Тайное имя — ЙХВХ [Леонид Моисеевич Гиршович] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Леонид Гиршович Тайное имя — ЙХВХ Шпионский роман-фантазия


Сарра выходит замуж

Декорум был соблюден. Она уезжает на свадьбу к сестре. Он не едет, не может оставить дела.

Ох! Сыновнее непослушание обернулось ему жопой. Год назад в этой же комнате: мать сидит прямая, губы сжав, демонстрирует профиль лица. В глазах стоячая вода. А тетя Бланка, тоже в черном после смерти мужа, шипит по-болгарски:

— Посватать дочку вольфензона, аронзона, рубинзона… Что, своих денег мало?

Муж Бланки не больно преуспел, своей семье не оставил навару — вот она и считает деньги в чужих карманах.

— Халас! — это было арабское словцо, привезенное им из Палестины. — Я женюсь на Сарре.

Проходят заповедные девять месяцев, жена за стеной пакует чемоданы, чтоб отбыть восвояси. «Жопой! Жопой! Жопой!» Мысленному взору представляется «Гарем султана»: на сцене танец жопы в сопровождении бубна и скрипки под рукоплескания публики.

— Вольфензона! Аронзона! Рубинзона! — зазывно, как на базаре, выкрикивала Бланка с нажимом на «зона»[1]. — Подумай о своих сыновьях. Что им будут говорить, кто их мать. И все ради денег?

Но пролившийся на Хаима ушат золотых существовал лишь в воображении бедной Бланки. Аронсон за своими дочками не давал ни пиастра. Это-то и жгло материнское сердце: ни свата, ни сговора, ни брачного контракта, тьфу!.. Лучше б сама приискала подходящую. Облагодетельствованная свекровью, та бы стлалась, как трава.

— Авраам-авину женил сына на дочери своих земляков, — сказала мать, не поворачивая головы. — А ты берешь себе в жены «зогтер-махтер».

А Сарра жаргона в детстве и не слыхала. Взрослые стеснялись: уж лучше по-румынски, если не знаешь по-французски. Жаргону выучилась, когда московиц набежал от погромов.

— Верность румынских евреек ночует в постели соседа, — продолжала мать. — Ее никто не брал до двадцати пяти аж, — и это age его взорвало.

— Бастэ! — зарычал он по-эспаньольски. — Халас! Разговор окончен!

Лучше не думать, когда и с кем Сарра лишилась своей чистоты. Новообращенный сионист, он выказывал в глазах своих новых палестинских друзей сочувствие к нравам, обновленным близостью с природой, с землею, да еще Святой…

Вот первое впечатление от Святой земли — Эрец Акодеш. Перед железнодорожной станцией откуда ни возьмись появился человек могучего сложения с флагом на двухметровом древке. На белом шелке золотом выткан лев и надпись: «Иудея». Какое-то время он расхаживал молча, затем принялся выкрикивать на идиш[2] и по-еврейски: «В борьбе обретешь ты право свое!» Это был человек-легенда, человек-лев — Михл Гальперин из Вильны.

Легенда гласит. В Хайфу приехал цирк дрессированных хищников, и укротитель обратился к публике: «А слабо, почтеннейшая публика, одному из вас войти в клетку этого льва?» Мусульмане молчали. Тогда он спросил у христиан: «А вам, господа потомки первых христиан, слабо войти туда вовнутрь?» Все христиане как воды в рот набрали. «Евреям я не предлагаю, вы же понимаете». Все расхохотались. Но тут поднялся с флагом Михл Гальперин — без флага он не выходил из дому — и направился к клетке. «Отопри!» Лев зарычал, на это Гальперин издал такой грозный рык, что зверь сразу присмирел. Такая вот история.

Хаим представился: кто он, что он. О чем-то спросил. Гальперин отвечал дружелюбно и вполне здраво, но на полуслове пошел дальше, обеими руками держа впереди себя двухметровое древко с высоко развевающимся флагом. «Еврей, в борьбе обретешь ты право свое!» еще долго доносилось издалека.

С Саррой они как лбами столкнулись — на селекционной станции ее брата, известного на весь мир агроевгеника. Его знали даже в Америке. У дверей конторы стоял автомобиль.

— Совсем как перед резиденцией Джемаль-паши, — польстил Хаим знаменитому ученому. — Паша не в претензии?

— Нет, — сказал Арон (так он просил себя называть. «Никаких „эфенди“, никаких „мосье Аронсон“ или „адони“, у нас сансэремони»). — Его высокопревосходительство вынужден предпочитать немецкие марки. Хотел французские, да не вышло. Это «рено» я купил у него.

— Хаим, — представился Хаим Аврамов, без церемоний так без церемоний. А по-турецки он был Хаим Авраам.

Они обменялись рукопожатием. Рука руку не моет, рука руку испытывает: у Хаима она жесткая, крепкая, у Арона мясистая, тяжелая.

— Чем могу тебе помочь? — спросил Арон.

Вопрос, который Хаим должен был задать Арону — да и любому в Эрец Исраэль, раз приехал «помогать».

— Я член попечительского совета «Маккавеев» Константинополя. Увлекаются ли атлетикой в Святой земле? Я побывал в нескольких факториях. Михаэль Гальперин мне указал на «Зихрон-Жакоб».

— Рыкающий Лев Иуды? С этим к моему брату Александру. Если хочешь, подожди меня. Я сегодня еду в Зихрон-Яков и тебя прихвачу. Осмотри пока развалины крепости.

— Мой проводник меня уже свозил.

«В 1250 году в Шато де Пелерин супруга плененного Людовика Святого родила сына», — прочитал Хаим в бедекере.

Арон похож на ученых чудаков, с головой ушедших в науку. Благодушным взглядом окинул гостя — с ног до головы: от надушенных усов до белых носов его щегольских двухцветных штиблет.

— Ты чем-то промышляешь?

— «Хаим Авраам. Складирование и поставки кожи».

— Короче, военные поставки.

Сладко было отдаваться этой непристойной простоте нравов вместо подобострастной обходительности: для начала справиться о здравии, воздать должное вкусу, с каким обставлен дом, вкусу напитка, который подан, — кофе или шербету, и потом лишь между прочим коснуться интересующей тебя темы.

— Да, — отвечает Хаим, — для мешинников сейчас благоприятное время. А тут еще Энвер-паша ввел изменения в устав: шерстяные обмотки будут перехватываться кожаными ремнями на манер римских калиг.

Хаим Авраам, 90-е годы, Константинополь

Арон тоже признался, что нашествие саранчи в военное время — «то, о чем селекционер может только мечтать». Потребности в продовольствии небывалые, а черная туча пожирает посевы. Что делать нашим военачальникам? И взоры их с надеждой обращаются на Арона Аронсона.

— Хвала Создателю, что наслал на нас восьмую казнь египетскую. Иначе в Атлите не было бы агростанции.

Арон — рыжеватый шатен с рыжими ресницами и мягким полноватым лицом, на ногах ботинки с крагами, какие носят европейцы в экспедиции. Разница между Хаимом и им, как между атлетом и Атлитом.

Хаим вырос в Русчуке. Отец с дядей хоть и купцы, но в некотором роде еще и «Маккавеи». Когда при Сливнице еврейский отряд потерял убитыми 125 человек[3], принц Александр Баттенбергский собственноручно возложил медаль на Божидара Аврамова — дядю Божко. «Евреи нашего королевства доказали, что они истые потомки Маккавеев», — Хаим не в первый раз передает дословно сказанное его императорским высочеством. И к слову сказать, Хаим пожертвовал двадцать пять тысяч пиастров на еврейский гимнасий в Пере[4], который до последнего времени сам посещал. Ну, теперь нет, конечно, в тридцать шесть аж…

— Арон! — дверь распахнулась. — Представляешь, шомеры опять… — она осеклась. — Ты не один?

Это была Сарра, которой двадцать пять аж. Увидев приезжего галантерейной внешности, с ухоженной бородкой, она бесцеремонно («у нас сансэремони») уставилась на него.

— Это моя сестра Сарра. Будьте знакомы. Сарра, это Хаим из Константинополя.

— Будем знакомы.

У Сарры крепкое рукопожатие — не как у брата. Вообще же они похожи, брат и сестра, оба рыжеватой масти, а что лицо у нее свежее, румяней, то еще посмотрим на нее, когда ей будет столько, сколько брату сейчас — тридцать восемь аж.

— Что ты делаешь?

— «Хаим Авраам. Складирование и поставки кожи». У меня оптовая торговля сыромятной кожей.

— Тебе повезло. Сейчас кожникам лафа. Ту пур ле фрон, ту пур ла виктуар![5] Рафаэль Абулафия рассказал, что пуговичная артель в Пейсах-Тикве переключилась на пряжки со звездой и полумесяцем.

— Хаим «маккавей», — говорит Арон, как говорят «Хаим поэт» или «Хаим музыкант». — У себя в Константинополе он пожертвовал пять тысяч пиастров на гимнастическую залу «Маккаби». («Двадцать пять», — поправил Хаим.) Он занимается пропагандой спорта среди палестинских евреев. Его надо познакомить с Александром.

— Тогда я должна тебя предупредить, — под ее пристальным немигающим взглядом Хаим потупился. — Если ты уже побывал в Хадере, не говори об этом Александру. Там живут наши враги. Ладно, бывайте здоровы.

В дверях она обернулась.

— Поможешь мне, Хаим?

Что за вопрос к человеку, который прибыл помогать. Он вышел вслед за ней.

С виду жеребец был хорош под боковое седло: вытянутая сильная спина, узкие плечи, глазом не косит — первый признак, что не сделает свечку. Кружевное белое платье на наезднице выглядит не пришей кобыле хвост, но в Эрец Акодеш амазонку не сошьешь. Она ухватилась за холку. Придержав одной рукой стремя, Хаим умелым движением вытолкнул ее правую ногу к луке.

— Йу-ху, братец Цви! — и жеребец пустился привычным галопом. — Мы еще увидимся!

Сарра Аронсон

Виноградарская колония Зихрон-Яков, как и Микве Исраэль[6], была любимым детищем барона Ротшильда. Он и «вражеской Хадере» отстегивал, правда гомеопатическими порциями. Яков (не отец барона, памяти которого была посвящена эта латифундия) — праотец наш Иаков тоже ведь старался быть справедливым ко всем своим сыновьям. Но сердцу не прикажешь. Чувства, которые братья питали к Иосифу, дают понятие о чувствах, которые Хадера, вся по пояс в малярийных болотах, питала к Зихрон-Якову с его проспектами и дворцами: несколько румын, зогтер (дескать), знавших по-французски, на французские деньги прибрали к рукам лучшие земли и завели на них рабовладельческие порядки.

Одним из этих румын был Аронсон-отец. «А к нему обращаться „Эфраим-Фишель“»? — подумал Хаим. Эфраим-Фишель был в том почтенном возрасте, до которого доживают чаще матери. Эти суетливы, как куры, перебегавшие дорогу несущемуся в облаке пыли «рено». Но блаженной памяти Малка-Двойра, оставившая Эфраима-Фишеля вдовцом, была до того безвидна, что мнилось: сам он и произвел на свет пятерых своих детей.

— Это негоциант из Константинополя, отец! — прокричал Арон ему в ухо. — Здесь по делам спортивного общества «Маккаби»!

— Иуда Маккавей… я забыл уже по именам всех братьев. А отца их звали Маттатья. Они Маккавеи, мы Аронсоны. Истамбул, наверно, еще больше, чем Бухарест?

Подошла Сарра, стала лицом против Хаима, близко, словно они танцевали:

— Мир.

Александра не оказалось дома.

— Может, он будет позже. Сегодня опять шомерников видели возле виноградников.

Ашомер это московиц — «Страж». Социалисты не дают работникам наниматься самостоятельно. «Ах, на плантациях нужны люди? Отлично, пусть плантаторы обращаются в рабочие комитеты. Ашомер будет их охранять. А продавать себя в рабство мы не дадим». Тогда Александр, вернувшись из Америки, организовал собственную охрану: Гидеон. Шомерники ненавидят гидеонов… Александр еще может появиться.

Нет, не появился. Вместо него пришла Ривка с женихом. (В имени «Ривка» — по-русски «Ревекка» — «к» воспринимается как суффикс: «Ривка», «Райка», «Валька», «Мурка» и т. п. Отсюда, во избежание фамильярного оттенка, «вежливая» форма «Рива», сложившаяся уже в советское время.)

— Моя любимая сестричка Ривка, вон какого разбойника себе отхватила.

Разбойник, как и полагается разбойнику, мрачно посмотрел на столичного щеголя, но Сарра, бывшая здесь за хозяйку, гостя в обиду не дала и демонстративно обеими руками взяла Хаима под руку: зогтер, а это мой разбойник.

— Ашейненкер[7], — прокомментировала Сарра, это относилось к Ривкиному жениху. — Ты ведь жаргона не знаешь.

— Я знаю ладино, это сефардский идиш.

— Рафаэль Абулафия эспаньольский тоже знает.

— Их много разных. У сефардов в Голландии совсем другой.

— На жаргоне тоже по-разному говорят. Московиц говорит: «Киш мир тухэс, Исрулик», а румынская еврейка сама деликатность: «Кись мир ин арш, Исроэль». Не понял? Тем лучше. Поешь с нами? У нас кошер в общих чертах. Ты же не из Цфата?[8]

Московиц говорит «трейф», а румынская еврейка деликатная: «Кошер в общих чертах».

После обеда снова расположились во дворике, пили кофе, курили. Жених Ривки от предложенной ему сигары отказался. Он курил набивные папиросы, после каждой затяжки сосредоточенно выпуская колечки дыма, как дети пускают мыльные пузыри. Сама Ривка, выпив кофе, перевернула чашку, потом приподняла и стала разглядывать кляксу на блюдце.

— Что ты видишь?

— «Несокрушимый Израилев Лживых Истребит», — отвечала Ривка сестре. — Това гадала мне на Сэфер Шмуэль, и дважды выходило: «Несокрушимый Израилев Лживых Истребит».

— Эйндорской волшебнице (прозвище Товы) только на «Шмуэле» гадать[9]. Пойдем, Хаим, я покажу тебе «Лабиринт Спинозы».

Они вышли и поднялись на пригорок, откуда открывался вид на долину, покрытую виноградниками. «Лабиринт Спинозы» представлял собой лужайку с аккуратно выстриженными бороздами, из которых одна, правильно выбранная, приводила к росшему в центре кусту терновника — prunus spinosa — стоявшему в белесом цвету.

Сарра кругами подбиралась к кусту, часто перебирая ногами по узкой борозде, как по канату.

— Иди сюда, не бойся, не вспыхнет! — крикнула она[10]. — Чур, по траве не ходить. Давай, а то скоро стемнеет.

В своих туфлях с белыми лакированными носами Хаим семенил, легко угождая в тупик и возвращаясь к последней развилке, чтоб пойти другой бороздой.

— Я как раз успела прочесть письмо, — сложив, она спрятала его. Ясно, что за письма прячут на груди. — Это письмо от Шмуэля.

— И что Шмуэль пишет Эйндорской волшебнице? — принужденно пошутил Хаим.

— С чего это он будет писать Тове?

Выясняется, что есть еще один Аронсон — Шмуэль, в отличие от своего брата Александра, затянувший с отплытием к родным берегам. Сарра взяла за правило прежде сама прочитывать всю корреспонденцию из Америки и только потом сообщать о ней. Проверено семейной цензурой.

Когда возвратились, то вокруг затеплившегося фонаря уже роилась безобидная мошкара — не как в гиблом месте Хадере, где на предложение стать подопечными барона отвечали: «Ей-Богу, лучше смерть». — «Ловлю на слове», — сказал Бог. От малярии перемерло пол-Хадеры.

У Эфраима-Фишеля голова запрокинулась, рот открыт, похрапывает. Ривка убирала чашки. В сторонке Арон что-то настойчиво втолковывал ее жениху — учил уму-разуму? Сарра помахала письмом:

— От Шмулика.

Арон молча протянул руку, пробежал глазами и так же молча вернул.

— Может, нашел себе невесту? — предположила Ривка, тоже прочитавшая письмо.

Арон постучал по крышке часов: пора. Сарра сказала Хаиму:

— Мне жаль, что ты так и не дождался Александра. Будешь вспоминать иногда об Аронсонах из Зихрон-Якова?

Этой ночью Хаим Авраам, всегда крепко спавший, не мог уснуть. Он закрывал глаза — открывал их. Закрывал ставни — открывал их. За окном ровный гул моря. На фоне звезд чернел зуб: Шато де Пелерин. На фоне бессонницы крики осла походили на звуки ржавой водокачки в Русчуке его детства.

Сарра! Наше «ты» забежало вперед. Нагоним же его, оправдаем его. Будет ли он вспоминать иногда об Аронсонах из Зихрон-Якова? И кусать себе локти. Нет! Участь его была решена, каким бы безумием это не представлялось. Где еще безумствовать, как не на Святой земле, в часе пути от неопалимой купины — prunus spinosa, — растущей посреди ветвящихся тропинок? Он не сомкнул глаз до рассвета…

А когда проснулся, то терновым кустом горело солнце. Он нашел своего провожатого, задававшего корм мнимой водокачке.

— Быстрей, быстрей, быстрей, — торопил его Хаим. Расплатился с коновалом-хозяином, кривым армянином в кожаном переднике, и они тронулись.

Коляска была запряжена парой зловредных осликов, которые плелись еле-еле душа в теле. Хаим в сомнении: а что если их ослиного полка прибыло, за третьего осла здесь он? Сомнения подхлестывали восторг нетерпения, между тем как проводник-араб вытягивал хлыстом детей-попрошаек, круживших «безобидной мошкарой» вокруг коляски, когда проезжали очередную деревню.

— Пиастры! Пиастры! — попугайски кричали дети.

Возница щелкал хлыстом — ну, чистый укротитель.

— Халас! Халас! У, грабители!

Где грабители, так это в Замарине — так арабы по-прежнему называли Зихрон-Яков. Нападут, отнимут товар.

— У меня-то нечего отбирать, — он оглянулся. Позади как раз послышался конский топот. Обогнавший их всадник круто осадил лошадь. Густые темные волосы распадались по обеим сторонам лба, как у Ривки. Хаим сразу догадался, кто это.

— Мир тебе! Я Александр Аронсон. Сарра сказала, что ты хотел меня видеть. Она сказала, что ты еще вернешься.

«Значит, она ждет меня!»

Александр недолго ехал рядом с коляской. Хаим — не прекрасная Алина де Габрильяк, младший же Аронсон — не маркиз де Мэйн, сопровождающий ее верхом.

— Извини, меня ждут.

Под ним была пегая арабская кобыла с большими удивленными глазами и стоявшим по-петушиному хвостом. «Полукровка», подумал Хаим, не любивший короткоспинную породу.

Возница не проронил больше ни слова, его враждебность распространилась и на пассажира.

Сарра встретила Хаима словами:

— Я знала, что ты приедешь. Мне и Това сказала, да я и сама знала.

— Что отец? Что Ривка? — начал он, как принято у воспитанных людей, издалека.

— Очень мило с твоей стороны, что ты приехал спросить, как они себя чувствуют.

— Я познакомился с Александром. Я сразу понял, что это он. Есть что-то общее в вас всех… фамильное…

Сарра смотрела на него в упор «большими удивленными глазами» — как та кобылка.

— Будь моей женой,

— Ты быстро клюнул, Хаим.

— Ты согласна?

Прежде бравшая его грудью на абордаж, она отстранилась.

— Я уже познана. Ты сефард, как ты можешь взять меня такую?

— Но ты согласна?

— Садись и выслушай.

— Нет, ответь, ты согласна стать моей женой?

— Это не имеет никакого значения. Сперва выслушай. Породниться с Аронсонами это честь. Для меня наша семья превыше всего — наша семья и Эрец Исраэль. Мой отец — Лаван, ты — Яков. Выкупи меня. Кто бы ни стал моим мужем, он должен заплатить могар. Так всегда было на этой земле.

Хаим растерялся. Шутка? Но Сарра шутить не умеет. Веселиться — да, шутить — нет.

— А жених Ривки?

— Он свое заплатит, не беспокойся.

Хаим ждет, что она все же засмеется: она его разыгрывала. Он готов подыграть ей.

— Яков отрабатывал у Лавана за двух сестер.

— Если вздумаешь наняться батраком, то тебе всей жизни не хватит даже одну меня выкупить.

Сарра говорила с пугающей серьезностью, больше того — убедительностью:

— Заплати отцу могар и забирай меня. Ты хвастаешься, что пожертвовал пять тысяч гурушей «Маккавеям». (Хаим уже не стал поправлять.) Но Маккавеи это мы, это воины, а не спортсмены. Спортивные игры это для древних греков и для студентов университета. Никто не побежит наперегонки после целого дня в поле. По какому праву вы зовете себя Маккавеями? Из тщеславия ты выбросил пять тысяч псу под хвост, Хаим, из голого тщеславия!

Это походило на сон, на фантасмагорию — и чем дальше, тем необратимей. Ведь правда же! Сарра не садовая скамейка и не спортивная зала, где на табличке гравируют имя жертвователя. Если б он и заплатил за Сарру, то «абсолю дискресьон», чтоб не сделаться посмешищем.

— Отцу принадлежит доля в Обществе мелкого кредита. Внеси деньги и бери меня в жены.

— Сколько? — спросил Хаим с бьющимся сердцем.

— Пять тысяч золотых талеров.

Это пятьдесят тысяч… Заминка, едва, впрочем, различимая.

— И ты переедешь ко мне в Константинополь?

— Твоя кровать — моя кровать, а где ты ее поставишь — твое дело.

Сарра «оделася броней» — не подступиться, глазами не встретиться. Умеет отводить взгляд, когда… когда что? Правильно, невесте не подобает вести себя нескромно. А не невесте, значит, можно?

Александр (входит):

— Мир.

— И благословение, — отвечала Сарра. Это прозвучало, как пароль и отзыв: «Шалом — увраха».

— Ты хотел со мной говорить?

Брату ответила сестра:

— Да, но не о том, о чем я тебе сказала. Он будет говорить о другом, со всеми нами, Аронсонами, и прежде всего с отцом.

— It is interesting, — сказал Александр на языке, которому так и не выучился, в отличие от Шмуэля, не спешившего покидать Пенсильванию, — а уж какой магнит его там удерживает, можно лишь гадать: страна безграничных магнитов лежала за океаном.

У глухого просят руки дочери при помощи иерихонской трубы. Сумму выкупа Хаим написал прописью, как в расписке. Эфраим-Фишель поднес к глазам бумагу и кивнул:

— Эфраим Аронсон еще увидит свадьбу ваших детей… Я еще приеду к вам в Бухарест.

Перед домом в Зихрон-Якове. Арон стоит, ниже (слева направо): Александр, Цви, Хаим Авраам, Эфраим-Фишель. Женщины: Ривка и Сарра

Арона не было при этом. На своем агроучастке в Атлите он проводил опыты над праматерью всех злаков — дикой пшеницей, открытием которой агробиология была обязана ему, Арону Аронсону. Стоял вопрос: возможно ли вывести сорта, устойчивые к нашествию саранчи? Будучи убежденным противником опрыскивания полей химикатами, Арон следовал жизненному правилу своего отца: давай жить другим, тогда и тебе дадут. Джемаль-паша находил это мудрым. И хотя до сих пор заключить соглашение с саранчой никому не удавалось, они не сдавались — верховный сардарь и еврейский агроном. Перекапывать и только перекапывать, другого пути нет (то же, что продолжать переговоры, которым, как известно, нет альтернативы — и да погибнет урожай, а с ним турецкая армия).

Хаим несколько раз ловил на себе взгляды исподлобья. Ладно б того парня, с которым Арон накануне шептался, но и Александра — предводителя гидеонов.

— Всякий брат при сестре своей — ангел с мечом, — объяснила Сарра. — Ты его обезоружил, вот он и ревнует. Он и Ривку ревнует. С Авшаломом рогами, как два каменных козла, сшибаются.

Хаим и сам слышал, что Александр говорил будущему зятю, трепля холку его коня: «Тебе, Авшалом, мул больше подходит»[11].

— А кто этот Авшалом? Он по-французски недурно болтает, — турецкие сефарды, ходившие во французские школы «пар экселянс», почитали владение французским своей привилегией.

— Жил во Франции. Сейчас помогает Арону в Атлите.

Через день он уже покачивался на диване под стук колес. Снаружи обезвоженная равнина в солончаковых проплешинах — центральная Анатолия. Равнина убегала назад, никуда не деваясь. Иногда окно застилал паровозный дым. Предстоявший разговор с матерью портил настроение. Но перина роз, но благоуханный Казанлык счастья этого стоили. Как три трюма сыромятины стоили Сарры Аронсон. «Товар ценится согласно цене» — таков неудобопроизносимый закон рынка. Есть неписаные законы, а есть неудобопроизносимые — не только в связи с падежными окончаниями. Чем «Гарем султана» лучше «Старой Басры»? Лишь тем, что шампанское там дороже, хотя в «Старой Басре» оно, может, и слаще.

Почему с Саррой все так обернулось — жопой! жопой! жопой! Которой крутят в «Гареме султана» — под прозрачной кисеей. «Кись-кись-кись мир ин арш» — говорит румынская еврейка, не правда ль? Когда б знали, какой калым уплачен, он же могар, сразу б ахнули: ну и Сарру себе привез! Нашим саррам, которые еще за себя приплачивают, именуя это приданым, до Сарры Аронсон, как от Константинополя до Хайфы — два дня езды. Но могар (магарыч) «абсолю дискресьон», фирменная этикетка спорота. Оттого Сарра Аронсон всем кажется вульгарней паровоза. И одевается будто из деревни, до которой два дня ехать. И сама — ни кожи ни рожи.

«Должно быть, три баржи приданого за ней. Будет обидно, если по пути им повстречается английский эсминец». О злые языки! О завистливые глаза! А ты из ложного стыда помалкиваешь, сколько дал за нее. Про спортзалу трубишь, а на жену потратиться стыдно?

А умывается, не поверите — простым мылом. Нет чтоб на ночь взять масел на ладонь (рассказывала служившая у них болгарка Радка). Розовое масло из Казанлыка нам не по носу: благоухает турецким гаремом. Нам по носу березовый деготь…

Хаим предупреждал Сарру: «турки» не говорить — «османы». Назвать турка турком это как назвать Хаима «чифут» вместо «мусави» (потомок Мусы). За такое можно и привлечь. Как об стенку горох. На банкете в «Ор Ахаим»[12], в годовщину свержения Абдул-Хамида, она сказала депутату Карассо, одному из тех, кто его свергал:

— Вы, сфарадим, лижете сапоги туркам. То-то все народы ненавидят евреев — и греки, и армяне, и албанцы.

Хаим, стоявший рядом, растерялся. И так-то в глазах Карассо «Маккавей» — пособник Антанты. Все сионисты — пособники Антанты.

Карассо-эфенди сверкнул своим единственным глазом. Скандальная ситуация? Но политик — не тот, кто разоряется почем зря, попусту расходуя боеприпасы. Животное политическое (зоон политикон), он не упустит возможности хоть одним глазком посверкать на публике. «Ор Ахаим» идеальное для этого место, маститая еврейская организация в Галате. Да ведают потомки Мусы, что в наших жизненных интересах крепить мощь Родины и держаться подальше от пропалестинских начинаний, с помощью которых Лондон расшатывает основы Вечного Государства.

Проведя кончиками пальцев по седому виску вдоль края фески и коснувшись бутоньерки в петлице фрака, как будто устранил щелчком пылинку, Карассо произнес пламенную речь:

— Лизать сапоги — удел рабов, если я правильно понял ханым, а в Оттоманском государстве мы живем свободно и в почете. Со дня Катастрофы (так сефарды называли Альгамбрский декрет[13]) евреи нигде не могли найти себе пристанище. От долины Рейна до Ла-Платы полыхали костры. И только султан Баязет, повергавший в трепет весь мир, с чисто османским великодушием позволил изгнанниками из Испании селиться по берегам Золотого Рога. Ханым действительно считает, что еврейский народ должен предавать своих истинных, своих испытанных друзей? И все ради того, чтобы наши вековые враги нас полюбили, простили нам наши мнимые прегрешения? Мы покрыли бы себя позором черной неблагодарности, если бы поддержали самоубийственную попытку диких албанцев вырезать стоявший в Шкодре гарнизон[14]. Или взять, к примеру, Палестину. В который раз лжемессия нас искушает гибельной надеждой. «Од ло овда тикватейну»[15], — с горящими щеками поют наши братья в Европе. Похожее безумие некогда уже охватывало синагоги Стамбула и Смирны, и это могло нам дорого обойтись. Нет таких глупостей, которых бы мы не совершали при одном только упоминании о Земле обетованной. Мудрейшие из нас и те уверовали в Шабетая Цеби. Двести лет ушло на то, чтобы вернуть себе доверие султана.

— Да проявит эфенди снисходительность к Сарре-ханым, — выдавил из себя Хаим. — Моя жена ослеплена блеском Врат, к которому еще не успела привыкнуть. (Блистательная Порта — т. е. врата дворца Топкапы — принятое в дипломатическом протоколе обозначение Оттоманской империи.) Я готов засвидетельствовать, что в годину испытаний евреи Палестины всем сердцем на стороне Тройственного союза. Разговоры о возможном создании национального очага под покровительством Британии не находят у них ни малейшего отклика, а если кто-то и мечтает о своем уголке, о большем суверенитете для своей малой родины, то под флагом великой Родины — со звездой и полумесяцем.

— В особенности те из них, кто высадился сейчас на мысе Хеллес[16], — возразил Карассо. — Известно ли Хаиму-ага, что в меджлисе раздаются совсем другие голоса: «На евреев полагаться нельзя, когда речь идет о Палестине».

Но вот им уже завладела обладательница золотого парчового платья и такой же маленькой шапочки — тахьи, из-под которой кольчугой спускалось монисто до самых бровей. Это была супруга личного врача хахам-баши[17]. Сам лейб-медик (хаким-баши) предпочел депутату гусиную печенку — нетленный страсбургский пирог с пометкой «кошер ле-мехадрин», дар страсбургских единоверцев.

— Рассказывают, что Абдул-Хамид носил на пальце перстень с миндальным ядом, но эфенди удержал его руку в своей, — произнесла лейб-докторша.

Единственный глаз Карассо вспыхнул снова, да как еще! Казалось, пустая глазница, скрывавшаяся под глухой черной «подвязкой», уступила ему свой пламень.

— Последний хозяин Топкапы не обладал решимостью своих предков и никогда не отважился бы принять яд, как никогда бы не отважился сделать окончательный выбор в пользу кайзера, — эфенди повысил голос, хотя и продолжал обращаться к супруге доктора: — Зулейха-ханым ведь понимает, что ни в Германии, ни в Дунайской монархии немыслимо то, что происходит в республиканских странах: подвергнуть аутодафе офицера лишь на том основании, что он еврей. Не говоря об избиениях наших братьев с ведома и благословения царя. Единственное русское слово со времен Хмельничины, которое обогатило другие языки, это «погром». Тем удивительней, — еврейский депутат уже криком кричал, чтоб вся зала слышала, ТЕМ УДИВИТЕЛЬНЕЙ, ХАНЫМАНАР BE ЭФЕНДЕЛЕР, ЧТО НАШИ ГОНИМЫЕ БРАТЬЯ, ПО МИЛОСТИ ВЫСОКИХ ВРАТ НАШЕДШИЕ УБЕЖИЩЕ ОТ КАЗАЧЬИХ ПИК НА ЗЕМЛЕ ОСМАНОВ, ВМЕСТО ЗАКОННОЙ БЛАГОДАРНОСТИ, ИЩУТ СПОСОБЫ ЗАВЛАДЕТЬ ЭТОЙ ЗЕМЛЕЙ, ВСТУПАЯ В ПРЕСТУПНЫЙ СГОВОР С АНГЛИЧАНАМИ.

Сарра кипела. Давление в паровом котле давно превысило допустимые двенадцать атмосфер. Как только вышли на улицу, раздался взрыв. Это Сарра запела «God safe the King». Хаим был доставлен домой с ожогами первой степени. Еще чудо, что она не сделала это при всем честном народе, если так можно назвать разодетый в пух и прах еврейский бомонд Стамбула.

Но улица принадлежит всем, можно было себя больше не сдерживать и взрываться в свое удовольствие. Эрец Исраэль — одно из имен Бога в числе других, не менее ослепительных, таких как Зихрон-Яков или подопытная станция в Атлите. Да хоть Цви (йу-ху!), несущийся во весь опор одним из своих аллюров. (Узнал бы он Сарру? Вспомнил бы?) Бог Авраама, Исаака, Иакова, Аронсонов сокрушит Оттоманское царство, как сокрушал такие же царства прежде. На Высоких Вратах Топкапы читается: «Тэкел, мэнэ, фарес». И то же, написанное скорописью, на дверях «Ор Ахаим», куда они ходили. И то же самое выгравировано на памятной табличке в вестибюле еврейского гимнасия в Бейоглы.

— И ты называешь себя Маккавеем? Маккавеи с турками воюют, а не засыпают их изъявлениями преданности. И не снабжают их армию — которой все равно ничего не поможет. Я была готова выцарапать ему и второй глаз, когда он заговорил о лжемессии.

— Лжемессию в Константинополе не скоро забудут.

— Не смей так называть Шаббтая Цви, потому что я его жена Сарра.

При этих словах Хаима пробрал по спине холод. Так она сумасшедшая? Он связал свою судьбу с сумасшедшей, сам охваченный в тот миг помешательством — как охвачены были им константинопольские евреи, кричавшие Саббатаю Цви: «Маран ата! Господь наш пришел!» Не остановил их ни гнев султана, ни то, что заточенный в башню Мессия умер с шахадой на устах[18]. Карассо прав: Святая земля — лазейка для Сатаны.

— Я хочу назад в Палестину, я здесь больше не могу.

Этого не могло не случиться. Втайне от себя он этого ждал. Желал ли? Мало-помалу начинал смотреть на нее вчуже. Действительно, одевалась, как одеваются актрисы в пьесах, — это и есть «как из деревни». Меньше всего о ней можно сказать: «лакомый кусочек» («хатиха»). По-мужски тянет одеяло на себя. Шахина, как воронье гнездо[19]. Чуть что — «я женщина», вызывающе, словно кто-то с этим спорит.

— Ты хочешь разводное письмо? — спрашивает он с помертвелым лицом.

— Да. Или я убегу. У меня перед глазами дом, гидеоны скачут вдоль железнодорожных путей, и я тоже хочу схватить Цвийку за гриву и запрыгнуть в седло. Ты меня не видел в мужском седле. Ты многого не видел, Хаим. Каждую ночь я ненавижу тебя, вспоминая о другом.

Так и знал. Он бы ей все простил: и дегтярное мыло, и неумение вести себя «согласно ее положению в обществе». Фирма «Хаим Авраам. Складирование и поставки кожи» может многое себе позволить. Но постоянно делить ее с Другим, с ЙХВХ — даже для неофита сионизма многовато.

— Гет (разводное письмо) я меняю на свои пятьдесят тысяч. Баш на баш, говорят турки. Пока Общество мелкого кредита не вернет мне деньги, я развод тебе не дам, и не мечтай… Сарра!..

Она резко повернула голову, и в глазах пронзительное «ненавижу».

«Ну и ладно, даже лучше. Еще спасибо скажу, что так вышло». И скажет — очень скоро.

Сарра уезжает к сестре на свадьбу, увозя с собой сердечный привет от мужа, которому дела не позволяют присутствовать. На востоке свадьбу играют долго. Саррина праздновалась неделю, шатер разбили на бреге морском, в Атлите.

У Хаима висит над креслом красиво окантованная фотография. Слева направо: Александр, Ривка, Авшалом Файнберг, Рафаэль Абулафия, Арон. В центре Сарра в фате и Хаим. Сидят: Ронья-ханым, приехавшая на свадьбу сына, и Эфраим-Фишель, с безмятежно-отсутствующим видом склонивший голову набок. Снимок сделан Эйндорской волшебницей — Товой Гильберг, которая увлекалась фотографией в надежде в один прекрасный день запечатлеть «тень Самуила».

Теперь черед Ривки под свадебным пологом семь раз обойти вокруг будущего мужа, который будет стоять, как чурбан. Как стоял Хаим. Вместе с пожеланием счастливого расположения звезд («мазаль тов») и пожеланием благоприятного знамения («симан тов») Сарра передаст отцу условие Хаима: «уплоченное» вернуть. И чтоб старый Лаван не вздумал вычесть за амортизацию. «Иначе никакого развода, — предупредил Хаим. — Слово мужа».

Когда он услышал за дверью чужие голоса, то осознал непоправимость происходящего. И не простилась. Вслед за хлопком двери раздался другой звук, в кабинете, громкий, сопровождавшийся звоном стекла. Это свадебная фотография — вдребезги.

Супруги Авраам.

Чтобы выглядеть моложе, Хаим сбрил бороду

История, она же предыстория

Музыка — язык Бога, и Мессия тенор Его.

Смирной открывается перечень из семи городов, споривших за право быть родиной Гомера. («Семь городов, пререкаясь, зовутся отчизной Гомера: // Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины». Эпиграмма неизвестного поэта.) Вот как глубоко во времени сидит корень. Что твой зуб мудрости. Оставим большую часть в десне: и архаическую, и эллинскую, и римскую, и христианскую. Нас интересует Смирна, главный город пашалыка — «губернаторства», от слова «паша», а не «шашлык».

Смирна зовется «Измиром неверных», «Гяур-Измиром», поскольку население ее на три четверти составляют неверные. Точнее, составляли — до резни 1923 года. (По состоянию на 1890 год, из 210 тыс. душ, населявших город, греков — 107 тыс., правоверных без различия народностей — 52 тыс., из чего следует, что доля турок совсем невелика. Прочих же: 23 тыс. евреев, 12 тыс. армян, шесть с половиною тысяч итальянцев, две с половиною тысячи французов, две тысячи двести австрияков, полторы тыщи подданных британской короны par excellence с Мальты.)

В семнадцатом веке Смирна ненадолго становится новым Вифлеемом. Лета лжегосподня тысяча шестьсот двадцать шестого, в девятый день месяца аба, когда читается «Эйха» («Плач Иеремии»)[20], у Мордехая Цви, о котором известно, что он бедный торговец живностью родом из Мореи, рождается младенец мужского пола. Была суббота, и по желанию матери его назвали Саббатаем. Давать имя новорожденному — прерогатива родившей его. Так было в Испании сефардов — Сфараде, их изгнавшем. Так было в дни Храма. Так повелось со времен праматери Сарры, которую до того рассмешила ее первая беременность на девяностом году жизни, — что дитя свое она называла «Смешнойка», и это прозвище за ним осталось: Исайка. («Ицхак» — буквально: «Во будет смеху».)

В рождении Саббатая была своя изюминка. Известно, кому предначертано родиться девятого аба, — Мессии. Не скажешь: «Во будет смеху». Но когда рождается здоровенький, крепенький… С первой минуты своей живности (это областное, португезы говорят: «Еще в живность отца моего») Саббатай выводил голосом такие цветники, такие фиоритуры, что повитуха сказала: будет лучший хазан во всей Смирне и ее окрестностях.

— А может, все-таки будет Машиах? Девятое аба.

— Одно другому не помеха, сеньора. У Мессии должен быть голос, как пахлава.

Что Хесускристо родился на Хануку, делало невозможным его мессианство. Пророк — куда ни шло, муслимы тоже чтут Ису. Но чтобы Спаситель родился на Хануку?! Не рассказывайте нам сказки. И потому, ставя дату под купчей, всегда мысленно приговаривали: «Лета лжегосподня». Знавшие об этом христиане не оставались в долгу: «Сколько это будет от сотворения кочерыжки?»

Еще двадцатью годами раньше в Смирне не было никаких евреев, кроме случайных перекати-поле. Читаем: «До 1605 г. ничего неизвестно о евреях в Смирне, хотя в соседних городах были еврейские общины». Причины? Опять же читаем (мы ведь сами ничего не придумываем, только списываем): «Живописные руины древности, тогда, впрочем, представлявшиеся не более чем следами идолопоклонства, пополнились руинами позднейшего происхождения. Тамерлан, после четырнадцати дней осады сровнявший город с землей, завершил долгий процесс разрушения Смирны».

Очередное возрождение города тоже связано с боевыми действиями. Война, которую венецианцы спорадически вели с турками — также и после смерти автора «Отелло», — делало Константинополь слишком уязвимым в глазах мирового купечества, с одной стороны, хищного, как ястреб при виде наседки, с другой стороны, пугливого, как наседка при виде ястреба.

С угрозой Стамбульскому Горлу вновь быть перерезанным[21] Смирна вернула себе позиции крупнейшего порта в Малой Азии. Ничто не вечно под левантинским солнцем, ни упадок, ни расцвет. Конторы торговых компаний — голландских, английских, испанских, португальских, итальянских — заполонили верхний город, «много способствуя к его украшенью», чего не скажешь про «сорок сороков», если так можно выразиться о минаретах нижнего города, по-азиатски зловонного. А между ними, своего рода диафрагмой, втиснулся еврейский квартал, довольно-таки неприглядный с виду.

Нищета еврейского квартала (юденгассе, штетла) не вяжется с финансовым могуществом тех, кто его населяет. Почему? С трех попыток. Первая: финансовое могущество сынов Израиля не более, чем миф. Вторая: явная бедность призвана скрывать тайное богатство. Третья: в память о разрушенном Храме. Пока не пришел Мессия и не восстановил его, недостойно услаждать себя сполна. Пусть покосившимся будет твой дом, пусть на балконе вместо бегонии высится гора тряпья, пусть кафтан на тебе протерт в локтях еще твоим отцом. И все это не по бедности или конспирологической скрытности, а в память о разрушенном Храме.

Любой из ответов кому-то придется по вкусу, поэтому настаивать на каком-то одном бессмысленно. И потом это может относиться не к родовитым иберийским изгнанникам, а к уроженцам Галиции — не путать с Галисией, — к тем, что искали хомэц, а находили под кроватью кошку, которая сдохла в Судный день[22].

«Зарубежные торговые представительства» только еще прикидывают, сколь угрожаемым стало положение константинопольской гавани, а Мордехай Цви, торговец птицей, уже перебрался из Мореи в Смирну. На тот же сигнал повелись и другие. В 1631 году хахам[23] и талмудист Иосиф Эскафа учреждает в Смирне общину и при ней школу, в которую будет ходить сын Мордехая Саббатай с двумя своими братьями, Иосифом и Ильей.

Отрицать, что существуют еврейские профессии, значит отрицать очевидное. Но профессии эти лишены родовой предопределенности, не прибиты намертво гвоздиками генетики. При фараоне евреи были выдающимися каменотесами, при царе — выдающимися скрипачами, в Папской области поголовно занимались кройкой и шитьем и как никто могли перелицовывать краденое платье. И поныне разных гальяно душит зависть[24]. А в Смирне типичное еврейское занятие — драгоман при конторе какого-нибудь английского купца.

Евреи были общепризнанными полиглотами. Годы странствий, они же годы ученья — чужих языков в первую голову. Но испанский по-прежнему оставался для них родным. Не эспаньольский жаргон — не ладино, язык, вываленный в муке других наречий, а испанский, какого и в самой Испании-то больше не услышишь: чистый, как непросыхающая слеза. При этом, живя в Малой Азии, хоть и под Османами, трудно не знать греческого. Но испанский для бежавших из Сеговии или Севильи был тем же, что арабский для беглецов из Кордовы. Между собой сефардов приводил к общему лингвистическому знаменателю язык Танаха и Талмуда, который все учили с детства.

Начав в английской купеческой конторе обыкновенным драгоманом, Мордехай Цви и сам сделался со временем оборотистым купцом. Его поразило, что и на далеком севере с трепетом ждут 5408 года. То есть по их календарю это случится в лето лжегосподне 1666, а не 5408 «от сотворения кочерыжки».

— Но когда счет идет на тысячи, каких-то там восемнадцати гурушей можно и не досчитаться, — объяснил он домашним. — По-нашему, это случится восемнадцатью годами раньше (1648).

Что именно? Они ждут конца времен, и мы ждем того же: что их время кончится. Что придет Мессия, соберет все двенадцать колен на Святой земле, воздвигнет новый Храм в Иерусалиме — и заживем! (Наасэ хаим!) Исполнятся все пророчества: земля и небо преобразятся и станут новыми землей и небом, и не будет бедных, и волк возляжет с ягненком за общей трапезой, и наступит мир во всем мире. И придет царство Божие.

— Восемнадцать лет разницы… — повторил Саббатай за отцом. — По утрам читают «Шмонаэсрэ»[25].

Мессианство неотделимо откаббалистических прозрений — не суть важно, что по-детски наивных. Это уж кто как может. Каждый по мере отпущенных ему сил стучится в эту дверь, пытаясь достучаться до Мессии, который притаился за ней. Каббала — если очень сжато, как говорили в древности, «стоя на одной ноге», — это искусство числовых каламбуров. Есть люди, которые каламбурят безостановочно, уже не могут по-другому, что обрекает их мыслить в соответствующем ключе. Как результат эффектные, но ложные шаги.

И тем же отличаются каббалисты: соблазняют тебя отполированной до сияния поверхностью, по которой летишь — дух захватывает! В каждом глазу по «Книге Зоар»[26]. Когда этим немножко балуются — ничего, но бывали случаи массовой передозировки.

Саббатаю Сам Бог велел стать Мессией, говоря:

— Ростом Я тебя не обидел. Твоему лицу Я сообщил миловидность, а голосу проникновенность, которая превыше мудрости, ибо пролагает туннель прямо к сердцу. В придачу Я осчастливил тебя врожденным целомудрием, которое раз и навсегда оградит тебя от гибельной стези.

Последнее, «редкость на знойном востоке» (как выражается Грец[27]), поддерживалось ночными бдениями на берегу моря, где купание в любое время года чередовалось с молитвенным экстазом. Оттого ли, по другой ли причине, но вопреки словам Эскафы, что «молодые козлы воняют», тело Саббатая благоухало смирной[28].

— Нет, розовым маслом из Казанлыка, — не соглашался о один из юношей, с которыми Саббатай проводил ночи на море. К тому времени вокруг него образовался кружок из старшеклассников. Они спускались к морю, когда город уже спал, и нагие, при лунном свете, убегавшем по волнам вдаль от берега, совершали омовения, пели, спорили о природе аромата, который источало тело их юного наставника.

— Смирна пахнет смирной.

— Смотря где. Во Франкском городе — да[29], внизу Смирна смердит.

— Я же говорю, он благоухает, как роза — не как смирна.

Аромат, исходивший от Саббатая, дурманил и его самого. Своего запаха не чувствуешь — а Саббатай остро чувствовал. Это тоже рознило его с прочими.

Саббатай Цви

— Запах изо рта Всевышнего, запах Его дыхания — вот чем пахнет мое тело.

У всех перехватывало дух, когда, закрыв глаза, запрокинув назад голову, он самозабвенно принимался петь псалмы. Как тонкие серпики белков между его веками, сквозил между туч серп молодого месяца. Бывало, что в обличье «Песни песней» возносились Богу испанские романсы — Богу это безразлично, а слушатели не замечали. Они переживали ни с чем не сравнимый экстаз благодати, когда голос, сладостный, как похвала, пел: «Спустившись с горы в долину, повстречал я Месильду, королевскую дочь, выходившую из купальни с мокрыми волосами. Как меч, сверкало лицо ее, брови — стальным полумесяцем, губы — кораллы, тело — молоко».

Практический взгляд на проблемного молодого человека не изменился с семнадцатого века. Сегодня первая мысль: «А у него есть подружка?» В те времена вопрос тоже решался в духе главной заповеди Торы: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю. Мордехай Цви поспешил женить сына. Но дело ограничилось брачной церемонией, после которой молодой супруг, главный актер в этом спектакле, никак себя не проявил. Подумали: ну, бывает, невеста — «крокодил». Составили «гет» с нейтральной формулировкой: «Невозможность достигнуть поставленной супружеством цели по причине непреодолимого отвращения между супругами». Мордехай повторно женил сына — и снова «крокаидл», так что ли? По крайней мере, так получалось, судя по нулевому результату.

Еврейский Бог троицу не любит — ограничились двумя попытками. Раз уж Шаббтай оказался благочестив не на шутку, то пусть его благочестием надуются паруса судна, снаряженного Мордехаем. Это было правильное решение. Чтоб знали, что благочестию сына отец обязан рядом успешных торговых экспедиций, возвысивших вчерашнего торговца живностью до одного из почтеннейших негоциантов Смирны — или, как сказали бы апологеты бедности, до одного из местных толстосумов.

Все очевидней в Саббатае огонь божественного участия, все больше взглядов устремлено на него, поющего серенаду под балконом Бога и транспонирующего божественный глагол в числа, из коих выстраиваются новые смыслы, и тогда все сходится, все складывается в единую картину, а в центре ее он, Саббатай Цви, — в «Центре Веры Истинной», начальные буквы которой составляют его имя: ЦВИ.

Так продолжалось, пока «лета лжегосподня» 1648, оно же лето 5408 «от сотворения кочерыжки», Саббатай не открылся верным своим. Их было двенадцать, по числу знаков зодиака — восседающим с ними за столом он изображен на титульном листе амстердамского молитвослова 1666 года («Тиккун Саббатая Цви»).

«Тиккун Саббатая Цви», Амстердам, 1666

— Знайте, что я послан вам, Израилю, во спасение. И соберу все двенадцать колен во граде Давидовом, на горе Сион, где покоится царь-псалмопевец, ибо я из рода его. И наречетесь Любовники Сиона (Ховевей Цион). Царство я воссоздам не прибегая к оружию, одним лишь сладчайшим пением. Музыка, которая прольется на вас, окропит ваши души, и спасетесь ее красотою. Вы — и мир.

И он запел свое бессмертное «бесамемучо» так сладостно, что не только двенадцать учеников его — но и будь их двенадцатью двенадцать, да хоть бы и все сто сорок четыре тысячи, которым обещано спасение, — ни один бы не усомнился, и все бы подхватили: «Бесаме, бесаме мучо! Лобзай меня лобзанием уст своих, ибо ласки твои слаще вина. Бесаме, бесаме мучо!»[30]

Тогда же, в 5408 году, в синагоге он исхитрился выговорить ЙХВХ — тайное Имя. В день разрушения Храма четыре буквы разбрелись на все четыре стороны: Бог лишился крова. Лишь Спасителю дано воссоединить их — произнеся. И сим восстановится Храм.

Паника. Люди верили всему.

— И ты посмел! — вскричал Эскафа. — Прежде пришествия Мессии!

— Мессия уже пришел, — отвечал Саббатай.

Старый Эскафа проклял ученика, и тот, сопровождаемый ликованием своей свиты, под звуки рога и восклицания «Маран ата!» покинул свою альма-матер.

Оставаться в Смирне было небезопасно. Эскафа, следуя логике Каиафы, своего исторического предшественника, искал способа убить самозванца, «но никто не решался наложить на него руку». Саббатай направился в Салоники, город фантазийный, где каббалу, по словам Саспортаса[31], чтили выше Талмуда. Путь Саббатая лежал через Морею. Там о бедном птичнике, каким Мордехая Цви еще многие помнили, рассказывалось с придыханием. Земля слухами полнится: это все его сын, в нем причина чудесного обогащения «нашего Мордке». Саббатая встретили, как Царя Иудейского: «Осанна! Господь наш пришел!» Если так будет и дальше, он без труда убедит салоникских каббалистов в своем избранничестве. Все же сходится.

В Салониках Саббатай при большом стечении «гостей» сыграл свадьбу. Его невестой была Тора. Свитком под фатою семь раз обнесли жениха, который потом заключил ее в свои объятья и, откинув фату, поцеловал. Были произнесены семь «брахот» (бенедикций), разбит бокал (в память о разрушенном Храме) и уплачен выкуп (могар) в размере пятнадцати кошельков. Приблизительно те же пятьдесят тысяч, что заплатил Хаим за Сарру Аронсон. Тогда считали на кошельки, а не на баржи.

Иной харизматический вождь маскирует неудобопроизносимую причину своего безбрачия метафорой брачного союза с нацией, с революцией. Саббатай инсценировал ту же метафору, но не с целью «закрыть тему» — опустить завесу над святая святых его жизни: мол, женат на Торе, и бастэ! Грец пишет: «Каббалистически это означало, что Тора, дочь Неба, должна была вступить в нераздельный союз с Мессиею, сыном Неба или Эйн-Софа (Бесконечного). Но эта сцена не понравилась рассудительным раввинам Салоник, и они добились изгнания Саббатая из этого города». (Гершом Шолем, в отличие от Греца, любит «смиренного смельчака», который «стремится передать этим (шутовской „свадьбой“. — Л. Г.) вечный и неразрывный любовный союз между Мессией и Торой».)

Осмелюсь возразить. «Каббалистически» это означало другое: Саббатай женат на Боге. Познав свою супругу (Тору), он свершил акт богопознания, исполненный мистической перверсии: Бог (ЙХВХ) есть Святая Царица (Малка Акодеш), которой имманентна Шахина[32]. Касательно же салоникского раввината (санхедрина), то местные законоучители как раз были под впечатлением и самого действа, и всеобщего энтузиазма, с каким толпа встречала поющего Мессию, и размера выкупа, который предстояло истратить на благие дела. И все бы у них сладилось, если б не одно обстоятельство: пожертвования испокон веков распределяет хахам местной португизской синагоги, и выкуп — «пятнадцать кошельков» — следовало передать ему. А Саббатай вдруг начал по-царски раздавать деньги — всем без разбору, кто под руку подвернется. Руководство общины пришло в ярость.

«Не бывало и не видано было подобного сему от дня исшествия сынов Израилевых из земли Египетской до наших дней», — этими словами (Суд., XIX, 30) начинались письма, которые шли из Салоник мощным потоком во все общины.

В Смирне Иосиф Эскафа, требовавший головы Саббатая, тоже не сидел сложа руки — писал повсюду: стращал, увещевал. А бывший его ученик, где б ни появлялся, пленял сердца. Сотни слушателей подпевали ему: «Влеки меня, мы побежим за тобою». В воздухе витало: «Геула!» (избавление). Встречаясь, люди приветствовали друг друга:

— Геула.

И в ответ:

— Глаза твои голубиные.

«Въезд в Иерусалим» свершался им не единожды — здесь «въезд в Иерусалим» надо понимать расширительно. Это только у Хесускристо скоро сказка сказывается. А у Саббатая между кощунственным возглашением Имени (1648) и анафемой прошло целых три года. Все время он продолжал жить с отцом и братьями, ходить в синагогу, прирастать приверженцами. Но в 1651 году, преданный «полной и окончательной анафеме» (большому херему), Саббатай покидает Смирну изгнанником в ранге посла[33].

Когда, путешествуя, за месяц успеваешь побывать в пяти, шести, десяти городах, забываешь, что такая скорость передвижения людям не всегда была свойственна. Прежним поколениям это напомнило бы стремительный бросок азиатских армий под командованием великих полководцев: ворвались в город, три дня на разграбление — и дальше.

В Морее Саббатай провел три месяца. В Салониках прожил несколько лет с перерывами. В Каире два года, там его с распростертыми объятиями принял Рафаэль Халеби (Алеппский), каббалист-филантроп, за столом у которого «ежедневно обедали пятьдесят раввинов». Халеби носил титул цараф-паши (генерального казначея), держал на откупе всю податную систему пашалыка и ждал скорого прихода Мессии. Под драгоценными одеждами — днем и ночью власяница. Как объяснил один из пятидесяти каббалистов, кормившихся от его щедрот, это полезно для здоровья, улучшает кровообращение.

Торжественно «въезжать в Иерусалим» — понимай, Константинополь — за истекшие пятнадцать лет Саббатаю доводилось не раз и не два. Это там он смастерил колыбель для снулой рыбы, которую качал и напевал: «Спи, моя рыбка, усни». («В Константинополе, цитирует Грец Саспортаса, — возился с рыбой, уложенною им в колыбель, при этом уверял, что Израиль будет освобожден под зодиакальным знаком рыбы».) «Колыбельная рыбки» имела сногсшибательный успех, и он часто ее исполнял. Иногда начинал дирижировать публикой, чтобы та хором подхватывала: «Рыбки уснули в пруду».

Однажды к нему кто-то протиснулся, протянул какой-то предмет, и спустя мгновение этого человека засосала толпа. Предмет оказался кожаным футляром для хранения свитков (мегилот), внутри был скрученный трубкой засаленный пергамент без привычного штырька. Явно древний манускрипт, поскольку содержал пророчество, а пророки жили в древности.

«И я, Авраам[34], после того как уединялся в течение целого года, предавался созерцанию великого крокодила, наполняющего собою реку Египетскую, и размышлял, когда наступит чудесный конец, и я услышал голос моего друга: и родится сын у Мордехая Цви в 5386 году, и назовут его Саббатай Цви, и он победит великого крокодила и лишит силы змею лютую. Он и есть истинный Мессия. Воевать он будет не силою рук человеческих, но пока не вознесется река. Его царство будет вечным, и кроме него нет избавителя у Израиля. Встань на ноги и услышь про силу сего человека, хотя он с виду слабый и исхудалый. Но карлик величиной с локоть перевернет с корнем гигантскую гору А он любим мною, он мил мне, и он будет восседать на престоле моем. И этот человек, о котором я говорил тебе, будет много трудиться над познанием Бога, и о нем пророчествовал Хабакук (Аввакум), что он ЦВИ, что значит Центр Веры Истинной».

Кем был неизвестный, снабдивший Саббатая мессианским патентом? Ангелом или существом адамическим? То был Авраам Яхини, константинопольский проповедник, возвестивший скорый приход Мессии. Яхини был искусным переписчиком, истлевших от времени страниц навидался на своем веку. (Сохранились — если только не погибли во Вторую мировую войну — копии со старинных рукописей, которые он снимал для коллекционера из Лейдена, христианина по имени Вернер.) Яхини владел даром слова, как устного, так и письменного. (Перечень оригинальных его сочинений опускаем.) Принимал ли он в лице Саббатая желаемое за действительное? Грец не исключает, что за этим стояло «корыстолюбие, склонность к мистификации». Залман Рубашев идет дальше, развивает мысль Греца в конспирологическом русле. Что ж, президенту Израиля лучше знать[35]. «К чисто каббалистическому мессианству был примешан момент политический: некоторым близким ко двору евреям казалось, что при данном политическом положении можно было бы, при известной организации евреев, действительно кое-чего достигнуть. Другие, сами не верующие, но знавшие про мессианские ожидания христиан, считали, что настроение последних может быть при удачном стечении обстоятельств использовано в интересах евреев» — бесконечные «при… при… при…»

С Авраамом Яхини Саббатай еще сблизится. Будут вместе до конца — до тех пор, покуда Мессия сам себя не загонит в угол. Множество городов устраивало Саббатаю восторженные встречи, включая Иерусалим земной, реальный, куда он впервые попадает не то из Каира через Газу, не то морем через Яффу. Лишь Смирны, своего родного города, избегал. Хесускристо тоже избегал Назарета, где его столкнули со скалы и он чудом спасся (произошло чудо в прямом значении слова «чудо»). Правда, тогда были другие времена, другие нравы. Мы, слава Богу, в XVII веке, к тому же в Оттоманской империи, а не где-нибудь на Львивщине.

В лето 5408, когда каббалисты ожидали великих потрясений, расходясь в своих расчетах на восемнадцать лет с христианскими звездочетами, — когда в скинии собрания Саббатай громогласно произнес Имя и пошепту открылся ученикам, — в лето лжегосподне 1648 в восточном Приднепровье вспыхнуло восстание, заклейменное в еврейской памяти страшным словом «Хмельничина». Переяслав, Пирятин, Лохвиц, Лубны, Тульчин, Немиров — где двадцатого дня месяца сивана было вырезано шесть тысяч евреев (пост двадцатого сивана). Кто не погиб, тот бежал куда глаза глядят. Иным посчастливилось попасть в плен к татарам, воевавшим на стороне казаков. Татары продавали пленников в Турцию, а там их выкупали единоверцы, как то предписывал закон: «Кто-нибудь из братьев его должен выкупить его» (Лев. XXV, 48).

Разгромив польских гусар под Пилявцами, казачьи сотни с криком «Аллау акбар»[36] преследовали их до стен Львова, который, однако, взять не смогли. Татары, сражавшиеся в их рядах, вероломно вернулись в Крым.

Еврейские сироты находили убежище в монастырях, это повторится в 1940-м. На глазах у семилетней Сарры, спрятавшейся на чердаке, казаки вырезали всю ее семью. По чистой случайности

Удалой казацкий меч
Не слизнул головку с плеч.
— вместо чего эту головку омыла животворящая влага купели. Рана не закрылась, нанесенная хоть и в раннем, но сознательном возрасте. А уж как ее посыпали солью, об этом можно догадываться, зная сестриц во Христе. Семнадцатилетней, значит как бы десятиклассницей, Сарра бежит из монастыря. К тому времени уже пять лет как Хмельницкий отдал себя под защиту царя Алексея Михайловича. («Навеки с Москвой. 1654 год». Художник — лауреат Сталинской премии первой степени М. И. Хмелько. Помню набор цветных карандашей с этой картиной на коробке. К трехсотлетию Переяславской рады.)

Однажды утром на еврейском кладбище в Жолкеве нашли прижавшуюся к могильной плите необыкновенной красоты девушку. Она была в одной рубашке, дрожала от холода, руки и грудь в царапинах. Сказалась еврейской сиротою, выросшей при монастыре. Ночью призрак отца схватил ее и перенес сюда: вот следы от его когтей. («По-видимому, она выучилась в монастыре искусству наносить себе ранки», — пишет Грец. И продолжает: «Монастырская обстановка вызывала и поддерживала в ней фантастические грезы и дала ее уму и сердцу эксцентрическое направление».)

Даром что времена наступили, по известному выражению, «сравнительно вегетарьянские»: казаков крепко прищучили под Берестечком, Ян Казимир позволил «новоправославным» исповедовать свою исконную веру. Все равно жолкевская община предпочитала жить по неписаным законам. Беглянку из монастыря переправили от греха подальше — с противоположным, правда, результатом. «Из своей красоты Сарра сделала безнравственное употребление». Амстердам, Франкфурт-на-Майне, Ливорно — маршрут ее европейских гастролей.

У голландцев есть обыкновение, которое приводило в замешательство их угнетателей — надменных солдат герцога Альбы. На людях важные, как павы, а дома всегда за плотно закрытыми ставнями, испанцы не понимали: как можно не таиться от посторонних взглядов? В Гаарлеме или в Дельфте любой прохожий мог видеть, что происходит по вечерам за освещенным окном нижнего этажа. Вот хозяйка читает письмо, на ней опушенная по краям и в проймах кофта без рукавов. А вот музыкальный дуэт: она за спинетом, у него в руках скрипка. Там учат молодого человека уму-разуму, разложив его на коленях, как плед. Рёв. В этом окне дама склонилась над пяльцами. И в этом — тоже с шитьем в руках, в покойном кресле, в атласном платье. Еще одна! Ее лицо сверкало, как меч, брови — стальным полумесяцем, губы — кораллы, тело — молоко.

Как и все — от синдиков в отложных белых воротничках до продрогшего старика перед жаровней, — Сарра не обращает внимания на зевак, глазеющих на нее, как в картинной галерее. Обычно это иностранцы, которых забросило сюда — кого любопытство, кого нужда. А кто по торговому делу, как этот контрабандист с люггера «Богородица ветров».

«Бенц! Бенц!» — утешно бьют часы на Вестеркирке, особенно когда играешь в прятки на чердаке. Так было и так будет — и в 1648 году, и в 1944-м[37].

Контрабандист показал пальцем на себя, затем на ту, которая ему приглянулась. Сарра встала и взошла в полумрак своей кельи. Страж, прохаживавшийся вдоль противоположной стены в угрожающе надвинутой на глаза шляпе, достал из-под плаща связку ключей и открыл дверь — а мог бы тем же движением достать пистолетто и открыть дверцу кареты на большой дороге.

— Оплата труда сдельная.

Тянуло сыростью, раздеваться было хлопотно и зябко. Сарра налила гостю зелена вина — винью верде, которое любили португезы. (Избавим читателя от малоаппетитного зрелища, как мы избавили его от списка сочинений Авраама Яхини.)

— Как тебя зовут?

— Франсуаза… но ты — ты не здешний, хотя еврей.

— И как ты догадалась, что еврей? Интересно послушать.

— Но ты приезжий… — повторила она.

— По-твоему, евреи только в Амстердаме живут? Мои деньги ничем не хуже их денег.

— Откуда ты? Рэд йидиш?

— Ну и ну! Ай да Франсуаза! А ты, сестренка, откуда? Такую ашейненке только в Польше встретишь. Тебе здесь не место. Меть повыше.

— Меня отсюда скоро заберут.

— Кто?

— Мой жених.

— Ты ему уже написала, где тебя искать?

— Он и так знает.

— Парень не промах. Зачем чужого Шломчика кормить, когда можно на себя трудиться.

— Тебе со мной приятно?

— Очень. Франсуаза, как тебя зовут?

— Саррой.

— Сарочка… Ты красивая девочка, Сарэлэ, а тут темно.

— Хочешь, зажгу лампу?

— Давай… Очень красивая. Разденься, явись во всей красе…

(«Воротики недолгой паузы» — цитата.)

— Будь я твоим женихом, я бы дорого брал за свою ревность. А тебе еще долго его ждать?

— Это тайна. Я знаю только, что он в пути (у бэдэрэх).

— Он что, Машиах? (На вопрос, когда придет Мессия, отвечают: у бэдэрэх — он в пути.)

— Да. Я невеста Машиаха.

— Это тебе во сне приснилось? Или нагадали?

— Това нагадала.

— Кто эта Това?

— Росли вместе. «Тебя ждет мессианский брак. А до того будешь нэкева (дырка). Которая невеста Царя Иудейского — та нэкева». У Товы все сбывается. Даже сестры втихаря прибегали.

— Чьи сестры?

— Ну, которые в монастыре, в Жолкеве.

— Ты из Жолкева? Где ты там жила?

— Пшед казацев? Коло брами жидивски, первший дом.

— Твоего тату Фроим-Фишель звали?

— Так.

— Сарочка, я Исрулик, твой братик. Не узнаешь? Забыла?

Единоутробная плоть! Они схватились, не помня себя от счастья.

— Сарочка, жизнь моя! (Хайсл!) Ты спаслась!

— Я забралась на чердак к Юзефовичу[38]. А ты?

— А я был в обороне (ин хагонэ). Потом мы ушли с поляками.

— Исрулик…

— Что, моя родная?

— Бесаме мучо… кись… кись мир…

Они еще долго лежали, обнявшись, и не могли нацеловаться. Страж заподозрил неладное. Кричит снизу:

— Франсуаза! Все нормально? (Голос Франсуазы: «Все нормально, папаша».) Со счету не сбейся, — и закрыл дверь.

— Я тебя отсюда вызволю.

— Ты не можешь, только он.

— Он меня прислал, это же ясно.

«Вызволить» — подходящее слово. Самовольно изображению не уйти («в самоволку»), оно в рабстве у холста. «Девушку в окне» («Франсуазу из Марселя») либо покупают, либо похищают. Сошлись бы на малом — полутора кошельках, может быть. Но зачем платить, раз можно украсть? Контрабандист с «Пресвятой Девы Ветров» в этом случае дважды не подумает.

Исраэль Жолквер (такое теперь у него имя) подкараулил Сарру, когда брутальный страж сопровождал ее к одному тачечнику — не волочить же тачечника к ней, да еще по ступенькам поднимать и спускать. На бегу Исрулик толкнул плечом провожатого. Всплеск воды — и у Сарры сменился попутчик.

— Отнеси письмо по этому адресу, там все прописано.

Вот она уже в Ливорно (via Frankfurt). Город вполне оправдывал репутацию самого уродливого на лигурийском побережье — словно возведен в память о чужом разрушенном Храме. Да и такой ли он здесь чужой? Ливорно — настоящий Ноев ковчег в преддверии заслуженного светопреставления. Гавань пестрела от разноплеменных представителей человеческой расы. Герцог, не в пример Ною, принимал всех. Маранов сюда хлынуло видимо-невидимо, главным образом из Порту. Каждого второго в общине звали Раппопорт — рабби из Порту. Жолкверов, к примеру, не было ни одного. Жолкевских бишь. Из Жолкева. Зато взимался особый налог в пользу польских братьев, чему ливорнцы сами же умилялись: вот мы какие, вот в чем секрет нашего преуспеяния. Никаких тебе преследований, никаких тебе ограничений, свое судопроизводство (за исключением дел, по которым выносились смертные приговоры). «Христиане под нас подстраиваются и волей-неволей соблюдают субботу», — похвалялись евреи Ливорно перед единоверцами из Германии.

Польской уроженке, пережившей хмельничину, часто приходилось выступать в собраниях. Сарра пользуется неизменным успехом у слушателей. Кому-то из них уже виделась роль чичисбея при жене Мессии — что она ею станет, сомнений не было: ее красота тому порукой. «Сарра говорила, что предназначена для Мессии и не имеет права выходить замуж, но ей дозволено удовлетворять свои половые вожделения вне брака». По крайней мере, Грецу это известно «из благонадежных источников».

Сколь достоверны случаи инцеста по неведению — или это не более чем бродячий сюжет во все времена у всех народов? Здесь «достоверных источников» быть не может. И у Мопассана и у Толстого (соответственно «В порту» и «Франсуаза») это скорее дань фольклору — матросский анекдот, передававшийся из уст в уста. Кошмар инцеста, о котором узнаёшь постфактум, не убедителен. Откуда задним числом взяться чувству, формирующемуся годами внутрисемейного быта? Для Сарры и Исрулика их кровное родство умозрительно и становится лишь крепче через кровосмешение.

Как бы там ни было, рассуждения эти — в пользу бедных, «в пользу наших польских братьев». Об Исраэле Жолквере, Саррином брате, которого она «повстречала в Амстердаме», больше упоминаний нет, точнее, нам они неведомы. Возможно, Сарра, имевшая влиятельных покровителей, отплатила ему сторицей, и радость редких встреч усиливалась нежностями, недопустимыми между братом и сестрой. Но возможно, что люггер «Богородица ветров» был потоплен судами английской береговой охраны или взят на абордаж в Тирренском море.

По Ливорно поползли слухи: приход Мессии свершился. Это признал в Каире цараф-паша, знаменитый своим аскетизмом, особенно на фоне роскоши, в которой должен был купаться. И это признали пятьдесят знаменитых каббалистов, ежедневно у него столовавшихся, — так меломан-любитель с трепетом принимает в своем замке прославленного виртуоза, а тут их целых пятьдесят.

Саббатай покорил своим пением Каир, влюбил в себя цараф-пашу. Сразу из Каира посыпались письма, в которых мудрецы Торы, не жалея лучезарных красок, расписывали, каково это — лицезреть Машиаха. Другие мудрецы это читали, обсуждали, волновались. Алеппо, Дамаск, Иерусалим жили этой новостью. Но прежде всего ею жила Центральная Европа: бедствовавшие ашкеназийские общины Германии и Польши, иссушенные жаркой тысячелетней мечтой о Геуле, готовы были вспыхнуть, как от искры.

Эхом этих новостей отозвалось в Каире, что Сарра, проживающая в Ливорно, красоты баснословной, которую Господь Сил вырвал из когтей Хмельницкого (на ее теле остались царапины, чему немало свидетелей), обручена Царю Иудейскому, ибо есть истинное дитя чуда (вундеркинд).

Моисей Пинейро, прозванный Де Ливорно, из первых еще, самых верных апостолов Саббатая Цви, не скрыл от учителя, что в Амстердаме Сарра была publicque Vrowe (публичная женщина — голландск.). «Но, рабби, заклинаю взглянуть на нее. Стоит лишь ее увидеть и заговорить с ней, как исчезает любое сомнение в ее святом предназначении». — «Зона? — казалось, Саббатая это не только не смутило, но и обрадовало. — Любовью блудницы жив Господь. Кого Он повелел Осии, пророку своему, взять в жены? Блудницу. Вот говорят: грязь. Но с приходом Жениха нет чистого и нечистого ни в человеке, ни в пище. Все дается в радость, и всякий пост будет отменен».

Он запел свой любимый романс о Месильде, королевской дочери. С первым же морденто (всхлипом) смерть делалась желанной, и хотелось взглянуть в лице ея, сверкавшее, как меч, и на стальной полумесяц бровей, а губы у ней — алая лента, а тело — молоко…

С нарочным Сарре было доставлено письмо из Каира. Мессия изъявлял желание сочетаться с ней мессианским браком. Заслуживает упоминания, как это произошло. Был первый день праздника Кущей. Сарра возлежала на подушках под навесом из лиственницы, осыпавшейся на блюдо со сластями, собственноручно ею сваренными по польскому рецепту. Налипшую на мед хвою щелчком не устранишь, как пылинку с воротника. Накладывая гостю «тейглах» (ее фирменное блюдо), Сарра сперва двумя ноготками, как пинцетом, удалила случайную зеленую иголку.

— К вам иноземец, синьора, — доложила Радка.

Нарочный в восточном платье подал письмо со словами, что ему приказано ждать ответа. Облизавши пальчики, Сарра сломала печать и близоруко скользнула по написанному.

— Ну, читай же, — с нетерпеньем сказала она, передавая письмо сотрапезовавшему с нею. — Читай скорей, душа услаждается через ухо.

Это был стих из «Песни песней»:

— «О, ты прекрасна, возлюбленная, глаза твои голубиные. Мед и молоко под языком твоим…»

Сарра снова облизнула пальчики, потому что угостила посланца сваренным в меду колобком: «Поешь с дороги». И прежде чем тот прожевал, извлекла из-за корсажа запечатанный листок. Ответ был написан заранее. Всего три слова, тоже из «Песни песней»: «Сердце мое бодрствует». (Всякому, кто читал Теккерея, кто еще не забыл Россини, приходит на память: «Un biglietto?»)

Из Каира шлют быстроходный корабль. Еврейский Ливорно затаил дыхание, когда мессианская невеста в сопровождении Моисея Пинейро взошла на него. Не только евреи, язычники тоже столпились у причала. В сердцах шаббатных гоев[39] трепетало огненной цифирью: «1666».

В каюте она нашла сундук, полный нарядов и золотых украшений. Царская невеста пожирает их горящими глазами. При деятельном участии Пинейро Сарра перемерила весь гардероб. Ей нет нужды настраиваться в тон «романтическому распутству»[40], она его камертон.

«Не было человека счастливее Рафаэля Халеби (цараф-паши), когда в доме его Мессия обрел жену свою», — на мгновение Грец обрел перо Башевиса-Зингера. Признаться, некоторые аспекты духовного брака оставляют нам много вопросов. В отличие от Царя Персидского, Царь Иудейский не простер к ней золотой скипетр (Есф. V, 2), как не простер его и к двум женам своей юности. Утверждать, что между ними установились отношения брата и сестры, рискованно в свете произошедшего у Сарры с братом. Поэтому выразимся так: своим целомудрием Искупитель искупал недостаток оного целомудрия у мистической своей супруги, как если б позабыл им же сказанное: «Я запрещаю вам запрещать. С наступлением Царства Моего любое нечестие превратится в благочестие, то и это станут одним и тем же, и свет пожрет тьму».

Лишь однажды кто-то, «пряча лицо» (т. е. анонимный доноситель, это было еще во времена совместных ночных омовений в смирненской бухте), вопрошающе скривился: педерастия? Но больше таких подозрений не высказывалось никем, и даже в мыслях такого не было, как не бывало в мыслях приписать это Хесускристо с учениками, по крайней мере, мы про такое не слышали.

Сарра искусно пользовалась формулой «то и это одно и то же» и мессианскую жену представляла настолько успешно, насколько был успешен Саббатай в роли Мессии. А сколь часто лишь она одна бывала ему опорой и поддержкой.

— В твоих силах всё, Господи, супруг мой, — говорила она ему в такие дни. — Всё, кроме одного: ты лишен блаженства лицезреть себя, осененного Шахиной. Иначе ты бы понял, как велика твоя власть над нами. Глядись в зеркало нашего восхищения, супруг мой. Оно тебя не обманет.

Она стояла совершенно нагая между ним и зеркалом, поочередно глядя то на него, то на свое отражение.

— Саббатай Цви, — продолжала она, — Несокрушимый Израилев! Вера в тебя сильней тебя, черпай в ней силы. О, когда б ты увидел себя нашими глазами, ты бы зажмурился, как мы. Ты, как золото, горишь на солнце. Скажи, Мессия, супруг мой, долго ли будем мы еще поститься и лить слезы в день твоего Рождества? Отмени пост девятого аба, и ты испытаешь всю силу любви к тебе.

— Остерегись испытывать любящих тебя, рабби, — вмешался Моисей Пинейро, присутствовавший при этом. — Святая Царица (Малка Акодеш) думает, что в любви к тебе всякое сердце сердцу брат. Это не так. Сердце Натана из Газы не брат нашим сердцам. Не дай скорпиону ужалить тебя — не отменяй пост девятого аба.

— Моисей, кто он, этот Натан из Газы? — спросила Сарра.

Перейро подобрал с ковра пеньюар и почтительно накрыл им Сарру.

— Он не стоит твоего вопроса, царица.

Саббатай, до того безмолствовавший, произнес:

— Вопрос, оставленный без ответа, Де Ливорно, загноится. У царицы кожа, как небо над Иерусалимом в день девятый аба. Слушай же, Сарра! Натан Газати жаждет уверовать в меня, но не имеет на это сил. Он силен в Торе, но слаб телом и духом мелок. Когда он говорит обо мне, пена выступает на его устах, как в припадке падучей. Хорошо бы употребить его бешенство во благо, как поток Дан, вращающий мельничное колесо. Но он все делает назло себе. Все льет слезы по разрушенном Храме. Уверься он, что пророчество о Храме сбылось, тотчас оставил бы свою одноглазую жену. Но чем сватать его, не проще ли одному ее глазу сосватать другой? У Иехескеля их полные колеса, он поделится (Иез, 1,15 — 21).

