Девиация. Часть первая «Майя» [Олег Валентинович Ясинский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Олег Ясинский Девиация. Часть первая "Майя"

Посвящаю всем девочкам, девушкам и женщинам, которых любил, и которые любили меня.

Автор


Необходимое предисловие от Главного героя


Первое, самое важное: НЕ ОТОЖДЕСТВЛЯЙТЕ МЕНЯ С АВТОРОМ!

Я – выдумка. Я властен жить по велению вымышленного сердца.

Автор – человек. Он впитал условности мира людей.

Автор лишь допускает, я – действую; он хочет, я – могу.

Потому, ни Вашей хулы, ни хвалы, Автор недостоин. Он лишь записал мою жизнь, исполнив миссию хронографа, порою цепенея от моих же умозаключений и поступков.

Второе, не менее важное. Это роман о недозволенной Любви, которая ищет своего, долго терпит, всё переносит, всех обманывает, всё нарушает. Ни в коем случае не женский, не в розовой обложке. Потомицам Евы читать его не следует, во избежание разгадки скрытых мужских желаний.

Это личная книга. Первоначально Автор писал её для своей дивной Лилит, с трудом отвоёванной у внешнего мира – как объяснение неисповедимых путей, приведших к Ней; как признание в любви, солоноватой на вкус и тёрпкой на запах, которая бросала в ад и возносила Рай.

Это правдивая история Любви. Оттого, предвидя справедливые нарекания хранителей устоев, а также сторонников разнообразных «…измов», которые пожелают запустить в Автора камнем или выискать сучёк в глазах его, отсылаю доброжелателей на суд Сына Человеческого. Он всё сказал. В том числе о лекарях, желающих исцелить.

Упорным же в лицемерной праведности замечу, что при некотором уважении к обычаям и запретам внешнего мира, они не стоят для меня и курчавого волоска из лона любимой женщины. Тот волосок мне ближе и дороже. Автор, равным образом, хотел бы так думать, но он – лишь человек, которому ТАК думать нельзя.

Из гуманизма, во избежание психических травм и несвойственных ассоциаций, настоятельно предостерегаю вникать в сей опус вышеозначенным категориям. Также не рекомендую его искателям земляники мускусной, дабы не обмануться, блуждая сумеречным лабиринтом умозаключений рефлексирующего девианта.

Кстати замечу, каждый судит в меру своей испорченности – сказал неизвестный заратустра. Этот текст лишь набор кириллических символов, соединенных в слова, которым придан некий порядок, ритм и гармония (и щепотка магии – как без неё в нашем Дивном Новом Мире). Потому образы, рожденные словами – это Ваши образы – родные скелеты в потаённых шкафах воображения. Не станем ругать безобидные спички, которые даруют утренний кофе, за то, что они оказались в руках пироманта, к тому же любопытного, желающего потрогать язычок пламени на ощупь.

Это история грешной Любви. Скорее Indie rock чем Pop; хаос, чем порядок; грех, чем невинность; девичье платьице, насквозь просвеченное шаловливыми лучами весеннего солнца, чем унылая шерстяная юбка добропорядочной матроны. Одним словом: сплошное, легкомысленное emotion, которое издевается над взвешенным rationale, тыча ему классические мудры из трёх пальцев. Дедушка Фрейд, при этом, нервно курит, довольно ухмыляется, а лицедействующие поборники нравственности стозевно лаяй: Низззя!

Во многой мудрости много печали – сказал сами знаете кто. Потому Автор, недозволенно смешивая жанры (о, как смешивает их жизнь!), впадая в мистику, смакуя недозволенное, чувственно воспевая невоспеваемое, сносок, ссылок и разъяснений не даёт, отсекая праздношатающихся. Братья-по-разуму и так поймут (в крайнем случае, с помощью гуглов и разнообразных википедий – благо развелось их на закате Пятой расы).

Все совпадения имён, событий и мест – лишь совпадения. Великий Энтомолог учил: хороший читатель знает, что искать в книге реальную жизнь, живых людей и прочее – занятие бессмысленное. Запомним это.

Кто не побоялся – приглашаю в зал на представление.

Третий звонок.

Гаснет свет.

Занавес, Господа!


Да, я распутник, и признаюсь в этом. Я постиг всё, что можно было постичь в этой области, но я, конечно, не сделал всего того, что постиг, и, конечно, не сделаю никогда…

Маркиз де Сад


ПРОЛОГ


Конец августа 1993, Городок

Уютно в келье. Иная реальность, отделённая от заоконного мира книжным духом да откровениями БГ со скрипучей пластинки.

Здесь нет людей, лишь тени, которые призываю по своей воле. Заветное пространство Леанды – придуманной страны – где, будучи Верховным правителем, обитаю двадцать четыре года.

Вернее – девятнадцать. С тех пор, как её создал, начертил карту, короновал гербом. До того, первые пять лет, я обитал в тени матери и деда, а ещё во власти дивных образов, которые приводили к догадкам о причине моего появления в настоящем времени.

В ту пору мне многое не нравилось в мире за окнами. Особенно взрослые люди. Они улыбались, давали конфетку, гладили по головке хорошего мальчика, а сами думали плохие слова о маме, или обо мне, или совсем не радовались, жалели размяклую карамельку. Тогда я решил создать Леанду, как убежище, потому, что улитка имеет домик, черепаха – панцирь, а у меня будет целая страна.

Со временем, когда я пошёл в школу и мне предоставили ОТДЕЛЬНУЮ комнату, Леанда обрела двенадцатиметровую территорию в двушке, на втором этаже панельной хрущёвки, с видом на соседние, такие же убогие дома, серые зимой и грязно-жёлтые в пору оперения чахлых дворовых деревец.

К годам десяти, будучи достаточно начитанным, я назвал убежище кельей, находя особую прелесть в житии иноков, которые оставили суету застенного мира. Я любил этот клочок пространства, и он отвечал тем же, превращаясь то в библейский ковчег, то в межзвёздный корабль, то в пиратский бриг – зависимо от раскрытой книги.


Уютно в келье, тихо и спокойно. Особенно в конце августа, когда заоконная морось оплакивает лето. Не люблю лета, не люблю весны-вертихвостки, которая призрачными обещаниями отрывает от книг.

А их столько накопилось! Тома громоздятся по стенам кельи, втиснуты на полках, напиханы в шкаф, в тумбочку, в стол. И старые, ещё отцовской библиотеки, и совсем новые, нелистанные, купленные на скудную учительскую зарплату. Мама говорит, что у меня в келье запах библиотеки. Как славно.

Особенно дивный букет образуется во время осенних дождей, когда невидимый Гренуй взбалтывает благоухание старых томов с влажным ароматом умерших листьев, доносимый сквозь приоткрытую форточку. Взбалтывает, распыляет в пространстве под аккомпанемент монотонной дроби на жестяном подоконнике, под феерию пересверков далёких неслышных молний на радужном стекле.

Лампочка всполошилась, мигнула. Скрежетнув, затих БГ, замер на Красивом холме. Свет погас. Комнату заволокло тишиной, несмело разбавленной шелестом дождя. Настало каждовечернее отключение электричества – признак развала Страны; как и порожние магазины, щемящая убогость и помешательство по случаю обретения независимости.

И хорошо… – смиренно радуюсь темени. Заботы потустороннего мира волнуют мало, а сумрак успокоит. В нём легче думать, не отвлекаясь на ползанья предосенних мух.


Достал из-под стола свечку, затеплил, обдал восковым духом проступившую реальность. Пламя задрожало, проявилось в чёрной пустоте, блеснуло по лысине Гомера – гипсового бюста, прихваченного по случаю в школе, из кабинета истории.

Заколебались тени, обратили келью в истинное прибежище одинокого поэта, наполнили призраками Муз. Порождённые ночными химерами, они населили книжное пространство, впитались каверзами стародавнего шкафа, щелями в дверях, ворсинками истоптанного половика.

Тени клубятся, тянут зыбкие руки, кивают невидимыми головами, благословляют давно принятое решение, или отваживают, предостерегают.

Из дальнего угла, как из детства, выпорхнули Изначальные Анабеллы – голоногие бесстыдницы. За ними – Школьные нимфы – солнечные, недавние, но уже отцветшие. Девочки закружились хороводом, обдали полынным духом и растворились в пламени свечи, опали восковой слезой.

Как насмешка, противоядие от совсем уж недозволенного, повеяло гарью – закачались над головой дряблые Миросины груди с огромными ореолами. За ними взвилась Зина – «первая любовь» с маленькой буквы. Затем Алевтина Фёдоровна – любовь библиотечная, сначала недоступная, в последствии – не нужная.

Над иконой Спасителя лёгкой дымкой забрезжил неведомый образ, совсем крохотный. Из запретных нимф или далёкого детства? Не похоже. Я с ним не встречался. Из будущего – укололо догадкой, потекло предположениями, однако не проявилось, потому, как из книжной полки выпорхнул Майин призрак – виновник трёхнедельных сомнений.

Призрак набух, ревниво пригрозил пальцем, но и он долго не устоял, заслонился грустной Аней. Не из этого августа – из октября восемьдесят девятого: мокрой, распластанной на моей груди, укутанной в плащ; где мы брели дождливым миром по раскисшей дороге; где я боялся её любить.

Лучше б нам не встречаться в позапрошлые выходные – навсегда бы осталась для меня такой.


Глупое самоутешение. Аня ушла и больше не вернётся. А Майя однозначно намекнула, и сроки определила – до конца августа.

Так жениться или не жениться? Мама настаивает. Юрка-друг, профессор девичьих наук – не советует. Гомер со стены улыбается – вдохновляет. Но что ему, гипсовому истукану. А я? Чего хочу я?

В который раз прислушался к населяющим меня Голосам, примиряя их желания с последствиями для отдельно взятой Вселенной, помещённой в бестолковую оболочку, названную при рождении Эльдаром.

Рассудительный Гном, который обитает в голове (трезвый до тошноты!), делово тараторит, что Гутарева Майя Александровна, девятнадцати лет от роду – достойная партия, из хорошей семьи, обеспечена, воспитана…

Сердечный Пьеро, не получив ожидаемого всплеска нежных чувств от той самой Гутаревой М.А., зевает, выказывая равнодушие к искомому ответу.

Демон Плоти? Тот, как всегда, вожделеет. Впрочем, объект вожделения его мало обходит – он вожделеет по определению.

Сложнее со Змёй. Дремля под сердцем, Хранительница молчит, предоставляя самому делать выбор. Однако смутно понимаю: верное решение есть звеном в цепи предопределенности, потому важно, даже необходимо.

От безысходности надумал испробовать дедов магический Инструмент, заглянуть в будущее. Вынул из укромного места, перебрал. Применить побоялся, уложил назад. Людские вопросы нужно решать людским порядком – говорил покойный дед.

А чего я мучаюсь? Сам вопрос: жениться или не жениться – бессмысленный. Уже его наличие есть отрицание первой леммы. Потому как любя, им не задаёшься. При самой невозможной возможности желаешь притиснуться, раствориться в сладкой Половинке своей и вить гнездо. Или без гнезда, но вместе.

А если сомневаешься?


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«МАЙЯ»


Глава первая


Июль 1991, Городок

Я сомневался. Виновником сомнений, вернее Перстом судьбы, который указал мне на их предмет в год заката Империи, стал сосед Юрка – одноклассник, арлекин, любвеобильная личность.

Арлекином прозвал Юрку ещё в детстве, когда прочитал «Золотого ключика», а затем посмотрел «Приключения Буратино» – уж очень походил мой дружок на заводного шкодника.

Юрка в отместку называл меня Пьеро (не догадываясь, что у меня уже есть маленький Пьеро, который живёт в сердце). Называл за библиофильскую меланхолию, переходящую в восторженность от очередной прочитанной книги, и влюбчивость в девочек, которые плаксы и приставалы. Ещё Юрка называл меня Читателем, а потом и «Рыцарем печального образа», услышав такую замечательную самохарактеристику.

Так и росли мы с ним в одном дворе: разные – как полюса планеты, и симбиозные – как пчёлка и цветок.

Неисчислимы таланты вечно довольной Юркиной личности, но главные из них: охмурить девушку и заработать деньги. В наше время больших перемен, последнее качество есть наиглавнейшим, поскольку определяет «умение жить» – учил великий Юрка.


Куда было податься бедному Пьеро без верного Арлекина летом девяносто первого, на благодатной земле Украинской ССР, наполненной смутной романтикой, верой в светлое будущее без метрополии и показным желанием независимости?

Городок наш небольшой, провинциальный районный центр в сотне километров от Киева (он так и называется – Городок, чем сбивает с толку незадачливых топонимистов). В прошлом Городок – неотъемная частичка Империи, а сейчас – захолустье-захолустьем: памятник вездесущему Владимиру Ильичу посреди площади, райком Партии, Дом культуры, универмаг, три девятиэтажки в центре для местной элиты, чуть поодаль – десяток хрущевок, а дальше сплошь частный сектор, где и асфальт – редкость. По южной окраине Городок обрамляет речка – отрада местной детворы.

Для детворы постарше Центром Вселенной был парк имени Гагарина, в котором находилась летняя танцплощадка.


За время «перестройки» площадка, как и страна, обветшала. Однако Юрка – достойный Арлекин – и этот недостаток превратил в выгоду: за мизерную плату арендовал танцплощадку, набрехав директору Дома культуры о подношениях из будущих заработков. Разумеется, не обошлось без моей помощи – подключил связи в райкоме Комсомола. Узнав о нашем предприятии, многие захотели полакомиться на прибыльной ниве организации молодёжного досуга.

Закончив бумажную волокиту, мы принялись за работу: выгребли мусор, помыли, подкрасили. У того же директора за магарыч выменяли нерабочую музыкальную аппаратуру, перепаяли, подключили. Светомузыку соорудили над сценой, гирлянды по ограде, шар зеркальный по центру приспособили. Провели рекламную кампанию: самолично намалёванные плакаты по столбам расклеили. Ладно вышло. Народ рекой потёк, а с ним и умирающие советские рубли в наши карманы.

На одной из таких дискотек, двадцать первого июля, Юра показал мне девчонку в немодном светлом платьице, топающую под «Жёлтые тюльпаны». На фоне пигалиц с лаковыми начёсами на головах, напяливших лосины и длинные футболки едких оттенков, эта казалась белой вороной в стае канареек.

– Видишь, Эд, вон-то создание? – указал Перст на блеклую пташку.


Эдом, или Эдмоном, прозывал меня Юрка тоже по старой памяти, с тех пор, как пересказал ему за пару вечеров «Графа Монтекристо». А зовусь я Эльдаром. Родитель мой, будучи поклонником «Гусарской баллады», назвал сына в честь режиссера.

В младших классах я был Базаром, Самоваром, Дуремаром, а также Пьеро – с Юркиной подачи. Последним прозвищем называли меня, как правило, одноклассницы – за тихий нрав и постоянную влюблённость в очередную мальвину с голубыми волосами.

К девочкам в ту пору я относился особенно, наделённый по воле судьбы запретным знанием, о чём нельзя было рассказывать взрослым. Я не дергал их за косички, а лишь поправлял развязанные бантики. Я не задирал им платьица, довольствуясь созерцанием случайно открывшихся девчачьих тайн; наоборот – защищал от особенно настырных приставал, за что награждался просьбой донести домой портфель и заманиваньем проиграть в доктора, пока родителей не было дома.

Мальчишки жутко ревновали к такому несправедливому положению, с ехидцей и сюсюканьем напевали в адрес влюблённого Пьеро: «Пропала Мальвина – невеста моя!». Но какое мне было дело до мальчишек с их вечными футболами, играми в трясучку и самопалами – я дружил с девочками, находя в том особый смысл. А они, нежные создания, чувствуя моё отношение, отвечали взаимностью.

Юрка тоже ревновал, долго и нудно упрашивал поучаствовать в недоступных играх. Порою брал его на правах друга. Однако играть с девочками Юрка не умел: норовил больно щипнуть да тыкнуться, куда нельзя. Не любили его девочки. Это потом, в старших классах, Юрка стал востребованным донжуаном, поменявшись со мной местами.

Октябрятское детство прошло. Девочки подрастали, предпочитая нахрапистых арлекинов. В старших классах меня уже не дразнили влюблённым Пьеро – называли Эльдаром за возможность безвозмездного списывания.

Впрочем, не это стало главной причиной перемены имен. Устав от образа пинаемого страдальца, я подошёл к физруку, скупо поплакался на рост и хлипкое тельце. Он пристроил в секцию лёгкой атлетики местного общества «Динамо». Спортивной звездой я не стал, однако щенячья непоседливость в гимнастическом зале принесла плоды: к восемнадцати годам раздался в плечах, вымахал метр-девяносто и был призван на армейскую службу в десантные войска. Юрке повезло меньше – откатал два года в танке механиком-водителем.

