала от трона к трону, смотрела в лицо каждому, улыбалась – каждому…

Тяжесть пришла потом. Она подарила на прощание Персефоне свои бусы из коральков, янтаря и осколков алых камней. Обняла рыдающую Геру еще раз – дополнительный. Потом пошла в ту комнату, где был приготовлен очаг (встречаться с Дионисом не хотелось). Погладила сосуд в углу (теперь уже скоро…)

Стала ждать.

Он не мог не прийти – всегда появлялся в такие минуты. Гермес должен был ему сообщить.

И она знала, что он не поймет ее радости, не разделит счастья – но нужно было попробовать, хотя бы прощальным даром…

Он изменился меньше других. Может, просто не мог измениться больше. Черной тенью стоял у очага – слушал, как она рассказывает, что никого здесь не может согреть, как кается в том, что испугалась и не помогла…

Не радовался. Молчал. Казалось: сейчас протянет руку, кинется останавливать – и Гестия шагнула в угол, поднимая на руки сосуд Пандоры.

- Я заберу ее с собой, Аид, – и она будет вместе со мной в пламени каждого очага. Чтобы тот, кто возвращается домой пусть даже после бедствий – чувствовал, как крепнет в нем надежда.

Труднее всего было заставить его поджечь очаг, в который она шагнула. Почему это должен быть он? Почему-то должен он – никто иной.

Чтобы пламя взметнулось убивающим багрянцем, плеснуло крыльями смерти – а потом взвилось, побежденное, разрослось домашними уютными искрами, окутывая ее фигуру теплым покрывалом. Чтобы она подарила прощальную улыбку – полную надежды. Тому, кто так умело убивал надежду в чужих очагах.

- Навещай мой дом… сестра.

- Я обязательно навещу его – когда у тебя будет дом…

Может ли быть дом у Владыки? Не дворец – дом? Все полагают, что нет. Но это ничего. Все полагали, что Крона нельзя победить. И что в подземном мире никогда не будет царя. На самом деле невозможного нет, главное – только хранить тепло.

Тепло… тепло… тепло…

*

- Пой, - тихо просит воин, - тебе непременно нужно петь сегодня.

Жена с удовольствием мурлычет колыбельную, но поглядывает на мужа с удивлением: почему непременно? Чего ждет? Что такого может дать надежда в очаге?

Почему он настойчиво тянет ладони к огню?!

Тепло от огня тихонько перебегает по пальцам. Пламя впитывает слова тихой песни, пламя насыщается оттенками: медными украшениями, и песком, в котором играют дети, и яркими, сочными персиками, и морковкой, и охрой, и медово-лимонным, и янтарем, и киноварью… Пламя безумствует и хлещет через край очага, раскрывает невиданный бутон, розовеет щеками, отгибая оранжевые лепестки – и из огня плавно шагает фигурка босой девушки в обгоревшем гиматии, с круглым веснушчатым лицом.

Девушка оглядывается с недоуменной улыбкой.

Ковры. Медноволосая женщина в зеленом у очага замерла, остановив песню. В углу, небрежно отставленный, спит двузубец. Над краем колыбельки – любопытная мордочка девочки, только-только научившейся стоять.

Воин, в волосах которого осторожно сквозит седина, молча смотрит на нее снизу вверх – с корточек.

- Радуйся, Мрачный брат, - с тихой улыбкой говорит девушка. – У тебя хороший дом. Я вижу.

========== Трава под ногами (Минта) ==========

Аида маловато, да, но он же реально для нее один из многих…

- Гей! Пирра! А-ууу!

- Телефасса! Здее-е-есь!

- А где Эвника?! Где?

- А-а-а-а!

Голоса – текучие, звонкие. Сбегаются с разных сторон поляны, ручьями. Девушки перекрикиваются и смеются, разбрызгивают светлый ручеек – и он начинает подпевать в экстазе. Плетут венки. Венки и сплетни скоро наскучивают – сколько можно! – и тогда они начинают собирать душистые травы в принесенные с собой корзиночки.

Метелки тимьяна, и подмигивающий желтыми глазками зверобой, и анис, и вербена – срезаются маленькими бронзовыми ножиками, с пением связываются в пучки, складываются друг рядом с другом. Босые ноги осторожно ступают по траве: не примять бы что ценное! Травы гуляют в прятки: то раскинутся по лугу, то убредут в чащу леса – и девушки не спеша продвигаются за ними, перекликаясь с шутками:

- Великая Деметра видит, такие проказницы! Душица вон, от Гелиоса упряталась!

Младшая сестричка одной из девушек без устали бегает за травами, тараторит без умолку:

- А это шалфей? Это для жаркого, да? И еще раны промывать… А это я знаю, это душица! Это я, когда с животом, то бабушка лечила, это надо набрать… Э, жалко, лаванда тут не растет, бабушке, чтобы голова не болела… Ой, валериана, вот еще, возьмем? А это что за травка? Вкусно-то пахнет как! Эй, Пирра! Пирра! А я ее не знаю, что это за травка?!

Любопытные руки тревожат зеленые листья. Рвут, мнут, свертывают в катышки – и в воздух из ран травы брызжет свеже-сладкий аромат, чистый, манящий…

Девушки, возбужденно переговариваясь и славя великую Деметру, рвут тело новой травы. Срезают бронзовыми ножиками ее темно-зеленые косы. Отрубают и растирают в ладонях руки.

Трава по имени Минта молчит и видит сны об Олимпе древних времен.

О каменных стенах, в нишах которых прячутся перепуганные нимфы. Скрываются, шепчутся перед надвигающейся по коридорам черной тенью:

- Это суровый брат Зевса, Аид…

- Молчите, сестры… он страшен в гневе.

- Он и без гнева страшен…

Трава по имени Минта видит себя другой. Черноволосой, пухленькой, отчаянно не влезающей со своими формами в нишу. Провожающей взглядом статную фигуру юноши в пропыленном плаще.

Трава по имени Минта снит молоденькую нимфу, которая усмехается вслед фигуре, произнося:

- Да? А мне кажется, вполне себе ничего.

*

Подруги единодушно считали, что Минту Котициду прокляла Афродита.

Подруги, конечно, ошибались.

На самом деле Афродита, разгневанная тем, что Минта увела у нее одного из многочисленных любовников, всего лишь только явилась перед нимфой во всей красе. И провозгласила холодно:

- Отныне никто и никогда не полюбит тебя!

И дождалась недоуменного поднятия черных дуг-бровей. Удивленного смешочка. И всплеска руками:

- Так а зачем оно мне надо?!

Великая Пеннорожденная даже поперхнулась. И от гнева покраснела – ну, то есть, не совсем, а так, чтобы щечки не попортить. Обратила к ничтожной пылкие речи. Дабы ничтожная, рожденная у истоков Коцита, собрала свои мозги (явно унаследованные от матери-ослицы!) и прониклась суровостью кары. Потому что ведь никто – никто, никто! – к ней никогда не воспылает. Никогда она не увидит пламени влюбленности в глазах, никогда никто не полыхнет слепящей страстью, а разве есть счастье большее…

Когда Пеннорожденная увидела, что во время ее пылкой речи нимфа преспокойно чешет волосы и переплетает их цветами – она поперхнулась еще раз.

Котицида почесала нос и решила, что совсем уж не отвечать будет невежливо.

- А счастье у каждого свое, богиня, - сказала спокойно. – Может, мне не надо пламени влюбленности. Может, я другим обойдусь.

Киприда, кажется, ее сочла одержимой Лиссой-безумием. Или пившей из Коцита, или сосной по голове треснутой – подружки потом много чего такого приносили, что слетело с нежных уст Афродиты. Минта кивала, соглашалась. Ага, мол, ага. Как, говоришь, коровой обзывала? Ну да, а тот ее любовник все жаловался, что для него Киприда слишком костлявая. И болтливая. И глупая. И слушать не умеет. Да ладно, чего там, он просто сам ко мне в объятия сиганул!

Сиганул – как в омут, потом долго не выныривал. Сладкий мальчик, красавчик, сын царька лапифов, наевшийся прекрасной Афродитой досыта: ходил, жаловался на внимание богини, спрашивал: эту Киприду вообще чем-то можно отвадить, а?! Вздыхал, песни пел красивые, еще так смущался, когда она просила петь дальше…

Хорошо.

Иногда Минте становилось интересно: что там в голове у этой самой Афродиты? Она что – правда думает, что счастье в том, чтобы мужчины пялились на твою красоту (прирожденную красоту, данную тебе Урановым семенем!)? Истекали слюнями: ах, какая! Преклонялись, обещали горы свернуть – чтобы только хоть разик… хоть поцелуйчик… хоть малость… ах, какая красота…

Что толку с того, что тобой любуются, как чудесной цацкой?! Совершенной статуей, внутри которой – пустота (пустота становится очевидной, как только постучишь по статуе подольше). Что толку в твоих завоеваниях, великая воительница любви, если на деле они оборачиваются победами мужчин? «Ага, а мне сама Афродита не отказала! Видали, какая красавица – и в моем списке?!»

Иногда Минта была признательна природе, что та создала ее не прекрасной. С удовольствием любовалась недостатками своей внешности в озере-котелке: да, личико круглое, губы слишком пухлые, глаза слегка раскосые… нос вздернутый, да. Родинка присела на румяную щеку, на шее еще одна, круглая, мужчинам нравится. Глаза – приглушенная, странная зелень: что – не разберешь.

Эй, Афродита! А ты сможешь удержать мужчину, если вдруг тебя сделать не златоволосой, пухленькой и не такой и прекрасной? Удержать так, чтобы – намертво. Чтобы – не ушел. Чтобы тянуло, как пса к родимой будке, где стоит неизменная, верная миска с едой, чтобы возвращался неизменно, даже пытаясь вырваться, освободиться…

Чтобы был подвластен – не золотым стрелам. Не красоте…

Эй, Киприда, сможешь?!

Да нет, где тебе. Ты не умеешь наслаждаться по-настоящему: вся твоя любовь – жадный, мучительный поиск новой жертвы, вечная жажда без насыщения, бездонный сосуд…

Правда, думать так скоро надоедало. Минта плохо умела философствовать: философия мешает наслаждаться.

Наслаждаться Минта умела очень хорошо.

Каждым солнечным днем – у Коцита, ее родины, такие дни были редки и оттого более драгоценны, зато солнце прихотливо играло на болотных кочках, золотило зыбкую трясину, и кувшинки вели веселые хороводы в зарослях кустарника.

Каждым спелым фруктом, забрызгавшим губы соком. Песней. Лентой в волосах. Цветком, осыпавшим губы пыльцой.

Особенно она умела наслаждаться мужчинами. Сатирами – с ними приятно было поваляться в кустах над рекой или поводить хороводы, или позволять брать себя вновь и вновь, без остатка растворяясь в грубой, звериной силе. Смертными – случайными воинами, робкими пастушками, хорохорящимися охотниками, горделивыми сынками местных вождей. Лапифами, детьми титанов…

Тешить тело получалось со всеми. Приятнее было тешить самолюбие. Минта позволяла это себе не с каждым: только с теми, кто приходился по вкусу или казался добычей потруднее. Привязывала, пленяла, забирала к себе.

Есть дар – значит, нужно получать от него удовольствие. У Минты был дар – угадывать, чего хочет мужчина.

А когда знаешь, - легко это дать.

Восхищение? Понимание? Грубость? Ласку? Отторжение? Приветливость?

Она для каждого находила свое. Слова, позу, касания, даже молчание – и они подчинялись, возвращались за новой порцией того, что приготовлено только для них. Потому что не было бы той, которая понимала их так же.

Они расставались только когда того хотела она – и они вспоминали ее по-разному. Сблагодарностью, с мечтательной улыбкой, с сожалением… почти никто – с гневом.

Наслаждаясь сама, она умела дарить наслаждение.

