Первое вандемьера [Юрий Вячеславович Кудряшов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Пролог

Музыковед Рудольф Зальцман первым выдвинул эту скандальную теорию: будто самые известные сочинения нашего выдающегося композитора и дирижёра Алексея Степановича Ветлугина, созданные им между 1903-м и 1906-м – на самом деле написал вовсе не он. Якобы он присвоил себе работы другого автора, имени которого Зальцман, однако, не называет. Поскольку Ветлугин был известен консервативными взглядами, не раз выражал симпатии к самодержавию, был противником революции и остаток жизни провёл в Париже, новая власть не могла упустить столь удобную возможность очернить его имя. Поэтому статья Зальцмана повлекла за собой целые тома журнальных публикаций, в которых идея плагиата развивалась и обрастала подробностями. Там можно встретить добрый десяток имён людей, которым приписывалось авторство спорных композиций. Среди них едва ли не все персонажи этой истории.

Основанием для возникновения подобной теории служило то, что сочинения эти на порядок выше всего, что Ветлугин писал раньше и особенно позже. Можно смело сказать, что если бы не они, его имя не заняло бы столь значительного места в истории музыки и произведения его не звучали бы столь часто. При жизни он был гораздо более известен как дирижёр – и по сей день мы бы вряд ли знали, что он вообще писал музыку, если бы не этот разительный перелом, заметный даже для человека, ничего в музыке не смыслящего. В какой-то момент Ветлугин вдруг словно переродился и стал сочинять совсем в другом стиле и на принципиально ином художественном уровне. А потом постепенно откатился назад и в последние годы писал ещё хуже, чем прежде.

В настоящее время доподлинно известно и бесспорно доказано, что эту музыку написал сам Ветлугин. В этом не осталось сомнений. Однако версия плагиата продолжает ходить в народе, поскольку в его биографии, сколь бы тщательно её ни исследовали, так и не нашли оснований для столь резкой перемены стиля и качества композиций. В его жизни, казалось бы, не произошло ничего столь значительного, чем это могло бы быть спровоцировано.

Однако часто наиболее важные события внутренней жизни человека никак не проявляются вовне и не оставляют документальных свидетельств. Как бы ни была сложна и интересна вселенная, личность порой заключает в себе вселенную ещё более сложную и интересную, которая навеки остаётся непознанной. Причины, конечно, были, но, несмотря на их грандиозную значимость для конкретных людей, они не оставили никакого следа в истории. Мои герои не только унесли эту тайну с собой в могилу, но даже между собой никогда не обсуждали этого вслух.

Первый концерт

1

Весна давно была в разгаре, но зима всё никак не хотела уступать ей место. Солнце уже неделю не выглядывало из-за туч, ледяной ветер пронизывал насквозь и выворачивал зонты наизнанку, мокрый снег хлестал в лицо, ноги месили противную слякоть.

Эта привычная для жителей столицы погода угнетающе действовала на Алексея Степановича всякий раз, когда он приезжал туда из своего подмосковного имения. В тот день дурное настроение его подкреплялось ещё и адской болью в спине, которая помешала как следует выспаться в поезде.

Давно знакомый кучер Семён встретил его на перроне Николаевского вокзала и повёз в Дворянское собрание, где через три дня Ветлугин должен был управлять оркестром в Первом концерте Брамса. Солистом заявлен был Владимир Витальевич Шнеер. Они оба в то время были в числе самых известных музыкантов страны. Билеты на их концерты раскупались за несколько месяцев. К тому же они были давние друзья и с удовольствием играли вместе. Брамс давно уже был коронным номером их совместного репертуара, и на то, чтобы освежить его в памяти, отведены были всего две репетиции.

Алексей Степанович предпочитал репетировать сразу же по приезде и лишь потом заселяться в нумер. Поэтому в белоколонном зале его уже должны были ждать наготове оркестр и Шнеер, приезд которого в Петербург ожидался днём ранее.

Однако, приехав на место, Ветлугин с удивлением обнаружил, что музыканты беспорядочно бродят по залу, даже не расчехлив инструменты. Стало быть, случилось нечто непредвиденное и репетиция под вопросом. Но зачем тогда они вообще собрались и почему не расходятся?

Иван Трофимович Кобылянский – концертмейстер альтов и по совместительству главный сплетник оркестра – как обычно, был весел и болтал без умолку. Радостно обняв прибывшего дирижёра, он поспешил объяснить ситуацию:

– Как Вам такое, дорогой Алексей Степанович? Только представьте: Владимир Витальевич неожиданно заболел.

Это было очень непохоже на Шнеера – всегда крайне пунктуального и ответственного.

– И что же теперь, репетиция отменяется? – в недоумении спросил Ветлугин.

– Не могу знать. Нам велено не расходиться и ждать новостей.

– Какие могут быть новости, ежели у нас нет солиста? Без Шнеера концерт однозначно будет перенесён.

– Не скажите. Прошёл слух, что ему вышлют замену.

– И что же, замена приедет прямо сейчас сюда? Или Урусевич рассчитывает, что мы будем репетировать без солиста?

– Не спешите корить Урусевича, он сам в замешательстве. Шнеер телеграфировал всего двадцать минут назад. Небывалый случай!

Алексей Степанович сел в кресло в первом ряду. Поясница ныла смертельно, сюртук был насквозь мокрый, и Ветлугин даже не знал, стоит ли его снять или ехать прямиком в гостиницу.

– Чёрт знает что такое, – выругался он. – Это абсурд. Шнеера заменить невозможно. Быть скандалу.

– Урусевич обещался с минуты на минуту сообщить нам своё решение.

– И что нам теперь, сидеть и ждать?

– Иван Трофимович! – вдруг подошёл к ним виолончелист Касымов. – Вы же всегда всё знаете. Неужели нет никаких подробностей об этой загадочной внезапной болезни Шнеера?

Кобылянский натянул свою обычную лукавую ухмылку.

– Как же, как же, Вы не хуже меня это знаете. Весь Петербург уже обсуждает его болезнь. Она всем хорошо известна, кроме его жены.

– Помилуйте, Иван Трофимович, – возразил Ветлугин. – Я ещё готов поверить в нелепые слухи о его романе с этой смазливой певичкой Рощиной. Но не в то, что из-за какой-то интрижки на стороне он может взять и сорвать концерт.

– Вы недооцениваете силу любви, дорогой Алексей Степанович. Вчера вечером Рощина нежданно-негаданно оказалась вдруг в Петербурге. Он бросил всё и помчался к ней. Видимо, до сих пор не может от неё оторваться.

– Вы её видели? – спросил обоих Касымов. – Она стоит того, чтобы терять из-за неё голову?

– Мне доводилось её встречать, – ответил Кобылянский. – Она, безусловно, красивая женщина…

– Да будь она хоть трижды Клеопатра, – перебил его Ветлугин. – Шнеер добропорядочный христианин. Он обожает свою жену и никогда её не предаст.

– Разве кто-нибудь застрахован от сего недуга? – вмешался Касымов. – Даже самые чёрствые сердца порою не избегают стрел Амура.

– Перестаньте. Всё это сплошное ребячество. Шнеер – взрослый человек, способный управлять своими чувствами. В нём сильно сознание христианского долга, и он не допустил бы разрастания в себе губительной страсти. К тому же он мой друг, и случись с ним подобное, я узнал бы об этом первым от него самого. Не далее как месяц назад я видел его в полном здравии.

– Не зарекайтесь, дорогой Алексей Степанович, не зарекайтесь, – хитро подмигнул Кобылянский. – Полюби нас чёрненькими…

Тут к ним подошёл чем-то встревоженный трубач Хлудов.

– Слышали, что творится на Урале?

– Вы про очередной бессмысленный и беспощадный? – спросил Касымов. – Мы ещё не в курсе последних новостей. Чем там дело кончилось, уже известно?

– А чего вы ждали? – ухмыльнулся Иван Трофимович. – Разумеется, подавили.

– Казаки с нагайками?

– Пулемётная очередь, – зашептал Хлудов, будто вокруг кишели шпионы охранки. – Десятки убитых. Сотни раненых.

– Знаю, – устало протянул Ветлугин, вставая и снимая сюртук. – Господа, которые провоцируют рабочих на беспорядки, в последнюю очередь думают об их благе.

– Будь их жизнь легка, кто бы их мог спровоцировать? – возразил Кобылянский.

– Стачками они себе жизнь не облегчат, – стоял на своём Алексей Степанович. – И мы давно знаем, как действуют агитаторы: не столько призывают бастовать, сколько бьют тех, кто отказывается.

– Но не стрелять же по людям! Неужели нельзя договориться по-людски? Уму непостижимо, – замотал головой Касымов.

– Они напали на здание, где укрывался генерал-губернатор. Били стёкла, ломали двери, угрожали расправой. Что оставалось делать?

– Видит Бог, грядёт революция, – снова зашептал Хлудов.

– Господа! – раздался вдруг крик флейтистки Лагутиной, которая выбежала из-за кулис и стрелой неслась к дирижёру. – Алексей Степанович! Дорогой! Только что телефонировал Урусевич. Концерт состоится. К нам уже едет замена.

– Вот так номер! – воскликнул Кобылянский. – Кто? Откуда?

Лагутина прищурилась, глядя в бумажку, где было записано имя:

– Некая Анна Павловна Голутвина из Москвы. Завтра в это время будет готова репетировать.

Все недоумённо переглянулись, будто спрашивая друг друга: «Может быть, Вы слышали это имя?»

– Это же просто смешно, – фыркнул Алексей Степанович. – Заменить Шнеера на какую-то неизвестную девчонку! На какую реакцию публики рассчитывает Урусевич?

– Он сказал, что она потрясающе одарена.

– Настолько, чтобы дать ей такой карт-бланш? – засмеялся Касымов. – Как же это мы о ней до сих пор не слышали?

– Подозреваю, что она очень недурна собой, – подхватил Кобылянский. – Урусевич тот ещё эксперт по хорошеньким барышням.

Но Ветлугину было совсем не до смеха.

– Он шлёт нового человека и хочет, чтобы мы играли с одной репетиции? В своём ли он уме?

– Без Шнеера мы можем репетировать и послезавтра.

– С двух репетиций. Прекрасно. Это спасает дело, – развёл руками Алексей Степанович.

Он тяжело вздохнул, снова надел сюртук и направился к выходу.

– Что ж, господа, двум смертям не бывать. Мы профессионалы и в любых обстоятельствах обязаны показать лучшее, на что способны. Жду всех завтра в это же время. Поглядим на эту загадочную Анну, как её там, и выжмем из неё что сможем.

2

Спина болела пуще прежнего, из-за чего Алексей Степанович снова не выспался. На улице встретила его всё та же метель и слякоть. Всё тот же кучер Семён на всё тех же гнедых повёз во всё то же Дворянское собрание. Настроение было ни к чёрту. Идея замены великого Шнеера непонятно кем казалась глупейшей авантюрой, в какой Ветлугин когда-либо участвовал. Он трясся в карете и переминался с боку на бок, тщетно пытаясь отыскать положение, при котором боль в пояснице была бы хоть чуть слабее. Всё плотнее закутывался во всё тот же не до конца высохший сюртук, чтобы хоть как-то согреться, и думал:

«Старик окончательно выжил из ума. Публика брала билеты на Шнеера и на меня. Даже больше на Шнеера, ведь в концерте он солист, он главный, он l’etoile! Мы давно сыграны, результат предсказуем. И теперь этой пятидесятиминутной махиной со всей её бетховенской мощью будет верховодить кисейная барышня, глядящая на меня снизу вверх. Не имел ли он скрытого намерения оскорбить нас, указать наше место, отдавая нас в услужение сопливой девчонке?»

Он привык, что перед началом репетиции оркестранты бродят по залу и болтают. Что их, словно стадо упрямых баранов, нужно долго выискивать по всему зданию и сгонять на сцену. Однако он был крайне удивлён, когда вошёл в зал и увидел, что оркестр уже на сцене в полной готовности. Музыканты пристально наблюдали за девушкой, которая сидела за роялем и играла концерт Брамса. Она всего лишь повторяла технически трудные места, но все, словно заворожённые, наблюдали за ней и перешёптывались.

Алексей Степанович направился к пианистке. Он видел её со спины, но уже был потрясён, и потрясение его росло с каждой секундой по мере приближения к ней. «Какой грациозный силуэт! Какая тонкая талия! Какая длинная шея! Какое шикарное платье! Какие красивые руки! Какая женственность в каждом их взмахе! Как ловко, словно бабочки, порхают по клавишам изящные пальцы, не пропуская ни одной нотки в самых виртуозных пассажах!» Ветлугин и сам не осознавал, что уже несколько минут стоит прямо позади неё и не может оторвать глаз.

Наконец заметив его, девушка суетливо вскочила с места, вмиг покрылась румянцем и смущённо заулыбалась. Впервые увидев её лицо, он буквально остолбенел. Перед ним предстала кристально чистая, безупречная, совершенная красота, какой, казалось бы, не могло существовать в реальности. Высокая, но такая лёгкая и хрупкая. Слегка сутулилась, словно стеснялась своего роста и из скромности пыталась казаться меньше. Пышная копна чёрных волос была собрана в косу, которую она клала на левое плечо и постоянно поглаживала. Это было что-то вроде нервного тика, однако некоторая зажатость и застенчивость лишь придавали ей очарования.

– Простите, увлеклась. Алексей Степанович, для меня огромная честь познакомиться с Вами! – Сделала книксен и подала ему руку для поцелуя.

«Какой мягкий, приятный голос!»

– А Вы, должно быть, Анна Павловна. Очень рад, – ответил он и поцеловал её руку.

«Какая нежная кожа!»

– Давайте приступим, – сказал он и направился к дирижёрскому пульту.

«А какие глаза! Бирюзовые – никогда не видел такого цвета!»

С большим трудом удавалось ему скрыть своё состояние. Сердце колотилось как бешеное, пот проступил на лбу, дыхание перехватило и воротник сдавливал шею.

«Нет, так нельзя. Что со мной творится? Надо срочно взять себя в руки. Я должен быть холоден, даже строг с нею, ведь она совсем девочка, а я знаменитый музыкант, гожусь ей в отцы, абсолютный авторитет для неё… Но эта улыбка! Эти глаза! Какой удивительный цвет…»

Репетиция прошла как в тумане. Механически выполнял он свою работу, что было сил стараясь не глядеть на неё. Это казалось нетрудно, ведь он стоял к ней спиной. Однако же она то и дело попадала в его поле зрения, голова словно отказывалась повиноваться и сама собою клонилась влево, чтобы где-то за левым плечом снова встретиться с нею взглядом. Но когда это удавалось, он весь сжимался от страха, что оркестранты заметят, какую бурю эмоций пробуждают в нём бирюзовые глаза Анны Павловны.

Однако никто ничего не замечал. Внешне он был, как обычно, спокоен и сдержан. Подчёркнуто сух и даже суров с нею. Порой откровенно поучал её, как следует играть Брамса, и Анна Павловна послушно выполняла его указания. Хотя в душе Алексей Степанович восхищался её музыкальностью не меньше, чем красотой.

«Какие поразительные контрасты! Бетховенская патетика звучит у неё так грозно – отвернёшься и не поверишь, что за роялем хрупкая барышня. А лирические места так ласковы, что сердце растает у самого прожжённого циника».

