У синего моря [Нина Михайловна Шевкунова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]



Художник О. Григорьев

Глава первая

Покачиваясь из стороны в сторону и гладя мохнатую шерсть собаки, Иван шептал:

— Худо, Ворон, худо… Слышишь, как стонет твой хозяин? Беда, пожалуй, пришла…

А за юртой носился ветер, он хлопал туго натянутыми оленьими шкурами, срывался и мчался дальше, волоча длинный снежный хвост, свистел среди голых осинок и берез, срывая тонкие надломленные ветки, подхватывал их, уносил от родного дерева и засыпал снегом.

Из-за полога тянулся хриплый стон. Он то усиливался, то затихал. Иногда его заглушал вой пурги, тогда Иван с тревогой прислушивался и ждал, повторится ли, а дождавшись, облегченно вздыхал — значит, Данила еще жив…

Собака широко зевнула, лизнула Ивану руку, положила голову ему на колени, стала смотреть в лицо хозяина преданными глазами, словно понимая, что он обращается к ней.

— Сколько дней болеет Данила? Много. Жалко брата, себя жалко, — продолжал шептать Иван.

Костер угасал. Иван бросил ветку красного кедрача, она вспыхнула ярко, трескуче. В юрте стали видны прокопченные до черноты большой чайник, котел, переброшенные на жердях лисьи и заячьи шкуры.

Хворост прогорел быстро. Синеватый огонь лениво лизал толстые головешки, угли по краям покрылись черной каймой.

Из-за полога вышла Матрена, села к костру, тусклыми глазами напряженно уставилась на тлеющие угли. Лоб у нее изрезан бугристыми складками, щеки ввалились, а на впалую грудь спадают седые грязные косы.

Раньше Иван не обращал внимания на жену брата, теперь с ужасом смотрел на нее и думал: «Сколько ей лет? Если умрет брат, по закону она будет моей женой, а мне только двадцать… Жалко брата, жалко себя…»

Чтобы не видеть старуху, Иван закрыл глаза. Все чаще вспоминал он Логова Матвея. Первый раз тот приезжал в двадцать девятом году — давно, десять лет прошло, и еще один год. Звал к морю жить. Многие уехали, брат Данила не захотел. Шаман сказал тогда: «Кто к русским пойдет, у того олешек отнимут, зверь его бояться будет, удачу потеряет».

Смеялся Матвей, ругал шамана. Да как ему верить? Шаман свой, а у Матвея и глаза, как осенняя вода, и волосы, как сухая трава, — какой он человек? Шаман говорит: «Раз глаза водяные — пустой».

А Матвей много раз приезжал, звал. Хотел Иван уехать, да брат не отпустил. Уехал русский, Данила собрал табун, еще дальше в тундру ушел…

— Иди спать, скоро день будет, дров надо, — хриплым голосом бросила Матрена. Иван вздрогнул, сердито буркнул:

— Сам знаю.

Он с ненавистью посмотрел в лицо старухи, поднялся, вышел на улицу.

Снег больше не падал. Между рваными клочьями облаков синело небо. Ветер стихал. В стойбище ночная тишина. Даже собаки и те спали. Иван постоял, посмотрел на голубые просветы в небе, тяжело вздохнул и пошел спать.

Утром лечить брата приехал шаман. В костер бросали сухой кедрач. Огонь с треском взвивался вверх, шаман бил в бубен, прыгал вокруг костра. Черные спутанные космы мотались на плечах, сквозь желтые зубы прорывались дикие выкрики, узкие глаза то закатывались, то вонзались в костер, и тогда в них плескалось пламя. Повязывал больного сухой травой, снимал ее, пучками бросал в огонь, бегал вокруг юрты. Но больному легче не стало. Все реже и реже срывался с посиневших губ стон, наконец брат затих.

Иван о чем-то мучительно думал. Часто выходил на улицу, развертывал грязную истертую бумажку, смотрел на два маленьких пакетика и торопливо прятал. «Это Матвей дал. Он говорил: „Голова болит — пей, хорошо будет“. Что делать?»

После долгих колебаний решился, подошел к пологу и, глядя в костер, сказал:

— Худо брату, я лечить буду.

— Хо! Как? — удивился шаман.

— Русским лекарством, Матвейка дал.

Глаза шамана на миг вспыхнули и тут же погасли. Он улыбнулся, весело сказал:

— Русский тебя обманул, не верь, сперва собаке дай…

Иван послушно высыпал один порошок на ладонь, поднес собаке. Ворон ткнулся носом, тряхнул головой, поскреб морду лапой и, облизываясь, замахал хвостом.

Иван смотрел на собаку и ждал, что будет. Собака по-прежнему весело махала хвостом. Тогда он решительно пошел за полог. Разжал больному зубы, всыпал порошок. Шаман смеялся:

— Хо-хо! Ты и сам пей…

— Нету больше.

Остаток дня Иван провел возле брата. Но, видно, оттого, что не спал уже две ночи, незаметно уснул. На рассвете его разбудил короткий визг собаки; прислушался, было тихо. Рука брата неловко завернулась. Иван хотел поправить ее, дотронулся и в ужасе отшатнулся: она уже остыла. Выскочил. Возле костра, подгребая уголь, сидел шаман. Лицо его от жаркого отсвета углей казалось бронзовым, улыбка странной. Ивану стало еще страшнее. Пропал голос. Цепенея, он прошептал:

— Брат…

— Хе-хе… Злой дух осердился за русское лекарство… Зато ты теперь богатый человек. Много олешек! Иди сюда, за мной иди… — Иван послушно вышел из юрты за шаманом. — Смотри, собака твое лекарство лизала…

На белом снегу черная собака казалась огромной. Разбросанные тонкие лапы, неестественно запрокинутая голова еще вздрагивали в предсмертной агонии. Иван почувствовал, как волосы на его голове вдруг стали живыми.

— Ворон! — Иван опустился на колени, с робкой надеждой приподнял голову собаки, потрогал за лапы и по-мальчишески заплакал.

— Хе, воду бабы любят, — презрительно бросил шаман. — Русский лекарство дал, он не любит коряков, убить его надо!

Шаман вытащил из-за пояса нож и дико, по-звериному храпнув, всадил глубоко в снег.

— Так надо! — Он вытащил нож, отер о рукав кухлянки, вложил в ножны. — Все будут так делать, русские уйдут, совсем уйдут…

Громко всхлипывая, Иван поднялся и, спотыкаясь, побрел в юрту. Шаман шел следом.

— Народ узнает, плохо тебе будет, брата убил…

Не страшно было Ивану, что скажут или сделают люди, кочующие вместе с ним, страшно, что он сам умертвил брата, который много лет заменял ему и отца, и мать. Это придавило, оглушило, он ничего не мог понять по-настоящему. Не хотелось видеть шамана, слышать его голос. И тем не менее он отчетливо слышал каждое его слово.

— Один олень — хорошо молчит, два — лучше… десять совсем хорошо.

Иван сел к костру, отер мокрые от слез щеки, сжал ладонями голову, а шаман, загибая грязные, с большими ногтями пальцы, продолжал:

— Брата долго лечил — две лисы надо, плитку чая надо…

Не глядя на шамана, Иван сдавленно ответил:

— Ладно, все дам… Ой-я, худо… все дам…

Глава вторая


Из-за кедрача раздавался куропачий крик: кр-кряв-кр-кряв-кр-кряв!.. Матвей остановился, снял перчатки, улыбнулся.

— Что ж вы меня дразните, а? Ишь ты — корявый, кудрявый… Придет время, я вам покажу, как дразниться! — Словно в ответ Матвею раздался свист еврашки. Ах, мол, ты, хвастун, попробуй!

Матвей засмеялся.

— И ты, рыжик, вылез из норы?

Весеннее небо распахнулось над еще убеленной землей, и в яркой синеве плавало солнце. Его сверкающие брызги впитал в себя снег: он искрился, переливался до рези в глазах. Не надень темные очки, останешься без глаз — покраснеют, воспалятся, и появится боль, словно кто насыпал в глаза толченого стекла. Утренний наст покрылся сахарной коркой, от него тянуло холодком, а сверху глубокая синь разливала тепло.

Матвей снял очки, протер их носовым платком, снова надел, всмотрелся в сторону поселка. Из-за пригорка показался лыжник. Матвей крикнул:

— Никита, сюда иди!

— Иду!

Легко отталкиваясь палками, подбежал молодой коряк. Он был среднего роста, широкоплеч, из-под малахая на смуглый лоб падала жесткая челка, черные узкие глаза смотрели весело.

— Мей[1], Матвей!

— О[2], Никита! Ты что долго спишь?

— Сам не знаю, проспал маленько.

— Ты не знаешь, сколько километров до табуна?

— Не знаю, Матвей. А дорога большая, на собаках бы надо.

— Знаю, надо бы… Полозья у твоих нарт подбиты?

— Нет, жести не достал.

— Ничего, сходим на лыжах.

Впереди, как стена, стояла крутая гора. Они подошли к ней, сняли лыжи, помогая палками, цепляясь за редкие кустики, стали подниматься. С горы было видно, как далеко на восток раскинулось море. На темной синеве воды белыми заплатами плавал лед. Никита махнул рукой.

— Смотри, скоро лед уйдет, море очистится.

— Море-то очистится. В этом году нам план дали на сельдь, кто его выполнять будет? Людей мало, очень мало.

Никита сердито ударил палкой по снегу.

— Не понимаю, почему не идут в артель, разве хуже будет? Магазин есть, школа есть, там — ничего нету, почему не идут?

— Прийти-то придут все. Сейчас вот трудновато, строить много надо, а так не сегодня-завтра придут.

— Когда построим, тогда придут? Тогда мы не примем!

— Ну? А ты сердитый! — шутливо удивился Матвей. — Для кого же тогда артель?

— Для тех, кто уже есть, кто помогает.

— Через много лет так и будет, а сейчас наша задача показать людям, как должен жить человек, показать ее, эту жизнь, чтобы они ее поняли, оценили и уж больше не заглядывали в тундру, не прислушивались к голосу шамана.

— Убрать надо всех шаманов, пугают народ. В табуне, наверно, ни одного пастуха не осталось, разбежались, а начался отел…

— Вся беда — кочуют они. Где ты их будешь искать? Пойдем быстрее: теплеет — наст пропадет. Может, сегодня дойдем.

В табун пришли Матвей с Никитой уже поздно ночью. Положение здесь оказалось лучше, чем они предполагали. Из пастухов остались Анфим с отцом и еще два молодых парня.

Анфим угрюмо смотрел на пламя, рассказывая, часто останавливался, словно ждал чего-то. Потом снова продолжал.

…Они перегнали табун на новое место. Дул северный ветер, сухой колючий снег вихрем носился в воздухе, застилая все видимое, больно колол лицо, руки.

Напали волки.

Среди пастухов разнесся слух, что это злые духи, их наслал бывший хозяин табуна, которого давно уже не было в живых. Новость передавали шепотом, Напрасно Анфим убеждал пастухов в нелепости этих слухов — он был самым молодым, его не слушали.

Пастухи сидели в юрте вокруг железной печки. Никто не двигался с места, Анфим схватил ружье и побежал к стаду. За ним пошли его отец и еще два парня.

К утру пурга стихла. Волки зарезали шесть оленей, из них — четыре стельные важенки. Пастухи, перепуганные слухами, уехали.

Осмотрев табун, Матвей с Никитой пришли в юрту. Анфима не было, но низенький столик, покрытый клеенкой, был уставлен едой: тут было мясо на ярко начищенном медном подносе, в большой глубокой тарелке мороженая морошка, нарезанный хлеб. Белела чистотой чайная посуда.

Матвея приятно удивила эта редкая среди коряков опрятность молодого пастуха.

Словно угадав мысли Матвея, Никита сказал:

— Шибко хороший парень Анфим, только смешной маленько, хочет быть доктором — оленей лечить.

Что ж тут смешного?

— Ты разве не знаешь, что он отца на базу к Невзорову возил, чтобы его там по-русски волосы стричь научили? А потом, он ходит к Ульяне, учится у нее мыть, стирать, пищу готовить…

В юрту вошла большая мохнатая собака, за ней Анфим.

Лицо его по-девичьи белое, чистое, — и весь он стройный, высокий, словно дубок.

Почувствовав на себе пристальный взгляд Матвея, Анфим смутился, щеки, и так розовые от холода покраснели гуще. Он неторопливо снял кухлянку, и Матвей увидел на нем чистую отглаженную синюю косоворотку. Глянул на Никиту — на нем тоже была косоворотка, только черная. На себя Матвей смотреть не стал: и на нем была черная косоворотка. Он подумал: «Надо как-то разнообразить свой наряд, а то всю артель по рубашкам узнавать будут».

Анфим достал из сундучка маленькие тарелки и вилки. Лицо его было торжественное, по-мальчишески задорно поблескивали узкие черные глаза.

— Молодец! — не удержался от похвалы Матвей. — Говорят, хочешь быть доктором?

— Хочу. Олешки часто болеют, лечить никто не умеет. Телят шибко жалко.

— Тогда тебе надо в село.

— Без олешек скучно. Я в школу хожу, учитель показывает, что надо учить.

— Сам занимаешься?

— Сам. Пока нетрудно. Учитель говорит, много на доктора учиться надо, на материк ехать надо…

— Придется, Анфим, если хочешь быть ветеринаром.

— Трудное слово.

— И дело нелегкое — получить высшее образование.

— Знаю. Интересное. Сейчас нам пастухов надо еще. Кого дашь?

— Кто согласится. Собрание решит.

— Я поеду с вами.

Вернувшись в поселок, Матвей провел собрание: нужно было срочно подобрать пастухов, обсудить вопрос о сельдевой путине.

Никто не хотел ехать в табун. Первым отказался Чечулин Максим. В артель пришел он недавно, работал хорошо, старался во всем подражать Матвею, только прическу не хотел менять — лоб и затылок брил начисто, с макушки же свисала тоненькая косица, черные глаза, казалось, все время к чему-то прицеливались, хотя Максим никогда не был охотником.

Только назвали его, он встал, снял малахай.

— Ты, Матвей, много говорил, теперь я буду говорить. Ты жил в юрте?

— Нет, Максим.

— Знаю, ты не жил. Я много жил. Там темно, холодно. У меня ребята есть, им здесь хорошо, в школе учатся — с бумагой говорят. Я не хочу больше в юрте жить. Ты сколько раз в тундру приходил, звал нас, а теперь снова посылаешь, зачем? Мне здесь хорошо, лучше… — Надев малахай, Максим сел.

— Тебя всегда надо уговаривать, — сердито бросил Никита.

— Зачем уговаривать? Я сказал — не пойду! Почему ты, Никита, не идешь?

Матвей прибавил огонь в лампе, улыбнулся.

— Никита много помогает мне, отпустить его в табун я не могу. А ты всю жизнь был пастухом. Там, в юрте, сейчас лампы, как здесь, нет костра — железные печки. Семью можешь не брать с собой. Найдется желающий, ты вернешься. Сам понимаешь, начался отел, а людей нет, сколько приплоду может пропасть? Табун общественный, там есть и твои олени, и Егора, и Анфима.

— Не знаю, как тебе верить, Матвей. Если никто не найдется, все равно уйду, летом уйду, олешек отдам, а в тундру не пойду.

— Можно, я говорить буду? — поднялся Анфим. — Вот я пастух, все время пастух. Живу? Хорошо живу. Учиться хочу? Учусь: книжки беру, к учителю хожу, он помогает. Всех, кто знает, спрашиваю, если не понятно. Я тоже знаю, хорошо возле моря: комаров нет, магазин есть, школа… Ну давай пойдем все из табуна, — размахивая малахаем, разгорался Анфим, — пускай волки жрут, пускай олешки пропадают! — Делая ударение на «я», он передразнил Максима: — «Я уйду, я не хочу», а четыре стельные важенки пропали, волки сожрали, тебе не жалко, да? Тебе, Максим, горсть волос отрезать жалко, торчит на твоей пустой макушке, а олешек не жалко!

— Чего ругаешься? — вскочил Максим. — Волосы? На волосы! — Он ловко хватил ножом по макушке, и косица повисла в его руке. Сперва кто-то громко охнул, потом все засмеялись. Егор одобрительно крикнул:

— Так их, Максим. Волос длинный — ум короток, так у русских говорят, теперь умнее будешь.

— Чего смешного? — обиделся Максим. — Работать буду много, в табун не хочу. А пастуха сам найду. — И, не надевая малахая, вышел из клуба. Никита хотел вернуть, но Матвей удержал:

— Не надо, пусть идет. Верю, найдет пастуха. Ну, что же, товарищи, я думаю, этот вопрос можно считать решенным? Артель наша рыболовецко-оленеводческая, поэтому на путину нам дали план на сельдь. Ну, о рыбаках — разговор короче: поедет морская бригада; главный и больной вопрос — выноска сельди. Берега в Анапке в это время еще обледенелые, и выносить сельдь будет трудно. Туда нужно послать добровольцев. Пусть Никита подберет среди парней желающих. Женщинам там нечего делать — тяжело.

— Правильно, пускай парни едут! согласно загомонили люди.

После собрания остались только одни члены правления артели.

Матвей достал свои старые карманные часы, посмотрел время.

— Вот что, друзья мои, парни уедут в Анапку, морская бригада — тоже. А лососевая путина нас ждать не будет — икрянку ставить надо, пристань для обработки рыбы, ну и подготовка кунгасов, лодок, сетей… Дел — непочатый край, а людей почти не останется. Кто все это делать будет? Ты, Никита, останешься и скомплектуешь бригаду, а мы с Егором поедем в стойбище. Одно осталось — пора новых людей вовлечь в артель. Как вы думаете? Без них дело плохо.

— Так что, пожалуй, думать! Конечно, ехать надо. Сейчас совсем другой народ. Надо их только подтолкнуть маленько, как лед весной, сами пойдут, — согласился Егор.

— А как же, Матвей, насчет инвентаря? Носилки сделали? В чем селедку таскать будем? — спросил Никита.

— Носилками комбинат обеспечит. Вам нужно взять с собой хорошую палатку, железную легкую печку, ну и посуду. Готовить придется самим.

— А может, женщину с собой возьмем?

— Не надо бабу, сами сварим.

Они разошлись тогда, когда луна ярко осветила притихшую землю, бескрайнюю снежную равнину, полузанесенные снегом деревянные дома и, заглядывая в сонные окна, тускло поблескивала на темных предметах.

Глава третья

Дети уже спали. Матвей осторожно прикрыл одеялом Люсю и подумал: «Где же теперь мать? Неужели совсем забыла о вас? И в этом, пожалуй, виноват я, кто же еще больше? Не сумел удержать, а главное — за красотой не разглядел душу, не увидел кукушкин ум… Жалко? Непонятное чувство не то тоски, не то обиды за ребят, а любви нет… да и была ли она?

„Увлекся, музыкант“, — сказал тогда Анатолий Федорович, и как он был прав! Именно увлекся, а не полюбил — в этом ошибка…»

А ходики, словно подтверждая его мысли, монотонно, но живо отстукивали: тик-так, тик-так. Они напоминали Матвею детство. На стене, чисто выбеленной известью, такие же часы. Вспомнил, как мать, бывало, утром подходила к ним и, откинув большую косу на спину, подтягивала гирю. Цепочка издавала хрипловатый звук, а гиря долго покачивалась, и маятник еще веселее заводил свое тик-так, тик-так.

Маленький Матвейка прислушивался, закрывал глаза: как по-разному говорил этот желтый металлический кружок! Иногда он издавал совсем незнакомые звуки. Случалось, мать поднимала его, он разочарованно смотрел на ходики и уже не слышал той волшебной музыки, которую они издавали, когда он лежал с закрытыми глазами.

Когда матери не стало, ходики стояли неделями, и мальчику страшно было к ним подойти…

Вечерами отец часто присаживался на край постели Матвейки и молча поглаживал его светлую кудрявую голову, смотрел куда-то в сторону и тяжело вздыхал.

Однажды отец пришел веселый, озорно прижал Матвейке нос, спросил:

— Ну, чего бы ты хотел, пострел, а?

— Как, чего? — удивился Матвейка.

— Ну, купить тебе чего?

— Гармошку, ясно.

— Ну, ясно так ясно, — сразу согласился отец.

И на следующий день, действительно, принес гармонь. Матвейка ласково поглаживал перламутровые клавиши, дышал на мехи, волнуясь, осторожно взялся за ремни, растянул, мехи издали тяжелый протяжный вздох. Потом нажал на прохладные клавиши — и раздались звуки. Он сам, своими неуверенными пальцами создавал их и до упоения вслушивался в каждый, забыв о времени, обо всем на свете.

Часто поздно вечером отец заставал его уснувшим в обнимку с гармошкой.

Матвей помнит, как ребята дразнили его музыкантом. И просили: «Матюшка, поиграй». Он улыбался и играл для них.

Детство окончилось рано, с началом революции: после боя на Черной речке не вернулся отец. Долго Матвей сидел один в нетопленой, холодной избе, прижав гармонь. И как тогда, после смерти матери, он боялся подойти к ходикам, так сейчас ему страшно было развернуть гармонь.

Уже после революции он решил серьезно учиться музыке. Но первые дни учебы разочаровали Матвея: не хватало знаний, а главное, как он понял позднее, не хватало культуры. Учиться он все же продолжал. Как много дала эта учеба. Мир становился все значимее, все интереснее. Когда Матвею предложили поехать на Камчатку, он согласился, хотя готовился в консерваторию. Пожалел ли он? И жалел, и нет. Жалел потому, что так и не осуществилась мечта закончить консерваторию, а не жалел потому, что здесь он был нужнее. Здесь надо было заново строить жизнь, научить ей Анку, Никиту, Ивана, а это куда важнее.

Он вспомнил первый день своего приезда. На песчаной косе было пусто — стояло всего два рубленых домика. Угрюмо молчали зеленые сопки, над лагуной безумолчно, словно жалуясь кому-то, надрывно кричали чайки, взмахивая серо-белыми крыльями в прозрачном холодном воздухе. Вода в лагуне была спокойна и отливала зеркальным блеском, а на востоке раскинулось море без конца и края. И первое, что поразило Матвея, — солнце.

Оно выплыло из этой морской глуби, которая темной массой расстилалась на сотни километров. Сперва оно выбросило короткие красно-оранжевые лучи, потом от них разлилось золотистое сияние, и огромный оранжевый шар стал подниматься над водным простором. Крылья чаек порозовели, на сопках загорелась, запереливалась зелень, и отражения в воде сопок сделались малахитово-волнистыми.

Но не одна красота этого края поразила Матвея. Очень скоро ему пришлось увидеть, как живут коряки: грязные юрты, трахомные глаза. Тогда впервые он дал себе клятву: не уедет, пока хоть что-то не сделает, чтобы изменить эту жизнь. Он видел доверчивые взгляды Никиты, Анки, Егора и многих других, кому он был очень нужен. Ему казалось, что никто другой так не понимал этих людей и с такой горячей жаждой не стремился им помочь построить новую жизнь.

Прошло десять лет, а сделано так мало!

Первое время ему казалось: раз это необходимо, жизнь сама по себе изменится. Он не понимал тогда, что не так просто сдвинуть вековые устои этой жизни, которые цепко держали людей. Цивилизация для них была страшной. Они видели русских и японцев, видели американцев, которые, кроме грабежа и насилия, ничего не приносили. Так почему же они должны поверить Матвею? Коряки гостеприимно раскрывали перед ним юрту, но недоверчиво слушали русскую «сказку». Да, то, о чем говорил им Матвей, представлялось сказкой. Их удивляло только одно: почему русский не привозит водку и не просит пушнину?

Трудно перечесть, сколько ездил и ходил из кочевья в кочевье Матвей. Всюду он видел доверчивые глаза и недоверчивую улыбку. Артель создать удалось, но на каждом шагу вставали трудности. Чтобы сделать настоящую, надо много строить — нет материалов; надо учить и лечить — нет ни учителей, ни врачей. И кем он только не был за эти десять лет! И учителем, и врачом, и строителем.

До Игнатьева секретарем райкома был Зимин. Каким образом и зачем попал сюда этот человек? Он не был ни в одной юрте, не поговорил по-настоящему ни с одним коряком.

Игнатьев вроде бы по-настоящему берется за дело, да многое для него пока еще темный лес. Здесь все не так, как в России, — и занятия людей, и сама жизнь.

В окно кто-то осторожно постучал. Матвей вышел на улицу, где ждал Потапов.

— Ульяна именинница, может зайдешь?

— Поздно, Николай…

— Ночь-то длинная, что делать? Пирогов напекла, ждет…

— Ну, хорошо, иди, я сейчас…

Дети спали. «А Люська вся в меня, — подумал почему-то Матвей, — такая же сероглазая, круглолицая, и волосы как у барана… Хорошо хоть Авдеевна заменяет мать и ребятам, и мне, так сжились, что роднее и не надо».

Авдеевна словно почувствовала, что Матвей думает о ней, проснулась.

— Ты, Матюша? А я вздремнула, — поднимаясь с постели, заторопилась она, — сейчас поесть дам…

— Не надо, мать, отдыхай. Если надо, я сам. — И помолчав, добавил: — К Потаповым в гости пригласили.

— В такую-то поздноту?

— Ульяна именинница.

— Костюм надень, небось еще гости будут али нет?

— Не знаю.

— Ульяна-то славная, а он сумной, не люблю я его.

«Странный он, — подумал Матвей… — Ходит, как старик, ноги подгибает, а лицо красивое, на грузина похож».

Он тоже его не любил, хотя и не знал почему. Вздохнул, стал одеваться, а мысли снова вернулись к Потапову. «Держится высокомерно, изысканно вежлив. И за каким чертом принесло его на Камчатку? За длинными рублями? Так нет. За заработком он не очень гонится, все больше в лесу, охоту любит… А Ульяна?..»

Первый раз Матвей увидел Ульяну в палатке Максима. Высокая, статная, повязанная белой косынкой, она решительно выбрасывала из палатки грязные шкуры. Сердито глянув на Матвея, сказала:

— Грязно живут. На ребятишек смотреть жалко — в коростах все. Шкуры и те вытрясти не могут, а сегодня солнышко такое — пропечет.

В углу палатки, на деревянном сундучке, сидела старуха. Она, как видно, не понимала, о чем говорит эта красивая русская женщина, но улыбалась и согласно кивала головой. Покрасневшие веки гноились, руки расчесаны. Матвей глянул на белые сильные руки Ульяны — на одном пальце посвечивало золотое обручальное кольцо — и тревожно спросил:

— А вы не боитесь? Здесь чесотка, трахома…

— Так разве только здесь? К кому ни зайди у всех. Дегтярным мылом умываюсь, одеколоном протираю.

Скоро у девочек появились самодельные куклы в нарядных русских платьях. Тогда Матвей не понял, для чего нашила их Ульяна, может для забавы малышам. Только потом, когда сами девочки стали носить такие же платья, он понял ее политику. Еще вспомнил Матвей, как она пришла к нему в контору и без улыбки спросила:

— Вы хлеб любите?

— Странный вопрос.

— Ничего не странный. Все женщины пекут в золе пресные лепешки, только муку переводят да желудки портят. Научить их надо хлеб печь.

— А кто будет учить, вы?

Ульяна улыбнулась.

— Одну я уже научила. Зашла сегодня к Максиму, а его жена сидит и плачет. Я думала, горе какое, а потом глянула и еле удержалась от смеха. Завела она тесто в ведре, да, видно, много, а дрожжи сильные — тесто-то у нее на пол и ушло. Максим ножом собирает, ругается, а она сидит и плачет… Я что хочу сказать, — помолчав продолжала Ульяна, — печки надо в домах такие класть, чтобы можно было хлеб печь. А научить-то научу. Самое лучшее, конечно, построить пекарню…

Но особенно запомнилось Матвею одно утро. Как-то ночью пришел к нему один рыбак и говорит: «Жена молодая, ребенок, однако, будет, шамана нету…»

Матвей решил пойти к Ульяне.

Ночь была темная, дождливая, боялся, не пойдет. Но Ульяна, ни слова не говоря, накинула платок и ушла с рыбаком.

Утром зашла к Матвею. Лицо осунулось, побледнело. Глаза были глубокие и грустные. Матвей испугался, решив, что роды прошли неблагополучно. Ульяна заметила его испуг, улыбнулась.

— Все хорошо. Мальчонка родился, горластый такой. А… я опять про грязь, Матвей. Душа болит, глядя, как они такого крохотного младенца в пыльные шкуры замуровывают. Пеленки никак не хотят, я уж свои предлагала, не берут… Мне бы такого-то парнища! — не сказала, а с болью выдохнула Ульяна.

Именно тогда Матвей заглянул в эти тоскующие зеленые глаза. Она не отвела взгляда, незнакомым Матвею голосом добавила:

— Так вот и живу, нет у меня никого, а чего ищу, чем живу, спроси — не знаю. Иногда до того тошно, легла бы и умерла, и ведь жизни-то нисколько не жалко. Сегодня вот. У людей радость: сын родился. Да ведь чужая радость только на людях греет, ушел от людей — и нет у тебя радости. Так вот и собираю чужую по крохам да на минутки…

«Почему же нет у тебя радости», — подумал Матвей, а спросить не решился. И как-то не шли нужные слова.

Сегодняшнее неожиданное приглашение встревожило Матвея. Ему и хотелось увидеть Ульяну и в то же время какой-то разумный голос говорил: не надо, не ходи… Но Матвей пошел.

Никита и Потапов уже сидели за столом.

— Сколько тебя ждать? — упрекнул Потапов.

— Задержался… Вы, Ульяна Егоровна, извините, без подарка я, не знал…

— Да что вы, какой подарок… Скучно, вот и решили…

— Ульяна Егоровна, сколько вам лет, тридцать есть?

— Немного больше, Никита. Седеть уж стала, хорошо, что волосы светлые, не видно…

Ульяна ладонью провела по огромному светлому пучку. Большие зеленые глаза с какой-то необъяснимой грустью глянули на Матвея.

— Соловья баснями не кормят, — заметил Потапов.

— Извините, заговорилась…

После первого тоста Потапов налил вина еще и, не дожидаясь гостей, выпил. Лицо его бледнело, глаза становились темнее. Веселья за столом не получалось. Матвей взял баян, пальцы легко пробежали по клавишам, мехи, тяжело вздохнув, разошлись.

— Вы, кажется, поете, Ульяна Егоровна? — спросил Матвей.

— Правда, спойте, я слышал — хорошо! — попросил Никита.

Ульяна поправила сбившуюся прядку и запела:

Ой да ты, калинушка…
Потапов, закинув ногу на ногу, курил и улыбался:

— Люблю, когда поет…

Сердце Матвея тоскливо сжималось и ныло. Хотелось смотреть в загоревшиеся зеленые глаза женщины, найти в них то, отчего перестало бы ныть… Чтобы не выдать себя, Матвей старался смотреть на расходящиеся и сжимающиеся мехи баяна.

Ульяна допела песню, легонько вздохнула и, виновато улыбаясь, сказала:

— Ну вот и все…

— Еще, Ульяна Егоровна!

Никита весь подался к Ульяне и, по-детски приоткрыв рот, жадно слушал.

Пела Ульяна хорошо, но от каждой новой песни Матвею становилось еще тоскливее. Он думал: «В глазах тоска, в голосе боль такая, что душу рвет, отчего бы?» А Потапов хмуро смотрел на свои сильные руки, шевеля пальцами.

Ульяна смолкла.

Стало тихо, и огонь в лампе показался тусклее, и комната мрачной, неуютной.

Потапов посмотрел рюмку на свет и швырнул к порогу. Ударившись о дверь, она тонко звякнула, разлетелась на полу искристым стеклом.

— Ты что, Николай? — удивился Никита.

— Какой толк пить этими наперстками. Дай стакан, Ульяна.

— Ты и от наперстков пьян…

— Не твое дело, — ровным голосом ответил он.

Ульяна принесла стакан.

Чтобы хоть как-то рассеять наступившее напряжение, Матвей предложил Потапову:

— Слушай, Николай, сходил бы ты на базу, плотников нам надо, может Анатолий Федорович отпустит несколько человек, поговорил бы, а?

Покачивая вилкой, не глядя на Матвея, Потапов ответил:

— Плохой из меня агитатор, боюсь, ничего не получится, — и невесело улыбнулся.

Ульяна завела патефон.

— Уйми ты свою шарманку, ненавижу!

— Пошто, Николай, пускай…

— А я не хочу!..

Сквозь смуглую кожу на щеках Никиты проступил жаркий румянец.

Матвей взъерошил шапку кудрей, посмотрел на часы.

— Друг мой, Никита, не пора ли нам восвояси? Мне предстоит большая дорога…

— Пожалуй, пойдем.

— Что же вы так скоро! — запротестовала Ульяна. — Посидели бы… А ты, напился!

— Молчи, Ульяна! Не хотят, не надо, что ты их держишь?!

— О, господи, как не стыдно!

Глаза Матвея вспыхнули, он прикрыл их густыми светлыми ресницами и тихо сказал:

— До свиданья, Ульяна Егоровна.

Ульяна украдкой смахнула слезу. Накинув пальто, Матвей вышел. За дверью загудел пьяный голос Потапова: он что-то пел. И вдруг от сильного удара кулаком по столу зазвенела посуда.

— Пой, Ульяна!!! — гремел он.