«Рождённый ползать – не того…» – незлобливо измывался я над другом, когда в восемьдесят девятом мы оба возвратились со службы. Юрка пьяно склабился, тянул в общежитие местного техникума к первокурсницам, называл меня Алленом Делоном за синие глаза и тёмно-русые волосы, которые должны послужить пропуском к неуступчивым девичьим сердцам. При этом величал себя Бельмондо. Юрка, и в правду, немного похож на милого французского хулигана.


– Эдмон! Ты заснул?! – орал Юрка в ухо, перекрикивая гул сабвуферов. – Видишь девчонку в бабушкином бежевом платьице с рюшами?

– Вижу.

– Вот тебе невеста! На твой вкус.

– С чего взял?

– Наблюдаю. В первый раз на площадке – значит, раньше дома сидела. Взаперти. Неиспорченная. Судя по одежде – не модница.

– Мало ли…

– Судя по тому, как парней отшивает и стесняется – нецелована-небалована. В руках не держала.

– Чего?

– Ничего не держала, – подметил Юрка. Он на этот счёт целую теорию имел.


Остаток вечера я посматривал на незнакомку в бежевом. Танцевала она с подружками в отдельном кругу, смутным контуром проявляясь в отблесках музыкальных фонарей. Я не мог разглядеть её лица, но случайный зайчик, отраженный зеркальным шаром, порой выхватывал из многоцветного полумрака то отблеск глаз, то очерк щеки, то хрупкую шею. Ни притворства, ни показного веселья, ни страхоподобных начёсов, скрепленных сахарным сиропом. Настоящая.

Под сердцем шелохнулась, ожила Хранительница – сладко защемило. Видно, неспроста Юрка указал на незнакомку.

Забыв о фонограммах, которые находились в моём веданьи (чем заработал тумак от Арлекина), я не сводил с девушки глаз, пытаясь поймать её взгляд. Не сложилось. Заметила ли – не знаю. Если заметила – виду не подала.

Ближе к полуночи незнакомка растаяла за силуэтами слипшихся пар. Даже не глянула в мою сторону.


А на меня, особенно на Юрку, многие поглядывали: парни дружбу заводили, выпить приглашали, девчонки глазки строили. Юра этим часто пользовался: от приглашений ребят не отказывался, девичьи ласки принимал. Под конец дискотеки Арлекин бывал хорошо навеселе, в обнимку с нагидроленной подружкой.

Я к выпивке без повода относился равнодушно, к местным заводилам тоже, а на девиц не заглядывался, имея на то свои соображения.

К тому же, особо распутничать мне, вроде как, было нельзя – работал в школе, преподавал историю в средних классах и возглавлял пионерскую дружину. В конце восьмидесятых пионерское движение испускало дух, никого не интересовало, потому занимался я древней историей, внеклассной работой и дискотеками для старшеклассников. В Городке, где две средних школы и одна начальная, знали меня многие, и я многих знал. Но не эту барышню.

Уже дома вспомнил, что мы встречались. Судя по возрасту – старшеклассница из соседней школы или недавняя выпускница.


27 июля 1991, Городок

Мои догадки подтвердились. Однако не в среду, как ожидал, и не в пятницу. Лишь в следующую субботу – двадцать седьмого июля, на дискотеке.

– Леди и джентльмены, дамы и господа, сеньоры и сеньориты, сэры и … девушки! – разразился Юрка в микрофон. – Я приглашаю вас на медленный танец под песню американской певицы Мадонны: «Оправдай мою любовь»!

Толпа заволновалась в ожидании скрытого петтинга: пацанская борзота засвистела, предвкушая сближение с округлостями девичьих тел; девчонки завизжали в таком же предвкушении случайного касания к упругостям партнеров.

– Но! танец не обычный, – продолжал Юрка, стараясь перекричать заведенный люд.

Подождал, пока особо буйных одернули соседи.

– Песню я хочу поставить для друга. Всем известного, нами уважаемого диск-жокея Эльдара!

Народ загудел, заулюлюкал, с интересом пялился в мою сторону.

– Ещё не всё. Прошу освободить центр площадки. Уплотнимся под стеночки!

Масса шатнулась, расступилась. В ожидании представления сотня глаз стреляла то на меня, то на Юрку. Оставалось ждать, сохраняя спокойствие.

Хоть бы предупредил, гад!

– Среди вас присутствует девушка, которую попрошу выйти в круг! – Юрка повертел головой, ища глазами нашу незнакомку. Вознес палец, ткнул в стайку пёстро одетых девчонок у стены.

– Там, среди прекрасных НИМФ, затаилась героиня сегодняшнего балла! – куражился Юрка. Во как! Даже слов моих набрался.

Все разом повернулись в направлении пальца. Не ожидавшие такого внимания девушки растерянно сникли. Затем самая смелая выбросила руку, показно завизжала. Толпа расступалась, давая дорогу.

– К сожалению, это не та весёлая девчонка, которая искренне радуется. Её соседка! – перст выцелил жертву.

Поняв о ком речь, избранница засмущалась, подняла глаза.

– Как вас зовут, прекрасная незнакомка? – спросил Юрка.

Девушка ответила, но имя растворилось в гомоне.

– Как? – наклонился Юрка, дурашливо выставляя ухо.

– Её зовут Майя-А-А!!! – вместо девушки завопили подружки.

– Девушка Майя! Просим выйти в круг. Просим-просим.

Юрка принялся хлопать по запястью левой руки, в которой зажал микрофон. Толпа зааплодировала. Смущённая девушка оглянулась на подружек.

– Майя – чудесное весеннее имя, – тем временем лепетал Юра. – Свежее, как майский цветок…

Девушка вышла на середину. Тоненькая, не высокая, с темными волосами, собранными в хвостик; в светлом гольфике, облегающем едва означенные грудки, в голубых «Мальвинах». Безысходно посмотрела на Юру, затем – на меня. Взгляд задержала подольше, не отвела.

– Прекрасная Майя сегодня – королева дискотеки! Только… королевы не бывает без короля, – продолжал Юрка. – Королём вечера будет…

Толпа замерла.

– Будет… – интриговал Юрка.

На кого он намекает?!

– Будет… наш диск-жокей Эльдар!

Арлекин широким жестом указал на меня, застывшего с разинутым ртом.

Во, гад! Ладно, песню поставить, но – королём!


Сотнеглазая танцплощадка уставилась на мою смущённую персону, изучала: девчонки с интересом, ребята – с неприязнью, ревнуя к девичьему вниманию, оценивая возможного соперника. Майя тоже глянула – как прожгла.

– Скажу по секрету, – зашептал Юрка в микрофон, но усиленный равнодушной железякой секрет гремел на половину окрестного парка, – выбор королевы вечера принадлежит Эльдару!

Толпа зашушукалась, загудела уже с обратным настроем: девчонки разочаровано (как можно выбрать блеклую курицу?), ребята – с облегчением (серая мышка им даром не нужна). Я же, под перекрестным огнём любопытных глаз, обречённо улыбался. После дискотеки разберёмся.

– Попросим нашего короля спуститься с небес, то есть сцены, соединиться с королевой! Просим! – Юрка показно зааплодировал.

Толпа подхватила, но без особого азарта – представление закончилось, интрига разрешена.

Юрка вымучено улыбнулся в мою сторону, снизал плечами, тронул кнопку воспроизведения. Зазвучала дробь первых аккордов «Justify My Love». Нужно идти, на меня смотрели.

Осторожно, боясь оступиться под любопытными взглядами, шагнул со сцены, направился к Майе. Та стояла посреди круга, ожидала продолжения истории, в которую мы были втянуты милостью подлого сводника.

Я подошёл, улыбнулся, стараясь не отводить глаз от смущённого лица – вблизи она казалась ещё милее. Протянул девушке ладонь, кивнул. Майя сдержанно улыбнулась, отдала тонкие пальцы.

Самое страшное позади. Положил руки девушке на талию, чуть придвинул. На нас смотрели – спиной чувствовал: переговаривались, оценивали. Впрочем, после недолгого ритуала приглашений, молодая кровь растворилась в объятиях. Новоявленные Король с Королевой оказались никому не интересны. Мы растаяли в заколыхавшейся толпе.

От Майи исходил цветочный аромат, легчайшими флюидами круживший мою счастливую голову. Порою мы соприкасались коленками, порою бёдрами. Я замирал от страха и блаженства, продлевая эти невозможные касания. Я уже не злился на Юрку. Напротив! Сам бы никогда…


Музыка неожиданно смолкла. Мы разлепились, разняли руки.

– Спасибо, – выдохнул я.

Майя вряд ли услышала в окружающем галдеже, но не отходила. Глянула украдкой, опустила глаза.

– Надеюсь, мы ещё потанцуем. Вы не против? – спросил, пересилив неловкость.

Девушка ответила. За гулом не услышал, лишь заметил, как отрицающе качнула головой. Это значит, что мы не будем больше танцевать или, что она «не против»?

Спас Юрка – включил новую песню. Я без спросу взял Майю за руку, и мы стали топать под нечто западное, непонятное, не имевшее большого значения.

Осмелев, я не сводил с девушки глаз, любовался её ладными движениями, стройной фигуркой, отчаянными подглядываньями из-под бархатных ресниц.


На сцену в тот вечер я больше не возвращался. Между песнями к нам подходили Майины подружки, перекидывались пустыми словами, здоровались со мной, понимали, что лишние, растворялись в толпе. Под конец дискотеки, когда Юрка по традиции завёл «Прощание Славянки», а усталый народ потянулся к выходу, я бесповоротно решил провести Майю домой. Смущаясь и робея, отважился пролепетать о смутных временах и темных переулках. Девушка догадалась, не отказала.

Мы прошли центральной аллеей через парк, обходя беспокойные парочки на скамейках, затем спящими улицами. Легкий ветерок доносил с окраин уютные запахи скошенных приречных лугов, яблок, полыни, спелой картофельной ботвы и мириады неопределённых ароматов, которыми пахнет провинция летними ночами.

В небе стояла полная Луна. Перестрочные времена лишили Городок фонарей, зато добавили звёзд, освободив их от бестолковых соперников. Серебряная пыль рассыпалась по темно-синему бархату, едва подернутому лёгкими пёрышками облаков, вела безмолвные хороводы вокруг величавой Селены, которая дарила подлунному миру силуэты двух неприкаянных братьев и освещала наш путь.

Мы шли поразно. Я не решался обнять девушку, чувствовал – ей не понравиться.

Лишь раз, когда небесные красоты не смогли достаточно осветить ухабистый городецкий асфальт и Майя оступилась, взял её под локоть. Поддержал, не отпустил. Девушка благодарно кивнула, но руку забрала.


– А я сразу догадалась, что меня выберут, – сказала Майя, когда мы вышли на освещённую улицу.

– Почему?

– Замечала, как вы смотрели на меня сегодня. И в прошлый раз.

– Настолько заметно?

Девушка кивнула.

– Это Юрка. Я даже не знал. Тем более: король, королева.

– Жалеете?

– О чём?

– Что ваш друг нас познакомил.

– Не жалею. Я сам хотел…

Замолк, будто споткнулся. Тяжело говорить о чувствах с девушкой, которая нравится.

– И… – прервал паузу, – не называйте меня на «вы».

– Вы учитель.

– Я не учитель, а пионерский вожатый. И вы не пионерка. Одним словом – на «ты». Меня зовут Эльдар, – протянул девушке руку.

Майя усмехнулась, подала узкую ладошку.

– Майя, – сказала тихонько.

– Вот и ладно.


Затем Майя напомнила, где мы с нею встечались: на межшкольном кавээне; она была в команде соперников, а я – капитаном от нашей школы. А ещё рассказывала о себе.

Как и предполагал – ей семнадцать. В этом, девяносто первом, окончила школу, поступила на экономический факультет Киевского университета. Живёт с родителями в новой девятиэтажке на центральной площади, куда поселилась четыре года назад, как переехала в Городок. У неё есть брат, на шесть лет младше, и сестричка, которой пятый годик пошёл. Отец бывший военный, мать работает в райисполкоме. На дискотеку раньше не ходила – родители не разрешали, пока не поступит в университет. Подружки её – не подружки, а компания соседки. Предложили сходить на дискотеку – согласилась. Пошла из любопытства: знакомые рассказали, что двое парней танцплощадку в парке отстроили, дискотеки проводят, а один из диск-жокеев – интересный учитель из соседней школы.

Так и сказала: «Интересный»!


Когда возвратился домой – светало. Пёрышки облаков обратились перинами, набухли, засочились влажной пылью, которая ласково холодила мою счастливую физиономию.

Хорошая девушка Майя. Настоящая. Сердце сладко млело от предчувствия неизведанного, ещё недоступного, но вполне возможного. От смутной надежды вырваться из ледяной темницы, в которой находилось за истребление любви.

Тогда, полтора года назад, я не мог поступить иначе. Я был излишне праведным, чтобы нарушить запреты. Стал ли мир счастливее от моей праведности? Миру безразлично! Ему нет дела до двух песчинок, которые столкнулись, сцепились, развеялись вселенским вихрем: пусть страдают, лишь бы не порушили стройной, кем-то придуманной системы. Видно не Богом – Бог сам есть Любовь! Его трезвым, уверенным в своей правоте врагом, которому я услужил, растоптав несмелую, первую, самую сокровенную искорку девичьего сердца.


Пробрался тихонько коридором, стараясь не разбудить маму. Ощупью зашёл в келью, прикрыл двери. Освещения не включал. Разделся в предутреннем сумраке, нырнул под холодную простынь.

Ещё ни одна женщина не грела мою домашнюю постель – как пишут в старых пахучих книгах. Были интрижки на стороне, бессмысленные романы, но чтобы так, по-семейному, вместе всю ночь – не доводилось. Словом, одинокий, как Адам до сотворения Половинки.

А он, прародитель людей – изначальный рогоносец. Настрадался от женских чар, от непостоянства. Первая Адамова жена – огнерождённая Лилит – заскучала, к Люциферу подалась. Вторая, Ева – плоть от плоти, сотворённая из Адамового ребра для покорности и послушания, тоже не усидела в Райских кущах, со Змием спуталась. Затем яблочко поднесла: отведай муж дорогой, Добро и Зло познаешь. Адам послушно вкусил, но познал лишь медовую ловушку, которая толкнула во все тяжкие, где переплелось Добро и Зло.

Так и повелось с той поры: мается зачарованный род мужской, мнит себя вершителем, романтиком. А ОНА пройдёт, подолом мелькнёт, поведёт глазками, вздохнет томно и… заноет похотью, шевельнётся мохнатый чертик в свадхистане, ужалит щемящей иголочкой. И все свершения, все романтические бредни сводятся к месту происхождения мира, живописанному Гюставом Курбе.

Но то лишь начало мытарств безумного брата, угодившего в липкую паутину. Позабыв спасать мир, он примеряет упругое жало к запретному плоду. Ведающая о нашей слабости вроде покориться, милосердно снизойдёт, допустит чуть надкусить упругую кожицу, а дальше – к сладкой, сочной мякоти – никак нельзя! Только после возложения свободы на алтарь Гименея.


28 июля 1991, Городок

В обед зашёл Юрка. Я ещё нежился в постели, вспоминал стыдный сон, навеянный библейским сюжетом. Сладко просыпаться, когда первой искоркой проявляется: вчера с ТАКОЙ девушкой познакомился!

Юрка плюхнулся ко мне на диван, примостился в ногах, потянулся, как котяра. Глянул хитрюще.

– Ну что – дала?

– Заткнись! – вмазал похабнику ногой под ребра. Не сильно, для острастки.

Это он так шутит.

– Во-во! – Юрка скривился. – Вся благодарность. Ты ему девочку на блюдечке, а он затыкает.

– Спасибо, конечно. Но она – не ТАКАЯ.

– Все они «не такие». Нос воротят, а сами – аж пищат. Ждут, когда под юбку залезешь.

– Я сказал – она не такая!

– Ладно, дело твоё, – обиделся Юрка. – Только, сдаётся мне, начинается «Зина номер два» – год с нею за ручку ходить станешь, потом – поцелуешь, а она, в это время, будет ко мне бегать.

– Майя с тобой на одном поле…

– Её Майя зовут?

– Ты же сам вчера спрашивал.

– Я забыл. Со вчерашнего вечера столько баб… Так вот, насчёт поля: если бы она в моём вкусе – ещё бы вчера в кустах повизгивала. Ты меня знаешь.

