Охотничий сезон [Игорь Геннадьевич Гречин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Игорь Гречин ОХОТНИЧИЙ СЕЗОН

— О, ты ничего не можешь с этим поделать, — сказал Кот. — Мы все здесь сумасшедшие. Я сумасшедший. Ты сумасшедшая.

— Откуда вы знаете, что я сумасшедшая? — спросила Алиса.

— Ты безусловно должна быть сумасшедшей, — ответил Кот, — иначе ты не попала бы сюда.

Л. Кэролл: «Алиса в Стране чудес».
Игорь Гречин — студент Ленинградского механического института. Он увлекается театром и начал играть в студенческом «Ритм-театре» в 1985 году.

1
Заметка, появившаяся в нашей стенгазете, была названа «Неизвестное об известном» и помещена в рубрике «Разное». Вот что она гласила:

«Вчера, в беседе с нашим корреспондентом известный житель нашего дома, много (и не меньше) уважаемый т. Белушин А. Н. сообщил, что намерен посвятить себя и остаток своих дней новой профессии, к которой автор этих строк не имеет ни малейшего отношения. Он решил стать учудом. Мы поздравляем т. Белушина с правильным выбором и уверены, что и на этом поприще он добьется высоких результатов. Учудовство — это прекрасно!»

И все. Белушин А. Н. — это я. Только я никакой не учуд и становиться им не собираюсь. Я просто сумасшедший, как, впрочем, и все в этом доме. Кроме, разумеется, обслуживающего персонала. Убей меня Бог, если я понял хоть что-нибудь из статейки, однако весь этаж в буквальном смысле стоял на ушах, прочитав ее. И даже на другой день какой-то остряк, сперев где-то краску, расписал стены этажа от кладовки до моей палаты лозунгами типа: «Белушин — учуд!» и: «Ура учуду Белушину!» Тронутые, что с них возьмешь. Эх, душа человеческая — потемки, а душа человека в сумеречном состоянии ума — такая кромешная темень, что разобрать там что-либо просто невозможно.

Я спрашиваю у Достоевского, моего приятеля и соседа по палате, который по совместительству является редактором стенгазеты, и который, как выяснилось, эту галиматью-то и написал. Так вот, я спрашиваю у него, что такое учуд. Он отвечает, помявшись, что сам еще до конца не понял, но в очень скором времени сумеет ответить определенно, а может быть, я сам это узнаю, ха-ха, а заметка — просто блеск, а?

Стенгазета, курируемая Достоевским, называется «Посох и сума», она имеет девиз: «Бог дал, Бог и возьмет». Парень он хороший, но с заскоками; а кто, скажите на милость, здесь без заскоков?

Разумеется, фамилия Достоевского вовсе не Достоевский, и он вовсе таковым себя не мнит; а мнит он себя просто великим писателем и потому на прозвище не обижается. Раньше он писал свои бесконечные романы на обрывках туалетной бумаги огрызком карандаша, но потом через повара умудрился достать пишущую машинку и с тех пор, запершись в сортире, стучит по ночам, как ненормальный. Каламбур.

Теперь его романы приобрели привкус «ретро», но это совершенно не веяние моды. Просто добытая им машинка — эдакий монстр, именуемый «ундервуд», — был сотворен, если верить медной нашлепке на боку, аж в 1903 году, и ее клавиатура разноображена такими вымершими буквами, как «Ѳ» и «Ѣ». А поскольку Достоевский — человек, целиком подвластный влиянию окружающего мира, то он постепенно и скатился на стиль бульварных романов начала века. Все написанное он держит у себя под матрацем и никому не показывает, но однажды мужики стащили пару листов и потом месяц принудительно ходили на уколы. Потому что выглядело это примерно так:

«…когда из лѣсу выскочили страшныя лесныя разбойники.

«Ага!» — вскричал дон Рамильо. — «Ну, сейчасъ пойдетъ потѣха!»

