Повешенный [Артем Сагакьян] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Артем Сагакьян Повешенный

Петр Яхонтович по местным меркам был актер знаменитый. И уважаемый. В своем театре драмы города Староуральска он отслужил, если без чуть-чуть, целых сорок лет. Пережил пять художественных руководителей и две смены занавеса, много кого переиграл, в доказательство чего, у него на полочке дома лежали потрепанные книжки. Чехов, Вампилов, Шекспир, Мольер, Шоу и еще много кто, и все с карандашными пометками на полях. И даже модный на Урале Макдонах был им прочитан, подготовлен и отмечен на будущее. Так что удивить Петра Яхонтовича было непросто, а вот вызвать раздражение легко. И пьеса молодого, свежеиспеченного, только пришедшего в театр драматурга ему сразу не понравилась.

Не понравился и сам драматург, обильно татуированный, носящий красную вызывающую шапочку-презерватив и короткие штаны в облипку, из-под которых торчали тощие, синие, по причине ранних заморозков, какие-то цыплячьи щиколотки. Это еще по началу они были синие, а через пятнадцать минут, проведенных драматургом в помещении, стали цвета вареного рака. Петр Яхонтович смотрел на эти щиколотки и размышлял о том, что ничего путного у него с этим членистоногим и самоуверенным драматургом не получится. Ни при каких обстоятельствах. Предчувствия, как показала дальнейшая совместная читка пьесы, его не подвели.

Первая встреча драматурга с труппой театра проходила в кабинете у худрука, тоже вполне еще молодого и тоже совсем нового человека – всего полгода в театре. Худрук курил странную бездымную сигарету, от которой пахло жженой пластмассой, и, вяло перекатывая слова, говорил о вливании молодой крови. Драматург же несолидно шмыгал сопливым, растекшимся в тепле носом и тоже вроде как курил – прикладывался к странному агрегату, периодически выдыхая сладковатый дым. Дым шел клубами, и Петр Яхонтович, у которого диагностировали пять лет назад астму, задыхался несмотря на то, что сидел в самом дальнем углу кабинета. Еще его с утра мучила изжога и тупая боль в боку.

Действие грядущей пьесы проходило в квартире предполагаемого героя Петра Яхонтовича. По задумке автора, на день рождение полковника в отставке и орденоносца, прибывают с разных концов страны его дети, но в духе современной пьесы счастливых посиделок в итоге не получается, потому как дети, каждый к слову тот еще мерзавец и циник, стараются склонить героя Петра Яхонтовича написать завещание именно в его пользу. Этакая большая трагедия из бытовых мелочей. Дочь, старая дева и местная училка, мечтает выбраться из-под вороха домашних заданий и уехать в Канаду, где собирается выйти замуж по любви, чудом случившейся по интернет-переписке. Приезжает и предполагаемый жених – рыхлый, скользкий канадец – для знакомства и на гарантированный секс. Далее, если по персонажам имеется средний сын в окружении хамоватых подростков детей и стервы-невестки – ему деньги нужны позарез, ибо домик на шести сотках сам себя не достроит. Младшему сыну, (о, ужас!), гомосексуалисту, срочно нужны деньги на операцию по смене пола. Трется он в квартире не один, а с любовником. Вся эта шумная масса персонажей, бодро заявляющая о своих мечтаниях и правах, старается заручиться поддержкой героя Петра Яхонтовича и постоянно собачится между собой. При первом рассмотрении, так себе комедия положений на современный лад, нафталиновый дух которой щедро сдобрен обнаженкой, матом и визгливыми криками. В лучших традициях современной драмы, короче говоря.

Пьеса, в начале которой герой Петра Яхонтовича предстает, вызывающим если не жалость, то сочувствие, военным пенсионером, несет героев к непременно трагическому финалу. А как без этого? В итоге – стерва-невестка уводит толстого канадца из-под носа старшей дочери и, бросив семью, сваливает в далекую Канаду, сам коварный канадец, люто критикующий Россию и русских, умудряется таки зародить свое вражеское семя в прямом смысле в тесный учительский мирок, средний сын предсказуемо уходит в запой, дочь рыдает в подушку, внуки-подростки попадают в полицию с оппозиционного митинга, младший же сын, тот, который то ли гей, то ли трансгендер – в этом Петр Яхонтович не особо разобрался и не сильно-то и хотел, за неимением средств ложится под нож подпольного хирурга, но что-то идет не так, «это вы его убили» кричит в сердцах пожухлый его любовник герою Петра Яхонтовича. Короче говоря, не пьеса, а полный и кромешный ад.

Герой Петра Яхонтовича, в итоге осознав, что это именно он «лишний человек» и именно его система воспитания, (тут надо думать была аллюзию на старорежимный, советский опыт – «травмирующий», как заявил худрук), сформировала таких моральных уродов, по личному мнению Петра Яхонтовича, а по мнению худрука – «жертв», кончает с собой. При этом, герой Петра Яхонтовича пытается повеситься начиная со второго акта, но его постоянно кто-то или что-то отвлекает. (тьфу, водевиль какой-то!) И только тогда, когда герой наконец осознает, что это именно он довел своих детей до такого состояния, вешается осознанно и окончательно.

Худрук начал говорить, что пьеса суть реплика с современных социальных отношений в России, деконструкция института семьи, отчужденности поколений, переосмысления советского прошлого, травмы нанесенной и травмы наносимой, и, конечно, неприятия стариков, несущих свои ошибочные представления о будущем собственных детей.

– Это кусок нашей с вами жизни, хирургически точно вытащенный из слоеного пирога, которым стала наша Россия, – иносказательно подытожил худрук.

– Кусок дерьма ваша пьеса, – подытожил внутренний голос Петра Яхонтовича.

Удивительно, но герой Петра Яхонтовича при всей многообещающей, стержневой, казалось бы, роли, практически ничего не говорил. На протяжении всей пьесы, он только кряхтел, сопел, все делал наоборот, ходил из угла в угол, мешаясь под ногами метущихся, наполненных драматизмом и монологами прочих героев, неумело пытался сымитировать самоубийство и в конце концов все-таки вешался без какого бы то ни было последнего слова.

– У меня совсем нет слов, – решился подать голос Петр Яхонтович. Голос зазвучал сварливо и ему сразу стало ясно, что вот оно, то самое брюзжание старика, красиво обрамляющее пафосные слова худрука.

– Начинается, – картинно закатив глаза, сказала актриса Шептаева, которой светила роль училки, то есть старшей дочери героя Петра Яхонтовича. Шептаева Эрна Яковлевна была дама лет за сорока, изможденная жизнью, провинциальная интеллигенция, но с претензией и в предвкушении, что счастье буквально вот-вот, но все-таки долетит до нее. Она вписывалась в будущую роль идеально. По фактуре. И по жизни. При слове «Канада» ее лицо умасливалось, а глаза наливались в том самом смысле, что «я же вам говорила». Шептаева искренне бесила Петра Яхонтовича, потому что чем-то напоминала его настоящую дочь. И именно поэтому Петр Яхонтович ее игнорировал.

– Я предполагал, что он должен что-то сказать в конце, – подал голос драматург, – ну типа, такой длинный старомодный монолог, но потом вырезал его.

– У меня слов нет, – упрямо повторил Петр Яхонтович, ловя себя на мысли, что уместнее бы звучало – «У меня нет слов!». Как начало обвинительной речи на партсобрании году в эдак так… давно.

– Мне кажется, здесь слова не нужны, – вступился за драматурга худрук. – Вы же должны понимать, Петр Яхонтович, это безусловно сильный драматургический ход. И мы очень, очень нуждаемся в вашей пластике, Петр Яхонтович. Только вы можете так убедительно…

– Повеситься, – вставил артист Труповицкий. Ему предстояла роль среднего сына и тот момент, когда его герой входит в запой, Труповицкому должен был быть особенно дорог. И не нов. Как человеку, а не только как артисту. Труповицкий с завидной регулярностью прокапывался раз в квартал в местной поликлинике. Хорошенько прокапавшись, он вновь блистал на сцене то в образе Лопахина, то, как Кощей Бессмертный. От него кстати тоже ушла жена, но когда-то давно.

– Алкаш, – подумал Петр Яхонтович.

– Ну и повеситься. Это тоже знаете ли наука, – под общий одобрительный смех подвел черту худрук.

***

Петр Яхонтович неторопливо шел домой в сгущающихся сумерках, хрустя гравием и грязью, подмороженными ледком. До первого снега было как обычно еще далеко, но уже звенела вокруг особая ноябрьская морозность – неуютная и отстраненная. Тени постепенно наливались синим, набирали глубины и жирности, а редкие молочные пятна фонарей становились ярче, пронзительнее, в невысоких многоквартирниках зажигались желто-красным разноцветием окна, от чего дома, казалось, начинали улыбаться, но не по-доброму, а настороженно и даже недружелюбно щерились щербатыми оскалами от черных окон еще пустых квартир. Как гопники, подумал Петр Яхонтович.

Его подташнивало, во рту было кисло и до сих пор немного кружилась голова от туго набитого людьми, жаром и чужими разговорами кабинета худрука. Где-то внутри, скорее всего прямо из живота, это Петр Яхонтович просто физически ощутил, выросла сама собой первая строчка. «Синий вечер, желтые огни». За ней как бусины потянулись остальные слова. «Многих окон, фар и фонарей». «Фар и фонарей» сразу показалось Петру Яхонтовичу тавтологией и вдохновение моментально отпустило, соскочив отлипшей от подошвы ботинка грязью в соседнюю ледяную лужу. К тому же «многих фар» вокруг не было, потому что Петр Яхонтович шел дворами. Окон и фонарей – да, а вот фар – нет. Скучный провинциальный городок. Сельпо. Колхоз. Край географии. Петр Яхонтович нестерпимо захотелось в город своей юности – большой, громкий, наполненный ожиданиями, предвкушениями, встречами. Он его даже представил почему-то в виде огромных, светящихся витрин от тротуара до неба, а за витринами люди – смеются, разговаривают и пьют. Счастливые люди. Размечтавшись, Петр Яхонтович перестал смотреть под ноги и моментально их промочил в выскочившей вдруг из-за поворота канаве. Улочка была перекопана, проспавшими лето и теперь традиционно не готовыми к зиме коммунальщиками. «Опять воду отключат», – подумал Петр Яхонтович и лирическое настроение окончательно испарилось.

Петр Яхонтович свернул в проулок, а оттуда попал в черный проем узкой арки. Темнота мигом обступила его со всех сторон, налипла ему на пальто и шапку, вцепилась в шарф и потянула в сторону. Впереди слабо мерцал выход из арки. Ноги почему-то налились тяжестью, заскользили. Петр Яхонтович почти упал, но вовремя ухватился за холодную и почему-то мокрую стенку. Он ускорил было шаг, но тут же резко остановился.

Выход из арки перекрыла высокая фигура. Петр Яхонтович близоруко прищурился. Фигура, укутанная в длинную белую хламиду, стояла чуть пошатываясь, безвольно опустив худые, обнаженные руки. Черные, спутанные волосы скрывали лицо. Фигура сделала шаг навстречу и вошла в сумрак арки.

Петр Яхонтович ойкнул и сильнее ухватился за стенку. Сам он не мог сделать больше ни шагу – ни назад, ни тем более вперед. Ужас колотился под ребрами и наполнял все внутренности. А кроме ужаса ничего и не было.

Фигура медленно приближалась. Так медленно, что Петр Яхонтовичу снова приобрел возможность рассуждать и подумал, что белая хламида вовсе не хламида, а скорее всего ночная рубашка, какие носили женщины в эпоху его юности. «Это саван!» осенило вдруг и способность мыслить опять легко оставила его. Петр Яхонтович стал сползать по стеночке, несмотря на то что его пальцы застряли в штукатурке арки. Но ноги не держали…

– Вам плохо? – он увидел перед глазами улыбающееся и немного обеспокоенное женское лицо. Женщина была одета в длинный белый пуховик и держала в руках пластиковый пакет, набитый продуктами. Петр Яхонтович заметил упаковку спагетти и бледно-голубой пакет молока.