Я его знаю. И как представил: моя, недоступная, вместе с Юркой! В кустах!

– Да пошёл ты!

– Пожалуйста, Эдмон. Только запомни, как Александр Васильевич, который Суворов, учил: натиск и напор решают всё!

– Сам разберусь.

– Сегодня вечером – дискотека. Не забыл? – Юрка поднялся с дивана. – Или любовью мозги отшибло?

– Не забыл. А ты зачем пришёл?

– Узнать, не даром ли вчера из себя клоуна корчил?

– Так бы и спросил, а то сразу: дала – не дала… Не даром. Спасибо.

– До вечера! – буркнул Юрка на прощанье.


Глава вторая


Первая половина августа 1991. Городок

Лето катилось на убыль: жаркое, дождливое, непостоянное.

С утра припечёт, пересушит, добавит бурых мазков унылому городецкому пространству – без надобности на солнцепёк не ступишь – опалишься. Воздух бездвижен, звуки в нём резкие, колючие. Зато, ближе к полудню, подкрадутся неожиданные тучки, скользнут по белому небу, заштрихуют горячими росчерками пылающий мир, вспенят речку, дохнут свежестью, проявятся изумрудом на умытых кленовых листьях. Затем, также стремительно, улетят, даруя жизнь сопредельным землям. И лишь воскреснешь, выберешься из тени, как обдаст парующей влагой, задушливым миражом, который тает, обращается пеклом. Затем опять дождь. Каждый день, третью неделю.

Непостоянный август стоял над Городком. Как и моя дружба с Майей, которую романом не назовешь – вроде новеллы. Юрка, знаток девичьих сердец, оказался прав.


Во вторую нашу встречу, когда после дискотеки пришли к Майиному дому, я настроился и, помня Юркины советы, привлёк девушку к себе, чтобы поцеловать. Не рассчитал, ткнулся губами в холодный нос.

Майя увернулась: мол, не хорошо приличным девушкам допускать ТАКИЕ вольности, не говоря о вольностях больших. А ещё сказала, что нравлюсь ей, рада нашей дружбе и, как старшему, вверяет мне свою честь. Так и сказала, по-книжному.

Следующие три недели августа, вечерами, в дни дискотек, я заранее приходил к её дому, ждал на скамейке. Майя царственно выплывала из парадного, мы вместе шли в парк. Порой держал её за руку, но так, чтобы меньше кто видел (донесут матери!), порой обнимал за плечи, но «без глупостей» – как отшучивалась девушка.

Наша дружба свела мою работу диск-жокея к настройке аппаратуры перед дискотекой да раскладке бобин. Дальше Юрка обходился сам, а я шёл к Майе.

В медленных танцах мне дозволялось гораздо больше, чем в реальности, лишённой музыки. Это, как бы, не считалось. Нарушая оговоренные запреты, я опускал руки на Майины бёдра, прощупывал сквозь легонькое платьице ещё более нежную ткань, отороченную кружевной тесёмкой.

Притворно избегая столкновения с ближайшей парой, я подавал девушку на себя, притискивал до ощущения упругих грудок, вжимался в её бедро довольной плотью. Я чувствовал, что она это чувствует, но не отпирается, лишь стреляет из-под ресниц отражёнными сполохами фонарей.

Многомудрый Юрка больше не похабничал. Понимая мои желания, старался на славу: количество медленных танцев на танцплощадке увеличивалось, переросло в абсолютную величину – к недовольству буйных одиночек и одобрению пар.

Я влюбился! – сладко млело под сердцем. Особенно перед сном, на зыбкой границе сна и яви, когда обращение «дружбы» в «РОМАН» становилось реальностью.


19 августа 1991, Городок

Прошла половина августа. Майя двадцатого собиралась в Киев. Дружба наша оставалась «дружбой», а мои надежды затеплить отношения отодвигались в призрачное будущее.

Майя обещала каждые выходные наведываться домой, я же в ноябре поеду в Киев на экзаменационную сессию в педагогический, где заочно учусь на историческом факультете, но от того не легче. В столичном чуждом мире вряд ли ЧТО-ТО произойдёт, если не произошло в уютном городецком захолустье.

Восемнадцатого августа, в воскресенье, мы провели чудный вечер на дискотеке. Майя льнула гибким телом, не противилась объятиям, даже вкрадчивым моим касаниям губами у щёчки и за ушком. Однако стоило затихнуть музыке, как Трепетная лань обращалась Снежной королевой: попытки увлечь её в парк или к реке, вежливо отклоняла.

После дискотеки, по дороге к Майиному дому, я готовился сказать задуманное: пригласить девушку к себе. Ясно, что вечером или ночью, не согласиться. А днём, с дружеским визитом – почему бы и нет? Тем более, все сроки на исходе, а мама завтра к родственникам уедет, вернётся к вечеру.

Выпалил приглашение на одном дыхании, когда Майя уже собралась заходить в парадное. Девушка неожиданно согласилась.


Мать уехала утром. Выпроводил, затеял уборку. Как для меня – сойдёт, а для гостьи нужно прибраться. Не понять женским сердцам моего творческого беспорядка, который мама называет бардаком.

Первым делом распихал книги, сгрёб хронологические таблицы, протер лысину Гомеру, вытряхнул половик. Даже взялся пол вымыть по случаю визита.

Для аккомпанемента телевизор включил, а там «Лебединое озеро» по всем каналам. Некогда было возиться с магнитофоном, тем более пластинки перебирать – голова всецело заполнялась картинками предстоящего Майиного визита, и тем, что, ВОЗМОЖНО, между нами произойдёт. Но совсем обойтись без музыки я не мог.


Я не то чтобы любил музыку – я без неё не жил. С раннего детства гармоника звуковых волн царствовала в Леанде и сопредельных королевствах. Она была апейроном вымышленной страны. По заветам неведомых древних, музыка создавала пространство, в котором обитала моя душа, а благодарная душа уже не могла проявиться без создаваемого пространства.

Каждодневно, следуя утреннему ритуалу, вне зависимости от опоздания, вчерашней тоски либо радости, ещё снулое тело тыкало в упругую клавишу магнитофона или осторожно нажимало рычажок, который опускал драгоценную иголку на виниловый диск.

С первыми аккордами мир обретал гармонию. Я зажигался, тлел, оживал. Разбуженный шаловливым венгерским Брамсом, я завтракал под елейные страдания «Самоцветов», наполнял день откровениями бардов (приведших меня к гитаре и стихам), созревая к вечеру до сердитой правды русского рока, из которого особо выделял раннего БГ и Цоя, игравших невесёлые песни людей.

Я мог днями слушать сладких итальянцев, картавую Патрисию и прочие бониэмы. Однако, не следуя за модой, сторонился западного металла, всякого рода реперов и рокеров, озлоблённых гугнивцев, создающих какофонию, в которой моей душе было жутко и неуютно (а что творилось в их душах, породивших такой лязг и вой – представить страшно).

Я любил гармонию, потому «Лебединое озеро» оставил. До той поры, когда балетные волны поглотили Одетту и Зигфрида, вымыл последний закуток. Леанда была готова к приёму высокой гостьи.

Оставалось лишь добыть необходимый охмурительный напиток, для чего пришлось тащиться к Юрке.


Юрка смотрел в телевизор. С экрана бубнил хмурый диктор.

– Ну? – приветствовал меня Юрка, не отрываясь от ящика.

– Одолжи бутылку.

– Чего? Тут ЧГПК, или, как его… Путч, короче.

– Ко мне девушка….

– Девушка! – передразнил Юрка, подскочил к телевизору, добавил звук. – Это путч! ПЕРЕВОРОТ! Ты мог представить, что у нас, в Стране Советов, случиться переворот, как у папуасов каких-нибудь, в Африке?

– Папуасы в Новой Зеландии.

– Один перец! В телевизоре брешут, а я по приёмнику слыхал: в Москве народ на улицы вышел, хотят помешать восстановлению режима… как его?

– Тоталитарного. Но это глупость. Если коммунисты не вернут власть – Союз развалиться. Понял?

– И мы станем независимыми? Ненька-Україна?

– Да. В первую очередь, независимыми от здорового глузду. Два раза так уже в истории случалось – только плохо кончилось.

– Когда?

– Учи материальную часть, боец! – хлопнул Юрку по плечу. – Я не за этим. Майю в гости пригласил – обещала прийти. Ликёр нужен, или винишко. Одолжи?

Юрка недовольно уставился на меня:

– Так и знал! Нет, чтобы придти, выпить, о политике потрепаться. Когда нет нужды – тебя от книжек не оторвёшь, – заворчал. – Такие времена настают!

– Времена больших перемен. Ладно! Мне некогда – давай, гони пузырь. Только нормальное, не палёнку.

– Решился, наконец. Давно пора. Вы хоть целовались?

– Что надо – то делали.

– Мало вериться. Но, по-любому… Обуздать такую кобылку.

– Она не кобылка!

– Как знать. Кстати, это я тебя познакомил, – подмигнул Юрка.

Он подошёл к монументальному шифоньеру, ещё хрущёвских времён, открыл меньшую створку, покопался внутри, извлёк бутылку с темно-красным содержимым.

– От души отрываю! Вишнёвая наливочка, двадцатипроцентовка – как раз для баб-с. Из ресторана – зацокал языком. – Держи, студент – для верного дела не жалко. Вспомни меня, когда разложишь.

– Чего?

– Не чего, а – кого, – гоготнул Юрка.

Я притворился, что не понял. Сердцем чувствую: ТАКОГО не случиться. Не разложу.

Обернул заветный эликсир в приготовленную газетку, кивнул на прощанье и поплёлся домой.


На душе было неспокойно. Юрка, небось, думает, что я за комуняк, или против незалежныков, потому как не умилился всенародному ликованию. Только мне без разницы. Я не скажу об этом Юрке, никому не скажу – пусть думают, что хотят. Проблемы мира людей меня заботят лишь в той мере, в которой посягают на суверенный мир Леанды, рушат гармонию, ломают декорации. Теперь я чувствовал, что такое время настало. Единственное утешение – сегодняшний Майин визит и надежды на вымечтанное «большее».

Дома ещё раз подмёл. Благоговейно распаковал заранее добытую для такого случая коробку «Вечернего Киева» (удержался, не попробовал, не нарушил симметрию обёрнутых в золочёную фольгу выпуклых конусов). Поставил на проигрыватель диск Гайдна, взял «Дневник обольстителя» Кьеркегора, стал ждать, перечитывая излюбленные места хроники соблазнения автором юной Корделии.

Мне бы так. Или хоть, как Юрка – у него всегда получается.


Майя пришла около трёх. Сама. Это было её условие: чтобы вдвоём нас меньше видели. Поначалу обижался на девичьи суеверия, но со временем привык – Майя мне определённо нравилась.

Вот и сейчас: стрельнула глазами, обдала вишнёвым холодом, снизошла кивком на приветствие холопа и самодержавно проследовала в келью. Весь боевой настрой пропал – не то, что разложить, хоть бы дотронуться позволила.

Майя обвела глазами комнату, присела на диван: ноги сдвинула, юбку на коленки обтянула. Подняла глаза на Гомера.

– Это кто?

– Поэт греческий. «Илиада», «Одиссея»…

– Учила в школе.

– Мой талисман.

– В каких делах? – Майя хитро уставилась на меня.

– Пишу порой. Стихи, песни, – кивнул на прислонённую в углу гитару. – С учениками выступаем. Даже на областном конкурсе…

– Спой.

Ещё чего – концерты устраивать. Не для того пригласил. Завтра уедет – и весь концерт.

– В другой раз. Ты лучше книги посмотри. Там, на нижней полке свежее переиздание «Жизни господина де Мольера» Булгакова. А внизу, в тумбочке – диски. Можешь выбрать.

– Не хочу. Что играет?

– Гайдн.

– Пусть играет. А ты неплохо устроился. Только тесно у тебя. Завалено.

– Это от книг, – смутился я (все женщины одинаковы – и мама о том). – Сейчас столько издают! Со службы возвратился, заглянулв книжный – глазам не поверил! Теперь вот… – развел руками.

– Да уж! – Майя огляделась. – Книжный Плюшкин. Я тоже читать люблю, но библиотечные, или беру в кого. Не коплю.

– У меня детский комплекс. Почти по Фрейду, который пишет, что все странности от несбывшихся желаний. У меня – от книжного голода, когда за Булгакова приходилось макулатуру сдавать, и то без гарантии.

Присел напротив. Глаза самовольно примагнитились к Майиным ногам.

– Не смотри, дырку протрёшь, – заметила девушка. Зарумянилась, отвернула колени, приоткрыла острый треугольник загорелого бедра.

– Извини.

Причём тут «извини»! Тем, кто говорит: «извини» – девчонки не дают, – учил Юрка.

– Ты посиди, – я поднялся со стула, разрешая глупую сцену, – на стол соберу. У нас сегодня два повода – радостный и грустный: твой первый приход и завтрашний отъезд.

– Не нужно, – отмахнулась Майя.

– Нужно! Я сейчас.

Кинулся на кухню. Достал запотевшую бутылку, конфеты. Расположил на подносе. Торжественно кивнул портретику Пушкина над кухонным столом и пошёл к Майе.

Гостья немного освоилась: сидела на диване, листала Блока. Беззвучно нашёптывала.

Поставил поднос на журнальный столик. Сел возле Майи, взял её руки, державшие книгу. Девушка вздрогнула, подняла глаза.

– Блока любишь? – спросил, пытаясь побороть липкую робость. Голос дрожал.

– Блока тоже. Ты думал, если у меня дома книгами не завалено, то стихов не читаю?

Я забрал книгу, отложил на стол. Стиснул её ладошки, уловил цветочный запах – как в первый раз, на дискотеке.

Быть или не быть!

Решительно и властно (сам удивляясь такой решимости!) подхватил Майю на руки, плюхнулся на диван. Осторожно усадил на колени.

– Ты чего?.. – испуганно выдохнула Майя, пробуя высвободиться.

– Завтра уедешь, буду скучать. – Прижал сильнее за тонкую талию, сцепил пальцы в замок.

– Обещал же, что ничего такого… А если зайдут?

– Не зайдут. Мать к родственникам уехала, будет вечером. Больше никого нет.

Девушка вздохнула. Поёрзала попкой, уселась.

«И хорошо, – подзадорил Демон. – Путь в тысячу ли начинается с первого шага. Главное – начать».

Дивясь и радуясь своей неожиданной смелости, коснулся губами Майиной шеи, зарозовевшей щеки. А затем, превозмогая малодушие (зовя на помощь и Пушкина, и Юрку, и Кьеркегора!), подался, впился в плотно сжатые губы, которые, под натиском решительного любовника слегка разошлись, дозволяя коснуться сладкой влаги.

Не разрывая поцелуя, правой рукой, загодя пристроенной на девичьем подоле, погладил коленку, потеребил краешек юбки, приподнял. Медленно, опасаясь спугнуть, повёл ладонью вверх по ногам.

– Не надо… – Майя отвернула голову, плотно сжала колени.

Только не отступать! – учил Юрка и Кьеркегор!

Опять нашёл губами губы. Ноги чуть расслабила, чем не преминул воспользоваться: рывком просунул руку выше, дотронулся мягкого лобка, обтянутого тонкой материей.

Майя дёрнулась, попыталась высвободиться, но в животе у неё булькнуло, заурчало. Девушка смущённо шмыгнула носом.

«Это хорошо, – проворковал разомлевший Демон. – Нечего тут бесплотную тень изображать».

Окрыленный демонским напутствием, развернул ладонь, охватил лобок плотнее. Натиск и напор…

Вдруг музыка смолкла, щёлкнул проигрыватель: держатель с иголкой отошёл на стойку – закончилась пластинка.

Как некстати!

В комнате повисла тишина, которую нарушало лишь наше прерывистое сопение. Будто покрывало сдёрнули.

Майя разомкнула мои руки, соскочила с коленей, села рядом. Поправила юбку: растрёпана, насторожена. Хоть бы не обиделась.

Я поднялся с дивана, сунул руку в карман, придерживая топорщащиеся брюки. Подошёл к проигрывателю. Пока колдовал над диском, протирая бархатным лоскутком, попустило. Вспомнил об угощении.

– Давай, за встречу,– кивнул на журнальный столик, где ожидала наливка и конфеты.

– Не нужно.

– Нужно! И за скорую разлуку – чтобы она была недолгой и только укрепила наши отношения. Как в песне: расставанье для любви, для настоящей…

– Для любви? – переспросила Майя, стрельнула из-под опущенных ресниц.