Их встреча произошла в Газе, на пути Саббатая в Иерусалим. Натан был достаточно богат, чтобы не зависеть от тех, чья благотворительность зиждется на принципе «око за око»: за то, что я тебя угощаю, славословь меня, славословь, что мочи есть. Незадолго до сего — точнее, накануне — Натанов мир перевернулся с ног на голову. Натан копал все глубже и глубже, уходя с головою в священный текст, а между тем его работник («лукавый раб и ленивый») выкопал в поле глиняный сосуд (амфору), в котором хранился полуистлевший свиток.

И я, Авраам, после того как уединялся в течение целого года, предавался созерцанию великого крокодила, наполняющего собою реку Египетскую, и размышлял, когда наступит чудесный конец, и я услышал голос моего друга: и родится сын у Мордехая Цви в 5386 г., и назовут его Саббатай Цви, и он победит великого крокодила и лишит силы змею лютую. Он и есть истинный Мессия.

Так всегда бывает: один копает, копает — а выкопал другой. Хотя трудно представить себе, что Натан Газати сам «выкопал из земли часть древней рукописи, свидетельствовавшей о мессианстве Цви». Экзальтированный, изнуренный молитвой, охваченный видениями двадцатилетний каббалист — да-да, Натан был юн — с заступом в поле. «Он был бледен, худ, с суровыми чертами лица, с слезящимися глазами, лыс, кривобок и крайне невзрачен» — в таком порядке расположил ступени его внешней непрезентабельности на словесном портрете некий соотечественник Рембрандта.

А вот что пишет Грец: «Ближе к истине противоположное (т. е. противоположное утверждению, что Натан откопал рукопись самостоятельно). Саббатай же и подсунул Натану Газати фальшивый документ…» Не вижу разницы. Почему найти амфору у себя в огороде — это «противоположное»? Это и есть подсунуть — неважно, сам ли Натан копал, или было заплачено «лукавому рабу и ленивому».

Увидав на следующий день Саббатая — в царских одеждах, сходящим с верблюда по спинам слуг, — Натан возопил: «Маран ата! Господь наш пришел!» Он распростерся перед тем, кого отвергал еще вчера со всем упорством тщедушного человечка. Теперь стало ясно, что обломки Храма, о которые он ломал ногти, лишь служили оправданием его, Натанова, уродства.

На другом верблюде, тоже убранном коврами, восседала Сарра — «писаной красоты». Животное опускается на колени, и она сходит. Совершенно библейская сцена.

— Сарра…

Скособоченный юный мистик ощущает присутствие Шахины.

Кем станет он в эпоху Третьего храма? Газати чувствует, как спина его распрямляется, «а у тебя, жена моя одноглазая, Богом мне данная, вместо грязной повязки глаза голубиные под кудрями».

В штабе Саббатая Натан Газати был за Элияу-анави. Катался по земле, выкатив белые бельма. И пророчествовал, пророчествовал, пророчествовал. Людям уже мерещилась колесница, на которой Газати живым вознесется на небо.

Каждое слово воплощенного Элияу-анави (Ильи-пророка — за кого легковерные иудеи некогда приняли Иоанна Предтечу) было запротоколировано. Канцелярией Машиаха ведал некто Самуэль Примо — «Иерусалимец» (Ерушальми). Он был письмоводителем, хронистом, тайным госсекретарем. «Он один оставался трезвым и указывал безумным направление и цель… Кажется, он более сам пользовался Мессией, чем служил ему… Этот человек достиг высот в искусстве придавать ничтожным вещам официально серьезный характер и посредством цветов красноречия возводить это мессианское надувательство в степень мировою события» (Грец).

— В будущем году, — говорил Газати (а Ерушальми стенографировал и потом слал во все пределы), — Мессия покорит султана.

Предположительно не силой оружия, придя под стены Константинополя во главе несметного войска, а своим пением. И куда бы, в какую страну ни лежал путь Мессии, плененный им султан будет влачиться следом, лишь с виду «Повелитель Блистательной Порты, Сын Мухаммеда, Брат Луны и Солнца, Внук Аллаха, Неотступный Хранитель Гроба Господня, Надежда и Утешение Мусульман, Устрашитель и Великий Защитник Христиан». И проч. и проч.

«Через год и несколько месяцев, — записал Самуэль Примо-Ерушальми со слов Газати, — Царь Иудейский непременно обратит в свое подданство султана и будет возить его повсюду за собой как пленника; но не лишит его правительственной власти до тех пор, пока не покорит без пролития крови и остальные народы — только с Германиею как враждебною евреям поведет он войну оружием». Здесь надобно помнить, что XVII век для Германии это Тридцатилетняя война: из двенадцати миллионов жителей в живых осталось четыре миллиона. Что же говорить о тамошних еврейских общинах, ставших козлом искупления всех немецких грехов и всех немецких несчастий. (Грец «знал не хуже нашего» — во сто крат лучше, конечно! — чем был семнадцатый век для Германии и ее евреев, тем не менее с какой брезгливой миной он, гордый своим еврейским «германством», воспроизвел этот, в его глазах опровергнутый временем приговор своей стране, справедливо считающейся оплотом цивилизации.)

Идея триумфального возвращения в Смирну принадлежала Самуэлю Примо. «Нет пророка в своем отечестве» (эйн нави беиро). «Нет» может указывать и на физическое отсутствие: не оказалось на месте, а не то, что вообще не бывает. Неважно, кто кем отвергнут, пророк ли своими соотчичами, помнившими его писклявым и голоштанным, соотчичи ли пророком по причине досконального знания их пороков и полного отсутствия иллюзий на их счет. Или просто хочется в большой мир. Сколько можно прозябать в Иерусалиме. (Или в Назарете.) В Константинополь! В Смирну! На простор морской волны!

— Шахина оставила Иерусалим, — сказал Ерушальми.

За эти три года — сейчас 1665-й, а Саббатай прибыл сюда, по расчетам большинства его биографов, в 1662-м — восторгов поубавилось, врагов прибавилось. Остается только гадать, своей ли волей Саббатай распрощался с Иерусалимом, или, как в Салониках, ему указали на дверь.

Газати ревновал Сарру — не к Мессии, а ко всем мужам иудейским, ко всем обрезанцам, заступившим место Царя в ее сердце. Это он, Натан, должен был по справедливости доставить Сарру из Ливорно в Каир — не Моисей Пинейро. Это он при виде ее, спешившейся с верблюда, испытал близость Шахины, острую до умопомрачения. Это он, Газати, предсказал, что покорив сперва султана, а следом и все царства, Мессия на крыльях песни перенесется в страну зыбучих песков. Там, на берегах Самбатиона, соединится он с дочерью Моисея, а Сарра станет рабыней.

— А я и есть раба Царя Иудейского, — сказала Сарра, которая была на голову выше невзрачного пророка. Особенно это бросалось в глаза, когда они стояли близко друг от друга, как сейчас. — Я раба Царя, гляди, — она опустилась на колени перед Саббатаем, распустила волосы и так изогнула свой стан, что щекою коснулась его стопы, превратившись в жену-мироносицу.

Тут Самуэля Примо и посетила мысль, достойная госсекретаря при дворе Машиаха: «Есть пророк в своем отечестве» (йеш нави беиро), — лозунг, которым встретит Мессию его родной город.

К тому времени старый Эскафа, проклявший своего ученика, упокоился на лоне Авраамовом, а над саббатианофобскими памфлетами, скрепленными «буллой» гамбургского раввината[41], клевала носом пара-другая склеротических старцев в раввинских коллегиях. Тогда как неистовый мистификатор Авраам Яхини или припадочный проповедник Газати обращались к толпе перед синагогой. Евреи ничем не лучше язычников. Авторитет учителя, бывший краеугольным камнем иудаизма, бессилен против уличного зазывалы.

Ерушальми использовал оптический эффект. Снабдил линзами надежды нищую ашкеназийскую периферию: искрошенные казаками польские местечки, пылающие синагоги Кельна и Нюрнберга. И уже через них, отраженно, воспламенил еврейские общины в землях благодатного полумесяца.

«От окраины к центру», от городка Броды, где плясали и пели: «Жинка Бозка, крулева Польска», прознав, что мессианская супруга из «наших», эстафета пронеслась до Константинополя — как по бикфордову шнуру.

Большой взрыв!.. Ибо вот Я творю новое небо и новую землю, и о прежних уже нет памяти, и не придут они на сердце. Ибо Я творю Иерусалим. В нем не услышится больше плача. И не будет таких, кто не достигал бы полноты дней своих, а столетний будет умирать юношею. И не будете трудиться напрасно и рождать детей на горе. И прежде чем воззовете, Я отвечу. И прежде чем скажете, Я услышу. Волк и ягненок будут пастись вместе, и лев будет есть солому, а змей жалом вонзаться в прах. И нет от них ни зла, ни вреда на Моей святой горе (Исайя, LXV, 17–25).

Вспыхнули предрасположенные к числовой магии Салоники. Это в Салониках буквы — живые существа, тараканами вдруг разбегающиеся (и пустеет электронная страница). «Он, что ли, вправду был Мессией, тот изгнанный Саббатай?» — вопрошали Салоники. Паника на бирже знакомств. За один день в Салониках было сыграно семьсот свадеб детей. Нужно как можно скорей реализовать неиспользованные души. Женихов и невест, неполовозрелых, дозреют в дороге, мамы разбили на пары и всех скопом — под хупу: плодитесь, размножайтесь, наполняйте собою землю.

Смирна! Сбегавшая с горы к морю ради ночных омовений, благоуханная, как тело Саббатая, который плоть от плоти ее. Он не был там с пятьдесят первого года. Богобратья Иосеф и Эли входили в комитет по встрече. Они так и называли друг друга: «Богобрат».

— Скажи, богобрат, сколько, по-твоему, пальмовых ветвей надо заготовить, чтобы хватило на всех, кто выстроится вдоль дороги?

— Это будут по большей части женщины, богобрат. Как учит опыт, мужчины держат на плечах детей, чтоб увидели Спасителя.

Они же организовали сбор пожертвований и сами, первые, долго опускали талер за талером в прорезь копилки, которая была установлена у центрального входа в синагогу. По подсчетам досужих наблюдателей, Иосеф и Эли Цви пожертвовали двенадцать кошельков. Копилка была огромных размеров,покрашенная в зеленый цвет — цвет Саббатая, — и поверх белела надпись: «Йеш нави беиро» («Есть пророк в своем отечестве»). С тех пор вошло в поговорку: «Уехал послом (чаушем), а вернулся Мессией».

Десятого сентября 1665 года, на Рош Ашана, он прилюдно повторил то, что семнадцатью годами раньше открыл лишь избранным, — объявил себя долгожданным Мессией.

— Евреи! Геула, о которой мы веками молились, свершилась. Попущением ЙХВХ дожили вы до исполнения пророчеств. Скоро в последний раз отречемся мы от старых обетов и клятв[42], чтобы никогда больше не поститься, не разделять пищу на чистую и нечистую — с моим пришествием нечистого нет ничего. И вы обретете храм, а не будете ютиться среди чужих народов.

Трубят шофары.

Канун 1666 года. Вот-вот познаешь райское блаженство. О-о!.. Оно уже неотвратимо… райское блаженство… извержение, жерлом которого Смирна. От Жолкева до Орана мы в экстазе. В самой Смирне что ни день, то процессия рыдающих и смеющихся евреев в раскаленных добела одеяниях, словно никто не переодевался с Йом Кипура[43], с той ночи, когда пели: «Это есть наш последний и решительный пост». Но теперь отовсюду раздавалось: «Да благословен Господь наш Саббатай Цви, вновь разрешивший есть трефное!»

Бывало, к процессиям присоединялся Мессия. Предел мечтаний, чтобы тебя или твое чадо коснулся его страусовый веер. Кого коснется, тот спасется.

Какая-то бабка-повитуха орала, как резаная:

— Я первая сказала, что его голос покорит мир! Я первая!

Женщинам — а их приязнью Мессия издавна дорожил — было объявлено прощение первородного греха: «В Царстве Божьем вам не надо будет рожать, крича от боли, дети снова будут рождаться из земли». На жен и детей нисходил дар пророчества, и они начинали говорить ангельским языком.

Из уст в уста передавали, что в Шотландии видели корабль, он шел под парусами алого шелка с флагами Десяти колен Израилевых. Один путешественник написал из Лондона своему другу в Амстердам: «„Люди Пятой Монархии“[44] бредят возвращением евреев. Здесь об этом только и говорят. Не все в это верят, но все этого желают. Ставки делаются три к одному» (Генрих Ольденбург — Спинозе).

Из Джудекки телеграфировали в Константинополь: «Подтвердите предстоящее спасение. Ваши венецианцы». От имени константинопольских раввинов ответил Авраам Яхини, тот самый каллиграф-фальсификатор, что видел великого крокодила и карлика величиной с локоть. «Вы спрашиваете о молодом ягненке, которого купил Израиль Иерусалимский, сын Авраама, и по поводу которого возникло разногласие между родственниками: выгодна ли сделка, — то знайте, что товар лучшего качества имеет сбыт во всех странах, и горе тому, кто в этом сомневается. По мнению опытных купцов, прибыль предстоит огромная. Надо только ждать большой ярмарки».

В ученой среде «разброд и шатания». Что как и впрямь возвращение в Сион, обретение Царства — дело нескольких месяцев, а то и недель? Хаим Бенвенисте раньше других из смирненских раввинов признал в Саббатае Мессию, своим примером заражая нерешительных. Что двигало им — вера? расчет? честолюбие? (Саббатай поставит его во главе смирненского раввината, сместив престарелого Арона де Лапапу, бежавшего из города.)

— Мессия благословил меня! Мессия благословил меня! — несколько раз повторил он.

— Благословение нечестивца — проклятие, — возразил Хаим Пенья, известный богач, после чего вынужден был укрыться в синагоге. Несмотря на канун субботы, пятьсот человек взломали топорами дверь, и Саббатай обличал с кафедры всех «кафров» (отвергающих его). Тогда же он подал жалобу кади: Хаим Пенья непочтительно отзывается о царе. Под царем он подразумевал себя.

Когда среди женщин и детей, заговоривших ангельским языком, оказалась дочь Пеньи, тот сломался.

Как и в Амстердаме, где евреи чуть что кричали соседям: «Мы вам больше не рабы», смирненские тоже стали буянами — заручились охранной грамотой от Господа Бога. Терпение кади лопнуло, когда Сарра и две бывшие жены Саббатая (получалось, что не одна Шахина, а сразу три) возвестили во имя Господа, он же Святая Царица (Малка Акодеш): «Нечистое не то, что входит в нас, а то, что выходит из нас. Так учил Хесускристо, он тоже пророк». Имевших уши это не на шутку взволновало. Как — пророк?.. Хесускристо — пророк?

Казалось, Мессия только этого и ждал. Приблизился к Сарре и двум «бывшим своим». (Пфуй! Пфуй! Пфуй! Разведенному мужчине не подобает быть рядом с той, которую отослал назад к родителям.)

— Чем плох вам Хесускристо? — обратился Саббатай к окружившим его. — Мусульмане и те чтут Ису. Мы хуже, да?

Для кади это была запретная зона. Позволительно спросить: ему-то что? А то, что наведение мостов с христианами через голову османов — вот что! Попытка сговориться с румами за нашей спиной. Это государственное преступление. На том стояла и будет стоять османская веротерпимость. Ни вас, мусави, ни румов мы не понуждаем отказываться от своей веры. Хотите, будьте верны себе. Но если уж изменять Мусе или Исе, то только с Мухаммедом. Иначе — секир башка.

Три дня дал кади ему на сборы: седлай корабль, ваше величество, и дуй на всех парусах в Константинополь. А то, глядишь, по твоей милости и самому недолго по шее схлопотать… топориком.

Лопнувшее терпение кади могло бы насторожить. До сих пор стараниями богобратьев Иосефа и Эли он сквозь пальцы смотрел на бурливший еврейский котел, говоря себе: «Нехай во Франкском городе мятешатся, нам, татарам, все равно». Но когда евреи с франками вступают в сговор, чувство долга или чувство страха берет верх над жадностью. В годину суровых испытаний такое бывает с патриотами, все на свете проморгавшими. Моргает ли отрубленная голова? Чтобы не задаваться этим вопросом, кади перестраховался: три дня на сборы. А сам вперед корабля отправил гонца, который всегда наготове в измирской бухте.

Золотой голос Господа нашего Саббатая сводил с ума. Публика умирала от него, но прежде всего сам певец. В такие минуты он готов был одним движением, от полноты чувств, увенчать себя короной султана. Эти волшебные минуты длились часами, сутками. Потом Машиах впадал в уныние, и Сарра, Газати, другие надували его снова, возвращали его чувствам былую полноту. Никакого сознательного надувательства. Это делалось из любви к музыке, из потребности в музыкальном сопереживании.

Всех охватил неописуемый восторг, когда стало известно, что через три дня Саббатай отбывает в Константинополь — сместить Мехмеда Авджи («Охотника») и провозгласить себя Царем. Накануне он раздавал земли и царства. Больше других досталось Иосефу и Эли, один богобрат нарекался Царем Всех Царей, другой — Царем Царей Иудейских. Саббатай многих сделал царями и князьями, открыв каждому — включая городского нищего Рубио — чьим воплощением, какого израильского или иудейского царя, он является. Благочестивого казначея и откупщика госпошлин Рафаэля Халеби ожидал престол царя Иоаса. В уличном попрошайке Рубио жил царь Иосия. Это к нему пытался подкатить богач Пенья, отец девочки-пророчицы. Хаиму Пенье было отказано какое-то «особое царство». «Поменяемся, — предлагал Пенья Рубио, — с любой доплатой». Но нищий отвечал богачу с презрением: «Не нужны мне ваши деньги». — «Я не для себя, я ради дочки». Нет, ни в какую. Рубио сам хотел быть царем Иосией.

Для Сарры повторилось, только с большим размахом, уже пережитое ею однажды. Шумное ликование еврейской улицы. Они пожирают глазами Мессию — в изукрашенном по-царски кафтане, с развевающимися зелеными лентами на острие шляпы. А следом за ним я, Сарра, — в наряде, которому позавидовала бы сама царица Савская.

Но и румов — жителей верхнего города — хоть отбавляй. По любому больше, чем в Ливорно. И тоже были в курсе ставок. Три против одного, что дело идет на коду. Евреи получат не им обещанное царство, мы — не им опять же обещанное светопреставление. Наступил 1666 год, страшно.

(«Царство Мое не от мира сего; когда бы от мира сего было Царство Мое, служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеям» (Хесускристо).)

Всходили по старшинству: Саббатай, Сарра. Последним — Примо. Если «последние будут первыми», то первые, ясное дело, будут наоборот. Самуэль Примо нес перед собой походную канцелярию: ящик с бумагами, перьями, чернильницей.

У трапа стояли двадцать шесть человек те, кого Саббатай приблизил к себе: цари, князья, пророки. И вид они имели разом и горделивый и жалкий. Не то чтоб утро вечера мудреней — а утро выдалось седое, туманное, не вязавшееся с величием и торжественностью момента: хмурый горизонт, оттого что мачта грозила ему пальцем, только больше нахмурился. Но даже не о погоде речь. Искорки здравого смысла присущи и самым невменяемым из заговорщиков. Этим двадцати шести, за вычетом Рубио, было что терять, и готовность, больше того, безоглядное желание всего лишиться, все сбагрить за бесценок в ожидании «новой земли и новых небес» не отменяло ни оглядки, ни сомнения. Хотя оглядка всего лишь нервный тик, а сомнение — мелкий бес. Можно сказать, ужас обуял двадцать шесть еврейских комиссаров. А можно сказать, дух захватило. Все можно. Теперь, с приходом Мессии, можно все, и оттого захватывает дух и охватывает ужас.

С земли, покамест еще твердой, было видно, что бортовая качка мешает держать равновесие ступившим на палубу. Они сразу удалились в каюту. Чем больше снаружи штормило, тем больше внутри познабывало, и Саббатай, не дожидаясь отплытия, лег ничком на свою бороду и закрыл глаза. Сарра свернулась у него в ногах. Ей не хватало придворных, взглядов, обращенных на себя, но все впереди. Ерушальми отчаялся что-либо написать — отчаливший корабль дышал глубоко, как море. Только б не глубже.

Сказать, что плавание было счастливым, — нельзя. С неделю судно трепало, особенно когда вошли в Мраморное море. Разъярившимся волнам команда уже принесла в жертву фок-мачту — отрубила угрожающе раскачивавшийся перст. Только б живыми выйти из переделки, не налететь на прибрежные скалы. Вместо того чтобы с царскими почестями быть встреченным в Константинополе (кем именно, фантазия не уточняла и в лица не вглядывалась), полуживой Мессия оказался на мели — что отнюдь не фигура речи. Еще спасибо что так: песчаная отмель в окрестностях Хекмес-Кучука — редкость.

Сарра — царица, никогда не бывшая принцессой, — держалась стойко. По счастью, ее не выворачивало на левую сторону, как Саббатая или Самуэля Примо. На свежем воздухе обоим полегчало, но их подстерегала новая напасть. Великий визирь Ахмед Кеприли (теперь чаще пишут «Кёприлю», но мы по старинке), личность приметная в турецкой политике XVII века, — а может, и не он, а каймакам Мустафа-паша, тоже не лыком шит, — кто-то из этих двух вельмож распорядился схватить государственного преступника, сеющего семена недовольства среди подданных. Одним коротким движением — чик! — этому следует положить конец, тем более что высадка на Крите венецианского десанта сделала наши обстоятельства не столь блестящими, как того бы хотелось: его величество Мехмед IV отбыл к войскам. А в отсутствие султана недовольство константинопольских ахль аль-Китаб[45] может иметь непредсказуемые последствия.

Так или примерно так великий визирь Кеприли или каймакам Мустафа-паша видели ситуацию.

Машиах вступил в Константинополь… нет, не вступил — Саббатай был доставлен в цепях, унизительнейшим образом — и для себя, и для собравшихся на пристани. Столичные евреи все же приехали его встречать. И не только евреи. Какой-то дервиш — «ими проплаченный, это же очевидно» — бегал по городу с криком: «Gheldi mi? Gheldi mi?» («Он идет? Он идет?») Реклама была. Власть не делала тайны из происходящего.

Полицейский чин невесть какого ранга приветствовал знаменитого гастролера пощечиной. Саббатай подставил другую щеку, вживался в образ «страждущего Бога». На вопрос Мустафа-паши: кто он? откуда он? куда направляется? — вопрос, не лишенный философской нотки: кто мы? откуда мы? куда мы идем? — Саббатай начал оправдываться: я-де простой еврейский хахам, приехал собирать милостыню для нуждающихся братьев. Я ж ни при чем, что темные люди приняли меня за Спасителя, верно? Просто я красиво пою, и мною заслушиваются. Хотите послушать?

Беседы Иисуса с Понтием Пилатом не получилось. К тому же в шальварах у Мессии нашли недельный запас сухарей. Каймакам мудро рассудил, что живой Саббатай Цви менее опасен, чем мертвый. Вместо привычного «голову напрочь!» он бросил Мессию в долговую яму для евреев. Теперь уже не «проплаченный дервиш», а уличные мальчишки кричали: «Он идет? Он идет?» — завидев островерхую еврейскую шапку. Мол, обманули дурака на четыре кулака.

Тем, кто почитает себя умней других, это нестерпимо — так оконфузиться, признать: да, я верил их пропаганде. Проще было упорствовать: а как иначе Искупитель искупит наши грехи, если не страданиями? Логично же.

Еврейская долговая тюрьма в Константинополе стала местом услаждения слуха. В час серенад псалмы, исполненные медовым голосом, завораживали — ничего хорошего, между прочим, не суля псалмопевцу. В извечном споре певца и султана лавры достаются певцу, на что султан может и вспылить. По здравом размышлении резиденцию Царя-Мессии перевели в Абидос — в узилище для знати. Оттуда до Константинополя не долетали овации. Под нестихающие аплодисменты Саббатай принимал изъявления верности со всех уголков Европы: из Амстердама, из Ливорно, из Гамбурга. Входная плата, взимавшаяся кастеляном, приносила последнему изрядный доход. У специального причала приезжих уже поджидали суденышки, украшенные геральдической змеей — знаком Саббатая, и доставляли в Мигдаль Оз[46], как называли абидосскую крепость приверженцы Саббатая.

Мессия восседал на золоченом троне в царском облачении, закованный в цепи. Ему прислуживала Сарра, ослепительная как никогда. Пережитое преобразило ее в очередной раз. Это была красота благородной зрелости, способная брать и давать в одинаковой мере. По правую руку от Мессии расположился Самуэль Примо, не переставая что-то писавший.

Саббатай в цепях и колодках, принимающий посетителей в Башне Оз

«Самуэль Примо заботился о том, чтобы к евреям Смирны доходили самые сказочные вести об уважении, которое оказывали Мессии турецкие вельможи, в душе совершенно убежденные в его божественном призвании». И далее Грец пишет: «Если Саббатай Цви на минуту усомнился в себе, то эта перемена места заточения, осторожное отношение к нему дивана и постоянно увеличивавшаяся привязанность со стороны евреев снова заставляли поднять голову».

Кого в Мигдаль Оз принимали с подчеркнутой благосклонностью, так это польских евреев, добиравшихся сюда, не считаясь ни с какими расходами, ни с какими опасностями. «Увидеть Мессию и умереть». С порога Сарра приветствовала их на идиш и по-польски: «Как добрались? Какое счастье видеть вас, дорогие», — такая вся обворожительная, лучащаяся — и такая родная.

Польское еврейство истекало кровью, польское еврейство виделось истерзанным сердцем нашего народа. С ним наши молитвы, ему первшему — венец Геулы. Но польское еврейство и самое жестоковыйное, его вожди самые упорные в своих сомнениях. Лемберг со Смирной братья навек? Это нам только снится. Загадочный Нехемия Коген, каббалист из Львова, о котором известно, что он умеет летать, хранил молчание. «Мой Иуда Искариотский», — назовет его Саббатай.

Одной польской группе (они говорить могут только о кровавом месиве) Мессия отвечал:

— Видите, свитки Торы одеты в кроваво-красное? Видите эту книгу? Я плачу над ней[47]. Но передайте братьям: близок час. А казакам, всему их звериному роду-племени, я готовлю страшную месть.

Рыдающим голосом, со всхлипами, он затянул «Ав арахамим» («Отче милосердный»). У всех по щекам текли слезы, у всего кагала. Один Самуэль Примо невозмутимо продолжал писать.

— Сын мой, — подозвал Саббатай самого молодого из польской депутации. — У тебя есть престарелый отец?

— Да, Господи.

— Ты передашь ему от меня это и скажешь: Господь Бог наш Саббатай Цви шлет тебе белье, которое возвращает молодость. А еще… пусть передадут Нехемии Когену, что я его жду.

В тот год неарийская Европа жила одним — сводками из Галлиполи. Известен дневник Гликель Из-Гамельна — того самого, откуда крысолов выманил всех детей. Писавшийся на жаргоне (латинскими буквами?) дневник под названием «Zichronoth morath Glückel Hamel» («Воспоминания госпожи Глюкель Гамель») был опубликован лишь в 1896 году. К тому времени двенадцатитомный опус Г. Греца был завершен, а его самого уже пять лет как не было в живых — но это так, к слову. Дневник предназначался «для чад моих и чад их чад». Гликель Из-Гамельна — урожденная Гликель Пинкерле — дама лет сорока пяти, глядит на вас из своего семнадцатого века проницательными понимающими глазами. Тонкие губы, широковатый нос. Разлет бровей прикрывает высокий кружевной чепец, обрамляющий худощавое лицо, подбородок поддерживают брыжи. Руки в кружевных манжетах, с крупными пальцами работницы, сложены поверх отороченной темным мехом душегрейки. На столе сбоку стопка бумаги, а на ней наискосок гусиное перо — возможно, указанием на то, что самостоятельно управляет делами покойного мужа-ювелира, при этом оставаясь хозяйкой крупной мастерской по изготовлению кружев, унаследованной ею от матери и бабки. Но, возможно, эта стопка бумаги и есть — как гласит надпись еврейскими буквами — «зихрон морат гликель хамель», дневник, который она с перерывами вела между 1691 и 1719 годами. Вот пассаж, до нашей темы относящийся:

Когда я вспоминаю «тшува»[48], которой предавались старики и молодые, трудно становится писать. Горе нам, что согрешили мы в легковерии своем. Я помню письма, которые получали сефардские евреи. Читались они в сефардской синагоге, и послушать их приходили немецкие евреи. Молодые выходцы из Португалии одевались в лучшие свои платья, опоясывались зелеными лентами, эмблемою Саббатая Цви, и так, танцуя под звуки барабанов и цимбал, ходили по городу. Мы надеялись, как надеется женщина: вот после целого дня страданий и после ночи ужасных мучений придет к ней избавление, счастливые роды принесут облегчение и радость. Но наступило утро, и в потугах великих она лишь испустила ветры. И то же случилось с нами, о Творец мира. Рабы Твои, сыновья Твои, где бы они ни жили, иссушили себя покаянием, извели молитвой и милостыни не жалели. Весь народ Израиля будто к великой радости готовился, но лишь испустил ветры. Некоторые (бедные!) продавали свое имущество и дома и со дня на день ждали избавления. Мой тесть, мир ему, который жил тогда в Гамельне, оставил нам дом, двор и все свое хозяйство и переехал в Гильдесгейм (до которого — Хильдесхайма — от Гамельна два шага и по тем-то временам), а к нам в Гамбург прислал он две большие бочки с холстом и всякими съестными припасами, потому что этот добрый человек попросту думал, что из Гамбурга поедут в святую страну. Так простояли эти бочки запакованными больше года.

Гликель Из-Гамельна

Фрагмент из дневника Гликель Из-Гамельна процитирован в переводе 3. Рубашёва, которой добавляет:

В Гамбурге христианские писатели охотно перепечатывали сенсационные вести с Востока, искажая их и дополняя. Интерес, оказываемый этим слухам христианским обществом, служил для евреев лучшим доказательством их подлинности. «Покаяние» и бичевание совершались ежедневно, но определенному регламенту, выработанному Натаном (Газати) и палестинскими каббалистами. После окончания всех предписанных истязаний «очищенные» часто проводили время в плясках и оргиях, нередко переступая пределы общественной нравственности. То же самое происходило и в Венеции, Ливорно, Авиньоне и городах Марокко.


К лету военное счастье вновь улыбнулось Мехмеду IV — Мехмеду Авджи. Крит наш! Очередь за Крымом, где хан, до сей поры исправный данник Мехмеда IV — между прочим, тоже Мехмед и тоже IV, — вступил в тайные сношения с императором, исконным врагом османов. Хватило и небольшого экспедиционного корпуса, чтобы одного хана заменить другим — хана Мехмеда ханом Гиреем. Дарданелльский замок сделался труднодоступен для широкой публики. Зато с половины августа к Мессии народу хлынуло, как из шлюза — столько скопилось их в Константинополе, вожделеющих мессианского царства.

Пропускная способность «концертного зала» не позволяла Саббатаю в течение дня дать аудиенцию всем желающим. Для тех, кто все же удостоился чести лицезреть Мессию, внимать Мессии, хором подхватывать «омейн», враз подскочила входная плата. За ночлег — в разы. О перевозчичьих услугах говорить не приходится — умение каббалистов летать по воздуху пригодилось бы.

Одного из них Саббатай незамедлительно различил в публике: кафтан в пролежнях, сложением и росточком — Газати, только ссутулило его на другое плечо, через которое перекинута котомка.

— Нехемия Коген!

— Да, Нехемия. Ты звал меня, и я пришел. Мир.

— И благословение. Благословен входящий.

(«Шалом» — «Увраха. Барух аба».)

Они «не смеялись друг другу в лицо, как два авгура» (Грец), они оценивающе сцепились глазами, вот-вот зазвенят клинки.

Саббатай, дородный цветущий красавец, встал с трона, снял символические оковы и пригласил «за кулисы» тщедушного Нехемию, похожего на запятую, тогда как сам Саббатай походил на восклицательный знак.

Все замерло. Только Самуэль Примо с упорством древнего скарабея катил перед собою мир — толкал перо от локтя влево, а не как те, у кого оно влачится за рукою, те, что пишут слева направо. Вновь помещение заполнилось жужжаньем, характерным для летнего полдня, средь некошеной травы. Кто-то даже набрался смелости: приблизился к опустевшему трону и робко погладил съемные оковы.

— Как Господь сказал? Нехемия Коген?

— Вы никогда не слышали?

— Кто-нибудь видел, как он появился?

— «Ты встаешь, как из тумана…»

— Это «Песнь о нибелунгах», mein Herr? Полагаете, он нибелунг?[49]

— «Песнь о нибелунгах» поют во франкфуртских синагогах, caro mio.

— Не понимаю, его же с нами не было.

— Чего тут понимать? Нехемия Коген постиг все десять сфирот. Он предтеча Господа. Видели, как тот ему: «Прошу, пане… прошу, пане». Он может летать по воздуху.

— Не городите чушь. Он прибыл через Вену, император с ним всегда советуется.

— Не-не, он не по воздуху. Это демоны по воздуху, а он — святой человек. Он не по воздуху.

— А как, позвольте спросить?

— А невидимцем.

— Чтоб совсем невидимкой сделаться, такого нет. Просто принимают любые обличья. И никто никогда не подумает, что это он. Может обратиться в волос на твоем воротнике. А чтобы просто исчезнуть, такого нет… Превратиться ни во что не может никто.

— Неверно в корне! Йеш мэайн! Значит, можно и навыворот[50].

— Муж великих познаний…

— В области самого себя. Познать самого себя до малейшей точечки, и, когда не останется ни одной не познанной, вместе эти точечки перенесут тебя куда пожелаешь, хоть на луну.

— Пфуй! Пфуй! Так недолго и чалму надеть[51]. Арабские хахамим учат, что всё, имеющее плотность, состоит из атомов. Рамбам их жестоко высмеял. Вот его доподлинные слова, как они записаны в книге «Морэ». Если перемещение тела есть сумма перемещений атомов, по своей безвидности одинаковых, то быстрота их перемещения во всех частях сказанного тела должна быть одинакова. Однако это легко опровергнуть. Возьмемте для примера мельничный жернов. Точка, лежащая снаружи, описывает большую окружность, чем за то же самое время точка, лежащая близ центра. Итак, быстрота движения атома по внешней окружности превосходит быстроту движения атома по внутренней окружности.

— А це таке атом?

— Саадия Гаон[52] тоже говорил: «Наполни котомку одними ничто — ничего и не принесешь».

— Поэтому у Агари котомство, а у Сарры потомство. (Агарь — праматерь исмаэлитов, Сарра — исраэлитов.)

— Постоять бы при разговоре Господа с Нехемией Когеном.

— Посмотреть бы, что у него там в котомке. А может, крылья?

Чем не комменты?

Считается, что они говорили об АРИ (Элоким Рабби Ицхак), эфраимитском предтече, более известном как Исаак Лурия; о Древе, излучавшем ветви, — сфирот, которых не десять, а восемь (йесод, ход, нецах, тиферет, гвура, хесед, бина, хохма — основа, слава, вечность, красота, строгость, милость, понимание, мудрость), потому что «царство» (млахут) корнями уходит в землю, а «корона» (кетер) прежде венчала ствол, пока Нехемия, нынешнее воплощение АРИ, не вскарабкался по нему и не увенчал себя высшим знанием. И т. д.

И в таком роде мог протекать их диспут, длившийся, согласно Сеспортасу, два дня и три ночи. Вспоминается олеография, представленная нам одним аргентинским мараном по имени Борхес, тоже известным каббалистом. Состязание двух баянов где-то высоко в Карпатах, ночь, звезды. Один поет с утра до вечера и с вечера до утра и снова с утра до вечера. И так два дня и три ночи, а после передает гусли другому — как передал бы братину. Но другой баян их отбросил, встал во весь рост, сделавшись исполином. И первый сразу признал себя побежденным.

Как никогда не увидим мы отражения вершины Игерота в водах залива Пласидо, так никогда не узнаем мы, что произошло между Саббатаем Цви и Нехемией Когеном. Может, и правда — такое мнение высказывалось — для ослышавшегося Нехемии (думал-то он на жаргоне) «кетер» прозвучало как «Kette» — оковы, — что оскорбительно. Все возможно — и все было бы возможно, когда б не содержимое его котомки.

— Лжец! — вдруг донесся крик.

Показался Нехемия… вышел, шатаясь… остановился… Первое впечатление: он смертельно ранен, сейчас упадет, хватаясь за воздух, — хотя это Саббатай разряженной куклой валялся на ковре за стеной, услыхав приговор себе.

— Лжец! — продолжал выкрикивать Нехемия («Шакран!»), с каждым шажком ступая все тверже, пока не припустился, ибо промедление для него было смерти подобно. А все же в дверях обернулся и снова прокричал: — Лжемессия! («Машиах ашекер! Машиах ашекер!»)

Кругом всё исполнилось ненавистью к маленькому человечку: сейчас разорвут. Тогда черный человечек взлетел: факирским движением выхватил из котомки белый тюрбан и нахлобучил на себя. Вот они, спасительные крылья. Грозившая его поглотить человеческая лава вмиг застыла.

— Стража! Стража! — закричал он.

Исповедание государственного Аллаха, национализированного Бога, гарантировало неприкосновенность, а зрелище чалмы на голове каббалиста по постигновении им десяти сфирот тотчас обращало в камень каждого, кто не успел зажмурится, отвести взгляд. Впрок заготовленная чалма (ни за что бы не угадал, что у него в котомке) делала предшествовавший диспут «просто сотрясением воздуха» (по определению Борхеса). Коварство — оборотная сторона замечательного «Un biglietto?»

— Стража! Сюда! Правоверные, на помощь!

На исламском солнце сабли сверкают, что твоя «Книга Зоар». Глазам больно.

Вечером того же дня утопавший в одежде с чужого плеча (ох уж нам это его плечо!) Нехемия Коген был доставлен в Стамбул. Царь Салтан лично пожелал его выслушать. В переводчиках у него был некто Гвидон — так забавно играет история именами. Все наши источники, включая бесконечного Греца, называют его Гвидоном. («В действительности он звался Дидон или Годам, неверна еврейская передача имени», — промелькнуло в примечаниях.) Гвидон — лейб-медик султана, иначе хаким-баши — был из «надевших чалму». Если и играл в политические игры, то не по-крупному, а так, по маленькой, своим тайным единоверцам чуть подыгрывал. Но случалось, натягивал поводья, чтобы не зарывались, помнили: еврейское счастье переменчиво.

За выкрестами в погромные времена такого не водилось, бежали с фонарем впереди погромщиков. Перейти в ислам для еврея это все же не выкреститься, это другое, это как погостить у родича. Поэтому призванный переводчиком во дворец, Гвидон руководствовался главным правилом своего сословия: не навреди. Совсем врать и переводить «чтоб было да, так нет» — опасно. Мустафа-паша (маймакам) не лыком шит. Великий визирь Кеприли владел искусством читать по губам мысли (оба царедворца при сем присутствовали). От Мухаммеда Али, как отныне звался Нехемия Коген, тоже неведомо было, чего ждать, каких талантов. Тот еще бес. Доктор Гвидон счел за лучшее не испытывать судьбу, а переводить все как есть. Хоть и развел краски по возможности. Во всяком случае, не сгущал их. А там «будем посмотреть».

Увы! Султану хватило и этого. В гневе начал он чудесить, что рифмуется с «повесить». Да, Саббатай провозгласил себя царем Мессией. Да, в Абидос со всего мира стекаются евреи послушать его пение и платят за это бешеные деньги. Абидос — это золотое дно для всех, начиная от лодочников и местных жителей и кончая кастеляном и его стражей. Евреи больше не постятся «в день девятый аба». Зачем — когда Неотступный Хранитель Гроба Господня (султан) скоро будет изгнан из Иерусалима, а в Сионе снова утвердится еврейский Бог, имя которому Саббатай Цви. И этот Саббатай Цви с повелителем блистательной Порты поступит так-то и так-то — повсюду на гастролях будет возить султана за собой, как дети возят за собой игрушку на веревочке. Христиане заслушивались Исой, а евреи — Саббатаем. И константинопольские евреи в первых рядах, эти неблагодарные марранос (здесь с двумя «р»[53]). Совсем потеряли голову.

Непосредственная реакция султана: приказал казнить пятьдесят раввинов. Стамбул застыл перед грозой — Стамбул евреев. «Приказал расстрелять пятьдесят раввинов». Способ казни, прямо скажем, не турецкий. Что «расстрелять» — об этом лишь у одного автора, а что «пятьдесят», пишут все. И такое же число раввинов-нахлебников у цараф-паши. Случайность? Или применительно к раввинам действует пятидесятиричная система счисления? Какой же вид казни определил для них султан-охотник: через расстреляние? надавать по шеям топориком? освежевать, как косуль? казнить, как казнили Мустафа-пашу, не сумевшего взять Вену: при помощи шелкового снурка, концы которого держали в руках двое разбежавшихся в разные стороны слуг? Собственно, это роли не играет. Все равно никто не был казнен. За раввинов просила султанша-мать (все схвачено), константинопольские евреи отделались… ничем. Им так ничего и не было предъявлено. В селениях окрест «Башни Оз» долго будут вспоминать наплыв «туристов из Европы» в 1666 году. Всемогущий Аллах сотворил чудо. Кому сказать, сколько стоило место в лодке или койко-место, — никто не поверит. Был ли наказан кастелян за то, что делал богоугодное дело — облегчал кошельки краковских и амстердамских евреев? Об этом история умалчивает.

Но что можно сказать со всей определенностью: во времена, когда перерезать глотку ближнему своему ничего не стоило (возражения принимаются: эти времена всегда при нас); когда массовые обезглавливания в присутствии глазастой толпы были в порядке вещей, а колесование, четвертование, сожжение, сажание на кол и прочие деликатесы подавались к праздничному столу; когда религиозные войны разрубали народы надвое — все происходившее на почве саббатианского помрачения не повлекло за собой ни одного смертоубийства. (Вру. Было одно. В Венгрии во время службы убили «кафра» он не встал при словах «Господь наш и Бог Саббатай Цви»[54].) Сотни тысяч счастливых обладателей помутившихся мозгов куда-то валом валили, проклинали «кафров», но при всем при том на поле битвы не осталось бездыханных тел. Мехмед Огджи, Мехмед Охотник, убивавший все, что движется, проявил мягкосердечие неслыханное: мало того, что пощадил пятьдесят раввинов — пятьдесят тысяч константинопольских евреев, открыто приветствовавших своего мнимого избавителя, получили негласное прошение, избежав обычных в таких случаях контрибуций. А ведь мог и резню устроить.

Начиная с четвертого элула (пятого сентября) события развивались стремительно. Четвертого — появление Нехемии. Седьмого он объявляет Саббатая самозванцем, а себя магометанином. Наутро комнату Нехемии находят пустой, зарешеченное окно открытым. Сама чугунная решетка в целости и сохранности. Караульщик божится — воздев кулак с поднятым пальцем (призывая в свидетели единого Бога) — что никто не выходил. Ключ у него на шее, кованая дверь оставалась запертой.

Когда об атом доложили Кеприли, он рассудил с присущей ему многоречивой мудростью:

— Крайне редко, но, судя по рассказам, все же такое бывает, что кто-то может летать по воздуху Еще реже, но, судя по рассказам, и такое бывает, что кто-то обладает способностью проходить сквозь стены. И новее уж редкое умение, но, судя по рассказам, все-таки возможное. — становиться невидимым. Но чтобы бесследно скрыться из запертой комнаты, человек должен владеть всеми этими талантами разом, а значит, это уже не человек, а шайтан. От шайтана нужно держаться подальше, поэтому лучше займемся Саббатаем.

Впоследствии Нехемию Когена видели в разных местах, но веры этим свидетельствам нет. Якобы последние годы жизни он провел в Амстердаме, нищенствовал и слыл пламенным саббатианцем. Умер в 1691 году. («Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона» пишет: «Имеются сведения, что полупомешанный попрошайка Яков Немиров, хорошо знакомый с каббалой, выдавал себя за „пророка Нехемию“. Его проделки удавались до 1687 года, когда его узнали земляки, объявившие, что действительный пророк умер еще 1682 году».)

Восьмого элула по распоряжению Кеприли Саббатая переводят из Абидоса в Адрианополь, «рассеяв его многочисленных приверженцев». Не знаю, по мне так рассеять в рассеянии сущих — то же, что выпить море.

И снова хаким-баши — лейб-медик султана — в роли переводчика. Странно, что Саббатай не знает турецкого. Первая ступень многоступенчатой Смирны и тогда уже была Измиром. Греца эта странность не смущает, он полагает, что «игралась комедия». И смертный приговор, о котором объявил доктор Гвидон, и велеречивая рассудительность великого визиря — все комедия. «Будь Пилат справедлив, у Пророка (Мухаммеда) не было бы предшественника» — великий визирь имел в виду Ису. Логика Кеприли: к чему множить мучеников в стане врага и этим оказывать ему услугу?

Пятнадцатого элула вместо того, чтобы быть распяленным на кресте — здесь нанизанным на кол, — Мессия признал себя лжемессией, надел чалму. Теперь он Мохаммед-эфенди, главный привратник государев (капиги-баши оторак), и ему назначено месячное содержание. Его жена также обратилась в ислам, была представлена султанше как Фаума Кадин.

Какой бы длины ни были ноги, на которых по миру расходятся вести, в синагогах Европы праздновалось начало года (Рош Ашана) под знаком предстоявшего возвращения в Сион. Еврейские типографии Амстердама как ни в чем не бывало печатали «Молитвенники („Тиккуним“) Саббатая Цви» с его портретом. Слушок, долетевший с первым порывом ветра, поначалу не был унюхан. Первыми «чуют правду» лишь те, кому развенчание Саббатаевых фантазий могло дорого обойтись, — самые настойчивые их проповедники. Они перед неотложным выбором: как быть, раньше других заклеймить всеобщее заблуждение, чтобы опять верховодить, — или еще не вечер? Они с таким жаром проповедовали пришествие Мессии, что сами в него — в себя — уверовали.

Саспортас описывает позор и стыд Хаима Бенвенисти, своим авторитетом поддержавшего саббатианские сатурналии (а как еще это назовешь?). Ученый муж валялся у дверей синагоги в разорванных одеждах, и всяк сюда входивший переступал через него. Накануне богобратья Эли и Иосеф получили письмо, запечатанное кольцом со змеей: «Кончено. Господь сделал меня измаильтянином. Свершилось то, что Он повелел. Ваш брат Мохаммед-эфенди, капиги-баши оторак. В девятый день моей Хиджры из Абидоса в Адрианополь». (Исламское летоисчисление ведется от переселения Магомета из Мекки в Медину. Хиджра — переселение. Саббатай верен себе — уподобляет себя Пророку.)

Бесхребетность души — специалитет Саббатая, но все же на первом месте cante andaluz (пение в андалузском стиле). Поэтому чалму хоть и надел, но воспевать Господа так, словно у него синусит, — нет! Не в силах, не готов, протестует. Нет, нет и еще раз нет! Все что угодно, только не переучиваться на муэдзина. Скорее забуду тебя, Иерусалим, чем отрекусь от андалузского пения. И за овацию в тысячу солнц не готов — не то что за ущербную луну с одинокой звездочкой.

В белой чалме, в зеленом халате он кричал, топал ногами, плакал — когда никто его не слышал, кроме Аллаха. «Ну и не надо, — сказал Аллах на это. — Захочешь, будет поздно».

В одну из своих великих депрессий, сменивших эйфорию новизны, глядя на скорбный венок из белых лилий, Саббатай запел было «Аль нахарот Бавель». («На реках Вавилонских». В псалтири псалом 136-й.) И не смог. Пропал голос. Точно, все кончено. Аллах повелел, и свершилось.

При реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом,

внегда памянути Сиона.

Там на пальмах повесили мы органы наши.

Там пленившие нас требовали от нас слов песней.

И притеснители наши — веселия:

«Пропойте нам из песней Сионских».

Как нам петь песнь Господню на земле чужой?

Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя.

Прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя,

Если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего.

Припомни, Господи, сынам Едомовым день Иерусалима,

Когда они говорили:

«Разрушайте, разрушайте до основания его».

Дочь Вавилона, опустошительница!

Блажен тот, кто воздал тебе за то, что ты сделала нам!

Блажен, кто возьмет и разобьет твоих младенцев о камень!

Но дары и призвание Божье необратимы. «Подарки не отдарки», — говорят дети Отцу своему.

— Сарра! Сарра! — вдруг услыхала она, ставшая теперь Фаумой. Она всегда была поблизости, и по ее лицу нельзя было понять, о чем она думает. — Сарра! Ко мне вернулся голос! Пока звучит голос Иакова, руки Исава бессильны.

Нет, совсем не «все кончено». Все только начинается — такое было чувство. Педантичный Самуэль Примо, ненадолго взятый под стражу, припадочный Натан Газати, пускавший по Тибру бумажные кораблики с халдейскими проклятиями Вечному городу, изготовитель фальшивок Авраам Яхини, перебравшийся в Крым, где пользовался известностью среди караимов, — они нашли модус: только злом побеждается зло. Во искупление наших грехов Мессия принял их на себя. Иначе нам не взойти в Иерусалим.

Отдышавшись, отфыркавшись, словно до последней мочи его голову удерживали под водой, Саббатан признал аудиторию своею. В одной руке у него Коран, в другой — Теилим (псалтирь). Муфтию Вани он объяснял, что стремится как можно больше евреев увести за собою в ислам и потому отчасти вынужден оставаться евреем. Евреям же говорил прямо противоположное: что внедрился в мусульманство, дабы тайно склонить к иудейству турок.

Это еще возымеет свои последствия, положив начало великой науке конспирологии. Прежняя синагога хранила от народов тайну Израиля: какие-то чудовищные обряды, нравы и даже физиологические мерзости вроде мужской менструации. (В России знатоком по этой части выказал себя Вас. Вас. Розанов. См. «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови».) А за стенами гетто евреи по злобе травили колодцы и насылали чуму — в общем, баба-яга в особо крупных размерах, эдакий злобный домовой.

Но, оказывается, мировая синагога в своем мистическом коварстве вынашивала иное, нежели просто избиение четырнадцати тысяч младенцев, — обращение их, четырнадцати тысяч, взятых четырнадцать миллионов раз, в иудейское рабство, по сравнению с которым вавилонское рабство древних иудеев покажется увеселительной экскурсией. В Европе недавние саббатиане, храня верность своему Мессии, забивались во все щели под видом новых христиан: «И умножу тебя и сделаю Царем над царями, и что Израиль среди народов, то Земля будет среди планет: краеугольным камнем мироздания и кораблем в Моем плавании».

Те же из саббатиан — людей субботы, — что последуют за ним в ислам, чтоб никогда не сочетались брачными узами с исмаэлитами, а только между собой. Исмаэлиты — мамзерим, ублюдки, незаконная поросль Авраама, изгнанная им в пустыню и лишь по милости Господней спасшаяся. Пусть внешне только сообразуются с преданиями и обычаями новой веры. (Мозес Мендельсон — Лессингов Натан — призывает к тому же: «Дома вы евреи, на улице вы немцы».)

Шурин Саббатая — не Исраэль Жолквер (Исрулик), контрабандист с «Богородицы ветров», а другой, брат новой жены Саббатая, — положит начало Дёнме, тайному иудео-мусульманскому ордену, который в империи оттоманов, по убеждению конспирологов, выполнял миссию, аналогичную той, что выполняют иудеохристиане среди христианских народов. Революция 1908 года их рук дело. Кто как не Карассо во главе других младотурок ворвался во дворец и арестовал султана? А избиение иудеомусульманами своего давнего врага — армян, представленное как результат турецкого варварства! Нет, не на османах кровь безоружных потомков амалика — за геноцидом армян стояла другая сила, одно из подразделений мирового еврейства. «Только злом побеждается зло» — армяне же для них всегда были злом: «Брань у Господа против Амалика из рода в род».

— Когда правоверному позволяет кошелек, он не довольствуется одной женой. Истинный мусульманин берет пример с Пророка.

Для новообращенного слова муфтия, как печать на сердце. Саббатай женился. Семь девственниц читали ему по субботам главу из Торы, и его благосклонность пала на одну из них, тринадцатилетнюю Айшу, дочь Иосефа Философа, каббалиста из Салоник, принявшего ислам.

Газати не сильно ошибся, предрекая, что Мессия женится на дочери Моисея, — он женился на его матери: до того как стать мусульманкой, Айша звалась Иохаведой (Йохевед). Подученная своим отцом-каббалистом, Айша восстала на старшую жену.

— Зона запрещена мужу. Муж знал ее в нечистоте. Она у сгодится мне в рабыни.

Муфтий Вани понимающе кивает в ответ: муж — переносчик нечистого на чистое. Старшей жене только и остается, что быть рабыней в собственном доме.

— Тебе нет места в его мессианстве, — сказала ей Айша-Йохевед. — Поняла?

С тех пор Фаума (с переменой имени Сарра умерла) пряталась, как это делаетнерадивая прислуга или послушница (ослушница) в монастыре, где ею помыкают. Здравствуй детство, здравствуй «искусство наносить себе ранки» (Грец). А вот Саббатай не умер, сменив имя, только умножился. Его стало больше на целого Мохаммеда-эфенди. А Мессия разросся в лжемессию. Он снова обладатель царственной осанки и несравненного мордента — всхлипа, который сводил с ума любителей андалузского пения, соединявшего в себе позднеиспанскую кровоточащую сарабанду с ее далеким предком, сарабандой-фламенко.

Это произошло очень скоро, спустя два-три дня после удаления Фаумы и ее замены Айшей.

— Господи! — донесся шепот. Саббатай не снизошел до движения, каким отдергивают занавеску. Не в обычае сладкопевцев отвлекаться по сторонам, для них характерна центростремительность.

— Господи! — повторился призывный шепот, источник которого был скрыт от глаз. — Мессианской невестою я шла за тобой. Я была еврейкой, я была христианкой, теперь вот мохаммеданка. Ты отверг меня, но ты всегда отвергал меня. Прошу о прощальной милости, и больше ты не услышишь о своей рабе. Спой мне, как царевна Месильда из миквы поутру шла.

Лжемессии не бывают жестоки. За относительной терпимостью самозванца стоит неуверенность. Без дальнейших уговоров он запел, сам собою полоненный. Он мог петь вслепую, не ведая слушателя: богатое воображение помогает пережить катарсис в одиночку.

Катарсис — отделение души от тела. Подобно другим Божьим дарам, катарсис необратим, безвозвратен. Достаточно взмаха руки, сжимающей в решительном маленьком кулачке то, что не сверкнет в темноте. Темнота — сестра стыдливости. Но и средство ее преодолеть. Зато и риска промахнуться в темноте больше, даже если мишенью ты сам, «та самая впадинка, где начинается грудь». Ах, если б не темнота! Малах Амавет (Ангел Смерти) завладел бы своей добычей в две минуты (как было с неким фон Эйрихом — «мамзелью Фифи»). Но в темноте Фаума промахнулась. Задев трахею, клинок ушел вбок, и агония растянулась на несколько дней.

Клекот за занавеской лжемессия принял за сильные чувства и продолжал петь о Месильде. Коралловые губы у ней спорят с белизною груди, как кровь — с молоком, а стальным полумесяцем бровь не что иное, как клинок дамасской стали. «Наносят смерть они без промаха врагу», — воспевал он Месильду, воодушевляясь с каждым куплетом, и каково уж было ей там, в темноте, под это пение, в безмерно растягивавшихся телесных мучениях — лучше об этом не думать и не представлять себе этого.

Лжемессии какое-то время удается дурачить турок. Те рассуждали так: «Глядишь, за ним в ислам потянется великое множество. Как не счесть алмазов в каменных пещерах, так не счесть увенчанных чалмою слушателей на его проповедях». Но чалмы эти были то же, что бахилы, только не на ногах, а на головах: надел — вошел, вышел — снял.

Грец пишет: «Когда турецким надсмотрщикам случалось присутствовать при всех этих сходках, еврейские слушатели умели вводить их в заблуждение. Они сбрасывали еврейские головные уборы и надевали чалмы. Понятно, от всех этих новых происшествий и треволнений слабая голова Саббатая еще более пострадала, и он потерял всякий такт, всякое благоразумие. Вследствие своих частых сношений с евреями, которых он все-таки не мог обратить в магометанство в таком огромном количестве, как это было им хвастливо обещано, он впал наконец в немилость, лишился своего содержания и выслан из Адрианополя. Когда турецкий караул в одной деревне близ Константинополя (Куру Джисму) застал его врасплох, поющим псалмы в тамошней синагоге, и бостанджи-баши (офицер) донес о том высшему руководству, великий визирь приказал сослать его в маленький городок в Албании — Дулциньо, где совсем не было евреев. Там он и умер, как говорили потом, в Судный день, одинокий и всеми оставленный (1676)».

Родственник это также и профессия. Спросом в первую очередь пользуются «вдова» и «сын». Как профессиональная вдова Айша (урожденная Йохевед) выбила больше ста — из ста возможных. А за пределами возможного счет очкам не ведется. Невозможное заключалось в том, что ее брат Якуб, шурин Саббатая, доводился ему сыном. Это признали участники каббалистического съезда в Салониках.

Якуб Квириди (Любимый) — земное воплощение Саббатая Цви, тайный Мессия. С виду правоверный, совершивший хадж, Квириди был первым магистром ордена Дёнме, скромно выдающего себя за малочисленную секту иудеомусульман. Тем не менее исследование «скрытых пружин» дивана позволяет многим считать Дёнме силой, которая целенаправленно уничтожает традиционную Турцию османов. (Сегодня, когда пишутся эти строки (январь 2017 г.), маятник качнулся в другую сторону. Традиционная Турция целенаправленно уничтожает Дёнме.)

Амалик

Было затянутое серым промозглое черно-белое утро. С риском оступиться на неровном мокром камне Сарра шла позади движущейся горы чемоданов и картонок на спине носильщика — хамала. Одной рукой он еще обхватил баул, похожий на приплюснутый бочонок, а в другой нес походный несессер.

Курд-носак в описываемое время

«Не хватает землятресения», — она представила себе, что станется с этой башней при первом же подземном толчке.

Мир содрогался. В Галлиполи полмиллиона британских касок-тарелок и петушиных галльских бургундок уперлись в такие же полмиллиона турецких кабалаков и германских пикельхаубе. Сейчас как прорвутся корабли Антанты в Мраморное море да как начнется обстрел Константинополя. Да как запрыгают чемоданы по ступенькам. Улочка, на которую они свернули, спускалась ступеньками, и хамал сходил по ним боком, если не вполне уверенно, то вполне привычно. Переноской грузов на своем горбу в Стамбуле промышляли курды, ревностно оберегая любимое занятие от чужаков.

Над водой еще стлался туман. Изредка пробежит одичавший пес, ища, куда б ему спрятаться: не жалуют правоверные нашего брата. Но розовая полоска уже отметила кровли домов на той стороне пролива, и по Истиклялю прогромыхал первый трамвай. После бессонной ночи, в ожидании когда покачивавшийся долмуш[55] заполнится пассажирами, Сарра закемарила… слово тюркского происхождения… крикливые чайки, хранительницы Босфора, кричали ей колыбельную на тюрксе.

На коротком отрезке времени вырос зоб событий. На Султанахмете повстречала Авшалома с Ривкой, она в черном, и фата черная.

— Папа умер. Но он будет еще на свадьбе.

— Я как раз еду. Поехали вместе.

Авшалом взгромоздился на груженную чемоданами подводу.

— Ты не должна была ему говорить, — сказала Ривка.

Сарра и сама расстроилась: вчера сказала Авшалому, что переезжает из Константинополя в провинцию Нигде. Так говорят про мертвых. В провинции Нигде значит на том свете.

— Ты специально, чтобы расстроить нашу свадьбу, да? Вот видишь, теперь я уезжаю.

В табакерке сна умещается мироздание, которое рассыпалось вмиг — едва долмуш уткнулся носом в пристань.

Накануне посыльный взял ей билет второго класса на «Анатолийский экспресс». В первом классе мест не было — и хорошо. Вся в отца, она презирала излишества. «На чаевые кондуктору семья из Зихрон-Якова будет месяц кормиться, — укорял Эфраим-Фишель старшего сына. — Тратиться следует только на жизненно необходимое. Так ли уж тебе необходим автомобиль?»

До отправления оставалось четыре часа, а вагоны подадут только за час. «Ждать и надеяться», — повторяла она, сидя на массивной дубовой скамье посреди залы.

Уже вовсю бушевали пламенем толстые разноцветные стекла под тяжелыми ориентальными сводами — это солнце взошло из-за холмов. Зато следов случившегося недавно пожара нет и в помине. Все отремонтировано, все как новенькое. Хайдарпашу тушили больше суток, шланги оказались перерезаны в нескольких местах. Поджог — дело рук гнчаковцев. После аданских событий они не нашли ничего лучше, как спалить константинопольский вокзал, хотя сами же им пользуются. Круглоголовые упрямцы! Тогда в стамбульской тюрьме «Умирание» повесили двадцать человек, чьи фамилии имели армянские окончания. «Гнчак» по-армянски «колокол».

По удару колокола состав тронулся. Прощай, город, раздвинувший ноги, между которых проплывали корабли! Выходя замуж за главного столичного кожемяку и перебираясь сюда, Сарра помнила: как в Европе есть иудеохристиане, так на Востоке есть иудеомагометане, вроде Виталия Фараджи, казначея меджлиса. При султане сказали бы: «цараф-паша». Когда-то она вбила себе в голову, что ее миссия — соблазнить цараф-пашу (женщина ведь бог мужчины, Малка Акодеш) идеей строительства Храма. Сарра написала Фараджи и к письму приложила свою фотографию, но ответа не последовало. Только сделавшись «ханым-эфенди», она поняла, до чего же была наивна: эти масоны из Дёнме — и Фараджи, и Карассо, и Давид-бей — во всем, что касается Палестины, будут бежать впереди «Анатолийского экспресса», лишь бы их не заподозрили в сионизме. А посему заруби себе, Сарра, на носу… то есть я хотела сказать, запечатай в сердце своем: куда бы Турция ни повернула и что бы с Турцией ни происходило, от этих минаретов им никуда не деться. Сколько они уже в пути — час? — скоро Гебзе, а Голубая мечеть все еще бежит за ними в окошке.

«За ними»… Между Саррой и седоусым сирийцем в феске с синей кисточкой, возвращавшимся в сопровождении трех женщин в родной Искендерун, сидел поручик, благодарение Аллаху, оказавшийся по соседству с молодой дамой, которая сумеет оценить по достоинству его австро-венгерский лоск.

— Обер-лейтенант Калиш, — представился он после сорока минут молчания, выпрямив спину и ударив в каблуки.

И так дернулся, что чурка с лакированным козырьком скатилась с колен. Возникла неловкость. Извинившись, он нагнулся и стал шарить под ногами у мини-гарема, сохранявшего полную отрешенность, — как и седоусый их властелин в верноподданнейшей феске.

Подняв с пола свою «официркаппе», обер-лейтенант чарличаплинским движением устранил с нее пылинку и положил на полку, где из кармана аккуратно разложенной шинели выглядывал эфес сабли. Прошло еще сорок минут, и императорско-королевский поручик сказал:

— Муа па авуар доместик. Ла герр.

Он мучительно пытался изъясняться по-французски. Сарра заговорила на немецком, обладавшем родовыми признаками жаргона, что и не удивительно, если вспомнить, кто были ее учителя.

— Зинд зи айне фон унс! — обрадовался поручик Калиш. Сразу шинель, фуражка, сабля утратили парадность и сделались чем-то будничным, висящим дома на вешалке.

Калиш рассказал, как в свое время сдал офицерский экзамен по настоянию отца, которому хотелось видеть сына офицером. В прошлой жизни он, Йозеф Калиш, дипломированный землемер. И ездить вторым классом ему не привыкать. Хотя как офицеру ему полагается первый. Но в этом поезде нет вагонов первого класса. Они якобы реквизированы для нужд турецкой армии. А на самом деле, чтобы увеличить пассажиропоток. Германскую железнодорожную роту, сменившую армянские бригады, приходится оплачивать. В Турции второй класс это как в Европе первый. А первый — дворцы на колесах. В результате ранения ему чуть руку не отняли. Про госпиталь говорят: дай палец — руку откусит. (Тут Сарра заметила, что мизинец и безымянный палец у него не разгибаются.) Хотели взамен руки дать медаль «За храбрость». Номер не прошел. Он и при руке, и при медали. По выходе из госпиталя его признали непригодным к участию в боевых действиях и отправили в распоряжение австро-венгерской военной миссии в Дамаске. В настоящий момент он сопровождает автомобиль, подаренный нашим правительством Джемаль-паше. Транспортируют в грузовом вагоне. Скорость хода и другие технические данные держатся в секрете.

— А если я английская шпионка?

— Непохоже.

— Почему?

— Потому что еврей всегда за Австрию. Почему русские переселяют всех своих евреев из прифронтовой зоны в Сибирь? Чтобы не иметь шесть миллионов австрийских шпионов в местах дислокации войск. Я сам из Жолкева. Когда фронт приближался, все до единого бежали от казаков. Сейчас в Вене каждый второй — еврей.

— Из Жолкева… — задумчиво протянула Сарра. — Вы верите в переселение душ?

Хотя в прошлой жизни он был землемером, мама говорила, что он вылитый дедушка Шаббтай, который шил.

На станции кормили обильно. Калиш поглощал срезанное с вертела индюшечье мясо с рисом и запеченными помидорами. О том, чтобы запивать пивом, можно было не мечтать. Сарра рассказала про «кошер в общих чертах».

— А однажды кузнец в деревне ни с того ни с сего — когда я привела ему Цви, так зовут моего жеребчика, спрашивает: «Почему это вам, евреям, нельзя есть из нашего котла, а нам из вашего можно?»

— А что вы?

— Пообедала у них. С тех пор мы лучшие друзья.

Калиш встречался с палестинскими евреями и раньше. Ездил в Иерусалим. Восток, грязь — но, конечно, история. Есть фотография. Вынул из бумажника газетную вырезку: «Наши доблестные воины-евреи у Стены Плача».

— Узнали меня? Это из «Юдише ревю».

Австро-венгерские солдаты-евреи у Стены Плача.

(5 апреля 1916 г.)

Он ел большими кусками. А куда она едет? Ах, на свадьбу сестры… ах, агрикультурное товарищество… они что же, социалисты?

— Нет, — категорически возразила Сарра. — Социалисты это московиц. Те, кто бежал от погромов. Мы намного раньше приехали, мы самые первые. Теодор Герцль тоже был не из России, а из Вены. Слышали о таком?

— Да, конечно. Он похоронен на Центральном кладбище (не каждого хоронят на Центральном кладбище).

— Как Иаков, он будет перевезен из земли Гешем в Эрец Акодеш и похоронен в Махпеле Хевронской.

Сочувственная улыбка на лице Калиша привела ее в ярость — зогтер, нас ждет большое разочарование.

— Смеетесь? Не верите? Да назло таким ассимилянтам, как вы, будет государство евреев. (Книга Теодора Герцля «Der Judenstaat» (1896) в русском переводе называется «Еврейское государство».)

Когда они вернулись в вагон, то в их отделении остро благоухало снедью. Падишах с женами тоже закусил.

Калиша Сарра, мягко сказать, не одобряла… терпеть его не могла! О, если б британская эскадра пробилась через Дарданеллы, да хоть ценой ее чемоданов и шляпных коробок! God safe the King!

«Анатолийский экспресс» подолгу стоял на станциях, и Сарра выходила прогуляться. Калиш, деликатно не куривший в вагонном отделении, что по тем временам редкость, утверждал — между жадными затяжками:

— Дрейфус, вне сомнения, был германским агентом. Ничего удивительного, когда из десяти французов одиннадцать — антисемиты, и потом…

— Ваш Люгер один стоит всех французских антисемитов[56].

Но Калиш не дал себя перебить.

— И потом немецкий язык своим дыханьем напоминает язык наших молитв. По-немецки «Дух», по-еврейски «Руах». — Он повторил: — Дух… Руах… Немецкий это наш «лошн койдэш» (святой язык). Один скрипач мне говорил: «Немецкая музыка это еврейская душа».

После Аданы, где простояли час, кондуктор разнес по вагону пледы и подушки, набив себе карманы чаевыми, которых хватило бы на прокорм двух львов.

Это только говорится так: «Я спала ужасно». Не спал всю ночь ты, а она спала прекрасно. Когда уже рассвело, поезд остановился р и дальше ни шагу. Еще через полчаса из-за двери показалась голова кондуктора. Он что-то буркнул арабу, предпочитавшему своей арабской куфии унтер-офицерскую феску с синей кисточкой. А всё из показной лояльности Османам. Минутой раньше величавый, как Муса-даг, сириец побагровел. Это в цветовом сочетании с седыми-то усами. Беспокойно задвигались и три пары глаз в овальных рамках черных платков.

— Что он сказал? — спросила Сарра, почти не понимавшая по-турецки.

— Кто в Искендерун, должен выходить[57].

Они стали снимать с полок, доставать из-под дивана свои пожитки (Саррины чемоданы отправились багажом).

— А что случилось?

— На станцию никому нельзя, там грузят армян.

Калиш вопросительно посмотрел на Сарру: какие-то неприятности?

— Снова армяне. Кому в Искендерун, должны выходить здесь. Вокзал закрыт.

— Воображаю, что там сейчас происходит.

Он повертел оконную ручку. С уходом «полигамной четы», оставившей по себе запах пряной пищи, стало несказанно просторно. Слыхала ли она: на жалобы бедного еврея, что, мол, тесно, ребе велит взять в дом еще и козу, и корову, и кур. «Ну, что?» — спрашивает. — «Ох, ребе…» — «А теперь давай их обратно в хлев. Ну, как стало?» — «Ох, ребе, спасибо, ребе, як в кавярне».

— Не смешно, — сказала Сарра. — Шутки, как в Хадере.

Она выглянула в окно. В поле зрения попали красная водонапорная башня немецкой постройки и несколько пустых платформ на запасном пути. Самой станции видно не было.

Калиш щелкнул крышкой портсигара. Нелюбезность за нелюбезность: без спросу закурил свой контрабандный «Дукат», пуская стрелу дыма в потолок. На портсигаре было выгравировано: «Фюр Готт, Кайзер унд Фатерланд». Подарок императора. Достал часы.

— Мы опаздываем уже на три часа. Только к лучшему, что станция закрыта. До самого Дамаска никто не потревожит нашего уединения.

Сарра смерила его таким свирепым взглядом, что он поспешил сказать:

— Вы шуток не понимаете. У вас совсем нет чувства юмора. И то вам не смешно, и это вам не смешно… — он помолчал. — Если вы опоздаете на хайфский поезд, то я знаю чистую гостиницу рядом со станцией, прямо на площади. Я готов вам ее показать. Даме, одной, входить в гостиницу бывает как-то совестно.

Сарра не отвечала.

— А знаете, от Дамаска до Мекки под рельсы положен войлок, чтоб колеса не стучали.

Было видно, как кондуктор открыл дверь вагона, но не раньше чем вдоль поезда выстроилась команда. Ехавшие до Искендеруна высаживаются, принимая вещи от тех, кто еще в вагоне. Сарра узнает феску с синей кисточкой. Недавний сосед с трудом спускается по ступенькам, держась обеими руками за поручни — вперед могучим задом. Следом, тоже задом наперед, две жены, а третья — лишь после того, как передала своим дублершам узлы из пестрой верблюжьей попоны, которые арабам среднего достатка заменяют чемоданы. Офицер, у кого-то спрашивавший документы, обделил их своим вниманием, и они пошли по каменистому бездорожью, куда и все.

— Проверяют на наличие армян.

«Ладно, что с него взять. Поколение пустыни[58]. Так и быть, прощу его».

— А чем им армяне не угодили?

Калиш описал свое виденье вопроса, а он видел его глазами своего начальства: «Армяне — те же русины»[59].

— Они сами во всем виноваты. Они хотят воспользоваться войной, чтобы отторгнуть в свою пользу часть Анатолии. Армянское царство перестало существовать две тысячи лет назад, их время прошло. Народ не может пережить свое государство, он должен раствориться среди других народов. Здесь давно уже Оттоманская империя. Идет война. Англичане рвутся к Константинополю с запада, русские с Кавказа. Конечно, османы не мы, я их не защищаю. Но надо помнить, что восток есть восток.

На это нечего возразить, если сам не распеваешь: «Глазами обращен к Сион-горе». Клявшиеся горой Арарат армянские социалисты своими горящими черным огнем глазами смотрели, как русские теснят турок в Западной Армении: «Теперь мы сможем ее заселить». И ответ генерала Янушкевича, до перевода на Кавказ командовавшего великим переселением евреев из западных губерний: «Армяне — те же евреи» (понимай: те же жучки-древоточцы, подтачивающие устои империй). А черкесский князь Гаджемуков из окружения великого князя Николая Николаевича, поставившего на курдов, рассуждал об истреблении армян с точки зрения геополитической: «Если посмотреть на это не с гуманитарной, а с политической точки зрения и как на уже свершившийся факт — винить в котором следует армян, то в этом, надо сказать, есть положительная сторона: Турция оставила нам Армению без армян»[60]. В идеале было бы, конечно, населить Западную Армению кубанскими казаками, к чему склонялся генерал Юденич (тогда Россия полагала, что ей еще что-то светит).

Впервые кто-то уподобил армян и евреев друг другу — племена, со времен Амалика не приемлющие друг друга. В эсэсэсэре, лишенные своего прошлого и всякой памяти о нем, они сердечно задружились, меряя себя одной меркой на основании самых поверхностных аналогий. Но в пятнадцатом году Сарре Аронсон и в голову бы не пришло брататься с армянами. Даже с учетом параллели между Араратом и Сионом, навязчивой, как пошлый мотивчик.

В отличие от евреев, армяне — чистая раса. Черная дыра глаз, вороные шапки волос — против разномастного, в своем талмуд-тора обретающего подлинность еврейства. Армяне в подтверждение своего права на землю показывают мозолистые ладони, евреи предъявляют справку от Господа Бога (род дарственной). «У каждой нации свои евреи», — скажешь и сорвешь аплодисмент. «У каждой нации свои армяне»!? — и недоумение, вплоть до обиды. Как с тем кузнецом. Евреи и армяне исторические антагонисты? Это приемлемо только для армян, в представлении евреев их исторические роли несоизмеримы. Вот и получается: почему мне не зазорно есть из твоего котла, а ты моим брезгуешь?

Первая добыча. Мужчина, женщина, годовалый ребенок — первенец. В европейском платье. Сарра видит, как военный бесцеремонно отталкивает их в сторону. Безбилетники по жизни. Да нет, вот же наши билеты! Мужчина что-то порывается сказать. Порывается показать свои билеты, но слишком уж порывисто. Военный этого не любит и с силой ударяет его. Мужчина падает, и сапог, произведенный из кожи Хаима Авраама, бьет одиннадцатиметровый. С порывами покончено. Или нет: женщина — растрепанная, шляпа упала — порывается избежать неминуемой расплаты за безбилетный проезд по жизни. И порывается сделать это не больше не меньше как укрывшись в поезде. С плачем, заглушающим плач ребенка на руках, устремляется к вагону, цепляется одной рукой за дверь, которую подоспевший солдат с силой захлопывает вместе с ее пальцами.

— Майн Готт! — кричит Сарра.

Калиш оттаскивает ее от окна.

— Вы же офицер, что же вы стоите! Сделайте же что-нибудь!

— У нас приказ не вмешиваться.

Пещерный вой обрывается «выстрелом милосердия». Еще два выстрела.

Сарра — пассажир, летящий в бездонную пропасть. Зажмурилась. В яростном оскале стиснуты зубы — аж нос наморщился. Заткнула пальцами уши. Болевой шок от сплющенных железной дверью пальцев с выстрелом не обрывается, нет, он продолжается в ней.

Калиш спешит поднять окно.

— Ну, все… забудьте… — повторял он, держа ее за плечи своими покалеченными пальцами.

Открыв глаза и поводя ими, Сарра тяжело, по-рыбьи, дышала. По вагону раздался топот сапог — из кожи Хаима Авраама. Дверь дернулась, и некто в каменистой, как эта земля, гимнастерке испытующе-прищуренными глазами уставился на нее. С верхней губы скобкой спускались усы. И тогда Сарра, но это уже была не она, это было посмертное продолжение в ней той женщины, бросилась на него с криком: «Ассасин!», и разорвала бы в клочья его лицо…

Прежде чем тот скинул с плеча винтовку, Калиш наставил на него пистолет, заслонив Сарру. Солдат застыл, только что-то крикнул в проход. Появился офицер, мгновенно оценил ситуацию и спрятал свой пистолет в кобуру. Честь не отдал, какая уж тут честь.

— Миль пардон, — и закрыл дверь.

Когда Калиш обернулся, тоже пряча оружие, Сарра разрыдалась у него на груди.

На перроне в Хаме ни души. Попутчиков в Дамаск не оказалось, ехали в обещанном Калишем уединении. Сарра сидела с ног до подбородка накрытая пледом и, как ребенок, всхлёбывала, когда уже высохли слезы.

— Дамаск, — полушепотом сказал Калиш, бережно ее будя. Он задержал ее руку в своей, она не противилась и вдруг прижалась щекой к его руке.

На поезд в Хайфу она успевала.

— Я хочу, чтобы вы меня проводили.

— Я больше собой не располагаю.

— В таком случае вы проводите меня завтра.

Грохот стоял оглушительный, приходилось кричать. Калиш сказал (прокричал) встречавшему его ординарцу-венгру с узнаваемой черной скобкой усов и тесаком на ремне:

— Вы знаете гостиницу «Каир»?

— Так точно, герр обер-лейтенант.

— Проводите даму и проследите, чтобы ее обслужили как положено.

— Слушаюсь, герр обер-лейтенант.