– Все нормально, – сказал он и бодро пошагал к выходу из арки.

***

Дома Петра Яхонтовича ждал сюрприз и нельзя сказать, что приятный. На диване у телевизора расположился внук – того неопределенно-подросткового возраста, когда непонятно, то ли он уже способен самостоятельно мыслить, то ли все еще нуждается в беспрестанной опеке.

Внук лежал на диване Петра Яхонтовича и жал кнопки на пульте от телевизора.

– Потише сделай, – сказал ему вместо приветствия Петр Яхонтович с неудовольствием отметив сбившееся диванное покрывало под разноцветными носками внуками.

– Ага, – в тон поздоровался внук, переключая каналы, но убрать звук так и не подумал.

На кухне, рядом с открытой форточкой, драматично курила Настасья, дочь Петра Яхонтовича: с отрешенным лицом, отставленным мизинцем на руке, держащей сигарету, взором, устремленным в непролазную уже тьму за окном.

– Папа, – начала она, тяжело вздохнув, – ты должен мне помочь.

Петр Яхонтович хмыкнул, развернулся и пошел в ванную мыть руки. Горячей воды не было. Пока он с особым тщанием (так ему не хотелось назад, на кухню, к дочери) мылил, скоблил, смывал, то с неудовольствием обнаружил, что напрочь забыл двустишие, всплывшее вдруг накануне, на улице.

Он вернулся на кухню. Настасья больше не курила может быть, потому что вспомнила про его астму, а может быть оттого, что драматический эффект был произведен и как актриса она не могла не понимать, что переигрывание не всегда на пользу. Настасья, к неудовольствию Петра Яхонтовича, пошла, как и ее отец по непростой и только кажущейся легкой, театральной дороге. Что в итоге? Актерствует в региональном театре Драмы, без особого успеха и перспективы. Стареет. Одна воспитывает ребенка.

Пока пили чай, под громкое журчание телевизора из соседней комнаты, Настасья все говорила, а Петр Яхонтович молчал. Речь шла о внуке. Внука Петр Яхонтович сначала любил, а потом перестал. Как такое могло случиться, Петр Яхонтович не задумывался, но нелюбовь пришла неожиданно, когда в один из летних «внуковых» приездов, он обнаружил на пороге не улыбающегося кудрявого мальчонку со скачущими от любопытства глазами, а насупленного бритого подростка с фирменной семейной кривой усмешкой – как перекосило – наглого, с некрасивыми ладонями – «лопатами будущего гробокопателя» как шутил Петр Яхонтович. Ладони и усмешка – это как раз по отцовской линии, где-то затерявшейся в тумане ошибок Настасьиной молодости.

Настасья вела свой монолог, напуская драматизма: …Он совсем один… Отбился от рук… Непослушен… Какие-то арестантские секты… Не знаю в кого они там играют, в каторжан каких-то что-ли…

– Как у тебя в театре? – перебил ее Петр Яхонтович.

Настасья с легкостью и даже с облегчением выпала из непонятного ей морока воспитания, подросткового мира, школ, уроков и зыбкого будущего:

– Все как обычно. Савельев меняет репертуар. Возвращаемся к классике, но с новыми интерпретациями, со свежими прочтениями. А! Помнишь, мою подругу, Вострикову, такая симпатичная блондиночка, но ничего особенного? Ну она еще перебежала мне дорогу с леди Макбет и с Костей Патрушевым, но это еще в институте, а Костя все равно потом спился. Так вот. Она – глубоко замужняя барышня, спуталась, натурально спуталась, все как положено, настоящий роман, с одним из наших осветителей. Представляешь? Нашла тоже с кем! Актриса, пусть и не ведущая, конечно, но с осветителем?! Ужас. Потом, ее муж, какой-то бандюган, подстерег их в обеденный перерыв, избил ее и этого осветителя, страшно избил, прямо на ступенях театра. Его посадили в тюрьму, он теперь грозится выйти и поубивать всех. Вострикова в панике, будет, наверное, бросать театр и уезжать из страны.

– Роковая женщина, – восхитился Петр Яхонтович.

– Кто? Она? Ты ж ее видел. Ничего особенного. Просто повезло, – фыркнула дочь и потянулась к сигаретной пачке на столе.

– Так глядишь, избавишься от основной конкурентки, – попробовал пошутить Петр Яхонтович.

– Пошло, папа, – Настасья угрожающе для его астмы вставила сигарету в рот.

– По амплуа, – добавил он огня.

– Сравнил тоже, – передумав прикуривать, Настасья примирительно убрала сигарету обратно в пачку. – Она всегда была, немного того… не было в ней осанки, ты понимаешь, о чем я? Гордости, умения нести себя. Это ж надо – с осветителем завести роман. Еще бы с рабочим сцены.

Сказала и вдруг замолчала. Внук, ошибка молодости Настасьи, как раз был от рабочего сцены, спившегося актера, к тому времени подрабатывающего в театре грузчиком.

Петр Яхонтович, увидев, как прошлое неожиданно вклинилось в и без того не самое счастливое Настасьино настоящее, не стал заострять на этом внимание. Ему было жаль дочь, которая пыталась наладить собственную личную жизнь, но все как-то непутево, неумело – череда режиссеришек средней руки, актеришек второго плана, подающих надежды художников, певцов-баритонов, гастролирующих не по городам, но весям. Все эти тающие, расплывающиеся в воздухе надежды. И постоянное, растущее чувство досады на сына, на отца, на мужчин вообще. Ее излишняя нервность, перетекающая в стервозность, но не являющаяся изначально частью натуру, смотрелась комично, натужно и жалко. Обратной стороной этой липкой жалости к дочери давно уже стало равнодушие. Равнодушие, как защитная реакция. Так и менялось настроение Петра Яхонтовича, когда он встречался с дочерью – от острой, карябающей сердце жалости до состояния «ничего не вижу, не слышу, не хочу знать, сами разбирайтесь».

Петру Яхонтовичу хотелось подойти и обнять дочь, уткнуться головой в ее вечно пахнущую чем-то сладким макушку, но между ними это было не заведено, а если до конца честно, то давно забыто, еще со старых времен, когда между Петром Яхонтовичем и дочерью пролегла черная вспаханная полоса, в которой уместилась как-то все сразу – ее взросление и стремительный отъезд из дома, его потеря и новая семья матери Настасьи в другой стране. У Петра Яхонтовича защипало в носу, он хотел улыбнуться, но испугался что заплачет.

– Я поехала, – Настасья вдруг нарушила наливающееся покоем и нежностью молчание, повисшее над кухонным столом.

– В ночь? – тоже сбросив морок уже равнодушно поинтересовался Петр Яхонтович.

– Там один человек ждет, – уже из прихожей сказала Настасья, натягивая неудобные, длиннющие сапоги. – В машине.

– Хорошо, что у этого хоть машина есть, а не как обычно, – язвительно вставил Петр Яхонтович, не вставая с кухонного табурета. Он смотрел на пачку забытых Настасьей сигарет и пытался вспомнить, курил ли он в молодости или нет. Ему казалось почему-то, что курил – дымил как паровоз. А нет, это мать Настасьи курила, а он точно нет. В рот не брал. Его, наоборот, всегда тошнило от запаха, от дыма, от вида окурков. Единственная кому он это прощал и от кого готов был это терпеть была она. Он даже познакомился с ней, когда она курила. Он тогда был первокурсник, и только заехал в свежеокрашенную, отремонтированную к осени, к новому призыву будущих народных и заслуженных, но почему-то остающуюся вечно затхлой общагу. Спускался по лестнице, а она стояла у широкого подоконника, между этажами, в коротком, наброшенном на тощенькие плечики оранжевом плаще и курила в открытое окно, навстречу еще зеленым, но уже траченым осенью тополям. На улице лениво шумел неторопливый осенний дождик. Он попросил у нее сигарету, которую с трудом вытащил из протянутой мягкой пачки и встал рядом. Она продолжала курить, потом раздраженно спросила, не поворачиваясь: «Так и будешь здесь стоять?». Он сказал: «Да».

В дверях кухни мелькнула уже одетая Настасья:

– Ладно, пап. Пока. Береги, – она неопределенно махнула в сторону бубнящего телевизора.

– Куда ты в сапожищах? – раздраженно потряс раскрытой ладонью Петр Яхонтович, углядев что на полу остаются мокрые лужицы…

***

Название у пьесы было очень современное и очень длинное, Петр Яхонтович никак не мог его запомнить. Вспоминалось только что-то вроде: «Удары по батареи или ночное пение в соседнем подъезде под аккомпанемент». Потихоньку репетиции уже начались и чем дальше, тем больше Петр Яхонтович ненавидел эту пьесу и будущую постановку.

В довершении всей, и так, по мнению Петра Яхонтовича, разболтанной композиции, в пьесе во всех сценах присутствовала проститутка – половину пьесы живая, а во второй половине уже мертвая, зарезанная пьяным клиентом. Проститутка была фоном основного действия пьесы – ее квартира, вернее сказать притон, располагалась выше пенсионерской квартиры героя Петра Яхонтовича. Жизнь в квартирах велась параллельно, поэтому проживающие в нижней квартире периодически стучали по батарее и удивлялись скрипучим полам и быдловатым танцам в квартире верхней.

Контингент у проститутки был так себе. Сплошь маргинальный и всякий уголовный. «Убивают, убивают!» – часто кричала соседка сверху в какой-то миг срываясь на: «Убили! Убили!». «Да, чтоб ты наконец уже сдохла!», реагировал в сердцах кто-то из жильцов нижней квартиры на очередную попойку и обезумевший клиент, словно на этот раз прислушавшись к совету, втыкал кухонный хлеборез проститутке меж ребер. Та падала и продолжала бездвижно лежать до окончания всего действа. И когда старшая дочь героя Петра Яхонтовича, произнося свой завершающий, душувыворачивающий монолог, оглядываясь видимо в поисках икон в пустой, пенсионерской квартире и не находя их, поднимала глаза вверх, в потолок, то взглядом своим она как бы упиралась в мертвую проститутку. Типа такая метафора, сказал кто-то из молодых.

Типа метафора, повторял про себя Петр Яхонтович, пытаясь скрестить оба слова у себя в голове. Типа метафора. Героиня артистки Шептаевой на самом деле вызывала сочувствие, монолог был сильный, емкий, глубокий, сплошь состоящий из правильных, понятных слов, но вот Петра Яхонтовича не пронимало. На уровне мысли, он все понимал, но монолог и страдания героини его не трогали. Шли мимо. Слова никак не складывались в предложения, предложения в текст. Не слышал Петр Яхонтович ничего. Как бубнеж телевизора, который бесконечно смотрит его внук. Типа монолог, типа героиня. Типа метафора.

Зачем молодому драматургу понадобилась живая и мертвая проститутка, для каких таких драматических целей, Петр Яхонтович тоже не понимал. Непонимание это его раздражало и угнетало. Было в этом непонимании что-то из области – ну, а вдруг. Ну, а вдруг это я не понимаю в силу своей узости, зашоренности, устаревшего мировоззрения. Старый кретин, готовый бесконечно осуждать и не принимать того, что не понимает. Утиль. Вешалка.

«Идиот!» – в конце концов, после безуспешных попыток хоть как-то разобраться, пусть не почувствовать, но понять, ругал непонятно кого Петр Яхонтович, имея в виду то ли себя, то ли драматурга, то ли худрука, притащившего в театр эту галиматью.

Сначала проститутку изображал сам драматург. Смотреть на это было невозможно, поэтому проститутку и все что с ней связано подвесили в виде проговариваемого текста и схематического участия какого-нибудь статиста. Петру Яхонтовичу интересно было кто же все-таки сыграет аморальную соседку сверху. Актрис с нужными данными в Староуральском театре драмы не водилось. Драматург грозился привезти из Города. Свою. Бомпу! Именно так говорил драматург: «Это будет бомпа!»