– Песня такая… – пробубнил я, открывая бутылку.

Вот же! Надо было сказать: «Для любви», или «Для тех отношений, которые сложились между нами…». Или, хоть головой кивнуть. Может, покладистей бы стала. А так… Прав Юрка – не будет из меня толку в амурных делах.

Разлил рубиновую жидкость в бокалы. Сел на пол у столика. Глаза-предатели опять впились в Майины коленки, поднялись чуть выше, нырнули в подюбочное пространство.

Она заметила, сжала ноги, нерешительно взяла бокал.

– За нас! За задуманное! – торжественно сказал я, вкладывая в «задуманное» свой смысл.

– И за терпение, – парировала девушка. – Чтобы настойчивость твоя проявлялась в нужном месте и в нужное время.

Мы чокнулись. Я выпил до дна. Майя пригубила, отставила бокал, откусила конфету.

Молчание заполнилось виолончелью с оркестром.

Чувствовал: напор потерян. Нужно действовать, а то заскучает, уйдёт, завтра уедет. И останусь я со своими планами и давящим зудом внизу живота на неопределённое время.

Снова налил себе, долил Майе. Та неодобрительно качнула головой.

– Давай за Гайдна! – сказал вдохновенно, дивясь причудливому замыслу, который уцепился за ничего не подозревающего Йозефа.

– Я так много не пью…

– Вслушайся, как радуется виолончель твоему приходу – продережировал троеперстием. – А теперь заплакала, печалясь о нашей разлуке… Не просто так, – за Гайдна!

– Ну, если за Гайдна. Давай… – девушка улыбнулась, взяла бокал. – Это Гайдн играет?

– Его концерт для виолончели с оркестром. Номер один, до-мажор.

Майя пьяненько кивнула. Уже хорошо!

– Его ставят на одну ступень с Моцартом и Бетховеном, – вдохновенно засловоблудил я, искренне веруя своим словам.

Чокнулись. Выпили. Подал Майе конфету, взял себе.

Виолончель продолжала радоваться и плакать. Дионис творил благое дело: глаза девушки заблестели, она расслаблено откинулась на спинку дивана, слушала музыку. Мой мир тоже стал ярче, Майины колени желаннее, а ситуация из тупиковой обращалась возможной.

– Гайдн – один из великих композиторов восемнадцатого века, – продолжая гипнотическую трель, подошёл к проигрывателю, выключил. Отыскал бобину симфоний Гайдна, поставил на магнитофон (чтобы не замолкло в неподходящий момент). – Из того времени Моцарт и Бетховен известны больше, но они равнялись на Йозефа Гайдна.

Заправил ленту, нажал клавишу воспроизведения. В колонках зашелестел магнитный шум, проявилась скрипка.

Не отступать!

Вернулся к столу, наполнил бокалы до краёв. Украдкой глянул на девушку – недовольства не заметил. Гайдну с меня причитается!

Поднял бокал, Майя взяла свой.

– Давай выпьем за красивую девушку, которая слушает гениальную музыку в компании влюблённого поэта.

– За девушку, музыку и поэта! – откликнулась Майя, тщательно выговаривая слова. Размашисто чокнулась, надхлебнула. Отставила.

Как знает – мне уже было без разницы.

Одним глотком выпил, хлопнул бокальчиком об стол. Порывисто (чтобы трусливо не отступить!) поднялся, пересел к девушке. Обвил руками за талию.

Не ожидая напора, Майя попыталась отслониться, но я предупредительно ткнулся губами в щёку, нашёл губы. Ответила не сразу, однако натиск и напор решают всё!

В поцелуе, не дав опомнится, стремительно нырнул правой рукой под юбку, между не успевших сжаться ног. Добрался, стиснул мягкий бугорок. Майя взбрыкнула, забрала губы.

– Не надо! – попыталась убрать пойманную ладонь, но я уже неподвижно позиционировался.

Мы замерли. Всё складывалось навязчиво, глупо и неправдоподобно. Но отступить уже нельзя – будет ещё хуже. Что ей тогда сказать: извини за настырность, не хотел тебя обидеть, больше такого не повториться? Бред!

Скользнул взглядом по иконе в красном углу – Иисус осуждающе смотрел на меня: «И если правая твоя рука соблазняет тебя…». Не отступлюсь! Если не согрешу блудом, придётся грешить помыслами.

Помогай мне Гайдн!

Дух великого композитора услышал. После некоторой паузы в колонках порывисто запели скрипичные аккорды. Утопающему подавалась очередная соломинка.

– Началась знаменитая «Прощальная симфония», – с придыхом зашептал Майе в ушко, легоньким шевелением высвобождая зажатую руку для решительного наступления. – Название она получила благодаря финалу…

Легонечко (чтоб не спугнуть), просунул вспотевшую ладонь, раздвигая упрямые бедра. Тронул лобок. Опустился ниже, развёл пальцы, принялся гладить указательным и безымянным по краям, а средний вдавил, ощущая горячую упругость.

Майя вздрогнула, напряглась. Молчала.

– Во время исполнения музыканты один за другим покидают сцену…

Натиск и напор!

– Так Гайдн намекнул, что…

Не отпуская лобка, лишь немного подав руку вверх, поддел большим пальцем резинку, оттянул.

– … музыканты заждались отъезда из летнего поместья…

Напор!

Изловчился, запустил скрюченный мизинец в оттянутый зазор, а потом, рывком – всю кисть!

Там было горячо, кудряво, чуть влажно…

Майя ахнула, отмахнулась локтем – в самый раз мне под рёбра, да так – едва с дивана не слетел. Удержала рука, запутавшаяся в её трусах.

Девушка брезгливо вырвала бесстыдную, отскочила на край дивана.

– Я же просила – не надо! – сказала, как отрезала.

Отвернулась.

– Прости… – покаянно извинился я, понимая, что она и вправду обиделась.

Майя обтянула юбку на колени. Молчала. Смотрела в бок, на иконостас. Иисус ей одобрительно подмигнул.


Струнный квартет запиликал Adagio. Мой пыл остывал, эндорфин выветривался, Демон обиженно сопел.

– Больше так не делай! – подала голос Майя. – Терпеть не могу навязчивых приставал. Я сама решу, ЧТО и КОГДА нам можно.

– Да…

– Я заметила, какие ты книжки читаешь, – кивнула на раскрытый «Дневник обольстителя». – И твоё желание меня опоить – тоже. Запомни, на меня ЭТО не действует! Не так воспитана.

Я молчал. Все слова сказаны, что сделано – то сделано. Уже не рад был дурному начинанию. Не действуют Юркины рецепты на Майю. Тогда зачем дурью маяться?

Надо же – какое подходящее имя.

Будто разгадав мои сомнения, Майя примирительно улыбнулась.

– Давай забудем. Я тебя даже понимаю… Но рано нам в зажималки играть. Повстречаемся годик, а там посмотрим. Иди ко мне, – хлопнула ладошкой по дивану подле себя.

Годик?!!

Но ослушаться не посмел. Подошёл, примостился с краю. Майя придвинулась, обняла за плечи – как мама непослушного ребёнка, который повинился и больше не станет шкодничать.

– У меня таких отношений ни с кем не было, – сказала доверительно Майя. – Другого б давно отшила, а тебя прощаю. Только, больше так не делай.

Я молча кивнул. На душе скверно: выходит – не я девушку раскручивал по старинным рецептам, а она разрешила немного баловства. И от того понимания будто трещинка пошла: так, как раньше, Майю уже не хотел. Лучше бы она обиделась, когда в трусы полез, дала пощёчину, разрыдалась, убежала – кинулся бы за ней просить прощения! Однако этот холодный расчётливый тон, покровительство и отпущение грехов! Не нужно оно мне.


Ни пить, ни обниматься больше не хотелось.

Мы смирно, бесполо посвиданьичали ещё полчаса, дослушали «Прощальную симфонию», обговорили переворот в Москве, цены у кооператоров, её завтрашний отъезд.

Майя настояла, чтобы я домой её не проводил, завтра к автобусу тоже – она самостоятельная. Я и не рвался.

Ушла. Правая рука пахла женщиной. Ныло внизу живота. На душе пусто: ни любви, ни желания. Лишь усталость.

Недовольный Демон шепнул, что я мог бы обездвижить Майю, навести морок, заставить, если не исполнять мои желания, то не противиться им. Да только, не стало бы то победой.

Плюхнулся на диван, открыл наугад Кьеркегора: «Надо обладать терпением и покоряться обстоятельствам – это главные условия успеха в погоне за наслаждением…».

Образ Майи уже не вязался с наслаждением. Хорошо, что завтра она уедет.


Глава третья


Конец августа – сентябрь 1991, Городок

После Майиного отъезда скучать не пришлось. В Городке началась буффонада, которая эхом докатилась из Киева.

Учителей, в том числе и меня, собрали в школе, довели новые столичные директивы: украинская школа сбросила диктат КПСС и отныне запрещено проповедовать коммунистическую идеологию, особенно на уроках истории. А ещё к нам направили нового директора, призванного бдеть за исполнением этих директив.

Я плюнул через левое плечо, изобразил древнегреческого идиота. Меня больше заботили проблемы медиевистики к осенней сессии в институте и количество купонов, выданных в сентябре вместе с зарплатой. Отныне любая значимая покупка без них стала невозможной.

О Майе если и вспоминал, то с чувством вины и обиды. Вины – из-за дурного поведения, раззадоренного Юркиными подначками, а обиды – что простила меня, словно ребёнка капризного.

Перебирая в памяти пазлы нашего неудачного свидания, складывая их, зло распорашивая, понимал: предстаю в той нелепой картине жалким просителем, а не брутальным самцом, которым хотел казаться.

Лучше бы она меня не прощала.


Наведалась Майя в Городок через месяц, на выходные, четырнадцатого сентября. О том узнал лишь на второй день, в воскресенье, когда обратно собралась уезжать.

Позвонила: совсем не властно, с девичьим придыханием залепетала о киевских новостях, о том, как скучала, что хочет меня увидеть, предложила встретиться возле автостанции.

Я молча выслушал, дивясь разительной перемене. Хотел трусливо отказаться, сославшись на придуманную занятость, но не смог, пообещал и пошел. Считая себя порядочны, или желая таким казаться, я не мог не пойти, после того, что между нами БЫЛО. Стыдно вспомнить, что между нами было.

Я пошёл. Цветы купил. Выходило, что теперь она моя девушка. По дороге всё думал: почему Майя так переменилась и почему она моя девушка?


Юрка ещё раньше пытался мне растолковать о возможном развитии наших отношений, когда, в конце августа, после Майиного отъезда, заглянул проведать. Не терпелось своднику узнать о моих мытарствах.

– Ну что? – спросил Юрка, когда мы закрылись в келье, подальше от маминых ушей.

Я не ответил. Принялся сгребать со стола книги.

– Видимо – ничего, – заключил Юрка. – Долго над ответом думаешь.

Я молчал.

– Ты ей про Гегеля рассказывал?

– Про Гайдна.

– Один чегевара! Эх! Пропала наливочка! Лучше б я под неё кого осчастливил, – завёлся Юрка. – Чего ты на той мальвине зациклился?

– Сам же свёл…

– Свёл-развёл! Я тебя познакомил, чтобы не смотреть на твой кислый портрет! – отчитывал Юрка. – Знаешь, как им, недотрогам, хочется, но – нельзя. Мне одна рассказывала…

– Хватит! И так тошно, – огрызнулся я, швырнул собранные книги. Те обиженно трепыхнули, свалились на пол.

Юрка замолк на полуслове. Я с девушками нерешительный, но в ухо могу заехать.

– Натиск и напор пробовал? – спросил боязливо.

– Пробовал.

– Слабо пробовал… У тебя наливочки не осталось?

– Полбутылки.

– Неси остатки! Помянём твою загубленную юность.

Я присел, неторопливо собрал книги, аккуратно сложил на табурет. Лишь затем вынул из тумбочки недопитую бутылку, выставил на стол, достал конфеты, две рюмки. Отвернулся от натюрморта – один вид былого пиршества навевал грусть.

Юрка ожил, загреб бутылку, плеснул по-полной.

– Ну, чтобы стоял, и были! – сказал торжественно. Опрокинул одним махом, блаженно поморщился.

Я неспешно выпил, отставил рюмку, вылупился на довольную рожу профессора девичьих наук.

– У вас вообще НИЧЕГО не было? – осторожно спросил Юрка.

Боится праведного гнева. Зря. От выпитой наливки горячая волна разлилась по телу, умиротворила, настроила на философский лад.

– Чуть, – признался я.

– Что – чуть?

– Обнялись.

– А потом? – Юркины глаза заблестели.

– А потом она сказала: «Нет!».

Юрка сочувственно посмотрел на меня, как на больного. Покачал головой.

– Если б мужики после первого бабского «нет» отступали, то на земле давно б тараканы хозяйничали.

Взял бутылку, разлил по второй. Мы молча выпили.

– Что дальше? Не по пути и жмут сандалии?

– Не уверен… – хмель ударил мне в голову, потянуло на откровения. – Ты же знаешь, я пустозвонок не люблю. А эта – не такая.

– Все одинаковы, только дают по-разному, – вставил Юрка избитую банальность.

– Для меня это – не главное. Не самое главное. Больше хочется, ну… Чтобы смотрела заворожено, каждое слово ловила…

– Да-а, ты – цветок нежный, – перебил Юрка, не желая вникать в слюнявые бредни. – А я всё знаю. Знаю! Это из-за той малолетки ты меня выгнал?

– Когда? – не понял я, ещё витая в мечтах об идеальной любовнице.

– Когда ты болел. Помнишь? А я проведать пришёл. Как друг, пришёл. А ты притворился, что умираешь. Её ждал.

– Не помню, – соврал я.

– Да ладно, – отмахнулся Юрка. Покосился на опустевшую бутылку. – Больше нет?

– Откуда. Я ж у тебя одолжил… Так вот, чувствую – Майя хочет встречаться со мной. Но почему ломается?

– Мало ли, что у бабы может быть. Месяцы, например.

– Не было!

– Откуда знаешь? – сощурился Юрка.

– Не важно. Знаю.

– Ну… Баба противиться по разным причинам. Первое: ты ей не нравишься, – загнул палец. – Может быть?

– Не знаю.

– Не может. Ты ей сразу понравился. Такие цацы запросто встречаться не станут, тем более – приходить в гости. Второе: чтобы набить себе цену, – загнул второй. – Вот! Уже горячее. А?

– Предположим.

– Третье… – глянул хитро, цапнул следующий палец. – Третье – проверить серьёзность кавалера.

– Куда уж больше!

– Э, нет! Бабы – хуже КГБ. Она ещё долго тебе мозги будет пудрить.

– И чего?

– А того. Второе и третье: она набивает цену, плюс – проверяет серьёзность намерений. Что из этого следует?.. – Юрка сделал паузу, поднял указательный палец. – Она готовит нашего Эдмона себе в мужья. Вот!

– Ну ты и загнул! Она только школу закончила. Первый курс в университете…

– Остынь, Эдмон. Сам говорил, что девочка умная, из хорошей семьи. А они, умные, из хороших семей – знаешь, какие проныры.

– На кой я ей сдался? – Тоже перспективного жениха нашёл!

– Э… Думаешь, она за месяц твою подноготную не выведала? Баб не знаешь! – Юрка выпростал руку, опять принялся загибать пальцы.

– Во-первых, ты не из работяг. Из интеллигенции. Разные там: «Разрешите», «Пожалуйста», а не по морде с бодуна, как у нас принято. Так?

– Как сказать.

– Во-вторых – ты в райкоме Комсомола. Кандидат в партийные члены. Дальше – по партийной работе…

– Комсомол, того – тю-тю. Не будет Комсомола. И Партии. Слышал, что в Киеве твориться?

– Ещё посмотрим… Ладно, это не в счёт, – согласился Юрка. – Дальше: учёный, школа спортивная, институт. Учительствуешь. Директором школы станешь.

– Прям Нострадамус!

– Но и это не главное… – актерская пауза. – Главная твоя ценность – дядька Борис.

– Он причём?

– Дядя притом, что с твоей головой и таким дядей ты далеко пойдёшь. Сам выскочишь из нашего захолустья, да пиявку за собой вытянешь, которая присосётся. Майя давно рассчитала, и мылиться на роль пиявки. Понял?

– Ты загнул! Да у нас, может, ничего не будет. В Киеве, в университете столько парней, перспективных, любых.

– Кавалеров много – женихов мало, – как говорит моя маман. На киевских есть киевские. А тут – готовый жених, к тому же молодой и красивый, как Ален Делон. Не целованный, не балованный.