Автомобиль, «скорость хода которого и другие технические данные держатся в секрете», выкатили по наклонной платформе из прицепленного к поезду грузового вагона и толкали по железнодорожному полотну. На переезде скатили с путей. Карикатурный шоффэр, экипированный, как если б собрался ехать на мотоцикле — в кожаных крагах и таком же шлеме с ветрозащитными очками на лбу, — осмотрел мотор, проверил колёса, ненадолго исчез под кузовом (кто сказал, что дареному коню в зубы не смотрят?), велел державшему шланг арабу из вспомогательного полка заполнить бак — и с двух оборотов завел мотор. После чего сел в автомобиль и с победным клаксоном тронулся с места, сопровождаемый еще одним автомобилем со штандартом австро-венгерской военной миссии. В последнем находились обер-лейтенант и его начальство — оберст с императорско-королевскими бакенбардами, для которого армяне — те же русины (как для его двойника Янушкевича армяне — те же евреи, и следовательно, русины тоже евреи. Дурная бесконечность: каждый человек — еврей).

А тем временем Сарра открыла свою кладь: баул и несессер — и распорядилась нагреть воды. И в ожидании, когда ей приготовят ванну, вышла на балкон: грохот, как при возведении пирамид, пыль, как от египетской конницы. Со второго этажа было видно, что полстанции разбито: действовала только левая сторона — где билетная касса и камера хранения. Подумала: чемоданы будут ждать ее в Хайфе, если только не уедут дальше, в Яффу.

Она ходила по комнате, не зная, чем занять руки: и складывала их под грудью, сцепив пальцы, и всё вытирала ладони о юбку. То сидела боком на стуле, сцепив на спинке пальцы и уронив на них голову. Обводила комнату бесцельным взглядом, которым не за что было зацепиться: пустой взгляд скользил по пустой инкрустированной перламутром мебели. «Дамишк», — она знала эту дамасскую стругальню в стиле «луи каторз». Сидят артели и пилят, и клеят.

«Да что со мной!» Ласкавшая себя мечтами о переселении душ, она протестовала против подселения армянки. В метемпсихозе это зовется «уплотнением». Не имеете права! А тебе предъявляют расщепленные пальцы и три выстрела кряду.

Она вновь принялась ходить, то сцепив пальцы, то вытирая влажные ладони о бедра. В эту пору в помещении и на улице, внутри и вне одинаково промозгло, и стынешь всем телом. А тут еще не стихающий грохот и клубы строительной пыли: возводят новый вокзал, Хиджазский, с которого поезда будут ходить в Мекку по войлоку.

— Ванна готова, саидати.

На расстоянии вытянутой руки стоят три кувшина кипятку, чтоб подливать. Какое блаженство (земное, довольно с нас небес) — погрузиться в эту лохань на медных когтистых лапах посреди умывальной комнаты и закрыть глаза. Эту книгу можно читать только с закрытыми глазами.

Я прокралась в темницу, твоя жена Сарра. Сижу у тебя в ногах. Кисти рук царя прикованы к изголовью. Ты не можешь шелохнуться. «Лежи покорно, — приказываю, — не шевелись». Откинула покровы. От благовония мастей твоих закружилась голова, и я пала лицом на колена твои. «Со мною с Ливана, невеста! — кричишь. — Со мною несись с Хермона! С вершины моего Хермона!» — «Меня свел с ума, — говорю я, подняв лицо, — нардический аромат твоих чресел». — «Нард это ты. Ты нард и корица, а я смирна и алоэ». Волосами щекочу подошвы твоих ног. Золото боится щекотки? «Сарра, не мучь меня». Бесаме, бесаме мучо! (Так Рафаэль Абулафия всегда говорит.) Я провела грудью по твоим устам: «Бесаме мучо!» Ты: «Два сосца твои, как двойня молодой серны. Спаси меня, твоего Машиаха, сжалься над Царем Иудейским!» Царь мой — раб мой. Кедр, Ливану равный. Сейчас разомкну, и спадут оковы с тебя. Беги, возлюбленный мой! Будь подобен молодому оленю в расселине горы.

Протянула руку, долила горячей воды и давай читать с другой страницы.

Дулциньо. Дикая пустынная местность на краю земли. Там, в глубине, равной высоте замка Иф, заточен Мессия, узник султана. Изнемог дух его. Как Давид в пещере — он. Никто не признает силы его[61]. Прокралась к нему, в темницу тройной тьмы: его глаза, уши, рот — слепы, глухи, немы.

— Господи, — я прошептала, чтоб не испугать его мнимым дьяволом. — Это я, Сарра, а не Диавол искушает. Я твоя жена, а спасать Спасителя — предначертанье жен. Гидеоны уже ждут, копыта обмотаны, обмотки перевязаны кожаными ремнями, на счету каждая минута.

— Сарра? Как ты меня нашла? Я думал, ты умерла.

— Я пришла к тебе из 5676 года.

— Пяти тысяч… шестисот… семьдесят шестого года… — вторишь ты.

— Да, Господи. Ты опередил время, и теперь оно настало. Воюют все. Земля течет кровью, словно камень Мириам, по которому Моисей ударил своим жезлом[62]. Султан в тюрьме. Твоя мессианская жена пришла возложить на тебя корону.

Он изумлен, он не находит слов.

— Ты помнишь крепость, куда тебя бросили, — Абидос? Сейчас там все черно от британских кораблей — броненосных крейсеров, эсминцев, канонерок. Британский флот пришел нам на помощь. Ты увидишь, что значит современные корабли, автомобили, пушки, поезда. Расчлененная на вагоны железная змея вмиг перенесет тебя из Константинополя в Дамаск. Скоро мы завладеем Сионом. Но без тебя, Господи, мы не сумеем отстроить Храм. Шомерники, бежавшие от русского царя, где по их спинам гуляла казацкая плетка, «хватит с нас царя, — говорят, — интернационалом воскреснет род людской». Они — только б турок не обозлить.

— Я, — отвечает он, — не верю ушам своим, не верю глазам своим, поверю только устам… Да, это ты, — после жаркого поцелуя.

— Скорей бежим, пока обмотки не размотались на копытах у гидеонов. Мы взойдем по лестнице Иакова в другие времена.

Долила горячей воды, для этого пришлось открыть глаза. И вновь принялась за «Книгу своей жизни», и вновь с другого места — прежнего не сыскать.

…А Ривка с Авшаломом в толпе. Мои глаза встретились с его глазами. В них читалась мольба о прощении: «Ты же сама хотела. Ты сама говорила, что я должен взять в жены твою сестру». — «Ты слишком легко пошел на это. Ты мог сказать „нет“». — «Еще не поздно». — «Нет, Авшалом, поздно. Я избранница, меня избрал Царь Иудейский. Довольствуйся тем, что у тебя есть». Вся в сиянье, я прошествовала в сиявший шатер, там ждал меня Саббатай Цви, несокрушимый Израилев — да истребит он ложь.

Еще несколько раз вливала остывавшую воду в остывшую, и наконец приток тепла прекратился — прекратилось завораживающее чтение. Потянула за звонок с мыслью, что арабская прислуга лучше турецкой. Арабки стройней низкотазых турчанок, а с арабами турецкие мужчины не идут ни в какое сравнение. Да не налюбуется глаз на прислугу.

Горничная прибиралась. Сарра закуталась в полотенца, навертела чалму и принялась ждать Калиша.

— Еще что-нибудь угодно ханым-эфенди?

Грохот близкой стройки стих. Наступил час, когда рабочие оставляют орудия труда в тачке, их руки и наши уши отдыхают до утра, — час, когда рыжая телица становится серой.

Сарра не стала зажигать свет, сидела в полумраке, вскоре обещавшем стать полным, и ждала. Она была угловатой, в отличие от сестры, могла показаться коренастой, хотя была узка в кости. У нее старинное лицо женщин Северного Реннесанса, которых хочется расцеловать в щеки. Рыжеватые с золотым отливом волосы. Голубые непритязательные глаза, не притязавшие на расхожую средиземноморскую сладость. Вроде бы ничего особенного, но тем сильней власть над имевшими неосторожность однажды на себе ее испытать.

Аккуратный стук в дверь.

— Саидати, вас спрашивают. Иностранный офицер. Он рядом. Можно ему войти?

— Нужно! Войдите, обер-лейтенант. Я не ждала, что вы так скоро. Можете оставаться. Скоро совсем стемнеет, тогда я смогу одеться при вас.

Она говорила тоном, словно «повода не дала и не дает» и всего того, что было в поезде, — не было. Калиш не понимал, как себя вести.

— Я беспокоился за вас. После этой, с позволения выразиться, непозволительной сцены…

Она перебила:

— Чтобы та армянка не являлась мне по ночам, я приняла решение… — нет чтоб сказать: я приняла ванну. — Приняла решение… неважно. Я вам благодарна. К тому же вы — еврей. Вы мой брат, и это доказали. Можешь все… Сарра меня зовут.

Калиш в замешательстве. Слишком уж доступна? Или наоборот: неприступна… то есть всегда была неприступна, вот почему все так… то есть все не так… Потому что для нее то, что сейчас, это немыслимое, исключительное. По исключительным обстоятельствам, в которых он повел себя рыцарем. Дама воздает его рыцарственности на свой лад, возможный только для дамы. Да! Кто посмеет сказать, что поручик Калиш не достоин медали «За храбрость» и именного портсигара? Естественно без слов пасть в объятья друг друга влюбленными до полусмерти.

Помнится, темнота не только сестра стыдливости. Она средство ее преодолеть — да и много чего еще сделать. Но в любом случае, «пасть друг другу в объятья» это дать пасть занавесу и объявить антракт.

— Воды, — сказала она в дверь.

Ужинали в кафе «Риц». Пример того, как имя, ставшее нарицательным в европейских кварталах (при случае поясняли: «местное кафе Риц»), берется в собственность по второму кругу, вновь становясь названием.

Всю дорогу — это в Сальхии, в полутора милях от города — Калиш не сводил с нее влюбленных глаз, прозревавших в темноте то ирреальное, что, подобно вампиру, живет лишь по ночам и лишь в воображении жертвы.

— Слева наша военная миссия и там же, во дворце вали, резиденция Джемаль-паши. Отсюда не видно.

Коляска остановилась перед вывеской «Риц», составленной из газовых рожков.

— Я не одета, — заметила Сарра.

— Мой мундир заменит тебе вечернее платье, медаль на моей груди будет твоим брильянтом, — он опьянел от восторга: «Сарра, жизнь моя, я нашел тебя». Сейчас весь цвет австрийского воинства увидит их вместе.

Так и произошло. Не успел метрдотель усадить их, как к столу приблизился обладатель августейших бакенбард, благодаря которым, впрочем, мог сойти и за швейцара — в зависимости от того, на чьей ты стороне в этой мясорубке — европейской культуры или европейской цивилизации.

— Герр оберст, позвольте вам представить… — о! ужасный конфуз: сказать «Сарру»? Так представляют милашек, которые задирают ноги выше головы под Оффенбаха. Сарра спасла положение.

— Фрау Авраам, — она протянула руку. — Я в дороге, не переоделась. Мой багаж уже в Хайфе.

— Я слышал про инцидент в поезде. Это абсолютно естественно, что австрийский офицер оказал покровительство даме. Аб-со-лют-но. Не хочу вам мешать. Венский шницель не рекомендую. Теленок, из которого его готовят, зажился на этом свете.

Оберст удалился, подтягивая ногу, — олицетворенная Дунайская монархия на излете (мы еще положим к ее надгробью белые лилии — белые лилии на белый мрамор, поблескивающий от тихих слез многих).

Кремовые стены, белые завитушки, крахмальные скатерти, пара бронзовых ню, грациозно державших матовые абажуры, — и ты в Париже. Сложнее с лицами. Фрак сделал из Ататюрка европейца не более, чем маскарад помог амаликитянам разбить Израиль[63].

— А я бы как раз взяла шницель по-венски.

— Во французском ресторане? Помилуй, — Калиш покосился в сторону начальства: в этом был бы вызов.

Его командир ужинал в обществе Джавад-паши и его супруги, дамы, каких можно было встретить на приеме в «Ор Ахаим» в Галате, — с забором из перьев позади открытой шеи. Джавад-паша — личный секретарь Джемаль-паши по связям с европейскими державами.

— Старик из тех, кому надо, чтобы было, как в Пратере. Попробуй лучше специальность дома.

Официант положил перед ними карту вин: мозельские, рейнские, венгерские.

— Французских больше не найдешь. Нет, смотри-ка, «Барон де Ротшильд».

— Это не французское, — голос у нее задрожал.

— Сарра, любимая, что ты?

— Так. Тебе его незачем пить. Пива!

— Дё бьер, — кивнул официант.

— Нет, — сказала она, — мне лимонаду.

Калиш не понимал, что произошло, чем провинился.

— Ты хотела венский шницель?

— Расхотелось, — и спросила по-арабски: — Полковник, у которого рога растут из щек, что он ел?

— Бараньи котлеты со спаржей, саидати.

— Нам тоже. И подай так, чтоб эфенди видел, что мы едим. Ему будет приятно.

— Да, саидати.

— Ты скоро будешь гауптманом, — сказала Сарра Калишу.

Калиш молчал и больше ни о чем не спрашивал. Но когда, простившись с секретарем Джемаль-паши и его пернатой женой, герр оберст поравнялся с их столиком, то первые его слова были:

— Одобряю. А венский шницель надо в Вене есть. В «Виннервальде», в Пратере. Не бывали? Запомните: «Виннервальд» в Пратере. Там отпразднуете свое производство в гауптманы. А на десерт здесь советую… м-м… — Калиш поспешил пододвинуть ему стул. Обернутый белым флагом «ученик чародея» как раз менял тарелки. — Все эти «крем-саварен» я не люблю. Это для гризеток. Возьмите просто виноград с сыром. И зеленый шартрез. Пур муа оси юн шартрез.

— Уи, мосье ле колонель.

— А вы, мадам, живете в Хайфе?

(Абсолютно естественно, что человек светский, оберст не упомянул мосье Авраама. Аб-со-лют-но.)

— В двадцати километрах южнее Хайфы, герр оберст.

— Занимаетесь животноводством?

— Разведением виноградников. Мы производим вина.

Принесли бри, виноград и в приталенных рюмках шартрезу «по поясок».

— Ваше здоровье! Мадам, обер-лейтенант.

Отпили.

— Вы не считаете, — оберст медленно катал между большим и указательным пальцами ножку рюмки, — что на арабской земле лучше разводить баранов, чем виноград?

Щеки, которые хотелось расцеловать, вспыхнули.

— Но это не арабская земля, мы ее выкупили. Выкупай брата своего из рабства.

— Простите?

— Так учит Библия. Мы в родстве с этой землей.

— Евреи хотят провозгласить в Палестине свое государство, я слышал об этом. А что вы скажете об этом, обер-лейтенант?

Калиш, австро-венгерец Моисеева закона, раскрыл рот, чтобы что-то промямлить: зогтер, учитывая, что впервые такая мысль была высказана жителем Вены, ныне покоящимся на Центральном кладбище… Но этот вопрос, обращенный к подчиненному, был чисто риторическим и не предполагал ответа.

— В британской армии в Дарданеллах, — продолжал оберст, — есть комбатанты из числа евреев, проживающих в Палестине. Это может сказаться на отношении турецких властей к евреям.

«Хаим уверял Карассо, что палестинские евреи сама лояльность. Возможно, шомеры… но не мы».

— Вы нравы, герр оберст. До сегодняшнего утра я в этом сомневалась, но теперь вижу, что вы совершенно правы, герр оберст. Полностью с вами согласна.

Калиш сидел как на иголках. Любви в нем не поубавилось, даже совсем наоборот, настолько, что стал вопрос: кого он больше трепещет, Сарры или начальства.

— Рад слышать, — оберст допил свой ликер и встал. — Мадам, — кивок. — До завтра, мой дорогой, — он игриво похлопал Калиша по плечу — косвенная развязность в отношении мадам Авраам? Или просто его пузырь не терпел отсрочки, и следовало изящно ретироваться. Никто не устоит перед желанием.

На обратном пути Калиш, как ему ни хотелось, ни разу не осмелился ее обнять, и самое большее, на что чувствовал себя вправе, это вот так держать ее руку в своих.

— Я могу к тебе зайти? — спросил он, боясь встретить отказ.

Заколебалась.

— Да, — сказать «нет» ей не позволила совесть.

— Сарра, любимая, — говорил он, — я не спрашиваю тебя ни о чем: замужем ли ты, есть ли у тебя семья.

— Я была замужем, но я развожусь. Поэтому я и уехала домой. Только не говори, что хочешь на мне жениться. Брак без любви — хватит с меня.

— Но, Сарра, я люблю…

— За двоих? Так не бывает. Это обед на одного. Когда его съедают вдвоем, то встают из-за стола голодными. Порций должно быть две.

— Я прошу тебя, не говори сразу «нет». Теперь меня уже точно не убьют. Мы поселимся в Вене.

— Я уже жила в Константинополе. И вообще вот что я тебе скажу. Не женись на востоке, где мужья покупают жен. Женись там, где жены покупают себе мужей, как это делается у вас.

— Сарра, мы же еще увидимся. Хайфа — это близко.

— Нет, это был первый и последний раз. Если тебе тяжело, можешь не провожать меня.

— Сарра!

— Мы враги, Зепп. Ты австриец. Ты — поколение пустыни. Я приняла решение, я буду сражаться за англичан.

На путях к НИЛИ

Америка как источник агорафобии[64]

«Эйн давар шеомед лифней арацон — нет такой преграды, что устояла бы перед желанием. Ваши двойки объясняются недостатком желания — вовсе не вашей тупостью». А еврейские второгодники вздыхают: «Наши желания суть наши потребности, господин учитель». Тут вздыхает учитель: никто не устоит перед потребностью.

А тем более перед нестерпимой потребностью утолить боль, когда выход один — которым воспользовалась Сарра. (Какая из Сарр, та, что жила в семнадцатом веке или в двадцатом?) Только не промахнись в темноте, не усложняй задачу Ангелу Смерти.

Но есть еще пытка страхом — нестерпимым ужасом «бездны на краю», от которого избавиться можно тоже лишь одним способом — прыгнуть вниз. Кто, скажите, устоит перед нестерпимостью этого желания?

Уроженцы Эрец Акодеш в Америке подразделяются на тех, кто боится вернуться, и на других, которые в ужасе оттого, что никогда уже не вернутся. Шмуэль Аронсон, второй сын Эфраима-Фишеля, чуть было не вернулся — изгнанником из рая, утрату которого оплакивал бы всю оставшуюся жизнь. Шмуэль стоял перед выбором: американская тюрьма или Зихрон-Яков. Но, как сказано, «из праха возносит Он и стены темниц сокрушает». В результате хорошо разыгранной комбинации выбыл из игры некий тип, на чьих показаниях базировалось обвинение. Тучи на американском небосклоне рассеялись, хотя по инерции Сарра долго еще исполняла обязанности почтового цензора: читала всю приходившую из Америки почту.

В противоположность предприимчивому Шмуэлю Александр в Америке был как в столбняке. Агорафобия новоиспеченного американца, панический ужас на краю бездны гонят его назад — на задворки Оттоманской империи, в идиотизм местечковой жизни. Там он вполне счастлив.

В пубертате. Нааман с ахметкой, а брат с сестрой

По скольку им всем тогда было— по четырнадцать? пятнадцать? — когда будущие гидеоны творили набеги? Как шайка средневековых рыцарей на купеческий караван, налетали подростки на одинокую повозку в темный час.

— Стой! — окружали они перепутанного «мадианита». — За то, что ты ступил на землю Израиля, плати кнас, — и отпускали не раньше, чем получали свой клок шерсти, решительно им не нужный, но, главное, штраф уплачен, а это уже признание их прав.

И с ними Сарра, тогда пятнадцатилетний гамен — с рыжими косами под кепкой рыбака, в штанах. Это она придумала устав и сочинила клятву:

Клянусь дыханием Всевышнего, моим избранием и Памятью Якова (Зихрон-Яковом) охранять Страну Израиля от мадиан по примеру Гидеона. Клянусь по примеру Иерубаала[65] вырубать их священные рощи и сокрушать их баалов. Клянусь, что никакая пытка не исторгнет у меня нестерпимого желания отречься от Всевышнего, даже пытка пыткою родного отца. Да лишится отступник места в грядущем. Аминь.

— Клятва трудная для запоминания, — сказал Александр сестре.

— Зато, пока выучишь, поймешь и уже не нарушишь. Ни за что не нарушишь, — повторила она.

К месту сбора вела лазейка. Вокруг лазейки кружил газон в виде мозговых извилин — «Лабиринт Спинозы». Терновый куст посередине маскировал вход. На выходе — лощина между виноградниками и пригорком. В ней подросток произносил в муках затверженную «Клятву», положив руку Александру под стегно.

Был среди них и Московичи. Мало ему фамилии, в придачу его еще уличили в порочных отношениях с арабским подростком, начинавшихся с обоюдного возложения рук под стегно. Со стыда он бы сбежал быстрее лани из родного аула под названием Зихрон-Яков, когда б не практика закрытых ставней, отличавшая румынскую колонию от тех же московиц с их привычкой жить сообща. В Зихрон-Якове каждый сам за себя, на своем холме, за высокой оградой: другого не сужу, но и себя судить не позволю. Это в Хадере под гармошку пляшут на улице, в Зихрон-Якове в домах заводят граммофон.

Московичи был пригнетен к земле своим позором, что предполагало потенциал бесстрашия. Вот вам пример. Не добившись правды в главном полицейском управлении Хайфы, мухтары Эль Джемаля, Бурджи, еще нескольких деревень отправили жалобу на ночные поборы в Дамаск. В Зихрон-Яков заявились люди в фесках. Тогда Московичи предложил срубить масличную рощу по соседству, явно посаженную в честь Баала. А нет, он сделает это сам. Назвался Гидеоном, берись за топор.

Всем была хороша эта идея, кроме одного: она не принадлежала Алексу. А делиться славой Александр не желает ни с кем — такая жадина.

— К топору зови Хадеру. Это их оружие, шомеров. Гедеоны сражаются мечом[66].

— Сражайся хоть зайном[67], это твое дело. Кто со мной, гидеоны?

— Постой, это ты о ком, Нааман? — так звали Московичи. — Хочу тебе дать совет, который хороший друг всегда дает без свидетелей. Ты же не боишься поговорить со мной с глазу на глаз, как мужчина с мужчиной.

— Пойдем поговорим! — сказал Московичи с некоторым вызовом.

Они отошли шагов на сто, остальные наблюдали.

— Ты же на меня не рассердишься, Нааман, — сказал Александр, нагло улыбаясь. — Я хочу тебя предупредить. Если ты срубишь хоть одно дерево в Эль-Джемале, все решат, что ты мстишь за шейгеца, с которым сражался зайном. Ферштейст? А теперь пойдем назад в обнимку, как лучшие друзья.

В арабских деревнях, где невесты сидят на привязи и цены на них кусаются, никого в сущности ничем не удивишь — ни зоофилией, ни другими радостями. Но если попался, пеняй на себя. А тут ахметка попался не с другим ахметкой, а с ровесником из Замарина. Судьба ахметки предрешена. Взятых с поличным в деревнях карают с жестокой целесообразностью: он будет подвергнут членовредительству, благо некоторые увечья все еще в цене.

Наамана, согласно местному кодексу, предали в руки Московичи-отца. Со времен Руссо то, что противно природе, отвратительно просвещенной Европе. Даже оправдываться неприлично: мол, нашего мальчика оклеветали, попытка шантажа — а они просто яблоки вместе воровали… мальчишки. Нет, уж лучше сидеть нахохлившись и молчать. Все равно правду в мешке не утаишь. Одно утешение: когда по сигналу архангела тайное станет явным, каждый будет, как на ладони, со своим непотребством.

Тайное непотребство живет в каждом человеке — Кай человек. Александр тоже. И есть черная страница, которую не выдерешь. Обсуждая с Саррой ее зачисление в шайку, брат и сестра договорились до того, что и она должна клясться, положив ему руку под стегно.

— Это как?

Он показал.

— Ну, не при всех, зато… — он умолк.

— Что «зато»?

— Зато по-настоящему.

— Ну, конечно, по-настоящему. Я же тебе не чужая, я твоя сестра.

Раз не чужая, чего же откладывать согласье на это торжество.

Я правильно делаю?

— Да. Так держать.

— Клянусь дыханием Всевышнего, моим избранием и памятью Якова охранять Страну Израиля от мадиан по примеру Гидеона. Клянусь по примеру Иерубаала вырубать их священные рощи и сокрушать их баалов. Клянусь, что никакая пытка не исторгнет у меня нестерпимого желания отречься от Всевышнего, даже пытка пыткою родного отца. Да лишится отступник места в грядущем… ой!

Завидя муку на его лице:

— Это больно, да?

— Нет, наоборот.

«Я же тебе не чужая». Раз «не чужая», два «не чужая». И прорыв в третье измерение: клятва наполнилась смыслом, неотделимым от утраты Саррой чистоты. Знал бы об этом ее супруг Хаим Авраам, что бы испытал он — чувство облегчения (своя кровь) или прямо противоположное? До срыва резьбы? Всякий раз, когда кто-то новенький присягал, от слов «клянусь дыханием Всевышнего» ее круглые щечки рдели и дыхание учащалось.

Так продолжалось до отъезда Александра в Америку, где боязнь пространства вытеснила прежний страх, такой же неотступный и грозный — что Сарра забеременеет. Он бы ее тогда убил. Как-то Сарра пересказала ему содержание одной книжонки: во время войны французская шлюха, тоже еврейка, убивает прусского офицера. Проткнула ему горло за то, что он оскорбил в ее лице Францию. Плохо, что в темноте… А я губами отыщу эту ямку под горлом. И закапывать не надо. Решат, изнасилование. Следы ведут в Эль-Джемаль или в Бурджу, куда еще? А шило помыть и положить на место.

Но Сарра не забеременела.

Возвращение блудного брата

Теперь она была первой, кто повстречался ему по возвращении.

— Алекс! — она бросилась ему на шею.

— Сарра! А ты повзрослела, больше не рыжая.

— А ты не изменился. Такой же Гидеон.

— Скажи спасибо, не Ифтах. Тебе жертвенный нож не грозит[68].

Они шли позади коляски. Александр оглядывался по сторонам. Узнаванием весь искололся. Это острое мгновенье — первое. Цени его, оно быстро притупляется. Филадельфия же окончательно стала заморским мороком… и слава Богу!

— Ну, рассказывай, Сарра.

— Это ты рассказывай. А то умоешься с дороги и все смоешь.

— Я памятливый, — многозначительная пауза. — Рассказывай, что дома? Что отец?

— Дом на месте, куда он денется. И через сто лет будет стоять. Папа как всегда: плохо слышит, хорошо соображает.

— «Давай жить другим, тогда и тебе дадут».

— Он так никогда не говорил. Это Арон за него придумал.

— Но это его философия. А что Арон? Производит для турецкой армии манну небесную? У них запоры, небось, как у евреев в пустыне[69].

— У самого у тебя запоры. Еще немного, и удастся вырастить новый злак, среднее между пшеницей и овсом. Скоро саранче конец. Надо только, чтобы им было невкусно.

— Это Арон тебе сказал?

— Его помощник. У него теперь есть помощник, который учился во Франции.

— Смотри-ка, помощник — француз, автомобиль — французский. Или купил себе новый? Американцы каждый год покупают себе новый автомобиль. А как Ривка, нашла свое счастье?

— С чего ты взял?

— И ты тоже нет?

— Я? — Сарра принужденно расхохоталась. — Мне Московичи предложение сделал.

— Нааман?! Ты послала его к черту? Да он зайн себе от арабского дерьма не отмыл.

— Я так ему и сказала — что брезгую. И что ни одна приличная девушка не будет срамиться.

— Сарочка, я люблю тебя. А он что?

— А Московичи уехали, все продали и уехали. Говорили, что в Германию, но кажется, в Гедеру. В общем, были да сплыли.

— А помнишь, как мы с тобой…

— Нет, забыла, и ты забыл.

Притча о блудном брате — не из мидраша, пусть и наша. «Заколол Эфраим-Фишель тучного тельца».

В разгар семейного празднества раздается:

— С возвращением в отчий дом! — это входит Арон. И отцу в ухо: — Извини, не могли раньше!!!

— Невооруженным ухом не слышит, — сказал Александр. Братья расцеловались.

Авшалом Файнберг — свой человек в доме

Арон был с помощником, который здесь свой человек. А того, кто становится своим в твоем доме в твое отсутствие, не больно-то привечает сердце. Хоть и виду не подают. И невоздержанный Александр сдерживается.

— Наслышан от Сарры, — говорит он помощнику.

— Она мне тоже про тебя рассказывала, — сказал соратник Арона по борьбе с саранчой методом непротивления. — Много чего.

«Интересно, чего она тебе рассказывала?» — А я решил, что ты француз.

— Француз, который обедает в шапке.

Так мог сказать о себе московиц, беря пример со своих гонителей. Те говорили: «иерусалимский барон» или «господин Ветхозаветный». И не знаешь, что приятней: быть «пархатым жидом» или «иерусалимским бароном», интеллихэнтно.

— Авшалом из Хадеры, — сказала Сарра. — Он только учился во Франции.

На самом деле ничему он там не учился, провалил экзамен в сельхозтехникум («Эколь дагрикультюр э агрономи») и пару лет проваландался в тех краях, не находя приложение своим достоинствам: мужской красоте и романтическому складу души.

— Хадерский, так-так…

— Спрячь оружие, — вступился Арон за помощника. — Он перебежчик. А знаешь, я предполагал, что ты в Америке не задержишься.

— It is interesting. Это почему?

— Я знаю Америку и знаю тебя.

— Потому что он сын своего народа, он дал клятву Гидеона, — сказала Сарра.

Она на пару с Ривкой вела хозяйство: мыла, мела, выбивала пыль, свешивала с подоконников матрасы, выставляла перед домом тюк с бельем, кормила кур, запасалась провизией, стряпала, уф… В доме, где две незамужние дочери, нанимать арабов — непростительное барство. Не говоря о том, что на своей земле евреи должны управляться сами. Арон, тот игнорировал моральный кодекс строителей сионизма: без зазрения совести использовал труд арабов, селекцию распространяя только на зерновые.

— Ривка, — Алекс улучил момент, когда они оказались одни. — Ты что, мне не рада? Брата еще не поцеловала. Поди сюда, Анитра… — Ривка, с мокрыми руками, рукава закатаны по локти, чмокнула его в уголок губ. — Этот Авшалом, он что-то зачастил сюда, а? Он ведь из Хадеры.

— Ну и что — что из Хадеры? Авшалом любит меня.

— И тебя тоже? Шучу-шучу-шучу. Ты же знаешь, любовь для меня это… — он дважды ударил кулаком об ладонь.

— Алекс, прекрати эти пошлости.

— Извини, но младшие сестрички для того и сделаны, чтобы их дразнить.

— Дразни старшую, она за Авшаломом бегает.

— It is interesting. Она бегает за ним, а он за тобой? «Ее он страстно любит, а ей полюбился другой» — угадал?[70]

Природа не раздала сестрам по серьгам, она действовала с большей фантазией: одной — сережки, другой — колечко. Ривка не менялась с сестрой. Пусть переодевается, хоть в мужчину, хоть еще в кого. Как быть женственной, чтобы быть любимой, Ривка лучше знает. Легкий поворот головы вправо, ротик круглый — когда Авшалом, спрыгнув с коня, бросает тебе под ноги абайю (свой бедуинский плащ): «Ой, ой, Ривочка, дай твой ротик, девочка!» У Сарры нет идеалов. Она читает только про зонот (шлюх). За всю жизнь не прочла ни одного стихотворения.

В Зихрон-Яков Авшалом проник — «проник», «пробрался», как угодно — благодаря сестрам. Они же и замолвили за него словечко Арону, когда тот искал себе помощника. Об агробиологе из Атлита Авшалом знал понаслышке — лишь то, что у него свой автомобиль. Хадера это Монтекки, а Зихрон-Яков — Капулетти. На бал, который дают Капулетти, пытается проникнуть молодой Монтекки. Фейсконтроль распознал его, но Сарра, стоявшая поблизости, сказала: «Это мой гость». Взяла его за руку и подвела к Ривке: «Вот тебе кавалер. А ты будешь целый вечер с ней танцевать. Кто ты, как тебя зовут?» — «Авшалом Файнберг». — «А я Сарра Аронсон».

Корах[71]

Лёлик Файнберг (отец) был заклятым врагом Эфраима-Фишеля в их совместную бытность в Ришон ле-Ционе. Иначе как Корахом Эфраим-Фишель его не называл. И так же, как Господь уничтожил Кораха, Барон — чей титул постепенно превратился в имя собственное — разделался с Лёликом, вознесшим хулу на «Альянс», детище Барона.

Раздразнивший в благодетеле зверя, пощады не жди! Ему с его смехотворными претензиями дали такого пинка, о котором он будет помнить до конца своей жизни, — он умер в одиннадцатом году от начала этого недоброй памяти столетия, казалось бы ничего худого не предвещавшего.

«Лёлик — дурак», таков был общий приговор. Громче всех звучал в этом хоре голос его тещи — ребецин, раввиши: «Это же идиот, каких свет не видел».

Зачатый в Севастополе под свист ядер, он всю жизнь с кем-то сражался. Оттого и не было ему ни в чем удачи. Фаня, жена, только и знала, что подливать масла в огонь его безумств. Кому как не дочери раввина выдирать себя с корнем из хорошо унавоженной еврейской традиции. Ее отец Меир Белкинд — главный раввин Гедеры, ее брат Исраэль Белкинд основал в Яффе школу с обучением на еврейском. А сын Лёлика и Фани в это время зубрит наизусть суры в арабской школе в Хадере. В тринадцать лет он отказался повязать тфилин[72].

Так и не разбив сердце прекрасной Франции, но заметно улучшив свое произношение и надышавшись парижским бензином, Авшалом телеграммой был вызван домой. На «шлошим» (тридцатидневный траур, аналог сороковин) он читает кадиш по отце на хадерском кладбище.

Отвоевался Лёлик — с Бароном и его вассалами; но и с теми, кто восстал на феодала, тоже повоевал; воевал он и с болотами, и с малярией, которую подхватил, и с эвкалиптами, которые сажал, а они никак не приживались; и с кошерными евреями, живущими на халуку (подачки), и с социалистами-безбожниками, и с арабами, по пять раз на дню казавшими небу ягодицы и глядевшими на него глазами его тещи: «сумасшедший идиот» — со всеми воевал; но более всего со своим еврейством, победить в себе которое еврею не по силам. Поэтому лучше не пытаться, скажет один. Другой возразит: всеми силами пытаться выдавить из себя раба! А третий их примирит: так все и было задумано, только так и можешь остаться самим собою: ненавидя себя, борясь со своим Богом, пытаясь убежать от себя.

Поцелуев Авшалома Файнберга хватит на всех

Тридцатидневной свежести могила, как горячая хала свежа. И тем не менее! Хотя губы Авшалома и бормотали кадиш, сердцу читать кадиш не прикажешь. «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря». Лучше жить в Палестине, чем в Париже. Не верите, посмотрите на Гогена: как хорошо ему в Хадере.

Но красная Хадера не то место, где оценят французский или развевающуюся абайю, когда, одержимый мрачным восторгом, скачет Авшалом наперегонки с поездом или когда завсегдатаем парижской гостиной не понаслышке судит о новомодном романе.

Ривка не стала переспрашивать имя писателя. Сарра бы переспросила, но Ривке стыдно. И стыдно, что стыдно. О чем он с Саррой разговаривает? Они никогда не гуляют втроем, лишь обособившись. С Саррой верхом — он, одетый арабом, Сарра в бриджах, в мужском седле. Доезжают до моря и носятся вдоль прибоя.

С Ривкой Авшалом глядит на луч пурпурного заката, что одним своим касанием обращает в золото виноградник внизу.

— Если я умру, то чтоб ты знала… — и дает прочесть написанное рукой, поднаторевшей в арабской каллиграфии. Не то что клинопись еврейских школ, где царапают как курица лапой.

Ривка расплакалась.

— Как без тебя мне жить? Я без тебя, ты без меня.

Можно гадать по Сэфер Шмуэль, а можно и на кофейной гуще. На «Шмуэле» надежней, но всегда поджилки трясутся. В последний раз открылась восемнадцатая глава, восемнадцатый стих («хай» и «нехай», в остатке ноль): «Нет у меня сына, чтобы сохранилось в роду имя мое. И нарек камень своим именем: „Авшалом“». Ривка вздыхает: кто умирает бездетным? Ясно что молодой. И у Товы то же самое открылось: «Не было во всем Израиле мужчины красивей Авшалома». «Красивый, — объяснила Това, — значит молодой». А Това знает, что говорит. Эйндорская волшебница.

— Я тебе сейчас покажу, что он мне дал, — Александр, вчера еще американец, сегодня заграбастал Ривку на кухне.

— Да погоди ты.

Она вытерла руки о фартук и вернулась со сложенным листком.

— На…

Александр внимательно прочитал:

— Почерк кудрявей нас с тобой. И ни одной помарки. Спорю, что у него много копий заготовлено. «Тысяча поцелуев тебе, Ахавати». Тебя что, Ахава зовут? Тебя Ривка зовут. Это чек на предъявителя. Ты Сарре показывала? У нее, наверно, такое же есть… шучу-шучу-шучу, она же рыжая.

Адресат объяснения в любви — обладательница «смуглых кудрей». Потому знак вопроса сохраняется и по прошествии ста лет: кто она? В Израиле шлягер «Тысяча и один поцелуй» звучит из всех радиоприемников на всех линиях автобусов. Я полностью привожу письмо, которое Ривка показала Александру. Перевод взят из интернета. Своей пугающей честностью он напоминает русский канонический перевод Библии. Тени Файнберга это должно быть лестно.

Тысяча поцелуев тебе, Любовь моя!

Такими словами венчают все влюбленные письма своим возлюбленным: «Тысяча поцелуев тебе, Любовь моя…» Так начинаю и я свое письмо тебе: «Как жажду я, Любовь моя, поцеловать тебя тысячу раз…»

Вначале я бы долго целовал тебя в твой светлый лоб, и поцелуй был бы подобен узелку на челе твоем.

И от этого поцелуя разошлось бы множество других, опоясывающих твой безупречный лоб[73].

И венцом всему стал бы поцелуй кудрей твоих смуглых, и был бы подобен он жемчужному ожерелью, которым украшают себя прелестницы.

А после я прошептал бы тебе в нежные бутоны ушей твоих две тайны — сладкие в своей быстротечности.

Тайны, которые будоражат кровь до глубины сердца.

И скользил бы я губами по ресницам и векам твоим. А после прикасался бы к глазам твоим поцелуями круглыми, спешными, звонкими, как будто торопился бы испить стакан вина в летний полдень…

«Тысяча поцелуев», автограф Авшалома Файнберга

Смирился ли Александр с присутствием Авшалома? Смирение не в его репертуаре. Лишь против общего врага, турок, они выйдут на бой сообща. «У Израиля нет внешней политики, только внутренняя» (Генри Киссинджер). Внешняя угроза благотворна для тазовых костей Израиля. Синдесмологи скажут вам, что в отсутствие атмосферного столба наши суставы распались бы. Когда-нибудь палеонтологи будут гадать о нашем облике, как сегодня мы гадаем об адресате письма, ставшего уличным шлягером спустя целую жизнь. Кому оно адресовалось — Сарре или Ривке?

У Аронсонов нет внешней политики — только внутренняя, продиктованная соперничеством двух сестер при наличии лишь кажущегося краеугольного единства. Сестры благоразумно размежевались. Женская стать, мужское седло, «меня не любишь, но люблю я», — это Саррино. «А это мое, — говорит Ривка. — Женская стать, глаза, полные света и слез, „я без тебя, ты без меня“».

С появлением Авшалома образовалась спорная территория — как полагает Александр, за его счет. На эту территорию претендуют все: и Сарра с Ривкой, и Александр, разъяренный своим бессилием, и Арон, затеявший сложную игру с оттоманами, — он тоже как никак нуждался в верном человеке.

Имманентное свойство спорной территории — ее спорность. Кажется, что территориальный спор разрешился окончательно и бесповоротно — ничего подобного. Он возродится, дайте срок. Пока же формула семейного благополучия еще как-то работает: отец — делу венец, Арон — его правая рука, Сарра — его левая рука. Ривка и Александр — роза и меч. А в стойле бьет копытцем братец Цви. Надолго ли все это?

Александр не сдается. Ёсик Лишанский

За то время, что Александр отсутствовал, в лагере социалистов произошли подвижки. Было организовано частное охранное предприятие «Страж» — «Ашомер». По опыту, приобретенному в заоблачной стране, Александр знал, что охранная фирма это рэкет. Но кто же сам себе рэкетир?

— Они будут рэкетировать нас, — доказывал он брату. — Нам нужна организация гидеонов.

Он не понимает, почему «Альянс» оплатил обучение Арона в Европе, а помогать гвардейцам Гидеона не станет.

— Шомеры их заклятые враги, — говорил он. — Тебе ничего стоит обратиться туда от своего имени. Да хоть в парижское управление. У нас всё будет не как у шомеров, у нас будет униформа. Клятва у нас уже есть.

— Подумай сам. Ты хочешь, чтобы филантропы Барона вооружили вас маузерами и сшили вам красные штаны? Ты — дитя. Мне ответят: если Зихрон-Яков нуждается в милиции, то он должен ее создавать на средства собственных жителей. И еще — чтоб ты знал: когда муж заводит любовницу, жена не в восторге. Наша жена — Турция. Ротшильд, в отличие от Герцля, это отлично понял. И вы, и шомеры — кто там еще, «Щит»? — это все выглядит, как попытка обходным путем заполучить то, о чем великий умник из Вены просил султана с чисто немецкой прямотой: отдайте нам Южную Сирию.

Александр знал, что брат прав. «Альянс» не даст ни гуруша, это как у отца просить. Ему уже раз отказали, вернее, им — идея принадлежала Ёсику Лишанскому, но Алекс за нее ухватился, хотя и не энтузиаст чужих идей. Все знали про яхуд аль-хибар, племя еврейских бедуинов, которые на носилках несут ковчег завета (арон абрит), как некогда несли его арониды. И где они ни остановятся, там забьет источник. Об их приближении возвещали нараставший гул барабанов и радостные трели женщин с открытыми лицами, без татуировки. По ночам за яхуд аль-хибар движется огненный столп (амуд аэш), освещая дорогу и слепя всякого, кто вздумал бы напасть с тылу. И на кого сами нападали, тем горе и смерть.

Это было одно из десяти пропавших колен Израилевых. «Я ничего не боюсь, — говорил Лишанский. — Я, Лишанский, лишенный страха, я сам себе огненный столп».

Он рос без отца, в доме дяди в Метуле — не путать с Афулой, — ходил там в школу и жуть как не хотел пахать землю — то, чем, по мнению Барона, следовало заниматься жителям этой унылой земледельческой колонии на севере Галилеи. Лишанскому ветер всегда дул в спину, его всегда куда-то несло. Он работал сезонником, потом из сезонника превратился в шомерника, охранявшего сезонников. Но прибился к гидеонистам и сразу же увлек Алекса идеей отыскать в Аравийской пустыне еврейских бедуинов, грабящих караваны на пути в Мекку. «К ним можно было бы присоединиться, это оправдало бы расходы на экспедицию», — подумал Александр.

До сих пор никому не удавалось отыскать десять потерянных колен. Где только не искали! И в Кордельерах — там проплывавший в пироге индеец приветствовал испанского миссионера Монтесиноса словами «шма Исраэль». Думали — на берегах Самбатиона. Или в Аравийской пустыне. Обыскались. «Из уст в уста передавали, что в Шотландии видели корабль, он шел под парусами алого шелка с флагами Десяти колен Израилевых». (Это из «Провидца» Мапу, зачитанного Саррой до дыр[74].)

В Ришон ле-Ционе Алекса и Ёсика внимательно выслушали. Снарядить тридцать три гидеониста и с ними Михла Гальперина (они и ему предложили, и Рыкающий Лев Иудеи согласился) — это стоило денег. Распределением их ведал человек начитанный. Он читал Мапу в переводе на идиш. Он знал, кто такой Саббатай Цви, он знал, кто такой Реувени — «под освобождение» Иерусалима еврейским войском получивший двести тысяч золотых цехинов от португальского короля и еще столько же от папы. Правда, о загадочных яхуд аль-хибар, обитавших в Счастливой Аравии, наместник Барона на Святой земле ничего прежде не слышал. Когда Алекс изложил дело, по которому они здесь (решено было идею Лишанского представить как его, Аронсона, а то какой-то там Лишанский), податель благ с улыбкой встал из-за стола, обнял обоих за плечи, подвел, словно хотел показать что-то, к двери и, открыв ее, ласково сказал: «Ступайте себе, ребятки, на здоровье».

Какой афронт! Не передать словами всю меру унижения, которое испытали оба. «Мы похитим его и будем держать в заложниках, пока нам не заплатят выкуп. Я мастер по этой части. А на эти деньги снарядим экспедицию. И мне плевать на всё. Не веришь? Я ничего не боюсь». — «Я тоже не боюсь. Не надо было упоминать Гальперина. Зря я тебя послушался. Это ты: скажи ему, что Гальперин тоже с нами».

Братство рыжих. Арон и рыжая телица

Хотя Алекс не распространялся об унижении, которому подвергся в Ришон ле-Ционе, об этом каким-то образом стало известно Арону, а через него Сарре. «Там, на берегах Самбатиона, соединится он с дочерью Моисея, а Сарра станет рабыней» — это место в «Провидце» Сарра знала на память. Арон подтрунивал: Джордж Элиот[75], разбавленный Мапу. Он помнил, как Сарра «сидела шиву» (семидневное траурное сидение на полу) по себе самой — немытая, нечесаная, с разорванным воротником. «По Сарре шивы никто не сидел… — всхлебывала она, — ни одна живая душа…» И весь дом ходил на цыпочках. Еще долго на левом плече, куда прилаживают тфилин, она носила браслет со словами: «Твой закон был моими песнями в чужом доме» — это выбито на могиле Саббатая Цви. Так у Мапу в «Провидце».

Для Арона «люфтмэнч» (витающий в облаках) это Сарра — вовсе не Ривочка с ее закатами, закатыванием глаз, томиком Гейне под матрасом. Ривкэлэ, как Алекс: что не по вкусу, что против шёрстки, вмиг смывается волной. И кудри у них с Алексом одинаково упрямые, рассеченные пробором посередине. Сегодня Ривка цветет поэзийностью, завтра будет плодоносить. А они с Саррой — рыжие. С Саррой не ясно, а про себя знает: по меркам биологии… Всегда приветливо на вас глядящий, Арон чуть поморщился. По меркам биологии он — ошибка природы, он — производственный брак, он — зерно, которое не прорастет, он — сапожник без сапог, он — лошак, который никогда не будет иметь потомства. Это ему в наказание за то, что «засевал поле свое двумя родами семян» (Лев. XIX, 19). Евгеника проламывает небесную твердь как никакая из вавилонских башен до нее. Ломброзо называл ее turres laboratorie человечества — осадной турой человечества.

Сарра — с криком: «Арон! Циля окотилась — ни одного рыженького. Как это может быть?» Циля — рыжая кошка Ревиндеров (но и младшая сестра Авшалома).

Арон поднял голову, склоненную над микроскопом. Он совершенно отчетливо услыхал голос свой — как чужой, говорящий, как будто читал по написанному чужой рукой:

— Бодливой корове Бог рог не дает, а рыжей — детей.

Не про Сарру будь сказано. К счастью, она и не приняла это на свой счет. При чем тут она, это же Тора[76].

В лаборатории у Арона висели две фотографии. Благообразный господин в золотых очках с профессорской бородкой — так и видишь его в белом халате во время утреннего обхода в окружении учеников. На другой фотографии человек тех же лет, белый как лунь, с тщательно расчесанной надвое бородой и с такими же ухоженными, разлетающимися шире плеч усами. По первому впечатлению государственный деятель, а присмотришься — в глазах бельканто. Два благородных семита, в один ряд с которыми охотно поставил бы себя Арон Аронсон. А вот на каком языке они переписывались — Чезаре Ломброзо и Макс Нордау? Один сефард, другой ашкеназ. По-французски? У нас сансэремони?

По иронии судьбы апологет агроевгеники Арон Аронсон останется бездетным. И так же по иронии судьбы те двое, озабоченные проблемой вырождения, сделаются придворными портными грядущих выродков. Нам не дано предугадать, чем прорастет посеянное нами зерно, и подтверждением тому неудачный эксперимент по выращиванию новых зерновых культур в Атлите. Открытая Аронсоном в предгорьях Хермона дикая пшеница ни в какую не скрещивалась с овсом.

Арон спрашивает себя: сионизм Нордау — что это? Не был ли для Нордау сионизм командой «вольно», отдушиной, тем же, чем для Арона автомобиль «рено», вздымающий столб пыли и разгоняющий кур? Как он мог поверить, великий Макс Нордау, что султан, чей титул «Неотступный Хранитель Гроба Господня», передаст ключи от Иерусалима какому-то авантюристу с накладной бородой. Дабы тот вручил их русским революционерам — и все это только, чтоб посрамить царя-батюшку? Курам на смех. А то, что живущие в Иерусалиме на Пасху падают в объятия друг друга, говоря: «В будущем году в Иерусалиме!» — не курам на смех? Да вот он, ваш отстроенный Иерусалим — Иерушалаим абнуя — олухи Царя небесного! Уже приехали.

Вильгельм II и Теодор Герцль. Встреча в Иерусалиме. Памятник воздвигнут перед сельскохозяйственной школой «Микве Исраэль»

— Арон, как ты можешь так говорить и даже думать, что Сион — морковка, а еврейский народ — осел, который вечно будет за ней бежать.

— Ты это сказала, не я. Как всякий биолог, посягающий на прерогативу Бога, я верю в Бога больше, чем другие. Сыркин[77] не может взойти на трон Машиаха. Русским социалистам в Эрец Акодеш делать нечего, пусть стреляют в царских министров у себя в Киеве.

— Что тебе всюду мерещатся русские? При чем тут русские? Чем тебе твой Файнберг плох?

— Мой… Мессия по имени Файнберг и его мессианская супруга Сарра. Я «Провидца» тоже читал.

— Арон! Ты прекрасно знаешь, что Авшалом влюблен в Ривку. Она показала мне стихи, которые он ей написал.

— Похвасталась? Или наоборот?

— Пожаловалась… Не говори глупостей.

— Значит, хотела проверить, нет ли у тебя дубликата.

— Арон, Господи, почему ты, такой умный… Умный-то умный, а не понимаешь, что в двадцатом веке возродится государство евреев.

— И эту книжку я читал. Вместо флага аллегория семичасового рабочего дня, вместо армии политика нейтралитета[78]. Этот господин с успехом писал для немецкого театра. А потом решил открыть еврейский театр, уже придумал название: «Юденштаат» — и набирает труппу. Но государство это жертвенник, Молох, который задним числом осознаёт себя государством. А вовсе не контора по найму на выгодных условиях. Страшно подумать, какой ценой сбудутся сионистские надежды.

— Я не понимаю, тебе мало? Двух тысяч лет смертных гонений без права считаться людьми — тебе мало? Две тысячи лет скитаться в пустыне, не сорок лет — две тысячи! — этого мало?

— Видимо, мало, раз непонятно, что никто, никакой султан, ничего дарить тебе не будет. Землю завоевывают. Если человек не заведомый шулер, а искренне верит, что нейтралитет может заменить армию, то он опасный сумасшедший. Опасный, потому что готовит крестовый поход детей. Лучше этим детям не родиться.

Наше больное место — кадиш о неродившихся детях. Зато в профессиональной своей деятельности Арон исповедует непротивление злу насилием, занимаясь перевоспитанием вредителей: «Улетайте, вам это невкусно». Нет чтоб пустить в ход химическое оружие.

История Амнона

С Саррой Авшалом никогда не обсуждал антисионистских воззрений своего патрона. Только однажды заметил, что «еврейские прачечные не идут ни в какое сравнение с арабскими, а вот на полевые работы, конечно, лучше нанимать евреев, это известно, чтобы там Арон ни говорил».

— Ах, Сарра! Какое это имеет значение, когда мы, как два всадника, неразлучны. День и ночь.

— Ты готов скакать со мной день и ночь?

— Их так зовут, Сарра: День и Ночь. Они преследуют друг друга, но никогда друг друга не настигнут. Это мужчина и женщина! — кричал он сквозь ветер и пенную мглу.

— А ну-ка отними! — кричала Сарра, вскинув кулак с зажатыми в нем эгалем и куфиёй, сорванными с его головы. — Йу-ху, Цвийка!

Кто это говорил, что Сарра умеет веселиться — шутить нет, Рафаэль Абулафия?

— Ну, погоди!

И когда он ее нагонял:

— Пусти! Слышишь, пусти! Адам сто тридцать лет воздерживался, а ты разок потерпеть не можешь.

— Но Сарра…

— Мне больно, Авшалом. Ты как Алекс.

— Как Амнон, ты хочешь сказать. Ты знаешь, что Авшалом сделал с Амноном?

— Знаю. Мне больно!

— Хочешь снова послушать?

Молчание.

— Ну, хочешь?

— Можно.

Привычные скакуны смирно стояли бок о бок. Все звезды горят. И, откинувшись чуть набок, Сарра спиною прислонилась к Авшалому. Его правая рука обнимала ее сзади, губы касались затылка.

— О, красная корова моей души! Амнон болен сестрой своею. Кровь воззвала к крови… как он тебя называл — «сестра моя, невеста»?

— Кто, Алекс? «Сестра моя, невеста». Так и называл. Он обманул меня. Правда, я не знала, как оно выглядит, его желание.

— Сарра, ты сознательно дала себя обмануть, — сказал Авшалом. — Ты этого хотела.

— Нет, клянусь, Авшалом. Ну, давай про Амнона.

— Был у Амнона дружок.

— Иехонадав…

— Да, Иехонадав, подкожный тип. «Худеешь, царский сын, — говорит он. — Кто та, по ком сохнешь?» — «Тамариск, Божье Деревце». — «Так я и думал, несчастный. Желание не знает преград». И научил Амнона: «Ляг, притворись, что больной». А ему и притворяться не надо было. Амнон сказал отцу своему и всем, что болен. «Пусть придет сестра моя и испечет у меня на глазах пирожные, одно или два, и я поем из рук ее». И вот та пошла в дом брата своего Амнона, а он лежит. И взяла муки, и замесила ее, и взяла сковороду, и выложила у него на глазах. «Пусть все выйдут, — говорит Амнон, — а ты иди ко мне в спальню и покорми меня». Разве ты возразила и сказала «нет», разве не сама отнесла ему сладенького в спальню и поставила перед ним? Тут он как схватит свою сласть. «Только не бесчести меня, братец, не делается так в Израиле. Если забеременею, куда я потом денусь с моим бесчестием? Ты поговори с отцом, он не откажет отдать меня тебе». Вот какой был у тебя план.

— Нет, Авшалом!

— Женщина хочет быть обманута, но не до конца. Это сказал Эдуард Род.

— А кто это?

— Автор «Трех сердец»!

— И что же было дальше? Что, Амнон? Рассказывай. (Как будто не знала сама.)

Амнон и Фамарь

— Амнон слушать не захотел Тамару. Преодолел ее, изнасиловал ее и полежал с нею. Она сделалась ему противна. Отвращение было сильней любви, какую имел к ней. Мог — убил бы, а тело отдал бы амаликитянам, которые любить умеют только мертвых. «Встань и иди» — «талита куми», — сказал он волшебное слово. Но оно не подействовало. «Нет, не прогоняй меня. Прогнать меня это зло еще хуже того, что ты сделал со мною». Тогда он позвал парня: «Прогони эту от меня вон и запри дверь за нею». Что ей оставалось? На ней была разноцветная одежда, такие верхние одежды носили царские дочери на выданье. И вывел ее слуга, и закрыл за ней дверь. Посыпала Тамар, Божье Деревце, голову пеплом, разорвала цветную одежду, шла и вопила, схватившись за голову. Повстречал ее другой царевич, Авшалом. «Не Амнон ли, брат твой, был с тобою? Но теперь молчи, не сокрушайся сердцем об этом деле». Она прожила у Авшалома два года. Авшалом так и не насытил свое сердце ненавистью к Амнону. Но молчал, не говорил с ним ни худого, ни хорошего. Праздник сбора винограда бывает раз в году, а праздник стрижки овец раз в два года. В Баал-Азуре, где у него были пастбища, Авшалом устраивал большое гулянье. Пришел к отцу своему: «Вот ныне стрижение овец у раба твоего, пусть пойдет царь и слуги его с рабом твоим». — «Нет, — сказал Давид, — все мы не пойдем, чтобы не быть тебе в тягость». — «Ну, пожалуйста…» — и сильно упрашивал его Авшалом, но тот не захотел. «Тогда, по крайней мере, пусть пойдет с нами Амнон». — «Зачем ему идти с тобою?» Но Авшалом упросил отпустить с ним Амнона и всех царских сыновей. Стригалям же приказал: «Смотрите, как только развеселится сердце Амнона от вина, я скажу: „Поразите Амнона“. Тогда убейте его, не бойтесь, это мой приказ». И стригали Авшалома поступили, как он им приказал, а царские сыновья вскочили каждый на своего мула и убежали. Они еще были в пути, когда до царя дошел слух, что Авшалом умертвил всех царских сыновей, не осталось ни одного из них. Все этому поверили. Царь разодрал одежды и повергся на землю, а с ним слуги, предстоявшие ему. Тут откуда ни возьмись Иехонадав, подкожный тип. «Пусть не думает господин мой царь, что всех отроков царских умертвил Авшалом, только Амнон один убит, за то, что обесчестил свою сестру. Повторяю, пусть господин мой не тревожится мыслию, что все умерли, — только Амнон». Отрок, стоявший на страже, тоже — поднял глаза свои и увидел: много народу идет по скату горы. «Это царские сыновья! — воскликнул Иехонадав, подкожный тип. — Как говорил раб твой, так и есть». — «Слава тебе, Господи! — вырвалось у царя. — Слава! Тебе! Господи!» И утешился Давид о смерти Амнона.

Тысяча воздушных поцелуев против одной фиги с маслом

— Авшалом, зачем ты мне все это рассказывал, чтобы сделать мне больно? Чтобы сделать больно себе?

— А зачем ты рассказала мне об Алексе, чтобы сделать мне больно? Чтобы сделать больно себе? — его правая рука все так же со спины обнимала ее грудь, губы все так же касались ее затылка.

— Я не боюсь боли, Авшалом. Я лечу на нее, как мотылек на огонь. Я так люблю огонь, что я… — она замолчала.

— Что?

— Ничего. Йу-ху, братец Цви!

Сарра учила Ривку, что невежливо приходить на свидание в блузке с пуговками назади. Ривка — полная противоположность сестре. Эпителий ее десен был неведом Авшаломову языку. («Ой, ой, Ривочка, дай твой ротик, девочка!» — этот шлягер ведь тоже долгое время лежал в столе[79].) Будущий шлягер «Тысяча поцелуев» («Элеф нешикот») — несбыточное пожелание, коли обращено к Ривке. С Саррой Авшалом брал все препятствия. А Ривка боялась: что как покушает Авшалом пирожков из ее рук — один или два — да и скажет волшебное слово: «Вставай, девочка, и уходи» («талита куми»)? Не оценит ее кулинарных талантов. Это Сарра слыла владычицей мужскою по кулинарной части, не ведая другого способа владычествовать. Ривка — небесное созданье. Примечательная черта небесных созданий — безудержная мнительность. Они не полагаются на свои чары, разве только укрывшись за крепостною стеной целомудрия.

Ривка кидается к Сарре: не лежит ли у нее под подушкой письмо, написанное теми же буквами-локонами?

— Алекс говорит: «Чек на предъявителя». А он знает, что говорит. Мужчина.

Сарра, не говоря ни слова, забрала письмо, обещав вернуть не поздней завтрашнего дня. А Ривке уже видится: перед Авшаломом два письма, одно написанное ей, другое Сарре. И Авшалом должен выбрать одно из двух — одну сестру из двух.

Но Авшалом не возносил любовных молитв Сарре: она рыжая, а не как «Ривочка, дай ротик, девочка». — «А вот и не дам».

Голоса в пользу Сарры: «Нет! Наоборот! Это Ривка рыжая, у Сарры локоны смуглые». Как будто они видели.

(А мы — видели. Как видели ту, другую Сарру, предающуюся кровосмесительному блуду на сыром тюфяке амстердамского борделя. А еще видели… да мало ли что мы видели, чего не видел никто.)

Сарра показала Авшалому письмо, которое станет для потомков камертоном «сионской любви» — той, что сильнее смерти.

— Я не старшая дочь Лавана, чтобы делать грязную работу за сестру. Ей тысяча поцелуев, а мне фига с маслом?

— Сарра! — взмолился Авшалом, припертый к стенке: тест на прохождение сквозь стены. Но тщетно ищут пальцы поддержки у своего испытанного союзника — Сарриной груди. — Тысяча воздушных поцелуев Ривке, — убеждает он Сарру, — это тысяча воздушных шариков. А тебе тяжелый плод, только нам двоим под силу, один сладостный, бесконечный. Сарра, отопри! Ну, скажи, что с этих пальцев каплет мирра на ручки замка (Песн. П. V, 5).

— Нет, Авшалом, нет! Оставь меня! — крикнула она, словно призывала в свидетели добрую половину жителей Зихрон-Якова.

— Оставить? Ты и вправду хочешь этого? Ты?! Что носилась, как Дух над водами, на своем братце Цвийке, и я за тобой. Скажи, ты и вправду этого хочешь?

— Да.

— Сарра, я пойду и посватаюсь к Ривке. Скажи, ты хочешь этого?

— Да!

— Хорошо. Позволь обнять тебя в последний раз.

— Последний уже был. Нет, это станет первый раз, что ты обнимешь ее. И письмо не забудь, я дала слово его вернуть, а Сарра слов на ветер не бросает… Авшалом! — крикнула она ему вслед.

Он обернулся, торжествуя было свою победу…

— Авшалом, у нас, Аронсонов, женщин выкупают. Ты заплатил за Ривку высокую цену. Ты заплатил за нее мною. Ты еще будешь ломать себе руки, терзаться видениями, представлять, как я обнимаю другого. Клянусь, что не заставлю тебя долго ждать.

Ривка была скорее напугана, чем обрадована сделанным ей предложением руки и сердца. Она знала: Сарра так легко не разомкнет челюсти — так легко не уступит ей Авшалома.

Ривка ждала какого-то ужасного подвоха.

— Я без тебя, ты без меня! — плакала она. — Но что скажет отец? Что скажут братья?

— Ривочка, дай губки!

— Нет, Авшалом, мой возлюбленный, нет! — она уворачивалась, пряча лицо в ладони.

— Да, Ривкэлэ, да! Наши отцы были врагами, но мой отец, благословенна память его, враждовал со всеми, включая самого себя. И потому был наполовину другом своих врагов.

— Я боюсь не отца: он мудр, а я его любимая дочь. Я боюсь братьев, они все такие… такие Аронсоны.

Никакая дочь, никакая Сарра или Ривка, никакая Суся или Циля (они еще появятся) не признает за сестрою первенства в отцовской любви, все что угодно, только не это.

— Но Арон же за меня… — начал Авшалом.

— Ты не знаешь, он всегда держит сторону Сарры. Союз рыжих. (Конан-Дойль переводился в два прыжка: сперва на русский, а с русского на еврейский.) Почему Алекс говорит, что у тебя много копий с этого письма, и ты каждой даешь? А он мужчина, он знает, что говорит.

— Зачем ты Алексу показала письмо?

— Он стал обидные стихи читать, когда я ему сказала, что мы любим друг друга. Я и показала. Аон говорит, что у Сарры есть такие же.

— И ты поверила? Ривка, главное, что мы любим друг друга, что ты согласна стать моей женою. Почему ты закрываешь лицо руками? Я осушу поцелуями твои слезы.

— Авшалом, ты разбиваешь мое сердце… Знаешь, поговори с отцом, — и убежала.

Авшалом, Ривка и Александр

С их помолвкой спорная территория разрослась. Александру казалось, что он лишился львиной доли своих привилегий. Сперва Сарра, теперь Ривка. Алекс — этот «Амнон» из Зихрон-Якова — и мысли не допускал, что она достанется кому-то из Хадеры. Но Авшалом Файнберг захватил стратегически важный плацдарм, закрепился на нем и уже, глядишь, член семьи. Будущие Аронсоны назовутся Файнбергами. Александру нужно войско. Отряд Гидеона, Судьи Израилева, насчитывал триста тридцать ножей. Алексу нужно в десять раз меньше, зато все как на подбор: в красных штанах вооруженные конники, готовые противостоять шомерникам. Не только шомерникам внешним, но и внутренним. Разносчик заразы — Авшалом.

Помолвка

Они повстречались случайно на узкой тропе. Авшалом возвращался из Хадеры, куда ездил сообщить матери, что ей предстоит породниться с Аронсонами. Фаня Файнберг продолжала дело покойного мужа: сражалась с превосходящими силами соседей, не желала знаться со своей родней — будь то Белкинды из Гедеры, будь то семейство деверя, вложившего последние деньги в маслодавильню, которую, прежде чем разориться, деверь (Осип Файнберг) демонстрировал Герцлю. Румыны давно уже сделались Фане безразличны: золотари. Как сказал Лёлик, «профессионалы по очистке отхожих мест Господа нашего Барона». То, что ее Авик с ними связался, его дело. Может, и правда румыны это наименьшее из зол в отсутствие какой-либо альтернативы злу. И Фаня не стала призывать проклятья на голову своего сына — брать пример с жены Кораха, чьих сыновей Господь наш Барон пощадил за то, что отреклись от отца своего.

— Мир, — сказал Александр.

— И благословение, — ответил Авшалом.

— Осушал дренажем болота?

— Нет, слезы поцелуями.

— В следующий раз передай своим друзьям, что мы будем отлавливать шомеров у себя в виноградниках, как лисичек.

— Что шомерники не мои друзья, ты знаешь так же хорошо, как я знаю, что ты делал с Саррой, когда ей было пятнадцать лет.

— Какое тебе дело, ты же не на ней женишься. А чистота Ривки сама себя сторожит. Праматерь Сарра тоже приходилась Аврааму сестрой.

— Это ты подговорил Ривку показать Сарре мое письмо.

— Что это ты все о Сарре да о Сарре. Может, ты потому и женишься на Ривке, что Сарра себе другого подыскала?

У Александра поперек седла лежал винчестер, и Авшалом не замедлил спросить:

— Это чтобы стрелять или для равновесия? Вообще-то, Алекс, балансировать лучше с помощью копья.

Они еще покуражились друг перед дружкой и разъехались, потому что ни Тибальда, ни Ромео в распутной Палестине днем с огнем не сыщешь. Да, распутной, но не безбожной.

На помолвку (на идиш «ворт», по-еврейски «тнаим») Фаня прибыла в автомобиле. Сперва Арон думал отправить за ней Насера Анема, маронита, которой, судя по фотографии, при британцах проходил армейское поприще в соответствии со своим почтенным званием «балаголы». То есть «баал агала», «повелитель колесницы». Но в последнюю минуту Арон передумал и сделал жениху подарок на все времена: вместе с ним сам сгонял в Хадеру на своем «рено». У московиц от мала до велика глаза полопались, когда перед домом Файнбергов остановились безлошадные дрожки, снабженные сбоку резиновой грушей, издающей оглушительный звук. Замотанная по самые глаза, как бедуин в бурю, Фаня со своей младшей дочерью Цилей взобралась на сиденье. Волнение помешало ей насладиться зрелищем соседских рож, но не помешало что-то прошипеть своему Авику — такое, на что мотор зарычал.

Машина неслась среди полей, местами еще заболоченных, но большая часть тверди уже была отделена от воды — той, что «под твердью». Первый день творения благополучно завершился. Дорогу окружали насаженные по холмам виноградники, это вступил в свои права следующий день творения.

— Подъезжаем, мама, — сказал притихшей Фане ее Авик.

Эфраима-Фишеля она не видела с 1882 года. А сейчас у нас 1913-й — вот и считайте. Сонливый человек, одной ногой в могиле. В предуказанном направлении рука об руку шли в его лице мелкими шажками кротость и старость, а глухота раскрыла над ними свой зонтик.

— Желаю вам увидеть свадьбу своих внуков, — сказал Эфраим-Фишель жениху и невесте.

Представленная будущей свекрови, Ривка удовлетворила желание Авшалома «дать ротик» (для поцелуя), а сама косилась на Сарру.

Нааман

Считается, что у Сарры мужской ум. Но если б сквозь непроницаемо-решительное выражение лица кто-то сумел проникнуть в ее мысли, он бы поразился: нет более женского направления, нежели то, которое приняла ее мысль. «Замуж! Скорее подыскать себе мужа!» Однажды Сарра назвала Авшалома «Рафи». «Кто такой Рафи?» — приставал он к ней. В ответ такое же непроницаемо-решительное выражение лица.

Московичи как бы невзначай ее повстречал. Это было в последний месяц года, изобильный призывами к добросердечию и покаянию. Если б еще изобиловал он и хлябями небесными. Но в элуле цистерна пуста, и ее приходится наполнять самим. На протяжении двадцати шагов, что отделяли микву от дома, Московичи являл собою пример если не покаяния, то добросердечия. Он впрягся в возок с водою и попутно с преувеличенной заинтересованностью расспрашивал Сарру об Александре. Как ему там, в «гольдене Медине»? Не думает ли возвращаться? Есть такие, у кого от Америки голова кругом идет.

— Головокружениями Алекс не страдает, — сказала она. — А если вернется, то потому лишь, что никакая Филадельфия не сравнится с Зихрон-Яковом.

На это Московичи заметил, что кроме Арона, закоренелого холостяка, все сыновья Эфраима-Фишеля разбрелись по свету. В доме не хватает пары сильных рук. Где это слыхано, Сарра Аронсон сама должна таскать воду.

— Мой жеребец Цвийка позаботится о потомстве. С нас достаточно[80].

— А ты не собираешься сама? Или ты Машиаха в мужья дожидаешься?

— Во всяком случае, не тебя, Нааман. В Зихрон-Якове за тебя ни одна не захочет.

Московичи — мн. число — уехали, распорядившись своим имуществом легкомысленно и малодушно. Отец Наамана отчаянно боялся Эфраима-Фишеля, а трусость города сдает. Это позволило Обществу мелкого кредита под залог ссуды на покупку маслодавильни приобрести дом Московичи, который тут же был предоставлен в пожизненную аренду одной валашской семье. Злополучная маслодавильня, выжавшая последние соки из Осипа Файнберга (дяди Авшалома), в очередной раз меняла владельца.

Сарра рассказала Эйндорской волшебнице о Наамане.

— Нааман? — сказала Това. — В «Книге Шмуэля» говорится, что Нааман поражен проказой. Вот какой проказой он поражен. Бедная жена. То-то, когда услыхала, что в Израиле бы его вылечили…

Читает:

И принес письмо царю Израильскому, в котором было сказано: вместе с письмом сим, вот, я посылаю к тебе Наамана, слугу моего, чтобы ты снял с него проказу его. Царь Израильский, прочитав письмо, разодрал одежды свои и сказал: разве я Бог, чтобы умерщвлять и оживлять, что он посылает ко мне, чтобы я снял с человека проказу его? Вот, теперь знайте и смотрите, что он ищет предлога, чтобы враждовать против меня.

Ноготь Товы перелетает с буквы на букву. Эйндорская волшебница вызывает тень Шмуэля.

— Нааман это твоя смерть, Сарра.

Круг замкнулся

«В Палестине женщин меньше, чем мужчин, — думала Сарра, глядя, как Авшалом поймал на лету оброненную Ривкой вилку. Таков обычай: во время помолвки обронить что-то и чтоб жених поднял. — Женщин так мало, что даже кривые и хромые выходят замуж. И те, которые на сносях от другого мужчины, выходят замуж. Хочу скорее замуж! А как же Машиах, Сарра? Ты больше не мессианская невеста?»

Лучше синица руке, чем Машиах в небе. И тут небо посылает ей синицу. Влетает Сарра к Арону, разгоряченная, только-только спешившаяся.

— Представляешь, шомеры опять… Ты не один? — увидев приезжего галантерейной наружности, с ухоженной бородкой, она бесцеремонно уставилась на него.

— Это моя сестра Сарра, — говорит Арон. — Будьте знакомы. Сарра, это Хаим из Константинополя.

— Будем знакомы, — у Сарры крепкое рукопожатие. — Что ты делаешь?

— «Хаим Авраам. Складирование и поставки кожи». У меня оптовая торговля сыромятной кожей.

Свадьба Хаима Авраама и Сарры Аронсон в Атлите

Наша первоочередная задача: перерезать глотку Стамбулу

Хайфа! С чувством, что гора с плеч, она распорядилась доставить ожидавший ее багаж по адресу: «Госпоже Сарре Аронсон, дом Аронсона, Зихрон-Яков» («М-me Sarrah Aronson, maison Aronson, Zikhron-Jacob» — почтовые клячи тогда во всем мире понимали только по-французски). Почти год она зовется мадам Авраам. А еще госпожой Абрамовой, Саррой-ханым и прочими именами, в равной мере услаждавшими слух. Припудренная сладость гарема и сахарная пудра рахат-лукума.

Между тем сама она отправилась прямиком в Атлит. Ей не терпелось поговорить со своим именитым братом.

— Сарра, ты?

Она признается: да, вышла за Хаима, чтобы наказать Авшалома. Кто наделен душевным величием, тому незнаком этот род похоти: «а пусть пожалеет». Сарра повела себя малодушно, но теперь она снова мессианская дева, та самая Сарра из Жолкева. Называй меня, если хочешь, «мапкой», мне все равно. («Мапка» — прозвище молодых людей обоего пола, зачитывавшихся до дыр в мозгах романами Авраама Мапу, такими, как «Сионская любовь», «Ханжа», «Провидец».)

Все это она хотела сказать своему великому брату, прежде чем перейти к главному. Но вышло по-другому.

— Сарра, ты?

— Авшалом? А где Арон?

Гарун-эфенди, оказывается, отъехал в Дамишк. Кормильца оттоманской армии ждали во дворце вали, где ныне расположился Джемаль-паша со своим штабом.

— Сарра, это ты?!

Она молчала. Они с братом разминулись. Вспомнила встречный поезд — как, замелькав окнами, он обдал ее грохотом.

— Что ты спросил, извини — я ли это? Я настолько изменилась, что ты сомневаешься, я ли это?

— Больше не сомневаюсь.

Авшалом показался ей безликим. Она застигла его врасплох, не готового соответствовать тому образу, который сохраняла память — сохраняла тоже весьма произвольно: об остреньких ушках вразлет Сарра начисто позабыла, но отсутствие брильянтиновой волны, картинно падавшей на лоб, бросилось в глаза.

— Я приехала на вашу свадьбу. Но я бы и так приехала, — добавила она.

— А твой муж?

— Он бы и так не приехал.

— Ты знаешь, свадьба еще не объявлена. Моя мать…

— Что с ней? — быстро спросила Сарра. Ее мысль успела облачить Авшалома в траур.

— Она требует, чтобы мы жили с ней в Хадере. Говорит, что ничему хорошему румыны нас не научат. У Белкиндов давние счеты с твоим отцом… сама знаешь. Переезд в Хадеру был ее первым условием[81].

— Ривке придется переехать в Хадеру, ничего не попишешь. Раз вы так сильно друг друга любите, это не может быть препятствием. Я в Константинополь уехала. Никто не устоит перед желанием.

— Но ты вернулась.

— На вашу свадьбу

— Ты сказала, что и так бы приехала.

— Передай Арону: мне надо с ним поговорить. Это жизненно важно и не терпит отлагательств. А теперь я хочу домой.

— Это все, что ты можешь мне сказать?

— Я хочу домой, Авшалом. Пока я не увижусь с Ривкой, это все, что я могу тебе сказать. Вели Насеру меня отвезти.

Через полтора часа они въезжали в Зихрон-Яков. Как не уезжала. Но чтоб в кровь изрезалась узнаванием, так нет — предчувствие катастрофы было острей. Что-то надо предпринимать! Когда Александр возвратился из Америки, первой ему повстречалась Сарра. Она бы не удивилась, если бы сегодня первым ей повстречался он. Но ниспосылаемые нам знамения ничего общего не имеют с той псевдознаменательностью, на которую мы падки.

— Добро пожаловать, Сарра!

Навстречу шел сапожник Ревиндер, у которого рыжая кошка разродилась котятами из черного панбархата. Арон еще пожал плечами: наука умеет много гитик, а природа и того больше.

Сарру ожидал разговор с отцом, по своим результатам предсказуемый. Чтобы не кричать на всю околицу, пришлось забыть о слуховой трубке. Сарра послюнила карандаш — карандаш был в кожаном колпачке, как сокол. «За гет он хочет назад свои пятьдесят тысяч. Раввинский суд решит в его пользу». Прочитав, Эфраим-Фишель покачал головой:

— Новая вещь сразу после покупки теряет до половины своей стоимости.

Сарра написала: «Не совсем новая. Бывшая в употреблении».

Отец снова покачал головой:

— Он был предупрежден и не возражал. А физическим изъяном Тора это не считает. Если товар бракованный, почему сразу не вернул, а продолжал пользоваться? Ничего ему не полагается.

«Иначе он не согласится на развод. Для него это дело принципа», — пишет Сарра.

— Когда ведешь дела, главный принцип — отказ от принципов.

«Я на всю жизнь останусь госпожой Авраам».

— Недолго ж ты жить собралась. Погоди, он быстрый, завтра захочет снова жениться. Увидишь, он еще нам заплатит. Надо уметь выжидать.

Эфраим-Фишель скорей умрет под пыткой, чем расстанется с пятьюдесятью тысячами. Пожалуйста, если кто-то захочет перекупить Сарру, другой такой же Хаим… Тысяч за семьдесят пять… ну, ладно, за семьдесят. Торгуясь с самим собою, он сбавил цену до шестидесяти. Десять тысяч тоже деньги. Но ни пиастром меньше.

— Ну что? — спросила караулившая за дверью Ривка.

Она выжидающе смотрела на сестру, сцепив пальцы под животом, будто держала перед собой шестимесячный арбуз.

— Можешь спать спокойно. Остаюсь замужней женщиной.

Сарра уже привыкла, что им по хозяйству помогает супружеская пара из Бурджи — и что Алекс гарцует во главе своих гидеонов. Есть кому напомнить шомерам, что рубежи Зихрон-Якова священны. Кстати, у шомеров клятва пострашней, чем у гидеонов.

