Мой век [Фёдор Алексеевич Трофимов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Фёдор Трофимов МОЙ ВЕК (воспоминания)


Оформление В. И. Яшков


© Ф. А. Трофимов, 2000

© В. И. Яшков, 2000

Об авторе

Долгим трудом и самобытным творчеством определено особое место в современной отечественной журналистике Федора Трофимова — заслуженного работника культуры России, Почетного гражданина Карелии. Более полувека активной ответственной работы в ежедневной республиканской газете «Ленинская правда» («Северный курьер»). В эти же годы успешное литературное творчество: рассказы, повести, публицистика, отмеченные Государственной литературной премией имени Архиппы Перттунена. Профессионализм Трофимова-журналиста и его талант писателя просматриваются в книге «Мой век» в длительном неразрывном единстве.

Только с Карелией связана большая судьба автора этой книги. Он родился в селе Деревянное (Прионежский район) в крестьянской семье. После окончания Петрозаводского лесного техникума трудился в Ругозерском леспромхозе начальником лесопункта. Там написал очерк о работе лесозаготовителей, который был признан лучшим в конкурсе, объявленном газетой «Красная Карелия». В 1932 году был приглашен на должность корреспондента в эту газету, где прошел все стадии журналистской профессии — от литературного сотрудника до главного редактора.

Во время Великой Отечественной войны Федор Трофимов — ответственный секретарь прифронтовой газеты, автор очерков о партизанском движении в крае. В 1945 году он был командирован правительством Карелии на Нюрнбергский процесс в Германию. О суде над главными военными преступниками рассказал в «Нюрнбергских заметках» (1946 г.) и документальной повести «Ярослав».

В послевоенные годы Федор Трофимов на протяжении тридцати лет — главный редактор газеты «Ленинская правда» («Северный курьер»), подшивки которой в карельских архивах и библиотеках остаются на сегодня единственной хроникальной летописью минувших десятилетий, историческим и литературным достоянием республики.

Для журналистов нескольких поколений, успешно работающих сейчас в центральной и карельской печати, школа Трофимова была школой личного примера. В руководстве газетным коллективом ему было не занимать внутренней культуры, особой душевной прочности, о которой народный писатель Карелии Дмитрий Гусаров сказал: «Надежен, как хлеб».

Хронологически девяностолетняя биография автора книги «Мой век» совпала с важнейшими событиями в жизни страны и Карелии. Возвращаясь к ним, сопоставляя годы минувшие и нынешние, он объективно оценивает сделанное в прошлом, не спеша с его переоценками, настраивает читателей на глубокое осмысление последних преобразований в стране. Точка отсчета в его воспоминаниях одна: земляки, соратники, товарищи по работе. Светлой, подспудно решающей стороной жизни при любых, самых драматичных ее проявлениях, в любых исторических обстоятельствах для Федора Трофимова остаются люди. О них книга его воспоминаний «Мой век».

Братья и сёстры

Мое самое первое воспоминание: мы с братом Мишей, который старше меня на два года — ему шесть лет, мне четыре, — сидим рядом на широкой лавке за столом и едим крошенку, черпая деревянными ложками из вместительной, тоже деревянной миски размоченные в молоке крошки ржаного хлеба.

В избе светло от майских солнечных лучей, тепло и тихо. Но вот скрипнула входная дверь. Мы насторожились. Дверь тяжело, со скрежетом открылась, и через порог переступила наша бабушка. Она бережно несла на руках завернутый в тряпку комок. Он был живой, шевелился, попискивал. «Это ваш четвертый братик», — сказала бабушка, подняла комок в тепло, на печку, закутала в свой полушубок и ушла. Спустя несколько минут вернулась, ведя под руку бледную, обессилевшую, тихо стонущую мать. Она едва передвигалась. Рухнув на кровать, мать затихла. С печки же послышался уже более внятный писк. Наш четвертый брат вступал в жизнь и требовал к себе внимания.

…А всего нас было шесть братьев и три сестры. И всех, так же как и четвертого, бабушка принесла в избу из овечьего хлева. Овцы — самые чистые животные. От них ни грязи, ни сырости. Овечий хлев — самое подходящее место для родов. Как только у матери начинались схватки, бабушка подстилала в этом хлеву самой свежей, пахнущей ригой, соломки и на этом мягком родильном столе принимала очередного младенца.

Так что мы все девятеро родились в хлеву. Трое жили недолго. Аннушка — ученица первого класса — простудилась, и ее задушила ангина. Близнецы, которых мы ласково называли Машенька и Гришенька, родились очень слабыми, все время тяжело болели, умерли один за другим на протяжении суток. Похоронены в одной могиле.

Шестеро выросли. Каждый шел по жизни своим путем.

Старший брат Михаил много лет работал на железной дороге, стал путевым мастером. Война для него — это бесконечный ремонт в прифронтовой полосе методично разрушаемых врагом железнодорожных путей. Сколько раз бывал под бомбежками! Везло. Оставался цел и невредим. Но, видно, не от великого счастья стал пить. Сжег себя водкой. Умер, не дожив семи месяцев до 60 лет.

Петр, родившийся спустя два года после меня, был самым рослым и сильным из всех нас. Смолоду увлекся автоделом, стал первоклассным водителем. Всю войну водил грузовую машину в блокадном Ленинграде. Потом много лет работал в Петрозаводске на автобусе. Жил трудно — народилось шестеро ребят. Умер на семьдесят втором году от рака.

Дмитрий, тот самый четвертый наш братик, которого бабушка подняла при нас на печку, после семилетки окончил курсы радистов, пошел работать на радиоузел в Пудоже. Рассказывал: любили его сверстники за то, что веселый был, хорошо песни пел, называли ласково Дима. Из Пудожа был призван на действительную военную службу. Отслужив положенный срок, вернулся домой, в Петрозаводск. Но уже через какой-то месяц был взят на советско-финскую войну, в печально известную восемнадцатую дивизию. Попал в окружение. Чудом уцелел. После заключения мира с Финляндией до мая 1941 года проходил службу в Эстонии. В мае демобилизовался, а через полтора месяца его призвали в действующую армию. Всю войну был разведчиком на Карельском фронте. Как потом писали боевые товарищи, множество раз находился на волосок от смерти, однако судьба милостиво обходилась с ним — за три года не получил даже царапинки. Погиб от шального осколка авиабомбы, разорвавшейся неподалеку. Случилось это в Питкяранте в день, когда пришло сообщение о перемирии.

Младший брат Алексей оставался в Петрозаводске до последнего дня. Противник уже занял южную и западную окраины, а он и товарищи — молодые ребята из Закаменного — все еще думали, как лучше уйти. Решили уехать на лодке, но были схвачены на ближайшем островке и брошены в Кутижемский лагерь, в котором финские захватчики установили жестокий, бесчеловечный режим. Алексей после трехлетних мучений на каторге вернулся в освобожденный Петрозаводск тяжело больным. У него обнаружили рак. Умер на операционном столе.

Сестра Катя окончила педагогическое училище. Недолго учительствовала дома, в Петрозаводске. В начале войны переехала по месту службы мужа — военфельдшера Василия Ивановича Виноградова — в Архангельск. Там в течение всей войны работала в одной из архангельских школ учительницей младших классов. Вернувшись в 1945 году домой, продолжила избранное дело, отдала ему десятилетия своей жизни. Трудилась с любовью, старательно, умело, удостоена звания заслуженной учительницы Карельской АССР. Кстати, и муж Екатерины Алексеевны стал учителем. Окончив без отрыва от основной работы Петрозаводский учительский институт, военфельдшер превратился в отличного преподавателя математики. Его методические разработки, приемы преподавания и воспитания использовали многие математики петрозаводских средних школ.

Бабушка

Наша бабушка Анна Васильевна родилась в 1849 году — за 12 лет до отмены крепостного права. Крепостной она не была, так как у нас на Севере крепостное право в его классическом виде отсутствовало. Но тяготы смолоду испытала в полной мере. К тому же ей досталась горькая личная доля. Рано овдовела, оставшись с маленьким сыном. Ее муж — мой дед Иван Трофимович Федотов — поехал с сеном в Петрозаводск. Сено продал. Зашел в трактир, выпил. Разлегся на дровнях, поехал домой в Деревянное. А был сильный мороз. Лошадь подвезла Ивана Трофимовича вплотную к дверям родного дома и стояла у крыльца до тех пор, пока Анна Васильевна не увидела в окно свернувшегося на санях калачиком мертвого заледеневшего мужа.

Правду говорят: одно лихо не приходит. На молодую одинокую женщину обрушилась новая беда — сгорел дом. Купила в соседней деревне Педасельге сруб. Мужики по дешевке разобрали его. Перевезла бревна в Деревянное. Родственники помогли поднять новую избу. Уж чего, каких сил это ей стоило! Вспоминала — плакала.

Грамоты бабушка, понятно, не знала. Была суеверная и набожная. Я родился слабым, в детстве часто болел. Бабушка самоотверженно лечила меня. Не раз бывало так: наложит в котелок десятка полтора яиц, завернет его в белый ситцевый платок, чтобы удобней было нести, и ранним-ранним утром убежит с узелком в город. А вечером — уже дома. Позади — сорок с лишком километров. В котелке вместо яиц — вода. Но это не простая вода, а заговоренная самим Туренко — известным петрозаводским колдуном. Бабушка дает мне попить, а потом в корыте парит мне грудь размоченными в горячей воде отрубями. Я лежу обложенный липучей массой и истекаю потом. Такой курс лечения Анна Васильевна повторяла до тех пор, пока я не поправился.

Бабушка строжайше соблюдала посты. Была сдержанна в пище, никогда не поступалась неведомо когда и кем заведенными правилами. Эти правила не позволяли, например, употреблять колбасу, соленую селедку, и бабушка за всю свою долгую жизнь даже не попробовала их. Она не терпела ничего острого, никаких специй. Возможно, именно эта аскетическая сдержанность и была одной из причин того, что Анна Васильевна, несмотря на тяжелые невзгоды, прожила до 83 лет. Правда, последний год тяжело мучилась, то и дело обращалась к всевышнему: «Боже милостивый! Когда же ты меня приберешь?»

Отец

Отец, Алексей Иванович Федотов-Трофимов, как и многие другие жители наших мест, носил двойную фамилию: официальную — от имени прадеда, вторую — неофициальную, находящуюся в повседневном обиходе — от имени деда.

Отец окончил трехклассную церковноприходскую школу. Каллиграфическими достоинствами его письмо не блистало — буквы были неуклюжие, но грамматику он знал отлично, писал на удивление правильно. Видно, хорошо знал русский язык его учитель — деревянский священник.

Алексей Иванович был справный крестьянин, вел хозяйство толково. Но своего хлеба большой семье хватало лишь на четыре-пять месяцев, самое большее — на полгода. И он, как впрочем и многие другие деревянские мужики, каждый год поздней осенью и зимой уходил в Петроград со стеклом. В огромном городе работы для стекольщиков было сколько угодно. И все-таки выбиться из нужды никак не удавалось. Верил в чудо. Поджидал удобного случая.

И вот он, кажется, подвернулся. Шелтозерские гончары возили через Деревянное в Петрозаводск свои изделия. У нас всегда останавливался на отдых хорошо знакомый отцу шелтозер по фамилии Шишов. Однажды его постигла неудача — «пристала» его лошаденка: дотащилась кое-как до Деревянного, встала перед нашим домом и будто окаменела. Шишов понял, что до Петрозаводска ему не добраться, сказал отцу: «Возьми, Алексей Иванович, товар. По дешевке отдам. Продашь — будешь с выгодой». Отец купил воз гончарной посуды. А потом мы — отец, Михаил, Петр и я — таскали на дровнях злополучные горшки по Деревянному, съездили в Ерошкину Сельгу к состоятельным кожевникам, в деревушку Ую. Люди покупали наш товар не столько потому, что он им очень уж требовался, сколько из соучастия к нам, безлошадным горе-купцам. Горшечная авантюра с треском провалилась. Этот эпизод отец не любил вспоминать. Не любил он также, когда ему напоминали о другом случае. Тоже по дешевке он купил у цыган карюю кобылу — рослую, с большим, как пивная бочка, животом. Кудлатый цыган коротко и популярно разъяснил: «Так рожала ведь!» Цыгане уехали, кобыла начала не по дням — по часам худеть, и очень скоро от нее остались кожа да кости. Сосед Тимофей Денисов был большой насмешник, кричал отцу со своего крыльца:

— А ты понял, Алешка, в чем все дело-то? Сначала цыганы надули кобылу, а потом и тебя.

Однажды по весне отец сказал мне:

— Отведи-ка нашу Карьку подальше, за Орзегу, на хорошую ухожу. А вдруг атапорится на молодой траве. Чем черт не шутит.

Я отвел Карьку за речку Орзегу, на свежую траву, снял уздечку, побежал домой. Но с шоссейной дороги вернулся. Карька, увидев меня, тихонько, едва слышно заржала и посмотрела на меня такими печальными, просящими глазами — умоляла взять ее обратно домой. А я не мог этого сделать и заплакал. Карька поняла мое горькое безвыходное положение, прощально помотала головой и, тяжело ступая, поплелась в лес. Мы с отцом ходили потом искать ее. Ничего, никаких следов не нашли. Одно из двух: или Карька забилась в глухую корбу и там рассталась наконец со своей постылой жизнью, или растерзали ее волки. Бабушка потом ворчала на отца:

— Хоть бы кожу-то снял. Сапоги были бы. Богач!

Отец в ответ только хмурился. Тяжело было ему вспоминать эту историю. Он тоже жалел Карьку.

Собрались с силами, купили небольшую рыжую кобылу с широкой белоснежной пролысиной вдоль всего лба. Свирепая была, кусалась. Но работала безотказно. Служила нам, пока совсем не состарилась.

Отец был правдивый человек. Он не терпел никакой фальши, никакого обмана. Первый раз за это пострадал еще в молодые годы. Тогда в Деревянном широко были распространены азартные картежные игры. Играли ночи напролет, иногда возвращались домой без рубашек — проигрывали всё. Отец тоже играл.

Однажды он уличил в обмане главного деревянского картежника и настоящего разбойника Трошку Захарихина. Тот схватил нож и полоснул им разоблачителя по спине. Хорошо, шла по дороге почтовая повозка. Отец успел прыгнуть в нее и этим спас себя от верной смерти. А глубокий шрам на спине так и не зарубцевался.

Праведником называл отца живший по соседству с нами Дорофеев, удалый в молодости, мятежный герой гражданской войны, потерявший на фронте ногу. Как-то по душам они разговорились, понравились друг другу и стали приятелями не разлей вода. Сошлись на том, что исповедовали одну и ту же светлую правду. Дорофеев ради нее отказался от всех благ и привилегий. Жил в маленьком деревянном домике. Развел сад, в котором созревали отличные яблоки. Говорил: не для наживы он мне — для личной свободы. Высокий, широкоплечий, он приходил к нам, стуча деревянной ногой по тротуару, садился с гордо вскинутой головой на скамеечку во дворе и звал отца:

— Выходи, праведник, поговорим, чего не договорили вчера.

Спустя тридцать с лишним лет Дорофеев пришел ко мне в редакцию, принес сказочно красивое — румяное, наливное яблоко, положил его на стол:

— Это тебе подарок от моего сада. Попробуй да помяни добром своего отца — святой был мужик.

Отец отвоевал всю первую мировую войну. Домой пришел из Румынии в 1917 году. Был в потешной шапочке, похожей на нынешние пилотки, в желтой куртке с деревянными пуговицами. Принес незнакомые слова, из которых я запомнил лишь такие: «чумиза», «бахилы», «оха-ха блинник». Любил песню «Ехали солдаты со службы домой». Распевал ее по-своему. На смеси русского языка с украинским.

Боже ты, мой боже,
Що я наробил:
Жинку я зарезал,
Дитя осиротил.
В 1918 году отца призвали в Красную Армию. В 1919-м демобилизовали по возрасту. Горячо взялся за крестьянские дела. Но как только понадобились в Петрограде и Петрозаводске стекольщики, опять взвалил на плечо хорошо знакомый ненавистный ящик-кормилец и пустился с тяжелой ношей в бесконечное странствие. Умер в возрасте семидесяти пяти лет от сердечной недостаточности. Сходил в баню, лег отдохнуть и не встал.

Мать

Наша мать Пелагея Ефимовна в молодости была красавица. Мы долгие годы любовались ее старинной фотографией. Отец иногда ухмылялся:

— Ваша мать как барыня.

Она и на самом деле выглядела не хуже, чем любая барыня. А по уму превзошла бы, хотя не умела ни читать, ни писать. Работящая, никакого дела не боялась. И еще — тонко чувствовала музыку. Однажды в Деревянное, не иначе как по приглашению учителя, приехал виолончелист. Он играл на самодельной эстраде в деревянском сосновом парке. В воскресный вечер слушать музыку пришло все село. Мы тоже слушали. У матери на глазах то и дело навертывались слезы. Я недоумевал: «Маменька, отчего ты плачешь?» — «Ой, отстань, — отвечала она. — Ничего-то не понимаешь. Ишь до чего красиво люди живут. Где эта красивая жизнь?» Знала много песен. Помнила их мелодии, не терпела, когда кто-нибудь из нас начинал тянуть не в ту сторону, сердито одергивала:

— Опять ты козлишь, молчи, если медведь на ухо наступил.

Но у нас медведь никому на ухо не наступал, допустивший оплошность исправлялся, и песня опять лилась стройно. Мы все любили петь. Соберемся зимним вечером всем табором в избе — кто на лавке сидит, кто прилег на кровать, а кто и на лежанке или даже на печи в тепло устроился. Сидим, лежим, поем. Вечер насквозь, все подряд: «Глухой неведомой тайгою», «В руках пила тяжелая и молот пуда два», «Ухарь купец, удалой молодец», «Трудный век теперь настал», «Жил-был во Англии царь удалой», «Сад-виноград», «Златые горы», «По Дону гуляет казак молодой», «Ох, монах, монах!», «Бывало, спашешь пашенку», «Ехали солдаты со службы домой». Отец многие годы пел в церкви на клиросе. Иногда вслед за ним мы пели молитвы. Особенно всем нам нравилось распевать молитву «Волною морскою».

Пелагея Ефимовна жила до семидесяти шести лет. Умерла от рака. Незадолго до смерти однажды, в минуту откровения, она сказала, что худую жизнь прожила, в темноте, неграмотная, но одна радость ей все-таки досталась:

— Все ребятишки выучены.

Да, все ее дети получили образование: двое — начальное, двое — среднее, один — высшее.

Большая семья

С Надей Арнаутовой мы встретились в 1939 году в маленькой деревушке Мергуба Ругозерского района. В Мергубе тогда располагалась контора Андроновогорского учлеспромхоза. Надя работала в ней счетоводом. Приглянулись мы друг другу…

Однажды Надежда надумала уехать домой в Петрозаводск. Держать не стал. Уезжая, сказала: вернется не раньше чем через месяц. Вернулась через десять дней. Какая же горячая была встреча! Стало ясно: друг без друга мы не можем. С тех пор вот уже более шестидесяти лет живем вместе. Жизнь не была ласковой — всё случалось. Однако и особенно жаловаться на судьбу нет оснований. У нас, как и у наших родителей, тоже большая семья — четыре дочери и сын. На детские их годы пришлась война с ее тяжкими испытаниями.

Семья была эвакуирована на Урал, в дальнюю деревушку Малый Атяж Свердловской области, в достатке хватило голода и холода. Дети уцелели только благодаря мужеству и самоотверженности матери. Она продала, обменяла на продукты все пожитки, не гнушалась никаким делом в колхозе. Работала до изнеможения. Подвиг материнского служения детям продолжался все долгие последующие годы. Ради детей мать не пошла на работу, так и осталась домохозяйкой. Домохозяйка. С каким пренебрежением произносится иногда это слово. А ведь она спасительница, кормилица, воспитательница, опора общества и государства. К сожалению, наше общество обходит вниманием домашних хозяек, в сущности, не признает их как своих равноправных членов. Надежда Георгиевна дождалась государственного признания на семьдесят девятом году жизни, когда ей назначили социальную пенсию.

А ребята выросли, давно стали самостоятельными людьми. Старшие дочери Людмила и Светлана уже вышли на пенсию. По двадцать пять лет трудятся младшие Лидия и Татьяна. Сын Дмитрий три года служил в Советской Армии. После военной службы окончил Харьковский юридический институт. Теперь подполковник милиции.

У нас шесть внуков — Ольга, Анатолий, Александр, Алексей, Игорь, Денис. Четверо из них уже полностью на путях самостоятельной жизни — три инженера, врач-хирург. Двое еще учатся. У старших внуков свои семьи и, конечно же, уже свои дети — наши правнуки. Их шесть — Илья, Митя, Лариса, Надя, Данила, Маша. А всего в нашей семье, вместе с невестками и зятьями, двадцать шесть человек. Целый отряд. Вместе с нами живут четверо, остальные отдельно. Но всем так или этак, в той или другой степени присуще чувство одной семьи. Крепость ее в особой семейной дружбе, в солидарности, в понимании ее членами взаимных обязанностей.

Конечно, не все идет гладко. Жизнь преподносит иногда такие сюрпризы, не знаешь, в какую сторону повернуться. К тому же, у каждого человека свой характер, свои повадки и привязанности. Одному нравится одно, другому другое. Бывает, из-за сущего пустяка возникает вдруг конфликт, начинается разлад, отравляющий жизнь. Как тут уладить дела? Кто должен и может это сделать? Разумеется, старшие члены, их мудрость, сдержанность, твердость. Это так. Я многократно убеждался в этом на своем многолетнем опыте. У большой семьи больше нужд, больше забот. Но у нее больше и сил для устройства житейских дел, каждое из которых в наше сложное время становится трудноразрешимой проблемой. Помощь друг другу — закон большой семьи. В ней и радости, и горести — всё пополам.

Новое

Я родился в 1910 году. Значит, 7 лет жил в старом мире, успел взглянуть на него.

…У нас песчаная улица. Помню, как шагали по рыхлому песку два полицейских чина в фуражках с красными околышами, в голубых брюках с лампасами, в высоких сапогах со шпорами, которые, кажется, и поднимали пыль. Я прильнул к оконному стеклу, с любопытством рассматривал грозных стражей. Один из них заметил меня, помахал рукой. Я спрятался под стол. Это была первая и последняя моя встреча с полицией.

Провожали на войну отца. Он сидел за столом, опустив голову. Мать и бабушка плакали. Мы боязливо забились в большой угол и не знали, что делать — молчать или плакать. Отец уехал на кабриолете. Мы расплакались всерьез.

Бабушка пошла в лавку за подсолнечным маслом. Вернулась с пустой бутылкой — масло кончилось. И пшено кончилось. И мука. Главное, мука. Мы перепугались. Деревянское потребительское общество работало исправно. В его лавке всегда все было. А уж для пайщиков-то тем более. И вдруг ничего. Прошел слух, что земство распродает в Петрозаводске ржаную муку. Все бросились в город. Мать привезла три мешка муки. Это спасло нас от голода. Да еще и дяде — Рогову Петру Ивановичу — помогли, поддержали его большую семью. Мать приглашала его в город. Матерно выругался:

— Бабьи россказни. Чего мелете? Да когда это у нас муки не хватало? Был бы грош в кармане — мука в любом лабазе.

Но лабазы оказались не бездонными. Петр Иванович — добрейший бородач — не раз приходил потом к нам извиняться перед матерью и благодарить за помощь.

Наш дядя Иван Иванович Харин работал в Петрозаводске на Онежском снарядоделательном заводе. Время от времени приезжал домой на побывку, приходил к нам. Однажды, наверное, году уже в семнадцатом, принес не то газету «Олонецкие ведомости», не то листовку с забавными стихами о похождениях Гришки Распутина при царском дворе. Дядя с наслаждением читал их. Все смеялись. Не до смеха было только бабушке, крестилась: «Антихрист, антихрист. Спаси нас, боже». — «Какой там еще антихрист! — кричал дядя. — Просто сволочи».

Известие о том, что царь Николай II окончательно и навсегда отрекся от престола, пришло в Деревянное, пожалуй, уже летом 1917 года.

Потом промелькнула фамилия Керенский. А вслед за этим хлынул поток керенок — рыжеватых, невыразительных на вид бумажных денежных знаков. Их было так много, что в банке не успевали, что ли, отрезать одну банкноту от другой, и они растекались, расползались во все стороны узенькими лентами. Керенки не вмещались не только в кошельки, даже в карманы. На них ничего нельзя было купить. Это была какая-то игра в бумажки.

Возвращались домой солдаты. С новостями: заводы — рабочим, землю — крестьянам; народ — хозяин жизни; смерть буржуям! Собирались по вечерам у кладбищенской ограды, думали, шумели. То и дело слышалось имя Ленин. Я спросил у бабушки, кто Ленин? Она ответила не задумываясь:

— Новый царь.

Вмешался в разговор отец:

— Какой тебе царь! Царь был, да весь сплыл. Ленин — главный комиссар, председатель Совнаркома.

Отец достал принесенную еще вчера газету, развернул ее на столе:

— Глядите.

На сером фоне газетного листа густо чернел наскоро набросанный жирными штрихами портрет. На нас пристально взглянул прищуренными глазами лобастый человек и будто хотел что-то сказать. Скуластое лицо его выражало твердость и решимость.

— Вот Ленин, — сказал отец, показывая на портрет.

Зима 1918 года была студеная. Прошло семьдесят лет, а я, как вспомню, до сих пор чувствую кожей ее ледяное дыхание. Онежский ветер тучами бросал на село сухой колючий снег. Белым дьяволом носилась по улицам метель, громоздила на них сугробы.

В Деревянное приехал представитель из Петрозаводска. Он был в короткой кожаной куртке, красных галифе и буденовке. Назвался большевиком. Созвали сход. Большевик разъяснил текущий момент: во всей России и в Олонецкой губернии тоже победила социалистическая революция, и задача теперь одна — поддержать советскую власть. Она только-только рождается, а над ней уже сгущаются тучи: с западной стороны белофинны идут на нас, с северной — мурманской — белогвардейцы и американские и английские интервенты. Весь народ должен встать на защиту своих завоеваний. К этому призывает товарищ Ульянов-Ленин — вождь пролетариата и революции.

На третий после схода день с песней «Смело, товарищи, в ногу!» промаршировали вдоль села деревянские парни — человек двадцать — с берданками и дробовиками. У церкви дали залп по старому миру и ушли на гражданскую войну. Мало кто вернулся.

Прямо против села на берегу Онежского озера впервые за многовековую историю Деревянного вросли в песок массивными колесами пушки, обращенные жерлами в сторону Заонежья, куда рвались заморские вороги. А однажды пополудни красиво и величественно, с молодецкой песней прискакал к нам эскадрон красных конников. Быстроногие кони, бравые ребята. А какой у них запевала! Серебряный его голос летит и летит над селом и уходит в небо.

В тот же день мы, ребятишки, узнали, что запевалу зовут Петей, а фамилия его Рыбкин. Вечером конники устроили на травянистой площадке перед церковью пляски. Петя показал себя и как лучший в эскадроне танцор — отплясывал на ногах, на руках, на коленях и локтях, даже на лопатках. Мы с жадным любопытством разглядывали веселого кавалериста. Все у него было прекрасно — озорные темные глаза, светлые волосы, выбивавшиеся из-под козырька буденовки, туго натянутый поясной ремень с начищенной до блеска пряжкой, побывавшая в долгом употреблении, выцветшая гимнастерка с прямым воротом. Мы в буквальном смысле этого слова привязались к Рыбкину, таскались за ним хвостом до последнего дня. Рыбкин жалел нас. Нет-нет да и поведет к красноармейской кухне, скажет поварам:

— Покормите ребятню, если что осталось.

Повара сначала хмуро ответят:

— Ничего не осталось.

Потом переглянутся, подумают, добавят:

— Попробуем чего-нибудь наскрести…

И мы получаем по две-три ложки каши. Пригорелая, сухая, жесткая, но какая же вкусная!

Красная Армия потеснила интервентов. Не стало пушек на нашем берегу. Война, которую мы, ребятишки, вместе со взрослыми смертельно боялись, обошла Деревянное стороной. Пришло спокойствие. А жизнь не улучшалась. Голодали. Не лез в горло хлеб с отрубями и мякиной. И его не хватало. Сосали жмых, грызли окаменевшую воблу. Догадывались — вобла-то ведь откуда-то издалека. Прислал кто-то. Благодарны были дальним-дальним рыбакам — не забыли и нашего Деревянного — поделилися чем могли.

В 1918, 1919 и 1920 годах урожаи были низкими. Крестьяне и не старались, понимали: сколько ни старайся, толку никакого — всё отберут. Теперь мы знаем — это был военный коммунизм. Тогда не знали, но чувствовали его на себе и видели своими глазами. Унылая была жизнь. Притихло всё, остановилось, застыло. Люди ходили подавленные, старались не разговаривать. Лишь наиболее ретивые мужики — Малыш, Шанька Трубка, Федя Струнин, Матвей Петров — то и дело ворчали, хмуро острили, отпускали шуточки по адресу волисполкома, даже требовали объяснений. Но что мог объяснить волисполком!

Год спустя воскресным вечером лучшая часть деревянского общества, как всегда, расселась, разлеглась на травянистой полянке у кладбищенской ограды против каменной церкви. Мы, поиграв в рюхи, тихо пристроились к уважаемому собранию сбоку — любили послушать деревянских острословов. Мужики долго молчали, выжидая, кто же начнет сегодняшний разговор. Наконец Федя Струнин нерешительно молвил:

— Вот что я…

Федя не договорил, его перебил подошедший, как обычно, с опозданием, Иван Иванович Аникиев — горячий оратор и активист.

— Погоди, Струнин, дай мне сказать.

— Говори, — не без удовольствия разрешил Федя.

У Ивана Ивановича был звучный голос, он частил, слова, как горох, вылетали из его густой сивой бороды.

— Ездил вчера в город! Ездил вчера в город, и вот что: Ленин объявил НЭП. Если разобрать эти буквы на слова, получается — новая экономическая политика. А это что такое? Отдушина крестьянству. Была продразверстка — реквизировали, конфисковали, а если проще сказать — отбирали всё. Теперь будет продналог — сдашь положенное по закону, считай, дело свое сделал. Что сверх того — тебе остается, твое оно, распоряжайся по своему разумению.

Мне тогда было одиннадцать лет, и естественно, во многом я не разбирался еще, но то, почему продналог принесет людям облегчение, понял сразу. О мужиках говорить нечего — им всё стало ясно с самого начала. Но в восторг не пришли. Чисто мужицкая осторожность: поживем — увидим. А Терентий Амозов, самый высокий в Деревянном и самый тощий мужик, высказал даже прямое сомнение:

— Ты, Иван, не врешь? Мы ведь тебя знаем, ты и соврать можешь — недорого возьмешь. Не обманут?

— Ленин вроде не должен бы обмануть, — сказал Иван Иванович.

Ленин не обманул. Новая его политика стала постепенно оборачиваться то одним, то другим благим делом. Воскресло потребительское общество, сняло замок со своей лавки. Оно хорошо знало нужды пайщиков и сумело хотя бы в самом малом удовлетворить эти нужды. Предметы самой первой необходимости появились в продаже довольно быстро. Наиболее обнищавшим многосемейным крестьянам волисполком выделил в кредит восемь лошадей. В село завезли плуги, железные бороны. На высоком песчаном берегу речки Деревянки весело, обнадеживающе задымила кузница Андрея Тимонена, прозванного в селе кенарем за то, что не расставался с песней. Мы дружили с сыном кузнеца Робертом, которого все называли Робкой. В холодную пору частенько прибегали в кузницу, чтобы погреться, а заодно и полюбоваться горячей работой неугомонного кователя.

Люди бросились на поля. Заросли они, отбились от рук.

Покидка — так называлось наше лучшее поле. Пришли — на полосках вода. Что делать? Конечно, рыть канавы. Взялись за лопаты. Отец и мать в первую очередь, но также и мы — Михаил, Петр, я и даже бабушка. Сколько мы на этих канавах пота пролили! И вот наконец ручей! Присоединились к нему. Он потянул застойную воду с полей, веселей зажурчал. На радостях устроили праздник. Бабушка наварила полный котел сущика, каким-то чудом наскребла в пустом засеке немного овсяной крупы, сварила кашу, накипятила пахнущего малиной плиточного чаю — получился праздничный обед. И уж как наслаждались мы им, рассевшись всей большой семьей по зеленому берегу ручья. Осенью посеяли на Покидке рожь. Она вымахала в рост человека. И потом Покидка щедро вознаграждала нас за труд. Теперь запущена — у колхоза не хватило духу содержать в порядке канавы.

На глазах стало возрождаться тогда село Деревянное. То в одном, то в другом месте застучали плотницкие топоры. Начали выпрямляться покосившиеся избы, засветились только что напиленным белым тесом новые крыши. Люди подняли головы, повеселели, начали думать, как лучше устроить жизнь. В широком ходу была книжка «Сам себе агроном». Деревянцы научились выращивать овощи. Испокон века они знали лишь рожь, овес, жито, картофель. Теперь каждый уважающий себя хозяин выращивал и капусту, и морковь, и свеклу, и огурцы. А самый культурный деревянский крестьянин Василий Васильевич Кикинов вознамерился даже создать на болоте показательное поле. Не один год бился, осушая топь. Мучился сам, замучил сыновей. Наконец топь отступила, обозначилось поле. Стали его пахать. Но однажды пахари не явились. Кикиновых раскулачили, куда-то сослали. А года через два произошло чудо — власти признали, что в отношении типичного середняка Кикинова допущена несправедливость. Вернувшись из ссылки, Василий Васильевич пошел посмотреть, каким стало его трудное поле. И вот он на знакомой меже, а перед ним безжизненная топь. Уже на другой день Кикинов и его сыновья направились с лопатами на такое знакомое и такое ненавистное болото, чтобы начать все сначала.

Сколько лет прошло, а и теперь, когда я слышу, как отрекаются даже от слов «частная собственность» на землю, вспоминаю Кикинова. Он-то не только не отрекался от этих слов, а пытался на деле доказать, что именно частная собственность на землю делает крестьянина свободным и придает ему великую силу.

Нам, ребятишкам, больше всего понравилось то, что в селе открыли избу-читальню. Первый избач — неудержимый Проскуряков, шумный паренек из наиболее грамотных рабочих, был посланцем Онежского завода. Он завел громкие читки газет, посадил за буквари неграмотных и малограмотных мужиков, поставил на школьной сцене спектакль «Мы — кузнецы». Деревянские парни и девки, еще вчера не знавшие, что означает слово «театр», сегодня стали артистами.

Проскуряков привез живые картины. Их показали в самой просторной и чистой климковской риге. Повесили на стену белую простыню, плотно закрыли ворота, чтобы в помещение не проникал свет; застрекотал аппарат, и на простыне зашевелились люди. Черный человек в белой маске бегал по квартире, явно намереваясь что-то украсть, а хозяин в таком же, как и вор, черном, плотно облегавшем тело костюме и тоже в белой маске из-за угла подглядывал за вором. Оба исчезли, а потом одновременно появились на экране. Хозяин схватил вора, приподнял его, и тот беспомощно стал дрыгать ногами, что означало: он сдается. Справедливость восторжествовала. Деревянцы были ошеломлены и восхищены. Так пришел к нам кинематограф.

Школа

Я поступил в первый класс нашей школы в 1918 году. Первые дни нас учила Мария Александровна Богословская. Она успела показать только первые буквы. Внезапно уехала. Говорили — вышла замуж. Потом сказали — сняли, поповская дочка. На ее место приехал из города Василий Александрович Трошин. Невысокий, плечистый, в кожаной куртке, с чемоданчиком и скрипкой. Выбросил из класса иконы. В большом углу, на самом видном месте, поставил скелет человека.

Василий Александрович привержен был музыке. Уроки ее проводил почти каждый день. Соберет учеников вокруг себя, встанет посредине и давай играть на скрипке. Играет и поет. Мы подпеваем. Строгий был, не терпел фальши. Боже упаси, если кто даст петуха. На повинную голову молниеносно обрушивался затертый смычок.

Петь мы научились, а букв знали не много. Приехал из Петрозаводска представитель гороно, посмотрел на наши успехи, покачал головой и уехал. Прошло немного времени, Василия Александровича отозвали в город на антирелигиозную работу.

Его сменили муж и жена Смирновы — Николай Иванович и Александра Яковлевна. Старые учителя, выходцы из учительских семейств, профессионалы, они сразу взяли дело в надежные руки. Школа стала четырехлетней, и это означало, что теперь мы могли учиться дальше, в городских семилетках. Построенное купцом и подрядчиком Ерошкиным под богадельню, школьное здание нуждалось в переустройстве. Как ни трудно было это сделать без материалов, без денежных средств, провели переоборудование за три летних месяца. Прорабом был сам Смирнов. Высокая сухощавая его фигура маячила на стройке, кажется, днем и ночью. Часть здания приспособили под театр. Сколотили маленькую сцену, наделали скамеек. Как только расставили их, Смирнов пригласил строителей — деревянских плотников — на концерт. Эстрадными артистами были мы, школьники. Я, например, вместе с дочерью Смирновых Валькой пел «Слети к нам, тихий вечер, на мирные поля».

Смирнов все время что-либо изобретал. Вплотную к школе примыкал молодой сосняк — чистый, ровный, пахучий. Смирнов вздумал превратить его в летний сад. Взбудоражил всю молодежь села. В сосняке появились аллейки со столиками и скамеечками, танцевальная площадка с эстрадой. Оборудовали даже специальное место для митингов — в то время много митинговали. Летний сад — весь из молодых ароматных сосен. Где еще в мире найдется такой! Деревянцы любили в нем праздники праздновать, гордились тем, что имеют, можно сказать, такую редкость. К сожалению, парк постигла печальная участь. Колхоз не нашел более подходящего места для хозяйственных построек, и всё тут пришло в запустение.

Мы любили ходить на учебные экскурсии. Делали на берегах любимой речки Деревянки почвенные разрезы, изучали по ним историю Деревянного с древних времен. Не иначе как тут, где находится сейчас село, когда-то, может тысячелетия назад, плескалось море. Постепенно оно отступило на восток, оставив огромную песчаную насыпь, которая заросла лесом. Наши дальние предки пришли на эти красивые сухие места много веков назад с юга. Обосновались здесь, построились. Кругом было только дерево, всё из дерева. Название села пришло само собой — Деревянное.

Я окончил четвертый класс без особых успехов, и все же Н. И. Смирнов посоветовал поступить в городскую семилетку. Я отказался. Не хотел покидать дом, родных, особенно бабушку, школьных товарищей. Да и подрос, 12 лет. Пора было браться за работу. Вместе со старшим братом Михаилом и соседскими ребятами отправился на станцию Деревянку очищать от снежных заносов железнодорожные пути. Всю зиму рыли снег. Весной пошли в контору за расчетом. Нам сказали:

— Вам получать нечего. Наоборот, вы железной дороге должны. Много брали в кредит.

А мы ничего, кроме хлеба и консервов, не брали. Но доказать ничего не могли. Правда, долгов с нас взыскивать не стали — пожалели. И я решил — буду учиться. Не постеснялся попроситься опять в четвертый класс, окончил его второй раз. Еще весной Н. И. Смирнов сказал, что осенью мы с Николаем Филипповым — сыном активного деревянского партийца Василия Ивановича Филиппова — должны сдавать экзамены в третью петрозаводскую семилетнюю школу. Я все лето самостоятельно готовился к ним. От сенокоса меня, конечно, освободить не могли. Каждое утро, как и вся семья, в том числе и бабушка, я с зарей отправлялся на пожню. Но вечером возвращался домой раньше других. Уйдет солнце за горизонт, пожню заволокут тени, усталые, начинаем собираться домой. Вся семья разляжется у стана — надо же передохнуть перед дорогой. А мне не до отдыха. Я убегаю. И все три версты — бегом. Наши еще не доплелись до избы, а я уже согрел самовар и читаю не первую страницу учебника.

Закончился сенокос. Сжали рожь. Побелели поспевающие овсы, а ночи стали темнее. Пришла пора собираться в дорогу.

И вот с Колькой Филипповым шагаем уже по петрозаводскому тракту навстречу своему будущему. Августовское солнце не очень-то греет, земля холодная, а мы идем босиком — сапоги, связанные за ушки, висят сзади на палочке, перекинутой через плечо, — новые, жаль марать в дорожной грязи. Пришли в город довольно поздно. Переночевали на Голиковке у родственницы Николая. Худенькая, недавно, как сразу выяснилось, овдовевшая женщина приветливо встретила нас, накормила вкусным супом, угостила мягкой булкой со сливочным маслом. А вечером показала нам, где семилетняя школа. Мы с любопытством разглядывали большое двухэтажное здание, обшитое вагонкой и выкрашенное в зеленый цвет. Оно одиноко стояло на берегу шумливой Лососинки. В больших темных окнах его лениво переливались красные отсветы закатывающегося солнца. В здание не зашли, не посмели — поздно уже. На второй день утром явились еще в восьмом часу. Несмотря на раннее время, школа уже гудела, звенела, вскрикивала десятками голосов. Чисто одетые белолицые мальчишки и девчонки носились по лестницам, коридорам, выбегали на улицу в сквер перед школой, толкали друг друга, боролись. Мы с Николаем, коричневые от загара, в пиджаках и штанах из чертовой кожи, в смазных сапогах, робко жались к дверям одного из классов и с нетерпением ожидали, когда же наконец утихомирят, посадят за парты всю эту ораву.

Раздался звонок. Начались испытания. Они продолжались три дня. Я выдержал их по всем четырем предметам — русскому языку — устно и письменно, арифметике письменно, ботанике и обществоведению устно. Меня зачислили в пятый класс третьей петрозаводской семилетней школы. Стали пятиклассниками и еще 33 человека, в том числе и Коля Филиппов, а 60 были отсеяны. Мне было жаль отсеянных ребятишек. Вчера прямо-таки бесновались, казалось, не унять, а сегодня расходятся по домам притихшие, опечаленные.

В третьей семилетке были опытные учителя. Математик Василий Дмитриевич Сидоров — однорукий, строгий, красивый старик с шапкой белоснежных волос — при первой же встрече сказал нам:

— Итак, начинаем. Времени у нас мало. Достаньте тетради — и за работу.

Мы достали тетради, склонились над ними и до звонка не поднимали головы, записывали всё, что диктовал учитель, боялись что-либо пропустить — всё было важно, ново, интересно. В такой же атмосфере деловитости и увлеченности уроки математики проходили на протяжении всех трех лет, и у нас не было неуспевающих по этому предмету.

Тимофей Петрович Титов — молодой еще, всегда отлично, со вкусом одетый, на каждом уроке открывал перед нами всё новые и новые чудеса химических превращений. Мы слушали его с наслаждением, и многим хотелось стать химиками.

А после уроков учительницы по ботанике Марии Григорьевны Осмоловской, особенно послеэкскурсий с нею за город, на живую природу, где тихим ласковым голосом она увлекательно рассказывала о незаметных или давно примелькавшихся растениях, мы готовы были посвятить себя ботанике. А школьницы хотели бы быть такими же красивыми и дородными, как Мария Григорьевна — темноволосая, смуглая женщина высокого роста.

Преподавательницы русского языка и литературы Ольга Владимировна Остроумова и Екатерина Борисовна Беляева учили нас не только грамотно писать, больше читать, но и сочинять. Мне нравилось писать на темы по своему выбору. Однажды сочинил рассказ о том, как мы с дядей Роговым ездили на рыбную ловлю, какое красивое было озеро в летнюю светлую ночь, как трепетали в мерде окуни. Ольге Владимировне рассказ понравился, она вслух прочитала его перед классом. Я утаил, что неравнодушен к литературе, что уже в начальной школе писал стихи и сейчас усердно пишу их. Дважды — на общешкольном вечере, устроенном ячейкой МОПРа, и на торжественном собрании, посвященном очередной годовщине Парижской Коммуны, — отважился даже прочитать собственные сочинения, разумеется, не сказав, что это мои стихи.

Был в школе еще один, может, самый большой энтузиаст своего дела — учитель музыки Аркадий Григорьевич Горш. Как он хотел, чтобы дети научились понимать музыку и полюбили ее! И как сокрушался, как страдал оттого, что лишь отдельные ребята проявляли к ней интерес. Высокий, слегка сутуловатый, бедно одетый бородач из интеллигентов, он величественно входил в класс, прижав к груди скрипку. Его встречали шумом. Однако он начинал урок. Но не всегда это удавалось. Когда занятие срывалось, Горш, воздев руки, со слезами на глазах, гневно кричал:

— Невежды вы! Как будете жить без музыки? Нищими! Нищие духом!

До школьников глубокий смысл этих справедливых слов не доходил. Директор же школы и завуч хорошо понимали их, но не считали нужным активно вмешиваться, считали музыку второстепенным предметом. Такое странное и ничем не оправданное отношение к музыке сохраняется в нашей школе до сих пор.

Почти все три года мы учились во вторую смену. Такие, как я, приезжие, жили в интернате — общежитии, занимавшем двухэтажный деревянный дом неподалеку от школы. Прямо против нашего общежития, через улицу, располагался республиканский военкомат. Однажды глубокой ночью он загорелся. Мы, ребятишки, проснулись от ослепительного света и необычного шума. Думали, горит наше общежитие, началась паника. Я три месяца после этого страдал бессонницей, в сущности, совсем не спал. Извелся до крайности. Приехал домой на каникулы едва живой. Как только добрался до сарайчика, где хранилось сено, рухнул на него и проспал целые сутки. Бессонница исчезла. Через много лет я снова подвергся испытанию пожаром. Но об этом рассказ позже. А сейчас возвращусь к нашему полусиротскому житью-бытью.

Иногородним на весь учебный год полагался продовольственный паек стоимостью 15 рублей. Но полностью его получали только дети вовсе уж неимущих родителей. Мне дали полпайка. 7 рублей 50 копеек доплачивали родители. Кормили нас в интернатской столовой, которая находилась в полутемном длинном помещении соседнего с нашим общежитием каменного здания, занимаемого педтехникумом. Три раза в день, в точно назначенное время, по очереди, мы, раздетые, с шумом-гамом проносились через двор и штурмом брали столовую. В ней всегда дежурили воспитатели. Они часто менялись. Все были похожи один на другого тем, что не вмешивались в происходящее. Расшалившиеся озорные ребята явно валяли дурака — кидались остатками пищи, толкались, мешали друг другу, кричали. Воспитатели безмолвно стояли в сторонке. Да и что они могли поделать с разбушевавшейся оравой. Лишь один из них запомнился на всю жизнь. Это был лысый, с седой бородкой, в изношенном, замызганном, когда-то дорогом пальто старик, обнищавший интеллигент. Когда заканчивался обед или ужин, он начинал бегать вокруг столов, хватал с них объедки и засовывал в специально припасенный мешок. Однажды кто-то, беззастенчивый, спросил старика:

— Зачем вы это делаете?

Он на какие-то секунды онемел, открывал рот, но ничего сказать не мог. Наконец бросил мешок, замахал руками:

— Не для себя, для собаки. Собака у меня, кормить нечем.

Бледный, с выступившей на лбу испариной, он пятился назад, к двери, пока пятками не коснулся порога. Тут круто повернулся и убежал. Больше он у нас не показывался.

Нас кормили три раза в день. Питание было сносное, но все равно хотелось есть. Праздниками были те дни, когда кто-либо из семи обитателей комнаты получал из дома посылку. Ее распечатывали всенародно на столе, делили всё присланное поровну и наслаждались досыта. А иногда и переедали. Пучились потом животы. Случалось, что и отравлялись.

На лето уезжали домой. Помню, первый день первых летних каникул. Нас с Николаем привез на кабриолете из города один из старших его братьев Дмитрий. Было воскресенье. Стояла солнечная теплая погода. Мы, едва повидавшись с родными, побежали с Колькой на реку искать ребят — наверняка ведь купаются. Встретившийся на площадке у церкви Петька Сидоров сказал, что в зотиковском сарае застрелился председатель волисполкома.

— Наш Иван! Наш Иван! — закричал Колька, и мы помчались к большому зотиковскому дому. Издали видим — ворота в сарай настежь распахнуты.

Прибежали, смотрим — лежит Иван Филиппов на ржаной соломе, белый, глаза открыты. Солома в крови. Николай бросился к брату, но его задержал милиционер:

— Не надо, нельзя.

Он знал, что Николай — брат председателя волисполкома, и стал объяснять:

— Я живу тут, наверху, у Зотиковых. Утром товарищ Филиппов пришел ко мне из Ерошкиной Сельги; знаешь, наверное, он живет теперь там в доме у жены. Говорит: «Отдохну». — «Отдыхай», — говорю. Сказал это и пошел в лавку за хлебом. Он не иначе как взял мой револьвер — в кобуре на стенке висел. И вот…

Пришел фельдшер. Пощупал пульс. Сказал: «Всё кончено».

Ивана Филиппова похоронили с почестями. Всем было ясно: соблазнила видного из себя, светлоголового Ивана вдовушка ерошкинского богача. Заговорили о происках классового врага. Лишь дальняя родственница Филипповых, согбенная старушка Григорьевна по-своему изъяснилась об этом:

— Слыхала, жарко любил Иван, принудили отречься. Вестимо, сломался — человек ведь.

Дело прошлое, пожалуй, старая Григорьевна была тогда ближе всех к истине.

Лето пролетело незаметно. Пасмурным августовским днем тот же Дмитрий на том же кабриолете отвез нас в город. Первого сентября сели за парты. Теперь уже в шестом классе. И потянулись опять чередой учебные дни, такие похожие один на другой. Лишь однажды в однообразный их ход вторглось трагическое событие, которое долго потом не могли забыть.

В соседнем с нашей школой старом деревянном здании находился детский дом. У нас в классе учился детдомовец Павка Мотов. Это был не по годам серьезный парень, с лица которого редко сходило угрюмое выражение. Он зарубил топором спящего товарища, с которым не поладил из-за девчонки. На похороны убитого собралось столько людей, что они не уместились на довольно обширной площади перед детдомом, стояли на улице, на мосту через Лососинку. Был митинг. На нем выступил секретарь Петрозаводского горкома партии Гаппоев. Он говорил о моральных уродствах, которые оставил нам старый мир. Справедливости ради следует отметить, что к этому времени у нас уже были собственные уродства, не взятые напрокат, а благоприобретенные. Но об этом не говорили.

Потом была опять обычная размеренная школьная жизнь со своими заботами, маленькими событиями. Вот появилась в классе невидная из себя девчонка Настя Погуляева. А как решала задачи — не хуже самого учителя. Вот бросила учебу, собираясь замуж, Валя Похвалина. Все мы, парнишки, жалели об этом, потому что все были влюблены в эту не по летам рослую девушку, обладавшую особой яркой красотой — черноволосая, темноглазая, белолицая. Парни, конечно, развлекались по-своему, бывало, и подерутся. Была в школе пионерская организация. Но она вела себя тихо. Там келейно что-то делали лишь примерные девочки. А время шло. И вот уже окончен седьмой класс. Выпускные экзамены — событие, которое не забывается. Вся весна 1927 года прошла в хлопотах и волнениях. Успокоились лишь тогда, когда получили удостоверения об окончании третьей петрозаводской семилетней школы. Был выпускной вечер. Прощались, обещали до конца жизни не забывать друг друга. После вечера разбежались. И исчез наш седьмой класс. Как будто и не было его никогда. Мне известны судьбы лишь одной одноклассницы и трех одноклассников. Тихая чернявая Катя Калинина сразу после школы поступила на почту и проработала почтальоном сорок лет. Георгий Лузгин поступил вместе со мной в лесной техникум. После окончания первого курса поехал в лесничество на производственную практику. Лесничий пригласил его поохотиться на медведя, который повадился на овсяное поле. В сумерках, как видно, не отличавшийся смелостью лесничий принял шевельнувшегося в кустах Лузгина за медведя и застрелил паренька. Шаня Макаров — драчливый зарецкий парень, мечтавший о море, занимался чем-то от ОСВОДа на Петрозаводской пристани. В 1937 году его арестовали и приговорили к расстрелу за то, что якобы он пытался потопить прогулочную яхту. Володя Басков — живой, веселый мальчик — стал одним из выдающихся летчиков-истребителей Великой Отечественной войны. Ему присвоено звание Героя Советского Союза. Это он летал над Ундер ден Линден в Берлине на случай, если поднимется самолет Гитлера. Об этом не раз и подробно писалось.