– Ага! Только слухи утихли. Помнишь, что обо мне болтали?

– Ну, во-первых – не зря болтали. А во-вторых – поболтали и забыли. Лишь дурни верят слухам, а у Майки семейка, видно, не дураки: мать в Белом доме работает, живут в высотке на площади.

– Ты откуда знаешь?

– Я всё знаю, – загадочно сказал Юрка. – Так вот, она хочет тебя заарканить, чтобы подготовить мужа. Не удивлюсь, если уже с маман о тебе говорила.

– Хочет она – не хочет! – огрызнулся я. – А меня спросили? Я что – кукла? Тем более, если б она хотела заарканить, как ты брешешь, то…

– Дурень, – заключил Юрка, поднимаясь с дивана. – В этом и есть непонятная бабская логика. Пойду я. Не серчай, давай краба, – протянул руку.

Мы попрощались. Уже в дверях Юрка оглянулся:

– Вот увидишь – женишься на Майке.


15 сентября 1991, Городок

Вспоминая разговор, шёл к автостанции. Душа щемила: неужели Юрка прав? Если она и на этот раз будет принцессу на горошине изображать – бегать не собираюсь. Больше не пойду.

Майю увидел на скамеечке возле входа в облезлое здание местного вокзала: беленькая блузка, чёрная юбка, косичка с красной лентой. Сердце йокнуло – ему не всё равно.

Майя тоже меня заметила, помахала рукой, улыбнулась. Вспорхнула, пошла навстречу, не отводила радостных глаз.

– Привет!

Я кивнул, подал гвоздики.

– Спасибо! – сказала Майя, нюхнула, сморщила носик. Видно, цветы ей не понравились.

Подняла на меня глаза:

– Ты чего?

– Ничего. Всё хорошо.

– У тебя такой вид…

– Не ожидал столь бурной реакции на свою персону, – попробовал отшутиться книжными словами, но вышло глупо.

– Я так скучала! – Майя взяла меня за руку. – Пошли к речке, поговорим. Столько новостей!

Упираться не стал – на нас зыркали прохожие. В Городке, где все всех знают, завтра муха превратится в слона и обрастет такими подробностями – сам не поверишь.

«Уже матери не боится…» – шепнул рассудительный Гном.

Мы спустились к речке, нашли потаённое место с отполированным попами бревном, приспособленным влюбленными под место свиданий. Летними вечерами по берегам людно, в каждом кустике шепот и ёрзанье, а сейчас лишь отдаленно шуршала дорога, да гремел под грузовиками раздолбанный мост.

– Я так скучала! Киев, будто муравейник: все копошатся, куда-то бегут. Мы с соседками по комнате на демонстрации ходили, – щебетала Майя. – А перед сном я читаю, потом о тебе думаю: вспоминаю наше лето, танцплощадку.

Я не ответил. Сгреб пучок опавших листьев, протер бревно. Умостился на край. Майя села рядом.

– Что у тебя случилось? В наш прощальный день таким не был.

– Ты тоже.

Майя покачала головой:

– Обиделся? Да?

Я молчал, напыщенный и глупый. Злился на Юрку, и на себя, поверившего.

– Это я, как… – виновато буркнул под нос, пытаясь выбрать подходящее слово. Излюбленное мамино: «кобель» – было не к месту. А ещё пробовал связать воедино Юркины предположения, Майину неподдельную радость и свои догадки.

– Пустое! – оживилась Майя. – Мы обсудили и закрыли тему. Больше так не делай. Я сама дам понять, когда готова. Договорились?

Я кивнул с облегчением. Обнял, притиснул хрупкое девичье плечико: пахнет весною. Умеют женщины нами вертеть – прав Юрка. А в остальном – гад! Он же Майю не знает, со своей колокольни судит. Меньше надо секретничать.

– Рассказывай новости, – поцеловал Майю в макушку.

Девушка почувствовала перемену, прижалась теснее, защебетала:

– В Киеве так интересно! После принятия Акта незалежності, люди на улицы вышли. Первую неделю занятий не было. Мы ходили на демонстрации, кричали речёвки, потом на поднятие украинского флага к Верховной раде ходили. Тоже кричали. Аж охрипла.

– Весело у вас.

– Я же говорю… Площадь Октябрьской революции переименовали в Площадь Независимости – они называют её Майдан. Памятник Ленину обрисовали. Сейчас модно на украинском говорить. И русских нужно ругать.

– За что?

– За всё! Что мы их кормили столько лет. Что Петр Первый – кат украинского народа…

– Кто? – Чудно историку такое слушать.

– Кат, – повторила Майя, как на уроке. – Это такой плохой человек, который всех мучит.

– Интересно. А кто тогда Мазепа?

– Герой. Нам рассказывали…

– Страшно, аж жуть!

– Ты что, против независимости? За коммунистов? – недовольно спросила Майя. – Ну да! Ты же комсомольский вожак!

– Я ни за кого.

– Так не бывает. Все за кого-то.

– Я – идиот.

– Кто? – Майя с опаской посмотрела на меня.

– Идиотэс. Древнегреческий. Так называли людей, которые не участвовали в собраниях и прочих сходнях.

– Вроде князя Мышкина.

– Вроде. Только он безобидный, а я – опасный. Если достанут.

– Прямо-таки опасный… Слышали бы тебя наши ребята на курсе, патриоты.

– Я тоже патриот. Моя любимая страна – Леанда. Всё, что вне её – лишь декорации.

– Какая страна? – удивлённо спросила Майя. – У тебя одни загадки.

– Я так… Что там ещё?

– Обменные пункты пооткрывали, можно доллары американские купить. Ты видел доллары?

– Не видел.

– Я тоже. И казино – как в Лас-Вегасе.

– Пусть играют… – я сдвинул руку с Майиного плеча на лопатку, легонечко запустил под мышку, чтобы чувствовать пальцами опуклость девичьей грудки. – Не будем о ерунде, давай о главном. Как учёба, как устроилась в общежитии?

Майя придвинулась, руку мою допустила, не противилась. Особо не таясь, охватил ладонью упругий конус, заиграл пальцами, чуть продавливая плотную чашечку.

– Нормально устроилась, – с придыхом заворковала Майя, чертя указательным пальчиком на моём колене крестики-нолики. – Сначала, после посвящения в студенты, у нас неделю занятий не было – на митинги ходили.

– Ты уже рассказывала.

– Мы много раз ходили. А ещё…

Девушка защебетала, однако мысли мои были далеко от киевских новостей – всецело в левой руке, в кончиках пальцев, которые всё откровеннее сжимали Майину грудь.

– Да… А ты знаешь, что декан нашего факультета – из Городка? – Майя отстранилась, посмотрела на меня. Осязающая рука, лишенная упругой прелести, обиженно повисла.

Я кивнул.

– Это – твой родной дядя?

– Мамин брат. А ты раньше не знала?

– Мама говорила, что декан факультета, на котором буду учиться – наш земляк. Но ты не думай, я сама поступала!

– Не думаю.

– И ещё: маме донесли, что я с тобой встречаюсь. И она… согласна. Теперь можно не прятаться, – Майя потянулась, поцеловала меня в щёку.

«Вот почему не таилась на автостанции…» – шепнул Гном.

Однако я не хотел притягивать надуманные страхи. К тому же крестики-нолики, выписываемые девичьим пальчиком на моём колене, привели к такой сладкой истоме, что доведись сейчас привстать – случится конфуз.


Два часа до отправления автобуса мы проговорили о киевской жизни, невиданных переменах.

Но для меня, осязающего, Майин лепет служил лишь фоном, под который заскучавшие руки пустились в неспешный путь по недозволенным ранее девичьим тайнам.

Майя уже не прятала губы, не убирала мои руки, стала ласковой, податливой. В тот миг казалось: никаких других девушек мне не нужно, потому что бывшие до неё – лишь сон, а всё, что будет – лишь она, желанная, с весенним запахом волос и легчайшим пушком на бархатистой внутренней стороне бедра.

Мы договорились встретится в Киеве, куда приеду в ноябре на сессию в институт.

Когда шли к автостанции, Майя вспомнила, что забыла цветы. Возвращаться не стали, не было времени; да и гвоздики ей совершенно не нравятся – призналась девушка. Я не обиделся. Я парил в блаженных эмпиреях и не мог поверить, что у нас СЛОЖИЛОСЬ, что в Киеве мы увидимся и, возможно, с поправкой на сегодняшнее свидание, встречи обретут единственно верное продолжение.

Я боялся об этом думать, чтобы не сглазить, но раздразнённый Демон не слушал, навевал непристойные живые картинки, от которых сладко млело в животе.

Возле автобуса, не обращая внимания на любопытных отъезжающих, Майя не таилась, не разрывала рук, как бы заявляла: «Да! это мой парень! Он занят!». А когда заходила в салон, повисла на нижней ступеньке, обняла меня за шею и поцеловала в губы.

Я совсем обалдел от девичьей смелости – меня ещё никто никогда не обнимал ТАК, при людях!

Заколдованный невозможной реальностью, ещё чувствуя на губах вкус девичьих губ, я видел, как на экране автобусных окон Майя пробирается тесным проходом, садится, а затем посылает воздушные поцелуи сквозь запылённое стекло, которое превращает её в иллюзию, обрамляет золотым ореолом из листьев отражённого клена.


Глава четвертая


Сентябрь – октябрь 1991, Городок

Столичная кутерьма докатывалась до наших окраин, внесла разлад в размеренную провинциальную жизнь.

В начале октября собрали бюро райкома Комсомола, в которое входил и я. Первый секретарь со скорбным лицом озвучил: на Чрезвычайном съезде ВЛКСМ постановили, что Комсомол выполнил историческую задачу и прекращает существование, а его преемниками станут республиканские союзы молодёжи.

Все о том слышали из телевизора, потому не очень удивись. Будем свой национально-сознательный Комсомол строить – молодёжь стране нужна. Оказалось – не нужна. Из Киева пришла директива, что после запрета КПСС, смысла в существовании её «младшего брата» нет.

Функционеры обмерли, запричитали, но мне было всё равно. Я тяготился комсомольскими заседаниями, вечной говорильней о членских взносах и агитации безразличной молодёжи, для которой проблема субботней выпивки была неизмеримо важнее проблем мировой революции. К тому же, попал я в райком случайно, заплатив несоразмерную цену, после чего, видимо, и стал убежденным идиотом.


Через некоторое время двухцветным флагом накрылось пионерское Прекрасное далёко.

Новый директор школы, присланный из области в начале учебного года, в вышиванке, с лицом показушного незалежника, ещё в сентябре негодовал по поводу оформления кабинета истории, а особенно – пионерской комнаты. Распорядился портреты Ленина убрать и повесить «наше всё» – Тараса Григорьевича. А тот в одном экземпляре, в кабинете украинского языка. Я распоряжение игнорировал, впоследствии чего был оплеван в порыве справедливого гнева. Пришлось вести уроки «под гвоздём», так как «нашего всего» не хватило на всех.

Хуже вышло с пионерской комнатой, со стен которой я отказался снять портреты пионеров-героев (не за идею, поскольку мирских идей не имел – назло директору). Узнав о моём упорстве, тот пригрозил комнату, как рассадник крамолы, у меня отобрать, содержимое выбросить, а там устроить кабинет народоведения. И закрепить за ним учителя истории, но не меня, потому как горе-педагогу с комуняцкими убеждениям, отравителю неокрепших детских душ, нет места в национальной школе.

Наведя шороху, новая метла успокоилась, озаботилась иными проблемами. Однако прозорливая Змея нашёптывала, что меня в покое не оставят. Потому приходилось думать не только о встрече с Майей и Юркиных пророчествах, но и о поисках новой работы.

Так прошёл сентябрь, в конце которого я вбил очередной гвоздь в гроб школьной карьеры – концерт ко Дню учителя подготовил на русском, за что был предан анафеме в виде прерывания выступления клокотанием директорского гнева. Я обиделся, нехорошее подумал о директоре, за что получил нагоняй от мамы.


Третий, последний гвоздь, я вбил размашисто, с фанатизмом обречённого. Спустя месяц после самороспуска районного Комсомола, на педсовете начальственный поборник независимости, торжествуя заявил: бывшая Всесоюзная пионерская организация имени Ленина, она же Федерация детских организаций Украины, окончательно прекратила существование.

– А ви, Эльдаре Валентиновичу, – подчёркнуто вежливо обратился ко мне «вышиваный», – завтра організуйте старших школярів і приберіть в кабінеті номер дев’ятнадцять. МОТЛОХ віднесіть у підвал. Ви зрозуміли? – уставился на меня директор. – До речі, посада старшого піонерського вожатого теж скасовується.

Я кивнул. Кабинетом он, видимо, назвал пионерскую комнату, боясь осквернить язык.

– Тільки без фокусів, Єльдаре Валентиновичу. Я начуваний про вашу поведінку і відносини з учнями, вірніше – з ученицями…

Донесли. Очевидно учительница математики – Физичкина подруга. Два года прошло, а помнит. Говорил Юрка, что нет подлее обиженной женщины.

– Іване Петровичу, – продолжал директор, обращаясь к завхозу, – принесений МОТЛОХ зняти з обліку і знищити! Зараз такого добра навалом. В кожній школі прибиратимуть. Та що у школах – по всій країні! – выдержал паузу, повернулся к учительнице украинского языка:

– Маріє Василівно, приймете звільнений від сміття кабінет.

Та закивала седой головой.

– Після прибирання віддасте ключі Марії Василівні, – директор уставился на меня.

Я безысходно опустил глаза. Пару молодых педагогов загоготали, кто постарше – качали головами, перешёптывались.

Я молчал. И сожалел. Как молчат и сожалеют при известии о смерти лично не знакомого, но достойного человека. Так мой покойный отец молчал и сожалел, узнав о смерти Высоцкого.

Теперь умирала целая Эпоха. Обитая в своём книжном мире, я пропускал мимо ушей совковый энтузиазм, слюнявого Брежнева и глупые партийные здравицы. Я ловил запретные «голоса» отцовской «Спидолой», слушал джаз со скрипучих лент, бренчал на гитаре «поручика Голицына» и хвастал потёртыми джинсами, купленными на базаре втридорога. Я не был идейным комсомольцем и мечтал хоть глазочком заглянуть за «железный занавес». Но чтобы так бесцеремонно мне указывали, как жить, во что верить! Так нагло рушили систему мироздания, в которой и Комсомол, и Пионерия занимали свои декоративные места? Дудки! Я был тем самым пионервожатым, который вязал галстук бывшим октябрятам: какие глазёнки на меня смотрели, какая радость в них светилась…

Директор заметил моё настроение, злорадно скривил губы, пустился в демагогию о ликвидации ещё одного осколка тоталитарного прошлого.

Под сердцем укололо раздражение, колыхнулась упругая волна – просыпалась Хранительница. Замельтешили образы, будто стёклышки в калейдоскопе, обратились шипастым каштановым кругляшом (здоровенным, чуть надтреснутым), который наливался в директорском горле, твердел, пучил иголки. Оставалось лишь выпустить Змею…

Я удержался, не отпустил (помня мамины запреты), встал и вышел. Оратор закашлялся, что-то проблеял вослед, но я не слушал. Решил отомстить по-другому.

Гном недовольно пробурчал, что после задуманного представления, места в этой школе мне не будет. Переживём! Пионеры не сдаются. Тем более – комсомольцы. Тем более – самодержавный правитель Леанды!

Вернулся в ободранную пионерскую. После угроз нового директора я ещё в сентябре упаковал остатки атрибутики в картонные ящики, а самое ценное перенес домой. Будто чувствовал.


Первый тревожный звоночек прозвучал прошлой осенью, в девяностом, когда на слете пионеров в «Артеке» Всесоюзная пионерская организация самораспустилась, а на её руинах образовали Союз пионерских организаций СССР. У нас – подобный Союз, только Украины.

Вместо пионерских значков в методическом отделе предложили новые – семицветные сопли с аббревиатурой СПОУ и такие же галстуки. Однако посовещался с ребятами и решил отказаться – пионеры мы, а не споунисты.

Перешли на подпольное положение, как Молодогвардейцы при фашистах. Не все – лишь наш боевой актив: девять ребят и тринадцать девчонок, сплочённых походами, «Зарницами» и пионерскими лагерями. Остальным школярам претила любая организация, потому развал ещё одной приняли с одобрительным наплевательством.