В груди Матвея закипал гнев. Хотелось вернуться, с силой ударить по пьяному лицу Потапова и сказать: «Подлец, как ты смеешь?!»

— А впрочем, черт знает что в голову лезет… какое мне дело до всего этого — до чужой жизни, до чужой жены?..

Дома, на краешке стула, неловко облокотившись на стол, сидел Иван. Рядом, тускло проблескивая сталью, лежал большой самодельный нож, каким убивают оленей.

Глава четвертая

— Иван? Вот так гость! Не ожидал. Ну, здравствуй!

Тот хмуро в упор посмотрел на хозяина.

— Ты почему спать не лёг? — снова спросил Матвей. Иван молчал. Матвей удивленно посмотрел на него, повесил пальто, подвинул стул ближе к гостю, сел.

— Ты что такой хмурый? Как Данила охотится?

— Не знаю, как охотится — дробь, порох ему дали… Я тебя много искал, убивать буду.

— Как это… убивать, почему? — Матвей посмотрел на нож. По спине побежал холодок.

— Ты лекарство давал мне?

— Давал, ну и что?

— Зачем давал? Брат пил — помер, не сам пил, я давал… Собаке давал — собака сдохла. Зачем всех коряков убивать хочешь?

— Подожди, Иван. Это тебе шаман Сказал, что я хочу всех коряков убивать?

— Шаман… — с опаской глянув, ответил Иван.

— И собаке он велел дать?

— Велел…

— Брат, что, болел?

— Много болел…

— После того, как ты дал брату лекарство, шаман в полог к нему заходил?

— Нет. Я там был.

— А как собака пропала, ты видел?

— Шаман сказал…

— Шаман, шаман! — Матвей встал, прошелся по комнате, лотом достал из аптечки порошок аспирина.

— Вот, смотри, я такой тебе давал?

— Такой…

Матвей принял порошок, Иван широко открыл глаза.

— Видел? Могу еще… — И он выпил еще.

Иван в ужасе отшатнулся от него.

— Сам помрешь, убивать не надо…

— Не помру, это хорошее лекарство. Только болезни бывают разные. Я тебе давал аспирин. Он помогает, если человек простыл. А у Данилы, наверно, желудок болел, надо было в больницу, к доктору везти, в Карагу, а не шаманов приглашать. Ты собаку хорошо смотрел?

— Нет, ночью видел.

— Ее шаман убил. Сколько оленей ты ему дал?

— Десять дал, две лисы. Почему ты знаешь, ты дух? — тихо, с нотками страха в голосе спросил Иван.

Матвей засмеялся.

— Не бойся, никакой я не дух, а знаю потому, что все шаманы так делают. Если все больные будут лечиться лекарством, шаманов никто не будет звать и никто ничего ему не даст. Работать шаманы не любят. Ты сколько за лисой ходил? А он за один вечер две взял, да еще целый десяток оленей! Плохо ли ему? Другой шаман убил не собаку, а больного, которому дали лекарство. После того, как шаман лечил Данилу, ему легче стало, лучше?

— Нет…

— Ну вот, видишь, собаку убил, тебя обманул…

— Бить надо, кого? Голова больная, совсем плохо…

— Бить… шаман сейчас далеко, где ты его найдешь? Тебе надо посмотреть, как коряки в артели живут. Ты ведь Егора знаешь, был у него?

— Нет…

— Завтра сходим, вернее утром, а сейчас спать надо. Ну, так что ж, помиримся? — Матвей протянул Ивану руку.

— Маленько нет. Собака потом сдохла, подожду… — Он неторопливо убрал нож и, не глядя на Матвея, добавил:

— Дай русский закон, жену бросить надо.

— Бросить жену… Почему?

— Анку хочу в жены взять.

— Такого закона нет, нельзя жену бросать, а Анка далеко, учится.

— Чему женщина учится?

— Людей лечить будет.

— Мне жену бросить надо.

— Так делают плохие люди, Иван. Ты вот переезжай к нам в артель, поучиться тебе надо.

— Чему Ивану учиться? Кто лучше стреляет, кто лучше аркан бросает?

— Ладно, давай-ка чай пить да спать, утро уж. Днем поговорим.

Утром, когда Матвей еще спал, Иван подошел к его кровати, прислушался, потрогал руку Матвея, потом грудь. Матвей проснулся.

— Ты что, Иван…

— Живешь? Я думал — помер…

— A-а, теперь веришь?

— Маленько…

После завтрака пошли по домам. Ивана встречали хорошо, поили чаем с печеньем, конфетами. Во многих домах было еще грязно, но светло, тепло, совсем не так, как в дымных юртах. Ребятишки в ситцевых или фланелевых рубашонках играли прямо на гладком теплом полу. Иван видел много непонятных ему вещей, особенно среди игрушек. В одном доме Иван выпросил машину.

Спрашивать, что к чему, не мог, не хотел терять свое достоинство. У Егора он долго перебирал пестрые листочки — Анкины письма.

— Матвей, научи говорить с бумагой!

— Это нескоро, Иван. Переезжай. Алексей Иванович научит, в школе.

— Думать надо.

— Ну думай, да скорее.

Больше всего Ивана поразила фотография Анки. Дрожащими пальцами он гладил ее лицо, смотрел на свет, вздыхал. На лбу вздулась тяжелая складка, плечи опустились.

Кажется, совсем недавно он играл с девочкой Анкой. Она любила смеяться и петь. Они вместе ходили дергать мох, собирать ягоду, рвать черемшу. Егор, отец Анки, тогда пас оленей у брата Данилы. Хорошо жилось Ивану. Анка была маленькая, тоненькая. Часто она приходила к ним в юрту и, подсев к матери Ивана, присматривалась к ловким пальцам женщины. Оленьи жилы, поблескивая, ложились то ровным стежком, то елочным крестиком. Иван мог подолгу смотреть на Анку, и с каждым днем она казалась ему все лучше и лучше.

Потом Анка заболела. Спустя три года ее хотели выдать замуж, но она убежала от жениха. Ее нашли почти замерзшей. Егор увез ее и больше не приезжал, остался жить у Матвея.

Иван отчаянно тосковал по ней. Часто приходил на те места, где они бывали вместе, садился и разговаривал то с ружьем, то с кустиком цветущей рябины, или с желтыми крупными подснежниками, которые очень любила Анка. Скоро умерла мать, Иван затосковал еще больше. Он хотел взять Анку в жены, но Данила этого не хотел. Нет Анки, она где-то очень далеко и стала совсем другой.

Он так задумался, что забыл про Матвея и Егора.

— Ты что, Иванко, такой? — спросил Егор. Иван вздрогнул, потом тихо попросил:

— Дай мне бумагу с Анкой!..

— Возьми. Она, однако, скоро сама приедет, летом, пожалуй.

— Матвейка! — взмолился Иван. — Дай закон на бумаге, не хочу я старую жену, лисы много дам, олешек всех!

— Горе мне с тобой, Иван. Нет у нас такого закона. Переезжай к нам с женой.

— Нельзя, Анку надо… Егор, скажи, можно?

— Пожалуй, нет такого закона. Анка сердиться будет…

Больше Иван ни о чем не спрашивал, ничего не просил, взял фотографию и в тот же день уехал.

Глава пятая


Ноздреватый снег с хрустом проваливался под тяжестью нарты, собаки шли тихо. Положив остол [3] на колени, Иван безразлично смотрел на собак. В голове тяжело бродили неясные мысли. Он старался избавиться от них, но мысли назойливо толклись, мешали одна другой, непонятно тревожили душу.

А солнце припекало, собаки совсем выбились из сил, и передовики, виновато поджав хвосты, остановились. Иван, казалось, только этого и ждал. Достал фотографию Анки и снова стал рассматривать. На бумаге Анка была очень красивая, но какая-то непонятная. Ивану казалось, что даже смотрит она не так, как все женщины, каких он видел. В глазах Анки было что-то новое и тоже чужое. Он тяжело вздохнул, прошептал:

— Доктор… смешно звать так женщину. Доктор! — громко произнес он и улыбнулся, прижав карточку к щеке и, согнувшись, долго сидел, закрыв глаза.

Солнце, кособоко склонившись, заглядывало за неровные вершины гор, вытянуло серые длинные тени от кустарника, от бугорков, от неподвижной застывшей фигуры Ивана. Потянуло холодком, приближался вечер.

В правый бок что-то больно давило, но не было желания двигаться. Хотелось забыться сном от неизлечимой тоски по Анке, но и сон не шёл. А бок болел все сильнее и сильнее. Иван потрогал рукой и вспомнил: это была игрушка, легковая машина.

Спрятал карточку, взял игрушку в руки. Оказывается, на свете много есть таких вещей, которых Иван не видел никогда, не знал, что они есть. Он даже никогда не думал, почему стреляет ружье, как оно сделано? А ведь это интересно: дерево растет, трава растет, но ведь ружье не растет, его кто-то сделал? И дома он никогда не видел такие, чтобы в них было солнышко, как на улице, и тепло, как летом. Хорошо, свет другой… «Все непонятно, очень непонятно… Олешек много — хорошо, жена старуха — плохо, что делать? Матвей снова звал…»

Если бы он умел говорить с бумагой, может Анкины листочки и подсказали ему, что делать? Было так много тяжелых непонятных вопросов, что Иван испугался: «Пожалуй, пропадет голова, поломается, лучше ехать надо».

Встал, дал собакам юколы, протер полозья и поехал дальше. А чтобы не думать, стал петь о том, что попадалось на глаза, о том, что его волновало, — так было лучше, мысли не скапливались, не давили на мозг, они приходили и тут же уходили словами песни; на душе делалось легче, спокойнее.

По дороге, заезжая в стойбища, он рассказывал, что видел в артели, делился своими догадками, тем, что его интересовало. От заводной машины в юртах поднимался смех, визг, хохот. И мысли, которые росли в голове Ивана, рассеивались. Подъезжая к дому, Иван совсем потерял голос от песен и разговоров.

Он вошел в темную юрту, где было много лисьих, тарбаганьих, медвежьих, горностаевых и даже песцовых шкурок, но не испытал, как раньше, радостного чувства. Та легкость, что появилась от песен и разговоров с людьми, исчезла, на душе стало сумрачно. И снова тоска поселилась в его беспокойном сердце, в черных пытливых глазах. Она, как нудное жужжание комаров, звенела глубоко в душе, и не было силы отмахнуться от нее, забыться.

Возле костра, помешивая большой деревянной ложкой в котле, сидела Матрена.

— Приехал? В табуне отел, а хозяина нет…

— Не твое дело…

— Пастухов мало, все уходят, табун пропадет, — настойчиво продолжала старуха.

— Говорят — не твое дело…

Иван распустил собак, перенес покупки в юрту, сел пить чай. Матрена молча наливала чашку за чашкой черного чая.

Утром Иван направился в табун. И с детства знакомое дело увлекло его, втянуло в русло привычной жизни.

Глава шестая


Следом за Иваном выехали в стойбища Матвей с Егором.

Подбитые белой жестью полозья скользили легко, но собакам было жарко. Они бежали, тяжело дыша, высунув длинные языки; старая шерсть рыжими клочьями повисла на боках, пятнами блестела новая.

Вдруг собаки с визгом и лаем рванулись вперед, снег взметнулся, заскрипел под стальным наконечником остола, завихрился. А виновник собачьего азарта — косой — тут же скрылся в зеленых кустах кедрача. Упряжки промчались еще несколько метров и сбавили бег.

Солнце начинало клониться к западу, торопливо скатываясь за длинные цепи гор, выпустило яркие оранжевые брызги, отчего белые вершины стали розовыми. Небо из синего делалось пепельным, длинные тени постепенно таяли, начинало темнеть. Меховая опушка одежды покрылась куржаком. Снег затвердел, собаки побежали резвее.

Скоро запахло дымом. Подъехали к стойбищу. Собаки подняли разноголосый лай, из юрт выбегали люди. Подходили к нартам гостей, здоровались.

— Мей, Матвейка!

— О! Это ты, Максим?

— Я пастуха тут нашел. Целый день говорил, шибко хорошо говорил. Некоторые люди в артель пойдут. Другие боятся. Шаман тут.

— Зачем он приехал? Лечить кого-нибудь?

— Пошто лечить? — удивился Максим. — Злых духов зовет.

— Для чего?

— Один парень сказал ему худое русское слово «жулик». Шаман рассердился. У парня заболел живот.

— Пойдем-ка, Егор, посмотрим, что с парнем.

В юрте пахло прелыми шкурами, терпким потом, собаками. Высокий старик с трахомными глазами подал Матвею маленький стульчик.

— Что с сыном, старик?

— Шаман злого духа вселил. Я просил: прогони. Шаман сказал:«Давай десять оленей». У меня есть только три.

Матвей прошел за полог. Рослый еще совсем молодой парень лежал, обхватив руками живот.

За эти десять лет, что Матвей жил на Камчатке, ему не раз приходилось сказывать помощь больным. И сейчас, осмотрев парня, поговорив с ним, Матвей встревожился: «Похоже на приступ аппендицита, но может быть и отравление. Шаман неспроста пугает злым духом».

В юрте собрался народ. Это еще больше встревожило Матвея. Он подозвал Егора:

— Мы должны спасти парня.

— За доктором ехать?

— Да. Скажи Лукашевскому, срочно нужна операция.

Старик дал Егору легкую нарту, запряженную двенадцатью собаками, и он уехал.

Надвигалась ночь, но люди не расходились. Окружив большой костер, молча, боязливо прислушивались к стуку бубна. Он гремел на все стойбище.

Завыла собака. Ей начала вторить другая, третья. Скоро вой подхватили все собаки стойбища.

Старик молчал. Но глаза его неотрывно следили за каждым движением Матвея и ждали…

Собаки наконец смолкли. Прекратил свое колдовство и шаман. Наступила тишина. А люди все чего-то ждали.

Парню становилось хуже. Крупные капли пота покрыли лоб, глаза ввалились, живот затвердел. Теперь Матвей уже был уверен, что это приступ аппендицита.

«На что же рассчитывает шаман? — думал он. — Ведь исход болезни может быть разным. Видно, плохи его дела, если решился на такой риск».

Шаман Хогай — старый знакомец. Шесть лет назад Матвей впервые увидел его. Артель только создавалась. И коряки то уходили, то приходили. В это трудное время, в самый разгар путины в реке вдруг стала дохнуть рыба. Огромные кетины всплывали, покачивая белыми брюшками. Матвей ничего не мог понять. За два дня из артели ушли пятнадцать семей: испугались наказания злых духов. Задачу помогла разрешить Авдеевна — она потеряла целое ведро негашеной извести. Матвей тогда догадался: рыбу кто-то глушит. Стал дежурить на реке по ночам. И только на третью ночь ему удалось поймать виновника. Это был Хогай. Тогда ему удалось скрыться. С тех пор они не встречались. Правда, не один раз был прострелен малахай Матвея, но кто старался, трудно узнать — тундра большая, кустов много.

И вот неожиданная встреча. Он вошел в юрту. Его пропустили к костру. Прищурив косые глаза, шаман прямо смотрел на пламя.

— Ты, говорят, можешь вылечить парня? Если через десять минут ему станет легче, ты получишь десять оленей, — предложил Матвей.

Хогай молчал.

— Ты хорошо по-русски умеешь говорить, Хогай, даже грамоту знаешь, почему сейчас молчишь?

Хогай встряхнул длинными, как у женщины, волосами и твердо ответил:

— Парень умрет.

— Я тебе предлагаю то, что ты просил у старика.

— Не надо. Пусть умрет.

— Не надо потому, что спасти парня не можешь.

Хогай порывисто встал, вышел из юрты. Вслед за ним один за другим стали уходить коряки. Скоро юрта опустела. Матвей не удерживал людей. Он знал — словами не докажешь.

Старик молчал.

Матвей устал. Хотелось спать, но он не отходил от больного: в эту ночь от Хогая можно было ожидать чего угодно. «Только бы скорее приехал Лукашевский, — думал Матвей, — только бы скорее!»

А парень изнемогал от боли. Иногда Матвею казалось, что он не доживет до утра, что он не доживет до приезда врача. Матвей выходил на улицу, напряженно всматривался в темноту, вслушивался.

Уже на рассвете, словно по команде, залаяли десятки собак. А вскоре у юрты остановилась упряжка.

Матвей помог Лукашевскому раздеться. Это был высокий человек. Волосы его поблескивали сединой, но глаза смотрели молодо.

— Ну, Илья Ильич, сегодня ты мой добрый дух, и ты должен быть сильнее злого.

— Если не перитонит… Но, надо сказать, свидания ты мне назначаешь так, что действительно приходится являться как духу.

Илья Ильич осмотрел больного.

— Будем надеяться на молодой организм, да и, кроме операции, выхода нет.

На холоде молча люди ждали, чем кончится этот поединок.

Старик стоял у самого входа. На короткие, под кружок остриженные волосы, падали редкие снежинки.

Матвей следил за пульсом. Вот уже наложен шов. Глаза парня закрыты, но бледные губы чуть-чуть улыбаются.

Лукашевский вышел из юрты.

— Ты — отец? — спросил он у старика. — Куропатку бы надо.

— Кому надо куропатку?

— Сыну. Он скоро захочет есть. А шуметь здесь не надо, парень спать будет, — обратился Лукашевский к корякам.

Старик взял охотничье двухствольное ружье и, надев малахай, долго, изучающе смотрел в лицо сына. Потом торопливо пошел к юрте шамана.

Коряки, одни нерешительно, другие смело отправились следом.

Старик подошел к юрте, откинул меховую полость, закрывающую вход, и громко, раздельно, чтобы слышали все, сказал:

— Хогай! Я пошел на охоту. Сын мяса хочет.

К вечеру шамана в стойбище не было. А через день целый караван упряжек направился в сторону артели.

Глава седьмая

Весна шла торопливо, солнечные лучи немилосердно топили снег; он ворчливо сбегал мутными ручьями в речку; река неслась навстречу морю, на простор.

В устье волны сталкивались, бились одна о другую, вздымались; вверх взлетал фонтан брызг.

А горный поток все напирал и напирал, и, устав бороться, море на миг уступало, пропускало речную синь в свои зеленые просторы. Потом воды вновь сшибались в беспощадной схватке, как два смертельных врага.

Матвей с Егором спустились на берег. Стоял отлив, и по утрамбованному водой песку было легче идти, чем по размокшему дерну.

Не останавливаясь, Егор всматривался в далекую округлость моря.

— Ждешь? — спросил Матвей.

— Жду, так жду! Шесть лет не видел Анку… Девочка была, какая она теперь? Институт закончила, доктор…

— Да, Егор, врач нам очень нужен. Что, если она не захочет у нас остаться, уйдет на базу? Там лучше…

— Что ты, Матвей, как не захочет?

— После большого города у нас не понравится ей. В Ленинграде, знаешь, какие больницы?

— Построить надо. Дал бы комбинат плотников.

— Не думаю, чтобы отказали, а впрочем, кто его знает, они тоже много строят.

— Торопиться надо, Матвей. Директора бы застать.

— Да, солнышко высоко, да и нам далеко. Катер до зарезу нужен. Не приходилось бы столько времени на ходьбу тратить.

— Конечно, катер очень нужно, пожалуй, только… почему жену не надо?

— Ты что так, вдруг?..

— Анку вспомнил, жену вспомнил… Дети у тебя есть, мать им надо.

— Родной не будет, а чужая есть.

— Жалко тебя, молодой.

Матвей ничего не ответил, улыбнулся, подумал: «Эх, Егор, Егор, душа ты человек. Стариться стал помаленьку, виски побелели…» И вспомнил, как они познакомились несколько лет назад.

…Было уже поздно, кто-то осторожно постучал в окно. Матвей вышел, пригласил гостя войти. Вошел коряк небольшого роста, и даже в широкой кухлянке было видно, что он сутул. Длинные, спадающие на плечи волосы опоясывал через лоб узенький нерпичий ремешок. От продолговатых, но широко разрезанных глаз тонкой изморозью разбежались к вискам мелкие морщинки, из-за короткой верхней губы матово поблескивали крупные зубы, отчего казалось, что гость смеется.

Присев на корточки возле двери, он спросил:

— Ты — Матвей Логов?

— Да, я Матвей Логов.

— А я Егор.

— Очень приятно.

— Есть люди, говорят: «Хороший Матвей человек, светлый», шаман говорит: «Худой Матвей человек, пустой». Где правда — сам хочу знать. Только за это духи меня наказали, горе пришло, дочка заболела, шаман не хочет лечить, потому что я к тебе хотел идти, вот дочка и умрет, пожалуй…

— Ты дома ее оставил?

— Нет, здесь, в нарте лежит… совсем плохо ей…

Лицо Егора улыбалось, а по щекам катились крупные мутные слезы.

— Так что же ты сидишь, неси ее в дом быстрее!

Егор внес семилетнюю девочку. Пухлые, как у отца приподнятые губы девочки потрескались, на плотно закрытых веках часто вздрагивали густые длинные ресницы, сгущая синеву под глазами. Все худенькое, грязное тельце пылало жаром.

Матвей растер ее тельце спиртом, разжал зубы, влил теплого вина с аспирином, укутал.

И в который уже раз задал себе вопрос: почему он не врач? Сюда нужна целая армия врачей, чтобы вылечить этот маленький народ, приучить людей к чистоте, научить беречь свое здоровье. Но… на весь район был только один врач, да и тот за сто километров. Везти в Карагу больную девочку нечего было и думать. Вся надежда на спирт и аспирин. Матвей положил на грудь и спину спиртовый согревающий компресс, растер виски, ноги.

А за окном, придавив и укутав все светлое, тихо, но грозно чернела ночь. Ни луны, ни звезд. Казалось, только выйди за дверь — и ты провалишься в бездонную черноту. Изредка ветер шуршащим шепотом торопливо пробегал по крыше и, притаившись, затихал.

Егору чудилось, что сама смерть затаилась за большими окнами и ждет, ждет…

Тихо всхлипывая, он шептал:

— Анкой звать, одна она у меня… Женки-то нет, померла. Жалко шибко дочку-то… одна она у меня… — Он уткнулся лицом в колени, и плечи под толстой кухлянкой судорожно задрожали.

Уже под утро Анка тихо попросила пить.

— Дочка! — обрадовался Егор. — Давно молчала, много молчала…

— Ничего, Егор, теперь будет жить, температура стала спадать, значит, кризис миновал, а за доктором все же съездишь, мало ли что.

— Друг ты, Матвей, хочешь — нарту сделаю? Хорошо умею делать…

— Знаю. У Данилы покупал твои нарты. Ты дома мне помоги делать.

— Не умею, упадет, пожалуй, мой дом.

— Умеешь делать нарты, научишься и дома ставить, согласен?

Но не скоро еще пришел Егор и стал помощником Матвея.


Матвей внимательно посмотрел на Егора. Он мало изменился. Только вместо кухлянки он носит темный костюм да синюю косоворотку. Срезал свою косицу, а ремешок оставил. Он придерживает непослушные густые волосы, остриженные в кружок.

Егор заметил внимательный взгляд Матвея, спросил:

— Ты пошто на меня так смотришь?

— Вспомнил, как познакомились.

— А… Вот и комбинат.

— Да, пришли. Если бы ты знал, Егор, как не хочется мне снова просить, но что поделаешь, строить некому. В этом году надо подобрать в бригаду строителей сметливых парней и учить, учить.

Директор комбината Невзоров был у себя в кабинете.

— А, Матвей! Знаю, просить будешь. Чего тебе: стекла, кирпича?

— Ни того, ни другого, а просить буду.

— Иначе тебя и не затащишь. Так чего же тебе?

— Выручай, Анатолий Федорович, народу собралось много, строить надо, а плотников нет.

— Теперь понятно, почему пришел с Егором. Плотник плотника видит издалека.

— Это к рыбакам относится.

— Так вы рыбаки и есть, выудите все, что получше.

— Ну, так как?

— И куда бы мне от тебя откочевать, а?

— Теперь уж некуда, — засмеялся Матвей.

— Некуда… Сколько надо?

— Ну, хотя бы человек пять…

— Не смогу. Строим больницу, пекарню, клуб.

— Ну, так сколько же?

— Ты все только просишь, почему юколы зимой не дал?

— У самих мало было. В этом году дам сколько хочешь.

— Слово?

— Слово.

— Ну, ладно, отпущу троих. Идет пароход, среди вербованных должны быть плотники, тогда посмотрим.

Матвей подошел к окну.

— Растет комбинат, а ведь когда я начинал, одна избушка стояла.

— Строим помаленьку. Твое начало, мой конец.

— Ну, конца-то, пожалуй, тут не видать. Сейчас все приходится делать вручную, а вот построим электростанцию, тогда не придется людям на плечах таскать сельдь в Анапке, конвейеры будут. Да и обработка рыбы механизируется. Одним словом, проснется Камчатка.

— Так, значит, рыбу сам обрабатывать будешь?

— Голова кругом идет. Хоть бы с осени предупредили. Подумай сам, — Матвей отошел от окна, закурил, — икрянки нет, тары нет, икряного мастера тоже нет.

— Икряного мастера я тебе дам, тарой обеспечат, а икрянку строй.

— Начали уж. Пойдем, покажи людей.

— Э, нет. Пойдем сперва обедать. Мне от моей Натальи Петровны и так уж попадает, что ты редко заходишь.

— Сейчас не могу, сам знаешь: всюду один, и Егор ждет.

— Егор? А говоришь, покажи. Он наверняка отобрал самых лучших.

— Отобрал… Что они — олени?

— Олени не олени, а у вас место лучше, прямо курорт — зелень кругом, цветы, а мы в песке тонем. Сам бы к вам сбежал.

— Как же, вытащишь тебя. Ну, ладно, пойдем, а то ведь нам домой сегодня.

Когда Невзоров с Матвеем вышел, молодой белобрысый парень допытывал Егора:

— Платить как будете, мне это важно…

— Тебя, Митин, только плата и интересует, а ведь ты комсомолец, — перебил парня Невзоров.

— Так это ж главное, товарищ директор, я, можно сказать, за этим и ехал, коровенка худая, дом надо…

— За длинными рублями, значит?

— Ладно, платить будем хорошо. Ты скажи, как работать будешь? — спросил Матвей.

— Работает он хорошо, — ответил за парня Ильин — худенький старик небольшого роста. Матвей посмотрел на него и подумал: «Где только сила в нем держится? Разве что в бороде, уж больно велика».

— Что смотришь, человек? Не смотри, что тощ, сила в жилах у меня, — лукаво улыбаясь, представился Ильин.

— Уж не надумал ли и ты, Ильин, уйти от меня?

— Надумал, директор. Не жил я среди этого народа, интересуюсь.

— Интересуешься… А если я не разрешу?

— Дело твое, человек. Только, я думаю, какая тебе польза делать мне неприятность? Ты пойми, по воле-то красивее жить.

— Ах, Егор, Егор, что ж ты наделал? Лучшего плотника отнял.

— Так мы-то давно с ним друзья. Он плотник — я плотник.

— А может, останешься, дед, а?

— Слово я дал, не годится человеку перекидываться.

— Ну, что поделаешь! Я вот смотрю на Матвея и думаю: непременно сейчас будет катер просить.

— Так она, потребность-то человека, нескончаема, — ответил Ильин за Матвея.

Матвей рассмеялся.

Уже поздно вечером они прибыли домой.

Глава восьмая


Огромный пароход «Ительмен» хриплым басом отсалютовал Владивостоку и, разрезая волны, повернул к далекому восточному побережью Камчатки.

Каждое утро, чуть забрезжит заря, худенькая черноглазая девушка поднималась на спардек.

Анка не думала, что приближение родного берега так взволнует, заставит переворошить всю жизнь.

А жизнь начиналась нелегко.

…В юрте слышен дробный стук бубна, ритмичные восклицания: аца-ца, аца-ца. Десяток людей танцуют вокруг костра. Все в кухлянках, торбасах, потные лица щекочет сухая метлика, повязанная вокруг головы. В полумраке пламя костра большой тенью мечется на прокопченных оленьих шкурах юрты, тень эту заслоняют уродливые человеческие, пахнет крепким чаем, сырым мясом, собаками, застарелым терпким потом немытых человеческих тел.

Егор то и дело поглядывает на вход в юрту, он ждет русских гостей — Наталью Петровну с дочерью. Она очень хотела посмотреть на праздник нерпы. Праздник в разгаре, а ее все нет.

Но вот бешено залаяли собаки, встречая бегущую упряжку. Возле входа в юрту заскрипел под остолом снег, скрипнули полозья нарты. Егор откинул тяжелую меховую полость. В юрту вошла высокая женщина, она за руку держала девочку. Анка широко открытыми глазами смотрела на необычных гостей. Ее удивила их одежда. На них были такие непонятные вещи, что ей непременно захотелось рассмотреть их, потрогать. А отец, радостно улыбаясь, перемежая русские слова с корякскими, говорил:

— Мей, Наталья! Ленку-то привезла, омалко[4] Анка, иди сюда! Гости приехали, чай надо! Наталья, садись за стол, кушать надо. Стул-то сам делал, сидеть тебе, Наталья.

Наталья Петровна прошла к низенькому столику, села на такой же низенький, но широкий табурет, скинула с плеч большую теплую шаль, стала раздевать Ленку. На плечи девочки упали совершенно белые вьющиеся волосы. Анка ахнула. Она никогда не видела таких волос. Подошла к гостье и робко потрогала мягкий локон. Ленка улыбнулась. Глаза русской девочки были синие, таких глаз Анка тоже не видела. Она все смелее рассматривала необыкновенную гостью: трогала большие белые пуговицы, варежки, чулки. Больше всего понравилось фланелевое красное в белый горошек платье, но когда дотронулась до валенок, перестала улыбаться и сморщила нос. Она тут же легко встала, зашла за полог и вскоре вернулась. В руках у нее были камусные расшитые бисером торбаса и длинные мягкие чижи — меховые чулки. Подошла к Ленке и стащила с нее валенок. Ленка испуганно ухватилась за второй. Но Анка, не обращая внимания на гостью, стала натягивать на разутую ногу чиж. Он шел вкривь и вкось, не надевался. Анка встала, уперла чумазые руки в бока и сердито притопнула ногой. Вмешалась Наталья Петровна:

— Лена, надень сейчас же!

Молча, недружелюбно поглядывая одна на другую, натягивали они торбаса и чижи. В мягкой меховой обуви застывшие дорогой ноги стали быстро отходить, и Ленка первая пошла на примирение: стала рассматривать одежду Анки: ее выкрашенную в оранжевый цвет ольховой корой кухлянку, ременные кисточки на ней и бисерные нитки, шитье в елочный крест оленьими жилами. Кроме кухлянки на Анке были длинные, заправленные в торбаса меховые штаны и, больше — ничего. Ленка удивленно посмотрела на мать.

Как же она…

— Потом, Лена, — перебила ее Наталья Петровна.

Анка не знала слова «потом» и, тут же, прихлопывая в ладоши, повторила его несколько раз.

Она знала немного русский язык, еще с тех пор, как больная лежала у Матвея.

Отец же часто ездил на базу: то отвозил дрова, то просто гостевал — и каждый раз узнавал все новые русские слова. Для Анки это было вроде игры, она очень быстро заучивала их, и сейчас была довольна, что может понять, о чем идет речь, и что сама умеет говорить.

Подвигая к Ленке вареное оленье мясо, мороженую шикшу и морошку, чуть растягивая слова, говорила:

— Лена, ешь, хорошо…

Потом стремительно убежала и вернулась с небольшим сундучком. В нем была чайная посуда. Девочка достала ее и стала протирать мохом.

Праздник продолжался. Два парня мастерили что-то похожее на детскую жужжалку, только во много раз больше. Вертушка посреди нерпичьего ремня была примерно полуметровой длины, сам ремень — метра три. Сперва, когда ее начали раскачивать, ремень скручивался, но постепенно нарастало жужжание, и там, где была вертушка, образовался белокисейный круг, и жужжание становилось все звонче. Одна пара выбилась из сил, ее сменила другая. Люди стояли, затаив дыхание, ждали, когда лопнет ремень. И вот — резкий щелчок! Началась невообразимая свалка, замелькали ножи. Ленка пронзительно закричала. Анка удивленно посмотрела на нее, улыбнулась. А Наталья Петровна беспокойно спросила:

— Егор, зачем же так, зарежут кого-нибудь.

— Пошто режут? Олень, пожалуй, режут, людей — нет. Надо ловко, потому и хорошо. Кто много режет ремень, тот много нерпа убьет.

Свалка, как началась, так же внезапно и прекратилась. Некоторые из гостей подходили к столику пить чай, другие, прощаясь с Натальей Петровной за руку, уходили. В юрте стало просторно, тихо, возле костра блаженно растянулись собаки.

К Анке подошел коряк лет тридцати, тот, что привез русских гостей, широко улыбнулся, провел грязной ладонью по спине девочки. Анка сжалась, глаза испуганно метнулись в сторону отца. Наталья Петровна спросила Егора:

— Василий тебе брат?

— Зачем брат, — без улыбки ответил Егор, — жених Анке. Давно жених. Оленей дал, шкурки дал, скоро Анка замуж пойдет.

— Ты, наверно, шутишь, Егор?

— Пошто шутишь?

— Да ведь молодая она, не выросла еще замуж выходить.