Репетиция длилась более трёх часов непрерывно. Оркестранты были измотаны. Но Алексей Степанович не чувствовал времени. В нём проснулась нечеловеческая работоспособность. Он ощущал небывалый прилив энергии и готов был дирижировать до утра, лишь бы продлить тот порыв вдохновения, которым напитывало его близкое присутствие Анны Павловны.

Он вышел на Невский проспект и обнаружил, что началась весна. Тучи рассеялись, солнце жгло по-летнему и моментально прогрело воздух. Ветер перестал, снег быстро таял и стекал ручейками по поребрикам в Екатерининский канал. Боль в спине как рукой сняло, и Ветлугину стало так хорошо на душе, как не было, наверное, никогда. Он отпустил Семёна, дав ему целковый, и, наслаждаясь свежим воздухом, прогулочным шагом побрёл в гостиницу.

3

У Алексея Степановича было полным-полно дел. Обширная корреспонденция требовала срочных ответов. Он заказал себе в нумер свежую прессу, чтобы быть в курсе новостей об интересовавших его событиях в Златоусте. Из Вены прислали ему партитуры симфоний Малера, которые он давным-давно мечтал изучить. В конце концов, он две ночи почти не спал и должен был ощущать дикую усталость и сонливость. Спина наконец отпустила, и сегодня его ждала редкая возможность как следует выспаться.

Однако после трёхчасовой репетиции он совсем не устал и резво, как дитя, носился по комнате. Он не мог писать, не мог читать, не мог смотреть партитуры – не мог сосредоточиться ни на чём. Анна Павловна не покидала его мыслей ни на секунду. Как никогда ясно и отчётливо помнил он каждый её жест, каждый взгляд, каждый звук её голоса, вспоминал мельчайшие детали её наружности, непрестанно прокручивал всё это в голове и не мог остановиться. Титаническим усилием разума, словно бесовское наваждение, изгонял мысли о её красоте и заставлял себя думать о ней как о пианистке:

«Она, безусловно, из тех, кого наши косные, ограниченные профессора всегда заворачивают. Слишком яркая, своеобычная, нестандартная, не вписывается ни в какие рамки, школы и направления. Играет очень по-своему, совсем не похоже на Шнеера. Всё тот же Брамс – но совершенно другая музыка. Её трактовки спорны, как всё уникальное, но не по возрасту зрелые и глубокие. Урусевич почуял в ней этот удивительный дар и использовал ситуацию, чтобы дать ей шанс проявить себя. Он рискует своей репутацией, но, очевидно, уверен в успехе. Как уверен в нём я. Нет сомнений: послезавтра она взорвёт зал!»

На этом он слегка успокоился. Главное сейчас – концерт. И тревожиться о нём причин не было. Такая юная, смелая, непривычная, пылающая любовью к исполняемой музыке, столь интересно и своеобразно её понимающая – Анна Павловна была словно глоток свежего воздуха и казалась не хуже, если не лучше Шнеера – старого, очерствевшего, затвердевшего в привычных интерпретациях, из года в год повторяющего одни и те же исполнения одних и тех же заезженных до дыр концертов.

«Ах да, Шнеер! Нужно срочно ему написать и прояснить ситуацию. Мы ведь много лет дружим и давно не имеем секретов. Он должен наконец рассказать мне, что творится у него в личной жизни. Не поверю в эти дурацкие сплетни, пока он сам не напишет мне, что опустился до адюльтера».

Алексей Степанович сел писать Шнееру, но один за другим мял и выбрасывал исписанные листы бумаги. Выходило какое-то пошлое мещанство, в которое он сам не верил. Нравоучительное моралите о христианском и супружеском долге. Он объяснял это тем, что ему не до Шнеера: думал о Брамсе, о концерте, о новой солистке – и не мог сконцентрироваться. Он пока не готов был признаться себе, что при нынешних своих чувствах просто не вправе осуждать Шнеера, как охотно делал это вчера. Ещё не мог допустить мысль о влюблённости в Анну Павловну.

Ветлугин был человек семейный, очень религиозный, крайне требовательный к себе и с безупречными моральными принципами. Его супруга, Мария Сергеевна, в своё время пожертвовала перспективной музыкальной карьерой ради него и их четверых детей. Она жила только им, он считал свою семью абсолютно счастливой и ни за что не позволил бы себе причинить ей боль. За двадцать лет этого вполне благополучного брака он ни разу и мысли не допускал о чувствах к другой женщине, как бы та ни была привлекательна внешне и одарена музыкально.

В последние годы он и вовсе смирился с тем, что пора сильных душевных переживаний давно прошла. Всерьёз полагал, что они присущи исключительно юности и ему не суждено больше их испытать. Не чувствовал себя сколько-нибудь способным на это, уже давно был закоренелым прагматиком, твёрдо стоял на ногах, относился к жизни со здоровым цинизмом – и теперь сам не верил собственным ощущениям. Был глубоко убеждён, что идёт давно протоптанной дорогой к давно известному будущему, которое вполне его устраивало – и никак не ожидал от себя такого шквала эмоций из-за какой-то девчонки с бирюзовыми глазами.

«Что творится со мной? Как может такое быть? Как я мог допустить это? Мы с Машей живём вместе большую часть моей сознательной жизни, и я сроду не мог даже в мыслях вообразить себе ничего, о чём ей было бы неприятно узнать. Какая любовь? Нет, это невозможно. Я давно не мальчик. Я просто безумно ей восхищаюсь. Она и правда невероятно, сказочно красива. И при этом гениально одарена. Настоящее чудо, такие рождаются раз в сто лет. Но уверен, то же самое думает о ней и чувствует к ней весь оркестр. Не влюбляться же в неё теперь всем подряд».

С этой мыслью, уже под утро, он наконец успокоился и заснул.

4

Он спал всего часа три, но проснулся как никогда бодрым и полным сил. Поймал себя на том, что буквально считает минуты до встречи с Анной Павловной и воображает себе, какой могла бы быть эта встреча. Даже вслух репетирует всё, что мог бы сказать ей. Ждёт этого, как голодный похлёбки.

Подойдя к зеркалу, впервые за много лет озаботился своим внешним видом. Ему стало неприятно от мысли, что Анна Павловна, как бы ни восхищалась его музыкальным дарованием, не воспринимает его как мужчину. Он для неё слишком старый и располневший. Совсем себя запустил. На макушке показалась проплешина, с правой стороны блестит седая прядь. Из-за регулярного недосыпа под глазами мешки, из носа торчат волосы, живот свисает над ремнём. Ему захотелось бегать по утрам, чтобы стать стройнее. Купить себе новую одежду. Подкрасить и напомадить волосы, как делают молодые щёголи. Словом, нравиться ей не только умом и талантом, но и внешне хоть немного ей подходить. Скинуть лет десять, чтобы ей не стыдно было показаться с ним на людях.

На улице по-прежнему царила благодать, и Ветлугин снова пошёл пешком. Когда явился в зал, Анны Павловны ещё не было. Как водится, к нему тут же подбежал Кобылянский с объятиями и свежими сплетнями.

– Дорогой Алексей Степанович! Вы нас вчера так вымотали, что мы даже не обсудили с Вами, как Вам новенькая солисточка. Надо торопиться, пока она не пришла. Вчера в это время уже была здесь.

– А что думаете Вы, дорогой Иван Трофимович?

– А я, уж простите за откровенность, думаю, что она слегка обнаглела.

Ветлугин не на шутку удивился, что кому-то могла не понравиться Анна Павловна.

– В каком смысле? Почему это?

– Ну как же, Вы разве слышали, чтобы так играли Брамса?

– Почему же, позвольте спросить, Вы не считаете возможным его так играть?

– Отчего же не считаю? Возможно всякое. Ежели ты Рубинштейн или хотя бы Шнеер. А тут – совсем юная, ничего не знает и не умеет, приехала неизвестно откуда, Бог знает где училась музыке – и без малейшего стеснения позволяет себе такие вольности. Будто считает себя умнее всех.

– В чём же Вы углядели такие уж непозволительные вольности?

– Помилуйте, дорогой Алексей Степанович, ведь этот концерт играли лучшие пианисты мира. Сложилась традиция его исполнения, которую невозможно так просто взять и переписать, не будучи для этого достаточно признанным.

Ветлугин знал, что Кобылянский всегда выражает мнение большинства, и его кольнула неприятная мысль: ещё вчера в это самое время он и сам мог бы думать и рассуждать точно так же. Именно к ней и только к ней это было неприменимо, если не оскорбительно. Но похоже, понимал это он один. И весь оркестр не разделял его чувств, как думалось ему перед сном.

– Однако я был прав насчёт Урусевича, – продолжал Кобылянский со своей обычной скабрёзной ухмылкой. – Анна Павловна эта довольно смазлива. Хотя уж больно костлявая. Право, и подержаться не за что. Я предпочитаю женщин, как бы это сказать, немного более телесно оформленных, – сказал он и описал руками в воздухе пышную женскую фигуру.

Алексей Степанович едва удержался, чтобы его не ударить. Такие речи об Анне Павловне казались ему святотатством. Его пронзил нешуточный страх, что публика завтра воспримет её так же. Быть заменой Шнеера в глазах людей наподобие Кобылянского – людей, не способных понять – это был чрезмерный кредит доверия. Её будут разглядывать под микроскопом и цепляться за малейший изъян. Ветлугин представил, как ему станет больно и стыдно, если Анна Павловна будет освистана.

– А впрочем, не важно, – пробудил его Кобылянский от тягостных дум. – Слышали свежую новость про нашего неизлечимо больного Владимира Витальевича? Вчера вечером укатил с Рощиной в Крым! Он уже открыто живёт с ней, наплевав на все понятия о морали и обыкновенных приличиях. O tempora, o mores!

– В этой ситуации, – вклинился Касымов, – мне больше всего жалко его жену. Ольга Максимовна – милейшая женщина. Она такого не заслужила.

– Помните, как она играла на скрипке? – добавил Иван Трофимович. – Какую карьеру могла бы сделать!

– Вот именно. Всем пожертвовала ради него. Всю жизнь отдала семье и детям. А он так с ней поступает. Это же просто нож в спину.

Тут к ним заговорщицки подкрался Хлудов и, по своему обыкновению, подозрительно зашептал:

– А тем временем Богдановича объявили врагом рабочего класса.

– Ну вот ещё. Он-то тут при чём? – попытался отвлечь сам себя Ветлугин. – Легче всего валить всё на Богдановича.

– Я читал вчера, что он сожалеет о случившемся, – сказал Касымов. – И о том, что не прислал казаков с нагайками. Снова глупое и бессмысленное стечение обстоятельств.

– Для кого-то оно как раз очень осмысленное. Чем больше жертв – тем шире дорога к власти.

– Как бы то ни было, – продолжал Хлудов, – эсеры уже приговорили его к смерти.

– Эти господа давно взяли на себя функции не только суда и следствия, но и Всевышнего. То ли ещё будет.

– Видит Бог, грядёт революция, – повторил Хлудов свою обычную мантру.

Тут в зал вошла Анна Павловна – и Алексей Степанович внутренне просиял и расцвёл, как майский бутон. В душе снова всё забурлило и зашевелилось, словно в оттаявшем муравейнике. Он перестал слышать и видеть вокруг что-либо, кроме летевшего к нему ангела. Все тревоги вмиг были забыты, и ему стало вдруг так хорошо, что он едва не закричал от радости. Сердце заколотилось, и огромных трудов стоило ему скрыть своё состояние. Она казалась ещё прекраснее, чем вчера, и он едва не бросился ей навстречу.

Снова это прелестное поглаживание косы. Традиционный книксен и поцелуй руки. Не отпуская её руку, изящным жестом он заложил её за свою и галантно сопроводил даму на сцену.

– Прошу прощения, Алексей Степанович, я слегка задержалась. Увлеклась перепиской Брамса и Клары Шуман.

– О, это полезное дело. Теперь Вы знаете, что вдохновило автора, и, уверен, сыграете ещё лучше.

– О да, их чувства друг к другу были прекрасны и породили прекрасную музыку!

– Особенно вторая часть. Это же настоящее признание в любви Кларе. С такой нежностью, какую лишь музыка способна выразить.

– Но в то же время с тревогой из-за невозможности быть с нею, – произнесла она заметно холоднее, аккуратно освобождаясь от его руки. – Ведь она осталась верна Шуману, и Брамс никогда её не касался. Их любовь так и осталась возвышенно-платонической и выражалась лишь в музыке – и это самое прекрасное!

Алексей Степанович осёкся. «Что это значит? Она намекает на что-то? Сказала это для меня? Или у меня паранойя и я во всём склонен видеть намёки? Настолько одержим ею, что всё вокруг в моём воображении говорит только о нас? Но ведь она сказала это без обычной своей милой улыбки, серьёзно глядя мне прямо в глаза! Или мне это почудилось? Может быть, её просто смутило, что оркестр сидит и ждёт – и она хотела скорее прекратить разговор и начать репетицию? Или испугалась, что музыканты заметят, как я смотрю на неё, и пойдут толки?»

Он встал за дирижёрский пульт, но ещё в большей степени, нежели вчера, отсутствовал, присутствуя в зале. Словно видел всё со стороны и не особо интересовался происходящим. Звуки музыки и даже его собственный голос доносились до него будто сквозь вату. Как и положено, он останавливал оркестр, давал указания исполнителям, включая солистку, чётко отмахивал ритм своей палочкой и не забывал показывать каждому его вступление. На этот раз он даже почти не смотрел на Анну Павловну. Лишь пытался анализировать своё состояние, столь незнакомое и доселе неведомое. Столь сладостное и одновременно пугающее своей новизной, а значит – непредсказуемостью и неуправляемостью.

Он снова не чувствовал времени и пытал музыкантов три часа кряду. Они объясняли это лишь тем, что играют с новым человеком, к тому же таким неопытным. Даже самые чуткие из них ни о чём не догадывались, как ни опасался этого Алексей Степанович. Сплетни – одно из любимейших развлечений толпы, однако для них нужны более веские основания – какие давал, к примеру, Шнеер. Ветлугин же превосходно владел собой и прятал свои чувства глубоко внутри. Лишь очень близкий и давно знающий его человек мог бы угадать что-то по тончайшим нюансам его поведения и выражения глаз. Обыватель же, при всей своей любви к смакованию чужих грешков, поразительно невнимателен и равнодушен к другим. Алексея Степановича буквально разрывало изнутри, но Кобылянский и ему подобные не замечали ничего прямо у себя перед носом, ибо их порочную страсть к перемыванию чужих косточек на сегодня уже насытил Владимир Витальевич.

После репетиции Ветлугин долго гулял по Невскому. Погода стояла уже совсем летняя, и ему было так хорошо, как не было, кажется, никогда. В тот момент он был счастлив лишь оттого, что такая девушка существует на свете и завтра он снова её увидит. Ему хотелось петь, сочинять стихи, прославлять в музыке всякое творение Божьих и человеческих рук. Если раньше главный проспект столицы означал для него лишь суету и спешку, толкотню и грохот повозок, конский топот и крики уличных торговцев – теперь он вдруг стал замечать красоту даже в том, что доселе ему лишь досаждало: красивые люди, красивые лошади, красиво играет уличный музыкант, красивые здания, сады, площади, реки и каналы, мосты и скульптуры на них. А всего прекраснее – безмолвно и бездвижно висящее над всем этим небо – бирюзовое, как её глаза.