На День Пионерии в этом году, девятнадцатого мая, активисты пришли в школу в парадной форме. Назло буржуям! – как сказал председатель совета дружины Сашка Раденко. Мои пионеры верили светлой детской верой в Прекрасное далеко, Алису и миелофон – я не отговаривал. Очарованный их мечтой, я тоже поверил, даже чувствовал гибельный азарт в нарушении моды на жёлто-голубые цвета.

Тогда фурор произвели знатный. Сознательные, из молодых учителей, принялись стыдить пионерок, но после разговора со мной и обещания разукрасить их лица в цвета национального флага – поостыли.

Бывший директор школы, узнав о перепалке, ничего не сказал при учителях. Лишь потом, с глазу на глаз предупредил, что осторожнее надо с ЭТИМИ – времена сейчас смутные настают, люди гнилые к власти рвутся, не наши люди.

После того случая активисты пионерскую атрибутику по домам разобрали: горнисты – горны, барабанщики – барабаны. Я забрал флаг пионерской дружины и документы.

Так равнодушный идиот обратился убеждённым пионером.


Конец октября 1991, Городок

Настал час собирать камни. После совещания я позвал Сашку, он всех наших кликнул. Передал им слова «вышиваного», что пионерии больше нет, как и уродца – СПОУ, что комнату отдают укрмове, а имущество нужно снести в подвал. Особенно жалели пионеры за комнатой – штабом подпольщиков, где мы собирались после уроков.

Рассказал ребятам о задуманной мести: устроить завтра торжественные похороны пионерской дружины школы. Предупредил, что наша выходка грозит неприятностями, особенно с новым директором. Каждый может отказаться. Никто не отказался.

На следующий день добровольцы пришли раньше. Принесли из дому парадную форму, запрятали в пионерской. На большой перемене мальчишки из фанеры гробик сколотили, обтянули красной скатертью. Навалили туда вымпелов, ленточек, наглядной агитации, прикрыли флагами отрядов, сверху примостили горн и барабан.

Директор в школе отсутствовал – поехал в Житомир на совещание, как мне Химичка доложила.

На предпоследний урок не пошли. Потайными маршрутами пробрались в пионерскую комнату. Переоделись в парадную форму: девчонки – в белых бантах, пришпиленных к пилоткам, в белых гольфах, пионерских юбочках; ребята – в форменных рубашках, чёрных брюках. Я обрядился в мундир старшего пионерского вожатого, с двумя большими звёздами на левом рукаве над шевроном. И все в красных галстуках – это святое!


Вышли во двор школы, вынесли гроб. Построились установленным порядком: знаменосец и сопровождающие заняли место по левому флангу, чтоб затем внести знамя; за ними барабанщик и горнист; председатель совета дружины – справа. Я стал лицом к строю. Между нами поставили гроб. Ждали окончания урока и начала представления. Командовать парадом буду я.

Прозвенел звонок на вторую большую перемену. Сначала малыши, а затем и старшие высыпали во двор школы. Погода стояла тёплая – последние дни затянувшегося бабьего лета, которые грех проводить в затхлых классах.

Заприметив посреди школьного двора выряженных пионеров, построенных в две шеренги, школяры удивлённо замирали. После недолгого замешательства, орава бросилась к нам, окружила плотным кольцом.

Особенно всех интересовал красный гроб. Самые резвые подскакивали, пытались разглядеть таинственного покойника, стукнуть в барабан, заговорить с пионерами. Однако, соблюдая договорённость, те замерли безмолвными манекенами.

Зрители прибывали. Оповещённые о невиданном представлении, из классов выползли последние тихони, повторялы и списыватели. Подтянулись учителя. Расположились за спинами ребят, зыркали на пионеров, на гроб.

– Що це за спектакль? – растолкав первые ряды, ко мне пробирался завуч – друг директора и местный незалежнык, прозванный Осычкой. Кличку он заслужил, рассказав на уроке украинской литературы об очередной жертве більшовицького режиму.

– Хто дозволив? – возопил Осычка, не наблюдая ожидаемой реакции. – Це українська національна школа, а не філія совка! Я доповім Маркіяну Даниловичу! Це ваша остання комуняцька витівка! Діти, розійдіться!

Ребята в строю напряженно замерли, ожидали моей команды.

Кивнул Сашке, тот горнисту. Блескучий горн взметнулся вверх, трепыхнул флажком. Над школьным двором прокатился пионерский сигнал «Сбора», заглушил вопли Осычки. Зрители затихли. Представление началось.

Сашка шагнул вперёд, вполоборота повернулся к строю:

– Дружина! Равняйсь! Смирно! Председателю совета отряда сдать рапорт! – скомандовал ломающимся голосом.

Из строя выступила отрядная – Алёнка, повернулась к Сашке, первой вскинула руку в пионерском салюте, выгибая ладошку вверх, как учил.

– Товарищ председатель совета дружины! – прозвенел в заворожённой тишине голос девочки. – Первый, и единственный, отряд на торжественную линейку в полном составе построен. Председатель совета отряда Линник Алёна.

– Стать в строй! Вольно! – ответил Сашка. Подождал, пока Алёнка займёт положенное место. Глянул на меня с тревогой – как, мол? Моргнул ему в ответ – прорвёмся!

Зрители молчали. Даже малышня из первого класса. Даже Осычка.

– Дружина! Равняйсь! Смирно! – опять скомандовал Сашка. Чеканным шагом подошёл ко мне. Вскинул салют.

Я отсалютовал в ответ – рука дрожала. Понимал, что ступил далеко и назад дороги нет.

– Товарищ старший пионерский вожатый! – рапортовал Сашка. Голос уже окреп, не ломался. – Пионерская дружина Городецкой средней школы номер два, имени Вали Котика, на торжественную линейку, посвящённую прощанию с Прекрасным далеко, построена. Председатель совета дружины Раденко Александр.

Закончив рапорт, не опуская салюта, шагнул, стал от меня слева, повернулся к строю.

Теперь мой выход. Приосанился, расправил плечи, набрал полную грудь:

– Дружина! Под знамя пионерской дружины Городецкой средней школы номер два, имени Вали Котика, – смирно! Равнение на знамя!

Вскинулись в салюте руки пионеров – лица суровые, взрослые. У девочек глаза влажные. Хоть бы не расплакались.

Затрубил горн, забил барабан! Знаменосец в сопровождении двух ассистентов, перевязанных красными лентами, шагнул с левого фланга, пошёл перед строем. Головки поворачивались во след, провожая.

– Дружина, вольно! – скомандовал я, когда знаменосец занял положенное место. – Торжественную линейку, посвящённую прощанию с Прекрасным далеко, объявляю открытой!

Прозвенел звонок, однако никто не собирался уходить. Даже учителя. Осычка, было, дёрнулся, гневливо скривил рот, но ничего не сказал – будет повод присовокупить ко всем моим грехам ещё и сорванные уроки.

Я выдержал паузу, обвёл взглядом стойких оловянных солдатиков – последних романтиков уходящей эпохи, которые свято верили в свою правоту и пошли до конца. Как жаль будет их оставлять! Не сомневался, что после сегодняшней выходки меня уволят. Вчера пионерочки со слезами на глазах обещали перейти за мной в другую школу, но вряд ли меня и туда возьмут.

Впрочем, уже было без разницы. Теперь сам верил в то, что собирался сделать.

Окинул строй, учеников, учителей. На меня смотрели: презрительно, любопытно, восхищённо.

– Товарищи пионеры… – начал хрипло. Только бы не перепутать лукавые слова, которые писал и учил до утра. Такую же речь я мог состряпать о богоизбранном народе, безуспешно мечтавшем о независимости со времён Трипольской культуры, или о подлых марсианах, напавших на Лондон. Однако сегодняшний митинг предполагал иную тему, патетическую, заслуженную ребятами, а потому единственно верную.

– Товарищи пионеры! В связи с событиями августа-сентября в столице нашей родины – Москве, а также в столице советской Украины – Киеве, Коммунистическая партия Советского Союза и её верный соратник – Комсомол, прекратили существование. Центральными органами республики принято решение ликвидировать пионерские организации школ. Исполняя его, как старший пионер Городецкой средней школы номер два, объявляю о самороспуске Пионерскойдружины имени Вали Котика. Сегодня мы её хороним.

Школьный двор замер. Мои слова, отражённые от стен, эхом разбивали тишину. Взглянул на пионеров: девчонки шмыгали носами, ребята пригорюнились, но держаться.

– Товарищи пионеры! – перевёл дыхание. – Я горжусь вами! Я горжусь, что в этот тяжёлый час вы остались верны обещанию и законам пионеров, светлой памяти пионеров-героев, которые отдали детские жизни за нашу Советскую родину. На своём примере вы показали, каким может быть Совершенный человек из далёкого светлого будущего. Будущего, о котором испокон веков мечтали лучшие люди нашей цивилизации. Вы – носители и живое воплощение самых великих, самых светлых, самых прекрасных и, к сожалению, не сбывшихся мечтаний. Вы – как одинокие выжившие атланты после исчезновения Атлантиды.

В горле запершило. Я всё больше верил придуманным словам. Не хватало расплакаться на глазах ухмылявшегося Осычки, который с презрением уставился на меня. Ещё немного.

– Дорогие мои соратники! Нашу родину ждут тяжёлые испытания, но я верю, что вы пройдёте их с честью, не превратитесь в спекулянтов, воров и буржуев. Храните красный галстук, как частицу нашего светлого прошлого, которое будет озарять всю жизнь. Преклоняюсь пред вами, как перед самыми истинными земными праведниками. Верю, что настанет день, когда наша родина и наша пионерия возродиться, назло всем врагам!

Получайте, буржуи, – подумал я, переводя дыхание и глумливо подмигнув Осычке. Вы сами сделали меня таким! А если рыпнетесь, то шипастый каштан придумаю вам уже не в горле, а в том вашем месте, которым директор не мог до ветру сходить после сорванного вечера ко Дню учителя. И Змею удерживать не стану. Нет, не стану… Кто в Леанду с мечом придёт – тот стыдной смертью подохнет.

Глянул на пионеров: ободрились, улыбаются, глаза не потухшие – решительные. Из меня вышел бы неплохой комиссар, если б сам в это верил…

– Дружина! Равняйсь! – Взметнул руку в салюте. Головки колыхнулись вправо. – Смирно! Пионер, к борьбе за дело Коммунистической партии Советского Союза, будь готов!

Руки пионеров вскинулись в ответном салюте:

– Всегда готов! – прозвенело над двором.

– Дружина, напра-во! Знамя в голову колонны!

Шеренга перестроилась: впереди стал знаменосец с ассистентами, за ними горнист и барабанщик. Двое замыкающих подхватили гробик.

– Шагом марш! – скомандовал, возглавляя дружину.

Горн затрубил «Походный марш», ударила барабанная дробь, колыхнулся флаг. Слаженными шагом двинулись на хозяйственный двор, где оставили гроб, а затем, через центральный вход – на улицу. Малышня, у которой закончились уроки, кинулась за нами.

Прохожие, отвыкнув от пионерских маршей, удивлённо озирались. Сигналили редкие автомобили.

– Кто шагает дружно в ряд? – задал речёвку Сашка.

Колонна откликнулась:

Пионерский наш отряд!

Дружные, весёлые, всегда мы тут как тут!

Пионеры ленинцы, ленинцы идут!

Промаршировали к центральной площади, к памятнику Ленину. Проходили мимо – отдали салют. Под звуки горна и барабана, с речёвками и песнями обошли Городок. Фурор произвели знатный – даже патрульные милиционеры заинтересовались. Но поскольку пионерскую символику официально не отменяли, а шествие имело мирный характер, нас отпустили.

К вечеру ребята устали. Сетовали, что влетит мне от директора, обещали не давать в обиду. Я им не сказал о написанном заявлении на расчёт, и другом, о том, что сегодняшнее пионерское мероприятие – моя инициатива и задумка, а бывшие пионеры здесь не виноваты, поскольку исполняли мои команды. Оба оставил Химичке, чтобы завтра передала директору.


Глава пятая


1 ноября 1991, Киев

Киев мало напоминал город-сказку моего детства. Возле автостанции смердело переполненным мусорным баком и гнилыми листьями.

Кинул сумку на плечо, направился к остановке. Знобкий ветер елозил по тротуару бумажные хлопья, трепал на столбах советскую агитацию, изрядно подпорченную сознательной молодёжью.

Листовки, налепленные во всевозможных местах, даже на дверях общественного туалета, зазывали участвовать в референдуме, голосовать за независимость Украины, которая, будучи европейским государством, кормит нищую Россию и прочие голодные республики.

«Станемо незалежними – заживемо як у Європі!» – гундосили похмельные ребята моих лет, обвязанные жёлто-голубыми лентами. Пытались сунуть в руки таблицы разнообразных благ, вывезенных из Украины. Я не брал, отмахивался. Злобные клоуны презрительно щурились, обзывали в спину «комсой». По всему выходило, что столичная кутерьма надолго и гораздо серьёзнее, чем кажется из городецкого захолустья.


С Майей встретился в день приезда. Закинул сумку к дядьке на квартиру, отметился на факультете и к ней, под университет. Дождался в скверике.

Пришла довольная, городская. За два месяца в Киеве наша местечковость отшелушилась вовсе, явив миру расчётливую столичную штучку, готовую бороться за место под солнцем. Майин вид, а особенно настрой, огорчил – не с такой девушкой свиданьичал на бревне возле речки.

Виду не подал, чмокнул в щёку. Пошли гулять Крещатиком. Я чаще отмалчивался, слушал Майино щебетание – куда пресным городецким новостям, до киевских, особо пряных.

На площади Октябрьской революции, сейчас – Майдане, ранее увиденное бродило, выдувало пузыри и пускало миазмы. От мраморной лестницы монумента до фонтана пространство заполняли восторженные граждане, с красно-чёрными флагами, песнями, смехом и живодёрскими призывами: комуняку – на гілляку!

Подошёл с Майей к одной стайке, послушал. Агитаторы предвещали благоденствие Незалежної України, в которой очень скоро будем жить. Осталось лишь отделиться от кацапов, и тогда из фонтана изольётся самогон, а вареники запрыгают в рот. Последнее сам додумал, даже озвучил, чем вызвал Майин удивлённый взгляд и недобрые прищуры сознательных.

Прошлись дальше, к монументу Октябрьской Революции, изукрашенному свастиками и звёздами. Мраморное подножие разило аммиаком. Здесь же, на ступенях, разместилась группа студентов, прогуливающих занятия под благовидным предлогом сбора подписей за решительное «Нет!» колбасе по два-двадцать, за которую нужно расплачиваться национальным достоинством.


Как выяснилось, Майя знала о моих пионерских проделках в Городке. Мать ей по телефону рассказала.

– Ты должен думать о будущем, а не заниматься ребячеством, – воспитывала девушка, когда мы в кооперативном кафе пили жутко дорогой индийский чай. – Что за кривляния и шутовские выходки? Ты что – идейный? Кому твои идеи нужны! Тем более – они расходятся с идеями большинства.

– Большинство – это те блаженные на площади Октябрьской революции, что гадят под монумент?

– Они тоже! Большинство – это народ, который хочет жить в своей стране! – отчеканила Майя. – А площади октябрьской революции больше нет! И не будет. Есть и будет Майдан Незалежності! Чем раньше ты поймёшь, тем лучше. Поверь, я добра желаю.

– Хорошо тебе мозги прочистили.

– Никто мне не чистил! Я приглядываюсь. Сейчас время такое, больших перемен и больших возможностей. Кто зацепиться – того вынесет. Вот, ребята наши, старшекурсники: кто в «Рух» пролез, кто на митингах агитирует, кто референдум готовит. Думаешь, они все идейные? Большинству начхать на референдум, и даже на независимость. Но они, в отличие от тебя, понимают, что новая страна – это новая власть, новые органы, новые люди. И в эти самые органы они пролезут, станут властью. А когда станут – в больших кооператоров превратятся. Но ещё лучше – данью их обложат. Те им платить будут.

– Откуда знаешь?

– Я – будущий экономист. Слушаю, о чём говорят в университете, в общежитии, – сказала Майя. – Ты умный парень, перспективный, как моя мама говорит. Нужно направить способности в нужное русло, а не маршировать с пионерами шутом гороховым.

– Вы уже с мамой меня обсуждали? – удивился я.

– Матери не всё равно, с кем её дочь встречается. Тем более, в Городке знают.

– У нас это быстро.

– Вот именно. Занимаясь ерундой, притом – опасной, ты не только себе вредишь, ты на меня тень бросаешь. И на мою семью.

Услышав о семье, поперхнулся, расплескал чай на затертую скатерть. Спиной почувствовал, как недовольно фыркнула продавщица за стойкой.