— Много дочь жила, — твердо и безапелляционно заявил отец. — Десять раз, пожалуй, снег падал, десять раз трава росла. Много.

Наталья Петровна внимательно посмотрела на девочку, на ее худенькие руки, чуть побледневшее лицо. Шея казалась особенно тонкой в широком разрезе меховой кухлянки.

— Десять лет — это еще ребенок, — волнуясь, заговорила Наталья Петровна. — Сейчас на Камчатке новый закон: нельзя таких девочек отдавать замуж.

— Можно. Олешки я взял, шкуры взял. Слово дал. Василий хороший жених, богатый, мяса много, охотник ловкий. Можно.

Анка широко открытыми глазами смотрела то на отца, то на гостью, видела, как сердится отец и хмурится Наталья Петровна, и ждала, что будет дальше.

Наталья Петровна задумалась, потом спросила:

— Когда же ты хочешь отдать ее?

— Василий-то на охоту пойдет, вернется, тогда возьмет, пожалуй.

— Тогда отпусти ее к нам, погостить…

Глава девятая

Анке очень понравились в комнате большие окна. В них видно солнышко, небо, видно, как бегут тучки, виден багряный закат. Анка часто подходила к окну, трогала стекло языком и смотрела, смотрела…

Отражение свое Анка видела раньше в чистой, тихой воде, но, подойдя к трюмо, невольно попятилась. Затем с опаской разглядывала и пощупала обратную сторону. И хоть там, кроме тонкой фанеры, не было ничего, все равно боялась подходить к нему близко. Издали примерила все Леночкины платья, платки, шапочки.

В бане, глядя на Лену, Анка смело разделась и по примеру подружки намылила голову. Тут же раздался отчаянный крик, и мыло полетело на пол. Наталье Петровне пришлось срочно промывать Анкины глаза. Зато с каким наслаждением она надевала белоснежную рубашку, чулки и Ленкино фланелевое платье! Звонко смеялась, хлопала себя по бокам, животу, груди.

Когда сели пить чай, Анка притихла, сжалась, стала робко оглядываться, Наталья Петровна забеспокоилась:

— Что с тобой, голова болит?

— Нет, не болит, — тихо ответила девочка и, хлопнув густыми ресницами, добавила: — Я новая, он — старый…

Наталья Петровна обняла ее за худенькие плечи.

— Девочка, ты не хочешь жить в юрте Василия?

В открытых глазах горела тревога.

— Может, тебе плохо у нас?

Девочка выскользнула из рук Натальи Петровны, отбежала в угол, привычно легко села на пол, уронила голову в колени. По дрожащим, остро выступившим лопаткам было видно, что Анка плачет.

— Если хочешь домой, — тихо и ласково начала Налья Петровна, — то…

Анка выпрямилась.

— Нет, не надо!

— Она хочет у нас жить, — вмешалась Лена, — хочешь, да?

Лена подошла к подружке и хотела сесть так же, но у нее не получилось. Размазывая по лицу слезы, Анка улыбнулась. А Лена продолжала допрашивать:

— Хочешь у нас остаться, да?

На вопросительно устремленный взгляд Анки Наталья Петровна ответила:

— Если хочешь остаться у нас, я рада. Ты будешь учиться читать, писать.

— А он?

— Пусть живет, как жил.

— Отец ругаться будет. Олешек взял, шкурки взял, меня не любит, мамки нет…

— Ну уж, не любит… С отцом мы попробуем договориться.

Через две недели приехал Егор. Привязал собак, опрокинул нарту, вошел в дом.

— Мей, Наталья! Чего Анка-то с Ленкой делают?

— На улице? Снежную бабу лепят.

— A-а, бабу… Жених пришел, Анку надо.

— Анку? Ах да, ты подожди, я чай принесу…

Наталье Петровне казалось, что уговорить Егора оставить девочку у них будет нетрудно. Теперь же, когда он приехал, растерялась и не знала, что говорить. И когда стол был собран, она, вкладывая в свой голос всю силу убеждения, сказала:

— Егор, я тебя очень хочу попросить: оставь ее у нас. Она будет учиться. Ведь нельзя же такой девочке выходить замуж, она еще ребенок!

— Можно, пожалуй. Все так живут. Слово я дал, олешки взял — давно.

— А ты отдай оленей обратно.

— Нельзя, слово дал.

Наталья Петровна искала слова более убедительные и не могла найти: все они казались пустыми, ничего не значащими. Она понимала, что надо что-то делать, и не знала что. И только более настойчиво повторила свою просьбу:

— Оставь, Егор. Ей у нас хорошо. Она уже буквы учит. Неужели ты хочешь, чтобы твоя дочь, еще ребенок, попала на истязание этому… Ее надо учить, она очень способная девочка. Анка может быть доктором, учителем. Ты только подумай хорошо…

Круглое коричневое лицо улыбалось. По щекам скатывался грязный пот, глаза упрямо смотрели в блюдце, и только тоненькая косица, свисающая с макушки, тихонько вздрагивала, когда Егор, прихлебывая, глотал чай, — двигался то вниз, то вверх узкий нерпичий ремешок.

— Ты бы и сам шел в артель. Там есть школа, магазин…

Егор молчал.

Наталья Петровна сердито встала, подошла к окну. «Истукан, идол!» — шептала она. Ей хотелось сказать эти слова громко, так, чтобы они придавили его, дали понять дикость поступка. Но он был гость, и от него зависела судьба девочки. Наталья Петровна, улыбаясь, подошла к столу. «Надо сделать так, чтобы он остался до приезда мужа, потом будет легче уговорить», — решила она.

— Анатолий Федорович тебя хотел видеть, ты подожди его, он скоро приедет. Обещал сегодня…

— Нет, Наталья, жених ждет.

— Ты ему очень нужен, подожди. Да и об Анке подумай, ведь она у тебя одна, как тебе не жалко ее.

— Как не жалко, жалко. Да ей хорошо будет, олешек-то много, мяса много, шибко любит Василий Анку-то.

— Да что мясо! Пойми же ты, наконец, что она заболеть мсжет от такого раннего замужества… Везде открываются школы, а ты…

— Чай-то хороший, спасибо, Наталья.

Егор надел малахай и, не глядя на Наталью Петровну, пошел к выходу.

— Куда же ты?

— Домой надо.

Егор аккуратно прикрыл дверь. Наталья Петровна, до боли стиснув руки, стояла, не зная, что делать. Она ясно представляла всю трагедию положения, в котором находилась Анка, и ничего не могла сделать, ничем не могла помочь. И вдруг ей пришла мысль спрятать Анку, спрятать до приезда мужа, а уж он найдет язык убедить этого истукана. Торопливо оделась и выбежала на улицу. Но она даже и крикнуть не успела — упряжка из двенадцати собак уже умчалась…

Глава десятая


Новая жизнь тревожила Анку, радовала, раздражала, требовала предельного напряжения всех ее сил. Она хотела знать все и, когда поняла, что, не умея читать, не научится ничему, расплакалась. Потом с утра до вечера сидела с букварем и тетрадью. Наталья Петровна была поражена жадностью, с какой Анка начала учиться. Если Наталья Петровна говорила «довольно», Анка требовала еще. Часто среди игры она вдруг останавливалась, начинала трогать руки, голову, лицо.

— Ты что? — спрашивала Лена.

— Я думала, сплю, хороший сон вижу…

Лена улыбалась и, чтобы убедить подружку в реальности происходящего, запускала в нее крепким снежком. Очень трудно было поверить десятилетней девочке в новую жизнь не потому, что она невозможна, а потому, что она ей очень нравилась.

Доехав до первого поворота, отец остановил собак, выпустил Анку из рук, приказал лечь на нарту. «Зачем?» — подумала Анка и послушно легла. Егор укрыл ее, привязал широким нерпичьим ремнем. Снова заскрипели полозья, стало слышно топанье собачих лап.

— А я не хочу, — прошептала она. — Я не хочу! Не надо, отпусти меня к Ленке, отпусти! — уже кричала она.

— Лежи! — строго приказал Егор.

Но Анка вертелась, захлебываясь слезами, просила отца.

— Отпусти меня, отец, я не хочу идти замуж, я боюсь, отпусти!!

Всю жизнь Егор был пастухом или делал нарты, собачьи и оленьи, но у него самого не было ни оленей, ни нарты. Он всегда жил в чужой юрте. Василий дал все. Егор теперь сам хозяин. Анка не понимает, какое это счастье. Конечно, Егору жалко дочь, шибко жалко, но расстаться со своей юртой, с целым десятком оленей, да еще перед весной, когда начинается отел и когда появятся тонконогие коричневые телята с большими глазами, не в его силах, и он молча погонял собак. А небо становилось темнее, клубилось живыми серыми тучами и все быстрее убегало назад.

И снова юрта. Анка оценивающим взглядом рассматривала свое жилье, привычные вещи, которые служили ей десять лет. Маленькая чистая квартирка Натальи Петровны представилась чем-то светлым, но далеким, как кусок ясного неба в дымовом отверстии юрты. Затравленно озираясь опухшими от слез глазами, она ждала появления Василия. Он вошел. Улыбка открыла широкие желтые зубы, к вискам от глаз разбежались морщинки. Стриженая голова, смазанная нерпичьим жиром, блестела. На нем были камусные торбаса, новые меховые штаны и короткая, подпоясанная ремнем выпоротковая кухлянка. Он по-хозяйски прошел к низенькому столику, сел. Старуха принесла холодное оленье мясо, юколу.

Егор, ответив на приветствие, хмуро поглядывал на дочь. Какая-то непонятная сила заставила Анку смотреть на человека, который будет ей мужем, который будет приказывать, а она, Анка, должна подчиняться ему всю жизнь. Каждую минуту он мог подойти, взять за руку и увести в свою юрту. Она закрыла глаза, отвернулась и все равно чувствовала, как он, шумно втягивая чай, продолжал пристально смотреть на нее узкими длинными глазами. Страх нарастал. Анка вскочила и выбежала на улицу.

— Куда?! — крикнул отец.

— Я… я скоро!..

Из серых туч, которые еще днем дымно клубились, сыпался густой снег. Ветер рвал его тканую паутину, швырял то горстями, то вроссыпь.

Анка отошла от юрты, взяла горсть снега и вспомнила, как они с Ленкой лепили снежную бабу. И будто рядом прошептал ласковый голос Натальи Петровны: «Девочка, ты не хочешь жить в юрте Василия?»

— Нет, нет, я не хочу, я хочу, как Лена… — прошептала Анка и, еще не понимая своего намерения, пошла сперва тихо, потом все быстрее и быстрее. Ей казалось, что она слышит голос отца, его сердитый окрик: «Куда, куда?!» — и мысленно отвечала ему: «Туда, к Ленке, к Наталье…» Она бежала до тех пор, пока не задохнулась. Остановилась. Сердце билось часто и гулко. Огляделась — стойбище скрылось за густой завесой снега, а кругом ночная пустота. Стало жутко, но возвращаться было еще страшнее, и она снова побежала. А ветер словно вошел с ней в сговор — толкал ее в спину, помогая бежать, сметая с дороги снег. Но сил у Анки становилось все меньше. Обливаясь слезами, она упала на дорогу. Сзади раздался собачий лай, скрип полозьев. Анка метнулась с дороги в кусты. Увязла в глубоком снегу, царапая о мерзлые ветки лицо и руки, все дальше уходила в кедрач. Сильный порыв ветра толкнул ее, она поскользнулась и покатилась вниз. Снег набился в рукава, за воротник, залепил глаза, нос. Первое, что Анку поразило, — тишина. Высоко вверху носился ветер, швырял снегом, в яме же было тихо. Анка так устала, что ей не хотелось даже шевелиться. Оглядевшись, забралась под крутой земляной навес, окопалась снегом и, спрятав руки в кухлянку, уснула.

* * *
Второй такой же ямой, в какую свалилась Анка, был ее сон. Засыпая, она чувствовала, что опускается куда-то все ниже и ниже. Потом догоняла высокую женщину с большим пучком светлых волос и видела только этот пучок. Он то приближался и казался огромным, как куча сухой травы, то снова отдалялся, и тогда Анка видела, что это Наталья Петровна. Анка кричала ей, звала, но Наталья Петровна шла не оборачиваясь. Потом они с Ленкой лепили снежную бабу. У Анки ничего не получалось: как только она брала снег в руки, он тут же рассыпался, а Ленка громко смеялась и лепила. Скоро вместо черных углей на снежной бабе заблестели длинные узкие глаза Василия. Они расширялись, делались все больше и больше, и зрачки в них горели зеленым огнем. Крупные желтые зубы тоже росли. Он протянул к Анке руки — огромные зубы и глаза стали приближаться. Она хочет бежать, но не может: ноги чем-то придавило. Широко открыв рот, Василий хохочет и большими черными руками хватает ее за плечи. Анка пронзительно закричала и проснулась.

Было еще темно, вверху бушевала пурга, свистела, выла. Мелкая пороша сыпалась в яму. Замерзли ноги. Девочка знала, что, если останется в яме, погибнет, но не было сил пошевелиться. Вспомнила сон — страшные длинные глаза и зубы — и оцепенение спало. Она стряхнула снег, стала выбираться из ямы. Голыми руками хваталась за стылые выступы почвы. Снег обваливался, осыпался на голову, плечи, комья земли отламывались, и Анка сваливалась обратно в яму. Рукам было холодно и больно, но она продолжала выбираться, наконец ей удалось уцепиться за какие-то корни, и она выбралась.

Ветер сердито задергал подол кухлянки, дунул в нос, запорошил снегом глаза. Анка задохнулась. Повернувшись спиной к ветру, стала вспоминать, как бежала с дороги. «Ветер дул в левый бок, — думала она, — значит, сейчас надо идти так, чтобы он дул в правый». Анка пошла.

И снова увязала в снегу, и снова натыкалась на мерзлые ветки кедрача, снова царапала лицо и руки. Кончился кедрач, пошла по направлению ветра. Теперь она знала — не собьется: дальше было море, а зимовье стояло на берегу.

Ветер, как и вечером, толкал ее в спину, но сил оставалось все меньше и меньше. Знала Анка — отдыхать нельзя, замерзнет. А ей так хотелось дойти до деревянной юрты, до Натальи Петровны, услышать ее ласковый голос, посмотреть Ленкины книжки. И она шла.

Таяла ночь, стихал ветер. Сквозь снежную мглу бесформенно выступили постройки. Анка подошла к первой из них, провела рукой по заснеженной дощатой стене, прислонилась. Это был коровник. Вспомнила, как испугалась, первый раз увидев коров. И уже не понимая того, что делает, медленно опустилась у стены.

А небо светлело и светлело, ветер воровато, порывами обдувал Анку, шутливо колол бледное лицо девочки острыми снежинками и, озорно дохнув, отбегал.

Глава одиннадцатая

Наталья Петровна не находила себе места, из рук все валилось, она то и дело выходила на улицу, смотрела на дорогу, по которой Егор увез девочку. Смотрела подолгу, до рези в глазах, словно ожидая какого-то чуда, но чуда не было — Анка, живой, восприимчивый ребенок, должна погибнуть…

А свинцовое небо опускалось все ниже и ниже, и уже сердито дышал север, длинными губами сдувая снег. Наталья Петровна все думала и ничего не могла придумать. «Поехать к ним? Кто знает дорогу? Может, он сразу повез ее к этому… Что можно сделать сейчас, что? И мужа нет, уж он-то что-нибудь придумал бы…» Возвращалась домой, и на Ленкин тревожный взгляд отвечала:

— Никого не видно…

Лена сердито отворачивалась.

— Я говорю, поедем сами!

— Во-первых, мы с тобой не умеем на собаках ездить, во-вторых, не знаем, куда он поехал, и, главное, нас никто не послушает.

Но Ленка настаивала. Она составляла план похищения подружки, план мстительной расправы с отцом Анки и Василием, но мать оказалась черствой и совсем, совсем не храброй.

Ночью кто-то постучал в дверь. Наталья Петровна открыла. Вошел Егор, за ним следом Василий.

— Анка-то тут?

— Анка… Анка убежала?! Боже мой, такая пурга!.. Растягивая глаза в узкие щели, Василий сказал:

— Прятать не надо, я хозяин Анке-то…

— Вот не найдешь ее живой, я тебе покажу хозяина! — не сдержалась Наталья Петровна. — Подождите немного, я сейчас… — И, наскоро одевшись, Наталья Петровна вышла.

Несколько человек из зимовья согласились поехать на розыски с Егором и Василием. Ребятам Наталья Петровна строго-настрого наказала, если найдут девочку, не отдавать ее отцу, а привезти к ней.

Ленка, после того как уехали в поиски, поплакала немного и, согревшись в теплой постели, уснула. Наталья Петровна не ложилась до утра. Пурга к рассвету стала стихать. Обессилев, ветер слабо царапал стекла и тут же отползал, змеился по сугробам и совсем затихал.

Наталья Петровна очистила лопатой снег от крыльца, стала прокапывать дорожку к коровнику. Остановилась отдохнуть, выпрямилась и вдруг увидела Анку: девочка сидела запорошенная снегом, с застывшей улыбкой. Проваливаясь в снег, Наталья Петровна подбежала к девочке, наклонилась. Снежинки на ее губах таяли…

— Живая! — обрадовалась Наталья Петровна и, подхватив Анку на руки, понесла в дом, растерла снегом, спиртом. Анка открыла глаза.

— Наталья… — прошептала она и снова потеряла сознание.

Скоро приехал Егор. Увидев Анкину кухлянку, судорожно вдохнул воздух, спросил:

— Пришла?

— Возле коровника лежала. Больная она совсем. Отдохни немного и поезжай в Карагу за доктором. Понял? И никаких женихов я близко к ней не подпущу. Понял, я спрашиваю?

— Понял, Наталья, шибко понял… Олешек отдам, шкурки отдам, все отдам, Анку-то шибко жалко… — хрипловато пробормотал Егор и заснеженным малахаем прикрыл мокрые глаза…

На второй день Егор привез Лукашевского.

Анка была в беспамятстве. Илья Ильич, обогрев руки, прослушал больную и, задерживая ее ручонку, сказал:

— Крупозное воспаление, Наталья Петровна. Придется мне вас немного стеснить…

Анка пришла в сознание на вторые сутки, в тот момент, когда Илья Ильич ставил градусник. Девочка улыбнулась.

— Ну вот, а мы, оказывается, веселый народ, а, Наталья Петровна?

Анка силилась что-то сказать, но Илья Ильич предупредил:

— Нет уж, улыбайся, но молчи, поняла? А тебе, наверное, интересно, кто я? Да? Я доктор. Док-тор! Лечу тебя. Вот ты больна, а я тебя полечу — и ты будешь здорова. Бегать будешь, смеяться и даже песни петь.

Но сил у Анки было слишком мало. Она тут же потеряла сознание.

Иногда Лукашевскому казалось, что спасти девочку невозможно. Но Анка выдержала. На третьи сутки сознание возвратилось, и температура стала снижаться. Теперь ее забавляли две вещи — градусник и стетоскоп. Градусников было два, и она попеременно ставила их сама. Стекло приятно холодило, и девочке казалось, что именно в них вся целебная сила.

Но черная трубочка стетоскопа заинтересовала Анку еще больше. Сперва она попросила Лукашевского подержать стетоскоп в руках. Илья Ильич разрешил. Потом она решила послушать, как это делает доктор, и Лена с готовностью подставляла свою грудь, спину.

С этого момента Лена стала постоянным пациентом Анки. Прослушивала она внимательно, недовольно сдвигала брови.

— Тебе не нравится Леночкино сердце? — улыбаясь, спрашивал Илья Ильич.

— Нет. Я хочу знать, что там. Я хочу знать, как делать, чтобы не болело…

Но вот температура стала нормальной, а Илья Ильич хмурился.

— Ты сердитый. Не надо сердиться, — просила Анка.

— Я сержусь не на тебя, на твои легкие.

— Легкие… А что это?

Как ни объяснял Илья Ильич, Анка ничего не поняла. С досады она расплакалась, и снова поднялась температура.

На другой день Лена принесла показать ей легкие накануне убитого зайца. Анка не стала их смотреть, заявила:

— Не надо зайца, я хочу быть доктором…

С тех пор и появилась у Анки мечта. И мечта осуществилась — Анка доктор. И она торопит огромный пароход: «Скорее, скорее… Там ждут отец, Матвей, там ждут знакомые, там ждут больные, которых Анка будет лечить…»

А родная земля, ожидая Анку, принарядилась. Горы покрылись пенистым цветом рябины, изумрудные ветки кедрача вырядились в красные сережки. На равнине весело кланялись ирисы и голубые колокольчики…

Глава двенадцатая

Весна уходила. Сердито нахмурились лепестки крупных желтых подснежников. Они умирали — прошла их пора. Зато нежным бледно-розовым ковром покрыла землю голубица. Мелкой елочкой топорщилась шикша. Капли дождя падали на бутоны цветов и, не найдя приюта, скатывались на землю, а земля ненасытно впитывала влагу. Каркали вороны, растаскивая с юкольников плохо укрытую юколу, протяжно стонали чайки. Река пожелтела от обильных притоков, почернело, взбухло море. Третьи сутки лил теплый мелкий дождь. Стены домов стали серыми.

Матвей уж который раз подходил к окну, сердито смотрел на седые нити дождя.

Вошел Егор.

— Здравствуй, Матвей! Скажи, какой злой дух качает в небо воду?

— Черт знает что… Ставник надо ставить, можем пропустить начало хода горбуши. Как его поставишь? Море прямо взбесилось.

— Ничего, успеем, нам надо… Радость у меня, Матвей: Анка едет на «Ительмене». Телеграмму с базы прислали…

— Да что ты! А как же дома? У тебя ведь плотники живут?..

— Вот не знаю, обидеть можно.

— Подумаешь, обидеть. Разместим куда-нибудь.

— Ильин-то пускай останется.

— Нет, Еюр, не годится. Надо переселять. Анка теперь взрослая. Когда пароход придет, знаешь?

— Завтра. Только вот шторм. Сам знаешь, пароход, пожалуй, к разгрузке не подойдет.

— Разговаривал я на днях с Невзоровым. Он сказал, что Лена согласилась работать в нашей школе. Снова вместе будут.

— Это шибко хорошо, Матвей. Не могу себе верить, что дожил до такой радости. Стыдно маленько, большой дурак я был… Спасибо Наталье Петровне, тебе спасибо…

— Ну, что-то ты от радости, Егор, маленько того, не в себе.

— Не в себе, Матвей, — согласился Егор.

— Я хотел сегодня членов правления собрать, обсудить несколько вопросов: об яслях, о столовой, ну и насчет икрянки.

— Давай соберем. На базу я вечером пойду. А насчет столовой, — пожалуй, Ульяну просить надо, она хорошо варит.

— Да, придется Ульяну. Больше некого.

Матвей подошел к окну, указательным пальцем старательно выписал имя Ульяны. Спохватившись, ребром ладони смахнул написанное. По стеклу кривым ручейком потекла вода.

— Знаешь, Егор, мне пришла в голову такая мысль, не знаю, поддержит ли правление: охотников послать на дичь для столовой. Рыба за лето всем надоест, а консервы зимой надоели. С Никитой я говорил, он согласен. Еще надо бы кого-то.

— Потапова не спрашивал? Он любит охоту. Думаю, правление согласно будет, а насчет яслей надо Анку подождать, пускай она это сделает.

— Ты все же думаешь, что она останется?

— Не думаю, я знаю. Не сможет она уехать от нас.

— Это было бы очень хорошо. Я вот смотрю на палатки и думаю: холодно людям, сыро. Надо скорее строить дома, а средств мало, вся надежда на перевыполнение плана да на юколу. Написал в область, может государство ссуду даст.

Егор тоже подошел к окну.

Еще недавно село казалось пустым, дом от дома стоял далеко и не было слышно ни шума, ни детских голосов. Сейчас густо, рядами, как огромные белые птицы, стояли палатки. Возле играли и дрались собаки и, несмотря на дождь, бегали ребятишки. Раздавался их смех, говор женщин, стук посуды, в одной палатке тренькала балалайка.

— И у нас стало веселее, много народу, Анка рада будет, хорошо…

…Совещание затянулось. Егор не стал ложиться спать, пошел на базу. Он боялся опоздать, да и знал, что не уснет: очень долго ждал. Не верилось, что дочь завтра будет здесь, рядом с ним. Егор, чтобы легче было идти, обулся в легкие нерпичьи торбаса.

Еще с вечера дождь перестал, слышалось негромкое урчание морских волн, редкий жалобный всхлип сонной птицы; в небе сквозь густую тьму пробивались редкие звезды, отчего на земле казалось еще темнее. Ноги мягко вдавливались в размокший дерн.

— Тьмища-то, — рассуждал Егор, — ничего не видно. Что думает теперь дочь? Анка… Какая она теперь? Жалко, мать не дожила до такой радости: дочь — доктор!

Егор чувствовал, как в груди нарастаетчто-то большое, горячее, и на щеках почувствовал влагу… «Ну и пусть, никто не видит, все тут: и горе, и радость… Спит, пожалуй, дочь. Нет, не сможет она спать возле родного берега: шесть лет не была дома!..»

Худенькая, живая, смешливая — такой и представлял ее себе отец. Годы шли, но она для него была все тем же ребенком.

Егор не заметил, как наступил рассвет. Далеко, как на ладони, был виден маленький пароходик, таким он казался отсюда. Егор заторопился. На берегу уже готовились к разгрузке.

В ярких брызгах восходящих лучей, сверкая белизной надстроек, огромный пароход медленно и величаво подплывал к берегу. В свежем утреннем воздухе раздался его густой хриплый рев, затарахтели лебедки, загремела якорная цепь. Два катера с кунгасами уже подходили к его бортам.

— Ты что, Егор, так рано здесь? — спросил старый курибан [5].

— Дочь приехала…

— Анка? Опоздал маленько, ушли катера. Ну ничего, скоро придут обратно. Как там наш Матвей?

— Хорошо, — глядя на пароход, ответил Егор.

— Базу-то вы вместе начинали строить?

— Матвей вперед маленько, потом я помогал.

Через полчаса катер притащил загруженные людьми кунгасы. Егор всматривался в темную массу людей, но не только не рассмотрел Анку, он даже не видел кунгаса. Глаза застилала пелена влаги.

Сквозь тарахтение катера и шум волн ему показалось, что он слышит голос Анки, отер глаза, прислушался и ясно услышал ее крик: «Папка!»

Он кинулся помогать курибанам, но уже было поздно, трап подали, и не успел он опомниться, как невысокая стройная девушка в черном пальто обвила его шею.

— Папка, родной, наконец-то!

— Постой, Аннушка, вода… маленько…

— Ну, что ты, папка, утопишь меня, не надо… — вытирая его и свои слезы, шептала Анка.

Она то отстраняла его, рассматривала, то снова начинала целовать морщинистый лоб, щеки.

— Ты такой же, только поседел… Ну, как Матвей, как Алексей Иванович?

Алексей Иванович уехал, шибко заболел…

А я думала…

— Идти, Анка, пешком придется. Катера-то у нас все еще нет. Вещи оставим здесь, в складе. Потом Невзоров пришлет.

Тонкие каблучки Анкиных туфель глубоко уходили в песок, идти было трудно. Недолго думая, она села на серый валун, разулась. Сырой, отглаженный волнами песок приятно холодил подошвы.

Девушка то шаловливо догоняла уходящие волны, то отбегала, когда они настигали ее. И тихонько, совсем как в детстве, смеялась.

— Хорошо иди, устанешь, не надо бегать, — пожурил Егор и, кажется, только сейчас по-настоящему понял, что Анка приехала, что она снова будет рядом, каждый день он будет видеть ее… Глубокая, еще никогда не испытанная радость, захлестнула, согрела душу. Захотелось петь. Чтобы не поддаться этому искушению, Егор больно дернул себя за ухо и прошептал: «Ты, старый, не прыгай как молодой олень, тихо радуйся, долго радость в душе стоять будет», — и, счастливыми глазами глядя на бегущую впереди дочь, тихо запел.

В тот же день, почти не отдохнув, Анка пошла по домам, по палаткам.

В первом доме ее гостеприимно встретил сам хозяин. Это был Максим. Осторожно, даже торжественно, он поставил Анке самодельный стул.

— Садись. Я знаю, ты дочь Егора, ты доктор Только у меня ничего не болит. Посмотри сына, дочь.

Анка окинула взглядом комнату. На вымытых окнах висели расшитые цветным шелком занавески. У стенки, между окнами, стоял стол, покрытый розовой скатертью, на нем медный начищенный кувшин с голубыми колокольчиками. Кровати вместе с подушками покрыты байковыми одеялами.

— Где же семья? — спросила Анка.

— Ушли к Ульяне пироги с кетой стряпать. Вкусные пироги. Ты приходи гостевать к нам сегодня.

Заходила Анка во многие дома, но далеко не у всех был такой порядок, как у Максима. И чем больше ходила, тем суровее хмурила густые брови. Шесть лет — это много. Люди стали жить лучше. У многих теплые квартиры, хорошая пища. Они могли теперь покупать белье, одежду, но белье не стирали, носили до тех пор, пока не истлевало. Трахома и чесотка из юрт перекочевали в дома. Анка зашла к Мане и стала сердито ей выговаривать:

— Я обошла почти все дома, и везде грязь. Неужели нельзя было научить людей мыть посуду, стирать белье, мыть полы? У тебя же чисто, и в баню ты ходишь, почему не учишь других женщин?

— Не хотят ни стирать, ни полы мыть. Говорят, болит спина, руки болят… Одной женщине я предложила пеленки, так надо мной весь поселок смеялся.

— Ну, не стирают, так хотя бы вываривали, полоскали. Вода в реке теплая, мягкая.

— Понимаешь, не хотят. Пробовала сама. Вымою пол говорят, хорошо. А сами не моют.

Матвея Анка дождалась в конторе. Стремительно поднялась, протянула навстречу ему обе руки, а потом, как бывало в далеком детстве, уткнулась лицом в грудь.

— Приехала! Как я рад, что ты приехала! Ну, садись, рассказывай…

— Я еще не могу прийти в себя. С папкой вчера было плохо. Давно это с ним?

— А ты не знала, он тебе не писал?

— Он мне всегда писал, что здоров, что у него, как у молодого оленя, еще растут рога, а в самом деле сердце никуда не годится.

Матвей устало прикрыл глаза рукой.

— Отдохнуть ему надо.

— Да ты сам-то здоров ли?

— Как видишь, бегаю.

— И тебе отдохнуть пора.

— В палатках не была?

— Была. Сыро. Дети простывают.

— Нехорошо у меня, Аннушка, получается. Наобещал я им новую жизнь, а не выходит. Надо срочно всех женщин и детей переселять в школу, в контору. Пусть поживут, пока погода установится. Ты поможешь заняться переселением?

— Дай мне в помощь двух женщин.

— Познакомься с Ульяной. Она тут всех знает, и любят ее. Подружку свою Маню возьми.

Анка уже было открыла дверь, но, что-то вспомнив, вернулась.

— Матвей… ты давно не видел Ивана, брата Данилы?

— Весной видел. Про тебя он все спрашивал.

— Он что же, в артели?

— Нет, Анка. Упустил я парня. Может, еще и сейчас не поздно, да, видишь, хлопот выше головы, а он где-то кочует с табуном. Данила-то умер.

— И он один?

— С женой.

— Какой ужас, Матвей! Ведь Матрена совсем дряхлая старуха… Неужели он подчинился этому старому закону?

Матвей тревожно посмотрел на Анку.

— Анка, что ты говоришь! Какой же я осел! Ведь он весной просил у меня новый закон бросить старую жену!..

С первым же попутным катером Анка отправилась в Карагу. Всю дорогу она боялась, что не застанет Лукашевского: вдруг уехал по вызову?

Волнуясь, открыла дверь его кабинета.

— Анка… Анка!!

Большой, грузный, он прижал ее к груди, потом ласково усадил в кресло, а сам не мог найти себе места.

— Ну, Анка… Не верю, не могу поверить… Няня! Нянечка! — крикнул Илья Ильич в коридор. — Принеси нам хорошего чая, пожалуйста… Несказанно рад, что в нашем полку прибыло! С возвращением тебя! Теперь ты знаешь, что у тебя там? — показывая на грудь, шутил он.

— Знаю, Илья Ильич, хорошо знаю.

Анка очень рада была встрече, но ей хотелось плакать. За эти несколько лет болезнь беспощадно изменила Лукашевского: под глазами отеки, дышит неровно, тяжело, недавно такие пышные волосы совсем поседели.

— Разговору у нас с тобой будет много. Давай за чайком потолкуем, Аннушка, а?

— Что ж, за чайком, так за чайком.

Глава тринадцатая

— Уру-руу! Едет учительница! — кричали ребята, перегоняя друг друга. Они еще никогда в жизни не видели женщину учительницу. Все эти годы их учил Алексей Иванович, и любопытство распирало ребят. Собравшись на берегу, они с нетерпением поглядывали на катер, который все еще не мог успокоиться и сердито урчал мотором. Лодка стукнулась о мягкую обшивку катера, и Матвей поднялся на палубу. Ребята видели, как он обнял учительницу, что-то говорил ей, потом стал складывать в лодку вещи.

— Ого, смотрите, сколько чемоданов, наверно шибко любит наряжаться! — заметил кто-то из ребят.