Вспоминая военное время. Беседа Федора Трофимова с летчиком, Героем Советского Союза В. Басковым. Петрозаводск, 1984 год.


Еще в семилетке я думал о том, как буду учиться дальше. Легко сказать «учиться дальше». Но где? Конечно, лучше бы всего в девятилетке, откуда легче попасть в высшее учебное заведение. Но тогда, в 1927 году, в Петрозаводске было лишь две девятилетки — железнодорожная и городская. В железнодорожную, естественно, главным образом принимали детей железнодорожников, в городскую, как правило, только горожан. О поступлении в девятилетку нечего было и думать. Единственно, где можно было попытать счастья, — это техникумы — педагогический, экономический, лесной. Я выбрал лесной. О нем шла хорошая слава. Нам нравились бравые ребята в голубых фуражках с лесоводческими значками на околышах — старшекурсники, переехавшие вместе с техникумом из Череповца в Петрозаводск. К сожалению, запомнил только пятерых из них. Дмитрий Носков. Музыкант. Запевала и заводила. Настоящий молодой вожак. Иван Громов — серьезный, умный, старательный парень. За 8 месяцев самостоятельно изучил немецкий язык. Павел Хлебников, Василий Плотников, оставшиеся до конца лесоводами и поплатившиеся за это дорогой ценой: в 1937 году были объявлены вредителями и репрессированы. Николай Лукин — подтянутый, заносчивый, всем недовольный — в 1930 году бежал в Финляндию.

Я едва ли не первым принес в канцелярию техникума заявление. Его приняла миловидная девушка-секретарша. Взяв мои бумаги, она сказала, что теперь надо ждать вызова. Я все лето ждал его и упорно готовился к экзаменам. Был большой конкурс: на 30 мест 126 заявлений. Мне поступить удалось.

Техникум

Техникум — не то что семилетка. Там водили за ручку, здесь относятся как к взрослому человеку, которому не нужно доказывать, что ученье — свет, а неученье — тьма. Ты самостоятелен, без подсказки должен стараться.

С первых дней мы почувствовали власть специальных предметов — лесоведения, лесоводства, геодезии, лесоустройства. Их преподавали компетентные специалисты, отлично знавшие свое дело и любившие его. Лесоведение читал кроткий и обходительный Лев Евлампиевич Екиманский. Лес представлялся ему единым живым организмом, гигантским и необъятным, со своими законами и порядками, бедствиями и болезнями. О дереве, пораженном каким-либо вредителем, он говорил с такой же нежностью и тревогой, с какой может говорить лишь мать о внезапно заболевшем ребенке. Екиманский собрал богатую коллекцию древесных пород. В ней были представлены, наверное, леса всего земного шара.

Всем нам сразу же понравился преподаватель геодезии Валентин Петрович Губарев. Помню, в аудиторию вошел высокий молодой человек, черноволосый, с удивительно чистыми голубыми глазами, поздоровался, улыбнулся, спросил:

— Знаете ли вы, что такое геодезия? Не сомневаюсь: знаете. И все-таки напомню: геодезия — наука, возникшая в глубокой древности, всё время развивающаяся, помогающая людям определять формы и размеры земли, проводить измерения на земной поверхности для отображения ее на планах и картах. Не было бы геодезии — не было бы планов и карт. А как без них человечеству?

Губарев мило улыбнулся, подошел к доске и несколькими крупными знаками изобразил мелом какое-то, конечно, незнакомое нам теоретическое построение; постоял молча у доски, объяснил: «Формула земли». Затем стал прохаживаться по классу. У него был поразительно легкий шаг, будто земля, формулу которой он разжевывал, угодливо пружинила под его ногами.

Губарев был уверен в том, что, если лесовод не знает или плохо знает геодезию, это не лесовод, а недоразумение. И свою убежденность он передал всем нам.

Инженер-лесоустроитель Лавренев, простой, любивший подчеркивать свою мужиковатость, пришел на первое занятие в бродовых сапогах с высоченными голенищами, перетянутыми специальными ремешками. Заговорил с порога:

— Вы, понятно, думаете, что я нарядился в такие сапоги-скороходы ради чудачества. Ошибаетесь. Это обувь моей профессии. Мы, лесоустроители, — первопроходцы. Бываем там, куда Макар телят не гонял. Тяжелы лесные марши. Будьте готовы к ним, если хотите, чтобы в вас признавали настоящих лесоустроителей.

Из преподавателей общих дисциплин запомнились Валентина Васильевна Полякова и Владимир Александрович Богданов.

Хорошо известную в Петрозаводске математичку В. Полякову — маленькую, полную женщину с пухлыми румяными щечками-булочками — все называли Булочкой. Она знала это, но не обижалась.

На первом и втором курсах прежде всего благодаря Валентине Васильевне, которая великолепно владела предметом, мы сумели не только полностью пройти программу средней школы, но и начать изучение высшей математики. На третьем курсе нас ожидали бином Ньютона, интегральные исчисления, дифференциальные уравнения. Но их не оказалось. Мы недоумевали, а старшекурсники посмеивались: «Вы, мальчики, не доросли до высших премудростей!» Но дело было в другом. Попросту начальство сочло, что высшая математика отныне нам не нужна, и выбросило ее из программы.

Не тогда ли, не в тысяча ли двадцать девятом году и начались сокращения учебных программ, их урезывание, упрощение, которые в конце концов привели к тому, что сейчас, спустя шестьдесят лет, приходится пересматривать, исправлять постановку всего народного образования снизу доверху и сверху донизу.

Да что там урезанная программа! Нам «урезали» целый учебный год. Срок обучения в лесном техникуме четыре года, а нас выпустили в конце третьего года обучения. Предлог: острая нехватка специалистов лесной промышленности. Но действительная причина досрочного выпуска состояла в том, что администрация техникума не успела подготовить общежитие. Мы, подвернувшиеся под руку, попросту были принесены в жертву ее безответственности.

Владимир Александрович Богданов, как я уже сказал, преподавал в техникуме русский язык и литературу. Аккуратный, подтянутый, всегда в отглаженном костюме, белоснежной рубашке с бабочкой, в старинном пенсне, он производил впечатление старорежимного барина. Но мы уважали его, как я теперь понимаю, потому что это был человек высокой культуры. Нам всё нравилось в нём — и его изысканные манеры, и то, что он говорил, и то, как говорил. Знания у него были обширные, охватывающие не только русскую, но и мировую литературу.

Как-то в компании Богданов сказал, что он все-таки либерал. Этого было достаточно, чтобы его освободили от преподавательской работы. В защиту Богданова выступила комсомольская организация техникума. В обком партии с протестом направился наш секретарь Борис Светлосанов. В обкоме сказали, что Богданов не будет восстановлен на работе: человек, у которого политический ветер в голове, не может воспитывать молодежь. И устроился Богданов где-то переписчиком.

В техникуме была боевая комсомольская организация. Жили бурно. Всерьез занимались большой политикой. Часами гремели собрания, на которых обсуждались вопросы о месте комсомола в строительстве социализма. Следили за частыми в то время дискуссиями. Всегда были на стороне Луначарского, который талантливо и мужественно вел изнурительный спор с митрополитом обновленческой церкви Введенским. Сочувствовали Маяковскому, не перестававшему сражаться со своими многочисленными недругами. Читали «Комсомольскую правду», которая звала молодежь строить новую жизнь. Устраивали диспуты. Хорошо помню, как страстно мы спорили о повести «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь». Это понятно: в повести С. И. Малашкина, посвященной нравственному облику советской молодежи, откровенно, без прикрас рассказано, как трудно складывался новый быт. Личность автора повести нас не интересовала. Вспомнили о нем лишь впоследствии, когда Демьян Бедный в стихотворном фельетоне высмеял некоего Малашкина, который написал роман «Две войны и два мира». «Мышь родила гору!» — издевался Демьян. И действительно, роман Малашкину не удался, была напечатана только первая его книга. Но ведь это был необычный человек, необычный писатель. Такое открытие я сделал для себя еще тогда, а недавно прочитал в «Литературной газете» буквально пятистрочную заметку о его смерти.

Сергей Иванович Малашкин жил сто лет — родился в 1888, умер в 1988 году. Наш современник, он участвовал в Московском вооруженном восстании 1905 года. В 1906 году вступил в РСДРП. Автор нескольких стихотворных сборников, романов, многих повестей и рассказов. Книги его стали библиографической редкостью. Их мало кто помнит теперь. Но «Луна с правой стороны», уверен, сохранилась в памяти многих людей моего поколения.

Летом мы отправлялись на производственную практику — нам давали возможность подзаработать, чтобы потом, зимой, по крайней мере, не голодать. Выезжали на практику группами. В нашу группу попали Антон Кликно, Вава Светаев, Василий Ефимов и Любославский. Кликно — высокий сухощавый парень — резко выделялся своей внешностью. У него были черные, как древесный уголь, прямые волосы, черные глаза и коричневое лицо. Ребята иногда спрашивали его:

— Антон, ты родом случайно не из Африки?

Кликно делал вид, что шутки в вопросе не уловил, серьезно отвечал:

— Нет, я родился значительно ближе, в шестидесяти верстах от Петрозаводска, в поселке Петровского леспромхоза. Там мой отец, там моя мать, лес рубят, меня ожидают.

Веселый был, жил на земле беззаботно, мечтал о небе. После окончания техникума пошел в лесную авиацию. Многие годы прыгал с парашютом на горящие леса.

Вава Светаев — сын директора первой петрозаводской девятилетки, не по возрасту солидный, брившийся уже с шестнадцати лет, отчаянный велосипедист, попробовавший проехать по перилам моста через Лососинку и с тех пор плохо владевший левой рукой. Сладкоежка, он захватил на практику пудовый мешочек сахарного песку, который мы общими усилиями опустошили за неделю. Учиться в техникуме ему не нравилось. На второй курс не пришел. Куда-то бесследно исчез.

Василий Ефимов из Падан, крепкий на вид, сильный парень, серьезный, малоразговорчивый, но верный в товариществе. Все мы проклинали комаров, которые не давали жить, а Ефимов только улыбался:

— Меня не берут, у меня кожа толстая!

Он много занимался, говорил, что об этом просил его перед смертью отец — сплавщик. Хорошо окончил техникум. Прошел почти все должностные ступени в лесной промышленности Карелии — от технорука лесопункта до управляющего лесозаготовительным трестом. Рано умер, от рака.

Особая фигура — Любославский. Не помню даже и имени этого белобрысого паренька. Причудой его было то, что не любил, когда его называли по имени:

— С меня хватит фамилии.

Он был сирота. Отца — начальника заставы — убили на границе. Мать уехала с молодым солдатом, оставив малолетнего сына на попечении сестры — учительницы Колатсельгской школы. Он пришел в техникум с направлением Наркомпроса Карелии. В специальных дисциплинах не преуспевал, зато в обществоведении показывал прямо-таки львиную силу. Любил ходить на комсомольские собрания, внимательно выслушивал все речи, а сам не выступал. После собрания обычно подходил к кому-то из ораторов и замечал:

— Ты говорил сегодня так же много, как Зиновьев.

Почему Зиновьев? Тогда много говорил не только Зиновьев. И что это — похвала или критика? Любославский на эти вопросы отвечал однозначно: «Маракуй сам».

В середине учебного года на нашем курсе появился новый учащийся Александр Мякушин — парень лет двадцати пяти, самый старший из нас и самый подготовленный, начитанный. Любославский сразился с ним по проблемам философии. Яростно спорили весь вечер. Мякушин потом сказал:

— Любославский ничего не знает, но разбирается.

После окончания техникума Любославский уехал в Белоруссию, на земли отцов.

Вот такой компанией выехали мы на практику, а руководство нами было возложено на объездчика Ермилича — моего земляка — жителя деревни Уя, что в трех километрах от Деревянного, и на помощника лесничего Георгия Никифоровича Дмитриева — коренного петрозаводчанина, не один десяток лет прослужившего в Петрозаводском лесничестве и не продвинувшегося по службе ни на йоту. Небольшой, сутуловатый, весь седой, добрейший старичок, он норовил погладить по голове каждого из нас. Нет-нет да и посылал кого-нибудь в машезерскую лавку за мясными консервами. Кормились вместе. Ермилич внешне был прямой противоположностью Дмитриеву — высокий, дородный, стройный, но по характеру такой же добрый и тихий. Под осень он стал охотиться, кормил нас мясом боровой дичи. В деревушке Уя, откуда Ермилич родом, жили всего четыре семьи. Насчитывалось в них полтора десятка мужиков. И любопытно, что все были такие же рослые, как Ермилич. Я однажды спросил: отчего бы это? Ермилич ответил необыкновенно:

— Так ведь у самой нашей деревни бор стоит. Сосны под тучи вымахали. Вот и мы тянемся.

Я учился в сельской школе с двумя сыновьями Ермилича. Встречался с ними впоследствии. Они тоже вымахали в саженный рост. Ушли на войну, не вернулись. Вскоре после войны умер и сам Ермилич. Теперь от его крепкой семьи никого не осталось.

Однако я забежал далеко вперед. Вернемся к нашей практике. Мы всё лето клеймили лес, отводили лесосеки. Работали в вековых сосняках за озером Лососинным. Жили в построенном неизвестно когда и неизвестно зачем бараке с нарами в два яруса. Вставали с зарей, кормились и до обеда бодро бегали по борам. После обеда бодрость быстро начинала убывать, к вечеру уже едва бродили, возвращались в барак усталые. Ужинали, заваливались спать, а утром снова были на ногах и опять — полные сил.

Наступил сентябрь, собрались в город. Жаль было расставаться и с бараком, который надежно укрывал нас от дождя и комаров, служил уютным местом отдыха, и с поварней, искусно устроенной Ермиличем на пригорке перед окнами, и с тропинкой, по которой ходили на озеро купаться, приносили в котелке воду, и с ясными зорями — утренними и вечерними, и с великими борами — чудом нашей северной земли. Шли домой пешком, лил дождь. Дорога местами превратилась в болото. Мои видавшие виды сапоги совсем развалились. Любославский, брезгливо сморщившись, посоветовал:

— Брось ты их к черту! Одни брызги от них.

Я так и сделал. Пришел в город босиком. Уж как стыдно было! Спасибо ребятам — прикрывали со всех четырех сторон. К счастью, в кладовой интерната сохранились старые сандалии — вышел из положения.

Следующим летом я проходил производственную практику на Верхневыгском сплаве. Вернулся домой в отличных сплавных сапогах, выданных бесплатно по личному распоряжению директора Майгубского лестранхоза Григорьева. Он пригласил меня к себе в кабинет, когда я пришел после окончания практики в бухгалтерию за расчетом. Спросил, понравилось ли мне на сплаве. Я сказал, что понравилось. Он позвал на работу в лестранхоз.

— Кончишь техникум — и к нам. У нас можно работать. Не обидим.

Учась на втором и третьем курсах, мы по два раза в год выезжали на лесозаготовки ликвидировать прорывы: в декабре, когда срывался годовой план, и в марте, когда проваливался традиционно ударный месячник. А в 1929 году, еще до выезда в лес, весь техникум направили в Бабгубу, возле Кеми, на выкатку пиловочника для Кемского лесозавода, так как и это дело оказалось под угрозой срыва. При помощи примитивных воротов, под неутихающим ледяным ветром и дождем, то и дело превращающимся в снег, поднимали на крутой каменный берег тяжелые бревна и складывали их в штабеля, достигающие иногда высоты трехэтажного дома. Рядом снами, за колючей проволокой, то же самое делали заключенные. Их трудовым гимном были слова: «Тише едешь, дальше будешь. В карцер сядешь, всё забудешь!» Этот «гимн» распевался и на другой, вовсе уж непечатный лад. Мы отвечали по-разному, но чаще всего — студенческой песней: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, собралися мы сюда». Зеки зло смеялись:

— Добровольно собралися? Ну, дураки!

Это больнее всех задевало почему-то Женьку Огладина — нашего сокурсника, умного парня, не желавшего терпеть обиды, но еще не понимавшего, что и за колючую проволоку можно угодить безвинно. Он подходил к проволоке, отругивался:

— Это вы дураки, раз сюда попали.

— И ты, носатый, угодишь в нашу дружную семью, раз такой словолюбивый. Не зарекайся.

Женька никуда не угодил: на выкатке леса простудился и вскоре умер от крупозного воспаления легких.

Кормили нас плохо — суп из соленой селедки, каша из какой-то непонятной крупы. Но работали мы крепко. Заслужили премию. Ее отоварили, как было принято в то время, мануфактурой. Кладовщик отвалил целую кипу синего плотного материала. Привезли, бросили в зал. Первым обратил внимание на мануфактуру военрук Иванов. У него загорелись глаза: да ведь это же бриджи, товарищи! Настоящие. Предлагаю сшить бриджи. Что ж, бывшему красному коннику, убежденному кавалеристу, виднее. Заказали в «Кустпромшвей» бриджи. Во время первомайской демонстрации проехали в них на осоавиахимовских лошадях мимо правительственной трибуны. Потом долго форсили в городе.

В тридцатом году хлынули в нашу жизнь перемены. Первая — всех живущих в старом общежитии по улице Луначарского расселили по разным углам города. Нам — моему ближайшему другу Ивану Кутасову, его разудалому приятелю Осе Зуеву, Антону Кликно и Любославскому — выделили целый частный домик по Вытегорскому шоссе. Хозяева, сдавшие его в аренду техникуму, оставили нам единственную свою вещь — ведерный самовар из красной меди. Мы грели его во дворе. Иногда тут же, за вынесенным из кухни столом, разводили чаепитие. Однажды вечером, во время одного из таких чаепитий, скрипнула калитка и весь ее проем заполнила массивная фигура нашего обществоведа и страстного любителя поэзии Иосифа Матвеевича Шульца. Он задыхался, на широком бледном лице выступил пот. Встал к столу, оперся на него руками, тихо сказал:

— Ребята, Маяковский застрелился.

Сказал и заплакал. Мы не знали, как его успокоить, стали отпаивать крепким чаем. Ося Зуев — простецкий парень — неожиданно продекламировал: «Погиб поэт, невольник чести, пал, оклеветанный молвой».

Политик Антон Кликно заметил:

— Сейчас другое время, другая должна быть оценка.

Кутасов не то чтобы прямо возразил, но внес ясность:

— Время другое, конец тот же — смерть поэта.

Итог начавшейся было дискуссии хмуро подвел Любославский:

— Не везет поэтам на Руси.

Шульц предложил сейчас же послать в Москву телеграмму соболезнования. Всей артелью отправились на телеграф.

Ингерманландец Иосиф Шульц — уроженец Гатчины — приехал к нам из Ленинграда. Это был открытый, искренний человек. Знал свой предмет. Но в техникуме больше всего любили его не за лекции, а за беседы о поэзии, которую он действительно страстно любил и глубоко знал. Писал стихи он и сам, но не афишировал этого. Его финноязычные стихи под псевдонимом «Юхани» включены в антологию («Сталью закаленная», 1976).

В начале июня, когда мы были уже готовы выехать на производственную практику, объявили, что наш курс призывается на двухмесячный военный сбор. Это была вторая, еще более неожиданная перемена.

Все лето «воевали» в окрестностях моего родного Деревянного — маршировали, лежали в подсохших на летнем солнце канавах, ползали по их вязкому дну, выполняли классические команды: «Шагом арш!», «Бегом!», «Песню!», «Ложись!», «Лежа заряжай!», «Огонь!», «Пли!». Загорели, поправились на красноармейском пайке.

Перед окончанием учений я зашел домой. Повидался только с матерью. Бабушка пасла где-то единственную корову, оставшуюся после организации в селе колхоза. Братья Михаил, Петр и Дмитрий ушли на сенокос, которому, несмотря на то что наступил уже август, не видно было конца. Катя и Алексей играли с соседскими ребятишками на улице. Отца не было дома с осени прошлого года, стекольничал в городе, даром работать в колхозе не хотел.

Мать согрела самовар. Сели пить чай. А она все вздыхала, жаловалась:

— Такая тоска. Рожь, гляди, поспела. Жать бы, руки просятся, а я на поле не хожу. Глаза не глядят на чужое поле. Не могу!

Я промолчал — не нашелся, что сказать.

Не давали покоя печальные мысли. Было чувство неуверенности, безысходности. Казалось: всё, что кругом, рядом — кончается, уходит — и эта комната с темной иконой в большом углу, и белая печь в пол-избы, такая всегда теплая, и пахучая, вечнозеленая герань на маленьких окошках, и береза над колодцем во дворе, и мягкий песок под окном. Всё уходит, навсегда. Прощай, родная сторонка!

Вот так я побывал в родительском доме последний раз.

В 1931 году семья перебралась в Петрозаводск. Дом в Деревянном купил сельсовет. Новые жильцы сожгли его в том же году — не свой, не жалко.

Вернулись с учений — новая неожиданность: нас повезли на экскурсию в Ленинград. Там было несколько дней райской жизни: разместили в роскошной, по нашим скромным запросам, гостинице, сладко кормили в ресторане. Век бы так блаженствовать! Нам отпустили на это неполную неделю. Вернулись домой — приглашают в техникум на собрание. И какой почет: нас уже ожидают представитель обкома партии, сам управляющий трестом «Кареллес», директор техникума. Представитель обкома сказал, что принято решение о досрочном выпуске нашего курса.

— Да разве же так можно? — воскликнул, кажется, Кутасов.

— Можно, товарищ, — строго подчеркнул представитель обкома, помолчал, еще более строго добавил: — Потому что нужно!

Что мы могли теперь сделать? Ничего. Получили в отделе кадров «Кареллеса» направления на работу, дорожные, суточные и разъехались. Меня и уссунского паренька Сашку Яковлева послали в Ругозерский леспромхоз.

В лесах ругозерских

Холодным и промозглым ноябрьским вечером мрачный извозчик, всю дорогу поносивший свою якобы ленивую лошаденку, доставил нас на вокзал. Кое-как втянулись, а точнее, втиснулись в бесплацкартный вагон. Всю ночь проговорили, сидя на своих фанерных чемоданах. Утром выскочили из вагона на станции Кочкома, откуда по тракту, недавно построенному заключенными УСЛАГа, можно было проехать в Ругозеро. Стали искать транспорт. Первый же встречный безнадежно махнул рукой:

— Какой уж тут транспорт!

Сашка верно сообразил: леспромхоз обязательно имеет на станции склад. Без труда разыскали его. У широко раскрытых ворот склада стояла полуторка. Ее загружали конской сбруей — хомутами, шлеями, седелками, уздечками. У машины крутился разбитной мужичок в коротенькой тужурочке, густо измазанной горючим и смазочным. Слегка пьяненький. Отрекомендовался:

— Водитель Аристарх Ветер. Чем могу служить?

Мы сказали. Закуражился:

— Куда вас? Еще ограбите.

— Что, что ты сказал? — угрожающе спросил Яковлев и шагнул в сторону Аристарха. Тот отступил за машину, оттуда послышалось:

— Куда ты прешь? Или шуток не понимаешь? Кто вы такие? Молодые специалисты? Так бы сразу и отрекомендовались. Будущее индустриализации страны. Понимаю значение. Залезайте в кузов.

И мы поехали — полетели, понеслись! Аристарх бешено гнал расхрястанную полуторку, ее бросало из стороны в сторону, на каждом бугорке трясло так, что, казалось, вот-вот она разлетится вдребезги. Хомуты и седелки прыгали друг на друга, но больше всего на нас. До сих пор не понимаю, как мы тогда уцелели. Полуторка вплотную подкатилась к конторе леспромхоза, уткнулась колесами в нижнюю ступеньку крыльца.

Мы поднялись на второй этаж, секретарша — пожилая учтивая женщина — сказала, что товарищ Пейппо на месте, и показала кабинет директора. Навстречу нам поднялся высокий грузный человек в темном костюме, белой рубашке с галстуком; лицо у него было нежное, с оттенком румянца, глаза чуть выпуклые, строгие. Хрипловатым голосом предложил сесть. Мы подали бумаги. Взглянул на них, недовольно поморщился:

— Вы техники-лесоводы. Нам нужны техники-лесозаготовители. Вы согласны заготовлять лес?

Сашка почему-то ни к селу ни к городу сболтнул:

— Мы на всё согласны.

Пейппо вспылил.

— На всё соглашаться не надо. Я вас спрашиваю, согласны ли вы заниматься именно лесозаготовками?

— Согласны, согласны, — сказал я.

Меня назначили техноруком по лесозаготовкам в Андроновогорский учлеспромхоз, Яковлева — в Кимасозерский.

На другой день мы расстались и больше не встречались. Жизнь развела нас в разные стороны.

У Яковлева сразу что-то не заладилось в Кимасозеро. Техноруком его не назначили, согласился стать бухгалтером. Рассказывают, быстро наладил счетное дело. Откуда-то на лесопункте стало известно, что Александр — выходец из зажиточной семьи. Разумеется, сразу же нашелся доброжелатель, пославший кляузу в район. Яковлеву намекнули, что ему не положено жить в пограничной полосе. Он уехал, и след его затерялся.

Первым моим учителем на производстве стал заведующий Андроновогорским участковым леспромхозом Григорий Павлович Федоров. Местный житель, выбившийся из десятников, умный, отлично знающий лесное дело, он научил меня всему, что должен знать на практике лесной руководитель среднего звена. Но особенно я уважал Федорова за его честность и смелость. Помню, как он стал на защиту твердозаданца Василия Силина из деревни Еловая гора.

Твердозаданцы. Кто они такие? Это деревенские мужики, отнесенные местными властями к числу зажиточных и обложенные немыслимо высоким твердым заданием по заготовке и вывозке древесины. Если твердозаданец не выполнял сумасшедшей нормы, его объявляли саботажником и судили. Однажды Федоров встретил на делянке твердозаданца Силина, лежащего у ног запутавшейся в вожжах лошади.

— Не могу, — сказал Силин, — делайте что угодно.

Федоров отвез обессилевшего человека домой в Еловую гору, дал ему письменное освобождение от работы. Андроновогорский сельсовет объявил твердозаданца дезертиром. Его судили и вместе с отцом и матерью выслали в каменоломни на остров Голец в Онежском озере. А дело Федорова — перерожденца, пособника классового врага — изучалось и оформлялось в райкоме партии. Рассмотреть его не успели. Произошло неожиданное: из леспромхоза пришел приказ, отменяющий твердые задания и строго предлагающий руководителям учлеспромхоза под их личную ответственность уничтожить все формы по учету работы твердозаданцев. Мы до глубокой ночи жгли в печке эти формы. Потом выяснилось: к нам должна была приехать иностранная комиссия. И хотя не приехала, твердозаданцы исчезли. Федоров отделался легким испугом.

Летом 1931 года учлеспромхозы были преобразованы в лесопункты. Нашу контору леспромхоз перевел из Мергубы — деревушки, расположенной в трех километрах от Андроновой горы — центра сельсовета, в Челмозеро, где было три дома. В двух жили охотники и рыболовы братья Тихоновы с семьями, в третьем — большом и красивом, возвышающемся на живописном берегу лесного озера, как замок из дерева, разместились и контора лесопункта, и весь наш аппарат — каждому досталась комната. Дом окружали хозяйственные постройки, специальное помещение было отведено под магазин. Основательно осел здесь челмозерский купец. Говорили, предприимчивый был, широко поднял дело. Жители Ледмозера, Больших гор, Тикшозера, Кимасозера не знали нужды в товарах. После революции бежал в Финляндию.

Федорова перевели на работу в Ругозеро. Начальником Челмозерского лесопункта по его рекомендации назначили меня. Опыта, понятно, у меня недоставало еще, но энергии было хоть отбавляй. Согласился. И — завертело, закружило. Время было жесткое, крутое. Всю нашу жизнь определял план. Всё для плана! При любых условиях — план! План любой ценой, во что бы то ни стало! Этого требовал «Кареллес» от леспромхоза, леспромхоз — от лесопунктов.

И мы вертелись. День в лесу, вечером в конторе. Сидим, жжем махру, в чаду и жаре подсчитываем, что же сделано за день. Оказывается, сделано мало. Если темпы не будут резко повышены, неминуем прорыв. Начинаем обдумывать, что же надо сделать, чтобы завтра же наверстать упущенное. Принимаемся за расстановку сил. Особенно большие надежды на это возлагали постоянно сидевшие у нас республиканские и районные уполномоченные, которые неусыпно следили за тем, как мы работаем. Все они, за малым исключением, ничего не понимали в лесном деле, боялись показываться на делянках, а может, и просто ленились, днями лежали в комнате для приезжих, пили чай, «болели» за план, с нетерпением ожидая вечера. Как только спускались сумерки, перекочевывали из комнаты приезжих в контору, ждали возвращения из леса начальника лесопункта, технорука, десятников. Сердились, когда кто-либо из них запаздывал. Всегда были недовольны итогами дня. Начинались поиски резервов. Почти всегда они сводились к разговорам о расстановке сил и затягивались до ночи. Сочиняли варианты, спорили, понимая, что все это есть не что иное, как переливание из пустого в порожнее. Давно ведь известно, что от перестановки слагаемых сумма не меняется. Ночные дебаты нужны были разве что для самоуспокоения их участников. Что же касается изыскания резервов, то это было уделом начальника лесопункта, которому леспромхоз в помощи не отказывал, особенно после того, как начальником его производственного отдела стал Григорий Павлович Федоров.

До тошноты накурившись, отупев от бессмысленных повторений азбучных истин, приходишь домой где-то в час, иногда и в два часа ночи. А в шесть — наряд. После наряда — лес, хлопоты до вечера. И так каждый день. А из леспромхоза сыплются приказы, один строже другого, все чаще — с угрозами: под суд! Под суд! Было не так уж страшно, привыкли к грозным бумагам. Но однажды, в середине первого квартала, суд пожаловал к нам сам, собственной персоной, в натуральном виде.

Мы со старшим счетоводом Зуевым и кассиром Дубовым готовили в конторе документы для выдачи лесорубам зарплаты за январь. На минутку заглянул парторг Канто, чтобы сказать: он отправляется в лес. Не садясь, набил махоркой трубку, раскурил ее, направился к порогу. Уйти не успел. В контору с паром, с инеем на меховых шапках ввалились районный прокурор, судья, начальник милиции. С ними был и Пейппо. Он поздоровался со всеми нами одновременно:

— Терве!

— Терве, терве, — ответили мы.

Это, как, впрочем, и некоторые другие финские слова постоянного обихода, мы знали. Довольный, Пейппо заулыбался:

— Финский язык изучаете. Это хювя.

Канто по-русски спросил:

— Что случилось? Такие гости.

Пейппо ответил по-фински. Канто объяснил мне, что они приехали, чтобы устроить у нас выездное заседание суда, и тут же обратился к Пейппо.

— Кого будете судить?

— Саботажников.

— Саботажников у нас нет.

— Найдутся.

Канто на шаг отступил от рассевшихся за столом судей, оглядел каждого в отдельности, усмехнулся:

— А для чего вам искать саботажников? Судите нас, посадите — вам всё дозволено. Потом люди увидят, сколько вы леса стране давать будете, всей судебной бригадой, вчетвером.

Злая ирония Канто взбесила Пейппо. Он назвал парторга гнилым либералом, угрожающе предупредил, что и старый коммунист не должен забываться. Прокурору стал объяснять, что вот такой здесь парторг. Что за парторг? Мягкотелый идеалист, который полагает, что достаточно погладить друг друга по головке, и дело пойдет. Но саботажников надо не по головке гладить, а судить. Или товарищ Канто думает, что социализм можно в белых перчатках построить? Но в белых перчатках можно только дам заподручку водить.

— Вы первый ответчик. — Пейппо повернул ко мне сердитое лицо. — Почему не выполняете приказ о запрещении выезда рабочих домой по воскресеньям?

— Рабочим без выезда нельзя, — ответил я. — У нас нет бани, плохо с продуктами.

— Понимаю вас так: приказ исполнять вы не намерены. Но, скажите, что же это, как не саботаж?

Я молчал. Атмосфера накалялась. Казалось, импульсивный директор вот-вот прыгнет из-за стола, за которым сидел против меня, закричит, застучит ногами, а он тихо сказал:

— Отдам вас под суд.

Достал из папки лист чистой бумаги, обмакнул в чернильницу ручку, приготовился писать.

— Пейппо! — прикрикнул обычно никогда не повышавший голоса Канто, подошел вплотную к директору и сказал по-фински что-то такое, отчего тот на мгновение оторопел. Но тут же пришел в себя, швырнул на стол ручку с такой яростью, что чернильные брызги от нее разлетелись во все стороны. Воцарилась тягостная тишина. Ее нарушил начальник милиции, должно быть, привыкший улаживать конфликты. Он предложил подкрепиться с дороги.

Никто, разумеется, не возражал.

Дочь Зуева Нюра согрела большой самовар. Все — и гости, и хозяева — разместились за длинным столом в большой комнате, скорее даже зале, где у челмозерского купца была, по всей вероятности, гостиная. Не сел за стол только Канто, ушел из дома, не хотел мириться с судьями. Дубов ловко раскупорил полдесятка банок мясных консервов. У каждого нашелся хлеб. Нюра стала разносить стаканы дымящегося ароматного чая. Поели, напились, размякли, подобрели. Пожалуй, больше всех подобрел Пейппо. Однако спохватился, напустил на себя прежнюю строгость, как только прокурор заметил обо мне, что таких молодых повозрасту начальников лесопунктов, наверное, не найти во всей Карелии:

— Что из того, что молодой. Взялся за дело, пусть отвечает.

Вечером уборщица Александра, статная приятная женщина, мать-одиночка с тремя детьми, притащила из сарая пять топчанов, поставила их в гостиной вплотную друг к другу, подстелила жесткие, набитые киповым сеном матрацы. Гости вповалку улеглись на них. Утром уехали в Кимасозеро.

Меня не судили — то ли по молодости, то ли из уважения к старому коммунисту Канто, который так горячо защищал меня. Пейппо ограничился тем, что оставил приказ, в котором был объявлен мне строгий с последним предупреждением выговор.

А в Кимасозере суд был. Судили начальника лесопункта. Хлопотливого старика Ряйсянена за мягкотелость и невыполнение плана приговорили к одному году условно. Узнав об этом, Канто в сердцах плюнул, но подумав, рассмеялся:

— Ты понял, почему год условно? Сообразили: если уберут Ряйсянена, лесопункт провалится. Все-таки сообразили…

В марте челмозерские лесорубы — большегорские, тикшезерские, минозерские парни — сильные и честные — пошли по нашему призыву на штурм и сезонный план выполнили. Белоснежное Челмозеро стало бронзовым — одно к одному грузно легли тридцать тысяч сосновых и еловых бревен. Теперь мы их обязаны были сплавить в реку Кемь. Тогда было простое и ясное правило: если зимой ты — лесоруб, то летом — сплавщик. Те же тикшезерские, большегорские, минозерские славные ребята днем и ночью гнали по озерам, тихим речкам ими же заготовленные бревна. Лето было сухое. Речки быстро обмелели. Пришлось накатывать вдоль их берегов ряжи из бревен — косы. Они сужали речные русла и таким образом поднимали уровень воды. Набор кос — тяжелое дело. Но ребята одолели его и пришли с хвостом, то есть с последним бревном в магистральную реку Кемь раньше срока.

Я поехал в леспромхоз, чтобы оформить первый за два года отпуск. Пейппо встретил меня приветливо, похвалил.

— Первое испытание выдержал. Характер есть. Такие люди лесной промышленности нужны. Конечно, нелегко нам. Трудное время. Но мы с вами для трудного времени и рождены. Отдыхайте, возвращайтесь.

Я сказал, что, понятно, вернусь, какой может быть разговор. У меня и в мыслях не было уйти из леспромхоза. Но приехал в Петрозаводск, и все изменилось.

Редакция

Поезд в Петрозаводск пришел рано утром. Я с волнением вышел из вагона — все-таки два года не был тут. Огляделся по сторонам, стоя на платформе. Всё было как и прежде: маленькое деревянное зданьице вокзала, деревянные заборы по обе его стороны, деревянные тротуары от вокзала к городу, коновязь в сторонке, ломовые извозчики на телегах, легковые — на колясках. Всё как было. И только погода стояла другая. Тогда, голубой осенью 1930 года, когда мы уезжали с Александром Яковлевым в Ругозеро, было сыро, холодно, хмуро. Теперь, несмотря на ранний час, уже пригревало солнце, было тепло и светло. Август в Карелии — добрый месяц.

Никто меня не встречал. Собрался было поехать на извозчике, но как на грех всех извозчиков до меня расхватали приехавшие с северным поездом пассажиры. Направился домой пешком. По дороге заметил: у хлебных магазинов застыли в ожидании открытия длинные очереди. В городе не хватало хлеба. Раньше в доме, купленном родителями в 1931 году, я не бывал и знал о нем только то, что он под номером пятьдесят восемь находится на улице Куйбышева. Нашел его без особого труда, так как знал город прилично.

В доме было пять комнат, в которых жили четыре семьи — отец приобрел его вместе с постояльцами — семейным ветврачом Питиным, семейным ветфельдшером Моисеевым и медсестрой Харитоновой. Наша семья, состоявшая в то время из восьми человек, занимала одну, правда, самую просторную комнату. Нечего было и думать о каких-либо даже минимальных удобствах. Теснота невообразимая. На кроватях спали только больная бабушка, мать и сестра. Остальные ложились вповалку на пол.

Меня успокаивало то, что я не долго буду стеснять семью, вскоре надо было уезжать обратно в леспромхоз. Но случилось непредвиденное. Мой товарищ по техникуму Иван Кутасов, работавший в редакции «Красной Карелии», сказал мне при первой встрече, что я вместе с ним должен сходить к редактору газеты И. М. Стерлину. Я спросил:

— Зачем?

— Ну, ясно же зачем, — ушел он от ответа.

Впрочем, я и сам догадался, почему редактор хочет встретиться со мной. После того как в «Красной Карелии» был напечатан мой очерк, присланный на конкурс, Кутасов посоветовал Стерлину, недавно назначенному в газету и спешно обновлявшему редакцию, взять меня на работу. Стерлин с готовностью согласился.

И вот мы идем в редакцию. В маленькой задымленной табачным дымом комнатке, именуемой кабинетом редактора, нас встретил высокий человек с красивой шевелюрой слегка вьющихся волос и большими серо-голубыми глазами. Сразу заговорил о деле:

— Мне понравился ваш очерк. Товарищ Кутасов утверждает, что вы и раньше писали в газету, любите писать. А что, если поработаете в штате? Согласны?

Я сказал, что, конечно, согласен, но только через год. Стерлин захохотал:

— Выдумщик! Товарищ Кутасов, вы только полюбуйтесь, какой выдумщик ваш друг. Да через год вы, может, и не понадобитесь редакции. Но почему через год?

Я ответил, что дал обещание вернуться в леспромхоз.

Стерлину опять стало весело:

— Мало ли кто кому что обещал!

Мне не понравился такой неприкрытый цинизм редактора. Сухо сказал ему:

— Нет, товарищ Стерлин, от своего обещания я не откажусь!

Стерлин посмотрел на смутившегося Кутасова:

— Да что мы будем его уговаривать! Передадим дело в обком — и разговору конец. Вы ведь коммунист? Кандидат? Ничего — партийная дисциплина распространяется и на кандидатов.

Через несколько дней меня пригласили в обком и сообщили, что принято решение о переводе меня из Ругозерского леспромхоза в редакцию газеты «Красная Карелия». Хотел возразить, но промолчал, не воспротивился, не хватило духу.

Так я не сдержал своего слова. Что подумал тогда обо мне Пейппо — крутой директор, — иногда и перегибал, но честнейший человек. А Канто?

До сих пор мучает совесть, не могу себе простить, почему уступил тогда, проявил нерешительность.

Две даты: 29 сентября 1932 года и 16 июня 1984 года. Между ними солидный пласт времени — пятьдесят один год и восемь с половиной месяцев.

29 сентября 1932 года я первый раз переступил порог редакции газеты «Красная Карелия» как ее штатный сотрудник. Редакция размещалась тогда в одноэтажном каменном домике на Пушкинской улице. Когда-то в нем была свечная фабрика. В помещении пахло воском и типографской краской. Мне отвели место за небольшим замызганным столом. Мое место оказалось прямо под форточкой. В нее врывался свежий онежский ветер. Было холодно. Я захлопнул форточку. Сидевший за соседним столом солидный Матвей Покровский — заведующий промышленно-транспортным отделом — мягко заметил:

— Лучше бы не закрывать. Все курим. Задохнемся.

Я извинился и открыл форточку…

А 16 июня 1984 года я последний раз переступил порог трехэтажного каменного здания по улице Германа Титова, распрощавшись с газетой, которой посвятил почти всю свою сознательную жизнь, и направился на ту же Пушкинскую улицу, но уже в Союз писателей Карелии, где накануне меня избрали председателем правления Союза.

…Первую командировку в газете я получил на Деревянский лесопункт. Начальник его Зинков, ровесник мне — молодой еще, шумливый человек, зачем-то отрастивший широкую рыжую бороду (тогда бород не носили), встретил меня снисходительно.

— Что, молодой человек, леском интересуешься?

— Интересуюсь.

— Пожалуйста, — Зинков, стоя на крыльце, махнул рукой, — у нас всё на виду. Показать или сам разберешься?

Я сказал, что постараюсь разобраться сам.

И без особого труда разобрался: лесопункт далеко еще не был готов к осенне-зимним лесозаготовкам, хотя сезон уже наступил. Когда сказал это Зинкову, он изумился:

— Да ты, милый, что? Откуда ты такой?

Мне было странно, что человек, безусловно понимавший свое дело и ясно видевший недоделки, никак не желает признавать ничего, всё начисто отметает. Сказал Зинкову:

— Меня удивляет это.

Он отмахнулся:

— Удивляйся сколько душа желает.

Я сказал, что напишу об этом. Ответ был категоричный:

— Пиши сколько влезет.

Я написал заметку «Попробуйте не удивиться».

Прошло два или три дня. Однажды утром приоткрылась дверь в комнату, где работали все четыре сотрудника нашего отдела, и в нее просунулась рыжая борода, спустя секунду встал на пороге и ее хозяин — Зинков. Он поздоровался со всеми сразу, прошел к моему столу. Я предложил ему сесть. Отказался. Стоя произнес такой приблизительно монолог:

— Что же это, милый человек, обидел своего брата — такого же начальника лесопункта, каким был сам. Правда, был да весь сплыл — сбежал — в конторе-то тепло и не опасно. Но все же нашего сухого хлеба попробовал. Приехал и ни гу-гу. Ходил, улыбался, а в кармане — кукиш. Нехорошо, товарищ. Да если бы ты сказал, я бы тебе выкричал все свои боли. Аж поплакали бы вместе. А ты: «Попробуйте не удивиться». Ишь мудрец! В леспромхозе не очень-то будут пробовать. Возьмут да выкинут к чертовой матери — вот и всё удивление.

— Вас не за что выкидывать, — сказал я, — пойдемте вместе в леспромхоз.

Зинков сердито отказался.

— Не нужно, не трудись. Сам за себя постою. Прощай.

Зинков ушел.

Он остался начальником лесопункта. Потом работал в леспромхозе, в тресте. Стал писать в газету. Свои материалы — нешаблонные, нестандартные, точные — присылал только лично на мое имя. Я всегда сам посылал их в набор.

Мы никогда больше не виделись. Иногда разговаривали по телефону. Зинков не раз обещал зайти в редакцию, но так и не собрался. Давно уже нет его в живых.

Вскоре после деревянской поездки была другая — на Кемскую запань. Тема ее возникла внезапно. Этому предшествовала целая история. Летом 1932 года в Кемь приезжала английская журналистка. Она нашла здесь словоохотливого соловецкого монаха, которому, признаться, было что рассказать. На основе рассказа выходца из Соловков и собственных наблюдений журналистка написала очерк, который был опубликован в газете «Таймс» под заголовком «Город, в котором не смеются». Конечно, очерк не был лишен правды, но была в нем и откровенная ложь, и издевка над нашими людьми, и безмерное английское высокомерие. «Красная Карелия» решила дать публичный ответ достопочтенному «Таймсу». Подготовить его взялся один из лучших наших журналистов, заведующий партийным отделом редакции Илья Гроссман. Он выехал в Кемь, собрал материал, подготовил его для печати и на месте, в Кеми, даже смакетировал газетную полосу под шапкой «Большой Лондон и маленькая Кемь». С этой полосой пошел в Кемскую запань, чтобы проверить ее на сплавщиках. Сплавщики не возражали против того, что написано: надо буржуям поддать, раз обижают, но и о запани забывать нельзя — плохо с пищей, спецодежды не дают, да и вся работа срывается. Не будет перемен, Кемский лесозавод останется без сырья.

Гроссман и сам заметил: дела в запани идут ни шатко ни валко. Пообещал сплавщикам написать об этом в «Красной Карелии» и слово свое сдержал. В газете появилась его острейшая корреспонденция о том, что Кемский лесосплав находится под прямой угрозой срыва. Редакция решила взять запань под ежедневный контроль. На прорыв послали меня. Я должен был в духе выступления Гроссмана каждый день бомбить все, что мешало работе сплавщиков. И я бомбил. Руководители запани избегали встреч со мной. Я писал о том, что видел своими глазами, и, как правило, попадал в точку.

Я понимал: на запани есть люди, которые любовью ко мне не пылают. Поэтому серьезно отнесся к предупреждению уполномоченного «Кареллеса» — старика Емельяныча, с которым жили в одной комнате леспромхозовского дома приезжих.

Однажды я возвратился домой позже обычного. Емельяныч встревоженно спросил:

— Прямо с запани?

— Прямо.

— Так ведь тьма кромешная.

— Кромешная.

В городе не горел ни один фонарь. Не было света и в окнах домов — люди жили со свечами. Приходилось ходить ощупью, с опаской. Но особенно неприятно и опасно было переезжать в темноте через бурную Кемь — из запани в город можно было попасть только на лодке.

Емельяныч строго наказал переезжать реку только на свету. В темноте-то, что ни случится, концы в воду. Тут всякое бывало!

Я прислушался к совету опытного человека, стал осторожнее. Обошлось.

Запань выполнила план. Перед отъездом из Кеми зашел в райком партии, чтобы поделиться радостью. Секретарь райкома М. В. Денисов не захотел со мной разговаривать. Никак не мог побороть в себе обиду на газету, хотя именно ее критика разбудила, расшевелила райком, и он в сложной обстановке сумел показать себя как организатор с лучшей стороны. Не успели закончить сплав, началась труднейшая лесная зима 1933 года. В следующем году было еще тяжелее. Вся Карелия жила лесозаготовками. Газета, разумеется, тоже. В редакции создали лесной отдел. Меня назначили заведующим. Отдел каждый день выдавал целую страницу, посвященную лесозаготовкам. Вскрывали недостатки, критиковали отстающих, славили героев. Сами были героями. Литературный сотрудник отдела Алексей Иванович Терентьев за один день успевал побывать в Матросах, что в сорока километрах от Петрозаводска. Рано утром уходил из города, в полдень его видели уже на делянках лесопункта, где работали канадские финны — отличные лесорубы, поздно вечером он возвращался домой. Через день в газете появлялся материал об умелой работе канадцев.

Трудно было порой. Хозяин положения — кубометр, голое администрирование, граничащее нередко с произволом, позорные черные доски, рогожные знамена, присуждаемые тем коллективам, лесопунктам, леспромхозам, районам, которые не справлялись с планом. Отстающие лишались полагающегося снабжения, даже соли не давали вдоволь. Это было неприкрытое грубое насилие. Кстати, скажу: именно в те первые тридцатые годы, в разгар индустриализации, лесозаготовки нанесли тяжелый удар карельской деревне. Колхозники неохотно шли на лесозаготовки. Их сманивали в лес рублем, а то и привлекали в принудительном порядке. Именно в это время была нарушена вековая традиция, состоящая в том, что женщин в Карелии строго оберегали от тяжелых лесных работ, которые были уделом только мужчин. Женщину в бор не брали. Она оставалась дома, хранила тепло семейного очага, растила детей, вела домашнее хозяйство. Теперь их оторвали от их прямых дел. Женщина стала исполнительницей, может быть, самой неженской работы — обрубки сучьев. Деревня опустела, осиротела, начала быстро хиреть.

Унылая действительность накладывала на газету мертвящую печать. И все-таки на ее страницы, несмотря на многочисленные препоны, выплескивалась подлинная жизнь. Это были письма читателей. «Красная Карелия» печатала их целыми страницами. Газета защищала лесорубов, отстаивала их интересы, добивалась создания на лесозаготовках, по крайней мере, сносных бытовых условий.

Увлечение

Еще в сельской школе я начал писать стихи. С тех пор, на протяжении семидесяти лет, у меня два главных дела — газета и литература.

Говорят, что работа в газете мешает писателю. Не спорю — возможно, иногда и мешает. Но чаще всего, как подсказывает мой многолетний опыт, содействует литературному творчеству. Нет весов, на которых можно было бы взвесить, кто кому больше помогает: журналист — писателю или писатель — журналисту. Но их и не требуется, без них очевидно — помощь взаимная.

Вот почему у меня два главных дела. А начиналось так. Лет семьдесят тому назад к нам в село Деревянное приехала учительница Полина Ивановна. Красивая, обаятельная женщина. Она была влюблена в художественную литературу, преклонялась перед великими писателями. Развешанные по стенам класса черно-белые, одинакового формата портреты Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Толстого, Гоголя, Гончарова, Достоевского, Кольцова, Тургенева были для нее почти иконами. Полина Ивановна читала нам стихотворения классиков, иногда кусочки их прозы.

Придя однажды на занятие, Полина Ивановна сказала, что сегодня почитает нам Николая Васильевича Гоголя. Раскрыла книгу, и мы услышали: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои…» Мне так понравились эти слова, прозвучавшие как песня, что я попросил учительницу повторить их. Она прочитала еще лучше, напевнее, взволнованнее, продолжила чтение дальше. И дальше все было прекрасно — весь гоголевский рассказ о Днепре был таким же завораживающим, как и первая фраза. Меня покорило слово великого писателя. Я начал писать стихи.

Писал, учась в начальной школе, в семилетке, в техникуме, на лесозаготовках, в редакции газеты.

Писал, и лучшее, по своему выбору, посылал в ленинградский журнал «Резец». Консультанты журнала неизменно советовали, исходя из личных симпатий и привязанностей, читать стихи то одного, то другого поэта. Я читал и тех, и других, писал, снова посылал, и снова — стандартные рекомендации. Первое мое стихотворение напечатала 10 марта 1929 года ставшая мне потом родной «Красная Карелия». Спрятал газетку со стишком понадежней в чемодан из гнутой фанеры и отправился на Верхне-Выгский лесосплав проходить производственную практику.

Сплав на Верхнем Выгу трудный — отмели, пороги, глубокие мертвые плесы. Там работают сильные и мужественные люди. Я восхищался ими, надумал сочинить стихотворение о них. Три вечера мучился, сидя на нарах возле керосиновой лампы. Ничего интересного не получилось, выбросил бестолковое писание в топящуюся буржуйку. Написал простую заметку, но не сухую, а с деталями. Получилось что-то вроде зарисовки. Подписался псевдонимом — Федор Лесной. Послал в «Красную Карелию». Сразу напечатали. С тех пор, на протяжении многих лет, псевдоним Федор Лесной не сходил со страниц газеты. Со временем я решил попробовать свои силы в прозе. Написал что-то вроде рассказа о знакомых мне по общежитию братьях Галактионовых — хороших парнях из Кончезера.