5

Зал был полон. Полторы тысячи мест были заняты все до единого. Люди только и судачили, что о новой пианистке, присланной вместо легендарного Шнеера. Личность Анны Павловны уже обросла целой паутиной слухов о том, кто она такая, откуда приехала, где училась, насколько талантлива и хороша собой, кто и почему ей так покровительствует и каким образом удостоилась она такой чести. Как и предполагал Алексей Степанович, публику терзало жгучее любопытство к её персоне и все с нетерпением ждали её выхода на сцену.

На Анне Павловне было изумительной красоты алое платье. Открытые плечи и часть спины, глубокое декольте, руки, проглядывающие сквозь кружево, были так соблазнительны, что у Ветлугина внутри всё загорелось, а кончики пальцев похолодели, словно резко подскочила температура. Когда он увидел эту безупречно гладкую кожу, эти пленительные изгибы, он понял, что если сейчас, в этом самом платье, Анна Павловна подойдёт к нему и скажет: «Давай забудем о концерте, пошлём к чёрту твою семью и уедем отсюда» – он возьмёт и уедет, как это сделал Шнеер.

Он смотрел на неё и понимал, что пропал. Окончательно лишился ума. Летит в пропасть, но не в силах оторвать глаз, чтобы остановиться. Готов разрушить всю свою жизнь ради неё, чего каких-то три дня назад даже представить не мог и за что так недавно осуждал лучшего друга. Вообразил, что Кобылянский сплетничает о нём, как о Шнеере – и понял, что ему наплевать. Пропади всё пропадом, гори весь мир синим пламенем – лишь бы быть рядом с нею!

Они вышли на сцену. Зал хорошо встретил Анну Павловну – видимо, наряд её произвёл должный эффект. Как только она села за рояль, стало тихо как никогда. Не шуршали платья, не скрипели кресла, никто не сопел и не кашлял. Для публики наступила развязка захватывающей интриги. С небывалым доселе вниманием люди вслушивались в то, что подсунули им вместо ожидаемого корифея сцены, и готовились разбирать по косточкам каждое касание клавиш её изящными длинными пальцами.

Анна Павловна не замечала этого, ей было всё равно, как смотрит на неё и что думает о ней зал. Она была вся поглощена музыкой, которую собиралась играть, и следующие пятьдесят минут не видела и не слышала больше ничего вокруг. Ей предстояло вступить лишь через несколько минут после начала звучания. Она перестала поглаживать косу, положила руки на колени, закрыла глаза и застыла, словно шедевр античной скульптуры. Алексей Степанович взмахнул палочкой – и загремели бетховенские фанфары, столь нетипичные для жанра фортепианного концерта.

Вдруг он почувствовал, что эта музыка – давно знакомая, десятки раз игранная, заученная наизусть до последней ноты – звучит для него совсем по-новому, словно он слышит её впервые. Не только в ушах и голове, как раньше – она впервые по-настоящему зазвучала в его душе. Как будто прежде души вовсе не было, она спала где-то внутри и лишь теперь проснулась и затрепыхалась в нём, словно птичка, жаждущая вырваться на свободу. Каждый звук отзывался в ней, дёргал её струны, резонировал со всем его существом и заставлял трепетать все его жилы и нервы.

На второй части, которую Анна Павловна играла необычно медленно, с упоительной нежностью растягивая каждую фразу, с ним едва не случилась истерика прямо на сцене, и из глаз его впервые за много лет потекли ручьём слёзы, которые он украдкой едва успевал вытирать рукавом фрака, пока никто не успел заметить. Брамс как никогда ясно говорил с ним. И говорил о нём. Полвека назад этот суровый немец пережил те же чувства, и в тот момент Ветлугину казалось, что в этой музыке они выражены точнее и яснее, нежели в любой другой.

Как это часто бывает, публика оказалась умнее профессионалов. Когда отгремел последний торжественный ре-мажорный аккорд, зал взорвался овациями и минут десять не отпускал музыкантов со сцены. Алексей Степанович и Анна Павловна снова и снова выходили и кланялись, держась за руки. Им несли букеты, особенно Анне Павловне, которая так светилась от счастья, что даже расплакалась. Для неё это был огромный успех, грандиозный карьерный взлёт, о каком несколько дней назад она не могла и мечтать.

Ветлугин же чувствовал себя словно выжатый лимон. Как заведённый, улыбался, принимая цветы, но в душе хотел лишь сесть в артистической и умереть. Внезапно осознал он страшную вещь: концерт закончился, и сегодня они разъедутся по домам. Анну Павловну он увидит не скоро. Может быть, не увидит никогда. И вынужден будет вернуться к прежней жизни, которая теперь казалась ему адом. Какие бы страдания ни причиняла ему любовь к Анне Павловне – он не променял бы их на благополучную жизнь до знакомства с нею. Ведь тогда он и вовсе не жил, а существовал. Не ведал настоящей любви, а значит – и настоящей жизни.

Он вернулся на Николаевский вокзал, куда прибыл три дня назад совсем другим человеком. Сел в поезд и поехал в Москву, думая лишь о том, как будет жить дальше, не зная, когда снова увидит её и увидит ли вообще. Как будет есть, спать, дышать, думать, обнимать жену и играть с детьми? Сможет ли жить прежней жизнью теперь – когда знает её? Как долго сможет притворяться, что ничего не изменилось, и держать всё это в себе? И какой может быть выход из этого положения?

6

Он приехал домой сутки спустя, поздним вечером следующего дня. Дети уже спали. Жена встретила вкусным ужином.

– Как прошёл концерт? – спросила она.

– На ура, – старался он отвечать как можно сдержаннее.

– Как новая пианистка? Про неё уже пишут в газетах.

– Что пишут? – попытался он скрыть меру своего интереса.

– Разное. Одни видят в ней бриллиант, настоящий клад, который неизвестно где откопали. Другие – выскочку, одной лишь красотой проложившую себе путь на сцену. А ты что думаешь?

– Ей многое дано от природы, но ещё большему нужно учиться, – продолжал он пускать в ход актёрское мастерство.

– Она правда так красива, как о ней говорят?

– Весьма недурна… Как дети?

Мария Сергеевна начала рассказывать, как они провели эти несколько дней без него – и Алексей Степанович лишь теперь в полной мере ощутил, насколько сильно изменился за столь короткий срок. Всё это было словно в другой жизни, которая вдруг стала ему чужой. Он с нетерпением ждал, когда супруга его уснёт, хотел быть наедине с собой, ибо каждую секунду боялся сорваться. Чувства вырывались из него, и всё труднее становилось держать их в себе и притворяться прежним.

Наконец оставшись в одиночестве, он стал ходить взад и вперёд по комнате, не зная, что делать и куда девать себя. Настроение его колебалось между неведомыми доселе крайностями, которые сменяли друг друга за считанные мгновения. Безграничное счастье от того, что Анна Павловна существует на свете – и столь же безграничная скорбь из-за невозможности быть с нею. Благодарность Богу за то, что явил ему это чудо, воскресил его душу, открыл новый мир внутри него, подарил эти ранее неизведанные, несмотря ни на что прекрасные, невыразимой и неописуемой силы чувства – и мучительная боль от осознания того, что эти чувства он должен захоронить в себе, словно в тюрьме, не давая им никакого выхода.

«Это какая-то роковая ошибка вселенной, – думал Ветлугин, – что мы встретились с ней теперь, когда не можем быть вместе. Мы словно идеально подогнанные друг к другу фрагменты мозаики. Какое счастье могло бы быть у нас с нею! Как прекрасна была бы наша совместная жизнь! Как красивы были бы наши дети! Почему всё так неправильно, несправедливо? Милосердный Боже, Ты не можешь быть так жесток!»

Он поймал себя на том, что впервые думает о возможности самоубийства. Он был далёк от того, чтобы совершить это в реальности, однако не ожидал от себя даже того, что когда-нибудь станет относиться к этому акту с пониманием. Впервые оказался он в ситуации, из которой не было вообще никакого выхода. Он не мог жить с Анной Павловной – но не мог жить и без неё. Не мог уйти от жены – но не мог и остаться с нею. Познал новую жизнь, и прежняя стала ему отвратительна, казалась пресной, скучной, унылой – однако не мог ничего изменить и был вынужден терпеть и носить маску до конца дней своих, на что не находил в себе сил.

Мелькнула у него мысль и ещё более страшная. Он представил на минуту, как жена его умирает. Люди смертны, и в любой момент что угодно может случиться с каждым. Он свободен – и делает предложение Анне Павловне. Не сомневается, что она согласится. Проживает эту минуту в своём воображении – и она кажется ему сладостнее, нежели всё, что он когда-либо проживал в действительности. Но тем больнее просыпаться и возвращаться в реальный мир: мысль о том, что он желает смерти Маши, пронзила его такой болью, что он даже не нашёл в себе сил поверить, что в самом деле этого захотел. Это казалось ему такой дикостью, что он гнал из себя этот образ, словно дьявольское наваждение.

Мария Сергеевна Ветлугина неплохо выглядела для своих лет. Красота её угасала, но было отчётливо видно, что в возрасте Анны Павловны она была не менее привлекательна. Алексей Степанович никогда не испытывал к ней столь бурных чувств, однако после двадцати лет совместной жизни их связывало нечто большее, нежели красота и какие-либо эмоции. Даже мысли не допускал он, что может бросить её. Как настоящий христианин, он обратился за помощью ко Всевышнему:

– Господи! – молился он. – Знаю, что Ты не ставишь непосильных задач и не посылаешь искушений, с коими человек не может справиться. Ибо сказано: не попустит вам быть искушаемыми сверх сил, но при искушении даст и облегчение, так чтобы вы могли перенести. Ни один волос не падёт с моей головы без Твоего попущения. Но неисследимы пути Твои, Господи: во искушение моё послал Ты не чёрта с рогами, а дивного ангела Твоего! Не вражда и злоба губят меня, но любовь! Дай же мне сил преодолеть соблазн сей! Ежели я заслужил сии страдания, помоги сделать так, чтобы никто другой не страдал по моей вине!

Он открыл Писание и стал искать наугад, как делал всегда в трудных ситуациях.

«Проходя и осматривая ваши святыни, – прочёл он в Деяниях, – я нашёл и жертвенник, на котором написано: “неведомому Богу”. Сего‐то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам.

Что же это за неведомый Бог, Deus absconditus? Но ведь несколькими страницами позже апостол даёт ответ:

Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь.

Вот же оно! Бог есть любовь! Мои чувства – дар Божий! Но почему же тогда так больно? Как может блюдение христианской нравственности и супружеской верности приводить к отвержению Божьего дара? Как могут обеты, данные в соединённом Небесами браке, входить в противоречие с любовью, ниспосланной свыше? А может быть, это вовсе и не любовь, а порочная плотская страсть, которая лишь разрушает, а не созидает? И если бы мы поженились, она быстро угасла бы, оставив после себя лишь пустоту? Но ведь мои чувства к ней так возвышенны! Для меня так не важно обладать ею физически, но лишь быть рядом и любить её такой, какая она есть!

А может быть, я полюбил лишь призрачный образ, созданный моим воображением, и более близкое знакомство с ней моментально его разрушит? Может быть, в действительности она совсем не такая, какой мне представляется, и любовь моя не выдержит и недели семейного быта? Может быть, я сотворил себе кумира, коему поклоняюсь как божеству? А божество должно оставаться недосягаемым. Но я ведь желаю насколько возможно с ней сблизиться и готов принять любое её несовершенство!

А может быть, я сам раздуваю в себе эти чувства от скуки? Надоела привычная жизнь и захотелось перемен? Ощутить себя оригинальным и возвышенным? Самому себе казаться этаким Брамсом и писать такую же музыку? А на самом деле я обычный старый развратник, которого потянуло на молоденьких барышень, потому что опостылела увядающая жена? Седина в бороду… Но ведь в Апокалипсисе тот же апостол пишет:

Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: “я богат, разбогател и ни в чём не имею нужды”; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг.

Разве не это случилось со мной? Я думал, что духовно богат и ни в чём не нуждаюсь. Но не знал, как несчастен, жалок, нищ, слеп и наг. Был не горяч и не холоден, пока не открыл в себе любовь и не стал поистине горяч! Неужели возможно поверить в то, что за этим стоят лишь примитивные животные потребности?»

Он уснул под утро. Ему снилось, что Анна Павловна зачем-то пришла к нему в гости. Неожиданно они остались вдвоём. Она в том самом алом платье. Как обычно, поглаживает свою косу. Он не выдерживает и начинает обнимать её, целовать обнажённые плечи, шею, губы… Но вдруг откуда-то выбегают его дети и кричат:

– Папа! Папа! Что ты делаешь с чужой тётей? Мы всё расскажем маме!

Ветлугин вскочил с кровати, тяжело дыша. Ощутил такой стыд, словно его прилюдно высекли. Понял, что эта ситуация губит его, разрушает духовно и физически, совершенно серьёзно может довести до сердечного приступа. Он был на грани, чувствовал, что так долго продолжаться не может. Что же делать? Разорвать всякие контакты с АннойПавловной и постараться забыть её? Но хватит ли у него сил держать дистанцию, ежели так непреодолимо к ней тянет? А хватит ли сил и дальше сдерживать свои порывы и играть роль верного мужа?

Алексей Степанович вдруг сел на кровати и зарыдал как дитя. Но тут в голове его возникли слова Анны Павловны, которые он было совсем позабыл: «Их любовь так и осталась возвышенно-платонической и выражалась лишь в музыке – и это самое прекрасное!»

«Да, – осенило Ветлугина. – Пожалуй, это единственный выход».

Фортепианный концерт был его жанром. Он уже написал их два и не раз исполнял со Шнеером. Они имели успех у публики, и Алексей Степанович давно планировал сочинить третий. Теперь же, как только слова Анны Павловны снова всплыли в его памяти – он понял, что она, сама того не ведая, уже дала ему ответ на все вопросы.

Вчера он почувствовал, как давно знакомая музыка Брамса впервые зазвучала в его душе. Теперь же там возникала совершенно новая музыка, и ему даже не нужен был инструмент, чтобы перенести её на бумагу. Звуки полились из него широкой рекой. Его новая муза даровала небывалый заряд вдохновения. Она будто стояла рядом и нашёптывала. Он сочинял как никогда быстро и легко, концерт моментально возник в его голове практически целиком. Оставалось лишь сесть и записать.

Уже светало, но все ещё спали. Он сел за стол, взял тетрадь, перо и стал трансформировать свои чувства в звуки, а звуки – в нотные знаки. Так начал создаваться один из лучших фортепианных концертов в истории музыки.

Второй концерт

1

«Дорогая Анна Павловна!

Пишет Вам дирижёр Алексей Степанович Ветлугин, с которым Вы месяц назад столь успешно исполнили Первый концерт Брамса. Я остался очень доволен Вашим мастерством и восхищаюсь Вашим талантом. Если Вам столь же приятно было работать со мной, сколь и мне с Вами, я хотел бы снова предложить Вам сыграть вместе.

15 мая в уже знакомом Вам зале Дворянского собрания мне предлагают исполнить новый концерт господина Рахманинова. Полагаю, Вам уже доводилось его слышать. Прилагаю к письму клавир и не вижу солистом никого, кроме Вас.

Если Вы согласитесь, у нас будут три репетиции в зале по утрам в дни, непосредственно предшествующие нашему выступлению. Поэтому ждём Вас в Петербурге утром 12-го.