Онъ выхватилъ волшебный кинжал, усыпанный каменiями, и съ громкимъ крикомъ бросился впередъ. Дона Марiя во всѣ глаза смотрела, как храбро дерется ея возлюбленный, ея коралловыя губки сложились в очаровательную улыбку, а малѣнькая ручка гладила гриву воронаго коня, коiй хрипелъ и бился, что-бы скакать на помощь своѣму хозяину. Ѳинал схватки был короткiм: пять разбойников ужѣ испустили духъ, а остальныя с громкiми воплями убѣжали обратно в лѣс.

«Зачемъ ты убилъ моихъ людей?!» — вдруг прозвучалъ надъ ними громовой голосъ. Это быль донъ Оллесандро — злой колдунъ, гроза всѣя округи и окрѣстных селенiй. Он восседалъ на черном, какъ смоль, конѣ и грозно ухмылялся въ седыя усы.

«Отъ этаго пройдохи жди какiх-нибудь подлостей», — подумалъ донъ Рамильо и рука его, будто случаянно, нащупала рукоiятку кинжала. Но донъ Олессандро нѣ собирался драться; онъ устремилъ свой горящiй взоръ на дону Mapiю, потом разразился ужасным хохотом, будто ему в голову пришла какая-то дiявольская мысль, и ускакал…»

Ну, и в таком духе. Впрочем, теперь он болтает, что все это — сплошная мура, а вот сейчас он пишет роман, который потрясает мир, ибо каждое слово в нем — сплошная правда.

2
Однако я отвлекся. Ну так вот. Через пару дней после этой дурацкой статьи Достоевский отлавливает меня в столовке, где я, по обыкновению, последним доканчиваю макаронный ужин, страшно гримасничает и озирается по сторонам, и волокет меня в темный угол.

Ну, думаю — опять на него нашло, и уже ищу глазами Иванова, чтобы, значит, Иванов выручал. Но Достоевский прижимает палец ко рту, делает громкое «Тш-ш-ш!», чем, желая обратного результата, привлекает внимание других наших братьев по отсутствию разума, и жарко шепчет мне в лицо:

— Старик, ты знаешь: я плохого не посоветую. Есть дело. Только об этом — никому. Усекаешь?

— Пока нет, — отвечаю и потихоньку от него отодвигаюсь.

— Да не ори ты так, это же… Ну вот. С тобой хочет познакомиться один… э-э… один человек.

— Новенький?

— Сдурел? Он не из наших.

— Из города, стало быть?

— Не, он… Он даже не из нашей страны. — И смотрит вбок.

— Как это? Наполеон, что ли?

— Да я же говорю — не из наших! Не, он… как бы тебе сказать… oн даже не из космоса…

Тут мне надоедает:

— Слушай, Достоевский, ты меня уже достал. Ну, что ты мелешь?

— Видишь ли, Андрюха, он — демон.

— Ага, — говорю я, потому что лучше всего сказать «ага», когда сказать нечего.

— Старик, у него к тебе оч-чень серьезное дело. Ты ему нужен позарез.

— Учти, душу не продам… — говорю. — А скажи-ка мне, дружок… он что, действительно зеленого цвета?

Достоевский подозрительно смотрит на меня.

— А ты откуда знаешь?

— Ну как же, — говорю. — Намедни они залетали, о здоровье твоем справлялись… Посидели, и — шасть в окно, только хвост и видел…

Ну, тут его так разбирает, что он плюет на конспирацию и орет:

— Да, я его видел, как тебя! Я его друг! А если он действительно зеленого цвета, то это не значит, что..! что… что?..

— Ладно, — говорю, чтобы прекратить поток этих «что». — Ничего не значит. Так когда мне его ждать?

— Это он тебя будет ждать, балда, — отвечает Достоевский, успокаиваясь. — В полночь. В кладовке. Я проведу. Идет?

— Ну ладно. Малышка тоже пойдет.

— Нет, ну ты точно чокнулся! Это же секретное дело государственной важности. Только я, он и ты. Усекаешь?

— Ну ладно… Галстук надевать?

— Что этому писателю от тебя надо было? — спросил Иванов, когда все улеглись.

— Да так… Ерунда.

— Может, ему того? — Иванов выразительно погладил себя по скуле.

— Не стоит. Сам разберусь.

— Ну и пошел ты в задницу.

— Грубый тип этот Иванов.

