Два эссе [Генри Миллер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Генри Миллер Два эссе

Бенно — дикарь с Борнео

Бенно всегда напоминал мне аборигена Сандвичевых островов. Не только из-за того, что шевелюра у него попеременно то прямая, то мелким бесом, не только потому, что, впадая в безумную ярость, он страшно выкатывает глаза, не только из-за его худобы и воистину каннибальского неистовства, когда у него пустое брюхо, но и потому, что он нежен и безмятежен аки голубь, спокоен и невозмутим, как вулканическое озеро. Он утверждает, что родился в самом сердце Лондона от русских родителей, но это просто миф, сочиненный им, дабы скрыть свое действительно мифическое происхождение. Каждому, кто хоть однажды обогнул архипелаг, известна сверхъестественная способность этих островов то появляться, то исчезать. В отличие от пустынных миражей эти таинственные острова на самом деле исчезают из виду и на самом деле неожиданно выныривают из неизведанных морских глубин. Бенно весьма и весьма похож на них. Он обитает на своем собственном архипелаге, который вот так же таинственно появляется и исчезает. Никому еще не удалось со всей доскональностью изучить Бенно. Он эфемерен, ускользающ, предательски изменчив и ненадежен. То он — горный пик со сверкающей снежной шапкой, то безбрежное скованное льдом озеро, а то — вулкан, плюющийся огнем и серой. Иногда он скатывается к самому океану и лежит там неподвижно, подобно огромному белому пасхальному яйцу, в ожидании, пока его упакуют в корзинку, выстланную мягкими опилками. А порой он производит на меня впечатление не человека, рожденного материнским лоном, а чудища, вылупившегося из крутого яйца. Приглядевшись поближе, вы обнаружите у него рудиментарные клешни, как на карикатурном изображении черепахи, и шпоры, точно у петушка, а вглядевшись совсем пристально, заметите, что, подобно птице додо, он прячет гармонику под правым отростком.

С малых лет, с самых малых лет Бенно пришлось вести одинокую и отчаянную жизнь речного пирата на маленьком островке у черта за пазухой. Неподалеку находился тот самый древний водоворот, о котором рассказывает Гомер в карфагенской версии «Одиссеи». Там Бенно в совершенстве освоил кулинарное искусство, что сослужило ему хорошую службу в чреде лишений. Там он с охотой выучил китайский, турецкий и курдский языки, а также менее известные диалекты Верхней Родезии. Там же он научился почерку, в котором поднаторели только пустынные пророки, неразборчивым каракулям, доступным, однако, пониманию студентов-эзотериков. Там же получил поверхностное представление о тех странных рунических узорах, которые позднее воспроизводил розовой и оранжевой гуашью, ажурно вырезал в своих линолеумных и древесных галлюцинациях. Там же он изучал семя и яйцеклетку, одноклеточную жизнь простейших, которыми ежедневно кишели верши для омаров. Там же его впервые увлекла тайна яйца — не только его форма и гармоничность, но и его логика, его предопределенная необратимость. Яйцо неожиданно возникало снова и снова, порой в тонком, как скорлупа, голубоватом фарфоре, порой контрапунктом к треноге, порой расколотое проклевывающейся жизнью. Изнуренный беспрестанными исследованиями, Бенно всегда возвращается к истоку, к фундаменту, к центру собственного мироздания — яйцу. Это всегда пасхальное яйцо, называемое «священным». Это всегда яйцо утраченного колена, источник гордости и силы, уцелевший после разрушения святыни. Когда не остается ничего, кроме отчаяния, Бенно сворачивается калачиком внутри своего священного яйца и засыпает. Он впадает в долгую шизофреническую зимнюю спячку. Это куда лучше, нежели бегать в поисках говяжьего стейка с луком. Нестерпимо проголодавшись, он съест свое яйцо, а потом некоторое время спит где попало, часто прямо позади кафе «Клозери де Лила», рядом со статуей, воздвигнутой в честь маршала Нея. Это, фигурально выражаясь, «сны Ватерлоо», когда повсюду дожди и грязь, только Блюхера[1] не хватает. С восходом солнца Бенно снова тут как тут — живой, бодрый, веселый, язвительный, раздражительный, гундящий, вопрошающий, нерешительный, ворчливый, подозрительный, искрометный, в своей всегдашней синей робе с закатанными рукавами и с вечной табачной жвачкой за щекой. К закату он успевает приготовить с десяток новых полотен, больших и маленьких. А дальше уже вопрос пространства, рам, гвоздей и кнопок. Паутина сметена, пол вымыт, стремянка убрана. Постель брошена на произвол судьбы, вши веселятся, звенят колокольчики. Ничего не остается, как прогуляться в парк Монсури. Здесь, лишенный одеяний и плоти, покинутый родом человеческим, Бенно рассматривает синицу и амариллис, что-то записывает насчет петушков-флюгеров, изучает песок и камни, которые его почки неустанно выбрасывают наружу.