Ожидаю с нетерпением Вашего ответа и надеюсь, что он будет положительным.

Искренне Ваш

А. С. Ветлугин».

2

Два месяца Алексей Степанович не видел Анну Павловну. И теперь ему казалось, что пик уже позади. Он больше не испытывал такой сумасшедшей бури чувств. Или, по меньшей мере, смог совладать с ними. Черты лица её в его памяти постепенно обобщались, он больше не думал о ней непрерывно и сам не понимал до конца, что нашёл в ней такого прекрасного – просто потому, что не помнил.

Ему было на что отвлечься: младшая дочь – семилетняя Катя – тяжело болела, очень страдала и едва не отправилась в мир иной. Ветлугин считал это карой Божией за измену, которая совершалась в его сердце – ведь всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём. Он молился об избавлении девочки от боли, а его – от греховной страсти.

Казалось, молитвы действовали. Однако уже по пути на первую репетицию Алексей Степанович понял, что всё это время занимался самовнушением, самообманом. Ни на секунду не переставал он жить предвкушением следующей встречи с нею. И даже здоровье дочери не волновало его так, как мысли о предстоящей репетиции, где он снова увидит её после столь долгой и мучительной разлуки.

Он приближался к Дворянскому собранию и с каждым шагом всё больше дрожал всем телом, ибо всё выше становилась вероятность неожиданно с ней столкнуться. Он не знал, как будет дирижировать такими трясущимися руками. Не понимал, чего ждать от этой встречи. Он уже ни в чём не был уверен. Может быть, сегодня вечером она станет его любовницей. Может быть, завтра утром он напишет жене телеграмму с просьбой о разводе. А может быть, это последний день его жизни: он увидит её – и сердце не выдержит нового шквала эмоций. Или она грубо отвергнет его – и он прыгнет с Итальянского моста в Екатерининский канал.

– Приветствую, дорогой Алексей Степанович! – как обычно, встретил его объятиями Кобылянский.

Анны Павловны ещё не было. Но в любой момент она могла войти в зал. От одной этой мысли сердце Алексея Степановича выпрыгивало из груди. Он сел в углу первого ряда и неотрывно, почти не моргая смотрел на входную дверь, каждую секунду с нетерпением ожидая и одновременно панически боясь её появления. Он уже не думал о том, что этот пристальный взгляд могут заметить. Но никто, казалось, не обращал на это внимания.

– Кто теперь поспорит с тем, что у меня нюх на таланты? – продолжал тем временем Иван Трофимович. – Вы не дадите соврать: несмотря на молодость и неопытность нашей красавицы, я с первой же репетиции твердил, что она гениальна и затмит этого старого сладострастника Шнеера.

Ветлугин на секунду перевёл взгляд на Кобылянского: похоже, тот искренне верит в то, что говорит теперь, и на самом деле забыл то, что говорил два месяца назад. Под любой присягой поклялся бы, что с первых же звуков рояля, произведённых Анной Павловной в его присутствии, не сомневался в её одарённости и не смел даже в мыслях позволять себе критиковать такое чудо. И конечно же, Кобылянский, как обычно, выражал мнение большинства оркестрантов, которые послушно следовали за публикой, при этом продолжая глядеть на неё с заоблачной высоты своей просвещённости.

– Не терпится снова сыграть с ней. А вам? – не переставал болтать Иван Трофимович. – Похоже, в четверг нас ждёт очередной триумф. Все билеты раскуплены, народ только о ней и говорит. А это красное платье, в котором она выступала в прошлый раз… Надеюсь, мы снова его увидим. Как оно Вам? По-моему, можно сойти с ума. Кстати, я ещё ни разу не слышал этот концерт, а Вы? – сыпал он вопросы, не успевая получать ответов, пока Алексей Степанович, как заворожённый, пялился на дверь и даже не слушал его.

– Как вам то, что случилось в Уфе? – вклинился Касымов, пожимая руку Ветлугину.

– Вы про убийство Богдановича? – уточнил Кобылянский. – Да уж, удивили.

– А главное – средь бела дня, в парке, где полно народу! Он ещё и умудрился скрыться! Говорят, уже за границей.

– Проворонили подготовку такой громкой акции, о которой слухи ходили ещё два месяца назад – так хоть не упустили бы этого смельчака Дулебова, коль скоро он застрелил губернатора в таком людном месте, на глазах у толпы обывателей.

– Я о том и говорю. Страшно стало ходить по улицам. Чем вообще занимается наше Охранное отделение?

– Застрелить человека в парке, где гуляют женщины с детьми! – разгорячился вдруг Алексей Степанович. – Да кем бы он ни был – они что, в самом деле надеются этим сделать жизнь лучше? Поглядел бы я, как поступил бы сам Дулебов, окажись он тогда на месте Богдановича. Кто поставил этих господ судьями над всеми нами?

Кобылянский и Касымов удивлённо уставились на Ветлугина.

– Алексей Степанович, Вы, право, разнервничались перед репетицией, – сказал Касымов.

– Да уж, принимаете всё чересчур близко к сердцу, – поддакнул ему Кобылянский.

И в этот момент пришла Анна Павловна. Как обычно, скорым шагом, плавно летящей походкой, улыбаясь всем до ушей и поглаживая косу, шагала она прямиком к дирижёру.

– Здравствуйте, Алексей Степанович! – произнесла она с неподдельной радостью в голосе, подавая руку для поцелуя. – Я так счастлива снова играть с Вами!

– Поверьте, Анна Павловна, это совершенно взаимно, – ответил он и снова под руку повёл её на сцену.

Ему вдруг стало намного легче, будто самое страшное было уже позади. Она всё та же – лёгкая, улыбчивая, воздушная, ароматная, немного суетливая и зажатая, но ещё прекраснее, чем он помнил. И она здесь, рядом, он видит её, говорит с нею, слышит её игру. И она явно благоволит к нему. Впереди минуты чистого блаженства, ничем не омрачённые.

Они заиграли Второй Рахманинова – и он зазвучал в душе Алексея Степановича ещё громче, чем Первый Брамса. Снова каждая нотка говорила о нём, о ней, о них. Это была новая музыка, никто не знал, как её надо играть. Говорили, сам автор каждый раз делает это по-новому и не всегда по нотам, которые сам же и написал. Для Ветлугина это значило больше свободы, чтобы рассказать своим исполнением о том, что он чувствовал. И его ничуть не тревожило, что никто не способен это понять.

3

После репетиции Алексей Степанович предложил Анне Павловне прогуляться в Михайловском саду – якобы для того, чтобы обсудить детали предстоящего совместного выступления. Погода стояла чудесная. Народу было немного. Они шли под руку по живописным аллеям сада и молчали. Он был безмерно счастлив лишь оттого, что проводит время с ней вдвоём, наслаждался каждой секундой её присутствия рядом.

Но в то же время его мучил один вопрос. И он понимал, что это стало его idee fixe, едва ли не жизнь готов отдать, чтобы получить ответ. У него не осталось сомнений, что он её любит – по-настоящему, как можно любить даже не раз в жизни, а раз в миллион жизней, ибо лишь одному из миллиона даётся такая любовь. Но что она чувствует к нему? Насколько это взаимно?

Он едва сдерживался, чтобы не признаться ей и не спросить её прямо. Боялся не столько того, что она ответит «нет», сколько того, что, вне зависимости от ответа, Анна Павловна, как порядочная девушка, прекратит всякое общение с ним, даже в ущерб своей едва начавшейся карьере.

Но как ещё можно это выяснить? Он жизненно нуждался в ответе, пусть даже отрицательном. Должен был знать точно, наверняка – так, чтобы не осталось сомнений. Как мать предпочла бы знать, что её ребёнок мёртв, нежели не знать, что с ним – так и Ветлугин предпочёл бы знать, что она не любит его, нежели продолжать мучительно сомневаться. Он не мог поверить, что такая любовь может быть безответной. Но в то же время не мог поверить, что такая девушка может любить его, что такое счастье возможно, реально.

Когда она была рядом, казалось, её глаза говорят о взаимности. Но чем дольше он не видел её, тем меньше был в этом уверен. Может быть, так же она смотрит на всех? Если даже и не на всех, лишь на него одного – может быть, дело тут не в любви, а лишь в особом уважении и восхищении им как человеком и музыкантом?

Понимает ли она, что он её любит? Догадывается ли об этом? Допускает ли вообще такую возможность? Как можно открыть ей всю силу и глубину его чувств, не говоря о них прямо? Как можно узнать о её чувствах, прямо не спрашивая? Он точно знал одно: если она любит его столь же сильно, если он сможет быть в этом совершенно уверен – тогда ничего ему больше не нужно от жизни, тем более какой-то там физической близости. Просто знать, что она его любит – более чем достаточно, чтобы он стал абсолютно, бесконечно, безмерно счастлив.

То, что они так долго шли и молчали, с улыбкой поглядывая друг на друга, и никакой неловкости не порождало это молчание – уже склоняло его сомнения в сторону «да». Музыка Рахманинова всё ещё звучала в их головах и сердцах. Она тоже это слышала. Играла вот этими самыми руками. Она не может не ощущать того же, что и он, не извлекать из самого этого молчания, из этих взглядов под звучащую внутри музыку нечто большее, нежели тысячи слов.

– Скажите, Алексей Степанович, – вдруг прервала она тишину, – Вы ведь лично знакомы с Сергеем Васильевичем?

– Да, мы встречались.

– Я слышала, он три года ничего не писал. Впал в депрессию после того, как Глазунов неудачно исполнил его Первую симфонию. Насколько эти слухи преувеличены?

– Это чистая правда, Анна Павловна. В те годы мы о нём почти не слышали и совсем было его позабыли. Говорят, он целыми днями лежал на кушетке и ничего не делал. Утратил интерес к жизни. Тот провал оказался для него серьёзным ударом.

– А этот Н. Даль, которому посвящён концерт – тот самый психиатр, который с помощью гипноза вывел его из депрессии?

– Открою Вам секрет, Анна Павловна. Сплетничать, конечно, нехорошо, но Вам следует знать, о чём на самом деле музыка, которую Вы играете. Дело не в Дале, а в его юной прелестной дочери.

– Да что Вы! – воскликнула Анна Павловна. – Неужели? Он ведь недавно женился на своей кузине Сатиной.

– А перед этим пережил пламенную страсть к этой еврейской девочке. Но знают об этом немногие.

– Я никому не скажу, – кокетливо улыбнулась Анна Павловна. – Однако, надо признать, в музыке чувствуется, что речь о любви. Хочется верить, что эта любовь, как и у Брамса, была чистой и возвышенной, не опошлённой адюльтером и плотской страстью.

«Что это? – подумал Ветлугин. – Снова намёк? Снова говорит это для меня? Что она пытается до меня донести?»

Он набрался решимости и сказал:

– Знаете, Анна Павловна, я тоже пишу фортепианный концерт.

– Надо же! Уже третий? – загорелись у неё глаза, как у ребёнка, которому пообещали новую игрушку. – Я обожаю Ваши концерты! Мне не терпится услышать его. И если предложите, почту за честь его исполнить.

Каждое её слово, с таким восторгом произносимое, вызывало сладостный трепет всех его нервов. Хотя ответ был вполне ожидаемый, он не верил своим ушам. Вдохнул ещё глубже и добавил:

– Должен признаться, Ваш талант и Ваша красота служат мне вдохновением.

Он словно прощупывал границы того, что можно сказать. Анна Павловна остановилась. Она стояла неприлично близко и глядела ему прямо в глаза с такой нежностью и благодарностью, будто он только что спас ей жизнь.

– Алексей Степанович, Вы не представляете, как приятно мне это слышать! Как это лестно для меня – быть Вашей музой! Я и не мечтала о таком!

Ветлугин был на вершине блаженства. Не знал, что ещё сказать или сделать, чтобы продлить сие мгновение.

– Хотите услышать фрагменты?

– Конечно! – едва не подпрыгнула она от радости. – Вы мне покажете? Правда?

– Подходите завтра на часок раньше в первую артистическую.

4

Ветлугин никогда никому не показывал фрагменты незавершённых сочинений. Для него это было слишком интимно, будто обнажиться перед малознакомым человеком. Он понимал, что мельчайшая критика, пусть даже вполне справедливая, будет болезненна, заденет оголённый нерв. Но Анна Павловна была как бы его соавтором. Он ощущал это в большей степени, нежели двадцать лет назад, когда писал Первый концерт для своей молодой жены, или десять лет назад, когда писал Второй концерт для лучшего друга Шнеера.

Третий он писал для неё, о ней и только о ней. Концерт был почти готов, и Алексей Степанович чувствовал, что это новое творение его пера на порядок выше всего, что он писал ранее. Он не мог открыто посвятить его Анне Павловне, но хотя бы она одна должна была знать, что он хочет сказать этой музыкой, ведь когда-нибудь она непременно её сыграет. И это лучший, а пожалуй, и единственный доступный ему способ рассказать ей о своих чувствах и дать возможность ответить. Поэтому он сгорал от нетерпения показать ей рукопись, как и она сгорала от нетерпения её увидеть и услышать.

Он пришёл раньше, но она уже дожидалась его. Они сели за пианино и стали играть в четыре руки. Она – за солиста, он – за оркестр. Клавира не было, он сразу писал партитуру, но и по ней легко ориентировался и на ходу сводил все голоса в одну фортепианную партию. Она же поражала его тем, как легко и быстро читает с листа и тут же безупречно играет трудные пассажи, хотя не только музыка была непроста для исполнения, но и почерк его, ещё и с множеством исправлений, нелегко было разобрать.

В какой-то момент она стала предлагать правки. Он был гораздо более опытным музыкантом, но не пианистом, в отличие от неё. Да и концерт не прошёл ещё окончательной отделки. Она чувствовала, как сделать так, чтобы лучше звучало и ей было удобнее играть. Все её правки были бесспорны, он соглашался и тут же вносил их в ноты. И это нисколько не задевало его самолюбие, он лишь дивился её профессионализму: такая юная – и так быстро соображает, так умело ориентируется в сложной и новой для неё партитуре, так тонко чувствует материал, который впервые видит!

Но главное – Алексей Степанович Ветлугин переживал, пожалуй, самые эротичные минуты своей жизни. Даже при том, что они не касались друг друга. Они были вдвоём. В помещении. Никто их не видел. Ещё целый час никто не должен был войти сюда. Они сидели рядом – так близко, как только позволяли приличия. Время от времени поворачивали головы и смотрели друг другу в глаза. На каких-нибудь полсантиметра ближе, на каких-нибудь полсекунды дольше – и казалось, они вот-вот поцелуются.

Он словно ходил по краю пропасти и в какие-то моменты уже смирялся с тем, что летит в неё, ибо равновесие утеряно, а ухватиться не за что. Чувствовал себя так, будто это уже совершилось. Никогда не ощущал он ничего подобного с женой. Даже двадцать лет назад, когда они оба были молоды, самые интимные минуты с Машей не пробуждали в нём такого огня, как эти глаза, слишком близко и слишком долго глядящие в него, будто просящие поцелуя.

В те блаженные мгновения у него не было сомнений, что она его любит. Не может не любить. Не может не понимать, что он говорит ей своей музыкой, не ощущать этого своими пальцами. Ей так же трудно удержаться от того, чтобы поцеловать его. Она так же близка к этому. Как никогда ясно он читал это в её глазах. Они совершали подвиг воздержания. Страстно жаждали, чтобы эта сладостная пытка длилась как можно дольше, и в то же время страшно боялись не выдержать и мечтали, чтобы она скорее закончилась.