С богами это началось с Ареса. Ареса на нее натравила как раз Афродита: думала осуществить какую-то месть. Бог войны, тогда совсем мальчик, ворвался на ее поляну вихрем: огромный меч на поясе, броня бряцает, в глазах – воинственный пыл, волосы – торчком.

Она вскрикнула и попыталась бежать (не быстро, а то еще не догонит!), он погнался за ней и швырнул на землю. Хитон, конечно, порвался, и юный бог войны сам не понял, как оказался на вскрикнувшей нимфе, как под ладони скользнула круглая грудь, а потом…

«Ну ладно, еще и изнасилую», - подумал Арес (чем не месть-то?!).

Минта лежала смирно, давила слезы: так нужно было – для него, потому что он хотел видеть страх, растерянность, стыдливость. Вскрикивала как от боли, на самом деле – от блаженства: мальчик, еще неопытный, бросался на ложе как в битву и потому был восхитителен. Робко прошептала в конце, что ни с одним мужчиной у нее еще не было подобного, но это же и понятно: где вы видели таких мужчин? Спросила – может быть, прекрасный воин вернется?

- На кой ты мне сдалась? – презрительно бросил Арес, уходя. Минта сыто улыбнулась ему вслед: у мальчика даже затылок выглядел довольным.

Он был груб: приходил внезапно. Врывался в нее резко, словно меч – в тело побежденного соперника. Ударял, валя на ложе, пинал ногами, как собаку, вымещая злость после стычек с Афиной. Про Афину Минта всегда отзывалась презрительно: «Эта вобла в шлеме». Аресу нравилось.

А однажды явился – безумным, пьяным от вина и ярости, и бил, не переставая, месил, как тесто для пирогов, потом швырнул на четвереньки и брал, брал без перерыва, с рычанием, извергаясь в нее снова и снова, впиваясь зубами в кожу плеч и шеи, вцепляясь пальцами-крючьями в бедра – до черных синяков.

Минта наслаждалась и этим. Осознанием того, что к ней, а не к кому-то он пришел, когда Афродиту отдали замуж за Гефеста. Осознанием того, что он и дальше будет приходить – потому что она могла дать ему то, чего не мог никто: выход для гнева.

К Гефесту Минта отправилась сама, когда представила себе лицо – о! – лицо Афродиты (судорога предвкушения была почти любовной). Улеглась у моря, прислушиваясь к шуму кузницы. Дождалась, пока хромой кузнец придет ополоснуть руки и шею.

Он был огромным, горячим, кряжистым. Будто туча спускается на вулкан, думала Минта, опускаясь на него сверху. Пахнет дымом, все мои пальцы в копоти, будто занимаемся любовью в костре. И оголодал – Афродита ему мало внимания уделяет. Потом не думалось уже ничего – кто думает в момент любовного безумства? – она только кричала от удовольствия, вновь и вновь позволяя кузнецу вторгнуться в свое тело.

Гефест привязался с одного раза – больше и не потребовалось. Минта тогда попросила: поговори со мной, мужики вокруг – дурни, хоть вой, давно душевного не находилось. Он поверил, растаял и растворился, и говорил без умолку обо всем: о своих мастерских, о друге-Прометее, о неверной жене, которая не понимает, что он ради нее… ну вот, что с ней сделать?! Рассказывал о мачехе, которая скинула его с Олимпа. Кузницу показывал. Он был яркий, солнечный, добрый. Даже слишком мягкий какой-то: руки – жесткие, а ласковые. Все вздыхал о войне Титаномахии: вот времена неспокойные… битва…

Минта слушала внимательно, гладила его по плечам каждый раз, как он приходил. Дарила сочувствие – щедро, без меры. Только встряхивала волосами, отгоняя наваждение: черная фигура в коридоре… черная фигура на колеснице…

- Они все так глупы, - шептала притомившемуся кузнецу, поднося ему воду, - не видят настоящей красоты. Не слышат силы. Разве стоит чего-то то, что открыто? Что можно увидеть глазами?

Как-то раз, полушутя, подала Гефесту идею: пошутить над женой и Аресом с золотой сеткой. Конечно, вряд ли воспользуется… а вдруг.

…Афродита все-таки пришла. Бледная, грозная. Если только морская пена может быть грозной. Минта как раз поуютнее обустраивала свою укромную пещерку, когда Киприда ослепила красой окрестных ворон, с размаху вляпавшись белой ножкой в болотную тину.

- Ой, осторожно, - сочувственно сказала Минта, - тут такие места… неверные.

- Отпусти его, - сквозь зубы бросила Киприда.

- Ареса? Гефеста? Я сплю с обоими. И еще кое с кем. Время имен, о великая.

Она с нагловатой ухмылочкой выдержала режущий синевой взгляд.

- Ты, кажется, не поняла… тварь, - Минта заинтересованно подняла голову от охапки душистой травы. – Отпусти его, или даже не успеешь пожалеть. Я…

- Нашли на меня Аида, - томно попросила Минта. – Ка-а-акой мужчина… с Зевсом или Посейдоном будет слишком легко.

Судя по лицу Киприды – именно этим именем она собиралась внушать ужас в проклятую Минту. Это имя вообще легко внушало ужас – но раз уж так…

- Я убью тебя.

- Нет, - спокойно отозвалась Коцитида. – Не убьешь. Не ранишь. Знаешь, мужчины бывают в ярости, когда отнимаешь у них то, к чему они привязаны. Хочешь испытать ярость сразу двоих?

Да. Это было наслаждение. Златоволосая, прекрасная, с пятнами румянца, как от пощечин…

- Чего ты хочешь?

- На колени, - тихо, ласково сказала Минта. – Да, вот сюда, в грязь.

И улыбаясь, закивала в ответ на яростное:

- Ты никому не скажешь об этом!

Она не собиралась никому говорить. Ей нужно было для себя.

Наслаждаться воспоминаниями.

*

Она помнила их всех.

Зевс. Ах, как царственно, как величественно он уходил! Ступал – будто историю творил. Велик во всем, а уж на ложе – о-о-о-о! Ну конечно, ночь с невзрачной нимфочкой, плюнуть и забыть…

Ну, или еще раз вернуться, а потом забыть.

Или через два раза.

Оказывается, нимфочка понимает суть истинного величия. За это можно еще раз прийти. Ну, ладно, еще раз семь-восемь, а то Гера ревнует, хотя она ко всем ревнует, и правильно Минта говорит – чтобы ему баба указывала?!

Гера ломалась долго. Потом согнула колени неохотно, глядя с ненавистью. Минта ей весело объяснила: это – малая плата. Я с ним сразу расстанусь, ты не бойся, я ведь могла его заставить меня на Олимп взять, как Лето или как Ганимеда…

А Амфитрита плюхнулась в болото так шустро, что почти и удовольствия не доставила. Еще слезами заливалась. Скучная такая, даже странно, такой-то муж…

С Посейдоном было весело. Неожиданно – и весело. Он сам был громкий, вечно бухал хохотом, а еще любил брать ее в разных позах, она не возражала (хоть морским узлом завяжи!). Когда он вернулся к ней впервые – то сам был удивлен, потом смеялся, а потом, приоткрыв рот, слушал, как она на все корки ругает Зевса (и знаешь что, вот ты его во всем величественнее! Да, ты правильно понял! Во всем!) Слушал – цвел как лужайка в разгаре лета.

Даже жалко было оставлять.

Аполлон. Легко. Аполлон нуждался только в восхищении, и им она наполнила каждый свой взгляд, каждый жест… Кифаред отчаянно рвался прочь, и потому она находила большое удовлетворение в их встречах: словно каждый раз взнуздывала норовистого коня. Он слишком любил восхищение – Аполлон – и потому все приходил и приходил, пока не наскучил.

Гермес. Она дала ему провести себя. Потом оказалась с ним на ложе, признала его хитроумие – и подержала немного: чтобы он понял, с кем связался. Гермесу она давала отдохнуть от себя самого. Маски плутовства, вечных новостей… воровства, торговли. От Гермеса она слушала о подземном мире, ахала, восхищаясь его смелостью: туда! На должность Душеводителя! К самому Аиду!

И снова – растрепанные черные волосы, вечная тень на лице… иногда она облизывалась, как собака, представляющая луну кругом сыра. На подземного Владыку, как на новое, недоступное наслаждение.

Эрот. Она возлегла с ним в память об Аресе, хотя сын ничем не походил на отца: смешливый, легкомысленный, любящий прятки и щекотку. Он наведывался к ней, потому что она охотно сплетничала и посмеивалась над остальными олимпийцами. И от него она услышала – то самое. О той свадьбе, о которой шептались нимфы.

- А Деметра меня каааак… начнет искать! Нет, вот перья выщипать хотела… - Эрот потряс кудрями, подумал и заявил непонятно: - Вот сразу видно, что они родственники… А я ж тут ни при чем! Я ж не знаю, чем в него стукнуло! А в нее-то я уж точно не стрелял и не собираюсь…

Не стрелял, - пела Минта про себя. В нее – не стрелял. В него – не стрелял. Этот брак не будет счастливым. Будет – мучительным. Нужно будет пройти по течению Коцита, навестить подземный мир. Она давно там не была, после Гипноса и Ахерона там не с кем было наслаждаться, а с сыновьями Гипноса можно было перевидеться и на поверхности. Но теперь – надо будет. Коцитские нимфы наверняка соскучились по новостям мира солнца.

Интересно бы знать, что нужно – тому. О котором предпочитают не шептаться, чтобы не омрачить день. Трепет? Страх? Преклонение? Уверение в своем могуществе? Восхищение? Тепло?!

*

…боль. Холодная, вязкая боль собственного предательства, месть самому себе и той, которая не только не любит, но и ненавидит, забвение в постылой страсти, в обязательном наслаждении телом податливой нимфочки, на самом деле – ненужной, но, о Тартар, необходимой, как река – утопленнику, как воды Леты – тени…

Она поняла сразу, еще до того, как увидела его лицо – когда он сжимал ее плечи и кусал губы, путаясь сдержать рвущееся наружу в момент любовного пика «Кора…». Его наслаждение мешалось с болью, ее – с торжеством: мой, мой, сколько бы ты раз не сказал мне сейчас обратное!

- А имя твое…?

- Аид.

- Ты шутник. Разве не слышал, что поют рапсоды? А какие ходят сплетни – не знаешь? Владыка Аид – старик, да еще уродливый. А ты…

- Не Аполлон.

- На тебя только раз взглянуть – и уже не до аполлонов. Ты будто из древних песен – черное пламя, которому сам отдаешься, чтобы – до костей…

Черное пламя. Она с восхищением смотрела на его лицо – отголосок ушедшей эпохи. Касалась тонких, поджатых губ, скользила пальчиками по острым скулам, обрамленным взмокшими прядями.

Будто касаешься лезвия Таната.

«Я не вернусь», - сказал он, стоя над ней и стискивая шлем. Конечно же, как все другие. «Вернешься», - ласково поглядела вслед Минта. Сегодня глотнул забвения со мной – и после будешь возвращаться, неизменно, злясь на себя самого, причиняя себе еще большую боль.

- Радуйся, Хтоний! – не поднимая головы, сказала она ему через день, когда он объявился у ее пещеры

Насмешливо. Нагловато. Не пряча торжествующей улыбки. Поднялась, потянулась, скидывая на утоптанную землю у своей пещеры ничтожный хитон (хитон и так ничего не прикрывал, но к чему еще ткань между ней и ее сокровищем?).

- Ты все же отыскал меня? Я слышала в прежние времена: от тебя бесполезно прятаться, Черный Лавагет, мол, из Тартара достанет! Скажи – тебе нравятся пещеры? Хочешь увидеть мою?

Кажется, он дернулся, будто собирался уйти. Потом махнул рукой, в которой был шлем, подошел. Положил шлем на камень, глядя поверх ее головы. Равнодушным, ничего не выражающим взглядом, на дне которого плавала жажда забыться еще раз.