– Всё так серьёзно? – прокудахтал сквозь кашель.

Майя делово подала салфетку.

– Да. Серьёзно, – продолжила, вытирая стол. – В близких друзьях я хочу видеть достойного человека. И моя семья тоже.

– В близких? Это как?

Майя не ответила, отвернула голову к окну.

Юрка прав. Возле речки совсем другой казалась. Ту, простую, ласковую – почти любил.

– И вообще, нужно подумать о серьёзной мужской работе, – продолжила Майя, выдержав гордую паузу. – История тебя не накормит. В наше время она никому не нужна.

– Мне нужна…

– Как ребёнок! – перебила Майя, не желая слушать. – Поговорил бы с дядей – пусть тебе место в Киеве найдёт.

– Пока рано. Мать болеет, за ней присмотр нужен. И не хочу я ничем кроме истории заниматься.

– Зря, – разочаровано вздохнула Майя. – Ты где остановился в Киеве?

– У дядьки.

– У нашего декана?

– Да.

Помолчали. Майя смаковала чай. Я допил одним глотком нерасплесканные остатки.

– Хорошо тебе. Жить в Киеве есть где, дядя декан, – сказала Майя. В голосе проступили завистливые нотки. – Только сам бестолковый. А я думала подыскать тебе местечко в нашей общаге.

– Подыщи! – оживился я.

– Зачем?

– Чтобы вечером встречаться, ну… поговорить.

– Я вечерами к парам готовлюсь. К тому же, если найду, то у ребят на секции, в комнате на четверых – особо не уединишься…

Майя запнулась, внимательно рассмотрела дно пустого стакана.

– Лучше к себе приглашай, – сказала неуверенно, подняла глаза.

– Не знаю…

Это была возможность встретиться без свидетелей – сама просит.

– Надо с дядей поговорить. Ты придёшь?

– Если пригласишь.


После кафе прогулялись бульваром Шевченка, присели на скамейку. Попробовал прижать Майю, пробраться за отворот курточки, но девушка увернулась, пеняя на любопытных прохожих и мои жабьи руки. Единственное дозволила – прикоснуться губами к холодной щеке, когда прощались на ступеньках общежития.


Первая половина ноября 1991, Киев

На экзаменационную сессию собрались приезжие. Права Майя: киевским не до истории – они деньги делают да по митингам шастают, в поисках приключений и тех же денег.

Одногрупник мой – киевлянин Игорёк, бывший комсомольский функционер среднего звена, а нынешний джентльмен удачи, приехал сдавать зачёт на бежевой «девятке».

Между парами, когда вышли глотнуть пива, Игорёк откровенничал:

– Сейчас, брат, времена не для учёных. Бросай гиблое дело, иди ко мне. Голова есть, силой не обделён – остальному научим. У меня киоски по Киеву – добрые люди подсобили. Укоренился, знакомствами оброс, братков не чураюсь. Слышал про Солоху, Киселя, Черепа?

– Кто это?

– Село! Они Киев держат. А ещё Авдыш, Князь. Я с ними. – Довольный Игорёк отхлебнул пива. – По рекомендации серьёзных людей, само собой. Иначе чик – и ты уже на небесах.

– С бандитами водишься?

– Дурачёк! Это не бандиты, а деловые люди. Сейчас реальные деньги только так можно заработать – рэкет, крыши.

– Ты же бывший комсомолец! В горкоме идеологией руководил – сам хвастал!

– Мало кто чем РАНЬШЕ руководил! Самые главные комуняки сейчас первейшие ворюги и есть. Знаешь, какие они деньги гребут?! – Игорёк покачал головой. – Не то, что тебе – мне не снились. Они для того Партию развалили, чтоб добро прикарманить. И Союз валят – легче деребанить, когда сами останутся, без Москвы.

Игорёк посмотрел на меня, прищурился.

– Идеологической работой, говоришь, – он сплюнул, достал красную пачку «Marlboro», подал мне.

– Спасибо, не курю.

– Здоровеньким умрёшь, значит.

Понтово выщелкнул сигарету, подкурил, выпустив дым через нос.

– Кравчук тоже занимался идеологией – второй секретарь ЦК КПУ. Был. Сначала ГКЧП поддержал, пока не прояснилось – чья возьмёт. А сейчас – главный незалежнык! – Игорёк опять сплюнул. – Ладно, гореть им в аду, а нам нужно бабки рубить. Такие видел?

Достал из кармана две новенькие купюры, протянул мне. Рубли. Советские. Однако номинал: 500 и 1000 рублей!

– Где взял? – я удивлённо вертел в руках невиданные деньги.

– Места нужно знать, – усмехнулся Игорь. – Их недавно в оборот выпустили. В Москве, в связи с инфляцией. Но это ерунда. Смотри…

Он украдкой глянул по сторонам, запустил руку во внутренний карман куртки, вынул пачку зелёных купюр, перетянутых аптекарской резинкой.

– Это что?

– Зеленые рубли, парниша! – Игорь горделиво протянул пачку. – Только осторожно, не свети.

Я крадучись взял, повертел в руках, понюхал.

– Деньги не пахнут, как сказал император Веспасиан,

– Не пахнут… – согласился я, продолжая вертеть упругую пачку. – Это доллары?

– Да, историк, это – доллары. Американские. Баксы – по-нашему. Которые не пахнут. Это настоящие деньги, такие историкам не платят. Так что думай. Надумаешь – возьму к себе.

– А учёба?

– Я же учусь! Будем вместе на экзамены ходить. Не боись, диплом получишь. Если знаний недостанет, баксами подмажем.

Забрал пачку, бережно положил обратно в карман, застегнул пуговицу.

– Не в дипломе дело, – сказал я. – Мне история нравиться. Как наука.

– Детский сад! Сколько тебе лет?

– Двадцать три. Будет.

– Ну-ну… Так что тебе нравиться? – спросил ласково, как у больного.

– История. И школа. Не представляю, чем бы мог ещё заниматься. А тебе-то диплом зачем?

– Для коллекции, – сказал Игорь, затем уточнил: – Я считаю, что уважаемому человеку нужно высшее образование. Всё равно, какое. У меня, например, будет высшее историческое. Хоть в наше время образование – ерунда. Времена заучек прошли: главное, не что знаешь, а что можешь. Лады, буду ехать, – протянул руку для прощания. Я пожал в ответ.

– А зачёт?

– Уже сдал. И завтрашний экзамен тоже, – он погладил курточку, где во внутреннем кармане лежали доллары. – Помнишь первую Заповедь блаженства? По истории Древнего Востока учили, в Новом Завете, вроде.

– Блаженны нищие духом…

– Ну, вот, ты и есть нищий духом, то есть блаженный, – Игорь похлопал меня по плечу. – Люби историю. А если надумаешь делом заняться – звони на домашний. Знаешь?

– Записывал.

Игорь подошёл к машине, открыл дверцу, вальяжно разместился, бережно захлопнул. Махнул рукой и роскошно, с прогазовкой, рванул через двойную сплошную.

«Красиво жить не запретишь…» – шепнул Гном. Вот они, новые хозяева жизни: уверенные, наглые. Представляю, чтобы он сказал, узнай о моих пионерских проделках в Городке. Может и прав насчёт блаженного. А если, в самом деле, уйти к Игорьку? С новым местом в школе туманно, тем более Майя одобрит, зауважает.

Не хочу. Вернее – не смогу.


Зачёт я сдал, затем экзамены. На отлично. У меня с Клио взаимная любовь – всякие отношения доставляют удовольствие. Если бы за то удовольствие ещё деньги платили.

На факультете преподаватели озабочены переменами: история – предмет идеологический, её победители пишут. А к тому идёт, что победят жёлто-голубые. И превратятся Мазепа с Петлюрой в героев, а там ещё Бандеру подмажут. С последним – чересчур, и в здравом уме не укладывается, но чем чёрт не шутит в патриотическом порыве. Опережая события, уже «Историю КПСС» отменили, вернее предмет остался, только называется «Политическая история». И «Научный коммунизм» стал «Политологией». Учебники советские теперь не годятся, особенно История Украины, где многое стало с ног на голову. По другим предметам тоже. Даже по Истории Древнего мира: если факты основных событий можно использовать, то любые трактовки и объяснения неверны.

Меня академическая возня не занимала. Тем, что происходило в мире после Возрождения, особо не интересовался. К тому же, моё заявление, вероятно, удовлетворили, и сейчас я безработный. Куда возвращаться после сессии?

Впрочем, главным сейчас было затянуть Майю на дядькину квартиру. Лишь бы он согласился.


Мой дядька – мамин брат Борис Антонович – жил сам, в большой трёхкомнатной квартире возле университета, где преподавал. Последние лет десять был деканом экономического факультета.

Сколько помню, дядьку считали гордостью семьи. Не единожды, во время наставлений отца на путь истинный, мама приводила ему в пример Бориса, который… (дальше шли вариации достижений). Отец философски замечал, что каждому своё, потому как есть люди-творцы, а есть воспроизводители: он-де – творец – материализует доселе несуществующее, а Борис воспроизводит давно открытое.

В итоге, относительно ценным творением отца получился лишь я, а Борис Антонович воспроизведением заработал учёную степень доктора экономических наук, должность декана факультета в университете, трёхкомнатную квартиру в центре Киева и чёрный автомобиль «Волга». Последнее достижение явно превышало все остальные, поскольку чёрная «Волга» в СССР – не автомобиль, а статус, доступный далеко не всем докторам наук и деканам.

С первой женой, тётей Любой, дядька прожил лет пятнадцать. Детей у них не было, потому большая толика родительских чувств перепадала мне. Каждый их нечастый приезд к нам на чёрной «Волге» превращался в праздник, наполненный невиданными в Городке сладостями: конфетами «Птичье молоко» и тортом «Киевским». А ещё завидными подарками: российской синей школьной формой с погончиками на плечах, алюминиевыми пуговицами и шевроном на рукаве (наши в коричневой украинской ходили), металлическим конструктором, катером с моторчиком, вертолётом на пластмассовой ручке с леской.

Однако самым дорогим подарком стала гэдээровская сборная модель железной дороги, которую дядька подарил мне на восьмилетие. Это оказался большой макет с хорошей деталировкой. Более увлекательной игрушки у меня не было. Мальчишки нашего класса, даже девочки, набивались в гости, чтобы полюбоваться на чудо, магистраль которого прокладывалась через две комнаты и коридор. На правах счастливого владельца, я почивал на вершине детской славы, разрешая или запрещая поиграть, тем самым, ввергая юные души в состояния счастья или горя.

Юра, как лучший друг, разумеется, был вне конкуренции, имел постоянный допуск. Через некоторое время коварный Арлекин перебрал на себя роль распорядителя и отвел мне место английской королевы. Он по-хозяйски расписал время игр, изымая за разрешение мальчишескую валюту: марки, значки, фантики от жвачек, а то и сами жвачки. Однако делился.

Железнодорожная горячка длилась года три, постепенно угасая. С возрастом у ребят появлялись иные увлечения. Да и сама дорога ветшала, фрагменты рельс терялись, вагончики с обломанными колёсами не ездили. Впоследствии остатки детского счастья упокоились в большой коробке на антресолях, но воспоминания о той поре навсегда связаны с моим замечательным дядей.

Потом, когда я был в классе седьмом, дядька приезжал сам: обшарпанный, помолодевший. Из подслушанных разговоров родителей узнал, что он («Кобель!» – причитала мама), разошёлся с тётей Любой и завёл молодую аспирантку. Новую тетю я никогда не видел. В Городок она не приезжала, а когда мы к дядьке наведывались – отлучалась по делам или в командировку. Родители понимали: Аспирантка, как её называли между собой, не хочет с нами встречаться, но делали вид, что верят в её неожиданные отлучки.

Уже когда возвратился со строчной службы, от матери узнал, что Аспирантка – на то время кандидат наук и старший преподаватель в университете – бросила дядю, с кооператором-разлучником укатила в Израиль. «Поделом вору мука!» – говорила мама, но дядю продолжала любить и ставила в пример по любому поводу.

Последние годы дядя жил сам, козакував – как пояснял мне с загадочной улыбкой. Это предполагало периодическую связь с прекрасным полом, но без клинических последствий в виде брака.


Для моего обитания во время приездов в Киев, дядька выделял большущую комнату – залу – с отдельным входом и книжными полками, которая после бегства Аспирантки пустовала. Таким образом, обстоятельства способствовали завлечению в эти апартаменты Снежной королевы.

В такой уверенности я возвращался со свидания в день приезда, однако дядьку дома не застал. Не было его и на следующий. Только в воскресенье, когда пришел с вечернего киносеанса, обнаружил дядьку на кухне.

Встретились тепло, по-родственному. Дядька пах свежим борщом и был сама любезность. Лишь когда сели ужинать, посмурнел.

– Как школа? Работаешь?

– Вы о чём? – я поднял невинные глаза. О сути вопроса догадался сразу.

– Сегодня мать звонила. Спрашивала, благополучно ли ты добрался, – продолжил дядька. – Рассказала, что за недозволенный пионерский митинг тебя со школы выгнали.

– Не выгнали! Я сам заявление написал.

– Молчи и слушай! – дядька нахмурился. – К матери вчера учительница приходила из твоей БЫВШЕЙ школы.

– Химичка…

– Хоть физичка! Приходила и рассказала, что отдала заявление директору. А тот заявление порвал, пригрозил уволить тебя через районо, по статье, за нарушение дисциплины и срыв учебного процесса! Ты понимаешь?!

Я молчал.

– Уволят! И правильно сделают! – дядька бухнул кулаком по столу! Столешница качнулась, борщ из тарелок пролился на скатерть.

Хмуро оценив последствия, поднялся, взял полотенце.

– Ты понимаешь, с чем связываешься? С политикой! – сказал, вымачивая пролитое. – А там такое болото, что засосет и переварит любого. Ты видел этих, с чёрно-красными флагами?

Я понуро кивнул.

– Это националисты – страшные люди! Они Гитлеру служили. Завтра станут властью, не дай Бог, конечно, и начнут бывших комсомольцев резать! И вспомнят, кто с пионерскими флагами по улицам ходил, Ленину салют отдавал. Ты о матери подумал?

Что ответить? Я молчал, потупившись в тарелку.

Дядька сполоснул полотенце, сел за стол, недовольно отвернул голову к окну.

– Всё так серьёзно? – спросил я, чтобы нарушить щемящее молчание.

– Серьёзнее некуда. Старого мира не будет! – ответил дядька, приоткрывая форточку. Закурил. – Когда Горбачёв начал реформы: по дури ли, по указке – никто не знает, я уже тогда догадывался, к чему приведёт. И не один я. Но наше поколение не приучено спорить с линией Партии. А кто пытался – или в психушку, или в сырую землю, в лучшем случае – выгонят из страны. Не хотелось.

Пока дядька говорил, сигарета погасла. Впустую затянул пару раз, порывисто разломал в пепельнице.

– Гадость! И бросить не могу, – дядька стряхнул с пальцев крошки табака. – Мало того, что втридорога покупать приходиться, так ещё гаснут. А те, которые не гаснут, у кооператоров, – не вытяну на свою зарплату. Доктор наук не может купить достойных сигарет! А ты спрашиваешь: так ли серьёзно.

Я вспомнил Игорька с «Marlboro» и пачкой долларов – тому хватает. Может прав он насчёт смысла жизни в нынешней Украине.

– Ты не куришь? – спросил дядька.

– Не курю.

– Правильно, главное – экономно. Ещё б ерундой не занимался. Не предполагал, какой из тебя своевольный дурак вырастет. Историю любил…

– И сейчас люблю.

– Уволят тебя со школы. По статье. А потом из института выгонят! Будешь любить историю в свободное от основной работы время.

Дядька опять вытряхнул сигарету из пачки, подкурил. Я сидел, как нашкодивший, изучал скатерть в узорах пролитого борща.

– Ладно. Чего тебя воспитывать – сам должен понимать, не мальчик.

Дядька замахал рукой, разогнал едкий дым. Предположив, что разговор закончен, я поднялся, стал собирать посуду, складывать в мойку.

– Не мельтеши! – осадил дядька. – Заврайоно в Городке – мой товарищ. На педагогической работе тебя оставят. Но из прежней школы придётся уйти.

– По любому…

– После сессии зайдёшь в районо, получишь направление. Но! – дядька погрозил пальцем, – не дай Бог своеволие проявишь, особенно, с политикой связанное – пеняй на себя! Словом не заступлюсь!


Так и не сказал я в тот вечер о Майе. Две следующие недели подыскивал возможность, однако не складывалось: то дядька был занят, то я поздно приходил с пар на второй смене, то не решался попросить.