Они не заметили, как прошёл час, а потом и полтора. Не слышали, как за дверью постепенно поднялся шум: оркестр давно собрался и ждал их, настраивая инструменты. Они не хотели этого замечать, не могли оторваться друг друга – пока их интимное уединение не прервал Кобылянский, неожиданно постучавший в дверь.

– Алексей Степанович! Анна Павловна! Вы там?

Не дождавшись ответа, открыл дверь и зашёл.

– Вот вы где. Мы уже готовы.

Он был какой-то мрачный, бледный, подавленный. Глядел в пол и переминался с ноги на ногу.

– Что случилось? – спросил сияющий Ветлугин, заметив это.

– Как, Вы разве ещё не в курсе?

– Да говорите же, в чём дело?

Иван Трофимович тяжело вздохнул и сказал:

– Ольга Максимовна Шнеер задушила детей и сама зарезалась.

5

На следующий день пресса и народная молва вовсю разносили подробности случившегося. В ночь на 12 мая Ольга Максимовна уложила детей спать. В тот день она каким-то образом узнала, что муж изменяет ей с певицей Рощиной, и была в глубокой депрессии. Оставшись одна в большом доме, она впала в состояние аффекта и задушила подушкой сначала двенадцатилетнюю Таню, а затем – семилетнего Мишу.

Очнувшись, она ужаснулась содеянному и не могла смириться с тем, что убила собственных детей. Взяла кухонный нож и всадила его себе в грудь. Но ей не хватило сил пробить грудную клетку. Она вытащила нож и ударила снова. На этот раз лезвие вошло глубже. Она села на кровать в ожидании смерти. Однако ощущала лишь невыносимую боль. Стала задыхаться, хрипеть, кашлять кровью – и поняла, что пробила лёгкое. Тогда она нашла в себе мужество снова вытащить нож и ударить ещё раз. С третьей попытки угодила достаточно глубоко в сердце и скончалась мгновенно.

Для Алексея Степановича эта новость была словно ушат ледяной воды, пролитой на голову. Он моментально протрезвел, будто от сна пробудился. Ходил, опустив глаза, боясь даже взглянуть на Анну Павловну. Это случилось не где-то в Уфе или Златоусте, не с каким-то незнакомым Богдановичем – это случилось с его некогда лучшим другом, которого он знал много лет, с которым сыграл вместе не менее сотни концертов.

Что, если и Маша способна на такое, узнай она о его чувствах к Анне Павловне? Он не мог даже представить себе этого и ни за что не поверил бы, что это возможно – но ведь так же думал он и об Оле, которую тоже давно и хорошо знал. Да и Шнеер наверняка был уверен, что его жена никогда такого не сделает. А ведь для Маши новость о предательстве мужа стала бы не меньшим ударом, ведь она тоже пожертвовала собой и всю жизнь отдала на служение ему.

Ветлугину стало вдруг пронзительно стыдно. Что может быть пошлее и тривиальнее, нежели сохнуть по молоденькой красотке, будучи убелённым сединой? С чего вдруг такой незаурядный человек, как он, опустился до такой банальности? И вот к каким последствиям может привести ребяческое неумение держать в узде свои чувства, контролировать свои эмоциональные порывы, свою тягу к приключениям и новым впечатлениям. Шнеер поддался слабости – а пострадали невинные дети.

Как же сам Шнеер будет жить после этого? Как будет жить Рощина? Как они смогут быть вместе? Все только и говорили, что о русской Медее, однако среди всего этого шума никто понятия не имел, где сейчас эти двое, вместе ли они, знают ли о случившемся, как встретили эту новость, живы ли вообще или тоже наложили на себя руки.

Концерт прошёл с грандиозным успехом, публика вновь бесновалась и забросала солистку розами. Долговязый, красивый, с огромными руками – сам автор поднялся на сцену и целовал руки, столь блестяще исполнившие его концерт. Глядя на Алексея Степановича и Анну Павловну, никто не заподозрил бы, что всё это не приносит им ни малейшей радости. Все эти цветы и овации они как бы наблюдали со стороны, словно это происходило не с ними. Всё виделось им сквозь пелену какой-то опустошённости и растерянности, вязкого состояния оторопи, из которого они никак не могли выбраться.

Ветлугин чувствовал себя словно его отчитали как мальчишку, ткнули носом в возможные последствия его запрещённых старшими шалостей: вот полюбуйся, что бывает с теми, кто переходит черту дозволенного. Шнеер поддался слабости – и Бог покарал его. Кого хочет наказать, лишит разума – а не его, так его жену. И в свои-то года Ветлугин впервые понял, что есть подлинный страх Божий.

Он и не замечал, как слабела эти два месяца его вера, как постепенно, сам того не замечая, отдалялся он от церковной жизни. Необходимость в вере ощущал он прежде всего потому, что она придавала жизни недостающий смысл. Теперь же вся полнота смысла жизни заключалась для него в хрупкой девушке с бирюзовыми глазами, поглаживающей косу. Она стала его божеством. Он так жаждал общения с ней, что совсем позабыл столь ценное для христианина чувство общения с Богом и Его личного присутствия.

И вдруг это присутствие словно накрыло его волной. И как волны могут обдавать тело приятной солёной прохладой, а могут равнять с землёй целые города – так и Господь, прежде милосердный и сострадательный, вдруг предстал перед ним буквально воочию в виде карающей длани, которая видит и знает всё, что творится в его душе, и в любой момент может обрушить свой гнев, от которого нет спасения. Видящий тайное воздаст тебе явно.

После концерта музыканты собрались на традиционное застолье. Жизнь продолжалась, и все будто забыли про Шнеера – выпивали, смеялись, оживлённо болтали, довольные удачным выступлением. Ешь, пей, веселись. Она сидела рядом, он это чувствовал каждой клеточкой тела, вдыхал её аромат, и всё внутри трепетало – но боялся взглянуть на неё и не поднимал глаз. За весь вечер не произнёс ни слова и не терял надежды, что это останется незамеченным.

– Ну и как вам сие новое творение Сергея Васильевича? – сквозь туман раздумий донёсся до него голос болтуна Кобылянского. – На мой взгляд, музыка просто изумительная!

– Совершенно с Вами согласен, – вторил ему Касымов. – А говорят, классика умерла, ушла в прошлое, всё великое давно написано и Чайковского не превзойти. Вот вам, пожалуйста – шедевр создан совсем ещё молодым человеком буквально на наших глазах!

– Не то что его однокашник Скрябин, – добавил Хлудов. – Слышали его последнюю симфонию? Это же настоящая пытка для ушей. Не понимаю, как это может нравиться. И он ведь совершенно убеждён, что он гений, а мы, старые снобы, просто ни черта не смыслим.

– Кстати, он ещё не развёлся с женой? – спросила Лагутина.

– А разве планировал? – удивился Касымов. – У них же с Верой Ивановной, если не ошибаюсь, четверо.

– Как, Вы разве не в курсе? Он ушёл от жены и живёт со Шлёцер!

И вдруг голос Анны Павловны, такой нежный и тихий, от неожиданности и от близости её зазвенел в ушах так пронзительно, что Ветлугин едва не вздрогнул от испуга:

– Я хорошо знаю Лизу Рощину. Мы вместе учились.

Все моментально затихли и уставились на неё с плохо скрываемым укором за то, что посмела нарушить веселье напоминанием о трагедии.

– Одно время мы очень дружили, – продолжала она. – Помню, она рассказывала, как пела романсы с Владимиром Витальевичем. Как влюбилась в него и страдала из-за любви к семейному человеку. Как не верила, что её чувства могут быть взаимны, что они могут быть вместе, что он может уйти от жены. Как немыслимо, невозможно ей это казалось и как она держала это в себе и не говорила никому, кроме меня – лучшей подруги.

– Что же случилось потом? – едва слышно спросил Ветлугин, по-прежнему не поднимая на неё глаз.

– Я не знаю. Наши пути разошлись. Но знаю, что она собиралась захоронить в себе это чувство, не давать ему воли и держать втайне до конца дней. И должна была, обязана была так поступить.

– Вы вините её? – спросила Лагутина.

– Виню? – возмутилась было она подобным предположением, но вдруг задумалась. – Имею ли я право кого-либо осуждать? Я любила её и всей душой ей сочувствовала. Но теперь…

Она долго молчала с открытым ртом и прищуренными глазами, словно мучительно подыскивая нужное слово. Наконец нашла:

– Теперь я её боюсь.

6

Всю дорогу до дома Ветлугин не мог отогнать мысли о Шнеере и в то же время не мог собрать их воедино, свести к какому-то знаменателю. Томился в бесплодных и бессмысленных раздумьях, которые не давали ни есть, ни спать, мешали читать газету и даже просто сидеть и смотреть в окно. Чувство тревоги не покидало его, хотя он не мог объяснить её причин и потому боялся, что придётся с ней свыкнуться, ибо не видел выхода из этого состояния.

Однако к вечеру следующего за концертом дня его стало беспокоить совсем другое: он хотел есть и спать, а на улице грянула вдруг на удивление (для середины-то мая) холодная и ветреная погода, на что он совсем не рассчитывал и потому был очень легко одет. По дороге от Николаевского вокзала в имение он совсем озяб и мечтал теперь лишь о том, чтобы скорее оказаться дома, перекусить, закутаться в тёплое одеяло и заснуть мертвецким сном.

Мария Сергеевна словно читала его мысли. Знала, в каком состоянии он приедет, и ждала его с горячим ужином, чаем и шерстяным пледом. Хотя сама смертельно устала и не чаяла оказаться в постели. Он это знал, но на лице её в тот момент была лишь неподдельная радость оттого, что он вернулся и ближайшие недели проведёт дома. Она сидела молча, смотрела, как он с удовольствием ест то, что она для него приготовила, и была совершенно счастлива.

В какой-то момент к её взгляду добавилась нотка сочувствия. Она знала о случившемся и понимала, как сильно эта новость подействовала на её мужа, хотя сама была мало знакома со Шнеерами. Они оба не хотели, да и не в состоянии были сейчас это обсуждать – и это тоже она прочла в его глазах. Они давно научились понимать друг друга без слов.

И вдруг Ветлугин совсем иначе взглянул на свою жену. Неожиданно понял, как он в действительности её любит, какое сокровище ему досталось. Понял, что раньше не замечал и не ценил этого, принимал как данное. И лишь теперь, стоя на грани разрыва, внутренне уже переживая его, будучи мысленно готов потерять семью – он осознал её истинное значение для него. Как не думаешь о ценности своей руки или ноги, пока не лишишься её.

Двадцать лет брака без крупных ссор и скандалов, измен и ревности, сомнений и недоверия, отторжения и усталости друг от друга – сформировали в итоге идеал христианской семьи: и будут двое одна плоть. Большую часть сознательной жизни они были вместе, и им было хорошо вдвоём – в сумме это давало нечто намного большее, нежели безумная страсть, коей не было даже в первые годы. Он чувствовал её неотделимой от себя частью, не мог представить себе жизни без Маши, сросся с ней воедино, сроднился настолько, что даже не замечал этого, не задумывался об этом.

Он вдруг понял, что в этой ситуации сильнее всего боится не причинить ей незаслуженную боль, не опозориться в глазах общества и даже не лишиться детей – а просто остаться без своей Маши. Это означало для него перевернуть вверх дном всю жизнь, начать её заново, с нуля. А он уже так стар и неповоротлив, так привык к налаженному быту, так зависим от него и тяжёл на подъём. Она понимает его как никто другой, знает его желания прежде, чем он попросит – сможет ли он прожить без этого? Надолго ли его хватит? Он ведь даже не ставил вопрос таким образом.

Алексей Степанович пристальнее вгляделся в свою жену – и тут его пронзила страшная мысль: она знает! Видит его насквозь – а значит, не может не знать. Разве можно не замечать такое? Безумные чувства, каких он никогда доселе не испытывал, вырываются из него с воплем и судорогой: неужели она – его Маша, так хорошо его понимающая – не догадывается ни о чём, не видит, как он изменился?

Да, разумеется, она знает о его любви к другой, знает о его внутренней борьбе. Вероятно, догадывается, кто именно вызвал в нём всё это. Но она мудрая женщина, она понимает, что если устроит истерику, станет возмущаться, чего-то требовать – этим только оттолкнёт от себя мужа в объятия соперницы. Она ведёт себя гораздо умнее: не подаёт вида, не делает сцен, не скандалит, не ставит ультиматумов – а вместо этого особенно нежна с ним, заботлива и внимательна. Если она и сможет его удержать – то лишь этим.

Впрочем, может быть, у него разыгралось воображение. Он ведь старательно скрывает свои чувства – и чему-чему, а уж этому как-нибудь да научился за столь долгую и насыщенную жизнь. Можно ли так хорошо знать другого человека, ежели тот сам себе поражается? Да и он ведь неплохо знает свою жену: может ли она догадываться о таком и никак не проявлять этого?

Он быстро заснул, но спал тревожно, ворочался, стонал во сне и часто просыпался. Ему снилось, как он снова приезжает на репетицию в Дворянское собрание – а весь оркестр уже знает о его любви к Анне Павловне. Он понимает это по тому, как смотрят на него музыканты, как перешёптываются за его спиной, полагая, что он не слышит. Кобылянский подходит к нему со своей пресловутой ухмылкой, похотливо подмигивает, поглаживает усы.

– Признайтесь же, дорогой Алексей Степанович, Вы уже залезли носом в её шикарное декольте?

Он говорит это тихо, но все слышат и начинают в голос хохотать. А где-то вдали сидит в углу Анна Павловна и прячет лицо от стыда.

Ветлугин снова проснулся и больше не мог уснуть. Уже светало. Физически он был измотан, но на душе неожиданно стало спокойно. Ему вдруг показалось, что он видит конец пути. Ещё долго идти, но конец уже виден. Он почувствовал в себе силы, чтобы справиться со своей греховной страстью, вытравить из себя Анну Павловну. Постепенно, шаг за шагом – но в конце концов он избавится от этого наваждения. В ближайшее время он её не увидит – и день за днём будет всё меньше думать о ней, всё меньше желать снова встретиться с нею. Рано или поздно – ещё не скоро, но уже в обозримом будущем – сможет общаться с ней как с обычной девушкой, оставаясь холодным и с иронией вспоминая ту короткую вспышку необузданной страсти.

И эту силу давала ему, казалось бы, простая и очевидная мысль: его жена поистине прекрасна, он её по-настоящему любит и не сможет жить без неё. Как ни странно, теперь, после стольких лет брака, у него впервые возникли сильные чувства к Марии Сергеевне. И тревога рассеялась, словно дым, ибо эти чувства казались крепкими и незыблемыми, в то время как Анна Павловна держалась в его сердце непрочно и представлялась теперь своего рода болезнью, от которой мало-помалу, но неизбежно должно наступить излечение.

В конце концов, не гордыня ли думать, что он особенный и чувства его особенные, что ему позволено то, чего не позволено другим, в силу дарованных свыше талантов? И не наивно ли считать себя первым и последним, кто на старости лет потерял голову от молоденькой красотки? Это же банально до оскомины, а Ветлугин, как всякий творческий человек, ничего не боялся так, как банальности.