Позволил снять с себя хитон.

После она с удовлетворением вытянулась под ним на ложе из пахучих трав, оставляя коготками метки на его плечах и спине, зачарованно наблюдая, как по бледной коже ползут поблескивающие капли ихора.

Наслаждение было непохожим ни на одно из многих других. Словно ты обуздала ветер. Укротила море, сковала лаву вулкана. Села на олимпийский престол… нет, все равно мало и не то. Словно в олимпийской амброзии, которую Минта всегда считала слишком приторной, наконец-то появился хмельной оттенок горечи – и от этого она стала совершенной.

Лучше уже не будет, думала Минта, в очередной раз отдаваясь ему в пещере, на постланном поверх трав плаще. Как жаль, как жаль…

Его она ждала как никого другого.

Прислушивалась к шороху ручья, крикам воронов да сов. Днем, хотя ее Хтоний приходил обычно по ночам. Придумывала: о чем сегодня будет говорить? Он ведь не разговаривает, так, бросается отрывистыми, наполненными тайной злостью (на нее и на себя) фразами. И в ожидании этом тоже было наслаждение.

Во всем.

В сладком шепоточке: «Рассказать тебе, как я была с Дионисом? Мальчик такой смешной…» В каждом ее воспоминании о других – с ним можно было не притворяться, смаковать воспоминания напоказ, отношения только приобретали остроту оттого, что он оказался одним из многих.

В случайной пощечине: об этом его приходилось просить, как о милости. Ее Хтоний до странного не любил грубость. Может, не считал, что безусловную власть следовало проявлять таким образом.

В его гневе. Она любила бередить его раны, упоминая ту, вторую. Не стоящую его девчонку, влюбленную в солнце и в песенки. С неизменным, мстительным ядом, который иногда удивлял саму Минту: почему так? Потому что эта жена не ревнует своего мужа? Потому что и она не видит истинного?

Потому что она отравила его сильнее Минты. Непонятно только – чем, ибо красотой так привязать нельзя. Потому что каждый раз он плюется презрительными словами из пустоты – не для того, чтобы показать, что он подземный Владыка, а оттого, что в его крови – отрава дочери Деметры, которую он хочет – и не может забыть.

От которой даже Минта – недостаточное лекарство.

- Почему ты не изнасиловал ее тогда?

Он повернул голову. Смерил подернутым полусонной дымкой взглядом. Потом уловил, о чем она, дернул щекой, хрипло бросил:

- Ты что, не знаешь, о чем поют аэды?

- Аэды – легковерные глупцы, - фыркнула Минта, разбрасывая по его обнаженной груди свои волосы. – Как и олимпийцы. Особенно олимпийки. Если бы ты это сделал – она бы была уже твоей. Олимпийские женщины относятся к этому спокойнее иных шлюх. Поплакала бы месяц… два… к свадьбе бы сломалась и смирилась, как многие. Но ты ведь всегда ходишь неторными тропами…

Ах, как она любовалась гневом, который иногда, хоть и все меньше, появлялся в нем! Скулы белеют… темнеют глаза – две неизбывные бездны… Пламя прорывает полусонную дымку, пальцы больно стискивают плечо – ах, хорошо до чего!

- Я говорил – не смей о ней…

- Что ты сделал, чтобы уязвить ее настолько больно? Не расскажешь? Жаль. Ну, тогда иди сюда, Хтоний, – рассвет еще нескоро…

Бедный, бедный, - думала она, когда он задремывал посреди ее волос, отвернув лицо к стене пещеры, где стоял двузубец. Отравленный тем, от чего избавила меня Афродита. Ничего, я же вижу – тебе уже легче. Тебе уже почти все равно, когда я о ней заговариваю, а будет – совсем все равно. Ты уже не шепчешь ее имя, когда берешь меня. Очень-очень скоро она станет для тебя просто – женой, боль свернется в клубочек и отступит, и ты будешь приходить ко мне из опасения – чтобы она не вернулась.

Чтобы та, другая, не стала тебе когда-нибудь еще дорога.

А дочка Деметры рано или поздно будет молить меня отпустить ее мужа. Вот только я не отпущу. Маленькая дура не заслуживает такого подарка: ты будешь в моем омуте столько, сколько я сама решу. Перестанешь со временем ненавидеть меня за то, что я с тобой делаю.

Смиришься. Ты уже почти привык ко мне, а скоро – знаю, скоро – ты скажешь то, что уже давно стало правдой: ты признаешь, что тебе хочется остаться.

- Скажи, она ревнует тебя? Следит за твоими отлучками? Расспрашивает слуг? Или она и на это неспособна?

- Мне плевать, на что она способна.

- Жаль. Будь ты моим – как бы я ревновала тебя, какие сцены бы закатывала! Как думаешь, если бы ты описал ей свои отлучки ко мне… как целуешь меня… обнимаешь… что эта дурочка сказала бы?

- Заткнешься наконец или тебя придушить?

- Но ты не убьешь меня, Хтоний… ты даже не заставишь меня замолчать. Я ведь всегда даю то, что нужно, вам всем… Хочешь, я скажу тебе, почему ты приходишь сюда снова и снова? Потому что со мной тебе становится еще больнее.

«Да, - сказал он под утро. – Мне хочется остаться». И Минта с трудом скрыла дрожь упоения: ни одному воину не знать такой победы над противником!

Получи, дочь Деметры. Он был тебе не нужен? Я заберу его почти всего, не на четыре месяца в году – насовсем – и когда ты поймешь, каков он на самом деле – будет поздно.

Только где тебе, олимпийка. Небось, засматриваешься на смазливого Аполлона, наплевав на то, что тебя любит эпоха во плоти? Ничего, если мы увидимся – может, я тебя даже поблагодарю. За то, что оттолкнула его так, что он оказался в моих объятиях (чем ты его так, кстати?! Он молчит, но это что-то потрясающее, я знаю. Сказала о мере своей ненависти напрямик?)

За то, что позволила мне его привязать к себе узами, прочнее твоих.

Когда он собрался, она со смешком перекинула ему в руки шлем. Подошла – окутала запахом своих волос, потерлась носом о плечо.

- Придешь сегодня как всегда?

Он не стал говорить мерзостей на прощание.

- Приду раньше, - ответил, словно решившись на что-то – и оставил ее на поляне, прижимающей руки к груди.

Впитывающей неразбавленный, чистый восторг.

…Персефону она встретила ласковой, довольной улыбкой. Та шагнула на поляну вскоре после мужа, и Минта была этим довольна. Наконец выпала возможность – посмотреть: какая она, эта девчонка. Зеленый хитон, медные кудри по плечам, стиснутые, побелевшие пальцы – да, мужчины вечно влюбляются в тех, кто их не стоит. Хтоний – это особенно: ну, где ж она ему пара?!

- Ты заигралась, нимфа. Ты посягнула на то, что принадлежит мне.

- Всего лишь на то, что ты вышвырнула, олимпийка, - откликнулась Минта спокойно. – А я подобрала. Желаешь обратно попросить?

- Просить могла Гера, - Персефона ступила ближе. – Афродита. Амфитрита. Да, я знаю тебя, тварь.

- Так уничтожь меня, - ласково предложила Минта, играясь прядями волос. Бросила взгляд – насмешливый, уничижительный. – И вызови гнев того, о ком говорят шепотом. Он ведь хорошо умеет карать, правда?!

И – подалась назад, вдруг осознав, почему девчонка смотрит на нее именно так. Не только с гневом. Не с бессилием, не с яростью…

С холодным предвкушением Владычицы.

- Ты что же, - в звенящей тишине почти нежно спросила Персефона и ступила еще один шаг, - полагаешь: я его боюсь?!

Минта поняла, что все кончилось. Крик родился внутри, прокатился горячей волной к горлу, она сама не слышала себя, тупо глядя в зеленые омуты, наполненные яростью. Пятилась задом, по-крабьи, обрывала ногти о камни, а в ушах плавало только одно: дай мне жить! Дай мне жить!!!

Она выкрикивала это вслух, бессвязно, хрипло. Молилась про себя: пусть бы он пришел, заслонил. Клялась, что уйдет, что скроется, что это не она, что это все он, извивалась и захлебывалась слезами, потому что жизнь – благословенная, полная наслаждений, невообразимо прекрасная – вытекала сквозь пальцы, отступала прочь перед каждым шагом зеленоглазого возмездия, и запоздалое прозрение полосовало наотмашь: она достойна его как никто другой. Она достойна… мужа…

- Дай мне жить!!!

- Да, - услышала она полный предвкушения шепот – и зажмурилась, но все равно видела легкую, мечтательную улыбку, - я дам тебе жить. Вечно.

И пальцы начали кривиться и выворачиваться, расти вверх, привязывая ее к земле внезапно появившимися корнями. Она рванулась, но волосы предали ее – устремились к травам и взметнулись темно-зеленой порослью со сладким запахом. Она кричала – а через тело, отбирая у него соки, росла все та же неумолимая трава.

И в агонии она поняла, что у травы будет ее имя.

Последнее, что она увидела – склонившуюся над ней Владычицу с бронзовым ножиком. Срезающую стебли травы с ее именем.

Крик без остатка потонул в горле, пропоротом зеленой порослью.

- Запомни, - услышала она перед самым концом, - он – мой.

Потом пришли бесконечные болезненные сны.

*

Девушки рвут ее пальцы… отщипывают кусочки волос, дергают груди. Варят в котелках, от которых поднимается ароматный пар. По всей Элладе – там, куда упали семена.

Трава по имени Минта вздрагивает от боли. И снова снит – спальню с зажженными факелами, прозрачный отвар из себя самой в ладонях коварной царицы, издевательский шепот:

- Что же ты не пьешь, царь мой?!

Застывшее, на миг дрогнувшее от гнева лицо Владыки. Ее крик:

- Тебе было мало? Мало меня?! Захотелось разнообразия, как Зевсу? Можешь пойти и полюбоваться на свою нимфочку – если, конечно, среди трав отыщешь. И со всеми остальными – слышишь, с каждой! – будет то же самое. С каждой, слышишь?! Можешь карать меня, но – с каждой! И если ты хотя бы попробуешь… посмеешь…

Крик, заглушенный его рывком навстречу. Не пощечиной – поцелуем. Одним, вторым, десятым…

Трава с именем нимфы дрожит на ветру – не хочет снить спальню Владык, переплетенные пальцы, смятые простыни, чашу с остатками раствора, забытую и треснутую, выброшенную на пол…

- О-о, Владычица!

Девушки хором лепечут что-то невнятное. Склоняются перед еще одной – шагнувшей на лужайку.

В зеленом хитоне. Медноволосой, улыбающейся.

Безбоязненно ступающей босыми ногами по зеленому ковру. Сминающей темно-зеленые, сладко пахнущие стебли.

Минта склоняется, стелется, брызгает соком – истекает кровью своей вечной, проклятой жизни.

Трава под ногами победительницы.

========== Только взглядом (Макария) ==========

Вновь мало Аида, зато это компенсируется кое-чем и кое-кем другим. Надеюсь)

Пир был оборотнем.

Оборотень прятал под пестрым оперением радости и веселья змеиную кожу: отвращение, недоумение, презрение. Перьев было мало, и холодная чешуя лезла наружу, норовила кинуться в глаза: мелькала в изгибах губ, двусмысленности тостов, натянутых усмешках.

В этом месте даже гимны звучали опасливо – словно златокудрый Аполлон все время хотел обернуться через плечо, распевая их. Не маячит ли там, за спиной, опасная тень?

Очаги – и те полыхали принужденно, уверенные, что им здесь не место. В выстывшем зале, увитом цветами с поверхности. Цветы ежились, печально поникали головками прямо на глазах, просительно тянули лепестки к своей госпоже.

Будто чувствовали, что их развесили там, где еще недавно плавно покачивались на сквозняке полотна.

Свитые из прядей волос.