— Едет…

Лодка ткнулась носом в намытый песок, и едва успел Матвей выйти, как ребята подхватили лодку и выдернули на берег.

Учительница повалилась с сиденья на чемоданы и громко рассмеялась.

— Ну, поднимайте, раз уронили, что же вы?

На помощь протянулось много смуглых рук.

— Вот, а теперь давайте знакомиться. Меня зовут Елена Анатольевна.

Ребята откровенно рассматривали учительницу. Была она небольшого роста, худенькая, светлые от солнца, чуть рыжеватые волосы крупными завитками ложились на плечи. Нос, покрытый мелкими веснушками, был чуть вздернут, синие глаза смеялись. Они были большие, веселые и немножко озорные. Это ребятам понравилось.

К берегу бежала Анка. К великому удивлению ребят, она обняла учительницу, и они весело закружились.

С веселым шумом вещи были доставлены в учительскую квартиру. Познакомиться с Еленой Анатольевной пришли старые и молодые. В комнате было тесно. Анка видела, что Лену буквально засыпали вопросами, и, пожалуй, хорошо, что она пришла. Лена не успевала отвечать на вопросы. Но попробуй не ответь, в глазах людей появится холодок недоверия и незаметно, не попрощавшись, все разойдутся. И не скоро, очень не скоро соберется такое количество незваных, но желанных гостей.

Вещи так и стояли неразобранными, а на улице начинало темнеть.

— Нет, так не годится, Елена Анатольевна еще не пила с дороги чай! — возмутилась Анка и посмотрела на гостей, будто спрашивая у них — годится ли так? Те, поняв ее намек, стали прощаться, пожимая учительнице руку. Когда дверь закрылась за последним гостем, Анка сказала:

— Ну, наконец-то можешь отдохнуть. Я тоже мешать не буду, располагайся. А сейчас в первую очередь хорошенько вымой руки — у нас чесотка, трахома.

— У меня тысяча вопросов к тебе, Анка…

Уж звезды начали бледнеть, когда Анка отправилась домой. Вспоминая разговор с Леной, улыбалась. «Полюбят ее ребята, — думала она, — хотя сама еще сущий ребенок. А как там Алексей Иванович? Как его здоровье? Не подведи оно, не уехал бы… Уж он-то знал каждого мальчонку, умел найти общий язык и со взрослыми… Сумеет ли Лена стать ее первой помощницей?»

И Лена не скоро уснула в эту ночь. Ей вспомнилось детство: чумазая Анка, дикие выкрики танцую щих вокруг костра, а потом злой Василий… Уж не сон ли все это? Анку не узнать. Кажется, она немного старше ее, Лены. Кажется, она все понимает, а вот Лена — нет. Лена не знает, как проведет она первый урок. Вся беда в том, что учебники рассчитаны в основном на городских ребят, а эти живут в других условиях. Разве они знают, что такое бассейн, что такое электричество, что такое автомобиль, поезд, трамвай… Многие из них даже не знают русского языка. Лена все должна учесть. Недаром она давала клятву, что станет учительницей, что сделает всех корякских ребят не только грамотными, но и счастливыми. Эта клятва была омыта горькими слезами, когда потерялась Анка…


Лена слышит, как настойчиво бьются морские волны о каменистый, поросший кедрачом-стлаником, берег и, кажется, слышит, как шумно течет река, торопливо накатывая гальку на гальку, как вливается в море.

Перед глазами смуглые черноглазые лица: знакомые и незнакомые, старые и молодые. Одни острижены под кружок, другие наголо, лесенкой — домашними парикмахерами.

Ребята улыбаются и стараются изо всех сил угодить. Сейчас они готовы бежать куда угодно и сделать все, а как потом? Полюбят ли? Это очень важно, в этом основа успеха…

Ночь, короткая камчатская ночь наглухо прикрыла все просветы, убаюкала певучей волной все живое. Уснула наконец и Лена.

Глава четырнадцатая

Дождь зарядил будто назло. Намокшие палатки, как подбитые чайки, тяжело и шумно хлопали разрезанными у входа полотнищами. Вся утварь отсырела. Начали болеть ребятишки.

План переселения детей и женщин в школу, можно сказать, сорвался. Женщины одни отказались перейти, для мужчин места не было. Пришлось поселил туда несколько семей с самыми маленькими.

«Что делать? — тревожно думал Матвей. — Люди поверили мне, покинули стойбища, надеясь, что будут жить в теплых, светлых домах, а тут…»

Хмурый и злой ходил он из палатки в палатку. И везде было одно и то же — холодно, сыро. Когда подходил к крайней, услышал голос Потапова, остановился.

— Советская власть хорошая, — говорил Николай, — только Матвей не выполняет ее законы. Не заботится, как надо, о вас. Сперва жилье следовало построить, а потом вас сюда переманивать.

Что ответили Потапову, Матвей не расслышал — заплакал ребенок. Заходить в палатку не стал, пошел в контору. Что людям скажешь? Ну и язва же этот Потапов. Ходит, расписывает: «Матвей виноват, законы не выполняет»… Критик нашелся. Сам палец о палец не стукнет. Просил помочь на строительстве, отказался, а тут ноет…

Пошел к Ильину. Увидев Матвея, тот вскинулся:

— Ты что это, Матвей, аль заболел? Не гоже, человек. Не та пора. Ко мне вот мысля пришла. Послушаешь, аль нет?

— Послушаю, дед.

— Так вот я разведку тут произвел. Ходил, ходил по берегу протоки, а все было невдомек, покуда вица хорошая не огрела меня. Упругая, ажно рубец остался. И тут-то меня осенило: почему бы нам не делать мазаные дома, как на Украине? Ивняку-то сколько хош, гибкий, плети да плети. Внутрь между стен песок, а стенки с улицы цементом заделать, изнутри — глинкой можно. Тепло, светло.

— Плетень пропустит песок…

— А тут другая материя — маты травяные. Изнутри-то. А что ж делать, человек? Народищу наехало страсть, а жить негде.

— О том же и я голову ломаю. А твою мысль надо проверить. Пожалуй, следует попробовать.

Долго не мог уснуть Матвей в эту ночь. Все думал и прикидывал, получатся ли мазанки, где достать цемента и кирпича, да и стекла немало надо.

И вообще в последнее время появилось болезненное недовольство собой. Все перемешалось: и растущее чувство к Ульяне, и неприязнь к Потапову, и тревога за судьбу Ивана. И во всем он считал виновным только себя. Кого же еще? Но главное — строительство. Строить надо, не упуская ни одного дня. Решил утром же отправить на рубку прутьев, заставить женщин плести маты и на внутренние стены, и на крыши. Не сделаешь сейчас — зимой поздно будет.

Поднялся чуть свет. Встревожил шторм. Сел в легкий бат, переправился на кошку[6], пошел вдоль берега.

Волны ревели и выбрасывали спутанные грязнозеленые мотки морской травы, блестящую, как атлас, морскую капусту. Солнце смотрело с обмытого бледного неба, ярко освещая разбушевавшийся простор. Матвей хмуро смотрел то на небо, то на море. Ветер дергал полы его пиджака, срывал кепку, швырял в лицо мелкими солеными брызгами.

— Вот же дьявол, — ругался он, — скоро начнется ход горбуши, этот шторм сорвет все планы… — Сердито пнул скатанную неровным валом скользкую траву, пошел вдоль берега.

Его внимание привлек выброшенный волной длинный предмет. Матвей нагнулся. Это был морской ставник. Он огромной змеей растянулся по берегу, скатанный вместе с травой, капустой, медузами. Тревога и зло перехватили дыхание.

— Что же это? Скажи ты на милость… Только этого не хватало… Может, не наш? — появилась на миг надежда. И снова Матвей стал торопливо разматывать невод, но канаты, мокрые, скрученные, не поддавались; одному нечего было и думать что-либо сделать.

Насколько же он поврежден? Неужели совсем? Надо поднять выше, приливом может снова снести его в море. Что же будет?

В прошлом году люди уходили из артели только потому, что волки зарезали двух-трех оленей… Сейчас выбросило ставник — это же потеря основной добычи рыбы! Пойдут толки: это сделали духи, они не хотят давать рыбу людям, которые ушли из тундры к русским… А план! Сорвется план, сорвется строительство. Что делать, черт возьми?

Отерев рукавом пиджака пот со лба, погрозив морю кулаком, Матвей торопливо, не оглядываясь, пошел к переправе. Столкнул бат и, ловко орудуя шестом, быстро переправился в поселок. Возле икрянки сидел сторож.

— Михеич, бей в бочку, да погромче.

— Не иначе — беда, уж больно хмурый, — пробормотал Михеич и изо всей силы ударил большой суковатой палкой по железной бочке.

Ловцы собрались быстро.

— Все пришли?

— Однако, все, — ответил Максим.

После того как Максим нашел пастухов, Матвей стал присматриваться к нему. Нравилось, что этот уже немолодой коряк к каждому делу относится серьезно. Максим умел чинить и плести сети, хорошо знал, где надо ловить рыбу. Когда правление решало, кого назначить бригадиром морской рыболовецкой бригады, Матвей предложил Максима.

— Моря не боюсь, однако невод морской шибко большой, запутаюсь.

— Поедешь на базу, там научат. А поставить невод Невзоров синдо[7] пришлет, — успокаивал его Матвей.

Сейчас Матвей посмотрел на Максима. И, как ни тяжело было на душе, улыбнулся: с макушки бригадира свисала тонкая косица. Максим, заметив его взгляд, потупился:

— Без косы-то голова пустая… Зачем собирал?

— А вот зачем: штормом выбросило ставник…

Лица рыбаков помрачнели.

— Я думал, в бочку бьют — рыба есть… — огорчился Максим.

— Рыбы пока нет, а ставник нужно сейчас же поднять выше на берег, размотать и проверить, насколько он поврежден, есть ли возможность восстановить его.

Рыбаки хмуро молчали.

— Что же вы молчите?

— Наверно, дух сердится, трогать не надо… — робко высказал предположение молодой коряк с выбритой наполовину головой.

— Сам ты — дохлый дух! — рассердился Максим. — Ветер большой, потому и шторм.

— Правильно, Максим, шторм от ветра, и никакие духи тут ни при чем, их просто нет. А невод сорвало — плохо поставили: неправильно учли глубину, течение. Причин много. Нужно скорее браться за дело. Конечно, большую часть улова мы потеряем, но что же делать? Ставить новый и дорого, и нет времени, а не выполним плана — не построим дома.

— Давай, поехали, зачем много говорить! — прервал Максим Матвея и первый пошел к лодке. За ним пошли остальные.

Ловцы старательно разбирали ставник, выпутывали морские водоросли, медузы. К счастью, невод оказался почти целым. Лопнули только канаты, но зато так, словно кто-то взял да и подрезал их, от колебания водных слоев невод легко снялся и, огромный, свернувшись, ринулся по зеленой глуби к берегу. «Видимо, это случилось в прилив, — подумал Матвей, — иначе его бы долго болтало в море, тогда бы нечего было чинить. Странно, очень странно: все концы канатов гладкие, срезанные в середине и рваные по краям… В чем дело?»

— На веслах долго будем ставить и нет якорей — в море остались, — прервал размышления Матвея бригадир.

— Да. Я схожу на базу, а вы постарайтесь разобрать невод, просушить. К утру я вернусь. Хорошо, что ночи светлые.

— Иди, разберем.

Ветер стал стихать, и, несмотря на позднее время, Матвей пошел на базу. Он только подошел к квартире директора, как свет в доме погас. Решительно постучал в окно.

— Кто там, чего надо? — недовольным голосом спросил Невзоров.

— Я, Анатолий Федорович, Матвей…

— Носят тебя черти по ночам, — ворчал, открывая дверь, директор, — дня тебе не хватает?

— Не хватает.

— Просить пришел?

— Просить, — устало и безразлично ответил Матвей и, не дожидаясь приглашения, сел, с удовольствием прислонившись к спинке стула.

— Что случилось?

— Ставник выбросило.

— Эх вы — шляпы! Как же так?

— Да, видно, так твой синдо учил…

— Ну да, всегда учитель плох, если ученики нерадивы.

— Не в этом дело… Понимаешь, невод почти цел, почему-то лопнули канаты…

— Почему-то… Течение не учли. Ставник по опыту Андреева ставили?

— Да, дно промерили тщательно, для надува ловушки оставили слабину на два метра.

— Сколько задержишь катер?

— Как поставим.

— Ладно, дам кавасаки[8]. Узнают в АКО[9], попадет мне по первое число, да куда денешься? От тебя, как от чумы, не спасешься. Черти лопоухие… А как твои — не разбежались?

— Нет.

— Ну, хоть это ладно. Давай ужинай да ложись спать, вымотался, на скелета похож. Хоть бы женился, что ли, леший, — нарезая толстыми кусками колбасу, продолжал ворчать Анатолий Федорович.

В домашнем халате он походил на большую, толстую бабу-ягу, и Матвею казалось, что из его большого, крючковатого носа вот-вот пойдет дым, а Невзоров закурил, и дым действительно пошел. Матвей улыбнулся.

— Чего смеешься, весело?

— Баба ты яга.

— Хотел бы я знать, как ты проживешь без бабы-яги, нянек все надо. Как с якорями-то будешь?

Матвей вздохнул.

— Ни якорей, ни пикулей [10] нет, и без синдо мы ничего не сделаем.

— Комаров к вам просится давно, а он старый, опытный рыбак, заменит любого мастера лова. В АКО недовольны, что мы отпускаем людей, но что поделаешь, по-соседски жить — поневоле дружить. Теперь давай договоримся окончательно: пусть твой Егор сделает нам пять-шесть нарт восьмикопыльных, для перевозки груза.

— Сделаем, Анатолий Федорович, сколько надо.

— И юколой обеспечь…

— Вся юкола упирается в ставник.

— Сказал же, помогу поставить невод. Договорились? А теперь ужинай и спать, черт рыжий. С твоими кудрями я бы уж пять жен нашел.

— Пять… — без улыбки протянул Матвей, — одной бы хватало, да…

— Что, да?

— И та чужая…

— Эге-ге… То-то, я смотрю, физиономия твоя все вытягивается, уж не в мою ли старушку влюбился?

— А где она, Наталья Петровна?

— Спит, где же ей быть.

— И не сплю я, — послышался знакомый голос.

— Ну ясно, ясно. Заслышала голос милого дружка, какой уж сон…

К утру шторм утих, но море глубоко и шумно дышало мертвой зыбью, покачивая на мутной воде бледно-желтые солнечные лучи.

Когда Матвей вернулся, бригада еще работала. Ловцы чинили порванные ячейки, готовили канаты.

— Ну, как с катером? — спросил бригадир.

— Море утихнет, кавасаки придет, Комаров приедет, ты его знаешь?

— Знаю, старый рыбак.

— Жить у нас хочет.

— Вот ладно, бригадиром его поставим, он хорошо знает море, я плохо, мне трудно.

— Ну, там увидим. Сейчас чинить невод пришлем речную бригаду, а вы все — отдыхайте: ночью придется работать.

— Пожалуй, правильно, люди устали.

— Все работали, никто не ушел?

— Все работали. — Улыбнувшись, бригадир добавил: — Злой дух никого не прогнал, наверно его самого прогнали…

Случай со ставником показал Матвею, что никакие злые духи уже не вспугнут людей, не погонят их снова в кочевье, в тундру — значит люди поняли, что так жить лучше, легче, и первый раз за эти два дня он легко вздохнул.

Глава пятнадцатая

В райздрав Анка пришла уже к концу рабочего дня. Заведующий, одутловатый человек, небрежно предложил ей сесть.

— Нам нужна образцовая поликлиника. Вы будете работать в районе.

— Я хочу работать в селе.

— Распылять кадры не собираюсь, и еще раз повторяю: в районе должна быть образцовая поликлиника.

— А я считаю, — резко возразила Анка, — сейчас нужна не образцовая поликлиника, а образцовая работа среди населения — в селах, стойбищах, и настоятельно прошу вас открыть больницу в артели «Новый путь».

Заведующий райздравом как-то вяло улыбнулся:

— У вас беспокойный характер. С вами трудно будет работать. Открыть больницу в какой-то артели не разрешит облздрав. Все, девушка.

— Неужели вы не знаете, что до сих пор детям привязывают маку, что до сих пор люди не знают бани, болеют трахомой, чесоткой?

— Я все знаю. И еще раз повторяю: нам именно потому и нужна образцовая поликлиника…

— Да не нужна такая поликлиника, пока мало врачей. Здесь достаточно и одного хорошего терапевта, Это, конечно, пока. Главное — медицинский работник должен быть в селе, там, где надо не только лечить, но и учить мыться, стирать, готовить пищу!

— Вы неправильно понимаете свои обязанности. Учат не врачи, а учителя. Они проходят специальный курс по психологии и методике преподавания.

— Это окончательное ваше решение?

— Да, — твердо ответил заведующий райздравом. Он собрал на столе какие-то бумажки, встал. — Извините, сейчас я не могу продолжить полемику. Прошу, зайдите в следующий раз. А сейчас приступайте к своим обязанностям. Лукашевский вам все объяснит.

Анка, не зная, что делать, медленно пошла по коридору. Ей встретилась пожилая женщина с пишущей машинкой в руках. Пачка белых листов бумаги сползала с машинки. Женщина неловко их поправляла, но листы рассыпались. Анка помогла их собрать.

— Вы к Игнатову? — поблагодарив, спросила женщина.

— А кто это?

— Секретарь райкома. Все к нему идут.

— А вы его секретарь?

— Да.

«Что, если в самом деле пойти к нему?» Анка посмотрела на длинную очередь, подумала: «Если ждать, сегодня не пройдешь, надо что-то придумать…»

Остановив секретаршу, попросила:

— Вы устали, дайте я поднесу.

— А вы хитрая. Ну уж ладно, несите.

Так, с ношей, Анка миновала очередь.

Из кабинета Игнатова вышел молодой человек, смущенно оглядел сидящих, натянул фуражку.

— Этот все на большую землю смотрит. Надоел ужасно. Ходит почти каждый день. Невеста его не желает ехать на Камчатку, так он…

Не дослушав секретаршу, Анка приоткрыла дверь.

— Можно?

— Да, вы о чем? Тоже бежать?

— Нет, я только приехала, здесь моя родина.

— То-то же. Садитесь.

Анка посмотрела в серые утомленные глаза Игнатова, улыбнулась и весело сказала:

— Я врач. Хочу работать в артели «Новый путь». Райздрав решительно возражает, считая, что в районе нужна образцовая поликлиника. Вам-то, конечно, не надо напоминать, сколько больных трахомой, экземой, туберкулезом. В артели сейчас очень много народу, а врача нет…

— С этим пароходом мы ждали пятерых врачей, а прибыло только двое, да и то один ветеринарный. Остальные, кто в Петропавловск, кто на западное побережье уехал. Конечно, там и условия легче и климат лучше. Что же прикажете делать?

— Но ведь здесь есть терапевт, опытный хороший врач. Если хотите, я могу обслуживать два села… В наших условиях врач должен к людям идти, а не ждать, когда они придут. И Лукашевский то же говорит: мало коряков ездит в район лечиться. К шаманам больше.

— Нет у нас врачей. Лукашевский да глазник. Лукашевский болен, а лечит и здесь, и по вызовам ездит.

— Ну пишите тогда в Москву.

Игнатов, закинув руки назад, прошелся, подвинул стул ближе к Анке, сел.

— А как вы думаете, пишем мы или нет? Вся беда в том, что люди считают Камчатку преисподней, ссылкой и не хотят, представьте себе, не хотят сюда ехать. Что же делать? Вам бы нужно было заняться агитацией там, в Ленинграде!

— Из нашего выпуска многие уехали на Колыму, и Анадырь, а это похуже Камчатки. Но вы все-таки поймите, я же больше пользы принесу в селе, чем в районе!

— Понимаю, прекрасно понимаю и вполне с вами согласен.

— Ну и…

— Надо ведь помещение?

— Помещение будет. Артель отдаст старый дом, в котором раньше была школа. Требуется, правда, ремонт.

— Сделать крышу, пол и окна?

— Да, — поспешно согласилась Анка.

Игнатов рассмеялся.

— Это почти поставить новое здание. Но артель не согласится на такой ремонт. И по смете этой больницы тоже, очевидно, нет?

— Мне кажется, они непременно согласятся. Они прекрасно понимают, как нужна больница.

— Кто же этого не понимает?

— В райздраве. Сидит такой дядя, бумажки листает. А ему бы рюкзак на плечи да по стойбищам, по селам.

— А худенькую черноглазую девушку посадить бумажки листать?

— Извините, вы меня неправильно поняли. Бумажки листать может и фельдшер. С кого отчеты-то брать? Врачей раз-два и обчелся. Врачей нет, а он сидит.

— Ну что же, надо вас поддержать, тем более, что население там у вас увеличилось порядком.

Анка засмеялась.

Тряхнув седым хохолком, Игнатов подошел к двери, открыл ее.

— Лида, попросите ко мне товарища Перепелкина…

Глава шестнадцатая

Иван бросал поломанные ветки тальника на синюю рябь воды и задумчиво смотрел, как быстрое течение протоки крутило свою ношу и стремительно уносило вниз.

«Пускай плывет, — тихо напевал он, — может, Анка приехала, может, Анка увидит.

Как там люди живут? Много их, а я один.
Матрена есть, пастух есть — старик он.
Молодой давно ушел…
Анка бумагу знает, Никита знает,
Егор… Только я совсем не знаю…
По большому морю пароходы бегают,
И в домах тепло и солнышко есть…
Олешек много — Анки нет, брата нет — плохо…
Поехать надо — табун пропадет — волков много…
Олешек вести — проток много, реки есть —
Пропадут, жалко…»
А вода дразнила, легко кружилась, подбегала к берегу легкой волной и весело неслась вниз, к старшей сестре — в речку. И уже растворившись в речной воде, проточные воды плавно и неторопливо текли к морю, к той земле, где жили Матвей и Егор.

"…Быстро вода идет, быстро лодка пройдет…"
— совсем тихо закончил свою песню Иван и, тяжело вздохнув, прошептал: "Какая теперь Анка?" — достал из-за пазухи машину, красна с нее облезла, ключик от частого употребления блестел.

Завел, пустил ее по земле. Она с разбегу запнулась за бугорок и, сердито заурчав, остановилась.

— Живая, сердитая… там много таких, а бумага с Анкой пропала… — с горечью вслух сказал Иван.

За спиной хрипло засмеялась Матрена.

— Ты зачем здесь? — рассердился Иван.

— Муж ты мне, хорошо с тобой… — продолжая смеяться, оголив пеньки полусгнивших коричневых зубов, ответила Матрена.

— Старуха ты.

— Муж молодой, сын вот будет…

— Врешь!

— Сдохла твоя Анка, сгорела, я сожгла! — На ввалившихся губах еще дрожала улыбка, а глаза наполнялись слезами, обидой и злостью.

— Сдохла! Сожгла! — выкрикивала Матрена, подступая к Ивану.

— Пропади ты!.. Уходи, бить буду! — бросил Иван. Но Матрена к нему подошла, обняла сухими жилистыми руками, стала целовать.

— Муж мой, не сердись, хорошо нам, олешек много, хорошо!..

Иван оторвал ее руки, толкнул в худую грудь. Матрена упала, но легко вскочила и, страшная в своей старческой свирепости, кинулась на Ивана. Он увернулся, и старуха снова упала. Ее костлявое грязное тело затряслось от бессильного плача. Иван, не оглядываясь, быстро пошел к бату.

— Не надо олешек, они, как аркан, дорогу закрыли… — Он столкнул на воду бат, но Матрена кинулась в воду, ухватилась за борт, опрокинула. Иван почувствовал цепкие холодные пальцы на своей шее, глотнул воды, хотел оторвать ее руки, но они, костлявые, держали крепко, — насмерть.

Ноги Ивана уперлись в твердый, намытый песок. Собрав силы, поднялся, стряхнул старуху. Ее понесло течением. Иван поймал ее за кухлянку, поволок к берегу. Но озверевшая старуха, став на ноги, снова кинулась на Ивана, и вода снова понесла их как обломки старого дерева.

Помогла привычка с детства ловко резать ремни на нерпичьих праздниках. Иван вытащил нож и обрезал свои волосы, в которые вцепилась Матрена. Вода разъединила их. Пока добирался до берега в тяжелой, намокшей одежде, Матрена исчезла в текучей круговерти воды.

Опрокинутый бат уже чуть виднелся, покачиваясь вдалеке. На песке вверх колесами валялась машина.

Иван поднял ее, дрожащими пальцами очистил от песка, прошептал:

— Бумага с Анкой пропала, бат унесло, Матрены нет, страх есть, один буду. Плохо, совсем плохо…

Прижав игрушку к груди, он упал на траву и громко заплакал. А солнце, склонив к западу свой диск, плеснуло теплые лучи на синь, на вершины деревьев и скрылось за неровными зубцами гор.

Шумливо дышит протока, и, казалось Ивану, она, светлая, вечно живая, жалеет его и, тяжело вздыхая, шепчет: "пей-пей-пей". Он перестал плакать, послушно встал, зачерпнул ладонями воды, напился, вымыл лицо, сел на выброшенную водой корягу и, напрягая зрение, стал всматриваться в восточный берег, но там было темно и тихо. Сердце тоскливо сжималось, появилось страстное желание уйти к людям, к Матвею, Егору. Табун оленей стоял где-то в темноте, но желание быть среди людей, жить среди них, понять то новое, что принесли русские, было сильнее привязанности к оленям. Как уйти? На пути много быстрых глубоких проток, а бата нет. Он, легкий, длинный, покачиваясь на волнах, уплывал все дальше.

— Догнать бы надо было, поймать, да Матрена… — Искаженное злостью лицо старухи наплывало и наплывало. Ивану стало страшно возле речки. Оглядываясь, он торопливо пошел к юрте.

Глава семнадцатая


После морской качки у кружилась голова, почва Матвея немного под ногами казалась зыбкой, и солнечные лучи окутывали плотнее, жарче. Он сел на большой, наполовину вросший в землю серый валун, закурил.

Дела в артели шли хорошо, несмотря на то, что морской ставник был сорван. План по горбуше выполнили. приступили к сушке юколы. Но строительство подвигалось медленно, не хватало материалов. Мазанки, предложенные старым плотником, получились хорошо, но нужен был кирпич. Матвей обращался в райисполком, там помощи не оказали. Секретарь райисполкома Казаков даже рассмеялся: "Из юрт и в каменные дома? Стройте землянки — дешево и тепло, а дерн здесь великолепный, можно резать пласты любого размера, как масло". Матвей уже было и решился на это, хотя прекрасно понимал, что строить землянки невыгодно: затратить средства, время, а потом все равно ставить дома. Был один план — самим делать кирпич, но выполнение его зависело от директора базы, а Невзоров заупрямился, не хотел без разрешения управления АКО брать на себя ответственность. Наконец они договорились поехать вместе в район.

Солнце клонилось к зубцам гор, и в то же время, словно не желая расставаться с морем, протянуло к нему длинные золотистые нити.

Рабочий день уже кончался, нужно было спешить.

Возле райкома Матвей встретил Анатолия Федоровича.

— Ты что так долго? — спросил Невзоров.

— Отдохнул немного.

— Взболтнуло?

— Да нет, а все как-то неприятно.

— А я, представь, сплю, как сурок, всю дорогу.

— У Игнатова был?

— Нет, жду тебя. Он там кому-то разнос устроил.

— Значит, будет не в духе.

— Духи и недухи для него не существуют.

В приоткрытую дверь было видно, как полный молодой человек смущенно смотрел в пол и большим клетчатым платком вытирал широкий лоб.

— Вы поняли меня? — сердито спросил Игнатов.

— Понял, товарищ Игнатов, но поймите, нет у нас хирургических инструментов…

— А кто виноват? Кто должен был позаботиться — я, секретарь райкома, или вы — заведующий райздравом?

Матвей улыбнулся: Анкины дела.

— Повезло тебе с врачом, завидую, а мой цинготного от лодыря не отличит.

Дверь распахнулась, стремительно вышел заведующий райздравом, за ним Игнатов.

— А, друзья! Ну, здравствуйте, входите, — пригласил он. — С чем пожаловали?

— Говори, Анатолий Федорович.

— Нет уж, затея твоя, ты и говори.

— Что вы там шепчетесь, как девицы красные? — ворчливо спросил Игнатов. А Матвей подумал: "Он действительно очень похож на Суворова". Первый раз об этом сходстве сказала Анка: "А ваш Суворов ничего, вполне подходящий человек".

В глубоком кресле, за высоким столом, Игнатов качался постаревшим большеглазым мальчиком. И только открытый лоб и резкие очертания подбородка и губ говорили о его характере.

— Понимаете, — начал Матвей, — у нас в артели срывается строительство. Ни кирпича, ни лесоматериалов нам не привозят, а народ прибывает. Чтобы люди полнее чувствовали перемену в своей жизни, им нужно построить светлые дома…

— Да, именно светлые, а леса нет, знаю. Вы же плетеные строите?

— Да. Недалеко от базы, — продолжал Матвей, — возле самой лагуны, есть большие залежи хорошей глины, из нее можно делать кирпич. От нас это далеко, и нет у нас ни специалистов, ни транспорта для перевозки. Я предлагаю Анатолию Федоровичу построить кирпичный завод. Путина кончается, люди освободятся. Мастер кирпичного дела тоже найдется, главное — кладка печей…

— Ну, а дальше что?

— А дальше — мы будем покупать у них кирпич. Зимой же наша артель выделит базе людей для подледного лова, для перевозки грузов.

— А как вы думаете? — обратился Игнатов к Анатолию Федоровичу.

— Я думаю, это все очень хорошо, но без разрешения управления АКО я не имею на это права.

Игнатов поднял руку, посмотрел ладонь на свет.

— Я понимаю, вы хотите, чтобы райком договорился с АКО? Но время-то уходит, осень подступает, когда же бы будете строить?

— Дело вот в чем, товарищ Игнатов: если Анатолий Федорович будет выпускать свой кирпич, тот, что есть у него сейчас, он может продать нам.

Игнатов порывисто поднялся, подошел к большому светлому окну.

— Тебе вот все надо, а товарищам из Дальпромснаба и море по колено. Тары нет, тросов нет, продуктов нет, печного железа нет. Где уж тут думать о цементе, кирпиче! А попробуй договориться с АКО насчет того же кирпича — начнется бумажная волокита. Сладить с этим время нужно, а оно-то как раз и не терпит, да, так! — Он снова подошел к столу, сел. — Решение этого вопроса целиком лежит на нашей совести. Самое главное — принесет ли это пользу? А если принесет, так стоит ли нам с вами, дорогие товарищи, терять время?

Предложение Матвея вполне рационально и, считаю, медлить — смерти подобно. Главное — выжигные печи. Для жилья можно поставить двойную палатку, над цехами натянуть брезент. Огнеупорный кирпич есть?

— Есть.

— На время кладки печей пришлю к директору базы инженера. Договорились? — Игнатов посмотрел на часы, улыбнулся. — А теперь прошу ко мне. Пора обедать.

В некрашеных сенях Игнатов тщательно вытирал ноги о старенький домотканый половичок.

Когда вошли, Матвей увидел худенькую женщину небольшого роста, в очках. Простое темное платье, поседевшие волосы были уложены валиком. Она с укором посмотрела на мужа лучистыми светло-карими глазами.

— Неужели опоздал? — удивился Игнатов.

Почему-то Матвей представлял жену Игнатова полной крупной женщиной, с громким голосом и непременно с поварешкой в руках. Думал, что она встретит их укорами, но жена Игнатова мягко улыбалась, а он, как школьник, топтался на месте, поглаживая хохолок.

— Проходите, прошу вас!

— А как же, Маша, руки?

— Займись этим ты.

— Мир?

— Но ведь у тебя желудок…

— Ш-ш! Все, мир! — Он облегченно вздохнул, подмигнул гостям и повел их мыть руки.

Эта семейная сцена напомнила Матвею о его холостяцкой жизни. Сердце снова тоскливо заныло. Он вспомнил день рождения, Ульяну, ее глаза, полные слез, и робкую просьбу: "Что же вы так скоро… посидели бы еще".

Как-то поздно вечером Матвей возвращался домой. Из-за угла столовой вышла Ульяна. Матвей обрадовался, шагнул к ней, но она отпрянула и, как для защиты протянув руки, испуганно сказала: "Не подходи ко мне, не надо, прошу тебя!" И, прижав концы платка к груди, убежала к дому. Матвей понял: он ей не безразличен.

— Возьми полотенце, довольно мыться. Целое ведро воды вылил, — улыбаясь проворчал Анатолий Федорович.

Глава восемнадцатая

Протянув вперед руки, навстречу Матвею бежал Гриша. Матвей подхватил сына, поцеловал чумазую щеку.

— Ну, как живешь? А где Люся?

— Люся с бабушкой ушла, а живем мы хорошо. А Ильин говорит: люди из море-океана. Это правда?

— Погоди, Гриша, ты что-то нагородил…

Гриша, не слушая отца, продолжал:

— А бабушка говорит, бог сотворил, а когда я чего сотворю, она меня ругает и говорит: "Господи, что ты наделал, что ты натворил". А кто прав, а?

— Тебе, брат, рано заниматься этим разбором. Ты лучше расскажи, что ты натворил?