Но теперь, с Божьей помощью, вооружённый внезапно открывшейся ему истиной о том, как дорожит он на самом деле своей семьёй, Алексей Степанович готов был бороться с собой и впервые узрел далёкий, но неотвратимый исход этой борьбы, сколь бы трудна она ни была, сколь бы непреодолимыми ни казались препятствия на пути к полному освобождению от греховного соблазна.

А главное – это дало ему финал концерта, который он так долго и мучительно искал. Всё вдруг сошлось воедино – и композиция в его голове выстроилась в гармоничное целое. Словно нашлась недостающая деталь мозаики – и картина сложилась. Он сел за стол – и к тому времени, как семья пробудилась и позвала к завтраку, партитура была закончена.

Третий концерт

1

«Дорогая Анна Павловна!

Снова пишет Вам дирижёр Алексей Степанович Ветлугин. Смею надеяться, Вы ещё помните меня и мечтаете снова выйти на сцену со мной не меньше, чем я с Вами. Полагаю, за наши два столь памятных выступления я успел достаточно узнать Вас, чтобы ничуть не сомневаться в том, что ранняя слава не вскружила Вам голову и Вы как пианистка остаётесь в столь же превосходной форме.

Невзирая на трагическое известие, омрачившее нашу последнюю встречу, я также надеюсь, что Вы не забыли фрагменты моего нового фортепианного концерта, которые я демонстрировал Вам накануне нашего выступления. Помнится, Вы проявляли неподдельный интерес к этому сочинению и даже выразили желание его исполнить. Собственно, пишу Вам, дабы сообщить, что ежели сие желание в Вас не угасло, осенью у Вас появится такая возможность.

22 сентября во всё том же белоколонном зале Дворянского собрания мы сможем вместе исполнить сие творение моего пера, которое уже месяц как завершено и составляет предмет моей особой гордости, представляется мне лучшим из всего, что я когда-либо создал. И поскольку, как я Вам уже признавался, Вы являетесь музой этого концерта, а значит – невольной виновницей его написания, за Вами остаётся безусловное право первой его исполнить.

Как обычно, репетируем три дня до концерта, посему с нетерпением жду Вас в столице утром 19-го. Очень надеюсь, что Вы ответите согласием, и пребываю в сладостном предвкушении нашей совместной премьеры.

Искренне Ваш

А. С. Ветлугин».

2

– А тем временем эсеры уже наметили новую жертву, – говорил Кобылянский. – Нашли очередного козла отпущения, на которого повесили все грехи.

– Кто на этот раз? – спросил Алексей Степанович.

– Теперь они собираются убить Плеве.

– Вздор. Эти господа уже берут на себя власть определять состав правительства.

– А чего Вы хотите, – воскликнул Хлудов, – ежели их предшественники уже взорвали одного царя!

– А Плеве-то за что? – недоумевала Лагутина.

– Известно за что, – ответил всезнающий Иван Трофимович. – Кишинёвский погром.

– Если хотите моё мнение, – добавил Касымов, – туда ему и дорога.

– Чем же Вам так не угодил бедный Вячеслав Константинович? – удивился Ветлугин.

– Как же, ведь его действия неуклонно ведут нас к войне с Японией.

– Тоже верно, – согласился Хлудов. – Не для того ли он так старался сместить Витте?

– Зачем нам сейчас, в такое трудное время, очередная бойня? – продолжал Касымов. – Почему бы не пойти на компромисс, не уступить с этими войсками в Манчжурии? Что за тупое упрямство?

– Однако же, – возразил Алексей Степанович, – это не даёт никому права самолично выносить кому-либо смертный приговор.

– Ну, с этим никто и не спорит.

– Видит Бог, грядёт революция.

Ветлугин был в прекрасном настроении. Провёл чудесное лето с семьёй в Крыму, где загорел, похудел и, казалось, помолодел лет на десять. Заново влюбился в свою жену, намного сильнее, нежели в первые дни брака, и как будто пережил с нею новый медовый месяц. Чувствовал, что окончательно поборол в себе Анну Павловну и готов встретиться с ней спокойно, бесстрастно глядя в её бирюзовые глаза, не утопая в них и не теряя голову от её взгляда и улыбки. Оставалось лишь дождаться её, чтобы начать репетицию. Она опаздывала, чего ранее с ней не бывало. Но его это не тревожило, все его мысли были сосредоточены на концерте.

Однако случилось непредвиденное, что тут же выбило его из колеи и нарушило столь трудно достигнутый им душевный покой: Анна Павловна вошла в зал не одна, а в сопровождении кавалера. Никто не знал, что за юноша вёл её под руку. На вид ему можно было дать лет пятнадцать. Очень крупный, толстый, довольно уродливый, с придурковатой улыбкой на лице, неловкий и неуклюжий.

– Здравствуйте, дорогой Алексей Степанович! – радостно воскликнула Анна Павловна, одной рукой поглаживая косу, а другую всё тем же изящным жестом подавая для поцелуя. – Счастлива снова Вас видеть и играть с Вами! Прошу прощения за опоздание. Позвольте представить: мой друг, скрипач Илья Стрешнев. Очень интересуется Вашим творчеством и просил возможности присутствовать на репетиции. Вы не против?

– Для меня огромная честь познакомиться с Вами! – вдохновенно произнёс Стрешнев, пожимая руку Ветлугину.

– Очень рад. Разумеется, я не против. Начнём?

Появление этого юноши повергло Алексея Степановича в замешательство. Он не мог понять, что это за человек, какую роль играет в жизни Анны Павловны и зачем она притащила его с собой сюда. Украдкой всматривался в них, стараясь не упустить ни единого взгляда, ни единого жеста, ни единой улыбки, коими эта парочка обменивалась на протяжении репетиции. Кто он для неё? Что их связывает? Какого характера их отношения?

И чем больше он всматривался, тем яснее осознавал: Стрешнев ухаживает за Анной Павловной, а она – принимает его ухаживания. И чем больше он убеждался в этом, тем сильнее всё закипало внутри него, ибо он снова понимал, что обманывал себя и не просто заново проваливается в ту же бездну, но вовсе и не вылезал из неё. Словно запойный алкоголик, надолго лишённый спиртного, первое время мучается ломкой, однако всё больше смиряется, всё меньше ощущает порочную тягу, отмывается, бреется, прилично одевается и становится похож на человека – но лишь до тех пор, пока снова не сталкивается с вожделенным зельем, один глоток которого напрочь сносит голову и вмиг возвращает в прежнее состояние.

Алексей Степанович не мог смириться с тем, что видел. Не верил глазам своим. Не в силах был наблюдать, как Анна Павловна кокетничает с этим уродцем, улыбается ему, строит глазки. Не мог допустить, чтобы она отдалась такому ничтожеству. «Кто этот Стрешнев в сравнении со мной? – думал он. – Как может он флиртовать с моей Анечкой! Он не имеет права даже дышать в её сторону! Недостоин ни единого взгляда её бирюзовых глаз! Нет, я не допущу этого, не позволю ему забрать её у меня, ни за что не отдам её! Она должна принадлежать только мне!»

Он вдруг понял, что, невзирая на «новый медовый месяц», был бы счастлив теперь, если бы Маша полюбила другого и ушла. Да хоть к тому же сопляку Стрешневу! Это он мог бы принять и пережить. Пускай, это ведь значительно всё упростило бы. Но только не Аня! Он даже смотрится с ней рядом нелепо! Неужели она, с её-то красотой и талантом, не могла найти более достойного? Он бы стерпел конкуренцию с кем-нибудь вроде Рахманинова, Скрябина или того же Шнеера. Но это чучело… Кто он вообще такой? Откуда взялся? Чем заслужил расположение такой потрясающей девушки?

Звучала музыка, которую он написал о ней и для неё. Она играла изумительно, но при этом была не с ним. Всё внимание её было обращено в зал, где в первом ряду сидел Илюша с партитурой в руках, посылая ей восхищённые взгляды и лучи своего обаяния. И Алексею Степановичу казалось, будто весь смысл его музыки извратили, перевернули с ног на голову: можно подумать, в ней говорилось о любви Стрешнева, это он признавался ей в своих чувствах в медленной части и она отвечала ему взаимностью своим исполнением. Она играла и смотрела в зал, словно автор вообще ни при чём!

3

Сразу же по окончании репетиции, не обменявшись и парой слов с Ветлугиным, Анна Павловна ушла под ручку со своим кавалером, весело болтая и посмеиваясь. Алексей Степанович вернулся в гостиницу и долго не мог успокоиться. Ходил взад-вперёд по нумеру, словно Позднышев в том вагоне, и ловил себя на том, что впервые в жизни испытывает чувство, доселе ему неведомое: едкую, жгучую, испепеляющую душу ревность.

Мария Сергеевна в молодости была весьма привлекательна, из знатной семьи, её добивались многие. Ещё на стадии ухаживания у него бывали конкуренты, даже постарше и посолиднее. Однако он никогда не ревновал её, ему в голову не приходило сомневаться в её верности, ни разу не находил он к тому достаточного повода.

Теперь же недюжинным умом своим он отчётливо понимал, как это нелепо – ревновать девушку, которая не принадлежала ему, не принадлежит и, видимо, не будет принадлежать. Как глупо требовать от неё верности женатому мужчине, который и не собирается бросать ради неё семью. Как смешно ожидать, что она не будет строить своё счастье с кем-то другим и никогда не выйдет замуж. У неё своя жизнь, она не обязана умереть старой девой из-за любви к нему.

В чём же проблема? Почему сердце столь упрямо не слушается ума? Неужели дело лишь в ничтожности Стрешнева? «Но ведь я ровным счётом ничего не знаю об этом человеке, – думал Ветлугин. – Да, он весьма непривлекателен внешне – но так уж ли это важно для мужчины? Да, он молод, примерно её возраста – но ведь и я женился в двадцать с небольшим на ровеснице, которая предпочла меня куда более именитым женихам. Да, он никому не известен как музыкант – но ведь каких-то полгода назад я думал так же об Анне Павловне. Может, он тоже гений, каких свет не видывал? Может, через год о нём затрубит весь мир? Если они любят друг друга и полагают, что будут счастливы вместе – какое право я имею им препятствовать? Кто я для неё, чтобы она спрашивала моё мнение?»

Однако самым трудным было возвращение подзабытого вопроса четырёхмесячной давности: любит ли она его? Тогда он решил, что любит, но теперь физически не мог столь отчётливо помнить все те мельчайшие нюансы жестов, взглядов, интонаций голоса, что привели его к такому выводу. Сомнения в этом, мучительная неизвестность, отсутствие точного ответа начали терзать с новой силой.

Если любит – как посмела явиться на репетицию с другим и так открыто с ним кокетничать? Что она хотела этим сказать? Что за четыре месяца разлюбила его и полюбила другого?Неужели она сделала это нарочно, чтобы заставить его ревновать? Нет, она не может быть так жестока. Это подло, цинично, беспощадно. Но после той встречи в первой артистической не могла же она не знать о его чувствах, не понимать, что он пытался сказать ей своей музыкой. Она слишком тонкий, чуткий музыкант, чтобы не видеть этого.

Тогда к чему весь этот спектакль? Возможно ли, чтобы она намеренно причиняла ему боль? Или всё-таки тогда ему показалось, он выдал желаемое за действительное, разыгралось распалённое любовью воображение и дорисовало то, чего в реальности не было? А на самом деле она просто восхищается им и думает, что он, в свою очередь, просто восхищается ей? Что, если она вовсе не подозревает о его любви, не воспринимает его как мужчину и, невзирая на все намёки, не относит к себе выраженные в его музыке чувства?

Как ни пытался он отвлечь и чем-то занять себя, к вечеру понял, что не в силах больше держать всё это в себе и молчать. Он должен был обсудить это с нею. Задать прямой вопрос и получить прямой ответ. Даже если она, как порядочная девушка, после этого решит пресечь всякое общение с ним. Может быть, так даже будет проще. В тот момент ничто не было для него страшней неизвестности.

И тогда он принял решение написать ей письмо и передать его на завтрашней репетиции. Как-нибудь незаметно для всех, и прежде всего для неё, положить запечатанный конверт к ней в сумочку, которую она, как обычно, оставит в угловом кресле первого ряда. Он сел за стол и начал писать, ежеминутно сминая и сжигая неудачные варианты. Полночи просидел над текстом, пока наконец, почти к рассвету, не заклеил конверт, где на листке бумаги было написано:


«Дорогая Анна Павловна!

Нет нужды представляться, ведь Вы, конечно же, узнаете мой почерк. И удивитесь, что я пишу Вам теперь, когда имею возможность говорить с Вами лично. Однако я никогда не решился бы открыто высказать Вам всё, что собираюсь здесь написать. И в то же время не могу больше молчать, держать в себе эти раздирающие мою душу чувства и переживать их наедине с собой, никому не показывая.

Я люблю Вас. Неужели Вы до сих пор не догадывались об этом, не слышали этого в моей музыке, которая не говорит больше ни о чём, кроме как о моей любви к Вам? Поверьте, за двадцать лет счастливой семейной жизни я и предположить не мог, что когда-нибудь смогу полюбить другую, и осуждал за подобную слабость других, в том числе моего некогда лучшего друга Шнеера. Однако, сколь бы ни сознавал я всю греховность и запретность моего чувства, оно сильнее меня, приносит мне величайшие страдания, но в то же время и величайшее счастье, какое я когда-либо испытывал.

Я написал бы толстую книгу о том, что пережил за время знакомства с Вами, ведь для меня это целая отдельная жизнь. Однако Вы можете быть совершенно уверены, что я никогда не посмею бросить семью, оставить детей без отца и разрушить освящённый Церковью брак. И тем более не стану склонять Вас к соучастию в супружеской измене. Не только потому, что слишком уважаю свою жену, дабы столь подло предать её, но также и потому, что слишком уважаю Вас, дабы предложить Вам столь унизительную роль.

Пишу Вам лишь по одной причине: последние четыре месяца ничто не доставляет мне больше страданий, чем неведение о том, что чувствуете ко мне Вы. Это единственное, что мне сейчас нужно, необходимо как воздух: просто знать. Это всё, о чём я прошу Вас, и смею надеяться, Вы сможете выполнить эту просьбу. Даю слово, что каким бы ни был Ваш ответ, это ничего не изменит в наших отношениях и навеки останется между нами. Сожгите это письмо сразу же по прочтении, и мы никогда более не вернёмся к этому разговору.

Если Вы просто честно ответите, какие чувства ко мне испытываете – будь то любовь, столь же сильная, сколь моя, или простое человеческое уважение, или даже скрытая неприязнь, каковы бы ни были её причины – в любом случае признание Ваше для меня жизненно важно. Вы значительно облегчите мою непосильную ношу, и я век буду Вам благодарен. После этого мы сможем, как раньше, сколько угодно играть вместе, и обещаю Вам, что никогда более не коснусь этой темы и тем более не позволю себе прикоснуться к Вам.

Не могу выразить, сколь нелегко мне было решиться написать Вам, и нещадно корю себя, ежели Вам столь же трудно ответить мне. Однако не смел бы просить Вас об этом, если бы в силах был и далее скрывать свои чувства к Вам и терпеть грызущие душу сомнения по поводу Ваших ответных чувств ко мне. Молю Вас о спасении и жду Вашего ответа как манны небесной.

Навеки преданный Вам

А. С. Ветлугин».