- А ты что – правда будешь тут жить?! – в ужасе прошептала Артемида. Макария тихонько засмеялась, отбрасывая на плечо драгоценную, переливающуюся золотом и рубином ткань покрывала*.

- А что? Разве это не подобает моему статусу? Жуткая, подземная…

Артемида смотрит с укоризной, Афина – с мудрой усталостью. Наверное, они еще долго будут все считать блажью, - думает Макария. Все мои выборы, с того, самого первого, давнего – до этого. Ничего не поделаешь. Я не умею стискивать губы, как мама – с почти детской непреклонностью. Не умею смотреть как отец – взглядом, от которого чувствуешь себя Атлантом с небом на плечах.

Умею улыбаться, ускользающе и лукаво, и прятать черноту глаз под медными ресницами (так не видно опасности). Смеяться, петь, танцевать, подшучивать над нимфами.

Так уж бывает: если ты даже к смертным приходишь с пением, тебя вряд ли будут воспринимать всерьез. Что с того, что богиня смерти, если смерть – блаженная? Они все еще думают, что я забавляюсь. Даже сегодня.

- Нет, правда, сейчас тут совсем неплохо. Видела бы ты, что было два дня назад…

Афродита, укутавшая плечи накидкой из шкуры белого барса, тихо охает. Наверное, представила.

А Деметра вот, было дело, в крик ударилась.

Держалась как могла. Кусала губы – не выдать себя при внучке! Отворачивала припухшие глаза (Персефона до сих пор отказывалась рассказывать дочери, что было, когда Деметра узнала. Подземная царица так и сказала: тебе спокойнее будет). Поприветствовала Аида с вымученной, выстраданной любезностью.

А увидела зал – испустила придушенный вопль-рыдание.

- Это?! В этом… толосе?! Деточка моя, как же, как же…

Макария сочувственно вздыхала. Гладила бабушку по локтю, подсовывала ей тряпочки, смоченные душистыми притираниями – чтобы щеки не горели от слез. Только когда услышала «…похоронить себя здесь… с этим…» - тихо выговорила:

- Многие подземные архитекторы строили при жизни именно гробницы. К тому же мы под землей.

И Деметра охнула, взяла себя в руки, успокоилась. Потерла щеки, высморкалась, прошла вдоль серых неживых стен, неодобрительно цокая языком. Покосилась на полотна из разноцветных прядей («Дрянь какая!»). Обернулась к Макарии с заранее обреченным видом.

- А обязательно здесь?

- Свадьбу обычно играют во дворце жениха, - лучисто улыбнулась дочь Аида, оглядывая бескрайнее, дышащее неприступностью камней помещение.

Нет, это не так. Свадьбу ее матери играли на Тринакрии**. Но там было другое: жених по происхождению был олимпийцем.

Жених Макарии олимпийцем по происхождению не был.

Найти его фигуру просто: пожелай – и встретишься взглядом, но она нарочито неспешно скользит глазами по фигурам гостей. Медленно, медленно, словно поднимается к своему суженному по ступеням: вот Нюкта со страдальчески-торжественным видом, удивительно, как не разорвалась между долгом и ненавистью, вечным «прийти – не прийти». Гипнос – бел, шустр, уже основательно пьян и вместе с Гермесом явно обдумывает какую-то каверзу. Гермес – ну, это ясно, его и местные сквозняки не леденят, а если леденят, так он их вином заливает. Подземные: в основательном восторге, поскольку нечасто приходится попировать с олимпийцами. А потому - сияющие клыкастыми улыбками (у Гекаты их еще и три). Олимпийцы – осмелились не все, но Семья на месте, только дерганная уж очень. Арес пьянее Гермеса – вином ли разочарования? Он тоже сватался, как и Дионис (тот усердно подливает Аресу в рог и гордо расписывает прелести Ариадны). Посейдон – усердно задирает нос, выпрямляет спину, искоса глядя на Зевса – мол, ну я-то чем не царь?

Громовержец озадачен до последней степени, ибо не знает, как быть. Пир уже идет на второй виток – а он все не знает.

С таким не поздравляют – наверняка нашептала ему Гера. Вот Эгидодержавный и давится каждой здравницей. Можно понять. Покажешь радость – встретишься потом с неудовольствием Деметры.

Пережить неудовольствие того, кто сидит от тебя по левую руку, - проще. Пусть и старший.

Небытие сидит нынче поодаль весны.

Весна – там, с женщинами. Рядом с матерью (осторожно придерживает за локоток. Деметру нужно держать – чтобы не прорвались неуместные на радостном торжестве слезы). Радушна и улыбчива: шутит с Афродитой, кивает в ответ на глубокомысленные высказывания Афины, и ни словом, ни жестом не показывает – что там, под улыбкой. Только пальцы излишне крепко сжимают локоть богини плодородия, как бы говоря: я понимаю тебя, мать. Сейчас, здесь, провожая дочь в ее новый дом (в холодный дом, где очаги горят через силу) – смотри, я понимаю тебя…

Оттого ли губы того, кто сидит от Зевса по левую руку, изломаны особенно капризно? Пальцы выстукивают по точеному кубку древнюю мелодию, брови нахмурены (слушать Зевса подобает величественно, даже если ты на свадьбе дочери). Взгляд рассеян и скользит по пирующим, вдоль столов, мимо живых и мертвых аэдов, старающихся усладить дорогих гостей пением…

Макария не ловит взгляд отца, потому что догадывается – что увидит там. Тихо-тихо улыбается про себя и решает: посмотрю после. Когда другие объявят, что за дары преподнесли. Непременно нужно посмотреть – попозже, потому что когда проходишь путь до конца или почти до конца – хочется увидеть желанное, то, к чему стремился…

- …цветы собирала, - вздыхает Марпесса, и Макария, очнувшись, поворачивает к ней лицо. – Цветы, говорю, собирала… помнишь дорожку-то еще?

Макария кивает. Протягивает руку, берет поскучневший в мире смерти цветок дельфиниума, вращает в пальцах.

Прячет под ресницами мгновенный проблеск воспоминания – девочку, тихонько ступающую босыми ногами по цветочной дорожке, уводящей далеко, далеко…

*

- Цветы умирают?

- Макария, милая…

- А тогда куда деваются их тени?

- Те-тени?!

- У смертных тени идут под землю. Там… - детская ручка делает неопределенный жест. – Харон. Суды. Марпесса! А давай играть в суды для цветов?!

- С-суды?! Д-для ц-цветов?!

- Да, то есть, для их теней. Это будет наш Стикс… - поднятая с земли палочка указует на звонко журчащий ручеек. Ручеек поет изо всех сил, показывая: ничего общего нет у него со Стиксом. Но дитя весны и небытия увлечено идеей.

Макария плюхается на коленки, извозюкивает веселенький гиматий в песке и принимается строить кенотаф: цветы сперва надо похоронить. Кусок коры становится ладьей, гусеница – Хароном, случайно подвернувшаяся жаба – свирепым Цербером (голова одна, жалко, можно, конечно, немножечко поколдовать, как показывала тетя Геката, но лучше не надо бы, тут все такие нервные, в вотчине бабушки). А потом цветочные тени ждет справедливый суд Владычицы Подземного Царства Цветов: они войдут в отделанный мрамором, освещенный причудливыми огнями зал и предстанут перед Справедливой, сидящей на золотом престоле, и склонят лепестки перед ее взглядом.

- Подойти, - медленно скажет Владычица, - можешь смотреть.

И определит – сколько какой цветок отдал благоухания и сладкого нектара, и не мешал ли расти другим, и не вырастил ли на себе шипы, чтобы впиваться в чьи-нибудь невинные пятки. А после изречет – скитаться ли цветочной тени по вечным полям, или благоухать в кущах Элизиума, или…

- …слушай, Марпесса, а если цветком козу покормить – это вроде как мука? – Макария подносит к носу маргаритку, та почему-то выглядит испуганной. – Нет, неинтересно. Цветы нужно сразу все в Элизиум посылать, они не делают плохого.

- Да, конечно… э-э… в Элизиум.

В глазах у Марпессы – мука. Пропасть сострадания, бездны жалости. Сама юная, любящая песни, хороводы и венки, приставленная к дочери Персефоны нянькой – она каждый раз пытается сдержать эту жалость и руку, которая рвется погладить рыжую головку. И шепот «Бедная, бедная, блаженная…»

Бедная, бедная, отравленная подземным миром. Четырьмя месяцами, которая дочь своего отца должна проводить в глубине, среди чудовищ и мертвых теней, стонов ядовитых болот.

Каждый год, пока не придет время определиться.

Макария отводит взгляд – опять провалилась туда, внутрь, хватит уже, как будто там, в Марпессе, интереснее, чем на этой солнечной полянке. Задумчиво морщит лоб и перебирает цветок за цветком – белые, голубые, фиолетовые…

Макарии упорно кажется, что ей о чем-то не договаривают с этим «определиться». То есть, словами ей вообще мало что говорят, на Олимпе странное отношение к словам: ими швыряются, рассеивают вокруг себя – пустые, глупые, трескучие, семена, из которых не подняться всходам.

Еще Макарии кажется, что она ведет себя не так, и потому ее не пускают к олимпийским детям: они ревут и пугаются, когда им предлагается поиграть в Тартар («Ты будешь Гекатонхейром, а я кусками Крона!»), в Стигийские болота, в бешеного Цербера или ворожбу Гекаты. И потому Марпесса все время – видно же по глазам! – удерживает себя от того, чтобы закутать девочку в одежды покрепче, потом пойти к Деметре и просить – нет, требовать! – оставить ребенка навсегда в солнечном мире, не калечить дальше…

Бабушка будет тогда плакать. Она это очень часто делает, особенно когда мама с Макарией приезжают, еще чаще (и больше, всеми дождями) – когда уезжают обратно. Макария пока еще не нашла ответ на вопрос – почему бабушка плачет, а сама Деметра говорит: «Потому что когда очень любишь – трудно отпускать от себя».

- Мой папа не плачет, - с достоинством сказала Макария в ответ. – А отпускает же на восемь месяцев.

Деметра тяжко вздохнула и прикрыла глаза, как будто пыталась что-то удержать во взгляде. Макария много раз пыталась рассмотреть – что? Видела глупости какие-то – как будто бы пир, прикрытый темной тенью давней боли, скрытый за попытками казаться веселой…

Бабушка ласковая, щедрая и добрая. Только очень наивная. И не любит слушать про подземелья. Наверное, она любит сажать цветы: каждый раз, как Марпесса, волоча ноги, возвращается с Макарией с прогулки, бабушка смотрит на лицо нимфы – и предлагает внучке: а давай цветочки выращивать?

Макария соглашается, потому что Деметру это радует. И потом можно будет вырастить в подземелье – показать маме, это ее порадует тоже.

А еще отцу, только она пока что не поняла, какие ему нравятся цветы.

Может, как и ей самой – никакие особенно не нравятся?

Макария, когда выращивает цветы, все время отвлекается на свои мысли, а эти мысли – прямо как змеи, которые в Стигии. Как поползут в разные стороны – только следить успевай.

- Зачем ты выращиваешь такие багряные, детка? Они как кровь или огонь…

- Ой, это я так, нечаянно… - просто подумала, что отцу понравятся цветы, похожие на Флегетон. – Бабушка?

- Да, милая?

- Ведь цветы так коротко живут. И потом умирают…

- Чтобы дать жизнь другим, моя милая…

- Да, только иногда их срезают. Или рвут. Им больно, когда их рвут? Заплетают в венки, или, или…

В глазах у Великой Деметры – испуг: как ответить?! Нимфы каждый день убивают цветы, сплетая их в венки, выстилая дорожки под босыми ногами. Пускают по воде ручьев.

- Я буду рвать их аккуратно, - старается сделать лучше Макария. – И петь, чтобы они умирали без боли…

Улыбка застывает на губах Деметры – двумя трепещущими лепестками.