С Бенно вечно так — пан или пропал. Грузит ли он щебень на Гудзоне, расписывает ли стену дома. Он динамо-машина, камнедробилка, газонокосилка и часы с восьмидневным заводом одновременно. Он вечно где-то что-то ремонтирует и чинит. Все ракушки соскоблены с днища, все швы просушены и законопачены. Иногда устанавливается новая палуба. Посмотрите на дело его рук, тот же остров Пасхи графа Потоцкого де Монталка: новые достопримечательности, новые монументы, новые реликвии, все расплывается в камамберно-зеленоватом свете, льющемся сквозь камыши. И вот он сам, Бенно, восседает в центре своего архипелага, и яйца носятся вокруг него, как угорелые. На этот раз только новые яйца, по-новому гармоничные; все они резвятся на лужайке. Бенно, толстый и ленивый, нежится на солнышке, подливка стекает у него по подбородку. Он читает прошлогоднюю газету, чтобы скоротать время. Он изобретает новые блюда из морской капусты с гребешками или, если нет гребешков, то с устрицами. И все это под вустерским соусом с жареной петрушкой. В такие минуты он любит все мясистое и брызжущее соком. Он разрывает кости и урчит, словно довольный волк. У него гон.

И все это, повторяю, чтобы скрыть свое немыслимое происхождение. Чтобы скрыть свое чудовищное появление на свет, Бенно втирается в доверие, скользкий, как пума после дождя, заводит речи о том о сем. Несусветная абракадабра ферментирует у него внутри. Странной формы уравнения, замысловатые новообразования, похожие на растения, плесень, мухоморы, слизь-трава, ядовитый плющ, мандрагора, эвкалипт — все формируется в ложбинках внутренностей в виде диких линолеумных узоров, которые выгравирует резец, когда Бенно выйдет из транса. По меньшей мере, девять различных городов погребены под его диафрагмой: посередине находится Самарканд, где у него однажды состоялось рандеву со смертью. Тут он прошел процесс остекленения, после которого средние слои стали гладкими, как зеркало. Тут, пребывая в крайнем отчаянии, он бродит среди сталактитов и сталагмитов, прохладных, как лезвие ножа, и украшенных багровыми листьями. Тут он видит себя вечно юным брюзгой из «Швейцарской семьи Робинзонов»[2], мрачным типом, который играл на побережье у Адских врат. Здесь воскресают ностальгические запахи: запах крабов и морских черепах, всех тех маленьких деликатесов из прежней островной жизни, когда формировались его вкусы.