В то время в Публичной библиотеке изредка устраивались литературные консультации. В чердачной комнате каменного библиотечного здания был отгорожен угол. Здесь-то консультанты и принимали начинающих литераторов.

Написанный от руки рассказ занимал полную школьную тетрадку. Я подал ее сидящему за столом интеллигентному молодому человеку. Лицо у него было бледное, нежное, но серьезное. Прочитав рукопись, он строго сказал:

— Никакого рассказа у вас нет, — помолчал, спросил: — А что такое легушка? Я не знаю такого слова.

— Подбородок, — объяснил я.

— Так и пишите — подбородок. Что еще за легушка?

— У нас так говорят.

— У кого это у вас?

— У нас в Деревянном.

— Мало ли что говорят у вас в Деревянном, — с раздражением пробурчал консультант и вернул мне тетрадку.

Выйдя на улицу, я разорвал тетрадку на мелкие клочки, зашел во двор библиотеки и высыпал их в урну.

Такой была моя первая встреча с А. М. Линевским, тогда автором лишь первых двух-трех рассказов, напечатанных в журнале «Вокруг света», впоследствии ставшим одним из самых видных русскоязычных писателей Карелии.

Забегая вперед, скажу, что после встречи в библиотеке на протяжении целых пятнадцати лет мы были знакомы с Линевским только шапочно. Лишь в 1944 году произошла вторая близкая встреча. Я был уже заместителем редактора «Ленинского знамени». Линевский предложил редакции статью о новых археологических изысканиях, участником которых был сам. Статья оказалась излишне усложненной по содержанию и довольно корявой по форме. Я отредактировал ее. Прочитав гранки, возмущенный Линевский прибежал ко мне:

— Кто правил статью?

— Каюсь, я. Но какое это имеет значение?

— Да кто вы такой?

— Простой советский человек.

Откровенно говоря, я ожидал, что Линевский вспомнит сейчас — была у него в молодости такая слабость — о своем дворянском происхождении, о белой кости, о голубой крови. На этот раз он воздержался от родовых воспоминаний, лишь информировал меня о том, что мне было давно известно:

— Я все-таки кандидат наук.

— Знаю.

— А вы?

— Я просто газетчик.

Линевский продолжал горячиться:

— Я не газетчик и газетчиком не желаю быть!

— Это ваше дело, — сказал я, — но уж если вы пришли в газету, извольте писать ясно и доходчиво. Тем более что вы ведь писатель.

В конце концов мне удалось доказать, что статья ничего не потеряла от поправок. Она была напечатана. Потом, особенно после того, как вышла в свет моя повесть «Наша лесная сторона», отношения у нас наладились.

Линевский был истым писателем. Он не просто знал — понимал литературу, верно служил ей. Его романы «Беломорье», «Бушует Беломорье», многие повести и рассказы — произведения зрелые, выношенные, выстраданные.

В Карелии первый раз повесть «Листы каменной книги» была издана в 1939 году, второй раз — через тринадцать лет — в 1952 году, третий раз — через двадцать четыре года — в 1976 году. В Москве «Листы каменной книги» вышли один раз — в 1959 году.

На мой взгляд, эта повесть Линевского — одно из самых интересных художественных произведений о древнем мире, не просто увлекательное, но в высшей степени полезное чтение для подростков. «Листы каменной книги» в каком-то отношении сочинение хрестоматийного уровня. Линевский-ученый точно, Линевский-художник ярко воссоздал жизнь первобытного общества.

Север он полюбил с юных лет. Еще подростком приехал сюда с отцом-инженером на строительство Мурманской железной дороги. Его покорила суровая романтика угрюмого края. Окончив университет, переехал из Ленинграда в Петрозаводск и навсегда остался здесь.

У нас иногда сетуют на то, что мы мало читаем друг друга. К сожалению, это так. Линевский был исключением. Он успевал читать почти всё, что писали его коллеги. Это был самый исправный член редколлегии журнала «Север», участвовал если не во всех, то в подавляющем числе обсуждений. И ему было что сказать. Конечно, у него были свои пристрастия, симпатии и антипатии. Случалось, кого-то он неоправданно превозносил, кого-то недооценивал. Моего творчества он не жаловал. Но я не очень обижался на его критику, потому что она шла от чистого сердца. Это был человек благородный, обладавший высокой внутренней культурой, которой, увы, недостает многим из нас.

Последние годы Линевский жил одиноко и трудно, но раз избранное дело продолжал с отвагой, упорством и терпением. Пусть же долго будет заметен его след.

В начале тридцатых годов в «Красной Карелии» работали три поэта — Николай Грибачев, Александр Иванов, Иван Кутасов. Для областной газеты немало. Они нередко печатали на ее страницах свои стихи, но чаще всего выступали с оперативными корреспонденциями и, непременно, с очерками. Очерками стал увлекаться и я. Были среди них удачные, были неудачные. Не буду разбирать их. Это достаточно полно и верно сделано Ю. И. Дюжевым в его книге «Федор Трофимов. Очерк творчества».

С некоторых пор я стал увлекаться книжной публицистикой. Продолжая тащить тяжелый воз обязанностей ответственного секретаря редакции газеты, умудрялся выкраивать время для работы над книжками общественно-политического характера — была потребность выйти за рамки газетной работы. С Иваном Кутасовым написали книгу о Петрозаводске, с В. И. Машезерским подготовили брошюру «Карело-Финская ССР». Она вышла в Госполитиздате стотысячным тиражом. Во время Великой Отечественной войны написали с И. М. Моносовым две книжки о наших партизанах. Позже отдельными изданиями вышли написанные мной рассказы об отважном партизане Иване Карху и прославленном партизанском командире Иване Антоновиче Григорьеве.

Курсы в Москве

В 1935 году обком партии послал меня на трехмесячные курсы при Всесоюзном коммунистическом институте журналистики (ВКИЖ).

Институт размещался в старинном здании на Мясницкой улице, ныне улице Кирова. Верхние этажи его были отведены под учебные аудитории, внизу находились общежитие, столовая, другие службы. Курсанты поселились в комнатах студентов, которые только что разъехались по домам или на практику. Мне надо было побывать у ректора института. Я знал только его фамилию — Курс. И вот я в его кабинете.

Из-за стола навстречу мне поднялся маленький человек в отливающих золотом очках. У него были пышные светлые волосы и такая же светлая реденькая бородка. Одет он был в подпоясанную черным узеньким ремешком рубаху цвета хаки и такие же брюки, заправленные в мягкие сапоги. Весь — чистенький, аккуратный. Его интеллигентный вид располагал к доверию. Я, оробевший было поначалу, почувствовал себя свободно, крепко пожал протянутую мне мягкую руку, сказал, кто я такой, и объяснил, зачем пришел.

— На ваши курсы принимают только членов партии. Я кандидат. Как быть?

— Как быть? Учиться. — Курс мило улыбнулся. — Учитесь, пожалуйста.

Не знаю как другим, а мне учеба была в удовольствие. Лекции по истории партии читала старая большевичка Горная. Она рассказывала о событиях из прошлого большевистской партии с такой страстью, будто сама была горячей участницей каждого из них. Лекции Горной кто-то броско назвал песнями. Лекции-песни — счастливое сочетание революционной убежденности и педагогического мастерства.

Конечно, сейчас, спустя пятьдесят пять лет, содержание их воспринималось бы по-другому. Теперь нам известно, что не всё было так в истории партии, как преподносилось тогда. Большевики далеко не безгрешны. Но в ту пору мы, молодые люди, провинциальные газетчики, глубоко верили каждому слову вдохновенного партийного лектора. В то время еще встречались подобные, высокого класса, проповедники, нет-нет да и вырывавшиеся из цепей догматического мышления. Но их становилось всё меньше и меньше, а потом они исчезли и вовсе. Места на трибунах, кафедрах заняли цитатчики, начетчики, покорные пленники мертвых догм.

Русский язык преподавал профессор Доктусов — громадный человечина с узловатым смуглым лицом, с забавным ежиком пепельных волос над высоким лбом. Не говорил — гремел. Любил пошутить. Придя первый раз в аудиторию и поздоровавшись, сказал:

— Вот мы и познакомились. Осталась самая малость — научиться грамотно писать.

Отвечающего на уроке курсанта не прерывал, если тот даже с первых же слов начинал плести несусветное. Давал выговориться, а затем спрашивал:

— Вы уверены, что рассказывали нам об имени существительном?

— Уверен.

— За уверенность вам пять, за знания — единица с минусом. То, о чем вы говорили, не столько имя существительное, батенька, сколько глагол.

За подобными словами обычно следовал дружный смех курсантов. Смущенно улыбался и сам неудачник, запутавшийся в трех соснах. И только у Доктусова лицо оставалось каменным. Он начинал строго объяснять, что такое имя существительное, а что такое глагол и чем они отличаются, скажем, от наречия или местоимения. Объяснял и просил неудачника повторять перед всем честным народом всё, что говорил. Был навязчив и неотступен. Курсант краснел, потел, но повторял.

Доктусова побаивались, но худого слова о нем я не слышал ни разу ни от кого. Доктусовские уроки — школа на всю жизнь.

Как ни странно, но плохо на курсах преподавался главный, как теперь говорят, профилирующий предмет — журналистика. Парадокс состоял еще и в том, что ВКИЖ возглавлял один из тех немногих ученых, которые пытались разработать теоретические основы советской журналистики. Ректор института Курс и известный публицист Михаил Гус попытались дать научную характеристику предмету, изложили свои соображения о функциях и месте советской печати в жизни общества, о направлениях, по которым должна развиваться советская журналистика. Однако некоторые положения, выдвинутые ими, в частности, утверждение о том, что первостепенной задачей газет является информирование населения обо всем, что происходит вокруг, были признаны ошибочными и подверглись сокрушительной критике. При этом оппоненты Курса и Гуса не выдвинули, в сущности, ничего нового, ограничились повторением шаблонных формулировок. Вот их-то и приносил нам преподаватель журналистики Иван Бас — не очень-то искушенный в науках, но самоуверенный молодой человек. Худосочные его лекции наводили скуку.

Москва в ту пору, как мне показалось, жила тихо. За три месяца, пока работали наши курсы, столица только один раз заметно всколыхнулась. Это произошло 18 мая 1935 года, когда потерпел катастрофу агитационный самолет «Максим Горький». Об этом самолете вплоть до рокового дня газеты писали много похвального. Построен в единственном экземпляре, восьмимоторный, самый большой в мире — размах крыльев 63 метра, вес 42 тонны. Экипаж из 8 человек, 80 пассажиров. После аварии в печати появилось скупое официальное сообщение: «Максим Горький» погиб при столкновении с другим самолетом.

Жили мы, как сказано выше, в общежитии студентов института. Питались в институтской столовой. За скромную плату кормили весьма сносно. К тому же, по соседству находился большой гастроном. В нем можно было купить колбасу на выбор, рыбные продукты, консервы. Деньги у курсантов на это были.

При институте работал медицинский пункт. Но мы чаще всего обращались в платную поликлинику на Лубянской площади. Там все было на удивление просто: пришел, уплатил в кассу деньги, получай помощь. Никакой тебе проволочки, никакой волынки. Особенно четко и надежно работала в поликлинике зубоврачебная служба. Многие уезжали домой со здоровыми, капитально вылеченными зубами.

Умные руководители курсов понимали, как важно приобщать нас, провинциалов, к столичной культуре. Была разработана специальная программа культобслуживания. Мы сумели посетить многие музеи, художественные выставки, побывали в театрах. В МХАТе посмотрели «Дни Турбиных». Спектакль нам не просто понравился, каждого задел за живое, взволновал. Особенно пришелся по душе Алексей Турбин — один из главных героев глубокой и смелой пьесы Михаила Булгакова. Прямо-таки восхищались артистом Николаем Хмелевым, неповторимо сыгравшим роль Алексея Турбина. Мы недоумевали: да что же это такое — мастер из мастеров и ничем не отмечен?

Напрасно беспокоились. Вскоре Хмелев получил и звания, и ордена. Жаль только, что жил мало, рано — в 1945 году — умер.

Разгром

Я вернулся с курсов осенью. Пожелтели березы под окном. Зачастили холодные ветры с севера. Осень стучалась во все окна. Но то, что происходило в природе, никак не касалось внутренней жизни редакции. Тут всё оставалось на том же месте и в таком же виде, как и три месяца назад. Впрочем, одна перемена произошла — исчез иностранный отдел. В «Красной Карелии» — газете пограничной республики — всегда, с первых лет советской власти, был такой отдел. По крайней мере, последние два года на третьей странице каждую неделю появлялся высокий подвал под броским заголовком. Это была очередная статья Укко (Старика) о положении в буржуазной Финляндии. Статьи Укко нравились читателям. Они находили и международный отклик. Укко — Михаил Ишуков, выходец из Спасской Губы. Худенький бледнолицый человек, он с утра до вечера тихо сидел в углу за столом, заваленным финскими газетами, читал их, думал, писал. У него получалось. Это был прирожденный международный обозреватель! Все шло нормально, по-заведенному. Но однажды некая высокая инстанция вдруг решила: иностранный отдел в областной газете не положен. Ишукова направили в родную Спасскую Губу — тогда центр Петровского района — редактором районной газеты «Петровский ударник». В 1938 году он был арестован и расстрелян. В 1989 году — более чем через полстолетия! — реабилитирован.


В сентябре 1935 года состоялся пленум Карельского обкома ВКП(б), который, как говорилось в его постановлении, за крупные недостатки в руководстве хозяйственным и культурным строительством освободил от занимаемых ими постов первого секретаря обкома Г. С. Ровио, второго секретаря Л. М. Аполоника и председателя Совнаркома Э. А. Гюллинга.

Мы, коллектив редакции, разумеется, не могли отнестись к этому равнодушно. Приняли постановление пленума близко к сердцу, были встревожены. Иного и быть не могло. Ведь газета тоже несла ответственность за недостатки в хозяйственном и культурном строительстве. К тому же закрадывалось сомнение: настолько ли уж велики недостатки, чтобы снимать всё руководство республики. Не кроется ли тут что-то другое? Понятно, разговоров об этом было немного, вели их тихо. Но сомнение росло. Мы были огорчены тем, что республику вынуждены были покинуть крупные руководители, люди с богатым опытом и большими революционными заслугами. Г. С. Ровио сыграл важную роль в судьбе В. И. Ленина, спасал его от преследований агентов Временного правительства. Э. А. Гюллинг хорошо был знаком с Ильичом, выполнял его поручения.

Г. С. Ровио мы знали и как простого, доступного человека. Он был заядлый волейболист, играл наравне с молодыми ребятами. А однажды запросто, по пути, зашел в редакцию, чтобы сообщить о факте бесхозяйственности, с которым только что столкнулся. Прогуливался по Онежской набережной, увидел брошенные на произвол судьбы лодки сплавщиков, до глубины души возмутился и заглянул в газету, чтобы сказать: «Напишите, товарищи, об этом. Да построже».

После Ровио первым секретарем обкома стал приехавший из Ленинграда П. А. Ирклис. Горячий, энергичный, он готов был перетряхнуть всё сразу. Но сделать успел немного. Не прошло и двух лет, как его арестовали. В это же время, в 1937 году, были репрессированы жившие в Москве после отъезда из Карелии Г. С. Ровио и Э. А. Гюллинг. А осенью этого же, недоброй памяти года у нас начались массовые репрессии. Хорошо помню то мрачное время. Люди жили в атмосфере подозрительности и страха. Страницы газет, в том числе и «Красной Карелии», были переполнены материалами, разоблачающими врагов народа, призывающими разоблачать вредителей, шпионов, диверсантов. Часто публиковались официальные сообщения, отчеты о судебных процессах, корреспонденции журналистов. Последние основательно приложили руку к черным разоблачительным делам. Но утверждаю: в подавляющем своем большинстве они искренне считали, что ведут полезную и нужную работу, плыли по волнам, глубоко не задумываясь о том, что происходит вокруг.

Руководил газетой В. М. Градусов — преданный коммунист, готовый всеми силами защищать интересы партии и страны от вражеских нападок. Но, как ни парадоксально, вскоре попала в жестокую опалу и сама «Красная Карелия», подвергшаяся не просто преследованиям — настоящему разгрому.

С болью и ненавистью вспоминаю те безысходные, тяжкие дни.

Было так.

В сентябре 1937 года в Петрозаводск приехал корреспондент «Правды» Борис Золотов. Холеный, с пухлым румяным лицом, надменным взглядом холодных выпуклых глаз, он с порога заявил нам, что прибыл в Карелию по специальному заданию товарища Мехлиса. Имя главного редактора «Правды» Мехлиса нам, газетчикам, было хорошо известно. Знали мы и то, что это близкий человек Сталина, один из его самых доверенных людей, отличавшийся искусством придумывать эпитеты, безмерно восхвалявшие вождя народов. На протяжении десятилетий этими эпитетами заполнялись наши газеты, журналы, книги: великий, гениальный, гениальнейший, лучший на земле, отец народов, непревзойденный, мудрый, всевидящий.

С посланцем Мехлиса в то тревожное время было не до шуток. Насторожились. Прошло два дня. На третий, под вечер, когда вся редакция суетливо и шумно хлопотала над выпуском очередного номера, радистка О. Н. Гудкова (тогда телетайпа у нас не было, материалы из Москвы принимали по радио) принесла из приемного пункта в нижнем этаже длинный лист бумаги с принятым по радио текстом и, подавая его секретарю редакции, сказала:

— О нас.

Действительно, это было о нас, о «Красной Карелии». Обзор печати в «Правде». Уже его заголовок говорил многое — «Рупор буржуазных националистов».

Но, собственно, это не было обзором печати в прямом смысле слова. Это была погромная статья, в которой с первых же строчек обливались грязью и Ровио — «буржуазный националист и покрыватель националистов», и Гюллинг — «один из подлых вожаков врагов народа», и Ирклис — «шпион». Эти эпитеты автору статьи понадобились, чтобы сказать, что бывшие руководители республики уже «получили по заслугам», а теперь очередь за теми, кто был связан с ними по службе — за работниками обкома, совнаркома, наркомпроса, госплана, где, по утверждению автора статьи, «орудовала оголтелая банда шпионов, пытавшаяся закабалить карельский народ и при помощи фашистской Германии восстановить в Карелии власть помещиков и капиталистов».

Тут же Золотов брал за горло газету. «…Все это происходило открыто, на виду у „Красной Карелии“. Редакция отлично знала, что нити преступной деятельности националистов ведут в обком и совнарком Карельской АССР. Трудящиеся сигнализировали об этом, но редакция не только не разоблачала, но и покрывала врагов». Газета обвинялась во всех смертных грехах: «Сеяла благодушие, убаюкивала партийную организацию, разоружала ее, отвлекала от борьбы против буржуазных националистов — агентов финской и германской разведки». И вывод: «Нынешний состав редакции не внушает политического доверия. Здесь нашли себе приют люди, которым чужды интересы партии, интересы советского народа. Здесь, бесспорно, обретаются и враждебные элементы».

Кто же они? «Редакцию возглавляет В. Градусов — выходец из кулацкой семьи, второй заместитель редактора Гроссман — сын торговца. В „Красной Карелии“ нашел себе приют Айзенштейн — бывший редактор газеты „Комсомолец Карелии“, снятый с работы и исключенный из партии».

Автор статьи обвинял «Красную Карелию» в том, что она назвала Хильду Тихля, автора известного романа «Лист переворачивается», талантливой старейшей карельской писательницей. Не забыто было и издательство «Кирья», где обосновались «темные люди», а газету «Пунайнен Карьяла» редактировал «националист Венто».

Окончательный приговор: «Редакция „Красной Карелии“ политически обанкротилась. Она была на поводу у кучки буржуазных националистов Ирклиса, Хюппенена и других. Потворствуя врагам народа, редакционный коллектив совершил тяжкое преступление, за которое должен понести всю полноту ответственности».

Статья ошеломила нас. Даже в то безответственное время мы расценили ее как дикую, фантастически клеветническую.

В редакции стали раздаваться телефонные звонки с угрозами. Пошли злобные письма. Особенно доставалось в них популярному фотографу газеты Якову Роскину, которого «искатели правды» считали главным угодником врагов народа, ведь он, как утверждалось в одном из писем, «снимал их рожи в объектив». Временами в редакцию врывались какие-то темные личности, требовали каких-то объяснений, обещали расправиться. Однажды распахнулась дверь нашей рабочей комнаты, на пороге вырос незнакомый человек и заорал: «Вот кто мариновал мои письма! Поглядите на них». Он обратился к кому-то, по-видимому, шедшему за ним. Но в коридоре никого не оказалось — попутчик или попутчики ушли. Автор скорее всего несуществующего письма в одиночку не решился схватиться с нами, поспешно исчез.

Обзор «Рупор буржуазных националистов» был перепечатан в «Красной Карелии» 10 сентября 1937 года. Это был последний номер газеты, который подписал Василий Митрофанович Градусов — сын крестьянина-середняка с Псковщины, получивший высшее образование в Ленинграде и направленный в Карелию Ленинградским обкомом партии. Это был трудолюбивый человек, влюбленный в журналистское дело. Нелегко ему было подписывать номер газеты от 10 сентября, болела, разрывалась душа. Но вряд ли он допускал мысль о том, что подписывает себе смертный приговор…

Временно исполняющим обязанности ответственного редактора газеты стал заведующий отделом пропаганды, агитации и печати обкома партии Я. Я. Миляйс.

Уже 14 сентября В. М. Градусов и В. Венто были исключены из партии. И. М. Гроссману был объявлен строгий выговор. Но это не устроило Золотова. Он не унимался. В статье «Трудящиеся Карелии разоблачают врагов» Золотов утверждал, будто первичная партийная организация «замалчивает факты, свидетельствующие о засорении аппарата газеты враждебными людьми и их покровителями».

17 сентября 1937 года в «Красной Карелии» появилось сообщение обкома партии, в котором говорилось, что по материалам «Правды» исключен из членов бюро и пленума обкома второй секретарь обкома М. Н. Никольский, отстранены от работы и исключены из членов бюро и пленума председатель КарЦИКа Н. В. Архипов и заведующий промышленно-транспортным отделом В. К. Саккеус. снят с работы нарком юстиции К. М. Полин.

Вслед за этими публикациями начались массовые аресты.

Градусова арестовали спустя месяц после того, как он был исключен из партии. Искал работу — от него отворачивались. Уехал к семье в Ленинград, оттуда вызвали в Петрозаводск, обещая дать дело. Вместо этого заключили в тюрьму. Почти одновременно с Градусовым арестовали В. Венто. В это же время был арестован П. А. Хюппенен — заведующий отделом культуры, школ и политпросветработы Карельского обкома партии, который с 26 февраля по 26 мая 1936 года исполнял обязанности ответственного редактора «Красной Карелии». Скажу кстати, что до него — с начала 1934 года по 25 мая 1935 года — газету редактировал А. Аксеновский, репрессированный еще в начале 1937 года В самом конце 1937 года были арестованы И. Гроссман, В. Кузьмичев редактировавший «Красную Карелию» с 14 октября 1935 года по 14 ноября 1936 года, и Я. Я. Миляйс, исполнявший обязанности редактора «Красной Карелии» с 11 сентября по 15 ноября 1937 года.

В это же время или несколько позже — в первой половине 1938 года были репрессированы и те партийные и советские работники, о которых сказано выше, и многие, многие другие.

По ночам рыскали в городе «черные вороны». Увозили людей, о которых потом почти двадцать лет ничего не было известно. Только в 1956 году, когда началась реабилитация невинно осужденных, мы стали узнавать, что с ними произошло.

У меня сохранилось несколько записей, сделанных по горячим следам на заседаниях бюро обкома партии, принимавшего первые постановления о реабилитации жертв сталинского террора.

Привожу их так, как записал.

Градусов Василий Митрофанович — арестован в октябре 1937 года, в мае 1938 года приговорен к высшей мере наказания. Расстрелян.

Хюппенен Павел Адамович — 4 января 1938 года приговорен к расстрелу. 14 января 1938 года расстрелян.

Сонников Илья Панфилович, 1892 года рождения, секретарьРебольского райкома партии — 8 апреля 1938 года расстрелян.

Шерешков Георгий Пахомович — управляющий трестом «Кареллес» — 9 февраля 1938 года расстрелян.

Ющиев Николай Александрович[1] — председатель КарЦИКа — 4 января 1938 года приговорен к расстрелу, 14 января 1938 года расстрелян.

Лыков Василий Петрович — директор Сорокского лесозавода — 11 апреля 1938 года приговорен к расстрелу, 17 апреля 1938 года расстрелян.

Все они реабилитированы.

И таких невинных мучеников миллионы. Об их безмерных страданиях и о звериной, не знающей предела жестокости палачей мы знаем теперь из великой книги Александра Солженицына «Архипелаг Гулаг». Как же измерить, какой мерой определить всю чудовищность злодеяний сталинщины!

Из всех редакторов «Красной Карелии», которых я упомянул выше, уцелел только один — Владимир Александрович Кузьмичев.

13 января 1938 года состоялся Пленум ЦК ВКП(б), который обсудил вопрос «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков».

Теперь очевидно, что это был лишь маневр Сталина и его ближайших сподручных, обман, попытка свалить с себя вину за произвол и зверства на партийные организации.

Факты показывают, что именно в январе 1938 года, в те самые дни, когда проходил Пленум ЦК, ханжески призывавший чутко и заботливо относиться к судьбе членов партии, именно в это время участились расстрелы как членов партии, так и беспартийных.

Воистину, нет предела лицемерию!

Но, как бы ни хитрил, ни изворачивался «вождь народов», объективно пленум стал все-таки на какое-то короткое время отдушиной. Появились даже счастливчики, освобожденные из-под ареста. Одним из таких немногих счастливчиков и оказался В. А. Кузьмичев.

Помню, как весной 1938 года в редакции появился худой, бледный, заросший бородой оборванец с грязным мешком на спине. Не сразу мы узнали своего бывшего редактора. Первые его слова:

— С того света вырвался я, ребята! Градусов меня оговорил. Сказал, что я вместе с ним состоял в повстанческой группе. Какая чушь! Хочу верить, что это попросту провокация следователя. А может, и оговорил, не выдержал. Пытают ведь, сволочи. Пытки никто не выдерживает. Если бы вы знали, какие же там звери. Не звери — хуже! Вас, молодых, пока не берут. Слава богу. Может, и пронесет. Будет же когда-нибудь конец этому аду.

Вскоре после Пленума мы собрались, чтобы обсудить его итоги. Доклад сделал заместитель редактора В. Д. Шашков. Он закончил свое выступление практическим предложением: исключить из партии Б. Золотова, корреспондента «Правды», оклеветавшего не только отдельных коммунистов, но и целые коллективы.

— Исключить! Исключить! — раздались возгласы.

Председательствующий поднялся из-за стола, стал искать глазами Золотова:

— Товарищ Золотов! Что-то я вас не вижу. Покажитесь, дайте собранию объяснение.

Кто-то насмешливо ответил председательствующему:

— Не покажется вам товарищ Золотов, поскольку ушел.

Особые условия

Тяжелая обстановка в республике усугублялась тем, что первым секретарем обкома партии в то время был сменивший Ирклиса Н. И. Иванов — человек недалекий, странный, запомнившийся петрозаводчанам разве только тем, что приказал вырубить у здания обкома сквер — в целях безопасности, чтобы ни один лазутчик не мог скрытно подобраться. В конце концов он был освобожден от работы. Состоявшаяся в середине 1938 года XV областная партийная конференция первым секретарем обкома избрала Г. Н. Куприянова. Он с первых же шагов показал себя энергичным, умным и рассудительным человеком. Правда, в заключительной речи на конференции, помимо неизбежного в то время возвеличения гениального Сталина, не преминул воздать хвалу и железному сталинскому наркому Ежову. Но без этого тогда было невозможно. Потом — ни сразу после того, как стал первым секретарем, ни позже — при ежовщине и при бериевщине — Куприянов, насколько мне известно, ни разу не пошел на крайние меры. Любители таких мер, конечно, были, но с приходом нового руководства приутихли. Первого секретаря хорошо понимал и нарком внутренних дел Карелии М. И. Баскаков — человек умеренный и здравомыслящий. Он был прямой противоположностью своему предшественнику Матузенко, который безжалостно уничтожал невинных людей, прослыл беспощадным убийцей. Это в конце концов всполошило высоких хозяев, чьи указания он ревностно выполнял. Они убрали верного слугу. Матузенко был расстрелян.

Рассказанное выше о репрессиях в Карелии лишь мизерная часть того, что было у нас на самом деле. Наша республика находилась в особых условиях. У нас в Кеми был УСЛОН — управление соловецких лагерей особого назначения. В них насчитывались десятки тысяч узников. Непосредственно на Соловецких островах находилась лишь часть заключенных. Основная их масса была рассеяна по лагпунктам и командировкам от Кочкомы до Лоух вдоль железной дороги и в глубь западной территории северной Карелии — до Ругозера и Ухты. Тракты Кочкома — Ругозеро — Ухта построены на костях услоновских мучеников.

С годами «империя» УСЛАГа, УСЛОНа росла, увеличивалась, продвигаясь с севера на юг. Конечно, мощными толчками к развитию лагерей послужили строительство Беломорско-Балтийского канала и создание, как говорилось в документах того времени, «по инициативе товарища Сталина» Беломорско-Балтийского комбината. Комбинат призван был содействовать освоению канала и прилегающих к нему районов средней зоны Карелии. Но комбинат средней Карелией не ограничился. Владения его раскинулись от Беломорска на севере до Петрозаводска и поселка Черная речка в Пудожском районе на юге. В лагпунктах, командировках, спецпоселках, трудпоселках насчитывались десятки тысяч заключенных и трудпереселенцев. Количество их равнялось едва ли не четвертой части населения республики. Территория Белбалкомбината была закрытой зоной. О том, что в ней творилось, вряд ли знали даже первые лица республики. Рядовые люди не знали ничего. Книга о перековке беломорканальцев не в счет. В ней — ложь от начала до конца. Там, за колючей проволокой, были свои порядки, свои правила, свои законы, вернее, беззаконие и произвол в большом и малом начальников из НКВД. Вот небольшой, но характерный пример. Однажды, будучи в командировке по делам редакции в Медвежьегорске, я решил сходить в театр. Беломорско-Балтийский комбинат имел отличный театр. В нем было немало талантливых артистов-заключенных. Спектакль должен был начаться в семь часов. К этому времени просторный зал заполнили многочисленные зрители, большей частью работники управления комбината. Но прошло полчаса, представление не начиналось. Прошел час — занавес не поднялся. Только в девятом часу после того, как в зале появился и уселся на первое почетное место начальник управления Успенский со своей красавицей женой, спектакль начался. Все сделали вид, что ничего не произошло. Так и должно было быть: начальник — хозяин, а хозяин — барин, а барин волен творить всё что ему вздумается.

Комбинат был рассчитан на долгую жизнь. Но произошли события, которые преградили дорогу его дальнейшему процветанию. В конце ноября 1939 года началась советско-финская война. Карелия стала прифронтовым районом.

Известно, что на протяжении длительного времени учреждения нашей страны работали ночью, потому что ночью работал Сталин. А газетчики — тем более. Нередко в час, в два часа ночи ТАСС начинал бомбить нас срочными телеграммами, предназначенными для опубликования в очередном номере газеты. Я в то время — в 1939 году — был ответственным секретарем редакции и возвращался домой в два, три, бывало, и в четыре часа утра. Однажды, придя с работы далеко за полночь, обнаружил на кухонном столе, где обычно оставляли ужин, повестку-приказ: явиться к 8 часам в военкомат.

Я всё понял — это отправка на фронт. Ровно в 8 утра я был в военкомате, размещавшемся в недавно капитально отремонтированном после пожара деревянном здании по улице Луначарского — по родной Луначарской, на которой прожил, может, лучшие свои годы в общежитии, называвшемся интернатом. Весь длинный коридор, лестницы, вестибюль были заполнены новобранцами. Они сидели на полу, стояли в проходах. Каждый держал в руках узелок. Кому неизвестно, что в узелке новобранца: ложка, иголка с нитками, кусок хлеба, теплые носки и рукавицы домашнего вязания, непременно с пальцем для курка. Новобранцев партиями отправляли на грузовиках. Говорили, что всех — в восемнадцатую дивизию. Дошла очередь и до нашей партии. Направились к выходу. Уже на лестнице меня окликнули:

— К военкому!

Военком, пожилой человек в мятой гимнастерке, не поднимая глаз, хмуро спросил:

— Трофимов?

— Так точно!

— Вы откомандировываетесь в распоряжение редакции газеты «Красная Карелия».

— Есть!

Я не стал расспрашивать, почему меня вернули. И так было в подробностях ясно, что вмешался обком партии, а точнее — заведующий военным отделом Николай Карахаев. По просьбе Орлова, исполнявшего обязанности редактора, он предложил вернуть меня на гражданку — нельзя же оставлять газету без ответственного секретаря.

Из военкомата я направился в редакцию.

Обычно спокойный и добродушный Орлов на этот раз не на шутку был рассержен:

— Что это вы бросили всё на произвол судьбы?

— Заместитель на месте.

— Заместитель. Что заместитель? Но не думайте, что вы незаменимы!

— Незаменимых нет! — четко отрапортовал я.

Орлов вспылил, нетерпеливо потребовал:

— Принимайтесь за дело. Принимайтесь.

Впоследствии я узнал, что все призванные в тот день были направлены в восемнадцатую дивизию, преобразованную потом в так называемый Черепановский корпус, который в боях на Петрозаводском направлении понес тяжелые потери.

Война была трудная. Особенно донимали лютые морозы. Возвращаясь ночной порой с работы, я не раз слышал стоны, проклятия раненых и обмороженных красноармейцев, которых привозили на автомашинах с фронта и вносили в госпиталь, находившийся в школьном здании по Вытегорскому шоссе. Щемило сердце: среди этих страдающих, мучающихся, наверное, были и те, с которыми я сидел недавно в коридоре военкомата с узелком в руках.

Советско-финская война скоро кончилась. 12 марта 1940 года был заключен мир.

Как известно, после окончания этой войны Карельская АССР была преобразована в союзную Карело-Финскую ССР, а Карельская областная партийная организация — в компартию союзной республики. На первом съезде компартии Куприянов был избран первым секретарем ЦК.

В июне 1940 года первая сессия Верховного Совета Карело-Финской ССР утвердила Конституцию республики. Доклад о проекте Конституции сделал О. В. Куусинен. Доклад был, по тем временам, не шаблонный, содержал интересные мысли, отличался логичностью и литературной отделкой. Куусинен не чисто говорил по-русски, но писал отлично, отделывал свои работы строго и тщательно. Помню, как всю ночь мы принимали в редакции присылаемые из квартиры листки, исписанные крупными четкими буквами. Куусинен уточнял, шлифовал, улучшал свой доклад.

Сессия избрала Президиум Верховного Совета Карело-Финской ССР, образовала правительство республики. Председателем Президиума стал О. В. Куусинен, председателем Совнаркома — П. С. Прокконен.

На территории, отошедшей к нам от Финляндии по мирному договору, было организовано семь районов — Сортавальский, Суоярвский, Куркиекский, Питкярантский, Выборгский, Яскинский, Кексгольмский. В них предполагалось переселить из Украины и Белоруссии, Чувашской, Татарской и Мордовской автономных республик, из Тульской, Пензенской, Вологодской, Смоленской, Калининской, Кировской, Рязанской областей 40 тысяч семейств колхозников. Переселение шло довольно быстро. Но закончить его не удалось. Через год с небольшим началась Великая Отечественная война.

Война

Хорошо помню день 22 июня 1941 года. Было солнечное теплое воскресенье. Мы всей редакцией «Ленинского знамени» — так с 1940 года стала называться наша «Красная Карелия» — вышли на массовый кросс. Бежали по Советскому мосту, Вытегорскому шоссе, проспекту Урицкого, улице Калинина на стадион «Спартак». И тут, на стадионе, на нас обрушился гром с ясного неба. Загремело радио. Молотов сообщил, что сегодня, рано утром, на нашу Родину вероломно напали немецко-фашистские войска. Ошеломленные люди на какое-то время будто застыли. Но вдруг все сразу зашевелились, зашумели. От одного к другому полетело, понеслось короткое и страшное слово «война».

Мы собрались в редакции. Пришли все — и литературные, и технические работники. Без лишних слов занялись делом — подготовкой экстренного выпуска газеты. Редакцией в то время руководил заместитель редактора И. М. Моносов — умный и энергичный человек, прирожденный газетчик. Он как никто другой в коллективе умел организовать мобильную работу. Экстренный выпуск газеты был доставлен читателям в воскресенье вечером. В нем были напечатаны документы, полученные из Москвы, отчеты о митингах, первые письма — отклики наших читателей.

Перестройка газеты на военный лад началась на следующий же день. В действующую армию из аппарата редакции были призваны заведующий партийным отделом В. И. Забелин, заведующий промышленным отделом А. И. Кликачев, литературные сотрудники А. Е. Ганин, Н. М. Горшков, Ф. А. Мартынов, А. Е. Полетухин, Алексей Антропов, Василий Тихонов, Константин Левкин, Александр Крупин, Василий Кемарский.

Журналисты честно сражались за Родину. Не все вернулись с фронта. Комиссар полка Василий Кемарский в первых же боях на Карельском фронте был тяжело ранен и умер в госпитале. Политрук В. И. Забелин и сотрудник дивизионной газеты А. Е. Полетухин сложили головы на Ленинградском фронте. Погибли Александр Крупин, Василий Тихонов, Константин Левкин.

…Особенно запомнился мне тихий, всегда застенчивый, улыбающийся Костя Левкин — сотрудник промышленного отдела. В редакции его все любили. Он был бойцом партизанской бригады Ивана Антоновича Григорьева. Костя навсегда остался где-то в лесах, по которым отступала, истекая кровью, бригада.

Шестеро мужчин — только что назначенный редактор Я. С. Крючков, заместитель редактора — И. М. Моносов, ответственный секретарь Ф. А. Трофимов, заведующий отделом пропаганды Н. Ф. Шитов, заведующий промышленным отделом М. П. Покровский и корректор С. А. Воронин — по решению бюро ЦК компартии остались в редакции.

— Все вы забронированы и призыву не подлежите, — говорил на бюро Куприянов. — И никаких сомнений! На вас возлагается задача — в любых условиях выпускать газету. По графику. Как в мирное время. Пока жива газета, будет жива и республика.

В штат военного времени были включены также журналистки Нина Кривоборская, Софья Соколова, Таисия Иванова — бывшие сотрудницы прекратившего выход «Комсомольца Карелии», бухгалтер Антонина Калинина и старейшая в редакции машинистка Леля Лучкина.

Вот таким, в пять раз урезанным, составом редакция и вступила в тяжелейшую военную пору.

Первые три месяца — до конца сентября 1941 года — газета выходила в Петрозаводске. Город жил тревожно. С фронта шли плохие вести. Люди с болью и страхом покидали родные очаги. Уезжали по железной дороге, уплывали на баржах, уходили пешком. Вскоре после начала войны на Онежском озере разыгралась трагедия, о которой почему-то не вспоминают сейчас. Финские летчики разбомбили баржу, на которой находились петрозаводчане, эвакуировавшиеся в Пудожский район.

— Баржу тянул буксирный пароход, — рассказывал мне уже в Беломорске мой старый друг, участник финской революции 1918 года, уполномоченный Главлита, долгие годы читавший наши газеты, Мартин. — Посреди озера нас догнали два самолета. Люди махали руками, поднимали над головами детей. Летчики, конечно, разглядели их. Но что убийцам до этого. Они сбросили бомбы и улетели рапортовать о победе. Баржа загорелась, стала разваливаться. Те, кто был в трюмах, там навсегда и остались. Находившиеся на верхней палубе стали бросаться в воду. Немногих удалось поднять на буксир. Я спасся чудом. Как-то сумел освободиться от протезов. Легонький стал, а руки сильные — догреб до буксира. Ребята бросили веревку, подняли безногого на палубу. Смотрю, знакомый человек плывет — типографский наборщик Деменчук — знаете его. Кричу команде: «Бросьте что-нибудь. Поможем человеку». А помочь нечем — все спасательные средства в озере. Не хватило у Деменчука сил, метрах в двадцати от буксира как закричит! Взмахнул руками и исчез в воде.

Я хорошо знал Деменчука — высокого красивого парня, с гордым смуглым лицом. Это был лучший наборщик анохинской типографии. Он сопровождал эвакуированное типографское оборудование — линотипы, ротационную машину, станки. Все это и по сей день лежит на дне Онежского озера.

В типографии осталось всего два линотипа. На них и пришлось набирать материалы в газету. А печатали ее на тихоходной плоской машине. Это усложнило работу маленькой редакции. К тому же все мы были бойцами истребительного батальона, находились на казарменном положении, почти каждый день перед работой выходили на военную учебу.

Наш предшественник — петрозаводский истребительный батальон, составленный в основном из интеллигенции города, вместе с пряжинским и ведлозерским батальонами несколько суток сдерживал натиск противника в районе Колатсельги, понес огромные потери, вынужден был отступить. В боях под Колатсельгой погибли художественный руководитель финского драматического театра Котсалайнен, поэт, мой ближайший друг Иван Кутасов и многие другие.

Теперь пришел черед выступить нашему батальону. Второй секретарь ЦК компартии Н. Н. Сорокин — Куприянова в Петрозаводске не было — дал военным «добро» на отправку. Но она не состоялась. В Петрозаводск, как можно было догадываться, для ознакомления с положением на нашем участке фронта приехал генерал армии К. А. Мерецков. Редактор Я. С. Крючков потом сказал, что именно он, Мерецков, отменил приказ о нашем выступлении, считая ненужной и бессмысленной посылку необученных, плохо вооруженных людей на автоматы финских егерей.

Обстановка на фронте между тем ухудшалась. Финны, перешедшие нашу государственную границу вскоре после нападения немецко-фашистских полчищ, создали на главных направлениях трех-четырехкратное превосходство своих сил и упорно вели наступление. К концу сентября фронт непосредственно приблизился к Петрозаводску. Стало очевидно: выпуск газеты здесь далее невозможен. Я с запасом материалов выехал в Медвежьегорск. Вместе со мной поехали командированные типографией имени П. Ф. Анохина линотипистка Ася Синюкова, верстальщик Александр Кижин и печатник Сергей Лузгин. Эти молодые ребята были настоящими мастерами своего дела.

Районная газета ко времени нашего приезда уже не выходила. На типографии висел замок. Разыскали ее заведующего, двух ручных наборщиков. Всемером почти сутки не выходили из цеха, и 25 сентября 1941 года, в четверг утром, в Медвежьегорске появилось «Ленинское знамя». Номер 227. Предыдущий же номер 226 — последний в Петрозаводске — вышел накануне 24 сентября 1941 года. Сразу замечу, что так было и при переезде в Беломорск. На протяжении всей войны газета выходила без единого пропуска. Каждые пять дней в неделю, как было тогда установлено, читатель получал «Ленинское знамя».

Конечно, моральное значение этого факта трудно, невозможно переоценить. Оно было поистине громадным. Двухстраничная, тускло напечатанная на залежалой рыхлой бумаге красноватого цвета, газета выглядела невзрачно. Но как же дорога, как нужна была она тогда людям!

Вся редакция прибыла в Медвежьегорск двумя днями позже. В Кондопоге попала под бомбежку. Слава богу, обошлось без жертв. Добрались под вечер. Высадились из вагона с кучей скарба. Чего только не было — подушки, подшивки газет, одеяла, пишущие машинки, перевязанные бечевками пачки писчей бумаги.

Разместили нас в гостинице Беломорско-Балтийского комбината (ББК). Это не простая гостиница, можно сказать, роскошный, весь в коврах отель, построенный заключенными для лагерного начальства. Нам отвели два номера. Они стали и редакцией, и нашим общежитием. Перетащили скарб с вокзала в гостиницу, попили чаю и принялись каждый за свое дело. Шитов диктовал что-то крупное на машинку. Я возился с макетами. Крючкова пригласили в ЦК компартии республики. Девушки ушли в город собирать материал. Воронин направился в типографию читать гранки.

Очередной, третий номер газеты медвежьегорского издания вышел раньше, чем два предыдущих, подготовленных нашей семеркой. Стал постепенно восстанавливаться ритм нормальной работы. Но уже через месяц с небольшим пришлось снова его нарушить…

Противник наступал. 2 октября 1941 года наши войска оставили Петрозаводск. В ноябре развернулись упорные бои в районе Медвежьегорска. ЦК компартии республики, Президиум Верховного Совета Карело-Финской ССР и Совнарком республики эвакуировались в Беломорск. Вместе с ними переехала и редакция.

Нам выделили небольшой деревянный домик, в котором до войны размещалась районная газета. Печное отопление прибавило работы. Начали мы в Беломорске с заготовки дров и топки печей.

Сотрудники редакции так же, как и другие работники республиканских учреждений, поселились в квартирах и домах тех жителей Беломорска, которые были эвакуированы на восток. Нам с И. М. Моносовым достался домик пенсионера Насонова — голубой, чистенький. Всё в нем было к месту и на месте. Мы постарались ничем не нарушить сложившийся при хозяине порядок. Вернувшись из эвакуации, он похвалил нас за это, но в предоставлении квартиры отказал. Нас приютил начальник управления по делам искусств при Совнаркоме республики С. В. Колосенок, занимавший развалюху по соседству с пекарней, на Заводском острове.

Прифронтовой город

У прифронтового города свое лицо, свои законы. На улицах не видно ни детей, ни стариков. Мало женщин. Много военных. Гражданские, в стеганках, кирзовых сапогах тоже как военные. Самое людное место в городе — главный мост через Выг. Он соединяет основную часть Беломорска с заводским районом на другом берегу.

Мы не успели еще кое-как обосноваться, а уже получили задание: каждый день выходить поочередно на строительство аэродрома в окрестностях Беломорска, на болоте.

Многие сотни людей ломами, кирками, лопатами выковыривали, вырывали из тяжелой мокрой земли корни, камни, остатки давно погибших, затянутых тиной и мхом деревьев, выравнивали участок, а затем устилали его березовыми, сосновыми, еловыми кряжами. Неуютно было на болоте, холодно, тяжело. А работали, случалось, и через силу. Но дело делали. Аэродром с деревянным покрытием был сдан в установленный срок и надежно служил всю войну.

Республика, сама истерзанная, вытесненная на бесплодные черные камни Белого моря, находила силы помогать фронту. Деревянный аэродром — только малая часть этой помощи. В Маленьге и Вирандозере — леспромхозах военного времени — женщины, заменившие своих мужей и братьев, ушедших на фронт, заготовляли столько дров, сколько требовалось паровозам, перевозившим фронтовые грузы по Северной дороге, Обозерской ветке и Заполярной части Кировской железной дороги. Беломорский и Кемский лесозаводы поставляли фронту жилые домики, лыжи, приспособления для перевозки раненых, многое другое. Девушки вязали бойцам варежки, носки, подростки подшивали валенки…

На Сегежском целлюлозно-бумажном комбинате изготовляли даже оружие. Это было секретом до тех пор, пока председатель Совнаркома П. С. Прокконен не потерял кисть правой руки при испытании сегежской гранаты. Такое несчастье не скроешь.

Не сладко нам жилось. Особенно трудным выдался 1942 год. Голодно было. В столовой кормили один раз в день, а дома утром и вечером пили чай, в лучшем случае с кусочком хлеба. Трудно сказать, чем бы это кончилось, если бы не сайка — рыбешка из семейства тресковых. Наши беломорские и кемские рыбаки, промышлявшие в Белом море, в 1942 году добыли сайки столько, сколько не добывали никогда. Ею были завалены склады, ее продавали везде, где только находили весы, варили, жарили, парили в столовых, дома. Насыщались ее не очень-то вкусным мясом до предела. Но по-прежнему катастрофически не хватало витаминов. Пытались спасаться от цинги брусничным рассолом, хвойным настоем. Напротив окон редакции громоздилась земляная гора — насыпь бомбоубежища. Наши женщины приноровились выращивать на ней редиску. Какая-то по-особому сухая это была редиска и очень уж горькая, но как витаминный добавок служила верно.

Положение с питанием улучшилось после того, как в Беломорске появились белоснежный хлеб из канадской муки и американские консервы.

В Беломорске базировались службы Карельского фронта, находился штаб партизанского движения, работала разведшкола, в которой обучались вместе с другими подпольщиками Мария Мелентьева и Анна Лисицына. Мы часто встречались в столовой с этими веселыми, беззаботными на вид девушками. Обе они были румянолицые, плотно сложенные, что свидетельствовало об их хорошем здоровье. После разведшколы они стали дальними разведчиками, ходили в глубокий тыл врага, добыли ценные сведения для командования Карельского фронта. В разведке вели себя доблестно, мужественно, погибли при выполнении задания. Им посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза.

В городке на сорока темных каменных островах, омываемых быстротечным Выгом, никогда не было такой оживленной культурной жизни, как во время войны. В прифронтовом Беломорске работал театр оперетты. Его труппа с такими мастерами, как Тамара Кульчицкая, Алексей Феона, Николай Рубан, давала красочные представления.

В 1942 году вернулся из эвакуации ансамбль «Кантеле». Он быстро завоевал популярность на фронте, стал желанным гостем фронтовиков от Сегежи до Мурманска.

На протяжении всей войны в Беломорске издавался фронтовой сатирический журнал «Сквозняк». Его редактировал ленинградский писатель Михаил Левитин. В городе жили и работали ленинградский поэт Всеволод Рождественский, москвич Геннадий Фиш, карельские писатели Хильда Тихля, Виктор Чехов, Александр Линевский. Всю войну в Беломорске работал корреспондент «Правды» Михаил Шур и корреспондент «Известий» Николай Коновалов.

Наши художники Георгий Стронк, Зиновий Львович, Константин Буторов и другие часто выезжали к фронтовикам, лесозаготовителям, рыбакам. Их работы выставлялись в заводском доме культуры, зарисовки, портреты людей труда печатались в газетах. Но самым заметным в деятельности художников стали «Окна КарелфинТАГа» — Карело-Финского телеграфного агентства. Неподалеку от большого моста, в центре города, на специальных стендах вывешивались яркие сатирические рисунки, острые броские плакаты, высмеивающие врага, прославляющие героизм наших бойцов, их смелость, умение и смекалку. Руководил КарелфинТАГом журналист и писатель Николай Пантихин (М. Криничный) — автор романов «Дорога к солнцу» и «Откочевники».

В городе выходили три газеты — «Ленинское знамя», «Тотуус» («Правда»), «В бой за Родину». Конечно, главной темой и для нас, гражданских газетчиков, был в то время фронт. Но был еще и тыл, причем не только по эту, но и по другую сторону фронта. «Ленинское знамя» регулярно выпускало для жителей оккупированных районов газету-малютку, которую разбрасывали с самолетов, уносили с собой партизаны, подпольщики, дальние разведчики.

Друзья партизаны

Был у нашей газеты и еще постоянный, важный и любимый предмет — партизанское движение. Рассказы о партизанской жизни не сходили со страниц «Ленинского знамени», можно сказать, ни на один день, пока продолжалась война на севере.

Редакция была тесно связана со штабом партизанского движения Карельского фронта, — через него и благодаря ему, также с партизанскими отрядами. Начальник штаба — комбриг, затем генерал-майор Вершинин, на вид сухой, до мозга костей военный человек, в действительности отличался демократичностью, был противником излишней засекреченности партизанских операций, заботился, чтобы газета чаще и больше рассказывала о них. Поэтому мы всегда располагали необходимой информацией.