3
Теперь представьте себе сюрреалистическую картинку: кладовка, освещенная только большой белой свечой на ящике: посреди кладовки стоим мы с Достоевским в одинаковых казенных пижамах в цветочек со смазанными штампами желтого дома на спинах, в компании почти двухметрового, действительно зеленого истукана, кутающегося в зеленый же плащ. Будь я нормальным, я бы точно тронулся. А так ничего.

У этого типа пупырчатая кожа: как я уже говорил — цвета бутылки от шампанского, лысая как пятка голова, остроконечные уши, прижатые к черепу и большие раскосые глаза, глядящие на меня красными зрачками.

Некоторое время мы рассматриваем друг друга с одинаковым выражением вежливого любопытства.



— М-дэ, — наконец, задумчиво говорит истукан. — Представьтесь, пожалуйста.

— Пожалуйста, — отвечаю я вежливо: — Фитцпитсрихард. Гюнтер Эльза-Мария Вольфганг Луиза Фитцпитсрихард.

Чувство юмора у парня развито примерно на столько же, на сколько оно развито у полена.

— Я понимаю, — серьезно говорит он. Голос у него хриплый, с присвистом и странным акцентом. — Не обижайтесь, Андрей Николаевич. Но и вы поймите меня. Времени у нас очень мало, счет идет уже не на недели, а на дни, если не сказать — на часы…

Вопрос, согласен, был риторическим, но я хочу быть уверен, что вы — это действительно вы, и здесь нет посторонних как ушей, так и глаз. И… вы уж простите великодушно, я позволил себе заглянуть в медкартотеку по вашу душу и теперь знаю вашу историю… — он сочувственно вздыхает. — Крупный музыковед, после весьма прискорбной катастрофы попадаете сюда… Поверьте, мною движет крайняя необходимость, я искренне сочувствую вам, и тем не менее обращаюсь с нижайшей просьбой о помощи…

— Очень приятно, — говорю, по-прежнему вежливо, но уже сбитый с толку. — Извините, я не расслышал вашего имени.

— Я тоже.

— А?..

— Потому что я его еще не произносил.

— А… А-а!

— Ничего-ничего. Меня зовут…

И он представляется.

— Как-как? — переспрашиваю.

Он повторяет в три раза медленнее.

Можете верить мне, можете нет, но именно в этот момент я бросил думать, какой это остолоп вздумал со мной шутки шутить, да еще таким громоздким образом, и поверил в его нечеловечность окончательно.

При всем своем желании я не могу написать, как его зовут. Человечество таких букв еще не придумало. Впрочем, если хотите, то можете попробовать произнести это имя. Плотно сожмите губы и засуньте язык как можно дальше в глотку, а потом с силой выплюньте его, стараясь изобразить хлопок мокрого белья. И не забудьте при этом издать булькающий звук, как будто вам на ногу поставили стул. Не очень-то получается? То-то. Но я поверил ему не тогда. Я поверил ему тогда, когда он повторил все это раза в три медленнее.

Ага, говорю. Все равно очень приятно. Чем могу?..

Он молчит. Потом:

— Сядем.

Садимся.

— Дело вот в чем, Андрей Николаевич. Я полномочный представитель параллельного мира; мира, в корне отличного от вашего. Это мир сказок, где совершаются чудеса, мир волшебников, хрустальных замков, прекрасных принцесс, домовых, драконов… э… ну и прочих штучек. Видите ли, Андрей Николаевич, нашему миру грозит очень серьезная опасность. Только вы можете помочь и спасти нас от гибели. Естественно, все, что я расскажу, должно остаться в тайне, равно как и мое пребывание здесь. Я очень надеюсь на ваше молчание.

И он рассказывает поразительное.