Подобно пчелиной вши или амарантовому дереву Бенно прогрессирует сразу во всех направлениях. В двенадцать лет он был виртуозом, в шестьдесят будет свеж и щеголеват, яркий петушок-задира с красным гребнем, в перчатках, отороченных пухом и перьями, не говоря уже о шпорах. Круговой прогресс, но неспешный и безошибочный. Между приливами энтузиазма Бенно подобен левиафану, погрузившемуся вздремнуть на дно океана, или морской корове, приплывшей попастись на побережье Лабрадора. Время от времени он летает от стены к стене на коротко подрезанных крыльях, которые изобретает во время спячки. Порой он отращивает шубу из прочной мериносовой шерсти, только что доставленной из Обераммергау. В лучшие свои моменты он никому не доверяет. Он родился с дурным глазом. Во лбу у него встроена ацетиленовая горелка. В нетерпении он грызет удила; наевшись овса, бьет копытом, в ярости — фыркает огнем. Обычно он ласков и спокоен, безмятежен, как ирландец в своем болоте. Он любит зеленые лужайки и высокие холмы, воздушных змеев, парящих над Сучжоу, виселицу и пытку, любит кули в кожаных обмотках, устричных пиратов, надзирателей тюрьмы «Даннемора» и терпеливого плотника с теслом и складным футом. И тригонометрию он любит тоже, а еще затейливые виражи почтового голубя и фортификации Дарданелл. Он любит все, что усложнено правилами или логарифмами либо приправлено огненными настойками: любит кровоостанавливающие яды, трибромиды, прикосновение карборунда, пятно меркурохрома. Он любит свет и простор так же, как шампанское и устрицы. Но больше всего он любит шум и гам, потому что тогда-то и появляется дикарь с Борнео, и небо покрывается тропической потницей. Разозлись, он укусит себя за хвост или взревет, как осел. В гневе он способен засечься. Его гнев изливается из паха, как струя синильной кислоты. Гнев покрывает чистым слоем лака его работу, его любови, дружбы. Это геральдическая эмблема, тарантул, вышитый на всех ночных сорочках Бенно, на его носках и даже на пуговицах манжет. Яркий, пернатый гнев, который он носит, как плюмаж. Ярость пристает к нему, как прибыток, или как эмульсионная краска.

Таков он, Бенно, — таким я его всегда знал и таким я его вижу. Крепкая абордажная сабля с лицом пенобскота и важной повадкой кабальеро. Он далеко пойдет, если его не сразит клинок. Он принадлежит чернильным полуостровам, открытым водным путям, пиратским пристанищам Кулебры[3]. Он как моллюск, происхождение его неведомо, начало его берется, пожалуй, из гордости и высокомерия, из водных глубин и косолапых точек опоры. Он метит свои границы и защищает свою территорию, точно саблезубый тигр. Он перенял маскировочную раскраску зебры и при необходимости может пролежать в высоких травах вечность. В сущности, он вулканический пепел — не смешивается с водой, не разрушается и медленно стареет. Он из древнего рода островитян, горцев, путешествовавших по затонувшим Андам и открывших мексиканский мир. Он жесткий, как старая индейка, но сердечный и нечеловечески нежный. Этакий дикарь с Борнео с центральным отоплением, пружинным матрасом, солонками-перечницами и бумерангом в левой руке.

Гамлет. Письмо

8 ноября 1935 г.

Уважаемый Ф.![4]

Вы были очень любезны, давая мне столь подробные ответы. Однако у меня такое ощущение, будто Вы пытаетесь сбить меня с толку. Похоже, Вы полагаете, что я безоговорочно уверен в Вашей якобы эрудиции, а посему принимаю на веру все, написанное Вами о Гамлете. Тут Вы ошиблись дважды. Во-первых, я подвергаю сомнению всякую эрудицию, в том числе и Вашу. А во-вторых, в Вашем письме нет и намека на эрудицию. Когда я задаю Вам простые и прямые вопросы, то цель этих вопросов — узнать, что Вы сами думаете о Гамлете, а не что Вы знаете о том, что думают о Гамлете другие. Настоящий эрудит среди нас, как Вам еще предстоит рано или поздно узнать, — маленький Альф[5]. Задайте ему вопрос, и он проведет остаток жизни в библиотеке, чтобы найти ответ. Нет, мне не нужна вся подноготная Гамлета, как Вы себе вообразили, я хотел, чтобы Вы лишь изложили собственные суждения. Однако, возможно, это лично Ваш способ, так сказать, «по-гамлетовски» отвечать на вопросы. Я подозреваю, что Вы слишком раздуваете…