Вечером, когда Макария возится в саду, тихо напевая что-то веселое в головки цветов, приходит мать. Обнимает мягкими руками, обволакивает волосами, смешивая огонь с огнем, окутывает сладким ароматом нарцисса.

- Не надо говорить с бабушкой о смерти.

Макария мать любит, но некоторых слов ее не понимает. А в объятиях сидеть приятно, и не хочется задирать подбородок, чтобы увидеть взгляд.

- Разве бывает жизнь без смерти?

С мамой приятно, с ней можно говорить о чем угодно, даже об отце, о котором вообще почему-то никто не хочет говорить. И досыта вспоминать подземный мир, где – это жалко – нет звезд и светлячков. Темный, полный тайн, недосказанности, манящий многообразием растворенных в воздухе улыбок, колдовскими огнями, словами с пропастью смыслов…

- Это две разные стороны. Две разные половины, - материнские руки баюкают, и Макария с удовольствием отдается этому ощущению, - Это очень трудно – когда жизнь расколота на две половины. Это… очень…

- Тогда я сделаю так, чтобы моя жизнь была цельной. Хочешь, мама?

Мама, конечно, хочет. Мама хочет дочке самого лучшего, потому обнимает еще крепче.

Макария тихо сопит в мамино плечо и думает: чтобы жизнь стала цельной, мне не хватает еще одних рук. Меня обнимает только весна.

Но отец – в подземном мире, недосягаемый и неуловимый, как подземный мир.

Читать взгляды отца Макария пока что научилась плохо. Знает только: он радуется, когда они с матерью опять спускаются – на четыре месяца. Встречает их колесницу. Сильными руками снимает дочь с нее.

И ускользает, неведомый и почти чужой, Владыка Подземного Мира, давший ей жизнь и умение читать взгляды. У Владык много забот: судить тени, решать дела подданных, осматривать свои владения.

Мать говорит о цветах, об Олимпе, о солнце, о своей свите, о смертных и дальних краях – ее можно спросить о чем угодно. Отец говорит мало или не говорит вовсе, только смотрит, и в глазах у него – глухая, силой воздвигнутая стена, за которую обязательно надо пробиться. Ну, или пролезть.

Потому что Макарию очень интересует все, что скрывается за запертыми стенами.

Поэтому за советом она идет не куда-нибудь – к Танату Жестокосердному.

*

Отцова посланца трудно застать в его дворце. Он все больше на поверхности: отнимает жизни своим клинком. Макария подумала о клинке, посмотрела на ладошку и вздохнула: мать не разрешала заводить меч. А ей хотелось давно, с того самого пира, и непременно такой же, с лезвием, поющим под пальцами.

В этом подземном дворце она еще не была, а потому вдоволь набродилась по коридорам. Приветливо кивала теням (почему олимпийские их так сторонятся? А, вообще, они даже Эриний сторонятся. Или тетку Медузу, странные эти олимпийские…). Коридоры были бесконечными, пустыми и серыми, с вольно гуляющими в них сквозняками, со щелями – в ладонь. Макария осмотрела каждый. Потом с интересом оглядела мегарон, увешанный по стенам чем-то, сплетенным из прядей волос. Бесконечность сплетений заворожила ее – наверное, так выглядит пряжа мойр после того, как прервется. Нахмурившись, Макария тронула одну прядь – отдернула пальцы, услышав хриплый, предсмертный стон. Другую, русую (хрип), седую (отчаянный вопль), длинную золотистую (женский визг).

Волосы были наполнены криками, которые в них запутались.

- Несправедливо, - сказала она, когда из-за спины повеяло холодом. – Разве смерть – не продолжение жизни?

- Царевна, - сухо уронили за спиной. Убийца, кажется, не особенно удивился, застав ее в собственном мегароне.

– Твоя мать будет тревожиться.

Слова через силу – Убийца еще неразговорчивее отца, за него-то, наверное, меч разговаривает. Макария обернулась, чтобы привычно поймать взгляд, но бог смерти не смотрел на нее. Отвернулся к столу, куда незаметная тень только что пристроила чашу с кровью. Подцепил чашу, сделал глоток.

Небрежным движением ладони вышвырнул из воздуха гору прядей – разноцветных, длинных и коротких, испятнанных кровью и блестящих…

- Зачем? – спросила Макария, задумчиво рассматривая покрывало из волос.

Если подземных спрашивали серьезно – они так и отвечали. Не прикрываясь смешками или пустой болтовней, как Олимпийцы. Это Макарии очень нравилось.

- Чтобы не забывать. Забывать, кто ты, нельзя. Никогда.

Макария опять повернулась. Вперила взгляд в железные перья. И наконец вспомнила, зачем пришла.

- Почему мой отец не говорит вслух?

- Потому что слова – шелуха, - с презрением к словам откликнулся Танат. – Верны лишь дела. И взгляды.

И коснулся меча, кажется. Макария постояла, подумала: попросить потрогать клинок? Мать запретила, жалко. Тихонько повернулась, скользнула назад в серые коридоры.

Чтобы помнить, кто ты, нужно знать, кто ты. «Ты вообще кто?» – спросила себя Макария, глядя в серебристое зеркало. Посмотрела на рыжие волосы, потрогала пухлые губки, вздернутый нос… Ага, дочь Персефоны Прекрасной, богини весны, любимицы своей матери Деметры…

Потом присмотрелась к черным глазам, норовившим углядеть главное. Губы сами собой шепнули: дочь невидимки. Властителя Подземного Мира, признающего лишь дела и взгляды.

Я – целое от двух половин, как соединить это?

*

В тот год она впервые явилась на поверхность иной.

В зеленом коротком хитоне летала в танце с нимфами. Смеялась, брызгалась в них водой, остро ощущая разлитую в воздухе под пальцами жизнь. Выслушивала радостную Деметру – и улыбалась таинственно и уклончиво, улыбкой, принесенной оттуда, снизу.

- Милая, - охнула Деметра, вдохнув аромат ее нового цветка. – Какое чудо! Надышаться не могу, - и все пыталась подобрать слова, потом открыла глаза и ойкнула, узрев цветок: черный, сморщенный и весь утыканный иглами, как бы говорящий: а ну, подойди!

- Что э-т-то…

- Это цветку сделали больно, - пояснила Макария, поворачивая его так и этак. – Когда он еще был семечком. Теперь он никому не верит. И не может быть красивым. Может только дарить аромат. Его теперь нельзя взять напрямую, смотри, - стиснула ладошку, и Деметра вскрикнула, когда шипы впились в ладонь внучки. – Можно только – вот так, тихонько…

Тонкими пальцами слегка коснулась скорченных, словно обожженных лепестков – и аромат стал сильнее и чище.

- Где росли дочери Зевса? – спросила Макария у цветка. Цветок и Деметра молчали, тогда она ответила сама себе. – На Олимпе. Где росли дети Посейдона? В глубинах подводья. Где росла Макария, дочка Аида?

И подняла кудрявую голову, задумчиво оглядывая цветник Деметры Плодоносной – бескрайний, наполненный диковинными растениями, деревьям, невиданными в мире смертных цветущими кустарниками.

Сама Плодоносная стояла с опущенными руками.

Молча смотрела в глаза своей вдруг повзрослевшей внучки.

Почему она раньше не замечала, какие они черные?

Но Макария уже тихонько засмеялась, обняла бабушку, увлекла ее к нимфам – водить танцы по весенним лугам. Дочери весны ведь положено танцевать и петь?

Дочери невидимки положено скрывать истину замедными ресницами. Переливчатым пением, пышными венками из мертвых цветов.

Подземные, наверное, все такие, - молчит Макария. Все не на виду. Представь себе, что там – в глубине, и станет ясно. Хочешь, я скажу тебе, бабушка, откуда взялась серая стена в глазах моего подземного отца? Выросла по кирпичику из великой любви – Зевс и Посейдон о такой вряд ли слышали, у них же детей – как ресниц у Аргоса… Из любви и из боли – потому что единственной дочери однажды придет пора определиться. Жизнь или смерть. Поверхность или подземный мир. Стена укрепилась нежеланием сделать выбор дочери мучительным и острым – сотворить разрыв между матерью и отцом. Знаешь, бабушка, мой отец - воин. Как воину поладить с маленькой дочкой, которую на самом деле очень любишь? Просто быть рядом, тенью: в шлеме, между судами, в саду ее матери. Мелькать между деревьев, глядя на нее издалека, и радоваться, что радуется она.

А еще сделать ей подарок…

Олимпийцы не заметили, как Макария стала своей. Просто влилась, как будто была с матерью все время, просто ее не замечали. Вдруг оказалось, что она слушает рассказы Афродиты о ее любовных похождениях, вместе с Афиной прохаживается по оружейным комнатам, сочувственно кивает, когда Гера в очередной раз колотит посуду («Да, да, тетя, он такой… на, вот еще амфору грохни, очень тонкая, хорошо разлетится!») Помогает Гебе удрать с Олимпа к смертным, прикармливает ланей на пару с Артемидой.

Выяснилось как-то внезапно, что Арес и Аполлон чересчур низко кланяются богине плодородия при встрече. Деметра неярко светилась от счастья, когда ее в очередной раз поздравляли с такой внучкой. Почтительной, веселой, светлой, всеми любимой и ни разу не подземной.

Только Персефона с тревогой посматривала на загадочную улыбку дочери – та временами напоминала ей улыбку одной подземной богини с тремя телами. Поглядывала, но не пыталась разговорить. Знала: не услышит правды.

И смирилась с этим.

А Макария училась молчать. Среди шуток, веселых сплетен о подземельях, среди невинных фраз («Представляете, как-то решил со мной познакомиться один смертный пастушок, так я ему сказала – ты сначала с папой моим поговори…») – словно в ворохе пестрых лент, прятала остро заточенную истину.

Никакого определения не будет. Я – дочь двух разделенностей – не собираюсь разрывать себя надвое.

Я буду связывать воедино.

*

Во дворце подземного царя был предусмотрен обширный зал, где можно упражняться в мечевом бое. Время от времени подземный царь неспешно шествовал туда в сопровождении своего посланца – и возвращался несколько менее нахмуренный, чем обычно.

На этот раз Владыка вошел в зал в одиночестве. Послание гласило: «Будь в мечевом зале перед обеденной трапезой», - зачем, Гипнос не сказал и только строил таинственные гримасы, одна другой уморительнее.

Свист пришел неожиданно. Аид повернулся, подставляя лезвие прыгнувшего в руку меча. Раз (странно, неумелый противник), два (неопытный, что ли?), три (о, зато задора довольно много, Гермес, что ли, решил развлечься?).

- Бездарно дерешься.

- Конечно, бездарно, - весело отозвалась пустота голосом дочери. – Я вообще-то и не умею.

Шлем покинул рыжеволосую головку, Макария держала его в одной руке, второй держала короткий клинок гефестовой ковки. Подумала, положила хтоний на пол. Клинок протянула отцу.

- Не умеешь? – эхом повторил тот.

Стена во взгляде треснула, камень выцвел до глины.

- Нахваталась у Афины и Ареса. Афине сказала: я ведь живу в очень опасном мире, мне нужно защитить себя. С Аресом было еще проще. Он решил, я любуюсь его удалью.

Аид молча стоял напротив дочери, поворачивая в пальцах ее меч (Гефест ковал по руке подземной царевне, сразу чувствуется).

- А Гефесту я ничего не стала говорить, он никогда не задает лишних вопросов.

Он кивнул. Не смотрел на клинок, смотрел только в глаза дочери.

Теплое отражение своих собственных глаз. Отражение шептало: «Слова – шелуха, отец. Хочешь – мы поговорим по-настоящему? Я умею».

- Скажи, - легким тоном продолжила дочь Весны, – где мне найти в подземном мире сильного мечника, чтобы научиться владеть клинком? А то я боюсь драться слишком уж бездарно.

В стене открылась дверка. Маленькая, узкая… «Зачем?» - просочилось оттуда почти неявно.