Лет пятнадцать назад родина этого демона скажем, страна А находилась в состоянии войны со страной, скажем, Б. Чтобы добиться перевеса в конфликте, придворные маги страны А решили убрать некоего страца, главного советника двора страны В, учуда (тут я, наконец, выясняю, что учуд — это ученый чудодей, то есть человек, который в волшебстве применяет науку. Или в науке волшебство, называйте как хотите). Однако этот учуд охраняется пуще глаза, и убить его в высшей степени затруднительно. Поэтому хитрецы прибегают к помощи магии. С большим трудом они вызывают из Тьмы самого злого и глупого из всех злых и глупых демонов, который за баснословную плату соглашается этого чудодея порешить; без промедления он отправляется в путь. Однако чудодей прознает про военную хитрость А и обрушивает на Демона одному ему известное ужасное заклинание, которое последнего и останавливает.

Через некоторое время война завершается обоюдовыгодным миром и обе страны живут в дружбе и согласии. Еще через какое-то время чудодей благополучным образом приказывает долго жить и, разумеется, заклинание теряет силу. Демон столь же благополучным образом пробуждается и продолжает путь.

И вот тут-то выясняется ужасная ошибка, которая всем выходит боком. Дело в том, что науку в волшебстве впервые стал применять этот самый чудодей, и во время войны он был первым и единственным представителем оного ремесла. Поэтому маги страны А не удосужились назвать его имя Демону; они просто приказали: «Пойди и убей учуда». После войны же этих ученых чудодеев и в А, и в Б, и повсюду развелось великое множество. Естественно, что Демон начинает щелкать их одного за другим как куропаток.

Отменить приказ невозможно, ибо Демон скорее сдохнет, чем не выполнит порученное задание.

Остановить его невозможно, ибо старикашка мертв, и формула заклинания умерла вместе с ним.

Возможно попытаться его убить (ибо демоны смертны) например, волшебным клинком, но беда в том, что Демон обладает необыкновенным чувством готовящейся на него засады и, что самое главное, совершенно недоступной простому человеку быстротой реакции.

Ученых чудодеев становится все меньше и меньше. Миру сказок грозит полное загнивание и упадок, ибо он может процветать только в союзе с наукой; без науки волшебство — пустой звук (равно как и наука без волшебства). Поэтому Высокий Совет Оставшихся Учудов создал этот межпространственный лаз и поручил ему обратиться к т. Белушину с просьбой о помощи. Только я, т. Белушин, могу спасти их.

Мы помолчали. Потом я говорю:

— Надеюсь, что этот Демон не вы.

— Ну что вы, — с грустью отвечает он. — Я вообще не демон. Это все камуфляж… Я тоже ученый чудодей, и в другом обличии хочу избежать неминуемой смерти… Боюсь только, что это не самый удачный выход; любой недруг… Знаете, Андрей Николаевич, у нас стало обычным явлением, что злопыхатели избавляются от своих врагов, выдавая их за учудов… Извините, я, наверное, слишком подробно рассказываю…

— Нет-нет! — бодро влезает Достоевский, о котором я уже подзабыл. — Ничуть! Продолжайте, пожалуйста. Знаете, у авторов современных детективов бытует мнение, что, чем обстоятельнее будут объяснения…

— Слушайте, Достоевский, вы уже стихами стали разговаривать! — взрывается учуд. — Вы свое дело сделали, теперь помолчите немного! Хватит о детективах, лучше поговорим о перспективах, да черт бы вас подрал! Поговорим лучше о том, что ждет всех нас в ближайшем будущем.

— Все это очень интересно, — вставляю, — но при чем же тут я?

— Вот об этом я и хочу сказать. Вы тот самый человек, который остановит Демона. У вас, дорогой мой Андрей Николаевич, реакция столь же невероятно быстра, сколь и у демона.

— У меня?!

Тут я начинаю хохотать; потом объясняю любезному псевдодемону, что из всех людей на Земле я последний, кто может ему помочь. Я объясняю ему, что и загремел в психушку как раз из-за того, что после той аварии, когда меня шарахнуло по голове, мои реакция и восприятие сделались патологически медленными. Заторможенность двигательных центров, нарушение связи «головной — спинной мозги», или как это там у докторишек…

Это вы читаете сейчас «Я пошел, я ответил». Нет, темп, что называется, течения мысли у меня в порядке, но чтобы ответить на вопрос или составить фразу, у меня уходит секунд десять — половина времени на понимание вопроса, остальное — на формулировку ответа. И на любой дистанции любая улитка не торопясь меня обставит. Раньше мои соседи по лечебнице просто бесились от этого, но теперь, как видно, попривыкли. Про меня даже байка есть: «Приходит Белушин к приятелю. Приятель говорит: «Ба! Белушин! Ну что новенького?» Через некоторое время этот самый приятель уезжает в отпуск, где с аппендицитом попадает в больницу и после повторной операции, увы, умирает. На его могиле вырастают цветочки, и тут Белушин отвечает: «Да ничего: вот зашел проведать, как ты?».