Выполняя поручения редакции, я регулярно бывал в штабе. Сам отбирал в сообщениях, донесениях, докладах нужное газете. Вершинин всегда готов был прокомментировать информацию. Однажды донесение о трудной боевой операции, удачно проведенной отрядом «Красный партизан», прочитал мне вслух. Прочитал, отложил листик бумаги в сторону, испытующе уставился на меня.

— А что, если тебе побывать в «Красном партизане»? Съезди — не пожалеешь. Народ там — орлы!

Я сказал, что, конечно, поеду.

— Вот и порядок, — улыбнулся Вершинин. — Ехать нужно до станции Романцы.

Романцы — маленькая станция, находящаяся неподалеку от Сегежи, была сплошь заполнена товарными составами. Пришлось довольно долго нырять под вагонами, чтобы добраться до коричневатого станционного домика, по обе стороны которого вытянулись приземистые железнодорожные казармы. Разумеется, партизаны здесь — больше им негде быть. Такая догадка мелькнула у меня в сознании, и она оправдалась. Отряд действительно размещался в казармах.

Комиссаром в «Красном партизане» был Михаил Федорович Королев, работавший до войны в ЦК компартии республики. Мы знали друг друга. Королев приветливо встретил меня, угостил крепким партизанским чаем, стал расспрашивать об общих наших знакомых. Меня интересовали люди отряда.

— Что ж, поговорите с ними. Правда, — осекся Королев, — сегодня им, пожалуй, не до бесед. Собираемся в поход, вот-вот выступаем. Вернемся, приедете снова.

— Нехорошо! — вырвалось у меня. — Это же нехорошо. А что, если и мне в поход с вами?

— Можно и в поход, — просто сказал Королев. — Но что скажет командир?

Командир отряда Фаддей Федорович Журих занимал угол, отгороженный от общей казармы дощатой перегородкой. Он сидел за столом и при жидком свете керосиновой лампы не то читал какую-то бумагу, не то рассматривал карту. Королев сказал ему о моем желании пойти в поход.

— Да ну! — насмешливо воскликнул Журих. — Ишь ты! — Помолчал и уже без насмешки спросил: — На лыжах стоишь?

— Стою.

— Здоровье?

— Вроде ничего.

— Вроде Володи, — грубо передразнил Журих. — Ничего это и есть ничего. Поход — это тебе не к теще на блины. Сдашь, приотстанешь — кому с тобой возиться? И неужели же вовсе не страшно?

— Страшновато.

— Ответ честный, — Журих сказал это, обращаясь к Королеву, таким тоном, будто сообщал ему о важном открытии.

— Не сомневаюсь, — коротко отозвался Королев.

Журих повернулся ко мне:

— Что ж, давай попробуй.

Меня зачислили на довольствие. Выдали продукты на время, оставшееся до похода, и на весь поход. Отрядный каптенармус, а проще завхоз — верткий мужичок — выложил мне буханку хлеба, черные сухари, концентраты, консервы, подал мешок с лямками, объяснив, что рюкзаков у него в запасе нет, и посоветовал укладываться не мешкая.

Партизаны были одеты в короткие, по колено, ватные полупальто. На мой пай такого полупальто не хватило. Завхоз выдал мне шинель. Она была старая и уж до того мятая — видать, давно служила простой постельной принадлежностью. Всё остальное обмундирование — шапка-ушанка, стеганая фуфайка, ватные брюки и валенки — было свое.

Получив винтовку и лыжи, я решил испытать снаряжение и самого себя. Надел шинель, опоясался невоенным узеньким ремешком, не без труда взвалил на спину будто налитый свинцом мешок, взял обеими руками винтовку и не вышел — вывалился на улицу. Там встал на заранее поставленные в удобном месте лыжи, шагнул вперед. Прошел по опушке леса вряд ли километр, трижды не удержался на ногах. Поднимался, обливаясь потом, из глаз сыпались искры. Понял — взялся за непосильное дело. А может, отказаться, пока не поздно? — спросил сам себя… Прошел еще круг, еще. Потом долго стоял в кустах против казармы, наслаждался тишиной, хрустальным морозным воздухом. Неожиданно из-за леса на противоположной стороне железнодорожного пути вырвались три самолета. Они на бреющем полете пронеслись над станцией, товарными составами, обрушив на них пулеметный огонь. На какую-то минуту исчезли, но появились вновь, и опять по рельсам пробежал свинцовый дождь, и опять они тонко зазвенели. Нежный звон сквозь оглушительный рев моторов. Да возможно ли это? Уверяю — возможно, своими ушами слышал этот нежный смертельный звон.

Я рассказал Королеву, как пробовал свои силы, признался, что проба была тяжелой. Королев понял это как намек и стал убеждать меня отказаться от похода. Я ответил:

— Ни в коем случае!

— Вы хотели, — переменил тему разговора Королев, — поговорить с Иваном Карху. Вот он сидит на топчане в сторонке, худенький, растрепанные волосы, автомат сбоку.

Я придвинулся поближе к Карху, попросил его рассказать о себе. Он усмехнулся:

— Что рассказывать. Воевать вот приходится…

— Мне о вас рассказывал комиссар. Скажите, как вам удалось захватить вражеский пулемет?

В ответ опять усмешка.

— Кто угодно захватил бы.

Я сказал Королеву, что беседа с Карху у меня не получилась. Комиссар пожал плечами.

— Ничем не могу помочь. Такой он человек.

Рано утром на следующий день отряд выступил в поход. Все были в белых халатах. Шли один за другим. Не спешили. Впереди была бесконечно длинная дорога, полная неожиданных опасностей. Надо было беречь силы для главного. Я это тоже отлично понимал, но сил хватило лишь на первые километры. Люди только еще начали разогреваться, входить во вкус, а я уже спотыкался. Усталый человек рассеян. Я не заметил довольно глубокого ухаба на лыжне и полетел вниз головой. Ну, полетел. Невелико событие, к чему его расписывать. Но дело-то в том, что снег в ту зиму был прямо-таки саженной глубины и рыхлый. Я ушел в него вместе с рюкзаком и винтовкой — весь. На поверхности остались только лыжи. То-то забавная была картина. Мужики весело потешались, извлекая меня из снежного плена, а кто-то сказал:

— Не повернуть ли этого горюна назад?

Декабрьский день короток. Незаметно сгустились сумерки. Заночевали в густом заснеженном ельнике. Развели костры, нагрели кипятку, попили чаю. Я устроился поближе к огню и тотчас же уснул. Проснулся, чувствую — вовсе окоченел. В те декабрьские дни стояли тридцатиградусные морозы. Костер потух. Пытаюсь подняться, не могу — что-то удерживает. Оказалось, примерз к земле. С трудом оторвался, побежал в лес, принес сушняку, костер снова ожил. Проснулись спавшие рядом Карху и его друг Мастинен. Попили чаю, разогрелись, подкрепились, разговорились. Стали уточнять, когда партизану тяжелее — зимой или летом.

— Всегда тяжело, — сказал Карху.

— Не говори, — возразил Мастинен, — думаю — зимой полегче, на лыжах все-таки. Особенно тебе, Иван, — чемпиону Красной Армии по лыжам.

— Вы чемпион? — спросил я Карху.

Он усмехнулся:

— Да нет же!

Я смутился. Видя мое недоумение, Карху объяснил:

— На Всероссийских лыжных соревнованиях в 1930 году занял первое место. Только и всего.

Только и всего. В этих словах, сказанных просто, без тени рисовки, был весь Карху. Он сразу завоевал мою симпатию.

Рассвет лишь обозначился, а отряд уже стал на лыжи. Я теперь шел между Карху и Мастиненом. Вчерашняя нагрузка сковала все тело. Болели не только мышцы, но, кажется, и кости. Но боль подобного рода проходит быстро. Уже к половине дня она почти бесследно исчезла.

Вторую ночь отряд провел в давно заброшенном поселке лесозаготовителей. Комфорта в промозглых бараках не много. Но отдохнули хорошо — все-таки под крышей. А потом опять шли целый день. По всему чувствовалось — приближаемся к линии фронта, вернее, к прогалине в ней, к «окну», где, по данным разведки, у противника нет не только укреплений, но и охраны. Теперь остается лишь броском перекинуться в его тыл, а там прямой путь на Паданы, где располагается вражеский гарнизон.

Отряд расположился в молодом лесу, густо поднявшемся на старой вырубке: надо было подождать разведчиков, ушедших вперед еще затемно. Они вернулись к полудню. Вместе с ними в расположение отряда прибыл и разведотряд пограничников. Журих, Королев, начальник штаба Чертков вместе с разведчиками долго сидели в наскоро собранном из хвои шалаше, склонившись над картами, не раз связывались по радио со штабом партизанского движения. Вечером поступил приказ: отряду вернуться на базу.

Неудача! Опять подвела разведка, сунулись не туда, куда следует.

Партизаны без особой радости встретили приказ об отступлении — столько прошли, столько потратили сил, и всё понапрасну. Однако и особого уныния в связи со случившимся не было. В конце концов, отчего не пережить в тепле эти дикие морозы, не встретить по-человечески Новый 1942 год, до которого осталось несколько дней. Карху не скрывал, что он доволен:

— Правильно делаем. Какого черта в открытую лезть на автоматы и пулеметы. Жизнь нам, что ли, надоела! Возьмем свое в другом месте.

Королев был злой, сердился, без особой надобности покрикивал на людей, которые к нему обращались. Мне хмуро объяснил, что безнадежно устарели разведданные. «Окна» не оказалось. Противник раньше плотно захлопнул его. Пути на Паданы в этих местах нет.

Журих отнесся к неудаче по-другому, спокойней.

— Бывает. Не всё гладко. Да мы и не юлии цезари: пришел, увидел, победил. У нас всякое бывает. Ну что ж, исправимся, как говорится. Впереди у нас ничего иного не будет, кроме походов. В любой приглашаем, по выбору.

Я сказал, что пойду в первый же, но обещания не выполнил — тяжело заболел. Экссудативный плеврит надолго приковал к больничной койке.

А «Красный партизан» продолжал боевые походы. Я все время был связан с ним. С радостью узнал, что Ивана Карху наградили орденом Красного Знамени, тяжело переживал известие о его гибели. Вражеский снайпер поразил героя. Я запомнил этого тихого и отважного человека на всю жизнь, написал о нем книжку, которая дважды издавалась на русском и финском языках.

…В 1943 году наша газета напечатала очерк под коротким названием «Душа». Содержание очерка незамысловатое: есть в отряде «Красный партизан» разведчик товарищ К. Бесстрашный. И такой добрый, душевный, что все его зовут Душа. Теплеют глаза даже у самых суровых и хмурых в отряде людей, когда вспоминают о человеке по имени Душа. Потеплели глаза и у меня, когда я прочитал очерк в только что принесенной из типографии полосе газеты. Очерк был написан хорошо. Автор его Яков Ругоев — бывший боец отряда «Красный партизан», с 1943 года военный корреспондент газеты «Тотуус» — сумел выделить и выпукло показать главные, характерные черты большой и яркой личности. В Ругоеве я открыл тогда для себя писателя.

Прошло сорок пять лет. 17 апреля 1988 года в Финском драматическом театре читатели Петрозаводска и республики, гости из Финляндии чествовали видного писателя Карелии Якова Васильевича Ругоева в связи с его семидесятилетием.

В числе приветствовавших юбиляра на сцену, прихрамывая, поднялся невысокий плечистый человек. Крупная светлая голова его была слегка откинута назад, лицо приветливо улыбалось. Такие открытые люди располагают к себе с первой же минуты знакомства с ними. Ругоев обнял подошедшего к нему человека, затем вывел на край сцены и, обращаясь к залу, сказал:

— Это Василий Иванович Касьянов — разведчик отряда «Красный партизан», — наверное, один из самых смелых и самых добрых людей на свете. Душа! Иначе не называли его в нашем отряде.

Так вот какой он, этот разведчик товарищ К. Конечно, это и есть герой очерка «Душа». Я в этом не сомневался и все же спросил Ругоева — так ли это?

— Так, так, — ответил он и добавил, что после того, как закончились боевые действия на Карельском фронте, Касьянов успел побывать на Дальнем Востоке, потом судьба закинула его в Китай, потом три года он находился в Финляндии…

Возвращение в Петрозаводск

28 июня 1944 года советские войска освободили Петрозаводск. В начале июля наша редакция вернулась домой. Приехали рано утром. Было тихо, солнечно и тепло. Зелень петрозаводских улиц и скверов после серых камней Беломорска показалась сказочно обильной. Но среди живой зелени громоздились отдающие мертвым холодом развалины. Положа руку на сердце, признаемся, что многие из них мы оставили сами. Тактика «выжженной земли» оправдывает себя, но разумна лишь в меру. Мы не всегда выдерживали эту меру.

На месте гостиницы «Северная» высилась гора пыльного хлама. На проспекте Карла Маркса не осталось ни одного здания. Они тоже были превращены в хлам. В руинах лежал Онежский завод. Ничего не осталось от здания редакций газет и типографии на Пушкинской улице. Были взорваны мосты через Неглинку и Лососинку.

Нас встретил заранее выехавший в Петрозаводск редактор газеты И. М. Моносов. За те считанные дни, которые были в его распоряжении, он сумел открыть в деревянном домике на окраине города временную газетную типографию, использовав для этого всё, что осталось от довоенной бланочной типографии. Редакция разместилась в одном из уцелевших домов на проспекте Ленина. Все мы получили крышу над головой.

Первый номер газеты петрозаводского послевоенного издания набирали вручную — не успели смонтировать привезенные из Беломорска линотипы, да если бы они и были готовы, машинный набор все равно был бы невозможен — отсутствовало электричество. Печатали газету на старинной плоской машине, тоже вручную. Ухватившись за массивную ручку маховика, раскручивали его по очереди, не давая остановиться.

Город предстал перед нами на удивление многолюдным. Тут были и те наши соотечественники, которые свободно жили в оккупированном Петрозаводске, и вышедшие из лагерей, окружавших город, и хлынувшие со всех сторон эвакуированные. На базаре шла довольно бойкая торговля молоком, свежей рыбой, хлебом, другими съестными припасами. Правда, свежая рыба исчезла с базара буквально через три-четыре дня. Объяснение этому простое: наши власти, едва появившиеся на освобожденной земле, неведомо из каких соображений запретили частный лов на Онежском озере.

Мне с семьей из шести человек дали квартиру в деревянном доме по Закаменскому переулку. Квартира была нельзя сказать чтобы очень уж тесная, но неудобная: кухня на четыре семьи. Туалетом, рассчитанным на одну семью, пользовались семь семейств.

Хлеб получали по карточкам. Его не хватало. Если были деньги, прикупали на базаре, платили по 80 рублей за буханку. Приварка не было. Хорошо еще, что в то время столовые выдавали обеды на дом. Длябольшесемейных это было спасением.

Если уж мне, заместителю редактора областной газеты, жилось так трудно, то каково было положение рядовых тружеников. Недоедали. Не хватало одежды, обуви. Жить было негде. Но поразительно: ни тени уныния! Люди жили радостью от сознания того, что наконец-то они дома, что самое тяжелое позади, а впереди нормальная мирная жизнь. Но жизнь эту надо построить. И все горожане — рабочие, служащие, возвращающиеся с фронта солдаты, домохозяйки, старики, молодежь, мужчины стали восстановителями. Многими часами не покидали они развалин, работали без устали, с беспримерным энтузиазмом. Я написал об этом повесть «Дианковы горы». Место действия ее героев — не Петрозаводск, но это не меняет сути дела. Повесть — о созидателях особого склада, людях чистых, бескорыстных, беззаветных. Они достойны внимания сегодня, будут достойны внимания завтра.

Горячее было время, сложное и трудное. Послевоенные невзгоды. Но неправомерно всё списывать на войну. Кое-что зависело и от местных органов, их руководителей, их честности, заботливости, инициативы. К сожалению, некоторые чиновники, всю войну действовавшие бесконтрольно, ни перед кем не отчитывавшиеся, оторвавшиеся от народа, стали забывать о своих обязанностях. Некоторые из них, отсиживаясь в тылу, бездельничали, вели праздный образ жизни, злоупотребляли спиртным, не отличались высокой нравственностью. Справедливой критике подвергались, в частности, секретари ЦК компартии Н. Сорокин, А. Варламов, П. Соляков, заместитель председателя совнаркома М. Исаков. Постановлением ЦК ВКП(б) от 10 января 1950 года был освобожден от работы первый секретарь ЦК компартии Г. Н. Куприянов.

Нельзя не отдать должное первому секретарю за его большую работу, которую он проводил во время войны, будучи членом военного совета Карельского фронта. Безусловно, большой заслугой Куприянова должно быть признано то, что он решительно выступил против попытки отдельных военачальников Карельского фронта принизить роль карельского народа в Великой Отечественной войне. Никто не отрицал других заслуг первого секретаря перед республикой. И все-таки решение о его освобождении было признано коммунистами обоснованным.

Дело в том, что Куприянов, вернувшись после окончания войны на гражданскую работу, привнес в нее чисто военные методы. Командовал, не терпел возражений, считал, что только он может правильно судить обо всём, что происходит в республике. Приведу, возможно, не такой уж значительный, но показательный пример, связанный лично со мной.

В 1947 году наше издательство выпустило написанную кандидатом исторических наук В. И. Машезерским и мною брошюру «Карело-Финская ССР».

Вскоре после этого мне в редакцию позвонил Куприянов. Не поздоровавшись, сердито спросил:

— Вы с Машезерским что, добровольно возложили на себя обязанности руководителей республики?

— Я вас не понимаю.

— Выпустили книжку. Кто уполномочивал вас говорить за республику?

— Мы просто рассказали, — попытался объяснить я. — Факты и данные проверены.

— Всё неправильно, книжка вредная, — не дал мне договорить Куприянов и повесил трубку.

Уверен, что уже в тот же поздний весенний вечер отдел пропаганды и агитации получил задание разгромить брошюру.

За дело с готовностью взялся заместитель заведующего отделом кандидат философских наук Д. Д. Малегин. Заведующий отделом пропаганды Н. А. Дильденкин ушел от этого неблагодарного дела. Малегин, оставив без внимания положительные отзывы о брошюре ученых-историков, смастерил докладную записку, выступил на бюро ЦК с докладом, в котором всё было шито белыми нитками. Мы с Машезерским протестовали, доказывали что ничего предосудительного в книжке нет, что она написана на основе брошюры, выпущенной Госполитиздатом в 1940 году стотысячным тиражом, что вышедшая в Москве книжка начинается с предисловия Г. Н. Куприянова. Наши доказательства повисли в воздухе. Бюро решило изъять брошюру из продажи. Это был неприкрытый произвол.

Прошло время. Меня пригласил в ЦК один из тогдашних секретарей Н. И. Крачун. Как только я переступил порог его кабинета, он подал мне рукопись. Это была брошюра Куприянова о республике.

— Почитай, может, что подправить надо, подчистить.

Я взял было рукопись, но тут же вернул ее Крачуну:

— Ни подправлять, ни подчищать, даже читать не буду.

— Партийное поручение.

— Не буду.

В это время зашел в кабинет работавший вторым секретарем ЦК Ю. В. Андропов.

— Отказывается, понимаешь, читать, — пожаловался на меня Крачун.

— Отказывается и правильно делает, — сказал Андропов, хорошо помнивший историю уничтожения нашей книжки.

Впоследствии та самая тоталитарная система, порождением которой был Куприянов и которую он поддерживал, зверски расправилась с ним.

В 1950 году он был арестован по так называемому «ленинградскому делу» и приговорен к 25 годам лагерей. Но в июне 1952 года военная коллегия Верховного суда СССР изменила свой первоначальный приговор. Она постановила содержать Куприянова, как «особо опасного преступника», не в лагере, а в одиночной тюремной камере.

Он испытал все ужасы сталинских застенков, прошел через пытки. В 1956 году был реабилитирован. Вернулся инвалидом. Все же нашел в себе силы, чтобы написать три книги о войне на Севере. Оставил обширные воспоминания.

В постановлении ЦК ВКП(б) от 10 января 1950 года содержалась правильная оценка состояния наших дел, верными были советы, как исправить положение. ЦК утверждал, что важнейшим условием нормальной плодотворной работы является тесная связь руководителей с народом, опора на народ, знание его нужд.

Но правда на словах не есть еще правда в действительности. К сожалению, слова о необходимости тесной связи с народом никак не вязались с делами. Именно в это время по директивам из центра первые лица — ответственные работники ЦК компартии республики, Совмина, министерств, других республиканских учреждений — были выделены в особую, поднятую над трудящимися, привилегированную касту. Я имею в виду пакетный феномен. Каждый месяц на стол первого лица ложился солидный пакет. Адресат вскрывал его и за эту работу, то есть за то, что вскрыл пакет, получал, иначе говоря, клал в карман три, четыре, пять, а возможно, и больше, тысяч рублей. Сумма «пособия» зависела от того, к какой гильдии был отнесен номенклатурный получатель по «табели о рангах». Один знакомый мне пакетчик однажды шутя признался: «Ей-богу, не знаю, куда складывать деньги. В ванную, что ли? Тем более что мыться в ней нельзя — нет воды!» Хорошо помню его фамилию, но не называю ее — порядочный был человек. Понимал, что даровые берет. Но отказаться не хватало духу, да и не осмеливался это сделать. Отказ мог быть истолкован как саботаж важной государственной акции со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Разумеется, ее держали в глубочайшей тайне. Но это был секрет Полишинеля. Мир слухами полнится. Получателям дармовых денег не удалось избежать огласки. Больше того, люди знали, что загребаемые ими тысячи есть не что иное как подачка: Сталин подкупает центральных и местных чиновников.

Пакеты исчезли сразу же после смерти Сталина. Но привилегии остались. Больше того, особенно при Брежневе это зло расцвело пышным цветом. Невиданных размеров достигло казнокрадство. Номенклатура стала черпать полной чашей. Привилегии оказались трудноизлечимой болезнью, которая пустила глубокие корни. Они не выкорчеваны и сейчас.

Альманах «На рубеже»

В 1944 году, когда редакция «Ленинского знамени» только что вернулась из Беломорска в Петрозаводск, мы размещались в отведенном газете двухэтажном доме по проспекту Ленина напротив развалин гостиницы «Северная».

Был не частый в наших местах яркий летний день, в открытые окна лилось солнце. В маленькую комнатушку, занимаемую мной и секретарем редакции А. Б. Шваревым, как-то осторожно вошел невысокий плотный человек в светлом костюме и, остановившись у порога, молча улыбнулся. По характерной, во всё лицо, улыбке я узнал старого своего знакомого Василия Григорьевича Базанова — преподавателя Петрозаводского университета, литературоведа и литературного критика, впоследствии члена-корреспондента Академии наук СССР, директора Пушкинского дома. Базанов сказал, что приехал позавчера из Сыктывкара (там находился в эвакуации наш университет). Потом заговорил о писательской организации. От нее почти ничего не осталось. Мы оба хорошо знали, как это произошло. Наши заслуженные, уважаемые, старейшие литераторы Ялмари Виртанен, Оскар Иогансон, Эмиль Паррас стали жертвами сталинских репрессий, погибли еще до войны в лагерях. Хильда Тихля и Сергей Норин умерли во время войны в Беломорске. Иван Кутасов, Федор Исаков сложили головы на фронте. Оставшиеся в живых находились в действующей армии или в эвакуации, откуда не успели вернуться.

— Надо собирать писателей, — сказал в конце беседы Базанов.

Первое, что мы сделали, разыскали уже приехавшего в город Линевского. Вскоре прибыли Т. О. Гуттари, В. Г. Чехов, С. В. Колосенок, избранные в правление, как и В. Г. Базанов, на первом съезде писателей Карелии в 1940 году.

Решили подготовить альманах. До войны, начиная еще с двадцатых годов, в разное время в Петрозаводске выходили на русском языке журнал «Ударник слова», альманахи «Начало», «Карелия». В 1940 году вышел первый номер журнала «На рубеже» (будущий «Север»). Во время войны журнал не издавался. Теперь появилась возможность возобновить его выпуск. Но пришли к выводу, что лучше подготовить альманах. Незамедлительно приступили к делу. Первый раз собрались, кажется, у С. В. Колосенка, в управлении по делам искусств, начальником которого он был. Пришли Базанов, Гуттари, Линевский, военный корреспондент Н. Клименко. Базанов поделился размышлениями о содержании альманаха, предложил несколько уже подобранных им материалов. Составили план номера, распределили обязанности. Потом была долгая собирательская и редакционная работа. Допоздна, часто и по воскресеньям сидели над материалами. Чаще всего — на квартире В. Г. Базанова, в домике по улице Малой Слободской. В этом домике и после окончания работы над альманахом литераторы постоянно встречались.

В 1945 году в Петрозаводск для участия в конференции писателей приезжали из Ленинграда Ольга Берггольц, Александр Прокофьев, Михаил Зощенко. Они много выступали на предприятиях, в госпиталях, учреждениях города. Их восторженно встречали. Истосковавшись по яркому литературному слову, люди готовы были носить писателей на руках. Перед отъездом ленинградские гости пришли домой к Базанову. Берггольц и Прокофьев весь вечер читали ненапечатанные стихи. Зощенко рассказывал, как путешествовал целыми днями по городу.

Но вернемся к альманаху. Осенью 1945 года он вышел под названием «На рубеже». В альманахе напечатаны драматическая поэма «Сампо» Виктора Гудкова, поэма Павла Шубина «Битва на Свири», стихи Лидии Гренлунд и Тобиаса Гуттари (Леа Хело) в переводе Михаила Дудина. Исследование Василия Базанова «За колючей проволокой», очерк Николая Клименко «Шелтозерские ночи», статья Станислава Колосенка «Искусство республики в дни войны» и другие материалы. Произошла некоторая задержка с выходом альманаха. Уполномоченный Главлита обнаружил в исследовании В. Г. Базанова «За колючей проволокой» крамолу, хотя это никак не вязалось со здравым смыслом.

Что из себя представляет работа Базанова? Ученый по горячим следам собрал и обобщил богатый материал об устном народном творчестве, которое не умирало и в фашистских лагерях. Только было оно особого рода. Узники лагерей со страстностью необычайной силы изливали свою душу в надрывных плачах, горестных причетах, остроумных частушках. Это был стон невольников, их гневный крик и презрение к поработителям.

Что тут недозволенного?

Здравый смысл победил. Альманах увидел свет.

Творческая жизнь в республике оживала. Уже в 1945 году удалось собрать в Петрозаводске молодых литераторов. Безусловно, заметным событием стало республиканское совещание рунопевцев и сказителей. Край наш фольклорный. Знаменит рунами, былинами, волшебными сказками. Некоторые хранители и носители нашего великого культурного наследия пережили войну и, как только она кончилась, съехались в Петрозаводск, чтобы рассказать о своем житье-бытье, поделиться тем, что испытали и передумали во время войны.

Участниками совещания были Мария Михеева, Евгения Хямяляйнен, Анисья Ватчиева, Фекла Быкова, Анна Пашкова, Федор Свиньин и другие. Вспоминается творческий вечер народной сказительницы Анны Михайловны Пашковой. Милая звонкоголосая старушка исполнила былины о героях фронта и тыла, традиционные былины, карельские свадебные песни.

Писательская организация набирала силы за счет того, что возвращались фронтовики. В разное время, на протяжении двух-трех лет, вернулись с фронта Александр Иванов, Виктор Евсеев, Федор Ивачев, Антти Тимонен, Ульяс Викстрем, Николай Лайне. Переехали из Ленинграда в Петрозаводск Борис Шмидт и Алексей Титов. Прибыл на работу в журнал «На рубеже» выпускник Ленинградского университета Дмитрий Гусаров. Вернулся из фильтрационного лагеря для военнопленных Николай Яккола.

За десятилетие с 1944 по 1954 год, когда состоялся второй съезд писателей Карелии, в Союз было принято пятнадцать человек.

Союз писателей заметно окреп. Самое главное — появились новые романы, повести, рассказы, стихи, поэмы. Заметно и свежо зазвучали голоса писателей военной поры. Книги выходили на финском и русском языках. Из того, что появилось у нас во второй половине сороковых годов и в начале пятидесятых, на мой взгляд, следует отметить повести «На берегах Пирттиярви» и «Ира» Николая Яккола, «От Карелии до Карпат» Антти Тимонена, сборники стихов «Путь поколения» и «Песни мира» Якова Ругоева, сборник стихов «Подвиг» Марата Тарасова, поэмы «Здесь будет город», «Лесной поток» Бориса Шмидта, роман «Вперед, народ трудовой!» Ульяса Викстрема, роман Дмитрия Гусарова «Боевой призыв», сборник «Весть весны» Николая Лайне, сборник стихов Александра Иванова «Край мой любимый». В 1954 году вышла первая книга романа «Беломорье» Александра Линевского.

В произведениях первых мирных лет, естественно, преобладала военная тема. Конечно, они отмечены торопливостью, отсутствием необходимого художественного анализа. И все же эти первые ласточки послевоенной литературной весны дороги нам. Они правдивы, искренни, повествуют о том, что в то время было особенно близко людям.

Ю. В. Андропов

Мы законно гордились, когда после смерти Л. И. Брежнева Генеральным секретарем ЦК КПСС в 1982 году был избран Ю. В. Андропов. Впервые воспитанник карельской партийной организации поднялся на такую высоту.

Андропов приехал в Карелию незадолго до войны и был избран первым секретарем ЦК ЛКСМ республики. Он быстро завоевал авторитет среди молодежи, которая безошибочно почувствовала в нем умного человека с широким взглядом на жизнь.

В годы войны Андропов всегда был на важных участках фронтовой работы, принимал деятельное участие в создании партизанских отрядов, в организации подпольных и разведывательных групп в тылу противника, которые мужественно боролись с оккупантами.

После войны Андропов был избран вторым секретарем Петрозаводского горкома партии. Первым секретарем в то время полагалось быть первому секретарю ЦК компартии республики. Конечно, он лишь формально числился в горкоме. Всю работу в нем вел второй секретарь. Время тогда было труднейшее, подчас возникали, казалось, безвыходные ситуации. На поруганной врагом земле в сущности ничего не осталось. Полуголодные, полураздетые люди возвращались из эвакуации к мертвым развалинам. Всё приходилось начинать заново. Бесчисленные проблемы напирали со всех сторон. Люди живо откликались на призывы городского комитета партии. Энтузиазм был невиданный.

Когда понадобилось избрать второго секретаря ЦК компартии республики, мнение членов ЦК было единодушным — Андропов.

Второму секретарю, по заведенному правилу, достался самый трудный участок народного хозяйства — лесозаготовки. Андропов взялся за работу с присущими ему обстоятельностью и умением вникать в детали, определять самое существенное. Главным на лесозаготовках в ту пору было повышение производительности труда.

В 1950 году вопрос об этом обсудил пленум ЦК компартии. С докладом выступил Андропов. Самостоятельный, критичный доклад прозвучал убедительно. Мне приятно вспоминать, что в нем говорилось о моей первой повести «Наша лесная сторона». Андропов сказал приблизительно следующее: «Я прочитал повесть „Наша лесная сторона“. Не берусь судить о ее литературных достоинствах. Но то, о чем в ней рассказывается, это сама жизнь, трудная борьба за технический прогресс на лесозаготовках. Электропильщики из повести — люди ищущие, активные, настойчивые. У них есть чему поучиться».

Андропова отличала непоказная скромность, он был тактичен в отношениях с людьми, ему было чуждо зазнайство, не забывал старых знакомых.

Был такой случай. Я присутствовал на встрече в Москве руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства. Как известно, началась эта встреча 17 декабря 1962 года в Доме приемов на Ленинских горах, была временно отложена и продолжалась после перерыва весной 1963 года в Кремле. На встрече в Кремле С. В. Михалков с присущим ему остроумием высмеял руководящих работников Карелии за то, что они пренебрежительно относятся к охране памятников. Больше того, говорил Михалков, в Карелии нашлись умники, которые составили даже списки подлежащих сносу церквей и часовен.

В перерыве ко мне подошел Андропов, в то время уже секретарь ЦК КПСС, поздоровался, расспросил о наших общих знакомых, заговорил о выступлении Михалкова:

— Вот как он вас разделал! Что это вы так ополчились на старину? Кижей-то, по крайней мере, не трогаете?

— До этого не дошли, — бойко и беззаботно ответил я.

Андропову мой легонький тон не понравился, сердито блеснули за очками его глаза:

— Еще бы! Кижи есть Кижи!

Ю. В. Андропов был переведен из Карелии в Москву в аппарат ЦК КПСС в 1951 году, где работал сначала инспектором, затем заведующим подотделом ЦК. Впоследствии его перевели на дипломатическую работу — заведовал отделом МИД СССР, был послом в Венгрии. В 1957 году возглавил отдел ЦК, в 1962 — был избран секретарем ЦК КПСС, в 1967 — назначен председателем Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР. В мае 1982 года Ю. В. Андропов снова стал секретарем ЦК, а в ноябре 1982 года — Генеральным секретарем ЦК КПСС. В июне 1982 года он был избран Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Десятилетия — на высших постах, на острие крупнейших событий. Закономерен тот интерес, который проявляют сейчас к его личности историки и публицисты. Во многих публикациях справедливо подчеркивается, что Андропов был человеком одаренным, широкомасштабным, умеющим глубоко вникать в суть жизненных явлений. Ему присущи были реализм и неторопливость. Заслуги его перед страной, перед народом бесспорны. Но бесспорно и то, что он имеет непосредственное отношение к событиям, которые получают сейчас, и по праву, отнюдь не положительную оценку. Взять венгерские события 1956 года — тогда Андропов был послом СССР в Венгрии. Или вопрос о вводе войск в Афганистан. Как отмечалось на втором съезде народных депутатов СССР, этот важный вопрос не обсуждало даже Политбюро ЦК КПСС, его решили четверо — Брежнев, Устинов, Громыко и Андропов. Конечно же, Андропов ответствен и за многие беззакония КГБ — ведь пятнадцать лет возглавлял его, повинен в преследовании инакомыслящих. Всё это ни умолчать, ни забыть нельзя. Но если взять его работу в целом и оценить без предвзятости — с полной объективностью, то очевидно, что сделано им много полезного.

Приход Ю. В. Андропова к руководству страной почувствовали сразу. Начались перестановки в высших эшелонах власти. Круто оживилась работа за укрепление трудовой дисциплины. Началось искоренение пустого бахвальства и парадности. Всё увереннее и заметнее стала развертываться борьба с коррупцией, против злоупотреблений. Обозначились первые проблески гласности.

К сожалению, Юрию Владимировичу Андропову суждено было не долго возглавлять партию и государство. Тяжелая болезнь не отступила. Он ушел из жизни, не успев завершить всё задуманное.

Калевальцы

Председателем правления Союза писателей на втором съезде в 1954 году был избран Я. В. Ругоев. Беспокойный, заботливый, он горячо взялся за укрепление союза. Ругоев был убежден, что люди, хоть что-то способные делать в литературе, должны писать. Это не раз доказывал и мне, советуя оставить газетную работу. Я отнекивался. Однажды на республиканском партийном активе в перерыве он потащил меня к первому секретарю ЦК компартии Лубенникову, сказал ему:

— Леонид Игнатьевич, правление Союза писателей просит освободить Федора Алексеевича от работы в газете. Он писатель и должен писать.

Застигнутый врасплох, Лубенников не нашел ничего другого, как сердито буркнуть:

— Он еще обязан отчитаться.

Я был искренне благодарен Я. В. Ругоеву за трогательную заботу о моей писательской судьбе, но оставить работу в газете не мог по той простой причине, что прирос к газете, да и заработков профессионального писателя никак не хватило бы прокормить мою большую семью — сам седьмой. Что же касается моего редакторского отчета, о котором, понятно, случайно упомянул в театре Лубенников, то он состоялся, да не как обычно — на бюро, а на пленуме ЦК компартии. Редакторскую работу я не оставил.

Становление союза, его развитие во многом связано с А. Н. Тимоненом — тоже выходцем из района Калевалы. Он не раз избирался председателем правления. Это был председатель по праву, хотя не всё и не всегда у него получалось. Тимонен честно исполнял свой долг. Он никогда не прятался за чужую спину, не молчал, не раз поднимался на трибуну всесоюзных и всероссийских писательских съездов, говорил о творчестве своих товарищей, их мнениях, предложениях, волнениях.

Я впервые встретился с Тимоненом в 1946 году. Мы собрались в правлении для очередного обсуждения чьей-то рукописи. В комнату вошел стройный подтянутый офицер с капитанскими погонами, поклонился всем сразу от порога, присел на свободный стул. В обсуждении участия не принимал. Когда оно окончилось, познакомились. Я задал новому знакомому трафаретный вопрос: «Как живем?» Он ответил с готовностью и весело: «Отвоевались, теперь займемся самым тихим делом — будем скрипеть перьями». Это была шутка. Забегая вперед, скажу, что потом было еще множество шуток. Тимонен любил шутить. Но во сто крат больше он любил работать. На глазах рос как писатель.

Казалось, что за повестью «От Карелии до Карпат» последуют другие произведения на военные темы. Но Тимонен от военной темы отошел. Наблюдательный, чуткий ко всему, что происходило вокруг, он увлекся днем текущим, его проблемами, нуждами, радостями и горестями. Появились его повести не просто на современные — на жгучие темы: «Освещенные берега», «В заливе ветров». Они не лишены слабостей. Тимонена не обошла стороной широко распространенная в то время болезнь бесконфликтности. Но он, пожалуй, быстрее, чем все мы, излечился от этой болезни. В его романе «Родными тропами», вышедшем в 1958 году, современность уже не просто описывается, писатель показывает жизнь в разрезе, анализирует ее глубинные проявления.

За «Родными тропами» последовали романы «Белокрылая птица», «Здесь мой дом», «Мирья», «Солнце для всех одно». Эти четыре романа посвящены одной теме: борьбе за мир, дружбу между народами. Мне сдается, что интернациональные романы Тимонена не оценены по достоинству нашей критикой.

Особое место в творчестве писателя занимает роман «Мы карелы». Это мужественный рассказ о смертельной борьбе, которую вел карельский народ в годы гражданской войны против белофинских интервентов.

Оптимист по натуре, безусловно одаренный человек, честный и работящий, Тимонен всегда был верным сыном своего народа. Недаром ему присвоено звание Народный писатель Карелии.

И Я. В. Ругоев, и А. Н. Тимонен — выходцы из одного — Калевальского района.

А вот еще калевалец — Николай Матвеевич Яккола. Испытания, выпавшие на его долю, могли бы составить содержание высокой трагедии. В бою под Медвежьегорском он был ранен в обе ноги. Умирал в сыром и холодном декабрьском лесу. Рядом пробежал, кажется, свой боец, но или не заметил раненого, или посчитал его мертвым, а скорее всего думал лишь о том, как бы оторваться от наседавших финских егерей. Они, против обыкновения, почему-то не прикончили замерзающего Яккола, забрали его в плен. Мучительные годы финских лагерей. Наконец — капитуляция Финляндии. Советские пленные на свободе. Их везут на Родину — в советский фильтрационный лагерь. Яккола вернулся домой лишь пройдя фильтрацию. Жадно набросился на работу. Торопился. Очень уж хотелось ему выговориться, выложиться, выписаться. Столько накопилось, наболело. Уже в 1947 году журналы «Пуналиппу» и «На рубеже» напечатали его повесть «Ира».

На наши гонорары не проживешь. Яккола приняли в Союз на должность консультанта. Это был образцовый консультант — понимающий, глубокий, добросовестнейший. После него другого такого в нашем Союзе не было. Поразительно, что чудовищные муки не ожесточили его душу. Она осталась такой же горячей и отзывчивой, какой создала ее природа.

Бывало, по пути из дома в Союз заглянет в знакомую забегаловку, пропустит кружечку пива — большой был любитель этого напитка, — прогуляется по проспекту Ленина и ровно в назначенное время поднимется на второй этаж обшитого синей вагонкой деревянного дома по улице Герцена. Здесь, на втором этаже, небольшая служебная комната Союза, в которой на редкость скрипучий пол. Осторожно прохромает от порога в передний угол, тихо усядется на свободном стуле. Начинается «бой». Кто-то кого-то пушит за действительные и мнимые недостатки, кто-то кого-то без видимых оснований превозносит до небес. Яккола внимательно слушает. Если чересчур уж крепко, по его мнению, раскритиковали обсуждаемое произведение, он обязательно возьмет слово.

— Да-а-а, — раздастся его негромкий голос. — Мы умеем говорить горячо. Это хорошо. Критика в основном правильная, но я хотел бы все-таки поддержать автора — у него есть талант рассказчика.

За этим следовало подробное объяснение, почему он так считает.

Как-то обсуждали острую пьесу молодого драматурга. Яккола сказал, что пьеса хорошая, но у нас ее не поставят. Кому-то понадобилось спросить:

— У нас не поставят. А где поставят?

— Где? — переспросил Яккола и сам же ответил: — Да хотя бы в Финляндии.

— Опять бухнул! — вырвалось у кого-то из участников обсуждения.

Но он не бухнул, а прямо сказал, что думал, не умел кривить душой, не боялся.

Один раз мы встретились на улице, зашли поговорить у знакомой стойки. Яккола ни с того ни с сего заявил мне:

— Я у тебя учусь.

Я рассмеялся:

— Чему у меня учиться?

— У тебя большая семья, ты работаешь в газете, да еще и пишешь.

— По нужде это, Николай Матвеевич, по нужде.

Яккола настаивал на своем:

— Я учусь у тебя работать.

В его чистых глазах, всегда излучавших свет и улыбку, было написано, что говорит искренне.

Я не стал спорить.

Н. М. Яккола — талантливый писатель. Созданное им историческое повествование «Водораздел» — широкое полотно, на котором достоверно и ярко изображена северная карельская деревня, ее спокойные трудолюбивые люди, их суровая, но полная красочных бытовых деталей жизнь, пробужденная великой революцией. «Водораздел» — крупное художественное произведение — одно из самых значительных в карельской литературе.

Пекка Пертту — тоже калевалец. Он закончил литературный институт. Занимался в семинаре К. Паустовского. Уже во время учебы в институте написал две повести — «Залом» и «Летние ночи». Но главное было потом — новые повести, многие рассказы. Особое место в его творчестве занимает очерк-раздумье «След лодки Вяйнямейнена». Писатель мысленно прошел по следам лодки главного героя карело-финского эпоса, по тем местам, где жили и творили его прямые предки — вдохновенные певцы рун, давших Э. Леннроту основу «Калевалы».

В прозе Пертту много поэзии. Он тонко чувствует родную северную природу, ее могучую красоту, сердцем понимает ее, находит слова и краски, чтобы передать всю суровую прелесть лесистого, каменистого, озерного края. В сочинениях Пертту слышится сдержанный, но сильный поэтический голос его далеких предков. Влияние «Калевалы», разумеется, чувствуется в сочинениях и других его земляков. Но творчество Пертту наиболее близко к народному эпосу.

Пертту — истый художник и душевный, мягкий по природе человек. Именно поэтому он всегда был другом и наставником молодых литераторов. Не один из них стал настоящим писателем благодаря заботе и помощи Пекка Пертту.

Почти одновременно с Пертту пришел в литературу Ортье Степанов. Это был медлительный в движениях, неторопливый в разговорах, грузный человек, умевший украсить беседу яркими воспоминаниями, ассоциациями, образами.

Степанов — автор семи романов. Писателю удалось серьезно исследовать жизнь северной деревни, ее общественно-экономическое развитие. Он художественно правдиво раскрыл нравственный облик крестьян, их высокие человеческие качества — честность, трудолюбие, спокойствие. Ему по праву присвоено почетное звание Народный писатель Карелии.

Степанов — мужественный человек. В застойные годы он вместе с Яковом Васильевичем Ругоевым смело боролся за спасение национальной культуры. С протестами против произвольных действий властей обращался в ЦК КПСС, в Президиум Верховного совета СССР, в Совет Министров, лично к Брежневу. «Смутьяна» уговаривали, грозили ему, преследовали. Он стоял на своем.

Должен сказать, что Степанова и Ругоева всегда поддерживала писательская организация.

Н. М. Яккола, А. Н. Тимонен, Я. В. Ругоев, П. А. Пертту, А. М. Степанов — все пятеро впрямую и основательно стали заниматься литературой после войны. Значит, за сорок послевоенных лет из дальних тогда захолустных селений одного небольшого района почти одновременно вышли пять видных писателей. Факт редчайший, а может, и единственный. Затрудняюсь дать ему исчерпывающее объяснение. Одно несомненно: корни его уходят в глубокую древность, к родникам могучего творчества рунопевцев.

В Германию

Пленные немцы довольно быстро восстановили разрушенное здание Карельской конторы Госбанка по проспекту Карла Маркса, и в нем уже в начале 1945 года разместились три редакции республиканских газет, а также занявшая весь нижний этаж типография имени П. Ф. Анохина.

В Доме печати, как громко именовали мы бывший госбанк, жизнь замирала лишь на два-три предутренних часа. Это было отражением тогдашнего бытия: только что советский народ одержал великую победу над могучим и страшным врагом. Радоваться бы! Но болели раны войны. Это было время тяжелых послевоенных испытаний и забот. В какой-то мере они отливались газетной строкой. Дел у нас было невпроворот. Работали много, не успевали. Я взвалил на себя почти ежедневную читку газеты, потому что Моносов вынужден был постоянно отлучаться из редакции по своим редакторским делам. Вот и сегодня он с утра на бюро ЦК компартии. Вернется, разумеется, поздно — заседания бюро короткими не бывают. Но надо подождать. Обязательно будут новости.

…В этот дождливый сентябрьский вечер 1945 года Моносов пришел с бюро в одиннадцатом часу и, конечно, с новостями. Одна была для меня, да такая внезапная и необычайная, что я поначалу, кажется, начал хватать воздух открытым ртом: бюро ЦК компартии рекомендовало меня корреспондентом от газет Карелии на Нюрнбергский судебный процесс главных немецких военных преступников. Заманчиво! До чего же заманчиво! Но так нежданно-негаданно. Неужели сбудется? Моносов, видя мое полное замешательство, сухо посоветовал:

— Собирайся.

— Сумею ли?

— Сумеешь, да еще как — не боги горшки обжигают. Собирайся, собирайся, с завтрашнего же дня.

Собственно, что собираться? Купил билет — поехал. Но оказалось, что всё не так просто. Прежде всего, надо было поприличнее одеться — не поедешь же за границу в полувоенно-босяцком одеянии. В первую очередь нужен был хоть и худенький, но костюм. Начали звонить по магазинам, по базам. Нигде ничего. Операция «штаны», как острили в редакции, потерпела крах.

Выручила Москва.

В закрытом магазине по Никольской улице без особых хлопот я купил всё, что требовалось. Правда, костюм оказался тесным, демисезонное пальто узким в плечах — не нашлось подходящих размеров, зато шляпа — черная, с широкими полями — пришлась впору. Такие шляпы в то время были не просто модными, а в какой-то мере официальными у нас.

Отъезд из Москвы задерживался. Мы с журналистами Василием Самутиным из Белоруссии и Владимиром Понедельником из Молдавии, тоже командированными от своих республик на процесс, жили в общежитии ЦК на Малой Бронной.

16 ноября в общежитие позвонил человек по фамилии Галан. Кто он такой, я не знал, но спросить не успел. Звонивший опередил меня:

— Моя фамилия вам ни о чем, понятно, не говорит. Но вот рядом со мной сидит Юрий Яновский.

О Яновском я, разумеется, слышал. Знал его романтично-возвышенные, вызывавшие споры книги «Четыре сабли», «Всадники», трагедию «Дума про Британку».

Сказал об этом Галану.

— Тем лучше! — обрадовался он. — Тем лучше. Дело вот в чем: мы вместе с вами на одной машине едем завтра на аэродром. Сначала машина заберет вас, а вы уже захватите нас с Юрием Ивановичем. Мы в гостинице «Москва». Не возражаете?

— Ради бога!

На следующий день, не было еще и пяти, мы с Понедельником и Самутиным подъехали к гостинице «Москва». На площадке у ее входа нас ждали высокий сухощавый человек в шляпе и длинном пальто и его плечистый, среднего роста спутник в кепке и сером полупальто. В высоком Понедельник сразу узнал Яновского, а его товарищ отрекомендовался сам:

— Ярослав Галан.

Разговорились, как только уселись в машину. Начал подвижный, нетерпеливый Галан. Он сказал, что мы летим не на Нюрнберг, как предполагалось, а на Берлин. В последнюю минуту американцы отказались принимать наши самолеты на Нюрнбергском аэродроме. Значит, на дорогу понадобится дополнительное время, а его в обрез. Сегодня 17 ноября. Судебный процесс должен открыться 20 ноября. Осталось три дня. Если сегодня не улетим, можем опоздать.

В аэропорту собралась уже вся многочисленная группа отъезжающих. Тут были писатели Константин Федин, Леонид Леонов, Всеволод Вишневский, Семен Кирсанов, Виссарион Саянов, художники Куприянов, Крылов, Николай Соколов (Кукрыниксы), Борис Ефимов, кинооператор Роман Кармен, фотокорреспонденты, журналисты России, Украины, Белоруссии, Молдавии, Эстонии, Карелии — всех тех республик, на территории которых происходили сражения Великой Отечественной войны. Все мы были аккредитованы при Международном военном трибунале, чтобы стать свидетелями и участниками первого в мировой истории суда народов над зачинщиками войны.

Всем хотелось улететь на первом самолете. Второй может и не полететь — чего у нас не бывает. У трапа началась сутолока. Представитель ЦК Кузьмин, очевидно, потому что мы с Галаном спокойно стояли в сторонке, попросил нас помочь усадить в самолет прежде всего стариков и именитых писателей, которые почему-то волновались больше всего. Мы сделали что могли, а сами поднялись во второй самолет, казалось, последними. Но нет — в салон втиснулся и еще один человек. Он был увешан сумками. Самый последний повел себя странно: разлегся на полу у ног сидящих на скамейках и замер. Ему предложили сесть — для одного-то человека место найдется.

— Не могу, — последовал ответ.

— Вот еще барин! — не сдержался кто-то.

Тут же выяснилось, что «барин» — это фотокорреспондент. Всю войну летал по фронтам, и только лежа. Что-то неладно у него было с вестибулярным аппаратом. Конечно, сразу же нашелся советчик:

— Не можешь — не летай.

— То есть как это не летай? — сердито возразил Галан. — А если у человека призвание?

Летели на небольших по нынешним измерениям военно-транспортных самолетах. Сидели, тесно прижавшись друг к другу на узеньких деревянных скамейках, до блеска отшлифованных десантниками. В нашем самолете была арктическая стужа. Только теснота помогла выстоять.

Полет продолжался семь часов. Опустились на аэродром Шенефельд. Человек с сумками и камерой в руках первым выскочил из самолета и тотчас же затерялся среди встречающих. В Берлине было теплее, чем в Москве, но тоже пасмурно. Город окутывала неподвижная синеватая пелена.

С аэродрома на автобусах поехали в Карлхорст — один из районов Берлина, где размещалось советское командование. Нас сердечно встретили — угостили в офицерской столовой, разместили в гостинице. Нам с Галаном достался просторный светлый номер с видом на безлюдную площадь.

Дальше решено было ехать на автомашинах. Главнокомандующий советскими войсками в Германии Г. К. Жуков приказал выделить нам столько легкового транспорта, сколько требуется. Выезд завтра рано утром.

Выдалось несколько часов свободного времени. Конечно, воспользовались ими, чтобы походить по Берлину, посмотреть, какой он полгода спустя после того, как здесь затихли последние сражения кровопролитной войны.

Собрались впятером — Яновский, Галан, я и быстро сдружившиеся с нами румянолицый богатырь из Эстонии Антон Вааранди и тихий, все время улыбающийся Ионас Шимкус из Литвы. Оба старые коммунисты. Вааранди, чтобы избежать тюрьмы в буржуазной Эстонии, вынужден был бежать в Швецию. Веселый, общительный, он в первые же минуты знакомства успел рассказать, как соревновался на лыжной трассе с королем Швеции и победил.