Как-то раз, по своему обыкновению Петр Яхонтович пришел на службу с утра, а не к репетиции. Ему нравилось гулять по пустым коридорам, залам, подсобкам, изредка, специально немного растерянно здороваться с вахтершами, осветителями, гримерами. Он играл роль немного забытого патриарха сцены, живущего в мире своих старых героев. Хорошая роль, хорошие времена.

Зайдя в зал, где шла незапланированная репетиция Петр Яхонтович помялся в дверях, разглядывая действо на сцене, как бы примериваясь, стоит ли войти и понаблюдать или ну его, лучше сразу в буфет. Войти определенно стоило. На сцене наконец появилась долгожданная и интригующая героиня. Петр Яхонтович шагнул внутрь слабо освещенной залы.

Проститутку драматург действительно пригласил свою. Чужая девица – высоченная, размашистая в движениях, с грубым низким голосом, с размалеванным клоунским лицом, доминировала в окружении света и всеобщего внимания.

Усевшись в зале, в самом темном углу, Петр Яхонтович скептически морщился пока «проститутка» примеряла на себя пространство, опасно нависшее над сценой на тонких, железных сваях – то был предполагаемый этаж выше квартиры героя Петра Яхонтовича. Худрук, драматург и еще несколько юных и наглых созданий, что вслед за драматургом заполонили теперь здание театра с неясными функциями, расположились на первом ряду. Запахнувшись в короткий розовый халат, из-под которого торчали ноги в приспущенных, сетчатых, фактурно порванных чулках, «проститутка» ходила туда-сюда, с веселым скепсисом посматривая вниз.

– Как бы отсюда не ебнуться, – сказала она.

– Ничего, не ебнешься. Закатаем тебя в гипс. Если что, – отвечал худрук из первого ряда. – Давай уже.

«Проститутка» быстрым и неожиданным движением скинула свой халат, и тот розовым лепестком порхнул плавно вниз, на сцену.

Разум Петра Яхонтовича с неудовольствием, и как-то отстраненно даже отметил, что сердечный молот, гоняющий кровь и так на повышенных оборотах, вдруг заработал, застучал с особенным энтузиазмом.

Под халатом на «проститутке» не было ничего, кроме чулок –грудь с острыми торчащими верх сосками, высокая линия бедер, насыщенный, черный треугольник внизу живота, нет, еще ниже, еще ниже, чем низ живота, дальше белые, алебастровые обрубки ног, перебитых, перетянутых резинкам чулок на крепких ляжках.

– Некрасиво, – закричал с первого ряда худрук. – Лиза, ты или чулки вообще сними, или выше их натяни.

– Стоп-стоп, – вскочил драматург. – Ничего снимать не надо.

– Я бы сняла. Мне давит, – сказал Лиза со сцены. Петр Яхонтович с трудом проглотил стоящий даже не в горле, а где-то в груди тяжелый ком и испугался, что у него случиться приступ. Как глупо, подумал он. Глупо и банально. Увидел голую девицу и получил сердечный приступ. То-то Труповицкий посмеется. И драматург с худруком. И вся это мелковозрастная шушера. Лиза, тем временем, деловитыми движениями, как-то совсем обыденно, подтягивала чулки. Копна каштановых, на просвет софитов, тлеющих в рыжину волос, скрыла на миг ее размалеванное лицо, тяжелые груди качнулись в такт.

– Так, ладно, разберемся, – задумчиво сказал худрук, внимательно рассматривая голую Лизу.

– Чулки в сеточку – это важно, – сказал молодой драматург.

– Ты проституток-то видел когда-нибудь? – насмешливо спросила Лиза драматурга. Она, поправив чулки, выпрямилась. Ее груди снова качнулись. Раз-два. Как два маятника. Туда-сюда. В глазах Петра Яхонтовича ниоткуда взялась какая-то рябь. Он даже проморгался как следует. – В сеточку, бля… Что за шаблоны, Вася? Или это мечты твои влажные, юные? Ларку-то не допросишься в сеточку надеть, аха?

– Ну, тебе виднее, конечно, как там у проституток, – Вася-драматург обиженно шмыгнул носом.

– А то, – хохотнула с верхотуры Лиза и потянулась, выгнула спину. Раз, два. Наглая, с каким-то особенным удовольствием отметил Петр Яхонтович.

– Разберемся, разберемся, – тяжело выдохнул худрук, зачем-то вскочил и прошелся перед сценой.

– О, Петр Яхонтович! – вдруг заголосил он, – Хорошо, что вы здесь. Идете сюда.

Петр Яхонтович взял достаточную паузу, чинно встал и медленно пошел к сцене. Сердце продолжало выдавать бешенное стаккато. На него все смотрели. Поднялся на сцену. Встал в центре. Повернулся лицом к залу.

– Вот, встаньте здесь, – приговаривал худрук почему-то немного приглушенно, и Петр Яхонтович почувствовал, как уверенная рука вертит им и управляет.

– Лиза, потопай там! – Сверху раздался сочный грохот.

– Наверх посмотрите теперь пожалуйста, – приказал худрук, немного передвинув Петра Яхонтовича.

Петр Яхонтович посмотрел наверх. И упал без чувств.


Сон Петра Яхонтовича.

Она лежала перед ним как пластмассовая кукла, с которой маленькие ручки сняли одежду и бросили вот так, в чужую кровать, в чужом месте, среди чужих. Беззащитная, но смутно таящая опасность.

Наверное, смотрела на него. Сам-то он стеснялся почему-то посмотреть ей в глаза. Разглядывал пол в шелушащейся коричневой краске, клеенку на столе, пустые бутылки на клеенке, склеившиеся послезастольные тарелки, рюмки с пузырьками жидкости на самом донышке, простынь со штампованными серыми цифрами, одинокую лампочку на перекрученном шнуре, потолок в трещинках.

Пятки, свежий пластырь на щиколотке, маленький фиолетовый синяк на голени, острое колено, воздушную, белую кожу, нити мышц, дорожку родинок от бедра, через живот к левой груди, – как будто кто-то набрал кисточкой акварельной краски, махнул и миллиарды брызг упали именно вот так – запредельно красиво.

– Так меня еще никто не разглядывал, – сказала она. И только после этого он рискнул и заглянул ей в лицо.

Но лица не было, все черты были какие-то смазанные и кривые. Он пытался зацепиться и поймать хоть что-то, хоть что-то знакомое, но неудачно. Вот рот – он съехал в усмешку, вот глаза – растеклись по вискам, нос дыряво выглядывает то справа, то слева.

– Иди-ка ты сюда, – сказала она голосом Лизы и даже если бы он сопротивлялся, не справился бы, когда она силой прижала его к себе, и он навалился на скользкое, упругое, неподдающееся и живое тело.

Горячее, успел еще подумать он, как его уволокло в явь.

***

Прошло пара дней. Об инциденте с падением в обморок все если и знали (конечно знали!), то разговоров не вели, по крайней мере в присутствии Петра Яхонтовича. Он надеялся, что из вежливости. На тему здоровья суеверные артисты старались не шутить, один только Труповицкий, встретив Петра Яхонтовича, сказал: «Хороша няша, но не наша!» и закатил глаза, да Эрна Яковлевна буркнула что-то о шлюхах на сцене, на что тот же Труповицкий философски заметил, что они все в какой-то степени шлюхи. И сразу извинился.

На Труповицкого репетиции новой пьесы влияли как нельзя лучше. Он стал общителен, весел и добродушен. Человек был на своем месте и предвкушал воплотить законный запой на сцене и в жизни.

Его-то и застал как-то в гримерной Петр Яхонтович, который после инцидента с обмороком все-таки людей старался избегать и не отсвечивал, что называется, появлялся, когда или все ушли из гримерной, или еще не пришли.

Труповицкий бездельничал, напевал романс собственного сочинения «Дух не мятежный, но ждущий любви» и пил портвейн. Может и не портвейн, но отчетливо чем-то булькал под столом. Пахло едко, сладко и дешево.

Труповицкий ему обрадовался.

– Но признайте, Петр Яхонтович, девица – просто космическая! Голая баба на сцене – это ж надо! Такого нам не простят в Староуральске. Нас линчуют. Повесят на воротах и фонарях. Вам-то хорошо, вы уже к тому времени будете висеть, по воле юного драматурга. А мы все, – Труповицкий высунув язык скорчил гримасу, наглядно демонстрируя как они все будут висеть.

На вопрос о Лизе, задав который Петр Яхонтович тут же пожалел, дал, что называется слабину, Труповицкий снова было осклабился, но заглянув в глаза Петру Яхонтовичу и увидев там что-то, выправился и перешел на доверительный тон.

– Да, в шалмане каком-то работает, – ответил он, украдкой и каким-то кошачьим движением обтерев предварительно губы тыльной стороной ладони. Глаза его блестели. Труповицкий пребывал в «полуподвешенном» состоянии, как он сам его характеризовал – между весельем и грустью, между вихрем страстей и печальной скукой, выпить еще или лечь спать. Труповицкого несло по волнам. Берега, к которому его могло прибить на горизонте не наблюдалось. – Какое-то классическое шоу-гоу. Гоу-гоу шоу. Знаете, как в Таиланде? Вы вообще были в Таиланде? Нет? И я не был. Куда нам? Мы с вами безнадежно устарели, прокисли и застряли. Что? Ах, да. Называется «Рай». Или как-то так. Не помню. Как же это тупо назвать кабак со стриптизом – рай. Шалман и рай. Аллегория в лоб. Первый уровень ассоциаций. Контрапункта. Вот представьте, Петр Яхонтович, мы один раз с приятелем остановились в гостинице при монастыре. Это еще в девяностых было. Выпили, разумеется, а мой приятель, он, кстати, художник известный, был, он на рецепции, а там такая рецепция с монахиней, все как положено, да, так вот, он и говорит, а как у вас насчет женщин? Та в крик, вроде вы что тут, это ж монастырь, а мой приятель говорит, ну да, монастырь, так у вас значит полно грешниц! Представляете? Нас, конечно, поганой метлой оттуда. Скандал был. Да. А вы вообще в стриптизе-то бывали, Петр Яхонтович?

– Ни разу, – честно ответил Петр Яхонтович, головная боль, терзавшая его все утро, отступила, только в затылке вспыхивали остаточные явления.

– Ну для начала, там – дорого. Не так чтобы сильно дорого. Но не про наши с вами доходы. Это уж точно. Во-вторых, что как бы вытекает из первого, там надо гулять, Петр Яхонтович. Отсидеться за чашечкой кофе не получится. Дамам коктейли, кальян на столе, знаете, что такое кальян?

Петр Яхонтович почему-то сразу представил бородатого мужчину в восточном расписном халате, в туфлях с загнутыми концами и нетерпеливо махнул Труповицкому, мол, продолжай, не отвлекайся.

Тот взболтал под столом остатки портвейна в бутылки и булькнул их в стакан. Разочаровано посмотрел, что в итоге получилось и предложил:

– А пойдемте в буфет?

В буфет Петр Яхонтович не собирался, но узнать подробности хотел. Труповицкий перед уходом картинно опрокинул стакан в себя, и взял паузу наслаждаясь видимо нанесенным организму ущербом, так что Петр Яхонтович его поторопил:

– Коктейли, кальян, а дальше?

– Да, – продолжил Труповицкий, когда они вышли из гримерки. – Дамам, в смысле девкам, пардон, коктейли, себе тоже чего-нибудь расслабляющего. Я бы выпил виски, или коньяк.

– Так, так, – подгонял его, не давая размечтаться Петр Яхонтович.

– Еще надо все время девушкам совать купюры. У них на бедре такая подвязочка, так вы прям туда, оп, – Труповицкий показал как, изобразив ладонью ныряющую рыбу, – суйте! Обязательно, а то решат, что вы жлоб. Или нищеброд.

– Подвязочка значит, – Петр Яхонтович посторонился, пропуская Веру Дмитриевну, главного бухгалтера, женщину масштабную во всех отношениях.