Так я и объясняю бедному «демону» — мол, самому неприятно, но факт, тот — я только теперь понимаю — и без меня это знает, поелику с ангельским терпением ждет мучительного рождения каждой моей сентенции. Ах да, он же копался в картотеке… Ну вот, а он, выслушав меня, отвечает:

— Дудки. Достоевский, давай.

И тут эта свинья Достоевский с размаху отвешивает мне пендель, а учуд в тот же момент стремительно бросает свечу прямо мне в лицо.

Расстояние между нами метра три. Но то ли от испуга, то ли от неожиданности я преспокойно беру летящую свечу в воздухе на расстоянии вытянутой руки и отношу ее на место. Свеча продолжает гореть. Я с удивлением рассматриваю руки.

— Вот видите, — говорит учуд удовлетворенно и даже несколько обалдело. — Это в повседневной жизни ваши реакции упали почти до нуля. А в экстремальных ситуациях скрытые резервы взвинчивают их до такого состояния, которое может обеспечить вам битву и победу.

— Победу?

— Победу.

— Какую победу?

— Да над Демоном победу, черт возьми!

Я думаю. Потом говорю:

— Все, что вы мне рассказали, чрезвычайно интересно. И я клянусь держать это в тайне. Но, к моему большому сожалению, вынужден отклонить вашу просьбу. Я не могу участвовать в этом.

А он говорит:

— Мне очень жаль, но, увы, поздно. Демон уже вышел на след. Вы — учуд, Андрей Николаевич.

4
До меня все доходит как до жирафа. Только к утру я понимаю весь идиотизм происшедшего ночью.

Я так и заявил Достоевскому. Он принимается меня переубеждать, а я знай себе талдычу, что мы просто нанюхались какой-то дряни, чем довожу его до белого каления, и он орет, что сей же момент двинет меня по голове табуреткой и, если я не отобью ее, как давеча свечу, то действительно ничего не было. Рискнем?

Под конец просыпается Иванов, который решает наш спор, выражаясь в том смысле, что сейчас мы оба получим по головам табуретками, если враз не заткнемся и не уберемся в задницу.

Достоевский забирает своего монстра и ретируется, а я пытаюсь одновременно ворочать мозгами и чистить зубы.

Стало быть, если мне все это не привиделось, — что, скорее всего так и есть, — я, вне моего желания, становлюсь живцом, который становится охотником. Я охочусь на Демона, который охотится на меня. Интересно.

Но вот вопрос: превосходит ли скачок моих реакций реакцию Демона и, если да, то насколько?

То, что этот скачок происходит, я, в общем-то, замечал и раньше, до того, как Леночка отправила меня сюда подлечиться (зла я на нее не держу — наверное, сущее мучение жить с такой черепахой, как я)… Скажем, случай с вазой… или тот грузовик… или — уже здесь — история со шприцем… но я никогда почему-то не думал об этом, как о скачке реакций. Но…

Но! Мои мысли набросились на новую пищу для размышлений, сожрали ее и застучали в другом направлении. Но: будет ли считаться мой оппонент с тем, что окружающие — не учуды? Не пойдет ли он по головам, чтобы достать мою голову? Если так, то я должен еще заботиться о безопасности друзей-безумцев, и в первую очередь — тех, с кем чаще всего общаюсь: Малышка, Иванов, Достоевский. Хорошенькое дельце!

Только я подумал о Малышке, она тут как тут. Улыбается Иванову, обнимает меня ручонками, шепчет на ухо какие-то ласковости… Иванов только булькает что-то нечленораздельное, но ничего не говорит и отворачивается к стене. При Малышке он вообще не разговаривает.