— Что же власть не захватил? — посмеялся Галан. — Такой момент упустил.

— Что верно, то верно, — упустил, извиняюсь, — с напускной серьезностью согласился Вааранди.

Шимкус, как выяснилось потом, любил петь. Но пел себе под нос, чуть слышно. Говорили ему: «Ионас, ну что ты всё время поёшь для себя. Пой для всех». — «Не могу, — отвечал Шимкус, — привычка. В подполье привык соблюдать тишину».

В город повел нас Ярослав Галан, хорошо знавший Берлин и свободно говоривший на немецком языке. Он знал и итальянский, и польский языки, что тоже могло пригодиться.

Прежде всего, конечно, решили побывать у рейхстага. Обошли огромное темное здание кругом, почитали на испещренных пулями и осколками стенах исторические росписи наших солдат.

Рядом с рейхстагом — имперская рейхсканцелярия. Развалины ее здания ощерились кирпичными клыками уцелевших простенков, в оконных проемах без рам притаилась пугающая темнота. Посетителей развалин больше всего интересовало подземелье рейхсканцелярии. Самозваные гиды охотно рассказывали о том, что творилось здесь в последние дни войны, показывали самое, по их мнению, интересное. Вот бункер, куда опускали на лифте машину Гитлера. Вот комната, в которой он застрелился. Вот помещение, где сгорел вместе со своей семьей Геббельс.

Поднявшись из подземелья, нашли кабинет Гитлера — обширный в три этажа высотой зал с огромным столом на ножках-тумбах. Стены из красного мрамора. Но что там на одной из стен? Какой-то серый квадрат. Подошли ближе — обыкновенная грубо оштукатуренная кирпичная стена. Кто-то оголил ее, отодрав лист фанеры. Возможно, наш солдат попробовал штыком крепость немецкого мрамора, а он оказался простой фанерой.

Мы допоздна бродили по городу, среди его многочисленных развалин. Радости, естественно, не испытывали. Развалины есть развалины. Но и жалости не было. Отсюда война вышла, сюда пришла. Свершилось возмездие.

От Берлина до Нюрнберга расстояние немалое. Но километры немецких автострад короче и легче обычных. Могли доехать за день. Но не захотели — поздний вечер, незнакомый город — лучше приехать утром. Заночевали в городке Цвиккау — центре богатых залежей бурого угля. Комендант города полковник Тарасов устроил нам прием. Это была необычная встреча. Я подробно рассказал о ней в документальной повести «Ярослав», которая опубликована. Поэтому ограничусь лишь упоминанием одного эпизода.

Леонид Леонов рассказал участникам приема о случае, который произошел с приезжавшим в Москву Бернардом Шоу. В его честь Союз писателей устроил официальный банкет. Он проходил в одном из закрытых подмосковных парков по соседству с дачей Сталина. Столы были расставлены прямо под открытым небом. Гости заняли свои места. Прозвучал первый тост. За ним последовала естественная в таких случаях пауза. На какую-то минуту воцарилась полная тишина. И вдруг ее взорвал пронзительный свист. Спокойствие нарушил мальчишка-озорник, неведомо как взобравшийся на высокий забор. Нетрудно догадаться, что последовало полное замешательство. И тут из-за стола во весь свой саженный рост поднялся Бернард Шоу. Он, заложив два пальца в рот, выдал такую лихую и пронзительную трель, что гости на какой-то момент оглохли. Мальчишку будто ветром сдуло. Все засмеялись.

Как только смолк приятный глуховатый бас Леонова, звонко прозвучали вдруг слова: «Лось пил воду из ручья». Их произнес охрипшим от волнения голосом Ярослав Галан. Он прочитал наизусть довольно крупный отрывок из леоновского романа «Соть». Растроганный писатель встал из-за стола, низко поклонился Галану:

— Спасибо, спасибо вам. Благодарю вас.

Потом Галан говорил:

— Особо люблю «Соть». Наизусть знаю целые куски. Вот проза! Такая проза — это настоящая поэзия.

Я спросил его:

— Ты знаком с Леоновым?

Он усмехнулся:

— Так же как, к примеру, с Львом Николаевичем Толстым.

Цвиккау покинули рано утром. Приехали в Нюрнберг, как и рассчитывали, в назначенное и удобное время. В срок прибыли все, кроме меня и моего спутника — водителя Ивана Семенова. Нас постигло несчастье — заглох мотор. Хорошо, Иван успел каким-то чудом свернуть на обочину. Остановись маленький «оппель» посреди автострады, бешеные «студебеккеры» моментом разнесли бы его в пыль. Семенов — удалый парень из Тихвина, боевой фронтовик с орденом Славы и шестью медалями — водитель был неопытный, не справился с двигателем.

Мы долго топтались на обочине. Пробовали поднимать руки. Но на автостраде не обращают внимания на людей, выбившихся из колеи. Но вот кто-то будто шевельнулся вблизи — в чистейшем соснячке под насыпью. Насторожились: вслед за робким звуком прямо под ногами появился человек с кошелкой. Он был в накинутом наплечи плаще военного образца, в армейском голубоватого цвета кителе.

— Брат — камрад! Брат — камрад! — радостно закричал Иван. — Поднимайся сюда. Посмотри мотор.

Немец сделал шаг назад, явно намереваясь убежать.

— Ну, хенде хох, ей-богу, — стал просить Семенов, показывая на стоявшую машину. — Не идет, понимаешь, мотор, что-то с мотором.

Немец наконец понял, чего от него хотят эти двое у машины, подошел.

Склонился над двигателем. Долго копался, прежде чем он заработал. Мы рванулись вперед.

В спешке умудрились прозевать поворот на Нюрнберг. Навстречу замелькали указатели с крупно написанным словом «München».

— Стой, Ваня, — потрогал я водителя за руку. — Не туда торопимся. Нам нужен Нюрнберг, а мы едем в Мюнхен.

Остановились, вышли из машины. На широкой гладкой обочине сидели, лежали, стояли, прохаживались солдаты в незнакомой форме. Сколько их тут было? Может, не одна тысяча. Впоследствии выяснилось, что эта была армия польского генерала Андерса. К нам подошел пожилой солдат, что-то спросил на полузнакомом языке. Мы сказали, что нам нужен Нюрнберг. Солдат показал рукой назад. Мы развернулись и полетели в обратную сторону.

На этот раз мы без труда нашли дорогу на Нюрнберг. Въехали в город не сбавляя скорости. Сразу же попали на главную его магистраль — широкую Фортерштрассе. Здесь первый же полицейский взмахом жезла показал нам, где суд.

За железной оградой, на площади, перед тяжелым приземистым зданием Дворца правосудия сгрудились пестрой стаей автомобили разных стран мира. Иван с трудом приткнул наш маленький «оппель» к широкому заду вишневого лимузина. Я пошел искать своих.

На лестнице перед главным входом во Дворец меня встретил Галан. Обрадовался:

— Нашли-таки. Ну, слава богу! Пошел вас искать. Сам себя ругаю, как это я упустил. Но руководитель-то, руководитель куда смотрел? Безобразие! Так ему и сказал. Бросили человека на произвол судьбы в чужой зоне, и никому нет дела — каждый заботится о себе только. Ну, ладно, кажется, всё высказал. Поехали к Фаберу, в поместье Фабера будем жить.

Фабер — всемирно известный карандашный король. Темно-коричневые шестигранные фаберовские карандаши — удобные, неломкие, с мягким графитом — расходились по всей планете.

День был не холодный, но по-осеннему сырой. Огромную темную глыбу фаберовского замка мы увидели издалека. Когда подъехали вплотную, долго любовались башнями, башенками, бойницами, за которыми — лабиринты и тайники. Грубо сработанные тяжелые ворота на кованых ржавых крюках, многопудовые чугунные запоры. Всё как в добрые рыцарские времена.

— Так только снаружи, — объяснил Галан. — Внутри роскошное убранство, комфорт двадцатого века.

Я вскоре убедился в этом сам, побывав в ресторане замка. Здесь хозяева зоны — американцы — устроили бары, комнаты отдыха для журналистов, отвели специальный зал для встреч и бесед. В замке была отличная читальня с самыми свежими газетами и журналами многих стран мира. Замок окружали жилые дома для прислуги, хозяйственные постройки. В километре от него расположился городок Штайн, где жили мастера по производству знаменитых карандашей и других, не менее известных фаберовских школьных принадлежностей. Изготовляли их на фабрике — в неказистом на вид здании на берегу мутной речки Пигниц. К замку примыкал большой парк, в котором, на удивление, сохранились дикие животные и боровая дичь.

При Международном военном трибунале были аккредитованы журналисты всех континентов. Только незначительная часть их — именитые писатели — разместились вместе с судебными работниками в Гранд-отеле, находящемся в центре Нюрнберга. Подавляющее большинство журналистов устроились в поместье Фабера. Нам, советским журналистам, достался целый двухэтажный дом. Галану, Вааранди, Шимкусу и мне отвели просторную комнату на втором этаже. Галан торжественно провел меня в наше обиталище, показал уже накрытую койку.

— Это лично твоя территория.

Под вечер приехали из суда Шимкус и Вааранди. Столько было впечатлений! Рассказывали весь вечер. Меня успокаивало только то, что завтра увижу всё своими глазами. Осталось ждать недолго. Утром — в суд.

Нюрнбергский процесс

И вот это памятное утро. 21 ноября 1945 года. Садимся в красный автобус, едем минут сорок, и вот уже главный вход во Дворец правосудия. У входа два часовых — советский и американский. Вместе со всеми поднимаюсь по широкой каменной лестнице в беломраморный вестибюль с колоннами, за которыми начинаются лабиринты коридоров. Один из них привел в полуосвещенное, с черными стенами помещение. Это нечто вроде фойе, непосредственно примыкающее к залу суда. Зал белый от яркого и жесткого света люминесцентных ламп. Он разделен на две неравные части. Меньшая отведена журналистам. По правую сторону от них на возвышении вдоль стены — длинный массивный стол. За ним — советские, американские, английские и французские судьи. Все в темных мантиях, лишь наши И. Т. Никитченко и А. Ф. Волчков в военной форме. За шестью столами, занявшими большую часть зала, разместились представители обвинения. Вдоль барьера, отделяющего скамьи подсудимых от основной части зала, в темную линию вытянулись сутаны адвокатов. «Последняя линия немецкой обороны», — острили журналисты. Рядом с этой «линией» невысокий деревянный барьер, а за ним — скамья подсудимых.

Нам отвели удобное место, с которого хорошо всё видно.


В зал суда поодиночке вводят преступников. Они сидят в одиночных камерах тюрьмы, находящейся рядом с Дворцом правосудия. Тюрьма соединена с Дворцом подземным ходом. Преступников спускают в подземелье на лифте и на лифте же поднимают в здание суда.

Первым в тесную загородку грузно ступил толстый, с оплывшим широким лицом человек в сюртуке мышиного цвета, широких штанах и желтых сапогах. Это Геринг. Конвойный указал резиновой палкой место, на которое должен сесть подсудимый, и недавний рейхсмаршал, кажется, даже с готовностью тут же выполнил бессловное приказание солдата.

Ввели Гесса — сухого, бледного, с черными тенями под глазами. Один из самых фанатичных апостолов фашизма вдруг оказался в роли набожного человека. Он принес с собой библию и, как только сел на отведенное ему место, сразу углубился в чтение.

Потом — Риббентроп. У него продолговатое дряблое лицо, осунувшееся, с подушками под глазами. Гитлеровский министр иностранных дел являлся ревностным поборником и проводником разбойничьей дипломатии, которая способна была выдать и выдавала за благо любое злодеяние.

Смотрю на подтянутого, смиренно сидящего, испуганного старика и вспоминаю газетные фотографии 1939 года, на которых представал перед всем миром приехавший в Москву стройный и молодцеватый, в кожаном пальто Риббентроп. В Кремле встретили его с распростертыми объятиями. Молотов заботливо ухаживал за посланцем Гитлера, встречал его как самого желанного гостя. Это была политика. Два диктатора протянули друг другу руки дружбы. Можно уверенно предполагать, что Сталин отнюдь не собирался вечно водить дружбу с Гитлером. Это был тактический шаг. В сложившихся в то время обстоятельствах надо было выждать время. Гитлер же, ведя переговоры, наготове держал камень за пазухой, и понадобилось не так уж много времени, чтобы камень этот полетел в московских «друзей». Немецкие фашистские заправилы через полтора года после того, как был подписан договор о дружбе и сотрудничестве, обрушились на нашу страну всей мощью вооруженной до зубов Германии. Началась война, унесшая миллионы человеческих жизней.

И вот ее зачинщики держат ответ перед судом народов.

Кейтель — худощавый старик с острыми прусскими усиками, в светло-зеленом полинялом кителе без регалий. Сидит прямо — военная выправка. Но отличился он не ратными подвигами, а людоедскими приказами о расстреле военнопленных и уничтожении мирных советских людей.

Палач польского народа Ганс Франк прячет глаза под черными очками. Он пунктуально заносил все свои злодеяния в дневник. Получилось многотомное «сочинение». Его девиз: «Пусть будет, что будет».

Зейс-Инкварт, предатель, превзошедший самого Квислинга. Норвежский Квислинг только еще расправлял крылья, а австрийский уже предал свою родину. Автор бредовой расистской теории Розенберг, оголтелый трубадур антисемитизма Штрейхер, современный рабовладелец Заукель, верный подручный Гиммлера Кальтенбруннер, один из самых зловещих заговорщиков Фрик; фон Папен, не столько дипломат, сколько шпион; финансовый «гений» третьей империи, а попросту грабитель с большой дороги Шахт, вдохновитель принудительных работ Шпеер, растлитель молодежи Ширах, Функ, пополнявший казну золотыми зубами, выбитыми у жертв концентрационных лагерей, Йодль, сделавший карьеру зверствами против военнопленных, палач Богемии и Моравии Нейрат, вдохновители разбоя на морях Редер и Дёниц, радиолжец Фриче.

Они смиренно сидят под надежной охраной. Пасмурны и скорбны их лица. Они знают свое прошлое, понимают, что их ждет впереди.

Что же у них в прошлом?

Предоставим слово документу. Краткая выдержка из обвинительного заключения:

«Все обвиняемые, совместно с другими лицами, в течение нескольких лет, предшествовавших 8 мая 1945 года, являлись руководителями, организаторами, подстрекателями и соучастниками создания и осуществления общего плана или заговора для совершения преступлений против мира, военных преступлений и преступлений против человечности, как они определяются в Уставе данного Трибунала, и в соответствии с положениями Устава несут индивидуально ответственность за свои собственные действия и за все действия, совершенные любым лицом для осуществления такого плана или заговора.

…Общим планом или заговором предусматривалось, а подсудимым предписывалось к исполнению такие средства, как убийства, истребление, обращение в рабство, ссылки и другие бесчеловеческие акты…»

…Закончилось первое заседание. Председатель Трибунала Лорд Лоуренс объявил перерыв. Журналисты вышли в фойе. Оно наполнилось разноязыким гомоном. Кто-то из наших писателей, скорее всего Всеволод Вишневский, заметил, что воистину судьба играет человеком. Вот эти подсудимые. Давно ли управляли крупнейшим европейским государством, диктовали свою волю миру, а сегодня тихо сидят четырьмя рядками за деревянной перегородкой, ждут своей участи. Яновский обратил внимание на то, как недавние маршалы и министры поспешно сгрудились у дощатого барьера и вступили в переговоры со своими адвокатами. Тщетно надеются на последнюю линию обороны… Это преступники особого рода и особого масштаба. Им не может быть пощады.

Приблизительно в этом духе я и написал первую свою корреспонденцию с процесса. Отнес обширную телеграмму работавшим здесь же во Дворце правосудия нашим солдатам-телеграфистам, и она в тот же день была передана в Петрозаводск. Вечером мне вручили ленту, по которой я мог проверить, правильно ли передана моя телеграмма. За время процесса у меня накопилась целая груда таких кружков. Часть их я привез домой, и они хранятся до сих пор.

Закончив работу, я поспешил к автобусу. В нем уже сидели известные мне еще по общежитию в Москве В. Понедельник и В. Самутин, наши Вааранди, Галан и Шимкус, только со вчерашнего дня знакомые корреспондент «Комсомольской правды» С. Крушинский, публицист и литературный критик М. Гус, корреспонденты «Красной звезды» П. Трояновский и Ю. Корольков, корреспонденты ТАСС Д. Краминов, В. Афанасьев, А. Полторацкий. Ждали задержавшегося где-то В. Саянова. Из писателей только его почему-то поселили у Фабера. Все его коллеги жили в городе. Саянов прибежал запыхавшись, сообщил неприятную новость — вчера какой-то гангстер застрелил нашего водителя, который сидел в машине у гостиницы «Гранд-отель». Еще одна жертва.

Вернувшись домой, почти сразу же пошли ужинать. Ресторан занимал одно из самых просторных и, может быть, самых роскошных помещений замка. Столы под белоснежными скатертями, выстроенные в несколько рядов, были уставлены хрустальными графинами, наполненными розовыми, желтыми, зелеными, голубыми фруктовыми соками-джусами, непременно сладкими. Американцы любят сладкое. Даже столовый хлеб у них с изюмом. Ужин был вкусным и обильным. После него заглянули в бар, угостились коньяком. Затем почти всем землячеством собрались в одной из комнат отдыха. Развлекали друг друга рассказами о забавных историях.

Чем-то похожи были на этот первый день и все последующие. Мы вставали в половине седьмого, не спеша готовились к отъезду в суд, ровно в девять были во Дворце правосудия. Трибунал работал весь день. В час объявлялся обеденный перерыв. Обедали тут же, во Дворце, в наскоро организованной американцами столовой. Здесь и близко не было никаких излишеств, никакой ресторанной изысканности. Всё просто, быстро, по-деловому: вошел в зал, взял поднос, набрал на него всё что душе угодно, сел за стол, съел, выпил, рассчитался и вышел. Поначалу наши злословили: «Американцы научат и жрать по конвейеру». Да, как по конвейеру! Но до чего же удобно! Очень скоро это по достоинству было оценено и у нас в стране. Давно уже ни одна наша массовая столовая не обходится без конвейера.

Весь наш нехитрый быт складывался в соответствии с работой Трибунала. Поскольку он заседал всегда до вечера, мы возвращались к Фаберу довольно поздно — надо же было еще отправить корреспонденцию в газету. В комнате всегда было холодно так же, как и на улице, — уборщица оставляла окна настежь открытыми.

Затапливали каменноугольными окатышами изразцовую чудо-печурку, которая нагревалась буквально в считанные минуты и давала столько тепла, что в комнате можно было париться. В будничные вечера ходили в солдатский кинотеатр, где всегда в одно и то же время начинал стрекотать киноаппарат. Каждый день смотрели новые фильмы — иногда по два за вечер. По субботам изредка ездили в город на танцевальные вечера с эстрадными представлениями, устраиваемыми в ресторане «Гранд-отеля».

Гремел джаз-оркестр. Солидные грузные люди нет-нет да и притоптывали с такой лихостью, что, кажется, начинали вздрагивать роскошные люстры, которыми был увешан огромный танцевальный зал. Но вот грохот вдруг стихал. Зал наполнялся красивыми звуками нашей «Темной ночи». Мы начинали подпевать. К нам присоединялись и не знавшие русского языка, они подпевали без слов. И вот уже все в ресторане пели, танцевали, плавно раскачивались. Это был коронный номер танцевального вечера.

Развлекались? Немножко отдыхали — человек остается человеком. Но под ложечкой всё время сосало. Судебный процесс не выходил из головы. Он определял всё наше бытие. Им жили. С нарастающим интересом следили, как скрупулезно, последовательно и неотразимо Трибунал распутывает паутину злодеяний.

Несколько цифр из семитомного сборника материалов о Нюрнбергском судебном процессе.

Состоялось 403 открытых судебных заседания Трибунала. Были допрошены 360 свидетелей обвинения и защиты. Было представлено шесть отчетов, резюмирующих около 200 000 письменных показаний по делу преступных организаций: гестапо, гитлеровского правительства, генштаба и других.

Обвинители предъявили сотни вещественных доказательств, километры документальной кинопленки, тома фотографических альбомов. Перед участниками процесса предстает весь кровавый путь Гитлера с его приспешниками — от путча в Мюнхене до Освенцима и Майданека. Вместе со свидетелями и вещественными доказательствами, документальным киноэкраном и фотоматериалами в зал суда входили безмерное горе и безмерная боль живых и мертвых мучеников фашистского ада.

Демонстрировались вещественные доказательства. Ужасом повеяло, когда их внесли в зал. Вот засушенная голова человека — маленькое коричневое лицо с полуоткрытыми глазами, огромная шапка русых волос. Эту голову хранил у себя как украшение начальник концентрационного лагеря Бухенвальда. Изверг приказал отрубить поляку-рабочему голову, засушил ее и сделал принадлежностью окружающего служебного комфорта.

Вот кусочки человеческой кожи. Из нее делали абажуры.

Вот стеклянная банка с желтыми комками. Это мыло из человеческого жира.

Сразу же после окончания судебного заседания мы пошли на наш узел связи и послали по телеграфу корреспонденции об ужасных экспонатах в свои газеты. А вечером долго не ложились спать. Никак не могли успокоиться, все задавали один и тот же вопрос: как это стало возможным? В двадцатом-то веке!

16 июля 1941 года на совещании главнокомандующих германской армии и флота Гитлер, имея в виду оккупированные области Советского Союза, истерично кричал: «Гигантское пространство, естественно, должно быть как можно скорее замирено. Лучше всего этого можно достигнуть путем расстрела каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд».

16 декабря 1941 года Кейтель отдал приказ: «Войска имеют право и обязаны применять любые средства, без ограничения, также против женщин и детей».

Командующий 6-й германской армией Рейхенау издал приказ «О поведении войск на Востоке». В нем говорилось: «Снабжение местного населения и военнопленных является ненужной гуманностью. Никакие исторические или художественные ценности на Востоке не имеют значения».

Подобных приказов, инструкций, директив, поучений множество.

Они выполнялись с немецкой педантичностью.

Фашистские разбойники бешено рвались вперед.

Что стало бы с нашей страной, с Европой, с человечеством, если бы им удалось осуществить свои цели? Но их остановили. И не только остановили — наголову разгромили. Решающий удар нанесла врагу Красная Армия. Это стоило невиданных жертв.

Вот что говорил на процессе 8 февраля 1946 года Главный обвинитель от СССР Р. А. Руденко.

— В войне, навязанной фашизмом, наша страна потеряла двадцать миллионов человек.[2]

Захватчики разрушили, сожгли, разграбили тысячу семьсот десять советских городов, более семидесяти тысяч сёл и деревень, уничтожили шесть миллионов зданий, лишили крова около двадцати пяти миллионов человек, превратили в развалины тридцать одну тысячу восемьсот пятьдесят промышленных предприятий, привели в негодность шестьдесят пять тысяч километров железнодорожных путей, уничтожили или разгромили сорок тысяч больниц и других лечебных учреждений, восемьдесят четыре тысячи школ, техникумов, высших учебных заведений, научно-исследовательских институтов, сорок три тысячи библиотек.

В целом материальные потери СССР составили два триллиона шестьсот миллиардов рублей.

— Вот цифры, — размышлял потом Галан. — Кратко прокомментировать их невозможно. Они не поддаются обычному анализу. Их надо просто запомнить. Я занес их в свой блокнот прописью и каждую цифру с отдельной строки, чтобы наглядней было и чтобы не забывать. Нам нельзя этого забывать. Но мало только помнить. Мы обязаны, это долг всех честных людей, думать и думать о том, каким образом, какими средствами навсегда избавиться от злодеяний государственного масштаба.

В этих словах был весь Галан. Он думал не только о дне текущем, смотрел вперед и болел не за себя, не только за близких — за всех людей. Это был человек мира. Он хорошо знал жизнь, исходил пешком Европу: батрачил, зарабатывал пропитание игрой на скрипке, сидел за вольномыслие в тюрьме, учился в Высшей торговой школе в Триесте, изучал в Венском университете славянскую филологию, закончил Краковский университет, с дипломом магистра философии долго ходил безработным.

Лишь в 1939 году вернулся на родину. Дома, во Львове, плодотворно занимался литературно-публицистической деятельностью. Особенно популярны были его фельетоны, разоблачавшие бандеровцев и церковников. Они угрожали ему смертной казнью.

…Наши нюрнбергские сидения подошли к концу. Вааранди, Шимкус и я уехали домой раньше. Галан остался. Прощаясь у автобуса, направлявшегося в Берлин, Антон Вааранди напомнил Галану об опасности, которая ему грозила. Все мы дали другу один совет:

— Ярослав, будь осторожен.

Помнил ли Галан о предупреждении товарищей? Возможно, и помнил, но это оказалось ненадежной защитой. 24 октября 1949 года он был зверски убит на своей квартире во Львове. Бандиты — религиозный фанатик и бандеровец — нанесли ему гуцульским топориком одиннадцать ран, каждая из которых была смертельной.

Международный военный трибунал распутывал сеть злодеяний главных военных немецких преступников 10 месяцев и 10 дней.

Первое его заседание состоялось 20 ноября 1945 года, заключительное, на котором был оглашен приговор, — 1 октября 1946 года.

Трибунал приговорил 12 подсудимых — Геринга, Риббентропа, Кейтеля, Розенберга, Франка, Фрика, Штрейхера, Заукеля, Йодля, Зейс-Инкварта, Кальтенбруннера и Бормана — к смертной казни через повешение.

Приговор был приведен в исполнение в ночь на 16 октября 1946 года в здании Нюрнбергской тюрьмы.

Геринг за три часа до казни 15 октября 1946 года в своей камере принял цианистый калий. Борман, осужденный заочно, разыскан не был. Гесс, приговоренный к пожизненному заключению, 42 года провел в западноберлинской тюрьме Шпандау, считается, что покончил жизнь самоубийством.

Трупы казненных были сожжены.

Пепел развеян по ветру.

Чтобы и следа не осталось.

Чтобы никому неповадно было бесчинствовать.

Конечно, урок Нюрнберга поучителен. Приговор его — грозное предупреждение на долгие времена.

Интерес к процессу был огромен.

После возвращения из Нюрнберга я был едва ли не самым известным и заметным человеком в Петрозаводске. Однажды на улице за мной увязалась ватага школьников. Я спросил, чего они от меня хотят. Ответ поразил:

— Вы были на суде в Германии. Хотим на вас посмотреть.

Я много выступал в школах, в учреждениях, на предприятиях, рассказывал о процессе, о Нюрнберге, его давней истории. Куда меня только не приглашали! Но было одно место, где моей поездки будто и не заметили. Это ЦК компартии республики. Там даже не намекнули, что хотели бы послушать мой рассказ, а я навязываться не стал. Потом, когда прошло уже много времени, я спросил секретаря ЦК по пропаганде И. С. Яковлева, чем объяснимо такое равнодушие, он ответил, что ЦК был достаточно информирован. Я не нашелся, чтобы достойно отозваться на столь воинственное чванство. Промолчал.

Назначение

Всё приходит и уходит, страницы жизни переворачиваются. Перевернулась и моя нюрнбергская страница. И потянулась, потянулась опять колея трудов и забот. У заместителя редактора республиканской газеты — тяжелый служебный воз, к тому же чисто литературная работа по вечерам, к тому же занятия на заочном отделении Высшей партийной школы при ЦК КПСС. Да немало и семейных обязанностей у отца пятерых детей. Скучать было некогда.

В конце 1952 года меня пригласил первый секретарь ЦК компартии А. Н. Егоров. Едва я переступил порог его кабинета, как он предложил мне стать редактором газеты «Ленинское знамя». Я сказал, что Моносов — хороший редактор, зачем его менять.

Егоров назидательно разъяснил:

— ЦК виднее, кто хороший, кто нехороший. Вы отвечайте на предложение.

— Я не готов.

— Можете быть свободны. Подумайте хорошенько.

Спустя три, а возможно, и все четыре недели Егоров позвонил мне в редакцию сам:

— Зайдите.

На этот раз он был не один. В кабинете находился секретарь по пропаганде И. И. Цветков.

— Ну что, решили? — спросил Егоров.

— Не решил.

— Да вы что, в самом-то деле? — Егоров встал из-за стола, под густыми бровями сердито блеснули глаза. — Вы что, больной, что ли? Здоров? Странный человек. Вот наш, — Егоров назвал фамилию инструктора ЦК по печати, — с бюллетеня не выходит, действительно больной, а как только я намекнул, вытянулся по-солдатски: «Готов!» Ну что ж, если вы хотите стать заместителем больного редактора, мы вам это удовольствие устроим.

Нет, я не хотел этого удовольствия. Упомянутый инструктор сидел у нас, редакционных работников, в печёнках. Он следил, кажется, за каждою строчкой в газете, каждый день обнаруживал что-либо, по его мнению, еретическое, доносил по начальству, а начальство тотчас же начинало поучать редактора или его заместителя. В общем этот хворый инструктор основательно отравлял нам жизнь. Нет, я решительно не хотел работать под его руководством. Согласился стать редактором, хотя не сомневался, что Моносова освобождают отнюдь не из-за деловых качеств.

Возникает вопрос, почему ЦК компартии не рекомендовал на пост редактора своего работника? Объяснения могут быть разные. Возможно, руководство не желало жертвовать старательным аппаратчиком — он был на своем месте. Не исключено и другое: в ЦК посчитали его неподходящим по профессиональному уровню — не знает газетного дела, далек от журналистики.

Видимо, А. Н. Егоров понимал, что инструктор, став редактором, неизбежно начнет командовать, так как ничего другого не умеет. А кто его будет слушать? Вот и начнется морока. Чего доброго — в два счета загубят приличную газету. А это уже скандал. А скандал — прямой подрыв престижа партийной организации, чего нельзя допустить ни в коем случае.

Меня пригласили в Москву. Заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС, прочитав документы, криво усмехнулся:

— У вас, что же, один Моносов допускал недостатки в работе, за что и освобождается от должности? А вы? Вы же, оказывается, десять лет были его заместителем. Вы разве ни при чём?

Меня больно задел его намек на то, что я подсиживаю Моносова, решительно отвел его:

— Я никому не давал повода для таких подозрений. Никогда не рвался в редакторское кресло. Считал и считаю, что Моносов — сильный редактор и должен оставаться на своем месте. Недостатки? А где их нет? Причем я повинен в них так же, как и Моносов. Давайте оставим всё как есть.

— Уже поздно, — сказал заместитель заведующего, — не вздумайте отказываться.

23 февраля 1953 года секретариат ЦК КПСС утвердил меня редактором газеты «Ленинское знамя».

Смерть Сталина

Сталин умер 5 марта 1953 года. Еще накануне редакция получила по телетайпу правительственное сообщение о его болезни и бюллетень о состоянии здоровья на 2 часа 4 марта. Эти материалы были предназначены для опубликования 5 марта, что, разумеется, было сделано. Судя по их содержанию, нетрудно было понять, что положение критическое и вот-вот должна быть развязка. Мы морально были готовы к ней, и поступившее в ночь на 6 марта сообщение о смерти Сталина встретили без растерянности. Сразу принялись за дело — стали готовить траурный номер. Всю первую страницу заключили в жирную черную рамку. Старенькая ротация никак не могла совладать с увеличившейся нагрузкой и мяла, разрывала рамку. Мы с директором типографии Эльзой Николаевной Кузнецовой, с печатниками до самого позднего утра бились над приправкой в машине первой полосы. Наконец газета «пошла».

Разумеется, смерть Сталина явилась таким событием, к которому вряд ли кто мог отнестись равнодушно. Ушел человек, почти полных тридцать лет правивший государством, причем единолично и безраздельно. У людей, естественно, возникали вопросы: «Кто его заменит?» «Как будем жить?» «Куда пойдем?»

Помню, как на второй или на третий день после смерти Сталина, проходя мимо гостиницы «Северная», я увидел женщину, стоявшую на коленях перед портретом умершего. Она плакала и причитала: «На кого ты нас покинул?» Я знал эту женщину много лет. Когда-то она была активной пионеркой, потом еще более активной комсомолкой, образцовым, примерным во всех отношениях партийцем. И вот пришла на людное место, чтобы поплакать публично. Искренни ли были ее слезы? Наверное, искренни. И не только у нее. Кто же тогда не верил Сталину и в Сталина! В то время ведь мало кто знал, что как раз этот человек и есть главный зачинщик чудовищных злодеяний.

У Сталина были предшественники — древние и средневековые властелины, опьяневшие от всевластия сатрапы, диктаторы позднего и позднейшего времени. Участь у них одна — все стали или мишенью народного проклятия, или посмешищем. Сталин, конечно, знал историю, но какое дело было ему до своих неудачливых предшественников? Он им не чета. Он всё. Государство — это он. Народ — это он. Партия? Он всегда клялся в верности партии Ленина. Но почему партия только одного Ленина? Правильно будет сказать: партия Ленина-Сталина. Это новое название впервые прозвучало в его собственном публичном выступлении.

Народ понимал: что-то неладно наверху. Но молчал, ждал перемен. И вот развязка.

Первым секретарем компартии Карело-Финской ССР был тогда Александр Николаевич Егоров, избранный на эту должность в сентябре 1950 года. Он заменил на посту А. А. Кондакова, который пришел на место освобожденного от работы Г. Н. Куприянова. Безнадежно больной Кондаков был секретарем всего 8 месяцев.

Егорова пригласили в Москву на похороны. Перед отъездом он собрал членов бюро, чтобы посоветоваться, как увековечить память Сталина. Кто-то, нетерпеливый, желающий быть первым, немедленно предложил переименовать Петрозаводск в Сталинск. Вслед за этим были другие, более умеренные, заслуживающие внимания предложения. А. Н. Егоров увез их в Москву, где они навсегда и исчезли. Не иначе как кто-то, безусловно, на высоком уровне, тихо отложил их в сторонку. Любопытно, что Петрозаводск относится к числу тех редчайших советских городов, в которых нет ни улицы, ни завода — ничего, что носило бы имя Сталина.

Вся страна жила похоронами целую неделю.

Теперь известно, что в Москве не обошлось без чудовищной давки, которая принесла многочисленные человеческие жертвы.

Но вот траур кончился. Жизнь постепенно стала входить в обычную колею. Один номер газеты следовал за другим, как всегда. И вдруг сюрприз: 26 марта «Правда» напечатала заметку из последней почты под заголовком «Короткая память». В заметке говорилось, что карело-финская республиканская газета «Ленинское знамя» справедливо подвергла критике республиканское радио за неудачную передачу о трелевке леса: диктор бесстрастно прочитал никому не нужную скучную инструкцию. Но «Кто же создал эту инструкцию? Оказывается, сама же республиканская газета „Ленинское знамя“». Раскритикованная радиопередача есть не что иное, как прочитанная по радио статья из 39-го номера республиканской газеты. И следовал вывод, не лишенный остроумия: «Видимо, у редактора „Ленинского знамени“ т. Трофимова слух острее зрения. Подписывая газету, он не обнаружил существенных недостатков в статье о трелевке леса. Но, услышав ее по радио, он чутким ухом сразу же уловил в ней недопустимые канцеляризмы, сухие цифры».

Мои чуткие уши горели тогда от стыда — от бесспорного факта никуда не уйдешь. Но в этой истории меня занимало и другое. Как потом выяснилось, «Правда» получила заметку «Короткая память» от своего корреспондента по Карелии еще в конце февраля. Сразу не напечатала ее. А тут пятое марта. Корреспондент был уверен: заметка погибла, откровенно признался: «Тебе повезло». Но нет! 26 марта, спустя месяц, «Правда» заметку напечатала — не захотела упустить редкий по несуразности случай. Это была находка, да такая, что не затерялась даже в хлопотах по-особому значительных, исторических дней. Это удивительно, что оказались косвенно связанными друг с другом случай — мизерная капелька из жизни — и масштабное историческое событие. Диалектика! По диалектике же: маленький случай и большое событие схожи в том, что стали прошлым тотчас же после того, как завершились. Но если капелька блеснула и навсегда исчезла (мы перенесли критику, пообещали исправиться и приступили, как говорится, к очередным будничным делам), то за смертью Сталина последовали крупные перемены, определяющие развитие общества на годы.

Газета получала из Москвы для опубликования пропагандистские статьи по теоретическим вопросам. Эти статьи, как правило, страдали обилием цитат. Можно было только удивляться, как авторы по любому вопросу находили подтверждение в трудах вождя. Люди с учеными степенями и званиями шагу не смели ступить, чтобы не сослаться на него. И вот цитатомания начала постепенно спадать. Пропагандистские статьи оставались по-прежнему сухими, слабо аргументированными, состоящими из прямолинейных категоричных утверждений. Но цитат стало меньше, а случалось, в статьи пробивалась и живая авторская мысль. Забегая вперед, скажу, что впоследствии цитаты как из рога изобилия полились из других источников.

В последние годы жизни Сталина, как я уже говорил, весь государственный аппарат работал по ночам. Нам, газетчикам, приходилось кочегарить в редакции иногда сутки напролет. Почти каждый вечер ТАСС обрушивал на наши головы молнию приблизительно такого содержания: «Приготовьтесь к приему важного правительственного материала». Очень часто мы готовились, а проще говоря, томились ожиданием до 2-3 часов утра. Наконец телетайп отстукивал «важный правительственный материал». Как правило, это было письмо Сталину от передовика или коллектива передовиков о своих непомерно высоких обязательствах или рапорт о досрочном выполнении непомерно высоких обязательств и ответ Сталина. Причем ТАСС строго-настрого предупреждал лично редактора, что этот материал должен быть набран корпусом, а то и широким корпусом, и помещен в верхнем правом углу второй полосы. Вторая полоса давно отлита, приправлена в ротационной машине. Начинается переделка. Газета опаздывает. Беспощадно критикуем ТАСС за его бессмысленные выходки. А почтенное агентство спокойно сообщает: «Мы ни при чем. Распоряжение инстанции». Что это за инстанция? Где находится? Куда обращаться? К кому? На эти вопросы никто ответить не может. Всё, что касается инстанции, покрыто мраком неизвестности, и нам остается только ждать ночных распоряжений.

Но уже в конце марта после смерти Сталина ТАСС почти совсем перестал метать в нас молнии.

Конечно, происходили и другие, куда более крупные перемены.

В конце апреля 1953 года, возможно в мае, ЦК КПСС созвал в Москве Всесоюзное совещание редакторов центральных, республиканских, краевых и областных газет. Совещание продолжалось недолго. Мне было предложено рассказать на совещании о работе газеты с авторами. Рассказывать было о чем, но ни в первый, ни во второй, ни в третий день совещания слова мне так и не дали. Конечно, это деталь, о которой можно было бы и не упоминать, но очень уж часто приходилось сталкиваться с подобными деталями. А причина их была одна — неуважение к человеку, особенно, если он не принадлежит к высшей номенклатуре.

Совещание было не совсем обычное. На нем, вопреки сложившейся за многие годы традиции, мало говорили об освещении в газетах вопросов производства. В основном речь шла о недостатках в обслуживании людей, их нравственном воспитании, хвалили «Комсомольскую правду» за то, что она смело разоблачает уродливые явления в быту, остро критикует руководителей, которые не заботятся о людях, не знают их нужд, по-бюрократически относятся к запросам трудящихся.

Совещание продолжалось почти неделю. В субботу утром мы собрались на заключительное занятие. Но его перенесли на четыре часа дня. К этому времени на Старой площади набилось столько людей, что негде было упасть яблоку.

Перед собравшимися выступил Н. С. Хрущев. Он говорил не менее четырех часов. Слушали его с жадным интересом. Всё его выступление звучало свежо, ново, призывно. Речь в нем шла о положении страны, о жгучих проблемах, которые надо было решать неотложно, о снабжении населения продуктами, которые необходимо улучшать, о сельском хозяйстве, которое нуждается во всесторонней заботе, о примитивном бытовом обслуживании, за которое стыдно и которого нельзя терпеть. Говорилось и о многом другом, от чего следует освободиться, и чем быстрее это будет сделано, тем лучше. Хрущев не раз возвращался к мысли, что засиделись мы, застоялись, встряхнуться надо, пойти вперед.

Прошло много лет, а я хорошо помню и тот день, и основное содержание хрущевской речи. Припоминаю ее детали и каждый раз говорю себе: «Многообещающее было начало».

В первой половине сентября 1953 года состоялся Пленум ЦК КПСС. Он обсудил, как сказано было в повестке дня, «Состояние и меры дальнейшего развития сельского хозяйства СССР». Понятно, почему именно этот вопрос стал предметом обсуждения на первом после смерти Сталина Пленуме ЦК КПСС. Всё более давало о себе знать отставание сельского хозяйства, что отрицательно сказывалось на благосостоянии народа.

В постановлении Пленума и докладе Н. С. Хрущева много внимания было уделено руководству сельским хозяйством. Хрущев говорил, что во многих местах деревней перестали заниматься, забывают о ней. Даже некоторые секретари компартий союзных республик, крайкомов и обкомов партии, говорил он, не знают сельского хозяйства, не интересуются им, занимаются селом поверхностно и некомпетентно. В заключительном слове докладчик продолжил эту тему и говорил уже не вообще, а предметно, подверг конкретной критике конкретных лиц. Одним из них оказался А. Н. Егоров — первый секретарь компартии нашей республики. Он выступил на Пленуме. Речь его была гладкой, не о главном, не о том. Хрущев оценил ее как яркую иллюстрацию некомпетентности партийного руководителя, который порхает по верхам.

Егоров долго переживал потом эту резкую и, возможно, не совсем заслуженную критику, но рук не опустил, еще яростнее взялся за работу. На посту первого секретаря компартии республики после памятного Пленума он находился еще более двух лет. И никто не может сказать, что не старался. Он был честен в работе, не терпел безответственности, не давал спуска бездельникам, был требователен во всём. Легкой жизни не было никому. Но с некоторых пор стал явно перебарщивать. Требовательность порой стала оборачиваться просто грубостью. Жесткий и сухой по натуре, он всё больше вступал в разлад даже с ближайшим своим окружением, в конце концов оторвался даже от аппарата ЦК компартии, и дело кончилось тем, что в августе 1955 года за негодный, бюрократический стиль работы был освобожден от обязанностей первого секретаря.

Накануне нас, членов бюро, вызвали в Москву на заседание секретариата ЦК. Его вел М. А. Суслов. Тоненьким, несильным своим голоском он сообщил, что обсуждается вопрос о работе первого секретаря ЦК компартии Карело-Финской ССР товарища Егорова.

— Мы сочли необходимым пригласить на заседание членов бюро ЦК компартии. Важно выслушать их мнение. Пожалуйста, товарищи.

И Суслов стал по очереди обращаться к каждому из нас.

Второй секретарь ЦК компартии Н. П. Вторушин и председатель Совета Министров П. С. Прокконен говорили резко, остальные выступали сдержанно, но тоже критиковали Егорова. Он присутствовал на заседании. Суслов предоставил ему слово. Егоров никому из нас не возражал и не оправдывался. Меня это удивило. Ему было что возразить, было в чём оправдываться. Впрочем, к чему это? Егоров — старый, опытный партийный работник — понимал, что возражать и оправдываться в этой обстановке бессмысленно. Дело-то уже сделано. А это обсуждение — лишь дань формальности. Сидевший за столом поблизости к Суслову солидный, одетый в костюм с иголочки Шепилов сказал, что ему всё ясно, попросил у председательствующего разрешения удалиться и удалился. Секретарь ЦК Аверкий Аристов согласился с Шепиловым. Вопрос был решен.

Смена руководства

Заменил А. Н. Егорова Л. И. Лубенников, до того работавший первым секретарем Минского обкома партии. Это был энергичный волевой человек, хорошо понимавший, что и для чего он должен делать. Быстро вошел в контакт с партийным активом. В методах укрепления этих контактов нам, членам бюро, не всё нравилось. Например, Лубенников завел правило: перед каждым пленумом ЦК оказывать материальную помощь первым секретарям райкомов партии. Раньше этого у нас не было. К чему такое поголовное «премирование»? Поговорили между собой, поворчали и этим ограничились. Открыто и решительно воспротивился сомнительному нововведению только наивный и прямой заведующий финхозсектором Мосягин. Он сказал: «Это подкуп».

Уже через несколько дней строптивый финансист и хозяйственник тихо ушел из аппарата ЦК компартии. Его место занял П. Н. Федоров, проработавший в ЦК, а затем и в обкоме партии многие годы.

Своим первым крутым шагом Лубенников хотел показать, что с ним шутки плохи. Однако впоследствии он злоупотреблял властью сдержанно, пользовался ею в меру. Можно даже сказать, что внес в жизнь партийной организации некоторый демократизм, оживление, раскованность. Разумеется, это объяснялось не столько личными его качествами, сколько той атмосферой, которая стала складываться после XX съезда КПСС, на котором был разоблачен культ личности Сталина. Съезд еще не закончился, а мы в редакции уже знали, что, кроме тех его материалов, которые печатались в газете, будет еще важный доклад Хрущева о Сталине. Приготовились напечатать его. Прошло тридцать три года, а этот доклад так и не был напечатан ни в одной газете Советского Союза. В 1989 году его опубликовали «Известия ЦК КПСС».

Вернувшись со съезда, Лубенников подробно передал нам содержание доклада о культе личности Сталина. Вскоре об этом было принято постановление ЦК. И с тех пор, с 1956 года, уже на протяжении десятков лет перед нами раскрываются всё новые и новые зверства «вождя народов» и его приспешников.

В 1956 году началась реабилитация жертв сталинского террора — живых и мертвых. Первое время эта важная работа велась активно. Но с некоторых пор стала заметно ослабевать, а потом и вовсе сошла на нет. Были тому причины, были силы, противостоящие восстановлению справедливости. Лишь с началом перестройки реабилитация невинно пострадавших в годы сталинских репрессий возобновилась. Она широко проводится до сих пор. И кажется, не будет ей конца — столько жертв.

Но вернемся к первым шагам нашего нового партийного руководителя. Он развернул бурную деятельность. Умел ставить крупные вопросы, нередко обращался с ними непосредственно к Хрущеву. Нам казалось, что не без его участия в июле 1956 года Карело-Финская ССР была преобразована в Карельскую автономную республику, то есть сделан шаг назад. Однако все делали вид, что сделан шаг вперед, что сотворено некое благо.

Преобразование союзной республики в автономную было звеном большой политики, вопросом межгосударственных отношений Советского Союза и Финляндии. Эти отношения окончательно нормализовались к 1957 году, когда состоялся официальный визит Хрущева и Булганина в Финляндию.

Лубенников недолго работал в республике, но успел сделать немало полезного. Именно благодаря его напористости и завиднойпробивной силе в короткое время была проведена коренная реконструкция Онежского завода. Во время войны, находясь в Красноярске в эвакуации, завод изготовлял снаряды, но после войны был превращен, в сущности, в большую мастерскую, где изготовляли всё, начиная от топоров для лесорубов до мотовозов. Теперь на старейшем предприятии было организовано производство дизельных трелевочных тракторов. Онежцы получили настоящее, серьезное дело.

Лубенников причастен также и к тому, что у нас построен «Петрозаводскмаш».

При Лубенникове во многом изменились методы работы. В частности, он решительно выступил против командировок в районы и на предприятия уполномоченных. Любил фигурально выражаться по этому поводу: «Пусть никто не надеется на костыли. У каждого своя голова на плечах. Вари своим котелком, думай, вертись, отвечай за дело».

В те годы довольно часто проводились республиканские партийные активы. На одном из таких активов, состоявшемся, как помнится, в середине 1956 года, я собрался непременно выступить. Одним из первых записался для участия в прениях. Но собрание шло уже не один час, вот-вот пойдут из зала записки с предложением прекратить прения, а мне слова не дают. Ну, думаю, опять придется объяснять в редакции, что случайно оказался в числе не успевших выступить. Этому, понятно, никто не поверит: какая там случайность, никакой случайности, просто думают, что редактор снова, как уже бывало, начнет читать письма, поступившие в редакцию. В них ничего, кроме описания безобразий. Кому приятно слушать клевету на советскую действительность. Так считает председательствующий. Такого же мнения придерживается и сидящий с ним рядом советник. Понятно, кто этот советник — первый секретарь.

На этот раз произошло необычное: Лубенников не согласился с председательствующим, негромко, но слышно сказал:

— Думаю, надо предоставить слово редактору.

Я действительно начал выступление с чтения писем о нетерпимых изъянах в бытовом обслуживании лесорубов, а затем говорил о редакционных нуждах — нехватке квалифицированных журналистов, слабой полиграфической базе.

Когда я окончил выступление, Лубенников спросил меня:

— А какой у вас тираж?

— Тридцать пять тысяч.

— Да ведь это слезы! — Лубенников встал из-за стола, побурел, так бывало всегда, когда он особенно волновался. — Для союзной республики — это постыдно мало. Я вот считаю так: с будущего года мы должны иметь газету с тиражом семьдесят пять тысяч!

Это не прозвучало как прожектерство. В республике уже успели заметить, что Лубенников — человек широкого размаха — умеет подкреплять делом свои намерения. Конечно, семидесятипятитысячный тираж сразу не появился. Но толчок был дан, и мы стали быстрее расти.

Тираж из года в год увеличивался. Я проработал в газете пятьдесят лет и не помню такого года, когда бы он снизился. Со временем, к концу семидесятых годов тираж «Ленинской правды» достиг ста тысяч. В застойные годы рост его замедлился, а на короткий период и приостановился. Но когда началась перестройка, произошел внушительный рывок вперед — в 1987 году тираж газеты достиг 130 тысяч экземпляров.

Лубенников отнюдь не испытывал нежной любви к газете. Его коробило, когда она «совала нос не в свое дело». «Что вы там опять нагородили!» — раздавался иногда его злой высокомерный окрик. Но, справедливости ради, не могу не отметить и его объективности, когда речь шла о делах принципиальных. Вот факты.

Начальником Кировской железной дороги, управление которой в пятидесятые годы находилось в Петрозаводске, был Е. Г. Трубицин, приехавший в Карелию почти одновременно с Лубенниковым. Смелый, с размахом в делах, он впоследствии возглавлял Смоленский совнархоз, а затем в течение продолжительного времени являлся министром автомобильного транспорта РСФСР.

В Петрозаводске Трубицин сразу заявил о себе широким строительством жилых домов для железнодорожников. Положение с жильем на Петрозаводском узле было бедственное. Но министерство путей сообщения с гражданским строительством не спешило. Столичные чиновники попытались остановить не в меру самостоятельного и торопливого Трубицина. Однако он сумел обойти бюрократические запреты, осуществил свою строительную программу. Трехэтажные каменные дома по Первомайскому шоссе, поднятые благодаря упорству и мужеству Е. Г. Трубицина, находятся в сохранности, служат людям до сих пор.

То, что сделал тогда Трубицин, было прорывом. Министерские чиновники посчитали, что начальник дороги самовольно растранжирил государственные средства, и решили расправиться с непокорным. Трубицину грозила тюрьма. И быть бы ему там, не вмешайся Лубенников. Лишь ему, пользовавшемуся широкими связями в Москве, удалось доказать, что Трубицина не за что судить, наоборот, его надо благодарить, он сделал благое дело.

Но был у Трубицина один недостаток — он не терпел критики. Мы знали это и все-таки, получив материалы о плохом обслуживании пассажиров, решили побеспокоить руководителей железной дороги, в том числе и Трубицина. В газете появилась критическая статья. В тот же день вечером меня и автора статьи И. М. Бацера пригласил Лубенников. В его кабинете находился Трубицин. Они не стали требовать объяснений, с ходу напали на нас, мы защищались. Казалось, не будет конца бурному разговору. Я наперед знал, чем он кончится: Лубенников не спеша встанет из-за стола и, подчеркивая каждое слово, скажет:

— Газетой допущена еще одна грубая ошибка. Доколе это терпеть? Вопрос пойдет на бюро.