Арон приехал через два дня, как всегда вместе с Авшаломом. Ввиду Сарриного возвращения с Авшаломом надо было что-то решать. С одной стороны, помолвка не расторгнута, Авшалом и Ривка все еще тили-тили-тесто, хотя свадебный пирог им испечь и не удастся. С другой стороны, Сарра остается замужней женщиной. Это значит, что в «будущих зятьях» Авшалом может засидеться. Ривку это устраивало: жених, муж, чичисбей, пусть даже фиктивный, лучше, чем ничего.

Александра это тоже устраивало — без комментариев.

И Арону так было проще. К семейным узам у турок особое отношение. Когда Авшалом попался в арабском платье на синайской границе — Арон в два счета добился его освобождения. «Ваше высокопревосходительство, Авшалом Файнберг помимо того, что выполнял мое поручение как мой служащий, еще и помолвлен с моей сестрой». — «Так бы сразу и сказали, Гарун-эфенди».

Что до Общества мелкого кредита, то, по мнению его главного пайщика Эфраима-Фишеля, чем меньше всех этих мужей, зятьев и прочих прихлебателей, тем больше нам останется.

— А как тебе с прислугой под одной крышей? — спросила Сарра.

— Без компликаций, — отвечала Ривка. — Это московиц на твое смотрит, как на свое, считает, что по справедливости все должно быть общим. А моим арабам до справедливости дела нет. К тому же их необязательно усаживать с собою за один стол.

Еще со времен праотца Авраама возлежащий во главе стола вкушает вместе с чадами, домочадцами, слугами, рабами. И кто подает к столу, тот, подав, присоединяется к остальным. То-то рабов вооружали в случае нападения.

— Алекс больше не спит с нами, — ни с того ни с сего сказала Ривка.

Вначале они спали вместе, и взрослые, и дети. Ленты, кружева, стоячие воротнички, канотье, а спят, как в ночлежке. Матрасы лежали вплотную, и семья укладывалась на полу с патриархом во главе. И совместный сон, и общая опочивальня закрепляли за детьми их неотъемлемое право по ночам или под утро прибегать к родителям. Вот она, Кровать Родная.

С уходом Малки-Двойры в мир иной Эфраим-Фишель стал уходить на ночь. Опустело место Арона, уплывшего за море учиться на агронома. Барин… извиняемся, Барон безошибочно определял, кого облагодетельствовать. Старшему сыну своего зихрон-яковского клеврета, юноше положительному, не смутьяну, велел назначить стипендию. Рыжий Арон оправдал доверие, стал знаменитостью. Он еще сделается визитной карточкой «Альянса», где его зазнайство вынуждены будут терпеть. Пока же, обремененный знаниями, хоть и без надлежащего аттестата по милости того же «Альянса», он счел для себя невозможным делить спальню с сестрами и братом: «Не хватает жеребца Цви». Так у Арона появилась своя комната, почему-то получившая название «Мадрид», и в ней стояла узкая, как гроб, кровать. Выписал Арон и ванну — по последнему слову техники, с чугунной колонкой (не как в гостинице «Каир» в Дамаске, где водогреем служила бегавшая туда-сюда горничная). Еще одной причудой Арона, если ванну считать причудой, была круглая башня десятиметровой высоты — «дозорная тура». Рефлексия на замки Луары или другие сказочные строения эпохи Кота в сапогах.

«Хочешь устроить голубятню? Может, займешься разведением почтовых голубей?» — ехидствовал Александр. После Америки он продолжал спать с сестрами, сперва с двумя, потом с одной — когда Сарра отдала свое сердце маккавею-оптовику из Константинополя. Но под конец и сам Алекс пренебрег доброй семейной традицией. Ривка спала одна.

— Страшно спать одной? — спросила Сарра.

— Не страшно одиноко. Чувствуешь себя покинутой.

— Привыкай, — сказала Сарра. — Я здесь недолго пробуду, Мессия в пути («Машиах бедэрех»).

Цвийка узнал ее сразу: ржал, бил копытом — радовался, как братец Иванушка, только обращенный не в козленочка, а в жеребца.

— Ну-ну, мой красавец, — целовала его в морду Сарра. — Соскучился по моему запаху?

Арона Сарра с превеликим нетерпением дожидалась. И без того, чтобы знать истинную причину этого нетерпения, Сарру можно было понять: пара рыжих не виделась уже Бог весть сколько. Как клоуны подразделяются на белых и рыжих, так Аронсоны подразделяются на Аронсонов с темными кудрями на прямой пробор и Аронсонов рыжих, и последних связывает отдельная нить, помимо общей аронсоновской, — отдельный нерв. Но и когда Арон объявился в Зихрон-Якове, побыть вдвоем с ним ей никак не удавалось: то Алекс, которого по целым дням не видишь, вдруг тут как тут и с братом не разлей вода, то Арон уединяется с Авшаломом, как с красной девицей.

— Может, и для меня найдется минута? Ты год меня не видел.

«А, собственно, почему, — подумала Сарра, — надо говорить с Ароном тайно от Александра? Да и от Авшалома?»

Совет держали при закрытых дверях, закрытых ставнях — без Ривки, которую пикировка Алекса с Авшаломом всякий раз понуждала к самозаточенью с томиком Гейне («Ее он страстно любит, а ей полюбился другой»).

— Я хочу, чтоб вы знали, три самых дорогих мне человека, три моих алефа, Арон, Алекс и Авшалом. Владычество турецкого Навуходоносора над Израилем возвращает нас ко временам пророков. Гибель Оттоманской империи это конец вавилонского плена и восстановление Храма. Британский лев перегрызет горло Константинополю. Оставаясь перепуганными зрителями в этой судьбоносной войне, мы упускаем наш великий шанс. Те, кто это понял, уже сражаются под знаменами Владычицы Морей. Еврейские солдаты вступили в бой там, где османы держали в цепях Шаббтая Цви — в Галлиполи. Еврейские солдаты знают: завтра турки сделают с евреями то же, что сегодня делают с армянами. Когда я ехала сюда, на глазах у всего поезда солдаты растерзали семью. (Сарра рассказывает о том, чему явилась свидетельницей.) Я знаю, Арон скажет: Иеремия призывал не искать союзников в Египте, а отдаться на милость вавилонян, которые победят. Нет, Арон…

Арон переглянулся с Авшаломом.

— Ничего Арон не скажет. Как тебе известно, он месяц провел в беэр-шевской гарнизонной тюрьме, — «он» относилось к Авшалому.

Сарра слышала об этом впервые.

— Ты ничего не знаешь? Тогда слушай. И ты, Алекс, тоже. Всего ты тоже не знаешь. Авшалом был задержан в Синае, куда отправился по моему заданию. По моим расчетам, западнее Рафаха есть гнездилища саранчи, откуда потоки морского воздуха за считанные часы переносят окрылившуюся стаю в Южную Сирию (официальное название Палестины). Авшалому предстояло подтвердить или опровергнуть мое предположение. Он отправился туда из Беэр-Шевы, и где-то вблизи Эль-Ариша его остановил смешанный немецко-турецкий патруль. Напрасно он объяснял германскому офицеру, что виной всему верблюд, который кинулся к колодцу, а близость английских позиций совершенно ни при чем. Авшалома взяли под стражу как лазутчика. Мы уже думали его выкрасть… один бахурчик (паренек) из Метулы, я знаком с его дядей. (В 1896 году после двухгодичных сельскохозяйственных курсов в Гриньоне Арон работал агрономом-инструктором в Метуле.) Говорят, для бахурчика этого побег организовать — ничего не стоит.

— Это он сам говорит, — сказал Алекс.

— Не знаю. Слава Богу, до этого не дошло. Для начала я подал жалобу: мой сотрудник отправился на поиски очагов размножения саранчи, имея на это мандат от армейского командования, и был схвачен по приказанию офицера рейхсвера. Так и вижу, как Джемаль-паша потянул себя за бороду: «Рейхсвера?!» Но самое интересное — ты, Алекс, этого не знаешь, я не стал тебя разубеждать в твоих смелых домыслах — немец-то был прав. Авшалом возвращался из Исмаилии. Расскажи сам. Сарра сказала, что у нас не должно быть секретов друг от друга.

Сарра обеими руками сжала Авшалому руку.

— Приезжал мой двоюродный брат, — начал Авшалом. — Мама в ссоре с дядей Меиром с незапамятных времен. Я вначале не понял, кто это. Вижу: юзбаши. «Вот целый день визитирую в Хадере, решил и вас повидать, познакомиться, близкая родня, нехорошо». -Я «Нехорошо, — согласился я. — Добро пожаловать, Эйтан. А я Авшалом. Удачно, что я дома. Я сейчас работаю в Атлите». — «Знаю, — отвечает, — на ферме у Арона Аронсона. Я бы и до Атлита добрался. На войне начинаешь понимать, что родной крови нельзя разобщаться. А то одни проливают ее за царя, другие за кайзера, третьи еще за кого-то, как я. После Кулели (офицерская школа в Стамбуле) меня прикомандировали к штаб-квартире Четвертой армии». Тут входит Циля. Обомлела: мерлушковая шапка с синим верхом запросто валяется на оттоманке. «Ой, капитан! А где ты воюешь?» — «Мы дислоцированы, — отвечает, — в Северной Сирии». — «А ты воюешь с англичанами или с французами?» — «С армянами». При маме и Циле он не решается говорить. Я набил папиросу, предложил ему тоже. «Выйдем в сад?» Только вышли, он сразу к делу. «Мы строим подвесной мост через Ефрат. На строительстве всегда работали армянские бригады, но они исчезли, их заменили немецким инженерным батальоном. Я был в Дайр-эз-Зауре. Туда сгоняют армян со всей Анатолии, — расстегивает мундир и достает пакет. — Здесь описано то, что я видел собственными глазами». Так вот, Сарра, твоя история — капля в море. Это океан крови, ужасов, пыток. Это инферно то, о чем он пишет. В Гедере он слышал, что сын Лёлика Файнберга женится на дочери Аронсона. А Аронсон — креатура Барона, у него есть связи. Он сказал мне, что хочет передать англичанам, французам, сообщить всему миру о том, что творится в Дайр-эз-Зауре.

Юзбаши (капитан) Эйтан Белкинд, потрясенный свидетель истребления армян

Эйтан Белкинд

Арон перебил:

— Мнение, что я чья-то там креатура, глубоко неверно. У меня нет ни малейшей возможности, да и желания увязывать наши планы с банкирским домом Нусингема. Последнее слово за Лондоном.

— Последнее слово за тобой, давай без ложной скромности, — одна нога у Алекса безостановочно подрагивала. — А то, что благодарить Барона тебе не за что, это тебе видней. Лично мы, гидеоны…

— «Лично мы», — вырвалось у Авшалома.

— Хорошо. Лично я, Александр Аронсон, ничем не обязан Ришону.

— Кроме самой малости.

— Не мути воду, Авшалом! Тебе же потом ее пить… Отдохни немного, если ты запыхался. Быстроногий Нафтали…[82]

— Когда я это прочитал, — сказал Арон (т. е. запись, сделанную по горячим следам Эйтаном Белкиндом), — первая мысль та же, что у Сарры: сегодня армяне, завтра мы. Говорят, если имярек (Ашем) хочет покарать человека, Он лишает его разума. Это не так. Он лишает его стыда. Свою османскую лояльность социалисты сладострастно выставляют напоказ. Дескать, мы не христиане, мы к вам бежали от инквизиции, мы к вам убежали и от русского царя. Они больше не хотят своего государства, вот-вот объединятся в антисионистский фербанд под девизом «Долой нас!» Посмотрите на главу тель-авивского поселкового совета…

— Какого? — не поняла Сарра.

— Это поселок между Яффой и Пейсах-Тикве. Его бургомистр герр Дизенгоф того и гляди чалму наденет.

(Самоочевидные параллельные места в истории двадцатого века требуют уточнения. Вожди второй алии действовали по принципу «покорствуй сильному» в расчете уберечь еврейское население от гонений, подобных армянским или маронитским. Verband nationaldeutscher Juden (Союз немецких националистов-евреев) с его лозунгом «Мы — наше несчастье», брезгливо запрещенный нацистами в 1935 году, это уже нечто иное — от неразделенной любви. Тогда как члены АКСО — Антисионистского комитета советской общественности — разные быстрицкие, были клейменными рабами советской власти. Повторное клеймение их излишне: то же, что клеймить труп.)

Еврейский аналог «гитлерюгенда» — «Schwarzes Fahnlein» («Черный флажок»)

Евреи в СССР гневно осуждают происки сионистов. У Райкина предынфарктный вид. У остальных немногим лучше: похожи на участников ГКЧП

Алекс между тем сидел мрачный, глядел исподлобья и с кривой усмешкой все повторял: «Бахурчик из Метулы… бахурчик из Метулы…»

— Угомонись, — сказал Арон. — Тебе не сказали, потому что времени не оставалось. Главное, чтобы информации о Дайр-эз-Зауре послужила удобрением, а не ушла в песок. Англичане не турки[83]. Это у Джемаль-паши в подчинении сто двадцать тысяч человек, не отличающих правой руки от левой. В тот день, когда его новенький «Принц Генрих» (модель автомобиля) угодил в канаву, генерал Мюррей мог беспрепятственно вступить в Дамаск. Никто бы не заметил. Сам Джемаль-паша позабыл обо всем на свете. Подарок австрийского императора! Хоть обратно вези в Богемию… что ты, Сарра?

— Нет, ничего… меньше, чем ничего, Арон.

— Арон, а помнишь, что ты недавно говорил? — Александр никак не мог успокоиться. — Что нам Сион не нужен, нам и на турецком берегу хорошо. А сионистов называл «маафилим» (упрямцы, что самовольно, наперекор Моисею, попытались достигнуть Земли обетованной).

— Помню, Алекс.

— Лично я направляюсь в Каир. Предложу генералу Мюррею свои услуги. Мы будем поставлять британцам разведывательную информацию. А они нам за это уступят Палестину.

— Это не так уж глупо, как может показаться на первый взгляд, — заметил Авшалом. (Алекс взвился было: «Не так уж глупо, как может показаться на первый взгляд…»)

— Через Синай добираться рискованно, — сказал Арон.

— Если Авшалому это удалось, то мне и подавно удастся.

Со словами: «Алекс, Арон прав. Ты хочешь, чтобы я с ума сошла?» — Сарра обняла его и поцеловала.

Алекс стоял на своем:

— Что вы мне рассказываете. Через Лишанского бедуины сбывают английскую контрабанду. У него названных братьев пол-Негева.

— А ты не знаешь, что он в розыске? — Арон был близок к тому, чтоб повысить голос. — Под чужим именем живет?

— Почему под чужим? Послушать тебя, вообще без имени. Паренек из Метулы.

— Не спорь. Ты отправишься на пароходе под испанским флагом.

— И вернусь почтовым голубем… кстати, о птичках, это недурная идея, ее надо будет всесторонне продумать, — Александр сказал и сам засмеялся.

— Скажи, Алекс, а что ты тогда подумал? — спросила Сарра.

— О чем ты?

— Ну, когда Авшалома арестовали в Синае. О каких смелых домыслах Арон говорит?

— А я по себе сужу, сестричка. Знаешь, какие бедра у Анитры? И недорого[84]

.

Авшалом вспыхнул, как стог сена, в который ударила молния:

— Сарра, а ты бы в это поверила, не знай ты правды?

— А я ее и не знаю, Авшалом. Но я бы тебя простила.

— Мы свои, сестренка, — сказал Александр, — совсем свои. Чего нам лгать. Несокрушимый Израилев лживых истребит.

Сарра сразу вспомнила Тову.

— Это Сэфер Шмуэль.

Она почувствовала, как на нее сошла сила. Мессианская жена Сарра.

— Несокрушимый — Израилев — Лживых — Истребит. НИЛИ[85], — она встала. — Так мы будем отныне зваться. Арон, ты слышишь меня?

— Да. Надо решить, на кого можно положиться, — раз. И второе: в чьей помощи из тех, на кого можно положиться, мы нуждаемся. Желательно какое-то отношение к армии, к железнодорожным узлам, к офицерским клубам, к армейским госпиталям. Нам нужны глаза и уши.

— Арон, ты слышал, что я сказала? Ты согласен, что мы будем так называться — НИЛИ?

— Я же сказал: да. Вы назовете людей. Проведем селекцию, отберем нужных, оставим резерв, остальное отсеем. Те, кого мы отберем, тоже предложат своих людей. И так далее. Как с семенами.

Ядро (гарьин) состояло из них четверых (гарьиним — семечки). И еще — пятерых, пользовавшихся их полным доверием. Значит, «паренек из Метулы», по-другому уже не называли Лишанского (лишенный имени, он лишен — в глазах Сарры — телесности: этакое привидение, фосфоресцирует в темноте). Еще двое военных: юзбаши Эйтан Белкинд, фактически положивший начало их борьбе, и колагасы Мойше Нейман, военврач, который освидетельствовал Авшалома в тюрьме. Франт, парижанин — таких арестантов беэр-шевская тюрьма и в глаза-то не видела, в забранные чугунными ресницами глаза.

Пяти минут не прошло, как обнаружилось единство взглядов у Авшалома с врачом, а на шестой минуте колагасы шепотом воскликнул: «Скоро Перерезанное Горло (Румелихисар) будет наше!», позабыв, что на нем «не наш» мундир.

Арон без колебаний назвал «повелителя колесницы».

— Не сомневаюсь в преданности Насера Анема. Он дает ее до пятнадцати литров в день. А узнает, кто наши враги, станет абсолютным рекордсменом. Маронитам есть за что мстить туркам.

— Арон, ты настоящий Аронсон. Ты, я да Сарра. Против нас ты гой, Авшалом. Ты хоть знаешь об этом?

— Прикажешь пройти гиюр? Надеешься, что меня дополнительно укоротят?

— Прекратите уже оба выпендриваться передо мною. Я предлагаю Рафаэля Абулафию и Тову… нашу Тову. Что ты скажешь, Арон?

— Твою Тову?

Если Рафаэль Абулафия никаких нареканий не вызывал, то проку от Эйндорской волшебницы Арон не видел.

— Но у нее есть мацлема, — это слово уже было в еврейском языке. — А если понадобится что-то сфотографировать? И потом все сбывается, что она говорит.

— У Авшалома тоже есть мацлема, — сказал Арон.

— С незапамятных времен все разведслужбы держат гадателей, — поддержал Сарру Авшалом.

— Очевидно, не все. Иначе б мы не постились девятого аба[86], — это уже Александр. Чтобы Александр был против, достаточно Авшалому быть за.

— Тову в резерв, — заключил Арон.

«Она все равно узнает», — подумала Сарра.

Было уже поздно, когда в доме Аронсонов погас свет. Арон избегал садиться за руль в ночное время. Герои НИЛИ (гиборим НИЛИ, как их будут называть после полувекового умалчивания, — и то не всех расколдуют: конек-горбунок Цвийка так и остался в стойле) — герои НИЛИ расположились на ночлег. Арон в своей комнате, в своем «гробу» — он когда-то намеренно заузил кровать до размеров гроба, чтобы исключить любые поползновения к нему присоседиться. Сарра с Авшаломом и Александром устроились в семейной опочивальне Аронсонов — «Кровати Родной». Ривка давно уже пребывала в объятиях Морфея, а тут вдруг этих морфеев оказалось сразу вон сколько. Она что-то промычала во сне, относившееся к Сарре: «Осторожно, ты, рыжая корова» (пара адома). Та, укладываясь, толкнула ее ненароком. Авшалом ощущал Ривкино колено своим, а неподвижной, отяжелевшей рукой давал знать о себе Сарре, которую с другой стороны овевал дыханием Александр.

К завтраку — а приятно, когда тебе подают, а не сама, что твой челнок, взад-вперед — горячие лепешки, простокваша, белый сыр, крутые яйца, копчушка, чай, мармелад, называвшийся смешным словом «риба». Хоть и в общих чертах, а все-таки кошер.

— За работу, — сказал Арон, прощаясь. — Алекс, я сам позабочусь о твоем отплытии. Ближайшим же пароходом. Время не терпит.

Управляя автомобилем, Арон никогда не разговаривал. А то рискуешь завершающую часть пути проделать на ослике верхом. Жанровая сцена из серии «Дамасские впечатления»: Джемаль-паша с адъютантом, оба с ног до головы в грязи, дожидаются, пока «шоффэр» (лицо, в кровь иссеченное осколками ветровых очков) «сгоняет верхом на ослике» до ближайшего телефонного аппарата.

В этот и последующие дни правителю Сирии и Ливана было не до саранчи. Как было ему и не до Энвера и Талаата, смертельных своих врагов. Подмяв под себя империю, все трое только и знали, что рыть друг другу могилу. И уж подавно Джемаль-паше было не до египетской экспедиции, провал которой Стамбул предвкушал в трепете ноздрей.

«Бедный „Принц Генрих“! Бедный „Принц Генрих“!» — витало над Дамаском, когда туда приехал Арон. В суматохе ему удалось поговорить по душам с одним писарем. Итогом этой задушевной беседы стала телеграмма: «Целую, твоя Неджмие». Арон бросил взгляд на слова любви и сказал Авшалому — то же, что он недавно сказал брату и сестре:

— За работу.

Всего-то требовалось исполнить номер на бис: снова добраться до Кантары, связаться со старым знакомым, майором О’Рейли, и передать ему «то-то, то-то, то-то и то-то» — Авшалом механически заучил по-английски, не понимая ни слова. Ни дать ни взять оперный певец, поющий на языке оригинала («Di Napata le gole!»).

— Я не пойду через Рафиах. Слишком много бедуинов, слишком много патрулей, слишком много колодцев. Есть другая возможность. Доберусь до Маана, дождусь поезда из Медины и пристану к паломникам, возвращающимся в Египет.

— Но они идут пешком… — Арон подошел к карте, — двести миль по пустыне.

— С некоторых пор я больше доверяю своим ногам, чем верблюдам.

— Решай сам.

— Я уже решил. Было бы смешно повстречать Алекса в кабинете О’Рейли.

— Это исключено, — сказал Арон с той же невозмутимостью, с какой разорвал телеграмму от Неджмие. — В Мелилье[87] выяснится, что с оттоманским паспортом его никто не пустит на корабль, плывущий в Александрию.

Если ангелы — роботы Бога, то Арон был роботом целесообразности. По отношению к Александру это, безусловно, было коварством. Цинический обман и комедия, в которой тот — тряпичная кукла-статист. Но в рассуждении общего дела и великой цели, стоявшей перед НИЛИ, это коварство во спасение. То же самое, что сдуть пылинку, — бережно, щадя гордость Алекса, чего он (по мнению Авшалома) вовсе не заслуживал, «этот Амнон».

Интеллектуальное превосходство Арона было пугающим. Авшалом предостерегал себя: «Ты ему не брат и никто. Даже в шурья не вышел. Он миндальничать с тобой не будет, у нас без церемоний».

Одного не доставало Арону: «низкого опыта». Алекс, тот сразу догадался: в истории с патрулем виной всему пышнобедрая Анитра. То-то приходится теперь за семь верст киселя хлебать — идти через Маан. Для бедуина «честь» производное от «месть», а не наоборот. Бедуины народ бесчестный, но дьявольски мстительный. Кто зачерпнул из чужого колодца, ему лучше обходить этот колодец за тридевять верст.

Железнодорожная станция в пыльном Маане, позабытом Аллахом городишке, — сколь бы рьяно его жители ни напоминали Всевышнему о себе. Они этим только и занимались со времен Набатейского царства: буянили, терроризировали власть и друг друга. В один прекрасный день Лоуренс спустит на Маан аравийские племена, что станет головной болью для трехглавого османского Цербера. Но этот день еще не наступил. Маан — это полторы тысячи обездоленных ваххабитов да турецкий гарнизон, солдаты которого, прежде чем зажмуриться и выстрелить, долго вскидывали ружья. Ежедневно в зульхиджа (время пилигримов в Мекку) пять вагонов, забитых по самые окна и двери и еще снаружи обмазанных человеческим веществом, курсировали между Мединой и станцией «Вылезайка». За ней начинался двухсотпятидесятикилометровый марш, участники которого будут посмертно вознаграждены райскими прохладами в обществе семидесяти дев каждый. Счастливцы!

Авшалом смешался с толпой правоверных. Он не уступал им в выносливости и превосходил их в знании аятай (стихов). Среди этих темных ремесленников, мелких торговцев он смотрелся шейхом — не было только луны на небе, чтоб им плениться. Обещанный правоверным серпик, и тот медлил прорезаться.

Глядя, как готовятся под синайским небом ко сну совершившие хадж: выкапывают ложе-ложбинку, закатывают себя в саван верблюжьего плаща и так спят, — Авшалом вспомнил праведников других тысячелетий. Сорок лет бродившие в этих же краях, они на Девятое аба копали себе могилы, ложились в них и ждали. И кто не умирал, у того из пупка выползал червь, заползал ему в рот, это значило, что грех его прощен. Не иначе как автор этого мидраша хотел сказать, что у праведников глисты выходят из пупка.

Авшалом не любил Бога живого. Бог Елисейских Полей — он звался Радамант — был приятней во всех отношениях. Но Радамант побрезговал отпрыском Лелика Файнберга и Фани Белкинд, раввинской дочери. А безбожным еврею оставаться никак нельзя. Пришлось довольствоваться тем, что Бог ему послал, — Палестиной.

На пятый день Авшалом увидал канал, а вскоре и пеший патруль — солдат пехотного новозеландского полка, дислоцированного в окрестностях Исмаилии. А теперь представим себе, как от толпы возвращающихся с богомолья отделился человек, внешне не отличимый от остальных, и обратился к новозеландцу с двумя уголками на рукаве, проделавшему, быть может, только ради этой эпизодической роли, двенадцать тысяч морских миль, от Окленда до Александрии, — к какому-нибудь потомку Билла Сайкса по боковой линии.

— Капрал, у меня спешное донесение майору О’Рейли в Эль-Кантаре, сирийское бюро, — и дальше несколько фраз по-французски. До сих пор этот язык капрал слышал лишь однажды, в публичном доме. Тем не менее у него хватило мозгов попридержать свой унтерский апломб, и спустя два часа Авшалом в костюме Лоуренса Аравийского входил в кабинет О 'Рейли. На майора пахнуло семидневным переходом через Синайскую пустыню.

Работавший за конторкой, он поднял глаза. Затем поднял брови. Затем поднялся сам. Узнал. Они уже встречались в феврале. Положительно в этом юноше было что-то от Даниэля Деронды. В прошлый раз, рискуя жизнью, он передал свидетельство турецкого офицера-еврея о зверствах, чинимых над армянами.

О’Рейли испытывал симпатию к колонистам в Палестине. Некто, чьей дружбой он гордился, писатель, много старший его, знаменитый охотник, тоже ирландец, тоже католик, в этой войне командовал первым, по сути говоря, подразделением ЦАХАЛа — Армии обороны Израиля[88].

— Мосье Файнберг, правильно? — этот земледелец с манерами парижанина, кажется, предпочитал французский, предложив, впрочем, еще четыре языка: немецкий, русский, арабский и еврейский. Нашим бы разведчикам дар иных языцев. Неслучайно апостолы были евреями.

Но неожиданно мосье Файнберг превратился в мистера Файнберга — заговорил по-английски.

— Сэр, два полка дивизии «Кунейтра» переукомплектованы арабами и сирийцами взамен турок и курдов. Их колонна предпримет отвлекающий марш на юг по старому караванному пути вдоль моря. За Эль-Аришем они пересекут проволочные заграждения и вплотную приблизятся к Исмаилии. Это даст возможность основной колонне войск как можно дольше оставаться незамеченной[89]. Главные силы, предводительствуемые Джемаль-пашой, двинутся через Вади-Напата. Это двадцать девятая алеппская дивизия, двадцать третья хайфская дивизия с частью восемнадцатого артиллерийского полка, четвертый и восьмой саперные батальоны, двадцать седьмая хомсская дивизия под командованием германского офицера Флотов-паши. В обозе тысяча верблюдов, навьюченных провиантом и боеприпасами, двадцать четыре алюминиевых понтона и немецкие десантные лодки новейшего образца. Для форсирования канала выбран пустынный участок берега между Туссумом и Сарапеумом.

Блин первый

Стимфалийские птицы вьют пулеметные гнезда.

Майора О’Рейли с утра до вечера осаждали звонками, депешами, вопросами, которые он переадресовывал дальше, даже не столько не имея на них ответа, сколько не имея полномочий на них отвечать. А в Исмаилии сидел другой, такой же, как он, а в Каире сидел третий, у которого в ушах гул — после вчерашнего: вчера давали «Аиду». Послушать оперу на древнеегипетский сюжет в Каирском оперном театре означало оказаться в нужное время в нужном месте. (Уже полвека, как великий Верди написал ее на открытие Суэцкого канала, и попробовал бы кто-нибудь усомниться в том, что «Аида» дается здесь не в аутентичных декорациях. Вспомним «Мою прекрасную леди», где полковник Пикеринг, беседуя в Аскоте с миссис Айнсфорд-Хилл — матерью Фредди, — восхищается «Аидой».) Но О’Рейли, как честный офицер, в оперный театр не ходит, а ходит в клуб. И слушает пение лейтенанта Блюма под пианино, которое не держит строй, — лопнула дека при транспортировке. Ах, как дивно он поет «Последнюю розу лета»![90]

Майор был одним из элементов машины, обслуживавшей самое себя и в этом качестве слаженно работавшей. Но для другой такой же машины, так же занятой самообслуживанием, а именно: отдела службы безопасности общевойскового штаба в Исмаилии, сирийское бюро О’Рейли было детищем Каира, где тогда еще царил Мюррей. Вернее, тогда-то он там и воцарился, как фараон в Древнем Египте, в своем военно-бюрократическом мегаполисе.

Было бы преувеличением утверждать, что майоркинулся названивать по всем телефонам, едва Авшалом, словно робот Господень, поведал ангельским языком сенсационную новость. О’Рейли — видавший виды человек. По долгу службы он должен быть бдительным. К тому же О’Рейли из семьи придворных ювелиров, и уличить фальсификатора для него дело чести, даже не профессиональной, а фамильной. А что если февральский контакт имел; целью расположить майора к себе, завоевать доверие — что, надо сказать, мосье Файнбергу удалось. В конце концов, вопль иудейский по армянам не предполагал каких-либо активных действий со стороны генерала Мюррея. Но на сей раз в речь шла о форсировании турками Суэцкого канала — военной операции, требовавшей ответных мер. Правда ли, что, предприняв отвлекающий маневр в виде двух марширующих в сторону Кантары колонн, Джемаль-паша намеревается нечаянно нагрянуть, когда его никто не ждет? Любовь к сюрпризам на поле брани ценой жизней своих солдат — вообще-то это его конек.

«Безжалостен к врагу» — такого не бывает. Просто безжалостен. Но применительно к своим солдатам, жертвам ничуть не меньшего палачества, это сопровождается всяческим превознесением их отваги, беззаветной верности своему османскому фатерлянду, разглагольствованиями об их выносливости, которая не имеет равных среди других народов.

— Сыны Османа! — скажет Джемаль-паша, прибыв в расположение своих войск, стоявших лагерем в Вади-Напата, в центральном Синае, откуда его никто не ждет. — Вы прошли путем, которым не шла до вас еще ни одна армия мира, ни при фараонах, ни во времена Наполеона Бонапарта. Даже султан Селим и великий египетский воин Ибрагим шли через Эль-Ариш и потеряли половину своих верблюдов. Мы же не потеряем ни одного животного. И пусть все знают, что наши солдаты самые послушные, самые выносливые и самые хладнокровные в мире.

Турецкие солдаты

Полковник Лоуренс в своей знаменитой книге «Семь столпов мудрости» говорит то же самое, слово в слово, прямо удивительно:

По своему обыкновению турецкие новобранцы из анатолийских крестьян безропотно принимали свою судьбу, как безучастные ко всему овцы, чуждые и добродетели, и порока. В поведении их все определял приказ. Предоставленные самим себе, они просто садятся на землю в тупом оцепенении. Но по приказу могут убивать собственных отцов и вспарывать животы матерям с тем же спокойствием, с каким до этого предавались безделью или занимались чем-то общественно-полезным. Безнадежная, какая-то даже болезненная безынициативность делает их самыми послушными, самыми выносливыми и самыми хладнокровными солдатами в мире.

Далее Лоуренс высказывается не вполне политкорректно:

Эти солдаты неизбежно становились жертвами своих откровенно-порочных офицеров-левантинцев, которые использовали их в качестве объектов своей отвратительной похоти. Они настолько не считали их за людей, что, вступая с ними в связь, даже не прибегали к обычным мерам предосторожности. Медицинское обследование турецких военнопленных показало, что чуть ли не половина из них заражены венерическими болезнями, приобретенными противоестественным путем. Диагностика сифилиса и тому подобных болезней в стране отсутствовала, и зараза передавалась от одного к другому, поражая целые батальоны.


— Вы быстро выучили английский, мосье Файнберг. Вы же его не знали.

— Мне было приказано вызубрить донесение на незнакомом языке, — Авшалом перешел на французский. — На случай, если попадусь. Под пыткой незнакомые слова сразу забываешь. Турки — мастера пытать. Бодлер писал, что в этом их по хитроумию превосходят только китайцы.

Спросить, кто такой Бодлер? О’Рейли не решился: а вдруг знаменитый еврейский законоучитель?

В этом юноше было что-то обезоруживающее. «Женщины от таких без ума». При мысли об ирландках всем видится румянец во всю щеку и рыжая коса. Как будто нет смугловолосых.

На лице у О’Рейли промелькнула досада.

— Почему вы шли через Акабу? Вы рассказывали, что работаете на ферме под Хайфой.

— Да, проще было бы идти караванным путем вдоль моря. А еще проще обзавестись верблюдом. Там в изобилии колодцев, но и патрулей тоже, мосье, — Авшалом не стал рассказывать, как уже раз попался. «Заподозрит, что в тюрьме меня перевербовали». — Безопасней было раствориться в толпе прибывших из Медины.

— В таком случае вы должны были сами убедиться, что провести крупные воинские соединения через Вади-Напата невозможно. Я не сомневаюсь в вашей доброй воле, мосье, но вас могли сознательно дезинформировать. Это легче, чем тайно перебросить к Суэцкому каналу восемьдесят тысяч солдат, тысячу верблюдов, алюминиевые понтоны, тяжелую артиллерию. Все по песчаным холмам.

— Я выполняю задание, непосредственно данное мне шефом.

— Кто бы он ни был — заметьте, я не спрашиваю, кто он, — его тоже могли ввести в заблуждение. Либо… — О’Рейли многозначительно умолк.

— Никаких «либо», — глаза Авшалома сверкнули, что не укрылось от майора. — Он — человек выдающегося ума и способностей, создатель искусственных зерновых культур, устойчивых к нашествию саранчи. На поддержание его опытов ассоциация фермеров Огайо выделила огромные средства, но он предпочел вернуться в Палестину.

— Идеалистов легко использовать в своих целях. И потом откуда у него эти сведения?

— Он — доверенное лицо Джемаль-паши. Он, как Иосиф при фараоне, ведает закромами. Двери дворца в Сальхии открыты для него в любое время дня и ночи.

О’Рейли несколько опешил.

— Формально вы имен не раскрываете, вы предоставляете это сделать нам. Похвально. Допускаю, что вами движет любовь не только к Сиону. Но что любовь — несомненно. Это не мое дело. Мое дело повторить: противник никогда не решится двинуть войска к Суэцкому каналу через центральный Синай. Само собой разумеется, я сделаю все от меня зависящее, чтобы к вашей информации отнеслись всерьез, тем более что источник ее представляет интерес… да-да, без имен. Вам посодействуют в возвращении.

— У меня к вам просьба, мосье. Вы не доверяете моей информации. Я хочу остаться заложником ее достоверности. Я вернусь назад не раньше, чем турки себя обнаружат на переправе. Позвольте мне быть среди тех, кто встретит их огнем. О большем я не прошу.

Ему выдали «хаки» без знаков отличия. Знакомый капрал его «не узнал»: во всех армиях мира унтер не что иное, как сублимированное чувство неполноценности. Авшалом был интернирован, в смысле, что intrinsecus (изнутри) наблюдал жизнь австралийско-новозеландского контингента: делил с ним кров и пищу, посещал стрельбища, с разбегу колол штыком чучело с пририсованными усиками. То были чистопородные обитатели другой планеты — ни одного еврея. Такого он еще не видел — чтоб совсем ни одного. Но вот он получает от О’Рейли приглашение поужинать с ним в клубе, а там какой-то лейтенант играет на рояле и поет «Лецте розе» — по-английски, естественно. («Лецте хозе» дразнил Лёлик Цилю, дочь. Та бренчала на расстроенном от бесконечных переездов «Беккере», смешно картавя: «Лецте хозе, ви-и-и магст ду айнзам хир блюн?»[91])

Узнав, что любимая его песня звучала у них в доме, что сестра Сьюзен ее постоянно играла, ирландец растрогался и кроме как «мой друг» Авшалома уже не называл.

— Блюм! Хочу познакомить вас с моим другом, мосье Файнбергом из Хайфы.

Лейтенант Блюм с британской сдержанностью приветствовал его. Но когда выяснилось, что один не знает английского, а другой французского, то в ход пошла известная разновидность немецкого. Родители лейтенанта происходили из Калишской губернии — из графства Калиш, это где-то между Россией и Пруссией, он точно не знает.

И Джемаль-паша, похвалявшийся: дескать, ни одна армия, от фараонов до Наполеона, не проходила еще тем путем, каким он двинул своих верблюдов и солдат, и глава сирийского бюро, считавший это решительно невозможным, — оба они в одинаковой мере были далеки от истины. Не только возможно, как показывает пример 4-й сирийской армии, но и уже случалось, о чем в Каире были прекрасно осведомлены, ибо в нужное время оказались в нужном месте: в Каирской опере на представлении «Аиды».

В Каире каждый офицер знал, что великий египетский воин Радамес повел войска через Вади-Напата, «Napata le Gole», о чем он проговорился Аиде — само имя которой уже указывает на близость с Аронсонами[92]. Для большинства британских стратегов этого было достаточно, чтобы доверять источнику в Хайфе: основная колонна турецких войск пройдет — или прошла — ущельем Напата. Сам генерал Максвелл, первоначально державшийся одного мнения с О’Рейли, тот самый Максвелл, чей штаб располагался в Исмаилии, согласен: «Главного удара, похоже, следует ждать не в Исмаилии и не в Кантаре, а где-то там…», — махнул рукой в неопределенном направлении.

Поэтому охрана электростанции и паромной переправы, служившей продолжением торгового пути через Палестину в Египет, была доверена местному гарнизону, а новозеландцев перебросили из Кантары на участок Туссум/Сарапеум — устанавливать дополнительные заградпосты.

Формально принадлежавший Египту Синай никем не контролировался. Канал с его высокими укрепленными берегами, в отдельных местах сужавшийся до восьмидесяти метров, был подобием заполненного водою рва под стенами замка. Судоходный лишь в дневное время, он находился под защитой пулеметных гнезд, свитых в относительной близости друг от друга, — расстояние между ними не превышало одной мили. Хуже обстояло с восточным берегом, вглубь которого тянулась безжизненная пустыня. Вероятность повстречать там вражеский разъезд была ничтожно малой — перед уходом в разведку делались ставки один к ста.

Глубокая разведка велась только с гидропланов, а им для полетов над всем Синаем «не хватало потолка» (не набирали нужной высоты). Строительство аэродрома затягивалось. Пилот французского «Акваплана», пролетевший от моря до Беэр-Шевы, не обнаружил никаких признаков 4-й армии. Небольшое скопление войск было замечено вблизи Рафаха, но их малочисленность только настораживала. Где Четвертая сирийская армия!!! Где ее верблюды, люди, пушки, осадные орудия? И видится библейская сцена: всех их, отчаянно хватающих пальцами пустоту, всасывают в себя зыбучие пески, вновь обращаясь затем в песчаную гладь.

Никогда еще в своей жизни Авшалом так не мерз, как в середине октября в Африке. На Суэцкий перешеек спускалась ночная прохлада[93]. Умиравший одновременно и по папиросе, и от холода, он был на положении буриданова осла: мысленно выбирал между желанием закурить и желанием согреться. Так и не решив, перед каким из них легче устоять, он справился с обоими в отличие от своего напарника. Новозеландец — для Авшалома он так и остался безымянным, — тот давно бы уже разломал крышку от дощатого ящика с патронными лентами, развел бы костер и, подержав над огнем озябшие пальцы, достал бы кисет с вышитым на нем барашком. Подарок зареванной Мэри — чтоб вспоминал о ней на другом конце земли. Как тесен становится мир! А то ли еще будет. Как тесна будет Земля, прежде чем снова станет тоху вэ-воху — безвидна и пуста…

(Кому-то не курить на дежурстве — маята. И никак без того чтобы не насвистывать себе под нос — у новозеландца была такая привычка. А будь он турок, ему пришлось бы разуться, отстегуть патронташ — гремит! — и расстаться с самым ценным: оловянной ложкой, продетой под кожаный ремешок на обмотке. Таков порядок у турок.)

Авшалом вздрогнул — всем своим доисторическим существом, дремавшим в нем, от колен до плеч. Спасибо сну. Задремав, делаешься чутким животным. Наяву чувства притуплены донельзя, наяву ни за что бы не расслышал всплеска внизу.

Но гигантские прожекторы как ни в чем не бывало прокладывают лишь искусственные лунные дорожки, в которых оживала рябью вода. Принялся жужжать фонариком, как сумасшедший. Молниеносно действовать! Не думая! Испуг быстрее мысли. Толкнул того, который с барашком на память о Мэри, — чтоб бежал на переправу. А сам, не переставая, шарит светлым пятнышком… Нос лодки! Уже поздно звать на помощь.

Сунул жужжалку парню:

— Hold!

И дал очередь. Пулеметный озноб передался ему, будто с пулеметом они сошлись в рукопашную. «Hold me! — кричал „льюис“. — Держите меня, или я за себя не отвечаю!» Лента сразу уползла далеко, вылущивая из гильз чью-то смерть. Потом Авшалом уже бил короткими бережливыми очередями[94], как его научили, а в промежутках следовал за перстом указующим — света. Указывавшим вдруг на плывущего, на чью-то голову, торчащую из воды. «Ага, попалась!» Та-та-та-та-та.

Сарапеум. Новозеландский пехотинец ведет огонь из пулемета Льюиса

И уже отовсюду неслось: «А, попался!» — вспышками залпов. Спаси нас, Господи, от дружественного огня, а от турок мы и сами как-нибудь… Те и впрямь стреляют, зажмурившись, как стража в гареме, в каком-нибудь водевиле, под гомерический хохот зала. На этот раз билеты раскуплены новозеландской пехотой. «Ме-е-е-дленно высовывается дуло. Ты уже давно прицелился и ждешь, когда покажется тряпичная каска», — пересказывает содержание водевиля один из зрителей.

Кто никогда не держал в руках оружия, не выискивал стволом невидимую точку, чтоб сделать тайное явным, тот не знает этого чувства: сорвав с другого покров, ты становишься богом — хоть войны, хоть смерти, неважно чего, дело вкуса. Главное, что вбираешь в себя чужое, дышавшее и жившее за миг до этого. И дыхания жизни в тебе прибавилось ровно настолько, насколько там убыло. Не спорьте, я там был. И знаю, что говорю.

Когда враг сильней тебя, когда наградой ему не дружный смех партера, а смерть твоя и плач жен твоих, и полные штаны страха однополчан твоих — о! тогда он, может, и внушит тебе благородную ярость, но как далека она от белозубого смеха новозеландцев. Или от того беззлобного азарта, с каким Авшалом короткими очередями продырявил пару намокших кабалаков. Лучшее средство от ненависти к ближнему не любовь, что спаяна с ненавистью, как день и ночь в сутках, а презрение.

С рассветом стали видны покачивавшиеся лодки и плававшие вокруг тела, ударявшиеся о борта, и тела в самих лодках, и те из них, что еще подавали признаки жизни. Вперемешку с лодками — десантными немецкими лодками новейшей конструкции — плавали понтоны, которые турки успели спустить на воду. Эту без руля и без ветрил флотилию прибивало то к одному берегу, то к другому, то опять относило на середину канала. С британской стороны, в том месте, где песчаная кромка была пошире, а спуск пологий, столкнули большой плот — настил поверх пустых бочек из-под керосина с красным крестом на огромном белом флаге — и стали нагружать его убитыми и ранеными. Позади, в порыжевшем низкорослом ельнике, залегли две роты пенджабских стрелков, в любой момент готовых открыть огонь. По сравнению с ними каково было турецким солдатам, окопавшимся на другом берегу и затаившимся каждый в своей норке!

Потери сторон были несоизмеримы. За время этой несчастливой для турок операции, продолжавшейся двое суток, восточная сторона потеряла порядка двух тысяч убитыми, ранеными и взятыми в плен, тогда как западная — десятерых. Из них двух Авшалом видел своими глазами. Впередсмотрящий на линкоре «Свифтсар» перевешивался через перила «вороньего гнезда», сраженный снайпером в тот момент, когда австралийский корабль проходил по каналу под приветственные возгласы солдат австралийского корпуса. Перед тем несколько часов кряду «Свифтсар» обстреливал турецкие позиции и прямым попаданием разнес в клочья штабную палатку двадцать седьмой дивизии. Ею командовал барон фон Флотов. Это его деду, композитору, была обязана своей популярностью «The Last Rose of Summer» в любимой всеми опере «Марта».

Турецкая «конница на верблюдицах». Отряд боевых верблюдов выступает из лагеря в Беэр-Шеве

Но если для британцев исход дела был очевиден — от генерала Максвелла до пехотинца, которого вспоминает Мэри, глядя на октябрьскую весеннюю травку (на том краю земли сейчас весна), — то Джемаль-паша, стоявший в одном переходе от туссумской переправы, мог тешить себя победными реляциями, коих источником был он сам.

Джемаль-паша

Значит так. Задача атаковать возложена на двадцать седьмую дивизию. Три ее полка третьего дня построились в боевые порядки и двинулись к переправе Туссум, заняв командную высоту в четырех километрах от нее. Единственное, что могло задержать их продвижение, это песчаная буря, других препятствий не было. Под покровом темноты передовой отряд неслышной поступью, все босые, выдвигается к каналу. Командами по восемнадцать человек несли понтоны и лодки. Половина рот переправилась на вражеский берег и, действуя штыками, бесшумно захватила огневые точки врага, застигнутого врасплох. Оставшиеся обеспечивают прикрытие. В течение дня, получив значительные подкрепления, при поддержке дивизионной артиллерии, они присоединяются к первой волне десантников. К ночи передовой отряд укрепился на захваченных у врага позициях. Одновременно отряд боевых верблюдов, используя фактор внезапности, овладел туссумской паромной переправой. На южной оконечности озера Тимсах инженерно-саперным полком разрушен железнодорожный мост. За ночь туда подтянули батарею тяжелой артиллерии. Ее огнем потоплен — или выведен из строя — австралийский линкор «Свифтсар». Второму эшелону двадцать седьмой дивизии больше не угрожают его орудия. К этому часу главные силы 4-й армии будут уже на подходе к Суэцу.

Из зеркала на Джемаль-пашу смотрит французский декадент с тонкими чертами лица, мягким взглядом. Усы и бородка требуют долгого утреннего ухода. Петроний нашего времени. Таков он в фас. В профиль он не видит себя — горбоносого, свирепого, с покатым лбом. Он безраздельно властвует над восемьюдесятью тысячами, не умеющими отличить левой руки от правой, — а ничто с такой легкостью не подменяет желаемое действительным, как обладание властью. Сказано — значит сделано. Сказано: канал наш — значит, он наш.

Тифлис, 1922 г. Заочно приговоренный константинопольским военным судом к повешению, Джемаль-паша был выслежен и убит членами партии «Дашнакцутюн» (Армянская революционная федерация)

После гибели Флотов-паши со всем штабом in corpore первым по старшинству становится юзбаши Вджоса Куштим, албанец. Приняв на себя командование обезглавленной дивизией, он еще подумал: «Такой шанс в жизни дается один раз, и использовать его надо так, чтобы потом не было больно от мысли, что свое упустил».

Не имея недостатка в людях, животных, боеприпасах, располагая еще достаточным количеством понтонов и больших штурмовых лодок, Вджоса Куштим прямо на виду у британцев стал готовиться к повторному «форсированию водного рубежа». Верхом, пригнувшись, пробежала цепочка солдат — одна, другая, третья. Они скрывались за гребнем, и каждый раз Авшалом присоединял свой выстрел к другим одиночным выстрелам. Может, один раз и попал. В ответ шла такая же разрозненная стрельба, но турки те еще стрелки. Это был пустой расход патронов.

Рытье ими траншей походило издали на мимический экзерсис. По одним лишь движениям, по согнутым спинам можно было догадаться: копают. Сквозь «треск поленьев» до слуха долетали крики. Когда огонь очень уж их беспокоил, они хоронились в траншее или в укрытии, куда сносили уцелевшие лодки. За уцелевшими понтонами и лодками британцы устроили настоящую охоту. Появившийся нежданно-негаданно торпедный катер выводил их из строя выстрелом своей носовой пушки, а то еще матросы взрывали их пироксилином (лейтенант-коммандеру Палмсу суждено отличиться, но не на страницах этой книги).

Небо наваливалось на Синай багрово-желтым синяком, за которым все трудней было что-то разглядеть. Стало трудно дышать, в воздухе наждак. Канал скрылся из виду, сделалось не до войны и не до стрельбы, которая сама собой стихла. Все с замотанными лицами, в этих туарегах было мудрено признать владык полумира. Все равны перед суховеем, насчитывающим пятьдесят дней в году («хамсин» по-арабски значит «пятьдесят»). В хамсин сбывается пророчество: «И солнце станет черным, как высохшая мумия, и мгла накроет лицо земли».

Хамсин конечно же не суховей, а сухостой — окаменевший воздух, не различающий своей температуры. Кому-то он даст отсрочку от уготованной ему пули, предсмертной пытки, если пуля — в живот. Едва хамсин завершится и с глаз молоха спадет песчаная повязка, как отсроченный приговор вступит в законную силу. От своей судьбы никто не уйдет. В Каирской опере, помимо «Аиды», пели еще вердиевскую «La forza del destino» — «Силу судьбы».

Авшалом свалился: не спал сутки. Одна нога согнута, слышится ровное дыхание сквозь успевшую высохнуть почерневшую тряпку, накрывавшую лицо, как в покойницкой. Хамсин миновал, и они с новозеландцем, насвистывавшим что-то себе под нос, долго счищали песок с «льюиса». Будто заправские археологи, будто со времен битвы при Рефидим пулемет так и пролежал в земле три с половиной тысячи лет, не произведя ни единого выстрела. Фильм Спилберга: Иисус Навин строчит из «льюиса» по Амалику.

Турецкий берег жил своей жизнью. Авшалому бинокля не полагалось, а то бы он разглядел, что противоположный берег по гребню, сколько хватает глаз, обнесен частоколом ружейных стволов. Турок заметно прибавилось. Внизу, прижатые огнем пенджабцев, они укрылись в вырытых накануне траншеях. Это исключая тех, что продолжают держаться в неглубоких окопах у самого берега и не рискуют поднять головы.

Коварство Альбиона: им позволили перенести понтоны поближе к воде, но там их ждал сюрприз. Паромом на восточную сторону был переправлен пулеметный взвод. Пулеметчики разместились вплотную к береговому откосу в двух точках, обе на промежуточной высоте между песчаной полосой и гребнем. Часовые ничего не заметили, и теперь несколько сотен турецких солдат попали под перекрестный огонь. Поняв, что окружены, они сбились в кучу, стали без толку отстреливаться, даже не помышляя о том, чтобы занять правильную оборону. Они были перебиты на глазах у своих товарищей, которые мало чем могли им помочь. Пулеметы противника, занимавшие позицию «этажом ниже», были вне досягаемости для их ружей. Оставалось лишь беспомощно наблюдать за происходившим да отправить вестового в штаб. Вджоса Куштим немедленно распорядился об отступлении.

Вот бы потешил себя недобрым чувством Авшалом Файнберг, автор «Тысячи поцелуев», прочти он дневник шестнадцатилетнего хомсского подростка — а Авшалому это, как нам прочесть сочинение девятиклассника какой-нибудь пятьдесят седьмой школы. Дневник существует. Его вел школьник, чья мать родом из Александрии. Сам он себя считает египтянином — история темная: так просто из Александрии в Хомс не переезжают. Бегут — от соседей, от сплетен, от позора.

Этот школьник отправляется добровольцем в египетский поход Джемаль-паши. Подробно, день за днем, слогом юного героя, сознающего, что идет на смерть, описан сорокадневный переход 4-й армии через Синайскую пустыню. Все без утайки. И не только про раздувшиеся, как шары, ноги — и горло, сутками такое же пересохшее, как Вади-Напата. Не только про ночные марши, потому что днем алюминиевые понтоны так раскалялись, что к ним невозможно было прикоснуться, а еще случалось, что пустыня, как сказочный цветок-людоед, на глазах у тебя заглатывала человека: видишь пальцы, какое-то мгновение еще конвульсивно цепляющиеся за воздух, прежде чем исчезнуть. Нет, он не скрывает, этот египтянин из Хомса, будней бивуака, гнусностей добровольных и принудительных: пробитого оловянного местинга — когда ревнивцы узнали, за что он получил от чауша (сержанта) глоток солоноватой воды и комок сладковатой манки, после которой неделю не ходил по нужде. Якобы это евреи в угоду британцам что-то туда подмешивают.

Тарик — так его звать — честен и оправдывает свое имя. Четвертая армия в его описании — сущий ад. Он словно говорит: «Смотрите, что я терплю от этих скотов, но сейчас только они могут изгнать англичан из Египта. Поэтому мы, египтяне, за них. А потом мы предъявим туркам счет: Египет только для египтян». В дневнике приводится анекдот, как просвещенный сириец пытается объяснить египтянам преимущества британского правления в сравнении с турецким. Когда турки готовились к войне с британцами, они грабили Палестину. Когда англичане готовились к войне с турками, они завалили Египет выгодными заказами. Египтяне все поняли, и в конце один из них сказал: «Лучше я буду жить в турецком аду, чем в английском раю».

Тарик шел на смерть, шел путем мучений, тщательно им задокументированных. Он нашел свою смерть по ту сторону канала. Он из тех немногих, кому в первую ночь удалось все же выбраться на берег. Пара лепешек, запитых из фляги, — весь его двухдневный рацион. Сходящий с ума от жажды, заносимый песком, он мог либо сдаться в плен за глоток солоноватой воды и пару сладковатых галет, либо продолжить войну в одиночку — за то же самое. И уже мерещился ему спасительный колодец, из которого быстрым перебором рук выбирают переполненную сумку… через край которой выплескивается вода, превращаясь в мокрые комья песка… много-много рук, и на каждой белеет повязка с красным полумесяцем… а следом величаво выступает верблюд, впрягшийся в пушечный лафет, и слон… потому что пьет, как слон… расплывчатая, подвернутая по краям фигура англичанина совсем близко. Пошел до ветру. Нет уверенности, что ружье выстрелит. Что выстрелило, почувствовал плечом — больше ничего не видя и не слыша.

Юный герой. Подросток-доброволец в турецкой армии

Выстрел прогремел рядом. Если б еще ближе, значило бы, что стрелял сам Авшалом. И следом вопли, переходящие в вой, как если б бурные аплодисменты угостившему тебя свинцом в живот переходили в овацию. Авшалом увидал катающегося по земле новозеландца со спущенными штанами, хлопающего коленями, как подбитая птица крыльями. Но еще прежде чем вскинул он винтовку, турецкий солдат и сам покатился по склону, кувыркаясь, все быстрей и быстрей, пока лицом не шлепнулся в воду, соленую или пресную, поди теперь разбери. Спрятанный на груди дневник впоследствии был передан его матери.

А раненый с воем вертелся, как на вертеле: «О-ol О-о!» То в позе творящего намаз демонстрировал Богу голую задницу. Со стороны палаток уже торопились два санитара с носилками. В отсутствие антисептики «ранение князя Андрея» оборачивалось мучительным умиранием в течение нескольких дней. Редкий выживал.

Из десяти убитых британцев (всего ничего при том количестве пуль, что по ним было выпущено) это уже второй на глазах у Авшалома. Первый — впередсмотрящий на мачте «Свифтсара». Не бывает, чтоб распределялось все поровну — московиц могут говорить, что хотят. Кому-то достается всё, кому-то ничего, это и по части приключений.

«Ну, теперь долго жить буду», — нет, этого он не подумал, а подумал: «Судьба». Он фаталист, как и все, скакавшие в арабском платье наперегонки с поездом. А что не был арабом, так ведь и французом он тоже не был. «Не судьба». Нагнулся, поднял затоптанный, в пыли, кисет с новозеландским барашком, подержал, решая: выбросить — не выбрасывать? И, вопреки первоначальному намерению, сунул в карман.

От О’Рейли он узнает, что 4-я армия, эта стошестидесятитысяченожка, не отличающая день от ночи, так и не доползла до канала. Джемаль-паша не стал себя уговаривать: первый блин комом и все такое прочее. Расценил произошедшее как знак свыше, а в знаки он верил. Сэр Арчибальд и его штаб пребывали в полной растерянности: разведка докладывала, что траншеи пусты, лагерь брошен, турок нигде нет. Вскоре гидроплан обнаружил мощную группировку из восьмидесяти бригад, движущуюся ущельем Напата. Так и не войдя в соприкосновение с изумленным противником, полагавшим, что до сих пор была лишь проба сил, армия Джемаль-паши ползла теперь в обратном направлении.

— Взять и отменить полномасштабное наступление, давно спланированное, потребовавшее огромных затрат…

О’Рейли был вне себя.

— То он готов насыпать пирамиду из голов своих солдат, а то бежит при первом же выстреле. У них не было оснований для бегства, — возмущался он. — Иначе, можете мне поверить, мы бы гнали их до самой Беэр-Шевы.

— Не сомневаюсь, мосье. Но предпринять контратаку, не будучи атакованным, — невозможно.

— То-то и оно, мой друг. Это называется уже совсем по-другому. Это уже было бы атакой с нашей стороны. А решение атаковать принимается… — О’Рейли ханжески возвел глаза к потолку. — Сирийское бюро не вправе давать здесь советы. В результате мы остались на оборонительных рубежах. Полковник Маккей тем, что разбил палаточный лагерь в пустыне, уже превысил свои полномочия. А вы, я слышал, дрались, как лев. Схватились с турецким солдатом в рукопашную. Ваш товарищ был убит. Миссия, с которой вы здесь, не позволяет представить вас к награде.

— О, мосье, изгнание Османов из Палестины и воссоздание Дома Израилева под эгидой Британии — о другой награде никто из нас не помышляет.

Миссия Авшалома удалась. О таком успехе и помыслить нельзя было. Одно феерическое возвращение его чего стоило! Глубокой ночью Арона разбудил стук в ставень над изголовьем его кровати. У Авшалома был свой, известный только ему и Арону, условный стук. Так у Арона заведено со всеми, кто сносился с ним непосредственным образом. Сразу отпадает вопрос — голосом анекдотической старой еврейки: «А кто это, кто это?» За каждым в его ближайшем окружении были закреплены свои ритмические позывные. Сарра стучалась анапестом, Лишанский — амфибрахием, Абулафия — четырехстопным ямбом. Кто-нибудь другой мог бы перепутать размеры, только не Арон. Для Насера Анема было сделано послабление в виде колокольчика.

Услыхав гекзаметр, Арон понял: Файнберг вернулся. Назвался поэтом, стучись семнадцатисложным гекзаметром. Автор «Тысячи поцелуев» был в морском бушлате черного сукна, в маленькой, подвернутой по краям шерстяной шапочке и в сапогах, которые московиц называют «болотники» (они не могут без своих социалистических суффиксов: «болотники», «шомерники», «киббуцники», «лагерники», «кацетники», «хабадники»… черт с ними). В каждой руке Авшалом держал по большой клетке с голубями. «Хорошо тому, чья тяга к карнавалу оправдывается практической необходимостью в нем», — про себя подумал Арон, а вслух сказал:

— Благословен входящий в свой дом. (Барух аба левейтха.)

На святом языке даже в разговорном его изводе говорят по-книжному. Даже когда попросту, «сансэремони», это звучит до сентиментальности торжественно: «Добро пожаловать к себе домой».

Авшалом поставил на пол клетки, и они обнялись.

— В пятистах метрах британский военный корабль, у берега дожидается лодка. В нашем распоряжении ровно час.

Шахматный столик на подозрительно выпуклой ножке — хитрость конспиратора. Тайник устроен был под шахматной доской в скрытом выдвижном ящике. Арон смахнул расставленные фигуры — потом самому же кряхтеть, собирать. У него уже наметилось пузико (le petit bidon).

— Частично могло устареть. Последние поступления на той неделе из Алеппо. Сарра арендовала там станционный буфет. Помимо денег буфетчик считает еще и проходящие воинские составы, а выручку забирает Сарра.

— Узнаю Сарру. Вы, Аронсоны, всегда найдете на чем заработать. Что Алекс?

— Это отдельная история.

Через час фрегат «Монеган», неподвижно черневший против мертвой руины крестоносцев, взял курс в открытое море. Лейтенант Вулли увозил в гильзах туго свернутые листки папиросной бумаги, испещренные бисерным почерком Арона. Записей и выписок, и отчетов, и подсчетов, и стенограмм подслушанных разговоров набралось столько, что ими было впору обклеивать парадную залу Букингемского дворца[95]. В НИЛИ сразу воспряли духом, все ждали появления британского фрегата, как безумные, — как ждут пришествия Мессии.

Отдельная история

За три месяца до того, как британский фрегат «Монеган» в сгустившейся ночной тьме высадил Авшалома с его голубятней на турецком берегу, то бишь в Палестине, Александр Аронсон взошел на борт испанского пассажирского судна «Аль Андалус». Допустим, что оно так называлось. Хотя подобное допущение, геополитически злободневное лет семьсот назад, потребовало бы от нас гораздо больших усилий, чем те, что требовались от носильщиков, вносивших по трапу чемоданы, сундуки, картины. В кормовой трюм грузили мебель, упакованную в брезент, и даже погрузили пианино. На ящике было написано красной краской: «Fragile piano» и нарисован раскрытый зонт в натуральную величину. Из воюющей Южной Сирии в Испанию уплывали со всеми пожитками, благо Испанское королевство под мудрым правлением Альфонса XIII хранило нейтралитет. (Бедный Альфонсо! В подтверждение того, что добрые дела наказуемы, в него прямо на свадьбе была брошена бомба — промашка, — потом его чуть не унесла «испанка», два сына умерли от гемофилии, третий — глухонемой, а в 1931 году он и вовсе будет свергнут победившими на выборах республиканцами. Но пока еще за окном каюты год 1916-й, королевский желто-красный флаг с гербом Бурбонов развевался на корме «Аль Андалуса».)

Свой чемодан Александр нес сам, без видимых усилий, что предполагало кратковременное путешествие — либо указывало на легкомыслие путешественника. Хотя одно другого не исключало.

Офицер погранично-таможенной службы, в феске с синей кисточкой, сверился со списком пассажиров. Он сидел за столиком под тентом. Поставив чернильную галочку против найденной фамилии, он вернул Александру паспорт: проходите. Тут же стоял на вытяжку солдат с примкнутым штыком. Страж самому себе — иначе б давно отлучился в отхожее место.

У Алекса оно в каюте. Так-с. Чемодан бросил где попало и шлепнулся на туго заправленную узкую койку. «В тесноте да не в обиде». Так и скажет ей — той, что поднималась впереди: на уровне глаз маячила пара туфелек, правда в каждой руке по детской ручонке. С оставшимся на берегу мосье дамочка прощалась вся в слезах. Утешим. Небось из Мелильи в Кадис, а оттуда в Одессу. Великая Россия, забиться в медвежий угол и пережидать бурю.

«Но кто-то из Мелильи поплывет совсем в другую сторону, — в сладкой дреме думает Александр. — В Александрию. В Женском королевском корпусе полно ирландок, каждая — рыжая Сарра. Хоть раз да состоится подъем флага, хоть одна да задерет юбку. Почему национальный цвет Ирландии — зеленый? Потому что красным телицам к лицу щипать травку».

Любовь — хитрая штука. Императив «любить ближнего» дополнен греховным пояснением: «как самого себя». Мужчине, если не в заточении, любить самого себя вообще не пристало. «Люби ближнего своего, а не себя» — наставление бывшему узнику в реабилитационном центре. В Святой земле воздух любовный. Аронсоны сотворены из той же земли, что Адам Кедмон. И как Адаму с Хавой, Аронсонам под страхом изгнания из рая возбраняется разменивать себя потомством. Гордая семья. Кто как не он, не Александр, готов был собственноручно принести в жертву рыжую телицу, если б семя его дало росток. А братец Цви ослушался, вот и обернулся жеребцом: ступай в стойло вместе со своим потомством![96]

Пароходный гудок был слышен на всю Яффу, но Алекс ничего не слышал. Что это было, Алекс? «Аль Андалус» большой пароход, но против другого парохода он соринка. У того борт, сколько хватает зрения, весь в огоньках иллюминаторов. Стена светящихся точек. Иные гаснут, но тут же прорезается новый глазок, по поговорке «свой глазок — смотрок». То там то сям. Дни за днями, мертвецы за мертвецами. На носу этой неправдоподобной громадины в силу ее неправдоподобия даже может быть выведено: «ЙХВХ». Все может быть. Нос корабля не умещается в поле зрения. И потом это еще большой вопрос: буквы, те, что разбежались в разные концы света после разрушения Храма, воссоединятся ли они с его восстановлением?

То был сон в ранге видения, и еще долго Алекс повторял помимо своей воли: «Нарождаются новые дни, возвращаются в трюм старые… нарождаются новые дни, возвращаются в трюм старые…» Рамбам или Раши, кто из них утверждал, что «если сам голос не слышен, но слова доходчивы, значит, их произносит Бог»? Авшалом сразу бы ответил кто, Рамбам или Раши? И Ривка бы ответила. И Това Гильберг. И Сарра, рыжая корова. Да все! Только Алекс — неуч.

Так и спал, не разувшись, а когда открыл глаза, кругом мрак. Прежде чем зажечь свет, споткнулся обо что-то, оказавшееся чемоданом. Умыл мутное со сна лицо — человека, проспавшего закат. Заодно отхлебнул остывшей воды из кувшина. Часы показывали 1/2 девятого (восемь с половиной). Небось все собрались к ужину. Со второй попытки повязал перед зеркалом галстук, расчесал на обе стороны кудри, поправил завитки по краям лба — хорош.

Входя, пассажиры отыскивали глазами «сотрапезников по вкусу». Кому охота сидеть за столом с двумя хнычущими детьми? Но вот делаешь одному козу, а другую, семилетнюю кокетку, ослепляешь своей мужской наружностью — а заодно, глядишь, и ее мамашу, обладательницу пары ножек, еще недавно всходивших по трапу на интересной, с точки зрения наблюдателя, высоте. Известно, что в России ради поддержания нравственности дамочкам запрещено ездить на крыше конки.

И Александр уже направлялся туда, где с двумя своими птенчиками сидела соломенная вдовушка, как вдруг!.. Откуда ни возьмись грациозной внешности особа, никем не сопровождаемая, путешествующая одна. Опустив глаза, в густом облаке parfum'a, она проследовала к ближайшему пустовавшему столу. С проворством провинциального волокиты он кинулся придвигать ей стул.

— Коман пюиж ву зэдэ? — а про себя усмехнулся: «На каком языке ты будешь шептать в экстазе, седьмом по счету: „Merci, Alex!“?» («Твоя, Алеко!»)

Они обменивались фразами из разговорника.

— Фёзон консэнс. Же мапэль Сандро. Алон о ресторан лё суар.

— Же сюи оближэ дё рёфуз. Же маль о кер.

— Же сюи дэтранжэ. У нюиж аштэ лё гид? Же бёзуэн дюн шамбр пурюн персон.

—  Же пансрэ. Пюиж и ари а ля пье?

(«Давайте познакомимся. Меня зовут Сандро. Давайте поужинаем сегодня в ресторане». — «Я вынуждена вам отказать. Меня тошнит». — «Я приезжий. Где можно купить путеводитель? Мне нужен одноместный номер». — «Я подумаю. Туда можно добраться пешком?»)

До Мелильи плыли вдвое дольше обычного. Сомнительное удовольствие, черт возьми, подорваться на мине зимой: вода холодная… Из Яффы в Мелилью плыть два дня. А тут четыре дня в обстановке полного взаимопонимания. Опустим интригующие подробности, скажем только, что они условились встретиться в отеле «Савой».

В каждом уважающем себя городе есть свой отель «Савой». Относилась ли Мелилья к их числу, сейчас узнаем. Да, относилась. На Алексово «Гранд-отель Савой» извозчик скомандовал своей коняге: «Йалла!» Колесница загромыхала по портовым улочкам, пропахшим жареной рыбой, которую прямо тут же готовили на углях. Слева виднелись стены старинной морской цитадели. Потом свернули на тенистый современный бульвар, мощеный мелким булыжником и полный праздношатающейся публики.

— !!!

Мимический экзерсис «пропажа бумажника»… Нет, бумажник на месте. Но того, что в нем было, едва хватило на извозчика. Так вырытую ближнему яму маскируют ветками. А рука в белой перчатке уже берет чемодан. Тяжелая дверная карусель заглатывает Александра, и тот попадает в зону повышенной комфортности.

«А что как она объявится еще сегодня и надо будет заказать ужин?»

— Как долго мосье предполагает у нас пробыть?

— Зависит от… от… от того, когда отплывает пароход в Порт-Саид.

«Первым делом телеграмму Арону: ОБОКРАЛИ СРОЧНО ВЫШЛИ ДЕНЬГИ ПОСТ РЕСТАНТЕ. А ужин закажу в номер, скажу, запишите на мой счет. С чаевыми что-нибудь придумаем. Пойти и заложить часы? В Америке Шмулик подарил ему на прощание свои серебряные. Только не спрашивать: „Где у вас ломбард?“»

— Где у вас синагога?

Синагога была в шаговой доступности, ежели расстояние мерить шагами, — но не знаменитая «Ор заруа»[97], которую десятилетием позже построит любимый ученик Гауди Энрике Ньето, тот, что превратил Мелилью из занюханной деревни, способной привить отвращение к жареным сардинам на всю оставшуюся жизнь, в маленькую Барселону, жемчужину буржуазного модерна. И это, заметьте, когда архитектурный ротфронт в лице конструктивизма грозил Европе гибелью. Нет, без преувеличения знаково — не будем бояться этого слова, — да-да, знаково, что именно в Мелилье вспыхнет военный мятеж против леворадикальною конструктивизма в политике, который перерастет в гражданскую войну. При Франко город-герой Мелилья получит право беспошлинной торговли, порт будет называться в честь каудильо: «Порто Франко».

А пока что отель «Савой» был первой ласточкой модерна в «занюханной Мелилье». Испанией правил добрый король Альфонсо, он разрешил евреям, проживавшим в Испанском Марокко, заседать в местном собрании, учитывая число торговых операций, приходившихся на их долю. Короля подучили, что это ведет к процветанию края.

И пяти минут не шел Александр в указанном направлении, как увидал магендавид, вписанный в большое круглое окно, и прямо под ним вывеску: «Casa de empeños». Ломбард был в одном здании с синагогой. Пышнобородый мужчина в шелках и тюрбане восседал за конторкой, попирая телесами, столь изобильными, что и взглядом не окинешь, гору подушек и подушечек. «Не хватает, чтобы он же оказался раввином», — подумал Александр.

Синагога «Ор заруа»

— Мир.

— И благословение.

— Фёзон консэнс. Же мапэль Алехандро Аронсон.

Человек с наружностью Бога смотрел сквозь толстое стекло отчуждения на вошедшего и ничего не отвечал. Тогда Александр заговорил по-еврейски. Сегодня прибыл из Яффы пассажирским судном «Андалузия». В пути повстречалось другое судно — огромное, «тоже» взглядом не окинешь. В названии лишь четыре согласных. В Палестине семью Аронсонов знает каждый. Его отец — друг барона Ротшильда. И такая неудача: в порту украли все деньги, хватило только на извозчика, даже телеграмму не на что дать брату. Брат у него знаменитый на весь мир ученый, имеет свой автомобиль, который купил у Джемаль-паши… Это же надо, такая неудача… Чемодан оставил в отеле «Савой», а сам в синагогу, понимая, что единоверцы не бросят его в беде. Совершенно дурацкаяситуация. А ему еще плыть в Египет по делам чрезвычайной важности. В крайнем случае он может в залог известной суммы предложить часы — подарок брата, не этого, другого, в Америке. Их три брата и две сестры.

Александр старался внушить доверие к себе, а получалось наоборот. Однажды его выпроводили — его и Лишанского. Подвели к дверям и по-доброму так, по-семейному сказали: «Ступайте себе, ребятки, на здоровье», — в ответ на предложение отыскать воинственное еврейское племя, кочующее по аравийским степям под бой барабанный.

Тюрбан по-прежнему ничего не отвечал. Безразлично смотрел, как сквозь толстое стекло. Вдруг что-то написал (как на одном дыхании, на одном клевке перышком в чернильницу), чем обнадежил Александра. Сложил листок вдвое, запечатал перстнем (запечатлел Свое Имя) и позвонил в колокольчик. Мальчик на посылках тут как тут, кивнул и забрал письмо.

— Где часы? — по-эспаньольски, дабы не осквернить язык молитвы недостойным его употреблением.

Александр сразу не понял. Но в casa de empeños не принято повторять дважды.

— Ну?

Прикрыв часы ладонью, Александр поднес их к глазам.

— Хорошие часы, как драгоценные камни: ночью сверкают, днем тускнеют[98].

Ломбардист молча запер заклад, даже не полюбопытствовав взглянуть. А на прилавок положил две засаленные купюры.

— За серебряные часы!?

Господь Бог не снизошел до объяснений. Он был настолько хозяином положения, что Александр не отважился давать выход своим чувствам. Взял деньги и побрел на почту.

На этом череда испытаний для Александра не завершилась. Еще раньше, чем он вернулся в отель, Ангел Господень туда доставил записку: «Приезжий из Яффы заложил часы. Чужие».

При виде его, возвращающегося, швейцар чувствительно дал Александру понять, что таким не место в «Гранд-отеле Савой». О, если б под взглядами прохожих можно было превратиться в камень!

Подхватил чемодан — и в ночь. Кто тебя тянул за язык: остановился в «Савое». Тот, кто закладывает часы, в «Савое» не останавливается. Представил себе, как она подходит к стойке — застенчивая грация в облаке парижского парфюма: «Мосье Аронсон из Яффы…» — «Ах, мосье Аронсон, аферист из Яффы?» И усатые ухмылки вслед.

Пусть Александр никогда этого не увидит, но над своим воображением он невластен. Внутри человеческого существа живет еще одно существо, затравленное, корчащееся со стыда, с искаженной мордочкой. Что она подумает — она, тоже с искаженной мордочкой шептавшая: «Oh, Sandro, эйн камоха».

А что если б в минуту жестокого просветления ему все открылось? Воровке где-то Бог послал кусочек сыра, и уж она, не будь дура, давно села на сук подальше. Что для него предпочтительней: разочароваться в ней, оказавшейся заурядной корабельной воровкой, или в себе, который, как последний фраер, растянулся на собачьем дерьме? Признать ее дерьмом собачьим или себя — последним фраером? Перед таким выбором Александру не грозило оказаться. Свою жизнь он проживет под самогипнотический шепот: «Oh, Alex, таких, как ты, нет — эйн камоха».

Он тешил себя мыслью о телеграфном переводе на кругленькую сумму — как он явится в гостиницу «Савой» графом Монте-Кристо (в переводе Фришмана, на которого сворачиваешь с Дизингоф, когда едешь к морю). «Да вы знаете, кто я? Ваше счастье, что это все еще государственная тайна».

Азы драматургии: в первом акте оружие просто так не развешивают по стенам — в финале пьесы оно непременно подвернется кому-то под руку. И то же с жареными сардинками. Отвращением к ним «на всю оставшуюся жизнь» даже не пахло, напротив, их запах, донесенный с моря порывом ветра, наполнял рот слюною. Пальцы сами собою, с машинальной набожностью перебирающего четки, ощупывали монеты в кармане. Он шел на запах, как пес, пока не вышел к его истоку: под тусклым фонарем был установлен мангал, кругом которого толпились темные фигуры людей. Здесь курили гашиш, главную специальность Мелильи. За монету в пятьдесят сантимес он получил порядочный кулек пышущих жаром рыбок и теперь уплетал их с питой, сидя на корточках перед чемоданом, сошедшим за стол. В таких случаях говорится: ничего вкуснее в своей жизни он не едал.

— Аллан, Савой! — извозчик-кабил, его отвозивший, смотрел на него с неподдельным интересом.

— Аллан, — сказал Александр. Пасть ниже, чем он пал, было некуда, терять было нечего. — У меня украли все деньги.

По-испански мы ни бум-бум, а по-арабски, ну так… размовляем, «благо он нам как украинский».

— Мяза тафааль? (Что ты делаешь?) — берберы, те ведь тоже «по-украински» знают.

Если в Стамбуле подряд на переноску тяжестей держат курды, то в Мелилье извозом занимались берберы, точнее, кабилы. Это было еще до войны — Рифской, по названию горной местности, — в которой за шесть лет испанцы положили уйму народа, терпя от горцев-кабилов одно поражение за другим, и еще не известно, чем бы это кончилось, если б не Франко с его новосозданным Испанским легионом да помощь доброго соседа в лице генерала Петена, щедрого на горчичный газ.