Откровенно говоря, Иванов мне не нравится. Грубый он. Гора мяса. Чуть что — драться. Эта его последняя фраза насчет табуреток (если мы не замолчим), звучала на самом деле слов на десять длиннее. Я их опустил. И всегда опускаю. Потому что все они непечатные. А иначе говорить он не может, вот и молчит как рыба, но только при Малышке.

Обычно он любил начинать утро с рассказа (медперсоналу своих снов), предписанного в свое время как обязательный. Бывало, развалится на подушках, рука — за голову, глаза — в потолок, чешет волосатую грудь и дружелюбным таким голосом рассказывает, а когда доходит до кульминации (типа: «…и тогда другой доктор, не та, что с отрезанным ухом в руках, а другая, рыжая, гладит меня так ласково по голове, берет за руку и…»), медперсонал по обыкновению заливался краской и в слезах убегал.

* * *
За следующие два дня учуд появлялся еще пару раз, преимущественно — в целях конспирации — ночью. Был на взводе, говорил без умолку, принес мне волшебный клинок — этакий широкий меч в два локтя длиной. Тяжелый. Немного подучивает меня, как им пользоваться (хотя пользы от него должно быть мало, так как в нашем мире волшебство не действенно), рассказывает, что Демон появится из кладовки, именно там находится лаз в другое пространство, но когда появится — никто не знает.

Я внимаю ему без энтузиазма.

Не страх, оцепенение — вот наиболее подходящее слово, выражающее мое состояние. Как будто я начинаю впадать в каталепсию. Такой уж я человек — река жизни несет меня, крутит в водоворотах, бросает на подводные камни… А я все время опаздываю как-то направить свое движение, ухватиться за что-нибудь, и, в конце концов, оставляю это занятие, отдаюсь воле случая и предоставляю реке нести меня, куда ей заблагорассудится…

Странно, но сам факт существования учуда не вызывает во мне никаких эмоций. Наверное, из-за того, что когда у меня еще были галлюцинации…

Впрочем, я опять отвлекаюсь. Единственная мысль, которая теперь занимает мой мозг — это сумеют ли скрытые мои резервы включиться в нужный момент. И, кроме того, мне непонятно, почему я, а не учуд (который, кстати, пропал окончательно), должен заниматься ограждением Малышки и Иванова от опасности. Достоевский сам ограждается, потому что он в курсе (из сортира его постоянно гоняют, и он перебирается со своим романом куда-то на чердак). Иванов же ходит вокруг меня, как кот вокруг сметаны, и что-то вынюхивает. Отвадить его трудно.

С Малышкой легче — ночью она спит в своей палате и носа оттуда не кажет, потому что темноты боится панически, а днем я стараюсь находиться как можно дальше от нее. Это тоже не просто, и она не понимает, в чем дело, и обижается, и плачет…

Перехожу к финалу.


Спустя неделю после события, заварившего всю эту кашу (я говорю об идиотской статейке), ночью, проснувшись от богатырского храпа Иванова и поворочавшись с боку на бок, я встаю и направляюсь в коридор проветриться.

Теперь представьте себе еще одну картинку — лирико-музыкальную на этот раз: коридор залит голубоватым лунным светом; я тихо шлепаю по нему в той же, что характерно, пижаме в цветочек; где-то далеко, то затихая, то усиливаясь, играет музыка — если не ошибаюсь, Чайковский, «Зимние грезы», часть первая. Кручу головой, стараясь уловить ее источник. Около одного из так и не стертых лозунгов «Белушин — учуд!» стоит невысокий дядька, внимательнейшим образом оный лозунг изучающий. Дядька тщедушен, сутул и облачен в черный халат до пят — типа рясы — с наброшенным капюшоном.

Он медленно оборачивается, и я вижу, что под капюшоном у него нет ничего, и это ничего на меня смотрит. Секунду мы стоим неподвижно.

Потом я замечаю, что в руке у него очень длинный, очень тонкий и, вероятно, очень острый стилет.

Потом я понимаю, что это самое ничего видит нашивку у меня на кармашке; «Белушин А. 7 пал.».