– А больше на них ничего нет из одежды, Петр Яхонтович. Ни-че-го. Можете себе представить.

Честно говоря, Петр Яхонтович не мог. Попробовал, но не получилось. Память почему-то услужливо показывала какой-то кордебалет, девушки в шелках, кружевах и при цилиндрах танцевали канкан. Раздеваться до так называемой «подвязочки» они отказывались. К тому же от мозговых усилий головная боль неожиданно вернулась. Теперь то, что почти незаметно лежало себе полеживало где-то в затылке, налилось силой, перешло на лоб и сползало дальше на глаза.

– Лизка, девочка аппетитная, спору нет, на кураже к тому же, я вас понимаю, Петр Яхонтович. Только вот зачем? Зачем ворошить жизнь – она у вас такая стабильная. Это меня мотает, болтает, трясет, – уже входя в буфет заявил Труповицкий.

Петр Яхонтович хотел возразить, мол, что значит зачем ворошить, но вовремя спохватился и промолчал.

– А мне стабильности как раз хочется. Мне много не надо. Хватало бы на кабак да табак. Вон столик у окошка, пойдемте туда. Стабильность – это когда тебя узнают кондукторы в трамвае, – на ходу каламбурил Труповицкий. От него сильно пахло сладким и дешевым алкоголем. Или одеколоном. Возможно, и тем, и другим.

Они сели за пластиковый стол. Труповицкий взял с раздачи хлеб и капустный салат. Петр Яхонтович брезгливо убрал локти со скатерти. Чистой, кстати.

– Так, как вы говорите он называется? Ну, шалман этот. Рай?

– Капусточка… Уммм… Да черт его знает? Что-то простое, но с выдумкой. На босяцкий вкус, конечно. А! О! Райцентр!

– Точно?

– Точно-точно. Я сам слышал, что этот дрищь говорил, мол сейчас некоторые балетные – те, кто похуже, все в Рай-Центр хотят попасть. Вечером в балете, ночью в куплете. В стриптизе в смысле.

– Какой дрищь?

– Да вот этот.

В буфет как раз заходили драматург и еще какая-то разноцветная молодежь. Сели рядом со столиком Петра Яхонтовича и Труповицкого, радостного галдя. Драматург-Вася заметил Петра Яхонтовича, но не кивнул и вообще скорчил рожу как будто у него папа генерал, а Петр Яхонтович – его потомственный денщик.

– Понабрали. Я их если честно вообще не различаю. Кто они? Что они? Эх, где та молодая шпана, что сотрет нас с лица земли, – басовито пропел Труповицкий и хрустнул капусткой.

– А помните старого худрука, а? Помните, как он все вставлял в свои речи слово «детище», все у него вокруг из этих «детищ» состояло, как будто он многодетный отец. Театр – это наше детище! Пьеса – это его детище! Его игра – всеобщее детище! Выступал так все время минут по сорок на банкетах. Рука уставала стакан держать. Я и придумал, чтоб не так скучно было его слушать, заменять в его речах «детище» на «днище». Театр – днище! Пьеса – выстраданное днище! Созвучно ведь. Ваша игра Труповицкий – абсолютное днище! Ха-ха.

Петр Яхонтович отключился от Труповицкого и попытался уловить нити беседы за соседним столом. Говорили про каких-то хранителей и сказки. Драматург-Вася говорил, что хранителя надо не победить, а убедить, герою нужно выполнить его квест, и тогда возможно обретешь ключ. Дальше Петр Яхонтович не разобрал, но его мысль ухватилась за вырванные из контекста слова. Женщина – вот тот самый Хранитель на пути Героя. Это сформулировалось как-то само собой. И к ней нужно подобрать ключ. Какая-то мифология, еще отметил он. Но занятно, надо обмозговать.

Труповицкий давно замолчал и смотрел уныло в одну точку. Остатки перьев капусты сохли по краям тарелки. Портвейн, принятый до этого, явно выдыхался. Вместе с духом портвейном выдыхался и сам Труповицкий. Его лицо, раньше наполненное жизнью, померкло, заострилось. Уголки рта упали вниз. Неаккуратно стриженные волосы торчали невпопад. Клочки щетины искрились в ложбинках морщин. Он выглядит старее меня, подумал Петр Яхонтович.

– Погода мерзкая, а жизнь полна страданий, – сказал Труповицкий. И добавил: – Займите пятьсот рублей, а?

***

Петр Яхонтович, сняв ботинки пока с них не натекло, зашел в комнату. Внук осоловело смотрел в бубнящий телек, развалившись на выцветшем диване. Петр Яхонтович присел с краю. Внук не шелохнулся, чтоб дать ему больше места и даже не повернул голову. По экрану носились туда-сюда муравьи

– Ты что разлегся? – спросил Петр Яхонтович, не зная, как подобраться к сути.

– А че? Че делать-то? – внук хлопнул пультом себя по пузу.

– Ну, не знаю, уроки там. Книжку почитай.

– Да, почитаю. Потом.

– Ты у себя там, в городе, на дискотеки ходишь? – помедлив спросил Петр Яхонтович.

– Дискотеки, – хохотнул внук. – Дискачи, ага. И вписки.

Муравьи слиплись в копошащийся ком.

– Ну, я не знаю как это сейчас у вас называется. Клубы?

– Ну, – отозвался внук, что видимо означало да.

– Знаешь такой клуб Рай-Центр? – муравьи на экране беспорядочно тащили тело жука. Один тащит – трое мешаются. Но тем не менее, вся эта масса двигалась быстро и уверенно. Только вот туда ли куда им надо, подумал Петр Яхонтович.

– Ха, – снова хохотнул внук. – Это для мажоров и старперов. Блядушник.

– Что значит… блядушник? Кабак? Что за выражение вообще, совсем уж…

– Ну, дорого очень, дед. Там стриптиз с комнатами. Секс за деньги.

– Это как публичный дом? Ты откуда знаешь? – На экране один муравей безостановочно чистил усики. «Сколько же суеты у них» – подумал Петр Яхонтович.

– Просто стриптиз, – повторил внук.

– Они там голые полностью?

– Ты собрался туда что-ли? Тебя не пустят, дед. Фейс-контроль не пройдешь. Там только вход пятерку.

– Понятно, – кивнул Петр Яхонтович и ушел в спальню. Тяжело опустился на кровать. Левое колено ныло, штанины брюк были основательно покрыты брызгами спекшейся грязи.

Он увидел свое отражение в зеркале, встроенном в дверцу шкафа. Седые, почти снежные волосы зачесаны на пробор, но выглядят как первый пух у младенца – слишком мягкие, слишком тонкие, слишком торчат. Дряблая кожа на шее, морщины россыпью, подбородок вот хорошо выглядит – боксерский, капитанский, волевой – этому подбородку он благодарен за много ролей, но рядом не щеки, а брыли. Глаза с воспаленными веками, красные лопнувшие сосудами. Как вампир. Или наркоман.

Петр Яхонтович неожиданно для себя смачно плюнул на собственное отражение.

– Дееед, – подал голос внук, – а есть поесть?

Плевок некрасиво стекал по поверхности зеркала.

***

Кредитные учреждения, в изобилии разросшиеся в последнее время на всех центральных и не очень улочках городка Староуральска, Петр Яхонтович брезгливо обходил стороной. Не то чтобы ему сильно не нравилась сама идея ростовщичества, просто ко всему, что касалось подсчетов, финансов и цифр вообще, Петр Яхонтович с самого детства относился равнодушно, с тщательно скрываемым раздражением. Цифры его никогда не слушались, какие усилия бы он не предпринимал, чтобы поставить их на место – он мог сосредоточиться, вооружиться карандашом и калькулятором, но все равно, при любых подсчетах выходила какая-то ахинея и белиберда. Именно так – ахинея и белиберда. Цифры кучковались, лезли друг на дружку, нужные пропадали и появлялись вдруг в совершенно неожиданных местах, неважные настойчиво заслоняли собой остальные, поэтому даже попытка прочтения квитанций по квартплате превращалась для Петра Яхонтовича в мучительное действо. Он нутром чувствовал, что его обманывают, но вытащить обман на свет не мог – не его компетенция. Цифры явно были в сговоре с богатыми, наглыми, предприимчивыми, ухватистыми людьми. А Петр Яхонтович не был ни богатым, ни ухватистым, ни тем более предприимчивым. Он однажды решил так – «я не трогаю цифры и цифры меня не трогают» и перестал нервничать, когда стал встречаться с ними на квитанциях, счетах, ведомостях. Цифры сразу перестали его путать и пугать. Петр Яхонтович похоже нашел компромисс с цифрами. А вот денег постоянно не хватало.

И все же, особо брезгливое (до нервного передергивания плечами) отношение ко всевозможным кабинетикам, офисам и прочим конуркам типа «БыстроДеньги» со стороны Петра Яхонтовича выходило не из-за цифр, с которыми он вроде как помирился, его терзала эстетическая сторона подачи. Там, где раньше были прозрачные остановки или заросшие кустами боярышника первые этажи домов, начали громоздиться, обрастая коркой дешевого белого пластика, конторки и магазинчики двух типов – разливное пиво и кредиты населению. Пластик никто никогда не мыл – он серел, покрывался грязными брызгами и сотнями, тысячами, миллионами отпечатков пальцев, курсировавших между двумя точками притяжения – занять и выпить…

В павильоне было душно и слишком светло. Молодые, в белых рубашках, но какие-то в целом неопрятные менеджеры – юноша и девушка, улыбались приветливо, но слушать их было невозможно из-за штампованного набора фраз и четкого ощущения, что его опять обманывают. Накалывают. Обводят вокруг пальца.

Мне нужно, наверное, тысяч пятьдесят, так он размышлял, заполняя бланк, куда с трудом вмещались данные спаспорта. Или сто. А лучше сто пятьдесят. На всякий случай спросил об этом девушку-менеджера. Можно было и сто, и сто пятьдесят. И даже больше. От этой неограниченной свободы выбора между разумом и жадностью, у него видимо помутился рассудок. Иначе как объяснить, что в графе «цель кредита», Петр Яхонтович написал: «На кабак да табак». Написал и испугался, а ну как не дадут.

Дали.

***

Областной театр драмы после недавнего ремонта выглядел впечатляюще. Огромный холл, наполненный воздухом и сиянием. Отутюженный до блеска паркет. Хромированные детали интерьера. Вкрапления бликующих афиш и фотографий.

На вахте Петра Яхонтовича узнали, там работали все те же нестареющие женщины неопределенного возраста, на маленьких каблуках, с непременными брошками с крупными желтыми камнями на кофточках. Раньше, раз в год, а то и два раза Петр Яхонтович приезжал сюда на гастроли со своим театром – им давали какую-то квоту на пару спектаклей, в качестве поддержки региональных театров в малых городах. Последние пять лет квоты, или как это называется правильно, отобрали. Как раз после ремонта.

Петру Яхонтовичу было приятно от этого узнавания. И все-таки он не последняя величина. Тоже мог бы, ведь звали же, звали, но испугался конкуренции – лучше быть первым на деревне, чем одним из многих в городе. Наивный глупец. А надо было грызть, работать, рваться. Все бы сложилось иначе. Все бы сложилось. Справедливости ради, в провинции давали сразу жилье – целую трешку, а семейному, с ребенком на руках молодому артисту Петру своя квартира была ой как нужна. Да и чем тогда казались двести километров, отделяющие его от этого города? Тьфу. Рукой подать. А потом затянуло провинциальное болото, вросло, выдавило сначала жену, а потом дочь, ради которых он все и бросил – карьеру, полный приключений и возможностей город, свою жизнь. Одна трешка и осталась. Настроение испортилось.

Окончательно оно упало на дно, когда мимо, молодцевато ступая, с прямой спиной, в ярко синем костюме прошествовал Савельев – художественный руководитель и директор театра, хозяин. Савельев конечно же его узнал, но проигнорировал. Прошел, блистая лощенной рожей, мерцая белоснежной рубашкой. Все у Савельева было хорошо в жизни. Всегда. Даже в нищие институтские годы. Одногруппник, сука. А сам бездарь. Бездарь.