А это значит, опять нервотрепка, в лучшем случае взыскание. И тут произошло неожиданное: Лубенников занял сторону газеты.

— Все-таки вам, Евгений Георгиевич, придется повиниться. Пассажиров надо обслуживать по-людски.

В 1958 году Лубенников был освобожден от работы в Карелии, получил высокий пост в ЦК КПСС. Правда, вскоре был направлен в Кемеровскую область, где его избрали первым секретарем обкома партии. Последние годы был заместителем председателя Центросоюза.

После Л. И. Лубенникова первым секретарем Карельского обкома партии стал Иван Ильич Сенькин — сын крестьянина из деревни Намоево. Когда-то это была оживленная деревушка, сейчас жизнь в ней поддерживают лишь дачники: отсюда до Петрозаводска всего каких-нибудь двадцать пять километров.

И. И. Сенькин был первым руководителем карельской областной партийной организации из местных. До него первыми секретарями были только приезжие, направляемые центром. Причем каждый первый привозил с собой свою команду.

Например, в команде А. Н. Егорова были второй секретарь обкома партии Вторушин, заведующий орготделом ЦК компартии Глинский, другие руководители республиканского уровня и восемь первых секретарей райкомов партии. Надолго в республике они не задерживались. Через 5—6 лет все разъехались. Временщики. Был «хвост» и у Лубенникова, но более короткий, чем у Егорова.

Сенькин вернулся домой без сопровождающих. Он прибыл из Свердловска, где работал первым секретарем обкома партии. С его приходом в республике меньше стало суеты с перемещением работников. Работа с кадрами начала приобретать более спокойный характер.

Сенькин занимал пост первого секретаря обкома двадцать пять лет. Для такого рода деятельности — это неоправданно долго. Были подъемы в его работе, были спады. Конечно, свой отпечаток оставили застойные годы. Довольно часто он не проявлял самостоятельности в работе, ждал, что скажут сверху. Впрочем, подобное было присуще не только Сенькину. Этой болезнью страдало всё общество. Нижестоящий начальник ждал, что скажет вышестоящий. Областному руководителю обязательно нужна была директива из центра, районный работник не мог обходиться без указаний из области. Инициатива не поощрялась. Достигнутое такими правилами полное единогласие иссушало, омертвляло жизнь.

Сенькин в этих условиях старался внести живинку в дело, много работал, был даже излишне требователен к себе, но мало требовал от других. Что греха таить, этим пользовались некоторые даже самые ближайшие его помощники — отдельные секретари обкома, члены бюро. Они работали без особого напряжения, уходили от острых вопросов. Это возмущало первого секретаря до глубины души, он яростно обрушивался на бездельников. Но проходило время, огонь угасал, всё оставалось по-старому. В последние годы заметно сникла и эта его боевитость, всё чаще стали мы слышать: «Не будем копья ломать», «Отсебятины не допустим», «Не сделали? Значит, не было возможности». Это был уже язык застойного времени.

Но при всём при этом, если подойти к оценке многолетней деятельности И. И. Сенькина объективно, она должна быть признана положительной. Республика не стояла на месте, шла вперед, развивалась. Построили «Петрозаводскбуммаш», развернулись судостроительный завод «Авангард», домостроительный комбинат. Всесоюзное значение приобрела целлюлозно-бумажная промышленность. Всё это факты. Отвергать их было бы нелепо. Не на пустом месте начали перестройку, да и на пустом месте нечего перестраивать. Но, конечно, нельзя отрицать и тех провалов, с которыми пришла Карелия, и не только Карелия, к середине восьмидесятых годов. Истощение лесов — провал, разорение деревни — провал. Запущенность, особенно национального Калевальского района, — это тоже провал. Признавая, что ответственность за все эти и другие провалы безусловно и в полной мере несет первый секретарь обкома, мы всё же должны набраться терпения, беспристрастности, чтобы разобраться, что к чему.

Сенькину присущи были высокие человеческие качества — удивительная трудоспособность, презрение к праздности, честность, искренность, чуткость.

Газета, я говорил уже об этом выше, печатала резко критические письма. Это нравилось не всем членам бюро, требовали от нас: «Прекратите предоставлять трибуну клеветникам и злопыхателям!» Однажды отдел пропаганды и агитации обкома вынес этот вопрос на бюро. Докладчик осудил газету. Сенькин гневно обрушился на него:

— Ерунду говорите! Где вы нашли злопыхателей? Да это же наши люди. Тяжело им — вот и жалуются. И будут жаловаться — говорить, кричать, писать. Рот им не заткнешь! Чем искать недругов там, где их нет, давайте-ка постарательнее делайте то, что поручено каждому из нас.

Сенькин обладал трезвым взглядом на жизнь. Ему чужды были эйфория, прекраснодушие. Он твердо стоял на земле, видел ее такой, какая она была в действительности, не терпел убаюкивающей, сглаживающей острые углы лжи. Вспоминается такой случай. Журнал «Север» опубликовал повесть Василия Белова «Привычное дело». Она вызвала многочисленные отклики. Равнодушных читателей не было. В обкоме тоже по-разному отнеслись к ней. Но всё же больше было противников. Когда однажды разговор о «Привычном деле» зашел на заседании бюро, громче и чаще других слышались такие, примерно, реплики: «Вот что печатают!» «Антисоветчина!» «Да если героями колхозной деревни будут Иваны Африкановичи, без штанов останемся!» «Всё дегтем вымазано!» «И где этот Белов такой колхоз нашел?»

— Где? — воскликнул Сенькин. — У нас! Уточняю: вполне возможно, что писатель мог бы найти точно такой же колхоз и у нас. И не в единственном числе.

— Ну, единичные случаи могут быть, — заметил один из тех, кто подавал реплики. — В целом-то ведь не так.

— К сожалению, случаи далеко не единичные, — раздраженно отозвался Сенькин. — Давайте смотреть правде в глаза. Кого обманываете? Самих себя. Кому это надо?

Г. Н. Куприянов, А. Н. Егоров, Л. И. Лубенников, И. И. Сенькин — четыре первых секретаря, при которых мне довелось работать как журналисту и редактору. Они совершенно разные люди, с разными характерами, наклонностями. Да, были у них и общие черты, сходные недостатки: склонность к администрированию, безоглядная вера в бумагу, особенно если она была сочинена наверху, уверенность в своей непогрешимости, скованность, когда надо было сделать решительный шаг. Очевидна природа этих недостатков. Их постоянно рождала и заботливо лелеяла действовавшая многие десятилетия административно-командная система. Ни один из перечисленных первых секретарей не тянет на чисто положительного, образцового во всех отношениях героя. Но каждый, тем не менее, — личность. Каждый оставил после себя след. Я не даю общей оценки их деятельности и их места в истории нашей партийной организации. Это дело историков. Такая оценка, разумеется, должна быть дана. И следует сделать это обстоятельно, объективно, без прикрас и перегибов. В 1974 году вышли в свет «Очерки истории Карельской организации КПСС». Они устарели, не отвечают требованиям современной исторической науки. События в них изложены сухо, неполно, люди — творцы истории — лишь перечислены поименно. Теперь есть возможность рассказать обо всём так, как было, и эта возможность должна быть использована. Здравый смысл подсказывает, что история партийной организации должна влиться в общую историю республики. Важно, чтобы появились у нас полнокровные исторические труды о сложных десятилетиях, истекших после 1917 года, о событиях и людях. И разговор надо вести не только о руководителях, но и о тружениках — тоже творцах истории, которым несть числа.

Многих из них я знал лично. Вот директор совхоза «Салми» Василий Никитич Силин, талантливый крестьянин. Пришел на развалины, оставшиеся от хозяйства после войны. Вместе с вернувшимися из эвакуации женщинами создал совхоз с овощеводческим уклоном. Он по-хозяйски подсчитал: именно овощи дадут хозяйству наибольшую выгоду. И вскоре выяснилось, что приладожская земля может давать невиданно высокие урожаи овощей, особенно капусты. А на капусте в «Салми» особенно отличалась тихая и работящая Дарья Васильева. Однажды всегда веселый Силин, полушутя-полусерьезно сказал мне:

— Спрашиваешь, что еще нужно совхозу? Для славы — ничего, имеющейся хватит. Для дела — три-четыре Дарьи. Даже три, дайте мне их — вдосталь нарастим белокочанной для всей Карелии, да и Мурманску останется, ей-богу. Не хвалюсь нисколько.

А вот челмужский лесоруб Петр Готчиев, по-своему, по-новому организовавший работу на лесосеке и добившийся невиданно высокой выработки; лучший в республике вальщик леса Валде Паюнен, канадский финн, в совершенстве владевший профессией, перевыполнявший нормы в четыре-пять раз; онежец Павел Чехонин — инструментальщик высочайшего класса, исполнявший самые точные работы; кондопожский бумажник Евгений Егоров, первым на комбинате «оседлавший» скоростную бумагоделательную машину.

Меня глубоко возмущает, что некоторые нынешние крикуны пытаются опорочить сейчас стахановское движение, ударников, оплевывают их. Один юморист забавлялся в журнале «Крокодил» даже тем, что подсчитывал, когда, сколько — по годам, по десятилетиям — зря расходовалось металла на медали для передовиков. Остроумец! Нашел над чем потешаться. Неужели не знаешь, или уже забыл, что именно ударники, и никто другой, вытащили огромную страну из болота вековой отсталости. Ударники — символ целой эпохи. Другое дело, что сталинская командно-бюрократическая мертвящая система обманывала их, использовала для показухи, обирала материально и морально. Но люди оставались людьми. Труд их в то тяжелое время мне кажется особенно героическим. Ударников поднимало вдохновение, упоение надеждой на лучшее будущее. Человек всегда живет этим.

Бюро обкома

В 1954 году на пленуме, состоявшемся сразу после четвертого съезда компартии республики, я был избран членом бюро ЦК. Потом неоднократно избирался вновь. Разумеется, это обстоятельство имело большое значение для газеты. У редактора — члена бюро больше прав, он более самостоятелен, им не могут помыкать, кому как вздумается. Существовало неписаное правило: газетой занимается, руководит ею первый секретарь. Но до газеты у него часто «не доходили руки». Этим пользовались наиболее шустрые любители покомандовать: на редакцию обрушивался поток «дружеских» пожеланий, указаний, упреков, «мудрых» советов, что и как надо делать. Рядовому редактору редко удавалось выстоять. Член же бюро, как правило, успешно отбивал натиск добровольных наставников. У редактора — члена бюро было и другое преимущество: он располагал более полной информацией о том, что происходит вокруг.

Бюро обкома партии состояло из одиннадцати, иногда двенадцати членов и четырех кандидатов. Членами непременно были пять секретарей обкома, председатель Президиума Верховного Совета республики, председатель Совмина, представитель армии, председатель совпрофа, председатель комитета народного контроля, двое рабочих; кандидатами — заведующий орготделом, председатель партийной комиссии, председатель КГБ, редактор республиканской газеты.

Это были люди опытные, безусловно честные и преданные своему делу. В разное время в наше бюро входили О. В. Куусинен, маршал Советского Союза К. А. Мерецков, секретари обкома В. В. Чупий, М. Х. Киуру, В. П. Смирнов, Н. С. Тихонов, В. С. Поснов, председатель совпрофа Н. М. Анхимов, председатель комитета народного контроля С. П. Татаурщиков и другие.

Формально высшая власть в республике принадлежала Верховному Совету, но фактически ее осуществляло бюро обкома партии. Собирались члены бюро на заседания каждую неделю, а бывало, и не один раз. Потом стали устраивать их раз в две недели. Не потому, что дел стало меньше. Между заседаниями работал секретариат, обязанный контролировать выполнение решений, принятых бюро, пленумами обкомов, вышестоящими организациями. Однако случалось, что он обсуждал и те наиболее острые вопросы, которые, как принято было тогда считать, могли быть известны лишь самому узкому кругу лиц. Так что по существу создание секретариата означало стремление верхушки обособиться, еще больше ущемлялась и без того хилая партийная демократия.

В заседаниях бюро, кроме, разумеется, членов его и кандидатов, участвовали заведующие отделами обкома, лица, приглашенные со стороны. В нешироком, но светлом зале с высокими потолками собиралось до ста человек. Вёл заседания обычно первый секретарь обкома. По заведенному порядку начинались они с утверждения кадров. Обычно эта процедура проходила гладко, но разгорались и жаркие споры. Случалось, провалился работник. Ясно, его надо снимать, но он чем-то мил начальству, которое не желает его обидеть и делает всё, чтобы передвинуть провалившегося, как тогда говорили, «по горизонтали». Несогласные возражают. Иногда к ним прислушиваются. Но чаще всего их предложения проваливаются. Побеждает твердое большинство.

Много времени уходило на разбор апелляций. Были дела очевидные: жалующийся нечестно живет, обманывает, проворовался, пьянствует — с таким всё ясно. Решение краткое и простое — исключить из партии. Но много было непростых дел. Вот стоит перед столом, за которым расположились члены бюро, пожилой, усталый человек — председатель Нюхотского рыболовецкого колхоза Беломорского района Поташов. Райком партии исключил его из членов КПСС за то, что он переплатил шабашникам, рассчитал их не по расценкам, а по тому, сколько стоила выполненная ими работа.

— Если бы по расценкам, — объясняет Поташов, — нам не построить бы скотный двор и за год. А они сделали за два месяца. Как работали! Вы бы только посмотрели. От темна до темна. За дело я им уплатил.

Председатель прав. Но бюро подтверждает решение райкома партии. Теперь будут его еще судить. За что? За полезное дело. Не парадокс ли!

И таких парадоксов в то время было хоть отбавляй. Система не позволяла никакой инициативы, зорко следила за тем, чтобы рабочий получил не столько, сколько заработал, а лишь столько, сколько установили бюрократы сверху, ни копейки больше!

А вот в зал заседаний входят мужчина лет тридцати — интересный брюнет и красивая молодая женщина. Он — бригадир совхоза Попов, она — партийный работник Николаева, была инструктором обкома. Они собираются пожениться. Но, оказывается, Попов имеет семью — жену и двоих детей. Бросил их ради Николаевой. Бюро довольно долго выясняет обстоятельства дела.

Вот и заключение:

Председательствующий: «Товарищ Попов, надеюсь, вы поняли смысл выступлений членов бюро. Если вы вернетесь в семью, мы можем ограничиться наложением на вас взыскания, если не вернетесь, исключим из партии за бытовое разложение. Выбирайте».

Попов: «В семью я вернуться не могу и не вернусь».

Председательствующий: «Товарищ Николаева, надеюсь, вы понимаете, что, если не перестанете вмешиваться в семейные дела Попова и не порвете с ним, можете оказаться вне партии».

Николаева: «Понимаю и остаюсь с Поповым».

Их исключили из партии. Они ушли, как мне показалось, с гордо поднятыми головами. Победила любовь. Это слово ни разу не было произнесено на бюро. Но именно она, большая и сильная любовь, одержала победу над параграфами. Я сижу и раздумываю: правильно ли мы поступили? В голове шумит. Еще одно-два таких дела, и она расколется от боли.

Понятно, не разбор подобных дел составлял главное содержание работы бюро. Оно занималось промышленностью, строительством, транспортом, культурой, вопросами общественно-политической жизни. Конечно, члены бюро не были и не могли быть специалистами по всем вопросам. Не раз делались попытки распределять между ними обязанности. Секретари обкома утверждались кураторами важнейших отраслей народного хозяйства. Один отвечал за лес, другой — за сельское хозяйство, третий — за строительство. Секретарь по пропаганде, разумеется, вёл идеологию и культуру. Конечно, такое разделение помогало в какой-то мере более глубоко вникать в проблемы, квалифицированнее решать вопросы. Однако, уж если говорить о том, чего больше всего не хватало бюро, так это компетентности. А отсюда — скороспелые суждения, поверхностные решения, администрирование. Сказывались на стиле работы и оглядки, ожидание того, что скажут сверху. Грешили мы и болезнью разоблачительства. Иные заседания, вместо того чтобы быть уроками воспитания и нравственности, превращались в некие судилища. И все-таки нельзя не признать бесспорным тот факт, что бюро обкома играло решающую роль не только в жизни партийной организации, но и всей республики. Хорошо это или плохо? С сегодняшней точки зрения — это плохо, потому что обком подменял всех и вся. Но в то время иное и не мыслилось.

Поколения

В 1954 году, на втором съезде писателей Карелии, я был избран членом правления. Потом в его состав избирался еще семь раз. Это была дополнительная нагрузка, но я никогда не отказывался от нее. Работа в составе правления тесно связывала меня с жизнью писательской организации, способствовала моей творческой работе, которую я старался не прерывать.

На моих глазах прошли, по крайней мере, три поколения писателей, начиная с предвоенных и послевоенных лет и кончая восьмидесятыми годами. В каждом поколении — яркие литературные имена.

Дмитрий Гусаров. Он дал о себе знать еще будучи студентом второго курса Ленинградского университета. В 1947 году прислал в редакцию журнала «На рубеже» рукопись своей повести «Шумят леса карельские». Редколлегии она понравилась. Я написал Гусарову, что повесть получится, если автор дополнительно поработает над ней, и есть надежда, что в 1948 году она может быть напечатана в журнале. Под новым названием «Плечом к плечу» повесть была опубликована в 1, 3, 4 и 5 номерах журнала «На рубеже» за 1949 год. Первое произведение молодого автора, естественно, далеко от совершенства. Но это был достаточно правдивый рассказ о борьбе с врагом партизан Карелии. Повесть подкупала откровенностью, непосредственностью, Дмитрий Гусаров ведь сам участвовал в партизанском движении в годы Великой Отечественной войны. И нам было странно, что этого не чувствовали в редакции газеты ЦК КПСС «Культура и жизнь», которую негласно возглавлял сам М. А. Суслов. В газете появилась разносная рецензия на повесть. Надо отдать должное молодому литератору. Он не растерялся, не опустил рук, продолжал упорно работать. Теперь литературные его успехи достаточно известны. Дмитрий Гусаров — автор романов «Боевой призыв» и «Цена человеку», оригинального исторического исследования «Три повести из жизни Петра Анохина», романа-хроники «За чертой милосердия», повестей «Партизанская музыка» и «История неоконченного поиска». Главная его работа — «За чертой милосердия» — произведение смелое и глубокое.

С 1954 года по 1965 Гусаров возглавлял журнал «На рубеже» — издание Союза писателей Карелии. В 1965 году «На рубеже» был преобразован в межобластной журнал «Север». С тех пор до половины 1990 года Гусаров был главным редактором «Севера», который популярен теперь не только в северном регионе, но и далеко за его пределами.

В «Севере» опубликованы все мои повести, за исключением «Красивой земли». Почему же она стала исключением? Как всегда, я предложил свою «Волому» — так первоначально называлась повесть — родному «Северу». На этот раз редакция, против обыкновения, очень долго, наверное, более полугода хранила гробовое молчание. Я тоже молчал. Мне было известно, что подготовка к обсуждению рукописи поручена заместителю главного редактора Р. Корневу, которому я не доверял. В конце концов обсуждение рукописи состоялось. Не помню, был ли на нем Гусаров. О характере самого обсуждения откровенно скажу: прошло оно в духе полного и странного единодушия. Повесть была начисто отвергнута с пожеланиями автору новых творческих успехов.

Редколлегия мне ничего не доказала. Я остался при своем мнении. Но ничего не сказал неправедным судьям. Пришел домой, положил рукопись в стол, нимало не надеясь, что когда-нибудь возьму ее в руки снова. Однако произошло непредвиденное. Вскоре после обсуждения Гусаров сказал мне, что главный редактор «Невы» Попов просил его порекомендовать для журнала что-то стоящее из работ писателей Карелии.

— Что же ты порекомендовал? — спросил я его и был огорошен ответом:

— Твою «Волому».

Гусаров не сказал, почему он сделал такую рекомендацию, а лишь добавил, что из «Невы» мне позвонят, мой телефон у них есть. Я тоже не стал вдаваться в подробности. Через два или три дня после нашего разговора из Ленинграда позвонил сам Попов. Конечно, я немедленно выслал «Неве» рукопись.

Спустя, возможно, неделю — не больше, меня пригласили в Ленинград. Редколлегия «Невы» немногословно, но дельно и точно разобрала повесть, высказала рекомендации. С основными я согласился, против некоторых замечаний возразил. Меня поддержал член редколлегии Геннадий Гор. «Правильно! В конце концов, дело самого писателя, как подать ту или иную деталь».

Возражения мои были незначительны. Я около месяца обрабатывал повесть. В четвертом номере журнала «Нева» за 1968 год «Красивая земля» была опубликована. Затем она была издана отдельной книгой, стотысячным тиражом.

Ульяс Викстрем. Это был человек целеустремленный и основательный. Много работал. Он — автор известного исторического романа «Суоми в огне» и других произведений, в которых рассказывается о финской революции 1918 года, ее героях, о рабочем движении. В 1984 году, уже после смерти писателя, опубликован его роман «Марфа и ее дети». В нем рассказывается о Карелии, о жизни ее людей в недавние годы. Викстрем известен также как переводчик и литературный критик. На протяжении шестнадцати лет был главным редактором журнала «Пуналиппу».

Викстрем не умел и не хотел приспосабливаться к обстоятельствам, говорил, что думал, был тверд в своих убеждениях, не изменял им. Его дочь Тертту — писательница — рассказывала: из командировки в Финляндию Ульяс Карлович привез книгу «Доктор Живаго». В то время роман Бориса Пастернака был у нас предан анафеме. Опасно было не только читать, но и вспоминать о нем. Викстрем достал из чемодана объемистый том и, подав его дочери, сказал:

— Поставь на видное место. Хорошая книга.

Помню, мы принимали в правлении Союза журналистов Карелии известного финского писателя и журналиста Паули Мюллямяки, являвшегося в то время главным редактором популярного финского журнала «Апу». Он много ездил по Советскому Союзу, написал книгу о долгожителях Кавказа. С ним, человеком образованным, демократичным и общительным, легко было разговаривать. Беседа шла непринужденно. Но вот Мюллямяки сделал нелестное замечание в адрес финской революции 1918 года. Викстрем категорически не согласился с ним. Мюллямяки снисходительно улыбнулся:

— Вы не знаете истории.

Викстрем побагровел:

— Нет! Это вы, господин Мюллямяки, не знаете или не хотите знать подлинной истории!

Помолчав и успокоившись, Викстрем стал обстоятельно обосновывать свою точку зрения.

Мюллямяки возражал вяло, а потом в подробном репортаже о беседе с нами, напечатанном в «Апу», признался, что встретил в лице Ульяса Викстрема достойного оппонента, к которому относится с уважением.

Гордостью старшего поколения безусловно является Иван Михайлович Петров (Тойво Вяхя) — человек совершенно необычайной судьбы, непосредственный участник знаменитой чекистской операции «Трест», герой и мученик, безвестный и прославленный, на протяжении полувека ни живой, ни мертвый, для родных — пропавший без вести.

Он приехал в Петрозаводск в 1967 году. Его открыли Я. В. Ругоев и Д. Я. Гусаров. Настояли, чтобы он взялся за перо. Человек-легенда стал писателем. Его книги «Красные финны», «В переломные годы», «Мои границы» живут и будут жить.

Мне всегда казалось, что Тойво Вяхя не всё, далеко не во всех деталях и подробностях описал свое непосредственное участие в операции «Трест». Не раз говорил Ивану Михайловичу: «Вы должны написать об этом — как, шаг за шагом, шли туда за границу, что чувствовали, что думали». Петров скромно улыбался:

— О себе я всё написал.

Да ведь не всё! Но сам он восполнить уже ничего не может — ушел из жизни. Это должны сделать и уже делают другие. О жизни, благородстве, богатом внутреннем мире Тойво Вяхя полно и интересно рассказал в документальном романе «Свидетель» Олег Тихонов.

У. Н. Руханен, И. К. Симаненков, вступившие в союз еще в 1934 году, Б. А. Шмидт, А. А. Иванов, А. И. Титов, П. Борисков, М. П. Сысойков, В. Соловьев — тоже писатели старшего поколения. Много с ними пройдено, много пережито.

Борис Андреевич Шмидт (Кузнецов) приехал в Петрозаводск из Ленинграда сразу после войны. Поначалу жилось ему трудно — не ладилось с квартирой, не так-то просто было обеспечивать семью лишь за счет литературных заработков. Немало мешала и тяжелая болезнь — излишнее пристрастие к спиртному. К чести Шмидта надо сказать, что впоследствии этот губительный недуг он преодолел. Поэт работал с упоением. И много успел сделать. Он — автор двадцати поэтических сборников. Наиболее известны его стихи на пушкинские темы. Это был неутомимый сочинитель, знавший, любивший и уважавший слово. У него училась поэтическая молодежь. Из его шинели, по выражению самих поэтов, вышли Марат Тарасов, Иван Костин, Рейе Такала, Эрик Тулин, Виктор Потиевский, Виктор Сергин, Лев Левинсон, Алексей Авдышев, яркий поэт и талантливый художник-график.

Будем помнить, что писатели старшего поколения работали в непростое, изменчивое время. Начинали еще в кабальных условиях сталинского режима, воспряли, когда почувствовалось освежающее веяние хрущевской оттепели. А потом в полной мере испытали мертвящую тяжесть застойных лет. Конечно, это не могло не сказаться на качестве слова, на содержательности некоторых сочинений, в которых тщетно искать правду жизни. Но в подавляющем большинстве книги писателей Карелии честные, зовут к добру и свету. Мне не стыдно за свое поколение.

К писателям среднего поколения я бы прежде всего отнес С. Панкратова, М. Мазаева, В. Данилова. Станислав Панкратов начал с повестей. По крайней мере, две его первые работы были замечены читателем. Затем попробовал себя в драматургии. Очеркист, переводчик, редактор.

Матти Мазаев умеет рассказывать об интересных людях, их поступках, превратностях человеческих судеб.

Владимир Данилов — автор нескольких детских книжек, которые ребятами читаются.

Один из самых ярких представителей писателей, которые пришли в литературу в пятидесятые годы, несомненно — Тайсто Сумманен.

У меня сохранилась коллективная фотография участников совещания молодых литераторов Карелии, которое состоялось летом 1945 года. У ног сидящих в первом ряду прямо на полу устроился худенький мальчик в рубашке с расстегнутым воротом. Это был самый молодой участник совещания — четырнадцатилетний Тайсто Сумманен, начинающий поэт. Газета «Тотуус» лишь накануне совещания опубликовала его первое стихотворение.

В молодые годы Сумманена постигло несчастье — он тяжело заболел. Болезнь на десятилетия приковала его к постели Он не сдался, продолжал упорно работать. Пожалуй, именно работа, постоянное творческое горение и поддерживали его. Всё лучшее, всё самое зрелое Сумманен создал после того, как сразил его неотвратимый недуг.

Сумманен — поэт, критик и переводчик. Многие его стихи переведены на русский язык и другие языки СССР, печатались в Венгрии, США и, конечно, в Финляндии.

Сумманена интересовало всё, что происходило вокруг, он активно вмешивался в происходящее. Помню, как с трудом передвигавшийся поэт приехал в дом партийного просвещения на совещание по обсуждению сокращенного варианта «Калевалы», подготовленного О. В. Куусиненом. Он был противником этого варианта, резко и обоснованно раскритиковал в своем выступлении на совещании и сам этот вариант, и неудачный новый перевод его на русский язык.

А как его интересовали дела Союза! Не меньше, а больше, чем некоторых других писателей. По серьезным вопросам обращался в правление с письмами, звонил мне по телефону. Голос у него был чистый и звонкий, дикция безупречная, речь ясная и логичная. Он был острый человек. Часто критиковал правление, иногда и несправедливо, спорили, порой чересчур горячо, но всегда по делу.

Однажды мы с поэтом Олегом Мишиным пришли к нему домой, чтобы проведать. Обрадовался. Раскатывал по комнате на коляске, рассказывал, как живет. Хвалиться нечем, терпимо — высшая оценка. Привык. Всё бы ничего, да вот зрение ухудшилось. Хорошо, Валерия помогает. Валерия — жена Сумманена — помогала мужу во всём, самоотверженно служила ему, являя своим поведением, заботой, лаской образец высокой женской преданности.

Мы разговаривали о писательских делах, о том, кто что пишет, что интересного и что неинтересного в журналах «Север» и «Пуналиппу».

— А верно ли, — неожиданно спросил Сумманен, — что бюро пропаганды превратилось в кормушку двух-трех людей?

Я сказал, что сигналы есть, проверкой занимается ревизионная комиссия.

— Проверяйте побыстрее, не тяните, — вспылил Сумманен. — Мое мнение — жуликов исключить из Союза. Я, например, не желаю состоять в одном союзе с ними…

Олег Мишин. Поэт, переводчик, ученый, хорошо знающий цену талантливому литературному слову. Он издал несколько поэтических сборников. Стихи его — простые, духовно наполненные — всегда близки читателям. Это стихи из жизни и о жизни.

Мишин пишет на русском и финском языках. Он открыл своими переводами много поэтов, пишущих на финском языке. Издание книги стихов Владимира Брендоева, писавшего на ливвиковском диалекте карельского языка, — тоже его заслуга.

В последние годы Олег Мишин много сил и времени отдал переводу «Калевалы». Большая, талантливая работа, сделанная им в соавторстве с кандидатом филологических наук Эйно Киуру, удостоена премии Правительства Карелии, получила высокую оценку известных ученых. Особо надо отметить, что это третий за всю историю эпоса полный его перевод на русский язык.

…В 1970 году вышла отдельной книгой повесть Дмитрия Балашова «Господин Великий Новгород». Последующие семидесятые и восьмидесятые годы стали временем бурного развития творчества писателя. Третье поколение наших литераторов сразу же заявило о себе веско, броско и авторитетно.

Мое первое, заочное, знакомство с этим писателем состоялось после того, как в «Ленинской правде» появилась статья, автор которой решительно выступил в защиту городских берез. Написал статью Д. Балашов — фольклорист института языка, литературы и истории Карельского филиала Академии наук СССР. Она задела горожан, на нее пошли отклики читателей. И уже по одному этому защитник берез заинтересовал редакцию. Но постоянной связи с ним установить не удалось. Балашов был занят большими творческими планами. Вскоре появилась упомянутая выше его повесть «Господин Великий Новгород». Повесть подкупала живописным описанием героической русской старины, зазвучало истинно русское слово. Спустя два года был опубликован роман Д. Балашова «Марфа-посадница». На глазах вырос оригинальный самостоятельный писатель. Первые же его книги стали расходиться большими тиражами. Наверное, не только я, а и другие, знавшие Балашова раньше, теперь по-новому — не только с уважением, но и с любопытством разглядывали при встречах невысокого плотного мужичка с бородкой, в поношенном коротеньком пиджаке, цветистой косоворотке и смазных сапогах.

Писатель поселился с большой семьей в одной из обезлюдевших деревушек за Кондопогой. Купил избу, обзавелся хозяйством — приобрел лошадь и корову. Сам сено косил, сам дрова рубил, сам печку топил. И писал романы.

Балашов поставил перед собой обширную задачу — написать серию романов, рассказывающих о трудном становлении Московской Руси, изнывающей под татаро-монгольским игом. В 1977 году появился первый роман из этой серии — «Младший сын», а в последующие семь лет — романы «Великий стол», «Бремя власти», «Симеон Гордый». Все они, можно без преувеличения сказать, имели огромный успех. Читатели гонялись и гоняются за балашовскими романами.

Неожиданно писателя постигло несчастье — сгорел его дом. С присущей ему энергией Балашов принялся за поиски нового места, где бы мог обосноваться. Но натолкнулся на сопротивление властей, которые не очень-то жаловали писателя, чинили ему препоны. У Балашова не хватило сил, чтобы преодолеть их, и он решил переехать из Карелии в Новгород.

Однажды в 1984 году, под осень, Д. М. Балашов зашел в правление Союза писателей, пожаловался, что не может работать — исчезло художественное воображение. Придется уехать. И, к сожалению, Балашов уехал — в Новгород. Там он был ближе к историческим истокам, которые питали его творчество, написал несколько новых исторических романов. Там трагически на 73-м году жизни завершилась судьба писателя, занявшего в русской литературе свое видное место.

Виктор Пулькин. Своеобразный писатель, тяготеющий к фольклору. Знает и любит старину, умеет правдиво, интересно рассказать о ней. У Пулькина свои язык — не стертый, сочный, своеобразный. Читатели помнят его очерки, горячие публицистические выступления на злободневные темы — о болях, заботах, проблемах нашей сложной жизни.

В восьмидесятых годах наш Союз писателей заметно пополнился. В него пришли люди, разные по возрасту, жизненному опыту, но с одинаковой любовью к слову, искренне желающие рассказать о себе и о жизни на языке литературы. Р. Мустонен, А. Суржко, Б. Кравченко, А. Веденеев, Г. Салтуп… Творчество молодых было отмечено попыткой вникнуть в психологию человека, постичь его сложный внутренний мир. Меня всегда радуют успехи писателей на этом пути.

Заметными в эти годы стали литераторы, чьи усилия были одинаково плодотворны и в творчестве, и в научных исследованиях.

Л. Резников — критик, прозаик, поэт, доктор филологических наук, глубокий знаток творчества Максима Горького, автор монографии о романе Горького «Жизнь Клима Самгина». Он был живым, очень интересным в беседе человеком. Зажигательно говорил, горячо спорил. Выступление его было всегда доказательным, логичным, он умел отстаивать свое понимание жизненных и литературных событий.

Ю. Дюжев. Не все даже в литературном кругу знают, что в свое время он писал детские рассказы. Но главное дело его жизни — литературоведение. Много лет Ю. Дюжев изучает творчество писателей Севера. И вряд ли кто-то еще так основательно исследовал этот предмет. Его статьи и такие книги, как «Слушайте революцию», «Память войны», «Великая Отечественная война в русской советской литературе Севера», «Живая душа народа», «Тема деревни в русской советской литературе Севера», «Новизна традиций» в ученом мире пользуются признательностью. И это, конечно, главное. Но есть у Дюжева еще одно качество, которое обязательно должно быть отмечено: он умел работать с молодыми литераторами.

Чего греха таить, в писательской среде много, горячо и красиво говорят о внимании к молодым, но обычно мало что делают. Дюжев мало говорил, зато старался больше делать. Многие годы он успешно вёл в союзе секцию молодых. Из дюжевской школы вышли такие интересные писатели, как Григорий Салтуп, Сергей Востряков, Василий Иванов и другие.

Ю. В. Линник. Человек яркий, нестандартный. Поэт и ученый. У него видение мира поэтическое, осмысление — философское. Проблемы эстетики, мир прекрасного занимали Юрия Линника еще на студенческой скамье. Уже в двадцать пять лет он окончил аспирантуру и защитил диссертацию на тему: «Объективность красоты в органической природе». В 1975 году по итогам Третьего Всероссийского конкурса молодых ученых по общественным наукам Ю. В. Линник был награжден дипломом лауреата за работу «К вопросу об объективных началах законов красоты».

Но главное призвание Линника — поэзия. Стихи начал писать еще в школе. Помню, как в редакцию «Ленинской правды» прибегал со своими первыми сочинениями худенький робкий мальчик. Теперь это рослый широкоплечий мужчина, вечно спешащий, всегда улыбающийся. Он автор известных стихотворных сборников — «Прелюдия», «Созвучье», «Нить», «Взаимность», «Основа», «Первообразы», «Посвящение». Лучшие стихи оригинальны по-настоящему. В них глубокие раздумья поэта. Зрелому Линнику под силу стала философская лирика. Дарование его универсально. Он поэт, философ, научный фантаст, астроном, естествоиспытатель. Было время, в Союзе писателей посмеивались над астрономическими увлечениями Линника: «Намоевский звездочет». Считали это случайным увлечением, забавой. А на самом деле всё было очень серьезно. Поэт и философ искал ответы на многочисленные возникающие у него вопросы. Научные его интересы простирались до глубин мироздания. Собственные наблюдения убеждали: «природа едина в малом и великом», «не зря поэты сравнивают планету с яблоком, а ученые находят сходство между структурой атома и строением вселенной». Искания поэта и ученого увенчались капитальным трудом — докторской диссертацией на тему «Эстетика космоса».

Линник интересен и как прозаик. Он автор нескольких прозаических книг: «Книга природы», «Цветысевера», «Прозрачность», «Северный солнцеворот», «Книга трав», «Параллельная вселенная». Это необычная проза. Я бы назвал ее поэтической — столько в ней истинной поэзии и такой многокрасочный, безбрежно разнообразный мир природы.

Н. С. Хрущёв в Петрозаводске

Вернемся от литературы к хозяйственной жизни.

В Петрозаводск неоднократно приезжали партийные и государственные деятели страны. Конечно, приезды их замечались, но событиями не становились. Исключение составляет кратковременный визит Н. С. Хрущева. Встреча его вылилась в многотысячную демонстрацию жителей Петрозаводска. И откуда только люди узнали о его приезде? Никаких сообщений не было. Воистину слухом земля полнится.

Н. С. Хрущев приехал в Петрозаводск 16 июля 1962 года. После дождей в Карелии установилась июльская погода. Был теплый солнечный день. Для встречи высокого гостя на перроне петрозаводского вокзала собрались члены бюро обкома, Президиума Верховного Совета, работники Совмина, горкома, горсовета. Поезд прибыл вовремя. Из вагона вышел хорошо знакомый по портретам и телепередачам широколицый, полный человек. Он поздоровался за руку с теми, кто стоял ближе других к вагону, огляделся, что-то негромко сказал И. И. Сенькину, и все двинулись мимо здания вокзала на площадь имени Гагарина. Площадь была оцеплена, пустынная, безлюдная, она как бы насторожилась. Эту настороженность подчеркивала полная тишина. Но как только стали подъезжать к проспекту Ленина, послышался глухой шум, он нарастал, все явственнее стали раздаваться отдельные возгласы. И вот проспект, с двух сторон густо запруженный народом. Люди приветственно махали руками, что-то кричали. То же самое было и на улице Фридриха Энгельса, проспекте Карла Маркса — везде, где проезжал кортеж машин.


Петрозаводчане сердечно, с достойным уважением встретили Первого секретаря ЦК КПСС, Председателя Совета Министров СССР — несомненно, самого популярного в то время человека.

Свежо еще было в памяти историческое событие — разоблачение культа личности Сталина. Люди хорошо знали, что начал это Хрущев. Члены Президиума ЦК КПСС были против развенчания Сталина. Хрущев однако настоял на своем, проявив большое мужество и глубокую убежденность. Он выступил на XX съезде партии с докладом, разоблачающим злодеяния Сталина. Вскоре после съезда ЦК КПСС принял постановление о культе личности. Тиранический режим пошатнулся. Люди свободней вздохнули. Это была самая большая заслуга Хрущева перед ними. Но она не была единственной. Хрущевская «оттепель». Как она вдохновила творческих работников, в частности нас, писателей! К сожалению, короток был ее век. Хрущев энергично проводил политику, направленную на подъем сельского хозяйства, был вдохновителем освоения целины. При нем развернулось массовое жилищное строительство. Сейчас мы посмеиваемся над малогабаритными «хрущевками», но — факт, что благодаря «хрущевкам» миллионы людей переселились из трущоб и подвалов в новые квартиры. При Хрущеве мы, практически, вступили в космическую эру. 12 апреля 1961 года впервые в истории человечества в космическое пространство поднялся человек. Это был советский гражданин Ю. А. Гагарин.

Однако не всё складывалось хорошо. Были перекосы, волевые решения, многочисленные подчас ненужные реорганизации… Это особенно пагубно сказывалось на сельском хозяйстве. Оно продолжало отставать, обострилась продовольственная проблема. И всё же народ чтил, уважал Хрущева. Теплые приветствия жителей Петрозаводска были искренними.

Навстречу машинам нет-нет да и выбегали люди с письмами в руках. Конечно, их не подпускали к Хрущеву. Они безуспешно пытались прорваться. У каждого была своя нужда, своя беда, своя особая жалоба. Никто им до этого не помог, все отмахнулись. Люди надеялись: Хрущев поможет.

Высокий гость объехал многие улицы города, побывал на строительстве завода бумагоделательных машин, комбинате строительных конструкций, беседовал с рабочими, интересовался их жизнью, бытом, нуждами. На площадке у Онежского завода стояли подготовленные к отправке трелевочные тракторы. Н. С. Хрущев заинтересовался ими, выслушал объяснения директора завода Б. Н. Одлиса. В беседах с местными партийными и советскими работниками подробно расспрашивал, чем живут город и республика, какие у них нужды. Слушая ответы, на ходу высказывал свои соображения, особенно его волновала жилищная проблема. С нее он начал разговор на вокзале, едва выйдя из вагона. Поводом для продолжения разговора на эту животрепещущую тему послужило то, что Хрущев, проезжая по проспекту Урицкого, обратил внимание на аккуратный, нестарый еще деревянный домик, с которого была снята крыша и разобрана часть стропил. Было ясно: домик разбирают. Остановились. Хрущев вышел из машины, спросил:

— Для чего разбирают дом?

Ответы первого секретаря обкома партии И. И. Сенькина и председателя Совмина республики И. С. Беляева сводились к необходимости расчистить площадку для строительства. Н. С. Хрущев резко выговорил руководителям республики за их недисциплинированность, за то, что они нарушают неоднократные указания ЦК КПСС и правительства о том, чтобы ни в коем случае не сносить пригодное жилье.

На вокзале перед отъездом Н. С. Хрущев еще раз вернулся к жилищной проблеме. Он сказал, что в Карелии много дерева и много камня. «А почему бы вам не строить в городе комбинированные дома из камня и дерева? В Финляндии такие дома строят». На это предложение отозвался председатель исполкома Петрозаводского горсовета А. А. Исаков: «Никита Сергеевич! Но строительство деревянных домов обходится ничуть не дешевле и строить их не легче, чем кирпичные». Хрущев побагровел: «Ишь ты! Живешь, небось, в благоустроенной квартире. Тебе спешить некуда. Пожил бы в подвале — по-другому бы запел!»

Никто из присутствующих не возразил Хрущеву, но никто его и не поддержал. Недовольный, он поднялся в вагон, с площадки махнул на прощанье рукой и ушел. Спустя несколько минут поезд отправился на север.

Н. С. Хрущев заезжал в Петрозаводск по пути в Мурманск.

Уже на следующий день в обком партии и Совмин Карелии поступило из Москвы распоряжение — срочно представить в Госплан СССР расчеты о стоимости строительства в Петрозаводске деревянных домов. Расчеты были сделаны. Они показали, что строительство деревянных домов действительно обходится ничуть не дешевле, чем строительство кирпичных.

Поездка в Архангельск

В октябре 1970 года в Архангельске состоялось выездное правление Союза писателей РСФСР. Тема его: «Человек труда в произведениях писателей Северо-Запада». В Архангельск съехались литераторы из Вологды, Мурманска, Новгорода, Пскова, Сыктывкара. Карелию представляли П. Борисков, Д. Гусаров, С. Панкратов, Ф. Трофимов.

Выездные заседания, начатые по инициативе первого председателя российского Союза писателей Леонида Соболева, проводились в областях и республиках России регулярно, и у нас в Петрозаводске тоже. Впоследствии их необходимость ставили под сомнение, оценивали как показуху, обман, желание устроителей выслужиться перед властями, стремящимися к помпезности, к приукрашиванию действительности. Что ж, доля правды в этом была. И все же не зачеркнуть значение коллективных выездов литераторов на места. Все-таки они становились праздниками культуры. Писатели встречались с литературным активом, с читателями. Жизнь соседей становилась для них ближе.


Архангелогородцы тепло встретили литераторов. Отвели лучшие номера в гостинице, закрепили за гостями ресторан, организовали даже продажу рыжеватых оленьих шапок. У кого были деньги, покупали не по одной. Гуляли по бесконечно длинному проспекту Павлина Виноградова, по каменной набережной Северной Двины, широкой, как Волга. Съездили на родину М. В. Ломоносова в село его имени. Село большое, беспорядочно разбросанное, утопает в грязи, потомки великого сына России — сплошь беднота. Отрадно, что благодаря самоотверженности местных учителей сохранился музей Ломоносова. Он не богатый, занимает две или три комнаты низенького неказистого дома, экспонатов мало. Не видно, чтобы к музею прикоснулась рука какого-либо видного ученого, не говоря уже о причастности целого высокопочтенного академического учреждения. А тут, в селе Ломоносово, впору бы создать такой музей, чтобы стекались к нему туристы со всего мира.

На заседании состоялся пространный разговор о литературных делах, о творчестве писателей-северян — для этого и съехались с разных краев. Доклад о поэзии сделал Сергей Орлов. Из поэтов Карелии он выделил Бориса Шмидта и Илмари Сааринена, из своих земляков — Николая Рубцова. «Хороший вологодский поэт, — подсказал мне сидевший рядом П. Борисков, помолчав, добавил: — Это он вчера непочтительно обошелся с „самой представительницей“».

«Представительница» — солидная и важная дама — многие годы работала в партийном аппарате и неизменно курировала деятельность Союза писателей РСФСР, всюду сопровождала литераторов. Конечно, она приехала и на писательское совещание в Архангельск. Ее особенностью было неудержимое желание давать советы, указывать на что-то, делать замечания. Естественно, и в Архангельске мы услышали их. По крайней мере, те люди, что всё время топтались вокруг партийной дамы, делали вид, что относятся к ее советам, указаниям, замечаниям с почтением и готовы тотчас исполнить их. Иные просто молчали или посмеивались про себя. Исключение составил вспыльчивый и прямой Рубцов, неспособный кривить душой. Когда «представительница» стала его в чем-то наставлять, он резко оборвал ее: «Не вмешивайтесь не в свое дело!»

На совещании засуетились. Некоторые из писателей стали возмущаться: да что это такое, какой-то разгильдяй замахивается на святую святых — партийное руководство. Укоряли, порицали поэта. Правда, за глаза. Руководство предложило Рубцову извиниться. Он отказался. Конечно, некоторые из участников совещания всей душой были на стороне Рубцова, но открыто никто его не поддержал.

Прошли годы. Николай Рубцов нелепо погиб. Только после его смерти, как у людей это часто бывает, выяснилось, что не стало крупного поэта, тонкого задушевного лирика. Простые, вроде бы ничем особенно не приметные слова его стихов трогают, берут за душу. В них сила подлинной поэзии, Николай Рубцов был щедро наделен этой силой.

Прозу северян разбирал С. П. Залыгин. Ему понравились охотничьи рассказы нашего Виктора Соловьева, глубоко любившего, хорошо знавшего мир природы. В одном из его рассказов описан такой эпизод. Охотник ранил лисицу. Ей удалось уйти, ее мучают боль и голод. Она лежит в сугробе, уходят последние силы. Но вдруг откуда-то потянуло запахом крови. Лисица бредет на заманчивый запах, упорно пробирается вперед, ползет, наконец видит красные пятна на снегу, бросается на них и жадно проглатывает пропитанные ее же кровью снежные комки: лисица вернулась на то место, где недавно была подстрелена. Залыгин сказал, что это редкая, замечательная находка автора, это действительно зорко, по-писательски подсмотрено.

Да, Виктор Соловьев — зоркий писатель. Читатели знают его «Охотничью тетрадь». Написанная много лет назад, она не раз переиздавалась. Но, по-моему, особое место в творчестве Соловьева занимает его повесть «Отшельники» — вещь человечная, лиричная. Герои повести — старики-отшельники — оригинальны и неповторимы. Богат их внутренний мир. Ворчунами они только кажутся. На самом деле это философы, способные зрело судить о превратностях жизни. Они потому и друзья, что все истинные праведники. Соберутся вечером на тихой окраине тихого города в деревянном домике, куда можно попасть только по дощатым мосткам через низинку, в которой извечно стоит лужа, — и думают коллективно, рассуждают, что так, а что не так, как поступили власти, а как поступили бы они — отшельники. Для них главное в жизни и в людях — справедливость, честность, откровенность. Повесть убеждает в неизменной духовности человека.

Повиновение кубометру

А теперь я позволю себе на некоторое время отвлечься от последовательного изложения воспоминаний, чтобы особо поговорить о лесных и сельских делах.

Разговор о нашем лесе мне каждый раз хочется начать с эмоционального восклицания: красота земли и наша боль! И память возвращает меня к ставшему уже далеким 1930 году. Я встретил тогда в Ругозерском леспромхозе, наверное, одного из последних, а может, и последнего ученого-лесоведа Николая Николаевича Новичкова. В свое время полновластными хозяевами и распорядителями в государственных лесах были лесничие — люди ответственные и уважаемые. Должность лесничего мог занимать только специалист высокой квалификации — ученый-лесовед. Одним из таких и был Новичков.

Узнав, что я техник-лесовед, он захотел со мной встретиться. Пожилой, тучный человек медленно передвигался по комнате, доставал из шкафа и показывал изготовленные им планы, графики, карты, любовно рассказывал о редких качествах прекрасных ругозерских лесов, о необходимости следить за ними, умело, заботливо вести лесное хозяйство.

Эти планы, графики, схемы, карты могли бы долго служить разумному хозяину верным путеводителем, но вскоре они оказались никому не нужными. И сам Новичков, со своими знаниями и убеждениями, стал лишним. В 1931 году его уволили. Он уезжал растерянный и мрачный, говорил, что ничего не понимает, но верит, что когда-нибудь люди все-таки одумаются.

Стали одумываться только сейчас, а более полувека вели безоглядное наступление на лес, брали от него непомерно много, взамен не давали ему ничего.

Оказались начисто забытыми две истины. Первая, что лес — это живой организм, чуткий, ранимый, требующий заботы и защиты; вторая, что лес — не бездонная бочка. Природа вообще не бездонная бочка, идет ли речь о нефти или газе, пресной воде или воздухе, суше или море. И уж тем более это верно в отношении леса.

Между тем, начиная с тридцатых годов, в наших лесах появился единственный и полновластный «хозяин» — кубометр, мертвый идол, которому все стали усердно служить, безропотно повиноваться. Дорогу — кубометру! Убрать любые препоны с его пути! Ему — зеленую улицу! Всё — для кубометра! Под звон этих призывов неизвестно откуда взявшиеся «ученые» стали один перед другим доказывать, что запасы древесины в лесах Карелии неограниченны, что это и есть та самая бездонная бочка, из которой можно черпать сколько угодно. Пошли в ход дутые цифры естественного прироста древесины. Он никогда не превышал 13—14 миллионов кубометров, а ученые-карьеристы угодливо твердили, что древесная масса в Карелии ежегодно увеличивается на 20, 25 и даже 30 миллионов кубометров. А один «знаток» карельских лесов в статье, опубликованной в журнале «Коммунист», утверждал, что годовой объем рубок в республике безболезненно, и даже с пользой для леса, может быть доведен до 32 миллионов кубометров! Лесозаготовители почувствовали полную свободу: броди, где хочешь, руби, что нравится, выбирай лучшее, леса у нас хватит на всех.

И бродили, вырубали лакомые кусочки, оставляли за собой захламленные лесосеки, не помышляли о соблюдении даже элементарных правил лесопользования.

Было объявлено реакционным и решительно отброшено учение основателя отечественной школы лесоведения Г. Ф. Морозова о законах, по которым живет лес, о типах лесонасаждений, о смене лесных пород, о неубывающей лесосеке.

«Морозовщина», как проявление буржуазного влияния на советскую науку, была предана анафеме, сторонников Морозова преследовали. Многие из них оказались за колючей проволокой, поплатились жизнью за свои научные убеждения.

Мы, молодые в то время лесоводы, на которых в душе, конечно, надеялся Новичков, не оправдали его надежд. Не прислушались к его разумному призыву, из лесохозяйственников превратились в ярых лесоэксплуататоров. Мы предали зеленого друга.

В леса потоками двигалась техника, в частности, трелевочные тракторы. Они беспощадно сокрушали на своем пути всё живое. Дерево не выдержало железного напора.