4

Когда он явился на вторую репетицию с конвертом во внутреннем кармане фрака, Анна Павловна уже сидела за роялем и играла. Её сумочка лежала на привычном месте. Стрешнева в зале не было.

– Приветствую, дорогой Алексей Степанович! Вы, случайно, не знаете, куда делся наш господин Стрешнев?

– Откуда же мне знать, дорогой Иван Трофимович? Разве я сторож господину Стрешневу?

– Мы уж думали, каждый день будем иметь удовольствие лицезреть его.

– Попомните моё слово, – вклинился Касымов, – не выйдет она за него. Тоже мне партия для такой завидной невесты! Это же сущий мезальянс. Красавица и чудовище.

– Вот и я говорю – надеюсь, мы больше его не увидим. Уж кто-кто, а она могла бы найти жениха получше. Как-никак знаменитость, любимица публики, у неё нынче богатый выбор, – сказал Кобылянский и подмигнул Ветлугину, словно намекал на него.

Алексея Степановича передёрнуло. С одной стороны, приятно было слышать, что его мнение о Стрешневе разделяет весь оркестр. С другой, неприятно было слышать любые сплетни об Анне Павловне и хотелось скорее куда-нибудь спровадить этих болтунов подальше от её сумочки.

Он попросил артистов проследовать на сцену и начал складывать свои вещи рядом с вещами Анны Павловны. Возможность незаметно подсунуть письмо появилась, но он панически боялся и откладывал до последнего, словно одно это движение могло стать для него смертным приговором. Мысли в голове завертелись как бешеные: этот короткий жест может всё изменить, поставить точку. Он представил, как будет завтра смотреть ей в глаза. Начал прокручивать в голове возможные варианты её ответа – и сомневаться: так ли уж необходим ему этот ответ? Как он будет чувствовать себя, если она скажет, что не любит его? Уверен ли он, что это лучше неведения? Что, если она в самом деле прервёт всякое общение с ним?

Нет, надо решаться. Сейчас или никогда. Другой возможности не будет. Его возня рядом с её сумочкой затянулась и может вызвать подозрения. Он полез было в карман за письмом – но вдруг услышал позади голос Кобылянского:

– Кстати, Алексей Степанович, хотел Вас спросить!

Ветлугин вздрогнул: он был уверен, что никто ничего не видит, но решись он секундой раньше – и всё увидел бы главный сплетник оркестра! Сердце сжалось при мысли, что он был в вершке от пропасти, в одном шаге от скандала, жертвой которого стала бы и она.

– Вы меня, право, напугали, Иван Трофимович. Я думал, Вы уже на сцене.

– Прошу прощения. Вам известно что-нибудь про нашего приснопамятного Владимира Витальевича? А то ведь с тех самых пор ни слуху ни духу.

– Поверьте, я знаю не больше Вашего. Давайте начинать репетицию.

– Всё это чёртово письмо, – произнёс Кобылянский и направился к сцене.

Алексей Степанович оторопел: как всякому одержимому, ему снова казалось, будто все вокруг говорят только о нём и его тайной страсти. Он снова едва не схватил инфаркт, но тут же успокоил себя: «Ну уж нет, это невозможно, никто не может об этом знать».

– Какое письмо? О чём Вы? – на ходу остановил он Ивана Трофимовича.

– Как, Вы разве не знаете, каким образом Ольга Максимовна прознала об измене мужа?

– Нет, расскажите. – Он в самом деле не знал этого.

– Обнаружила письмо Рощиной. Его уже напечатали в каком-то журнале.

Ветлугин шёл к дирижёрскому пульту, а в голове снова всплывали жуткие сцены, что потрясли его четыре месяца назад: нож, воткнутый в сердце Оли, дети, задушенные собственной матерью. И причиной всему – листок бумаги, случайно попавший не в те руки! Только что он и сам чуть было не стал жертвой непредвиденной случайности, которая легко могла разрушить его жизнь, стоить ему и семьи, и карьеры. Что, если и его письмо к Анне Павловне увидит кто-то, кроме неё? Вовсе не по её вине, но лишь по воле Господа, Который не преминет обрушить на его голову заслуженную кару.

Что, если она нечаянно обронит письмо? Что, если его мельком увидит Стрешнев? Что, если оно не сгорит целиком и попадёт на глаза следующим постояльцам нумера? И ещё миллион других «что, если». Возможно ли всё предусмотреть? Каких только фортелей не выкидывает судьба, дай только повод! Допустимо ли так рисковать не только собой, но и добрым именем Анны Павловны? Своими руками он создал первое и единственное вещественное доказательство того гнусного предательства, которое совершалось в его душе против семьи и веры Христовой.

Но если не письмо – что тогда? Снова нестерпимая пытка неведения? Разве что обсудить это с ней устно, высказать всё в личной беседе? Ведь они уже как-то гуляли вдвоём в Михайловском саду. Будет ли снова такая возможность? И решится ли он на это? Повернётся ли язык сказать «я люблю Вас», стоя лицом к лицу и глядя прямо в бирюзовые глаза?

Тут он впервые пригляделся к Анне Павловне – и вдруг заметил, что она чем-то встревожена, поглаживает косу особенно интенсивно. Заметил лишь он один, как особо внимательный к ней, и задумался: «В самом деле, а где же Илюша? Вчера у меня сложилось впечатление, что этот болван специально сюда приехал, чтобы виться за ней хвостом. Связано ли её беспокойство с его отсутствием? Что, если оно связано со мной?»

Они начали играть, он украдкой поглядывал на неё через плечо – и постепенно, нота за нотой, взгляд за взглядом возвращалось то эйфорическое чувство, что впервые испытал он тогда, в первой артистической: её глаза и её исполнение говорили ему больше, чем сказали бы любые слова. И понимали это лишь они двое из всех присутствующих, словно их связывали невидимые нити, по которым текли в обе стороны мысли друг друга.

Сейчас она как бы говорила ему: «Да, я люблю тебя. Прости за вчерашнее. Мне жаль, что тебе пришлось это увидеть. Я не хотела делать тебе больно. Но ты ведь знал, что я не могу быть твоей, что рано или поздно я буду отдана другому. Поверь, он не так плох, как может показаться на первый взгляд. Мне так же трудно, как тебе, но иначе нельзя. Ты должен отпустить меня, поддержать в этом нелёгком решении и позволить мне быть с другим».

Это было настолько ясно, понятно, осязаемо, что он и вовсе забыл о письме. Обнаружил его, лишь когда вернулся в гостиницу и снял фрак. Тут же бросил в камин и проследил, чтобы оно сгорело дотла, благодаря Бога за то, что в нужный момент послал Кобылянского, дабы уберечь его от столь глупого, необдуманного шага. У них было нечто гораздо более прекрасное, чистое, возвышенное, нежели такая пошлость, как тайные любовные письма.

5

Зал снова был переполнен. В первом ряду Ветлугин заметил Стрешнева с огромным букетом алых роз.

– Вы уже слышали, дорогой Алексей Степанович? – шепнул Кобылянский. – Стало известно, где пропадал наш женишок.

– Всё-то Вы знаете раньше всех, дорогой Иван Трофимович. И где же? Просветите меня.

– Ездил в Москву к её родителям. Говорят, свалился как снег на голову, никто не ждал его приезда. А он, только представьте, явился без приглашения, просил её руки и получил их благословение.

– Экая шельма! – воскликнул стоявший рядом Хлудов. – Кто бы мог подумать, что этот увалень… А что же Анна Павловна?

– Размышляет, – многозначительно кивнул Кобылянский и пошёл на сцену, напевая: – Я вас люблю, хоть и бешусь, хоть это стон и труд напрасный…

Ветлугин ожидал чего-то подобного, но всё равно испытал щемящую досаду оттого, что это происходит так скоро. Надеялся как можно дольше держать её при себе, оттягивать момент свадьбы, которая, казалось, навсегда отнимет её у него. Лишь бы ещё хоть часок, хоть минутку она принадлежала ему, а не этому юному оболтусу!

Они начали играть. Музыка, написанная им специально для неё и лучше всяких слов выражающая всю полноту его чувств к ней, впервые звучала целиком, от начала до конца, при полном зале сосредоточенных слушателей. Исполнением своим они как никогда ясно и чётко говорили друг с другом. Это было нечто парадоксальное, трансцендентное: столь интимная беседа двух душ на запредельном уровне взаимопонимания – и в присутствии более полутора тысяч человек, которые всё это видели, слышали и, казалось, не могли не понимать.

Медленную часть концерта – одно из красивейших лирических adagio в истории музыки – Анна Павловна играла столь упоительно, что женщины в зале плакали. Она как никто понимала, что в этих звуках заключена любовь такой силы, какой никогда и никто больше не испытает к ней, и своими изящными тонкими пальцами, нежно скользящими по клавишам, отвечала взаимностью, благодарила за эту любовь, но в то же время выражала всю глубочайшую тоску безнадёжности, туго переплетённой с любовью и в жизни, и в музыке.

Публика приняла Третий концерт Ветлугина доселе неслыханным беснованием. Аплодировали стоя, вызывали на поклон раз десять, забросали Анну Павловну цветами (Стрешнев первым вручил свой букет). Она плакала от счастья, и Алексей Степанович едва сдерживал слёзы. Чувствовал, что эти сорок минут на сцене стоят всей остальной его жизни, ибо никогда уже не суждено ему испытать ничего более колоссального по своей мощи. Казалось, душа его может взорваться и накрыть весь зал ударной волной.

На очередном послеконцертном застолье Анна Павловна оказалась между Ветлугиным и Стрешневым. Гостей было много, и Алексей Степанович был настолько погружён в свои мысли, что не сразу оглядел всех присутствующих. Сначала заметил некоторое смущение на лицах и лишь потом, когда взгляд его дошёл до противоположного конца длинного стола, понял причину сего и не поверил своим глазам: прямо напротив него сидели Шнеер и Рощина!

Но поразительнее всего было не столько то, что эта скандальная парочка так беззастенчиво заявилась сюда, сколько то, что они были совершенно спокойны и даже веселы. Как будто ничего не случилось с его семьёй каких-то четыре месяца назад. Можно подумать, это произошло не с ним. Ветлугин едва узнал своего друга: он был одет как сапожник, отрастил усы, пил за троих, наполнял зал своим гулким басом и улыбался во всю ширь своего огромного рта. Рощина не отставала в количестве выпитого, громче всех хохотала, охотно болтала с соседками и буквально сияла, светилась счастьем. Сидевшие вокруг музыканты были в недоумении, растерянно вперили глаза в стол и не знали, как на всё это реагировать.

– Ба! Вот и виновник торжества! – воскликнул Шнеер, наконец заметив Ветлугина.

– Анечка! – радостно завопила Рощина. – Как же давно я тебя не видела! Как же я по тебе соскучилась! Как же я тебя обожаю! – И бросилась обнимать и целовать Анну Павловну, которая не знала, куда девать себя от смущения.

– Поздравляю тебя, Лёша! – продолжал тем временем Шнеер, поднимая очередной бокал. – Ты сотворил подлинный шедевр. Не сомневаюсь, твой концерт прогремит на весь свет и войдёт в репертуар крупнейших пианистов. Я и сам жажду его сыграть. Впрочем, ты нашёл себе идеальную солистку. Невзирая на молодость, Анну Павловну поистине трудно превзойти. Я и не мечтал о лучшей замене для себя. Вы двое составили изумительный дуэт, который ещё покорит величайшие сцены мира. Вот увидите, – обратился он ко всем присутствующим, указав бокалом на Алексея Степановича и Анну Павловну, – их ждёт великое будущее! За вас, друзья!

По залу прокатилось вялое «ура», раздалось тихое позвякивание посуды, гости отпили по крошечному глотку и снова уставились в свои тарелки. Шнеер и Рощина залпом осушили свои бокалы и сразу же снова их наполнили. Владимир Витальевич встал.

– Товарищи! – провозгласил он с особой торжественностью. – За последние месяцы мы с Лизой объездили весь мир. Но нигде, нигде во всём свете не встречал я таких умных и одарённых людей, как в России! Я верю, что огромный потенциал нашего народа не раскрыт ещё и на сотую долю процента. У нас всё впереди, за нами будущее, скоро мы преобразим весь мир! Я хочу выпить за многострадальный русский народ!

Снова Шнеер и Рощина звонко чокнулись и выпили до дна, пока все остальные едва пригубили, недоумённо переглядываясь между собой. Шнеер не стал садиться, а сразу обратился к Ветлугину:

– Лёша, у меня к тебе есть конфиденциальный разговор. Выйдем.

Они прошли в ту самую первую артистическую. Там Владимир Витальевич крепко обнял Алексея Степановича и сказал:

– Дорогой друг! Мне так тебя не хватало! За последние месяцы я столько всего пережил, что едва ли осталось во мне хоть что-то от прежнего Шнеера, с которым ты столько лет дружил.

– Да уж, тебя не узнать, – согласился Ветлугин.

– А что же ты? Всё тот же консервативный Лёша Ветлугин? Православие и самодержавие, Бог и царь – опора и мощь России?

– К чему ты клонишь?

– Лёша, я верю в твой ум. И знаю, что ты веришь в мой. Ты прислушаешься ко мне, задумаешься и придёшь к правильным выводам. Не отринешь мои слова, не поразмыслив над ними так глубоко, как только ты это и умеешь. Самодержавие обречено. Считанные годы, если не дни, сковывает нашу свободу царская власть. Война с Японией приведёт к революции. Николай будет свергнут – туда ему и дорога. Отряси прах отживших, устаревших стереотипов. Одумайся и примкни к реальной силе, способной преобразить Россию.

– Неужели ты стал одним из этих, – поразился Ветлугин, – которые взрывают бомбы, стреляют в людей на улице?

– Господь с тобой, Лёша. Эсеры – вчерашний день. Они погрязли в подпольной работе, только и умеют, что гадить исподтишка, и сами не знают, что будут делать, ежели вдруг придут к власти.

– А кто знает? – иронично улыбнулся Ветлугин.

– Зря смеёшься. Слышал про Второй съезд РСДРП в Брюсселе и Лондоне? Вот где настоящая мощь, которая всё изменит! Вот где единственный внятный и логичный, смелый, но реальный план по переустройству России! А главное – подлинная сила и дерзновение, чтобы воплотить его в жизнь!

– Ты всерьёз предлагаешь мне стать революционером?

– Знаю, сейчас для тебя это звучит дико. Как звучало и для меня всего полгода назад. Но я многое переосмыслил. И ты слишком давно и хорошо знаешь меня, чтобы думать, будто перемена во мне совершилась на пустом месте, от потери рассудка или под влиянием чьей-либо агитации.

«Отнюдь, – думал про себя Алексей Степанович. – Это оправдание, индульгенция, развязывающая тебе руки и дозволяющая творить что вздумается: мол, сражаюсь за счастье всего человечества – и что на этом фоне какая-то женщина и какие-то два ребёнка?»

– Однажды я осознал, – продолжал Владимир Витальевич, – всё, во что я верил ранее – истинность веры Христовой, незыблемость монархии на Руси – не более чем мираж. Пустые слова, не имеющие ничего общего с реальностью. С детства навязанные кем-то клише, оторванные от окружающей действительности. Мы, дворяне, живём в изоляции, словно под колпаком, в своём маленькой замкнутом мирке, не видим народа, не знаем и не хотим знать реальной жизни.

– И ты не боишься так открыто меня вербовать?