- Потому что ты живешь в очень опасном мире? – спросил он вслух.

- Потому что я хочу быть готовой взять любой жребий. А быть готовой трудно, когда умеешь только танцевать и выращивать цветы.

«Однажды ты сделал мне очень хороший подарок, папа. Целый мир, наполненный светом, запахами, песнями – в подарок дочери к рождению. Все краски, все цветы, все звуки. Это был очень хороший подарок. Но сегодня я хочу другой».

Дверь во взгляде отца стала шире, когда он медленно, в задумчивости взвесил свой клинок и встал напротив дочери в позицию.

«И ты правда хочешь такую игрушку?»

«Еще бы не хотеть».

Подземное лезвие мягко вспороло воздух. Изящно взметнулась девичья ручка с мечом – в ответ.

Дзынь!

«Странно для первого выбора».

«Потому что это не первый. Но о первом я тебе расскажу. Если захочешь».

Пламя факелов недоуменно мерцало, бросало страстные отблески на базальтовые стены. Пламя качало головами: недоумевало, что нужно двум теням: высокой, широкоплечей, и хрупкой, девичьей. Тени мягко пригибались, уклонялись, то подаваясь навстречу друг другу, то отходя на позиции, под бесконечный звон клинков.

Тени молчали.

«Здесь сильнее. Хорошо! Не подставляй удар под прямой. Обтекай! Ускользай! Теперь атака. Сверху. Выпад. Хорошо».

Волосы рыжее пламени полыхали в воздухе – дополняли черноту других волос, схваченных царственным венцом, но таких же растрепанных.

«Я никогда ничего не выберу. Я еще не знаю, как я это сделаю – но я навсегда останусь на поверхности. И всегда буду в подземном мире. Жизнь и смерть – не разные стороны. Это единое целое. Я хочу быть цельной, отец, а для этого мне не хватает подземного мира. Не хватает… тебя. Потому что можно ли увидеть подземный мир по-настоящему, когда рядом с тобой нет его Владыки?»

«Ты хочешь увидеть его за четыре месяца?»

Странный поединок. Поединок ли? Может, танец? Может, здесь, в подземном мире – все танцы такие, только с мечами, только с плотным сплетением взглядов?

«Мать уже знает: после того, как мне исполнится двенадцать, я перестану возвращаться с ней. Буду наведываться на поверхность часто… но реже, чем раньше. Ты покажешь его мне?

Не забывай, я ведь все-таки – подземная…»

Стена дрогнула под напором изумления. Медленно рассыпалась в прах.

У выхода из зала их ждала Персефона. Ласково улыбнулась взмокшей и довольной дочери – потрепала по волосам. Потом тихо вздохнув, прижалась головой к плечу мужа.

- Она твоя дочь, - тихо донеслось до Макарии из-за спины, - ты зря пытался защитить ее от этого.

Отец молчал, и в молчании было все, что должно было быть – и что будет дальше: поездки на черной колеснице, и тренировки в зале («Отступи! Взмах! Уходи от удара! Открылась сбоку!»), и немногословные вечера на берегу ревущего Ахерона, и визиты во дворцы к подземным, и пиры, на которых она помогала встречать гостей, и мимолетные разговоры взглядами – обо всем, от Титаномахии до участей теней…

И тонкая намеченная тропка, уводящая к судьбе, которая наверняка была предсказана давным-давно неведомой прорицательницей, ныне давно умершей (иногда она снилась Макарии, почему-то всегда в виде девочки со светлыми, затуманенными видениями глазами). К тронному залу, в котором соберется гудящее от волнения царство. К дню выбора («Цветами будет повелевать?» - «Да нет же, целить!»)

К певучим словам, за которым – пропасть подземных смыслов.

- Танат Жестокосердный, я вызываю тебя!

*

Пляски начались давно и основательно. Макария слушала песни, смотрела на танцы. Улыбалась мягкой улыбкой, думая о своем – она к этому давно привыкла. Кажется, она сейчас еще что-то сказала Афродите. И пошутила о своей брачной ночи с Гебой.

Фигура ее жениха отчетливо выделяется среди олимпийских гостей. Потому что гости его сторонятся. И потому что смерть должна быть одинокой. Ей повторили это три тысячи раз, и всякий раз нарывались на недоуменное пощелкивание золотых ножничек в ответ – мол, а они как же?

Танату пришлось обрядиться в белый хитон – традиция – но кажется, что хитон все время старается посереть в тон стенам. В русых, мертво текущих на плечи волосах – свадебный венец, ничуть не оживляющий бледности лица.

На золотом поясе зловеще покачивается черный клинок.

Суженый ловит ее взгляд, делает скользящий шаг – и оказывается рядом меньше, чем за мгновение.

- Сбежим? – весело предлагает Макария, не обращая внимания на то, как бедная Марпесса давится своим вином от такого пренебрежения традициями. Хотя, может, оттого, что это Танат стоит в двух шагах. – Тебе на сегодня уже хватило.

Холодные пальцы скользят по щеке, касаются подбородка.

- Я украл дочь своего царя и внучку Зевса. Я могу потерпеть нескольких чужаков в своем доме.

И сумрачно смотрит на Гипноса, который как раз…

- Гермес, допивай быстрее! Была у меня теория, что если Убийца наденет белое – у нас тут своды рухнут… о, видишь… ик! Все уже качается!

- Ага, - насмешливо шепчет Макария, наблюдая, как олимпийки быстро вплетаются в круг танцующих – только бы рядом не стоять, - потерпеть, чтобы потом сполна насладиться законным трофеем.

В серых глазах вспыхивает опасная смесь голода и нетерпения. Макария чувствует, как отзываются алым огнем щеки.

- Только не целуй меня сейчас, - говорить вслух неудобно, но с другой стороны – если высказывать то, что в глазах, это уже совсем неприлично. – Иначе мне придется стащить шлем у отца и использовать его с фантазией.

Уж Танат-то понимает, что это совсем не шутки. С Макарией вообще сложно разобрать, что шутка, а что нет. Наверное, думает Макария, у бога смерти немного страшных воспоминаний, но то, как я потащила его к Владыкам после нашей первой ночи – занимает среди них место.

Отец тогда смерил взглядом, полным тяжкого предчувствия, и приподнял бровь. Мать увидела припухшие губы дочери и поднялась с кресла, уронив вышивку. Танат каменел за спиной, кажется, готовясь закрывать Макарию собой от родительского гнева.

- Я думаю, что присылать сватов уже не надо, - тихо засмеявшись, сказала царевна, - понимаешь, мы немного увлеклись… в общем, осталось совершить обряды.

- Убийца… - прошипел Аид таким тоном, что Макария вздрогнула и раздумала смотреть отцу в глаза.

И почти физически ощутила, как в ответ черноте гневного взгляда ударил серый – клинком.

- Невидимка. Я, сын ночных первобогов, клянусь тебе Стиксом: я буду беречь твою дочь. Какого выкупа от меня ты хочешь?

Аид дернул углом рта – мол, какого выкупа, если она уже тебе жена. Персефона молчала, глядя на дочь.

- В чем поклянешься ты? – спросила потом тихо.

- В верности выбора, - прозвучало в ответ с ручейковым смехом.

В воздух наконец взлетают цветы. Пир-оборотень подходит к концу – двое смертей идут по коридору из гостей, осыпающих их зерном, мелкими драгоценностями и цветами, скончавшимися блаженной смертью. Пальцы - кованные в подземных горнилах и тонкие, хрупкие – сплетены, шаги выверены, и взгляд Макарии выхватывает лица – с натянутыми улыбками, бледные, олимпийские, заплаканное – бабушки, взволнованное – матери, дружелюбные оскалы подземных…

- Время… - углом губ шепчет Танат, хорошо, когда жених читает тебя без слов.

И Макария поднимает глаза от цветочной дорожки, которая вывела, куда следует. Ловит взгляд, которого дожидалась весь вечер.

«Люблю, - говорят глаза отца, - горжусь. Моя дочь».

Дочь весны и небытия, цельная и объединившая в себе невозможное, навеки подземная, обреченная большую часть жизни пребывать на земле, чтобы дарить блаженное умирание, улыбается в ответ.

Взглядом.

Комментарий к Только взглядом (Макария)

* невесты традиционно одевались в желтое и красное в античности. Я предположила, что у богинь это скорее цвета драгоценных камней.

**Триникрия - Сицилия

*** пир, о котором идет речь - отсылка к фику “Меч и ножны”, где Макария впервые видит Таната.

========== Я удержу (Персефона) ==========

Итак, внезапно оно. Планировалось к выходу первого романа, а потом решила — ладно, к выходу романа выложим чего-нибудь еще. Мутность текста и обилие намеков объясняются тем, что спойлерится третья часть романа, так что спойлерить хотелось осторожненько (поэтому какая битва, что за ситуация, что вообще происходит и каковы обоснуи — догадываемся из мутных намеков аффтора). Частично содержит отсылы и фразы из «Гранатового поцелуя».

Посвящается всем любителям пары и одному большому любителю — Лене, у которой День рождения)

— Тише, милый… тише… тише.

Время и память сговорились и предали: смешались, утянули в свой водоворот, норовят влить в твои уста чужие речи, в глаза — чужие слезы. Ей кажется, она когда-то видела это: девушка омывает раны черноволосого воина, касается щек, целует руки, губы, лоб, мягко шепчет, убаюкивая: «Тише, милый, тише, тише…»

Почему — «милый», если — «царь мой»?!

Но он больше не был ее царем, черноволосый, остроскулый воин, ненамного старше ее с виду, гораздо юнее своих братьев-Владык. Красивый, только с тартарской пустотой ускользающего взгляда, и осторожно проводя тканью с душистым настоем по рваной ране на его предплечье, она боялась взглянуть на его лицо. Смертельная усталость проступала сквозь молодость яснее зияющих ран, пустота выливалась из глаз густым потоком — не чета ихору — и как это исцелить, она уже не знала. Только прижималась тихо, гладила по щекам, по плечам — и шептала: «Тише, милый, тише» — будто его могли выдрать из ее рук, унести в неведомую даль, где до него будет никогда не докричаться.

Память подводила, сворачивалась в кольцо, смывала недавнее прошлое бушующими волнами своего озера. Кажется, там, за сводами подземного мира, отгремела великая битва богов… и Титанов? Гигантов? Героев? Все было неважно, неважно и смутно: молоденький мальчик с пастушьими кудрями, который целовал ее робко и с опаской (кажется, это был ее любовник, которого она почему-то себе завела. Как звали — не помнилось — Адонис? Адоней?). И как она бежала куда-то, боясь опоздать к кому-то, кто стоял под белым тополем, выливая прозрачность ихора в черные воды Амсанкта.

Прошлое умирало в муках, рождая истину: истиной было то, что он вернулся. Откуда и почему — она не желала знать, за века своего бытия Владычицей она хорошо усвоила, что не все нужно знать, а некоторое — нужно не знать специально. Наплевать, где он был и откуда они вернулись вместе в подземный мир — медленно ступая, потому что он шел, грузно опираясь на нее, этот молодой воин, волосы которого случайно впутались в серебряную паутину. Наплевать, почему земля вымерзла, когда ее нужно целить. Поднимать и поднимать из иссохшей нивы всходы.

Даже если не знаешь, как это сделать, пусть ты и богиня весны.

Он все смотрел на нее, пока она промывала раны — далеким, будто бы не узнающим, но до странного цепким взглядом, словно держался за ее образ, за шепот, за поцелуи.

И она знала, что нужно делать: тепло, вспыхнувшее в груди, мягкой оттепелью шло книзу.

— Хочу от тебя ребенка, — прошептала она, прижавшись к его губам после этого накрепко, надолго. Словно запечатывала. И его изменившийся взгляд шепнул: это все-таки все еще он, только вконец измученный, обессилевший от неведомой тебе битвы.