— Я? На парус немножечко от простыни взял.

В сенцах кто-то опрокинул ведро, раздался грохот, вбежала Люся, за ней шла Авдеевна. Люся подбежала к отцу.

— Во-первых, ты колючий, — скороговоркой произнесла она, целуя отца, — во-вторых, Гришка порвал простыню и, в-третьих, он объелся пирогами…

— И неправда!

— Нет, правда, он хотел узнать — лопнет или нет живот!..

— Ну, будет, будет, милые, что было, то прошло, все прошло. А папа устал, ему поесть надо. А вы ступайте-ка играть, солнышко-то господь послал, глядите-ка, какое ласковое да теплое, ступайте, родимые…

Уже возле порога Гриша остановился и сказал:

— Бабушка, а бога нет, солнышко само пришло!

— Ну, бог с тобой, само пришло…

Когда дети ушли, Матвей умылся и, взглянув на себя в зеркало, вспомнил Люсино: "во-первых".

— Бабушка, я вас очень прошу, не говорите при детях о боге…

— Понимаю, сынок, — хлопоча у стола, ответила Авдеевна. — Ильин на грех навел, спор затеял, а они, видно, не спали, вот и… Ты уж не сердись… Я давно хочу поговорить, да все никак не выберу время, а вчера мне плохо было, и решила я не откладывать. Да ты садись ешь, остынет. Так вот слушай. Мне, Матвеюшко, скоро семьдесят будет, и болит у меня в левом боку. Кто знает, скоро и помру, а ты один будешь. Деткам кого-то надо. Знаю, не маши руками, любят они меня, да кабы это было в моей власти, я бы сто лет возле вас жила, ан что поделаешь…

Матвей так привык, что Авдеевна заменяла мать ему, бабушку и няньку детям, да и хозяйку в доме, что не мог себе представить, как он будет жить без нее. Признаться, он даже никогда и не думал о годах Авдеевны. Сейчас впервые пристально всмотрелся в ее лицо, словно хотел найти приближение того страшного, что называется смертью, и ничего не нашел. Правда, волосы побелели, но серые, когда-то красивые глаза смотрели остро, не поблекли, и на щеках, покрытых мелкими морщинками, ямочки.

— Я очень виноват, что все дела свалил на тебя.

— Нет, что ты, мне уж ребята помогают. А так я чувствую, сама чувствую, сердце-то плохое.

— Пугаешь ты меня, мать. Не рано ли о том говорить?

— Как бог даст, Матвей, а жениться тебе надо. Что за жизнь такая — молодой, здоровый, а живешь один. Я гляжу, и седина уж блеснула, а рано, сынок.

Матвей поставил стакан, подошел к старушке, обнял ее за худенькие плечи.

— Не надо плохо думать, а вот платье новое купить надо. Что это за лоскуты на рукавах?

— Ну, беда, починила маленько, что мне…

Матвей покачал головой.

— Купите обязательно, не люблю заплат, да и что люди скажут, разве у нас денег нет?

— Как нет? — Авдеевна вытерла блеснувшую слезинку. — Не обращай внимания, так я. Уж больно ты хороший, а счастья нет. Ну, да, может, бог и даст. А вот Люсенька, — переменила тему разговора Авдеевна и тепло улыбнулась, — уж нарядница растет! Уж как любит, чтобы все-то было красиво да хорошо!

— Боюсь, что в мать пойдет.

— Что ты, какая там мать, вся в тебя, словно капля. ВотГриша, тот больше на мать похож, но уж любопытный, уж такой дотошный! Дружба у них с Кузьмичом. Собрались старый да малый, вздумали корабли строить…

— И простыни рвать…

— Старая она, что ее жалеть.

— Баловать не надо.

— А для него, сынок, это не баловство. Ты подумай — ведь парус, — Авдеевна усмехнулась, посмотрела на Матвея. — И потом, он же бога испытывал.

— Глупости все это.

— Эх, сынок, кабы все умными родились да все сразу умно делали, скучища бы задавила. А ты уж поел?

— Схожу посмотрю, как дела идут. Дел-то — непочатый край.

— Ну ступай, а то отдохнул бы немножко?

— Нет, я в кубрике спал.

Авдеевна подошла к Матвею, собрала невидимые соринки с его пиджака.

— Так уж ты подумай, сынок, ублажь меня, старую, а?

Матвей взял ее сморщенные, в синих прожилках руки, погладил.

— Подумаю.

Глава девятнадцатая

Воздух насыщен рассветной свежестью.

Зябко пожимая плечами, Матвей пошел к больнице. Еще издали, услышав постукиванье молотка, негромкий разговор, улыбнулся.

"Солнышко только встает, а они уже работают. Молодец Ильин, понимает, как надо торопиться".

Снаружи дом казался старым, неприглядным. От дождей и снега доски лоснились, были серые, но внутри, от желтого свеженастланного потолка, казалось светло, уютно.

— А, Матвей, здравствуй, человек! — весело приветствовал Кузьмич, продолжая работать фуганком. Пахучая стружка шелковистыми крутыми кольцами спадала на пол.

— Много еще здесь? — осматривая помещение, спросил Матвей.

— Сегодня закончим. Одна перегородка осталась.

— Скоро кирпич будет. Обещали на один домик — дадут на два, работы прибавится.

— Так мы торопимся, человек, торопимся.

Не вынимая изо рта гвозди, Митин пробубнил:

— Встаем до зари и ложимся после, а платы сверхурочной нет.

— Ишь, плата ему, а то он не может понять, что это больница будет — самый необходимый пункт человека. Раньше тутошние люди, почитай, как собаки жили, вот мы и должны показать новую жизнь, на то мы и есть русские. А ты, хоть и жизнь видел, а воспитать тебя никак невозможно, не поддаешься. Ты как тот анфилин — вопьется он, проклятый, в чужое тело и пока не сожрет в нем все, не отступится. Так-то вот.

— Анфилин… Я требую по праву.

— Ить хоть бы когда другое что сказал, ну, приглянулся бы ему кто, или вот про зорюшку стих склал — красота-то, глянь! Ан нет, и речь-то у него вся: "Деньги плати, плата мне нужна". Ей-бо.

— Зорюшка тебе, — обиделся Митин, — от тебя только и слышишь: "анфилин" да "прыщ".

— Да кто жа ты, коль за такой пункт доплату просишь, а? — сердито и неожиданно тонко выкрикнул Кузьмич.

Матвей засмеялся и примирительно сказал:

— Дай, Кузьмич, наряд на сверхурочные часы.

— Эт-та зачем? Нет, человек. Денег у него много, а совести нет. Нам в ем совесть наперво воспитать надо. Ах ты, пень еловый, а?

От больницы Матвей прошел к жилым домам. В первом, уже достроенном, пахло глиной, свежим деревом, на стенах в штукатурке поблескивали сухие травинки.

— Неважно, забелится, — вслух сказал Матвей, — было бы тепло да светло.

На втором домике покрывали крышу травяными широкими матами. Опасно, но железа нет. На третьем только навешивали внутренние маты. Егор поздоровался с Матвеем за руку.

— Глину ходил смотреть?

— Нет, Егор, сейчас пойду.

— Знаешь, где?

— На берегу протоки, за морошкиным полем?

— Там. Хорошо бы свой кирпич делать.

— Хорошо, но не сейчас, к весне.

— Анка просила окна в больнице сделать шире.

— Не можем, Егор, ты же знаешь — негде.

На берегу ловцы уже выбрасывали рыбу. Она, блестящая, еще живая, тяжело падала на настил и, глотая воздух, била хвостами. Резчицы поправляли ножи, громко переговаривались. Маня, улыбаясь, помахивала блокнотом, шла навстречу Матвею.

— Ну, как у тебя тут дела, Маня?

— Резчиц мало, Матвей. С засолки людей можно взять. Балык же в тузлук с носилок сваливаем, а засольщицы сделают тузлук и сидят.

— Ты здесь хозяйка, вот и расставляй людей по-хозяйски.

— Я хотела согласовать.

— Скажи Максиму, пусть морская бригада весь улов сдаст базе, за рыбой катер придет. Как Никита?

— Боюсь, вместо утки себя убьет, не доживет и до свадьбы.

— Ничего, доживет, — улыбнулся Матвей.

— Перчатки, Матвей, нужны…

— Перчаток нет, пусть сами шьют. Был шторм, почему сами не нашили?

— Думали, дадут.

— Было столько свободного времени. Получи на складе материал и раздай старухам, они нашьют. Надо попросить.

В икрянку заходить не стал, пошел прямо через кустарник к протоке. На траве сверкала роса, в каплях ее отражались солнечные лучи. Рябина отцвела, на ветвях висели зеленые крупные ягоды.

Матвей вдохнул свежий воздух, снял пиджак. Он только сегодня понял, что лето разгорелось празднично, разгульно. В кустах весело щебетали птицы, недалеко крикливо хлопотали утки, гагары, в кедраче насвистывали еврашки, с моря доносился прибой, крикливый, но приглушенный плач чаек. А солнце, освобожденное от холодных туч, поднималось все выше и ласково обнимало остывшую землю.

Тропинка вилась по высокому берегу реки. Река переливалась то атласной, то бархатной синевой, то холодной позолотой и казалась Матвею живой, дышащей. С правой стороны расстилалось ровное поле, усыпанное доспевающей морошкой. Поле казалось огромным желто-зеленым ковром. Лечь бы на него, раскинув руки, и смотреть в ясное небо, по которому проплывают прозрачные перистые облака.

"До чего же прекрасен мир, — думал Матвей. — И зачем людям нужны войны? Земля так велика: живи, дыши и радуйся, что ты есть, что ты живешь, люби…"

Тропинка вилась теперь среди жимолостника, изредка попадались березы, пышные, кудрявые.

Обогнув небольшое озеро, Матвей вышел к второй протоке. Берег местами обвалился, и скат обнажил толстый слой красноватой глины. Следы ног оставались на ней гладкие, блестящие.

"Годится ли для кирпича? — подумал Матвей. — Надо взять немного, попробовать, что получится".

Он поднялся наверх, осмотрелся.

"Отсюда и возить будет хорошо, — продолжал он рассуждать. — Сперва по протоке, а там — по реке. И песок есть. Ну, что же, если годится, на тот год будем выпускать свой кирпич. Кедрач придется возить с того берега, березняк не будем трогать, пойдет на столбы, на доски".

По воде плыла утка с выводком. Утята пыряли, подняв вверх еще плохо оперившиеся гузки. Утка косила глазами, изредка подавая голос.

Матвей улыбнулся, подумал: "Семейная идиллия, хорошо им". Завернул в платок комок глины, пошел обратно. "Да, семейная, а мои сорванцы растут без матери. Гриша бога вздумал испытывать, пирогами объелся, глупый. Трудно Авдеевне с ним, непослушный. А что если… ведь действительно семьдесят лет… Что будет с ребятами?"

Дорогу преградила изуродованная березка. Видимо, еще молодым деревцем ее кто-то надломил, она срослась, осталась жить, от слома потянулись к солнцу молодые побеги, образовалась дуга. Каждый год прибавлялось кольцевой древесины, только на сломе березка была тоньше и покрыта не белой шелковистой корой, а черной, шершавой. Матвей погладил ладонью кору, сел. Листья тревожно задрожали, раздался треск, и Матвей упал. Он с сожалением смотрел на сломанное дерево, потрогал искромсанную древесину, вздохнул. Пахло прелью прошлогодних листьев, папоротником. Матвей лежал и прислушивался. Сердце болело тихо, тревожно. "Когда появилась эта боль?.. Что может излечить ее? Пожалуй, только время. — Он закрыл глаза, представил Ульяну. Ему показалось, что смотрит она на него с укором. — Ульяна… Подло даже и думать о ней. Черт знает, что со мной… А полюбила бы она детей? В глазах у нее не то страх, не то холод, и все же они как магнит. Уехать… Куда?

Бросить все? А что скажут Никита, Егор, Анка? Что будет с Иваном? Э, дурак ты, Матвей, дурак… Разве ты имеешь право разрушать семью, пусть даже плохую?.. А вообще-то, жених, иди-ка работай, размечтался…"

Но слова эти, казалось, относились к кому-то другому. Он лежал и слушал, как шепчутся деревья, видел, как торопилась куда-то божья коровка, тонко и нудно звенел комар. Матвей знал, комар сядет на шею, но не было сил поднять руку, словно теплая и пахучая земля все его силы впитала в себя. Мысли копошились, тягучие, почти не касаясь сознания: "Права старушка… права… Ульяна… Имя-то какое…"

Дохнул ветерок, нежно коснулся волос, и тело стало легче, невесомее. Снится Матвею: он должен спешить, он торопится, хотя никак не может вспомнить, куда и зачем. Ноги вязнут в сером песке, он силится поднять их, но тщетно. Вдруг слышится гул. "Что это — пожар?! Надо бежать". Матвей напрягает силы, отрывает ноги от сыпучего песка и просыпается.

— Неужели пожар? — испуганно спросил он сквозь сон, но тут же понял: это обед, бьют в бочку. — Черт, какой сон! — Неохотно поднялся, отряхнул прилипшие листья, неторопливо пошел к селу.

После улицы в палатке-столовой казалось темно и жарко, толстый брезент плохо пропускал свет и сильно нагревался.

Никого не было. Видимо, пока он шел, обед уже кончился. Ульяна, повязанная белой косынкой, в цветастом ситцевом фартуке, протирала столы.

— Вы обедать? — глуховато спросила она.

Сердце тревожно и часто забилось. И какой-то чертик требовательно и настойчиво зашептал: "Скажи ей сейчас, ну!"

Он решительно подошел, взял ее руки. Она не отняла, только жарко зарумянилась и загорелись глаза. И уже ничего не соображая, он целовал эти руки, глаза, губы. Ульяна слабо сопротивлялась, шептала:

— Что ты, Матвей, как же… не надо, увидят… — отняла руки, села на скамью. — Я давно видела, я давно знала, но зачем это, пу, скажи, зачем?! Ведь я и так несчастна…

По щеке медленно скатилась слеза. Матвей сел рядом, взял ее руку, прижал к губам.

— Не надо, Матвей!

— Пойми, Ульяна, я не могу без тебя, я больше не хочу рассуждать — зачем и почему…

— Боже мой, да ведь муж… Я много думала, и не хватит у меня сил…

Но Матвей знал только одно — в его жизнь пришло новое, настоящее знойное лето; пусть оно будет с дождем, пусть с грозами — он ничего не боится. Он чувствовал, как жизнь становится огромнее, значительнее, прекраснее…

Глава двадцатая


Низко опустилось и без того низкое небо. Вдруг взметнулись на нем золотые змеи, колыхнулись седые тучи, гром трескуче рассыпался над морем, гулко зарокотал в горах, отчего горы, казалось, стали ниже.

Ульяна с восхищением посмотрела на небо:

— Гром! Говорили, на Камчатке не бывает гроз; видно, в жизни все бывает…

Распахнула окно. Грозовой свежий воздух хлынул в комнату, на подоконник упали ртутные капли дождя. Прижавшись к косяку, женщина шепотом продолжала жаловаться на судьбу.

— Улетела бы домой, да крыльев нет. А может, воли у меня нет? Уж какая там воля! Матвей вот… да разве можно… Как он тогда говорил! И все-то горе — люб он мне, дорог, уж до чего же дорог!..

Если бы знал Матвей, каким горячим шепотом Ульяна произносит его имя! Да только шепотом: нет у нее права вслух любить. Жена она, чужая.

Выросла Ульяна в большой бедной семье, в глухом селе Поволжья. Бывало, и надеть нечего, кроме заплатанной юбки, а женихи вились роем; немало гармошек пело о любви, вздыхало под окнами старой избы, крытой полусгнившей соломой. Ульяна тихонько улыбалась и ждала свою песню…

Да уж так пришлось — не дождалась.

Двадцать второй год — время тяжелое. На Поволжье голод. Два старших брата воевали, дома малыши да больная мать. Отец еще в японскую потерял руку.

Ждали больших перемен бедняки от новой власти, ждал и отец Ульяны. Но почти поспевший хлеб неизвестно отчего сгорел, и старик потерял последнюю надежду на лучшую жизнь. Несчастье испепелило в нем остатки сил, он смотрел на мир устало, безразлично.

Недалеко от деревни стояла усадьба Потаповых. Революция их не смела, сумели удержаться, крепко вросли корнями.

Однажды в старую избенку зашел молодой Потапов, долго смотрел на Ульяну темными неулыбчивыми глазами. Потом, как у себя дома, прошел в передний угол и спросил у отца:

— Дочь?

— Дочь, Ульяна звать…

Он с интересом окинул взглядом жилье и таким же тоном спросил:

— Голодаете?

— Голодно… — хмуро потупясь, ответил старик.

Потапов ушел, а через два дня он пригласил к себе отца Ульяны. Вернулся отец вечером с большим белым караваем хлеба. Глядя, как голодные ребятишки, давясь, глотали куски хлеба, все больше хмурился, темнел.

— Видишь? — виновато спросил он Ульяну.

— Чего? — не поняла она.

— Голодные рты… и мать больная, — добавил отец.

— Вижу…

Отец тяжело вздохнул, собрал мелкие крошки с коленей, бросил их в рот.

— Потапов в женихи навязывается…

В душе Ульяны дрогнуло, защемило.

— Корову дает, хлеба на зиму… — Отец снова молча уставился в пол, потом поглядел на Ульяну и приглушенно добавил:

— Дорого покупает.

Желваки ходили на худых щеках. Пальцы единственной руки, сворачивая самокрутку, мелко дрожали.

— Думай, Ульяна, неволить не буду, но, сама знаешь, зиму нам не пережить.

Что же думать? Голодные детские глаза, больная мать, мелко дрожащие худые пальцы отца…

Скоро после венчанья Потапов куда-то уехал, Ульяна осталась со свекровью. День-деньской слышала она: "Ходить учись, мужичка"; "Руки отмой, деревенщина", "За столом сидишь, неуч".

Не понимала тогда Ульяна, для чего нужно было породниться Потаповым с бедной крестьянской семьей. Поняла позже.

Чтобы не быть сосланными, чтобы хоть частично сохранить свое хозяйство, Потапова уговаривала сына жениться на крестьянке. В расчет взяли не только редкую красоту девушки. Потапова расписала большую часть хозяйства многочисленной бедной родне невестки, рассчитывая на то, что они будуть чтить благодетельницу и она останется хозяйкой положения.

Получилось не так. Крестьяне приняли этот надел как проявление заботы новой власти. Не теряя времени, разделили землю и скот. И не увидела Потапова ни благодарных поклонов, ни раболепной преданности, на которую так рассчитывала.

…Однажды ночью загорелся коровник: видно, кто-то оставил непритушенный окурок. Огонь подточил крышу изнутри, она рухнула, и миллионы искр осветили огромный двор. Вырвавшись на свободу, с каким-то веселым ожесточением пламя стало метаться, выплескивая жар на крыши других построек. Скоро загорелся и дом.

Усадьба от деревни стояла далеко. Пока собрался народ, она уже вся полыхала. Для Потаповой испытание оказалось непосильным — отказало сердце.

Ульяна растерялась, ее сковал ужас. Она не могла оторвать взгляда от этого огромного, гудящего, клокочущего костра.

Люди бегали, суетились, кричали, выносили из дома вещи, а она стояла и смотрела как завороженная. В эту ночь Потапов жестоко избил ее, и она приняла это как должное: считала себя виновной и в том, что ее родственники увели скот, и в том, что сгорела усадьба, и, конечно, в смерти свекрови…

Она так задумалась, что не слышала, как вошел муж. Он шумно вздохнул, бросил на пол намокший плащ, сердито проворчал:

— Чертова прорва… льет и льет, хоть бы уж затопило весь свет… А ты чего раскрыла окно, жарко?

— Да как дома, — вздохнула Ульяна, — соскучилась по грозе.

— Соскучилась…

Потапов снял сапоги, по некрашеному чистому полу растеклись грязные лужи.

— Возле порога бы разулся, грязь какая.

— Не велика барыня, уберешь.

— Баре-то нынче не в почете, или ты забыл? — с вызовом ответила Ульяна. Потапов взглянул на жену, рассмеялся.

— Смотри-ка, и ты заговорила. С чего бы это?

Уж который раз видел Николай, как большие зеленые глаза жены загорались злым блеском. "Что в них? — думал он. — Только ли бабье зло?"

Вместе с ненастьем пришла темнота. Шумел дождь, по стеклу, будто по сердцу, скребла ветка березы.

Горло Ульяны давили слезы. Хотелось либо что-то сломать, разбить, либо выплакаться. Быстро собрала ужин, но сама не села. Накинув платок, выбежала под дождь. Господи! Как она ненавидела его! Его голос, его глаза, руки… Все чаще стали припоминаться обиды. Давно ли это было? Он водил ее в гости к своим друзьям, при ней разбирал ее достоинства, смеялся над ее смущением, показывал ее неграмотные письма…

Сколько раз собиралась уйти, но… преградой стояли с материнским молоком впитанные покорность, верность: богом венчанная, судьбой предназначенная…

Да и свыклась с годами, притерпелась. Но пришел Матвей — и сон как рукой сняло, жить по-старому стало невмоготу. Но что делать, где взять силу, которая помогла бы повернуть все? Вот и сейчас убежала из дома, а куда идти? Нет ни одной родной души. Пойти к Матвею — ни за что не хватит решимости…

Манила к себе река: широкая, вспученная. Даже в темноте были видны белые гребешки пены. Редкие молнии освещали намокшие лодки, кунгасы.

Ульяна подошла к берегу и с затаенным страхом остановилась. Пусть грязная пенистая вода поволочет ее тело, вынесет в море, пусть волны качают его с гребня на гребень, пока не выбросят на холодный прибрежный песок.

— Нет! Нет! Что со мною?

Торопливо отошла от берега, упала на кучу намокших травяных матов. Шумел дождь, шумно плескалась о берег волна, а Ульяна глухо, со стоном рыдала. Косой крупный дождь хлестал ее спину, ветер прижимал к телу намокшую одежду, но Ульяна не чувствовала холода. Только вместе со слезами уходили из души злоба, ненависть к Потапову. Она заполнялась холодной пустотой, привычной покорностью, тупым безразличным покоем.

Так пленный зверь, завидев лес, замечется в клетке, оборвет когти о железные прутья, а лес минует — затихнет, смирится, понуро опустит голову…

В комнате пахло табаком, водкой. Николай был пьян. Потянувшись за спичками, опрокинул пустую бутылку. Бутылка докатилась до края стола и… не упала. Бледный, с каплями пота на лбу, откинулся на спинку самодельного стула.

Ульяна распустила мокрую косу, отжала, стала снимать намокшую одежду.

— Где была?

— Да тебе-то не все ли равно где?

— Стало быть, не все.

Он встал, покачиваясь, подошел к ней, намотал на кулак распущенную косу, дернул; Ульяна стояла покорно, в широко открытых глазах — ни мольбы, ни боли. Николай отпустил, толкнул Ульяну в грудь, она схватилась за занавеску на окне. Шнурок порвался, занавеска выдернулась, но Ульяна удержалась на ногах. Торопливо, дрожащими руками вдевая шнурок, прошептала:

— Уйди с глаз моих, идол…

— Идол… учил тебя, а ты, как чурбан…

— Учил и выводил всякому сброду напоказ. Спасибо за такую науку, лучше бы мне умереть!

— Мало я тебя бил.

— Ну так бей!

Ульяна подошла к нему и с вызовом посмотрела в глаза. Потапов тяжело положил руки на ее плечи, пригнул к себе, рванул. Одежда с треском сползла с плеч. Ожесточившись, свалил жену на пол, топтал, пинал. Из разбитых губ Ульяны текла кровь. Она не защищалась…

Отошел, тяжело дыша, сел на стул.

— Подай водки!

Ульяна медленно поднялась, рукавом стерла с лица кровь, взяла платок, вышла на улицу. Дождь охлаждал лицо, легче дышалось.

Подошла к дому Матвея, остановилась. Потом решительно постучала. Дверь открыл сам Матвей. Удивленно глянул.

Переступив порог, прислонилась к стене, огляделась. В прихожей не было никого.

— Видишь, Матвей, я пришла… Мне теперь все равно…

Глава двадцать первая

Торопливо перебивая вязальными спицами, не глядя на Ульяну, Авдеевна думала: "Нет, не такое счастье надо Матвею, надо чистое, настоящее, а это так, блуд…"

— В долгу я перед ним, ведь родных спас, — приглушенно говорила Ульяна, слегка покачиваясь на маленькой детской скамеечке. — Так-то и мать еще жива, ребята учатся — брат в академии военной, сестра врач, а не он — померли бы все голодной смертью… Судьба, видно, куда от нее уйдешь? Да пока Матвея не встретила, вроде бы и ладно жила.

— Брат в академии, сестра врач, а ты-то что же, матушка моя, не училась? Ныне вон сколько всяких заведениев. От судьбы не уйдешь, а от мужа можно. Нынче не грех. Только вот Матвею как: он ведь партийный, по совести должен жить…

— Ну, а если любит он меня? И я его…

— Любит. Измаялся, красотищу-то тебе бог подарил, ровно для портрета. Так твой-то что же, смотреть будет? Скандал поднимет, шум, а Матвею авторитет нужен, он тут людей новой жизни учит, ему никак нельзя впутываться в такие дела. И твой-то… богач, говоришь, был, кто знает, что у него на уме?

— Вы про что это? — встрепенулась Ульяна. — Про это не думайте — он сам все отдал: и землю, и скотину…

— А куда же ему было девать? Чай, жизнь-то дороже… Молчит он все, не люблю молчунов.

В каждом слове, в каждом жесте Авдеевны Ульяна видела осуждение: и в плотно поджатых губах, и в серых строгих глазах, и даже в том, как она вязала.

Окинула взглядом комнату: у чисто выбеленной стены две детские кровати, между ними этажерка, набитая книгами. На верхней полочке, поблескивая перламутром, стояла гармошка. Кровать Матвея, прикрытая белым покрывалом, над ней портрет Ленина. Белая скатерть с бахромой, с широкой желтой каймой, белые накидки, салфетки, белое пикейное покрывало. На полу лежала домотканая дорожка в желтую крупную клетку. Утреннее солнце, отражаясь в зеркале, зайчиками играло на оконных занавесках, на полу, на гармошке. Все было просто, мило, даже клеенка в чернильных кляксах на обеденном столе. Весь мир, который принадлежал Матвею, и вещи, которые служили ему, могли принадлежать и ей, Ульяне, но… "он партийный", у него "авторитет", и отдать ему свою любовь — значит, лишить его всего, чем он живет. Но ведь он сам искал встречи с ней. А может, он искал только встречи, может, не нужна я ему? Как же я не подумала…"

— Пойду я, Авдеевна, не суди меня строго, никого ведь я не любила, первый он — Матвей. Да и жить мне трудно, все словно ищу чего, а чего — сама не знаю… Иногда такая тоска — жить не хочется, а руки наложить на себя — страшно… Не суди, пойду я…

Дверь в ее квартиру была подперта палкой. Ульяна подумала: "Хорошо, нет дома; видно, в лес ушел, на охоту…"

На полу валялись осколки разбитой бутылки, обрывки окровавленного бинта, скомканная занавеска, на столе — разлитый йод. И здесь, как и у Матвея, были белые накидки и покрывало, белые занавески. Только солнышко заглядывало украдкой из-за угла и тускло поблескивало на зеленых осколках. Она торопливо собрала стекло, сдернула залитую йодом скатерть, шире раздвинула занавески. Нет, еще чего-то не хватает, еще не так… Затопила печь, согрела воду и выскребла, вымыла горячей водой пол; но того уюта не получилось… "Ну, что же еще, что? Не пойму… Видно, в душе это у меня, а в ней не выскребешь…"

Отошла к двери, присела на порог и, прислонившись к косяку, задумалась.

…Всю ночь она рассказывала Матвею о своей жизни, а он ходил и ходил по комнате, сменяя одну папиросу другой. В лампе догорел керосин, Матвей принес свечу. Слабый огонек ее колебался от свежего ветра из открытого окна, падала косая тень от Ульяны.

— Когда взял он меня, ну, думаю, потешится и оставит, на что ему неграмотная девка? Зато родные останутся живы. Как обещал, так и сделал — дал корову, воз хлеба, овощей. Свекровь сперва не обижала, а все посмеивалась: вот, мол, и наша семья крестьянская. Учила манерам разным, обидно было, особенно при людях… До того дошло с ее учебой, утопиться хотела… Тогда Николай первый раз побил, а мне легче стало, словно я нашла причину, от которой можно поплакать. До того и слез не было…

После пожара и похорон его матери уехали оттуда, и с тех пор где мы только не жили: в Питере, в Москве, в деревнях разных. Он ведь агроном, только не живется ему нигде. А здесь ты встретился…

В окно заглядывал ранний камчатский рассвет, из-за темной поверхности моря появилась оранжевая марь, она разливалась все шире и шире, потом на небе появились розовые брызги, а за ними — солнце.

Облокотившись на стол, Ульяна уронила голову на руки и незаметно для себя уснула.

Разбудила ее Авдеевна.

…Вспомнив ее осуждающий взгляд, Ульяна почувствовала, как от стыда загорелось лицо. "Ну и пусть — партийный, — сердито думала она, — пусть любит, а я и близко больше не подойду… Стыд какой, с чего побежала? Да уж какая любовь, позор один… Нет, так нельзя… не смей, Ульяна!"

Глава двадцать вторая

На берегу озера горел костер. Языки огня золотили спокойную темень воды.

Дым отгонял въедливую мошку.

Потапов сердито дергал перо с большой жирной утки. Волосы, одежда — все покрылось серым легким пухом.

— Черти не видали такую работу! Не могли баб найти? — ворчал он.

Никита, подрезая гагаре крылья, весело ответил:

— Бабы все на рыбе, после шторма рыбы больно много, в икрянке мест нет бочки ставить, балыка накоптили!.. Склад новый делают.

— Накоптили… — Потапов собрал щипками последний пух, бросил утку в большую кучу. — Ужин не смотрим, перепрело, наверно, все. — Он подвинул суковатой палкой небольшой чугунный котелок, снял крышку. Запахло свежей дичью, лавровым листом, луком.

— Сварились, давай ужинать.

— Давай! — так же весело согласился Никита. — Отдохнем маленько, пальцы как деревянные. — Подошел к сваленным в кучу нечищенным уткам, прищелкнул языком: — Много! Ну — ничего, посидим ночь…

— Не квасить же их…

Потапов принес из палатки посуду, расстелил возле костра клеенку, стал резать хлеб.

Никита шумно умывался у озера.

— Ты скоро?

— Иду!

Потапов бросил в костер сухой хворост, огонь осветил его хмурое лицо, ярко заблистал в капельках воды на волосах Никиты, весело заиграл в его узких черных глазах.

— Много дичи набили, Матвей рад будет, рыба всем надоела, суп хороший из уток.

— Плохо ли… Посадить бы твоего Матвея за такое дело…

— А что? Он все будет делать.

— Что ты все о нем? Матвей, Матвей… Учиться тебе надо, а он таскает с собой, как переводчика и проводника, сюда вот загнал комаров кормить.

— Я сам хотел. Кончил семь классов — хватит. Охоту люблю, небо большое люблю, костер зимой…

— Я смотрю, книги с собой носишь, то и говорю.

— Книги интересно читать, это не работа.

Ужинали молча. Ночную тишину нарушал треск горевших сучьев, редкий вскрик потревоженной птицы. В озере плескались рыба, темный кедрач, еще больше сгущая тьму, насторожился, приподняв вверх игольчатые ветки.

После ужина снова взялись за уток. Никита что-то тихо напевал, Потапов потягивал трубку.

Где-то свистели еврашки, холодком дохнул ветер, качнул оранжевые костры и притаился за кедрачом.

— Скоро утро будет, еврашки свистят…

Потапов выколотил трубку, положил в карман.

— Почему ты, Потапов, такой, ну… мало смеешься? Знаешь, какой вода бывает? Утром посмотришь в речку — дно видно, вода звонкая, веселая. А вечером совсем другая — черная, тяжелая и дна не видно. Твоя душа похожа на вечернюю воду. Я давно думаю — почему? Жена у тебя шибко красивая, даже на картинках таких нет, охоту любишь, почему такой?

Потапов внимательным взглядом посмотрел на Никиту, усмехнулся:

— Почему ты не женишься?

— Я? Скоро будет жена! — Он сверкнул зубами, осмотрел утку, бросил ее, с хрустом взмахнул руками. — Одна осталась, хорошо, спать уж хочется.

— Кто же будет твоя жена?

— Кто? Ты ее знаешь.

— Анка…

— Нет, Анка — друг хороший, грамотная шибко. Маня будет женой.

— Чечулина Маня? Ничего девушка.

— Зачем говоришь "ничего"? — обиделся Никита. — Ничего — это плохо. Маня умная, добрая… — Никита помолчал и уже другим, глубоким голосом добавил. — Смеется хорошо!.. — И снова улыбнулся.

Потапов продолжал чистить утку.

Начинался рассвет — серый, мутный. Глухо кричала птица. На озере белел туман. Очищенных уток сложили в мешки, снесли на берег протоки в условленное место. Укрыли травой, ветками кедрача. Когда вернулись на стоянку, уже совсем рассвело. Кое-как отряхнув пух, легли спать. На полотно палатки упало несколько крупных капель, за ними, переждав, весело и дробно застучал дождь.