Наконец в холл вбежала Настасья. В длинной цветастой юбке, с оголенными плечами, туго перетянутая кожаным корсетом – отчего казалась выпотрошенной и заново сшитой грубой ниткой рыбой, к тому же на огромных вооот-такенских каблучищах. Интересно, что это за постановка у них, мелькнуло у Петра Яхонтовича любопытство и сразу погасло.

– Папа, – вопросительно проинтонировала Настасья. – У меня репетиция.

Она оглянулась и укоризненно, капризно стянула уголки губ вниз: – Я не могу долго.

– А долго не будет, – начал было Петр Яхонтович.

Настасья, не дав ему договорить, по-хозяйски подхватила его под руку и увлекла в темный угол под лестницей.

– Тебя тут Савельев увидит, а я бы не хотела лишний раз ему напоминать, что мы родственники. Он тебя почему-то недолюбливает, – Настасья все никак не могла отдышаться после бега. Петр Яхонтович с неудовольствием смотрел на ее потные плечи и выпирающую из корсета грудь. Он брезгливо отстранился.

– Савельев меня уже видел. Что это за внешний вид? Ты выглядишь, как трансвестит.

– К нам пришел новый драматург. Новое прочтение «Вишневого сада», между прочим.

– Драматургов что-то развелось… Новых… Куда старых только дели? Ты – Раневская?

– Смеешься? Говорю же, современное прочтение. Чудесное совершенно. Революционное. Я играю Епиходова.

– О, Господи, – только и сказал Петр Яхонтович. Он пытаясь принять этот факт еще раз обмерил роскошное декольте взглядом. Надо же, Епиходов. Уж революционней некуда.

– Послушай, папа, я очень тороплюсь. Меня ждут на репетиции. Что ты хотел? Как там Виталик?

– Не знаю, – придя наконец в себя сказал Петр Яхонтович, – Виталик поехал домой.

– Как домой? Ко мне домой?

– К себе домой. Собственно, я это и хотел тебе сказать. Привозить его ко мне больше не нужно. И, честно говоря, нет желания его видеть в дальнейшем. Не сошлись характерами.

– Ничего не понимаю, – растерянно пробормотала Настасья. – Он что-то натворил?

– Епиходов?! Епиходов?! – послышалось где-то в сгущающейся глубине театра. – Где этот хренов Епиходов?!

– Мне надо… Но как… я же тебе сказала… там компания дурная… как ты мог?

– Смог, – Петр Яхонтович картинно поцеловал дочь в напудренный лоб и быстрым шагом пошел на выход.

***

Для начала и перед моральным разложением Петр Яхонтович решил выпить. Кредитное благополучие «жгло ляжку», как любила поговаривать в свое время его бабушка, дама суровая, рабоче-крестьянских замашек. Иными словами, количество денежных знаков настойчиво требовало преобразовать их в качество жизни. Сиюминутное, сомнительное, но истинное желание.

Давно я не тратил деньги, подумал Петр Яхонтович, входя в роскошные двери.

– Здравствуйте. Вы один будете? – спросила встречающая гостей девица с размазанным по лицу радушием.

– А какая разница? – сдавая седому, почти как он сам, гардеробщику пальто поинтересовался Петр Яхонтович.

– Я подберу вам столик, – немного поколебавшись заявила девушка.

– Они какие-то особенные у вас? Сам я не смогу выбрать? Не могу сесть туда, куда захочу? – раздражение опять окутало Петра Яхонтовича с головы до ног.

– Можете, но так удобнее, – радушие на лице девушки становилось все более кукольным и пластмассовым.

– Кому удобнее? – поинтересовался Петр Яхонтович и не дожидаясь ответа шагнул в зал со столиками. Девушка, подхватив охапку меню и с несмываемой гримасой улыбки, уцепилась следом за ним.

Он выбрал место сам и тяжело бухнулся за столик на отшибе, у окна, маленький, удобный, скрывающий его от остальной части посетителей.

– Располагайтесь, – предложила постфактум преследующая его девушка. – Что-то сразу будете?

Петр Яхонтович покачал головой и принялся листать массивное меню. Потом следующее, не менее массивное. И одно чуть поменьше, но тоже толстое. Из всех меню еще выпадали скользкие картонки спецпредложений. В конце концов ему надоело, к тому же он забыл уже что выбрал по ходу чтения и он заказал уже другой девице, более юной, живой и менее пластмассовой – триста водки, маринованные грузди, какое-то мясо и салат, выбрав их по первенству расположения на случайно открытых страницах.

Холодный, почти студеный салат и жесткое мясо в итоге только поковырял, а вот грузди и водка Петру Яхонтовичу понравились. Водка была нужной температуры, пилась легко, ложилась мягко, груздочки хрустели вполне себе залихватски и жизнеутверждающе.

Так Петр Яхонтович коротал время до вечера – выпивал и размышлял на тему – почему его недолюбливает Савельев. Вспомнилась почему-то сцена из студенческой жизни, как он сбивает мягкие, наглые ладошки Савельева с женской талии, на которой они никак не должны были находиться, а в голове стучит, стучит и полыхает красным. Или как под общий смех и пение Савельев мечет из-под стола налитые, пузатенькие бутылки шампанского с хрустящей фольгой, передавая каждому его персональную бутылку, а Петя, тогда просто Петя, демонстративно отворачивается от протянутой ему подачки и выходит из комнаты.

А может быть, потому что он никакой не Савельев, а Гутман, в духе заборного лозунга подытожил Петр Яхонтович. Подытожил и сам удивился своему невесть откуда взявшемуся антисемитизму. Это мерзко, мелочный ты идиот, вскинулся он на себя. Все было предельно просто. Как и вообще все в отношениях между людьми всегда предельно просто. Савельев его не любил, потому что Петр Яхонтович не любил Савельева и считал того администратором, делягой, но никак не актером. А Савельев-Гутман считал, что Петр Яхонтович провинциальный сноб. И самое обидное, что это было абсолютной правдой. А хуже всего, что они оба были правы. Да и вообще, люди могут не любить друг друга без каких-бы то ни было причин.

Ну, а то, что они ухаживали за одной и той же женщиной, это уже значения не имеет в таких установках. Не имеет.

От выпитого Петр Яхонтович все более мрачнел, казалось бы, должно было попустить его это чувство – смесь отчуждения, горечи и лютой ненависти, но вот не отпускало. Становилось только хуже. Отчужденнее, горше, ненавистнее.

Он пошел в туалет и там долго умывался теплой водой, тер глаза, разминал уши, а когда поднял голову от раковины, то увидел в глубине зеркала белую фигуру с черными распущенными волосами. Резко развернулся и наткнулся на торчащий из стены разграфленный листок с перечнем отметок уборщицы.

***

Стемнело как-то вдруг. Он не помнил, как оказался в трамвае, где уже горели тусклые лампы. Жирная чернота, взрыхленная миллиардами разноцветных огней, обнимала вагон со всех сторон, врываясь внутрь салона при каждом хлопанье дверей на остановках вместе с пыхтящими морозной свежестью редкими пассажирами, шуршанием, дребезжанием, гудками тысяч машин, обрывками разговоров, рекламными объявлениями, дымящимся неоном.

Петр Яхонтович пригрелся у окна с краю или же наоборот его приморозило к скользкому пластиковому креслу. Шевелиться не хотелось, вяло ползали мысли, с неудовольствие он отметил, что начинается изжога, видимо от выпитого алкоголя. Еще он подумал, что раньше в трамваях окна зимой были расписаны сумасшедшими по красоте морозными узорами и так могли заиндеветь, что сквозь густую бахрому невозможно было пробиться, сколько не ковыряй по ним ногтями и не дыши. Окна что-ли стали другие?

– У вас уплачено? – желтое, кислое лицо тетки-кондукторши сунулось в уютную дрему Петра Яхонтовича.

– Сколько можно подходить! – взвился он непозволительно громко. На него оглянулись.

– Ладно, ладно, – устало согласилась тетка и переваливаясь с ноги на ногу поковыляла в свой уголок.

Петр Яхонтович встал и пошел за ней.

– Извините меня, – наклонившись к тетке, но все равно громко, поставленным голосом на весь трамвай сказал он. – Заснул. Извините.

– Да ничего, – торопливо согласилась та и ее заметно передернуло внутри взопревшего, старого, выскобленного до блеска пуховика, упруго перетянутого облупившимся ремнем кондукторской сумки. По ее лицу прошла судорога или показалось.

– Я вот тоже… устала, наверное, – кондуктор благодарно посмотрела на Петра Яхонтовича. – Зимой все время так… Не заболеть бы. Поназдевано на тебе тридцать три одежки, тут потеешь, тут мерзнешь – весь мокрый потом ходишь, все еще дышат своими бациллами. Сегодня вообще плюс обещали, а морозит.

– Извините, – еще раз сказал Петр Яхонтович и поспешно отошел от скорее всего заболевающей, уже наполненной чужими бациллами, как горем, кондукторши.

– Вы знаете, как хорошо летом? – развернулась она ему вслед. – Я все лето в саду. Раз в неделю выхожу в лес стресс снимать. Тут главное, как надо – рано утром с солнышком встаешь, идешь, прям вот как можно дальше…

– Да знаю я, – вдруг обернулась старуха с соседнего сидения, в белой шали поверх огромной меховой шапки с блестящей брошью. Старуха, как отметил Петр Яхонтович, была похожа на наполеоновского гвардейца, застрявшего посреди бесконечной русской зимы.

– Выходишь и кричишь, что есть мочи. Проораться надо. Через крик вся гадость выходит, – продолжала старуха.

– Да, послушайте, я вам другое хотела, – ухватившись за старухино внимание понесла кондукторша. – Идешь значит, как можно дальше. Чтоб никого из людей не было вокруг. Находишь муравейник побольше. Такие знаете есть, с рыжими муравьями. Кусучими. Раздеваешься. И ложишься так, голый, на муравейник. Они тебя кусают, ну так и пусть себе кусают, ты терпи, тут как раз можно и покричать.

– Прям голый ложишься? – поинтересовался стоящий рядом, не старый еще мужик в очках.

– Конечно, – ответила кондукторша. Куда-то сразу исчезла ее утомленность и желтый цвет лица заиграл розовым, понурые плечи распрямились, от нее пахнуло жаром и энергией.

– А долго лежать? – спросила старушка-гвардеец. – Дайте-ка я запишу, а то ведь забуду.

Воображение услужливо стало рисовать Петру Яхонтовичу кондуктора, старушку и мужика в очках на метровых лесных муравейниках. Они лежали животами на самых макушках, безвольно свесив руки-ноги. Но почему-то в одежде. В зимней. По ним радостно сновали муравьи. Все кричали. От их ора дрожали стекла трамвая.

– Гадость какая, – буркнул Петр Яхонтович и вывалился из трамвая на суетливую, наполненную мельтешащими людьми, остановку.

***

Хорошо бы как-нибудь на море съездить, подумал Петр Яхонтович, разглядывая обстановку стриптиз-клуба на входе.

Его пустили. Он прошел фэйс-контроль и заплатил положенную «пятерку».

Высокая, умопомрачительная в своей откровенно-водевильном наряде девица проводила его к небольшому столику, потонувшему в пузырях мощных кресел и диванов, прямо рядом с длинной сценой. Из сцены торчали и упирались в потолок блестящие шесты. По похожим шестам маленький Петр в свое время ползал на уроках физкультуры до боли сжигая ляжки и ладошки при быстром скольжении вниз.

Девица еще успела спросить его что-то дежурное, вроде «вы первый раз у нас?», как он уже вскинулся неприлично быстро, пугая ее криком «Лиза!», одновременно боясь, что обознался и стесняясь своего мальчишеского поведения.