Она потянула вверх хитон, растрепала еще больше и без того растрепанные волосы, а улыбка и без того была: появилась откуда-то, мягкая, целящая. Вновь приникла к нему, осторожно пристроила одну его ладонь к себе на грудь, огладила плечи…

И подумала вдруг: как он красив все-таки. Наверное, если бы она увидела его таким тогда, после похищения — влюбилась бы до безумия божественной, преходящей любовью. И все бы тогда пошло иначе.

И пусть бы она теперь сгинула, эта красота. Красота и молодость, и седина в волосах. Она хочет другого, того, ее царя, ее мужа, Аида, её…

…невидимку — всплывает странное слово то ли из памяти, то ли из разгорающегося внутри теплого летнего дня.

Того, который держал ее на колеснице, а она кричала, и пиналась, и царапалась, и обзывалась последними словами. Который нёс ее на руках по коридорам, полным ухмыляющимися чудовищами, и рванул хитон, прижимая к шее жесткие горячие губы…

Который сидел рядом с ней в тишине спальни. Не овладев. Будто маленькая дочь Деметры была не плодом ежеминутной похоти — равным воином в битве.

Того, кого она ненавидела сильнее всех в своей жизни.

А теперь любит даже сильнее, чем ненавидела.

— Ты слышишь… ты знаешь, невидимка?

*

Проклятый дядюшка был подлее, чем про него говорила мать. Мрачнее, чем описывала Афина.

И уродливее, чем хмыкала Афродита.

Персефоне было жаль, что она не Артемида: тогда она смогла бы пропороть ему глотку кинжалом. Или сделать то, на что подначила Крона Гея по отношению к Урану. На ложе, когда он заснет, получив свое.

Ведь рано или поздно он обязательно захочет получить свое.

Она поняла это в день, когда запретила себе плакать. Когда посетовала, что не сможет стать камнем. И значит, придется снизойти до слабой женской доли: терпеть.

— На тебе задирают хитон, — говорила Артемида с презрительной, косой усмешкой, — тебе раздвигают ноги. А потом ты лежишь под ним — не богиня, а девка в кустах под сатиром — и чувствуешь, как тебя сношают, и не можешь вырваться, пока он мнет тебе грудь, наслаждается властью над тобой, льет в тебя семя. Потом ты рожаешь в первый раз, и с этих пор обязана давать ему столько раз, сколько он захочет. В лучшем случае. В худшем тебя будут брать все, кто сумеет застать врасплох и задрать на тебе хитон еще раз. Это — участь богини? Нет уж, спасибо.

Да. Это была участь женщин их рода (Гера, Деметра, Амфитрита… Гестии удалось вовремя принести обет). Участь нимф, не сумевших вовремя скрыться от острого взора Зевса или Посейдона. Участь смертных пастушек, о похождениях с которыми громогласно хвастался на пирах Арес («Сначала — понятное дело, плакала и отбиваться пыталась… ну, потом-то попритихла, конечно»).

И не было сомнений в том, какой путь подземный падальщик, сказавший «Ты будешь моей женой» выберет на этот раз.

Дядюшка, правда, почему-то медлил. Приходил в сад, садился рядом на скамью, где Кора пыталась обратить себя в каменное изваяние. Запускал пальцы в её волосы, обнимал, прикасался к губам, целовал, ласкал плечи…

— Знаешь, я увидел твой танец однажды, в Элевсине. На моем месте любой бы не удержался.

— Ты прекрасна. Я никогда не говорил это женщинам, но ты — ты прекрасна. Скажи, что я могу сделать для тебя, только не проси отпускать…

— Поешь что-нибудь или выпей… пожалуйста.

Позже она поймет: тогда, сидя рядом с ней на скамье в саду, он наговорил ей больше, чем любой женщине в жизни вообще. Чем даже ей после брака.

А тогда она с яростным нетерпением ждала — когда же он перестанет длить ожидание и осторожно изучать ее фигуру через хитон. Когда он насытится — чтобы можно было мстить по-настоящему.

Он сделал хуже.

— Знаешь, что такое молва? Я могу описать тебе. Они пересчитают все позы, в которых ты была со мной. Они расскажут, о чем ты кричала в первый раз и в последний. И каждое твое слово, когда ты будешь уверять, что не зря носишь свое имя*, будет подстегивать их фантазию. В конце концов ты сама убедишься, что так оно и было, и сбежишь под землю от излишних подробностей.

— Я не верю тебе. А даже если и так — лучше позор. Ты лжешь. Что бы ни говорили — я буду знать, что чиста, а ты станешь Аидом-насильником, незадачливым похитителем, который не смог удержать женщину…

— Может, так. Я ведь так и не поцеловал тебя по-настоящему, Кора. Подаришь мне это на прощание?

Кисло-сладкий вкус на губах. Опьяняющий – нет, это пьянил сумасшедший, дурманный, огненный поцелуй. Она смотрела на дядюшку…

Будущего мужа.

Победителя.

Трогала пальцем губы, перепачканные гранатовым соком.

Хотелось заплакать. От тщетности усилий, близости спасения (колесница слишком близко!), невозможности отомстить.

От его правоты, от понимания: никто не поверит.

Даже она сама.

- Я тебя ненавижу.

— Ничего. Это со многими так. Ты будешь моей женой.

— Я буду твоей женой, Аид Безжалостный…

Сны пришли через месяц после ее освобождения. Вслед за тайными шепотками нимф («А он очень груб в постели?»), рыданиями матери («Бедная моя девочка…»), вздохами Артемиды («Мне так жаль, что ты рассталась с нашей стезей…»). Сны — выплавленные из его касаний и поцелуев; сны, в которых она выгибалась под ним на ложе, обнаженная, и слышала свой стыдливый крик прощания с девственностью, и задыхалась под тяжестью возлегшего на нее мужчины, и чувствовала внизу живота боль от проникновения и жесткие толчки в такт своим беспомощным всхлипам; и потом второй раз, лицом вниз, и много, много ночей, до тех пор, пока она не перестала умолять и не смирилась…

Когда она просыпалась — у нее внутри все горело, и каждый сочувственный взгляд («Бедная девочка…») — ложился на тело ударом хлыста.

Восемь месяцев, до свадьбы — слишком много. Впрочем, какая разница.

Я ведь все равно его жена.

- Я твоя… твоя.

В брачную ночь она раздевалась перед ним, словно в тысячный раз. Подавись, думала она. Забирай, что хотел — тело. Все равно — не твоя и твоей никогда не буду. Как ты там собираешься со мной спать? Спасибо, за эти месяцы в снах навидалась, так что не удивишь. Ничего, остальные терпят, и я потерплю, четыре месяца, а потом уж как-нибудь постараюсь выкинуть тебя из памяти на следующие восемь.

Смешно, он сказал, что будет осторожен, или что-то вроде этого. Как будто до этого не заставил ее пережить…

Он и правда не хотел причинить ей боль. И пытался быть бережным — ее это раздражало, потому что ненавидеть или любить наполовину она не умела — и почти что смог ее удивить.

Но теперь причинить боль ему хотела она. Все равно, как. Покорностью. Равнодушием. Мимолетно брошенной сквозь зубы острой фразой.

- Что ты сказала?

— Правду.

— Что ты сказала?!

— Правду. Что не хочу от тебя детей…

*

Она откидывает голову, двигаясь неспешно и плавно, пальцами скользя по его груди, ловя неровное, несильное биение сердца.

Иногда бывает на войне — влюбляешься в противника. Сначала начинаешь уважать, потом понимать, потом приходит другое, другое…

И вот уже ждешь встреч, вызывая подспудный гнев матери.

Одно за другим приходило разное: ей было хорошо с ним на ложе (и она вполне удачно несколько лет этого не показывала), она уважала его за мудрость и хмыкала в ответ на замечания Афродиты («С лица не воду пить, ты вообще своего мужа видела?!»), ей льстило то, что он прислушивался к ней на судах, ей нравилось, что она одна — это если посмотреть на многолюбивых братьев мужа!

Ладно, мой муж не самый худший… может быть.

Он правда не так плох.

Он лучше многих.

И вообще, лучший — самый-самый…

Долгая дорога со множеством поворотов: на каждом стоит герма — веха памяти. Когда успела пройти?

Сухие встречи переплавились в огненные.

Ужас от поездки в подземный мир сменился предвкушением.

Только одно осталось неизменным: детская обида. Она все так же не понимала, чем живет ее муж, и какие тайны хранит, и куда исчезает, и какими дорогами ходит он сам, в какие битвы вступает и почему не говорит обо всем этом ей.

Здесь приходилось довольствоваться вечной истиной подземного мира: иногда лучше не знать. И верить в то, что он все равно будет всегда с ней — ее царь, с обжигающим взглядом, с походкой бывшего лавагета…

…пока ей не пришлось однажды — сегодня — подставлять ему плечо, и помочь добраться до одной из спален и снять хитон, и пока не пришлось омывать неизвестно кем нанесенные раны.

И шептать «Тихо, милый, тихо…», и прижиматься, и целовать, бережно, будто боясь нанести еще одну рану, осознавая, что сам он сплошная рана, и любить его, шепча кем-то подсказанное, а может, где-то услышанное…

Я удержу.

Он притянул ее к себе, глядя так, что она подумала: сейчас он расскажет ей все. Все о неравных битвах, о неизмеримой тяжести на плечах, об обреченности на одиночество, о белом тополе над черным озером, где он сидел, силясь принять последнее решение, от которого она успела его отговорить. Расскажет, повязав их этой болью больше, чем любыми зернами граната.

Он прошептал одно слово — ее имя. Зарылся лицом в ее волосы. И потерялся, уснул, убаюканный, в ее объятиях.

Все еще не желающий причинять ей боль. Даже делиться своей.

*

Гермес прилетел через два дня, а может, через три (время потеряло стройность, словно Крон там, в Тартаре, растерял свои куски по всей Великой Бездне). Затараторил торопливо: хорошие новости, можно вернуться на землю пораньше, разрушения после Гигантомахии велики, и нужно восстанавливать землю, обращать Олимп опять в цветочный сад, разрешение Зевса дано…

- Нет, — коротко выронила она прежде, чем дослушала. — Я не пойду.

Брат осел, где стоял. Немо зашевелил губами и развел руками. Мол, нет, слушай, как можно-то! На поверхность!

— На поверхность, — уточнила Персефона. — Не пойду. Скажи матери: я поднимусь в срок. В точный срок.

Потом остановила пошатнувшегося гонца (тому явственно хватило и без нее). Усадила на скамью, попросила тихо, ласково, как говорила только с самыми близкими:

— Не говори об этом мужу.

— О просьбе Деметры? — на хитрущей физиономии сквозь растерянность проступило понимание. — А что, ты думаешь, гневаться будет?

Она подумала, кивнула головой. Ага-ага, разгневается, схватит двузубец, и ты ответишь за все, чего не делал. Что, страшно, брат? Вот тогда и молчи.

Ложь далась привычно и почти весело — подземные хорошо умели лгать.

Ложь скрыла болезненный нарыв истины: он может меня отпустить. И некому будет держать его каждый день, некому — сражаться с неведомой силой, которая выдирает его у меня из пальцев…

Когда он рванулся во сне впервые — она была не готова, растеряна. Еще меньше готова была в стремительно отступающем полусне держать его — обвивать за плечи, шептать: «Любимый, куда ты, нет-нет-нет» — и понимать, что силы богини тают, что она для него пушинка, тростинка, которая…

Он очнулся внезапно и какое-то время сидел, согнувшись, так что волосы с тревожной проседью запорошили молодое лицо.

— Здесь, — прошептал в ответ на ее объятия, — я здесь, Кора.

— Куда ты хотел уйти? — спросила она уже потом. Когда поняла, что он все равно не заснет.

Он погладил ее по щеке, и его взгляд напугал ее хуже тысяч слов.

Так смотрят, когда осознают что-то.

Так смотрят перед прощаниями.