– Мне нечего опасаться. Я знаю, ты человек принципов. Никогда не сдашь друга Охранному отделению, даже если не считаешь меня более своим другом. Но я искренне надеюсь, что ты обдумаешь моё предложение и присоединишься к нам. Это трудно: вмиг отказаться от всего, чему верно служил всю жизнь. Уж я-то знаю! Но я также знаю тебя и верю, что ты способен на это. Ветлугин не ошибётся и сумеет сделать правильный выбор. Нам нужны такие люди, как ты – умные, талантливые, влиятельные, всемирно известные. И поверь, за границей ничто не будет тебе грозить, а когда в России сменится власть, партия не останется в долгу.

– Так вот в чём дело? – вздохнул Ветлугин. – На то и расчёт? Наперёд запастись тёпленьким местечком на время грядущей бури, а остальные пусть сгинут в огне перемен, пока вы, товарищи, будете ломать страну под себя, как вам заблагорассудится?

– Помилуй, Алексей Степанович, какого же ты мнения обо мне! Поверь, о себе я думаю в последнюю очередь. Конечно, никакие перемены не даются легко. Так трудно тебе, одному человеку, измениться – каково же меняться огромной стране? Не бывает революций без жертв, без крови – но это неминуемо, неотвратимо. Словно нарыв, который необходимо вскрыть, как бы ни было больно, ради спасения всего тела. Ты имеешь власть над умами, твоё перо, твоя дирижёрская палочка могут стать мощными орудиями воздействия на массы – а значит, в твоих руках облегчить эту ношу, смягчить боль неизбежной хирургической операции, ослабить огонь разрушения и ускорить возрождение новой России из пепла! Вместе мы сделаем эту страну лучше, наши дети и внуки будут нам благодарны!

Алексей Степанович пребывал в столь возвышенном расположении духа, был так приятно утомлён пережитым сегодня и напитан вдохновением от совершившегося на сцене, что Шнееровская пропаганда отскакивала от него, как от стенки. Он не мог должным образом реагировать на витиеватые речи, обильно вливаемые в его уши, ибо душа его была чересчур измотана и не способна сейчас даже на элементарное удивление.

– Я подумаю, – с формальной холодностью ответил он, не найдя других слов. – А пока давай вернёмся за стол. Неприлично так оставлять гостей.

6

Они вернулись в зал и обнаружили, что там своим звонким голосом, слегка заплетаясь языком от излишней дозы спиртного, оживлённо разглагольствует Лиза Рощина.

– Пришло время женщине освободиться от оков патриархального быта! – пафосно восклицала она, воздевая кверху указательный палец. – В нас с детства вбивают, что мы должны быть кроткими и смиренными, скромными и покорными воле мужчин, беречь невинность до брака, захоронить свои мечты и способности, всецело отдаться семье и детям. Но история не стоит на месте, времена меняются, и нового человека уже не могут удовлетворить старые домостроевские принципы. Он слишком сложен, чтобы вместиться в столь узкие рамки.

– Что же Вы предлагаете? – спросила сидевшая рядом Лагутина. – Бросать семьи и заниматься карьерой? Кому же тогда рожать и растить детей?

– Вы живёте в плену устаревших представлений о семье, придаёте слишком большое значение тому, что подумает о вас общество, которое приемлет лишь один тип семьи из миллиона возможных. Вы панически боитесь осуждения при малейшем отступлении от этого омертвевшего шаблона. Станьте свободнее и позвольте себе следовать собственной природе! Если почувствовали в себе призвание – отдайтесь ему и забудьте тот образ женщины, который навязывает толпа. Полюбили другого – уходите из семьи, бросайте детей. Полюбили женатого – уводите. Если двое любят друг друга – никто и ничто не должно встать у них на пути!

– А ежели кто-то захочет иметь двух жён, как магометане? – вмешался Хлудов.

– Почему бы и нет? Если это устраивает всех троих, отвечает их внутренним потребностям – это их личное дело, и никто не вправе за это их осуждать. Сколько боли, страданий, трагедий можно было бы избежать, если бы люди следовали инстинктам, не ограничивали себя без нужды и не забивали голову тем, как отнесутся другие!

«Вот оно что, – подумал Алексей Степанович. – Как я и предполагал, они просто оправдывают себя. Валят всю вину на неправильное устройство общества. Как удобно и поистине универсально!»

– По-Вашему выходит совсем как у классика: Бога нет – всё позволено, – сказал Касымов.

– Да нет же, Бог есть! Только Он – у вас в голове! За тысячелетия эволюции человек стал достаточно развит, чтобы самостоятельно управлять собой и определять рамки дозволенного, вместо того чтобы придумывать себе Бога и сковывать себя рамками, якобы исходящими от Него. Хватит насиловать себя ради какого-то воображаемого существа, жестоко карающего за непослушание! Только вы сами себе судьи, только ваша совесть может решать, что можно, а чего нельзя делать! Нет никакого долга, коему вы обязаны служить в ущерб своим чувствам и устремлениям! Нет никакого общества, которое указывает вам, каким нужно быть! В мире слишком много страданий, чтобы отказываться от счастья!

– Что же делать, ежели счастье возможно лишь ценой чужого страдания? – спросил Кобылянский. – По-Вашему, права была Анна Каренина, поддавшись страсти и оставив мужа ради любовника? Прав господин Скрябин, бросивший жену с четырьмя детьми?

– Разумеется, правы, и не Вам их судить! Если мы и можем судить кого-то – я скорее осудила бы тех, кто, по-Вашему, пострадал из-за них. За то, что и сами живут в темнице навязанных кем-то правил, и других заставляют следовать опостылевшему долгу, вместо того чтобы отпустить то, что тебе уже не принадлежит, и позволить другому пойти за своей любовью! Тот, кто способен на это, сам рано или поздно найдёт своё счастье. Лишь страх мешает нам и заставляет прятаться под ширму долга и обязанности. Страх одиночества, страх осуждения и насмешек – только он заставляет нас придумывать правила, по которым мы привязываем к себе других людей. Но человек может раскрыться как личность, реализовать заложенный в нём потенциал, лишь будучи свободен от страха и прочих уз, в которых добровольно задыхаются миллионы!

– А что Вы скажете, ежели Владимир Витальевич вдруг полюбит другую и оставит Вас? – подал голос Илюша.

– Если таково будет истинное желание его сердца – так тому и быть. Значит, он больше мне не принадлежит и я не вправе приковывать его к себе. Передумает, захочет вернуться – что ж, приму назад, если сама того захочу. Нет никаких общих правил, которые все обязаны соблюдать. Никто никому не принадлежит и ни от кого не зависит, мы все свободны и отвечаем только за себя!

– А ежели у Вас к тому времени будут дети? – спросил Ветлугин.

– Я буду рада возможности воспитать своих детей в духе свободы, дать им шанс с малых лет познать её вкус! Меня делает счастливой и готовой к любым ударам судьбы вовсе не то, что кто-то привязан ко мне и от меня зависим, но лишь моя внутренняя свобода, коей я с лёгкостью готова делиться с ближним, ежели ему это потребуется. И если когда-нибудь у нас будут дети, пусть они учатся этому с пелёнок и тем самым готовятся к жизни в новом мире, который неизбежно придёт на смену старому и отжившему!

И вдруг Анна Павловна молча вскочила из-за стола, взяла вещи и побежала к выходу. Это вызвало некоторое замешательство у всех, кто сидел за столом. Недолго думая, Стрешнев побежал за ней. А ещё через минуту им вслед отправился Алексей Степанович.

Он видел, как Илюша побежал искать свою невесту на Невском – и сразу понял, что тот ошибся. Повернул в другую сторону и пошёл в Михайловский сад. Очень скоро убедился в своей правоте, заметив её фигуру среди деревьев.

– Анна Павловна! – окликнул он её. – Постойте!

Она остановилась и повернулась к нему. Он направился к ней, но тут пошёл дождь, который за считанные секунды разразился в мощный ливень. Вместе побежали они неизвестно куда, лишь бы где-то укрыться. Вскоре заметили лавку с небольшим навесом над ней. Сама лавка была сломана, сесть было не на что. Им ничего не оставалось, как встать под навесом.

Был поздний вечер, и вокруг не было ни души. Они теснились на крошечном пространстве, вплотную друг к другу, мокрые до нитки, дождь хлестал по ногам. Они были почти одного роста и волей-неволей глядели друг другу в глаза. Ему казалось, что дождевые капли, стекающие по её лицу, мешаются со слезами.

– Что с Вами, Анна Павловна?

– Простите. Не знаю, что на меня нашло. Я больше не могла это слушать.

– Рощина выпила лишнего. Не стоило так близко к сердцу принимать её слова.

– Почему меня всегда так задевает человеческая неправота?

– Потому что Вы особенно требовательны к себе.

– Мне больно думать, Алексей Степанович, что Вы хоть в чём-нибудь с ними согласны. Я знаю, Вы дружили со Шнеером, когда меня ещё на свете не было.

– Но и Вы когда-то дружили с Рощиной. И видите, как она изменилась. Столь же странно мне наблюдать, во что превратился он.

Она ненадолго отвела взгляд, но вдруг посмотрела на него особенно пристально, возбуждённо, широко раскрытыми бирюзовыми глазами, будто вся жизнь её зависела от того, что она сейчас скажет.

– Вы согласны, что Лиза не имела права доводить до того, что случилось, могла и обязана была сделать всё, чтобы не допустить этого?

– Согласен.

– Вы согласны, что и Владимир Витальевич не имел права предавать жену, бросать её и детей, мог и обязан был сделать всё, чтобы сдержать свою запретную страсть?

– Согласен.

– Вы согласны, что любовь прекрасна сама по себе, даже когда не можешь быть вместе с любимым человеком?

– Согласен.

– Вы согласны, что нельзя быть счастливым за счёт страдания других, строить своё благополучие на чужом горе?

– Согласен.

– Вы согласны, что если не можешь быть с любимым человеком, нужно найти в себе силы отпустить его и отдать другому?

– Согласен.

– Вы согласны, что недопустимо разрушать освящённый Церковью брак, но всякий обязан до конца нести ответственность за свои решения и за людей, которые ему доверились?

– Согласен.

– Вы согласны, что если все будут поступать как Шнеер и Рощина, наступит хаос, не останется ничего прочного и незыблемого?

– Согласен.

Дождь перестал. Они оба вздохнули свободно, словно камень свалился с души. Здесь и сейчас, под этим маленьким навесом в Михайловском парке, они всё решили между собой и обо всём договорились. Ясно и чётко. Раз и навсегда. Они будут тайно любить друг друга, наслаждаться каждой минутой, проведённой вдвоём – но всегда возвращаться к своим семьям и быть верными им настолько, насколько возможно. Они не могут заставить себя разлюбить друг друга, не могут контролировать свои чувства – но тем более обязаны контролировать то, что могут, дабы их любовь никогда никому не приносила страданий и оставалась их тайной. Лишь это их оправдывает и даёт им право любить друг друга.

То, что они говорят друг другу музыкой – единственное доступное им счастье. Но разве этого мало? Разве у кого-то есть что-то подобное? Разве это не самая возвышенная форма общения двух влюблённых сердец? Разве это не намного прекраснее, нежели плотская страсть или тривиальный семейный быт?

Анна Павловна одарила его нежнейшей улыбкой и сказала:

– А Вы знаете, Алексей Степанович, что сегодня Новый год?

– Разве сейчас не сентябрь? – удивился Ветлугин.

– А Вы разве не слышали о календаре Французской революции?

– Ах да! – сообразил он и быстро подсчитал в уме: – Вы правы, сегодня первое вандемьера сто двенадцатого года Свободы!

Эпилог

Следующим летом, когда Плеве уже взорвали, а Русско-японская война была в самом разгаре, Анна Павловна Голутвина вышла замуж за Илью Стрешнева и навсегда уплыла с ним в Северо-Американские Соединённые Штаты.

Первые годы Алексей Степанович жил на волне вдохновения, накопленного за недолгое общение с нею. Создал ряд непреходящих шедевров, объездил с ними весь свет, собирая овации, стал одним из известнейших музыкантов. Писал ей письма, но исключительно на тему музыки. Если уж не решился передать любовное послание напрямую, тем более нелепо было отправлять их за океан.

Он мучительно переживал невозможность увидеться с нею, но был уверен, что память о ней и любовь к ней будут вечно жить в его сердце и порождать новую прекрасную музыку. Тешил себя надеждой когда-нибудь снова с ней встретиться, жил мечтой об этой вожделенной встрече, грезил о ней во сне и наяву.

Однако, сколь бы велика ни была любовь, она не может жить вечно в отсутствие объекта. Как бы ни был убеждён Ветлугин, что любовь такой силы не умирает и он никогда уже не станет прежним – мало-помалу черты лица её стирались из памяти, он думал о ней всё меньше с каждым днём, пока однажды не поймал себя на том, что месяцами не вспоминает об её существовании.

Будучи влюблённым, он полагал, что был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся, жизнь до встречи с нею – не жизнь вовсе и возврат туда означал бы духовную смерть. Однако, как дураку, помимо того что не дано ума, не дано и сожалеть о его отсутствии, так и мёртвому не дано знать, что он мёртв, и сожалеть об этом. Как сам Ветлугин до встречи с нею не знал, что его жизнь – не жизнь вовсе, так и после расставания не замечал этого, не отдавал себе отчёта, что вернулся в прежнее состояние. Стал даже ещё более скучным и пресным, ибо душа, совершившая столь грандиозный подъём, обессилела и требовала отдыха на равнине.

Он прожил долгую жизнь, нянчил правнуков, был всеми признан, обожаем, увешан наградами. С беспокойством наблюдал из-за границы за всем, что творилось на Родине. В том числе за тем, как Шнеер и Рощина, оставаясь в незаконном сожительстве, верно служили пролетарской революции, пока в 1924 году не отравились газом в своей квартире при загадочных обстоятельствах.

Однажды довелось ему побывать на гастролях в Америке, где он случайно повстречал Анну Павловну Стрешневу. Она бросила музыку, родила Илюше шестерых детей и давно смирилась с его регулярными изменами. Алексей Степанович с трудом узнал её в располневшей до безобразия сорокалетней тётушке. Едва помнил, какой она была раньше и что он нашёл в ней тогда. И потому вспоминал былую страсть с иронической ностальгией, как вспоминают старики свою молодость.

В эмиграции насочинял он толстые тома посредственной музыки и из зала в зал, из города и город, из страны в страну повторял одни и те же удачные исполнения своих и чужих шедевров. Самозабвенно сплетничал с Кобылянским о политических событиях, осуждал молодых выскочек, которые осмеливались по-своему играть Брамса, и старых греховодников, которые имели наглость бросать семьи с детьми ради молоденьких красоток.

Когда-то, встретившись с Анной Павловной, он ощутил, как давно знакомая музыка Брамса впервые зазвучала в его душе. Хотя прежде не верил, что такое бывает. Но ведь и после не верил, что, единожды испытав это ощущение, возможно его забыть. Однако теперь уже и замечать перестал, что музыка снова звучит лишь для его ушей и рассудка. И снова не верил, не понимал, как одним лишь касанием клавиш можно столь многое сказать.

Музыка вновь замолкла в его душе. И наступила тишина.


ноябрь 2019 – апрель 2020


Оглавление

  • Пролог
  • Первый концерт
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Второй концерт
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Третий концерт
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Эпилог