Посох пилигрима [Вольдемар Николаевич Балязин] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

близко к вечеру. И хотя приехал один, без слуг и оруженосцев, у нас в замке все засуетились, будто пожаловал герцог со свитой или какой-нибудь старый и богатый родственник, от которого непременно должно было остаться хорошее наследство.

Матушка, вскинув руки, побежала переодеваться, повара на кухне застучали ножами, мажордом не успевал рассылать слуг. Я сел в большой зале возле камина и стал ждать, когда гость спустится из предоставленной ему комнаты, с нетерпением поглядывая на лестницу, ведущую в Большой Каминный зал.

Освальд появился на лестнице совершенно неслышно. И стоял там молча, глядя на то, как слуги накрывают на стол. Затем перевел глаза на огонь в камине, и лицо его стало печальным. Чуть погодя он заметил меня, и поймав мой ищущий взгляд, неожиданно улыбнулся. Он и так был красив — высокий, стройный, с глазами пророка, но когда он улыбался — не было прекраснее его никого на свете! Так, улыбаясь, и глядя мне прямо в глаза, Освальд фон Волькенштейн медленно спустился по лестнице и подошел ко мне. Я встал еще до того как он приблизился, и стоял, склонив голову в почтительном ожидании. Не хотелось мне показаться стоеросовой деревенщиной столь куртуазному кавалеру. Ведь Освальд был непросто графом фон Волькенштейном — выходцем из древнейшей и благороднейшей фамилии Филандеров, — но более того — он был менестрелем, стихи и песни которого с недавних пор читали и пели в Тироле и в Баварии, хотя было ему тогда едва ли более восемнадцати. Он подошел ко мне и коснулся рукой плеча. Это был жест дружбы, и я почувствовал, как теплая волна восторга и благодарности заливает мне сердце.

— Ханс фон Шильтбергер? — спросил он.

— Да, — ответил я, приятно пораженный тем, что он знает мое имя.

— Освальд фон Волькенштейн, — мягко проговорил он и изящно наклонил голову. Он не прибавил — «граф», но не это было для меня главным. Более всего располагал тон менестреля, говорившего со мной, как с равным. Я молчал от неожиданности и смущения, не зная, о чем заговорить. Он нашелся и тут.

— Я слышал, ты собираешься в Святую Землю?

И здесь я вконец растерялся. Я готов был лучше умереть, чем сказать, что матушка не позволяет мне идти в поход после того, как он признал меня равным. Нет, признаться в этом я не мог. И потому — стоял молча, чувствуя, как краска стыда заливает лицо. Кажется, он все понял.

— В восемьдесят седьмом году, когда мне было десять лет, мой отец взял меня в Крестовый поход против ируссов. Но ведь у тебя нет отца, и я хорошо понимаю твою мать — она не знает, кому поручить тебя.

— Если бы пошел мой господин Леонгард фон Рихартингер… — начал я.

— Он пойдет, я знаю это наверное, — заверил меня Волькенштейн. — Возможно, я пойду в одном с ним отряде.

Я взглянул ему в глаза, и этот ясновидец — так по крайней мере казалось мне тогда — ни о чем более не спрашивая, проговорил участливо, но без всякого снисхождения, которое могло бы задеть меня:

— Хочешь, я поговорю об этом с твоей матушкой?

Я не верил своему счастью: пойти в поход с самим Волькенштейном! Это значит, что возле него, а значит и возле меня, будут знатнейшие рыцари Европы! Это значит, что если повезет и если я окажусь достоин — мое имя будет на устах всех миннезингеров и трубадуров. А сколько интересных рассказов услышат от меня близкие, когда через год-два мы — победителями — вернемся домой!

Я уже видел восторженно-завистливые взгляды моих сверстников из соседних поместий — маменькиных сынков, отсиживавшихся под юбками своих тетушек и бабушек, в то время как я сражался и побеждал. Видел и ласковые взоры их хорошеньких сестер. Но в это время в залу вошла матушка. Ей было тогда лет тридцать шесть. Она вдовела уже пятый год, но я не помню ни одного дня, когда бы она не ходила во всем черном.

Сейчас-то я понимаю, что черное было весьма ей к лицу, но тогда я не замечал этого, да и матушка казалась мне чуть ли не старухой. На этот раз она надела лиловое платье, которое шло ей еще более, чем траурные вдовьи одежды.

Матушка взглянула на гостя, мгновенно зарделась и тут же опустила глаза. Смутился и Волькенштейн. Впрочем, миннезингер сразу взял себя в руки.

Учтиво склонившись, как того требовали правила придворного вежества, начинавшие в ту пору проникать к нам из Прованса, Волькенштейн проговорил учтиво:

— Мадам, я счастлив познакомиться с дамой, столь известной своим благочестием и рачительностью.

Матушка покраснела еще больше: и она, и я впервые услышали в нашем доме слово «мадам», к тому же — ох, и не прост оказался этот миннезингер! — он не только знал мое имя, еще не познакомившись со мною: он знал и то, что более всего льстило самолюбию матушки — она считала себя необыкновенно хозяйственной, хотя едва ли кто-либо из наших соседей-помещиков, не кривя душой, мог согласиться с этим. Но ведь Волькенштейн не был нашим соседом и мог чистосердечно заблуждаться на счет матушкиных добродетелей. Ну, а что до благочестия, то какая вдова, если она пять лет не