А следующей ночью он опять рвался не пойми-куда, и она понимала, что если хоть на миг перестанет висеть на нем — неощутимой, почти невесомой преградой, руки сомкнуты вокруг шеи, горячечный шепот прыгает и дрожит на щеке — он шагнет, шагнет как Владыка, как бог, как какая-то иная сущность — и ни одни крылья в мире не сумеют его догнать.

Осознание того, что нужно будет уходить через месяц, жгло каленым железом.

— Я не могу, — сказала Трехтелая, выслушав подругу.

Персефона перебирала жемчужные бусы — кажется, подарок на свадьбу. Восемь белых жемчужин. Четыре — только четыре, проклятие, только четыре! — черных. Четыре, восемь, четыре, восемь, черное совсем теряется в белизне…

Жемчужинами падало с губ разрозненное: он остерегается смотреть на Лету, будто боится остаться рядом с ней навечно. Он молчит и теперь иногда улыбается (Геката, ты же помнишь, он не умел улыбаться!) — и это все та же улыбка: отзвук прощания. Он не просит, чтобы жена была рядом, но не сводит с нее глаз, как будто если отведет — увидит другое.

— Проклятие, — сказала Геката, когда она договорила. Потом надолго замолчала, теребя вуаль. Задумалась всеми тремя головами. Закачала головой, поджимая алые губы. Потом тяжко выдохнула: — Я надеялась, что ему все же не пришлось.

Персефона сжала в пальцах нить, чтобы не порвать ее. Сердце тяжко стонало в груди: быть с ним, там, на судах, следить, стеречь, подмечать изменения на лице…

С возрастающим ужасом видеть, с какой жадностью он смотрит на тени. Не те, которые отправляются в Элизиум.

Которым назначено забвение асфоделей.

— Не пришлось – что? — переспросила, чувствуя, как ее захлестывает злость. Тайны, недомолвки, подземный мир… в Тартар все! — Что мне делать, Геката? Сперва ты… говоришь, что он собирался уйти, уйти навсегда — ты не сказала куда, я остановила его, что ты мне скажешь теперь?

Трехтелая провела тонкими пальцами по лбу.

— Скажу, что я ошиблась. Ошиблась, когда думала, что еще не поздно… что ты хочешь? Ты все делаешь правильно. Больше, чем правильно. Вот только…

Она вновь замолкла. Долго молчала, пока выдохнула это «Не могу».

Не могу помочь, поняла Кора. Не могу исцелить.

Это только твое.

Проклятие, как кратки зимы…

— Возврата нет, — обронил Хирон, учитель героев, ныне умерший и пьянствующий в компании подземных на Стигийских болотах. — Лекарства тоже.

Он даже не стал ее выслушивать. А потом понес какую-то чушь о том, что ничто не может возродить то, что сгорело изнутри. Мол, на пепле цветы не распускаются, и вообще, кто ж там знал, что можно свалиться в две пропасти одновременно?!

Ее взгляд заставил Хирона нервно уцокать в угол пиршественного зала — кентавр почти поверил, что бывают изумрудные лезвия. И сейчас два из них прилетят ему в глотку. Прямо из глаз царицы.

Она перестала спать.

Сказала Гекате — «Не твое дело». И про себя умоляла дни и ночи разрастись, не приближать весну. Пристраивала голову мужа у себя на плече и принималась рассказывать захлебывающимся шепотом — о том, как ревновала его к Минте, и о том, какие сплетни ходили на Олимпе о Мелиное, о том, как Деметра рассказывала всем о своем визите в подземный мир («Накушалась гостеприимства подземного!»), об их первой ночи, когда ему удалось ее удивить. Рассказывала взахлеб, так же, как жила, не отрывая глаз от его лица (он улыбался — свободный и опустошенный — в ответ).

Потом однажды не выдержала — заплакала, понимая, что он истаивает у нее на глазах.

Он приподнялся и осторожно вытер ее слезы тыльной стороной ладони.

— Все битвы закончились, — сказал тихо, прежде чем она успела выкрикнуть: «Почему ты сам не борешься с этим? Почему?!» — Войн больше нет. Это твое время, Кора.

«Мое — ушло», — просочилось истиной между слов. Время воина, время невидимки, лавагета и чьего-то там любимчика… Сбежало вприпрыжку, невозвратно. Не удержать слабыми женскими руками.

Весна бывает очень упрямой, подумала она, перебирая волосы мужа. Ты ведь уже заметил, наверное, за эти годы — насколько. Весна пробивает себе тропинки в льдах, поднимает из пепла цветы. Торит проталины в снежном покрове.

На следующий день она пришла к Танату.

— Ты не являешься к Владыке, Убийца, — сказала сухо, царственно, дождавшись бога смерти во дворце. — Или в обязанности посланника это нынче не входит?

— Ты перестала таскать за собой любовника, царица, — отрезал он, не размениваясь на приветствия. — Традиции Олимпа изменились?

Вежливостью друг мужа не блистал даже в лучшие дни.

Тихо раскачивались вдоль стен ковры из волос.

В предыдущий визит ее драл мороз по коже.

Сейчас она была бесстрашна.

— Ты знаешь, что с моим мужем?

Убийца дернул углом рта и приготовился свести крылья.

— Стой! — она протянула руки. — Убийца. Ты друг ему. Кем бы ты ни был для остальных. Поэтому я пришла. Потому что боюсь за него. Потому что не знаю что с ним, — она выждала и шепотом добавила: — Умоляю…

Сквозняк прохватывал насквозь. Сырой, смертельный. Убийца молча смотрел на нее внезапно потерявшим остроту взглядом.

Он ведь вне себя от горя, вдруг поняла Персефона. Потому что знает. И думает, что это не исцелить.

Спустя вечность гонец мужа наконец шелохнулся и медленно выговорил:

— Ты все равно ничего не сможешь, царица.

Она ждала, потому что знала: этот хоть не соврет. И договорит, раз уж начал. Изрежет лезвиями слов, но договорит.

— Что ты знаешь о способности бессмертных переходить в иное качество?

— Мало, — отозвалась она честно. — Гестия стала огнем в очагах. Медуза стала чудовищем. Три Кронида — Владыками среди богов.

Он сухо кивнул.

— Есть один запрет, царица. Бессмертный не должен переступать черту смертности. Не должен желать этого. Не должен… Можно превращаться в смертного. Стать им, даже на миг — нельзя. Иначе не сможешь вернуться.

Последняя фраза прозвучала приговором. Щелкнула ножницами мойр, донеслось отзвуков — «испепелить себя изнутри…». Она прижала пальцы к губам и почувствовала влагу. Не гранатовый сок.

Ихор, бесцветную, бессмертную кровь богов.

Вспомнилось, как она смывала с панциря мужа розоватые разводы.

— Зачем он… — выдавила с трудом.

— Значит, было нужно, — отрубил Танат. — Ты мало знаешь о его битвах, Владычица.

Его взгляд раскрылся. Разложился на фразы, более ясные, чем сказанные вслух слова.

«Не спрашивай меня, почему они рвутся в смертность — переступившие, — говорил взгляд. — Я знаю только, что не могу стоять рядом с ним. Потому что чувствую в нем это. Потому что знаю: однажды он может попросить меня взять меч — и…»

— Еще никто не вернулся, — тихо предупредил он ее, когда она уходила.

Но он вернулся, — думала она, возвращаясь в свой дворец, стискивая кулаки и чувствуя, как застывают изумрудами глаза, делаются мраморными скулы. Он вернулся, он шел за мной от черного озера, он обнимал меня, он был почти что прежним. Его просто нужно удержать, не пустить туда, куда он так рвется, заставить забыть о блаженном забвении, дать новый смысл…

Она сорвала плод граната — тот покорно лег в руки. Мягко улыбнулась, прислушавшись к себе.

Весна торит новые тропы. Выращивает новые цветы-смыслы — в прогорклом пепле, из которого не подняться всходам.

*

— Однажды я вернулся, — вдруг сказал он задумчиво, когда они гуляли в ее саду.

Она должна была уходить на следующий день. Раньше ей казалось — она не сможет. Останется рядом с ним, беречь его ночи, охранять дни. Пусть мать убьет землю. Пусть приносятся стонущие тени.

Теперь знала, что придется уйти.

Чтобы вернуться.

Он был спокоен и отстранен, она — сдержана и тиха, как всегда в день перед прощанием. И он, и она знали, что вечная фраза («И ничего не скажешь на прощание?» — «До скорого свидания») обернется стылой ложью.

Потому на другую ложь не было сил.

— Почему? — спросила она тихо.

Он провел пальцами по серебристой коре тополя. Пожал плечами.

— Воин возвращается ради тех, кто ждет. Но вечно возвращаться не получится. Ты говорила с Танатом.

- Да, царь мой.

— И он тебе ответил?

- Да, он ответил.

— Убийца не знает всего. И никто не знает. Жизнь можно почувствовать по-настоящему, лишь вкусив смертности, царица моя. До той поры — это не жизнь. Бессмертная подделка, не имеющая цены. Вкуса. Цвета. Запаха. Там… за гранью ты ощущаешь фальшь бессмертия кожей. Цену времени. Чувствам. Вечности. Всему. Мы заставляем их скитаться в забвении по полям Леты… и все же они получают неизмеримо больше нас. Ты даже не представляешь — насколько больше стоит смертная жизнь по сравнению с нашей. Это… как дышать полной грудью после долгих лет удушья. Или отведать амброзии после того, как века жрал помои. Поэтому невозможно вернуться. Так пьяница тянется за новым глотком вина. Смертные выше Владык, которые мечут в них молнии — безумная истина, в которую ты не поверишь.

— Я верю, — сказала она тихо, — верю слову того, кто мудрее и древнее. Я знаю, что ты не мог иначе. И знаю, что мучаю тебя, удерживая здесь. В подземном мире, который никогда не был твоим. С памятью, которая выжигает тебя изнутри. Удерживаю здесь, когда ты хочешь только покоя, потому что было слишком много битв, потому что битвы кончены…

Он остановился под деревом граната и удивленно взглянул на жену: когда успела понять? Персефона смотрела серьезно и грустно, чем-то напоминая печальную девочку после похищения и свадьбы.

— Завтра я уйду к матери, Аид, и не стану тебя держать. Будет как всегда — ты и твой выбор. Ты и твой жребий.

Она на миг отвела взгляд, а когда подняла — Владыку подземного мира ожгло зеленым пламенем.

— Но я не обещала, что сделаю твой выбор легким, Аид!

Новая истина непроизвольно толкнулась во взгляд, проговорить помешало перехватившее горло: «Ты станешь отцом! Она у меня под сердцем — наша дочь, зачатая в тот день, когда ты шел, опираясь на мое плечо. Наша девочка, наша красавица. А теперь иди куда там тебе угодно — в смертность, в Тартар, в Лету! Иди — но знай, что никогда не увидишь ее лица, не услышишь лепета, не почувствуешь прикосновения. Что же ты не торопишься идти, Владыка Аид?!»

Он стоял, будто пригвожденный к дорожке сада молнией. Сладкая петля забвения силилась — и не могла дохлестнуть, опадала покорно у ног, разбивалась о купол недосягаемости, неясный, возникший из ниоткуда стук будто бы сердца: «Будет, будет, будет», вспыхнувшее в черноте глаз обжигающее: «Я удержу!»

- Что ты сказала?

— Правду.

— Что ты сказала?!

— Правду. Что у тебя будет дочь.

И когда молодой лавагет Титаномахии подхватил ее на руки, закружил бережно, как хрупкую хрустальную игрушку, когда опустился перед ней на колени и прижался губами к рукам — она поняла, что пепла больше нет. Что раны затянуты. И счастье, которое он испытал только что — потопит в себе любую жажду, смертности ли, забвения…

Весна бывает очень коварной.

- Я ухожу.

— Я знаю.

— И ничего не скажешь напоследок?

— До скорого свидания.