Тем не менее, Ваши ответы побуждают меня предоставить Вам более ясную картину моего собственного впечатления о Гамлете, поскольку, как я уже объяснил ранее, уникального Гамлета (то есть шекспировского Гамлета) ныне поглотил общеупотребительный Гамлет. Что бы там ни имел в виду Шекспир, нынче это уже никому не интересно и совершенно неважно, это лишь отправная точка, не более. Как бы ни был слаб тезис принца Альфреда об «объективности», тем не менее, подобные критические мысли приходят на ум и мне самому, например, мысль о том, что Шекспир был кукловодом. И, со своей стороны, я осмеливаюсь, к невежеству прибавив безрассудство, утверждать, что только благодаря этому умению Шекспира «дергать за ниточки» его произведения обрели такую универсальную популярность. Эта популярность, как и популярность Библии, прибавлю я в скобках, основана на вере и на незнании предмета. Просто никто больше не читает ни Шекспира, ни Библию. Все читают «о Шекспире». Критическая литература, возведенная на его имени и произведениях, куда более плодотворна и вдохновляюща, чем собственно Шекспир, о котором, похоже, по большому счету, никто ничего и не знает, сама его личность — тайна. Хочу обратить Ваше внимание, что о других писателях прошлого такого не скажешь, особенно о Петронии, Боккаччо, Рабле, Данте, Вийоне и т. п. Зато это справедливо по отношению к Гомеру, Виргилию, Торквато Тассо, Спинозе и проч.; Гюго, великого французского бога, в наши дни читают только недоросли и только потому, что он обязателен к прочтению. И английский бог — Шекспир — нынче тоже читается теми же недорослями, ибо входит в школьную программу. Взяв его в руки позднее, вы почувствуете, что почти не в силах преодолеть предубеждение, которое привили вам школьные учителя. С их подачи Шекспир стал всего лишь напыщенным дутым гигантом, этаким священным быком для англичан. Нехватку глубины они компенсировали, добавляя ему фальшивого объема, однако отовсюду так и торчат бутафорские набивные подушки.

Но я, повторюсь, хочу предложить Вам кое-какие собственные раздумья о Гамлете, правда, несколько спутанные, зато честные. Не сомневаюсь, что, если бы по всему англоязычному миру устроили опрос на эту тему, и тогда бы мало что прояснилось. Начну с того, что опущу первое прочтение, которое было принудительным и, par consequent[6], совершенно безрезультатным (если не считать стойкого отвращения к предмету, которое с годами переродилось в пытливость археолога, если можно так выразиться). Таким образом, я хочу сказать, что на сегодня мне куда интереснее услышать, что мистер Икс (мистер Никто) скажет о Гамлете или об Отелло, Лире, Макбете, нежели узнать, что скажет какой-нибудь ученый-шекспировед. Из Вашего письма я не узнал абсолютно ничего — в нем сплошная вода. А ведь именно у тех, кого я называю Никто и к которым причисляю и себя, я учусь всему.

Как бы там ни было, какое-то время спустя после окончания школы, въедливость и неутолимая любознательность моего шотландского друга — Билл Дайкер его звали — пробудили и во мне интерес к Гамлету. Однажды вечером, после долгой дискуссии на тему «Шекспир и его предполагаемое мировое значение», мы пришли к обоюдному согласию, что хорошо бы перечитать его снова. Остаток вечера мы посвятили обсуждению вопроса, на которую из пьес налечь первым делом. И, как Вы, наверное, замечали, едва возникает подобный вопрос, этой пьесой почти неизбежно оказывается «Гамлет». (Вот опять поразительнейшая вещь — защищенность на одной пьесе, как будто, чтобы узнать Шекспира, нужно во что бы то ни стало прочесть «Гамлета». Гамлет! Гамлет! Почему вечно Гамлет?)

Итак, мы его прочли. Мы заблаговременно назначили дату, чтобы встретиться и обсудить пьесу в свете наших индивидуальных впечатлений. И в условленный вечер встретились. Однако так случилось, что у друга моего Билла Дайкера на тот же вечер было назначено свидание с одной женщиной где-то на окраине города. Женщина она была необычная, и, возможно, это отчасти оправдывает перенос нашей дискуссии о Гамлете. Она принадлежала к литературной среде и не получала удовольствия от обычных сношений, поскольку «была слишком хрупкого сложения». По крайней мере, так мне объяснил мой друг Дайкер. Я помню, как дождливым вечером мы отправились на окраину пешком по Бродвею и где-то в районе Сороковой подцепили шлюху. (Дело было перед войной, тогда проститутки еще промышляли на улице и днем, и ночью. Кабаки тоже были на каждом шагу.) Самым странным в этой встрече — представьте себе совпадение — было то, что та шлюха тоже имела отношение к литературе. Прежде она сочиняла для бульварных листков, но дело не выгорело. А до этого работала «красоткой кабаре» в городке Бьютт, что в Монтане. Вполне естественный путь: начать с литературы и двигаться дальше. И еще в тот вечер под мышкой у меня оказалась книга под названием «Эзотерический буддизм»[7]; в ту пору я выговаривал по слогам: «э-зо-те-ри-чес-кий». Естественно, мне было совершенно невдомек, о чем там речь. Видимо, эта книга была одной из тех, которые рекомендовал своим читателям Брисбейн[8] (я тогда вознамерился читать только «самое лучшее», расширяющее интеллект).