(О Франко — и вообще на эту тему, — чтоб больше к ней не возвращаться. «Оба хуже» — такого не бывает. Всегда что-то хуже чего-то и соответственно наоборот: что-то чего-то лучше. Лучше птичий грипп, чем бубонная чума. Позабудем романы Хэмингуэя, «красоту любви», песни и марши тельмановского батальона, от которых так прекрасно и тревожно на сердце, и даже Орвелла позабудем, героя Гражданской войны, признавшегося однажды, что она ведется «ради всеобщей порядочности», то есть Испания в ней дело десятое (Орвелл, «Памяти Каталонии»[99]). Честно, не красуясь перед собою, взвесьте всё. Никого другого, кроме как самого себя, вы не обвесите. Голосование тайное, выбор ваш известен будет только вам одному… dixi.)

— Беда, — сказал Абд, так звали извозчика. — Как тебя зовут?

— Искандер.

— Что ты будешь делать, Искандер?

— Найду вора и отомщу ему.

— Это правильно. Мой отец, да будет благословенна память его, всегда говорил: «Месть — сестра справедливости». Ты настоящий кабил, Искандер. А ты знаешь, кто украл?

— Конечно. Запомни: я знаю все, только виду не подаю.

После этих слов Абд, что означает «раб», втянул голову в плечи, отвел глаза.

— На, возьми, — сказал он, какое-то время, по-видимому, борясь с собою. — Эти пять лир выпорхнули, когда ты расплачивался.

— Знаю. Оставь себе. Мой отец, да продлятся дни его, всегда говорит: щедрость — привилегия царей. Искандер царское имя.

— Послухай, Искандер, ступай до мени жити. Безоплатно. Пид лошадкой спати, — сказал и сам испугался своей дерзости. Но Александр дал себя упросить.

— Ладно, так и быть.

Абд всеподданнейше поделился с ним подстилкой. А так же своим гардеробом — справедливо рассудив, что шаровары с пузырем в промежности и чалма на голове, в урочный час становившаяся своему владельцу саваном, будут куда уместней европейской одежды. Только идя на почту, Александр теперь надевал никербокеры, пиджак с хлястиком и кепи, становясь велосипедистом-экстремалом. Пошла вторая неделя, как он великодушно позволяет проявлять в отношении себя гостеприимство, а в окошке «Poste restante», по-прежнему лишь сочувственно качают головой: «No, señor». У нее, той, что в окошке, лицо мечтающей выпасть из него в первые же раскрывшиеся объятья. А почему бы не раскрыть ей свои?

Глухим голосом:

— Значит, нет! — в отчаянии сдавил ладонями виски в кудерьках. — Значит… она умерла.

Как в кинематографе. Она смотрела на него, приложив кулачок к щеке, и беспомощно вздыхала. Если б титры по-испански! Так что ушел во всех смыслах несолоно хлебавши: ни денег, ни добычи.

— Ты хоть раз пробовал с женщиной?

Абд улыбается.

— С Маммас — сестренкой. Но ее выдали замуж.

— Это в честь нее ты назвал лошадь?

— Угу.

Лошадь тоже звалась Маммас, всегда сытая, всегда ухоженная, убранная как под венец. Абд поцеловал ей морду.

Для бедного кабила женщина — роскошь непозволительная. Но не возвращаться же в деревню, чтобы отрабатывать приобретенную в долг жену, как он отрабатывает приобретенную в долг лошадку. Он уже испорчен городом. Встречать пароход да покатать по бульвару парочку, услаждая себя зрелищем лоснящегося крупа бегущей Маммас, это не то же, что глядеть с утра до вечера в хвост буйволице через рогатину сохи.

Пару раз Александр наведывался в портовый тупичок — то одетый сумасшедшим велосипедистом, то в костюме местного уроженца. Так ловит аромат сдобы маленький савояр у дверей французской булочной — на полотнах Вильгельма Лейбла и Василия Перова. Но маленький савояр может вбежать в кондитерскую и набить себе рот сластями с прилавка — «отведать и умереть». А эти шалавы с розой — в разрезе у бедра — свою кузницу держат на запоре. Знают, чего ждать от изголодавшегося нищего, и требуют деньги вперед.

Как-то так само собой получилось, что Александр взял бразды правления кобылкой Маммас в свои руки. Не сказать, чтоб в полном объеме, но ежели под браздами подразумевать удила, то их-то он и перенял у недужного Абда. Ночью Абд метался и бредил на незнакомом Александру языке и не давал ему спать. Под утро Александр решил, что с него хватит и для них обоих лучше, если он отвезет Абда в больницу, а там разберутся.

Чему Александра учить не надо, это обращению с лошадью. В грядущем мире наше первое слово будет не «мама», а «дабл ю, дабл ю, дабл ю». И так же росший на природе ребенок учился запрягать и распрягать прежде, чем спрягать. Велика премудрость: провести в оглоблю, заложить дугу, по весу которой понимаешь, как нежно любил Абд свою Маммас. Пушинка! А шлея с исподу прямо бархотка, такою в жизни не намозолишь.

Подумал: «несчастный» — имея в виду не то странности любви, не то внезапную болезнь, как зверь набросившуюся на того, кто вчера еще был здоровехонек и всем видом своим говорил: что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Есть! Вчера еще ты был Абд, а сегодня этаким господином развалился в коляске. А на козлах у тебя Искандер, и едете вы в Госпиталь Паломников, который — резиновый и где Аллаху, справедливому, милостивому, предоставлено безграничное поле для бездеятельности. «Месть — сестра справедливости», — оправдывается Всевышний устами Абда, раба своего, и устами великого множества других абдов. Никогда не говори: «Что было, то и будет и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем». А вдруг сегодня деньги придут.

Алекс сделался возницей в Мелилье. Этим он только удружил членам корпорации возниц. Иначе пришлось бы пустить по кругу чалму в пользу коллеги, лишившегося заработка. А так его заработок при нем. Всем хорошо, одна лишь Маммас грустит. Ее больше не любят — не вынут камешка из копыта, не разотрут сеном, не поцелуют в уста сахарны, угостив в приливе нежности сахарком. Если б она умела петь или слагать стихи, она бы исполнила:

Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?
— шансон, который Алекс как-то раз услышал из-за дверей надымленной залы.

Мелилья

Вечерами он переодевался и шел потолкаться «среди людей». Затерявшийся на неведомом полустанке, он постепенно превращался в Абда, чувствовал себя проданным в абдство, как дико это ни звучало. Что там они себе думают? Сказано же: «И пусть брат твой выкупит тебя». Их, что ли, всех турки похватали? Завтра снова даст телеграмму. Телеграмма — это три поездки. А пароходы заходят в Мелилью от силы три раза в неделю, значит, недельный заработок кобыле под хвост.

— Война, — вздыхают извозчики. — Разве раньше бывало такое? Только из порта делали до пяти рейсов в день. В день, хабиби! (Арабский аналог «генацвале»). Пароход это гарантированный пассажир. А если тому поблизости, скажем, в «Савой», то успевали вернуться и снова. До трех раз. А пароходов знаешь сколько заходило? В день по два-три.

«Скажем, пять пассажиров в день, — прикидывает Александр. — Это же тридцать пять в неделю! Сколько телеграмм можно было отправить».

Как раз завтра «пароходный день». С утра у причала выстроилась вереница колясок, у Александра свое место. Возницы покорно ждут. У московиц в ходу поговорка: «ругается как извозчик». А в предгорье Рифского хребта «постийоны» (так их зовут в Марокко) услужливы до самоуничижения, разве что между собой бывают резковаты.

— Эй! Ты что — Мустафа? Повороти оглоблю.

Занявший чужое место ерепенится:

— Я так тебе поворочу, что Мустафу своего не узнаешь.

— Кончай базлать, козлы…

Гудок швартующегося парохода на время поглощает все остальные звуки.

— …не спорь, берберским языком тебе говорят: «Андалузия». Те же трубы.

— А почему ты решил, что те же? Может, это «Лузитания».

— А потому что «Андалузия» против «Лузитании» соринка. Знаешь, какая та была громадина? Одних американцев тысяча потонула.

— А она потонула?

— По ней торпедой дали.

— Фигасе, тысяча пассажиров! Это же возить не перевозить.

— Раньше двух не пойдут. Искандер, у тебя есть часы?

Александр сидит на облучке и с отвращением глядит на Маммас, которая задницей это чует. Сегодня три недели как Александр сошел на пристань, прошел таможню, сел на извозчика. Кто бы теперь в это поверил? А кто бы тогда в это поверил — что через три недели он сам будет этим извозчиком? Будет в арабском подгузнике и чалме дожидаться пассажиров. Случайно она села к нему. Как же ее звали?

«Куда едем, сударыня?» — «Сандро?!» — она узнала его. — «Сандро умер, у меня больше нет имени». — «Тогда и у меня его больше нет. Забудь, как меня звали. Эти четыре дня на пароходе самые счастливые в моей жизни. Таких, как ты, нет. Я в тот же день помчалась в гостиницу. Знаешь, что мне ответили?» — «Не говори, прошу тебя». — «Что ты вор. А я наверняка еще хуже. Бедный мой. Ты скрываешься от полиции? Гашиш, да?»

Показались первые пассажиры. Горб чемоданов на спинах носильщиков, один, другой, третий. Александр очнулся от своих грез, которыми по обычаю извозчиков коротал вечность. Каждый грезит на свой вкус. Мустафа, на чье место сегодня кто-то покушался, тот летает на ковре-самолете. Есть охотник сразиться с ифритом на глазах у всего измрана (совета старейшин). На вкус и на цвет, как говорится… Кому и кобыла невеста, а кому и царица Савская — кобыла.

— Куда едем? — оборачивается. — Ривка?

Та смотрит на заросшего арабского балаголу с навернутой на голову чалмой.

— Йалла, пошла! Ну, быстрее, шалава! — и со всей силы принялся хлестать Маммас. — Когда же, отъехав, остановился в неприметном месте, то простонал:

— Ривкэлэ… Как ты сюда попала? Деньги проверь. Где ты их держишь?

Ривка хранила деньги по примеру праматери Рахели. (См. Быт. XXXI, 34–35.) Хоть и поэзийная душа, а не признавала никаких кошельков, кроме самой природой предусмотренных.

— Есть? Покажи! Уф, слава Богу.

— Алекс, что это значит? Что ты с собой сделал? Что ты делаешь, пусти…

— Ривкэлэ, сестричка… поди сюда, Анитра, я же твой братик… Дай руку, смотри, я с ума схожу…

— Хорошо. Но не здесь же.

— Конечно, не здесь, моя радость.

Маммас дорогу знала и бежала легко и уверенно и остановилась сама.

— Что это? — входя и зажимая нос. — Ты здесь живешь?

— Ой, Ривочка, дай ротик, девочка!

— Алекс! Бедный мой… — вдруг ее осенило: — Тебя ищет полиция? Мы думали, ты в гостинице, в «Гранд-отеле». Ты попал в историю с гашишем? Ты прячешься от своих сообщников?

Мечты опасны не тем, что сбываются, а тем, что сбываются нежданно-негаданно, скоропостижно. Одно хорошо, что к неожиданному повороту событий привыкаешь еще быстрее, чем к запаху.

— Миленький… как же тебя угораздило?

Он начал рассказывать все по порядку, чего стесняться в Кровати Родной. Как четыре дня плыли…

(— Мы семь, — перебила она. — Слышал про «Лузитанию»? Арон обрадовался: «Сейчас Америка вступит в войну». А те не мычат не телятся. Одного корабля им мало, им надо, чтоб целый флот потопили.)

— …и четыре дня с кровати не слезали. И договорились назавтра продолжить в гостинице. А как расплачиваюсь с извозчиком, смотрю: деньги-то пфуч! Часы заложил Шмулика. Ломбард прямо в синагоге, у Бога под крылышком. Смешно сказать, сколько мне за них дал этот мерзавец. Да еще предупредил в отеле, что я ворованные часы ему снес.

Она не понимает:

— Арон же сразу телеграфировал… Даже не Арон из — Дамаска связались с посольством в Мадриде. Те должны были послать сюда «молнию», что берут мосье Александра Аронсона на полный кошт.

— It is interesting. Мы к ним сейчас прямиком. Я им покажу, как даму, которая меня спрашивает, шлюхой называть.

— Так она… она к тебе еще приходила?

— Как пить дать. Эйн камони (нет таких, как я), чтоб ты знала, — он засмеялся.

— Ну, это было с ее стороны бесстыдство. И рыбку съесть… — Ривка тоже засмеялась, и стало видно, как они с братом похожи.

— Что ты хочешь сказать?

— Такие на всех кораблях есть. Они с помощником капитана делятся. Ты наивный, Алекс. Она тебя хорошо пощипала.

Он молчал. Вздохнул:

— Женщина себя всегда прокормит. А я еще должен каждое утро благословлять Ашема, что не создал меня женщиной[100]. Мораль: первоначальный замысел всегда верен.

— Что ты хочешь сказать?

— Надо было наладить ту, с детишками. Она бы мучилась от нечистой совести. А у этой ни стыда ни совести. Ты права Ривочка… у-у, моя девочка, дай губоньки.

Название «Гранд-отель Савой» обязывает. Складки выутюжены до состояния лезвия, цирковые униформисты изображают прислугу, постояльцы — такие же статисты. Но вот к этому заведению, обмахивающему батистовым платком сверкающий штиблет, подъезжает коляска, и в ней совсем юная особа, по-дорожному одетая. Очевидно, что путешествовать в одиночестве ее понуждают чрезвычайные обстоятельства. Гора чемоданов.

А далее происходит стремительное превращение кучера в джентльмена. На нем бриджи, именуемые никербокерами, спортивного кроя пиджак и кепи. Униформист в замешательстве. Пируэт вращающейся двери — и в следующее мгновение вошедший решительной походкой направляется к администратору. Но тот уже и сам с выражением величайшей радости, какая только допустима приличиями, спешит ему навстречу.

— Произошло ужасное недоразумение по вине постороннего лица, к нам никакого отношения не имеющего.

Оправдания, извинения, сожаления мало-помалу усмиряют разбушевавшуюся стихию, грозящую отелю «Савой» неслыханными бедствиями.

— Мы повсюду вас искали, мосье. Денно и нощно, денно и нощно. Как только получили телеграфное сообщение из Мадрида. Мы не посмели привлечь к этому полицию ввиду деликатности ситуации, но мы делали все, чтобы вас найти, мосье Аронсон.

Прибежал сам господин управляющий. Он будет счастлив возместить мосье Аронсону репутационный и физический ущерб в надежде, что этот прискорбнейший случай навсегда сотрется из его памяти.

— И возместите! Вы заплатите мне стоимость моего проживания здесь за три недели. Ясно? А этому, что восседал, как Господь Бог, на подушках, еще предстоит хлебнуть. Не каждый удостоивается чести попасть в список личных врагов Джемаль-паши. Так и быть, приготовьте нам с мадам Аронсон лучшие аппартаменты, а там посмотрим.

— Разумеется, мосье. Покорнейше вас благодарю, мосье. У нас камень с души.

— И еще, — вдруг вспомнил Александр. — Как вы посмели даму, которая меня спрашивала, обозвать непотребным словом? Даже если б это и было правдой.

— Но, мосье, никакая дама не справлялась о вас.

Помещение, куда вселились «мосье и мадам Александр Аронсон», представляло собой анфиладу комнат вдоль протянувшегося на пол-этажа балкона. Во времена экипажей и элегантных наездников и наездниц, коим отводилась «велосипедная дорожка» — сирень обсаженная деревьями аллея, — окна, смотревшие на бульвар, приравнивались к первому ряду кресел в городской опере. Бульвар еще не превратился в провонявшую бензином и раздираемую гудками проезжую часть, когда праздничности и нарядности — фаза, через которую Мелилье с опозданием предстояло пройти, — будут предпочитать тихую улочку.

«Мосье и мадам Александр Аронсон» оприходовали Версаль, где их разместили: молочную в золотых кудерьках мебель, набивные лилии на штофе, произведения искусства — бронзу и сцены из блестящей жизни собачек, дам и кавалеров в золоте рам. Отдельный интерес вызвала картина против изголовья кровати: конь, который выше плеч становится обнаженным по пояс диким человеком, и кокетливо уклоняющаяся от его объятий красавица в неглиже.

— Обычно наоборот, — Александр вспомнил Маммас, вместе с коляской брошенную им на произвол судьбы. Когда они выходили, то на робкий вопрос швейцара, как с «этим» быть, он отшутился:

— Конягу на мыло, коляску на дрова.

Как по волшебству исчезла с боковой пристройки к синагоге крупными буквами надпись «Casa de empeños», и даже вход был наспех завален камнями.

— Бога нет, — разочарованно констатировал Александр, — с моим залогом смылся, подлец, — идея открыть при синагоге ломбард кого угодно подвигнет на богохульственные речи.

Откуда ни возьмись все тот же мальчик-посыльный. Протянул сверток и исчез так же внезапно, как появился. Подлец знал, что они сюда явятся, и трепетал. Александр ожидал найти там свои часы, но вместо них увидел часы, вправленные в двойной луидор 1789 года. Такие и король Альфонс не постыдился бы достать из-за борта парадного мундира, если бы не суеверный ужас перед монетой, стоившей другому королю головы[101].

— Ну, сестричка, что скажешь? Мы банкрот еще не полный?[102] Отец за такую вещицу не то что конюхом бы работал полгода — конем. Кстати, как его спина?

— Благословенно Имя. Разогнулся. Пришла дочка Ревиндера — и все как рукой сняло. Двумя пальцами что-то сделала. Настоящая волшебница.

— Надеюсь, Това пережила. Спасибо, что приехала меня проводить, а то я тут засиделся. Пора уже свести знакомство с генералом Мюрреем.

— Алекс, какой Мюррей? Кто тебя впустит туда? Тебе даже на пароход билет не продадут с твоим паспортом. Forget it. Мы с тобой плывем в Америку.

— Ты? В Америку? А как же твоя свадьба?

— Авшалом был послан связным куда-то и до сих пор не вернулся. Не спрашивай ни о чем, я сама только сейчас об этом узнала. У Арона дурные предчувствия, Сарра с ума сходит.

— Так-так, его в Каир, а меня в стойло… как Цвийку.

— Не завидуй ему. Он сейчас, может быть, где-нибудь под пальмой лежит.

— И с кем он там лежит? Узнаю прежнюю Ривкэлэ. Картина маслом — сливочным: «Ривка в ожидании жениха». Так можно хоть всю жизнь ждать — как ты. Почему меня сразу не предупредили? Чтобы спровадить? Я не Ёсик Лишанский и не Авшалом, мною не покомандуешь. Саррины дела. Она и от тебя избавилась. Ей еще отольется, увидишь. Ей надо было Авшалому телохранителя нанять, Лишанского или Абулафию. Чего я в Америке не видел? Я уже имел счастье. Не поеду. Здесь останусь. Знаешь, как я в Мелилье развернусь? Вон какие мне Бог часики послал, а это только начало. Нет, я банкрот еще не полный — в Америку ехать. Понимаю, Арон хочет послать меня подальше.

— Арон сказал, что ты отправишься со мной. Будешь Наш Человек в Америке. У тебя задание: собирать деньги для страдающих от войны евреев Палестины и оберегать меня. Потому что Шмулик рано или поздно сломает себе голову на бутлегерстве.

— А если я не поеду?

— А если из Мадрида напишут, что они ошиблись и это не тот мосье Аронсон?

— Рыжие сволочи.

Рыжая сволочь

Любовь к человечеству уравновешивается нелюбовью к каждому его представителю. Человечество отдельно, люди отдельно. То же у Арона: еврейство отдельно, евреи отдельно. По своей безрелигиозности Арон исповедовал туманную еврейскую идею, где на первых ролях выступал освобожденный Сион. Рыцари-звездоносцы, а не крестоносцы, высаживаются близ его опытной станции, короткий бой — и османы опрокинуты. В центре каждой баталии он сам. Он даже выходил на лодке в море, чтобы, качаясь на волне, видеть Шато де Пелерин. Тогда полнее представляешь себе чувства десантников.

Но это из области фантазий. А повседневность удручала. И московиц, по-прежнему воюющие с царем, какими бы лозунгами они не сотрясали воздух Палестины, и румынская крестьянская косточка, молившаяся на свою кубышку, и дервиши в драных лапсердаках, поклонявшиеся междометию, — все они были на одно лицо. Отвратительное лицо! С явными признаками вырождения, от чего предостерегают Ломброзо и Нордау. Антисемитскую карикатуру и карикатурой-то не назовешь. С арабами, сирийцами — никаких хлопот. Проще лишний раз объяснить: «Понимаешь, Насер, этому сорту семян нужно то-то, а зёрна в синих контейнерах провеивают еще затемно, на прохладном ветру», — чем терпеть социалиста с его идефикс: я ничем не хуже тебя, изволь без этих баронских штучек.

От Хадеры до Гедеры ни одна живая душа не сомневалась, что всему лучшему в себе Арон обязан своим «баронским связям». Даже Александр к нему в претензии: почему не порадел родному братцу — который в Ришон ле-Ционе получил под зад коленкой.

— Ну, во-первых, моя рекомендация в Ришоне возымеет противоположный эффект. У человека с улицы есть хоть микроскопический шанс. Беспросветная серость жюри нуждается в перчинке бреда: глядишь, бредовая идея и найдет себе покровителя. Во-вторых, просить за родственников, потакать родным глупостям — ронять себя.

Александр вспыхнул:

— Да, я знаю, ты выше всех.

— Раз ты это знаешь, то знаешь почему.

— I like it. Шимшон, говорящий загадками[103].

Разгадка: «Я выше всех, потому что это так. А не потому что это я. И не снизойду до объяснений тем, для кого это не очевидно».

И не снизошел. Смолчал, когда за месяц до выпускных экзаменов парижское отделение «Альянса» ошарашило его присылкой билета на ближайший пароход. По возвращении ему надлежало заняться инструктажем в Метуле, которой Барон определил быть житницей Палестины, а возможно, и сопредельных с нею вилайетов. Назвать вещи своими именами, коварство — коварством, было бы унизиться до объяснений с этими messieurs. Пусть их считают, что дипломированного агронома легко переманить высокими заработками, скажем, в колониях.

Из Метулы он будет изгнан за продажу нескольких мешков зерна арабам вопреки запрету расплачиваться зерном или продавать его иначе как через агентов «Альянса». Речь шла о трех-четырех мешках, уместившихся на небольшой повозке, запряженной ослом. Оправдываться ниже нашего достоинства, это как признать чье-то право подозревать нас в нечистоплотности. А если б сказали, что ты подкуплен враждебным озими червячком, ты что, тоже стал бы оправдываться?

Арон отряхнул прах Палестины от своих ног и подыскал для себя место в Анатолии, где сеял разумное, доброе, вечное. Всходы принесли только новые разочарования. Его протеже, в пыли подобранный им Аврум Скрыпник — двоюродный брат дяди Ёсика Лишанского — в видах «карьерного роста» возвел на него напраслину не менее гнусную, чем предыдущая, на которую Скрыпник в подтверждение своей лжи сослался как на общеизвестный в Палестине факт. Скрыпнику поверили тем более охотно, что Арон был не подарок.

Арон без лишних слов сложил свои манатки и уехал, куда бы вы думали? Назад в Палестину. Что же заставляет его всякий раз возвращаться в Землю обетованную, которая только на словах текла молоком и медом, но на деле сочилась желчью неблагодарности, горчайшего вероломства?

Любовь.

Или так: любовь? Но то, что страсть, — точно.

Идо Ковальский, о котором мы где-то уже слышали, организовал антрепризу «Терпсихора» («для мусек театра и танца» — что следовало понимать, как «für Musik, Theater und Tanz»), занимавшуюся устроением концертов, представлений, а также цирковых и других зрелищ. На одном из них Михл Гальперин был близок к тому, чтобы повторить подвиг Самсона.

С открытием боевых действий Идо Ковальский в мундире османа. Он принял на себя командование военной капеллой в Назарете и удостоился быть упомянутым в донесении доктора Мойше Неймана. Помните, что писал колагасы Нейман? «Идо Ковальский (еврей), дирижер оркестра 23-й части в Назарете, пришел послушать флейту паровоза, чтобы завершить музыкальное произведение „Дай бахан“ („Поезд“). Они сочиняют его уже месяц, и чиновникам нравится».

Вот она, бесценная в культурологическом отношении разведсводка. Из нее следовало, что этот палестинский Паганель — Ковальский был худой и длинный, как жердь, рукава мундира были ему до локтей, а штанины до колен — опередил Онеггера на семь лет. Музыкальный классик двадцатого века Артур Онеггер написал «Пасифик 231» (еще один «Дай бахан»), когда от Оттоманской империи осталась лишь гора мусора, которую разносил ветер, да лужи крови, которую лизали бездомные псы.

Ковальского отличала импульсивность, болтливость пулемета — согласно донесению Мойше Неймана, 700 слогов в минуту — и брызги слюны, стоять под которыми в жаркий день было почти так же приятно, как в Эйн-Геди под водопадами. Гиперобщительный и по роду своей антрепренерской деятельности и по складу характера, Ковальский знал всех, включая даже тех, кто знать его не хотел. Последнее не являлось для него препятствием к радостному порыву — поделиться очередным своим открытием.

— Царица Ночь в «Заколдованный флёйт» — бэсподобно! «Ария с ювелями» — фингерхен поцелуете. Бэсподобно! Я вам говорю, мосье Аронсон, зэен унд штербен[104]. А какой медведь имаю — бэсподобно! Первый любовник. Мамаш ходит в гамаш. («Мамаш» — «ну, просто» — вводное слово, рифмуется, помимо «гамаш», в которых ходит медведь, с русским «панимашь».)

Однажды в Хайфе, в ливневый потоп, от которого укрыться было негде, разве что под сводами «Сообщества», Арон оказался обречен на «матинэ» (музыкальный утренник) мадемуазель Клаудии Розлер. Перед входом рыдала тушью надпись готическими буквами: «Gott grüsst die Kunst» (Бог приветствует искусство). Помещение для концертов «Терпсихора» арендовала у темплеров[105].

«Бог приветствует искусство, а искусство приветствует Бога. Долг платежом красен», — с этим Арон и вошел, отряхиваясь.

— Мосье Аронсон, мосье Аронсон, бьенвеню! Мадемуазель Клаудия Розлер — бэсподобно. Услышать и умереть… услышать и умереть… «Последний роз летом» — фингерхен оближете.

«Последняя роза лета» не единственный цветок, украсивший программу концерта. Еще был «Венок из роз» Невина, была «Полевая розочка» Шуберта, были «Колокольчики мои, цветики степные» Булахова. Наконец коронный номер всех концертных программ: «Открылася душа, как цветок на заре» — ария из «Самсона и Далилы». Все по-немецки, под раскаты грома, доносившиеся с улицы.

Грядет война трех языков против одного языка, убежденного, что он превыше всех языков в мире, и потому победа за ним. Этот же язык преобладал среди публики. Если его и дискредитировал жаргон, то без четкой демаркационной линии: вот дети Лютера, по воскресеньям слаженно поющие лютеровские мотеты, а вот не знающая куда девать свою музыкальность черта оседлости. Провести четкую границу мешали немецкоговорящие евреи, которых, впрочем, была малая «горстка крови», их час заполонить Страну Израиля еще не настал.

Французская, арабская и русская речь звучали изредка, еврейской или турецкой речи совсем не слышно. Еврейский как язык обихода — дело молодое, родничок не зарос. «Йуху, Цвийка!» — и на танцульки. Протирают сионистские штаны не в концерте у темплеров, а до хрипоты заседая в поселковых советах. Что до турецкого — языка свирепо вращающих рачьими глазами янычар — что ему здесь делать? А другому турецкому и другим туркам неоткуда было взяться в Хайфе.

Ковальский носился взад-вперед, кидаясь к одному, другому, третьему. А то становился у сцены лицом к залу, широко расставив ноги и уперев руки в бока. Когда вышла певица, он подал сигнал публике своими размашистыми аплодисментами, после чего сел на ближайший свободный стул, присоседясь к Арону.

Певица вместе с мамашей гостила у своего дяди-пастора. Хотя Бог и приветствует искусство, но не всегда в лице своих служителей. Пастор избегал субботних matinee, предпочитая готовиться к воскресной проповеди. Зато его сестра с упоением внимала голосу дочери, девушки лет двадцати, обучавшейся пению у маэстро Беллиа у себя в Вюртенберге.

Об этом Арон узнал от Ковальского. Тот первым делом кричал: «Бэсподобно! Брава брависсима!» — и, задав градус восторгам, пояснял шепотом:

— У пьянофорте мосье Гонт, персональбухгальтер баронин Опенгеймер. Фингерхен пьяниста. Бэсподобно.

Действительно на сцене стоял рояль (Pianoforte). Страницы пианисту переворачивала супруга. Заранее привставала, слюнила пальцы и по кивку мужа мигом перелистывала.

Музыкальный утренник не предполагает антракта. Одарив мадемуазель Розлер стоявшим наготове букетом (на что ответом был застенчивый книксен, а у самой щёки — пунцовые, как розы), Ковальский потащил Арона в комнату, служившую артистической гостиной. Арон не воспротивился.

— Фрейлейн Розлер, фрейлейн Розлер…

Заметив Розлер-мамашу, Ковальский расшаркался:

— Ах, гнедиге фрау… брава-брависсима… фрейлейн Нахтигаль. (Фрейлейн Соловей.)

Потом обнялся с маленьким, ему по пояс, господином, в котором Арон признал насекомое, пожирающее посевы. При виде Арона насекомое оборотилось к нему гузкой. Естественно — эти господа из «Альянса» с ним не знались.

На подступах к артистке выстроилась небольшая очередь из желающих на словах, а не только битьем в ладони выразить «как им понравилось — как». Арон перехватил ищущий поощрения взгляд аккомпаниатора и шагнул к нему:

— Avec un parfaet ensamble[106].

— Nicht jeder kann das wertschätzen[107], — но тут кто-то окликнул аккомпаниатора по имени: «Людвиг!»

Арон с его женой остались вдвоем.

Явно старше Арона, с ясным строгим челом. Прекрасные серые глаза честно смотрят на собеседника, чуть кося. Чуть впалые с естественным румянцем щеки… (А вы думали, он влюбился в непропеченую вюртембергскую печеньку, сошедшую с неумело писанного семейного портрета под названием «Домашний концерт»?)

— Арон Аронсон.

— Генриетта Гонт.

Протянутую ему руку Арон пожал своим тяжелым мясистым пожатием. Что-то надо было сказать — как-никак она тоже участвовала в концерте.

— В Палестине рояль еще большая редкость, чем автомобиль.

Сколько лет пройдет, прежде чем он приобретет автомобиль.

— Но пианино в русских семьях не редкость, — заметила она.

— Я родился в Бакау, это Румыния.

— Я решила, что вы из России. Извините… то есть… я извиняюсь, потому что я ошиблась… я хочу сказать, что того, кто из России, не должно было обидеть, что я извинилась… если бы он нас слышал… Извините, я смущена.

— Я прошу вас.

— Я уверена, что в румынских домах тоже можно встретить… музыкальные инструменты.

— Если граммофон считать музыкальным инструментом, то да.

— Конечно, рояль — большая редкость. Но автомобиль все же большая. Я еще не видела здесь ни одного автомобиля и вряд ли увижу.

— За один ручаюсь. Увидите и сразу вспомните аллею Победы (Siegesallee).

И как он угадал, что Гонты из Берлина. А после Берлина очутиться в Хайфе… тяжко. Если только, подобно темплерам или палестинофилам, ты не побуждаем высокими идеалами. Баронесса Кон-Опенгеймер была ими побуждаема. Ей не давали покоя лавры барона Ротшильда, и она ухватилась за идею, которая нашла поддержку в Сан-Суси: построить Technikum на склоне Кармеля — «Кармила», как еще тогда писали. Не спрашивайте, кто будет в нем учиться — ослы из ближних деревень? Точно не дети богатых хайфских сефардов, которым, эх, хорошо в стране турецкой жить! Они посылают своих отпрысков в здешний французский лицей. Там три четверти учащихся — израэлиты, готовые продолжить «дело» отцов.

Сказать, что Людвиг был согласен со своим молодым другом и потому не схлестывался с ним в затяжном споре — ткнуть пальцем в небо. Спору нет, небо над Берлином, еще парадным, прусским, не знавшим вражеских эскадрилий, — оно свое, родное. А над этими отвратительно сложенными домишками небо по полгода, как крыша в сталеплавильном цехе Круппа. Но коммерческий консультант госпожи баронессы в должности прокуриста не смеет, не может и не должен подвергать сомнению целесообразность строительства Техникума. Порядочный человек, каковым он являлся, да еще немец Моисеева закона — то есть вот с такими пиками прусских усищ! — поступив на службу, видит лишь то, что ему положено видеть, и делает лишь то, что ему надлежит делать, не отвлекаясь критическими рассуждениями на общие темы. В этом залог успеха, и к этому призывает трудовая мораль. А для немца «Arbeitsmoral über alles». Лучше поговорим о музыке.

— Говорят, что душа у меня бухгалтера, а пальцы музыканта. Но пальцы музыканта растут из души. Поэтому и душа у меня музыканта. Если тебе, Арон, звуки дарят наслаждение, то поверь: исторгающий их из инструмента испытывает такой прилив духовного величия в этот благословенный миг… такой… который вздымает в надзвездные выси. Я играю «Adaggio religioso». Я отрешен. Что мне горести и печали… где-то там далеко внизу…

Говоря так, он берет аккорд, другой и, посетовав, что на всю Палестину только один настройщик, и тот не отличит сексту от тритона, начинает играть. Из-под его «росших из души пальцев» льется музыка, какую не сыграешь ни на одном граммофоне — граммофоны в Зихрон-Якове играли то же, что и молдованские цыгане.

Генриетта слушала, закрыв глаза, покачиваясь, порой с настойчивой силой, всем телом. То, как глубоко ее ногти входили в его ладонь, Арон соизмерял с приливами духовного величия, которые от Людвига передавались ей. О, как в эти мгновения он хотел бы быть на его месте. Впрочем, их, Гонтов, Бог тоже замкнул на самих себя, не дав продолжиться в потомстве.

Они занимали дом посреди высохшего сада. К огромной зале со всех сторон примыкали классные комнаты. Дом был задуман как школа для девочек, но вместо этого сюда поселился мулла одной из двух хайфских мечетей — церквей в Хайфе куда больше, и лютеранских, и католических, и монастырь впридачу. (О еврейских молельных домах современный энциклопедический словарь, который с «ятями», умалчивает.) Потом мулла преставился, сад высох — тому, кто вкушает прохлады в Джанне праведных, он ни к чему. Его преемник насадил себе земных кущей в другом месте, а дом приобрела палестинофильствующая баронесса Кон-Опенгеймер для нужд «Хильфсферайна».

И недели не проходило, чтобы Арон не наведывался сюда. В Европе садишься в вагон поезда — ну, сколько бы ты добирался до Хайфы из Метулы? Час? Меньше часа? Тогда бы он приезжал-приезжал, все чаще и чаще, да незаметно и переселился бы к Гонтам. У него там своя комната. Такая перспектива рисовалась в сладостном ужасе. В реальности она пугала. Раскрытому настежь окошку в гористой зеленой Метуле ни за что не задружиться с окном, в котором глаз различает лишь мертвый кустарник да еще что-то сухорукое.

— Генриетта, Людвиг, я должен с вами объясниться. Я готов отказаться от переезда в Анатолию, я готов остаться здесь. Но здесь — это у вас. Я предан вам обоим всей душой. Скажи, Генриетта, что эти толстые пальцы крестьянина достойны тебя не меньше, чем скользящие по клавишам чуткие пальцы пианиста. Людвиг, останешься ли ты моим другом?

Сидевший за пианино Людвиг заиграл «Лунную сонату». Был вечер, свечи в пианинных канделябрах оплывали.

На откинутом пюпитре вместо нот стояла раскрытая книга: «Три сердца» Эдуарда Рода.

— Останусь навсегда твоим другом, Арон. Ты молод телом и прекрасен душой. Я сказал Генриетте: как нам жить вместе, решать ей. Я приму все. От вас я приму все, — повторил он.

— Арон, уезжай в Анатолию. Из нас ты самый молодой. Испытаем себя разлукой, и если мы ее выдержим, если ты ее выдержишь… — она порывисто подошла к пианино и прижала к груди «Три сердца».

Самое время брать Тристанов аккорд, «символ неутоленной страсти, может быть, даже обоюдной и оттого только более мучительной». («/Кларисса/ неделями отказывала в близости Вальтеру, если он играл Вагнера. Тем не менее он играл Вагнера; с нечистой совестью, словно это был мальчишеский порок». Роберт Музиль, «Человек без свойств».) Но Людвиг музыкален на прусский лад, он не распознал бы себя в вагнеровских гармониях.

С тайным облегчением Арон в одночасье собрался и уехал — культивировать злаки там, где до сих пор росла лишь низкорослая османская пехота. В своем донесении майору О’Рейли из Метулы военврач Мойше Нейман так описывал личный состав 137 курдюка: «Все слабые, низенькие, разутые. Только один в ботинках. Прибыли с Ливанских гор». В 1915 году турки протянут рельсовые пути до Метулы.

«Стрелы, напитанные желчной иронией…»

Стрелы, напитанные желчной иронией, направленные против «турка — полумесяцем ноги». Наш турок — комически-злобный персонаж европейских мюзиклов XVIII века. Пишущего по-русски несет по течению: злая туретчина.

Каждый народ сообразован с какими-то нуждами целокупной человеческой расы, будучи наделен кто одними, кто другими присущими ему свойствами: верностью, трудолюбием, чувством прекрасного, склонностью к наукам и т. п. В этом состоит смысл разделения людей по «группам крови» — на германцев, славян, варягов, романские народы, балканские и т. д. Чем же руководствовался Творец, создавая турок, ибо нет ничего, что не имеет цели и не являлось бы частью общего замысла? Они посланы нам в наказание за грехи наши.

Эту гиль я читал у Бердяева, отдельными пассажами которого, может, и восхитишься, но в общем думаешь: ну и дурак же вы, ваше благородие, настоящий русский интеллигент. Жестокость и ограниченность турок — притча во языцех. Турецким наследием объясняют национальные черты аборигенов разных краев и «краин». Схлынуло османское море, оставив после себя, как после пикника, обглоданные кости да ржавые в зазубринах от консервного ножа банки. Иной балканский просветитель мог бы спеть, обратясь к своему племени: «Не скоро ржавчину турецкую ты смоешь». (Князь Василий Голицын в «Хованщине»: «О, святая Русь, не скоро ржавчину татарскую ты смоешь».) Не знаю, объясняют ли наследием мавров, «арабской ржавчиной», бьющую все рекорды жестокость испанцев — ведущих ли охоту за американским золотом или на еретиков в Нидерландах, или истребляющих друг друга в Гражданскую войну: утверждают, что каудильо тянул с окончательной победой, только бы угробить побольше республиканцев, которые в свой черед… Да чего там говорить.

Какая глупость — мериться прошлой жестокостью. Поиски истины обернутся происками врага, настолько истина неприглядна. Обычай мериться чем бы то ни было «заточен» на победителя. А победитель это тот, кто грабит, насилует, убивает. Самозабвенно крушит алтари чужих богов. И турки не всегда бывали свирепы, а лучше сказать, не со всеми. Веротерпимость — условие господства над покоренными племенами. В то время христианские королевства искореняли ересь не только на горе другим, но и себе на погибель. В «стране святых чудес», Европе, верхом абсолютного цинизма, выражаясь языком современности, было бы позволить каждому жить по своей вере и по своим законам. Попробуй скажи, что за веротерпимостью стоит государственный расчет. Расчетливый государь, движимый земной корыстью, — воплощение Зверя. Истинное царство не от мира сего. А что великие земные царства погибнут — это изо дня в день твердят с амвонов церквей, которых нет прекрасней, — под звуки, которых нет сладостней и возвышенней. Осанна в вышних! Христианское рыцарство — оно же воинство небесное.

Решено, не будем мериться жестокостью: кто меньше преуспел, кто оказался слабейшим и меньше вспорол животов. Жестокость преумножалась веками и тысячелетиями, и нравственный закон, как любой другой, не имеет обратной силы.

Новейший переучет ценностей: фальшивыми признаны вчерашние брильянты чистой воды, а вчерашние пороки сияют добродетелью. Ревизия, начавшаяся с Нюрнбергского процесса и создания государства Израиль, набирает силу. Женский контрацептив уравнял женщину с мужчиной еще в одном пункте. Толковать о сопутствующем этому исламском воспалении — уклониться от столбового пути романа, который о другом. Что до ислама, то дайте срок, он еще станет паинькой. Кратчайший путь к этому — национализм. Мы, правда, хорошо помним «прогрессивный» панарабизм, «национальный по форме, социалистический по содержанию» под неусыпным оком восточных деспотов. С первой попытки сорвалось. Но еще не вечер, а скорость ветра неслыханная. Кто бы вчера мог помыслить, что власа юных немецких турчанок — цвета и блеска воронова крыла — вскоре укутает платок, придав головам инопланетную яйцевидность? Или место гомосексуальной любви, с триумфом оправданной, займут на скамье подсудимых прогрессивные практики по раскрепощению детской сексуальности?

Исламу уже привит национализм, и повторная попытка светского его перерождения не за горами. «Исламский ужас» нас не ужасает. И сейчас ислам больше отговорка — название нефтедобывающей компании, от доходов которой кормится национализм, в принципе любой, но здесь арабский, идеологизированный претензией на Святую Землю. Турция над нею более не властна. (Разве что как культурный реликт сохранилась оттоманская стража у Гроба Господня.) И хотя Анкара выступает почетной болельщицей в спорах о сувернитете над Иерусалимом, реальное чувство утраты у нее скорее может вызвать плохо лежащий Крым.

Национализм в отсутствие племенного бога нацелен на культуру. Нет, не целится в нее по-геббельсовски из пистолета, а творит ее из себя. Подобно шелкопряду, окукливается шелковой нитью. Тогда как религия, став великой монотеистической идеей, внеположна культуре, лишь передала ей эстафету ваяния племенных божков. Культура — национальный гимн. К чужому, к чужим беспощадна. Самые истребительные войны ведутся в утверждение культуры, и кто этой культурой вооружен до зубов, кто впитал ее с молоком матери — самый воинственный. Иначе быть не может. Культура одновременно и ты сам, и осознание себя связующим звеном между предками и потомками.

А для нас культура не более, чем подножка цивилизации. В силу недоразумения цивилизацию размещают на склоне культуры — мол, ее пик пройден. Природа этого недоразумения ясна: «синдром жены Лота». Не всякий, как мы, молится на цивилизацию. Мало кто готов приравнять триаду «религия — культура — цивилизация (Бог)» к спиральному витку по восходящей. «Жёны Лота» съезжают по нему, как с горки, с ностальгическим («остальгическим») ветерком. Но между верой в бога и Тем, в Кого верят, нет ничего общего. Настолько же, насколько нет ничего общего между иудаизмом и сионизмом. «Иудаизм и сионизм несовместимы» — написано на Ста Вратах[108].

Транспарант в религиозном еврейском квартале Меа Шеарим. Иерусалим

Возразить, что еврейская традиция — это и есть еврейская культура? И обратно: еврейская культура — это и есть иудаизм? Но иудаизм от этого категорически открещивается — именно так, «открещивается»: у христиан культура, а нам, с виду горбатым, лепота их претит языческая. Кто возражает: «Нет, есть еврейская культура», — тот согрешил против ЙХВХ, Ашема, Имени. Осквернил Тору светским прочтением. Цитатами из нее наглец думает укрепить стены незаконной застройки, самочинно названной им Храмом. Храм отстроит только Машиах. Потому на каждом из Ста Врат наклеено по-английски объявление: «Judaism and Zionism are not compatible». Почему не по-еврейски? Забудь меня, десница моя, если когда-нибудь я начертаю «сионизм» письменами Бога. И если я произнесу это слово на святом языке, прилипни язык мой к гортани моей.

Но еврейский национализм — такое же засеянное ячменем поле чудес, что и Меа Шеарим: сторицей родит он еврейскую культуру, черпая в Торе на потребу своим светским затеям все подряд. Не Торой создался нынешний Израиль, но национализмом и Катастрофой, которую Тора, иудаизм не замечают, но которая пожрала мир еврейский традиции, олапсердаченный, пейсатый, — поглотила его, как если б он был Корах… или… он и был Корах? А никакой не сионизм (да прилипнет язык мой к гортани моей). А там подслеповато мерцает огоньками безымянный и безмолвный борт, который взором не объять…

Перейдем от слов к делам

Вернувшись из Анатолии, Арон пустился во все тяжкие предпринимательства. Вместе с неким Лерером из галицийской Равы-Русской, таким же одиночкой по жизни, как он сам, Арон открыл бюро агротехнических услуг широкого спектра: от помощи в реализации того, что именуется емким словом «сельхозпродукция», до поставок того, что именуется не менее емким словом «сельхозоборудование». Бюро просуществовало год и два месяца.

— Я не рожден для счастья, как своего, так и тех, кого хотел бы осчастливить, — сказал Арон.

Лерер принял это на свой счет.

— Оставь, я счастлив. Случайная неудача меня не выбьет из седла, — только что расстроилась сделка по продаже уже заказанной жнейки. — Я всегда знал, что Мизрахи не покупатель. Полжизни копил на лобогрейку, а в последнюю минуту не хватило духу заплатить. Такие не могут расстаться с деньгами.

Днем раньше, у Гонтов в Хайфе, Арон «репетировал» предстоящий разговор с компаньоном: «Я не создан для этого… не создан для этого…» А растущие из души пальцы Людвига лунатически наигрывали арпеджио, полные лунного света, — это был тик своего рода. Безостановочное обсуждение геометрической фигуры, которую они втроем составляли — Арон, Людвиг и Генриетта, — всегда сопровождалось «Лунной сонатой».

— Скажи, Франц, — так звали Лерера, — а если я заболею малярией и умру? Ты закроешь бюро или найдешь мне замену?

Это был вопрос, который Людвиг задал Арону: «Я уже не молод. Если я умру, вы сумеете жить вдвоем? Или найдете мне замену? Молчи, Генриетта, я знаю, что я говорю».

Неужто ради этих разговоров, томных, ни во что не изливавшихся, как Тристанов аккорд, Арон вернулся в Палестину, кишмя кишевшую «болотными торгашами»? (Иначе он не называл мёрших от малярии московиц — рыжая ты сволочь.) И да и нет. Для возвращения имелась еще одна причина, быть может, самая веская: «Блажен, кто отыскал разрыв-траву».

Арон, с отроческих лет заядлый травщик, сам сшивал альбомы и засушивал в них «флору территории». Собирателем он сделался, впечатлившись «Агадой цветов» — «Агадат прахим» Мапу. В этой сказочной истории Мапу рассказывает, не без оглядки на своего любимого Андерсена, о диковинном цветке, «снежате багрянородной» («шелагия кейсарит»). Поздней младшая сестра Арона станет фанатической «мапкой». Как мы помним, в полудетских своих мечтах Сарра Аронсон воображала себя мессианской невестой, Саррой из Жолкева.

Сюжет. Герой — возможно, даже сын праведного царя Езекии Ахарон — отправляется в горы с луком за спиной и полным колчаном стрел. Увлекшись охотой, царевич Ахарон не замечает, что он уже высоко в горах. Вокруг лежит манна небесная. До этого Ахарон видел ее издалека и ни разу не пробовал, какая она на вкус — обжигающе-холодная. Обессиленный царевич опустился на землю и прислонился к дереву… Проснувшись же, почувствовал, что не может шевельнуться. Своими прекрасными, как червонное золото, кудрями он примерз к коре. Теперь он сам сделался добычей для диких зверей — ему не дотянуться до лука со стрелами.

Уже начало темнеть, слышится отдаленное уханье ночных птиц, рев медведей, визгливый лай шакалов. Вдруг он почувствовал, как кто-то срезает примерзшие пряди. Это была Снежата Пурпурная, дева-цветок. Скрытые от человеческих глаз девы-цветы — вагнеровские BlümenMädchen, цветущие бахурот Мапу, les jeunes fills en fleurs Пруста — холодные и чистые, как снег, забрызганный чуждой им кровью, они не знают ни увядания, ни смерти, как, впрочем, и жизни. Но одна, увидав юношу, обреченного на растерзание хищниками, пленилась его живой красотою. «Я хочу ожить, чтобы спасти его, — шептала она. — Хочу, чтобы ножка моего стебля превратилась в пару прелестных маленьких ножек». — «Ты хочешь воспользоваться его охотничьим ножом? — спросил оснеженный Хермон. — Хочешь перерезать стебель, через который я питаю тебя, а после освободить Ахарона, царского сына? Но его жизнь означает твою смерть. Лишенная моих соков, ты зачахнешь уже наутро и больше не будешь ему нужна». — «Я готова отдать все за то, чтобы пурпур моих ланит затеплился настоящей кровью. На что мне холод бессмертия?»

Глубокой ночью вернулся царевич во дворец отца своего. А во сне ему явилась девушка необычайной красоты. Ему снилось, что с нею одной делит он ложе. Больше не ночует он в Кровати Родной, переплетаясь ветвями с братьями, сестрами, отцом, матерью — тогда еще жива была Малка Двойра. И когда посреди ворочанья, даванья коленом сдачи во сне и наяву он просыпается, то первое, что слышит, это: «Ой, смотри, что у меня тут под ногами?» — Ривка достает из-под сбившегося в ком одеяла, одного на всех, красный цветок, похожий на анемон, только величиной с зубастый подсолнух. «Не трогай, это для моего травника. Я отыскал это на южном склоне Хермона».

Страсть натуралиста, помноженная на страсть к этой земле, помноженная на просто страсть (Генриетта Гонт), понуждала его уткнуться лицом в цветастый подол Палестины. Арон восторженно зацеловывал каждую травинку, каждую тычинку, перенося их в древнейший антураж. Опустившись на горную гряду Антиливана, Сыновья Сил Господних — Бней Элоим — входили к обретшим в их глазах прелесть дочерям земли (Быт. VI, 2). Тогда-то эти небесные пришельцы и оплодотворили землю семенем первых злаков.

Арон подолгу бродяжничал в тех местах с котомкой и альпенштоком взамен лука и стрел, но лишь post factum, в анатолийской ссылке, осознал, чем были виденные им однажды дикорастущие колосья: он стоял в полушаге от главного открытия своей жизни. Но оказалось, не так-то просто сделать эти решающие полшага. Как удаляют неугодные сообщения в интернете, так природа скрыла праматерь зерновых. Нигде он не мог отыскать всходы семени небесных пришельцев. Это сегодня установлено, что родиной злаков являются земли Благодатного Полумесяца: Месопотамия, Левант. Обычно берется широкий охват, но можно сузить размеры колыбели до окрестностей космодрома Эш-Шейх — он же Хермон. Там впервые был выпечен хлеб наш насущный — отнюдь не в предгорье Арарата, к чему склонялись ученые умы того времени, отдавая пальму первенства triticum araraticum.

Поиски заняли несколько лет. Могли растянуться на всю жизнь — тогда стали бы целью жизни, тем, что другими зовется навязчивой идеей. Арон справится с этим быстрее, а конец свой хоть и найдет в горних высях, но не на вершине Антиливана. Он неделями отсутствовал в бюро, и Лереру приходилось напрягать память, чтобы вспомнить внешность своего компаньона. А раз не узнал-таки: тот появился исхудавший, с пятинедельной бородою, на пятой неделе начавшей терять свой окрас, с глубоко ввалившимися глазами, впавшими щеками и висками. Рыжие ресницы — единственное, что осталось от прежнего Арона, щекастого и мясистого.

— Ну что, нашел?

— Нет.

Случалось Лереру быть с ним. Один одиночка по жизни делил свое одиночество с другим одиночкой по жизни, шагая кремнистыми зигзагами или ползком передвигаясь по редким нездешним лугам. «Эврика!» — сколько раз слышал Лерер этот возглас, чтобы в следующий момент услышать: «Я не создан для этого… не создан!» Арон рыл носом землю в самом что ни на есть натуральном виде: натуралист обладает собачьим нюхом. Как охотник — собачьим слухом.

С ликвидацией фирмы «Aharonson & Lehrer» последний вернулся в Галицию. Навсегда. В начале двадцатого века нашему брату поселиться в австрийской Галиции навсегда — то же, что примерзнуть кудрями к дереву в лесной чащобе на ночь глядя. Вся надежда на своевременную смерть. На то, что он околеет прежде, чем его растерзают дикие звери.

Во дворе Арон возвел дозорную туру, не привлекая арабскую рабсилу. Этого потребовала сознательная Сарра. Каменщиками были Шимон из Адена и Йоси из Алжира, один не выговаривал «с», другой — «ш».

— А потом Йоши и Симон будут строить Третий храм, так я понимаю?

— Да!

Написавшая «Клятву Гидеонов», четырнадцатилетняя участница ночных набегов на «мадиан», плакавшая над «Провидцем» Мапу, в разодранной рубашке сидевшая «шиву» — наблюдавшая траур — по той Сарре, она топнула ногой:

— Да! Да! Да!

— Пусть сперва поупражняются у нас во дворе.

Башня перед домом — посильное подражание замкам на Луаре. Сердцу не прикажешь, а значит, и чувству прекрасного. Держать голубей он не собирался — вопреки ехидным прогнозам Александра, возвратившегося из своего первого заокеанского плавания. Теперь Арон занимал отдельную комнату, непонятно почему прозванную «Мадридом». В ней стояла кровать шириной с гроб — чтобы другим не было места, а ему шире ни к чему. Об этом уже говорилось, но по мере приближения к развязке все окрашивается в багровые тона.

Картинка с натуры. Подложив под затылок котомку, из которой достал абайю, служившую ему подстилкой, а по ночам и одеялом, Арон мечтательно смотрел вверх. В зубах сухая выгоревшая былинка. В августе на Хермоне выше тридцати градусов по Цельсию не бывает. В руках у него ножик, он пытается вырезать свирель. Когда-то умел, но позабыл. Пробует: фьють, фьють, — снова стругает, пока, порезавшись, не отбрасывает несвистящую свистульку. В ушах такой гомон, что и без свистульки хорошо. Понимать бы птичий язык. А в глазах отражается высокое небо, а еще Некто, с горней неприступной высоты взирающий на чадо свое. Их взгляды встретились.

Солнце стояло в зените своего пожара — огненно-рыжий Шимшон[109] с горящими глазами рыщет по небу. В поисках спрятавшейся от него нэкейвы он извергает протуберанцы оргазмов. Вслед за тенью, втягивающейся в дерево, Арон подтягивает к нему подстилку, позабыв, что сын благочестивого царя Езекии примерз кудрями к стволу.

Ненавистники еврейства именем культуры — национальной песни всех «племен и народов», кроме одного народа, избранного Богом в лишенцы, стоят на своем: народ этот, лишенный своей культуры, только и делает, что всё прикарманивает. Хуже: свалили всё в одну кучу, смешали пуччини с паганини, набили полный рот безе, запили вагнером, потом сорвали листа и подтерли шопена, а произведенный продукт назвали цивилизацией.

Арон непроизвольно отсосал кровь на пальце, и — о чудо! ему сделался внятен язык птиц. «Самсон! Чик-чи-рик… Слышишь, Самсон? Брунгильда будет твоей, — щебечет птичка, кружась над деревом. — Спеши за мной, я укажу тебе, где она скрывается».

Это повторялось раз за разом. С криком «эврика!» он нырял в девственные заросли, но уже мгновеньем позже оттуда доносилось: «Мне не дано… не дано… не дано…»

Но птичка кружила и кружила: «Спеши за мной, я покажу тебе дикорастущую пшеницу».

— Эврика! — и вдруг тишина. «Блажен, кто отыскал разрыв-траву»[110].

Арон опубликовал отчет о своем открытии в журнале американского евгенического общества. О ту пору евгеника была в почете, обещая способствовать увеличению «суммы счастья» как никакая другая наука. На нее еще не пала зловещая тень, как не пала она и на кумиров Арона — Ломброзо и Нордау. Прикладная ботаника представлялась одним из подразделений нового учения. Университет Беркли оценил уникальную коллекцию дикорастущей пшеницы-двузернянки (дикой полбы) в сто долларов золотом — ровно во столько Арону обойдется подержанный «рено», свидетельствовавший смену политической ориентации Джемаль-пашой: до вчерашнего дня сторонник сближения с Антантой, отныне он передвигался исключительно на немецких машинах.

Арон подписал восемнадцатимесячный контракт с департаментом земледелия Сев.-Амер. Соединенных Штатов. Исследовательский отдел университета Беркли пожелал видеть его в числе своих сотрудников — правда, все ограничилось лишь благими пожеланиями, но причины тому были уважительные, чтобы не сказать судьбоносные. Доктор Леви Гарфилд, многомудрый декан берклиевского биологического факультета, намекнул, что альтернативой может быть экспериментальная лаборатория где-нибудь, ну, скажем, в районе Акрской бухты. «В Атлите!» — вырвалось у Арона. «В Атлите», — согласился доктор Гарфилд — и, отвернувшись, протер пенсне. Он был, как сказали бы мы, «уэсп» (WASP — White Anglo-Saxon Protestant[111]). Он был им в неменьшей степени, чем майор О’Рейли был добрым ирландским католиком. Но в одном эти двое из противоположных станов полностью сходились: колонизация Палестины евреями угодна Богу.

Так пускай горит над всеми
Свет, зажженный в Вифлееме,
Под один скликая кров
Из мирского океана
Многомудрого декана
И беспутных школяров[112].
Когда на юбилейном чествовании после laudamus престарелому доктору Гарфилду (1931) поднесли адрес с этими строками, то прочтя их, он отвернулся, снял пенсне и тоже долго протирал платком стекла.

Чеканная формулировка «эйн нави беиро» — мы уже переводили ее на многословный русский, но вы забыли: «Нет пророка в своем отечестве» — применима так же и к обретавшемуся в еврейской Палестине Арону Аронсону. Для Александра он — рыжая сволочь; для поднимавших из топи блат Хадеру он — по дешевке нанимающий арабов ротшильдовский выкормыш; для «Альянса» — пригретая на груди змея; для хасидов в медвежьих шапках по субботам — пустое место и разом возможный благотворитель.

Но все меняется. К досаде Ришон ле-Циона, Арон набирал в весе, чем заставлял с собою считаться. А когда в Стамбуле ему на шею повесили не камень, а орден, тогда уж и сионисты, охаживавшие младотурок, крякнули — словно опрокинули по стопке, как это водится у московиц. Аронсон сделался шишкой.

Он был признан на академическом Олимпе, близко сошелся с профессором Бланкгорном, сопровождавшим кайзера в его палестинском вояже, участвовал в международных симпозиумах, вел обширную переписку. Его отчет для Американского евгенического общества отдельной брошюрой вышел по-французски, по-немецки и по-русски. Переводчик на русский, некто Николай Вавилов, писал в преамбуле: «Господин Аронсон оспоривает точку зрения, разделяемую большинством ученого сообщества, в том числе и автором этих строк, что родиной культурной пшеницы является область исторической Армении. Однако трудно пройти мимо целого ряда доводов в пользу горы Ермон, подкрепляемых как личными наблюдениями, так и фотографиями дикой пшеницы и дикого ячменя, которые, по мнению господина Аронсона, при условии правильного скрещивания помогут решить проблему нашествия саранчи»[113].

«Это же не возраст», — сказали бы мы о человеке пятидесяти двух лет. Заметим, это сказали бы мы вчера. Сегодня и говорить не пришлось бы. Что такое пятьдесят два — сегодня? Также и применительно к лицу женского пола (слово «дама», оно какое-то несовременное и даже оскорбительное в рассуждении гендерного равенства). Но женщины «за пятьдесят» в описываемое время, судя по фотографиям, являли взору особ старообразных, а иные даже подозрительно мужеподобных, хотя и они были вполне мужние жены, народившие целый класс начальной школы, расплескав, правда, в дошкольном возрасте половину. Это же касается и куртизанок, не обременявших себя ношей. С фотографиями не поспоришь.

Арон подъехал к дому Гонтов на автомобиле, с цветами, в шестнадцатилетие их знакомства, день в день. На столько же — на шестнадцать лет — Генриетта была младше Людвига. И на столько же старше Арона — чего не скрывала, в силу присущей ей честности. На свои пятьдесят два она и выглядела — по меркам того времени. Щеки под сеткой морщинок. Высокий лоб казался еще выше оттого, что волосы поседели, поредели, истончились. Косившие глаза словно говорили: «Так надо». Возможно, выражали сожаление, но не раскаяние.

Про автомобиль Гонты ничего не знали. Людвиг первым его увидел. Он, вывихнутый весь артрозом, передвигавшийся на Rollstuhl’e, подолгу сидел у распахнутого окна, дыша влажным ветерком с моря. Головоломка суставов заставила позабыть о музицировании. Давно уже пылилась крышка инструмента, и никто не откидывал с клавиатуры покрывальце, расшитое нотками-осьмушками. («А хвостики у них, как у сперматозоидов под микроскопом Аббе». — «Не знаю, ты биолог, тебе виднее», — отвечала Генриетта.)

Не оборачиваясь (повернуть шею — несбыточная мечта), Людвиг сказал жене:

— Посмотри-ка! Посмотри, что делается!

Она отложила шитье.

— Боже милостивый!

Арон заглушил мотор и открыл дверь своего «рено». Расцвет автомобильного кубизма: строгий черный кузов, двери открываются «бабочкой», запасное колесо на треть утоплено в правом крыле, плавно переходящем в подножку, глазные яблоки фар сверкают никелем.

— Ты помнишь, что я тебе обещал? — крикнул он Генриетте, которая при виде автомобиля застыла в окне, как громом пораженная. — Что по Хайфе будет ездить автомобиль. Забыла?

Они отправились кататься. Все тот же треугольник, на сей раз вписанный в колесо. Как есть заповедные места, куда еще не ступала нога человека, так есть заповедные улицы, по которым еще не ездило колесо автомобиля. Санитар, нанятый ухаживать за Людвигом, помог усадить его на заднее сиденье.

— Жди здесь. Мы вернемся еще немного, — надо отдать Генриетте должное, она навострилась изъясняться на туземном языке.

— Ну, читать по-арабски я, положим, не умею, — скромно отклонила она комплименты, на которые Арон не скупился. — Мне хватает немецкого.

При закладке Техникума случился скандал. Сердца Гонтов бились в ногу с теми, кто клялся сохранить в его стенах немецкую речь, великое немецкое слово. И даже не потому, что так написано в утвержденном Вильгельмом меморандуме о строительстве Техникума в Хайфе, а потому что немецкий язык для нас превыше всего.

Ситуация, в которой, по ощущению немцев, Германия, немецкий мир, немецкая культура держат круговую оборону, не всегда сопровождается пальбою из пушек. В Палестине, например, она стартовала в виде студенческого флешмоба. Официальная израильская историография именует это «Мильхемет асафот» — «Войной языков». В учебном заведении, которое строится на немецкие марки немецким архитектором, должны преподавать по-немецки — даже несмотря на «архитектурные излишества», вроде тех, что практикуются в Европе при сооружении хоральных синагог и турецких бань. Почему на юридических курсах, организованных «Альянсом», занятия ведутся по-французски? И детей из хороших семей тоже посылают во французские школы, и никого это не волнует. А тут стачка. Не успели смолкнуть дозволенные речи, как раздались недозволенные крики: «Иври, дабер иврит!» — «Еврей, говори по-еврейски!»

— Знаешь, чем кончится? Пожертвования из Берлина и Дюссельдорфа прекратятся, «Хильсферайн» будет распущен, Министерство иностранных дел, попечению которого Палестина обязана Техникумом, с облегчением вздохнет, — сам Людвиг вздыхает тяжело. Да и с заднего сиденья приходится кричать, чтобы быть услышанным сквозь звук работающего двигателя.

— Какой-то русский придумал «Техникум» называть «Технионом». Якобы это по-еврейски. Безумие, — говорит Генриетта.

— Я отдал Техникуму свое здоровье! — кричит Людвиг сзади. — Я положил на это жизнь. Кто я теперь? Скоро у Генриетты останешься ты один.

Подъехать к стройке Арон не рискнул: боялся, что не сможет взять подъем.

— В другой раз. Я должен потренироваться брать с места в гору.

Строительство Техниона. Хайфа, 1912

А меньше чем через два года началась Великая война, просто «Великая», без отчества. Хайфскому Техниону пришлось ждать своего открытия целых десять лет — пока Альберт Эйнштейн не приехал и ключом своей славы не открыл его. Долго еще в аудиториях будет сохраняться стойкий запах госпиталя с его ампутациями и кровавыми смертными пеленами. Британский флаг сменил над госпиталем турецкий, а до того там якобы какое-то время размещалась скотобойня рейхсвера.

Лебедь, рак и щука — тоже любовный треугольник, но был еще и воз, который их удерживал, как ни рвались они, каждый в свою стихию. Пока звучал тристан-аккорд, нашему лебедю, нашему раку и нашей щуке было не расцепиться.

Но аккорд смолк, и рвавшийся в облака Арон увидел перед собой щуку да рака, избавиться от которых ему мешала гордость, в его случае зовущаяся совестью.

Тогда музыка еще не звучала из всех отверстий — только из одного-единственного: «Один американец (…) заводит патефон». Гонты граммофонные пластинки не одобряли. Людвиг сказал когда-то: «Надо чтобы было слышно, как музыкант дышит. А граммофон — шарманка». Вот Арон и подумал: в доме, где раньше Бетховен сопровождал каждое движение души, теперь свирепствует музыкальный голод. Найти бы кого-нибудь, чтобы дал для них концерт. Но кого? В войну музы молчат, они в страхе грузят пианино на пароход. Поискать среди московиц? «Ярким свидетельством преданности поселенцев Блистательной Порте явились всенародные манифестации в ее поддержку, сопровождавшиеся принятием Османского гражданства». Хорошо еще, что не переходом в ислам. Многие записались добровольцами, например, Идо Ковальский. Он возглавил музыкальную команду в Назарете.

Московиц сейчас трясутся под кустом, ими же посаженным. Было отчего. Депортации начались сразу после объявления Россией войны. Арона просили похлопотать за одну чахоточную художницу в революционном пенсне, как ему объяснили, музу известного поэта. Это он придумал слово «Технион». Арон обещал постараться, но так ничего и не сделал, даже не старался[114].

«Кинор Цион», духовой оркестр

…Ковальски! Вот через кого можно найти хороших музыкантов. К Людвигу не позовешь «Кинор Цион» — «Скрипку Сиона» — любительский духовой оркестр, где не было ни одной скрипки. «Кинор Цион» услаждал по вечерам слух жителей Ришон ле-Циона.

Арон связался с бывшим импресарио. Тот уже щеголял турецкой формой, не иначе как снятой с огородного пугала, не шить же себе мундир по мерке. Взял, что было. Обмундирование давало ощущение защищенности на все четыре «щ». Он разгуливал в форме по Назарету, ища кому бы отдать честь, и если ему в ответ козыряли, чувствовал себя ужасно польщенным.

— Посмотрите, какие орлы, — говорил он, указывая Арону на своих голодранцев, составивших инструменты в козлы и дремавших, прислонясь к теневой стене мечети. На первых порах за отсутствием подходящего помещения они ревели прямо в уши Аллаху, доводя Последнего до белого каления.

— Будет репетиториум. Пока здесь. Бэсподобно. Капелла строит — «Кинор Цион» им в пятки не годится. В подметки нет, босые[115].

Узнав, что от него нужно, Ковальски сказал:

— Мосье Аронсон, вы по адресу. Только я знаю. Никола Пандереско. Он играет орган в Эммануэль-кирхе. Концерт-пианист, фингерхен… услышать и умереть. Бедная мадам Гонт, кому теперь ноты перевернуть — кому? Ай-яй-яй.

Лютеранская церковь «Эммануэль» в Яффе, где Никола Пандереско служил органистом, была построена в активную фазу немецкой колонизации Палестины. (В наше время В. Майский, безвременно покинувший этот мир, дал в Эммануэль-кирхе серию концертов под названием «Ховевей Бах» — «Возлюбившие Баха», по аналогии с движением «Ховевей Цион» — «Возлюбившие Сион». Но это к слову. Погибший в Германии в автокатастрофе в 1981 году, Майский играл на новом органе, не на том, что Пандереско.)

— Пандереско никакая не румынская фамилия, — первым делом сказал Арону органист. — Мой предок Жигмонт Пендерецкий, конфедерат. Но уж так вышло, что мы стали Пандереско.

— Я сам родился в Бакау, — сказал Арон.

— А-а…

— Вы могли бы исполнить в одном доме в Хайфе «Mondscheinsonate» и еще несколько произведений серьезной музыки: «Lied ohne Worte» Мендельсона, «Fogel als Prophet» Шумана[116], Грига — «Смерть Озе». Для больного человека, — Арон помнил репертуар Людвига.

На органиста в Эммануэль-кирхе автомобиль произвел сильнейшее впечатление.

— Я вас встречу на вокзале, — сказал Арон.

— Тоже на автомобиле?

Оговорили гонорар, и в назначенный день, желая сделать Людвигу сюрприз, Арон без предупреждения привел к Гонтам Пан де Реско («Мое имя в программках печатают в три слова»).

По обыкновению задерживая ее руку в своей, Арон отметил недоумевающий взгляд, брошенный на незнакомца.

— Генриетта, позволь тебе представить: мосье Николя Пан де Реско, — он произнес: «Nicolas Pan de Resco».

— Очень рада, мосье. Друзья мосье Аронсона всегда желанные гости в моем доме.

— А где Людвиг?

— Он — сейчас. Прошу вас.

— Мосье Пан де Реско — органист в Эммануэль-кирхе в Яффе. Ковальски в полном восхищении.

— Ковальски? Этот шут гороховый? Я думала, он сбежал.

— Наоборот, он записался в армию, он руководитель военной капеллы в Назарете.

— Боже милостивый!

За дверью послышался шум.

— А вот и наш Людвиг, — сказала Генриетта, улыбнувшись принужденно и немножко нервно. — Людвиг, а у нас гости.

Санитар вкатил коляску. Генриетта подошла и мимоходом поправила что-то в его туалете.

— Ты можешь идти, — сказала она санитару. — Я позвоню, если ты будешь нужен, — и позвонила в колокольчик, который висел у нее на шее. — Видите, мосье, он всегда при мне, мой колокольчик.

Арон повторил, обращаясь к Людвигу:

— Мосье Николя Пан де Реско любезно согласился дать небольшой концерт из произведений, которые всегда звучали в этом доме.

Музыкант встал и церемонно поклонился. Темно-серая визитка корреспондирует с темными полосками на серых панталонах. Черные, как ночь, лакированные концертные лодочки не созданы для ходьбы — для педалей. Галстук жемчужного цвета заколот жемчужной горошиной.

— Прошу прощения, мог бы я умыть руки?

Огорошенная всем этим Генриетта позвонила в висевший на шее колокольчик.

— Нет, — остановила она санитара, направившегося было к Людвигу. — Покажи ему уборную, — и взглядом указала на Пандереско. — Очень мило с твоей стороны было привести его сюда, — сказала она и добавила: — Так неожиданно.

А Людвиг угрюмо молчал.

— Людвиг, извини, я не спросил, как ты.

Всплескивая чуть влажными кистями рук и потирая ладони, как перед обедом, маэстро сел за пианино. Дунув на пыльную крышку, открыл ее, сбросил покрывало с клавиатуры, простер над нею руки… Голова запрокинута, глаза закрыты, фалды вразлет — вещая птица.

Генриетта обратила Людвига «лицом к музыке». Муж голова, а жена шея: куда хочу, туда верчу, раз у него артроз — что так печально рифмуется с «виртуоз».

И вновь, как прежде, в стенах этого дома полились столь нетребовательные к слушателю сомнамбулические арпеджио. После настойчивых аплодисментов Арона и вежливых Генриетты за великим Бетховеном последовал норвежский романтик из новой когорты музыкальных гениев. «От бед и несчастий тебя укрою я…» — подпевал про себя всякий, когда это исполнялось без слов. Из «Песен без слов» Мендельсона прозвучали три. Потом три заглавные Ш: Шуман, Шуберт, Шопен. И Лист.

Пандереско честно отрабатывал гонорар, соединяя приятное с неизбежным: конверт с пятью заветными бумажками и пианистический раж, когда играешь и все больше и больше разыгрываешься — и не остановиться. Надо же было измыслить такую пытку Людвигу: слушать музыку, физический источник которой не он. Это как скармливать разорившемуся кондитеру эклеры из соседней кондитерской, отождествляя кондитера со сладкоежкой.

Людвиг сопротивлялся чинимому над ним насилию. Сперва выражал неудовольствие в пределах приличий, но своей немного свернутой набок головой вводил в заблуждение: слушая, склоняют голову набок от удовольствия — не в знак раздражения. Тогда Людвиг стал дирижировать лежавшим на подлокотнике коляски изуродованным пястьем, делая это нарочито поперек такта[117]. Одновременно он стал что-то сердито бубнить.

Генриетта переводила испуганный взгляд с него на Арона. Когда была сыграна «Вещая птица», столько раз на этом пианино игранная, Людвиг не удержался:

— Невозможно слушать. Не понимает, что играет.

Арон оглушительно захлопал сложенными горбиком ладонями, Генриетта вежливо присоединилась к нему. Поощренный сорванным аплодисментом, Пандереско сыграл Листа: «Трансцендентный этюд „Метель“».

Тут Арон зааплодировал еще громче и, не переставая одиноко хлопать в ладоши, словно требовал тишины, подошел к Пандереско, который уже собрался бисировать.

— Бесподобно. Нет слов. Наш больной взволнован, давно не слышал музыки. Мы боимся за него. Спасибо, мосье Пан де Реско, огромное спасибо.

— Я еще мог бы играть и играть, — сказал Пандереско, садясь в машину.

Арон так быстро его увел, можно сказать «вывел», что… в общем, получилось немножко несправедливо. Немножко хотелось пожать плоды своего труда не только в виде конверта. По самоощущению он удачно сыграл. Он все-таки готовился, а тут бац — и крышка захлопнулась. Даже не угостили ничем. Отчасти эту несправедливость компенсировала поездка в автомобиле до вокзала. Но лишь отчасти, и всю обратную дорогу, те два часа, что поезд шел до Яффы, Пандереско размышлял о том, как нечестно устроен мир. Кругом ложь и обман. Взять его фамилию. Он умрет, и никто не будет знать, что написать на могиле. Если по-честному, то не Пандереско, а Пандереску, Николае Пандереску. А это, видите ли, неприлично. (Румынское «ку» по-французски превращается в «кю», что значит «задница».) Как мечтал он о сценическом имени «Пендерецкий». Был такой генерал, поляк. Жигмонт Пендерецкий. Ребенком Николае увидал его портрет и влюбился: гордый взгляд, седые виски. Он воображал себя таким. Только до сцены дело не дошло.

Арон отвез органиста на вокзал, уже стемнело. Обычно он избегал ездить в темное время суток, но до вокзала пешком-то два шага, а уж на колесах и того ближе. Когда он возвращался, то во всех окнах горел свет. Это была иллюминация несчастья. Первый, кого Арон увидел, толкнув незапертую дверь, был санитар с ведром и тряпкой. Пронеслась Генриетта, бросив на ходу:

— Людвигу плохо, он без сознания. Парень бегал за Гориболем, — доктор жил через дорогу. — Сейчас будет, сказал.

Доктор Гориболь (то же, что Айболит) уже входил со своим чеховским саквояжем. Одну ногу он волочил, к тому же был в войлочных домашних туфлях без задников. Быстро прошаркал в залу. Беглый взгляд на ведро с тряпкой.

— Рвота?

С кряхтеньем опустился на корточки: пощупал у лежащего на мозаичном полу пульс, несколько раз приставлял к груди трубку, извлеченную из саквояжа, приподнял веко. Арон с санитаром перенесли Людвига на кровать. Арону он показался очень легким, сразу ставшим каким-то маленьким — открытый рот просил соски. Генриетта поддерживала голову.

— Голову повыше и холодный компресс к затылку. Льда нет? И грелку к ногам.

Пока она спускалась в ледник, Арон тихо спросил у доктора Айболита:

— Это конец?

— Необязательно, — отвечал доктор Гориболь.

Вернулась Генриетта.

— Лед я наколола, вода сейчас нагреется, — она подложила Людвигу под голову завернутый в полотенце лед.

— Как это случилось? — спросил Арон неизвестно зачем, какая разница? Что это теперь меняет?

— Он вдруг потерял сознание и сполз на пол.

Генриетта и слышать не хотела о больнице: сестры с белыми крылышками, миссионеры — еще окрестят. Но потом дала себя уговорить. Провожая глазами носилки, когда их грузили в карету «скорой помощи», запряженную парой крепких лошадей, Арон неосторожно сказал:

— Это была для него не жизнь, он не мог больше играть.

— Если бы ты не привел своего горе-пианиста, который не понимал, что играет… Для Людвига было мукой его слушать.

Семьдесят лет жизни — предел, а что сверх этого — премия. Так учит устная Тора[118]. Людвиг остался без премиальных, однако возрастную норму недовыполнил лишь на самую малость. Как он и предупреждал: третьего не дано, а на двухколесном велосипеде им равновесия не удержать. Генриетта сказала Арону, что не в силах выносить его присутствие, когда Людвиг где-то там, у этих францисканцев. Между жизнью и смертью.

— Меня страшит сама мысль: я в твоих объятиях.

30-е годы, Иерусалим. Район Мамилла, в 80-е годы перестроенный в торговую галерею.

Здание не сохранилось. На вывеске, с правой стороны, если вглядеться, надпись по-еврейски

Арон написал ей, что его это тоже страшит, и она, вероятно, права. А еще, что он встречался с доктором Костеро, и тот только покачал головой: синьор Гонт восходит на корабль водоизмещением в вечность. Число ступеней отпущено каждому свое.

Спустя семьдесят часов Людвиг умер, не приходя в себя. Генриетта последует за ним спустя двадцать четыре года — но вот за ним ли? Версальский трибунал — эскиз Нюрнбергского — раскалил ее патриотизм, из него можно было сковать нотунг[119]. Расстояние этому благоприятствовало — «далеко» и «давно» смешались. Припорошенное снежком Рождество… щелкунчик… шарманщик со зверьком… прямые широкие улицы — мир ее детства. Предатели-политики. Флаг и тот отняли.