Не обознался. Лиза, как ему показалось, была немного шокировано его присутствием, но села рядом под снисходительным и понимающим взглядом, оставившей его наконец в покое, встречающей гостей девицы.

– Что вы здесь делаете? – спросила Лиза своим узнаваемым, немного хрипловатым, как сбившимся голосом. Он окончательно поверил, что это она, несмотря на то что Лиза была чересчур одета по сравнению с тем, какой он ее видел на сцене, в театре. И прическа у нее была какая-то прилизанная – прилаченная, отгеленная, напомаженная – ненастоящая какая-то. Где дикие кудри? От Лизы сладко пахло и внутренний голос Петра Яхонтовича по-звериному заурчал. Что же я здесь делаю, еще робко вопрошал его голос разума, отбиваясь от этого звериного рыка.

Честно говоря, что будет дальше этого момента Петр Яхонтович не планировал и даже не разрешал себе думать на эту тему, пока так неудержимо несся к этому низенькому столику, пухлому дивану и стробоскопному свету. У него не было продуманного плана, но он тем не менее еще утром снял номер в гостинице и даже немного смущаясь поинтересовался на рецепции, можно ли ему привести гостя? А гостью?

Еще он подумал, что ни разу не разговаривал с Лизой, да и вообще видел ее только тогда, когда так по-дурацки свалился в обморок. Поэтому собрав в кулак все свое актерское мастерство и остатки смелости, Петр Яхонтович небрежно откинулся на пузатые подушки и развязно сказал:

– Да, вот. Решил отдохнуть. Друг, он, кстати, директор местного театра Драмы, порекомендовал сюда зайти. Посмотреть.

Дальше ему стало легче. Не знаешь, как себя вести – играй. Это правило Петр Яхонтович усвоил еще в институте. Лиза отвечала односложно и все время смотрела со странной смесью интереса и недоумения, а Петр Яхонтович блистал. Он по-барски шутил, зыркал одобряющим взглядом на голых, сочных девушек, которые мелькали на сцене, заказывал фруктовые тарелки, кальян, виски и коньяк.

Вокруг между тем расцвела ночная жизнь. Лиза куда-то запропала, на ее месте обнаружились другие девушки – густо накрашенные, со вздернутыми губами и грудками, абсолютно голые, они просили еще коктейли, называли его «папочка» и курили кальян, пуская клубы дыма. Чей-то голос поверх глухих ударов брезгливо утверждал, что ему «дико, например». У Петра Яхонтовича было ощущение нереальности происходящего – он плыл, и даже не плыл, парил, лежал на воде, выталкивающей его вверх, прочь от тягучей черной глубины, и так же мягко и тяжело накатывает сверху волна, вторая, третья…

…Из темноты на него смотрела Лиза, взбивая ритм резкими движениями. Ее тело, полностью обнаженное, то появлялось, то исчезало. Все смешалось в странное разноцветие – оранжевый плащ, небрежно накинутый на острые плечи, белый саван, черные волосы, каштановые кудри на просвет. Бит шатает голову мою, отчетливо услышал Петр Яхонтович. Что же это? Он усилием воли сбросил морок, тряхнув головой и увидел перед собой чье-то мутное, искореженное лицо. Еще увидел, как толстая рука с короткими пальцами сидящего напротив облапила Лизино плечо и теперь свисает, дерзко касаясь ее груди.

– Они все эти бабы молодые любят крутую долбежку, понял? Она мне знаешь, что говорит? Только попробуй, сука, кончить. Во как! А ты че дед? Забыл уже когда последний раз-то?

Тогда Петр Яхонтович боднул это мутное лицо. Правда при это хрустко ударившись коленом о край низкого столика. Он никогда в своей жизни не дрался. Однажды, был случай, когда он был к этому предельно близок – деревенские пришли потрошить студентов, приехавших на картошку. Тогда вокруг летали кулаки, а он просто стоял и смотрел.

Так и не научившись бить людей кулаками, Петр Яхонтович инстинктивно боднул собеседника лбом в нос. Очень удачно надо сказать. Собеседник брызнул струей крови – на белесую колбу кальяна, стаканы с остатками виски, стынущий лед в стеклянной плошке, фруктовую тарелку, на девок, которые тут же заверещали – без лоска, мерзко и по-бабьи. Оппонент осел на диван.

– Ты че, – взвился было его товарищ. По жирному лицу заходили складки, капли пота моментально выступили на брыластых, упитанных щеках с ухоженной щетиной. Жирный почему-то выхватил из кармана свой телефон и угрожающе начал тыкать в экран.

– Я сейчас позвоню…

Петр Яхонтович, чувствуя наливающееся болью колено и приятно саднящее место удара на лбу, спокойно взял со стола нож, обычный столовый нож с закругленным концом и голосом капитана Врунгеля, которого он играл недавно в детском спектакле, сказал:

– Я тебе сейчас хрен отрежу.

Девки завизжали еще сильнее и моментально испарились. Жирный побледнел, выронил телефон и метнулся было в сторону, но упал, пополз дальше на корточках. Лиза тоже побледнела, но осталась сидеть. По ее телу наискось шла россыпь кровавых крапинок, как будто кто-то встряхнул кисть – от груди через живот до бедра.

Потом налетела охрана.

***

Оттепель случилась неожиданно. За какие-то пару часов на улице все изменилось. Морозец сменился мокрым снегом. Сугробы съежились, раскисли и поползли в разные от тротуара стороны. Стало тепло и скользко.

Кровавая слюна тягуче повисала и никак не хотела отлепиться от нижней губы. Петр Яхонтович осторожно ощупал языком зубы – на месте ли? Охранник зарядил по скуле знатно. В голове все еще, несмотря на ядерный, все очищающий выплеск адреналина, шумело от выпитого. Ноги ощутимо мерзли. Колено, которым Петр Яхонтович приложился о низкий столик дергало – наступать на эту ногу было больно.

Лиза стояла рядом и курила быстрыми, частыми затяжками – нервничала. Она была одета в какой-то расписной, спортивный костюм и накинутую поверх него короткую шубку.

– Если б не генералы за соседним столом, я не знаю, что бы с вами было. Они же вас бы убили. Вы знаете, чей это сынок?

Петр Яхонтович смутно вспомнил каких-то седых мужиков, видимо «генералов», которые мигом влетели между ним и охранниками. Вид крови на мужчин действует более возбуждающе, чем голые бабы. Охранники осторожно отползли в сторону, а жирный и его раненый товарищ со сломанным носом предпочли полностью раствориться в интерьере. «Красава», – приговаривал один из спасителей, ободряюще хлопая Петра Яхонтовича по плечу. Он с ними выпил водки, но чуть погодя его все равно вывели. Осторожно, под ручки.

– Ну и что вы? Что вы вообще? – не унималась Лиза.

– У меня деньги есть, – вдруг сказал Петр Яхонтович и подумал, что он похож на Кису Воробьянинова и вот-вот начнет кричать «Пойдемте в нумера!». Застыдившись и мысленно обозвав себя болваном, Петр Яхонтович развернулся и поковылял прочь от дверей этого шалмана, стараясь при этом не поскользнуться и беречь колено.

– Детский сад какой-то, – догнала его Лиза, – Давайте, я вас отвезу.

– Давайте, – согласился Петр Яхонтович.

Машина у Лизы была что надо. Желтая, большая, с выпуклыми формами и огромным спидометром похожим на старинные часы.

– Вы где остановились? – спросила Лиза. Ей шло кожаное водительское кресло, красная оплетка руля, дрожь мощного двигателя. В машине ее нервозность куда-то пропала, она стала опять прежней Лизой – самоуверенной, немного хабалистой и такой красивой, что дух захватывало. Петр Яхонтович вытащил визитку и назвал адрес гостиницы. Ему опять стало стыдно. Подумает еще, ворочалась мысль, что я подготовился, номер снял. А ведь действительно подготовился.

Но Лиза никак не прокомментировала. Она вдруг стала его хвалить, что он мол поступил как мужчина, что эти мрази так себя ведут, иной раз хочется самой взять пепельницу и вмазать «по щам». Но одна девочка так один раз сделала, по роже хлестанула, а потом ее никто не видел. Не то чтобы ее убили, конечно, Боже упаси, просто уволили, наверное, но мало ли, все может быть. Мужчина в таких местах сбрасывает стресс, и все делают это по-разному – кто-то сидит и не шевелится, как будто первый раз голую бабу видит, а потом цветы носит, подарки всякие, с ним даже спать не надо, кто-то вот жестко бухает, кто-то скотинится, как эти сейчас, молодежь так чаще всего. Пару раз было девочку увольняют, ну то есть забирали с собой, привозят в коттедж, а там пять мужиков, или был один, из старых бандюганов, заставил девочек купюры есть, натурально, достал пистолет и пачку пятитысячных и говорит «жри».

– А ты? – спросил Петр Яхонтович.

– А я в увольнения не хожу, – просто сказала Лиза. – Я по желанию только.

– Хотите я прочитаю вам стихотворение, – вдруг спросил Петр Яхонтович, почему-то опять перейдя на «вы».

– Ну, прочитайте, – тут машину немного занесло в мягкой каше, и Петр Яхонтович ударился больным коленом.


Стихотворение,

которое прочел Петр Яхонтович

в красивой иностранной машине

поздней ночью по пути в гостиницу.

Синий вечер. Желтые огни

Многих окон, фар и фонарей

Снег скрипит и вторят каблуки

Мерный шаг чужих для них людей

Цвет индиго прячет по углам

Тишину под бахромой сугроба

А за красной шторой пополам

Делят сигарету двое. Оба

Думают, что жизнь всего одна

И дана им только лишь на вечер

Всё хрустит под каблуками тишина

За окном, где вечер бесконечен

Синий шорох. Желтые огни

Многих окон, фар и фонарей

Снег скрипит и вторят каблуки

Мерный шаг чужих для нас людей


Дальше ехали молча и через какое-то время, которое в такой тишине невозможно было установить – может час, а может две минуты, машина остановилась у гостиницы, слегка ткнувшись носом в желеобразный сугроб, рухнувший видимо с крыши здания.

– Я с вами спать не буду, – неожиданно сказала Лиза.

Петр Яхонтович наблюдал как ритмично автомобильные дворники собирают выступающую ежесекундно влагу с лобового стекла. Вот с верхнего угла откололась ледяная пластинка и скользнула вниз. Дворники и с ней справились, утрамбовав под складками мокрого снега.

– Спать из жалости с вами я не буду, – повторила она.

– Из жалости, – тоже повторил Петр Яхонтович. – Я и не хочу с тобой спать. Я хочу, чтобы мне снова было двадцать пять лет. Или двадцать.

Петр Яхонтович вылез из машины и пошел к дверям гостиницы, а светофор продолжал подмигивать желтым глазом ему вслед. Колено распухло, каждое движение причиняло сильную боль. Кое-как он догреб до казенной койки, где, не раздеваясь, провалился в полупьяный, душный сон.


Еще один сон Петра Яхонтовича

Утренний, молочный от тумана лес, топорщился сосновыми иголками и перьями папоротника.

Он с трудом пробирался через колючие ветки, отодвигая их руками от лица, но ветки упруго возвращались и стегали по шее, голове и плечам. Впереди маячила поляна, до которой он никак не мог добраться. На поляне высился огромный разворошенный муравейник, в котором между сухих палочек и иголочек копошились рыже-черные муравьи вперемежку с продолговатыми белыми каплями муравьиных яиц. На муравейнике лежала голая Лиза, бесстыдно раскинув ноги в туфлях на высоких, прозрачных каблуках. Муравьиные ручейки охотно и деловито бегали по Лизиному телу, а вот у него все никак не получалось подойти поближе. Сосновые, тяжелые ветки, то и дело всплывающие перед его лицом все время скрывали все самое интересное. Он стал их, эти ветки, в бешенстве и с усилием ломать, до колкой боли в ладонях и наконец вывалился на полянку, где и застыл по колено в молочном киселе тумана.