В 1964 году Карелия дала 20 миллионов кубометров древесины: 17,5 миллиона — Минлеспром республики, 2,5 миллиона — Беломорско-Балтийский комбинат. Переруб против естественного прироста составил не менее 8 миллионов кубометров. Это было грубое насилие над лесом. Ему был нанесен разорительный удар сокрушительной силы. Обширные территории превратились в пустыню. На них остались только клочки недорубов, обреченных на гибель, да бесчисленные груды порубочных остатков.

Иногда по воле или капризу одного человека решалась судьба богатейших лесных массивов. Особенно отличался единоличными, волевыми, скоропалительными решениями министр лесной промышленности СССР Г. М. Орлов. Чего это стоило и во что обходится до сих пор, показывает, в частности, такой пример.

Зима, точнее — декабрь 1954 года. Лесозаготовки идут трудно. В Петрозаводск приезжает министр лесной промышленности СССР Г. М. Орлов.

Время к концу рабочего дня. Я заканчиваю чтение полос завтрашнего номера газеты. Всё идет как нельзя лучше, никаких существенных переделок, никаких переверсток, кажется, не предвидится. Приготовился пораньше уйти домой. Не тут-то было. Раздается телефонный звонок, приглашают на внеочередное бюро ЦК. Догадываюсь — предстоит встреча с Орловым. Пришел с некоторым опозданием, все члены бюро уже заняли свои места за большим столом в зале заседаний. Не было только первого секретаря ЦК компартии Егорова. Но вот появился он, а вслед за ним и Орлов — высокий подтянутый человек в полувоенной форме. Егоров садится на свое место в центре стола. Орлов рядом.

— К нам прибыл товарищ Орлов, — сообщает Егоров. — Обменяемся мнениями, как нам круто повысить темпы лесозаготовок. Первое слово вам, Георгий Михайлович.

Орлов логично и четко излагает свои мысли, говорит по делу, убежденно, не скрывает, что приехал, чтобы в предстоящем 1955 году выкачать из Карелии тысяч сто кубометров древесины дополнительно к годовому плану. Это крайне необходимо.

В то время богатые еловые насаждения в Пудожском районе, будто специально выращенные природой для Кондопожского целлюлозно-бумажного комбината, не были еще истощены. На них-то и нацелился Орлов.

Министра особенно горячо поддержал секретарь ЦК по лесу импульсивный Н. П. Вторушин: «Безусловно, мы должны сделать всё для того, чтобы перевыполнить план. У нас есть все возможности для этого. Стране нужен лес, и мы его должны дать. Я согласен с Георгием Михайловичем: надо брать пудожские леса».

Вторушину никто не возразил.

Наступление на пудожские леса началось немедленно.

Орлов приказал преобразовать Пудожский леспромхоз в трест, лесопункты — в леспромхозы. По бесконечной окружной дороге пошли грузовики с вербованными рабочими. Их негде было размещать. Наскоро строили землянки, раскидывали палатки. Люди ютились в них кое-как. В наскоро созданные леспромхозы была двинута техника. Рубки увеличились в два раза.

Прошло не так уж много времени, а пудожские лесонасаждения поредели настолько, что требуемого количества балансовой древесины при всём желании теперь не заготовишь. Кондопожский комбинат, крупнейший поставщик газетной бумаги в стране, оказался на голодном пайке. Теперь целлюлозу везут в Кондопогу даже из Братска.

В 1960 году Карельский совнархоз подчинил органы лесного хозяйства предприятиям лесной промышленности. Нетрудно догадаться, что лучше нашим лесам от этого не стало. Но в 1965 году появилось Министерство лесного хозяйства. Казалось, теперь-то в лесу будет хозяйский глаз. К сожалению, глаз этот с самого начала стал плохо видеть. Вместо того чтобы строго смотреть за порядком на лесосеках, в которых бродили заготовители, министерство само старательно принялось за рубку леса. Как ни парадоксально, но первое, что сделал Всесоюзный комитет по лесу, — установил Министерству солидный план по заготовке и вывозке древесины. Иначе говоря, вместо защитника леса в Карелии появился еще один активный истребитель.

Положение между тем неумолимо приближалось к критической точке. Простые подсчеты показывали, что если мы будем хозяйничать в лесу так же, как хозяйничали последние полвека, то уже через 20-25 лет главное наше богатство иссякнет настолько, что лесозаготовителям придется со всей могучей техникой эвакуироваться в иные места.

Понятно, это тревожило общественность, забеспокоилось руководство республики. Председатель Президиума Верховного Совета Карельской АССР П. С. Прокконен — заботливый, эмоциональный человек — в горячие минуты после бурного заседания бюро говорил мне:

— Да люди будут считать тебя преступником, если каждый божий день не станешь аршинными буквами писать, кричать, что хватит валять дурака в лесу, пора бы за ум взяться!

Мы не кричали. Но уж если раздавались тогда здравые голоса в защиту леса, то только со страниц газет.

Многие годы лесным отделом в «Ленинской правде» заведовал Клавдий Семенович Петровский — журналист сильный, человек прямой и откровенный. До прихода в нашу редакцию он был корреспондентом газеты «Лесная промышленность». Руководителям этой газеты, а скорее всего, аппаратчикам союзного министерства казалось, что карельский корреспондент чересчур уж перегибает критическую палку. Петровский вынужден был перейти на работу к нам. На новом месте он яростно выступал против тех руководителей, которые, прячась за план, допускали вопиющую бесхозяйственность на лесосеках. Петровский был непримиримым врагом бюрократов, которые, прикрываясь тем же планом, наплевательски относились к нуждам людей. Он метко назвал их «рыцарями» стародавних феодальных традиций барачно-конюшенного строительства.

Здравые голоса раздавались. Но они не делали погоды. Всё оставалось как было.

…Онежская набережная в Петрозаводске — любимое место отдыха пенсионеров. Прогуливаются старики, дышат свежим озерным воздухом. Я встретил здесь Вячеслава Константиновича Королева — бывшего министра лесной промышленности Карелии, бывшего генерального директора объединения «Кареллеспром», бывшего заместителя председателя Совета Министров республики. Люди с полным правом могли бы показывать на него пальцем и утверждать: «Вот он — главный истребитель карельских лесов». И верно ведь! Но всё ли верно? Давайте разберемся.

Я давно знал Королева, всегда уважал его. Талантливый инженер-организатор, он уверенно направлял неимоверно грузную махину лесозаготовительного производства крупного региона. Это по силам далеко не каждому. При встрече на набережной я напомнил Королеву о холодной зиме 1954 года, о заседании бюро ЦК компартии республики, на котором по предложению Г. М. Орлова была решена судьба пудожских лесов.

— Сильный был министр, — заметил Королев. — Всю отрасль поднимал на дыбы. Что касается Пудожа, я был против того, чтобы удваивать там объемы лесозаготовок. Поэтому-то, — Королев улыбнулся, — меня и не пригласили на заседание, которое вы вспомнили. Орлов не любил, когда ему возражали на людях его подчиненные.

В 1954 году Королев только начинал работу как министр лесной промышленности республики. Тогда он выступил в защиту леса, не побоялся грозного союзного министра. Но потом без малого три десятилетия стоял у руля беспощадного лесоповала. Это при нем в 1964 году в Карелии было заготовлено 20 миллионов кубометров древесины.

Объяснение этому противоречию дает сам Королев на страницах книги «В лесах Карелии», написанной им после выхода на пенсию. Подробно и откровенно он рассказывает в книге, как под его руководством вырубались леса, как мучило его осознание этого. Он был противником насилия над лесом. Однако молчал — надо было выполнять план. Но в конце концов не выдержал. Однажды к нему пришли проектанты с цифровыми выкладками, доказывающими, что Карелия ежегодно может давать не менее 17 миллионов кубометров древесины, и он взорвался:

— Это смертный приговор карельскому лесу. Никогда не подпишусь под ним!

Позднее, в 1974 году, не без активного участия Королева наконец-то официально была установлена для Карелии расчетная лесосека в объеме 12 миллионов кубометров. Она тоже завышена, но всё же не 17 миллионов!

Тиски противоречий, в которых оказался Королев, не размыкались на протяжении десятилетий. Книга «В карельских лесах» — исповедь, покаяние и предупреждение: так было, так не должно быть.

Лесозаготовки не прекратишь. Без них не обойтись. Выход один: меньше брать, больше получать. Как это знакомо звучит! Давно твердим об этом миру. А воз, как говорится, и ныне там.


В последние годы большие надежды возлагаются на комплексные леспромхозы. Что ж, основания для таких надежд есть. Но комплекс приживается с трудом: пока главенствует кубометр. Непросто ужиться под одной крышей лесозаготовителям и лесохозяйственникам — дела в «Кареллеспроме» идут неровно. Это дает основание скептикам утверждать, что комплекс — недоношенное дитя. Пожалуй, сказано излишне резко. Но прислушаться полезно. Для эйфории нет никаких оснований. Никуда не уйти от того факта, что состояние лесов Карелии не улучшается, а ухудшается. Спасти лес — наша самая большая забота.

Нераспаханная земля

Вскоре после сентябрьского Пленума ЦК КПСС в 1954 году в стране проводились зональные совещания, на которых обсуждались конкретные задачи, вытекающие из установок Пленума. Представители Карелии были приглашены на такое совещание в Ленинград. В состав делегации были включены и редакторы республиканских газет. И вот мы в историческом зале Таврического дворца.

Совещанием руководил Н. С. Хрущев. Выступали представители с мест.

Слово предоставляется председателю колхоза имени Тельмана Сортавальского района А. О. Дубровскому. Он от волнения заикается больше, чем обычно, но то, что говорит, понятно и впечатляет — в колхозе рекордные урожаи пшеницы, картофеля, овощей. Хрущев подает реплику:

— Вот чего можно добиться, если с умом вести дело! Но много ли в Карелии таких колхозов? Единицы, — Хрущев поворачивается к сидящим позади него членам президиума, находит взглядом нашего первого секретаря Егорова, говорит ему:

— У вас сельское хозяйство запущено. Беритесь за дело, иначе придется прибегнуть к «хирургической операции».

Что Хрущев подразумевал под хирургической операцией, понятно: по меньшей мере, снятие первого секретаря с работы.

Дубровский же на протяжении многих лет действительно с умом продолжал вести свое дело. Впоследствии колхоз имени Тельмана был преобразован в совхоз «Сортавальский». Дубровский стал его директором. Совхоз всегда был высокопродуктивным, прибыльным хозяйством. Урожай картофеля в нем превышал 300 центнеров с гектара, а годовые надои — 5000 килограммов на корову. Дубровскому было присвоено звание Героя Социалистического Труда. Но, пожалуй, прежде всего он был героем долгой и тяжелой борьбы с административно-командной системой…

Весна на дворе. Пригрело первое солнышко. Из горисполкома, а чаще всего из горкома партии приказ:

— Начать сев.

— Не могу. Не наступил срок.

Его вызывают на бюро и за неподчинение объявляют выговор. Дубровский продолжает медлить. Его снова вызывают на бюро горкома и исключают из партии.

Дубровский всё же не торопится, выдерживает срок и начинает сев тогда, когда действительно наступает его пора. Осенью подтверждается, что он был прав: вовремя посеянные культуры дали более высокий урожай.

Директора вызывают в обком и восстанавливают в партии. Надо отдать обкому должное — он не один раз отводил карающую руку местных партийных властей, занесенную над головой талантливого руководителя. Но я не помню случая, чтобы тот же обком хоть раз пожурил зарвавшихся администраторов. Почему? Потому, что кругом были подобные администраторы. Да и сам обком нередко впадал в такой административный раж, что тошно становилось тем, кто попадал под его горячую руку.

Дубровский, приезжая в Петрозаводск, всегда заходил в редакцию, к литературному сотруднику сельхозотдела Н. М. Горшкову, которого уважал за безоглядную любовь к селу, называл его истинно крестьянским сыном, «парнем от сохи», любил с ним спорить.

Понятно, заглядывал и к редактору. Намеренно встретишь его стандартным вопросом:

— Ну, как дела, Алексей Орестович?

Слышишь тоже стандартный ответ:

— Наше дело мужицкое — мало дают, много спрашивают.

Не всё у него было гладко. Угрюмый от природы, иногда он был излишне сух в отношениях с людьми. Ему явно не хватало человеческого тепла. Но никто не мог обвинить его в необъективном, несправедливом отношении к людям, он умел ценить их не по словам, а по делам. Сам вёл себя безукоризненно и не терпел рядом с собой нечестных, круто обходился с ними. Годами Дубровский воевал с бракоделами-строителями. Привыкшие работать кое-как, они не гнушались сдавать постройки с многочисленными недоделками. Он не принимал их. Строители жаловались начальству. Оно, как правило, занимало сторону строителей, давило на директора как могло. Тот не сдавался. Кончилось тем, что строительные организации отказались работать в совхозе. Пришлось вести строительство своими силами.

Алексей Орестович Дубровский — цельная натура, яркая личность. Я пишу эти строки и думаю: вот бы в чьи руки перестройку-то и последовавшие за ней реформы в стране.

Но совхоз «Сортавальский» был редким исключением. Сельское хозяйство республики находилось в глубоком упадке. В 1952 году урожай зерновых по Карелии составлял 4,1 центнера, картофеля 37 центнеров с гектара, годовой удой на корову в колхозах равнялся 718 литрам.

После сентябрьского Пленума ЦК КПСС, предусмотревшего серьезные меры подъема сельского хозяйства страны, в республике немало делалось для того, чтобы поднять на ноги колхозы. Они в полной мере получали льготы, определенные Пленумом ЦК. Улучшалось обеспечение сельского хозяйства техникой, стала более действенной помощь города селу. В деревню, по зову сердца, направились лучшие коммунисты, чтобы взять на свои плечи тяжелый груз сельских забот. Это были люди идейные, мужественные, не побоявшиеся трудностей, пожертвовавшие должностями, городскими удобствами, всем близким и привычным, что складывалось в жизни десятилетиями.

Я многих знал лично и всегда вспоминаю их с чувством уважения и признательности. П. П. Рожков — заведующий сельхозотделом ЦК компартии республики, Н. Е. Овчинников — директор республиканской партийной школы, В. С. Степанов — секретарь ЦК комсомола республики, ставший в 1984 году первым секретарем обкома партии и освобожденный от этой должности в 1989 году, С. В. Политухин — секретарь парткома Кондопожского целлюлозно-бумажного комбината, комсомольские работники М. И. Захаров, А. М. Одинцов и многие другие. Они принесли в деревню энергию, энтузиазм, культуру, старались вдохнуть жизнь в едва влачившие свое существование колхозы. Обозначились первые просветы — стали появляться маяки, как называли тогда тех, на кого следовало равняться. Однако общее положение на селе оставалось по-прежнему неудовлетворительным.

Отправились на село и два посланца «Ленинской правды»: А. И. Жуков — заведующий отделом советской работы и Н. Я. Щипков — заведующий сельхозотделом редакции. Жуков поставил перед собой задачу — во что бы то ни стало поднять знакомый ему шелтозерский колхоз. Всерьез занялся кукурузой. Н. М. Горшков — наш певец царицы полей — сказал мне однажды, что ему нужно съездить к Жукову — у него отменная кукуруза. Я предложил поехать вместе — интересно было посмотреть, как развернулся на новом поприще наш воспитанник.

Жуков встретил нас с радостью, пригласил отведать крепкого шелтозерского чайку, который мог заварить только он. Сразу же после чаепития направились на кукурузное поле. Оно раскинулось перед нами изумрудным ковром, ярким, ровным, выделявшимся среди нашей грубоватой зелени какой-то особой нежностью. Красива царица полей — что и говорить. Но ростом не выдалась. Был уже конец июля, а растения не дотягивались и до пояса. Тоненькие листочки их трепетали даже на едва заметном ветру. Жуков срывал их, разминал пальцами, не скрывая тревоги.

— Боюсь, не выдержат первого же похолодания.

Долго бродили мы по кукурузному полю, благо можно было ходить, не наступая на редкие растения. Посидели на меже, собрались в обратную дорогу. Жуков дружески обнял Горшкова за плечи.

— Николай Максимович! Ты ничего пока не пиши. Подождем. Выйдет что, приглашу тебя специально.

Не вышло. Погибла жуковская кукуруза. Не удалась она и в других местах Карелии. Царица полей не захотела жить на севере. Южная гостья ничего, кроме зряшных хлопот и убытков, не принесла нашему северному сельскому хозяйству.

Н. Я. Щипков не хотел ехать в колхоз. Согласился, подчиняясь партийной дисциплине. Я считал, что Щипкова не следует посылать в колхоз уже по одному тому, что у него большая семья. Как она будет жить без кормильца? Говорил это в обкоме, с моим мнением не посчитались.

— Уже дал согласие. Пусть едет. Наберется практического опыта.

Для набора практического опыта Щипкову дали на его родине, в Заонежье, колхоз, в котором насчитывалось с десяток старушек-долгожительниц. Больше года мыкал он горе со своими землячками. За то, что я его не отстоял, затаил на меня обиду, не захотел встретиться, когда в 1954 году я приезжал на Заонежскую партийную конференцию, — появился в зале, увидел меня и исчез. В 1955 году колхоз старушек присоединили не то к другому колхозу, не то к совхозу. Щипков освободился. Но в редакцию не вернулся, пошел на Онегзавод. Объяснил это так:

— Совесть не позволяет учить других, раз сам ни черта не умею.

В то время колхозов, подобных щипковскому, было не так уж мало. Они отличались тем, что продуктивность их, в сущности, была равна нулю. Поэтому решено было объединить их в совхозы. Колхозники, разумеется, не имели ни малейших возражений против реорганизации. Они еще со времен Сталина были отчуждены от земли, от средств производства, от распределения созданных ими продуктов, от управления делами колхозов, и им было абсолютно всё равно, что станется с их хозяйствами. Единственное, в чем они были уверены: хуже того, что есть, не будет.

В 1955 году на базе 12 машинно-тракторных станций и 77 колхозов было создано 13 новых совхозов и 3 звероводческих фермы. 40 колхозов влились в уже существующие совхозы. На землях еще 40 колхозов были созданы подсобные хозяйства леспромхозов. В последующие три-четыре года реорганизация была доведена до конца — в Карелии не осталось ни одного сельскохозяйственного колхоза.

Овощеводческие, животноводческие, звероводческие совхозы стали давать реальную продукцию. Пушнина наших звероводческих совхозов неизменно получала высокую оценку на международных аукционах — это валюта, в которой мы всегда нуждаемся. Птицеводческие фабрики на протяжении ряда лет сполна обеспечивали население яйцами, давали значительное количество мяса.

Однако при реорганизации сельского хозяйства республики, на мой взгляд, с самого начала была допущена ошибка принципиального характера. Состояла она в том, что исключили из сельскохозяйственного оборота зерновые культуры. Решили не сеять ни ячменя, ни овса, ни ржи, хотя в Карелии испокон века выращивали их, получая неплохие урожаи. Конечно, своего хлеба карельскому крестьянину на год не хватало, но на полгода-то он себя обеспечивал, да к тому же выполнял немалый, по нашим масштабам, навязанный сверху план хлебозаготовок. Это немаловажный факт. Однако хрущевские реформаторы с этим не посчитались, сочли, что в Карелии нет никакой надобности возделывать зерновые.

«Ленинская правда» выступила в защиту зерновых, расценив отказ от них как явный перекос. Результат был нулевой. Только в восьмидесятые годы отдельные совхозы завели зерновой клин, главным образом, для получения комбикормов. Зерновое хозяйство в разумных размерах нам необходимо.

Немалый урон сельскому хозяйству Карелии нанесли сомнительные эксперименты, непродуманные, опрометчивые решения. Увлеклись кукурузой. Известно, что из этого вышло. Приблизительно в это же время — в 1954—1955 годах — ликвидировали в колхозах овец. Прошел слух: они, мол, заражены болезнью легких. На одной из запущенных ферм, где животные содержались в сырости, холоде и голоде, болезнь была действительно обнаружена. Вместо того чтобы позаботиться о наведении порядка на фермах, поспешно сделали вывод о том, что овцы на севере не приживаются, болеют, поэтому нет никакого резона держать их в колхозах. Это явно противоречило здравому смыслу. На севере всегда содержали и теперь содержат овец — на редкость полезных животных, которые не требуют много корма, но дают шерсть, отличное мясо. За овцами легко ухаживать. До сих пор не могу себе простить, что газета на выступила тогда в защиту овец. Впрочем, есть этому оправдание. ЦК компартии, точнее, его первый секретарь, запретил газете публиковать какие бы то ни было материалы об овцах. Помню, наш фотокорреспондент привез интересный снимок овец, пасущихся на островах Онежского озера. Уполномоченный Главлита не разрешил его напечатать.

Потом, ориентировочно в 1956 году, было выявлено, что, оказывается, невыгодно содержать в хозяйствах лошадей. Хорошо помню, как один ответственный работник республики, вернувшийся из командировки в Москву, сообщил на бюро об «открытии», что лошадям в колхозах и совхозах нечего делать, от них никакой пользы — лишь переводят корма. Это, мол, дармоеды. Нелепая антилошадиная кампания стала еще одним шагом к разорению деревни. Безрадостная, трудная жизнь сельских жителей еще более усложнилась. Теперь они вынуждены были становиться временами даже тягловой силой — таскали на себе сани, груженные дровами, а то и сеном, если имели козу или корову.

Конечно, ничего хорошего не могла дать и не дала ликвидация в деревне личных подсобных хозяйств. Меньше стало производителей, больше потребителей. Только и всего. Разглагольствования о том, что колхозник, рабочий совхоза может купить молоко, мясо, масло в магазине, было лишь пустой безответственной болтовней с тяжелыми последствиями.

Приблизительно в это же время союзное правительство приняло постановление, запрещающее содержать домашний скот в городах. Постановление оправданное, цель его благая — обеспечить нормальное санитарное состояние городов. Но оно еще больше сократило источники поступления на рынок животноводческой продукции. Тем более что на местах выполнялось с ненужной поспешностью, а иногда и прямо искажалось.

Припоминаю, какую невиданную оперативность проявили тогда петрозаводские власти. Скот в городе был ликвидирован в считанные дни. Причем в приливе избыточной старательности и спешке забыли сделать даже то элементарное, что напрашивалось само собой, — передать высокоудойных коров совхозам. Породистые животные пошли под нож.

В постановлении говорилось, что оно не касается городов, население которых не превышает 15 тысяч человек. Но где там! Ликвидацию скота провели и в малых городах.

Я тогда был депутатом Верховного Совета республики от Суоярвского избирательного округа. Получил известие, что в Суоярви отбирают коров. Конечно, понял, в чем дело, поспешил туда. Но было уже поздно — суоярвские чистоплюи успели очистить город от скота. Я спросил у первого секретаря райкома, зачем они это сделали. Крупный, самонадеянный человек покровительственно усмехнулся:

— Живете в столице и не знаете, что есть специальное постановление правительства.

Я сказал, что постановление мне известно, но я также знаю, что оно касается только тех городов, население которых превышает 15 тысяч человек. В Суоярви нет и 14 тысяч.

— В постановлении сказано, — разъяснил секретарь, — «по усмотрению местных органов». Вот мы и «усмотрели». А что? Не хотим быть хуже других. К тому же, горожане сдали коров добровольно.

Я не выдержал:

— Знаем мы эту добровольность! Оставили людей без молока, да еще оправдываетесь.

— Из совхоза «Суоярви» привезем.

— Да вы что, издеваетесь? До совхоза, небось, сто километров, дорога адская.

— Привезем.

Я подумал, как найти управу на этого человека? Но тут же спросил себя, а зачем, собственно, это, к чему? Дело сделано, коров не вернешь. Да и действовали суоярвские руководители, в общем-то, в духе правительственного постановления. Правда, «перегнули». Но у нас негласно принято ведь было считать, что лучше перегнуть, чем недогнуть.

Впоследствии, в семидесятых, да и в восьмидесятых годах, официальные органы не раз обращались с призывами, особенно к сельскому населению, к жителям рабочих поселков — заводить коров, разводить в личных хозяйствах свиней. Но призывы эти повисли в воздухе. Люди разуверились во всём. К тому же их притесняли всевозможными запретами. Прежде всего — не выделяли покосов. Директор совхоза гнал их даже с неудобий, которые никогда хозяйством не пользовались. Лесхоз не пускал даже на болота: сама лесная охрана, дескать, скосит на них траву, хотя она, как правило, не успевала делать это.

Осенью 1972 года я приехал по делам на Кяппесельгский лесопункт. Встретил в поселке знакомого тракториста. Он нес в руках веревку. Сильный, уверенный в своих силах человек, на этот раз был явно растерян и раздосадован. Я спросил, что случилось. Тракторист взмахнул веревкой:

— Вот всё, что осталось от моей коровы.

Я недоуменно пожал плечами. Тракторист объяснил:

— Отвел на убойный пункт.

— А ребята, что? Без молока остались?

— Без молока, — тракторист горько усмехнулся. — Брусничным рассолом поить буду.

Он помолчал. И вдруг грубо, матерно выругался. Как видно, и сам не ожидал такого взрыва, смутился, потом стал доказывать, почему отказался от коровы. Надоело ночами косить, ночами траву на хребте таскать. Как вор. Хватит!

На второй день я встретился с председателем Кондопожского райисполкома Н. И. Вайгановым, спросил у него, почему в Кяппесельге не выделяют владельцам личного скота покосов — есть же постановление райсовета. Бывший летчик, человек с твердым и крутым характером, Вайганов ответил:

— Потому что порядка у нас нет, дисциплины, но я им мозги вправлю.

Возможно, Вайганов и «вправил мозги» кому следует. Но кяппесельгскому трактористу это уже не помогло.

К чему же, в конце концов, привела, мягко говоря, близорукая политика, направленная против приусадебных участков, личных хозяйств? Я навел справки. Вот что выяснилось: если в 1969 году в личном пользовании работников совхозов, жителей рабочих поселков Карелиинасчитывалось 22200 коров, то к 1988 году число их сократилось до 5500 голов.

После 1964 года, когда был свергнут Н. С. Хрущев, перекосы в руководстве сельским хозяйством приняли еще более уродливые формы. Чего стоит, например, гигантомания — увлечение огромными животноводческими комплексами. Эти «дворцы» строились долгими годами, требовали многомиллионных затрат, разоряли хозяйства. Нужной отдачи от них не было.

Начиная со второй половины шестидесятых годов всё заметнее стало проявляться так называемое списание земель. Причем, оно считалось неизбежным. Помню, как на бюро обкома отчитывался секретарь Олонецкого райкома партии. Говоря о трудностях в сельском хозяйстве района, он заявил, что одной из главных причин их являются запущенные земли. Они ничего не дают, а поставки сельхозпродукции на них распространяются. Выход один — списать запущенные земли. Менее искушенные в тонкостях тогдашней аграрной политики члены бюро выразили недоумение. Как это списать? Как можно объявить несуществующей землю, которая есть, существует? Она не застроена, не вывезена, не изуродована карьерами — просто запущена. Здравый смысл подсказывает: ее следует восстановить, вернуть к жизни, а неразумных, нерадивых ее хозяев — наказать. Считавшие себя более сведущими, а главное, обладавшие большей властью члены бюро решили, что привлекать к ответственности некого — виновных много, в том числе и мы, члены бюро, а заброшенную землю следует списать — у района нет сил для ее восстановления.

В Карелии не хватает своего картофеля. Приходится завозить из-за пределов республики. Давно идут разговоры о том, что у нас, хотя и небольшое сельское хозяйство, но может давать достаточное количество второго хлеба. Не дает. И давать не собирается, пятится назад: если в 1960 году посевные площади под картофелем составляли 8 тысяч гектаров, то в 1966-м — 6 тысяч, в 1970 году — 4,6 тысячи гектара. С 1984 года посевная площадь под эти культуры составляет в среднем 5 тысяч гектаров. Больше совхозы не могут обрабатывать — не хватает сил, мало людей и техники. Это причина объективная. А есть ли причины субъективного характера? Есть. Одна из них — надежда на то, что для нас вырастят картофель в других краях. С этим были согласны не все. Горячившимся на бюро сторонникам развития собственного картофелеводства тогдашний председатель Совмина Карелии А. А. Кочетов разъяснял, что они «не понимают конъюнктуры». Неужели же не ясно, говорил он, что легче и выгодней завезти дешевый картофель, к примеру, из Калининской области, чем возделывать свой, дорогой, возиться с ним при наших-то малых силах.

Кто-то вспомнил, что Калининская область не раз подводила — урожаи там неустойчивые, предрекали, что останемся опять без картофеля. И пророчество сбылось. Так случалось не раз. Вывод всегда был один: на бога надейся, а сам не плошай. А что следовало за ним? Ничего. Мы продолжаем плошать.

Тяжелый удар селу нанесла ничем не оправданная, преступная кампания по уничтожению так называемых бесперспективных деревень. Нашлись теоретики-экономисты, которые стали дотошно подсчитывать, какую выгоду получит наша экономика от ликвидации малых деревень. Но что такое даже самая маленькая деревушка? Живая жизнь на самых дальних окраинах. А разве государство, общество не заинтересованы в том, чтобы и самые далекие уголки страны были обжиты, не зарастали чертополохом, не дичали, не превращались в безлюдную пустошь? Земля только тогда служит человеку, когда он постоянно живет на ней. К тому же любая деревушка — крыша над головой, кров поколений, их история, традиции, надежды и чаяния.

Нет, никого насильно не сселяли, не принуждали. Просто закрывали школу, навешивали замок на магазин, и люди вынуждены были уходить. Деревня тихо умирала. Общественность на этот раз не промолчала. Газеты резко выступили против нелепой затеи. Запомнились, например, статьи коренного заонежанина кандидата философских наук Н. Е. Овчинникова в защиту заонежских деревень. Он без особых эмоций, хотя в таких случаях любые эмоции понятны, обстоятельно доказывал, что бесперспективных деревень нет, у каждой есть своя перспектива, потому что люди, где бы они ни находились, живут надеждами на лучшее будущее.

Против выступлений в печати никто не возражал, но я не знаю ни одного случая, когда бы кто-то даже пальцем пошевелил в ответ на сигналы.

Такая тогда была «гласность».

В Карелии, по явно заниженным данным, перестали существовать 400 деревень.

С началом перестройки, в ходе экономических реформ губительной затее пришел конец. Во всяком случае, насильственное уничтожение деревень прекращено. Но естественное умирание их продолжается. Принимаются меры, чтобы восстановить хотя бы некоторые из уничтоженных селений. Понадобится много сил и средств для этого! Очень важно, что осознана грубейшая ошибка, порожденная бездумьем и безответственностью.

Осознается и многое другое, в частности, истина о том, что земле нужен настоящий, постоянный хозяин. Именно постоянный — земля не терпит временщиков. Нет настоящего хозяина — вот земля по-настоящему и не распахана.

Когда-то давно, в году вроде тридцатом, рассказывали старые газетчики, в редакцию частенько приходил крестьянин из Заозерья по фамилии Курчин. Приходил, садился прямо на пол у порога, дымил махоркой и рассказывал, чем живет село. Человек он был умный, наблюдательный, приносил много новостей. Однажды сказал: «Всё бы ничего, да мужика вот сильно прижимать стали. Говорю своим начальничкам: „Не переусердствуйте, ребята, не перегните — мужик ведь не дуга, сломаться может. А что в деревне без мужика? Он и сеет, и пашет, и убирает, и устали не знает. А почему? А потому, что от земли человек, любит ее, матушку, и не боится никакой работы“».

Начальнички Курчина не послушали, сломали мужика. Что из этого вышло, мы теперь хорошо знаем.

Думаю, от курчинского мужика непременно должно быть что-то в современном хлебопашце — колхозник ли он, рабочий совхоза, кооператор, арендатор или хозяин индивидуального крестьянского хозяйства — фермер.

Интернационалисты

В июне 1955 года газеты «Ленинское знамя» и «Тотуус» были объединены. Иначе говоря, мы стали выпускать одну газету на двух языках — русском и финском. Изменилось наименование газеты: «Ленинское знамя» стало выходить под названием «Ленинская правда», а «Тотуус» — «Ленинилайнен тотуус».

Редактором объединенной газеты назначили меня. Создали двуязычную редколлегию. Издание на финском языке вел заместитель редактора В. И. Вальякка. Коллектив встретил нововведение как ненужную затею. Поначалу в редакции ворчали:

— Это Егоров всё придумал.

Но дело было не в Егорове.

Мысль о слиянии разноязычных газет в автономных республиках возникла в ЦК КПСС, созревала она долго и дозрела, надо сказать, с явным опозданием. Общество после смерти Сталина тянулось к демократическим переменам в жизни, а слияние газет явно ущемляло национальные интересы людей, было шагом назад. Объединенные, дублируемые газеты выходили до мая 1957 года. Затем до 1963 года они жили самостоятельной жизнью, а в 1963 году были снова объединены, правда, на качественно новой основе.



4 апреля 1963 года бюро обкома партии, в соответствии с решениями ЦК КПСС от 5 февраля и 26 марта этого же года, приняло постановление о республиканских и местных газетах, в котором было предусмотрено создание объединенной редакции республиканских партийных газет. Но в этот раз объединенная редакция создавалась не для того, чтобы выпускать, как в 1955-1957 годах, одну газету на двух языках. В ее задачу входило издание двух газет: «Ленинской правды» на русском языке шесть раз в неделю и «Неувосто-Карьяла» — на финском языке три раза в неделю. Газету «Неувосто-Карьяла» вел Ф. Г. Кондратьев — олонецкий карел, владевший тремя языками — карельским, финским и русским. Молодым пареньком пришел он в районную газету. В начале войны вступил в истребительный батальон, затем был военным корреспондентом. После войны окончил высшую партшколу при ЦК КПСС. Написал несколько книжек о Петрозаводске, о героях Великой Отечественной войны.

В 1964 году ЦК КПСС предпринял широкую проверку и в то же время изучение опыта работы объединенных редакций. Для этого группа руководителей совместных редакций выехала по заданию отдела пропаганды в соседние автономные республики. Я получил командировку в Марийскую АССР.

Приехал в Йошкар-Олу — уютный городок на равнине — ранним апрельским утром. Первое впечатление — высокий мост через реку Кокшагу, за мостом — широкие улицы, чистые, малолюдные. Постройка в основном четырехэтажная. В городе много кустов и деревьев. Они начинали зеленеть — была середина апреля. В Мари республике теплее, чем у нас в Карелии. Неподалеку от вокзала тихая гостиница с небольшим рестораном. Наскоро позавтракали в нем с заместителем редактора «Марийской правды» В. Н. Карташовым, встретившим меня на вокзале, и направились в редакцию.

Прежде всего он обратил мое внимание на монументальное здание Драматического театра. Я сказал, что эта достопримечательность мне до деталей знакома: точно такое же здание украшает и Петрозаводск.

Мы наивно поудивлялись: ну зачем в разных республиках, в разных городах с разным населением, с разными традициями строить абсолютно одинаковые здания? Слишком значительно их предназначение, чтобы размножать по типовым проектам. Или уж совсем оскудела наша архитектура?Но дело было, понятно, не в архитектуре. Всех тогда стригли под одну гребенку, старались, чтобы всё было одинаковое. Одинаковое, единообразное, равнодушное легче держать в узде.

Дом редакций и типографии был какой-то пестрый, как бы наскоро собранный из трех или четырех одинаково неуклюжих частей. Не иначе, достраивался, да может, и не раз. Служебные помещения не отличались удобствами. Журналисты теснились в каждом закоулке. Все они, за малым исключением, были молоды, любознательны, общительны, за словом в карман не лезли. Первый, с кем я разговорился, едва переступив порог редакции, был заведующий отделом информации Шишкин. Он шутливо спросил:

— А верно ли, что на ваших озерах рыба сама в лодку прыгает?

Я весело ответил.

— Верно. Прыгает. Но только не в лодку, а прямо в котелок. Повесит его рыбак на берегу, поближе к урезу воды, окуни сами начинают швыряться в кипяток. Рыбаку только остается посолить уху.

— А что, я верю, — смеялся Шишкин. — Потому что с детства мечтаю о рыбалке, но ни разу не держал в руках удочки. Хотел бы переехать на постоянную работу в Петрозаводск.

— Об этом после, — сказал я. — Давайте сначала разберемся, дает ли что вам объединение.

Шишкин отмахнулся:

— Мне всё равно, что объединение, что разъединение.

Подошел редактор газеты Б. А. Бучкин — высокий, солидный человек с гладко выбритым холеным лицом и лысеющей головой. Поздоровались. Бучкин пригласил в свой просторный кабинет. Здесь и собрались на совещание работники редакции. Бучкин сказал, что работа в объединенной редакции идет нормально и, в общем, всё в порядке. Журналисты не разделяли его мнение. А сотрудник редакции, известный поэт Казаков прямо высказал свое неудовольствие:

— И на черта сдалось это объединение? Оно ведь насквозь искусственное.

Потом с Бучкиным мы ездили по марийским деревням. Как и в наших карельских деревнях, в глаза бросалась большая бедность. Мужчин в них почти не было видно. Многие подались на заработки в Йошкар-Олу, в Казань, в Волжск, известный своим целлюлозно-бумажным комбинатом. Оставшееся немногочисленное мужское население растеклось по конторам, недостатка в которых село не испытывало. Представители сильного пола выглядели свежее, чем женщины, были лучше одеты. Усталые, измученные тяжелой работой и бесчисленными семейными заботами колхозницы казались мученицами. Мученицы они и были — на их плечи грузно легли все беды разоряющейся деревни.

Когда мы заводили разговор о газетах, колхозницы лишь горько усмехались: «Газета? Какая еще газета? Не до газеты». Но служащие, учителя, агрономы проявили к этому живой интерес. Они были единодушны: газета на марийском языке, а в селе она главное периодическое издание, стала более сухой и скучной.

Обо всем этом я сообщил в сектор печати ЦК. А от себя добавил, что и коллектив нашей редакции тоже считает, что самостоятельные редакции будут работать лучше.

Разумеется, объединение редакций преследовало благие цели — улучшить руководство печатью, повысить ее уровень; известную роль, надо полагать, играли и соображения экономии средств за счет сокращения штатов. В какой-то мере эти цели оправдывались. Но было в реорганизации и что-то искусственное, противоестественное, чувствовалась натяжка, ложь.

В 1967 году наша объединенная редакция перестала существовать. Это было воспринято журналистами и общественностью как должное: произошло то, что закономерно должно было произойти. Но редакционные коллективы «Ленинской правды» и «Неувосто-Карьяла», став полностью самостоятельными, не отдалились друг от друга, не замкнулись каждый в свою скорлупу. Наоборот, связи между ними укрепились, стали живыми, творческими. Третье десятилетие уже работают две редакции рядом, под одной крышей, негласно соревнуются, что помогает как одному коллективу, так и другому. Живет дружба между журналистами. Никто ее не декларирует, никто о ней не шумит. Она живет сама по себе, как естественное состояние нормальных человеческих отношений.

Многие годы газетой «Неувосто-Карьяла» руководил Иван Исакович Лайтинен — опытный, знающий редактор, честнейший человек. Финн и русский, мы понимаем друг друга с полуслова. На работе у нас был постоянный контакт. И выйдя на пенсию, встречались часто. Было кого и что вспомнить, о чем поговорить. Нередко обсуждали и национальный вопрос, всегда сложный, чувствительный, болезненный. Мы, старые люди, многое повидавшие на своем веку, были единодушны: национальная рознь отнюдь не рок судьбы. Всё зависит от разумной государственной политики и от каждого из нас. Мы — интернационалисты.


Пожар

Осенью 1957 года нас постигла большая беда — сгорело здание редакции и типографии.

Пожар начался глубокой ночью.

Мне, будто в предчувствии чего-то, не спалось, что-то беспокоило. Никак не мог уснуть. Лежал, закрыв глаза, в голову без конца лезли мелкие незначительные воспоминания, одно за другим, неотступно. Никак не мог вырваться из плена. В конце концов не выдержал, встал и по привычке выглянул в окно, а там — ужас! За соседним жилым домом бушевал огненный смерч. Судорожно забилось сердце: горит редакция. За соседним домом никаких строений, кроме здания редакции и типографии, нет — мы горим! Не помню, как оделся, бежал, наверное, не более пяти минут, хотя на обычную ходьбу уходило минут десять, застал уже догорающий третий этаж, в котором размещалась наша редакция. Пожарные пытались сбить пламя струями воды, но оно продолжало бушевать с неослабевающей силой. А тут еще кончилась вода, привезенная в пожарных цистернах. Кинулись к ближайшим колодцам — они сухие. Пока искали воду, огонь продолжал разрушительное дело — здание погибало.

Приехал Лубенников. Резко выговорил начальнику пожарного отдела министерства внутренних дел республики за бестолковщину и нераспорядительность в подведомственной ему службе. И поделом. Но это было махание кулаками после драки, уже ничего нельзя было сделать.

На пожар прибежала вся редакция. Пришел даже едва передвигавшийся заместитель секретаря редакции Дима Афанасьев. Он стоял ближе всех нас к жаркому огню, больше всех сокрушался, спрашивал, неужели же ничего не спасли.

Здание догорало.

Н. П. Авдеев — заместитель редактора, ответственный секретарь И. М. Бацер, литсотрудники Н. М. Горшков. А. Е. Ганин, старший корректор С. А. Воронин, другие вместе со мной беспомощно топтались в черной грязи рядом с жалкой кучкой спасенного скарба. Кажется, две или три газетных подшивки, пишущая машинка, стопка писчей бумаги, чернильный прибор, настольная лампа с белым абажуром, канцелярские счеты — вот всё, что осталось от редакции. Позже к этому прибавилась еще пачка мокрых рукописей, которую вынес из сохранившейся части наборного цеха секретарь редакции И. М. Бацер. Энергичный подвижный человек, он раньше других прибежал на пожар, сумел проникнуть в цех, собрал на залитых линотипах подмоченные, но еще пригодные оригиналы материалов, предназначенных для следующего номера газеты, вынес их, можно сказать, из огня.

Но когда выйдет этот следующий номер? Стояли тесной кучкой, молча смотрели на догорающее здание, каждый мысленно спрашивал себя, что же дальше. И никто не находил ответа на мучительный вопрос. Даже если один человек остался без крыши над головой, и то беда. А если то же самое случилось с целым коллективом, если от газеты, от редакции, от типографии не осталось ничего, кроме черного пожарища, — это уже беда, возведенная в степень.

Все ожидали, что скажу я. А что я мог сказать, кроме того, что придется разойтись до утра, утром в обкоме партии скажут, как быть дальше. Да и сами подумаем.

Стали расходиться, но тут будто из затухающего огня выскочил наш быстрый и вездесущий верстальщик и выпускающий Костя Ковальчук.

— Федор Алексеевич! — еще издали крикнул он мне. — В запарке я сейчас только вспомнил: сохранились шесть стереотипов трех первых полос, а последняя — в матрице, отлить не успели.

— Да где же они? — нетерпеливо спросил я.

— В печатном цехе.

— Стой, ребята! Будем делать газету, — радостно воскликнули, кажется, все сразу.

— Но где?

— Понятно, в военной типографии.

Все без лишних разговоров занялись каждый своим делом. Бацер, Воронин, Горшков, Ганин, Ковальчук направились в уцелевший цех собирать всё, что может понадобиться в военной типографии, и, главное, за стереотипами и матрицей. Авдеев побежал добывать грузовую машину. Я стал искать ближайший телефон, чтобы позвонить редактору окружной газеты полковнику Чижову. В то время в Петрозаводске располагался штаб Северного военного округа, у нас выходила ежедневная окружная газета. Типография округа была по-современному оборудована: линотипный набор, ротационная печать.

Чижов не спал. Он уже знал о нашей трагедии, сказал, что готов помочь всем, чем может.

— Пока что у нас единственная просьба — напечатать в вашей типографии сегодняшний номер «Ленинской правды».

— Всё сделаем.

Спустя час, самое большое полтора, мы были уже в окружной типографии, располагавшейся в одноэтажном непрезентабельном строении на улице Гоголя. Приехали на милицейском грузовике. Нас встретил начальник типографии со стереотиперами, не успевшими еще уйти домой после смены, и печатниками. Они сразу же вместе с анохинскими мастерами и с печатником Степаном Тупицыным во главе принялись за дело. Изготовили недостающие стереотипы в дополнение к привезенным из нашей типографии, установили их в машине, занялись приправкой отливов. Работали точно и споро. Опытные рабочие отлично знали свое дело и, разумеется, не нуждались ни в нашей помощи, ни в нашем совете. Но никто из редакционных работников не отошел от ротации до тех пор, пока она не заработала. Всем хотелось увидеть живую, спасенную от пожара газету своими глазами, подержать ее — еще сыроватую, пахнущую свежей типографской краской — в своих руках, убедиться, что она есть на самом деле, это не обман. С какой радостью хватали мы первые экземпляры прямо из-под машины, с любопытством и любовью разглядывая каждую страницу. Да это наша газета! Пошла, идет! И вот уже связки ее поплыли по транспортеру в экспедицию.

Я вернулся домой в половине девятого, а в половине десятого уже отправился на бюро обкома. Шел с мрачным настроением. И не потому, что боялся наказания, а оттого, что всё было так дико, несуразно, неотвратимо. Посветлело на душе, когда увидел в вестибюле стопки свежей газеты. Была она и у членов бюро. Мелькнула мысль — вот сейчас начнут расспрашивать, как удалось ее выпустить, — ведь многие были на пожаре и уверены, что газета не вышла. Никто ничего не спросил. Объясняю это двумя причинами: первая — все были поглощены главным — пожаром; вторая — привычка каждое утро получать газету: сегодня, как всегда, наступило утро и, как всегда, пришла газета. Что в этом необычного?

На бюро был нервный и резкий разговор. Умудрились спалить типографию… Подарок сорокалетию Октября… Кто его преподнес? Возможно, просто разгильдяй… Однако от этого не легче, надо тщательно разобраться. Прокурору поручается немедленно начать следствие. Но один виновник пожара известен без всякого следствия — это директор типографии И. А. Карачев, в первую очередь отвечающий за пожарную безопасность здания.

— Пожалуйста, вам слово, товарищ Карачев, — говорит Лубенников.

Растерянный Карачев невнятно объясняется, признает себя виновным. Бюро исключает его из партии. Я знаю Ивана Александровича Карачева давно, уважаю его — хороший человек, добросовестный работник, пытаюсь объяснить, что Карачев — не единственный хозяин здания, есть еще три редактора. Лубенников сердито обрывает меня:

— У вас есть свое дело, отвечайте за него.

Редакции временно предоставили помещение в здании по улице Куйбышева, занимаемое сейчас институтом усовершенствования учителей. Вряд ли в этом старинном каменном доме когда-либо на протяжении, возможно, ста лет был такой шум и такое оживление, которые начались буквально два часа спустя после заседания бюро. Я прямо из обкома сообщил Н. П. Авдееву, где будем работать, договорились, как быстрее собрать редакцию.

Уже в полдень в новом для нас помещении застучали позаимствованные в Совете Министров республики пишущие машинки. Кто-то диктовал текст машинисткам, кто-то звонил по единственному телефону, кто-то беседовал с приглашенным вчера автором. Кто-то ушел по делу в город. Все были заняты, все старались. Еще бы! Ведь очередной номер газеты надо было сделать на пустом месте. Нет, обком не требовал выпуска газеты на следующий же день. И читатели поняли бы, почему допущен пропуск. Но с этим не желал мириться коллектив редакции — профессиональная гордость не позволяла: всю войну газета выходила без единого пропуска, разве можно допустить его в спокойное мирное время.

Нет, очередной номер должен быть завтра! Как угодно, но завтра! Началась горячая работа. Как нельзя более кстати оказались спасенные вчера И. М. Бацером оригиналы. Подсушенные, разглаженные, они первыми пошли в армейскую типографию для набора. Сразу стало очевидно, что именно набор будет самым узким местом. Линотипы, рассчитанные на выпуск одной газеты, никак не справлялись с удвоенной нагрузкой. Целую ночь провозились в типографии. Газета пошла к читателю с опозданием. Но важно, что пошла. Впоследствии приспособились к новому режиму работы, однако всё равно тяжело было «кочегарить» ночи напролет.

Так продолжалось около трех месяцев, пока в небольшом двухэтажном доме, построенном Управлением связи у себя во дворе для служебных надобностей, не были размещены анохинская типография и наша редакция.

Директора типографии И. А. Карачева судили, он был приговорен к тюремному заключению. Его заменил И. С. Гольденберг — молодой энергичный инженер, хорошо знающий полиграфические машины. Он вместе с главным механиком типографии А. И. Лаптевым и мастером-линотипистом П. А. Тихоновым сумел быстро организовать в новом помещении монтаж оборудования, которое поступило без обычных длительных задержек — поставщики понимали нужду погорельцев. Типография размещалась на нижнем этаже. Редакции досталась часть второго этажа. Теснота была страшная. Редактору был отведен уголок, отгороженный от остального помещения дощатой перегородкой. Вся редакция размещалась в двух средней величины комнатах. Мирились. Главное, что это была своя крыша, не требовалось ждать второй смены, начинать работу по выпуску газеты только вечером. К тому же, «под руками» находилась типография, чтобы попасть в цех, достаточно было опуститься по крутой, как на корабле, лестнице на нижний этаж.

Прошли годы, прежде чем на углу Вытегорского шоссе и улицы Володарского, на песчаном берегу Лососинки, выросло пятиэтажное здание новой типографии имени П. Ф. Анохина. А коллективы «Ленинской правды», «Неувосто-Карьяла» и молодежной республиканской газеты разместились в трехэтажном кирпичном доме на улице космонавта Г. С. Титова, принадлежавшем в свое время одной из служб штаба Северного военного округа.

Много воды утекло с тех пор. Но память продолжает цепко хранить те трудные дни. Это были дни печалей и надежд, энтузиазма и терпения, взаимопомощи и понимания. Редакционный коллектив превратился в фронтовое товарищество. До сих пор вижу лица друзей — приветливые и строгие, веселые и хмурые, беспечные и озабоченные. Протягиваю руку товарищам, чтобы молча поблагодарить их. Они проходят, я жму им руки. Сколько их — верных друзей-товарищей. Но где они теперь? Удастся ли хоть с кем-либо встретиться? Вряд ли. От сознания неизбежности и неотвратимости вечного расставания становится грустно и хочется выразить то, что волнует, словами известного русского поэта Плещеева:

Мне вспомнились лица товарищей милых.
Куда вы девались, друзья?
Иные далёко, а те уж в могилах,
Рассеялась наша семья.

Газета

Выше о газете я вспоминал много раз. И все-таки чувствую, что есть необходимость сказать о ней подробнее.

Первый номер «Ленинской правды» вышел в июне 1917 года. Первоначально газета носила название «Известия Олонецкого губсовдепа», потом названия менялись еще семь раз — «Олонецкая коммуна», «Коммуна», «Карельская коммуна», «Красная Карелия», «Ленинское знамя», «Ленинская правда», «Северный курьер».

Редакторы газеты — наши предшественники — были профессиональными революционерами.

Первый редактор «Известий Олонецкого губсовдепа» Я. К. Бератыс — большевик, вступивший в партию в 1912 году, активный участник борьбы за советскую власть в Карелии, член Петрозаводского окружного и губернского комитетов РКП(б) и губернского исполкома. Затем в начальные годы советской власти газету возглавляли: Я. Ф. Игошкин — член партии с 1918 года; Х. Г. Дорошин — один из организаторов большевистской ячейки на Александровском заводе в 1917 году, в 1918 году — председатель Петрозаводского окружного комитета РКП(б); И. А. Данилов — член партии с 1917 года, входивший в состав Олонецкого губисполкома и Олонецкого губкома РКП(б), являвшийся членом Карельского ревкома, Карельского исполкома и Карельского обкома РКП(б); А. Ф. Нуортева — член финляндской социал-демократической партии, активный участник революционного движения в Финляндии и США, член РКП(б) с 1920 года, красный дипломат, с 1922 года — народный комиссар просвещения республики и председатель Карельского центрального исполнительного комитета (ЦИКа).