Она прожила в Стране Израиля сакраментальные сорок лет. И когда после Великой Национал-Социалистической Революции 1933 года Хайфу наводнили клеветники Германии, она, немка иудейского вероисповедания, из протеста сменила вероисповедание. Жилье свое она сменила намного раньше, и это, признаться, ей далось трудней — распродать мебель, продать пианино, казавшееся ей состоянием. На самом деле вырученных за него денег только и хватило что на внесение залога. Нанятая ею квартирка вся уместилась бы в одной их зале.

Герман (Гершель) Гриншпан после покушения на Эрнста фом Рата

Отовсюду звучал немецкий, другой, нежели ее, грубей, живей, но главное, клевещущий на Германию. Генриетта заткнула уши: подписалась на «CVZ»[120]. «Вот видите, евреи же сами пишут: „Германия остается Германией, и никто не может отнять у нас нашу Родину, наше Отечество“». Газета приходила с большим опозданием. Последний номер на Рождество — под шапкой «Позор нам!», где сообщалось об убийстве секретаря германского посольства в Париже польским евреем, чьи концы отыскались в Ганновере[121].

1930-е годы, Хайфа. Немецкое землячество

Генриетте будет семьдесят девять лет: «Бездетная старость, лишенная счастливых воспоминаний, но упорно стоящая на своем» (Стендаль). С началом войны обладатели германских паспортов, оказавшиеся на территориях, подвластных британской короне, были интернированы, включая немецких евреев[122]. Последних держали за колючей проволокой недолго — сделав это прерогативой противника. Тех, кто въехал в Палестину по сертификатам, на основании которых выдавались палестинские паспорта, это не коснулось. Но Генриетта Гонт (урожденная Штендгаль) никакого другого паспорта, кроме германского, не имела и как член евангелической общины Хайфы оказалась перед выбором: быть депортированной вместе со своими единоверцами в Австралию или быть обмененной на какого-нибудь интернированного в Германии британца. Она выбрала — чтобы долго не рассусоливать, скажем так: Аушвиц.

В начале был подряд

В начале был подряд на строительство воздушных замков. Но после чудесного появления Авшалома Файнберга с почтовыми голубями все переменилось. Miraculi miraculis! Свершилось сказочное и невероятное. Против опытной зерновой станции в Атлите стоит британский военный корабль, и до него от Шато де Пелерин можно доплыть саженками. Для капризного аскета и реалиста-мистика это было только началом битвы за Сион. Арон в душе возликовал: британцы проглотили наживку. Их удалось убедить в ценности поставляемой им информации. Действительная задача НИЛИ не в сборе информации, но в том, чтобы поддерживать всеми силами видимость тайного могущества, делать вид, что они располагают разветвленной сетью агентов, огромным влиянием и возможностями. Это заставит британцев всерьез считаться с НИЛИ. Социалисты упустили свой момент. Они кинулись убеждать турок в своей лояльности вместо того, чтобы убеждать в этом британцев. Свято место пусто не бывает, оно уже занято НИЛИ. А кто такие НИЛИ? Это Аронсоны, вернее, это Арон Аронсон.

Пришло время перебраться поближе к кабинетам, где из материала заказчика кроят новую политическую карту Передней Азии. НИЛИ — глаза и уши Лондона. Это должно втемяшиться в британские мозги, как и то, что радио изобрел Маркони, а порох — Хаим Вейцман.

Порох, радио, велосипед можно изобретать бесконечно. Главное, чтобы на ближайшем углу находилось патентное бюро. Президент Всемирногосионистского конгресса, сам химик, запатентовал свой бездымный порох в нужное время в нужном месте… ну, хорошо, не порох, а способ его изготовления в домашних условиях. Мы уже говорили и повторяем: эта книга не задумывалась как научная. Если вам повезет, вы приобретете ее в отделе художественной литературы.

Как с помощью ацетона самим производить бездымный порох для борьбы с германскими субмаринами? (Капитан «Лузитании» получил предписание тайно доставить из САСШ в Великобританию кордит — помимо явных двух тысяч пассажиров. Отсюда второй взрыв, собственно и потопивший корабль.) Патент на изобретение был выдан доктору Вейцману 29 марта 1915 года в Лондоне — это называется «в правильное время в правильном месте». Самое начало многообещающей Галлиполийской операции. России обещан Константинополь — с учетом активизации боевых действий на кавказском фронте. Царьград! Мечта мечты. Армянам хоть и не был обещан Арарат, но мечтать не запретишь. Жаботинский, который уже всех достал и которого Вейцман приютил у себя дома, наконец дождался своего: так и быть, пройдут твои евреи боевое крещение в Галлиполи как самостоятельное армейское соединение[123].

Арон не помог Ире Ян избежать депортации в Александрию, где ее дожидалась туберкулезная палочка, — той самой «музе в пенсне», без которой, как знать, еврейский язык, может быть, и не обогатился бы словом «Технион». Вейцман тогда ввязался в «войну языков»: никаких немецких техникумов — Технион. «Иври, дабер иврит! Иегуди, дабер иврит!» Арон был в стороне, но сейчас он с Вейцманом заодно. Использование крахмала в военной промышленности чревато продовольственным кризисом. Изготовлять нитроглицериновый порох из зерновых или картофеля — страна вмиг оголодает. Дальнейшее в компетенции прикладной ботаники. Привлеченный через своих американских коллег к решению стоявшей перед британцами задачи, «пшеничник» Арон справился с нею куда успешней, чем с поставками продовольствия для турецкой армии.

По сей день британские школьники, как, впрочем, и немецкие, осенью собирают каштаны, устраивая соревнования между школами и даже детскими садами. Традиционный приз — деревянная шайба с выжженным по срезу именем и датой: «Josef, British Primary School, October 1915» или «Miriam, International School, October 1995». Но осенью 1915 года british schools побили все рекорды no сбору богатого крахмалом конского каштана. Лондон беззвучно рукоплескал Атлиту. Арону обеспечена поддержка Вейцмана, общепризнанного вождя мирового сионизма, столь же респектабельного, как Герцль. Это вам не Жаботинский, одесская литературная богема, дорвавшаяся до пулемета «льюис». Или местечковые идиш-революционеры, которые мало того что трепещут турок — им на самом деле под турками спокойней. Все до боли знакомое: когда жиду «ай», скажи ему «дай» — там барашка в бумажке, здесь бакшиш с маслом.

А ведь набеги саранчи грозили повториться. Необходимость во встрече с профессором Бланкгорном, профессором Прусской академии, стала насущной, как хлеб. Хлеб, в котором 4-я армия так нуждается. Нет, конечно, мы не будем сосать лапу, а будем руководствоваться положением воинского устава № 1: «Снабжение сражающихся — дело рук самих сражающихся». Но для этого надо воевать на чужой территории — либо признать население своей территории вражеским. К чему в Южной Сирии готовы: еще немного и приступят к «зачисткам». Положение воинского устава № 2: «В ходе переселения неблагонадежного элемента в удаленные районы все, что выпадает в осадок, утилизируется».

— В Берлине у меня намечены консультации с берлинскими коллегами, возможно, я встречусь с моим давнишним другом, профессором Бланкгорном. Но кроме того, ваше высокопревосходительство, нелишне будет объяснить еврейским благотворителям специфику пожертвований во время войны. Например, что ставка командующего Армией освобождения Египта испытывает недостаток в автомобилях.

Джемаль-паша слушал агробиолога с мировым именем и залихватским жестом, с каким отплясывают мазурку, поглаживал усы.

— Смешно сравнивать, ваше высокопревосходительство, ссудную лавку еврея-колониста с еврейским банком во Франкфурте, если вы понимаете, о чем я говорю («si vous voyez се gue je veux dire»)…

— Мосье Аронсон, — успокоил Арона его всевластный собеседник, полагавший, что читает в сердцах. — Ни вас, ни ваших близких не должны беспокоить меры, суровые, но неизбежные, против ваших единоверцев из России. Они предлагают свои услуги англичанам, мне это доподлинно известно от наших агентов в Каире. Существует разветвленная шпионская организация, которая поставляет англичанам ценнейшую информацию. В штабе Мюррея ею очень дорожат. Можете не сомневаться, что мы скоро на них выйдем. Хотя потомкам Мусы (мусави) и приписывают тайное могущество… — Джемаль-паша шутливо погрозил пальцем, — лично я больше доверяю явной силе, чем тайной.

— Позволю себе заметить вашему высокопревосходительству, что русский анархический дух действительно силен в переселенцах на Святую землю, но еврейские круги в Германии это оправдывают погромами. Считается, что в отместку русские евреи подрывают устои русского самодержавия. Германское правительство, насколько я знаю, оказывает финансовую помощь русским революционерам.

— И глупо делает.

— Но среди еврейских комбатантов, воюющих на стороне Великобритании, переселенцев нет (ложь во спасение). Зато адресная поддержка со стороны еврейских кругов Германии могла бы быть для нас благотворной, если вы понимаете, о чем я говорю. Желательно еще привлечь к сирийской проблеме еврейское лобби по ту строну океана. Когда я работал в департаменте земледелия, то завязал немало полезных знакомств.

— У вас там два брата, мосье Аронсон?

— И сестра.

— И вы, наверное, хотели бы их навестить? Семейные узы. Как вы планируете добраться до Берлина?

«„Планирую“ — уже неплохо».

— Через Копенгаген, ваше высокопревосходительство.

— Из Копенгагена можно попасть повсюду. Даже в Нью-Йорк. Я рад, мосье Аронсон, что между нами установилось взаимопонимание, позволяющее не обсуждать то, что обсуждать не следует.

— Ваше высокопревосходительство всегда внушали мне восхищение. Политические ветры переменчивы. Управлять парусами так, чтобы в них, не переставая, дул попутный ветер — большое искусство, которым ваше высокопревосходительство владеет в совершенстве. К сожалению, у корабля три мачты.

— В бурю случается мачты рубить, чтобы спасти гибнущий корабль. Сколько вы еще пробудете в Дамаске, мосье Аронсон? Вам следует осмотреть мою конюшню. Наши дороги не пригодны для автомобильного сообщения, увы. Как шоффэр вы знаете это лучше, чем я. У меня был отличный «Принц Генрих»… Н-да. Как поживает мой «рено»?

— Скучает, наверное. Но виду не подает. Служит верой и правдой французик.

Срубить две мачты — устранить с помощью военного переворота двух других пашей, Энвер-пашу и Талаат-пашу, — на это Джемаль-паша не отважится. А то бы заключил сепаратный мир с нежно любимой им Францией — если только мясники способны на нежность.

— «Принц Генрих» мне был дорог как воспоминание об оказанном в Вене приеме. Это подарок. Вам покажут моих железных коней, чтобы вы были в курсе дела. Близнецов я не люблю, если вы понимаете, что я хочу сказать, Гарун-эфенди.

Экскурсоводом был австрийский обер-лейтенант. На груди медалька, на голове официркаппе, на боку громоздкая, до земли, сабля. Представившись, он первым делом достал из внутреннего кармана конверт с вырезкой из газеты.

— Это я, видите, третий.

Снимок: «Наши доблестные воины-евреи у Стены Плача» — из венского «Юдише ревю». Он не расставался с ним. И вовсе не для того, чтобы при случае показывать: вот, попал в газету. Он не смог бы объяснить, почему этот снимок всегда при нем. Но мы — мы бы смогли.

— Раскидная карета с боковым входом, — они переходили от машины к машине. Обер-лейтенант был многословен и нелеп. — Когда едешь непрямолинейно, то колесо, которое на большей длине поворота, скользит. Это очень опасно, потому что автомобиль может понести задом. От этого он переворачивается. Так уже было. Гнедигер герр чудом остался жив.

«Gnädiger Herr» («барин», как перевел бы Набоков) произносится с изрядной долей иронии. Иронизировать по адресу Джемаль-паши в австрийской военной миссии хороший тон.

— А в этом ландоле с ним ничего подобного бы не случилось. Потому что колеса насажены на дифференциал. Это дает возможность одному из колес поворачиваться скорей или тише другого. Я называю это косоглазием колес. Какая разница между дамой и автомобилем? Когда дамы косят — нехорошо, а колеса — пуркуа па?

Болтливый еврей в австрийской военной миссии — находка для шпиона.

— Выкрашенный в белый цвет автомобиль для скорой медицинской помощи с одной койкой-носилками и местом для фельдшера. Развивает скорость до сорока километров в час при хорошей погоде по хорошей дороге. На случай, если гнедигер герр, не дай Бог, снова куда-нибудь вывалится. Подарок немецкого Красного Креста.

— А это зачем его высокопревосходительству? — удивился Арон при виде заостренной с обоих концов гоночной торпеды с отверстием для головы посередине. — Забраться внутрь и полежать, высунув голову? Или полюбоваться, как кто-то другой на нем гоняет?

— Он сломан. Зато американский. В Америке автомобилей, как рабов на плантациях. А в городах ходят электрические омнибусы на пятьдесят мест, с резиновыми пневматическими шинами. За электрическими автомобилями преимущество по сравнению с бензиновыми: ни вам шума при езде, ни вам запаха, ни вам дыма, ни вам копоти. А всего важней — сел и поехал, не надо заводить мотор, надрывать себе спину.

«Жюля Верна начитался».

— Вам нравится Жюль Верн?

— Кто? — по сосредоточенно-серьезному выражению лица было ясно, что и имени такого не слыхал. Англичане, французы — те мастера слетать на Луну. Немцы — народ с серьезным выражением лица.

— Один французский фантазер. Сочинил роман про субмарину, для которой энергию вырабатывает электрический скат. Немецкие инженеры все же предпочли бензин. Успех германских субмарин ошеломляет. Турки, я слышал, тоже хотят оснастить свой флот двумя субмаринами. Вы об этом ничего не слышали?

Серьезное выражение лица сменилось у Калиша на презрительное.

— Пусть сперва оснастят себя обувью. А вот, смотрите, военный автомобиль командующего Четвертой армией. Если б вы были шпионом, герр Аронсон, это вас точно бы заинтересовало. Весь заблиндирован листовой сталью. В бою окна закрываются такими же стальными ставнями. На крыше устроена стальная башня с пулеметом, на все стороны вращающимся. Видите, над задними колесами по диагонали прилажены стальные желоба? Они съемные, подкладываются под колеса при переправах через канавы.

Покончив с конюшнями для железных коней, Калиш предложил выпить пива.

— Здесь же не умеют варить пиво, — сказал он с плаксивой ноткой. — Только у нас в кантине подают настоящее светлое чешское пиво. Или вы предпочитаете темное?

От дворца вали пешая прогулка заняла пять минут. Часовой у входа взял на караул. Австрийский мундир, австрийский флаг в Дамаске — напоминание о боевом братстве двух заклятых врагов.

Они сидели во дворике австро-венгерской военной миссии.

— Вы сказали: будь я шпионом, — невзначай спросил Арон, утирая пивные усы с губы. — А что, евреям не доверяют?

— Я не знаю, что вам сказать. Чтобы мы воевали друг против друга — такого не было, а теперь евреи служат во всех армиях.

— Это цена равенства. Будь у нас свое государство, мы бы все воевали на одной стороне.

Калиш только кивал: знаю, знаю, слышал эту песню.

— Вы здесь живете, в Палестине, а не все хотят здесь жить. Наш оберст сказал мне: «В следующей войне вы, евреи, будете воевать только на одной стороне — на стороне Германии и Австрии». Он уверен, что будет еще одна война. Ни Англия, ни Франция не смирятся с поражением и обвинят в этом своих евреев.

— Своеобразный взгляд. А война, конечно, будет. И не одна. Пока у женщин рождаются дети, будут войны. А значит, всегда. Вечный мир недостижим и даже препятствует прогрессу. Разве в мирное время ассигновал бы Джемаль-паша средства на борьбу с полчищами саранчи в Палестине? То, чем я занимаюсь.

— Вы занимаетесь земледелием?

— Можно и так сказать… Маймонид учил: «Амаавак у авив ве малко шель аколь». Вы понимаете по-еврейски?

— Я знаю только молитвы.

— «Война — отец всего и царь всего»[124]. Но между войнами дипломаты расторгают прежние браки и вступают в новые. Враги становятся союзниками и наоборот. Как перед каждой партией тасуют колоду карт, так и перед каждой войной. Вчера Пруссия воевала с Австрией, а Франция, Англия и Турция вместе разгромили русских. Сегодня Гогенцоллерны и Габсбурги одна плоть. И турки в той же кровати. Кто бы мог предугадать: Австрия будет заодно с турками в двадцатом веке.

Калиш сидел с отсутствующим видом, занятый своими собственными мыслями. Казалось, он не слушает, не слышит говорящего в развязной манере о главах монарших домов. И вдруг спросил:

— Герр Аронсон, а насаждением виноградников вы тоже занимаетесь?

— Не совсем. Злаки. Ячмень, пшеница. Все для пива, все для победы. А почему вы спрашиваете? Виноделие в Палестине в надежных руках.

— Я хотел спросить… — Калиш мялся, — вам не знакома… фрау Авраам… фрау Сарра Авраам, такая рыженькая… извините… — Калиш сообразил, что собеседник его тоже… того… «рыженький».

— Вы с ней знакомы? — удивился Арон.

— А вы знаете ее? — обрадовался Калиш.

Нет-нет-нет, это лишь пробный вариант, лишь одно из направлений, которое разговор мог принять, если бы Арону не удалось скрыть свое изумление. «Вы с ней знакомы?» — спросив так, он говорил: «С кем, с кем, а уж с ней-то я знаком». Вместо этого непроизвольного и, возможно, опрометчивого признания Арон, помолчав, сказал:

— Вы не должны извиняться, я ведь не огненно-рыжий Самсон? А она что, огненно-рыжая? Женщин это не портит, в отличие от мужчин.

— Это была необыкновенная женщина, герр Аронсон. Она из тех женщин, что сводят с ума. На ее глазах имел место инцидент… совсем не для женских глаз. И мне-то, человеку повоевавшему… — он показал свои неразгибающиеся пальцы на левой руке, — это память о Раве-Русской… Но, понимаете, когда на глазах у одной женщины с другой делают… с ее пальцами… вот то же самое, как у меня. И этот крик, он до сих пор у меня в ушах… И потом стреляют в ее мужа, в ее ребенка и в нее. Сарра это все видела, бросилась ко мне на шею. Мы с ней посторонние люди, разве что евреи. Как с вами. То были армяне. Поезд из Константинополя сюда, в Дамаск. Не будь я рядом, и ее бы убили. Потому что она кинулась с такой яростью на солдат… Она не знала страха. Она была как Юдит, как Яэль. Молодая и древняя разом. Всю дорогу от Искендеруна до Дамаска ей было очень плохо. Она повела себя со мной очень великодушно, это я понимаю сейчас. Я просил ее руки, но она мне отказала. Знаете, что она мне сказала, герр Аронсон? Она мне сказала: «Я ненавижу тебя, Зепп». До сих пор я слышу, как она это говорит. Это — и тот крик, той армянки, когда они раздавили ей дверью вагона пальцы. «Я ненавижу тебя, Зепп». Она сказала, что будет воевать за англичан.

«Опасный тип… Зепп… „Урия“ больше бы подходило»[125].

— Дорогой мой, — Арон вздохнул, — у меня экспериментальная лаборатория по выращиванию зерновых. Был там один армянин, Ованес. Был да сплыл. А эта ваша железнодорожная знакомая, вы знаете, где она живет?

— Не знаю, она ехала в Хайфу. «На виноградники», сказала она.

— A-а… Ну, тогда…

— Что?

— «Братья поставили меня стеречь виноградники» — так говорят, когда дают понять: не задавай лишних вопросов. Сарра Авраам… Звучит не очень правдоподобно. Сына не Исааком зовут? Боюсь, она вас разыграла. Мне пора на поезд, герр Калиш.

— На хайфский поезд? Нет, пожалуйста, вы мой гость, — он несколько раз повторил это, долго пересчитывая мелочь, прежде чем расплатиться.

О встрече с болтливым обер-лейтенантом Арон сестре не рассказывал. Ни к чему. Во всем, что говоришь, должен быть какой-то резон: зачем ты это рассказываешь, с какой целью? Если просто так, то не удивляйся, что австрийский офицер при штаб-квартире Джемаль-паши за пивом будет распространяться на твой счет.

Поездка брата в Берлин для Сарры оставалась просто поездкой в Берлин. Он лишь поручил Авшалому законсервировать все опыты в случае своей непредвиденной задержки. Из Копенгагена еще, вероятно, предстоит отправиться в Америку на организованный Гарфилдом симпозиум, о чем паша предупрежден по секрету. «И много чего еще он знает по секрету?» — спросил Авшалом. «Ты знаешь больше».

В ту поворотную эпоху вести приходили со скоростью насаженных на дифференциал колес: одни крутятся быстрей, другие, по выражению Калиша, «тише». Почтовая карточка из Берлина была приветом от ничего не подозревавшего Арона уже знавшей, что с ним произошло, Сарре. На цветной фотографии — золотая «Виктория». К этому времени пассажирский пароход, шедший под флагом нейтральной Дании, уже был остановлен в международных водах и подвергнут досмотру. Британцы знали, что искали, — вернее, кого. Среди пассажиров, направлявшихся в Америку, находился известный агробиолог из Палестины Арон Аронсон, состоящий в Османском подданстве. Он должен был участвовать в обсуждении мер по преодолению продовольственного кризиса в охваченных войною районах. Без объяснений Арон Аронсон был препровожден на английский корабль, после чего датскому капитану позволили продолжить плавание.

Так описывала пленение Арона турецкая пресса. Сарра узнала об этом из хайфской «Ди Цайтунг», которую спешно прислал ей человек-невидимка по имени Рафаэль Абулафия.

«Что делать и что это значило?» Она терялась в догадках. Давшая имя НИЛИ и тем сотворившая НИЛИ, Сарра не предполагала, что у нее самой могла быть ограниченная «степень допуска», как у Мойше Неймана или даже Лишанского, ветерана антитурецкого подполья с пылкой претензией на первые роли.

Авшалом — Сарре: «А ты не думаешь, что Арон что-то скрыл от тебя? Я помню, как было с твоим Алексом». — «„Моим…“ — решительно, после паузы: — Да, моим. Нет, Авшалом, нет. Со мной он бы так не поступил никогда».

Но в подполье не бывает «никогда». Там вечный Судный день, который освобождает от всех клятв. Заела пластинка «Кол нидрей», напетая Саббатаем Цви (см.). Готовность жертвовать собой macht frei — освобождает. Как и беспрекословное подчинение — macht frei. Этим жизнь подпольщика и заманчива — подпольщика, разведчика. Тайны не имеют срока давности. Мы никогда не узнаем, что говорил Аронсон Вейцману (последний включит его в состав делегации на переговорах в Версале). Жил ли Аронсон у Вейцмана? По утрам они с Жаботинским спускаются к завтраку, кошер в общих чертах, слово о полку…

Среди тех, с кем Аронсон встречался в Лондоне, вполне мог быть сэр Герберт Самюэль, правоверный еврей, будущий верховный комиссар Палестины. Арону было перед кем рисовать картины грандиозной стройки на Храмовой горе.

Рембрандт. «Евангелист Матфей»

Помните евангелиста с пером в руке — кисти Рембрандта? А помните, позади ангел с лицом Титуса, сына художника? И ангел что-то нашептывает евангелисту. Не тот ли самый ангел, только с лицом Арона, стоял за спиной лорда Бальфура, когда его перо начертало беспримерные слова: «Правительство Его Величества выступает за создание в Палестине национального убежища для еврейского народа и приложит все усилия для достижения этой цели».

Кто кого перехитрит

…Но это мы, творец своего космоса, в центре всех событий сразу. Другие — нет. Это мы, как Дух над водами, — теми, из которых выйдет британский связной, и теми, в которых был «пленен» глава НИЛИ (говорим же мы «глава Мосада»). Меньше всего в Дамаске могли предположить инсценировку, ее скорее могли предположить в Атлите, куда Сарра перебралась, поручив повседневную заботу об отце и уход за домом супружеской чете из Бурджи. Но и Сарра ничего не понимала. Вот так, не предупредив? Или решение было спонтанным? Или попал под дружественный огонь? (Знала б она, что побег Арона стал «тайной внутри тайны» под влиянием услышанного от Франца К. из австрийской военной миссии.)

Чтобы сложившееся при Ароне единоначалие не превратилось в заседание поселкового совета где-нибудь в Афуле или Метуле[126], Сарра переместилась на верхнюю ступеньку, которую, как и Арон до нее, ни с кем делить не собиралась. Да и не с кем.

Арон… Всего лишь местоблюститель наш Арон. Не ему назначено быть Судьей Израилевым, зиждителем возводимого втайне от турок Храма. Но Сарре! Сарре-пророчице! Она — распорядительница работ. И никто, никакой Ёсик Лишанский, не оспорит ее право на руководство НИЛИ. Ее — нет. Но не Авшалома. Быть у Арона Аронсона шестеркой (не побоимся этого слова) совсем не то же, что быть в любовниках у Сарры Аронсон и руководить НИЛИ из одной с нею постели.

И снова как прежде. Ночь за ночью, неделю за неделей на экспериментальной ферме ждали появления корабля-призрака. Но лишь тоскливо чернеет средневековая руина да лунная дорожка подернута рябью. Воображение воспалено. Если и дальше уподоблять Сарру корове Рыжухе, то вымя ее набухло от скопившейся информации.

А информантов все больше. Вот и Московичи среди них. И Това Гильберг, Эйндорская волшебница. Ее кооптировала Сарра, мысленно споря с Ароном. А Московичи — кандидатура Лишанского. Лишанский, как и Алекс, терпеть не мог Авшалома, но ничего не имел против Московичи. Нааман — отчаянный. Пусть румыны сами выясняют свои отношения. У него в Ришоне «винное депо „Chez Baron“» с дегустационными столиками. Московичи рассказывал Лишанскому: офицеры напиваются, а он у них в собутыльниках.

— Ящик гран шампань против бутылки латрунского[127]: Четвертая армия еще постарается оправдать свое название. («Армия освобождения Египта» — так она называлась.) Они двинутся через Рафиах.

— Если ты об этом знаешь, британцы и подавно знают.

— От кого? Я им об этом не докладывал.

Лишанский теребил усы. На кончике языка вертелся вопрос: «А доложил бы?» Но Московичи его опередил:

— Послушай, у тебя бедуины, у меня сведения. Не хочешь наладить связь?

— Ты что, ку-ку? Бедуин — первый, кто тебя продаст.

— Тебе виднее, — Московичи был задет этим «ку-ку». — Расскажи, как твой «Щит» поживает?

— Так же, как и твой «Гидеон», — отрезал Лишанский.

«Щит» (или «Маген») — еще одна вооруженная охрана, в которой Лишанский успел поучаствовать. Со вступлением Турции в войну поселенческие милиции были разоружены.

— «Гидеон» — мой? Шалишь, парень. Я с Аронсонами ничего общего не имею, заруби это на носу… — Московичи ко всему еще порядочно выпил. — Я при всех чуть по морде не съездил твоему Алексу. Спроси у Сарры, у его сестры, она рядом стояла. Он твой дружок… Алекс… которого Арон набрал полный рот и доплюнул им аж до Штатов. Сам тоже хотел туда, да англичане по дороге тюкнули. Думаешь, за что?

— За что?

— Турки послали его в Штаты с секретным поручением. Я хоть с ними и пью, да уши у меня, слава Богу, не пьянеют.

— А шомеров турки не трогают, заметь, — обронил Лишанский, так, между прочим.

— Тоже, тоже, не беспокойся. Шомеры целуют землю меж рук паши, — Московичи сказал это по-арабски. — Мы против царя, мол. Социалисты все из Германии. И Маркс, и этот самый их… Каутский. А туркам тьфу на их Германию. Крессенштейн-паша, Флотов-паша — вот это Германия! Мы все в одной заднице будем, и социалисты, и велосипедисты.

Лишанский поспешил в Атлит — рассказать Авшалому о дегустационной зале «Chez Baron», в дверях объявление на идише: «Дегустация вин по записи» — понимай, для избранных.

Было рано, когда он, соскочив с повозки и опустив в заскорузлую длань возницы какую-то турецкую копейку, направился к агростанции. Налево от шоссе уходило за горизонт утреннее море. По правую руку за забором ферма — жилое помещение и службы: амбар, застекленные грядки, тянувшиеся вглубь, поле, засеянное семенами разных злаков, что страшный грех, страшный! Регуляция природы запрещена на все времена, даже по приходе Мессии. А слева оранжерея, там под балдахином когда-то стояла Сарра в подвенечном платье и в атласных башмачках, а подле нее облаченный во фрак бородатый кожемяка из Стамбула.

Стрельнув глазами по сторонам, Лишанский протиснулся в ворота, прикрытые, но не запертые. Взгляд у Лишанского острый, натренированный. На конце оглобли что-то присобачено инородное. Письмо? В нашей профессии не существует приватной корреспонденции. Он быстрым движением разорвал конверт. Ёсик Лишанский был полиглотом. Хвастливо загибаем пальцы: еврейский, арабский, турецкий, идиш — а значит, худо-бедно немецкий. Эспаньольский — а значит, Аргентина к нашим услугам. Русско-польско-украинский мишмаш (загибаем пальцы?), немножко «жевузем». И ни слова… ни звука по-английски. А письмо, снятое им с оглобли, было по-английски.

Пока достучался, прошло несколько минут. Сперва стучал своим размером, амфибрахием, а под конец принялся колошматить кулаками. Ставни приоткрылись на ширину щелки. Краткое «щас», и тут же захлопнулись.

Минувшей ночью кто-то уже выстукивал «Там-та-та, Там-та-та, Там! Там! Там!» — «Ракоци-марш», условный стук связного с «Монегана», но никто не откликнулся вовсе. Сознавая, что промедление смерти подобно, связной, некто Рабин — эпизодическая роль, еврей-галлиполиец, — прикрепил доставленное письмо к чему-то первому попавшемуся, а сам назад, в море: шлеп-шлеп-шлеп, в лодку и на корабль. Ему здорово повезло. Еще несколько минут, и он бы тут застрял. Весь остаток ночи, до рассвета, по прибрежному шоссе шла с севера на юг пехота.

Но Авшалом и Сарра не слыхали ничего. Ставни закрыты и впридачу занавешены верблюжьим покрывалом, чтобы ишак, вдруг начинавший кричать голосом ржавой водокачки, не мог до них докричаться.

Авшалом, сонный, завернутый в простыню, впустил Лишанского.

— Что случилось? — и Саррин голос из-за двери: «Что там?»

— Вот что там, — Лишанский протянул письмо.

— Что это? Откуда это?

Из спальни выбежала Сарра — неумытой нечесаной и тоже в простыне: жарко.

— Есть новости от Арона?

Схватила письмо. Но и она английского не знала. Так тремя археологами стояли они перед неведомыми письменами.

— Откуда это у тебя? — повторил Авшалом.

— На оглобле было.

Сарра молча вышла — одеться.

— Это первая ночь, что мы вообще спали. Все время, что нет Арона, дежурили по очереди. Сарра поэтому и перебралась сюда. А тут…

— Захотелось, да? Поспать?

Нельзя оправдываться перед теми, кто косо на тебя смотрит.

Авшалом вертел письмо.

— Про Арона здесь нет ничего, — сказал он. — Если я правильно понял, они будут через три недели снова.

Надо было решить, привлекать ли к работе Московичи, — собственно, то, зачем Лишанский здесь.

Авшалом сказал, что если ограничиться соучастием людей симпатичных, то можно узнать много приятного о себе. — А мы собираем данные о враге. С ним симпатичные люди не выпивают.

— Я не верю ему, — сказала Сарра. — Понимаете, я не верю ему и никогда не стала бы иметь с ним дело.

— Смотря какое дело, — возразил Лишанский. — Такого, что дало бы повод Авшалому его застрелить? Такого дела тебе никто и не предлагает.

Сарра молчала, ей было стыдно при Лишанском признаться, что напугана. Ни на миг она не забывала сказанного Товой: «Нааман — смерть твоя».

— Това… — и замолчала.

— Что «Това»? — спросил Лишанский.

— У нее есть маленький пистолет. На крайний случай

— Какое это имеет отношение к Нааману? — Лишанский пожал плечами. — Чтоб ты знала: из дамского пистолета стрелять себе дороже. Твой братец Алекс предпочитал «винчестер».

Мало ли что Алекс предпочитал… не будем о глупостях, — исподволь она перевела взгляд на Авшалома. Борода ему шла, зачем он ее сбрил? И у нее не спросил. Она бы не изменила прически без спросу. Вспомнила, что Хаим побрился после свадьбы и стал как сдоба. Это глупости, когда Това говорит, что мужчина должен любить женщину сильнее, чем она его, — тогда их союз будет счастливым. Хаим с ума по ней сходил, что с того? А она сходит с ума по Авшалому, — и хорошо… Разве не сходила с ума те три месяца, что от него не было известий. Счастье, что на его помолвке с Ривкой ножи были тупые. Нет, Това может и ошибаться.

— А верно, что он при тебе избил Алекса?

— Кто «он»?

— Московичи.

— Это он тебе сказал? Я же говорю, ему верить нельзя ни на гуруш. Мой агент может быть негодяем, он может быть… — Сарра перевела дух, — убийцей, но он не должен мне лгать.

— Не знаю, — сказал молчавший до сих пор Авшалом. — Вы все предубеждены против него, — подразумевалось, что в Зихрон-Якове.

— Хорошо, я скажу. Я боюсь. Това гадала мне на Сэфер Шмуэль, когда Нааман ко мне посватался. (Надо было видеть лицо Авшалома. Ёсик Лишанский, тот только ухмыльнулся: и Нааман тоже?) Это было еще до Хаима, еще Алекс из Америки не вернулся. Появляется вдруг у миквы, когда я воду набирала. Как из-под земли, даже испугал. Помог воду довезти. «У вас, — говорит, — сильных рук в доме нет». И предлагает свои. Я ему сказала: «Нет, Нааман, у нас в Зихрон-Якове за тебя не пойдет ни одна. Детей же задразнят». А Това потом открыла Сэфер Шмуэль и говорит: «Нааман это смерть твоя».

На бритом лице Авшалома непривычно и неприятно заходили желваки.

— Я понимаю, почему Арон сразу отмел Тову. Или мы сражаемся за Сион, или гоняемся за тенью Шмуэля.

— Все, что она говорит, всегда сходилось… Она и на тебя гадала, Авшалом.

— Тоже похоронила?

Вмешался Лишанский:

— Жена моего дядьки в Митуле, мумэ Мэрим (тетя Мэрим) любила говорить: как сон отгадаешь, так он и сбудется[128].

Уже третью ночь подряд дорога на Газу запружена войсками, и конца краю этому нет. Заклад Нааман выспорил: дюжину бутылок шампанского сберег и еще разжился бутылкой латрунского. Сирийской армии, она же Армия освобождения Египта, она же Четвертая армия, предстояло повторить опыт годичной давности в расчете, что на этот раз военное счастье улыбнется османскому ятагану, а не новозеландско-австралийскому корпусу, который мы так славно потрепали в Дарданеллах.

Сделали вид, что Лишанский клюнул на предложение Московичи: «Твои бедуины — мои новости». О НИЛИ ни слова. Инициатива исходит от Московичи. Его мотивы Лишанскому мало интересны, может быть, хочет прослыть героем среди тех, кто им пренебрегал, может быть, пьяная блажь. А для Лишанского это еще один источник дохода. Как бы там ни было, время не терпит. Надо скорее предупредить Каир: Джемаль-паша и Крессенштейн-паша готовятся нанести главный удар на подступах к Исмаилии.

Сарра советуется с Товой — боится, как бы Авшалом снова не отправился в Египет.

Правильно боишься. Сколько раз на него выпадало. Даже у Ривки. А она лишена дара.

Сарра кивнула, сжав кулаки, так что ногти вонзились в ладони. Молчала и только кусала губы. Това зажгла позади себя свечу, перед собой положила книгу. Выписала три слова: труба, Иоав, семя. Затем нарезала слова на буквы, перемешала их и принялась складывать в другие слова.

— А пусть Ёсик идет, Лишанский, — сказала она. — Его пули не берут, — у Товы пистолет всегда при себе, очень изящный, в прехорошеньком кошельке-кобуре. По пути в микву она всякий раз прячет его у Сарры в дверном наличнике, там устроен тайничок.

— Спасибо, голубушка, я постараюсь… — и осеклась: «голубушка»…[129]

Авшалома Сарра нашла возившегося с сортом семян, который они с Ароном называли «штучкис», — так говорил один работник, вернувшийся обратно в Гомель. «А эти штучкис кудою?» — «Тудою, — отвечали ему. — Ин дрэрд». У него и прозвище было «штучкис». («Штучкис, я из Баден-Бадена, а ты?» — «А я из Гомель-Гомеля», — все смеялись, и он со всеми.)

— Авшалом, нужно поговорить. Это важно.

Авшалом, «отделявший зерна от плевел», сказал рабочему: «Продолжай, Лева. Вот так, как я. Все корзины, понял?»

— В чем дело, Сарра?

— Я была дома. (В Зихрон-Якове.)

— Я знаю.

— Не сердись. Да, я навестила Тову, она нездорова. И вдруг она мне говорит: «Отправьте меня в Египет, я, как быстроногий Нафтали, слетаю». (Това = Тойбэ.)

Авшалом смотрит на Сарру пустыми непонимающими глазами…

— Конечно! — воскликнул. — Конечно!

— Ты понял? — радостно закивала Сарра.

— Да, это здорово придумано.

— Ты думаешь, голуби не забыли дорогу домой?

— Да ты что!

Саррины тревоги развеять было тем легче, чем сильней ей этого хотелось. Когда он говорил «да ты что!», ее оставляли все сомнения. Лицо Авшалома, его тело — а тело зеркало души — были ее твердыней.

— Я спрашиваю, потому что эти птицы, как и мы, много времени провели в неволе, — сказала она многозначительно.

Он не оценил.

— О какой неволе ты говоришь? Я о них заботился, как Hoax Праведный[130]. Послать одного или сразу двух?

— Если голубь и голубка, сразу двух. Нельзя их разлучать. Ты меня еще любишь?

— У Ноаха их было три. Один не долетел, другой вернулся с оливковой ветвью в клюве, а третий не вернулся.

— Авшалом… Это был один и тот же.

— В самом деле?

Сарра никогда не скажет «Ави» — ни подавно «Авик», как его звали дома. «Ёсик», «Авик», «Шмулик», «Лазик» — это типично для московиц. Социалисты без суффиксов жить не могут. Она с первого вечера, когда на танцах поймали хадерского соглядатая, звала его Авшалом — величаво, голосом Библии. Мы на библейской земле.

— Двух. Давай пошлем двух для подстраховки. («Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его». 1937). Будет пролетать над свадьбой, а там стрельба в воздух. Голубей нам еще доставят, если попросим. Нечего их жалеть.

— Хорошо. А кого я еще люблю, Сарра, если не тебя. Сравни себя с другими, и ты все поймешь.

— А Ривка? Кто дарил ей стихи?

— Тебе я дарю свою жизнь.

Если сообщение зашифровано, весьма возможно, что его не расшифруют и те, кому оно предназначено. Письмо по-английски, привязанное к оглобле, осталось нерасшифрованным. Не спросишь у первого встречного: «Спик инглиш, старик? Будь добр, прочитай». Можно со вторым голубем послать ключ от шифра. Например, учебник арамейского. Это оптимально при стопроцентной уверенности, что оба голубя долетят. Но тогда зачем шифровать? Написать прямым текстом. То-то турки обрадуются, когда, вопреки ожидаемому, донесение попадет к ним. «Глянь, Мустафа!» — «Откуда это?» — «Над черкесской свадьбой пролетал. У нас под носом орудуют шпионы». Провал не то что реален — неминуем. Что же, во избежание провала ничего не сообщать? Хороши шпионы.

Может, спросить у Товы? Это ей пришло в голову с голубями. Глядишь, ей еще придет что-то в голову.

— Сарра, хватит с нас Товы.

— Ты несправедлив к ней.

— Арон был против, не я.

— Хорошо, давай бросим жребий. Сказано: «Израиль, уповай на Бога». Это и есть уповать на Бога. Он решает.

Обсудили несколько ответов — альтернативных вариантов Божьего Промысла. Сарра записала их на отдельных бумажках. Авшалом тянет жребий.

— Ну что? — спросила она, когда он развернул.

— Пустая.

Когда ответов несколько, а не «да» — «нет», положено оставлять один бюллетень чистым. Такое правило.

— Это значит, что мы должны решать сами, а не перекладывать ответственность на кого-то другого. У него своих дел хватает.

Хотя Авшалом поэт, его лирическая фантазия питалась от чужой розетки. Тягаться с буйным Сарриным воображением никому не по силам. Кто как не она вняла ономастической подсказке, вспомнив про голубей? И она же придумала способ себя обезопасить.

— Вот что я думаю: попадет это к туркам — предположим. Надо направить их по ложному следу. Нужна не шифровка. Нужно так написать, чтобы подозрение пало армян.

— Их совсем со свету сживут.

— Мы сражаемся и за них. Кто напишет по-армянски? Ованес, лошадиный доктор кривой…

— Как говорит Арон, был да сплыл. В Иерусалиме их много. Еще прибавились бежавшие из Киликии.

В Париже Авшалом называл себя «ерушальми». Лучше, чем «из Хадеры». При одном взгляде на него у всех перед глазами монастырь среди Гефсиманских кущей: разбитые сердца восточных красавиц и в перспективе турецкая плаха. Иерусалимский Жюльен Сорель.

Лёлик Файнберг действительно переезжал с семьей из Хадеры в Иерусалим — ненадолго, чтобы через два года, проклиная этот «постоялый двор для мракобесов со всего мира», вернуться в постылую Хадеру.

— Послушай меня и не перечь, — Сарра послюнила карандаш, но так ничего и не написала. — Надо подумать как… надо, чтоб она разговорилась в армянском переулке с какой-нибудь женщиной. Мол, беспокоится о хорошей знакомой. От нее нет известий. Они раньше жили в Адане. Она хочет написать ее тете в Исмаилию. Подвернулась оказия.

— Не понимаю, кто — она?

— Кто, кто… Това. Умоляю, выслушай. Выглядит совсем девочкой. Маленькая, худенькая. Это женское задание, чисто женское, — пишет: — «Дорогая мадам…» — какое-нибудь имя… Султанян…

— Ованес был Ованесян.

— «…Ованесян! Уже полгода, как мы не имеем никаких известий от»… Ну, имя?

— Его жену звали Асмик.

— …«от Асмик и беспокоимся о ее здоровье. Это письмо я посылаю с соседом. Его зовут Джемаль. Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили».

— Ну, хорошо. Нет выхода, — Авшалом как бы уступает против воли.

— Почему нет выхода? Есть. Вот прекрасный выход.

— Хорошо, есть, — соглашается Авшалом. Что ни говори, а Сарра невероятная женщина. Щеки пылали, глаза сияли. «Тысяча поцелуев тебе, Любовь моя!»

Това обрадовалась «женскому заданию». В такую даль — одна. (Как и Ёсик Лишанский, она росла сиротой в чужом доме, где на нее мало обращали внимания, а ее доля наследства варилась в общем котле.) Авшалом отвез Эйндорскую волшебницу в Хадеру, с тем что с утра пораньше она отправится в Иерусалим.

— Хочешь, я тебе сыграю и спою? — спрашивает Циля, сестра Авшалома. — А ты мне погадаешь за это на Сэфер Шмуэль, раз ты Эйндорская волшебница? У меня очень хорошо получается «Последняя роза лета». Правда, Авик?

Това видела ее однажды: она приезжала с матерью на помолвку брата. (Сейчас невеста Авшалома так далеко, что легче представить себе миллион — неважно чего, скажем, лет, — чем то, где она сейчас.) Цилю не узнать, девочки развиваются быстро. Она стала выше Товы, да и формами даст ей фору.

Фаня Файнберг (1858–1942) с дочерьми Сусей (1887–1981) и Цилей (1894–1988)

Прежде чем убежать, сославшись на дела, Авшалом позволил матери и сестре себя лицезреть, этак с полчасика.

— ! Ты уже? — спросила Фаня Файнберг с видом безразличия, которое никого не обманет. И добавила: — Попил бы чаю с лэкэхом[131].

Циля, та откровенно поклонялась старшему брату: самый умный, самый неотразимый. «Боже, как они все его любят… — подумала Това. — А он спешит, небось, к мадам де Реналь». Эйндорская волшебница была девушкой начитанной.

Мужчина в их семье, прежде сидевший во главе стола, перебрался в раму. Лёлик, отретушированный, взирал со стены на домашние трапезы и чаепития. Якобы московиц — когда у себя дома — пьют чай, обгрызая сахар и прихлебывая из блюдец. Това часто слышала об этом, но ничего подобного засвидетельствовать не может. Нет, пили из чашек, размешивая сахар ложечками.

Полночи проболтали они с Цилей. Из ее шепота Това узнала, что есть еще старшая сестра — Сусанна. Видятся они редко, потому что Суся с мужем живут на другом конце Хадеры. У них трое детей и четвертый на подходе, а еще они в контакте с гедерскими Белкиндами, с которыми папа был в смертельной ссоре. Мама и после папиной смерти не простила им, что к нему так отнеслись — были против их свадьбы. Она ослушалась тогда своих родителей. Сюда приезжал Цилин кузен Эйтан. Мириться. Он ни много ни мало как юзбаши — капитан. С армянами, говорит, воюет. Но безуспешно — в смысле, так и не помирились. Суся старше Авика и всегда с ним ругалась, говорила, что его любят больше, потому что он сын. И что она его видит насквозь и еще на метр глубже. То, что он красавчик, ему не поможет в Париже — это, когда он уезжал.

— А он что? — спросила Това.

— А он назвал ее дурой завистливой. Папа был против его отъезда, но считал, что каждый должен жить своим умом. Папа был очень гордый, всегда говорил, что ни у кого из детей сидеть на шее не собирается. Когда он умер, Авик вернулся первым пароходом. Папе это было бы приятно. А правда, что сестра его невесты бросила мужа в Константинополе и вернулась, потому что была в него влюблена?

— Это правда. Но и он в нее тоже.

— Мама говорит, что они помогают британцам. Если турки узнают, их повесят. Это вообще не наше дело. Нам жить с турками. Знаешь, как говорят: с турками жить, по-турецки выть. А в Зихроне берут оттоманский паспорт?

— Он у нас всегда был. Нам же румынский не надо было сдавать. А когда Румыния в войну вступила, попрятали.

— Не страшно? Возьмешь оттоманский паспорт, тут же в армию и на войну. У Эйтана он есть, конечно, у моего кузена. А мы российские подданные. Турки к евреям относятся неплохо. Хуже всех русские.

От Хадеры до Лидды Това ехала в колымаге, которой очень подходило ее название: «Пиль мильхама» («Боевой слон»), а там поездом. Раскачивались дружно всем вагоном, как темплеры за кружкой нива. Такое чувство, что вот-вот запоют. В Рамле освободилось место у окошка. Сошла женщина с ребенком, который хныкал. «Больной», — предположила Това, но села, не робея микробов. Ей отпущено больше семидесяти, она знает наверняка. Да и привиты мы от всех болезней, это сказал доктор Яффе.

Това сидела у приспущенного окошка. Жирный и влажный ветер трепал ей волосы — и вдруг сменился горной сухостью. Она не выспалась. Если б не обдувало, она бы тоже заснула: у ее ног болталась толстая небритая морда с открытым ртом, уснувшая, сидя на полу в проходе.

На Тове белое платье. Если спросят, она скажет, что танцовщица. Маня Рутман. Почему Маня Рутман? Кто такая Маня Рутман? Ей так захотелось. И так же, как на коленях у той женщины был больной ребенок, она держала на коленях коробку. Для видимости. Потому что сумка соблазнительней для воров, чем круглая перевязанная коробка из папье-маше. Внутри, кроме каких-то личных вещей, которые кладут всумочку, лежали еще фотоаппарат и пистолет.

Вокзал в Иерусалиме

В Иерусалиме железнодорожный вокзал даже больше, чем в Хайфе, но на отшибе. До Иерусалима идти минут двадцать. Или сесть на извозчика, сказать: «Армянский квартал».

Пока катили (Това предпочла «беречь силы, а не деньги»), она смотрела на валуны вдоль дороги, на каменные террасы, уходящие книзу — или поднимавшиеся вверх, в зависимости от того, спускалась или поднималась дорога. По другую сторону долины желтели, становясь дымчатыми, холмы, а что ближе, те ровненько были засажены масличными деревцами.

С сиденья ландолета видеть окружающее ей еще не доводилось. Даже трудно сказать, что интересней, самой смотреть или подставлять себя взглядам. Но пока не въехали в город, прохожих почти не было. Куда только из поезда все подевались? Иногда коляска обгоняла статную бедуинку в прямом черном платье с вышитой грудью и ношей на голове, легко ступавшую своим широким шагом. Или семенил навстречу ослик, а позади плелся мальчишка лет тринадцати.

Това не догадывалась, что овраг по правую руку, над которым высилась крепостная стена, и есть геенна огненная, зато сразу узнала Сион по многочисленным литографиям. «К нему, на восток обращены наши взоры», поется в «Нашей надежде», на нем Теодор Герцль мысленно водрузил белый флаг свободы с семью золотыми звездами, символом семичасового рабочего дня.

Теперь уже коляска теснила пешеходов: разноликую, многокастовую публику: от дородной арабки или водоноса с приросшим к хребту бидоном до благообразного латинского патера, коричневой рясой подметавшего земную персть, или невесть откуда взявшегося лапотника, которому давно уже место в окопе на германском фронте. Улочка шла по изгибу стены, за ней открывался обжитой библейский ландшафт: сбившиеся в кучки глинобитные кубики и разрозненные кипарисы, которые некому погасить.

— Армянский квартал. Куда саидати надо?

— Сюда.

Рядом со зданием, к которому примыкал школьный двор, размещалась «Первая фотография на Святой земле. Основ, в 1862 г.», о чем оповещала вывеска на трех языках: беспорядочно размахивали конечностями армянские буквы, вязко слиплась густая арабская пропись и наконец буквы, на которых мирно отдыхает глаз: «Фотографiя». Допустим, шестерка здесь (1862) не повисшая вниз головой девятка — и тогда это действительно первое на Святой земле фотоателье. Но, помня, что у армян нет чувства меры, усомнимся в этом.

Това открыла дверь, приветствуемая бубенцами. Фотохудожник Налбандян был наделен всеми присущими артистам качествами: артистичностью, кудрявыми обжигающе-черными локонами, вот такой усатостью своих усищ, манерностью манер, носом — вот таким носатым. Когда о творческой натуре говорят: он такой же, как мы, то хочется воскликнуть: врете, подлецы! Ему вдвойне отпущено. Вы, обычный человек, едите то, что «вам вкусно», и не можете остановиться. Артист в силу своего артистизма должен еще показывать, что «ему так вкусно», что он не может остановиться. Он привык все утрировать. А привычка — вторая натура.

— Чем мы можем быть полезны барышне? — наклоном головы и взглядом маэстро изобразил готовность услужить. — На фоне чего мадемуазель желает сделать фото? У нас имеется прекрасный второй план.

Он отдернул драпри: две нимфы, оглядываясь, выходят из лесного озера, охотница целится в бегущего оленя — за спиной колчан со стрелами… Нет, сам же поморщился. Это скорее для мужчин, для двух друзей. Можно, правда, надеть диадему Дианы. С полумесяцем…

— O! — он поднял палец. — Имеется еще один второй план, это то, что нам нужно. Венецианский карнавал. Мадемуазель выходит из гондолы. Масочку отставили чуть в сторонку, мизинчик грациозный. Другой рукой придерживаете край платья, видна маленькая ножка, — артист на все руки, он становится в позу, какую должна принять Това.

Това подумала: «Наверно, видел, как я сошла с ландолета».

— Спасибо. Если хотите, я вас тоже так сфотографирую. У меня есть ручная камера, — она открыла коробку. — Мне предлагают ее купить. Могу я посоветоваться? За нее просят три тысячи.

У фотографа расширились глаза, как у принца Абдуллы при звуках германского гимна в исполнении музыкальной команды из Назарета.

— Три?!

— Тысячи.

— И вы готовы вот так, — он щелкнул пальцами, — отстегнуть три тысячи?

— Я видела фотоснимки с этой камеры. Мне понравилось. А что, много? — на лице у Товы, которой ее камера обошлась в одну двадцатую этой суммы, детское удивление.

Налбандян овладел собой. Он чувствовал себя, как тот рыбак, что поймал золотую рыбку. — Это… кхм… — даже голос сел, — кхм… это прекрасная вещь, но за нее запросили… Извините, мадемуазель, но она все же не из золота. Мы подберем для вас такую же за… м-м… — он сам с собой торговался… — за четыреста, даже за двести, наверное.

— Хорошо. Я эту верну. Но смотрите, чтобы по-честному.

— Мадемуазель…

— Со мной шутки плохи. Это всегда при мне, — Това показала на кобуру под видом кошелька, которую владелец фотографии и сам успел заметить[132]. — Если бы при мне напали на Асмик, мою подругу-армянку, я бы знала, что делать.

Что тут началось! Он бросился ее целовать со слезами на глазах. Чтобы она не вздумала покупать себе камеру, он подарит ей. Через три недели… нет, через две камера будет ее ждать.

— У меня была знакомая… очень близкая, Асмик Ованесян, — сказала Това. — Они жили в Адане. Уже полгода никаких вестей, — далее выученная на зубок роль: просит написать по-армянски письмо, есть возможность передать с оказией в Исмаилию ее тетушке. А вдруг они все там.

В тот же день Това возвращалась, увозя с собою письмена Амалика, чужого бога. — Если думаешь, что я не поеду через две недели в Иерусалим за камерой, то глубоко ошибаешься, — сказала она Сарре. — Еще как поеду. Кто же от таких подарков отказывается.

Авшалом аккуратно отрезал ножницами две нижние строчки, где говорилось: «Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили». Прилепил записку пластырем к правой лапке, как его учили, и, открыв клетку, подбросил голубя вверх обеими руками наподобие мячика.

Когда-нибудь в вихре финальных перемен мироздание сместится. И Ной, выпуская голубя, с сияющим лицом будет петь:

Летите, голуби, летите,
Для вас нигде преграды нет.
И звери всем ковчегом подхватят:

Несите, голуби, несите
Народам мира наш привет.

Боевой танец Анитры

Предупреждения о повторной попытке форсировать канал поступали отовсюду. Чужой галлиполийский триумф бесил Дамаск. Казалось бы, сейчас не до Синая, когда восстали кочевые племена на Юге. Но название, данное Джемаль-пашой своей армии, обязывает… Как известно, голубь не долетел. Помешать могло все что угодно: от разгульной пальбы в честь невесты до коршуна («В пути вас коршун не догонит» — М. Матусовский). А то и впрямь мальчик из рогатки (пращи) попал в крыло. «Тятя! Тятя! Смотри!» Абу-Дауд, работавший в поле, увидал, что на лапку намотана бумажка, и поспешил отнести голубя представителю властей. Поцеловать руку баши — святое. Полицейскому ясно, что перед ним шифровка, медлить нельзя. Но и его губы (не только губы бедняка Ишая Абу-Дауда) тянутся к руке вышестоящего, а чтобы быть отмеченным благосклонностью начальства, нужно выбрать момент. На это уходит время. Донесение передается по инстанциям лишь при условии, что каждый передающий персонально набирает при этом очки. Потребовалось несколько месяцев, чтобы пляшущие армянские человечки, приклеенные к голубиной лапке, обратили на себя внимание разведочного бюро при штабе Четвертой армии. (На шутку: «Разведочное бывает только бурение, а бюро — разведывательное», ответим шуткой: «Ты б сидера да морчара, будто деро не твое».)

Това не шутила, говоря, что поедет в Иерусалим — за обещанным подарком.

— Я знаю, что камера уже ждет меня.

Сарра сказала:

— А если донесение попало к туркам? Вся их армянская улица под подозрением. Найти того, кто написал, всегда можно: по почерку, по бумаге. С раскаленными углями в ноздрях он признается: «А-а-а!.. через две недели… а-а-а!.. придет… а-а-а!..» Так что камера тебя дожидается, знаешь, какая?

Сарра словно ставила пьесу и до того вжилась в образ, что Това… обмочилась! Столь велик страх турецкого застенка. Представила себя под их турецкой пыткой. Свою камеру чуть не выбросила. Она была не только начитанной девушкой, но и очень впечатлительной, как всякая волшебница.

Когда Сарра рассказала это Авшалому, он махнул рукой: «Машпех»[133]. И с тех пор иначе как «машпех» ее не называл. Своей обманчивой подростковостью Това внушала ему чувство брезгливости. Бывает, что на роль девочки-подростка и старушки природа приглашает одну и ту же артистку.

— Угадай, Сарра, кто здесь был? Твой жених. Нааман Московичи. Проезжал, говорит, решил заглянуть. Спрашивает, а где ты.

— А ты?

— Что я? Весь белый свет знает, что мы вместе.

— Весь белый свет знает, что ты обручен с Ривкой.

— Обручен с одной, обречен другой.

— Ты говоришь так, как будто я у тебя камнем на шее.

Если не пылким поцелуем, то чем еще можно это опровергнуть? Но пылкость пылкостью, а проспать британца повторно было бы преступлением. Каждую ночь, сменяя друг друга, вглядывались они в глухую черную глубь, или в устланную фольгой гладь, или в пасть ревущего прибоя, из которого торчит клык Шато де Пелерин.

Опять пожаловал Московичи:

— Мир.

— Мир. Я слышала, ты хотел видеть непременно меня.

— С тобой мы давно знакомы, а с Ави я незнаком.

— У меня нет тайн от Авшалома.

— А у него от тебя?

— Я не могу говорить за него. Сейчас он придет, спроси. Хочешь пить?

Сарра вышла и вернулась с кувшином сока и стаканом на подносе.

— Спасибо. Никаких вестей от Арона?

— Нет.

— Лучше быть схваченным англичанами, чем турками, ты согласна?

Сарра «морчара, будто деро не ее», а сама вперилась в Наамана, как она это умеет.

— Согласна.

Вошел Авшалом. Миру мир.

— Нааман спрашивает, есть ли у тебя секреты от меня?

— Есть. Но я разговариваю во сне, и она все знает. Так что можно сказать, что секретов у нас друг от друга нет. Смело выкладывай.

— Хорошо, Ави. Мы незнакомы, поэтому ты можешь и не знать, что смелости мне не занимать. Алекс это хорошо знает, не правда ли, Сарра?

— Что ты хочешь сказать, Нааман?

— Ты знаешь что. Неважно. Он далеко, он не услышит, Ривка там же. Арона сцапали англичане, тоже на пути в Америку. Он всегда водился с турками. Из Аронсонов ты одна — да, Сарра? — кто здесь остался. Но ты же мапка, твой любимый герой Шаббтай Цви. У тебя с оттоманами свои счеты. Продолжать?

— Продолжай, Нааман, — сказал Авшалом. — Я хочу понять, куда ты клонишь.

— Куда я клоню, Ави? Ты был у Арона в помощниках, помолвлен был с Ривкой, теперь ты с Саррой. Ты сам без пяти минут Аронсон. Ты и она всё, что слышали от Арона, сразу передавали англичанам. И что он плывет в Америку с предложением от турок, тоже передали. Под честное слово, что англичане ему ничего не сделают.

— И с чего ты это взял? — спросил Авшалом. Сарра же молчала и только глядела на Московичи деревянным взглядом.

— Дымок витает, без огонька не бывает.

— Нааман, если тебе больше нечего сказать на эту тему, сменим ее на другую, — Авшалом достал кисет, на котором безутешная Мэри вышила новозеландского барашка, и набил папиросу. — Будешь?

— Нет, спасибо. Где ты русские гильзы берешь?

— Старые запасы.

— Мы союзники, — Нааман вынул из портсигара короткую английскую сигарету и чиркнул спичкой о стену, уже почерневшую. Авшалом, прикурив, кивнул. — Я, — продолжал Нааман, — недавно разжился английскими сигаретами. Спасибо Ёсику Лишанскому.

Авшалом молча любовался колечками дыма, которые пускал одно за другим.

— Послушай, чего ты хочешь? — сказала Сарра. — Виляешь туда-сюда… Ёсик-шмосик… Можешь прямо сказать?

— Могу, Сарра. Ёсику-шмосику бедуины тащат всякую всячину в обход проволочных заграждений. А у меня в Ришоне заль де дегустасьон. У турок языки развязываются после второго стакана. Я предложил Лишанскому привлечь своих бедуинов к чему-нибудь поинтересней, чем контрабанда.

— Это твое дело, Нааман. А мы тут при чем?

— Это наше общее дело, Сарра. Я предлагаю нам объединиться.

Сарра с Авшаломом переглянулись. В глазах у Сарры вопрос. Авшалом кивнул ей.

— А мы уже и так объединились, Нааман, — сказала Сарра. — Лишанский просто забыл тебе об этом сказать.

— Выблядок… (Бен зона.) И вы всё знали?

— Нааман, честь тебе и хвала, что ты пришел к нам. Нас уже много, но это театр в темноте. Разведданные передаются по цепочке, и куда ведет наша цепочка, сколько таких цепочек — никто не знает.

— Ави, я ни о чем тебя не спрашиваю, это освобождает тебя от необходимости мне врать.

— Спасибо, Нааман.

«Годы шли, а гости нет», крылатая фраза. К чему это было сказано, кем и когда — Бог весть. Темно по смыслу. Но есть в этих словах нечто, чего никаким смыслом не затмить. Другими словами, фрегату «Монеган» уже давно пора быть здесь, но до сих пор лампа, выставленная в окне, никого не приманила. Все повторялось: к неопределенности с кораблем прибавилась неопределенность с Ароном. Сообщения, поступающие отовсюду, устаревают. Мойше Нейман, военврач, пока лечил от мнимой дизентерии капитана второго ранга Детлефа Лооса, перерисовал карту минных постановок в районе Сура. Но карта не могла быть передана на «Монеган», поскольку «Монеган» подорвался на мине ввиду отсутствия этой карты. Заколдованный круг это когда причина и следствие, как два клоуна, носятся друг за другом вокруг афишного столба. Порадуемся хотя бы за лейтенанта Вулли: он спасся и до конца войны пробудет в лагере для военнопленных в Ливане.

Сколько же можно тешить себя словом «задержка»? Ждать и надеяться, что «Монеган» появится со дня на день? И то хлеб, что голубь долетел, — в чем у НИЛИ не было ни малейших сомнений, раз вторжения в Египет не последовало[134]. Вот такая причинно-следственная зависимость. Ничего удивительного. Признательны же мы Голубю — сиречь Духу Святому — за то, что вода сошла. Или, на худой конец, пьянице Ною, которому море по колено.

Лишанский вызвался идти. У Сарры отлегло от сердца. В ушах голос Товы: «Лишанский пусть идет, Ёсик. Его пуля не берет».

— Меня бедуины за два дня доведут, — и подмигнул: — А по пути танец Анитры исполним.

И вдруг Авшалом увязался за ним.

— Нет, мы пойдем вместе.

Сарра отчаянно пыталась отговорить его:

— Вы вдвоем уйдете, а я одна останусь, да?

— Возьми себе в помощники Московичи. Вы издевались все над ним, а он парень очень ценный.

— Авшалом, пойми, мне не разорваться между Атлитом и Зихрон-Яковом.

Нет, хоть ты тресни. Он побежал следом за Ёсиком. Страшная догадка: а если не за Ёсиком? А если от нее убегал…

— Нет! Нет! Нет! — Сарра уронила голову на стол, за которым сидела, и принялась стучать кулаками. — Не-ет!

Но, пробуксовывая, ее «нет» только сильней увязало в его «да».

— Это ты пойми, что без меня он не договорится с англичанами, только все испортит. Это еще хуже, чем Алекса было бы послать.

Долгие проводы — лишние доводы. Сборы как таковые заняли несколько часов, но перед этим два дня с утра до вечера шла «закупорка» агростанции — Аронова детища. Сарра останется в Атлите — «ждать и надеяться», глядя на море. Местоположение делало Атлит естественной базой НИЛИ. Отсюда могла проводиться эвакуация под покровом ночи. Но здесь могла происходить и высадка десанта. Судя по обстановке.

Атлит. Руины Шато де Пелерин. Сейчас закрытая зона, пункт базирования морских коммандос

Нынешняя обстановка вынудила Сарру дать простор боковому зрению своих информаторов в отношении друг друга. Она оставалась одна: без Арона, теперь без Авшалома, без Лишанского. Перед тем как они отправятся, она пренебрегла конспирацией устроила встречу подпольщиков, прежде только догадывавшихся друг о друге. Легко себе представить групповое фото: «Участники еврейского подполья, действовавшего на территории Палестины в 1916–1917 гг. Слева направо стоят: Нааман Мшсковичи, Иосеф (Ёсик) Лишанский, Эйтан Белкинд, Насер Анем. Сидят: Рафаэль (Рафи) Абулафия, Това Гильберг, Сарра Аронсон, Авшалом Файнберг, Реувен Шварц. Художник-светописец О. Налбандян». Это тогда Сарра сказала Белкинду — кузену Авшалома, с которым встретилась лишь однажды, в январе семнадцатого года: «Твой рассказ произвел большое впечатление в Каире» (о зверствах и убийствах в Дайр-эз-Зауре).

Авшалом и Сарра

Но если групповая фотография не более чем плод нашей разыгравшейся фантазии, то фото Авшалома с Саррой, на прощание сделанное Товой, сохранило память об этом дне. Головки, идиллически склоненные по канону тогдашних фотопортретов, не скроют давно уже привычных будней этой пары. Авшалом перед объективом в романтической готовности к щелчку затвора, укрощенной Сарре не до «красот любви». На ней тонкая блузка в полоску, с открытой шеей — она-то остается дома, тогда как Авшалом уже одной ногой… в пути. На нем теплый свитер под самое горло, толстый твидовый жилет и такой же пиджак — или это пальто? «Никогда еще в своей жизни Авшалом так не мерз, как в середине октября в Африке». А тут январь. Сейчас они простятся. («Нет! Нет! Нет! — бьется она головой о стол, за которым они сидят. — Не-ет!»)

До Газы добирались порознь, чтобы не удваивать к себе интерес. Учтем, что на физиономии Лишанского написано: «Покажи мне такую обитель, где у меня не будет проблем с полицией», — и неистребимая усмешка под белокурыми усишками. Что стояло за этим? А вот сам читатель пусть и скажет, «что стояло за этим», если на пуримском карнавале уместнее всего было бы нарядить Лишанского Змием, о котором известно: он хотел овладеть Евой из ревности к той миссии, что была возложена на Адама, — подчинить себе диких зверей. Потому он искусил женщину зрелищем плодов, отравленных желанием: «и, вкусив от древа сего, она почувствовала, что сейчас умрет». От чего, Талмуд не уточняет — вероятно, от желания, которое поспешила разделить с супругом, дав ему тоже надкусить отравленное яблоко. «Лучше пусть он умрет вместе со мною, чем будет принадлежать другой», — говорит она себе. Овладеть Евой, чтобы из одной с нею постели повелевать животным царством — а другого нам и не надобно, — вот она, подноготная драмы в райских кустах.

Лишанский с семьей

Где-то в рукаве, как фокусник, Лишанский прятал жену и дочь. (Последняя была еще жива в начале двухтысячных годов и что-то говорила на камеру, но что — мы не разобрали.) Ёсик озаботился провожатым. Это был однозубый Гамаль — они делятся на однозубых и двузубых. Сколько лет уже поджаривало его солнце кочевников — тридцать пять? пятьдесят пять? — сказать невозможно. Думаешь, зачем однозубому Гамалю деньги, которые ему отсчитал Лишанский, с тем что другую половину он получит в виду британских позиций? Что может он себе купить на них такого, чего не может украсть у соседа по пустыне, разбившего палатку в десяти милях от палатки Гамаля? А ведь деньги для бедуина значат не меньше любой другой добычи: будь то женщина с обольстительной во всю щеку татуировкой, коза с выменем, как огромный перезрелый арбуз, или овца в такой бесформенно-грязной шубе, что не понять, в какую сторону шуба эта сейчас пойдет, где там зад, где там перед. Наипарадоксальнейшим образом бедуин жаден до бесполезных для него денег. Он, в чьем имени сошлись «бедность» и «беда», так и хватает их из твоих рук. О, как сладка ему мысль, что ты, обученный чтению, письму и тому подобным фокусам, нуждаешься в его помощи и за это готов поделиться с ним самым дорогим, что у тебя есть, — деньгами. Нет, бедуин не дурак-индеец — бусы он не возьмет, он скорей сам их тебе продаст, верней, бедуинскую вышиванку, что всю жизнь носили по очереди четыре жены его отца, а теперь, глядишь, наденет на званый вечер и твоя мадам, любительница экзотики.

Авшалом добрался до Газы без приключений. Лазутчики встретились в условленном месте, называемом «Ключ Марьям». Минимум общих фраз: «миру мир», «что слышно?», «все в порядке?», «благословенно Имя». Предстояло совместное хождение в Египет, достаточно опасное — двух человек, не больно-то жаловавших друг друга и одинаково не доверявших третьему — проводнику. А уж как тот к ним относился, и кем каждый из них был для него, подателем благ или потенциальной добычей, — об этом лучше не задумываться.

В первый день прошагали сколько и предполагалось с небольшими перерывами, потребными организму.

— Сегодня двадцатое, — сказал Лишанский. — Если все будет и дальше так, завтра к вечеру мы выйдем на английские позиции.

— Новозеландские…

— Я их по юбкам и чалмам различаю. Шотландия, Индия. А все остальные для меня, извини, англичане.

На привале Авшалом достал из пальто кулек фиников, купленных у какого-то зычноголосого зазывалы на базаре в Рафахе.

— Бери, — протянул Лишанскому, — Сарра дала на дорогу.

— Она же тебе дала, — и не взял.

Из-под бедуинского навеса в сотне шагов от них показалась фигура. Это Гамаль вынес кислого молока, за которое получил от Авшалома ½ турецкой копейки — монетку в полпиастра.

— Родичи? — спросил Авшалом, указав на палатку.

— Хорошие люди, — был ответ.

— У хороших людей хорошие дочери, — сказал Авшалом и перевел взгляд на Ёсика. Тот уже накрылся плащом, который одновременно и подстилка, и котомка, когда связан концами, и башлык, когда накинут на пальто, и скатерть-самобранка, и саван — хотя в этом качестве реже, на то чалма: стоящий бурнус — плащ с капюшоном — всегда приберут к рукам.

— За бедуинских дочерей полпиастра маловато будет, — подал голос Лишанский, оказывается, не спавший. — За три копейки Анитра показывает только пупок.

— Господь с тобой, Ёсик.

— И с тобой. Храни тебя Аллах, — добавил он по-арабски. — Алла ихалик.

— Барак Аллаху фиким, — отозвался Гамаль и ушел под навес к хорошим людям. — Уж я-то их знаю, этих хороших людей, — продолжал Лишанский. — Если он от тебя ничего не ждет, он тебя бац — и все. Когда видишь скорпиона, что, ты его не пристукнешь? Или другую живность. А ты для него такая же живность.

— Так уж прямо.

— Можешь мне поверить. Или ты джеда (герой), или ты муха. А муха для того и существует, чтобы ее прихлопнуть. Слушай, что я тебе говорю. Со мной не пропадешь.

— Надеюсь, что и с тобой не пропаду. А без тебя так и подавно.

— Еще бы, у тебя большой опыт, закончившийся зинзаной (каталажкой).

— Мой верблюд тогда ринулся к колодцу…

— Теперь это называется «мой верблюд ринулся к колодцу»? Алекс говорит, что…

— Алекс… чтоб он был мне здоров, — Авшалом понимал: в пути нельзя болеть и нельзя ссориться. Он сказал примирительным и оттого фальшивым тоном: — Я спрашиваю себя, делал бы я то же самое, зная, что мне не суждено… — деланно сглотнул, — да-да, что мне не суждено увидеть голубую звезду над Сионом?

Лишанский приподнялся на локте. В мерцанье голубоватых звезд над Синаем лица его не разглядеть.

— А ты не задавайся вопросами, на которые нет ответов.

— Человек должен в себе разобраться.

— В этом я тебе не помощник. У тебя есть Сарра, врагам на зависть.

— Боюсь, друзьям тоже.

— А вот я не боюсь… — с вызовом сказал Лишанский. — Меня пуля не берет.

— Кого пуля не берет, по том веревка плачет.

— Ну, это уже целая процедура.

Авшалом ничего не ответил. Он стал рассеянно прохаживаться и невзначай удаляться к бедуинскому навесу, под которым девственным сном спало мультикультурное грядущее.

Люди некультурные под культурой понимают хорошие манеры, а люди культурные — искусство. Поэтому люди культурные не различают продукты культуры и произведения искусства — как не различают лиц в мерцанье звезд над Синаем. Стержневая тема произведений искусства — они же продукт культуры — это «культура и размножение». Представлена эта тема большетелыми красавицами в золоченых рамах или фигуративными изваяниями, которые в оны дни приравнивались к мерзостям вааловым. Но сыны Израиля, и первый из них Моисей, облизывались на мадианиток, словно там медом было намазано[135]. И никакие риски, никакие угрозы, расписанные с натуралистическими подробностями, никого еще не остановили. Все помнят Зимри, вождя одного из еврейских племен, — как он привел к себе нэкеву, по имени Козби, что означает «клейма негде ставить», дочь местного царька. Да еще в пост: мы сидели перед синагогой и плакали. И тогда один из кознов — Пинхас — возревновал о Господе: прокрался с копьем в руке к ним в шатер, когда они сострясали ложе: «вошел вслед за Израильтянином в спальню и пронзил обоих их, Израильтянина и женщину в чрево ее»[136]. А все почему? Всему есть объяснение в комментариях и мидрашах. Мало того что Ной в продолжение своего плавания буксировал на канате не то динозавра, не то мамонта, которого звали Реэм, он еще впустил в ковчег чету безбилетников. Вот как об этом рассказывает Талмуд. Некто хотел проникнуть на судно обманом — поскольку мы имени его не знаем, так и назовем: Обман. Но говорится, каждой твари по паре. Обман отправился искать себе пару. «Ты кто?» — спрашивает. «Я — Желание». — «Хочешь со мною спариться?» — «С радостью. А что мне за это будет?» — «Обманом я исполню любое твое желание». Так и взошли они на корабль — Обман и Желание.

К вечеру следующего дня лазутчики были на расстоянии выстрела от передовых британских постов, а ближе Гамаль не подойдет, хоть его озолоти.

— Один, два, три, — показал он рукой, считая гребни барханов. — Видишь?

О том, чтобы его озолотить, речи не было, но свое он получил. Лишанский с Авшаломом остались вдвоем. Опасность подстерегала Авшалома со всех сторон. Кругом пустыня. На них могли напасть бедуины, их мог атаковать патруль, как турецкий, так и английский. Ёсик не раз был на волосок от смерти, но Авшалому в этом волоске отказано. Ёсик рассудил так: Арон неведомо где, неизвестно, жив ли, Алекс у черта на рогах, Сарре, одной, не снести на своих плечах мужской груз. Откладывать нельзя. Если не я за себя, то кто за меня?[137] Авель же, можно подумать, подыгрывает Каину томностью своих очей, в которые тому смерть как охота плюнуть: «Ночью к бедуинскому жилью принюхивался, — науськивает себя Каин, — течку учуял. Одно слово — кобель».

Авшалом провожал глазами проводника. Чем дальше тот от них был, тем грандиозней он выглядел. Авшалом знал: это обман зрения. Пустыня изобилует оптическими трюками, подобно тому, как море изобилует рыбой.

— Ну, хочешь? — он оборотился к Лишанскому да так и застыл, как перед зеркалом, — с рукой, протягивающей финики. У Лишанского так же вытянута рука, но вместо кулька с финиками в ней револьвер. Авшалом вспомнил: «По тому, как исказилось лицо Атоса, миледи поняла, что сейчас раздастся выстрел». И действительно…

Во взгляде Авшалома изумление на грани счастья. Не меньше его изумлен и сам Лишанский, который торопится сказать Авшалому, что это не он — он только поднял пистолет. Поздно. На суде Авшалом покажет на Лишанского как на своего убийцу. На Страшном суде.

Снова выстрел.

Вторая пуля в Лишанского. Он вскинул голову. Все ясно: он убил Авшалома чудовищной силой своего желания это сделать, и вот расплата. Переложил револьвер в левую руку и прицелился. Фигура с каждым шагом по мере своего удаления увеличивалась. Нет… для верности взял маузер Авшалома и приладил к рукоятке кобуру. Чем больше расплывалась мишень (по формуле «дальше больше»), тем меньше оставалось возможности ее поразить. Прицелился и выстрелил. Приклад непривычно отдал в левое плечо.

Темное пятно расплывается по одежде Ёсика. Превозмогая боль, он обшарил чужие карманы: денег — сущая глупость, и те в крови, Ёсика ли, Авшалома ли, их кровь символически смешалась. Авшалом лежал глазами к небу, что твой Че Гевара, и Гамаль уже не вернется «снять с него доспехи».

Ёсик чувствовал, что слабеет, одежда набухала болью вместе с кровью, становясь, как свинец, не давая идти. Уже и двигался на коленях, опираясь на руку, падая лицом в песок. Песком запорошило усы, песок налип на губах, был на языке, стоял хруст зубовный. И опять он поднимался, двигаясь туннелем своего сознания, которое с потерей крови становилось не шире сознания земляного червя.

Его по одной версии подобрали разведчики-бедуины, коллаборировавшие с британцами, по другой версии это был новозеландский разъезд, принявший его за турецкого соглядатая. Сам Лишанский был в забытье, бредил. Первое, что он увидел, очнувшись: лицо Арона, совсем вблизи.

Арон на днях прибыл в распоряжение генерала Алленби, сменившего генерала Мюррея, и сразу же, без того чтобы слушать «Аиду», был направлен в Сирийское бюро к майору О’Рейли — под псевдонимом «Mr. Mack» возглавить палестинский отдел. Алленби рвался в бой. Он не мог знать, что его именем будет названа главная улица Тель-Авива, но твердо верил, что ему предначертано овладеть Палестиной, и с безоглядностью старого служаки этому предначертанию следовал.

— Ави… — неслышно прошептали белые, обметанные жаром губы Лишанского.