Конечно же, очень скоро все наше внимание сосредоточилось на шлюхе. Ирландских кровей, томная и соблазнительная, она, как водится, была наделена даром болтливости. И, вдобавок, склонна к догматизму. Мы и сами были догматиками. В те дни догматиками были все. Могли себе позволить эту роскошь. Когда по ходу дела мы вспомнили о первоначальной цели, шлюхе, разумеется, не понравилось, что мы собрались на свидание с женщиной, обладающей малоприятными особенностями, каковые я описал выше. Более того, она нам не поверила. Она заявила, что ни о чем подобном не слыхивала. Еще наша шлюха предположила, что женщина эта — нимфоманка, и попала в точку, как мы убедились впоследствии. Ситуация сложилась весьма деликатная. Настало время действовать! Однако действия подразумевались как раз такие, на которые мы были неспособны, даже в те дни. Это скорее касалось моего шотландского друга, чем меня самого. Он обладал тем, что именуется «здравомыслием»: мог долго разводить турусы на колесах, да так ни за что и не зацепиться в итоге.

Единственное, что нам оставалось — никакое решение так и не было принято, — это продолжить возлияния. Мы вышли из заведения, в котором сидели, и отправились во французский бар на Тридцать какой-то улице. Когда мы туда закатились, там вовсю резались в кости, а мой друг Дайкер был ярым поклонником этой игры. Несколько тамошних шлюх, невзирая на девицу, державшую нас под руки, принялись делать нам авансы. Ситуация стремительно ухудшалась, наша шлюха, поскольку мы, похоже, оставались безучастны к ее прелестям, вздумала воздействовать на нас посредством интеллекта. Таким образом, мы постепенно вернулись к Гамлету, весьма озабоченные проблемой, быть в постели или не быть, опасностью (возникшей по ходу дела) подцепить дурную болезнь, денежными затруднениями, вопросами чести, словом, данным другой женщине etc., etc. Из странного болота, в котором увяз Гамлет, я так и не смог его вытащить. Что касается Офелии, то в моем сознании она неотделима от белобрысой девушки, сидевшей в подсобке, — всякий раз по пути в уборную я мимо нее проходил. Помню, какое у нее было жалкое, растерянное выражение лица. Впоследствии, если мне доводилось где-нибудь увидеть иллюстрацию с Офелией, плывущей по воде навзничь, с волосами, запутавшимися среди лилий, я вспоминал девушку из каморки бара, ее остекленевший взгляд и пряди цвета льна — такие же, как у Офелии. Что до самого Гамлета, то мой друг Дайкер с его «рассудочностью» оказался квинтэссенцией всех Гамлетов, когда-либо мне встречавшихся. Он был неспособен даже на то, чтобы опорожнить свои недра. Честное слово! В его берлоге на стене была пришпилена записка, призывавшая: «Не забыть сходить в уборную!» Друзья, прочтя записку, напоминали ему об этом. А не то он умер бы от запора. Чуть позднее, когда Дайкер влюбился и начал подумывать о женитьбе, его истерзала проблема: как же ему быть с сестрой? Две сестрицы были практически неразлучны. И он был бы не он, если бы не влюбился в обеих. Время от времени они втроем ложились в постель якобы вздремнуть. И пока одна из сестер спала, он ублажал вторую. Для него было несущественно, которую избрать. Помню, каких мучительных усилий стоило ему объяснить мне все это. Ночи напролет мы обсуждали его дилемму, пытаясь найти решение…

Моя близкая дружба с Биллом Дайкером, как вы, разумеется, заметили, оттеснила Гамлета на второй план. Дайкер был Гамлетом по жизни — его я на досуге мог изучать совершенно безболезненно. Теперь мне на ум приходит вот что: показательно, что в тот вечер, когда мы вознамерились «обсудить» Гамлета, последний канул в лету и более никогда никем из нас не был упомянут. И с того дня, думаю, Билл не прочел ни единой книги. Не прочитал даже мою книгу, подаренную ему мной по прибытии в Нью-Йорк, о которой он сказал мне перед отъездом: «Я попытаюсь заставить себя прочитать ее как-нибудь, Генри». Словно я возложил на него тяжкую повинность, от которой, невзирая на нашу давнюю дружбу, он всеми силами постарается уклониться. Нет, не думаю, что он хоть раз открыл мою книгу или когда-нибудь откроет. А я — его лучший и старейший друг. Ну и чудак же этот Билл Дайкер!