Никита согрелся в теплом кукуле и быстро уснул. Ему снилась Маня. В резиновых сапогах, помахивая цветной косынкой, она убегала от Никиты. Вот оглянулась, пунцовые губы смеялись. Он именно видел ее смех, а не слышал. Приложил ладони к ушам и крикнул: "Почему не слышу? Не слышу, Маня!" — крикнул и проснулся. Возле постели стоял Потапов. Он встряхивал Никиту за плечо.

— Вставай, вечер уже. Так, брат, проспишь и Маню.

— Что — Маню? — не понял Никита.

— Проспишь, говорю.

Потапов был в мокром плаще, в длинных резиновых сапогах.

— Ты что, на охоту ходил?

— Нет, в селе был. Святой водички принес, хочешь?

— Вино? Давай.

— Маню твою видел.

— Где?

— На пристани. Рыбы полно, завалили. Она там командует, веселая. Я говорю: "Дождь, сыро", — а она в ответ: "Рыба воду любит".

Разгоревшимися глазами Никита смотрел на Потапова.

— Больше ничего не сказала?

— Спросила: "Не подстрелил ли Никита вместо гагары себя".

— Ну, а ты?

— Что я… Сказал, что жениться собирается. Она рассмеялась и сказала женщинам, что ты на росомахе женишься.

Никита поскреб затылок, тепло улыбнулся.

— Маня… она всегда такая.

— Любишь? — спросил Потапов, наливая из фляжки красную булькающую жидкость в алюминиевую кружку.

— Люблю.

— Ишь ты. Пей, только разом.

Никита подсел к столику с березовыми неотесанными ножками, вбитыми в землю, положил на хлеб икры. Холодная жидкость обожгла горло, захватила дыхание. Округленными глазами Никита смотрел на Потапова.

— Эх, ты! На воды, тоже — охотник…

— Я думал, вино… Это что, спирт?

Потапов привычно запрокинул кружку, острый кадык задвигался.

Никита стал жадно есть.

— Матвея видел?

— Видел. Спасибо сказал… Еще бы… Про тебя спрашивал.

Никита тихо засмеялся.

— Друг хороший… Много он сделал, шибко много. В юрте грязь, чесотка, трахома, а он приедет и за руку здоровается. Уговаривает приехать в артель, спать остается, куда ему деваться? Стойбища разбросаны далеко, зима, холодно… Хороший человек…

Кровь в венах тяжелела, приятное тепло разливалось по рукам, ногам. Набегали мысли, хотелось говорить, и Никита говорил, размахивая руками.

— Ну, вот я, ты знаешь, Потапов, как я жил? Ничего ты не знаешь!..

Откусывая мясистый балык, Потапов угрюмо смотрел на фляжку. Живость, с которой он рассказывал о Мане, сошла с его лица, скулы покраснели, двигались медленно.

— Отца не помню, — продолжал Никита, — мать — тоже. В чужих юртах жил, с чужими собаками спал, собачью юколу ел…

— Хватит вспоминать, выпей еще.

— Пьяный буду…

— Крепче уснешь; дождь, на охоту все равно не пойдешь.

— Нет, хватит, шибко крепко.

— Какой ты муж Мане: она — огонь, а ты… Слабый вы народ — коряки, мало в вас силенки.

— Я слабый? Коряки народ слабый? Давай, посмотрим, кто слабый.

Потапов усмехнулся, налил спирту. Никита взял кружку, заглянул, хотел что-то сказать, но махнул рукой и выпил.

— Ну вот, это дело, — подавая воду, похвалил Потапов. Никита засмеялся. Ему показалось, что палатка качнулась, лицо Потапова раздвоилось.

— Д-двойной ты, Потапов…

Неприятная тяжесть вливалась в мозг, давила на глаза.

— Я… что, пьяный, да?

— Эх, ты!.. — потеплевшим голосом проворчал Потапов и помог Никите лечь в кукуль.

Сон, тяжелый и душный, навалился сразу.

Ночью стало плохо. Шатко поднялся, позвал Потапова. Никто не отозвался. Добрался до стола, нашел спичку, зажег свечу. Постель Потапова была пуста. На столе лежали куски колбасы, балыка, оплывшая свеча.

— Ушел… Куда? — Мысли путались, голову ломило, подступала тошнота. Вышел на улицу. Дождь приятно освежил лицо, струйками побежал по горячему телу. Никита лег на мокрую траву и снова уснул.

Когда проснулся, уже брезжил рассвет, от холода судорогой свело все члены. Вошел в палатку. Возле топчана Потапова стояли мокрые сапоги с налипшей болотной грязью. И эти сапоги то выплывали перед глазами, то исчезали и снова появлялись, черные, блестящие, со свежей зеленоватой грязью…

Никита заболел воспалением легких и после уж не мог понять — в бреду ли привиделись ему эти сапоги или он видел их на самом деле.

Глава двадцать третья

Никита уснул, а Потапову не спалось: не давала спать обида. Вспомнил последнюю ночь, скандал с Ульяной. Кажется, впервые почувствовал, понял, что он совершенно одинок, что Ульяна никогда не полюбит его, не будет давать ему то душевное тепло, которое роднит, сближает людей. Наоборот, она отходит от него все дальше и дальше.

Николай заметил, как по-девичьи вспыхивает румянцем лицо жены, если встретится Матвей. Она не умеет лукавить, притворяться. Чувство выдают ее глаза: они загораются, становятся светлее, и Николаю страстно хочется, чтобы такими глазами она смотрела на него, но при взгляде на мужа глаза Ульяны будто угасают, их зелень становится пронизывающей, в глубину их страшно смотреть…

Уж сколько раз давал себе слово не бить жену. Потом самому противно. Но ведь отвести свою душу он может только с ней, выплеснуть гнев и боль он может только на нее.

Сгинуло бы все это, пошло прахом, вздохнул бы Николай свободнее. Вспомнил икрянку. Да, она полна. Огромное богатство. И больше всех радуется этому богатству Матвей. Так вот же ему! И за жизнь искалеченную, и за Ульяну.

Николай встал с топчана. В темноте нашарил на столе фляжку со спиртом, отпил, закусывать не стал, вышел из палатки, поставил лицо под дождь, капли, согреваясь на лице, скатывались по шее, ползли на грудь…

Не торопясь, осторожно, чтобы не упасть, Николай пошел к селу. Чем ближе подходил, тем больше спешил. Зрела решимость сделать то, что он задумал. Иначе тоска задавит его. Он должен мстить, в мести должен видеть радость… Только так он может жить…

Пьяный, разгоряченный злостью мозг создавал план: свяжу Михеича, эту старую рухлядь, спущу с камешком на дно. Пока разберутся, что к чему, течением в море уволочет. Всем видно будет: поджог и сбежал.

Но Михеича возле икрянки Николай не нашел. Это изменило его планы. Торопливо выплескал из бутылки керосин, без расчета сунул порох и с двух концов поджег бочки: "Ветер восточный, раздует…"

Огонь лениво пополз по намокшей от дождя клепке, но, добравшись до сухой, весело заплясал. Николай как заколдованный стоял и смотрел на пламя. Оно вселяло в его душу радость. Он мстил за. все, за отнятые десятины, за смерть матери, за нелюбовь Ульяны…

Из-за икрянки вышел Михеич. Заметив его, Николай метнулся к реке. Старик выстрелил вслед, но промахнулся. И Потапов пошел по реке, против течения.

Отойдя несколько сот метров, поднялся на берег.

Ничего не видел в густой темноте; проваливаясь в болотную тину, падая, царапая лицо и руки, шел и смеялся. Он был уверен, что икрянка сгорит дотла…

Глава двадцать четвертая


Темную дождливую тьму располосовала тревожное гудение: сторож торопливо бил в бочку. На берегу, где стояла икрянка, разгорался большой костер.

Спотыкаясь, Егор бежал за Анкой. Крупный косой дождь обмывал разгоряченное лицо, рубашка прилипла к телу.

— Подожди, Анка… не могу быстро…

— Я говорила, не костер — икрянка горит!

— Что ты, дочка… там ведь… икра…

Ноги подсекались, сердце колотилось часто и гулко, воздуху не хватало.

Икра… сотни центнеров кетовой икры… Главный доход…

Анка убежала вперед. Егора кто-то обогнал, а он торопился и не мог: сердце становилось все тяжелее, оно уже заполнило всю грудь. Мимо пробежал Кузьмич, не останавливаясь крикнул:

— Тара горит, скорее!

Горела действительно пустая тара. Она была сложена у стены икрянки с восточной стороны. Резкий ветер подхватывал снопы искр, швырял их в черноту ночи. Егор чувствовал, как вместе с холодными каплями дождя по щекам катятся горячие злые слезы. "Михеич.. — думал он, — как же ты… нерпичья твоя душа…"

В жарком отсвете пламени метались полуодетые люди. Весь в саже, в прожженной майке, босиком, Матвей тащил лестницу. Не останавливаясь, крикнул Егору:

— Бери шест, бочки катай!

Огромный костер зловеще шипел. Вдруг с силой рвануло вверх. Люди отпрянули. Столб пламени хлестал по крыше, рваными клубками заплясал по намокшим доскам, доски чернели, обугливались.

Уже с лестницы Матвей крикнул:

— Мокрые мешки сюда, живо! Кто со мной?!

За Матвеем полезли Максим, Кузьмич. Митин шагнул и остановился.

— Ну, что стал, лезь! — подтолкнул его Егор.

— Не толкай, жизнь человека дороже рыбьей икры…

— Эх, ты — чешуя! Таскай хоть бочки, чего стоишь!

— Бочки, бочки раскатывайте! — кричал с крыши Матвей.

— Стену икрянки — из брандспойта!

Женщины подавали на крышу мокрые мешки, ведра с водой.

— Господи, провалятся, убьются! — вскрикнула Ульяна, подавая ведро воды. Кто-то услышал, ответил:

— Не убьются, там полно, до самой крыши…

Из икрянки торопливо выкатывали икру, а пустые горящие бочки скатывали прямо в речку. Иные по дороге распадались, о горячую клепку и обручи люди обжигали босые ноги.

С растрепанными косами, с багром в руках, Анка бегом катала горящие бочки в воду.

Рубашка на Егоре высохла, местами прогорела. Ловко орудуя шестом, он раскатывал бочки, некоторые тут же обливали водой. Они с шипением гасли.

Пламя увядало, оно еще лениво плескалось, но уже не гудело. Снова стало слышно, как шумит дождь, как учащенно дышат люди.

Егор чувствовал — боль в сердце не проходила, гарь заполнила грудь. Он задыхался, но не уходил.

Пожар затих. Тара, которую с таким трудом Матвею удалось достать, сгорела или обгорела так, что уже никуда не годилась.

Снова тьма окутала все, но люди не расходились, толклись на резком ветру под дождем, спорили: как и от чего мог возникнуть пожар. Некоторые снимали с себя перепачканную одежду, полоскали в реке.

Матвей зашел в речку, поплыл по взволнованной воде. Болели обожженные ладони и ноги, холодная вода успокаивала боль. А в голове как молотком стучал вопрос: "Кто, кто мог поджечь? Михеич? Нет, не верится…" Вспомнил ставник с подрезанными канатами, — все это навело на серьезные размышления.

Шаману трудно разобраться, что главное, он скорее из-за куста убьет, а этот — этот знал, чего стоит артели икра… Кто же? А люди не испугались, загасили пожар. Ну, а невод? Кто же? Вызвать милицию — что установит? Дождь, все втоптано, рядом река…

Отжимая майку, Матвей подошел к поредевшей толпе. В середине круга с фонарем стоял Михеич.

Набухшее тучами небо светлело, слабый огонь фонаря пятнами ложился на опаленную бороду Кузьмича, на лоб Егора, бледное лицо Михеича.

Прижав обе руки к левой стороне груди, Егор сердито смотрел на сторожа. Михеич, приподняв всклокоченную бороду, говорил, помогая жестами свободной руки:

— Не жег я костер, Егор! Не маленький, знаю…

— Не жег — так курил, нерпичья душа, спичку бросил… Ты сторожил, откуда огонь взялся?!

— Да я же говорю: там, с сухой стороны был. Здесь ветер, холодно, каюсь, ушел в затишок, да ведь никогда такого не было… Ну, ушел, сижу, слышу, дымом пахнуло, я сюда, а тут горит… и человек вроде… Я стрелять, а он в речку! Должно, утоп. Опять же, тушить надо, народ поднять…

— Человек! Приснилось, пожалуй!..

— Пошто же приснилось? Как стал бочки швырять, опять же, керосином пахло, да ить бахнуло как, не иначе порох был…

— Человек, керосин, порох! Напился, пакля старая!

— Матвей, — взмолился Михеич, — старый я, не буду на душу грех брать, да ить и не пью, староверы мы… — Он вздохнул, махнул рукой и отвернулся.

— Был черный порох, Анка нашла целую пачку, — подтвердил Матвей.

Анка звала Егора домой. От холода у нее посинели губы, с растрепанной косы стекала вода. Егор безнадежно махнул рукой и, ссутулившись еще больше, опираясь на Анкину руку, медленно пошел.

— Матвей, как бог свят, ни душой, ни телом…

За сторожа вступился Кузьмич.

Правду говорит он, Матвей. Чутье у меня к людям есть. Нюх вроде собачьего…

— Ладно, Михеич, иди домой, подежурит пока Максим, но спрос с тебя будет, учти…

— Так уж ладно, только верь ты мне, верь!..

Авдеевна протопила печь, вскипятила чай, напоила Кузьмича и Матвея водкой.

— А ты зря, Авдеевна, хлопочешь. Мы сами, чай, не маленькие.

— Куды сами. Без няньки-то пропадете, вам без женских рук неспособно. Я и то уж гляжу, как это ты один-то живешь, давно ли?

— Что — давно?

— А один-то?

— А почти всю жизнь.

— Да что ж так-то?

— А так вот. Была у меня девушка, Дуняшей звали, как тебя. А тут германская да гражданская. После-то приезжал, не нашел. Сказывали, в город ушла.

— А ты не искал?

— Как не искал! Искал. Не то что в городе, а везде ездил. Все думал, авось встречу Дуню свою.

— Значит, не судьба.

— Не судьба. Так и пристрастился ездить. Интерес взял: кто как живет, народность разная. Любопытно. Сюда вот, на Камчатку, поманило.

— На одном-то месте и камень обрастает…

— Чудно… Камень-то ить мохом обрастает, а на что мне, человеку, мох?

Глава двадцать пятая

Наступила пора ветров. Побледнело небо, пожелтела трава, и солнце стало тусклее. Но лучи еще золотились, ласково пригревали, отражались в стеклах окон.

Никита уже не спал, читал книгу. Анка вошла, он виновато улыбнулся, отложил книгу.

— Анка, отпусти…

— Ты мне лучше расскажи, как это тебе удалось так простудиться?

— Пьяный был.

— Пьяный…

— Понимаешь, Потапов сказал, что мы, коряки, некрепкий народ, слабый… Ну, я хотел доказать…

— Нечего сказать, доказал… Да разве так доказывают? Эх, ты! Придется тебе прочитать лекцию о вреде алкоголя. Ведь наш народ спаивали только для того, чтобы ограбить, отнять лес да песцов за пол-литра водки…

— Не подумал…

— Так кому же думать, как не тебе, комсомольцу!

Никита смущенно перебирал пальцами край простыни.

— Говорю, не подумал, — уже сердито, скрывая смущение, проворчал он.

— А ты думай! Советская власть не для того дана, чтобы мы по-старому жили.

— Там кто-то пришел.

— Твое счастье, а лежать будешь до тех пор, пока не поправишься по-настоящему!

— Анка, здоров я!.. — взмолился Никита. — Ну что мне, здоровому, лежать, работы много.

В приемной нетерпеливо топтался Анфим.

— Мей, Анка! Болезнь есть… Молодняк заболел, ты доктор — лечи.

Анка растерянно смотрела на пастуха.

— Олешкам, Анфим, другого доктора надо…

— Знаю. Другого нет, ты есть, надо скорее, падеж будет.

Еще не зная, что предпринять, решительно сняла халат, свернула.

— Давно заболели?

— Вчера утромвидел, раньше не заметил. Два совсем не едят, глаза пустые…

— Ты ночью шел?.. Тогда вот что сделаем, ты иди поспи, а я схожу к Матвею.

Матвея Анка нашла на стройке. В одной рубашке с засученными рукавами, он клал кирпичную стену. Чуть поодаль что-то чертил огрызком карандаша Кузьмич.

— Анфим за мной пришел, Матвей. Говорит, молодняк заболел…

— Много?

— Пока три. Я ведь не ветеринар, Матвей…

— А где же его взять, ветеринара-то?

— Ты, Анка, вот что сделай, — посоветовал Кузьмич. — Желудок прочисть животному либо слабительным, либо маслом растительным. Если объелось чем или отравилось — оно помогает. Только, думаю, теперь уж они пропали. Разве что причину определить, чтобы другие не заболели. Я так полагаю, Матвей, надо на две-три артели хоть одного ветеринара. Мало ли что — табуны небольшие, всякое бывает. Да опять же, коров разводить пора, молоко ребятишкам нужно.

…Анфим шел впереди, размеренно покачиваясь, легко переставлял ноги.

Тропинка прихотливо вилась между высокими кочками, усыпанными спелой голубицей, еще недоспевшей бурой шикшей. Мшистые поляны желтели морошкой, на возвышенных местах краснели круглые шапки мясистых обабков. Вечнозеленые ветки кедрача усыпаны коричневыми шишками. Беззаботно посвистывая, еврашки собирали урожай — выбирали из шишек орехи, сносили их в норы. Из-за кустов часто вылетали целыми выводками пестрые куропатки.

Знакомая и дорогая картина. Вспомнилось детство, мать с ярким чахоточным румянцем на впалых щеках, отчего она казалась очень красивой. Анка любила заплетать ее косы, блестящие от нерпичьего жира, длинные, до самых колен.

Вспомнился Иванко — добрый, храбрый мальчишка. Сколько раз, бывало, приносил он в рукаве кухлянки жирный кусок вареного мяса. Нарежет его длинными, тонкими ломтиками и угощает маленькую Анку.

Егор был тогда пастухом у отца Ивана, и мясо семья Егора видела редко, разве что волки зарежут оленя, но Егор был хорошим пастухом, и такое случалось редко.

Где Иван? Кочует где-то…

Анка потеряла счет маленьким и большим протокам, которые пришлось переплывать или переходить вброд. К вечеру она так устала, что, казалось, упадет и не встанет, но Анфим все шел. И шла за ним Анка. Сейчас ее уже не занимали ни воспоминания, ни окружающая природа. Чтобы хоть как-то забыть об усталости, она стала считать шаги.

Тропинка давно исчезла, под ногами мягко похрустывал суховатый мох. Как Анфим находил дорогу и правильно ли он шел — это ее не интересовало. Когда уже совсем стемнело, он остановился, отер рукавом пот со лба:

— Ты, Анка, сиди, я воды принесу, чай варить будем.

Анка села на кочку, сняла нерпичьи торбаса. "Спасибо, Маня обувь такую дала, в туфлях не дошла бы…" Прохладный мох приятно щекотал подошвы. Выбрала место повыше и, подложив нерпичий мешок под голову, легла.

Проснулась от гомона птиц. На поляне, по шикшовнику, собираясь в дальний перелет, паслись большие серые гуси. Присутствие людей не пугало их. Слабо горел костер, Анфим пил чай, Рядом с чайником, на большом зеленом листе лопуха, лежала жимолость.

— Ты когда собирал… совсем не спал?

— Спал маленько. Ягод много, быстро набрал.

В табун они пришли к вечеру. Возле юрты сидел старик. Черные волосы у него были туго заплетены в тонкую косичку, она свернулась и вопросительным знаком торчала на макушке. Старик делал салат: крошил вареную рыбу в маленькое деревянное корытце, где уже лежали шикша, черемша, сладкая прозрачнозеленая мякоть из толстых длинных стеблей, очень похожих на бальзамин, и еще какие-то коренья, клубни саранок.

Старик посмотрел на Анку узкими проницательными глазами, улыбнулся.

— Ты доктор? Здравствуй. — Пошел в юрту, вынес оленью шкуру, расстелил.

— Садись, отдыхай, далеко шла.

— Как олени? — спросила Анка.

— Дохнут олешки. Худо им. Вот лежит, — указал он рукой.

Недалеко от юрты, словно на грядке, росло несколько кустов кедрача. За ними лежал большой белый олень. Анка подошла к нему. Он лежал на боку, закинув голову с большими ветвистыми рогами. В больших черно-синих глазах уже стояла смерть. Ни конвульсий, ни пены на губах, глаза совершенно чистые. "Отчего же эта смерть?" — подумала Анка. Она не помнит, чтобы вот так пропадали олени, к тому же они очень разборчивы в еде. А здесь свежее пастбище…

Сделала вскрытие, но оно еще больше сбило с толку: все признаки говорили о параличе сердца.

Недалеко от Анки молодой олень с хрустом жевал мох. И вдруг повалился. Анка подбежала к нему. Олень, как человек, тяжело, с хрипом застонал и затих. Лицо Анфима побледнело. И старик уже не улыбался. Он сурово посмотрел на Анку и тихо сказал:

— Я старый. Не знаю, сколько раз солнышко приносило лето, но знаю — такого не было. Что делать?

На этот вопрос ждали ответа не только старик и Анфим. Ждали еще четыре пастуха. Анка молчала. Она наблюдала за собакой, которая лизала кровь вскрытого оленя. Ждать долго не пришлось: собака сдохла.

— Скорее перегоните табун на новое место. Здесь плохой мох.

— Мы недавно сюда пришли.

— Надо перегнать! — твердо заявила Анка.

Ей было ясно: это не чума. Смерть приходит от сильного яда. Им заражены некоторые участки пастбища. Но было совершенно неясно, какой яд, как он сюда попал?

Пастухи стали быстро сворачивать юрты. Отогнали табун ближе к морю. Анкина догадка подтвердилась. На новом пастбище падеж прекратился.

Обратно Анфим повел Анку более коротким путем — через перевал.

Поднявшись в горы, можно было подумать, что ты на равнине: на площади в десятки километров так же, как и в тундре, голубели небольшие озера, рос кедрач, березняк, ольха, было много шикши, голубицы, морошки, местами попадалась жимолость — полуметровые кусты, увешанные синебархатными длинными ягодами. Всюду багряно рдела рябина.

Солнце уже опускалось за далекие вершины. Лучи его играли и в живых от ветра листьях, и на спелой ягоде, бронзой полировали спелую шикшу.

Анфим с Анкой шли по краю горы. Вправо внизу расстилалась тундра с темным кустарником, озерами; совсем близко, делая крутой изгиб, быстро несла синие воды горная река.

Неожиданно Анфим воскликнул:

— Стой, Анка! Смотри, табун чужой!

Анка всмотрелась.

— Ну что ж, спустимся.

Внизу возле реки казалось темнее и холоднее, гора солнце скрыла.

Сложив руки рупором, Анфим крикнул. Эхо далеко разнеслось над рекой, отдалось в горах и смолкло. Никто не ответил. Анфим крикнул еще.

— Там, наверно, не слышно. Может, только с горы кажется, что табун близко?

— Пожалуй, далеко, — ответил Анфим. — Что будем делать?

— Пойдем домой, день кончается, а ночевать здесь — сыро и холодно.

Они пошли дальше и наткнулись на небольшой бат.

— Наверно, большая вода принесла, — высказал предположение Анфим.

Вытащили бат на берег, осмотрели. Он был крепкий, легкий. Анка облегченно вздохнула.

— Теперь можно будет на бате спуститься вниз по реке.

— Пожалуй, надо узнать, чей табун…

Как Анка ни устала, но чужой табун заинтересовал ее.

Для шеста Анфим срубил молоденькую ольшину. Подняв бат вверх против течения, они перебрались на тот берег.

Здесь еще кое-где отсвечивали косые лучи солнца, было светлее. Олени разбрелись далеко по тундре. Низкорослые, широкие в спине мохнатые собаки сторожили их.

Полость в юрту была откинута, но в юрте никого не было.

Анфим снова крикнул. На этот раз от берега протоки кто-то отозвался. Анка вдруг заволновалась. Что-то знакомое показалось ей в этом отклике. Так отзывался Иванко…

Хозяин юрты вышел из тальника, растущего по берегу протоки, в руках на ивовом пруту висела крупная кета.

Да, несомненно, это был он. Те же, словно от удивления вскинутые брови, нос не по-корякски прямой, и только в совсем черных глазах не было прежнего веселого, вызывающего задора… Сейчас он походил на большого обиженного ребенка и, казалось, вот-вот заплачет.

— Здравствуй, Иванко!

Он внимательным взглядом окинул ее необычный спортивный костюм, знакомое милое лицо, руки и, опустив засветившиеся радостью глаза, тихо ответил:

— Здравствуй, Анка! Ты иди в юрту, отдыхай, я рыбу варить буду… — и, круто повернувшись, пошел к костру. Анка хотела пойти следом, но в душе что-то подсказало ей: "Не ходи, видно, ему хочется побыть одному".

Но не все подсказало сердце Анки. Она не знала, как все двенадцать лет изо дня в день он думал о ней и видел ее девочкой, такой, какой она была — смешливой, остроглазой… И не знала Анка, как он звал ее, разговаривал с ней. Сколько ласковых слов он сказал ее фотографии.

Она смотрела на него из юрты и не знала, сколько смятения в его душе… Не знала, что душа его ликующе напевала: "Анка пришла", — а разум строго удерживал ее: "Анка другая, Анка-девочка умерла, есть Анка-доктор".

Пока он варил рыбу и кипятил чай, Анка уснула. Так ничего Иван и не сказал ей, да и не знал, что можно сказать…

Утром, прощаясь, Анка спросила:

— А где Данила и Матрена?

— Данила-то помер, а Матрена утонула, шибко злая была… вода унесла, не успел я.

— Тебе плохо одному?

— Плохо, — угрюмо ответил он и робко предложил: — Оставайся…

— Не могу, Иван, работы много. А ты бы переехал жить к нам, в артель?

Иван тяжело вздохнул и, глядя в сторону оленей, ответил:

— Наверно, приду…

Скажи ему Анка: "Пойдем сейчас", — он бы, не задумываясь, поехал, но Анка весело улыбнулась и, подавая руку, сказала:

— Обязательно приезжай, скорее приезжай, я буду ждать!

Бат несло течением быстро, но она еще долго махала Ивану рукой, а он шептал:

— Помереть бы мне, Анка, помереть… Ты ушла — солнышко ушло, плохо мне, Анка, плохо… — И крупные слезы падали на большие беспомощно стиснутые руки.

И снова он остался один, отрезанный от всех, от мира, где жила Анка, двумя реками и большим табуном оленей.

Глава двадцать шестая


Матвей сидел за столом и что-то подсчитывал. Накинутый на плечи пиджак то и дело сползал, Матвей подтягивал его. Увидев Анку, он поднялся навстречу.

— Уже вернулись? Вот молодец! Ну, что там? Садись, рассказывай.

— Плохо, Матвей.

— Что, большой падеж?

— Большой. Тут дело-то такое странное… Кажется, там отравлен мох… Не веришь? Мне самой не верилось. Но только угнали табун с того пастбища, олени перестали падать… И потом, на обратном пути мы увидели табун Ивана…

— Ивана?!

— Да. И какой-то он странный, молчит, угрюмо смотрит… Сперва я очень обрадовалась, а потом…

— Что потом?

— Мне пришла эта мысль: не Иван ли…

— Ты в уме, Анка? Иван слишком прям и честен… Да и откуда он возьмет яд? Он за аспирин-то меня чуть не убил… Однако не понимаю, почему в артель не идет? Табун у него теперь уж не так велик. Еще при Даниле попал на перевале под снежный обвал… А то, что Иван так смотрел на тебя — это уж твоя вина. Кстати, ты жену его видела?

— Н-нет, он один…

— Да? Ну вот, видишь…

Матвей закурил.

— Приходил он зимой… меня убивать, — усмехнулся Матвей. — Ну, помирились мы с ним. А чтобы в артель перешел — не мог уговорить. Все требовал закон жену оставить, а мы с отцом не додумались, не знали, что жена-то Матрена. Тогда о тебе он все спрашивал…

— Я звала в артель, рассказала, как живем, он сказал, приду.

— Жалко парня, пропадет со своим табуном, надо, пожалуй, слать к нему твоего отца с Никитой, пусть поговорят. Далеко он?

— Нет, не очень.

— Так и сделаем. А у нас сегодня кино, да еще звуковое, пойдешь?

— Конечно…

Отца дома не было. Анка поела, переоделась и ушла в кино.

На единственной улице села царило оживление: к клубу шли принаряженные женщины в ярких цветастых юбках и платьях, за ними бойкой стайкой бежали ребятишки.

Возле клуба Анку догнала нарядная, вся сияющая Маня.

— Кино с голосом привезли, — бойко сообщила она и улыбнулась.

— Не с голосом, а звуковое, — поправила девушку Анка.

Люди разместились на скамейках, на полу, возле стен. Анка с Маней пробрались поближе и тоже прислонились к стене. Свет погас, темноту прорезал столб света, раздалась музыка, но ее заглушил шум: заплакали дети; взрослые, выражая восторг, громко смеялись, что-то выкрикивали. А когда началось действие, посыпались реплики, просьбы: "Скажи еще!"; "Смотри, Дуня, глубоко, потонешь!" Но героиня фильма "Волга-Волга" Дуняша уже лихо отплясывала лезгинку, и зрители одобрительно изо всех сил хлопали ей в ладоши: "Хорошо, Дуня, шибко хорошо, давай еще!"

Но Дуня не выполняет просьбу зрителей, и сердитый мужской голос кричит: "Какая непослушная девка!"

От шума и духоты разболелась голова. Анка вышла на улицу. Дул западный ветер. Небо поднялось высоко, и в прозрачной голубизне, будто на лету к земле, висят крупные золотистые звезды. Анка любила сентябрь — ветреный, сухой, весь какой-то прозрачно-голубоватый: голубое небо, голубое море, голубая река, желтеющие травы, и все это обнимает ласковая погладь солнечных лучей.

Анку догнала Лена.

— Ужас, дышать нечем.

— А ты почему ушла? Что в табуне-то стряслось, выяснила?

— Не знаю, Лена. Кажется, очень плохо. Не в самом табуне, а то, что там произошло. Я уверена, что мох отравлен.

— В такой глуши? И кто мог знать, что туда погонят артельное стадо?

Анка остановилась.

— А ведь ты права: сделать это мог тот, кто знал заранее, где будет табун.

— Вероятнее всего, ты ошиблась, Анка. Ну кому это надо?

— Не знаю, Лена. Матвей говорит, что у ставника были подрезаны канаты.

— Досматривать не пойдешь?

— Нет. Смешно и больно.

— Что ж, учить надо народ.

Анка пошла домой.

Глава двадцать седьмая

Иван долго стоял на берегу. Уже не видно ни бата, ни Анки, а он все смотрит, боясь возвращаться к себе в юрту: никогда там не будет хозяйкой Анка, значит, не будет песни. Никогда не будет смеха — зачем ему юрта? Зачем олени? Ничего Ивану не надо…

И все же он пошел в юрту, упал вниз лицом в меховую постель. За юртой голодные собаки затеяли драку, кто-то вспугнул оленей, и земля загудела от их топота. "Волки! — встревоженно подумал Иван. — Ну и пусть…"

Но взял ружье и вышел к табуну.

Олени еще волновались, а волка гнали собаки. Они зорко охраняли его табун.

Никогда раньше Иван не замечал, что так пусто вокруг, что он совсем один. Он вспомнил, как Анка назвала его. Значит, она помнит Ивана? И снова появились надежды, робкие, сомнительные, но надежды. Надо шибко заболеть, и Анка придет лечить, тогда он не отпустит ее, тогда он все скажет. Но… как она узнает? Нет людей, некому сказать… Что делать? Надо самому идти туда, но у него нет бата. Без Ивана пропадут олени… Ну и пусть пропадают.

Недалеко стоял олененок и большими глазами доверчиво смотрел на Ивана, пошевеливая влажными губами. Иван представил себе, как стая волков гонит оленей, как хищник виснет на беззащитном животном, или как трясина засасывает теленка…

— Нет, — вслух ответил себе Иван, — ты не оставишь их!

Не он, а какой-то другой человек видел Анку, слышал, как она зовет: "Пойдем, Иван! Там я, там Матвей, там много людей… очень много…"

Так, споря с собой, Иван жил в каком-то полусознательном состоянии. Ловил рыбу, кормил собак, следил за оленями, почти ничего не ел. Пока что-то делал, двигался — в нем спорили два человека, тоска уходила, отступала, садился — и снова тоска. За два дня он исхудал, по-стариковски ссутулился, и почти все время что-то говорил оленям, в чем-то убеждал собак.

На третий день, услышав чужие голоса, Иван испугался. Ему показалось, что в него вселились злые духи, и теперь они будут хозяевами его души, его тела. Бегом кинулся в юрту, зарылся в кучу шкур, но… голоса были рядом.

Егор с Никитой откинули полость. Солнечные лучи осветили жилище. Из кучи шкур глазами, полными ужаса, на них смотрел Иван.