Муравейник был пуст. В том смысле, что муравьи никуда не делись, хотя и были уже не так многочисленны и деловиты, а вот голая Лиза исчезла. Он пинками стал ворошить тягучий, но поддающийся муравейник пока не увидел человеческую руку, схватил ее и начал тянуть на себя. Из-под сухой бересты, желтых, прошлогодних иголок и прочего лесного мусора показалась голова давешней кондукторши из трамвая. Глаза, нос, рот, шея, обнаженные плечи. Он хотел перестать тянуть кондукторшу из муравейника, но рука кондукторши никак не отлипала от его руки. Вслед за полными обнаженными плечами из муравейника показалась огромная, отвратительно висящая грудь. Он отвернулся и побежал обратно в чащу, все еще держа кондукторшу за руку.

И так и бежал, не отпуская, пока не проснулся.

* * *

Премьера состоялась в первый день весны. Лед хрустел под ногами. Петр Яхонтович не спешил, без него ведь не начнут. Он стоял и смотрел как падает редкий, но такой крупный снег. Наверное, последний, подумал он. Больше уже, вероятно, не выпадет. Он поймал себя на том, что раньше гораздо чаще обращал внимание на выверты погоды и изменения внешней среды. Бывало, что утром непременно смотришь на градусник за окном, или слушаешь как дождь или оттепель барабанят методично по жестяному подоконнику, или она говорит ему утром «Надень шарф! Там холодно, горло застудишь», а он все равно забывает и потом весь день думает, что она ему скажет вечером: «А я тебя предупреждала!». Или раньше он точно знал, когда зацветет сирень. Или черемуха. И все, чем можно было дышать и наслаждаться. И что такое «бабье лето» и «бархатный сезон». А сейчас как-то стало все равно.

Снег особенно красиво кружился на фоне почерневшей местами, кирпичной стены, на которой белой краской было криво, но жизнеутверждающе начертано: «в моей жизни не будет счастливой звезды, ну и ладно, и похуй, мне все до пизды!».

Она уехала именно в такой день. Тоже был первый день весны, и шел последний снег. Или не последний. Он смутно помнил детали.

Она вроде тогда сказала: «мне перестало быть здесь интересно». И уехала. Далеко. «Здесь и с тобой». Вот как она сказала. И уехала.

Ее отъезд несложно было выдумать. Тогда ведь многие уезжали, когда стало можно, за новой жизнью, длинным рублем или что-там у кого. Так что выдумать было просто.

Выдумал для себя, конечно, не для других. Потому что иначе он бы сдох, свернулся калачиком на ее кровати, где она так медленно угасала в течении года и сдох. А сдыхать было нельзя. Надо, по всем законам жизни надо, но нельзя. Настасья. Настасья в конце концов не виновата, у нее же только начиналось все, ей-то что, отряхнулась и пошла, главное пережить первую острую боль, а потом… Отряхнулась и пошла… Отряхнулась и пошла… От потери к потере. А ему… А ему надо было придумать для себя эту историю. Про то, как она уехала. Сначала ей было трудно, но потом наладилось. У нее там лужайка, лабрадор, розовые закаты, джемпер, наброшенный небрежно на плечи, стоматологически безупречная улыбка, муж, приемные дети от его первого брака – юноша, он теперь какой-то финансист, очень успешный, и девушка, рано сделавшая ее бабушкой. И их общий ребенок, у него не все так удачно складывается, как у других детей, трудный, непослушный, актер, Петя. Петр. Да.

Вот бы они как-нибудь приехали на премьеру. Пусть не на эту. На какую-нибудь другую.

Приехали бы. Вот бы.

***

Отхрустел март, прокапал апрель, медленно полз май, который вот-вот должен был свалиться в лето.

Постановка шумела, ее немного ругали и немного хвалили, но она постоянно была в инфоповестке, о ней говорили. По городу заранее были расклеены афиши с голой по пояс Лизой, которые, после тщательно спланированного однодневного скандала, вручную замазывали краской, прямо по красивой Лизиной груди – цензурной черной полосой. На постановку ездили из столицы региона, зал был битком. Приезжал сам Савельев, округлый в движениях и плечах, в этот раз узнал и на удивление тепло приветствовал Петра Яхонтовича, прям как старого друга и однокашника, что резко повысило статус самого Петра Яхонтовича у худрука и остальных участников постановки, кроме драматурга, который давно укатил от них в Москву мелькать там раздражающей красной шапочкой, напоминающей что-то среднее между буденовкой и контрацептивом. Все-таки, несмотря на успех пьесы, драматурга Петр Яхонтович не простил. Непонятно за что, но не простил. Могут же люди просто друг другу не нравиться.

После спектакля Савельев по-доброму что-то мурлыкал худруку в ухо в его кабинете, куда были допущены все основные актеры кроме Труповицкого, потому как тот находился на грани очередного запоя. Помурлыкав, Савельев укатил на огромном авто с личным шофером, прихватив с собой Лизу и пару молодых актеров – им всем нужно было в город. Большой город.

Времени шел двенадцатый час, Петр Яхонтович хотел одного – спать, желательно в собственной кровати, надев теплую футболку с длинным рукавом и завернувшись в одеяло, потому как зябко, отопление-то уже отключили, а уральское лето не особо торопилось, но его скребло, скребло это наполненное горечью чувство – а вот они, эта молодежь, они поехали в город точно не спать, у них все только начинается, и они несутся по летящей трассе, предвкушая что? Встречи, влюбленности, опьянение, интерес?

– Может быть дадут нам место в городе, – доверительно сказал худрук Петру Яхонтовичу.

– Это ли не успех? – спросил Петр Яхонтович.

Худрук в ответ криво усмехнулся. Он как-то пообтерся за последнее время, опровинциалился, как метко подметил Труповицкий.

– Успех, по нынешним временам, дорогой мой висельник, – хмуро сказал худрук, – это когда приходят казаки и приезжает полиция или отправляют на гастроли, например в Берлин.

Сказал и немедленно влил в себя остатки виски. Худруку видимо тоже хотелось мчаться сейчас по трассе навстречу огням большого города. Пока еще хотелось, но его уже не звали. Или звали, но он уже сам не хотел.

***

Петр Яхонтович все также был задействован в постановке – он лежал на диване, красовался то в одной майке, то в другой, штопал носки, пытался сменить лампочку, варил кашу, делал еще что-то по хозяйству и все время молчал. Вокруг кипела, бурлила насыщенная страстями и событиями жизнь, а он ходил мимо и молчал. Актеры вступали в конфликты, дрались, целовались, мирились, горевали и пьяно хохотали, а он молчал. Когда кто-то из актеров обращался непосредственно к нему, Петр Яхонтович даже не менял положение головы. И, как вскоре понял Петр Яхонтович, не потому что его герой не хотел говорить или ему нечего было сказать, а просто от него никто и не ждал ответа. Герой Петра Яхонтовича во всем реальном и вымышленном мире пьесы интересовал только самого Петра Яхонтовича. Это была конструкция фона, метафора (черт ее побери!), элемент важный, но не то чтобы определяющий.

– Может вас вообще вычеркнуть, – как-то задумчиво предложил худрук, – без вашего героя даже лучше.

Петру Яхонтовичу пришлось тут же встать на собственную защиту. Отстоял в итоге или просто после инцидента со страховочным тросом худрук не решился спорить. Герой Петра Яхонтовича продолжил благополучно качаться в петле в конце каждого спектакля под аплодисменты зала.

Да, Петр Яхонтович художественно и добросовестно вешался. Наладив петлю еще во втором акте, он как бы примеривался к ней, но на кульминацию выходил в конце третьего, когда техники в антракте пускали рядом с висящей веревкой страховочный тросик. Его-то Петр Яхонтович и должен был присоединять к специальным петлям на спине и поясе. Это было самым сложным за всю постановку. Как-то раз Петр Яхонтович замешкался, не успел присоединиться, и на секунду, ему как ответственному человеку стало страшно – долг звал его бросить неподдающиеся петли, но это означало повеситься по-настоящему, до смерти. А к этому Петр Яхонтович готов не был. Тогда он изящно вышел их ситуации – постояв с петлей на шее, он как бы передумал, снял ее, немного посидел на краю сцены и утопал в темный зал, где через зрительские ряды вышел в фойе мимо обескураженных билетеров.

Худрук сначала орал на него за самодеятельность, а потом Петр Яхонтович орал на худрука, потом они вместе орали на криворуких техников, из-за которых он вынужден мучиться с непослушными конструкциями петель. В итоге худрук извинился и даже признал, как профессионально вышел из ситуации Петр Яхонтович, а конструкция после этого случая работала как часы и никогда не подводила, да и Петр Яхонтович, потренировавшись, довел до автоматизма свои манипуляции с петлей и страховкой.

Все шло как обычно. Но потом случилось странное.

В один из таких обычных дней его поцеловала Лиза.

Она возникла вдруг из темноты, буквально выпорхнула из-за пыльных кулис и каких-то древних ящиков и преградила ему путь. Был день и все либо еще не пришли, либо пыхтели над комплексным обедом в буфете. Петр Яхонтович прятался по закоулкам сцены от яркого, дневного света, который истерически бил по глазам при каждой удобной возможности, назойливо лез из всех щелей, а обедать ему не хотелось.

Лиза появилась, высокая, стройная, в черном, невесомом на вид плаще, с забранной вверх каким-то хитрым способом гривой непослушных кудряшек, которые, казалось, были живые и шевелились как у Медузы Горгоны. Она налетела на него из темноты, почти упала. Он подхватил, удержал ее, почувствовав, как мышцы спины и рук вдруг налились силой. Под скользкой тканью плаща она оказалась неожиданно худой, тонкой, невесомой. Назойливый, и острый солнечный луч, все-таки пробился откуда-то с высоты и мазнув ее по лицу, зарылся в кудри.

Он вспомнил одно солнечное утро, кефирные стены, белые смятые одеяла и простыни, сочащийся светом прямоугольник окна и рыжую, художественно размазанную по подушкам копну волос. Им было чуть за двадцать, и они сбежали из пыльного города от прогорклой сессии, душной общаги в какой-то совершенно волшебный, наверное, все-таки придуманный, край мазанок, плетней, вечного жужжания шмелей и зноя. Он тогда все испортил – сделал ей предложение и молил Бога чтобы она согласилась. А надо было молить о том, чтобы время остановилось.

Он, резко убрал руки, подумав, что Лиза, наверное, опять расценит это как приставание пошлого старикана, но Лиза вдруг наклонилась и поцеловала его. В губы. Долгим прянично-медовым поцелуем. А потом убежала. Петр Яхонтович поймал в ладонь, выброшенный из ее кудрей солнечный лучик. Тот жегся и ослеплял.

Зазвонил мобильный. Петр Яхонтович нащупал его в кармане и вытащил на свет.

– Петр Ахматович? – поинтересовался грубый насыщенный мужской голос.

– Да.

– У вас просрочка по кредиту. По платежу за кредит. Короче, по дате платежа. Сегодня двадцать пятое, а вы должны были десятого заплатить, – Петру Яхонтовичу показалось, что голос говорит с кавказским акцентом. Совсем чуть-чуть. В кавказском акценте определенно есть что-то угрожающее.

– Пошел на хер, – с удовольствием сказал Петр Яхонтович и нажал отбой.

***

Вдыхая сладкий, сочный, как слоеный пирог с яблоками, воздух почти набравшего силу лета, Петр Яхонтович шел домой и ни о чем не думал. Он хотел просто дышать и идти.

– Извините, – подскочила к нему из-за кустов бойкая девчушка с микрофоном. Кончики волос на ее голове были синими, а слева раскорячился похожий на паука оператор – от камеры во все стороны торчали тонкие, ломкие в сочленениях руки, ноги и цветастый длинный шарф. – А вы здесь рядом живете?

– Рядом, – остановился Петр Яхонтович. Сразу оступился, и резкая боль в колене взвилась, прострелив до пятки.

– Скажите пару слов об этом сквере. Нужно ли убрать всю эту грязь, вырвать все сорняки, очистить и облагородить это пространство? Превратить его в общественное? – совала ему микрофон под нос девица.

