Небрежная любовь [Владимир Иванович Пирожников] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

ногами, на ненадежных тормозах... Да, он вспоминал иногда себя спокойным, равнодушным, в полурасстегнутом пальто; но все-таки в целом та зима помнилась ему нескончаемым морозом, каменно-твердой голой землей, жестоким ветром, секущим лицо не снегом, а песком и пылью. (Если закрыть глаза, то дребезжание, звон и лязг проходящего вплотную трамвая казались визгом огромной циркульной пилы, острая зубчатка которой вспарывает землю, разбрасывая вокруг себя каменные опилки...)


Та зима помнилась ему едкой вонью холодного, насквозь промерзшего автобуса, который простоял на морозе целый день и поздним вечером, когда водитель прогревал мотор, весь окутывался синими ядовитыми облаками выхлопных газов, подсвечиваемых снизу красным светом задних огней. Таким же густо-красным, почти черным был вермут, который они, хохоча и толкаясь, пили из одного стакана, наполняемого в свете фар, и такими же ярко-черными и подвижными, как две ящерицы, были ее смеющиеся губы на белом, залитом светом лице. Он помнил: однажды, когда, наконец, погрузились и поехали, и в тряской полутьме началась обычная кутерьма — шаловливая борьба, сдавленные смешки, объятия, нечаянные поцелуи, и откуда-то из мрака к нему внезапно придвинулось ее оживленное, возбужденное игрой лицо, он с такой ненавистью глянул в него, прошипев что-то злое сквозь стиснутые зубы, что она даже не оскорбилась, не обиделась, а просто испугалась — так пугаются, когда обнаруживают, что кто-то из участников шумной компании мертв.


Зачем, зачем приходила она в этот подвал? — спрашивал он себя. И порой ответ казался ему очевидным. Не затем ли, чтобы, спускаясь по темной узкой лестнице, попадать в низкий пыльный зал, где среди голых бетонных стен в черном и алом бархате футляров сверкающими слитками драгоценностей открывались музыкальные инструменты, и свет ламп жарко вспыхивал в их желто-самоварных раструбах, роскошно дробясь и переливаясь в бесчисленных кнопках и клапанах, хромированной оправе мундштуков? Не затем ли, чтобы окунаться в сумасшедший стук и грохот «горячего джаза», когда казалось, что не с пластинки, а где-то здесь, рядом, прямо вам в лицо выдувает из своей трубы невозможное верхнее «си» толстый потный негр Армстронг, и его остекленевшие выпученные глаза — глаза доброй старой жабы — в безумном озарении видят конец света, дрожащие цветные картинки Апокалипсиса, пляшущие прямо на кончике трубы? Где еще она могла услышать, как после сатанински тонкого визга этой трубы грубо и хрипло рявкает саксофон Чарльза Паркера и, прижимая инструмент к животу, Паркер выходит вперед на раскоряченных ножках, целуя и посасывая толстый эбонитовый мундштук и перебирая пальцами где-то внизу, у пояса, будто его мутит, а саксофон, кажется, только усиливает, резонирует это грандиозное фальстафовское клокотание паркеровского живота и вот уже начинает ритмично, порция за порцией, выплевывать в публику внутренности Паркера, пьяный сок его яростно бурлящей утробы, смешанный с потом, кровью, слюной и семенем... А потом к роялю выходит высокий слепой негр Рей Чарльз. В блестящем бриллиантовом пиджаке с черными бархатными отворотами, в огромных темных очках, с застывшей улыбкой идиота на лошадином лице, он похож на сумасшедшего мага, внезапно забывшего порядок произнесения своих жутких заклинаний. Ощупью сев перед роялем, он с тем же радостно-неподвижным оскалом крупных зубов глядит куда-то в сторону, сладострастно прислушиваясь к хаосу в себе, и вдруг, растопырив пальцы, разом ударяет ими в белое тесто клавишей. Вырвав из них короткий аккорд, он с гримасой печали и ужаса отдергивает руки и, привскочив на табурете, успевает выкрикнуть в этот миг первую фразу своего нервно-взвинченного, рыдающего блюза. Потом он смеется и плачет, стонет и бьется в судорогах, молотя рояль кулаками, разминая его застывшие углы, пиная его и бесстрашно ударяя головой в самую пасть, будто рояль и впрямь вырезан из того тяжелого плотного мрака, который рано или поздно должен поглотить человека навсегда...


Трудно даже представить, как давно это все было — в ту еще, доэлектронную эпоху, на заре культуры и цивилизации, когда игра на саксофоне совсем недавно перестала считаться хулиганством, а слово «джаз» — ругательством. Но все-таки каменный век миновал окончательно и бесповоротно, унеся в прошлое борьбу с узкими брюками, рок-н-роллом и прочую социальную проблематику эпохи стиляг. Когда он учился в шестом классе, стиляги еще были, и однажды они с товарищем сообщили друг другу, что обязательно станут стилягами. Им очень хотелось носить узкие брюки и «лабать джаз», хотя они и не вполне точно представляли себе, как именно его лабают. Зато об этом хорошо говорилось в песне:

«О Сан-Луи город стильных дам но и Москва не уступит вам. Изба-читальня сто второй этаж там шайка негров лабает джаз».

Увы, когда он заканчивал школу, стиляги уже исчезли, словно загадочное племя индейцев майя, оставив после себя несколько ходовых слов — как бы монументов, значение