У Арона вчера градусник тоже показывал сорок. Он имел глупость в офицерском собрании спросить виски-соду со льдом, что в Египте делать категорически возбраняется. Слышите, читатель? И поныне в стране фараонов на питьевой воде экономят и воду для льда зачерпывают неизвестно откуда. Арона рвало, проносило, как медведя, температура подскочила до потолка. «Нильская вода, дорогой мой, абсолютно безвредна только для бегемотов», — сказал доктор Ватсон. Но уже сегодня Арон настолько оправился, что стало возможным прибегнуть к его помощи для допроса раненого из соседней палаты, у дверей которой дежурил часовой.

— Это наш человек. Что с ним?

— Большая потеря крови, ранение неопасное.

— При нем были бумаги? Он что-нибудь сказал? Ёсик… — Арон склонился над раненым. Он знал, каково это — задыхаться там, в Атлите, не имея никаких известий от британцев. Но после потопления «Монегана» те не спешили возобновить связь.

— Ави… убит…

Вам случалось быть вестником несчастья? Нам — да. Несчастье — медаль о двух сторонах: был ли тот, кого не стало, сам родной вам кровинкой, или утрата его означает неутешное горе для вашей родной кровинки? Есть разница. При известии о смерти Файнберга первая мысль Арона о сестре. Братская любовь хоть и не родительская, но у рыжих она «пламень весьма сильный»[138]. И так-то скрывший от Сарры план побега, Арон в мыслях постоянно оправдывался перед нею: готов рисковать собой, но не НИЛИ. Боль за Сарру помогла «заесть» горечь личной утраты — как и досадливое чувство: уже у цели стал жертвой вероломства какого-то номада… обидно же… в общем, глупая смерть.

На Ёсике все заживало, как на кошке, — его и точно пуля не берет. Арон знавал его ребенком, в пору, когда сам, молодым агрономом, наживал себе бесчисленных врагов в Метуле. Лишанскому он доверял не из сентиментального воспоминания или в ответ на собачью верность, как было с Файнбергом. У Ёсика развито чувство рода-племени, чувство само по себе достаточно приземленное, если бы речь не шла о Земле Израиля.

— Мертвая точка вот-вот будет пройдена, — сказал ему Арон. — Немцы самоуверенны и неосмотрительны. И чем больше они верят в свой германский гений, тем неосмотрительней становятся и еще больше делают глупостей. Нам на руку эта безрассудная подводная война против пассажирских liner’ов. А теперь еще попытка убедить Мексику напасть на Америку и силой оружия… — Арон поднял палец, — силой мексиканского оружия вернуть себе Техас. Они добились того, что немецких выходцев в Америке иначе как «Людендорф в засаде» не называют. Вступление Америки в войну — вопрос нескольких недель. Я рассчитывал на это еще два года назад, когда потопили «Лузитанию». Раньше или позже это должно было случиться.

Лишанскому предстояло стать «соправителем» Сарры, занять место Файнберга. («Предстояло заняться с Сарой тем, чем она занималась с Файнбергом, — так выходит?»)

— С крахом прогерманского лобби Алексу будет куда легче заниматься с Ривкой тем, чем они занимаются, — сбором средств в пользу палестинских евреев, — сказал Арон.

«Алекс ходит с шапкой по кругу, а Ривка исполняет танец Анитры» — у Ёсика на каждое слово Арона отыщется реплика. Это как строить рожи за спиной говорящего.

Похоже, что со второго захода Америка уже не казалась Александру тем тягуче-каучуковым раем, который, ну, никак… ну, не ндра… На сей раз очень даже «ндра» и очень даже «как», особенно после гужевых прелестей Мелильи. Александру и впрямь удалось отворить фараоновы закрома для голодающих братьев в Палестине, что отнюдь не фигура речи: к семнадцатому году земля, еще каких-то пять тысяч лет назад кипевшая млеком и медом, оскудела окончательно, став сухой бесплодной пылью в ладонях агрономов.

В лице Арона сирийское бюро получило мощное подкрепление, позволившее О’Рейли восстановить прерванные контакты с вездесущей и таинственной НИЛИ, каковою она должна была видеться британцам. Арон делал для этого все возможное. А сам, закрыв ладонями лицо, мысленным оком заглядывал за горизонт — распределял должностные портфели в Сионе (как окрестил про себя будущее государство). Все складывается в нашу пользу. Лишанский выйдет из моря не с клетками, в которых сидело по почтовому голубю, а с пиратским сундуком. Спасибо Александру и Ривке Аронсонам, соприкосновенным к столь щедрому даянию еврейской Америки еврейской Палестине. А то московиц совсем пригорюнились, каждый сидит под своим эвкалиптом и вздыхает: «На свете счастья нет, но есть покой и диета».

Те, кто стоял социалистическому ишуву костью в горле — зихрон-яковские, — ведают распределением пожертвований среди оголодавшего ишува — а как мы знаем на примере Саббатая Цви, для евреев нет роли более почетной, чем распределять халуку. Собственно, так далеко за примером даже не надо ходить: в американо-палестинском благотворительном предприятии не прочь было поучаствовать Общество по приему палестинских беженцев, опекавшее таких горемык, как Эсфирь Слепян (Ира Ян). В Александрии русских подданных, выдворенных из Эрец Исраэль, насчитывалось больше тысячи. У Арона состоялся разговор с двумя русскими мосье и с одной русской мадам. Это происходило в их конторе, говорили на смеси французского и идиш. Мосье, представившийся Борисом Блантом, сказал:

— Помощь братьям важнейшая из мицвот[139] («Фрэр о лэд ист вихтыгстэ фун мицвэс»). Но если вы желаете, чтобы Общество своим участием сделало эту акцию легальной в глазах военной администрации, нам нужно согласовать имена лиц, к которым пожертвования будут поступать для последующего их распределения, — это раз. Нам неясен характер пожертвований, собранных нашими американскими братьями, будут ли они в виде драгоценных металлов, будут ли они в виде банкнот, или они будут в виде продовольственных грузов, — это два. И мы хотим знать, каким способом пожертвования будут доставляться в Палестину, — это три.

Арон тут же узнал эту касту прихлебателей — что при котлах Фараона, что при супницах Барона, что при котелках «Поалей Цион»[140], соотношение страха и корысти у них одинаковое во все века, под всеми знаменами.

— Пожертвования в виде золотых монет. Учет всех поступлений ведется здесь, в Александрии, в присутствии представителей Общества. Но способ доставки в Эрец Исраэль разглашен быть не может из соображений безопасности.

— Эпцехэн амайсэ! — вскричала русская мадам. — Ты же понимаешь, Берчик. Он хочет, прикрываясь нами, заниматься контрабандой.

— Гита, не лезь в бутылку, послушаем мосье. Мы полагали, что помощь, о которой вы говорите, будет поступать легальным путем, через третьи страны, в наше палестинское отделение.

— К сожалению, легальных путей нет. Что для вас важней: быть в мире с заповедью или с Оттоманским уложением? К тому же единственный закон, который турецкие чиновники признают, это взятка.

Он тщетно пытался вдеть ниточку здравого смысла в игольное ушко их зрачков, но они избегали встречаться с ним глазами. Это всегдашняя манера жучков-вредителей: никогда не смотреть в глаза.

— Общество бесповоротно себя скомпрометирует, позволив своим именем прикрывать сомнительные дела.

— Лучше скажи махинации, Берчик, — вмешался в разговор мосье, до сих пор молчавший. — Люблю, когда из меня делают идиота. Англичане первые обвинят нас в попытке снабжать турок американским золотом.

Арон молча встал, взял шляпу и вышел.

А вскоре О’Рейли сказал ему, что в Каире не считают возможным кормить население Оттоманской империи при посредничестве Royal Navy. Британский военный корабль из благотворительности переправляет деньги на вражескую территорию — это абсурд, это допустимо только для оплаты агентов из числа natives.

— Мы ни при каких условиях не согласны быть на положении платных агентов, — категорически возразил Арон. — Мы не какие-то шпионы. Наша цена — Сион. А не то что «Вам заплатили? До свидания».

Доказывая, что золото, собранное для нужд ишува, не может считаться поддержкой Порты, скорей наоборот, Арон дошел до генерала Алленби, который по своей привычке, неоднократно отмечавшейся его биографами, крутил на пальце ключ от портфеля, и так на протяжении всей аудиенции. В один прекрасный день он его потеряет.

— Жители еврейского анклава, — сказал Алленби, — наперебой заверяют Высокую Порту в своей преданности. Почему я должен им не верить, если паши им верят? Тем более что они заклятые враги России, а некоторые еще и подданные кайзера.

— Клянусь вам, сэр, клянусь Богом, клянусь своей душою, все эти люди мечтают втайне об одном: после сотен лет османского владычества увидеть Иерусалим свободным. Когда вы вступите в Иерусалим, они встретят вас, как Мессию.

Британский главнокомандующий сдался.

Пусть теперь попробует Меир Дизенгоф сказать про нас: «Эти англоманы принимают свои фантазии за чистую монету». Как раз наши-то фантазии и обернулись монетой высшей пробы. «Затурканный Меир» (Дизенгоф) еще далеко не худшее, что у нас есть. Маня Шохат, вот кто фурия с богатым революционным прошлым. В Палестине, которую предпочла Сибири, она занимается разведением шомеров, спит в пенсне и могла бы, перестреляла из нагана всех буржуев — как тот бедуин, застреливший Авшалома.

О гибели его Арон строго-настрого запретил говорить. О потерях стороны всегда умалчивают ради поддержания стойкости в своих рядах — если только не резон раздуть пламя мести. А тут кому мстить, спрашивается? Ветру в поле? Буре в пустыне?

— Объяснишь: он получил от британцев секретное задание — искать воду с помощью лозы[141]. Сейчас воду доставляют цистернами, но Иосиф Флавий в «Иудейских древностях» сообщает о залежах ее на глубине трехсот локтей. Гидрогеологических исследований в этих краях не проводилось со времен Моисея. Британцы в этом крайне заинтересованы.

Все было наоборот. Бригадный генерал Томпсон, назначенный на место Максвелла, не проявил интереса к предложению Арона провести разведку подземных вод в Синае. Томпсон убежденный позитивист и сугубый практик, как и большинство выпускников Бедфордской школы. Арон же опрометчиво сослался на авторитет древних авторов — помимо Иосифа Флавия, еще и того, чье имя носит Пятикнижие. «Если он двумя ударами своего жезла извел воду из скалы, то неужели современным буровым установкам это не по силам? Все мифы основываются на реальных событиях, будь то схождение сыновей неба к дочерям земли в незапамятные времена или иссечение воды из скалы». На это генерал Томпсон саркастически улыбнулся.

Неправда и то, что известием о гибели Авшалома Арон опасается повергнуть в уныние остальных членов НИЛИ — так что смотри, Ёсик, молчок. Только за рыжую свою сестру, краснопламенную телицу, боялся он. Лишанский сразу догадался: «Сарру жалеет». Пуще огня боялся Арон ее отчаяния. В пароксизме боли — истинной ее стихии — она могла всё погубить.

— Я обещаю, никто об Ави не узнает, — сказал Ёсик.

И не сдержал обещания.

Своим появлением mr. Mack открыл новую страницу в многострадальной истории НИЛИ — «филантропическую». Денежные средства, бывшие в распоряжении НИЛИ, вынуждали считаться с ней, а значит, с ее гордой пробританской позицией. Гонения на евреев, те, что якобы должны были миновать семейство Аронсонов, начались с весны семнадцатого года. Показушная «оттоманизация» решительно ничего не дала. Это был вынужден признать даже Дизенгоф, самый протурецкий — затурканный — из ее инициаторов. Эль Дин-бей, яффский наместник Джемаль-паши, приказавший целому кварталу, нескольким десяткам семей, в три дня оставить свои дома, не больно-то различал между обладателями оттоманских паспортов и прочими — если уж с кем-то осторожничал, то с германцами и австро-венгерцами. Запретив яффским банкам учет векселей «Керен каемет»[142], принимавшихся к оплате наряду с турецкой лирой, Эль Дин-бей вмиг разорил яффских лавочников. В придачу ко всему он упразднил «коммерческие суды» — автономный еврейский суд, наделенный полномочиями третейского суда. Аллау акбар, обошлось без крови, но и это не за горами.

Что Лишанский попал в Атлит, как Чацкий с корабля на бал, — не скажешь. Льет как из ведра, бурное море. Сарра так перепугалась, словно в отсутствие Авшалома принимала у себя кого-то. А на самом деле она приняла шум, произведенный Лишанским посреди ночи, за полицейскую облаву — настолько нервы у всех были на пределе.

— Не ждала?

— Ох, Ёсик, как ты меня напугал, — и вдруг в страхе: — Где Авшалом? Что с ним?

— Твой Авшалом? Он ищет воду в пустыне.

— Что ты мелешь?

— В нем пробудился лозоискатель. Ты не знаешь, есть такие… Стал колдуном. Ему поручено найти запасы воды в восточном Синае.

— Кем поручено?

— Не мной. Ароном, англичанами. Лучше взгляни на это. Алекс в Америке время даром не терял. Кактебе сундук? Мне не хватает черной повязки на глазу. Двадцать пять тысяч долларов золотом. И это только начало. Создан комитет: «Помощь голодающим Эрец Исраэль». Мы его распорядители.

— А наша работа?

— Туда донесения, оттуда cash. Да, вот еще. Тебе письмо.

«Моя Рыжуха, — так начиналось письмо, которое Сарра выхватила у него из рук. „Рыжухой“ звал ее Арон в детстве. — Издалека пришла помощь, и засуха не страшна. Скоро жнецы сожнут хлеб. Я вижу тебя во главе дочерей иерусалимских, водящих хороводы. Ничто не остановит жнецов в пору жатвы, изнуренные, они лишь сменят руку и продолжат свое дело». Об Авшаломе ни слова. (И это называется ни слова? «Жнец» — метафора чего? Примета чего? Пусть он этого не хотел — вырвалось помимо желания.)

— Почему Авшалом сам мне не написал? Он тоже мастер писать иносказаниями.

— Ей-Богу, ему сейчас не до тебя. Человек в трансе, ищет воду.

— В каком еще трансе?

— Ну, не знаю. Завел себе Анитру на то время, что залег в пустыне. И вообще я ему не сторож, твоему Авшалому. Здесь я теперь за него, Сарра.

— У тебя есть жена.

— Ну и что, у тебя тоже есть муж.

— Иди к черту, — по-еврейски это звучит «лех ле-азазель».

Думаете, попечением об ишуве эти двое не оправдывали расходы на превращение агентурной сети в политическую силу или на подкуп людей в фесках — и всё из отпущенных им средств? Наверняка из этих баснословных сумм что-то оседало в партийной казне. Совсем по-другому читаешь акроним НИЛИ («Несокрушимый Израилев Лживых Истребит»). Говорите, каждую минуту рисковали жизнью? Но способность каждую минуту рисковать жизнью чаще находит себе применение на большой дороге, чем в борьбе со злом. Да и что есть зло? Вопрос уместный в устах Понтия Пилата — не Ёсика Лишанского, который сказал бы: «Каждому свое зло», — если бы взамен ницшеанского и гойского «живи опасно» вдруг пустился в рассуждения, наподобие нас с вами.

Вот такие голоса слышим мы — если не самого азазеля, то целой коллегии его адвокатов.

Утром умывался на дворе. Торс до пояса обнажен, широко расставлены ноги в веревочных шлепанцах Авшалома. Отфыркиваясь, плещет пригоршнями из бочки, наполнившейся за ночь до краев, — на лицо, на грудь, подмышками.

— Что это у тебя? — спросила Сарра, наблюдавшая за ним.

От правого соска подмышку уходит борозда — уползает багровой сороконожкой с багрово же отчетливыми пупырышками ножек по краям, такая свежая, что будь она слева, по Ёсику как раз закончилась бы «тридцатидневка».

— Тебе же сказали, что меня пуля не берет.

— Это сейчас было? — помолчала, подсчитала дни. Высчитала, что кровь пролилась на пути туда. — Авшалом тяжело ранен?

Можно, конечно, отвести подозрение одним ловким словечком, усмешечкой: «Да, очень тяжело. Стрелой амура, сама знаешь, куда». Или что-нибудь в этом роде. «Боюсь тебя огорчить, перевязывать его раны выстроилась очередь». Сразу успокоится. Но этого ли хочет Ёсик? Сторожить Сарру от самого себя — интерес собачий. Заодно держать вакантным место первого человека в НИЛИ, хотя по факту он им является. В конце концов, он слова не нарушал, она сама приперла его к стенке.

— Ну, хорошо. Если я тебе скажу, что Ави убили…

Чтобы не закричать, Сарра вонзила зубы в костяшки кулака — боль на боль дает ноль… в лице ни кровинки, в глазах ни слезинки… рифма-семихвостка хлещет хлестко…

— Я так и знала, Арон прислал оповещение.

О смерти Авшалома при попытке пробраться к британцам чудом стало известно Тове, что укрепило ее репутацию ясновидящей (Сарра ей ничего не говорила). Това же и настояла на том, что следует оповестить Фаню — мать. Эту адскую миссию она взяла на себя[143].

— Зато Арон отыскался и всем руководит из Египта, — сказал Насер, оборачиваясь с козел.

«Араб не может чувствовать Бога в себе, он слишком верит в то, что пребывает внутри Бога», — прочла Това у Ренана. Правда, Насер — маронит.

— Насер, не боишься, что ты без оружия?

— Это у тебя оно всегда с собой, а Насер Анем полагается на Бога. У Ави был маузер, одна только кобура знаешь сколько стоила, из ореха? Ну и что, вот едем в Хадеру.

«Вчера я ехала к ним с Авшаломом, а сегодня еду сказать, что они его никогда больше не увидят». Тове было страшно: как это будет? С наигранным безразличием мать спросила в тот раз сына, куда-то спешившего: «Может, попьешь чаю с лэкэхом?» Все, что рассказывала Циля об Авике, перечеркнуто жирной чертою. Теперь в своей истине об Авшаломе Това на ступень выше их. Уже оказавшись по другую сторону ада, они спросят, как это случилось, — чтобы немного остудить неутешное горе, образ которого — платок, навсегда зажатый в руке. Тогда она им все и расскажет.

Нет, Сарре легче. Женщине всегда найдется утешитель, матери — никогда. У Ёсика перед Авшаломом есть даже преимущества. Сколько раз Това повторяла Сарре: лучше, когда он любит тебя, как сумасшедший, чем когда ты любишь его, как сумасшедшая. Сарра же отвечала, что, кроме Ривки, она ему любую простит.

Для Товы нет ничего увлекательней «любовных похождений в одиночку»: самой повторять и прослеживать шаг за шагом сложный путь сердец. Увидишь, она к Ёсику ещё привыкнет — в смысле Сарра, — если только он не храпит по ночам и не имеет других физических изъянов. Общие интересы сближают больше, чем общие дети. Рев и какашки только вносят дисгармонию. Взять того же Ёсика…

— Тпру! Приехали.

Так размечталась, что и не заметила. В размышлениях на волнующие темы время исчезает, как под платком иллюзиониста. В прошлый раз дорога показалась скучной — когда ехала с Авшаломом. А Насеру скучно не бывает: сколько надо, столько и будет стоять и ждать ее, сидя на своем сиденье, как будто он — часть лошади. (Кто это у нас был похож одновременно и на бедуина и на его лошадь?)

Отперла Циля.

— Ой… Что-то случилось? — ей показалось, что Това буркнула «мир» как-то странно. У Цили за спиной, на табуретке, большой поднос, празднично накрытый вышитым полотенцем.

— А твоя мама дома?

— Нет. Я вообще-то убегаю. Сегодня у Суси брит, мама уже там с утра. Я должна была лэкэх вынуть.

— Бери и едем. Я с тобой, — и крикнула Насеру: — В синагогу!

— Мы думали, Авик будет сандак. Ему написали — ни ответа ни привета. Суся сказала: была бы честь предложена, — вдруг! Сердце готово выскочить из груди… — Он что, опять в тюрьме?

— Можете назвать ребенка Авшаломом.

Циля лишилась чувств, Това подхватила лэкэх, Насер побежал за помощью — они уже подъехали. Какие-то люди окружили коляску: «Что? Что случилось?»

Это каждый раз по-разному. (В Ришон ле-Ционе, неоднократно уже упоминавшемся, соседка знакомой врачихи, марокканка, всю ночь после оповещения кричала, а у врачихи и у самой муж в это время был в Ливане.) Семья в приготовлениях к великому часу: грядет брит мила — заключение союза обрезания между их восьмидневным сыном и Господом Сил. «Боже, но почему это должно было открыться сейчас?» — твердил про себя убежденный атеист Наум Вильбушевич, отец младенца. И Суся в том же духе: «Эта зихрон-яковская специально явилась в синагогу». У Суси были тяжелые роды, тяжелая беременность, и что она сегодня здесь, дорогого стоит. Суся с ненавистью глядит на оповестительницу.

На миру чья смерть красна? Если сына, то сюжет обретает языческие черты. Эйндорская волшебница заколдовала Фаню Файнберг, превратив ее в металическое изделие, снабженное заводом. Живая плоть этого бы не вынесла. А железная Фаня спросила железным голосом: «Как это произошло?»

Това повторила рассказ Лишанского, и некому при этом было крикнуть ей: «Прикуси язык!» Арон далеко, Авшалом еще дальше. Зато Ёсику только этого, может быть, и надо: к обезглавленной НИЛИ приставить свою голову. Любой ценой. Вплоть до ее потери.

Значит, требовалось передать британцам срочное сообщение. Это должен был сделать Ёсик Лишанский, но Авшалом настоял на том, чтобы пойти вместе с ним, так надежней. Они уже были у цели, как откуда ни возьмись бедуины с конскими мордами (пригнувшиеся к шеям лошадей, дурной знак). Проводник бросился бежать по направлению к ним.

Ёсик выстрелил в предателя. Завязалась перестрелка, в ходе которой Авшалом был ранен. «Уходи, оставь меня, — прошептал он. — Ты обязан добраться до англичан… я умираю… когда увидишь голубую звезду над Сионом, вспомни обо мне…» Лишанский и сам был тяжело ранен. Из последних сил дополз он до английских позиций, где его, изрешеченного пулями, истекающего кровью, подобрал новозеландский патруль.

Брит мила — ашкеназийское произношение «брис мило» — суровая венчальная церемония, в которой обычай подносить присутствующим угощение не меняет сути дела. Поэтому никакой траур не может отменить дефлорации человека Богом в восьмой день его жизни. Все происходило по заведенному порядку. Това-Тойбэ, тем, что принесла в клюве вместо оливковой ветви похоронку, сорвала приличествующий нашему времени покров иносказания с племенного таинства, свершаемого бородатыми мужами над крошечным младенцем с помощью ножа. Тесно обстояли они, заслонив от недостойных женских глаз восседающего на стуле мужчину с младенцем, которого он держит на коленях, распялив. Моэль достает орудие своего ремесла, смачивает губы младенца соком благословенной лозы. Рав Тувия Зайдельсон, почтенный уже в силу своего возраста, стоит рядом.

— Благословен ты, Господи наш Боже, Царю вселенной, освятивший нас Своими заповедями и давший нам заповедь обрезания, — с этими словами моэль склоняется над восьмидневным младенцем.

По исполнении заповеди все хором произносят:

— И как вступает он в брачный союз с Тобою, так же познает он Тору под хупою, влекомый к благим делам.

Моэль берет в руки кубок с вином.

— Благословен ты, Господи наш Боже, Царю вселенной, сотворивший ягоды виноградной лозы.

Опускает кубок и продолжает:

— Боже наш и отцов наших, сбереги это дитя ради отца и матери его. И наречется он в Израиле именем… — бросил взгляд на атеиста Вильбушевича, тот кивнул, — Авшалом бен Нахум (Авессалом, сын Наума), да не нарадуется отец на свое потомство, а мать на плод чрева своего. Славьте Господа своего, ибо Он щедр и милосердие Его вечно, и вечно хранит Он в памяти Своей союз, заповеданный на тысячу поколений…

Для Фани Това посланница от Авика, последняя ведущая к нему ниточка. Не уходи, не исчезай. Но Эйндорская волшебница не может вызвать ни тень Авшалома, ни тень Самуила, ни чью-либо еще. Това всего лишь впечатлительная девушка-сиротка, начитавшаяся разных умных и не очень умных книжек.

— Он так хотел быть с отцом на фото, и не было ни одного, где они вместе, — сказала Фаня. — Тогда он сфотографировал себя сам и склеил с фотографией Лёлика.

А теперь Лёлик и Авик вместе.

Исраэль (Лёлик) Файнберг с сыном.

Фотомонтаж Авшалома Файнберга

«Нааман — смерть моя»

— Оповестила, — сказала Това с невозмутимым, как стена, лицом. Невозмутимость — мачеха впечатлительности, а Това сирота.

На обратном пути ее укачало, и она проспала всю дорогу. В Зихрон-Якове она удивилась, увидев Сарру, но ясновидящим удивляться нельзя под угрозой дисквалификации. Это тоже надо учитывать.

Сарра ни о чем не расспрашивала: и без того все ясно. Кроме кромешного ада да материнских проклятий в ее адрес, что там еще могло быть?

— Я буду жить в Зихроне, а Лишанский будет жить в Атлите, — сказала она Насеру. — Ты голоден? Я сейчас распоряжусь.

Насер есть не стал: его ждут дома, поздно.

«Еще подадут рыбу с сахаром, а ты ешь и хвали». Однажды он ел гефилте фиш — и давился, а не есть, по его арабским понятиям, — нанести оскорбление дому.

— Я по дороге заморил червячка. (Буквально: «Я по дороге облизнул ложечку».)

Сарра на предложение Товы «раскрыть „Шмуэля“» покачала головой:

— Мне все равно. Сион, турки, наша борьба. Я больше не Сарра, я не знаю, кто я. Иди, Това, оставь меня.

Това жила в конце улицы — «авеню», если по-«зихрон-яковски». Сколько помнила она себя, столько помнила она эту вывеску напротив их дома: «Сандляр Иоэль Ревиндер. Танахи»[144] — и вырезанную из жести сандалию, что впору великанам, жившим до потопа. Ревиндер шил обувь неизвестно в каком поколении. Возможно, его предки снимали мерку у тех шестисот тысяч, что сорок дней переминались с ноги на ногу вокруг горы Синай в ожидании Моисея. Еврейская жизнь полна чудес. Дочка Ревиндера Шула одним касанием перста распрямляла скорбных спиною, как это было с Эфраимом-Фишелем — что обожгло Тову кипятком ревности. А каково вариться в этом кипятке Сарре и Ривке, Циле и Сусе.

Тот же сапожник Ревиндер первым повстречался Сарре, когда она возвращалась из Константинополя. Но падкие до псевдознаменательности, мы не замечаем ниспосланных нам знамений. У того же Ревиндера рыжая Циля окотилась черными, как смоль, котятами, — новость, с которой Сарра ворвется к брату: «Ты представляешь!..» Арон посмеялся над нею, вместо того чтобы сослаться на Тору по примеру большинства своих коллег, искавших в Божественном Откровении подтверждение научных теорий. Дескать, скот Иакова, спаривавшийся в виду полосатой изгороди, давал пестрое потомство[145], а кошка Ревиндеров, хоть и рыжая, зачала своих котят ночью в подвале, в кромешной тьме. Вырезанная из жести сандалия у Товы всегда перед глазами. Будут про ее детей говорить: родился в сандаликах.

Това ушла, так и не сказав, что сегодня в несчетный раз подтвержден договор Господа со своим народом в лице рожденного в Израиле младенца по имени Авшалом бен Нахум. А еще не сказала она, что гибель Авшалома Файнберга в героическом описании Ёсика Лишанского не осталась тайной для его близких. И вообще для ушей в синагоге.

Ёсик, числившийся среди персон, разыскиваемых полицией, не упускал возможности намекнуть на свое участие в НИЛИ — о которой все хоть что-то да слышали, и слухи ползли такими червяками, что «будьте спокойны» (как сказала бы Маня Шохат). Собственно, вокруг любой тетраграммы ползли, ползут и будут ползти слухи, извиваясь вопросительными знаками, будь то НИЛИ, будь то ЯГВЕ, будь то СССР, будь то ЛГБТ, будь то СПИД.

Ёсик столкнулся с Маней Шохат в мошаве Эйн Ганим[146]. Маня была звездой ишува и королевой шомеров, а Исраэль Шохат, ее муж, был их полководцем. Картина в жизнеутверждающей манере: «Эйн Ганим как оплот мира и социализма». Мира — с турками, социализма — на земле, где впервые устами пророков озвучены были требования трудящихся. Эйн Ганим это место проведения мероприятий, из которых по кирпичикам складывалось то, что тридцать один год спустя смогло провозгласить себя государством. Ёсик для Мани типичный оппортунист: начинал шомерником, потом сделался надсмотрщиком у Барона, теперь на службе у британского империализма. (Из всех форм угнетения Маня отдавала предпочтение наиболее примитивным: á la russe, á la turca. В таких местах складывалась революционная ситуация.) Вроде бы она даже смутно припоминала этого провокатора-драчуна, с которым в России свои же товарищи давно бы разделались.

— Британия еще не завладела Палестиной, а уже пытается нас закабалить! — кричала Маня Ёсику. — Благотворительность в пробковом шлеме и с сигарой в зубах нам обойдется дороже взятки, которую турецкий чиновник кладет себе в карман.

Ёсик — «бахурчик из Метулы», а это на всю жизнь. И что бы ни говорила ему Маня Шохат, в детстве спавшая на перине, полной папиных денежек, слышать он будет только одно: «босяк». Действительно, если так посмотреть, кем был он, выходец из метульского коровника, против всех этих белкиндов, файнбергов, вильбушевичей, переженившихся между собой? Пусть в глазах друг друга и достойных смертельной ненависти, но достойных. Вот и старшая сестра Авшалома замужем за родным братом Мани Шохат. Наум Вильбушевич, отец младенца Авшалома, обрезанного в хадерской синагоге в нашем присутствии, — «атеист в талэсе», а его сестра — член боевой организации эсэров, пассия полковника Зубатова, примерившего на себя судьбу Олоферна[147]. С концом жандармского либерализма («зубатовщины») Маню ожидали дальняя дорога и казенный дом, к чему в безграничной своей пассионарности она была готова. Но, как сказано, злейшие враги человеку домашние его. Это они лишили Маню возможности отдать всю себя захватывающей борьбе с царизмом, обманом вызвав в Палестину — якобы к умирающему брату.

Маня Шохат (Вильбушевич),

1879–1962

— Турки нас всех перевешают! — кричал Лишанский.

— Благодаря таким, как ты! — кричала Маня.

— Благодаря таким, как мы, ишув получает помощь. И мы не смотрим, где свои, где чужие. Помощь получают все, твои шомеры тоже. Скажешь, нет? Как брать, вы тут как тут.

— Это нахальство. Мы должны их благодарить за то, что предназначенное для нас они не распихали по своим карманам. Хотя в этом я тоже не уверена. Ты, Лишанский, слишком часто менял кожу, чтобы я тебе верила.

— Не чаще твоего, товарищ Вильбушевич (хавера Вильбушевич). Сами же бундовцы рассказывают: ты холостыми стреляла в жандармов, а они в ответ боевыми палили по рабочим.

— Что-о?! О стрельбе тебе лучше помалкивать. Что это за бедуины, которые убили Файнберга? Не те ли, с которыми ты не разлей вода?

Памятник австралийскому кавалеристу в Беэр-Шеве

И оба криком кричат, кто кого перекричит. Острота зрения и живая речь — природный дар, а не сословная привилегия. Лишанский — хулиган, темнила, «не подходи, убью!», на глазах превращался в харизматического активиста: наперебой с кем-нибудь драл глотку, а переполненная изба-читальня внимала этим ток-шоу. В жарких, как месяц элул, баталиях решался вопрос, которому «столько лет, как самому еврейскому народу»: что было раньше, курица или яйцо? Яффские депортации или комбатанты Трумпельдора — фактически русского офицера на британской службе? Настроения менялись, как и во времена Иеремии, в зависимости оттого, кто брал верх в великой войне Царя Египетского с Царем Вавилонским, англичане или германо-турки. «Нечего кивать на Иеремию, — говорил Лишанский, — сегодня спасение Израилю несут армии, идущие с юга». А ему припоминали странную смерть Авшалома.

Это пошло от Московичи, наведавшегося к Сарре с последними новостями: турки основательно готовятся к британскому наступлению, командование стягивает к Беэр-Шеве дополнительные силы. Минируются колодцы. В случае прорыва линии фон Крессенштейна, они будут взорваны. Британцев, зависящих от подвоза воды, это вынудит вернуться на исходные позиции[148]. И тут вдруг Московичи заявляет:

— А я тебе говорю: никаких бедуинов не было. Это он убил Ави.

— Лех ле-азазель.

— Это ты ему скажи.

— Надо будет, скажу. Слушай, заруби себе на носу, меня ты не получишь. Знаешь пословицу, там где герой повесил свое оружие, пастух уже не повесит свой плащ.

— А он? Ты думаешь, он большой герой — Лишанский? Я тебе говорю, это он убил Ави.

— Заткни свой рот, Нааман, пока я не опустила тебе на голову вот это, — и она потянулась к стоявшей перед ним бутылке.

— Испугала. Ты же знаешь, Сарра, я ничего не боюсь. Ни вас, Аронсонов, ни этого выскочку Лишанского, ни турок — ничего. Авшалом это хорошо знал и любил меня за это. Мы были хорошие друзья. А Алекс ненавидел Ави. Что, нет? Он, как и Лишанский, запал на тебя, хоть и твой брат. Ты уже с Лишанским спала?

— Ты думаешь, мне кто-нибудь заменит Авшалома?

— Авшалома тебе никто не заменит. И никому другому не заменит.

— Это кому — другому?

Нааман криво усмехнулся и только спросил:

— В Хадере знают?

Он налил в стакан остаток вина.

— Това поехала туда.

— Това… Она смотрит на меня твоими глазами.

— Она всех нас насквозь видит. Скажи, у тебя есть пистолет? («Нааман — смерть твоя».)

— А как ты думаешь? Знаешь, как Ави ее называл? По глазам вижу, что знаешь. Где штопор? Хочешь тоже выпить?

— Я и так от горя пьяная.

— Това поехала позлорадствовать… — и повторил: — Поехала позлорадствовать. Сама напросилась или ты послала?

Сарра словно не слышала, взгляд остановился на шахматном столике с одной упавшей фигурой — королем. Пронзительная мысль: а если Авшалом жив? Почему Ёсик сперва врал про какую-то воду в пустыне. Стал говорить, что там очередь из женщин. А как не сработало, сразу: Авшалом погиб.

По закону, чтобы признать умершим бесследно пропавшего в войну, нужен один свидетель — не два. Сгодится даже такой, который вообще-то свидетельствовать не вправе: гой, женщина, раб. Только свидетельство заинтересованного в наследстве не принимается во внимание, а Ёсик лицо заинтересованное. Потому ему веры нет — вопрос лишь в чем: что Авшалом умер, или в том, как это произошло.

(Мисс Реббека Аронсон, живя в Америке, и далее, в продолжении сорока лет, будет этим объяснять свое безбрачие. Она обручена с Авшаломом. Формально она «агуна» («связанная»), и в этом статусе останется до 1967 года, когда прах ее жениха с воинскими почестями похоронят на Горе Герцля в Иерусалиме. На любительских кадрах конца шестидесятых мы видим Ривку Аронсон с ниткой жемчуга на черном платье, с тем же, что и на фото, прямым пробором, переходящим в высокое устье лба. Свой век она будет доживать в неволе — под присмотром хищного опекуна, в чьем распоряжении окажется имущество Аронсонов.)

— По-твоему, я из зависти? — продолжал Нааман. — Нет, Сарра, я не могу завидовать тому, кто выставляет себя героем, а сам…

— Не можешь завидовать? А что ты можешь? Напиться да языком размахивать, как шашкой… как твои турки. У Ёсика, чтоб ты знал, вот такой шрам через всю грудь, совсем свежий.

— A-а, ты уже увидела… Выходит, это была дуэль… Неужели тебе неясно: если бы на них напали бедуины, они бы раненого Лишанского десять раз добили и обобрали.

Слова Наамана да Сарре в уши. Своего добился-таки. Она не может больше видеть Ёсика, не то что спать с ним под одной крышей. Или наоборот, она должна принадлежать ему как победителю, и непреодолимое отвращение к нему должно смениться столь же непреодолимой страстью. О женщина, имя тебе…

Но она «больше не Сарра», вероломство более не ее родовой признак. Возвратившаяся из Хадеры Това неожиданно для себя нашла ее здесь, в Зихрон-Якове.

— Я больше не Сарра, я не знаю, что я. Сион, турки, наша борьба — мне все равно.

Перестать быть собою нельзя, можно «перестать быть». Точка. «Закрыть глазок иллюминатора» без того, чтобы самому это констатировать.

Но отлаженный механизм НИЛИ возбуждает ее, не дает взору потухнуть. Как пробковая лодочка не пойдет ко дну, так и Сарра не могла пасть духом и опуститься телом — сойти в могилу. Лошадиной трелью заливался в стойле Цвийка: взнуздай меня, сестрица! В арендованном ею где-то привокзальном буфете скапливалась, с каждым паровозным свистком, с каждым проезжавшим составом, выручка: доставь меня по назначению, хозяйка!

Почему она обязана слушать Московичи? Почему цистерна с желчью должна быть обязательно права? Авшалом, видите ли, его любил… Авшалом не любил никого, кроме отца. А что ему Московичи, отверженный всеми мизерабль? Максимум: «Ну ладно, иди сюда, мохнатый». Нет, не убивал Ёсик Авшалома, Нааман это специально. Нааман — смерть моя, сказала Това.

Да только Нааман не просто был уверен в обратном, он хотел уверить в этом всех: Лишанский застрелил. И чтобы это доказать, Московичи готов свершить подвиг силы беспримерной, равный подвигу тех, что жизни свои отдали — или еще отдадут — за Сион. Он отправится по следам Авшалома и Лишанского, как отправляются по следам исчезнувшей экспедиции — с намерением установить правдивую картину случившегося. Но и с негласным заданием самому себе: в обход НИЛИ передать британцам документ исключительной важности, дабы выйти уже наконец из тени. Осталось заполучить такой документ.

Офицер родом из Дулциньо, места последнего упокоения Саббатая Цви, убежден, что хозяин заведения, куда он захаживал, но откуда уже самостоятельно выбраться не мог, разделяет его чувства к туркам:

Мы с тобой родные братья,
я албанец, ты еврей.
Наши крепкие объятья
Страх и ужас для пашей.
Столетиями пестовавшие лояльность покоренных наций, османы не продвинулись в этом ни на шаг, как не продвинулись в этом ни австрийцы, ни русские. Что с того, что Исраэль Шохат изучал право в Стамбуле, а эмир Абдулла, пленивший турецкий военный оркестр, был до войны вицеспикером меджлиса. Хочешь забвения своей национальной идейки каждым из народцев-инородцев, подай пример, отрекись от идеи собственного величия, не долдонь с утра до вечера о Вечном Государстве Османов, где курд в обнимку с армянином поют здравицу Султану.

Албанцы — чеченцы Балкан. Неустрашимы перед лицом врага и продажны за спиной друга. Куштим Хамдия — так звали офицера-арнаута — под шквальным огнем пенджабских стрелков поднимает в атаку свой курдюк и красуется потом турецкой медалью на груди. И он же выкрадет схему фортификаций фон Крессенштейна на подступах к Беэр-Шеве и карту городских колодцев, чтобы с этим перебежать к британцам. Без помощи местных о таком рискованном предприятии можно было забыть. Но… «я албанец, ты еврей», Хамдия и Московичи после обоюдного прощупывания объяснились друг другу в ненависти к туркам. Начало было положено.

Некто Валид, поставщик виски, умевший держать равновесие, крутя педали, сообщил им адрес в Хан-Юнисе — в обмен на резинчатоколесный «Свифт». Надо только сказать: «Я от Валида», и всё тебе будет, и одежда, и лошадь.

В Хан-Юнис прибыли под видом торговцев бахуром: благовонными смолами, сандалом, ароматическими палочками, бахурницами, ладаном, кадильницами. Евреи, в особенности сефарды, нередко этим промышляют. Рассчитавшись товаром, они переоделись в арабское платье и пересели на лошадей. В провожатые им был придан мальчик лет десяти. Снова Гамаль — популярное имя среди тех, для кого верблюд свидетельство мощи и достатка.

— Недавно два еврея шли к британцам, и одного убили. Не слыхал?

Вместо ответа Гамаль-2 важно протянул ладонь. Когда дети ведут себя как взрослые, «в спокойствии чинном», это забавляет стороннего наблюдателя. Но Нааман не был сторонним наблюдателем. Он лихорадочным движением протянул Гамалю Второму серебряную монету. «Фигасе!» — подумал ребенок. Правда, дома у него монету отберут — злейшие враги человеку домашние его!

Он рассказал, как два еврея поспорили, и один уже хотел другого застрелить. Но другой был кровником семьи Аль-Якуби, и никому кроме Аль-Якуби не принадлежала его жизнь. Поэтому проводник, тоже Аль-Якуби, успевший известить обо всем своих сородичей, выстрелил раньше. А еврей, что сам хотел застрелить, выстрелил в проводника, но промахнулся, иначе остальным Аль-Якуби пришлось бы убить и его, чего никто не хотел: человек платил им за их товар и не имел никакого отношения к позору Дины[149].

Нааман плохо понимал. Его движения становились все лихорадочней, под конец этого запутанного рассказа он уже не смог бы протянуть ту же монету тому же рассказчику. И монет и рассказчиков становилось все больше, они дробились под барабанную дрожь внутри. Как поток вмиг превращается в потоп, ввинчивающий всё и вся в свою воронку, так в считанные мгновения легчайшее недомогание, которое игнорируешь, даже неосознанно, может обернуться люциферовым ознобом в преддверии раскаленной лавы, а уж чем сменится огнедышащее забытье, жизнью или смертью, между которыми Нааман проведет неделю, ведомо лишь Творцу неба и земли, и пустыни, и той палатки, где он был предоставлен уходу бедуинки с татуировкой до самых глаз, видевшей уже пятое поколение своих потомков — так рано ее выдали — между тем как Куштим Хамдия вслед за верблюжонком уверенно продолжал свой путь на юг…

И так, покуда поток лавы, он же сознания — вся эта лавина жара и бреда не сменились кризисом. Нет, больной будет жить. Но что, какие радости сулила ему жизнь? Он настолько обессилел, что не было сил даже вспомнить историю, за которую рассчитался монетой с державным профилем. Это Ной взмолился на вторую неделю плавания: «Боже Всемогущий! Не могу! Пантеры смердят, пусти наружу». И приходит ответ: «Я Сам не могу. Но Творец — единое с творением. Как действием, так и помышлением. Нет ничего, кроме Меня, так куда же ты от Меня? Я и есть ковчег, тобою построенный. Вот слуга Мой Нааман никуда не хочет из палатки. Привычно ему благоутробие Мое».

Что это было? Чем он переболел? Чем-то инфекционным. В айн ра — дурной глаз — он не верил, а вот сны… Тора учит верить снам, правда он не верил и в Тору. Когда они заночевали в Хан-Юнисе, во сне ему явился Алекс и швырнул в салат засаленные деньги, ставшие сразу неразличимыми. «Вот вам ваши грязные двадцать песет, не отравитесь, когда будете жрать». И сразу они с Сарой распухли, сделались единым Существом в тюрбане.

Отравление? Куштим Хамдия? Московичи был еще очень слаб, и конный патруль турок, обнаружив его на подстилке под навесом, не стал бы связываться с заразным, но внимание онбаши привлекла сшитая тетрадка с написанными в столбик фамилиями с присовокуплением чина, от лейтенанта до майора, и против каждого какие-то цифры и секретные пометки. В одной рубашке, как лежал, Московичи был перекинут поперек лошади и доставлен в штаб полка, а оттуда в печально известный Тешкилят-и-Махсуса[150]. Там ему выдали тюремные лохмотья. Перелистывая сшитую тетрадку, corpus delicti, Этиф-эфенди читал:

— «Калагасы Йылдырым — 29 гурушей. Бимбаши Чаушоглы — 51 гуруш. Калагасы Узкынай — 47 гурушей. Юзбаши Гюльпынар — 33 гуруша…» За три копейки наши офицеры продают свою родину?! Бимбаши (подполковник) — за пятьдесят один гуруш! Это намеренная попытка дискредитировать армию! — Этиф-эфенди ударил кулаком по столу. Кому как не ему знать расценки. — Имя? Где живешь? Чем занимаешься?

Вчера Нааман пребывал на развилке «жить — не жить», а сегодня в остервенении царапает стены узилища своими давно не стриженными ногтями — хворых у бедуинов не бреют, не стригут, не моют.

— Нааман Московичи из Ришон ле-Циона, — еле слышным шепотом. — Дегустация вин.

— Кабак, что ли? А это что? «Тегман (лейтенант) Хан — семьдесят два гуруша»?

— Задолжал… Я ему кредит закрою.

Этиф-эфенди расхохотался. Все объяснялось.

— Я лежал, я болен… у меня нет сил стоять, эфенди…

— Стул ему!

Писарь поспешил подставить Нааману стул — а то б упал.

— И воды… пить…

С тех пор как его бросили поперек лошади, он глотка не сделал. Вода в цене. За бурдюк краденой воды здесь бывает то же, что за срезанный с пояса кошелек.

— Скажи, чтоб ему дали воды. Так что ты делал у бедуинов? Где Ришон и где Эль Ариш.

— Овес покупал.

Этиф-эфенди развеселился пуще прежнего.

— Ха-ха-ха! Овес «Белая лошадь»? Мы не ловим контрабандистов, мы ловим шпионов. Поэтому раз мы тебя поймали, ты — шпион. Убедить меня в том, что ты не шпион, по силам только уж о-о-чень хорошему адвокату. Такие не берутся вести дела меньше, чем за сто лир золотом. В зинзане у тебя будет время поразмыслить над моими словами.

«Зинзана» в разные времена означала и камеру смертника, и ШИЗО (еще одна тетраграмма), и общую камеру, и «воронок». Границы значений размываются в поколениях. В Тешкилят-и-Махсуса «зинзаной» называли помещение без каких-либо источников света, отличавшееся от подземелья испанской инквизиции тем, что узник не погрязал в собственных отправлениях, для которых имелся рундук — до частностей же не снизойдем.

Нахождение Наамана в зинзане было недолгим, больше ознакомительным, во избежание иллюзий, что, дескать, удастся отбиться своими силами, не прибегая к услугам дорогостоящего адвоката. Поскольку его ослабленный организм мог преподнести сюрприз со смертельным исходом, ознакомительная часть не затянулась. Наутро его посетил добрый человек по имени Мизрахи. Мы узнали его. Тот самый, что не решился когда-то приобрести у Арона жнейку и в последнее мгновенье, уже обмакнув перышко в чернильницу, пустился наутек. Сбежал из-под венца. Это было соломинкой, сломавшей хребет Бюро по оказанию сельскохозяйственных услуг широкого спектра. Позднее компаньон Арона Франц Лерер, человек несгибаемого оптимизма, вернется в Польшу.

Мизрахи не стал обладателем жнейки или, как ее еще называют, лобогрейки, из-за нерешительности — черты, про которую не скажешь: но у нее есть и свои положительные стороны. Нету. С осмотрительностью, с осторожностью у нерешительности не больше общего, чем у трусости. Не решившись стать земледельцем на севере, Мизрахи точно так же не решился заняться озеленением пустыни, ради чего перебрался на юг. Сказал же о нем Лерер: «Полжизни копил на лобогрейку, а заплатить не хватило духу». Это даже не скаредность, это лежит в плоскости органической: расстаться с деньгами, как ампутировать жизненно важный орган.

План озеленить марсианский ландшафт Негева зрел не только в большевистском мозгу Бен-Гуриона. Еще турецкая власть помышляла об этом, и Мизрахи клюнул на госфинансирование. Есть различные формы кооперации с государством, в частности в лице его отдельных представителей, с немалой пользой для личных накоплений. Мизрахи приходилось выполнять разные мелкие поручения Этифа-эфенди, так чтобы имя последнего не поминалось всуе. Например, какого-то еврея подозревают в преступлении, которое спокон века является еврейской специальностью, — в шпионаже. Ясно, что на всех еврейских шпионов виселиц не хватит. Откупайся, гласит приговор. Взыскивать по нему собственноручно эфенди не будет, для этого есть Мизрахи.

Московичи доставили в комнату свиданий в колодках — говоря о зинзане, мы еще забыли упомянуть про них. Мизрахи встретил его со словами:

— Надеюсь, господин Москович, вы чувствуете себя лучше, чем выглядите. Если напрямки, вас родная мамаша бы не узнала. Но с помощью хорошего адвоката все поправимо. Не мне вам говорить.

Будь его родным русский, а не мароккаит (арабский марокканского извода), так бы это и прозвучало. Он зачитал копию обвинительного заключения.

— Не угодно ли ручку приложить: «Я ознакомлен с выдвинутыми против меня обвинениями». Вы признаете себя виновным, дорогуша?

Нааман покачал головой.

— Тогда припишите: «Виновным себя не признаю, право на подачу апелляции передаю семье». Мама дорогая! Да он писать разучился.

Из-под пера Наамана выходили какие-то каракули.

— Не страшно. Так даже убедительней. Вот до чего меня довели. Мама дорогая сразу в слезы. Я знаю, как это бывает. Не впервой оповещать родителей. А отец родной давай оплакивать свои деньжата. Отец жив-здоров? Это главное.

Московичи, старожилы первой, румынской алии, не самые обездоленные в Эрец Исраэль. «Неопрятная» история, заставившая их в конце концов капитулировать перед аппетитами своего земляка, обернулась прибытком: повальный мор на жителей Хадеры положительно сказался на Гедере, которая вдруг расцвела, похорошела, как невеста лет двенадцати. С наплывом аденских уроженцев (в Гедеру перед войной) возрастной ценз невест преступно понизился. Тайманитки и правда прелесть: и своей смуглой красотой, унизанной серебром, и своим легким нравом. Не смешивать с легким поведением, по этой части больше французское побережье Северной Африки. Как говорится, с кем поведешься.

Но Мизрахи оскорбился бы, услыхав такое. И сколько бы мы ни винились в сказанном громогласно, его генетическая память о будущем, устремленная в первые годы израильской государственности, не простит нам, ашкеназим, ни выборочной алии, ни унизительной дезинсекции прямо на трапе, ни многого другого, чего мы с нашим социализмом в отдельно взятом киббуце, может, даже и не замечали, зато они, фрэнки…[151]

Господь благословил мадам Московичи двумя дочерьми и сыном — как и Фаню Файнберг. И в придачу мужем, который, в отличие от Лёлика Файнберга, был жив-живехонек: маленький, меньше своей мадам, с седым ежиком на голове, так что седеть больше некуда, и с бегающими черными глазками. Мизрахи говорил с ними пугающим шепотом. От вида каракулей, разобрать которые можно было с трудом, родителям сделалось дурно: сына пытали.

— За единокровного сына полтора чистокровных скакуна, много это или мало? — спросил Мизрахи.

Требуемую сумму, сто пятьдесят золотых талеров — деньги, как дети: любимы и быстро растут, — удалось собрать уже к следующему дню. Ну, бывай, Гедера. Место не хуже многих других, а иных и получше, тех, что северней Кесарии, где у Мизрахи не сложилось. Из слов Этифа он понял, что между Кесарией и Хайфой свили гнездо армянские шпионы. Они сносятся с британцами при помощи голубиной почты. Не знает ли Мизрахи тамошних армян, спрашивает Этиф. Все-таки жил в тех краях. «Раньше, эфенди, армяне попадались, а теперь попрятались». Отлов армян-шпионов входил в компетенцию Тешкилят-и-Махсуса, но до сих пор так и не удалось поймать ни одного, кто посылал голубей. «Евреи бы уже сто раз попались, — говорил себе Этиф-эфенди, — продажные, жадные, трусливые, свой своего же предаст».

А Мизрахи говорил себе: «Пятьдесят золотых за день!» Нет-нет, о Гедере он дурного слова не скажет. Он уже отделил свою долю и в мыслях передавал Этифу остальные сто, чувствуя, что исполняет этим заповедь «пидьон швуим» («выкуп пленных»). А разве нет? Как еврей он соблюдает важнейшую заповедь благочестия. Кто везет Этифу выкуп? Он, Мизрахи. И трясшийся между корпулентным пассажиром в красной куфии и таким же толстяком в чесуче и соломенной шляпе, к изумлению этих обоих, он ни с того ни с сего от восторга сплясал ладонями чечетку у себя на коленях, приговаривая: «Молодец всем ребятам отец!»

Однако лучезарное настроение затягивалось тучами с каждой милей пути. Медленно, но необратимо его существо заполняет страх скорого «вынь да положь». И забирай свою жнейку — своего Московича. Восторг позабыт. Мизрахи нечем дышать, он умирает в борениях с собой, его красный в глубоких морщинах лоб сверкает испариной, в глазах тьма Египетская. Он не в силах решиться на то, что уже вменял себе в заслугу. И с каким облегчением уступил он самому себе, сказав Этифу:

— Эфенди, они не заплатили. Отец умер, семья разорена. да и неудивительно: вино отпускает всем в долг. Мать с дочерьми слезно молят помиловать сына и брата, обещают всю жизнь молиться за вас, эфенди, — на лице у Мизрахи насмешливо-слезливая гримаса.

— Их молитвами только задницу подтирать!

Этиф-эфенди в ярости. Войти в клетку с ним отважился бы только Михл Гальперин. Но обречен этому был Московичи. У каждого свой болевой порог. Преодолеть свой болевой порог — прыгнуть выше головы. При любом удобном случае повторяя, что ничего не боится, Московичи пытался убедить в этом себя — в тайной надежде, что от него не потребуют доказательств.

«Бог любит всех, он только не любит, когда творение обманывает Творца».

— Допроси, глядишь, чего и расскажет, — с этими словами Этиф-эфенди поручил Наамана искусству следователя.

Чуда о отроках в пещи огненной не произошло Помните? «И не возопили отроки в пещи огненной, а воспели хвалу Господу. И ходили связанные посреди огня и распевали: „Господь моя крепость“. То Ангел, сошед в пещь, сделал, что в середине ея был как бы шумящий влажный ветер, и огонь нисколько не прикоснулся к ним, и не повредил им, и не смутил их».

Долго ли, коротко ли торговался Нааман, но цена, запрашиваемая за приостановление пытки, выла… описка — была заплачена им. Как днем раньше было заплачено за его вызволение. Пытка сама запрашивает цену, с каждым мгновением заламывая ее все выше и выше, и никто, кроме испытуемого, ее не знает. Ах, Лишанский? (А его давно ищут, голубчика.) Ах, голубятня в Зихрон-Якове? Ах, штурм Беэр-Шевы назначен на начало декабря? Точно?

Но имя Сарры не прозвучало. Точно.

— Молодец! Всем ребятам конец! — воскликнул Этиф-эфенди, когда прочитал показания Московичи, полученные незаконными методами. Не знаешь, где найдешь. Денег жаль, правда…

Первым делом он доложит Талаат-паше о результатах проделанной им работы. Отдельно Исмет-бею насчет Беэр-Шевы[152]. Джемаль-паше? Этифу-эфенди это пока не ясно. Взять на мушку Зихрон. Но не спугнуть раньше времени. Узнают, что торговец вином схвачен, запаникуют. Дать успокоиться.

И он тоже сплясал ладонями чечетку у себя на лядвиях в присутствии парадно умилившегося этому дознавателя, плечистого, с рукавами, по локоть закатанными, — а еще писаря, говорящего по-турецки «я брат твой», что не поможет ему, однако, через десять лет переучиться с арабского на латиницу. Так со смертью Великого Немого в тот же год, когда Турция перешла на латинский алфавит, большинство кинозвезд орали не своим голосом в попытке переучиться, попытка не пытка. После чего их пускали в расход, в творческом плане, разумеется[153].

Есть, и даже весьма распространена, история о том, как Нааман не сдал никого, не признался ни в чем и был отпущен. Военная хитрость Этифа-эфенди, который сообразил взять Наамана на его же прием: предложил выпить за его освобождение. Наамана развезло. Пьяный, он разболтал то, о чем на допросах геройски молчал. А проснулся — рядом рундук с дерьмом. Сказка. Не иначе как слухи об этом распускали социалисты «с намерением дискредитировать нашу армию».

Об исчезновении Наамана Сарра узнает от Лишанского. Дегустационный зал «Шэ Барон» на амбарном замке, железные жалюзи плотно опущены.

— Внеочередное бегство в Египет. Оставил мне записку, — протягивает Сарре. «Я докажу, что Авшалома убил ты. Я найду свидетелей». — Ну, может, теперь вернешься в Атлит или решила дожидаться Наамана? Едет — сам верхом, а за ним гуськом свидетели, в железных ошейниках на цепи.

— Я же тебе сказала, что ты меня не получишь.

— Извини, мне ты этого не говорила. Ты кому-нибудь другому сказала. Ты спутала.

По мнению Ёсика, Московичи что-то разузнал и решил сам пробраться к англичанам — от него можно всего ждать, а записка для отвода глаз.

— Он расследует. Он докажет. Пусть все знают: на мне кровь еврея. Это Есик Лишанский убил Авшалома Файнберга из ревности к Сарре Аронсон… А сам под шумок к англичанам. Чем-то завладел, что сам захотел передать. Цену себе набивает, выблядок (бен-зона).

Сарра долго молчала, она былапод впечатлением от услышанного.

— Я виновата, Ёсик. Прости. Я ему поверила. Хотя Това меня предостерегала. Ты даже не представляешь себе, как она меня им пугала. Хорошо, что он далеко, мне сразу спокойней стало. Я, может, и вернусь в Атлит. Не гони меня — в смысле, что не гони лошадей.

А дней через десять новая новость: Московичи схвачен, подробностей никаких, не считая того, что родители за него заплатили. То, что турки решили его отпустить, может быть и хорошей новостью и плохой: либо он не сказал ничего, либо он рассказал все. Надо готовиться к худшему.

Исраэль Шохат

Признаки, что туркам что-то известно, не заставили себя ждать. До сих пор Лишанского хоть и разыскивали, да не искали, и хоть искали, да не разыскивали. Сколько их, таких, как он, — на карандаше, которым лучше не попадаться полиции на глаза, ну а попался — дай трешницу и гуляй себе дальше. Та же Маня Шохат, хоть и высланная, вернулась и живет нелегально — в то время как сам Шохат был в Швеции. Когда охранные ООО (народные ли рэкетиры, поселенческие ли милиции, называй как хочешь) были разоружены и шомерники, и магены, и гидеоны, Шохат попытался договориться об использовании шомеров как самостоятельного подразделения в составе турецкой армии. Тем же в Лондоне занимался Жаботинский, но с большим успехом. В итоге чету Шохатов переместили в турецкое захолустье, откуда муж перебрался в нейтральную Швецию, а жена самовольно возвратилась в Палестину. Стражи порядка смотрели на такие вещи сквозь пальцы.

Шомеры

Лишанского, спорщика с Маней до последней хрипоты, тоже никто не трогал и не устраивал в его честь ночных облав. А тут вдруг нагрянули в Метулу к матери его детей — даже не полицейские, а в штатском: где он? А откуда ей знать. Один Бог знает где он и чем он занимается, денег не высылает, сами видите, как живем (что неправда, он им помогал). Ходили по соседям, угрожали. Если выяснится, что они знают, где Лишанский, и скрывают, ой-ва-вой! С нами лучше не связываться.

Гидеоны. Зихрон-Яков, 1910

Поблизости от Зихрон-Якова днем и ночью сновали какие-то личности с повадкой ищеек. И все это совпало с известием о задержании Московичи, который как в воду канул, несмотря на то что родители вроде бы откупились. Сарра пишет: «Тебе хорошо с фальшивой бородой учить Танах, а наше здоровье с каждой секундой ухудшается. Наши евреи тоже ведут себя ужасно, все перепуганы. Не знаешь, чего от них ждать. О виночерпии фараона никаких известий[154]. Или мертвецки пьян, или того хуже. Нам от моря рекомендовано держаться подальше. Мы под круглосуточным наблюдением врачей, они не советуют. Весь шкаф перерыли, не могут найти бахурчика из Метулы. Молись за нас и прощай. Мапка» (из письма Рафаэлю Абулафии, три месяца как переехавшему в Цфат).

Все же Сарра решилась перебраться к морю.

— Я ему обещала, — сказала она Тове и повторила: — Я виновата перед ним, что поверила Нааману.

По пути в Атлит она дала колено: из предосторожности свернула в деревню, мало ли какие там дела у нее, например, Цвийку подковать. И оттуда в объезд виноградников поскакала к морю.

— Я обещала и я здесь.

Лишанский, обыкновенно минуты не сидящий на месте, по целым дням никуда не отлучается.

— Что так долго? Я заждался, — уверенно раскрывает ей свои объятья.

Хотя он и схватывал на лету то, чем был обделен от рожденья, простецкие ухватки в нем неистребимы — первого парня на селе, которому ни одна не откажет.

Смена кадра.

— Видишь, какой урожай, — он указал на холщовый мешок, затиснутый под кровать. — Почта его величества.

Больше некому было бисерным почерком переписывать каждое донесение, туго ввинчивая один листок в другой, — в Исмаилии сами разберутся. В этом мешке, прежде чем сваливать в него корреспонденцию, было доставлено столько рыжих монеток, что хватило бы склонить к капитуляции если не всю Четвертую армию, то верблюжий корпус, оборонявший Беэр-Шеву.

На спинке кровати, на металлической шишечке, вместо маузера в деревянной кобуре висел теперь револьвер Ёсика.

— Медленно зарастает, — сказала Сарра. Ее палец полз по чуть вздувшемуся багровому следу, берущему начало у соска.

— Щекотно!

Не проходило и дня, чтобы с оглобли что-то не снималось. Эдакая огромная удочка, закинутая в полную рыбы речку, — клевало без конца. Поскорей бы уже базарный день. Ночью выставляли лампу в окне, кто-то спал, а кто-то отправлялся на дежурство. Не Сарра, так Ёсик, а нет, так привлекали Насера или еще кого-нибудь из остававшихся здесь жить.

Их разбудил колокольчик снаружи.

— Ёсик, слышишь? — непроснувшимся голосом спросила Сарра.

В спешке оделись, он прихватил «почту его величества».

— Быстро! — и побежали к морю.

По небу неслись низкие пепельные облака, сквозь которые глядела огромная луна.

— Присылать корабль в полнолунье!

Но Ёсик на это только пожал плечами:

— Кого им бояться, — говорил он на бегу, — турецкой береговой артиллерии? Пушка есть только в Акко… и та времен Наполеона… а хоть бы и береговая батарея стояла, все равно не попадут… пока пристреляются, их всех из пулемета… знаешь, «льюис» на сколько бьет… а если еще из носовой пушки…

Они добежали раньше, чем показалась лодка.

Сарре нравилось в нем это ухарское презрение к туркам (презрение Маккавеев к грекам, воинов Бар-Кохбы к римлянам), это «йу-ху!» Подростком сама была такая, пока жизнь не осадила. Можно подумать, Ёсик не знал: турецкие пушки тоже стреляют, и британцы это испытали на себе.

Обхватив обеими руками его руку и всем телом к нему прижавшись, она наблюдала, как подплывает лодка. Из нее выпрыгнул человек и побежал по воде к ним.

— Арон!

— Сарра!.. Привет, Ёсик.

Они не виделись… сегодня у нас пятое сентября семнадцатого года, с Ароном они простились в канун прошлого Рош Ашана. Вот и считай.

— Арон, я не верю своим глазам. Какое счастье.

— Сарра, я боялся, ты в Зихроне.

— Смотри, еще лодка, — удивился Лишанский. — Оружие? Выступаем?

— Вы провалены, — сказал Арон. — Сарра, я здесь, чтобы тебя забрать. Мы третьего дня получили информацию, что НИЛИ раскрыта. Надо по цепочке всем дать знать. Вчера весь день добывал разрешение послать корабль. По графику он должен был быть только двенадцатого. Я сказал, что уже завтра может быть поздно. Ёсик, собери всех, кто на станции. Через час, самое позднее, вы должны быть здесь.

Брат и сестра стояли на берегу, под звездами, залитые лунным светом. Картинка с конфетной коробки или дуэт из «Фауста». В ближайшей отсюда опере, каирской, только что отгремели аплодисменты. В последней сцене, предшествующей неистовым крикам «браво!», Фауст уговаривает Маргариту, ожидающую казни в тюрьме, бежать с ним. Но все напрасно, Маргарита безумна. Мефистофель глядит на часы: скорей! (Как время бежит! Каирской оперы нет и в помине. Сегодня ближайшая опера в часе езды отсюда по 4-му шоссе. Устанавливаете навигатор: «Тель-Авив, проспект Царя Саула, 19». В оркестровой яме оркестранты из Ришон ле-Циона, где в былые времена играл духовой оркестр «Скрипка Сиона». Ну а что будет завтра, я не узнаю и, признаться, не рвусь. Утешней смотреть назад.)

— Арон — нет. НИЛИ продолжит свою работу. Как я могу.

— Ты сошла с ума. Со дня на день… — он замолчал. Он хотел сказать «падет Беэр-Шева», но этого говорить нельзя. «Неджмие» передает из Дамаска, что Исмет-бей ожидает штурма не раньше декабря, они еще даже не приступили к минированию колодцев. (Одиннадцатого декабря Алленби уже вступит в Иерусалим. С тех пор как Мессия въехал в Иерусалим на мирной ослице, полководцу не пристало въезжать в Святой Город на коне. Алленби спешится и войдет простым паломником. Триумфальной аркой ему будут Яффские ворота[155].)

— Что на днях? Что ты замолчал? Хочешь сказать, мы дождемся, что нас повесят? Но лучше так, чем я брошу свое дитя. Я никогда не оставлю НИЛИ, — Арону показалось, что сестра лишилась рассудка. — Я говорила с Товой, мы пришли к выводу, что стоит упорядочить дела на месте. Надо подождать, посмотреть, что будет с остальными. Ты говоришь: известить по цепочке. Никаких цепочек нет. Все всё про всех знают. Мы уйдем в горы. Может, это ошибка, но мы будем рисковать до последнего. Не сумеем пробраться в горы, двинемся по берегу на юг. Потребуется, пробьемся с помощью оружия.

— Сарра, пойми, НИЛИ как разведывательная сеть выполнила свою задачу. Ишув заклеймил себя тем, что принял сторону Константинополя. Теперь перед НИЛИ открыты все двери, мы превратились в нешуточную силу, способную возродить Сион. Государство Сион. Это наша цель, а не победа Британской империи или поражение Турции. Прошу тебя. Только ради тебя я здесь. Ты последняя из Аронсонов, кто здесь остался. Отец не в счет, его не тронут. Если бы ты знала, какие горы я вчера свернул, только чтобы забрать тебя.

Сарра молчала — не молчанием теплокровным, готовым уступить. Это была немота камня. Страстный проповедник в седьмом веке одушевил своими словами камни. «Аминь!» — кричали они ему[156]. Арон добился обратного: у Сарры стало каменное лицо.

Вернулся Лишанский и с ним восемь человек, включая двух женщин с детьми.

— Ёсик тоже останется, — сказала Сарра. — Это приказ.

Арон постучал по крышке часов — как всегда, когда хотел сказать «пора».

Апофеоз

Счет и вправду пошел на дни. «Снова Рош Ашонэ, снова в баню», — два еврея разговаривают, оба в лапсердаках, со свалявшимися в дредлоки пейсами. Фрейд на примере этого анекдота рассуждает о «водобоязни» галицийских евреев. («Остроумие и его отношение к бессознательному».) Они так сильно боятся воды, что наказание за грех определялось числом погружений в микву перед утренней молитвой.

В Зихрон-Якове гигиенические действия больше не ограничивались посещением миквы. Однако женщины, даже те, что «соблюдали кошер в общих чертах», в самых общих чертах, все равно, когда полагалось, совершали омовения, как их матери и матери их матерей. Миква священна, «миква Израиля». Это одновременно и залог ритуальной чистоты, и способ ее соблюдения. (Без устали на тему еврейской миквы мог писать Вас. Вас. Розанов, «тайновидец плоти», т. е. большой охотник вглядываться под юбку.) Това всегда у Сарры оставляла свой пистолетик. В микву с ним никак нельзя, оставить дома — тоже. А у Сарры внутри дверного наличника имелась полость. Забегала, клала под планку и на обратном пути забирала.

Принадлежавший Тове Гильберг револьвер и к нему кобура под видом кошелька

В 1917 году осенние праздники начались точно в половине сентября, точно по линеечке. Шестнадцатого вечером наступил новый 5678 год. Двадцать седьмого был Йом Кипур. Первого октября — Суккот, продолжающийся неделю. Праздники проводят в семье. А если от семьи остался лишь отец, убаюканный своей глухотой? Ну и что, Сарра возвращалась в декорацию других времен. Как в 1662 году, она возлежит на подушках под навесом из пальмовых листьев. Тарелка с тейглах стоит почти не тронутая — которую вечером занесла Това вместе с миниатюрной кобурой (так уж у нее совпало). «Мирной субботы вам, — бросила взгляд на Ёсика. — Я уж не зайду. Завтра».

— Признайся, ты не поехала с Ароном, чтобы меня не брать с собой, — сказал Ёсик, когда Това ушла. — Ты все еще считаешь, что я его убил. И там, в Египте, нам будет слишком близко до него.

— Не говори глупостей. Ты думаешь только о себе.

— А ты не только о себе?

Сарра молчала. Она закрыла глаза, сдавила его пальцы в своих и молча улыбалась, как будто плыла по течению.

— Чему ты улыбаешься?

Она молчала — казалось, что не слышала. Он повторил.

— Сейчас за мной придут, — веки по-прежнему смежены. — И на быстроходном корабле я унесусь в Египет.

— У тебя была возможность.

— …Я унесусь в Египет под парусами. Саббатай Цви встретит меня на пристани. Сейчас… сейчас за мной придут.

Первого октября, в первый день праздника Кущей, когда все сидят с чадами и домочадцами по своим шалашам, две дюжины верховых ворвались в Зихрон-Яков. Этиф-эфенди, собственной персоной наблюдавший за операцией, расположился во дворе у здешнего сапожника. В ожидании результатов он даже немного соснул в шалаше: с трех утра человек на ногах.

В «обзорной туре», воздвигнутой Ароном, которую Алекс прозвал голубятней, а Нааман действительно принимал за таковую, голубей не оказалось. Никакого намека на них. Старца-хозяина без видимых усилий можно было растереть башмаком. В глазах у него бегал страх. Говорится «застыл страх», но страх — бегунок. Слуги — муж и жена — за ненадобностью в праздник отпущены. Дочь с каким-то…

И в этот момент Сарра закричала:

— Ёсик, беги! — что он и сделал с проворством явно не случайным.

«Э-э! Да уж не тот ли, на кого была наводка, кого уже месяц как мы ищем».

От нескольких выстрелов Зихрон-Яков, и так-то замерший, еще больше втянул в себя живот. Сарра осталась одна на авансцене. Ее со связанными перед собой руками увели на двор к Ревиндеру. Солдат держал конец веревки наподобие поводка. Оглянувшись на дом свой, Сарра видит: бьют отца. Одними побоями из глухого не выбьешь ничего, а если глухой еще и скупой…

— Читай «шма»![157] — крикнула она, словно Эфраим-Фишель мог ее слышать.

Как на быка сперва выпускают бандерильеров, пикадоров и только потом, когда жертвенное животное приуготовлено к закланию, из-за укрытия выходит верховный жрец, скрыв под мулетой клинок, — так же и Сарру сперва спросили имя, есть ли муж, есть ли дети. Сказала, что с мужем прожила лишь год в Константинополе, отношений не поддерживает, бездетна.

— В Константинополе жила и турецкого не знаешь? — спросил Этиф-эфенди, беря инициативу в свои руки и переходя на арабский. — Аронсон, который саранча, которого британцы сцапали, он кто тебе?

— Мой брат.

— Твой брат…

Йок! Лучше быть не может. Брат — порученец Джемаль-паши, а его сестра… Все как на клей посажено. Плыл в Америку, попал в Англию. Талаат-паша уже потирает руки. — А который убежал, кто он?

Сарра молчала.

Этиф-эфенди шагнул к Сарре и ударил ее по лицу. Он был демократичен в плане побоев. Но на сей раз, кажется, парой оплеух не обойдешься.

— Это был… — обернулся за подсказкой («Лишанский…» — услужливо подсказывают ему). — Это был Лишанский?

У Сарры обильно шла носом кровь.

— Нам придется поработать. В последний раз спрашиваю. Кто это был и где он прячется?

Сарра видела сушившуюся кожу в мастерской через распахнутое во двор оконце. Свернувшаяся в углу Циля, рыжая кошка, невозмутимо смотрела на Сарру. Неподалеку сидела другая кошка, черная, и тоже смотрела на Сарру с пристальным равнодушием.

Пришли с огнем.

— Держи ей голову!

Один схватил и держит, пока другой запечатлевает на ее устах огненный поцелуй.

Сарра: «Я так люблю огонь, что я его целую».

Когда ее голову отпустили, у нее подкосились ноги.

— Ну что? Кто это был? Где его искать?

Сгоревшими губами Сарра не могла говорить. Кто-то другой сгоревшими губами не смог бы не заговорить. Она лежала и стонала.

— Это только начало. Сейчас тебя будут избивать. Дико. До тех пор, пока не скажешь все. И про Лишанского, и про своего брата.

Зихрон-Яков забился в щель, как таракан. Солдаты входили в дома, жители играли с ними в недетские прятки. Това лежала на чердаке и видела из слухового окна двор, откуда неслись крики. Она видела, как один солдат оседлал Саррины ноги, а другой, наступив на связанные кисти рук, хлестал ее плетью — хотел пустить в галоп. Совсем загнал, раз плеснули из ведра. Платье на спине превратилось в кровавое рубище. Потом ей развязали руки, из мастерской приволокли разные сапожные инструменты: чугунные тиски, иглы.

Было бы предательством отвести глаза, и Това смотрела в оба. Через ее взгляд ЙХВХ внушает Сарре силы терпеть. Надо только самой все видеть, не жмуриться, не затыкать уши. Могло даже показаться, что праведники изгоняют бесов, голосами которых кричит Сарра. У каждого страдания свой голос. Этот Това узнала сразу — столько раз слышала про армянку, которой захлопнули пальцы вагонной дверью. «Дибук… Дибук… Дибук…», — шепчет Това. Когда Валла рожала на колени Рахили, та тоже следовала за нею в каждой потуге[158]. Что теперь? Сарра прошла через все: и через ласку огневую, и через дубление кожи, и через перемалывание костей. Что — теперь???

Этиф-эфенди — наклоняясь над Саррой и поворачивая ей лицо носком сапога — говорит:

— Тебя повесят в Дамаске. Чего ты упрямишься, дура? Они все выложат, — перечисляет по именам: — Рафаэль Абулафия, Эйтан Белкинд, Реувен Шварц. А в тебя вселился Шайтан, потому что ты женщина. Сейчас будем изгонять из тебя Шайтана. Сейчас ты узнаешь… — Этиф-эфенди громко зевнул: «ы-ы-ы-хы-хы», все же мучительно, с трех утра… монотонное движение плетки усыпляет, а крики что твоя колыбельная… — Сейчас узнаешь, как в гареме Сулеймана наказывали упрямых жен. Хозяина сюда! Живо!

— Что прикажет эфенди? — стучит зубами Ревиндер. В отличие от своих кошек и от Товы на чердаке напротив, он отворачивается, чтоб не видеть. Какое счастье — Шулы нет.

— Вели жене сварить яйцо вкрутую… три яйца. Я что-то проголодался.

— Повинуюсь, эфенди.

Сварить яйцо всмятку занимает три минуты плюс две на закипание. В мешочек пять минут плюс две на закипание. А круто сваренное яйцо потребует восьми минут плюс две минуты на закипание.

«Встретили меня стражи, обходящие город»

Итого десять минут таков интервал между пытками. Он был до краев заполнен обещаниями какой-то особенной пытки.

— Сейчас ты узнаешь, как изгоняли Шайтана в гареме Сулеймана.

Мы знаем всё про боль, она есть дьявольское благо. Исчерпывающий способ забвения себя. Сильней всякого катарсиса, сильней всякого оргазма. О как нам знаком страх боли! О-о… ибо она есть самопознание через «не могу»… ибо она есть материя, данная нам в ощущениях реальности. Но закон сохранения материи!.. он не распространяется на боль. Боль непредставима, пока ее нет. Как непредставим ты вне ее, покуда она перемалывает тебя своими лопастями. Левая подмышка для левого яйца, правая для правого, а посередке впендюрить третье.

— Ну как, эй ты, сварил? Смотри, чтоб крутые были.

«Слава Тебе, Господи, что Шулочки нету».

— Да, эфенди. Прошу, эфенди. Приятного аппетита, эфенди.

Това смотрела, не отрываясь. Нижние веки прищурены до дрожи, отчего глаза — восходящие солнца. Взгляд, которым Шимшон-солнце обрушил капище поганого Дагона. Она видит ножницы заголившихся ног.

На миг Сарре удается перекричать левую подмышку:

— Шма, Исраэль! Адонай Элоэйну! Адонай ахад! — но дальше: — Ой-ю-у-ууууУУУУ!

Расшифровать это космическое завыванье Этифу не удалось. Будто на землю просыпались сплошь армянские пляшущие человечки. Испытание болью лишено индивидуальных признаков — перефразируем мы Бердяева, сказавшего это о совокуплении половом. «В обществе супругов я испытываю неловкость», — сказал он. А мы испытываем ее при виде любого живого существа, включая самого себя, потому что любого из нас всегда можно лишить человеческого обличья и чувства собственного достоинства через испытание болью. Но, как невероятно это ни прозвучит, добиться от Сарры ничего не удавалось. И так же невероятно, что после четырех дней испытаний она своими ногами сумела дойти до дому. Ей дозволили умыться и переодеться, прежде чем быть отправленной в Назарет — куда на пути в Дамаск попадали все, проходившие по делу НИЛИ.