— Ты что, Иван, заболел? — приветливо спросил Егор. — Больной ты совсем.

Дольше лежать было неудобно. Иван поднялся, решительно подошел к гостям, молча пожал им руки и взял чайник, пошел за водой.

— Совсем тихо надо, Никита, видишь, он какой? Не надо его оставлять, а то, пожалуй, пропадет парень. Я побуду с ним, а ты вернешься в село. Пускай комиссия едет оформлять оленей да пастухов присылайте.

— Захочет ли он?

— Поговорим сперва.

Егор осмотрел торту. В ней было все так же, как и много лет назад: поблескивали, словно покрытые лаком, жерди, ворохом свалена меховая одежда, на перекладине висят попарно связанные шкурки лис, зайцев, тарбаганов, горностаев.

— Рухляди-то много, видно, не сдавал, — заметил Егор.

— Не сдавал, купца ждет.

— Пошто купца? Не знает, что делать надо.

— Знает, Матвей говорил ему.

Вошел Иван, стал доставать из деревянного сундука чайную посуду.

— Мы к тебе по делу, Иван, — начал Егор, — Матвей послал.

Иван уронил чашку. Она упала на его меховые торбаса и не разбилась.

— Матвей в артель тебя зовет, как думаешь?

Иван осторожно поставил посуду на низенький столик и недоверчиво посмотрел на Егора. Потом, сжав рукой горло, быстро отвернулся, кашлянул.

— Бата нет, я бы сам пришел…

— Вот, пожалуй, и ладно, — взволнованно отозвался Егор.

— Только…

— Что?

— Олешки-то пропадут, жалко…

— Пошто пропадут? Пастухов артель пришлет.

— Пастухов?..

Ничего больше не говоря, Иван быстро вышел на улицу, посмотрел на стадо, глубоко и облегченно вздохнул и засмеялся. Потом он упал и, как бывало в детстве, когда был безмерно рад, покатился по хрусткому мху. К нему пришло самое желанное — освобождение от этой жизни, от одиночества. Он то катался, то, уткнувшись лицом в мох, смеялся и кулаком бил землю. Вдруг испугался: "А может, это неправда, может, это духи его обманули, может, там нет ни Егора, ни этого парня?!" Крадучись, Иван подошел к юрте.

Нет, там сидели люди. Настоящие люди. Они говорили. Иван сердито шлепнул ладонью себя по лбу и побежал к костру, над которым уже давно кипел чайник.

Глава двадцать восьмая


С восхищением смотрел Иван, как пишет Матвей.

— Ты слова делаешь?

— Слова.

Иван тяжело вздохнул.

— Что вздыхаешь? Что-нибудь нехорошо?

— Хорошо, Матвей. Камень тут пропал, — приложив руку к груди, торопливо заговорил Иван, — сила выросла… Только… учить-то, Матвей, будешь?

— А как же, обязательно. У нас сейчас новая учительница приехала, вот с ней и поговорим.

— Женщина?

— Девушка.

— Ладно, пускай… А доктор — это много?

— Много, Иван.

— Учи меня много…

— Шкурки в магазин сдал?

— Сдал. Никита помог.

— Пока поживешь у Никиты, а там видно будет.

Еще в первый день внимание Ивана привлекло странное сооружение на берегу реки. Там женщин было много, они смеялись, громко разговаривали. Иван, никогда не видевший столько женщин, боялся к ним идти, а любопытство одолевало, и он решился. Приблизившись, понял, для чего это сооружение. Плоская большая крыша, с уклоном в одну сторону, закрывала от солнца и дождя столы, за которыми работали женщины, и площадку, вернее высокий дощатый настил, куда рыбаки выбрасывали из лодок рыбу. Иван поднялся по ступенькам на настил, заваленный свежей кетой, снял малахай.

— Мей! — громко поприветствовал он женщин.

— О! — разноголосо ответили те, с любопытством рассматривая неожиданного гостя. Они стояли внизу, крючками подтягивали на столики рыбу. Распластав брюшко, одним поворотом ножа вырезали жабры и вместе с внутренностями бросали в широкий желоб, икру отбирали в мелкие плетеные корзинки, а рыбу по узкому огороженному мостику подталкивали на следующий стол. Чистильщицы сбрасывали рыбу в огромное корыто с проточной водой, мойщицы мыли ее узкими жесткими щетками и бросали в носилки, только после этого рыба попадала на засольный стол, а затем в чан. Иван никогда не видел, чтобы так обрабатывали кету или горбушу. Матрена варила ее целиком, с внутренностями.

— Зачем так много людей, зачем рыбу в соль кладут? — поинтересовался Иван. Девушка в лыжном костюме и коротких резиновых сапогах, записывая что-то в тетрадь, в свою очередь спросила:

— А ты кто?

— Я Иван.

— А я — Маня. А рыбу солят для того, чтобы не портилась, ее повезут на материк.

Иван удивленно посмотрел на Маню, но спросить, что такое материк и зачем туда повезут испорченную, как ему казалось, рыбу, мешало мужское достоинство.

— Ты чей?

— Я свой, сам.

— Ты приехал?

— По речке прибежал.

— Зачем?

— Надо.

Вдруг что-то загудело. Иван сорвался с места, поскользнулся, упал. Все громко засмеялись. Это было уж совсем непонятно: и гудит страшно, и женщины смеются над мужчиной…

Маня помогла Ивану встать и, сдерживая улыбку, прикрикнула на женщин:

— Хватит вам! Совсем не смешно — человек поскользнулся. — Иван с благодарностью посмотрел на Маню. Лицо ее было как у многих женщин — широкое, скуластое, щеки ярко горели, только глаза такие же острые, как у Анки. Ему казалось, что они видят его беспокойное сердце. И не зная, что сказать, заметил:

— Зубы у тебя, как сахар.

— Мою щеткой. А это, чего ты испугался, в железную бочку бьют, сейчас обед будет, пойдем в столовую.

Непонятное слово — "столовая". Но Иван послушно пошел за Маней.

— Ты Анку знаешь? — спросила Маня.

— Знаю, давно.

— Вон она идет… Это она не про тебя ли говорила? Ты брат Данилы?

— Брат… — упавшим голосом ответил Иван и остановился. Такой Анку он еще не видел. Здесь она была как на бумаге, только живая и еще лучше. Нерпичьи торбаса приросли к земле, и не было силы у Ивана оторвать их. Первый раз в жизни он почувствовал себя слабым, беспомощным. Глядя в землю, судорожно ухватившись пальцами за кухлянку, он тянул ее от себя.

— Что с тобой? — встревожилась Маня.

— Кухлянка новая, тяжело маленько, давит…

— Еще бы… Тепло, а ты в кухлянке, костюм надо носить.

Иван не понял, что ему надо носить.

Анка обняла Маню за плечи, поздоровалась с Иваном. В темном костюме она казалась строгой и красивой.

— Иван! Ну вот и молодец! — Анка подала ему руку. — Отец уже говорил мне, что ты приехал. Что же к нам не пришел? Я ждала тебя.

— Ты ждала меня?

— Ну да.

— А ты пошто косы на голову кладешь? Женщины на спине носят, — неожиданно для себя спросил Иван.

Анка улыбнулась.

— Так легче. Ты знаешь, где мы живем? Приходи вечером, хорошо? Сейчас я к больному иду.

Анка ушла далеко, а Иван стоял и радостно думал: "Легкая, светлая и… ждала меня…"

— В столовую-то пойдешь? — спросила Маня.

Иван вздохнул, но согласился.

В столовой, кроме Ульяны, не было никого. Иван нерешительно поздоровался. Ульяна ответила ему. Она расставляла на длинном столе тарелки, резала хлеб.

— Садись за стол, — приказала Маня. — Сейчас я тебе принесу обед.

Иван послушно присел на край скамьи. Маня подала суп. Суп Ивану понравился, а когда принесли котлеты, он с недоверием посмотрел на незнакомую еду.

— Ты чего не ешь?

— Чаю жду.

Маня ушла за чаем. Иван решил взять котлеты с собой: пусть собака попробует. Прямо с тарелки спустил котлеты под кухлянку и подскочил от боли: они были горячие, обожгли голое тело.

Маня принесла чайник.

— Ты котлеты уже съел? — спросила она. — Еще хочешь?

— Нет, они горячие. Я пойду.

— А чаю? — удивилась Маня.

— Не буду пить чай…

Он вышел из столовой, развязал ремень, котлеты упали. Иван сердито пнул их ногой и пошел к Матвею.

* * *
Туман по-осеннему закрыл гладь реки, заклубился во впадинах гор и росой осел на камни, на траву. Над морем разгоралась рассветная полоска.

Всплакнула чайка, за ней другая. Мир просыпался. Рыбаки вышли на берег реки, собрали закидняк с колышков, где он сушился, сложили его на корму кунгаса и поплыли к устью.

Туман таял.

Иван думал: "Солнышко большое, горячие руки у него, хорошо обнимает… И счастье маленькое есть. Люди с ним, и с бумагой он говорить учится, и Анку каждый день видит, а люди гордо зовут ее "доктор". Иван похоронил маленькую Анку, грустно немножко… Грустить нет времени: с утра — лов, позднее он пойдет к Елене Анатольевне, вечером снова лов, а когда все люди уснут, Иван еще долго будет выводить буквы, запоминать их и уснет, довольный прожитым днем.

Кунгас упирается в каменистый берег, несколько рыбаков спрыгивают с него, травят один конец невода, крепко держат за канат, а кунгас идет по реке полукругом. Ловко сбрасывают рыбаки в воду невод. Пахнет свежестью, морским прибоем и кедрачом.

Описав полукруг, кунгас подходит к берегу. Рыбаки, разделившись надвое, начинают подтягивать невод. Вода бурлит, клокочет — это мечется рыба. Иван знает: скоро он будет с ног до головы мокрым, и не он один, а все, кто держит невод, пока рыбу не вычерпают в лодки. Лодки пойдут против течения, а с кунгаса снова будут закидывать невод. И женщины на берегу будут петь и смеяться, обрабатывая рыбу, а потом она пойдет на материк. Иван теперь знает это слово — на большую землю, туда, где нет моря…

Глава двадцать девятая

О брезент палатки барабанит дождь, от ветра мелко дребезжит железная труба камбуза, поскрипывает неплотно прикрытая дверь. В лампе затрещало — кончился керосин. Ульяна задула лампу и уже у самого выхода встретилась с Матвеем. От радости неровно забилось сердце. Она протянула руки, но Матвей холодно спросил:

— Домой?

— Домой… — упавшим голосом ответила Ульяна. — Ужинать пришел?

— Нет, поговорить надо.

— Здесь?

— Лучше в контору пойдем.

— Что так официально?

— Официально? Пожалуй, так лучше и безопаснее для тебя…

— Такой опасный разговор? — с горькой усмешкой поинтересовалась Ульяна.

— Не совсем приятный.

— Ну, что же, пойдем…

В конторе темно, только в решетку печной дверцы пробивался мерцающий свет огня.

Ульяна села поближе к печке, сняла намокший от дождя платок. Матвей поставил стул рядом, но не сел, прошелся, закурил.

— Понимаешь, Ульяна, нелегко мне начать этот разговор, но все, что я скажу… очень важно не только для нас с тобой… Ну, как бы тебе объяснить? Ты мне рассказывала о Николае, помнишь? Происходят такие вещи, что приходится думать и искать виновника. Ты знаешь, что в табуне отравили оленей?

— Н-нет.

— А пожар помнишь? Тара была облита керосином…

— Его не было в селе, он был на охоте…

— Он мог вернуться.

— Не знаю, Матвей, я не думала об этом.

— Я перебрал в уме всех, и ни на одном не мог остановиться, а Николай… Может быть, во мне говорит другое чувство, ну ты понимаешь, может быть, я неправ, но кто-то делает все это, ведь кому-то это надо? — продолжая ходить, взволнованно говорил Матвей.

— Ты что же, для допроса меня позвал?

— Извини и не обижайся, просто хочется знать, что думаешь ты.

Он отодвинул стул подальше от печки, сел.

Ульяна нерешительно встала, накинула платок.

— Я, Матвей, ничего не знаю…

— Николай не должен знать о нашем разговоре.

— Не должен… — подтвердила Ульяна.

Матвей глубоко затянулся, бросил окурок в печь и подошёл к ней.

— Ну, не сердись…

— Да уж какая там обида! — Не совладав с собой, Ульяна обвила его шею руками. Матвей задохнулся от счастья и забыл обо всем на свете.

* * *
Дверь в сенки была открыта. Ульяна торопливо подошла к окну, облегченно вздохнула — за столом сидела Елена Анатольевна.

— Здравствуй, Лена, — поздоровалась Ульяна, — а я уж думала — Николай.

— Что, разочаровалась?

— Нет, нисколько.

— Какая ты счастливая сегодня! — улыбнулась учительница.

— Неужели видно?

— Еще бы!

Ульяна открыла окно.

— Что ты, холодно ведь?

— И правда, — засмеялась Ульяна, — сама не знаю, что делаю. И не знаю, то ли я и правда самая счастливая, то ли самая несчастная… Да ты чего пришла так поздно?

— Скучно. Анка уехала по вызову, Иван сегодня мало занимался, на охоту ушел.

Ульяна поставила на стол чайник, чашки, вздохнула.

— Поскучать придется, нет тебе здесь пары.

— А Митин? — улыбнулась Лена. — Столько книг берет и все читает, но самое главное — пересказывает мне до малейшей подробности.

— Обворожила парня.

— Неприятный он какой-то. Если книгу не пересказывает, о деньгах говорит. Сколько заработал, сколько на книжке да что купил, на чем сэкономил. С Иваном куда приятнее. Он и слушать умеет, и спрашивать — только отвечай. А Митин сядет на стул как приколоченный и не сдвинется. Иной раз смешно на него смотреть, а смеяться неудобно, обидится.

Ульяна поставила на стол нежинские огурцы. Лена взяла огурчик и задумчиво сказала:

— Климат здесь очень похож на сибирский, а ни картошку, ни капусту не садят. Почему так?

— Я пробовала этой весной копать. Дерн снимать надо, а под ним земля хорошая. Хотела для пробы посадить картошку, да Николай стал ругаться.

— А что, если с осени подготовить землю? — предложила Лена.

— С осени лучше.

— А семян где взять?

— Картошку свежую сюда, хоть немного, да привозят.

С этого вечера Ульяна с Леной каждый свободный час проводили на небольшом участке земли. На помощь им пришли Митин, Кузьмич, иногда помогал Матвей. Предполагаемую под огород площадь обнесли изгородью.

Целыми днями на участке толпились любопытные.

Площадь решили увеличить. Кузьмич с Митиным с удовольствием перенесли изгородь.

Ульяна посвежела. Ее огрубелые руки успевали сготовить обед своему многочисленному семейству, накормить три раза в день, вымыть посуду, покопать огород. Иногда слышно было, как ее грудной сильный голос выводил русские песни.

Кузьмич как-то многозначительно сказал Матвею:

— Не зря птаха распелась…

— Дело по душе пришлось, — скрывая смущение, ответил тот.

— Дело — оно, конечно, тоже есть жизнь, однако песен душа просит.

— Что ты хочешь сказать? — уже сердясь перебил Матвей.

— А ты не злись. Это, думаю, пока только мои догадки, а гляди, как бы другие не почуяли: беды не оберешься, как-никак, замужняя, дело-то скандальное может выйти. А на меня не серчай, я ведь тебе как отец говорю.

— А что же мне, по-твоему, делать, еще десять лет одному жить?

— Зачем одному? На базу каждый год вербованных полно приезжает, приглядел бы.

— А мне, кроме нее, никого не надо.

— Ишь ты, кроме нее… Жениться, что ли, на ней будешь? А как же муж?

— То-то и оно! Сам голову ломаю, да что придумать?

— Будто я знаю… А скандалу, смотри, не миновать. Еще ладно скандал, а то ведь он зверь какой.

— Знаю, Кузьмич, а не любить сердцу не прикажешь. Я уж и сам думаю, жениться хоть на ком-нибудь.

— Зачем на ком-нибудь? Присмотрись, есть и получше Ульяны.

— Кого ты имеешь в виду?

— А хотя бы учительницу нашу.

— С ума ты сошел, Кузьмич, Лена в дочери мне годится. Это одно, а другое — хуже или лучше, а каждому выпадает свое счастье. На весах не взвесишь — сердце командует. Оставить можно — разлюбить нельзя.

Матвей мысленно много раз возвращался к этому разговору и чем больше думал, тем сложнее казалась жизнь, тем безвыходнее положение, в котором они с Ульяной оказались. А представить жизнь без нее он не мог. Только Ульяна могла дать ему то большое счастье, которое роднит, заставляет забывать о горе, о трудностях, которое скрашивает дни старости.

Глава тридцатая


Уж появились первые льды, когда пришел "Ительмен" — пароход-снабженец.

Матвей, взяв с собой несколько человек, на собаках уехал на базу принимать груз.

Авдеевне последние дни нездоровилось. Нет-нет, да и возьмется за бутылочку с лекарством. Как-то утром она послала Люсю за Ульяной. Та, наскоро одевшись, пришла.

— Поговорить мне с тобой надо, Ульяна. А ты не смущайся, нехорошо, что хмарь в себе закрыла… Поговорили тогда, а ты уж и не приходишь.

Говорила Авдеевна с одышкой. Лицо ее было желтое, припухшее.

— Захворала я, — продолжала она, — видно, надолго, а тут ребят помыть, постирать надо… Думала я, думала, а, кроме тебя-то, просить некого… Коли не по нраву моя просьба, не стесняйся, скажи… Кому же охота чужое стирать, — почти шепотом проговорила Авдеевна и маленьким белым платочком вытерла губы.

В этот день все спорилось в руках Ульяны. Она перестирала белье, перемыла полы, истопила баню и вымыла ребят. Ей казалось, что она еще никогда и ничего не делала с таким удовольствием.

Но Авдеевне становилось все хуже.

Вечером отвезли ее в больницу, и Ульяна осталась ночевать с ребятами.

Ночью поднялся сильный ветер, гудел в трубе, с воем носился по заснувшему поселку.

Ульяна несколько раз вставала, смотрела в окно на море. Там маячили огни парохода, но скоро скрылись и они. "Видимо, пароход снялся, — подумала она, — значит, скоро Матвей приедет".

На рассвете кто-то осторожно постучал в окно. Вошла Анка. По осунувшемуся, бледному ее лицу Ульяна поняла — не с доброй вестью она.

Прислонившись к косяку, Анка прошептала:

— Я ничего не смогла сделать… Послали за Матвеем…

Ульяна не заметила, как Анка ушла. Она стояла не двигаясь. "А как же дети, Матвей? Господи, как сказать детям?!"

Ветер свирепел. На крыше школы завернуло один лист железа, он гремел, нагоняя еще большую тоску. В окно было видно, как ветер рвал тучи и уносил их на запад. Небо казалось вылинявшим, холодным.

Проводив ребят в школу, Ульяна ушла в больницу, Авдеевна — маленькая, строгая — лежала, словно спала, плотно поджав губы. Седая прядка выбилась из-под черной кружевной косынки. Ульяна молча припала к краю кровати.

* * *
Матвея ждали к обеду, но он не приехал и к вечеру. На следующий день показались груженые нарты. Приехали Кузьмич, Никита, Егор. Анка подошла к отцу, но он смотрел мимо нее. "Сердится за Авдеевну", — решила она. Застегивая ему воротник косоворотки, сердито сказала:

— Пойми, папка, ничего нельзя было сделать…

— И то плохо, Анка, и другое — еще хуже, — хмуро глядя себе под ноги, ответил отец.

— Что еще?

К ним подошли Никита, Кузьмич.

— Что вы, наконец, молчите?!

Кузьмич, быстро глянув на Анку и словно бы чем подавившись, высоким голосом громко ответил девушке:

— А то, девушка, погиб Матвей-то… кунгас разбило…

— Так где же он?.. — шепотом, еще не поверив страшной новости, спросила Анка.

— Не нашли, двоих нашли, его нет… Невзоров ищет…

Авдеевну хоронили всем поселком. Приехали Наталья Петровна и Анатолий Федорович. Всем казалось, что вместе с ней хоронят и Матвея.

Ульяна тупо смотрела перед собой, Анка вела всхлипывающую Люсю, Гриша диковато и тревожно озирался, смотрел на хмурые лица людей и не мог понять, что происходит. А когда опустили гроб и посыпались первые комья земли, он подбежал к краю могилы и срывающимся голосом крикнул;

— Зачем же вы?.. Не надо!

А потом судорожно забился в ласковых руках Кузьмича:

— Ба-бушка! Ба-бу-ленька!

Все осталось как прежде. Ульяна перешла затянутую прозрачным льдом речку и долго ходила по морскому берегу, всматриваясь в далекие его очертания. На пустынный берег обрушивались громадные волны, выбрасывали на гальку подсиненную шугу и, оставляя ее застывать бесформенной массой, отползали.

С севера наплывали льды.

Ульяна долго-долго сквозь мутные слезы с ненавистью смотрела в черные воды моря.

Глава тридцать первая


После похорон Лена увела детей к себе. Анатолий Федорович уехал на базу, а Наталья Петровна осталась. Надо было побыть с Леной, пока Люся с Гришей немного успокоятся. "Об отце они еще ничего не знают, — тревожилась Наталья Петровна, — как им сказать? Лучше пока молчать, а вдруг Матвей не погиб, вдруг он жив? Матвей, Матвей!"

Вечером, уложив детей спать, Лена и Наталья Петровна сидели у печи и молча смотрели, как мечется пламя.

Лена сидела около Натальи Петровны на маленьком стульчике, положив голову на колени матери, думала о детях.

— Мама, — тихо позвала она, — а мне как-то не верится, что Матвей погиб. Я все вижу его живым, и улыбается он…

— Конечно, трудно поверить…

— Гриша и Люся пусть живут у меня.

— Что ты, Лена. Трудно тебе будет.

— Мне Ульяна поможет. Она хотела их к себе взять, да мужа боится: пьет он, дерется.

В дверь робко постучали. Лена открыла.

— Кто там, Лена? — спросила Наталья Петровна.

— Это Митин.

Лена предложила ему стул, но Митин стоял у порога и немилосердно мял большими руками свою шапку.

— Ты чего же, проходи! Или еще что случилось?

— Да нет… Это я решил, что ребята одни, а у меня деньги… корова плохая, да то корова, а то — дети…

— Так что же ты хочешь? Не пойму…

— Так чего ж не понять? Деньги я накопил, а Ильин все "анфилин" да "анфилин", а ребята-то малые…

— Ты хочешь помочь Грише и Люсе? Это хорошо, Митин, спасибо.

Митин неторопливо достал пачку денег из кармана пальто и положил на стол. Не говоря больше ни слова, глубоко натянул шапку.

— Что же ты уходишь?

— Я пойду…


— Я думаю, Лена, не следовало бы брать деньги, — недовольно начала Наталья Петровна, когда Митин вышел.

— У него надо брать. Он жадный, все копит, копит.

— Жадный, а сам принес.

— Вот и не пойму, что с ним случилось.

— А случилось то, что ты не все разглядела в душе парня.

— Да, ты права, и я очень рада…

— И все же, Леночка, самое лучшее, если детей возьмем мы с папой.

— Они тогда сразу поверят, что отец погиб…

— Бедные дети…

На другой день Наталья Петровна с утра пошла к Ульяне. Та встретила ее приветливо, стала собирать чай, но Наталья Петровна отказалась.

— Я, Ульяна, насчет ребят хочу поговорить.

Лицо Ульяны вспыхнуло.

— Боюсь, Николай пьяный испугает их.

— Я не о том, чтобы вы их взяли… Мы с Леной решили: пусть они живут пока у нее, а вот помочь иногда…

— Да ведь говорила Лене, пусть только скажет, что надо сделать!

— В том-то и дело, что сама она никогда не скажет. Вы бы заходили иногда…

— Да я почитай каждый день захожу, и не по одному разу. Ладно, не беспокойтесь, они ведь для меня…

— Знаю, Ульяна.

— Неужто и вы верите, Наталья Петровна?!

— Да ведь как не верить, подумай сама: Анатолий Федорович обошел весь берег. Не нашел. Видно, утянуло за пароходом. Море, Ульяна, не шутит. А может и так случиться, что на пароходе. Только не понятно, почему не дает о себе знать?

Весь день Ульяна придумывала всякие возможности, при которых Матвей мог остаться живым. Теперь она стала ждать почту, но телеграммы все не было.

Глава тридцать вторая

Лов закончен. Восточный ветер загромоздил русло реки сугробами. В лунную ночь они искрятся и кажутся таинственными.

Кое-где из-под снега выглядывает желтая сухая трава. Море почернело. Зеленоватые льды, занесенные ветром бог весть откуда, тихо покачиваются. Стоит ветру подуть сильнее — они угрожающе вздымают ребристые бока. Раздается скрежет, треск, и мелкие обломки, образуя шугу, сильным валом выбрасываются на берег. Шуга скапливается и застывает волнистыми наносами.

Поселок притих, словно его придавила большая снежная гора. Дома стали ниже, заснеженные крыши нахохлились, неулыбчиво и темно смотрят окна.

Тишину иногда нарушают ребячьи голоса да скрип полозьев проезжающих нарт.

От этой тишины не по себе Ивану. После окончания лова он остался как бы не у дел. Так жить он не привык. Всегда у него было много хлопот: за олешками присмотреть, на охоту сходить, собак накормить. Заскучал Иван по олешкам. А тут надо выбор сделать: то ли охотником идти на зиму, то ли каюром, то ли на подледный лов. Больше всего по душе Ивану охота. И учиться надо…

Раньше он каждый день приходил к Матвею, рассказывал обо всем, что его тревожило, интересовало. Очень часто Иван оставался у Матвея до утра. И новая жизнь, и учеба выдвигают множество вопросов. С Еленой Анатольевной он не мог делиться всем, да и занята она с ребятами с утра до вечера.

Анка… Перед Анкой он робел. Раньше фотография была, ей он доверял свои думы, да Матрена сожгла, а новую попросить боится.

Вечером пришел как-то к избушке Матвея.

За толстыми обледенелыми окнами темная тишина. Иван не хотел верить в эту тишину. Глядя в глухие окна, тихо шептал:

— Матвейка, я с тобой говорить хочу, а тебя нету… Звал меня, а сам ушел, далеко ушел…

По широкой нартовой раскатанной дороге пробежала упряжка собак, и долго было слышно, как под полозьями скрипел снег. Иван стоял и смотрел вслед запоздалому путнику. Тяжело вздохнув, нерешительно подошел к двери, толкнул ее легонько, она бесшумно открылась.

В избе прибрано, все на своих местах. От чисто выбеленной печи идет тепло — видно, кто-то ее протопил…

Иван подошел к гармошке, осторожно взял. Мехи протяжно захрипели. Иван вздрогнул, оглянулся: нет Матвея.

Иван приник головой к инструменту и замер…

Глава тридцать третья

Второй день Егору крепко нездоровится. Он часто подходил к окну и смотрел, не едет ли Анка. Тревожится отец. И в дождь, и в снег, и по бездорожью отправляется дочь по вызову к больным. Особенно опасно сейчас: протоки и реки не застыли как следует, а полыньи покрыл снег. Долго ли уйти под лед? Далеко знают Анку-доктора. Даже из дальних артелей приезжают за ней. Вчера уехала куда-то в стойбище, в другой район. Как будет возвращаться? Скоро начнется пурга…

И радостно Егору оттого, что люди обращаются к доктору, и страшно за дочь.

Пробежало несколько собачьих упряжек. Это вернулись каюры, отвозившие юколу. Анки все нет.


Не напрасно тревожился Егор. Трудно на этот раз дочери. В дымной юрте прошлое со страшной силой напомнило Анке о себе.

Посвистывал ветер, в дымовое отверстие забрасывал холодную россыпь снега. Пламя костра металось.

Перед Анкой лежала худенькая бледная женщина. Ей было всего тринадцать лет. Ввалившиеся глаза и посиневшие ногти… "Опоздала! — сокрушенно думала Анка. — Теперь уж ничто не поможет…"

А как хотелось Анке спасти это молодое существо, вдохнуть в тускнеющие глаза жизнь, заставить смеяться!..

Ребенком отдали эту девочку замуж из-за нескольких голов оленей.

Ее муж Мулитка ходил следом за Анкой и хриплым голосом просил:

— Шаман-то не помог, ты — доктор, помоги!

В глазах его стояли слезы, губы дрожали.

— Помоги! — скулил он, как побитая собака. Но Анка не утешала его. Он вызывал отвращение. Она понимала, что сердиться на него глупо. Испокон веков делали так: едва успеет девочка родиться, как ее продают, а исполнится девять-десять лет — отдают мужу.

"Что же удивляться, что нациявымирает, — думала Анка, — что люди от рождения физически слабы! Разве может такая мать, как эта девочка, дать силу своему ребенку? Сколько же надо еще учителей, врачей, чтобы научить коряков жить по-настоящему. Надо срочно написать письмо в Институт народов Севера, пусть едут сюда молодые врачи…"

Дальше оставаться в юрте не было смысла. Это понимал и Мулитка. Он сидел у костра и сухими глазами смотрел в пламя. Точно такое же пламя скоро возьмет его жену и не успевшего начать жить сына.

…Сперва надо одеть умершую. Положить в носилки все, что нужно ей и маленькому…

В юрту приходили пастухи, их жены, матери, дети. Анка смотрела на них и чувствовала себя виноватой. Конечно, они теперь не скоро обратятся за помощью к врачу, она, как и шаман, не спасла от смерти человека. Как разубедить их? Не скажешь, что Мулитка поздно позвал ее, не поверят…

Люди усаживались вокруг умершей, тихо переговаривались. Анка стала собираться домой. Мулитка не глядя положил к ее ногам чернобурую лису. Анку будто обожгло. Она отбросила лису и выбежала на улицу. Припав к стене заснеженного чума, бессильно заплакала…

На открытом поле пурга вьюжила злее, ветер дул прямо в лицо, снег забивался в рукава, залепил воротник пальто, и, стоило чуть пошевелиться, он сыпался на шею. Анке казалось, что этой дороге не будет конца, что она никогда не доберется до тепла.

Каюр погонял собак, иногда соскакивал с нарт и, придерживаясь рукой за баран[11], бежал рядом.

Домой приехала уже в сумерки. Егор ни о чем не стал спрашивать, он все понял по Анкиным глазам.

— Как ты тут без меня, не болел?

— Ждал…

Анка сняла шапку, отряхнула снег. Не раздеваясь, присела к столу, задумалась.

Егор заглянул в глаза дочери, прижал ее голову к груди и погладил шершавой рукой густые черные волосы.

— Ты бы, однако, разделась, Аннушка?

— Она совсем ребенок, отец… Опоздала я… Если бы ты видел ее, папка! Она так смотрела на меня и ждала, ждала, а я уж ничего не могла сделать!

Анка по-девчоночьи всхлипнула, плечи ее задрожали.

Дверь осторожно приоткрылась. Вошел Иван. Он был в коричневом костюме, серый свитер мягко облегал тонкую юношескую шею. Без кухлянки он казался выше, стройнее.

Егор сердито зашептал:

— Пошто раздетый? Пурга, простынешь.

Но Иван ничего не ответил. Он смотрел на Анку.

— Садись, — предложил Егор.

Иван снял малахай, осторожно присел на табурет.

— Беда пришла?

— Жена Мулитки умерла.

Иван не знал Мулитку, но он знал, как умирают люди, он знал, что Анка доктор и должна спасать людей от смерти.

— Анка… доктор!

— Опоздала она. Ты сиди, Иван. Я пойду чай варить.

Егор ушел на кухню, а Иван сидел и завороженно смотрел на Анку. Ему вспомнилось детство. Точно так же рукой Анка-девочка вытирала слезы, так же сердито смотрели ее заплаканные глаза из-под густых длинных ресниц. Иван забыл в этот миг о долгих годах разлуки, забыл о том, что Анка теперь совсем другая. Куда-то исчезла робость, ему захотелось утешить ее, как бывало в детстве, и он сказал:

— Завтра зайца принесу.

Анка улыбнулась:

— Живого?

— Живого. Только капкан лапу поломает.

— Вылечу…

— Ты хороший доктор…

Глава тридцать четвертая

Немного волнуясь, Никита открыл собрание.

— Надо думать, кто будет вместо Матвея. Егор жалуется, сердце болит. Анка говорит, нельзя ему много работать. А время идет. Артель без Матвея как стадо оленей без вожака. На подледный лов никто не пошел, с базой связь потеряли, а грузов у них много, каюрам работать надо. Сети чинить надо, план пушнины выполнять надо.

Иван и слушал, казалось, что говорил Никита, и ровно бы не слышал. Он ясно понял одно: Матвея похоронили, больше не ждут. Чем спокойнее говорил Никита, тем тревожнее становилось на душе у Ивана. Наконец он не вытерпел и, поднявшись со скамьи, сказал:

— Ты пошто так говоришь? Придет Матвей!

На миг в помещении стало тихо, потом Егор негромко ответил:

— Все ждем, парень, однако жить надо…

— Да, жить надо, — тяжело вздохнув, подтвердил Максим, дернув свою косу.