Потом я вспоминаю, что волшебный меч остался у меня под матрацем.

«Господи! — вспыхивает у меня в голове. — Ведь меня, меня, МЕНЯ сейчас будут убивать!!!»

«Грезы» таинственным образом обрываются, и на смену им вступает орган (Бах, токката ре-минор), и я делаю шаг назад. Демон делает шаг одновременно со мной, и расстояние меж нами остается прежним. Следующий шаг его происходит столь стремительно, что я не успеваю опомниться, как он стоит уже совсем рядом.

И вот, в тот самый момент, когда Бах плавно переходит в Бетховена, в 19-ю симфонию, в мозгах у меня что-то щелкает, в глазах взрывается атомная бомба, воздух застывает в горле мозолистым кулаком, и мир останавливается.

Включаются скрытые резервы.

Но радоваться этому долго я не могу и принимаю единственное возможное решение — обращаюсь в бегство огромными скачками. Бег мой получается каким-то идиотски плывущим, плавным, а не резким и стремительным, как того желает мое захваченное ужасом сердце.

Демон, как видно, несколько смущенный моей прытью, делает то же самое и в том же направлении, но не столь поспешно, что дает мне несколько мгновений форы.

Эта фора позволяет мне достигнуть торца коридора раньше преследователя. Сомнительное удовольствие! — успеваю подумать я (потому что коридор кончается и никаких поворотов нет и в помине) и начинаю тормозить, хотя прекрасно чувствую спиной, что выставленный вперед стилет движется с прежней скоростью.

На этот раз судьба, я бы даже сказал — Судьба, протягивает мне руку помощи.

Тормоз не получается, и я с ужасом понимаю, что набрал уже такую скорость, которая не снилась ни одному спринтеру, а инерция продолжает нести меня вперед…

С грохотом, который слышен, наверное, во всем корпусе, и с проклятиями, которые слышны только мне, пронзив окно насквозь, я вываливаюсь со второго этажа в ночь.

Падение мое в обществе медленно вращающихся и мерцающих осколков стекла продолжается нереально долго, и за время полета я успеваю заметить, что в нашем садике, по-прежнему освещенном мягким лунным светом, яблоки уже поспели, и подумать, что я, в общем-то, безоружен, и вспомнить что-то об Уэллсе с его «Новейшим ускорителем», и…

Тут я пребольно ударяюсь обеими ногами и успеваю перевернуться, чтобы не переломать их. Демон, расправив полы халата, которые оказываются частью его тела — вроде сложенных перепонок — планирует неподалеку.

Нет нужды описывать все последующее, я плохо это помню.

Как под аккомпанемент Римского-Корсакова («Полет шмеля») мы носились по саду, задевая стволы, а яблоки удручающе медленно падали вокруг… Как под «Половецкие пляски» Демон загнал меня в угол сарая, и как я ценой пижамной куртки избежал смертельного кинжала… Как мы напряженно кружили друг против друга при луне, а в ушах билась паганиниевская «Кампанелла»… Сейчас мне это напоминает танцы на лужайке.

Не спрашивайте меня, что это была за музыка. Может быть, она звучала в моих мозгах, как отблеск скачка, может быть, ее издавал Демон каким-то демоническим способом, не знаю. Тогда я принимал ее как должное, хотя в иной ситуации я бы счел этот аккомпанемент просто издевательским.

В какой-то страшный момент, уставший и потный, я цепляюсь за корень и подо что-то рахманиновское со всего размаху падаю навзничь, подминая под себя полусгнившую, какую-то деревянную изгородь садика.

Фигура Демона нависает надо мной и отводит в сторону стилет для финального удара.

Моя рука нащупывает какую-то мокрую штуковину и машинально поднимает ее, защищаясь.

Это кол из изгороди.

И в то же время мои ноги нащупывают опору, руки сжимают оружие, мозг затягивается бурой пеленой, тело поднимается, и ситуация в корне преображается. «И пошла потѣха», как совершенно справедливо заметил Достоевский.