Следуя ее жесту, Петр Яхонтович оглянулся вокруг. Нормальные, надежные лопухи, широкие кусты, раскидистые деревья – в солнечные весенне-летние дни, сочащиеся черемухово-сиреневыми цветами, набухающие тополиным пухом, приятное запустение там и тут. Скрипучие качели, набитая детьми песочница, старушки рядком на треснутой скамейке, подтянутые фигуры на турниках. Все выглядело идеально, по мнению Петра Яхонтовича.

– Что, простите? – поинтересовался он.

– Может быть стоит вернуть жизнь в сквер путем наслоения историй, ритмов "жизни", формирующих различный ход событий? – продолжала девица. – Сделать нормальное зонирование? Транзитную зону с велодорожкой, «зелёную комнату», фуд-корт и лобби, где можно отдохнуть на свежем воздухе, почитать книгу или поиграть настольные игры? Администрация района проводит конкурс проектов благоустройства этого пространства. Как, по-вашему, чего не хватает в этом сквере?

Оператор ткнулся как большой журавль в сторону Петра Яхонтовича. А Петр Яхонтович хотел спросить, уж не та ли это администрация, которая каждый год перекладывает плитку на центральной улице города? Но вместо этого, сам себя удивив, четко сказал в протянутый микрофон:

– Пары виселиц.

Потом корил себя за пижонскую пошлость в духе Труповицкого, но мелькнувший ступор в глазах девицы того стоил. Казалось, у нее что-то перегорело внутри. Разрыв шаблона, вот как это называется, радостно подумал Петр Яхонтович. По-мальчишески подумал или по-стариковски, но настроение его обратно улучшилось несмотря на обжигающую боль в колене.

***

В Берлин не в Берлин, но квоту на выступление в областном театре Драмы вернули. По странному обстоятельству на экваторе лета, когда все закрыто и вообще не принято. Ни к селу, ни к городу, ворчал про себя Петр Яхонтович, еще бы начало в девять утра, чтоб наверняка. Но вернуться в Город, в театр этого Города, на его главную сцену было приятно. Этого на самом деле он и хотел. Очень хотел. Сильно.

В тот день он прочитал свое имя на афише. Афиша была та самая, с голой Лизой и черной полосой цензуры поперек. Только уже не закрашенной краской поверх, а стилизованной.

Потом к нему подошел Савельев. Сам. И сказал:

– Петя, мы с тобой не ладили последнее время… И вообще. Я бы хотел встретиться как-нибудь. Вспомним былое.

Дальше удивила дочь.

– Пап, прости меня, – вдруг сказала Настасья, обняв его прилюдно в фойе театра.

– За что? – спросил он.

– За то, что бросила тебя, тогда.

Он обнял дочь и уткнуться головой в ее вечно пахнущую чем-то сладким макушку.

– Петр Яхонтович, я кажется написал свое лучшее стихотворение! Поэму! Вот послушайте? – взмахнул руками ему навстречу в гримерке Труповицкий.

– Всю поэму? – спросил Петр Яхонтович.

– Она короткая. Послушайте!

– Вы уже того, мой дорогой, того-самого? Уже накатили как следует? – надменно спросила Эрна Яковлевна. Было видно, как она трогательно волнуется.

– Слушайте, ну же, друзья!

– Давай, только быстро, – Эрна Яковлевна отвернулась, а Петр Яхонтович не кстати подумал, что она вообще тут делает? В этом театре полно помещений, чтобы вот так опять по-провинциальному ютиться всем вместе. Может быть иначе она уже не может? Может это и есть, пусть такое, но чувство товарищества? Братства? Вместе.

– Итак… Внимание! Готовы? Итак. Ты меня никогда не любила! – продекламировал Труповицкий.

– Это все? – скорее с облегчение, чем удивлением спросила Эрна Яковлевна. А ей ведь наверняка предлагали отдельную гримерку, по заслугам, но она не пошла, продолжал размышлять Петр Яхонтович. Не пошла, потому что мы ей нужны. Потому что без нас она останется одна.

– Как вам? – засуетился Труповицкий, было непонятно всерьез он сейчас, или скоморошничает как обычно, – Чувствуете? Тонкость, наложенная на экспрессию, вылитая в лаконичной форме, ярко, как кровавое пятно на чем-то сером, однообразном.

– Вы – плагиатор, – сказал Петр Яхонтович. – Там дальше, «…это я тебя очень любил». Рыжий.

– Однако, Петр Яхонтович, – не смутился Труповицкий. – Я, можно сказать, дал вторую жизнь этому стихотворению, отрезав все лишнее.

– Жалкая попытка, – подвела черту Эрна Яковлевна и отвернувшись от Труповицкого спросила Петра Яхонтовича: – А вы знаете, что сегодня аншлаг? Ваша дочь будет? Она замужем?

Петра Яхонтовича с утра немного тошнило, во рту царил кисло-металлический привкус, поджелудка беспокойно копошилась в боку, отдавало в спину. Колено уже привычно простреливало до пятки. Петр Яхонтович провалился во внутренний мир ощущений, самоощупываний, круговерти вопросов самому себе, что там еще болит? Выросшая таким образом стена отчуждения надежно огораживала его от внешних шумов, и он с удовольствием спрятался за эту стену, выключив голос Эрны Яковлевны и даже слегка размыв изображение. Получалось неплохо, как на картинах Мане. Или Моне. Петр Яхонтович их постоянно путал. Но компенсировал это тем знанием, что это все-таки два разных художника.

Плохо быть старой развалиной, размышлял Петр Яхонтович, уютно огородившись от всего вокруг, а еще хуже понимать, что ты уже не исправишь, не починишь, не изменишь ничего, потому что нет у тебя на это времени, воли, сил, таланта, элементарного здоровья. Да и хрен бы с ней, с жизнью – сложилось, как сложилось, наплевать, по-другому не умею, мог бы, наверное, лучше, дальше, выше, сильнее, но не стал, не смог, так что хрен с ней с жизнью – все в конечном итоге справедливо. Но вот что несправедливо, так это вот эта немощь, скрип в костях, слабые мышцы, дряблая кожа, отвратительные пигментные пятна по плечам. Было бы неплохо лет до шестидесяти пяти гарцевать молодцом, а потом уже и не надо – можно и добровольно… В Японии стариков относят в горы, когда они становились слабыми и беспомощными. Вроде в Японии. Так давайте, отмерьте мне мои 65, 60, пусть 50 лет здоровой жизни, без болезней и неврозов, а потом забирайте сразу, все что осталось, в идеальном состоянии. Но нет, всю жизнь это медленное угасание, возраст дожития… Кажется, что этот возраст начинается уже сразу после рождения.

Под такие размышления Петр Яхонтович сам не заметил, как задремал.


Последний сон Петра Яхонтовича.

Вокруг него пульсировало солнце. Как будто полдень в самом разгаре. И жара со всех сторон. Сам он стоит в пивной, старой, еще советских времен. На грязных витринах четко видны разводы и следы высохшихкогда-то капель, в руке тяжелая кружка, пиво ледяное, стол липкий, шатается. Тык-так. Тык-так. Стоит только облокотиться посильнее. Тык-так.

Рядом тоже столы, столы, шарканье подошв, гвалт, шум, дым табачный, маслянистый, удушливый, как будто пятерней кто-то по лицу мажет. Напротив, девица какая-то склонилась, почти на стол легла, волосы темные, спутанные, на лицо падают – не видать, не разобрать кто там – длинные такие пряди, расползлись по пивным лужицам на столе, как змеи.

Тут девица голову подняла, волосы отбросила и на него посмотрела. А лицо у нее черное…


– Петр Яхонтович, с вами все в порядке, – кто-то тронул его за плечо. Лиза. В длинном белом сарафане, улыбается как-то осторожно.

Петр Яхонтович тоже ей улыбнулся. А дальше завертелось – спектакль начался.

***

Сцена в этом театре не в пример больше, размах во всем, зал как пропасть, да еще и битком. Петр Яхонтович лежал на диване имитируя сон. На самом деле глаза его были открыты. Во-первых, кто там заметит, что они открыты, во-вторых, он реально боялся, что уснет, если закроет глаза, в-третьих, так он мог видеть Лизу, которую еще не «убили» по ходу действия. Она, как обычно почти голая, разобрав символические доски, смотрела, свесив кудри с верхотуры как бы второго этаже, внутрь его квартиры, в то время как Труповицкий и Эрна Яковлевна пели а-капелла в пожухлой, старческой кухне героя Петра Яхонтовича.

У Труповицкого с его голосом под Высоцкого и Эрны Яковлевны, петь которой было просто противопоказано, получалась на удивление проникновенная, какая-то меланхолично вибрирующая песня. Петр Яхонтович даже позволял себе мысленно подпевать:

Долгий вееееек моей звездыыы…

На зареееее

Голоса зовут меняяя…

Кончалась сцена неважно – Лиза матерно орала в потолочную дыру, чтоб соседи перестали выть.

Этот момент в спектакле Петр Яхонтович любил больше всего. Вернее, это был единственный момент, который он любил. И то, пока героиня Лизы не начинала орать.

Они не общались после того поцелуя в подсобке. Удивительно, как вдруг осознал Петр Яхонтович, у них было по сути только три встречи – когда он рухнул в обморок, увидев ее голую на сцене театра, в стрип-клубе, когда она отвезла его домой после драки и момент поцелуя. Всего три встречи, но как насыщено они прошли. Три акта. Ничего лишнего. Вот настоящая пьеса.

Петр Яхонтович все прокручивал в голове воспоминания об этих трех моментах своей недавней жизни, а пьеса все катилась и катилась по своим рельсам. Уже закончились основные монологи, улеглись страсти, умолк шум, уже «убита» пьяным сожителем Лиза-проститутка.

– Петр Яхонтович, – одними губами зашептала с верхотуры «мертвая» Лиза, – а вы сегодня вечером заняты?

Петр Яхонтович покачал головой. Действие шло к финалу. Он чувствовал, что устал, но это была приятная усталость. Он физически ощущал, как зал перед ним, разверзнувшийся, жадный, пульсирует энергией сотен лиц.

– Мне нужно с вами поговорить, – чуть громче сказала Лиза и тут же смутилась, то ли своего предложения, то ли громкого шепота.

– Я – ваш, – ответил тихо Петр Яхонтович. Лиза умиротворенно закрыла глаза, как и положено мертвой проститутке.

Петру Яхонтовичу стало хорошо, как давно уже не было. Его словно что-то отпустило, он вырос в размере, железное кольцо, сжимающее спину и грудь, распалось и тут же стало легко. Им овладело спокойствие, ушло раздражение, мысли стали ясны, как в морозное утро, а по телу перекатывалась сила и дрожала на кончиках пальцев. К черту этих японцев, подумал он, поеду на море.

Пора было вешаться. Он встал на качающийся, но крепкий и основательный стол. Наладил на шее петлю, предварительно и незаметно руками прикрепив страховочный тросик к поясу и к спине.

Толкнулся.

Он как обычно повис. Вдруг что-то хрустнуло и со звоном на сцену полетели петли, удерживающие веревку. Он услышал собственный хрип и судорожно вцепился в сжимающуюся на горле петлю, но никак не мог отодрать веревку, прилипшую и сильную. Воздуху не хватало, адская боль пульсировала в голове. Все вокруг обволакивала мягкая вата. Розовая вата. Такую продают в парке. Продавали раньше.

– Хорош. Мастер, – донесся до него из сгущающегося со всех сторон красного тумана шепот Труповицкого.

Последнее, что Петр Яхонтович увидел в своей жизни, нелепо раскачиваясь и вертясь вокруг самого себя – это спокойное лицо Лизы в паутине незнакомых черных спутанных волос и пульсирующий провал зрительного зала с миллионами глаз. Потом лицо Лизы вдруг почернело.

А последнее, что он услышал, были аплодисменты. Бурные и продолжительные.