Это были люди политически закаленные, действительно преданные идеалам революции. Порученное дело вели уверенно. Газета била в точку, поднимала народ на борьбу за укрепление советской власти, против контрреволюции и разрухи.

Хорошо помню, как А. Ф. Нуортева приезжал к нам в Деревянное. Это бывало летом в воскресные дни. Ему нравилось проводить у нас коротенький отдых. Он останавливался у Егоршиных, дом которых стоял на берегу речки Деревянки. Как только в селе становилось известно, что приехал председатель КарЦИКа, мужики и мы, ребятишки, собирались на мосту, прямо против егоршинского дома. Александр Федорович — тучный, большеголовый человек, — увидев нас, медленно спускался под гору, становился к перилам моста, и начинался долгий разговор о событиях в Карелии и в стране. Высокообразованному, объездившему много стран председателю КарЦИКа было что сказать крестьянам.

С Х. Г. Дорошиным я был знаком лично. Горячий, нередко возбужденный, он приходил в редакцию с идеями, предложениями. Особенно заботился о том, чтобы молодежь лучше знала революцию и ее героев. Это был человек больной. Страдал алкоголизмом. Тяжелой чертой его характера была крайняя подозрительность. В 1937 году довольно активно разоблачал «врагов народа».

С И. А. Даниловым мы близко познакомились осенью 1945 года. Я находился в Москве, готовился к отъезду на Нюрнбергский судебный процесс. Как-то вечером зашел в постоянное представительство Карелии, которое занимало две комнатки в здании ГУМа. Возглавлял представительство И. А. Данилов. Мы проговорили с ним до глубокой ночи — удивительно интересным собеседником оказался он. Умный, умеющий учиться у жизни, всегда спокойный, И. А. Данилов много знал, обо всем судил основательно и логично.

Первым редактором, обладавшим опытом газетной работы, стал у нас приехавший из Ленинграда журналист П. Никифоров. При нем газета обрела более привлекательный внешний вид, повысился литературный уровень публикуемых в ней материалов. Никифоров работал сравнительно долго — не один год. Но с некоторых пор стал злоупотреблять выпивками, и обкому в конце концов пришлось с ним расстаться.

В 1932 году из аппарата обкома партии в газету пришел И. Стерлин — идеолог до мозга костей, образованный, способный, владел словом, любил сочинять длинные передовые статьи. У меня первая передовая получилась коротенькой. Стерлин забраковал ее как аполитичную. По его мнению, передовая без «политической головы» — не передовая. Под «политической головой» подразумевался довольно длинный набор общих фраз. Тогда было повальное увлечение ими.

Стерлин работал в газете недолго. Уже в июле 1934 года редактором «Красной Карелии» был назначен А. Аксеновский, тоже работавший до этого в отделе пропаганды обкома партии. Это был молодой, энергичный, полный сил человек. Изысканно, со вкусом одевался. Горячо взялся за дело, однако уже через 8 месяцев, в конце февраля 1935 года, без видимых мотивов был освобожден от работы.

С конца февраля 1935 года по май этого же года газетой по совместительству руководил П. А. Хюппенен — заведующий отделом культуры, школ и политпросветработы обкома партии. Человек разносторонних знаний, вдумчивый, основательный. С мая по октябрь 1935 года газету возглавлял заместитель редактора В. М. Градусов. С 14 октября 1935 года редактором «Красной Карелии» стал В. А. Кузьмичев — один из опытнейших редакторов, пробовавший свои силы в разработке журналистской теории. Он умел не просто расшевелить — разом вздыбить редакцию. Однажды сам взялся за переделку уже готовых, скучных по содержанию полос, заставил работников покопаться в столах, встряхнуть папки с материалами. Утром пришла к читателям новая газета, непохожая на обычную, с материалами на свежие темы, с броскими заголовками, оригинально сверстанная. Но Кузьмичев тоже работал недолго. Уже в ноябре 1936 года его перевели в ярославскую областную газету. С ноября 1936 года по сентябрь 1937 года газету снова возглавлял В. М. Градусов. С 11 сентября по 16 ноября 1937 года обязанности редактора исполнял заведующий отделом пропаганды, агитации и печати обкома партии Я. Я. Миляйс. С 16 ноября 1937 года по 1 июня 1938 года временно заменял редактора В. Д. Шашков.

Головокружительная смена редакторов лихорадила газету. Известно, чем она была вызвана. Об этом подробно рассказано в начале воспоминаний. Здесь следует лишь повторить, что А. П. Аксеновский, П. А. Хюппенен, В. А. Кузьмичев, В. М. Градусов, И. М. Гроссман, Я. Я. Миляйс были репрессированы и все, кроме Кузьмичева, погибли в сталинских лагерях.

Поспокойней в редакции стало лишь с июня 1938 года, когда газету возглавил присланный из обкома Н. А. Орлов — человек неторопливый, обстоятельный. Он пробыл на посту редактора свыше двух лет. В самом начале войны его сменил первый секретарь Пудожского райкома партии Я. С. Крючков. В 1943 году ЦК компартии направил его обратно в Пудожский район, где в то время создалось исключительно трудное положение, в частности, со снабжением населения продовольствием. На Крючкова — хорошего организатора, отлично знавшего Пудожский район, возлагались большие надежды. Он их оправдал. Район вышел из бедственного положения.

Я. С. Крючкова сменил И. М. Моносов — профессиональный журналист, публицист, инициативный организатор. Он редактировал «Ленинскую правду» десять лет. Потом жребий пал на меня. Я в «Ленинской правде» проработал более полувека, тридцать два года был редактором. Начинал еще в то время, когда погоду в газете делало журналистское поколение двадцатых годов.

Некоторое время секретарем редакции работал Николай Яковлевич Голлюб. Живой, быстрый в движениях и работе, он пришел в редакцию из финансовых органов. В то время газеты много писали о финансах. Голлюб был одним из самых активных внештатных корреспондентов. Его взяли в штат. Писал он скучновато. Зато отлично владел устной речью. Знал множество случаев из жизни, потешных историй, бывальщин, просто анекдотов. Мастерски рассказывал их. Не раз его слушал бывавший тогда в Петрозаводске писатель Геннадий Фиш. Впоследствии он написал книгу интересных новелл «Ялгуба». Сюжеты некоторых новелл писатель почерпнул из рассказов Голлюба.

Впрочем, забавные сюжеты можно было черпать и из жизни редакции. Один из ответственных секретарей отличился тем, что впопыхах три раза сдал в набор одну и ту же небольшую заметку о ремонте столовой в Вяртсиля. И самое анекдотичное — она трижды была напечатана в газете. Дело кончилось тем, что автор заметки обратился к редактору с таким письмом: «Требую — перестаньте перепечатывать мои заметки. Надо мной смеется весь поселок. Еще раз напечатаете, передам дело в суд». Вот такой курьез. Были курьезы и почище. Наверное, ни одна редакция не избавлена от них. Однако чувствую: пора мне вернуться к непосредственному рассказу о своей редакторской работе.

Итак, я более пятидесяти лет отработал в одной газете, тридцать два года редактировал ее. Читатель может усмехнуться: «Нашел чем хвастаться. Просто ведь засиделся». Не хвалюсь, но и не стыжусь говорить об этом. Попробуйте побыть три с лишним десятилетия в шкуре редактора. Редакторский воз тяжелый. Тянуть его надо каждый день. По возможности — без грубых ошибок.


Я дважды отчитывался от имени редакции на пленуме обкома партии, много раз — на бюро. Что ж, партийный комитет может контролировать работу своей газеты. Однако нередко контроль этот был навязчивым, излишним, сковывал инициативу газеты.

В узде держала нас цензура. При Брежневе она не просто усилилась, а стала тотальной. Были установлены правила, по которым любое ведомство могло запретить публикацию принципиального материала о нем. Если статья касалась, скажем, железнодорожного транспорта, она могла быть напечатана только с разрешения Министерства путей сообщения. Если речь шла о связи, надо было обращаться за разрешением к Министерству связи. Бюрократы имели возможность душить собственными руками любое живое слово. Вдобавок к этому на газеты постоянно обрушивалась лавина официальных материалов, обязательных для публикации отчетов — подробных, унылых, никому не нужных.

Многое зависело от того, каким в этих условиях был редактор. Вел газету или его вели? Боролся или только руководил? Смело действовал или боялся, как пуганая ворона каждого куста?

Говорю прямо: поддакивающей единицей я никогда не был, хотя случалось, и соглашался с тем, с чем сейчас не согласился бы ни в коем случае; на поводке меня не вели, хотя, признаюсь, временами самостоятельности не хватало; каждого куста я не боялся, хотя не могу похвастаться, что обладал смелостью, которая города берет. Когда казалось, что не выдержать официального напора лжи и ханжества, я старался не отступать. Да, не всё получалось так, как хотелось бы. Были отступления. Есть в чем раскаиваться. Но успокаивает лишь сознание того, что всё, на что ушли лучшие годы жизни, я делал с добрыми помыслами.

Редакторам моего поколения достался трудный век. При нынешней свободе слова нашим преемникам дышится свободнее.



В 1985 году дела у меня принял А. И. Штыков, который когда-то начинал профессиональную журналистскую работу тоже в «Ленинской правде». Потом редактировал «Комсомолец». Окончил Академию общественных наук, кандидат исторических наук. Образованный человек, специалист, не просто знающий, но чувствующий детали газетного дела. Ему работать бы да работать! Но 35-я областная партийная конференция не избрала его в состав обкома. В чем дело? Что случилось? Что произошло? Я отвечал на эти вопросы так: с редакторами подобное случается чаще, чем с другими, — они всегда на виду.

С 1989 по 1998 год газету редактировал А. И. Осипов — в недавнее время тоже редактор «Комсомольца». Кандидат философских наук, умевший найти верный тон в разговоре с читателем. С 5 сентября 1991 года «Ленинская правда» носит название «Северный курьер». Переименование газеты не случайно. Оно совпало с началом политического и экономического обновления жизни в стране и республике.

Сейчас «Северный курьер» возглавляет Сергей Куликаев, выпускник факультета журналистики Ленинградского государственного университета, самый молодой из редакторов последних десятилетий. У него хорошее, острое перо. Материалы его были всегда заметны, когда он работал корреспондентом. В нынешнее непростое для газеты время Сергей Куликаев старается сделать ее поживее, смело привлекая в коллектив редакции молодых журналистов.

Редактор — голова газеты. Это истина, но истиной является также и то, что всё делают — от начала до конца — рядовые журналисты. Много я перевидал их за десятилетия своей работы в печати. Это, как правило, люди колоритные, талантливые. Но встречались и бездари, случайно оказавшиеся в газете, чудаки, патологические врали, просто авантюристы.

Как не вспомнить Александра Свободина, приехавшего в Петрозаводск, кажется, из Москвы. Хорошо одетый, приветливый молодой человек сразу понравился всем в редакции, его стали называть не иначе как Саша. Он умел писать. Понадобилось поехать в Шуньгу на слет колхозников. Была глубокая осень с ненастной погодой. Дорога в Заонежье в такую погоду — настоящий ад. Но сговорчивый, быстрый на ногу Саша без единого возражения собрался в путь. Скоро вернулся с готовым отчетом о слете. Газета напечатала его.

Два дня спустя редактору позвонил секретарь Заонежского райкома партии:

— Кто это — Свободин?

— Наш сотрудник.

— Ну и кудесник!

— Что-нибудь случилось?

— Да вот отчет он написал.

— Отчет как отчет.

— Отчет о том, чего не было. Свободный фантазер — ваш Свободин. Всё ведь выдумал.

Редактор спросил Свободина:

— Это верно, что вы всё выдумали?

— Верно.

— Почему вы это сделали?

— Сам не знаю.

— Вы закоренелый врун. Вам нечего делать в печати.

Свободин мило улыбнулся:

— Но печать — мое призвание.

Его уволили из редакции. Он отнесся к этому спокойно.

При любых трудностях газету всегда оберегало то, что ее основу, костяк составляли достойные, крепкие характером, одаренные люди, для которых главное — творческая работа.

С. В. Колосенок, В. А. Новицкий, М. П. Покровский, И. Л. Кан, А. И. Кликачев, А. А. Гладков, Н. П. Авдеев, А. А. Колосов, И. М. Бацер, В. М. Иванов, К. С. Петровский — эти и другие известные наши журналисты много лет работали в «Ленинской правде» и всегда вели за собой коллектив редакции. Заметный добрый след в жизни газеты оставили бывшие ее сотрудники, теперь работники центральных изданий Алексей Самойлов, Юрий Когинов, Рудольф Хилтунен. Они не забывают редакцию, которая дала им основы мастерства, высоко держат ее марку. Надо сказать, что им ни в чём — ни в уровне культуры, ни в квалификации не уступали наши «домашние» журналисты, полностью посвятившие себя областной газете. В. М. Иванов пришел в «Ленинскую правду» еще студентом Ленинградского университета — проходил практику. В нашей газете он заведовал отделом культуры, много лет возглавлял отдел партийной жизни и одновременно являлся заместителем редактора. Это был журналист со своим пером, с чувством слова, хорошо владевший искусством редактирования.

И. М. Бацер — многие годы работал ответственным секретарем редакции. Он действительно ответственный человек, умелый организатор оперативной редакционной работы, разносторонний журналист, автор многих очерков о людях республики. Эти очерки собраны в книге «Человек с именем». Вместе с А. И. Кликачевым, тоже известным нашим журналистом, И. М. Бацер написал книгу «Позывные из ночи», которая выдержала три издания.

В 1964 году карельское отделение Союза журналистов СССР учредило премию имени Константина Еремеева — большевика-ленинца, видного партийного публициста.

Первая Еремеевская премия была присуждена Олегу Тихонову. У него точное и яркое слово. Меня подкупало всё, что он писал. Но особенно запомнилась его статья «Плавал лебедь по Тивдийке». Как-то по-другому хочется определить ее жанр. Но это и не памфлет, и не фельетон, и не репортаж. Это крик души.

Течет возле старинного карельского села Тивдия скромная речка Тивдийка. Однажды на тихую ее заводь опустился белый лебедь. И стал тут жить. Скорее всего, какая-то беда приневолила его поселиться здесь. Люди выходили на берег, чтобы полюбоваться царственной птицей. Кормили ее, берегли. Не уберегли. К берегу подкрался какой-то глупый и жестокий человек, хлопнул выстрел. Не стало удивительного поселянина. Гневное яростное слово журналиста в его защиту прозвучало как ответный выстрел на предательский выстрел браконьера.

Давно уже О. Н. Тихонов перешел на работу в журнал «Север», окунулся в необъятный мир литературы. Написал ставшую популярной повесть «Операция в зоне „Вакуум“» и роман «Свидетель». Но, думаю, и до сих пор трогают его душу горячие слова скромного по размеру материала с поэтичным названием «Плавал лебедь по Тивдийке».

Почти одновременно с Тихоновым пришла из молодежной газеты в «Ленинскую правду» Евгения Крохина — журналистка сильная, умеющая анализировать и доказывать. До сих пор помню ее отличный очерк «Беда реки» — веское и острое слово в защиту речки Лососинки от неосмотрительных и равнодушных людей. Даже тогда, в глухую застойную пору, он не остался незамеченным. А как прозвучал бы сейчас! В те же годы на экологической странице, которую вела Е. Крохина, была опубликована серия статей о пагубности для природы проекта переброски части стока северных вод в Каспий, мелевший тогда понепонятным для ученых причинам. В 1986 году постановлением ЦК партии уже начавшиеся работы по переброске северных вод были прекращены. И если в этом сыграло какую-то роль четко выраженное общественное мнение, то есть право сказать, что наша газета была одним из первых в стране печатных изданий, выступивших с резкой критикой непродуманного проекта.

Если бы удалось собрать работавших при мне в газете фоторепортеров, какая получилась бы колоритная группа!

Яков Роскин — маленький, большеглазый человечек с голым черепом. Он всегда улыбался и всегда был вовремя, а то и раньше положенного времени на месте фотосъемки. В первые дни войны его зачислили в Петрозаводский истребительный батальон, состоявший в основном из интеллигенции города. Яков Роскин погиб в 1941 году под Колатсельгой.

Гаврила Алексеевич Анкудинов — хмурый человек с красным носом, одетый под мужичка, в смазных сапогах — пришел на работу в редакцию из музея, где был консерватором — препарировал добываемых им же диких птиц для изготовления чучел. Он сопровождал Константина Федина по Беломорью, когда тот писал роман «Похищение Европы». Гордился тем, что писатель вывел его в романе под фамилией Машина: «консерватор музея, орнитолог, низенький белокурый человек». Анкудинов быстро стал профессиональным фоторепортером, но наружности и повадок не изменил. Начальство сердилось: «Что у вас за фотограф!» Я отвечал: «У нас хороший фотограф».

Петр Васильевич Беззубенко — высокий и оттого сутулящийся человек, немножко философ, с любимым словом «нюанс». Рядовой солдат, он всю войну провел на фронте в пограничных частях. У него были десятки уникальных фронтовых фотографий и во много раз больше столь же уникальных снимков, сделанных уже в мирные дни, которые стали достоянием издательств и архивов.

Виктор Васильевич Трошев в штате «Ленинской правды» не состоял, но его снимки постоянно публиковались у нас. Это один из самых вдумчивых наших фотомастеров. Его работы отличаются глубиной замысла. Трошев храбро воевал, награжден двумя орденами Славы.

А еще не могу не сказать о нашем признанном мастере — широко известном и в Карелии и в стране Семене Майстермане, о Валерии Юфе, фототека которого с отличными снимками всегда к услугам газеты.

Технические работники. Без них редакция не способна сделать и шага. Прежде всего имею в виду машинисток. Безотказные труженицы всегда были на посту. С благодарностью вспоминаю о них. Это — Леля Лучкина, Мария Михайловна Клишко, Женя Петрова, Клава Суханова, Люба Фофанова, Нина Григорьевна Иоффе, Галина Ивановна Лауканен.

Много имен в моих воспоминаниях. Каждого, с кем свела меня журналистская судьба, хочется назвать. Ю. В. Шлейкин, В. И. Тимофеев, В. Н. Кирясов, В. В. Акуленко, Е. И. Полуйко, Т. А. Колесова, В. Киуру, Е. В. Давыдов, С. И. Лысенко, Э. А. Копылов, В. Л. Шевцов… Это способные, знающие и любящие свое дело журналисты. Я принимал на работу и А. Д. Андреева, В. Д. Абакшина, В. В. Наумова. Их уже нет с нами — безвременно ушли из жизни.

Другое, тоже сильное поколение газетчиков — В. Реутов, С. Куликаев, Н. Габалов, Д. Свинцов, О. Миммиева…

Верю в молодежь. Убежден, у нее будут свои высоты в делах.

Во главе Союза писателей

Дела в газете я сдал в июне 1984 года и собрался уйти на заслуженный отдых. Не получилось.

В начале года скончался председатель правления Союза писателей Н. Г. Гиппиев. При обсуждении кандидатур на эту должность остановились на моей персоне. Мотивы: старейший член правления, известен писателям, умеет работать с людьми.

Разумеется, я не рвался на этот пост, больше того, категорически отказывался от него, считая, что руководить нашим союзом должен человек, владеющий и финским и русским языками. Такого мнения придерживался и Я. В. Ругоев. На правлении он прямо выступил против моей кандидатуры, оговорившись, что ничего не имеет против меня как человека и писателя, мы остаемся друзьями, но председателем правления меня избирать не следует — в интересах дела. Не сомневаюсь, он говорил искренне. И был прав. Я заявил, что согласен с ним. Однако председателем правления меня всё же избрали.

Я с первых же дней оказался в довольно плотной гуще дел и хлопот. Городской совет подарил Союзу новое помещение, которое капитально ремонтировалось, и у строителей возникали десятки вопросов к правлению. С большим трудом и солидным опозданием ремонт в конце концов завершили. Мы переехали в домик на перекрестке улицы «Правды» и проспекта Урицкого. Заботы о собственной крыше ушли. Пришла забота о главном — о повседневной работе Союза, о создании творческой атмосферы, о внимании к нуждам писателей.

Первым крупным делом после избрания нового правления стало проведение совместно с правлением Союза писателей СССР советско-финского семинара переводчиков. В октябре 1984 года в Петрозаводске собрались специалисты переводческой работы из Финляндии, Эстонии, Москвы, Ленинграда. В семинаре приняли активное участие, выступали с научными докладами и видные переводчики Карелии. Правление постаралось сделать всё, чтобы семинар прошел живо, интересно, содержательно. Принимавший в нем участие Сергей Баруздин, известный советский писатель, главный редактор журнала «Дружба народов», прислал мне письмо, в котором говорится: «Дорогой Федор Алексеевич! Сердечное спасибо Вам, всем карельским друзьям и коллегам за внимание и гостеприимство, проявленные к нам и финским друзьям — участникам нашего советско-финского семинара переводчиков».

Литературный творческий процесс становится непрерывным, обнадеживающим, если подрастает новая смена. Стало быть, нужна постоянная работа с молодыми литераторами. В декабре 1984 года правление провело республиканское совещание молодых писателей, в котором приняли участие около ста человек.

С 28 января по 3 февраля 1985 года в республике была проведена Неделя «Калевалы». В ней участвовали известные поэты России Олег Шестинский, Виктор Боков, Николай Старшинов, Юван Шесталов. Вместе с нашими писателями они выступали перед читателями, встречались с ними в Петрозаводске, Калевале, Вокнаволоке, Костомукше, Кондопоге, Олонце, Пряже, Шуе, Шелтозере. Литературные вечера были многолюдными, проходили интересно.

Союз писателей принял участие в проведении научной конференции и торжественного собрания, посвященных 150-летию «Калевалы». С основным докладом и на конференции, и на торжественном собрании выступил член правления нашего Союза доктор филологических наук Эйно Генрихович Карху.

В апреле 1985 года состоялся очередной IX съезд писателей Карелии. Основной доклад поручили сделать мне. На съезде состоялся горячий разговор о нашем писательском житье-бытье. Были размышления, предложения, критика. Несомненно, съезд внес что-то свое в жизнь писательской организации.

Я коротко рассказал лишь о некоторых наиболее важных мероприятиях, проведенных правлением. Между ними была повседневная жизнь во всем ее многообразии.

На пленуме правления, состоявшемся после IX съезда писателей, председателем на общественных началах был избран Я. В. Ругоев, его заместителями стали О. И. Мишин и С. А. Панкратов. Надо признать, у триумвирата дружной работы не получилось. Пришлось досрочно выбирать нового председателя. Им стал П. А. Мутанен. На X съезде, состоявшемся в 1990 году, он отчитался перед писателями и сложил свои полномочия. X съезд прямым голосованием избрал председателем правления О. И. Мишина.

Писатели работают. Союз живет своей жизнью. Однако в нее все чаще врывается ветер наших непростых дней со всеми их противоречиями и людскими нуждами. Очень важно, чтобы жизнь творческого союза не захлестывала голая политика. Кесарево — кесарю, политика — политикам, художественное творчество — писателям. Излишняя политизация наносит ему вред. Но так случилось после исторических событий в августе 1991 года.

Руководство Российского Союза писателей в пожарном порядке собрало чрезвычайный съезд, который решил выйти из Союза писателей СССР. Несогласные с этим писатели организовали альтернативный союз писателей РСФСР. Теперь в России два писательских союза.

11 октября 1991 года писатели Карелии получили такое уведомление правления союза писателей Карельской АССР: «Как известно, СП РСФСР вышел из СП СССР. В связи с этим предстоит перерегистрация членов СП, учредительная конференция, конфедерации СП суверенных республик, выборы делегатов. Одновременно объявлено о создании альтернативного Союза писателей России в составе СП СССР, что ставит каждого российского писателя перед проблемой выбора.

Об этом мы решили поговорить на писательском собрании 16 октября в 16.00 в здании СП КАССР».

И вот мы собрались. Более двух часов размышляли, как быть. Решили остаться в союзе писателей РСФСР, покритиковав правление его за увлечение политикой в ущерб черновой повседневной работе с писателями.

Перестройка

Весна 1985 года. Всё как всегда: с каждым днем становится теплее и в наших северных краях, оживает природа, у людей весенние радости и весенние заботы. В жизни многое не ладится. На каждом шагу — недостатки, недохватки. На преодоление их уходят время и силы. Всё как всегда… Но однажды мы все почувствовали, будто повеяло свежим ветром.

Это апрельский пленум ЦК возвестил перестройку.

Я в те дни лежал в больнице. Новость всколыхнула и ее жизнь. Все, кто был на ногах, покинули свои палаты, с утра до вечера топтались в коридорах, разговаривали только о том, что наконец-то, кажется, придут перемены. Гадали: какие они? Лучше будет или хуже? Предположения были самые разноречивые.

Пленум так обосновал необходимость своего важного решения: мы переживаем застойные годы; страна, в сущности, остановилась в своем развитии; обстановка в обществе напряженная; объективные условия властно требуют проведения коренных, глубоких перемен; они нужны в политике, экономике, культуре — во всех сферах жизни. Перестройка, по выражению М. С. Горбачева, грандиозное новое дело, которое требует не только смелого и хорошо обдуманного поиска, необычных решений и методов, но и мужества.

Перестройка стала довольно быстро набирать силу: освежительная, обновляющая гласность ворвалась в нашу жизнь. Люди почувствовали себя раскованнее, вздохнули свободнее. Пошли в гору дела. Казалось, вот так гладко покатится всё вперед. Однако не понадобилось много времени, чтобы от первого радужного впечатления не осталось и следа. Новое рождалось в муках.

Конечно, перестройка началась с перестановки кадров. У нас в Карелии это начало было таким: из Москвы приехал представитель ЦК по фамилии Петров и без задержек, в одночасье, провел пленум обкома партии, который решил, собственно, один вопрос: избрал нового первого секретаря. Им стал В. С. Степанов, до этого работавший секретарем обкома по пропаганде. Он заменил И. И. Сенькина, освобожденного по стандартной мотивировке: «в связи с переходом на другую работу». Впоследствии Сенькин короткое время занимал пост председателя Президиума Верховного Совета Карельской АССР. Вскоре он скончался.

В. С. Степанова знали в партийной организации как человека умного и образованного. Это был энергичный работник с большим опытом — прошел путь от председателя небольшого колхоза в Кондопожском районе до посла СССР в Финляндии. На пленуме кандидатура его была принята с одобрением. На него надеялись. Степанов энергично взялся за дело. Но увы, взялся теми же методами, которые были на вооружении десятилетиями.

Новый руководитель отправил на пенсию председателя Совмина республики А. А. Кочетова и второго секретаря обкома В. В. Чупия. За этим последовали многочисленные замены и перестановки в аппарате обкома, Совмина, в министерствах, ведомствах. Были освобождены от своих постов многие первые секретари райкомов, председатели райисполкомов. Процесс этой перестановки шел трудно и болезненно. Рушились судьбы людей, страдали дела.

Поначалу казалось, что так и должно быть — неизведанное новое дело требует жертв. Однако вскоре стало очевидно: далеко не все жертвы оправданны, больше — неоправданных. Они появились только потому, что новое руководство спешило, то и дело принимало необдуманные волевые решения, упорно злоупотребляя в кадровых вопросах личными симпатиями и антипатиями. Первый секретарь решал эти вопросы единолично. Как человек не очень гибкий, жесткий, излишне самоуверенный, он допускал перехлесты. Беда была в том, что новых руководителей меньше всего интересовали деловые качества работника, для них важно было лишь то, чтобы выдвиженец состоял в партии. Сплошь и рядом на смену освобождаемым приходили люди несведущие, неумелые, способные только бестолково командовать. Они бодро брались за дело, которого, как правило, не знали, естественно, начинали проваливать его. Старая наша болезнь — некомпетентность — больно ударила по перестроечным процессам.

К тому же с самого начала не были четко определены основы перестройки, ее концепция. Отсюда — шарахания из одной крайности в другую. Газетные страницы запестрели неожиданными и сомнительными лозунгами вроде призыва к ускорению. О каком ускорении могла идти речь в запущенной экономике, которая нуждалась прежде всего в наведении элементарного порядка? Порядок этот наводился вяло и невпопад.

Закон о предприятии, на который возлагали большие надежды, не заработал. Выборы руководителей предприятий на коллективных собраниях породили так называемый групповой эгоизм, рост безответственности и ослабления производственной дисциплины.

Среди неудачных реформаторских мер мне хотелось бы особо отметить одну — глобальную акцию центра по искоренению алкоголя.

Борьба против действительно большого социального зла — пьянства — какое это нужное дело! Но, к сожалению, с самого начала ему дали ложное направление, неумно его организовали. Антиалкогольная кампания, начатая по инициативе тогдашнего секретаря ЦК КПСС Лигачева и других «высоких» лиц, приобрела уродливые формы и в Москве, и на местах, в том числе в Карелии. Начали буквально искоренять водку, вино, даже пиво. В Петрозаводске закрыли единственный ликеро-водочный завод. Низвели, можно сказать, до нуля торговлю спиртным. У единичных винных магазинов скапливались огромные очереди. После того как в Петрозаводске в них задавили двух человек, власти ввели на водку талоны, но тут же последовал гневный окрик из Москвы: «Немедленно отменить талоны!» Этого требовал тогдашний председатель партийного комитета при ЦК КПСС Соломенцев.

С юга доносилась тревожная молва: рубят виноградные лозы, закрывают хранилища редких коллекционных вин. Люди недоумевали: «Что случилось там, наверху? С ума сошли, что ли?» Жалко было смотреть на сбитых с толку местных работников, которые пытались что-то объяснить. Но разве объяснишь необъяснимое. А сверху ответа не было. Антиалкогольная кампания продолжалась. Набирало силу неизбежно сопутствовавшее ей зло — самогоноварение. Даже в наших местах, где самогон никогда не был в большой чести, зачадили по тайным углам перегонные аппараты. На самогон перегоняли зерно, картофель, сахар. Люди стали пить не меньше, а больше. Увеличилось число смертельных случаев от алкогольного отравления.

Антиалкогольная кампания разоряла страну. Неведомо откуда взявшиеся угодливые «экономисты» на разные голоса доказывали, что эта государственная акция никак не сказывается на бюджете, но шила в мешке не утаишь, люди знали, что бюджет трещит по швам, что резко сократилось поступление денег в казну.

Антиалкогольная выдумка высокопоставленных фантазеров дорого обошлась народу, омрачила весь начальный период перестройки.

Конечно, с самого начала не содействовал перестройке в Карелии и стиль работы обкома партии во главе с первым секретарем.

Я знал В. С. Степанова много лет. Впервые мы встретились в Спасской Губе. Оба находились в командировке по своим вопросам. Мне нравились его смелые, откровенные суждения. Потом мы встречались с ним в Финляндии, когда он был еще сотрудником нашего посольства. Встреча была дружеская, открытая. По возвращении Степанова в Петрозаводск наши отношения остались товарищескими. И если критикую его на этих страницах, то только ради объективности. Скажу прямо: высокая должность подпортила Степанова. Он изменился. Выступили наружу отрицательные черты его характера: жесткость, сухость, прямолинейность. Это не могло не сказаться на стиле работы обкома партии. Он работал так же, иногда даже и хуже, чем до перестройки. В его методах преобладало администрирование и командование. Непререкаемая власть первого секретаря из-за личных качеств Степанова не только не ослабла — усилилась. Больше стало чинопочитания.

А между тем, пришла пора выборов в Верховный Совет СССР, началась избирательная кампания. В. С. Степанов избрал себе тот же округ, в котором всегда баллотировался его предшественник. Это заметили. Оптимисты были уверены: «первый» непременно победит; так было всегда…

И вот впервые в Карелии альтернативные выборы состоялись. В. С. Степанов не набрал и пятой части голосов.

Может быть, это случайность, единственный в стране факт? Отнюдь. Сокрушительное поражение на выборах потерпели десятки первых секретарей обкомов и горкомов партии. Народ после долгих лет безмолвия наконец сказал свое слово, выразив решительное недоверие тем партийным деятелям, которые, формально признавая необходимость перестройки, на деле противодействовали ей, даже и не помышляли об отказе от прежних бюрократических методов. Сделать бы Центральному Комитету партии, да и самим провалившимся, выводы. Но где там! Потерпевшие фиаско на выборах партийные боссы даже и не подумали об отставке, теплых должностей не покинули.

Степанов после выборов оставался первым секретарем обкома более года. Работа у него, конечно, не ладилась. В конце концов отбыл в Москву.

Потом в партийной организации было много дебатов, выборов, перевыборов — и мало дела. Это болезненно сказалось на экономике. Стали рушиться складывавшиеся десятилетиями хозяйственные связи между предприятиями, отраслями, регионами страны. Разваливалась дисциплина. Производственные коллективы лишались последних остатков заинтересованности в работе. Продолжало ухудшаться и без того бедственное состояние сельского хозяйства. Половинчатые нерешительные реформы не давали желаемых результатов. Итог печальный: в 1991 году экономика была в глубоком кризисе, полученном по наследству от прошлого. Каждый из нас чувствовал это на себе, видел своими глазами. Полки магазинов пустовали. Людям осточертели талоны, очереди и дефициты. Где выход? Общество дает на этот вопрос однозначный ответ: выход — в коренных реформах, в переводе экономики на рыночные отношения. Переход этот был начат, но шел трудно, встречал упорное сопротивление административно-командной бюрократической системы.

19 августа 1991 года противники реформ пошли на крайнюю меру — государственный переворот. Выступление их не случайно состоялось 19 августа. На 20 августа было намечено подписание союзного договора, который не устраивал заговорщиков. Ослепленные великодержавными амбициями, они считали, что договор предоставляет слишком широкие права союзным республикам и не может быть принят, он приведет к хаосу. В стране должен быть установлен другой (прежний) порядок.

Надолго запомнится утро того злосчастного понедельника. Мы дома, как всегда в это время, собрались у телевизора, чтобы послушать очередные известия, а услышали внеочередные зловещие новости! Президент СССР М. С. Горбачев отстранен от своих обязанностей; власть захватил государственный комитет по чрезвычайному положению во главе с вице-президентом Янаевым. Диктор читает обращение заговорщиков к народу. Сухие приказные слова, выдержанные в духе худших сталинских времен, режут слух, зовут к прошлому, к казарме, к дисциплине в оковах.

Откровенно скажу, меня зазнобило от неожиданности и тревоги: люди сделали только первое движение, чтобы выпрямиться, и уже их бьют по голове! Сразу сказал всполошившимся домашним, соседям: это попытка переворота.

Слава Богу, их быстро остановили. Мы все помним, как это было. Против заговорщиков поднялась Москва. На улицы столицы вышли сотни тысяч людей, чтобы защитить Верховный Совет РСФСР, президента России Б. Н. Ельцина, которые возглавили борьбу против хунты. Москву поддержали Ленинград и другие города. Не остался в стороне и наш Петрозаводск. Уже днем 19 августа народный депутат РСФСР И. И. Чухин принял из Москвы по телефону обращение Ельцина, Руцкого, Силаева и Хасбулатова «К гражданам России». Текст обращения был распечатан на машинке и расклеен на афишных тумбах, на стенах домов, телеграфных столбах, автомашинах. Я прочитал впервые обращение на оконном стекле в автобусе, перевозившем дачников. Автобус ожидал пассажиров на отведенной ему стоянке. Люди подходили, читали обращение. Раздавались возгласы: «Я за Ельцина», «Держитесь Ельцина!», «Подождите, не спешите!», «Поживем — увидим».

Вечером 19 августа Президиум Петрозаводского горсовета во главе с его председателем Колесовым принял решение, в котором осудил неконституционные действия ГКЧП и объявил, что на территории столицы Карелии действуют законы России.

Через сутки, вечером 20 августа, в Петрозаводске на площади Кирова состоялся многолюдный митинг, который прошел в обстановке такого подъема, единодушия и такой решимости, каких не бывало у нас никогда раньше. Участники митинга твердо заявили: «Не отдадим свободы никому!»

Путч поддержали по указанию сверху обкомы, крайкомы, рескомы партии. По всем данным, эту же позицию занимал и наш карельский реском. Справедливо то, что деятельность партии после этого была приостановлена. Но возникал вопрос, как же быть в этой обстановке рядовым коммунистам? Мне моя совесть подсказывала решительно отмежеваться от изолгавшейся верхушки игроков, которые ради своих корыстных интересов готовы на любое преступление. Но я был за то, чтобы не терять связи с товарищами по партии, рядовыми коммунистами, а вместе идти вперед дорогой демократии.

Конституционный суд, на протяжении нескольких месяцев разбиравший дело КПСС, признал, что деятельность первичных партийных организаций была незаконно запрещена указом Президента РСФСР, первичные организации могли и могут беспрепятственно вести работу. Но, как считали тогда многие, он не до конца выполнил задачу, ушел от оценки основного вопроса: была ли конституционной деятельность КПСС.

Путч нанес последний и решающий удар по уже расшатанному единству Советского Союза. Литва, Латвия и Эстония вышли из состава СССР. Высшие руководители остальных двенадцати союзных республик заявили о полной независимости. Они и Президент СССР образовали высший Государственный Совет. Предпринимались большие усилия, чтобы принять новый Союзный договор. Переговоры шли, а дело не двигалось с места. Завороженные декларациями о суверенитете, люди забыли о том, что сами по себе эти декларации ничего не стоят, суверенитет на голом месте, без опоры на хозяйственные связи, взаимопомощь обречен на неудачу. Хозяйственные связи катастрофически разрывались. Экономика скатывалась к полному упадку, обострялись трудности в обеспечении населения продуктами питания.

Страна жила в ожидании перемен.

Мы узнали о них 8 декабря 1991 года. Газеты, радио, телевидение сообщили, что 7 и 8 декабря в Беловежской пуще неподалеку от Минска состоялась встреча глав трех государств — Беларуси, России, Украины. Они решили образовать Содружество Независимых Государств. В принятых на встрече документах подчеркивалось, что к решению трех может присоединиться любая из советских союзных республик. Отклик последовал немедленно. Республиканские парламенты с поразительной быстротой и редким единодушием поддержали Беларусь, Россию и Украину. Советский Союз перестал существовать. М. С. Горбачев сложил с себя президентские полномочия.

Это были исторические события. Но прошли они на наших глазах без шума, внешне спокойно, даже обыденно. По крайней мере, так казалось нам, жителям провинции.

Руководство России в новых условиях без промедления приступило к проведению реформ. Уже 2 января 1992 года были объявлены свободные цены на продовольствие и промышленные товары. Россия взяла на свои плечи бремя шоковой терапии. Не по дням, а прямо-таки по часам обесценивался рубль. Всё более широкий размах приобрела инфляция. Дефицит государственного бюджета стал исчисляться уже триллионами рублей.

Экономический кризис переплетался с политическим. Они подпитывали друг друга. В стране была какая-то малодейственная расплывчатая власть, вразнобой действовали законодательные и исполнительные органы. У высших руководителей возникали постоянные разногласия. Парламент, в котором сколотилось довольно крепкое консервативное большинство, так называемая непримиримая оппозиция, притормаживал реформы, вел упорную борьбу против президента и правительства.

Эта борьба обострялась. С 1 декабря 1992 года по 30 марта 1993 года — за четыре месяца — состоялись три съезда народных депутатов России — седьмой, восьмой, девятый, и каждый был отмечен яростным противоборством президента и парламента, исполнительной и законодательной властей.

Верховный Совет, особенно его спикер, открыто вели линию на разрыв с президентом, старались всячески принизить его, дискредитировать. Нарастало противостояние. Оно всё больше выплескивалось на улицы. Особенно шумно вела себя так называемая «трудовая Москва» во главе с неуправляемым Анпиловым. Наверное, не перечесть тех грязных ругательств в адрес правительства, властей, президента, которые выкрикивали на своих сборищах анпиловцы, ставшие главной массовой опорой парламента.

Такое настроение было заметно и в провинции. Чем, например, отличается от анпиловцев человек, с которым я неожиданно столкнулся в те дни в Петрозаводске? Работает в одном из городских учреждений, не приемлет ничего, что делается в стране. Настроен злобно. Как только мы заговорили, начал поносить власть и главным образом президента самыми последними бранными словами. Я заметил: надо же знать меру. Ругань оскорбляет не только президента, но и миллионы граждан России, которые его избрали на высокий пост. Мой оппонент не хотел ничего слушать, продолжал изрекать ругательства. Я знал моего агрессивного собеседника раньше: партийный функционер, тихий, аккуратный в работе, старательно выполнявший указания начальства. Откуда — такая озлобленность, такая разнузданность? Как я понимаю, мой знакомый принадлежит к числу тех твердолобых догматиков-коммунистов, которые ничего не поняли в переменах последних лет. Новое они восприняли с ненавистью.

Конечно, было за что критиковать президента, его команду, правительство. Они допускали досадные ошибки при проведении реформ, порой запаздывали с проведением неотложных мер, не уделяли достаточно пристального внимания социальным вопросам. Им бы помочь. Но провокационные выпады оппозиции, которая злорадно созерцала всё, что происходит, и подливала масла в огонь, лишь усугубляли положение в стране. На заседаниях Верховного Совета отвергались указы президента и постановления правительства по самым жизненно важным вопросам. Законы, в которых остро нуждалось государство, не принимались годами.

Двоевластие обернулось безвластием. Страна оказалась на грани краха. Пришло время важных решений.

Я с хроникальной последовательностью пишу об этих событиях, в новом тысячелетии ставших уже, как это ни странно, такими далекими. Но кто так же напряженно следил за ними, меня поймут. Происходящее в Москве волновало, тревожило, не давало спокойно спать. Дело было нешуточным — решалось будущее России.

21 сентября 1993 года Борис Ельцин выступил по телевидению с обращением о поэтапной конституционной реформе в Российской Федерации. Президент сообщил, что своим указом приостановил деятельность съезда народных депутатов и Верховного Совета России, назначил на 11—12 декабря выборы в двухпалатное Федеральное собрание.

Немедленно на чрезвычайное заседание собрался парламент. Он принял решение об отстранении президента от должности, привел к присяге А. Руцкого, назначил новых руководителей силовых министерств.

Совет Министров действия президента поддержал.

Конституционный суд признал указ Б. Ельцина противоречащим действующей Конституции.

22 сентября на Пушкинской площади в Москве Б. Н. Ельцин лично объяснил народу, почему он предпринял решительные шаги. Президент сообщил, что все министры силовых министерств за эти шаги. «Но мы не хотим крови», — сказал президент.

23 сентября газета «Северный курьер» провела опрос населения. Из 1000 опрошенных 423 человека одобрили указ Ельцина, не одобрил 171 человек, 206 — ничего не знали об указе. Своим президентом Ельцина назвали 937 человек, Руцкого — 56.

23 сентября начался съезд народных депутатов. Обсуждался вопрос, как удержать власть. Раздавались призывы ввести смертную казнь.

У Белого дома непрерывно митинговали, требовали расправы над президентом, кто-то уже вооружился — получил автомат в Белом доме, кто-то намеревался это сделать.

24 сентября администрация президента, правительство предприняли меры, чтобы разоружить боевиков, окруживших Белый дом. Оказалось, не так-то просто это сделать. Только 28 сентября удалось блокировать здание. Впоследствии выяснилось, что среди «защитников» Белого дома оказался отряд из Приднестровья, рижские омоновцы, группа казаков и даже белорусский полковник…

28 сентября московские власти и прокуратура снова попытались добиться, чтобы «защитники» Белого дома разоружились, — тщетно. Вечером у Белого дома скопилось около четырех тысяч демонстрантов. Они напали на оцепление. Милиции удалось оттеснить их на соседние улицы.

29 сентября ночью из Белого дома вышли около четырехсот человек. В их числе были и депутаты, понявшие, что бессмысленно сидеть в четырех стенах. Росло число требований снять блокаду с Белого дома. К этим требованиям присоединился и Верховный Совет Карелии.

1 октября начались переговоры враждующих сторон. В них участвовал святейший патриарх Московский и всея Руси Алексий, досрочно вернувшийся из командировки в Америку. Переговоры шли всю ночь. Стороны условились, что в Белый дом будут даны свет и тепло, а его обитатели будут разоружаться. Свет и тепло дали — разоружения не последовало.

1 октября. Ситуация обострилась до крайности. Но поиски компромисса продолжались. Однако они оказались безрезультатными. Ловлю новости в эфире: у Белого дома много его защитников, митингуют. Старые антипрезидентские и антиправительственные лозунги. На балкон выходят к митингующим депутаты, призывают к борьбе…

…2 октября мне исполнилось 83 года. Сначала я раздумывал, отмечать день рождения или не отмечать. В такое тяжелое, смутное время не до праздников. Но ведь — 83! Мои года, как поется в песне, мое богатство. Единственное. Решил отметить.

Собрались узким кругом своих, близких. Понятно, выпили, закусили чем Бог послал. Разговорились. Беседовали обо всём — и о Москве, где давно нет людям покоя, а теперь назревают чрезвычайные события, и о Петрозаводске, где до сентября всё было нормально, спокойно, а сейчас вот начались трения между Верховным Советом и Советом Министров: камень преткновения — разное отношение к реформе Советов. Конечно, толковали о домашних делах, о повседневных нуждах, трудностях с питанием, о дороговизне.

Наша беседа закончилась, как только «Останкино» начало передавать последние известия. Они не радовали. Несмотря на позднее время, митингующие у Белого дома не унимаются. Настроены воинственно, раздаются ругательства, угрозы в адрес президента и правительства.

Прослушав новости, мы, обеспокоенные и удрученные, разошлись по домам. А на следующий день разразилась гроза.

3 октября около двух часов дня на улицах Москвы появились многолюдные толпы. Часть демонстрантов была вооружена автоматами. Одна из групп ворвалась в здание мэрии и учинила там погром.

Сформировали отряд для штурма «Останкино». Его возглавил генерал Макашов. Он дал охране «Останкино» три минуты на размышление: или заявите о капитуляции, или я начну штурм. Капитуляции не последовало. По приказу Макашова тяжелый грузовик протаранил стену, и захватчики устремились в пролом… Перестал работать первый останкинский канал. По-видимому, все это и дало повод Хасбулатову заявить: «Телецентр взят, Моссовет взят, сегодня к вечеру возьмем Кремль».

Как далеки были от истины эти слова!

4 октября. В третьем часу утра на телецентр прибыли дзержинцы. Они отогнали от телебашни захватчиков. Заработал первый канал «Останкино».

В пять утра прибыли кантемировцы. Под огнем они оттеснили «защитников» от Белого дома. Начали его штурм. К полудню бойцы спецназа из «Альфы» заняли уже четыре этажа. Прибыли два танка. Один из них дважды выстрелил из орудия по тому участку Белого дома, откуда велся особенно интенсивный огонь. Возник пожар.

Председатель Совета Министров Черномырдин предложил обороняющимся капитулировать. Капитуляция началась в 16 часов 40 минут. Из дома выходили боевики, депутаты. Их сажали в автобусы и увозили, чтобы провести необходимую проверку и отпустить по домам.

А где же те, кто заварил эту кровавую кашу? Вот и они. Первым выходит приосанившийся Руцкой, за ним бледный Хасбулатов. Их тоже сажают в автобус и увозят. Люди облегченно вздохнули: не будет гражданской войны, которая стояла у порога, могла разразиться в любую минуту. Заплачено за это немалой ценой.

И надо осознать, сказать прямо, что события 3—4 октября трагедия. Пролилась кровь. Всего пострадало 878 человек. Из них 145 погибли. 99 убитых похоронили в Москве. Мертвые все равны. У них нет вины друг перед другом. Нам, живым, делать вывод из сурового урока, бессмысленного противостояния друг другу. Миролюбие вместо ненависти, правда вместо лжи, цивилизованные формы политического и государственного устройства без возврата к прежним — тоталитарным. Другого пути нет.

Прошедшие после октябрьских событий 1993 года семь лет показали: будущее, как бы ни было трудно, за сторонниками реформ, за новаторами. Дай только Бог, чтобы они продуманно и грамотно выбирали дороги, ведущие вперед, не дробились на группы в беспредметных спорах, всегда видели главную свою цель — свободно развивающееся общество свободных людей. И еще одно — важнейшее: ни на минуту не забывали о нуждах каждого человека.

Встретил знакомого рабочего. Говорит, что их завод долгое время почти не работал. Люди не получают вовремя зарплату. Это Онежский тракторный — старейшее наше предприятие, слава и гордость Петрозаводска…

Каждый день прохожу мимо бюро по трудоустройству. Безработные. Их число не уменьшается…

У ближайшего магазина почти всегда стоит кто-то с протянутой рукой…

Да, нелегко людям. Знаю по себе. Трудности нынешних дней в полной мере испытывает и моя большая семья.


Мужество. Терпение. Вера. Без них нет успеха в крутых общественных преобразованиях. Стоит помнить, что демократические реформы не появились в нашей стране вдруг. Осознание их необходимости долго вызревало в недрах общества. Они были неизбежными. Будем дорожить опытом революционных перестроечных лет. Впереди — не гладкая дорога. Но я верю в лучшее будущее моих соотечественников уже в новом XXI веке.

А мой век — трудный и пестрый — в прошлом.

Мне — 90 лет. Всё было на моем веку — великое и ничтожное, светлое, как погожий июльский день, и темное, мрачное, как глухая осенняя ночь.

Великая Октябрьская революция. Великая Отечественная война. Великие открытия науки.

Мрачная сталинщина.

Глухие застойные годы.

У человека нового времени шире размах, увереннее шаг. У него — больше возможностей реализовать себя в полной мере. На благо себе. Людям. Обществу. Пусть же будет так!

Об издании

Литературно-художественное издание


Федор Алексеевич Трофимов


МОЙ ВЕК

Воспоминания


Ответственный за выпуск Е. В. Крохина

Художественно-технический редактор В. И. Яшков

Корректор Н. Д. Гусарова

Компьютерная верстка Л. А. Саксонова


Лицензия ИД № 02336 от 16.06.00 г.

Подписано в печать 1.09.2000. Формат 60Ч84. Бумага офсетная.

Гарнитура Ariel. Печать офсетная. Усл. печ. л. 14,88. Уч.-изд. л. 0,46.

Тираж 1000 экз. Зак. 2698.

Издательский дом «Северный курьер».

185028, Петрозаводск, ул. Космонавта Г. Титова, 3.

Отпечатано с готовых диапозитивов в ГУП Республиканская ордена «Знак Почета» Типография им. П. Ф. Анохина.

185005. г. Петрозаводск, ул. «Правды», 4.


254 стр. с илл.

ISBN 5-85244-005-1

Примечания

1

Н. А. Ющиев — председатель КарЦИКа с 1928 года по 1934 год. С 1935 года этот пост занимал Н. В. Архипов, тоже погибший в лагерях.

(обратно)

2

Сейчас установлена новая и наверняка не последняя цифра потерь — 27 миллионов человек.

(обратно)

Оглавление

  • Об авторе
  • Братья и сёстры
  • Бабушка
  • Отец
  • Мать
  • Большая семья
  • Новое
  • Школа
  • Техникум
  • В лесах ругозерских
  • Редакция
  • Увлечение
  • Курсы в Москве
  • Разгром
  • Особые условия
  • Война
  • Прифронтовой город
  • Друзья партизаны
  • Возвращение в Петрозаводск
  • Альманах «На рубеже»
  • Ю. В. Андропов
  • Калевальцы
  • В Германию
  • Нюрнбергский процесс
  • Назначение
  • Смерть Сталина
  • Смена руководства
  • Бюро обкома
  • Поколения
  • Н. С. Хрущёв в Петрозаводске
  • Поездка в Архангельск
  • Повиновение кубометру
  • Нераспаханная земля
  • Интернационалисты
  • Пожар
  • Газета
  • Во главе Союза писателей
  • Перестройка
  • Об издании
  • *** Примечания ***