Некоторое время стояло напряженное молчание, потом заговорили. Большинство людей предлагало кандидатуру Никиты. Он возразил:

— Я охотник. В комнате я буду как заяц в капкане, не смогу, сбегу.

— Ничего, не сбежишь! Охотник!.. — передразнил Максим. — Раз надо — значит, давай…

Егор неуверенно выставил кандидатуру Мани Чечулиной.

— Она училась, счетовод. Знает, как правильно вести артельное хозяйство. Молодая.

На его предложение ответили упрямым молчанием. Настаивать Егор не посмел, но не садился, ждал.

В это время открылась дверь и, весь запорошенный снегом, вошел Анатолий Федорович.

— Мей! — поздоровался он. Ответили разноголосо.

— Что приуныли? А я вам радость привез: Матвей-то жив!

Никто не шевельнулся, не было слышно ни одного возгласа. Потом Егор, насупясь, сказал:

— Пошто так шутишь?

— Вот те раз! Да зачем мне так шутить? — не обиделся Анатолий Федорович. — Я телеграмму вам привез. Вот она. — Он достал из нагрудного кармана пиджака телеграмму. — Кто читать будет? На, Егор, читай.

Одной рукой Егор прижал левую сторону груди, другой взял узкий, длинный листок бумаги. Второй раз такая бумажка принесла ему радость. Сбиваясь, тихо прочитал: "Сообщить не мог скоро приеду Матвей". Прочитал и прижал к груди. И снова было тихо. Потом кто-то неистово захлопал в ладоши, и руки потянулись к Егору. Многие коряки были неграмотны, но каждому хотелось подержать в руках эту волшебную бумажку. Протолкнувшись к Егору, Иван взял телеграмму и по слогам, громко прочитал последнее слово: "Матвей". Радостными глазами он окинул людей и стал читать снова. Егор подошел к нему, пожал руку.

— Ты, Иван, молодец, ты можешь громко радоваться, а я не могу, я буду тихо. Боюсь, сердце умрет, не дождется Матвея… — сказал и, повернувшись к окну, лбом прижался к холодному стеклу.

К нему подошел Анатолий Федорович.

— Ты что, Егор? Смотри, живи давай. Мне вот каюров надо.

— Дадим.

— Юколы обещали.

— Дадим.

Егор посмотрел на огромную, в меховой кухлянке громоздкую фигуру Анатолия Федоровича и заметил:

— Ты, однако, медведь. А за телеграмму спасибо.

— Сам рад, какое уж спасибо.

— У Лены-то был?

— Нет еще. Увидел в конторе свет, людей, зашел.

А телеграмма ходила по рукам. Кто умел читать, читал, кто не умел, рассматривал загадочные строки и гладил по ним пальцами, и наконец она снова попала к Ивану. Он спрятал ее за пазухой и торопливо вышел. Им овладело давно забытое чувство мальчишеского восторга. Не сдерживая улыбки, он шел быстро, потом побежал, споткнулся и упал, рассмеялся и лег на спину. Прямо на него из глубокого ночного неба смотрела яркая звезда. Иван притих и стал наблюдать за ней. Он вспомнил, как интересно рассказывала о звездах Лена. "А знает ли она? Знают ли Гриша и Люся?!" — Иван даже испугался, ему показалось, что он обокрал детей радостью. Почему все забыли? А может, только он забыл и унес телеграмму? Легко вскочил, побежал к школе.

В окне Елены Анатольевны горел свет. Не постучав, Иван осторожно приоткрыл дверь. Гриша и Люся учили уроки, Елена Анатольевна проверяла тетради.

— Ничего не знают. Ай, как нехорошо, забыли про ребят!

Елена Анатольевна улыбнулась Ивану.

— Ты что хмурый?

— Я не хмурый. Я плохой. Радость есть. Я забыл сказать.

— Какая радость?

Иван молча достал телеграмму. Елена Анатольевна прочитала.

— Ребята, ребята!! Слушайте, папка едет!

Люся бросила ручку, соскочила со стула и, шевеля губами, стала читать. Прочитав, уткнулась в бок учительницы и всхлипнула, а Гриша, громко шмыгнув носом, басовито сказал:

— Ну и реви, а я знал, я знал, что папка жив… — Голос его сорвался, и он снова громко шмыгнул носом.

Иван не знал, что ему нужно сделать, чтобы всем было хорошо, и, подумав, предложил:

— Люся варенье любит. Давайте чай пить.

Это неожиданное предложение рассмешило Елену Анатольевну и ребят и тут же было принято единогласно.

Пока Иван грел чай, Елена Анатольевна сбегала за Ульяной. Телеграмму Ульяна читала, сурово поджав губы, и только влажно блестевшие зеленые глаза да жарко вспыхнувший румянец выдавали ее волнение. Чай пить она не осталась, ушла и всю ночь проплакала легкими слезами.

Глава тридцать пятая


В комнате совсем тихо. Лена проверяет тетради. Иван старательно пишет контрольную, голову склонил набок, губы вытянул и шевелит ими, на лбу собрались морщинки.

Анка сидит рядом с ним и напряженно следит за каждым словом, написанным Иваном.

Маня принесла с собой рукоделье: стежок за стежком — и оленьи жилы, отливая шелковым блеском, елочными листочками ложатся на мягкой оранжевой шкурке. Но она то и дело подходит к окну. Должен прийти Никита. Сегодня собрание артельной молодежи, прием в комсомол Ивана и Анфима. Но Анфима тоже нет. Да и понятно. Табун далеко, а на улице пурга. На стекла окон то и дело хлопьями налетает снег, тут же сползает, и стекло становится чистым, но белая муть застилает все. Посвистывает ветер, шуршит снег, ложится узор, а думы бегут, бегут…

Уже ровно полгода, как Никита стал мужем Мани. И когда он уходит на охоту, она волнуется, считает каждый день, прожитый без него. Сегодня должен обязательно прийти. Но такая погода может погубить самого опытного, сильного человека. И на душе у Мани тревожно.

В сенцах стукнула дверь. Маня напряженно ждет. Но это пришел Максим. Он часто навещает Лену. С тех пор, как правление артели назначило Максима бригадиром ловцов морской бригады, его интересует только море. Вся же беда заключалась в том, что безграмотный коряк не мог пользоваться книгами, и Лене приходилось доставать учебники по океанографии, читать, а потом уж рассказывать Максиму. Иван, Анфим, эти взрослые дети, и радовали, и огорчали учительницу. И часто, когда все село уже спало, ее окно долго светилось. Порой Лена засыпала над книгой, особенно если это был учебник по океанографии.

Проверив тетради, Лена сложила их аккуратной стопкой.

— Давайте чай пить! — предложила она. — Ребята, конечно, не придут, и правильно сделают — в такую погоду даже за дверь выходить страшно. Иван, у тебя еще много?

— Пока собираете чай, он допишет, — ответила за Ивана Анка.

Маня стала резать хлеб. Максим отложил книгу, в которой смотрел картинки, снял малахай, потрогал, на месте ли косица, улыбнулся:

— Хлеб… А я из-за него в артель-то пришел.

— Как это? — спросила Маня.

Максим рассказал.

Боялся Максим идти в артель, думал, заберут последних олешек, а их было пять. И вот как-то приехал Матвей, привез хлеб, подал Максиму.

— Что это? — удивился тот.

— Хлеб.

— Зачем он?

— Кушать. С рыбой, с мясом, с чаем хорошо. Особенно с маслом.

Матвей намазал кусок хлеба с маслом, подал Максиму. Но уж такое правило было у коряков: есть только то, что едят собаки. Максим отломил от куска, дал собаке. Та масло слизала, а хлеб есть не стала. То же самое сделал и Максим. Тогда Матвей пригласил его к себе в гости.

Собаки у Матвея были доморощенные и хлеб ели хорошо. Посмотрел Максим, задумался, а потом взял да и попробовал. Долго сидел молча, ждал, что будет. Ничего не случилось. Увез на гостинец семье. И зачастил Максим в гости к Матвею. Но получалось так: то хлеба у Матвея мало, то самого дома нет. А ребята просят. Так из-за хлеба Максим и решился войти в артель. Бывало, не дожидаясь очереди, запрягал собак и ехал на базу за хлебом.

Максим закончил и, улыбаясь, смотрел на Лену.

— Даже не представляю, как можно жить без хлеба…

В сенцах снова стукнула дверь. На этот раз пришел Анфим.

— Ну, раз пришел Анфим, — сказала Лена, — собрание надо проводить. Нет одного Никиты.

— Конечно, надо, — согласилась Анка.

Теперь за столом сидели уже не гости, а комсомольцы, собравшиеся принять в свою семью товарищей. Лица построжали, и только у Мани, обычно говорливой, лицо было безучастным. При каждом шорохе она вздрагивала, смотрела на дверь. Максим, раскурив трубку, сидел у камина и внимательно слушал.

Первым принимали Анфима. Этот спокойный, всегда аккуратно одетый паренек очень нравился Лене. По заведенному еще Алексеем Ивановичем порядку, Лена давала ему задания, проверяла, объясняла, и Анфим учился уже по программе пятого класса.

Строго сдвинув брови, он стоял не шелохнувшись. То ли от смущения, то ли от ветра, по-девичьи белое лицо его горело.

— Что о себе говорить? Родился в юрте. Живу в юрте, работаю пастухом, олешек люблю, хочу быть доктором… — однотонно проговорил Анфим и смолк.

Действительно, о чем еще спрашивать этого парня, который за десятки километров в любую погоду ездит, чтобы получить задание или сменить книгу? Вот Анка — она рассталась с тундрой навсегда, Иван — тоже. Анфим же не хочет с ней расставаться. Он оставит ее только для того, чтобы получить знания, и снова вернется. В душе Лена гордилась, что выводит в большую, настоящую жизнь таких людей, как Анфим, Иван.

Теперь на середину комнаты вышел Иван. Он смущенно улыбнулся:

— Лена рассказывала про Ленина… Он, Ленин, говорил: надо учиться. Я много хочу учиться. Буду комсомольцем…

А Маня не слышала, что говорили ребята. Она думала: "Может, пойти встретить? Дойти хоть до берега? А вдруг он уже дома ждет?"

Едва собрание закончилось, Маня стала одеваться.

Иван тихо сказал Анке:

— Маня тусклая…

Анка улыбнулась и тоже заторопилась. Она знала, что Маня тревожится за Никиту.

— Пойдем к нам, что одной делать? Отец рад будет, — предложила она.

— Нет. Пойду домой.

Но дома Никиты не было. Маня пошла к юкольникам. Ей встретился Егор, он нес большую вязанку юколы.

— Ты куда? — спросил Егор.

— Никиту встречать.

— Погода худая, иди домой.

— Я только до речки…

На берегу, проваливаясь глубоко в снег, Маня подошла к складу с рыболовными снастями, прислонилась к стене, ожидая. "Холодно, потеплее надо бы одеться, — подумала она и уже решила вернуться домой, как послышался шорох травяных матов на крыше склада. — Кто там? Может, крышу ветром открыло и Никита увидел?" А человек уже спускался, но, заметив Маню, замер и вдруг спрыгнул с крыши прямо на нее.

В глазах после мгновенной искристой вспышки наступила темнота.

Человек прислушался: на дороге скрипел снег, кто-то шел на лыжах. Переждав, когда пройдет поздний путник, человек скрылся в метельной густоте.

Глава тридцать шестая

Никита шел целый день. Мокрый снег слепил глаза, лыжи не скользили. Он пожалел, что не надел лапки — широкие короткие лыжи, у которых вместо деревянной полости переплетенные нерпичьи ремни: они хорошо держат на снегу и легки в ходьбе. "Не надо бы в такую погоду идти, да Маня ждет", — думал Никита, упрямо рассекая вьюжную мглу.

Вот и дом, но света в окне нет.

"Неужели не ждет?" — огорчился он.

В сенях, свернувшись клубочком, лежала Ача. Не вставая, приветливо помахала хвостом. Никита поставил лыжи, ласково потрепал собаку за уши и устало вошел в избу.

На печке стоял горячий ужин. Очень хотелось есть, и Никита не стал ждать Маню, сел ужинать.

От горячей пищи, от тепла веки потяжелели, стали смыкаться. Но Никита с тревогой посматривал на дверь. За окошком была глухая темень, в стекла бился тревожный ветер. В сенях заскулила Ача.

Никита впустил ее. Собака благодарно лизнула ему руку, встряхнула серо-рыжую шерсть и блаженно растянулась на полу.

— Где же хозяйка наша, Ача? Надо искать идти, а куда пойдем, может, к Анке?

…Ветер упруго уперся в грудь, сдернул малахай, встрепал волосы. Пригнувшись, Никита пошел к дому Егора. Окна светились. На его стук дверь открыл Егор.

— Ты пошто поздно? — спросил он.

— Мани дома нет. Я пришел, а ее нет.

— Однако, плохо, парень. Она тебя пошла встречать.

— Встречать меня?!

Он ясно представил, как Маня, выбиваясь из последних сил, бредет по глухой ночной тундре. Было ясно: заблудилась. Надо искать, скорее искать! Только бы держалась на ногах!

— Егор, дай лапки. Мои на стоянке. Я пойду, а ты скажи ребятам.

Никита вернулся домой, взял Манин платок, дал понюхать собаке.

— Пойдем, Ача, Маня пропала, искать надо. Видишь, нет Мани, где она?

Понюхав платок, Ача настороженно повела ушами.

Потянувшись тонким длинным телом, подошла к двери, заскулила.

На улице собака припала на живот, вытянула морду и снова заскулила — кругом не было не единого следа, все замело снегом. Никита пристегнул к ошейнику ремень, и Ача, поскуливая, по-волчьи втягивая носом воздух, то забегала вперед, то шла следом.

На берегу реки Ача натянула поводок, подняла голову. В свисте ветра послышался стон. Ача взвизгнула, рванулась. Поводок выскользнул из рук Никиты. Он побежал следом, хотя не видел собаку, только слышал ее повизгиванье. Ача бежала к складу. И вот собака уже нашла хозяйку, радостно лизала ее лицо горячим шершавым языком.

Глава тридцать седьмая

Ветер уже стих, небо черное — ни луны, ни звезд. Кажется, кругом ни живой души, кажется, он, Никита, один со своим большим горем, которое обрушилось так неожиданно и загадочно.

Он то и дело подходил к белой двери. За ней лежала Маня. Никита открывал дверь, смотрел на бледное лицо жены, на скорбно склонившуюся Анку, потом тихонько прикрывал дверь и снова неслышными шагами ходил по маленькому кабинету приемной.

Цепь странных событий, происшедших в этом году, наводила на мрачные размышления. Ясно, кто-то вредит, кому-то не по нутру переустройства в жизни коряков. Кто он, этот загадочный человек?

В Карагу за следователем мчалась лучшая упряжка собак. Надо найти преступника! Еще утром Никита считал себя счастливым человеком, строил планы на будущее. Они с Маней ждали сына. Но сын умер, не успев появиться на свет. Жива бы осталась Маня…

Он не слыхал, как из палаты вышла Анка, и, когда она тронула его за плечо, вздрогнул.

— Надо, Никита, брусничного или клюквенного сока. У вас есть ягоды?

— Есть.

— Отнеси домой ее одежду… — Она стала подавать ему вещи: кухлянку, шапку с длинными ушами из выпоротковой шкурки, рукавицы. Их почему-то три, одна большая; откуда она взялась?

— Анка, это чужая рукавица…

— Ее Ача принесла.

— Ача? — Никита взял рукавицу. Она, несомненно, чужая, и по ее форме видно, что ношена совсем недавно. Изнутри выглядывала красная петля. Аккуратная хозяйка пришила, чтобы можно было повесить для просушки.

— Анка, я видел такие рукавицы!

— Ты думаешь, эту рукавицу оставил тот?..

— Не оставил, а потерял. Ведь Ача нашла ее там, где была Маня… Ты знаешь, я видел такие… у Потапова!.. А вчера его не было на стоянке!

— Ты хорошо вспомни, это очень важно…

Через час Никита шел на охотничью стоянку. Тяжелые мысли гнали его быстро. "Два года, днем и ночью, рядом, пили из одной кружки, обед варили в одной посуде, и я не мог распознать. Как же так получилось, как же я не догадался?!"

Ведь и тогда, когда Никита был пьян, когда ему ночью стало плохо, Потапова тоже не было в палатке, а ночью был пожар. И эти сапоги в болотной грязи вовсе не приснились, нет!.. Но за что же Маню, за что?! А может, не он, может, другой? Может, ему действительно приснились сапоги, ведь он был пьян? Надо проверить. Должна быть вторая рукавица, совсем без рукавиц Потапов не дойдет, обморозится… Но он мог зайти домой, взять другие?

По зимнему бледному небу торопливо проносились тучи, и солнце то пряталось за них, то снова ярко освещало серые осинки, и оголенные березки, и тяжелые ветки кедрача. Иногда среди осинок и берез попадались кусты рябины. Красные гроздья ягод оживляли унылый, оголенный лес.

В белой камлейке — маскировочном халате — Никита совершенно сливался со снежным покровом. Он не прислушивался к беспокойному говору куропаток, не смотрел на множество свежих, сплетенных заячьих следов. Скорее дойти, убедиться!

Запахло дымом. Никита остановился, оперся на палки, на миг прикрыл глаза. Давали себя знать бессонная ночь и пережитое за эти несколько часов.

Землянка была занесена снегом так, что вместо крыши выпукло выделялся грибообразный бугор и посередине торчала короткая железная труба. Там, где вход, ровно и аккуратно была прокопана траншея. Никита снял лыжи, стал спускаться по снежным ступенькам. Дверь была подперта большой суковатой палкой. Никита отбросил ее, вошел. Землянку освещало маленькое оконце, которое тоже было откопано от снежного заноса. Оглядевшись, Никита перевернул постели, но лишней рукавицы не нашел. "Наверно, выбросил, а может, не у него я видел?.. Да нет же, у него!"

Он присел возле печки, задумался. "Маню оставил, может ей совсем плохо? Надо идти обратно… Дождусь, поговорю", — решил Никита и отворил дверцу, чтобы подбросить дров, но дрова в печке еще не прогорели, Никита хотел поворошить их, и… рука его замерла. Между поленьями лежала рукавица. Мех ее опалился, а там, где должна быть красная петля, образовалась обгорелая дужка, и чуть Никита до нее дотронулся, она рассыпалась. Сомнений больше не было: Потапов перерубил канаты у морского ставника, поджег икрянку и, наконец, ударил Маню. "Что делать? Ждать или идти в село?" Никите вдруг очень захотелось посмотреть в глаза этому человеку, рассмотреть в них то неведомо страшное, что толкало на преступления. "Ведь на человека похож!" — сокрушался он. Теперь, когда все было ясно, усталость с еще большей силой давала себя знать, и Никита решил: "Посплю, потом пойду в село. Надо сделать так, чтобы Потапов не догадался, что я знаю, пусть милиция разбирается, я свое сделал…"

Глава тридцать восьмая


Сидя у печки, Потапов ворошил недогоревший остаток рукавицы. Вот он обуглился и на него легли толстые смоляные дрова. Трубка то и дело гасла, он с сердцем тянул ее, выбрасывая табак, чистил и набивал снова.

А на улице была пурга, над крышей землянки носились снежные вихри. У человека, который сидел около раскаленной печки, в душе неприятно и холодно. Сердце давно уже остыло. И все же, как бы он ни сознавал, что жизнь никчемна, постыла, он цеплялся за нее безотчетно, лишь бы двигаться, ощущать на лице порывы ветра, живительное тепло солнечных лучей, наслаждаться красками природы. Вот и сейчас думает Потапов о том, знает ли Никита, что случилось в поселке? Сам Потапов не знал, кого ударил, не знал он и того, где потерял рукавицу. В складе? Возле склада? Казалось бы, пустяк, а тревожит.

Заскрипел топчан, это проснулся Никита. Вот он встал, набивает в трубку табак… "Почему так настороженно воспринимается каждое его движение, что это, нервы?"

— Потапов, — напряженным голосом обратился к нему Никита, — ты вчера в селе был?

— Нет…

— Я уходил, тебя не было…

— Ходил за лисой… А почему тебя это интересует?

— Интересует…

"Что он знает?!" — лихорадочно метались мысли.

Каждым мускулом, каждым нервом Потапов чувствовал малейшее движение этого упрямого парня. Тот встал, подошел к одежде, идет к Потапову. Глаза их встретились: одни черные узкие, с живым прищуром и с тревожным огоньком — другие.

— Эта штука тебе знакома? — говорит Никита, чеканя слова. — Где вторая?

— Ты… Во-первых, я тебе не обязан отвечать на твои глупые вопросы. И вообще, черт знает что…

— Не отвечаешь? Знаю, не скажешь. Только я знаю: сгорела вторая, здесь, в печке.

— Ты молоть мели, — озлобился Потапов, — да меркой вешай!

— Меркой? Ладно, смерим и рассчитаемся…

Никита чувствовал, что ведет себя неправильно: "Нельзя пугать зверя прежде времени, может уйти, а то и хуже — броситься на охотника… И пальцы дрожат, и лицо стало землистым, глаза мечутся. Все ясно. Теперь надо уйти. Одному его не взять. Милиция, наверно, уже приехала. Оставить не страшно: далеко не уйдет, собаки найдут…"

— Может, объяснишь, к чему такой разговор? — перебил его мысли Потапов.

— Сам знаешь, чего объяснять…

Они были вдвоем, и каждый из них знал, что они враги, но у одного за плечами была сама жизнь, у другого — пропасть. Никита искал выход, но не находил. Потапов знал: Никиту можно взять только неожиданно. На нерпичьих праздниках он так орудует ножом, что третья часть ремня всегда в его руках. В сердце Потапова заползал страх, оно мелко и противно дрожало. Хотелось глубоко и свободно вздохнуть, выдохнуть эту дрожь, но каждый лишний вздох причинял боль. "Этого еще не было. Что это? — думал он. — Надо полежать, может пройдет". — Прижав ладонь к сердцу, Потапов медленно поднялся и пошел к постели, лег. Стало лучше. — "Надо сделать вид, что сплю… Никита, наверно, пойдет, а если пойдет…"

Никита действительно ждал, когда заснет Потапов, чтобы можно было уйти. Неотступно беспокоила мысль: как Маня? А если ей хуже? Надо идти, надо…

Наконец он услышал противный булькающий храп, от которого часто просыпался и подолгу не мог уснуть. Потихоньку подошел к столу, загасил свечу и стал одеваться. Лыжные палки стояли в углу. Видно, туда же поставил свои и Потапов. Чтобы не шуметь, не стал разбирать, взял какие попались и вышел.

Набрав полную грудь воздуха, Никита рывком оттолкнулся. Лыжи шли легко. Отойдя с километр, оглянулся, но, кроме темного куста кедрача, не увидел ничего и снова, легко и упруго отталкиваясь палками, побежал дальше.

Потапову едва хватало силы держаться за ним на расстоянии выстрела. Он часто терял его из виду: белая камлейка совершенно сливалась с белизной снега. И чувствовал Потапов, что сердце дальше не выдержит. В морозной голубоватой тиши раздался выстрел. Никита словно наткнулся на что-то, потом выпрямился, чуть откинув голову назад, и, выронив палки, упал.

Утром солнце холодно отсвечивало в открытых, удивленных глазах Никиты. Малахай свалился с головы, а черные волосы шевелил северный ветер. К вечеру тучки затянули небо. Пошел снег.

А Потапов снова сидел у раскаленной печки и снова шевелил горячие угли, на которых догорала вторая рукавица. И в душе у этого человека не было ни жалости, ни раскаяния.

Глава тридцать девятая


Следователь, высокий, худой, видно стесняясь своего роста, старался казаться пониже, чуть сутулил широкие плечи. А оттого, что светлые волосы гладко зачесаны назад, самым значительным в его внешности был большой чистый лоб. Смотрел он с прищуром. И глаза делались то синими, то серыми, а от их уголков, вероятно от постоянного прищура, к вискам разбегалось множество мелких морщинок. Одет он был в синие галифе и защитного цвета гимнастерку, подпоясанную узким кожаным ремнем.

Приятным и удивительно спокойным голосом следователь обратился к Анке:

— Мне бы повидать пострадавшую… Как вы считаете, можно? Вообще для дела это совершенно необходимо…

— Если очень нужно… Но, прошу вас, ничего не говорите, вернее не спрашивайте о муже. Он не приходит, дома его нет, он, наверно, ушел на стоянку… Я очень беспокоюсь.

— А кто-нибудь знает, где эта стоянка?

— Маня говорит, где-то за Горячим ключом. Точно никто не знает.

Рассказывала Маня тихо, часто останавливаясь, вспоминая, как все произошло:

— Я почему-то подумала, что это Никита. И, когда он стал спускаться с крыши, я хотела испугать его, поймала за ноги… А после, кроме страшной боли, ничего не помню.

— Как он был одет, вы не приметили?

— На нем была камлейка и торбаса… Да ведь пурга, если бы хорошо было видно, уж Никиту-то я бы узнала…

Следы у склада были покрыты чистым снежком. В складе, казалось, все было на своих местах. В крыльях морского ставника лежали куски льда.

— Думал, весной и дель сопреет. Однако плохо думал: прелую дель можно сразу отличить, она пожелтеет, запах будет. Вот канат надо хорошо проверить, — говорил Егор. — Тут он мог сделать плохое дело. В прошлом году выбросило ставник, а почему? Так, од-пако, никто и не знает. Матвей говорил, что изнутри подрезан, шибко ровно оборвался, от напора рвется лохмотьями…

Как и предполагал Егор, канат во многих местах изнутри был подрезан. Не проверь его сейчас, верхний слой нитей до весны мог слежаться, и тогда попробуй отличи, найди изъян, а при первом небольшом шторме он не выдержит. Значит, снова срыв плана.

Когда Анка сказала Егору о догадке Никиты, он не удивился и, помолчав, сказал:

— Потапов хитрый зверь… Худо сделал Никита, что пошел один, пропадет, пожалуй. Подождем до вечера.

Никита не пришел ни вечером, ни утром.

Организовали в поиски охотничьей стоянки Потапова и Никиты несколько нарт.

В первый день стоянку не нашли. Не пришел и Никита.

Маня нервничала, плакала, к вечеру у нее поднялась температура.

Глава сороковая


В маленькой комнатке Елены Анатольевны суматоха: приехал Матвей. Люся, обнимая ручонками отца, то целовала его в колючие щеки, то заглядывала в глаза и притаенно смеялась. Гриша мужественно уступил ей место на коленях отца, стоял рядом и сурово смотрел на сестренку. Но не выдержала испытания и его мужская сдержанность: он уткнулся носом не то в плечо, не то в грудь отца и громко всхлипнул, а Люся словно ждала этого и тоже заморгала глазенками. Взволнованным голосом Матвей старался успокоить детей:

— Ну, родные мои, промочите меня насквозь, Все хорошо…

Елена Анатольевна молча собирала ужин. Рывком распахнув дверь, вошла Ульяна. Голова не покрыта, только на плечах теплый платок. Прижав ладонь к груди, она молча смотрела на Матвея, потом подошла, осторожно села.

— Ну, как же ты, а мы уж… Да где же ты был?! — Бледные ее губы подергивались, большие глаза словно застыли, а руки стиснулись до белизны…

— Кунгас разбило, меня ударило по голове, потерял сознание, пришел в себя только во Владивостоке… Потом рассказывали, один матрос спас: спрыгнул в море, а ему трал подали…

Весть о приезде Матвея обошла все село. Скоро в маленькой комнатушке негде было повернуться. Матвей уж не помнит, сколько раз рассказывал о том, как спас его матрос. Иван торопливо пробрался между людьми, встал рядом с Матвеем, снял малахай и тихо сказал:

— Матвейка, будем говорить много…

— Будем, Иван, обязательно будем!

Егор пришел, когда люди стали расходиться. Сел напротив, стал набивать трубку. Глянув на Ульяну, неторопливо сказал:

— Мане-то шибко плохо, Ульяна. Анка ждет тебя…

Грустно улыбнувшись, Ульяна пошла к двери.

— Ты, Матвей, не знаешь, где охотничья стоянка Никиты? — спросил Егор.

— Примерно знаю. Да зачем надо-то?

Егор коротко рассказал все, что произошло за эти три дня.

Утром снова несколько упряжек мчались в сторону Горячего ключа. Иван наткнулся на кончик лыжи, а под снегом нашли тело Никиты.

Потапова в землянке не было. Но уйти далеко ему не удалось. Глянув на суровые лица преследователей, на темные стволы их винчестеров, он не стал сопротивляться: молча положил на снег охотничье ружье. Но увидев Матвея, а с ним незнакомого русского, покачнулся, прикрыл глаза: надежда на то, что Егора можно будет обмануть, как-то выкрутиться, рухнула.

Эпилог



Еще совсем недавно на этой песчаной полосе, где росла только жесткая трава осока, не ступала нога человека.

Сейчас по всему берегу горели костры. Их желтокрасное пламя слабо освещало пришвартованные к берегу кунгасы, склонившихся под тяжестью ноши грузчиков, груды кирпича, строительный лес, ящики с оборудованием.

Усиливался прибой, неустанно тарахтели катера, что-то кричали люди, и все это сливалось в глуховато-грозный переливчатый гул. С востока усиливался ветер, небо начинало синеть, и скоро забрезжила узкая полоска рассвета, отделила море от неба, отодвинула дальше и дальше его густую синь.

Раздался густой прощальный гудок парохода, и казалось, оттого, что уходит пароход, на берегу все притихло. Пламя костров угасло, о них никто не заботился. Люди смотрели на удаляющийся пароход, на их лицах были усталость, сожаление, потому что это маленькое звено — пароход — связывало их с той землей, которую они называли "большой". С уходом парохода эта связь нарушалась.

Иван тоже смотрел вслед пароходу. Уехал в Ленинград Анфим. Долго будет учиться, приедет доктором. Ивану тоже хотелось на большую землю, где так много загадочного, но он знал, что ехать туда ему рано, надо учиться здесь, надо построить этот завод, о котором он пока не имеет никакого представления. Он знает только одно: это будет большой дом, очень большой. В нем будут варить кету и горбушу, крепко закрывать ее в банки, а потом отправлять на Большую землю.

Анка тронула его за локоть, он обернулся.

— Ты пошто здесь?

— Письмо в Ленинград отправляла.

По волнам закачались узкие блестящие дорожки от первых лучей солнца. Иван посмотрел на свои ладони. В кожу въелась кирпичная пыль. И ему стало хорошо оттого, что руки были в этой пыли, что рядом стоит Анка, что здесь, на этом берегу будет строиться завод и он, Иван, тоже будет строить его.

— Ты очень устал? — спросила Анка.

Иван кивнул и тихо ответил:

— Я хорошо устал…

Анка улыбнулась. Она поняла его.

Пароход уже казался маленькой точкой. Анка и Иван, как бывало в детстве, взявшись за руки, долго смотрели вслед ему. Костры давно погасли, на небе разгоралась заря, появились первые чайки. В свежем утреннем воздухе их гортанный крик раздавался требовательно, словно призывал проснуться море и горы, и казалось, он проникал даже в самые затаенные глубины, где тоже была жизнь, которую надо разбудить.

И прошедшая утомительная ночь, и рассвет, и Анка рядом — все это наполнило душу Ивана неиспытанным чувством торжества, полноты ощущений, и, не зная, как выразить свое чувство, легонько вздохнув, он сказал:

— Чайки проснулись…


Редактор О. Деревцова

Художественный редактор Н. Горбунов

Технический редактор Р. Збродько

Корректоры Е. Фесик, В. Краснова

ВД 03053. Сдано в набор 31/Х-69 г.

Подписано к печати 11/III-70 г.

Формат 70Х1081/32—6,05 усл. печ. л. (7,8 уч. — изд. л,) Тираж 15 000.

Бум. тип. № 2. Цена 33 коп. Заказ 303.

Дальневосточное книжное издательство Комитета по печати при Совете Министров РСФСР. Владивосток, Ленинская, 43.

Полиграфический комбинат Приморского краевого управления по печати, Владивосток, Океанский пр., 69.

Примечания

1

Мей — здравствуй.

(обратно)

2

О — ответ на приветствие.

(обратно)

3

Остол — палка с железным наконечником и ремнем.

(обратно)

4

Омалко — хорошо.

(обратно)

5

Курибан — морской лодочник.

(обратно)

6

Кошка — отмель в море.

(обратно)

7

Синдо — мастер по установке морских неводов.

(обратно)

8

Кавасаки — катер.

(обратно)

9

АКО — Акционерное Камчатское общество.

(обратно)

10

Пикули — специальные мешки с песком для морских неводов.

(обратно)

11

Баран — круглая дуга над передней частью нарт.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая
  • Глава двадцать вторая
  • Глава двадцать третья
  • Глава двадцать четвертая
  • Глава двадцать пятая
  • Глава двадцать шестая
  • Глава двадцать седьмая
  • Глава двадцать восьмая
  • Глава двадцать девятая
  • Глава тридцатая
  • Глава тридцать первая
  • Глава тридцать вторая
  • Глава тридцать третья
  • Глава тридцать четвертая
  • Глава тридцать пятая
  • Глава тридцать шестая
  • Глава тридцать седьмая
  • Глава тридцать восьмая
  • Глава тридцать девятая
  • Глава сороковая
  • Эпилог
  • *** Примечания ***