Я несколько увлекся рассказом о Билле Дайкере. На самом деле я хотел передать вам мои впечатления от Гамлета, накопившиеся за годы блужданий, годы пустопорожних разговоров, годы метаний. И рассказать, как с течением времени «Гамлет» смешался с множеством прочих книг, прочитанных и забытых, забытых настолько, что нынче сам Гамлет стал совершенно аморфным, абсолютно многоязычным, словом — этаким универсальным элементом. Во-первых, стоит произнести это имя, как перед глазами немедленно возникает картина: полумрак, сцена, а на ней исхудавший юноша с поэтической шевелюрой, в чулках и камзоле, держит речь над черепом в своей простертой правой руке (прошу иметь в виду, что я никогда не видел сценической постановки «Гамлета»!). На заднем плане разрытая могила и земляной холмик подле. На куче дерна — фонарь. Гамлет говорит — несет отборнейший бред, насколько я могу судить. Вот так же он стоял и бредил веками! И занавесу никогда не суждено опуститься. И никогда не прервется монолог. Что там должно произойти после этой сцены, я всегда представлял себе в том же духе, хотя, конечно, этого никогда не было и не будет на самом деле. Посреди беседы с черепом прибывает гонец — наверное, кто-то из этих Розенкранцев-Гильденстернов. Гонец что-то шепчет Гамлету на ухо, но Гамлет, погруженный в грезы, естественно, и ухом не ведет. Внезапно являются трое в черных плащах и вынимают из ножен мечи. «Прочь!» — кричат они, а Гамлет до смешного молниеносно и неожиданно обнажает свой клинок и бросается в бой. В результате короткой схватки нападавшие, разумеется, убиты. Убиты с молниеносной скоростью, будто во сне, а Гамлет стоит, уставившись на окровавленный меч точно так же, как за несколько мгновений до того уставился на череп. Только теперь — безмолвно!

Вот что я вижу, как я уже сказал, когда при мне упоминают имя Гамлета. Всегда одна и та же сцена, одни и те же персонажи, тот же фонарь, те же слова и жесты те же. И всегда под конец — безмолвие. Это, думается мне, после того как я урывками почитал Фрейда, определенно есть исполнение желаний. И я признателен Фрейду за то, что узнал об этом.