Нанося удар за ударом, то справа, то слева, то сверху, ритмично, с хэканьем, на каждый такт (а играет сейчас не что иное, как «Танец с саблями» старины Хачатуряна), парируя все выпады врага, — я наступаю. Я уже не человек. Я существо, которое убьют, если не убьет оно. Демон еще пытается защититься, и отбивать удары, и уворачиваться, и отступать, и даже взлететь, но кол в моих руках рушит все его начинания.

Вот уже его стилет потерян, вот его халат-нехалат порван, вот он начинает спотыкаться…

Демона губит удивление. Он поражен стремительностью наносимых мною ударов. С таким он еще не сталкивался. Когда ты убийца, ты не должен удивляться, что бы ни происходило. Я так думаю.

В гремящей повсюду торжественной увертюре к «Вильгельму Теллю» (крещендо) мой кол с шипением обрушивается на капюшон Демона, вминает его и с трудом, словно в кисель, погружается внутрь, рассекая аморфное тело до пупа. Демон без звука стекает в траву и оказывается скомканной черной тряпкой.

Я не претендую на марш римлян из «Аиды» Верди, однако ни моцартовского «Реквиема», ни, на худой конец, шопеновского «Похоронного марша» почему-то не слышно.

Хэппи-энд.


Когда же я очухиваюсь, то обнаруживаю себя лежащим на спине и все еще сжимающим кол, покрытый гадкой слизью.

Меня всего начинает трясти. Меня рвет.

По-прежнему ночь. Луна ушла за тучку, и очень много всего шумно происходит вокруг: фальшиво свистят разбуженные птицы. В корпусе горят огни; шум и крики: «Что случилось, черт возьми? Кто выпал из окна?!» С ближайшей яблони спрыгивает зеленый учуд и бежит ко мне. С другой стороны ко мне же бежит старик Иванов, да не один: в правой руке у него — мой волшебный меч, а в левой — воротник упирающегося Достоевского (с биноклем на шее и монстром в руках), уцепившись за штаны Иванова, сзади семенит Малышка.

И ни звука музыки.

Я на мгновение закрываю глаза, а когда снова открываю их, то они уже все сгрудились вокруг меня. Их почему-то очень много.

Малышка отталкивает от меня учуда и гневно кричит на него. Учуд орет, чтобы никто не смел подходить, потому что это опасно. Иванов посылает его в задницу.

Достоевский, убедившись, что Демон мертв, с лязгом ставит монстра на траву и начинает ожесточенно печатать, не замечая, что в монстре нет бумаги. Иванов, убедившись, что Демон мертв, швыряет бесполезный меч на землю, пытается ударить учуда по лицу и обзывает его своим эквивалентом ублюдка, не стесняясь Малышки. Учуд, убедившись, что Демон мертв, говорит, что все в порядке. Я лежу и смотрю на них в полном отключе, а сам думаю над тем, когда же я успел потерять шлепанцы.

— Все в порядке, как просто! — орет Иванов. — Если Андрей убивает Демона, то все в порядке! А если Демон убивает Андрея — тоже все в порядке, потому что стоит закрыть лаз, и эта тварь навсегда останется здесь!

— Зато мир сказок спасен, — отвечает учуд.

— Да пошел он и твоя шкура вместе с ним в задницу — гнида, сволочь, продал Андрюху, кореша моего…

— Я — писатель! Я никого не продавал! Я пишу роман!

— Да пошел твой роман…

Малышка обнимает меня, прижимается к моей щеке сморщенным личиком, вся в слезах, тянет прочь. Я медленно поднимаюсь, покачиваясь, и опираюсь на ее тощее плечо.

Мы идем сквозь ночь и ругань Иванова, все дальше, где светлее и тише. Я думаю о том, что Малышка до судорог боится темноты, но не испугалась, а прибежала ко мне… И что Иванов, грубая гора мяса, которую никакими силами мира сказок не вытряхнуть из постели, тоже прибежал ко мне на помощь… И что все они, в общем-то, славные ребята…

Я поднимаю с земли упавшее яблоко и надкусываю его.

Кислое.

Я смотрю на Малышку. Малышка смотрит на меня.

— Вмири зказок тожи люби бу-лочкы, — говорю я поучительно.

Всю дорогу до палаты мы смеемся как сумасшедшие.