Для конвоира Сарра оставалась Саррой-ханым: ее можно запытать до полусмерти, над ней можно как угодно надругаться, но нельзя низвести до положения себе подобного. (Однозвучно гремя кандалами, «благородие» остается «благородием» для конвойного в шинельке). Поэтому солдат-турок остался ждать снаружи.

Сарра вошла в дом и, не взглянув, как там отец, заперлась в ванной. В руке листок, разграфленный для хозяйственных записей, и карандаш. Локтем другой руки, с почерневшими, безжизненно расплющенными пальцами, Сарра прижимает к груди подброшенный ей пистолет — подброшенный милосердной судьбою.

«Меня дико избили, — пишет она, — страшно мучили[159]. Не оставляй это так. Рассказывай всем. Тем кто придет после нас. Я не верю что нас оставят в живых. Я уверена что друзья скоро победят и ты увидишь моих братьев. Расскажи им все. Скажи им: Сарра велела вам отомстить за нее! Не жалеть их как не жалели нас. (Все тот же псалом CXXXVI: „Блажен, кто воздал тебе за то, что ты сделала нам! Блажен, кто возьмет и разобьет твоих младенцев о камень!“) Нет сил терпеть. Сил уже нет. Пытки ужасные. Лучше убить себя чем терпеть. Они говорят что отправят меня в Дамаск а там наверняка меня повесят. У меня твой пистолет. Не хочу чтоб издевались над моим телом. И отца мучили. Ничего! Мы принесли себя в жертву добровольно и спасли наш город. („Рубежи Зихрон-Якова священны!“ Последнее болеутоляющее — экзальтация.) Вызволите страну. Вы! Слушайте трусов и подонков. Попытайся сама уйти в горы и найти Ёсика. Скажи ему: не сдавайся никогда и ни за что! Убей себя но не сдавайся они идут не могу больше писать».

Это солдат в панике бросился на поиски Сарры. Она слышит грохот приклада, его топот. Скомкав написанное, она зашвырнула бумажный шарик под ванну. Выстрел выдает ее местонахождение. Рванув за ручку двери, солдат находит ее на полу в крови.

«Но в темноте Фаума промахнулась. Задев трахею, клинок ушел вбок, и агония растянулась на несколько дней». Сарра, фанатическая «мапка», повторила путь своей героини. Ее перенесли в ту комнату, что когда-то звалась «Мадрид», там ее положили на узкую, как гроб, кровать Арона.

Landtarzt Гиллель Яффе («Веселитесь, пациенты, доктор с вами лег в кровать». Ф. Кафка, «Сельский врач») сделал запись в ежедневнике, который ведет с педантичностью уважающего себя человека:


4 окт. 1917 г. У Эфраима-Фишеля левый глаз скрыт под гематомой величиной с грецкий орех. Возможно небольшое сотрясение мозга.

Приходил камням (так сельский врач называет Этифа-эфенди), справлялся о состоянии Сарры. Я сказал все как есть. Задев трахею, пуля ушла вбок. Она парализована. Я сделал ей укол, и она ненадолго пришла в сознание, узнала меня. О том, что она умоляла дать ей яду, чтобы не выдать в беспамятстве своих товарищей, я умолчал. Страдания ее неимоверны. От длительного бичевания тело стало багрово-черным, губы сожжены, фаланги пальцев на левой руке раздроблены, ложе каждого ногтя открыто. Офицер сказал, что, если Лишанский не будет выдан, он прикажет срубить все виноградные плантации. Шломо Вольфензона и старшего Вайнштейна подвергли публичной порке. Стоял гвалт, дети плакали. Все мечтают об одном: найти и выдать Лишанского, которого ненавидят, живым или мертвым. Аронсонов тоже ненавидят и проклинают.

Запись от девятого числа: «Сегодня утром в девять приблизительно с четвертью умерла Сарра. Своими мучениями она не искупила зло, которое принесла людям, — таково всеобщее мнение. Чего им не хватало? У них столько денег. Лишанского ищут по всей стране. Представители Зихрон-Якова отправились на переговоры с командованием „Ашомер“. Если в „Ашомер“ его укрывают, то чтобы выдали. Пока что угрозу уничтожить виноградники не привели в исполнение. Молимся».

«Мы не предатели!»

Говорится: как сквозь землю провалился. Лишанский провалился без всякого «как». Prunus spinosa, куст терновника, ссудивший Сарру венцом под небывалый процент (и не снившийся ее батюшке), посреди выстриженного лабиринтом газона скрывал «свищ» — тот самый лаз, которым можно было выбраться в виноградники, а там ищи-свищи.

Иосеф Лишанский

Безоружный — это значит в чем мать родила. Да еще без гуруша в кармане. Прежде всего очутиться как можно дальше от Зихрон-Якова. Но когда нет товарняка, чтобы вскочить на подножку, нет грузовика, чтобы незаметно юркнуть под брезент, пока дальнобойщик справляет нужду…

«Он далеко уйти не мог», — говорят преследователи. И правда, беглец, как заяц, вынужден петлять в одном и том же месте. «Если ты себя не видишь, это не значит, что и другие тебя не видят» (руководство по игре в прятки).

В Каркуре, в нескольких километрах южнее Зихрон-Якова, он нарушил восьмую заповедь: украл пару бейгалах, пышущих жаром, пригрозив булочнику угрозой нарушить и предыдущую заповедь.

— Убью, — и, свирепо ощерившись, провел поперек горла большим пальцем.

— Это тебя ищут? Бери еще. Но я тебя не видел.

Это единственный раз, что Лишанский встретил к себе сочувствие что ему посочувствовал еврей. Мадам Паскаль, приютившая его, не в счет: христианка и одинокая женщина. Остальные видели в Лишанском одного из тех, по чьей милости турки, с которыми столетия любовь да совет, записали нас во враги, как будто мы армяне, — так с теми хоть русская разведка постаралась, а мы сами полезли к англичанам с непрошенными поцелуями.

Уже в темноте Лишанский натолкнулся на фуру, груженную украденным со склада оружием, причем сам «потерпевший», некто Риклис, с сержантскими нашивками, сидел там же со своей зазнобушкой, а правил фурой Гилади, старый знакомец Лишанского.

— Мир, Исрулик, — сказал Ёсик, оставаясь в темноте.

Гилади посветил в его сторону.

— Мир тебе… Ты знаешь, что тебя повсюду ищут?

— Хороший вопрос. Если б я не знал, что бы я здесь делал, по-твоему, — со связкой баранок в одной руке и с револьвером в другой? — Лишанский демонстративно держал правую руку за пазухой.

— И что ты собираешься делать?

— А что бы ты мне посоветовал? Напроситься в попутчики к тебе, и чтобы ты укрыл меня в Кфар-Гиоре?[160]

— Я бы тебе посоветовал, — сказал Гилади, — я бы тебе посоветовал… Я помню тебя одним из нас. Если бы ты был шомером, ты бы не нуждался в моем совете. Застрелись. И ценой своей жизни спасешь других. У тебя все равно нет выхода. Тебя выдадут. Вас все проклинают. А так станешь героем Израиля, а не предателем. И назовут Кфар-Гиору твоим именем: Кфар-Лишанский.

Лишанский правой рукой сделал резкое движение. Трое на телеге вздрогнули.

— Застрелиться, да? А если мне не из чего? — он выпрастал из-под рубахи руку и показал пятерню. — У меня нет оружия. Одолжи мне свое, или побоишься? Пока твой чауш пистолет достанет, Ёсик весь барабан в него разрядит. Ну так что, может, сам и пристрелишь? А я думаю, Исрулик, что все дело здесь в расписках, которые мне выдавал Дизенгоф. Там написано, сколько шомеры получили от НИЛИ, — пятьдесят тысяч. Мы храним отчетность… Ну как? Я тебя переиграл в дамки?

— Садись, — сказал Гилади.

Исраэль Гилади

Ехали молча. Каменистая дорога — понакиданное в спешке оружие стучало и лязгало друг о дружку стволами. ВдругЛишанский спросил:

— Но мы едем не в Кфар-Гиору, куда мы едем?

— В Явнеэль.

Явнеэль — столица шомеров. Представил себе, как начнутся споры: «Что делать с Ёсиком?» А Исрулик на это: «Товарищи, у них наши расписки. По ним выходит, что англичане нам платят. Если попадет в руки…»

(Выданные Дизенгофом расписки забрал Арон, и в руки Тешкилят-и-Махсуса они попасть не могли никак. Эти неизвестно на что потраченные 50 тысяч шомерам еще припомнят во время партийных междоусобиц, но НИЛИ к тому времени уже будет за бортом истории… или наоборот, на борту, огромном, бескрайнем, перфорированном огоньками, которые то погаснут, то потухнут, по рассказам очевидцев.)

Тогда поджавшие хвосты шомеры спросят Ёсика: «Чего ты от нас хочешь?» — «Я хочу…»

А чего ему хотеть? «Сарра…» Только сейчас вспомнил о ней. Даже в голову не приходило сдаться ради ее спасения, пожертвовать собою — сделать то, что она сделала, не задумываясь, пройдя через все муки, уготованные ей. Лишанский трус?

Маня Вильбушевич, раструбившая на весь Эрец Исраэль, что Лишанский — предатель, что это он убил Ави, и та не посмеет назвать его трусом. Так кто же он? Но ему не до рефлексий. Задремавший было на плече у своей соседки, Лишанский попросил пить.

— На… Все не пей, больше нету, — сказала добрая самаритянка.

Нащупал в темноте флягу…

Выстрел оглушительный, так бывает, когда прямо над ухом. С перепугу лошади понесли, а Лишанский вместе с флягой остался лежать на земле.

— Ты что! Ты же меня чуть не убил! — заорала женщина на своего любезного дружка.

— Что ты наделал, Риклис? — крикнул Гилади через плечо.

— Должен же был кто-то это сделать, — сказал Риклис.

— А вдруг он только ранен. Надо посмотреть.

— А чего смотреть, ты же не будешь добивать.

— А ты?

— Я свое дело сделал, — сказал Риклис. — Да ладно тебе. Все в порядке. Пошлешь завтра своих ребят в полицию. Скажешь: так и так.

Лежа на земле, Лишанский с облегчением услышал звук удалявшихся колес и стихающий цокот подков. Притворяться мертвым лисом не пришлось. Не берет Ёсика пуля, что хочешь говори. Лишь разорвала кожу между большим пальцем и указательным. Промахнуться с такого расстояния, это надо уметь.

Закусив край рубахи, здоровой рукой он оторвал лоскут и замотал рану. Однако! Возможность быть приконченным своими он не принимал в расчет. Напротив того, надеялся с их помощью добраться до Верхней Галилеи и там отсидеться у друзов. Теперь остается только юг. Без денег, без оружия — да и рукоятку не сожмешь, пока рана не заживет. Нет-нет, по-другому это чувство не передать: как будто ты стоишь голый средь бела дня посреди города. Разве что какая-нибудь женщина этим прельстится. Такое случается.

Госпоже Бертончини, которую все называли мадам Паскаль, от мужа досталась апельсиновая рощица. Утром, обходя свои владения, Паскаль обнаружила под деревцем бродягу — с рукой, перевязанной грязной окровавленной тряпкой. Испугалась. Но соседей звать не стала: в спящем мужчине, даже заросшем бродяге, есть что-то беззащитное, что-то от беспомощного ребенка.

Он открыл глаза. Увидев ее и сообразив, не без некоторого усилия, что к чему, он сказал:

— Меня ищет полиция, я связан с англичанами.

По-еврейски Паскаль не понимала, он то же самое повторил ей по-французски. Какие уж после этого соседи, какая уж после этого полиция.

Две недели провел он на апельсиновой плантации. И все бы хорошо, кабы не был Лишанский заговорен от пуль лишь по одной-единственной причине. Авшалом как в воду глядел, говоря: «Кого пуля не берет, по том веревка плачет». Ёсик еще усмехнулся: «Ну, это целая процедура».

— Я завтра вернусь, — солгал он своей Цирцее. Ей же лучше: утешится мыслью, что была последняя, с кем он провел ночь перед гибелью, которую ее фантазия на десятый день его отсутствия нарисует самыми героическими красками. Чем женщины отличаются от мужчин? Мы хотим быть у них первыми, а они хотят быть у нас последними.

На свою беду Лишанский как был, так и оставался безоружным, не говоря о деньгах, от которых отказался. Брать деньги у женщины, заведомо зная, что не вернет их, было ниже его достоинства. Другое дело, если б этих денег хватило на верблюда, которым он разживется по способу бедуинов: еще ни один бедуин — а Ёсик знал их как облупленных — не покупал себе верблюда и не выменивал его. Украсть и продать — тому же Ёсику, это сколько угодно. Но заплатить самому?! Бедуин посмотрит на тебя глазами, какими, собственно, и смотрит на тебя: «Что ты такое говоришь, брат Юсуф?»

Не доходя Фалуджи, он приглядел для себя верблюда, на котором к англичанам полдня ходу. Животное лежало при дороге с видом одалиски — с томно запрокинутой шемаханской мордой, подходи и бери. Никого поблизости не было. Но не успел Лишанский ухватиться за седельный рожок, как из кустарника выскочили двое — уж чем там занимавшиеся, Аллах их знает — и навалились на него. Лишанский был боец, но не борец, вырваться не удалось. На бранные крики сбежались еще несколько человек. Словно в насмешку над его неумелой попыткой угнать верблюда, его связали вышитой уздечкой, снятой с губастой верблюжьей морды, и приволокли в Бейт-Джубрин, в полицейский участок в двух шагах отсюда. (Памятное, доложу вам, местечко этот Бейт-Джубрин для автора. Там, в конструктивистской постройке, называемой по старинке «миштара бритит» — «британская полиция» — им писались «мои первые книжки».)

Как Лишанского допрашивали, можно себе представить, хотя лучше этого не делать, хватит с нас Сарры. Реувен Шварц, добровольно отдавший себя в руки турок, когда весь Зихрон-Яков оказался у них в заложниках, повесился в своей камере. Поведение Лишанского на допросах роли не играло. Все, кого можно было изобличить, уже были изобличены. Лишь Това Гильберг не фигурировала в показаниях, и причина этому простая: избитый метод ведения допросов, практиковавшийся Этифом-эфенди, развязывает языки, но затемняет мозги. Това, которую ни одна живая душа, кроме Сарры и Ривки, не принимала всерьез, закатилась мелкой монеткою между половиц. Да и аппетит к триумфальным разоблачениям британских шпионов после падения Беэр-Шевы (31 октября) поубавился. Теперь уж что, теперь уж поздно. Британцы наступают. Это шестнадцатый год был годом Турции, семнадцатый стал годом Германии. Она, она одна на европейском фронте решает будущее мира и в том числе наше. От нас больше ничего не зависит.

Новость о поимке Лишанского в ишуве встретили с облегчением. Громче других «уф!» издал Зихрон-Яков. Но и в каменоломнях Верхней Галилеи камень с плеч: не Кфар-Гиора выдала Ёсика туркам, хоть он и предатель. Для ишува Лишанский был предателем и предателем останется. Он это понимал. Уже под виселицей первые «последние слова» его были: «Мы не предатели». По освященному веками обычаю осужденный пользуется правом последнего слова — так, чтобы его могли слышать не только исполнители приговора, но и те, кому удастся приникнуть к зарешечённым окошкам, выходившим на двор. Эйтану Белкинду это удалось, он оставил нам свидетельство о казни своих подельников.

Приговор над Лишанским приведен в исполнение

Из зинзаны (здесь — камеры смертников) вывели Лишанского и Московичи, в длинных белых рубахах на голое тело, босых. Днем раньше во дворе установили виселицы, испытав их на мешках с песком. Турецкая виселица представляет собою треножник: три наклонно поставленных и скрепленных концами бревна со свисающей петлею. Ёсик и Нааман, когда их вели через весь двор к месту казни, не переставая ругались. Но потом обнялись и расцеловались на прощание. Лишанский, пока ему связывали руки, выкрикнул:

— Мы не предатели! Мы не предали свою страну, мы сражались за нее. А вам пришел кирдык, османы. Вешайте нас, мы счастливы! Ваши армии бегут. Слушай, Израиль, Иерусалим свободен! Предатели не мы…

Лишанского и Московичи казнили в Дамаске 15 декабря. Уже три дня как Алленби смиренным триумфатором прошествовал под двадцатиметровой башней в ориентальном стиле с часами — ее уж нет, этой башни. Как написано было на Соломоновом перстне: «Все проходит. Пройдет и это».

Генерал Алленби входит в Иерусалим

Культура завязывания глаз, гигиенического нахлобучивания черного колпака на голову осужденному была османам неведома. Последнее, что видели глаза Лишанского: тюремная стена сплошь в окошках, к которым жадно прильнули личики тех, чей час тоже скоро пробьет. Это покамест они разделены окошечками на личики, на личности, на икринки. В брюхе уже икра паюсная, к которой прилагаешься всецело, без остатка. Души, не разделенные телами. Берешь с собою всего себя, до последнего воспоминания. Дочиста вылижешь, вопреки отчаянному: «Весь я не умру!» А то еще, вылизывая, приговаривают: «Я весь умру… я весь умру…» — чтоб в ответ услышать казенно-оптимистическое: «Что ты, что ты, душа в заветной лире — или каким-то другим способом…» Нечем дышать, будто в Ноевом ковчеге. Знаю: когда я умру, мне себя не хватать не будет.

В подзаголовке у нас стоит «Роман-фантазия» — бывает же «Вальс-фантазия». А значит, мы вольны следовать своему неведению, тогда как невольники знания лишены этой благодати. Да и что есть знание в отсутствие истины? То же что вонь в отсутствие обоняния. Нет уж, ты дочиста вылижешь свое место, и ничего не останется от тебя, чтобы ликовать или ужасаться грядущему. У каждого свой конец истории, своя Третья мировая война. От Сарры скрыт жребий Арона, который не узнает, как у Алекса сложится, а тот — чем кончит Ривка.

Но мы-то еще знаем, что будет дальше

Смерть Арона окружена загадкой, по крайней мере для тех, кому так хочется думать. Арон уже раз отплывал в Америку, но так и не сошел с парохода в нью-йоркской гавани. И столь же загадочно его самолет не приземлился в Париже, куда Арон вылетел для участия в Парижской мирной конференции, продолжавшейся год и три дня, а в результате открывшей врата ада по имени Вторая мировая война. Но если, отчаливая из Копенгагена в Нью-Йорк, Арон причалил в Лондоне, то вылетая из Лондона в Париж, он более уже не приземлялся.

Арон Аронсон не Глен Миллер, не Сент-Экзюпери и не Енох. Тем не менее и на его счет имелись домыслы, как в таких случаях бывает. Поговаривали о той части британского истеблишмента, что делала ставку на pax arabica и противилась появлению Аронсона в Париже. Подозревали деятелей всемирного сионистского движения, обеспокоенных усилением НИЛИ. И наконец — понижая голос, — не исключали вмешательства Высших Сил, как во дни строительства Вавилонской башни. Горя желанием восстановить Храм, Арон опасно преуспел. Взять и попросту воссоздать его по чертежам двухтысячелетней давности означало умалить Замысел. Небеса не любят новодел. Пилотируемая Аронсоном «Демуазель» низверглась с небес в воды канала в виду корабля, который не окинуть взором.

Кто на очереди — Александр? Но Алекс нам неинтересен. Он был озабочен одним: как сидит на нем офицерский мундир да своим успехом в нем у женщин, для встреч с которыми нанимал гарсоньерку в Иерусалиме. Скажем ему: «Эйн камоха» — «Нет тебя прекрасней», и пойдем дальше.

Пятьдесят лет странствовала Ривка по пустыне безбрачия — дожидалась возвращения своего жениха[161]. В 1967 году Авшалом вернулся. Событие невозможное, сродни главному чуду этого года — Шестидневной войне. Частный детектив Шломо Бен-Элькана прослышал, что неподалеку от Кантары есть место, называемое «Могила Еврея». Один из тамошних номадов, уже маститый старец, взялся это место указать, что не представляло труда: там росла пальма. Как оказалось, ее корни сплелись с зарытым под нею скелетом[162]. Причина этому финики — якобы Сарра дала их Авшалому в дорогу. Ведь любой ребенок знает: зароешь финиковую косточку — вырастет финиковая пальма.

Останки Авшалома идентифицировали по сломанному в детстве пальцу правой руки. Этот несгибающийся безымянный палец отчетливо виден на фотографии — той, где Авшалом стоит с фотокамерой, а рядом отец, воскрешенный им при помощи ножниц и клея. Еще Бен-Алькана нашел истлевшую тряпочку с едва различимым на ней барашком. Циля залилась слезами: она узнала кисет брата. Прах Авшалома Файнберга покоится на горе Герцля в Иерусалиме.

Десять лет спустя — dix ans après, — когда исторический Ашомер (Партия Труда) впервые потерпел поражение на выборах, с Лишанского было снято обвинение в предательстве. Равно как и подозрение в убийстве Файнберга, рядом с которым он теперь похоронен.


Примечания

1

Зона — блудница (евр.). Здесь и далее примечания являются частью авторского текста. — Л. Г.

(обратно)

2

«ИДИШ и йидиш, нескл., м. /от нем. judisch — еврейский/ (лингв.). Современный еврейский язык, имеющий в своей основе немецкие наречия, являющийся родным языком евреев средней и восточной Европы». (Толковый словарь русского языка под редакцией Д. Н. Ушакова, 1935 г.) Помня, что склонять «идиш» не было принято в русском языке до начала антиеврейской кампании в СССР, а также имея на сей счет некоторые соображения, я следую Ушакову. По крайней мере, в этой книге «идиш» не прирастает падежными окончаниями.

(обратно)

3

Под Сливницей болгарская армия под командованием князя Александра I Баттенберга одержала победу над сербами (Сербско-болгарская война 1885 г., «Битка при Сливнице»).

(обратно)

4

Район в историческом центре Стамбула (Бейоглу).

(обратно)

5

Все для фронта, все для победы (фр.).

(обратно)

6

Микве Исраэль — сельскохозяйственная школа под патронатом «Альянса» — как пишет «Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона», дар султана евреям Эрец Исраэль — была основана в 1870 году. Миква (буквально скопление воды) — бассейн для ритуальных омовений, играющий важнейшую роль в религиозной жизни евреев. Сельскохозяйственная школа Микве Исраэль в истории еврейской колонизации Палестины как институция явилась выразителем идеологии франкофонного «Альянса», находившегося в конфронтации с сионистским движением Восточной и Центральной Европы.

(обратно)

7

Красавчик (идиш).

(обратно)

8

Цфат — традиционный центр изучения Торы, место проживания еврейских ортодоксов.

(обратно)

9

Аэндорская (Эйндорская) волшебница вызвала тень пророка Самуила (Шмуэля), о чем рассказывается в Первой книге Царств (Первая книга Самуила).

(обратно)

10

Бог воззвал к Моисею из горящего тернового куста (неопалимая купина).

(обратно)

11

Во второй Книге Царств (Второй Шмуэля) описывается гибель мятежного царевича Авшалома: «Он был на муле. Когда мул вбежал с ним под ветви большого дуба, то запутался Авессалом волосами своими в ветвях и повис между небом и землей, а мул убежал».

(href=#r11>обратно)

12

«Свет жизни» (евр.).

(обратно)

13

Альгамбрский декрет (Decreto de la Alhambra) — изгнание евреев из Испании (1492), альтернативой которому было крещение. Исповедовавшие иудаизм объявлялись вне закона и в течение трех месяцев должны были покинуть страну под угрозой сожжения заживо.

(обратно)

14

Еврейская община Албании отказалась поддержать антитурецкое восстание 1911 г., что омрачило традиционно дружеские отношения с местным населением. Это не помешало албанцам массово укрывать евреев в годы Второй мировой войны.

(обратно)

15

«Еще не погибла наша надежда» — вторая строфа официального — после 2004 г. — гимна Израиля. Ср.: «Вот они говорят: иссохли кости наши, и погибла надежда наша, мы оторваны от корня» (Иехискель, XXXVII, 11).

(обратно)

16

В Галлиполи на мысе Хеллес под британским флагом действовал отряд еврейских добровольцев, в котором говорили преимущественно по-русски, так называемый «Zion Mule Corps» или «Отряд погонщиков мулов». Позднее на его основе усилиями Жаботинского был создан «Еврейский легион» («The Jewish Regiment»), форсировавший в 1918 году Иордан.

(обратно)

17

Хахам баши — титул верховного раввина Оттоманской империи. В описываемое время им был Хаим Нахум-эфенди, последовательный противник сионизма, позднее главный раввин Египта (до 1960 г.). При всей своей враждебности к еврейскому государству в Войну за независимость отказался молиться за победу египетского оружия, на чем настаивало правительство короля Фарука.

(обратно)

18

Шахада — свидетельство о вере при переходе в ислам. «Шахид» — свидетельствующий главный догмат веры: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк Его». Подробней об этом в следующей главе.

(обратно)

19

Шахина — божественное присутствие, женская эманация божества (евр.). Здесь распространенная на востоке метафора.

(обратно)

20

Девятый день месяца аба (теша бэав) — в этот день Господь впервые покарал Свой народ за малодушие: убоявшихся идти в Землю обетованную обрек на смерть в пустыне и только детям их, закаленным сорокалетним странствием, безжалостным к себе и к другим, явил Эрец Акодеш. Спустя тысяча восемьсот девяносто восемь лет, день в день, халдеями был разрушен Иерусалимский храм. В шестьсот пятьдесят шестую годовщину разрушения Первого храма старший сын императора Веспасиана разрушает Второй храм. Через шестьдесят пять лет в тот же день пала крепость Бейтар, «последняя твердыня Бар-Кохбы (провозгласившего себя Спасителем — Мессией), и вспахан был, как поле, Святой Град». По прошествии тысячи двухсот тридцати одного года, опять же девятого аба — изгнание евреев из Франции, еще через сто двадцать шесть лет и тоже девятого аба — из Испании. Наконец, проходит четыреста двадцать два года, в этот день Россия вступает в Первую мировую войну. С этого дня счет погибшим евреям на ее территории в результате принудительных переселений и погромов идет на многие десятки тысяч.

(обратно)

21

«Перерезанное Горло» («Румелихисар») — крепость, построенная Мехмедом Завоевателем (1452) в наиболее узкой части Босфора (центр современного Стамбула) с целью отрезать Константинополь от Черного моря. Столица Восточной Римской империи, Константинополь был взят турками-османами в 1453 г.

(обратно)

22

Т. е. в доме такая вонь, что никто не «унюхал» дохлую кошку, пролежавшую под кроватью полгода. Хомэц (идиш) — хамец, квасное. В канун Пасхи полагается найти все имеющееся в доме квасное и продать соседям.

(обратно)

23

Здесь пребывающий в должности мудреца, как бывают состоящие на профессорской должности.

(обратно)

24

Джон Гальяно — известный модельер, был подвергнут уголовному преследованию за антисемитское высказывание в общественном месте.

(обратно)

25

«Шмонаэсрэ» — «Восемнадцать благословений» (утренняя молитва). В буквенном выражении число 18, прочитанное в обратном порядке, означает «живой», «хай». Отсюда «наасэ хаим».

(обратно)

26

Зоар — сияние (евр.). Книга Зоар (Сэфер Азоар) представляет собою свод комментариев к Торе на основании еврейского мистического учения, известного как каббала.

(обратно)

27

Генрих Грец (1817–1891) — историк, автор 12-томной «Истории евреев от древнейших времен до настоящего». Сторонник консервативно-раввинистического рационализма, крайне негативно относился к каббале и попыткам мистического прочтения Пятикнижия (Торы), равно как и хасидизму. Сочувствовал идее колонизации Палестины и поддержке бароном Ротшильдом еврейских переселенцев-виноделов из Румынии. Нами цитируется по изданию «Книжного магазина Шермана», Одесса, 1906.

(обратно)

28

Смирна (миро), наряду с золотом и серебром, входившая в число святых даров, сопричтена к атрибутам Спасителя (Мессии) исключительно у христиан.

(обратно)

29

Франкский город — верхний город, населенный христианами.

(обратно)

30

Besame, besame mucho — целуй, целуй больше (исп.).

(обратно)

31

Саспортас, Яков Аронович (1610–1698), убежденный противник саббатианства. Как сказано в «Еврейской энциклопедии» Брокгауза и Ефрона, «в эпоху всеобщего восторженного увлечения мессианским движением Саббатая Цви С. единственный из европейских вождей еврейства не потерял головы. С. не увлекся восторженными отзывами о мнимом Мессии и чудесах, творимых им. Не встречая никакого сочувствия к своей деятельности, С. неутомимо и упорно преследовал саббатианское движение и отправил многочисленные послания ко всем главным раввинам и вождям общин в Европе, Азии и Африке». Что можно к этому добавить? Кто помнил бы Якова бен Арона Саспортаса, если б не Саббатай Цви, последователей которою и сегодня можно встретить на оживленных перекрестках, у входа в метро и т. п. В тишотках с надписью «Евреи за Христа» они безошибочно определяют среди прохожих потенциального прозелита.

(обратно)

32

Ср. официальное обращение к профессору-мужчине в Лейпцигском университете «господин профессорша» (Herr Professorin). Это каббала чистой воды, а не издержки политкорректности, как многие склонны думать.

(обратно)

33

«Посол» («чауш», тюрк.) — общепринятый эвфемизм для слова «изгнанник», в Турции презрительного. Среди белоэмигрантов в Константинополе ходила шутка: «Мы не в изгнании, мы в послании», авторство которой впоследствии приписывали себе как 3. Гиппиус, так и Н. Берберова.

(обратно)

34

Пер. З. Рубашева.

(обратно)

35

Залман Рубашёв (Залман Шазар) — родился в 1889 г. в Минской губернии. Обучаясь на Высших курсах востоковедения в Санкт-Петербурге, сотрудничал в «Еврейской энциклопедии» Брокгауза и Ефрона. Третий президент Израиля.

(обратно)

36

Военная хитрость с целью подтвердить показания «засланного казачка»: якобы к ним на подмогу прибыли сорок тысяч татар. В действительности татарской конницы было в десять раз меньше.

(обратно)

37

Бой часов на Вестеркирке слышала Анна Франк, о чем упоминает в своем дневнике.

(обратно)

38

Исроэль Юзефович — фактор гетмана Станислава Жолкевского. По легенде, его красавицу-внучку обвенчали с казаком. На пиру невеста уверила веселого и хмельного жениха, что умеет заговаривать пули и в доказательство предложила выстрелить ей в грудь, предпочитая смерть позору.

(обратно)

39

Шаббатный гой — то же, что «шабэс-гой», нееврей, услугами которого пользуются религиозные евреи по субботам, дабы самим не нарушать предписания субботнего покоя.

(обратно)

40

Так охарактеризовал Грец атмосферу вокруг Саббатая Цви.

(обратно)

41

Яков Саспортас, исполнявший должность хахама португизской общины в Лондоне, перебирается в Гамбург с началом лондонской чумы.

(обратно)

42

«Кол нидрей» («Все клятвы», арам.) — молитва, содержащая отказ от всех клятв, обетов, зароков. Читается (поется) с наступлением поста Йом Кипур (суточный пост Судного дня).

(обратно)

43

В Йом Кипур одеваются в белое.

(обратно)

44

Эсхатологическая секта в Англии, предвещавшая скорое пришествие Христа.

(обратно)

45

Ахль аль-Китаб (люди Писания, т. е. монотеисты) — выражение, подразумевающее евреев.

(обратно)

46

Мигдаль Оз — Башня Могущества (евр.).

(обратно)

47

«Важки часы» («Тяжелые времена») Меира бен Шмуэля из Щебжешина, изд. в Кракове в 1650 г.

(обратно)

48

Покаяние (евр.).

(обратно)

49

«Песнь о нибелунгах» — древнегерманский (скандинавский) эпос. Нибелунги, по-немецки «Nebel» («туман») — карликовый народец, в эпоху позднего романтизма благодаря операм Вагнера устойчиво ассоциирующийся с еврейством.

(обратно)

50

Йеш мэайн — устойчивое словосочетание в значении быть созданным из ничего (евр.).

(обратно)

51

Не говорят: «Перейти в ислам» — «Надеть чалму». Мяснику-христианину (руму) говорится: «Свесьте мне кусочек этой рыбки». А если рум станет поправлять, что это не рыбка, нужно быстро перебить его: «Я не спрашиваю, что это, я прошу свесить этой рыбки». Вкусивший нечистой пищи по незнанию не несет вины. Но для евреев при переходе в ислам выражение «надеть чалму» даже не эвфемизм и не метафора. От евреев (людей Писания — ахл аль-китаб) не требуется произносить шахаду (символ веры: «нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк Его»), как этого требует закон от христиан.

(обратно)

52

Еврейский богослов «эры гаонов» (гениев) — конец первого тысячелетия христианской эры, Багдадский халифат.

(обратно)

53

«Никто не знает происхождения слова „маран“, и потому неизвестно, удваивается ли в нем „р“. Если оно происходит от испанского „marrano“, „свинья“, то удваивается, если же от новозаветного „maran atha“, „Господь наш пришел“, то нет. Здесь правописание момент истины для говорящего».

(обратно)

54

В интернете прочитал, что это случилось в Джудекке. Там же рассказывается, что Хаим Фехина (так по-еврейски может быть прочитано имя Pegna) все же был убит по наущению Саббатая. Но тогда Пенья никак не мог получить «особое царство», которое пытался выменять на корону Иосии. А это общее место в саббатаеведении — эпизод с «раздачей слонов».

(обратно)

55

Водная маршрутка с узорчатыми матрасами на сиденьях, связывавшая европейский берег Константинополя с азиатским. Здесь — с вокзалом Хайдарпаша, построенным на искусственном полуострове по проекту Отто Риттера и Гельмута Куно (1906–1908). Одна из достопримечательностей Стамбула, входит в число одиннадцати лучших вокзалов мира, наряду с Центральным вокзалом Антверпена, Мельбурнским Саузерн-Кроссом и патагонской Каскада де ла Макарена.

(обратно)

56

Карл Люгер (1844–1910) — бургомистр Вены, много сделавший для процветания города. Известен крайним антисемитизмом, как считается, оказавшим влияние на Гитлера.

(обратно)

57

Искендерун или Александретта (Малая Александрия) — портовый город в Александреттском заливе, на границе Сирии и Малой Азии. Прибрежная горная цепь завершается горой Муса-Даг. Александретта основана Александром Великим в ознаменование победы при Иссе (333 г. до Р.Х.). Здесь, через Байланский проход (Pilae Siriae — Врата Сирии), проходили его войска. Впоследствии тем же путем проследовали крестоносцы. В 1097 г. Александретта была захвачена Танкредом (не отождествлять с героем одноименной оперы Россини, действие которой происходит в Сиракузах в 1005 г.). В 1832 г. при Искендеруне султан потерпел сокрушительное поражение от своего египетского вассала Мехмед-Али-паши. К началу Первой мировой войны османский Искендерун — захолустный город. Обмелела и заболочена гавань, куда некогда заходили пароходы по пути из Триеста и Марселя. Благоустроенная Байлана, где проживали две тысячи европейцев, обезлюдела и разграблена. Именно в этих местах разворачивались события романа Ф. Верфеля «Сорок дней Муса-Дага», посвященного самообороне армянских крестьян, спокон века живших на этой земле. После войны Александретта — автономная административная единица (санджак) в составе государства Алеппо, управляемого Францией на основании мандата Лиги Наций. (В старых справочных изданиях — «Гранат», «Брокгауз и Ефрон» — непременно указывается как на важнейший экономический фактор, что «гавань лежит в 105 километрах к юго-востоку от торгового города Алеппо». Сегодня, в феврале 2017 г., когда Алеппо стерт с лица земли, можно только воскликнуть: «Суета сует! Все суета!» — и с этими словами смотреть в завтрашний день.) В 1938 г. Александретта обрела независимость. В продолжение одиннадцати месяцев она будет называться Хатайской республикой. Хатай — государство со своей конституцией, своим гимном, своим флагом, едва ли похожим на тот флаг, что мы видим в мистико-конспирологическом триллере Спилберга «Индиана Джонс и последний крестовый поход». Волею режиссера в Хатайской республике, куда для вящей таинственности перенеслась Петра, герои наперебой пытаются завладеть чашей Святого Грааля. Летом 1939 г. на волне аннексий, предшествовавших Второй мировой войне, Турция безболезненно для себя аннексирует республику Хатай. Тогда как Дамаск охвачен антитурецкими манифестациями, Александретта опять превращается в Искендерун. Во время Суэцкого кризиса (1956) возникает угроза полномасштабных боевых действий между Турцией и Сирией, не оставляющей своих претензий на Искендерун. Это кладет начало многолетней «сирийско-советской дружбе», которая в конечном итоге обернется руинами Алеппо.

(обратно)

58

Поколение пустыни — поколение помнивших Египет и тосковавших по нему. Им было отказано в праве «взойти на Сион» — жить в собственном государстве.

(обратно)

59

Русины — этническое меньшинство в Австро-Венгрии, называвшее себя «руськие» и проживавшее на территории Галиции, Буковины и на северо-востоке Венгрии. Для «руських» были характерны пророссийские настроения и неприязнь к украинским «самостийникам». В годы Первой мировой войны 20 тысяч русинов были интернированы и содержались в концентрационных лагерях в Терезине и Телергофе (Грац, Штирия). В Гражданскую войну русины или, как их тогда называли, «карпаторуссы» симпатизировали добровольческому движению, вступали в армии Колчака и Деникина. Весной 1939 г. в Хусте на обломках Чехословацкой республики была провозглашена независимая Подкарпатская Русь, просуществовавшая считанные часы, несмотря на «смену вех», указывавших теперь на Германию.

(обратно)

60

Не исключено, что приведенная в Википедии цитата подложная. Смущает даже не «акцент», не построение фразы, а новейшее словоупотребление: «гуманитарный» в значении «гуманный». Разве что горский князь, отнюдь не «гуманитарий», предвосхитил нынешнюю путаницу.

(обратно)

61

Давид скрывался в пещере, преследуемый царем Саулом. В псалме 146 («Молитва в пещере») говорится: «Смотрю на правую сторону и вижу, что никто не признает меня».

(обратно)

62

В мидраше говорится, что после смерти Мириам-пророчицы оскудел ее чудесный источник в скале, и Моисей ударом посоха иссек из скалы вместо воды кровь. Мидраш — изукрашенный подробностями пересказ Пятикнижия с толкованиями и поучениями.

(обратно)

63

По легенде амаликитяне перед битвой одолжили у хананеев их одежду, чтобы ввести в заблуждение израильтян, — те ошибочно молили бы Бога о победе над другим народом. Военная хитрость амаликитян не удалась. Они упустили из виду, что, в отличие от них, хананеи были чернокожими. (Параллельный сюжет в советском фольклоре. Американский топ-агент приземляется с парашютом в Сибири, перед тем в совершенстве овладев русским языком, изучив нравы и обычаи аборигенов. Однако первый же повстречавшийся ему туземный житель поинтересовался: «Ну, как там у вас, сынок, в Америке?» — «Но как ты догадался, дед?» — «Да ты же, сынок, черный».)

(обратно)

64

Агорафобия — боязнь открытого пространства. Непреодолимый страх, который охватывает человека на краю бездны.

(обратно)

65

Иерубаал (Иероваал) — прозвище Гидеона, означающее: пусть попробует с ним сразиться Баал.

(обратно)

66

Абба Ахимеир, проведший в «Русском подворье» полтора года (1933–1934), пишет: «Национальное оружие русских убийц — топор. Это оружие сынов молодого народа, обладающего широким кругозором и могучим размахом, э-эх, раззудись плечо, размахнись рука!.. народа, чье мировоззрение претендует на всеохватность, народа, чей главный герой — царь Петр — был по совместительству плотником. В Стране Израиля, раскинувшейся по обе стороны Иордана, тоже используют в хозяйстве топоры, но убийцы здесь отдают предпочтение ножу, оружию древнего народа с невысоким полетом фантазии». (Цит. по безымянному русскому переводу. Абба Ахимеир. Репортаж с отсидки. Eretz Israel, 5756).

(обратно)

67

Буква «зайн» на сленге означает pennis.

(обратно)

68

Ифтах (Иеффай) — Судья Израилев в продолжение шести лет. Рожденный блудницей незаконный сын и предводитель шайки разбойников, к которому Израиль воззвал о защите от аммонитян. Ифтах дал обет в случае победы принести во всесожжение первого, кого повстречает по возвращении. Первой у городских ворот его дожидалась дочь. Узнав об уготованной ей участи, она попросила у отца два месяца отсрочки, чтобы в горах с подругами «оплакивать свое девство». Европейская культура обязана этому библейскому сюжету рядом значительных художественных произведений, среди которых оратория Генделя «Иеффай».

(обратно)

69

В мидраше сказано (цитирую по изложению р. Моше Вейсмана): «Евреи роптали: „Снова манна небесная. Сколько можно этим питаться? Наши желудки когда-нибудь лопнут“. А голос с неба: „Неблагодарные! Я дал вам чудесную пищу, которая усваивается без остатка. Вам не нужно всякий раз бегать с совком за пределы стана“».

(обратно)

70

К этому времени стихи Г. Гейне уже были переведены на еврейский язык Давидом Фришманом.

Ее он страстно любит,
А ей полюбился другой.
Другой этот любит другую
И назвал своею женой…
За первого встречного замуж
Девушка с горя идет,
А юноша тяжко страдает,
Спасенья нигде не найдет.
(обратно)

71

Корах (Корей) — левит Корах, подстрекаемый своей женой, выступил против раздачи «бенефиций» по непотическому принципу, установленному Моисеем и дававшему преимущество аронидам (коэнам) перед левитами, другим священническим родом. Согласно Писанию, Кораха поглотила земля.

(обратно)

72

Тфилин (филактерии) — два коробка, обтянутых черной кожей со священным текстом внутри. Закрепляются черным кожаным ремнем на лбу и на левом плече молящегося — впервые по достижении подростком тринадцатилетнего возраста, когда он проходит обряд инициации (бар-мицва, дословно «сын заповеди») и становится полноправным членом общины с обязательством блюсти заповеди.

(обратно)

73

Переводившему: не стоит «опоясывать лоб» — даже «поцелуем».

(обратно)

74

Авраам Мапу (1808–1867) — основоположник светской литературы на еврейском языке. Большой популярностью пользовались романы «Ханжа» и «Сионская любовь» — о кровосмесительной связи царевича Амнона и его сестры Тамар (Фамари). Последний роман Мапу, как сказано в «Еврейской энциклопедии Брокгауза и Ефрона», «из эпохи Хмельничины и саббатианской ереси», был запрещен к публикации и бесследно пропал. Он назывался «Провидцы» («Хозей Хеционот») и был в десяти частях. Инициатива запрета исходила не от цензурного комитета, а от Д. Хвольсона, видного гебраиста и семитолога, члена Императорской Российской Академии наук — в молодости талмудиста, поздней перешедшего в православие. Хвольсону принадлежат слова: «Лучше быть профессором в Санкт-Петербурге, чем меламедом в Вильне».

(обратно)

75

Джордж Элиот — псевдоним английской писательницы Мэри Эванс, автора протосионистского романа «Даниэль Деронда» (1871).

(обратно)

76

В Книге Чисел на протяжении целой главы излагается «устав закона» о принесении в жертву «рыжей телицы, неподъяремной, без порока» (пара адума). Ее пепел, смешанный с родниковой водой, используется при обряде очищения (Числ. XIX). Согласно мидрашу, тайный смысл закона о рыжей (красной) корове откроется лишь с приходом Мессии. Также описывается, каких трудов стоит посланцам санхедрина (синедриона) отыскать рыжую корову, которая отвечала бы всем требованиям закона. Некий язычник, владевший такой коровой, потребовал за нее четыреста золотых, и, видя, что покупатели согласны, поднял цену до тысячи. Мало того, куражась перед соседями, тоже язычниками, он вздумал посмеяться над покупателями: ночью тайно поставил корову под ярмо и пахал на ней. Однако раввины догадались об этом по двум примятым волоскам, стоявшим прежде дыбом. А еще — по тому, как корова, прежде смотревшая прямо, косила глазами, ища упряжь. Сделка расстроилась. С досады, стыдясь насмешек соседей, хозяин коровы удавился. Мидраш уточняет, что со времен Моисея и до наших дней, т. е. разрушения Второго храма, было принесено в жертву девять коров. По отдельности описан каждый случай жертвоприношения. Впервые это происходило второго нисана 2449 г. Под наблюдением Моисея обряд свершил его племянник Элазар. Десятую рыжую корову заколет Мессия.

(обратно)

77

Нахман Сыркин (1868–1924) — один из лидеров социалистов-территориалистов в сионистском движении. Создание Еврейской Автономной области в Биробиджане (равно как и попытка переселения евреев в Крым) изначально базировалось на идеологии территориалистов, ратовавших за создание еврейского государства в любой подходящей точке земного шара, от Африки до Австралии.

(обратно)

78

В своей книге «Государство евреев» Герцль описывает государственный флаг: «На белом поле, символизирующем новую светлую жизнь, семь золотых звезд, означающих семичасовой рабочий день». В параграфе «Войско» сказано: «Так как предполагается создать еврейское государство нейтральным, то для охраны порядка извне и изнутри ему необходима только милиция».

(обратно)

79

Вокальный цикл Шостаковича «Из еврейской народной поэзии» — откуда это взято — был написан в 1948 г., дозволен к исполнению в 1955 г.

(обратно)

80

С нас достаточно (дай даейну) — припев песни, которая поется за пасхальным столом. Смысл такой: довольно нам было бы и единственного из Твоего дара — свободы, но Ты, но доброте Своей, одарил нас и тем-то, и тем-то, и тем-то — подробно перечисляется, чем именно.

(обратно)

81

Тнаим (помолвка) — условия.

(обратно)

82

В мидраше рассказывается, как Исав, пытаясь воспрепятствовать погребению своего брата Иакова в пещере Махпела, требует показать купчую. Тогда один из сыновей Иакова, скороход Нафтали, тотчас доставил ее из Египта.

(обратно)

83

В книге «Так это было…» Эйтан Белкинд (1897-1979), и сам прошедший, как он пишет, «через ад турецкой тюрьмы», приводит слова Сарры Аронсон, с которой виделся в Атлите: «Твой рассказ произвел большое впечатление в Каире».

(обратно)

84

Анитра — персонаж драматической поэмы Г. Ибсена «Пер Гюнт», дочь вождя бедуинского племени, которую возжелал Пер Гюнт. Огромной популярностью пользовался «Танец Анитры» Грига.

(обратно)

85

НИЛИ — акроним «Нецах Исраэль Ло Иешакер».

(обратно)

86

Пост Девятого аба (Теша бэав) обусловлен чередой бедствий, постигших народ Израиля с тех пор, как 9 аба 2449 г. (от Сотворения) вернувшиеся из Ханаана разведчики своими рассказами породили «алармистские» настроения в народе. За это Израиль был наказан сорокалетним заточением в пустыне. См. прим. 20: «Девятый день месяца аба…»

(обратно)

87

Мелилья — испанский эксклав на побережье Марокко. Имеет статус автономии.

(обратно)

88

Полковник Джон Г. Паттерсон (1867–1947), командир Еврейского легиона в Галлиполи. В 2008 г. урна с его прахом была перевезена в Израиль. Хорошо знавший Трумпельдора и Жаботинского, Паттерсон был сандаком — тем, кто держит младенца на коленях, аналогом крестного отца — на церемонии обрезания Ионатана (Ёни) Нетаньягу, будущего героя Энтеббе.

(обратно)

89

Укомплектование вспомогательных войск туземными жителями объясняется тем, что арабы в любой момент могли дезертировать, как это случалось повсеместно. А то и повернуть оружие против турок, как это случилось в Акабе. (Восстание бедуинских племен, так называемое арабское восстание, поднятое полковником Лоуренсом — Лоуренсом Аравийским — в союзе с эмиром Фейсалом.)

(обратно)

90

Ирландская песня «Последняя роза лета» на слова Томаса Мура — в России хорошо известен его «Вечерний звон» — снискала широкую популярность в Европе, не в последнюю очередь благодаря своей мелодии (автор — Джон Эндрю Стивенсон). Эту мелодию использовали многие композиторы, в том числе Глинка. Наибольшую известность она получила, процитированная Фридрихом фон Флотовом в опере «Марта» (1847).

(обратно)

91

«Последняя роза, каково одинокой здесь цвести?» («Letzte Rose, wie magst du so einsam hier blün?») Лецте хозе — последние штаны (Letzte Hose).

(обратно)

92

Еврейский анекдот времен борьбы с космополитизмом. Не поступивший в МГУ сын телеграфирует родителям в Винницу: «„Аида“ не в моде, в моде „Иван Сусанин“».

(обратно)

93

Министерство народного образования предупреждает: изучение истории, а заодно и географии по этой книге может повредить вашим знаниям. Настоящий труд рекомендуется исключительно как пособие по русской словесности. В действительности свой египетский поход Джемаль-паша предпринял в январе-феврале 1915 г. Синайский полуостров находится в Азии, а не в Африке. Впрочем, палатки новозеландской пехоты стояли на африканской стороне канала.

(обратно)

94

«Пулеметы системы „Бекицер-Бекицер“», — говорили в Еврейском легионе.

(обратно)

95

Так военврач Мошне Нейман, тот, с которым Авшалом свел знакомство в беэр-шевском следственном изоляторе, передает из Метулы: «20 марта. Проехал поезд из Дамаска, везущий: 1) один автомобиль; 2) четыре пушки, относящиеся к части дивизии 53, калибром 7.50 сантиметров; 3) два вагона с бензином; 4) десять вагонов с продуктами; 5) семьдесят солдат из 53-й части; 6) один аэроплан моноплан, с ним немцы: пилот и два механика. Они просветили меня, что аэроплан называется ФОКЕР, в честь изобретателя, что он очень быстрый и несет пулемет, способный выпустить семьсот пуль в минуту. Ствол поворачивается во все стороны, вверх, вниз, вправо, влево… Аэроплану ФОКЕР нельзя перелетать через линию фронта, чтобы его не сбили и чтобы патент не оказался в руках врага. Его задача — не давать вражеским аэропланам крутиться в нашем небе».

«24 марта. Идо Ковальский (еврей), дирижер оркестра 23-й части в Назарете, пришел послушать ФЛЕЙТУ паровоза, чтобы завершить музыкальное произведение ДАЙ БАХАН (ПОЕЗД). Они сочиняют его уже месяц, и чиновникам „ндра“ (нравится). Он сказал, что в Назарет уже прибыл 137-й курдюк (батальон) с Ливанских гор. Все слабые, низенькие, одетые кое-как и совершенно разутые. Только один солдат носит ботинки, нарушая единообразие».

«28 марта. Ближе к вечеру проехали немцы, генерал фон Ланта, доктор барон фон Мальцан и еще два офицера. Они из германского военного совета и прибыли по просьбе Энвер-паши проверить фронт. Будучи сердечными господами, рассказали мне: большая часть армии расположена в Тарсе, Тавре и до Алеппо. Генерал доволен состоянием войск. Джемаль-паша завтра едет из Дамаска в Иерусалим». (Интернет как источник знаний.)

(обратно)

96

См. документальный фильм, по нашему разумению, совершенно скандальный: «Аронсоны» («Aharonsonim» — «The Aharonsons»). Снят внуком Цви Аронсона.

(обратно)

97

«Свет сияет». («Свет сияет на праведника и на правых сердцем». Пс. XCVI. 11).

(обратно)

98

Во время Потопа, когда стена воды скрыла солнце и звезды, Ной определял время суток по драгоценным камням: горят или потухли.

(обратно)

99

Особо хочется отметить анонимный перевод, по словам Г. Суперфина сделанный младшим сыном Семена Франка Василием.

(обратно)

100

Слова ежедневной утренней молитвы: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, что не создал меня женщиной».

(обратно)

101

Согласно историческому анекдоту, Людовика XVI, бежавшего из Парижа в платье простолюдина, узнала восьмилетняя девочка. Она нашла золотую монету с его профилем, и в этот самый момент король выглянул из окна кареты. (Ср. с советским анекдотом. Единственный, кто сразу узнал на Невском царя Николая, сошедшего с небес, был старый еврей. «Да как же, ваше величество! Вы же вылитая десятирублевка».) Более правдоподобной представляется версия Карлейля: он был узнан по портрету на ассигнации.

(обратно)

102

«Ну, словом, я банкрот еще не полный». Г. Ибсен, «Пер Гюнт». Мелодекламация поэмы Ибсена «Пер Гюнт» (под музыку Грига) была чрезвычайно распространена, отдельные фразы вошли в разговорный обиход. «Жди, пожди да погоди, станешь королем, поди». Или ироническое: «Но это тоже ничего не портит» («Не очень-то опрятны эти ножки И ручки… а особенно одна… Но это тоже ничего не портит, Скорей напротив, прелесть придает… Поди сюда, Анитра…»). Еще до того как «Пера Гюнта» перевела Лея Гольдберг, были два перевода — с немецкого и с русского. Последний принадлежал И. Кацнельсону, герою восстания в гетто. Он же перевел «Строителя Сольнеса» (с польского перевода). Нам Александр Аронсон видится Пером Гюнтом в отсутствие Сольвейг.

(обратно)

103

Самсон (Шимшон), задумав взять за себя уроженку Фимнафы, филистимлянку, направляется к ней со своими родителями, которые ему не смели перечить и только ворчали: «Разве нет женщин между дочерьми братьев твоих и во всем народе моем, что ты идешь взять жену у филистимлян необрезанных?» Им невдомек было, что Ашем «искал случая отомстить филистимлянам, тогда господствовавшим над Израилем». И тут навстречу им лев рыкающий — выходит из виноградников фимнафских. Самсон голыми руками убивает льва — если верить петергофскому фонтану, разрывает пасть. Через несколько дней он шел к своей женщине тем же путем, желая заодно посмотреть на труп льва, а в нем уже пчелиный рой и мед. Он набрал меду, ел по дороге, и еще хватило угостить родителей, которым ничего не сказал. На свадьбе Самсон побился об заклад с каждым из тридцати избранных ему в брачные друзья филистимлян, что ни один из них не отгадает его загадку: «Из ядущего вышло ядомое и из сильного вышло сладкое». Не зная, как это понимать, филистимляне пригрозили женщине смертью, если она на брачном ложе не выпытает разгадки. Ей это удалось, они встретили Самсона словами: «Что слаще меда и что сильнее льва?» Поняв, что обманут, Самсон в другом филистимлянском городе, Аскалоне (Ашкелоне), убил тридцать человек и рассчитался их одеждой, положив начало национально-освободительной борьбе евреев против филистимлян (Суд. XIV гл.).

(обратно)

104

Фингерхен (Fingerchen) — пальчики. Зэен унд штербен (sehen und sterben) — увидеть и умереть (нем.).

(обратно)

105

Темплеры (не смешивать со средневековыми тамплиерами) — движение в лютеранской церкви, возникшее в XIX в. Своим следствием имело возникновение многочисленных немецких колоний в Палестине. Во Вторую мировую войну немецкие колонисты были депортированы британскими властями в Австралию. После образования Израиля темплеры получили мизерную компенсацию, но в возвращении им было отказано как «немцам, поддержавшим нацистский режим».

(обратно)

106

Прекрасный ансамбль (фр.).

(обратно)

107

Не каждый может это оценить (нем.).

(обратно)

108

Квартал еврейских ортодоксов в Иерусалиме, построенный в последней четверти XIX в. Название «Сто врат» — Меа Шеарим имеет так же и другое значение: сам-сто. По аналогии с ячменным полем Исаака, где земля родила сторицей (Быт. XXVI, 12).

(обратно)

109

Шимшон (Самсон) — изначально божество Солнца, от «шемеш».

(обратно)

110

Весь эпизод отсылает к тетралогии Р. Вагнера «Кольцо нибелунга». Лизнув крови убитого им Змея Горыныча, Зигфрид начинает понимать, о чем щебечет птичка. Неловкая попытка вырезать свирель. Вслед за порхающей птичкой Зигфрид карабкается в гору. Там за завесой огня возлежит спящая валькирия.

«Блажен, кто отыскал разрыв-траву» — Илья Рубин (1941–1977), «Оглянись в слезах», Иерусалим, 1977.

Блажен, кто отыскал разрыв-траву
Кто позабыл сожженную Москву,
Когда вослед листкам Растопчина
Взметнулась желтым пламенем она…
Над нами небо — голубым горбом.
За нами память — соляным столбом.
(обратно)

111

Белый англо-саксонский протестант.

(обратно)

112

«Carmina burana» («Из поэзии вагантов») в переводе Льва Гинзбурга.

(обратно)

113

«Попробую написать Aronson’y, не вышлет ли двузернянку», — пишет будущий академик Вавилов сестре Катерине. (Цит. по публикации С. Резника «Эта короткая жизнь» в сетевом журнале «7 искусств».

(обратно)

114

Объявлению Россией войны Оттоманской империи, тогда еще нейтральной, предшествовало потопление турками двух российских кораблей, стоявших на рейде в одесской гавани и в Севастополе, который к тому же подвергся бомбардировке. Надежды союзников на нейтралитет Турции в войне не оправдались.

За одну чахоточную художницу — имеется в виду Ира Ян (Эсфирь Слепян, 1869–1919), ученица В. Поленова в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, с 1908 г. жила в Иерусалиме, участвовала в еврейских периодических изданиях, иллюстрировала книги, состояла членом художнической коммуны «Новый Иерусалим», преподавала в художественной школе «Бецалель». В начале войны была выслана в Александрию. В Палестину вернулась смертельно больная. Возлюбленная Х.-Н. Бялика, который будет похоронен поблизости от нее на бывшем Холерном кладбище на окраине Яффы — ныне кладбище на улице Трумпельдора в центре Тель-Авива. Там же похоронены М. Нордау, X. Арлозоров, М. Брод, М. Дизенгоф и многие другие, давшие улицам израильских городов свои имена.

Художническая коммуна «Новый Иерусалим».

Внизу слева Ира Ян (1908)

(обратно)

115

Впоследствии капелла, разучивавшая под управлением Идо Ковальски пьесу «Дай бахан» — «Паровоз, паровоз, ты куда нас завез?», — угодила в лапы одного из племенных царьков на восставшем Юге. Об этих бедолагах читаем в мемуарах известного британского разведчика:

«Мы поджидали его во дворе на ступеньках крыльца (его — Абдуллу ибн Хуссейна, будущего короля вновь созданного Иорданского королевства; убит агентом Великого муфтия Аль-Хуссейни на Храмовой горе в 1951 г. в преддверии секретных переговоров с Израилем). За ним следовала блестящая свита из слуг и рабов, дальше тащилась группа бледных, изможденных бородачей со скорбными лицами, одетых в лохмотья военной формы и влачивших потускневшие медные духовые инструменты. Абдулла махнул рукой в их сторону и с гордостью объявил: „Мой оркестр“. Музыкантов усадили на лавки во дворе, Уилсон послал им сигарет, а мы тем временем поднялись в столовую, балконная дверь которой была жадно распахнута навстречу морскому бризу. Пока мы рассаживались, оркестр под дулами ружей и саблями слуг Абдуллы грянул вразнобой душераздирающую турецкую мелодию. Уши у нас заложило от этого шума, но Абдулла сиял.

Устав от турецкой музыки, мы спросили, нельзя ли сыграть что-нибудь иностранное. В ответ на это они оглушительно грянули гимн „Германия превыше всего“.

— Похоронный марш, — заметил Сайед Али, повернувшись к Абдулле. У того расширились глаза, но Сторс, стремительно вступивший в разговор, чтобы спасти ситуацию, обратил все в забавную шутку. И мы отослали печальным музыкантам остатки наших яств вместе с изъявлениями восхищения, что не принесло им большой радости; они умоляли поскорее отправить их домой». (Сам Ковальский, счастливо избежавший судьбы своих подопечных, прожил мафусаилов век. Мы встречали тех, кто в начале 60-х еще работал с ним в иерусалимской академии Рубина.)

(обратно)

116

«Mondscheinsonate» — «Лунная соната», «Lied ohne Worte» — «Песня без слов», «Fogel als Prophet» — «Вещая птица».

(обратно)

117

«Марсель Пруст рассказывает, как одна герцогиня слушала музыку. Герцогиня была очень гордая, какой-то невероятно голубой крови. Бурбонская, брабантская или еще того выше. Как-то случайно она забрела на раут к бедной родственнице, захудалой виконтессе с каким-то изъяном в гербе. Концерт, однако, был хорош. Дамы слушали Шопена, покачивая в такт прическами и веерами. Перед герцогиней встала проблема: отбивать ли ей веером такт, как это делали соседки, или нет, не слишком ли жирно будет для музыканта такое необузданное одобрение с ее стороны? И вот голубая особа блестяще вышла из затруднения: она привела в движение свою черепаховую штучку, но не в такт исполняемой музыки, вразнобой — для независимости» (О. Мандельштам, «Веер герцогини»). «…То отбивая веером в течение нескольких мгновений такт, но — чтобы подчеркнуть свою независимость — такт, несовпадавший с тактом пианиста. Когда пианист закончил пьесу Листа и начал прелюд Шопена…» (М. Пруст, «Любовь Свана». Пер. А. Франковского.)

(обратно)

118

В «Берешит раба» говорится: будучи глиняным истуканом, еще не обожженным дыханием жизни, Адам по воле Ашема (Имени) узрел всех, что произойдут от него. И когда подошла очередь Давида, обреченного умереть, имея от роду три часа, в то время как самому ему суждена тысяча лет жизни, Адам испросил позволения вычесть из своей тысячи семьдесят лет в пользу этого Давида. Составили дарственную, засвидетельствованную Ашемом и одним из Его ангелов, ибо по закону свидетельствовать должны двое. Однако по прошествии девятисот тридцати лет Адам передумал: семьдесят лет нужны ему самому. Тогда Ашем показал Адаму договор — далее авторы «Берешит раба» объясняют малодушие нашего праотца некими соображениями высшего порядка, какими — неважно. Достаточно надуманными. Адам изначально зарекомендовал себя морально неустойчивым и трусоватым. Для нас важно, что семьдесят лет, отпущенных Давиду, раздатчики считают нормальной порцией.

(обратно)

119

Меч-кладенец германско-скандинавского фольклора.

(обратно)

120

«Централь Фербанд Цайтунг», орган Центрального объединения немецких евреев, еженедельная газета, пытавшаяся по возможности коллаборировать с наци-режимом. Выходила до ноября 1938 г.

(обратно)

121

7 ноября 1938 г. семнадцатилетний Герман Гриншпан из Ганновера стреляет в третьего секретаря германского посольства в Париже Эрнста фом Рата в его кабинете — по одной из версий, мстя за крайне жестокую депортацию своих родителей в Польшу, по другой, о чем пишет, в частности, Леон Поляков в своей многотомной «Истории антисемитизма», по причине интимного свойства. Убийство фом Рата навлекло на немецких евреев новые беды: «Reichskristallpogrom», когда по всей Германии запылали синагоги, и штраф в миллиард рейхсмарок.

(обратно)

122

Франция также не различала между евреями и арийцами — гражданами Третьего рейха. Еврейский поэт Давид Фогель, интернированный в Первую мировую войну в Австро-Венгрии как российский подданный, заключен в сороковом году, уже как австриец, во французский концлагерь. С приходом немцев депортирован в Аушвиц, где погибает в 1944 г. Советский Союз после подписания пакта Молотова-Риббентропа практикует насильственную репатриацию немецких антифашистов, в том числе евреев, арестованных но обвинению в шпионаже в пользу Германии.

(обратно)

123

См. В. Жаботинский, «Слово о полку» (в названии чисто одесский юмор). Одесса, «Оптимум», 2002.

(обратно)

124

Арон ошибается. Это было сказано Гераклитом. С греческой философией Рамбам (Маймонид) был знаком по арабским переводам.

(обратно)

125

Урия Хеттеянин — воин, выказывавший Давиду неумеренную верность, не зная, что царь спит с его женой. Когда же она забеременела, Давид «написал письмо Иоаву (военачальнику) и послал его с Уриею. В письме он написал так: поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтобы он был поражен и умер. Посему, когда Иоав осаждал город, то поставил он Урию на таком месте, о котором знал, что там храбрые люди. И вышли люди из города, и сразились с Иоавом, и пало несколько из народа, из слуг Давидовых; был убит также и Урия Хеттеянин». (2 Цар. XI, 14–17.) Т. е. даже если бы Калиша удалось склонить к сотрудничеству с НИЛИ, он должен был бы не вернуться с задания.

(обратно)

126

Анахронизм ради двойничного эффекта — не всё же зарифмовывать Гедеру с Хадерой. В действительности Афула была основана двадцатью девятью годами позже, чем Метула, и было это уже на волне (ре)эмиграции двадцатых годов.

(обратно)

127

Дешевое крепленое вино, изготавливаемое в траппистском монастыре в Латруне. В 70-е гг. пользовалось успехом среди советских «олим хадашим», тогда как израильтянин с видом знатока дегустировал «шатонёф дю пап». Лишнее подтверждение того, что не следует судить об Израиле по проживающим в нем русским. Израильтяне страдают комплексом неполноценности, русские — комплексом полноценности.

(обратно)

128

Ср. Как корабль назовешь, так он и поплывет. «Воплощение сна зависит от его истолкования» — талмудический комментарий к главе, где рассказывается об Иосифе — отгадчике снов. Это перекликается с Копенгагенской интерпретацией квантовой механики, согласно которой от результатов наблюдения зависит дальнейшее поведение наблюдаемого (т. е. частиц). Так, по крайней мере, мне доступно объяснили.

(обратно)

129

«Това» (благостная) может быть прочитано на идиш, как «Тойбэ» (голубка). Сарра сказала: «Тойбэлэ» (голубушка).

(обратно)

130

В мидраше говорится, что в полной мере праведность Ноя проявилась в его самоотверженной заботе о животных, которых он спасал во время Потопа.

(обратно)

131

Лэкэх (от немецкого lecker — вкусно) — еврейский медовый пирог c орехами и пряностями.

(обратно)

132

Следует помнить, что в те времена «меньшей свободы, но большей независимости» хранение оружия в ящике стола вместе с рукописью отвергнутого издательством романа или в затканном бисером ридикюле еще не обличало злоумышленника или злоумышленницу — как виселица во дворе тюрьмы вовсе не указывала на террор и отсутствие законности в государстве.

(обратно)

133

Машпех (евр.) — лейка. Здесь соответствует русскому «зассыха». На идиш «пишеркэ(а)».

(обратно)

134

Предупреждения о повторной попытке форсировать канал поступали отовсюду. Название, данное Джемаль-пашой своей армии, «Армия освобождения Египта», обязывает. К тому же чужой галлиполийский триумф бесил Дамаск. Но когда восстали кочевые племена на Юге, стало не до Синая.

(обратно)

135

Моисей был женат на дочери мадианского царя и верховного жреца Сепфоре (Ципоре).

(обратно)

136

Числ. XXV, 6–8.

(обратно)

137

Известное изречение рабби Гиллеля, одного из столпов иудаизма (75 до н. э. — ок. 10 н. э.), буквально звучит так: «Если не я себе, то кто мне? И если я только себе, то кто я? И если не сейчас, то когда?»

(обратно)

138

Песн. VIII, 6.

(обратно)

139

Мицвот (евр.) — заповеди.

(обратно)

140

Поалей Цион (Сионские рабочие) — еврейская социал-демократическая партия, провозглашенная в 1900 г. в Екатеринославе и получившая широкое распространение в западных губерниях. Стояла на сионистских позициях. Вскоре перенесла свою деятельность в Палестину. К «Поалей Цион» примыкала милиция «Ашомер».

(обратно)

141

Лозоходство — магический способ отыскания подземных вод, осуждаемый еще в Библии: «Народ мой вопрошает свое дерево, и жезл его дает ему ответ; ибо дух блуда ввел их в заблуждение, и, блудодействуя, отступили они от Бога своего» (Ос. IV, 12).

(обратно)

142

Керен каемет ле-Исраэль — фонд, основанный Всемирной сионистской организацией. С 1901 г. занимается приобретением земель в Палестине, их благоустройством и заселением.

(обратно)

143

В ЦАХАЛе имеется подразделение специального назначения, его задача — оповещать родителей о смерти солдата или солдатки. Они приходят всегда втроем, три офицера, один из которых «кцин рефуа», офицер медицинской службы. «Не пускай их!» — закричала женщина мужу, увидев у дверей дома троих в офицерской форме.

(обратно)

144

От слова «Танах» (еврейская Библия), то есть обувь, как ее изготовляли в библейские времена.

(обратно)

145

«И взял Иаков свежих прутьев… и вырезал на них белые полосы… и положил прутья в водопойных корытах, куда скот приходил пить… И зачинал скот перед прутьями, и рождался скот пестрый…» (Быт. XXX, 31–42).

(обратно)

146

Мошав Эйн Ганим — сельскохозяйственный кооператив, основан в 1908 г. близ поселения Пейсах-Тикве (Петах-Тиквы).

(обратно)

147

С. В. Зубатов — начальник Московского охранного отделения, на пике своей карьеры возглавил Особый отдел в департаменте полиции. Убежденный социал-монархист, Зубатов пытался направить революционный поток по легальному руслу. В ходе следствия он сблизился с арестованной по обвинению в попытке его убить эсэркой Марией Вильбушевич, которая вскоре становится во главе созданной «под нее» Еврейской независимой рабочей партии (ЕНРП). Создание ЕНРП особо вменялось в вину уволенному из полиции Зубатову, методы которого шеф корпуса жандармов Плеве посчитал подрывающими устои государства. Впоследствии Зубатов, убежденный монархист, застрелился, прочитав в газете об отречении Николая Второго. (Вне всякого смыслового контекста хочу упомянуть, что сын Шохатов Гидеон, израильский дипломат в ранге посла, в 1966 г. застрелился в Тель-Авиве.)

(обратно)

148

Сражению за Беэр-Шеву (Battle of Beersheba, 31 октября 1917 г.) предшествовали две неудачные попытки Мюррея прорвать пятидесятикилометровую заградительную линию Кресса фон Крессенштейна, протянувшуюся от Газы до Беэр-Шевы. И хотя Мюррей объявил о своем успехе, в листовках, разбросанных с турецкого самолета, говорилось: «Вы разбили нас в коммюнике, мы разбили вас в Газе». В штабе генерала Алленби, пришедшего на место генерала Мюррея, был разработан новый план газской операции. Турки исходили из того, что нехватка питьевой воды не позволит британцам сколько-нибудь долго осаждать Беэр-Шеву, — в прошлый раз дневной рацион питьевой воды был израсходован в считанные часы. (Это не составило бы для британцев проблемы, если бы в свое время к словам А. Аронсона прислушались.) Тем не менее возглавивший операцию генерал Четвуд считал, что легче будет справиться с жаждой, чем овладеть Газой. Главное — фактор внезапности, молниеносный захват колодцев в самой Беэр-Шеве, что с успехом выполнила легкая кавалерия австралийцев под командованием Генри Шовела. На свою беду, турки неверно рассчитали день штурма, который, по их представлениям, должен был начаться значительно поздней. Этот успех британской разведки, снабдившей своих турецких коллег ложным сведениями, обычно приписывают НИЛИ, хотя полной уверенности здесь нет и быть не может. Сколь часто незначительное происшествие из разряда случайных имеет судьбоносные последствия. С равным успехом турки могли пожинать плоды собственных варварских методов ведения допроса. К тем, кто не располагает требуемой информацией, эти методы лучше не применять. Результат будет, как с Беэр-Шевой.

(обратно)

149

Княжич Сихем сделал насилие Дине, дочери Иакова, могущественного номада. Желая загладить свой грех женитьбой, он согласен на все требования ее братьев: «Назначьте самое большое вено и дары. Я дам, что ни скажете, только отдайте мне девицу в жены». И отвечали сыновья Иакова с лукавством: «Мы не можем этого сделать, выдать сестру нашу за человека, который необрезан. Только на том условии мы согласимся, если у вас весь мужеский пол будет обрезан. И будем отдавать за вас дочерей наших, и брать за себя ваших дочерей, и будем жить с вами, и составим один народ». Юноша не замедлил исполнить это, потому что любил дочь Иакова. И убедил в справедливости и выгоде этого всех, живших в городе. И обрезан был весь мужеский пол. На третий день, когда они были в болезни, два сына Иакова, Шимон и Леви, взяли каждый свой меч и смело напали на город и умертвили весь мужеский пол (Быт. Гл. XXXIV).

(обратно)

150

Просуществовавшая с 1913 до 1921 г. тайная полиция, военизированный костяк которой составляли выпущенные из тюрем преступники, «четтес», находившиеся в непосредственном подчинении Талаат-паши.

(обратно)

151

Фрэнки — ныне вышедшее из обихода презрительное прозвище прибывших из стран Эль Магриба, у которых накопилось множество претензий к принимавшей их стороне — ашкеназийским евреям.

(обратно)

152

Исмет-бей (1884-1971) — преемник Ататюрка на посту Президента. В Первую мировую войну и после, во время греческой интервенции, показал себя умелым военачальником.

(обратно)

153

Мы в ссоре с читателем. Он же — если вообще доживет до этой страницы — не поймет ничего. Читатель — наше несчастье. Он как темная ночь. Прошло то время, когда мы ценили его, как самого себя. Это поколенческое — нынче уже всех похоронил. Нынче на суд читателя можно выносить только мусор. Вывалил в бак и назад на четвертый этаж. В свое оправдание твердишь: «Но есть и Божий суд…» А все же разберем предыдущий абзац. «С рукавами, по локоть» тут, допустим, личный поисковик сразу выдаст: «с руками но локоть в крови». А вот дальше? Писарь, говорящий «я брат твой», турецкий Акакий Акакиевич. Десятью годами позже он лишится своего места, когда республика Ататюрка перейдет на латинский алфавит. Бедный Акакий Акакиевич! Кому теперь нужна арабская каллиграфия, искусством которой он овладевал сызмальства, всегда будучи на хорошем счету у «значительного лица». Проводим параллель с немым кино, которому тогда же, в 1928 г., пришел, говоря по-турецки, кирдык. Широко разевавшие рот золотые рыбки орали не своими голосами в попытке перестроиться. Правда, попытка не пытка, не то, что изведал Московичи в Тешкилят-и-Махсуса. Золотым рыбкам из киноаквариума угрожала разве что профессиональная смерть хотя Лильян Холл-Девис и впрямь перерезала себе горло. Такие дела, читатель.

(обратно)

154

Виночерпий фараона — персонаж Священной истории. Был заточен в темницу, где Иосиф, его сокамерник, выступающий здесь в роли отгадчика снов, предсказывает ему скорое освобождение (Быт. XL).

(обратно)

155

Согласен, нельзя обойти молчанием сдачу города и передачу ключей от Иерусалима двум британским поварам. Но именно ввиду карнавальности произошедшего мы об этом умолчим. Мы близимся к трагическому апофеозу, буффонада неуместна.

(обратно)

156

Бэда Достопочтенный (673–735) — бенедиктинский монах, причислен к лику святых. Легендой о Бэде навеяно стихотворение Я. Полонского «Бэда-проповедник».

(обратно)

157

Шма — по первому слову молитвы, содержащей в себе исповедание веры. «Шма Исраэль, ЙХВХ Элоэйну, ЙХВХ ахад. Слушай, Израиль! Господь — Бог наш, Господь один. И люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всей душою твоей, и всем существом твоим. И будут эти слова, которые Я заповедал тебе сегодня, в сердце твоем, и повторяй их сыновьям твоим, и произноси их, сидя в доме твоем, находясь в дороге, ложась и вставая. И повяжи их как знак на руку твою, и будут они знаками над глазами твоими, и напиши их на дверных косяках дома твоего и на воротах твоих».

(обратно)

158

«Она сказала (Рахиль — Иакову): вот служанка моя Валла. Войди к ней: пусть она родит на колена мои» (Быт. XXX, 3). Этикет предписывал, чтобы та, на «чьи колена» служанка рождает, не оставалась безучастной, а имитировала роды: тужилась, глубоко дышала, кричала. Дибук — злой дух, бесприютная душа умершего грешника, вселяющаяся в живущего. Одноименная пьеса Ан-ского («Диббук») с успехом была исполнена труппой «Габима» в постановке Вахтангова. Незадолго до Катастрофы «Диббук» экранизирован в Варшаве на идиш (реж. Михал Вашииьский), а в 1974 г. Бернстайн пишет балет «Диббук».

(обратно)

159

«Встретили меня стражи, обходящие город; избили меня, изранили меня; сняли с меня покрывало, стерегущее стены» (Песн. V, 7).

(обратно)

160

С 1918 г. переименована в Кфар-Гилади — в память об умершем от «испанки» Исраэле Гилади (1886–1918), вместе с Исраэлем Шохатом возглавлявшим «Ашомер». При британском правлении в киббуце Кфар-Гилади в каменоломнях хранилось оружие ишува.

(обратно)

161

Иаков не мог забыть Иосифа, потому что он был жив.

(обратно)

162

В мидраше говорится, что тело Авеля останется нетронутым.

(обратно)

Оглавление

  • Сарра выходит замуж
  • История, она же предыстория
  • Амалик
  • На путях к НИЛИ
  •   Америка как источник агорафобии[64]
  •   В пубертате. Нааман с ахметкой, а брат с сестрой
  •   Возвращение блудного брата
  •   Авшалом Файнберг — свой человек в доме
  •   Корах[71]
  •   Поцелуев Авшалома Файнберга хватит на всех
  •   Александр не сдается. Ёсик Лишанский
  •   Братство рыжих. Арон и рыжая телица
  •   История Амнона
  •   Тысяча воздушных поцелуев против одной фиги с маслом
  •   Помолвка
  •   Нааман
  •   Круг замкнулся
  • Наша первоочередная задача: перерезать глотку Стамбулу
  • Блин первый
  • Отдельная история
  • Рыжая сволочь
  •   «Стрелы, напитанные желчной иронией…»
  •   Перейдем от слов к делам
  •   В начале был подряд
  • Кто кого перехитрит
  • Боевой танец Анитры
  • «Нааман — смерть моя»
  • Апофеоз
  •   «Встретили меня стражи, обходящие город»
  •   «Мы не предатели!»
  •   Но мы-то еще знаем, что будет дальше
  • *** Примечания ***