Образы — это еще полбеды. Когда я говорю о «Гамлете», приводится в действие иной механизм. Я называю это «вольные фантазии» — и касается это не только Гамлета, но и Вертера, «Освобожденного Иерусалима», Ифигении в Тавриде, Парсифаля, Фауста, «Одиссеи», Inferno (комедия!), сна в летнюю ночь, путешествия Гулливера, «Святого Грааля», Айеши [9], Уиды[10] (просто Уиды, а не какой-то определенной ее книги), Расселаса, графа Монте-Кристо, Эванджелины[11], Евангелия от Луки, «Рождения трагедии», Ессе Homo, Идиота, Геттисбергской речи Линкольна, упадка и разрушения Римской империи[12], «Истории европейской морали» Леки, «Эволюции Бога»[13], «Единственного и его собственности»[14], «Вместо книги»[15] и так далее, и тому подобное, включая «Алису в Зазеркалье» — ничуть не менее важную! Когда вся эта солянка сборная начинает бурлить у меня в мозгу, я изо всех сил стараюсь думать о Гамлете. Гамлет в мертвой точке с рапирой в руке. Я вижу призрака — но не Гамлета, а Макбета, — крадущегося по сцене. Гамлет окликает его. Призрак исчезает, и пьеса начинается. Представление вертится вокруг Гамлета. Гамлет ничего не делает — даже не убивает гонцов в финале, как я навоображал, едва заслышав его имя. Нет, Гамлет стоит вот тут, посреди сцены, и каждый норовит ткнуть его или уколоть, как дохлую медузу, распластанную на морском берегу. И так продолжается актов двенадцать, на протяжении которых множество людей гибнут от рук убийц или налагают на себя руки. И все с речами, понятное дело. Самые лучшие монологи всегда произносятся за миг до смерти. Но ни одна из этих речей никуда нас не ведет. Это как шахматная доска Льюиса Кэрролла. Сначала стоишь у ворот замка, и идет дождь — английский дождь, который так способствует росту репы, брюквы и тонкого руна у барашков. Потом гром и молния, и, может быть, снова является призрак. Гамлет болтает с ним запросто, ибо болтовня — его ремесло. Временами входят и выходят гонцы. Они шепчут то Гамлету на ухо, то Королеве, а то и Полонию. Жужжание, жужжание разносится повсюду все двенадцать актов подряд. Полоний время от времени появляется в дурацком колпаке. Он держит за руку своего сынка Лаэрта и то и дело нежно смахивает перхоть с воротника Лаэртовой куртки. Все это, дабы пустить Гамлету пыль в глаза. Гамлет угрюм и неразговорчив. Он не снимает руки с эфеса рапиры. Глаза его сверкают. Выходит Офелия с длинными льняными косами, струящимися по плечам. Идет, сцепив руки на животе, и бормочет молитвы, перебирая четки. Она кажется застенчивой, скромной и глуповатой вдобавок. Притворяется, что не видит Гамлета, стоящего прямо у нее на пути. По дороге Офелия срывает лютик и подносит к ноздрям. Гамлет, убежденный, что у нее не все дома, делает ей авансы — проводит с ней время. Это форсирует развязку драмы. Следовательно, Гамлет и его лучший друг Лаэрт должны сражаться на дуэли насмерть. Гамлет, обычно не склонный к действию, тем не менее по-быстрому убивает своего возлюбленного друга, со вздохом протыкая его тело рапирой. Гамлет вообще постоянно вздыхает на протяжении всей пьесы. Таким образом он дает понять публике, что не пребывает в каталептическом трансе. А после каждого убийства скрупулезно вытирает клинок — платком, который обронила Офелия, уходя. Жестами своими Гамлет неуловимо смахивает на английского джентльмена. Потому-то я Вас прежде и спрашивал, не в Англии ли происходит действие пьесы? По мне, так именно в Англии, и никто не убедит меня в обратном. И вдобавок в самом сердце Англии, я бы сказал, где-то в окрестностях Шервудского леса. Королева-мать — та еще мегера. У нее вставные зубы, как и у всех английских королев испокон веку. Еще у нее выпирающий живот, который в конце все-таки напросился на острие Гамлетового клинка. Почему-то она у меня сливается с Черной Королевой из «Алисы». Похоже, она только и говорит, что о масле, как сделать его погуще да повкуснее. Тогда как Гамлета заботит только Смерть. Диалог между этими двоими неизбежно приобретает странный оттенок. Сегодня мы бы назвали его сюрреалистическим. И, тем не менее, это определение — в самую точку. Гамлет подозревает свою мать в сокрытии отвратительного преступления. Подозревает, что был обгажен в собственном гнезде. Он бросает матери обвинение в лицо, но та — прирожденная ренегатка и всегда ухитряется вернуть разговор в масляное русло. Дело в том, что королеве с ее чисто английским коварством почти удается внушить сыну, что он сам виновен в некоем чудовищном преступлении, просто оно никогда не будет раскрыто. Гамлет ненавидит мать от всего сердца. Он бы придушил ее голыми руками, если бы только мог. Но королеву-мать голыми руками не возьмешь. Вместе с дядей Гамлета они разыгрывают фарс, в котором выставляют Гамлета дураком. Тот демонстративно покидает зал еще до окончания пьесы. В вестибюле он встречает Гильденстерна с Розенкранцем. Те что-то шепчут Гамлету на ухо. Он говорит, что уезжает. В путешествие. Друзья уговаривают его остаться. Он выходит в сад, к крепостному рву, и тут его мечтательную задумчивость нарушает внезапно представшее взору зрелище: мертвая Офелия плывет по течению, локоны аккуратно свиты в косы, руки чинно сложены на животе. Кажется, она улыбается во сне. Никто не знает, сколько дней она пролежала в воде и почему ее тело выглядит так свежо, хотя по всем законам природы она должна бы уже раздуться от газов. Как бы то ни было, Гамлет решает произнести речь. Он начинает со своего знаменитого «Быть или не быть…» Офелия мирно дрейфует по течению, слух ей уже отказал, но она все еще мило улыбается, как и положено девушке из высших слоев английского общества, пусть даже и мертвой девушке. Именно эта тошнотворно-милая улыбка утопленницы приводит Гамлета в неистовство. Он не возражает против смерти Офелии, но эта ее улыбка сводит его с ума. Кровь застит ему взор, он снова вынимает рапиру из ножен и отправляется в бальный зал. И тут внезапно мы уже в Дании, в замке Эльсинор. Гамлета совершенно не узнать, он будто оживший призрак. Он врывается с намерением хладнокровно покрошить всех в капусту. Но ему навстречу выходит его дядя — бывший король. Дядюшка улещивает Гамлета и препровождает во главу стола. Гамлет отказывается есть. Он сыт по горло всем этим представлением. Он требует сообщить ему наконец, кто убил его отца — сей факт практически полностью ускользнул от его внимания, однако он неожиданно вспоминает о нем как раз во время трапезы. Звон посуды, общий тарарам. Полоний, чтобы сгладить неловкость, заводит милый спич о погоде, но Гамлет пригвождает его к шпалере. Король, притворяясь, что не замечает случившегося, подносит кубок к губам и провозглашает здравицу Гамлету. Гамлет осушает отравленный кубок, но не умирает на месте. Зато сам король падает бездыханный к Гамлетовым стопам. Гамлет протыкает его клинком, точно кусок холодной свинины. Потом, повернувшись к королеве-матери, он пронзает ей живот — очистительная клизма раз и навсегда. В этот момент появляются Розенкранц и Гильденстерн. Они обнажают клинки. Гамлет слабеет. Он валится в кресло. Появляются могильщики с лопатами и фонарем. Они протягивают Гамлету череп. Гамлет берет череп и, держа его в простертой руке, обращается к нему с красноречивым монологом. Теперь Гамлет при смерти. Он знает, что умирает. И вот он начинает свою последнюю и лучшую речь, которая, к сожалению, никогда не закончится. Розенкранц и Гильденстерн ретируются через боковую дверь. Гамлет остается в одиночестве за банкетным столом, пол усеян трупами. У Гамлета словесный понос. Занавес медленно опускается…

Примечания

1

Гебхардт Леберехт Блюхер (1742–1819) — прусский генерал-фельдмаршал, в битве при Ватерлоо (1815) главнокомандующий прусско-саксонской армией, сыгравшей решающую роль в победе над армией Наполеона. (Здесь и далее — прим. перев.)

(обратно)

2

Роман швейцарского пастора Иоганна Давида Висса (1743–1818), в русском переводе более известный как «Швейцарский Робинзон».

(обратно)

3

Небольшой остров восточнее Пуэрто-Рико. Открыт в 1493 г. Христофором Колумбом; около трех столетий был пиратской стоянкой.

(обратно)

4

Миллер переписывался с американским философом и издателем Майклом Френкелем на тему «Смерть в литературе». За основу переписки взят «Гамлет».

(обратно)

5

Речь идет об общем друге Миллера и Френкеля — австрийском журналисте Альфреде Перлесе.

(обратно)

6

Следовательно (франц.).

(обратно)

7

Автор — Альфред Перси Синнетт (1840–1921) — британский журналист, писатель и теософ.

(обратно)

8

Артур Брисбейн (1864–1936) — один из самых известных американских журналистов и издателей начала XX в.

(обратно)

9

«Приключения Айеши» — серия романов английского писателя Райдера Хаггарда.

(обратно)

10

Уида — псевдоним английской романистки Марии Луизы Раме.

(обратно)

11

«Эванджелина» — поэма Г. В. Лонгфелло.

(обратно)

12

Э. Гиббон «История упадка и разрушения Римской империи».

(обратно)

13

Р. Райт «Эволюция Бога: Бог глазами Библии, Корана и науки».

(обратно)

14

Основной труд немецкого философа Макса Штирнера.

(обратно)

15

Б. Такер «Вместо книги: написано человеком, слишком занятым, чтобы писать книгу».

(обратно)

Оглавление

  • Бенно — дикарь с Борнео
  • Гамлет. Письмо
  • *** Примечания ***