За время сессии я с Майей встречался несколько раз, в парке свиданьичал, но без толку – похолодало. Наши разговоры сводились к необходимости выбираться из Городка в Киев, поискам для меня мужской работы и будущему визиту на дядькину квартиру.

Майина настырность огорчала. Я пытался истолковывать её желанием уединиться подальше от посторонних глаз, однако разумный Гном подсказывал: настойчивость вызвана знакомством с дядей в качестве моей девушки. Сердечный Пьеро с ним не спорил – не любил он Майю. Зато Демон похотливо ворочался, навевал стыдные картинки, которые мешали уснуть.

Под конец сессии, когда я уже порядком измучился и перехотел всего, что связано с Майей, выпал подходящий случай. Возвратился из института раньше. Дядя ещё не спал, был слегка подшофе и в прекрасном настроении. Для очистки совести поинтересовался – откажет, так откажет.

Не отказал. Напротив, благословил верное начинание. И добавил, что давно пора переключить буйную удаль с политических проделок на общение с женским полом. Лишь попросил прибраться перед визитом гостьи, а то ми вдвоём совсем захолостякувались.


Глава шестая


21 ноября 1991, Киев

На последний зачёт к историческому факультету добирался на перекладных: сначала простуженным трамваем, затем – таким же троллейбусом, затем пешком. «Прямой маршрут отменили!» – сообщали объявления на облупленных навесах у остановок.

Кончался ноябрь. Утренний снег таял, расквашивал кучки неубранного мусора. Те растекались паучьими лужами, превращали тротуар в болото, норовили пробраться между швов пятилетних, ещё доармейских ботинок, лизнуть холодным язычком задубелые пальцы.

Вспомнил Юрку, его похвальбы: как мы здорово заживём в независимой стране. Увертюра к новой жизни оптимизма не внушала. Как и Майин будущий визит. В наши близкие отношения я уже не верил. Сентябрьское потепление минуло вместе с бабьим летом, а киевские встречи лишь убеждали, что зря тогда Юрка на дискотеке лицедействовал.


Продрогший и унылый приплёлся на зачёт. За активное участие в семинарах мне без опроса поставили – одно утешение. После пар и напутствий курсового, собрался к Майе ехать, сказать о дядькином приглашении. Она так ждала, пусть порадуется.

Одногрупники, как повелось, кучковались отметить окончание сессии. Я в гулянках не участвовал – не разделял восторга от бессмысленного пития. Да и многие из студентов-заочников старше меня, люди степенные, семейные. Какой резон, думал, упиться, а потом слушать их стенания о загубленной жизни.

Зашёл в библиотеку, получил учебники. Уже к выходу направился, когда подхватила меня под руку Мирослава Ивановна, наша Мирося – задорная дамочка лет под сорок, учительница сельской школы из западного пограничья. Была она в группе заводилой, вечно подбивала на авантюры вроде вечеринок, прогулок по киевским магазинам или походов в кино вместо скучной педагогики. «У меня только и жизни – что сессии раз в полгода» – простодушно сознавалась Мирося.

Остальные педагоги, кому за тридцать, тоже особым рвением к учебе не отличались. Прибыв на сессию, подальше от своих школ и семьи, они бурно вспоминали молодость, каждодневно заседали по кооперативных кафешках или в общежитии.

– Пішли з нами, Ельдарчику! – проворковала Мирося. Подвела к небольшой группе сообщников.

Компания подобралась под стать Миросе: две учительницы – Вера и Лена, примерно её лет, соседки по комнате; Максим Петрович – степенный мужчина за сорок с начальственным животиком, завуч (его так и называли между собой – Завуч), которому зачем-то понадобилось историческое образование, да Сашка-Молоток – трудовик из-под Киева, лет тридцати.

– Принимайте пополнение, – представила меня Мирося. – Отличник и гордость группы – Эльдар! Вместо Сергея Аркадьевича.

– Знаем мы этого заучку! – заметила Елена Павловна.

– Пусть молодая кровь вольётся в наши вены, – одобрительно улыбнулась Вера Ильинична. – А где Серега?

– Уехал – семейные дела, – сообщил Завуч, обернулся ко мне. – Молодёжи не нужно отрываться от коллектива.

Максим Петрович с напускной строгостью посмотрел на меня, затем улыбнулся, хлопнул по плечу:

– Пошли, Эльдар, выпьем за окончание сессии.

Я уже, было, хотел сослаться на неотложные дела. Но как представил, что нужно к Майе переться, наставления слушать. Да на трезвую голову! А тут есть уважительная причина не ехать – сессия сдана. Посижу со старичками, озабочусь их проблемами, может свои не такими страшными покажутся.


Мы направились в полуподвальное кафе, половину столиков которого обсели заочники из параллельных групп. Заказали бутылку водки и легкую закуску – дорого нынче шиковать на учительские деньги. Но это лишь прелюдия, – заключил Сашка-Моток, крадучись достал из портфеля ещё две поллитровки.

Сначала выпили за отсутствие хвостов, после – за советских педагогов, затем – за вільну Україну, затем – за прекрасных дам!

Теплой волной накатила благодать. Жизнь удалась! Я любил этих чудных людей, моих коллег. Я гордился высоким званием учителя и причастности к богоизбранной касте! Я уже хотел Независимости, после которой, наконец-то, мы заживём как люди: пойдут своими маршрутами отмененные троллейбусы, уберут мусор из тротуаров, а я смогу купить на учительскую зарплату НОВЫЕ ЗИМНИЕ ботинки, которые не протекают.


После пятой рюмки компания разбилась на пары. Шептались Зауч с Леной. Сашка с Верой на брудершафт пробовали выпить. А я с Мирославой Ивановной за жизнь рассуждал: о некомплектности сельских школ, мизерной зарплате, возможном распаде СССР, которого желали западенцы.

Мирося заглядывала в глаза, норовила прижаться ко мне да погладить колено в порыве возмущения тяжкой учительской долей. Демон довольно посапывал – ему было хорошо.

Мне тоже по сердцу было наше единство и не хотелось уходить, а подвыпившая учительница с растрепанной причёской, морщинками возле глаз, в заношенном платье, вбирала в себя вселенское женское начало, превращалась в единственный объект вожделения.


Когда выпили и съели заказанное, а Сашка-Молоток предложил перенести застолье из кафешки в общежитие, я особо не упирался. Вернее – не упирался совсем, поскольку пьяненько подумывал, как бы развить душевную дружбу с Мирославой Ивановной до логического, в таких случаях, продолжения.

«А Майя?..» – проворчал недовольный Гном.

«Сама виновата!» – ответил Демон.

Майя сейчас была далека, как и проблемы городецких пионеров…

Вот только Змея щемила, беспокоила – подсказывала, что завтра буду жалеть о своём поступке.

Это будет завтра – пьяно решил я. Пошли они все, советчики-доброжелатели!

Вахтёрша в общежитии заупрямилась: нельзя пускать посторонних и всё! Затем, подслеповато рассмотрела зачётки, получила шоколадку от Завуча и пропустила. Она понимает – не первый год вахтером у студентов.


В комнате верхний свет не включали, чтобы не разрушать романтический полумрак. Обошлись ночником.

Когда глаза привыкли, разглядел две кровати у тыльной стенки, третью – с противоположной стороны. Между ними хлипкий столик, на который Сашка выгрузил три бутылки водки и закуску, купленные в киоске по дороге.

Сняли верхнюю одежду, разместились парами на кроватях. Мирося потянулась, тыкнула клавишу кассетника, заполнила сумрачное пространство воркованием Дассена.

Сашка разлил по полной гранёной стопочке.

Завуч, одной рукой обнимая Елену Павловну, другой поднял стопку, проникновенно спросил:

– Есть ли верные мужья и верные жены, которые за всю жизнь ни разу не изменили своей половине? – окинул отеческим взглядом компанию. – Лично я таких не встречал. Говорю откровенно.

Учителя закивали. Мирося, успевшая забраться с ногами на кровать и приникнуть бочком ко мне, хмыкнула в кулак, закашлялась. Рука дрогнула, водка плеснула мне на брюки.

– Что там у вас, Мирослава Ивановна? Эльдар донимает! Нетерпеливый, – с усмешкой посетовал Сашка. – Продолжайте, Максим Петрович.

– Так вот, даже если не знаешь о похождениях твоей половины, это не означает, что тебе верны, преданны и ты единственный, кому принадлежит всё это. И мужья, и жёны, хоть изредка, хотя бы раз в жизни тянулись к другой, к другому…

Мирося крадучись достала из сумки платочек. Принялась вымакивать мои брюки от пролитой водки, норовя достать выше, дотронуться до причинного места. Я это чувствовал. И она знала, что я чувствую. И в том ритуале было ноющее предвкушение скорого, недозволенного, до мурашек желанного.

Чем закончился тост Завуча – не разобрал. Миросина рука уже не притворялась, что вытирает водку, а открыто сжимала мою упругость, которая неодолимо просилась на свободу.

В сумраке убогой комнатки, в хмельных парах грезилось, будто возле меня не Мирося, а библиотечная Алевтина Фёдоровна. Что это она поглаживает горячей рукой, расстегивает неподатливые пуговки и хочет сделать то, чего не сумела в январе девяностого.

Выпили. Закусили, чем было. Я не закусывал – не до того. Утершись рукавом, притянул Миросю. Поцеловал в пахнущие водкой и шпротами губы. Та, ещё дожевывая, ответила долгим тягучим поцелуем.


Время стиралось. Соседи тоже входили в свой двуединый мир, предавались сладкому греху прелюбодеяния.

Мирося расстегнула мои брюки, запустила руку к сопрелому приапу, высвободила на волю. Зашевелила пальцами, накачивая силой. В свете ночника на безымянном пальце тускло бликовало обручальное кольцо.

Мои руки приняли игру, пустились по обтянутому платьем телу, выискивая сокрытые женские тайны. Оказалось – не такие сокрытые: запустив руку под подол, нащупал голые ноги, гладкую кожу между ними и мягкий бугорок спутанных волос: горячий, влажный посредине.

Когда она успела колготки снять? – подумал, слегка тронув средним пальцем липкую глубину.

Мирося засопела, подалась на палец. От неё исходил запах желания, изношенности и плохо смытого пота. Так, видимо, пахнут шлюхи, – подумал я. И в этом была своя, губительная сладость. Супротив Майиной правильности, от которой тошнило.

Блаженный туман сводил мир к осязанию, превращал голодное тело в цельную эрогенную зону. Остатками воли прогнулся, высвободил прижатые брюки, рывком, вместе с трусами, сдёрнул за колени.

Мирося догадалась, помогла освободиться. Затем перекинула ногу через меня, подправила, насадилась на закаменелого истукана. Тот будто в болото провалился, ощущая мягкую горячую влагу.

Галопом рванул танец суррогатной любви.

Демон заурчал, вздыбил шёрстку.

Мирося наседала, переходя от прэсто до прэстиссимо, в высшей точке возносилась над куполом и остервенело бросалась вниз.

Не останавливаясь, ухватила за подол задранное платье, рванула через голову, швырнула на пол. Затем, также умело, освободилась от лифчика, оставшись в обручальном кольце да большом деревянном крестике, который болтался на кожаном ремешке в такт приседаний.

Заколдованный невообразимой явью, издохший от сладкого ужаса, я уже не чувствовал ничего, кроме хлопков ягодиц о бедра да влажного хлюпанья.


Оборвалась резко, неожиданно. Мирося пискнула, здрожала и рухнула мне на грудь.

На минуту сомлела, лежала недвижно. Затем потянулась в медовой истоме, прильнула. Затёртый, бесчувственный приап, не получив обещанной сладости, разжижился, опал, выдавлено чавкнул. В паху отдало ноющей болью.

– Погодь, Ельдарчику… – на своём пролепетала женщина.

Хорошо ей. А мне плохо. И тошно!

Наступало похмелье, боль возвращала в реальность. Сначала проявился запах испражнений краденой любви, пота, перегара. Затем в свете ночника на противоположных кроватях проявились силуэты совокупляющихся, вернее – глодающих: обе учительницы нависали над распростертыми тушами Завуча и Молотка, мокро причмокивали, усердно вылизывали им причинные места.

От созерцания недозволенного лакомства адюльтера накатила волна похоти, воскресила обманутого Демона. Запахи и звуки преобразились, дополнили визуальный ряд щемящим вожделением.

Почувствовал, как встрепенулось внизу, отдалось волной боли, засаднило.

Уже не думая, в каком-то гнетущем наваждении, дивясь своей буйной смелости, ухватил Миросю за волосы, сунул всклокоченную голову вниз.

Мирося рывком высвободилась. Села.

– То гріх! Не можна… – взвизгнула. – Грех! Нельзя так!

– А им, – кивнул головой на Миросиных подруг.

– Они сами знают, а мне – нельзя! Грех.

Заклинило меня от позора, боли, унижения! Первым желанием было вскочить, собрать манатки и прочь! В темноту, в холод, подальше от этого вертепа!

Мирося почувствовала моё беспокойство; обняла, прижалась мокрой промежностью, зашептала:

– То гріх, Ельдарчику! Меня мамка учила. Я никогда такого не делала. Никогда! Прости.

– А другое – не грех?

– Грех, только иной. Когда близость противна человеческой природе, и не может завершиться деторождением – это скотская похоть. За такое от причастия на пятнадцать годков отлучают. А что мы делали – отмолю! В церковь схожу, покаюсь, свечку поставлю. Какую епитимью батюшка наложит, ту приму. У нас он добрый, понимает…

Иступлённо ныло в мудях. Каждое Миросино слово впивалось гвоздочком, шурупом ввёртывалось.

– Святитель Иоанн Златоуст как учит, – продолжала Мирося. – Согрешил? Войди в церковь, изгладь грех покаянием. Сколько раз ни упадёшь на рынке, всякий раз встанешь. Так и сколько раз ни согрешишь, покайся, не допускай отчаяния. Ещё согрешишь – ещё покайся…

– Часто каяться приходится?

Мирося кивнула.

Замолчали. Тишину разбавляли отзвуки соседского ворошения.

Плечом ощутил под её щекой тёплую влагу.

– Ти гадаєш, я – курва? – безотрадно всхлипнула Мирося. Подняла голову, подперла рукой, уставилась мокрыми глазами.

– Не знаю.

– А почему пошёл со мной?

– Не думал, что так…

– Святий та Божий! Гадав, мы в общежитии будем историю учить? Всё ты знал!


Ночь 22 ноября 1991, Киев

Доброй половины Миросиного говора не разбирал, но смысл улавливал, и от того на душе примерзко саднило. А женщина бубнила, то обвиняла, то оправдывалась.

– Легко тебе судить – молодой, разумный, отец, мать…

– Отец умер.

– Царство йому Небесне! А у тебя жизнь впереди: работа, девушка, детки, семья. У тебя есть девушка?

– Да.

– Хорошая?

На миг задумался. Кивнул.

– Любишь? – спросила Мирося, впившись припухлыми бельмами.

Вопрос понял не сразу. После дошло, что ответа на него не знаю. Вернее – уже знаю. Майя сама виновата.

– Да, – соврал.

– Брешеш! А она?

Чувствует, ведьма!

– Не знаю…

– Знову брешеш! – усмехнулась хитро. Уже не плакала – нашла утешение, ковыряясь в чужой судьбе.

– Почему?

– Вашу породу давно выучила. Если б любил, и у вас всё ладком – не пошёл бы за мной. Такие, как ты – не идут.

– Какие? Я раньше не ходил. У меня тогда девушки не было.

– Тогда не предлагала: дитё-дитём – книги на уме, история, экзамены, прочая ерунда.

– А сейчас?

– А сейчас у тебя в душе раздрай. Ещё возле факультета заметила, когда подошла. И глаза – как у кобеля: сучку хочешь, каждую юбку глазами задрать готов.

– Так заметно?

– Любой бабе видно, если сама шукає. А твоя краля, видно, не даёт. Вот и перло похотью, как перегаром.

Будто книгу читает, ведьма!


– Ладно, иди ко мне. Не обижу, – проворковала Мирося, превращаясь в обычную женщину. – Только вовнутрь не кончай.

Легонько тронула сморчка, погладила – тот ожил, налился силой через боль. А дальше – как и в первый раз: Мирося ловко насадилась, запрыгала. Минуты не продержался – излился, последним усилием отпихнул беспокойную плоть. Брызнуло на живот, на Миросю, на постель. Щемящей волной пришло освобождение.

Мирося соскочила, покопалась за кроватью, вынула полотенце. Сначала меня вымокала, затем себя.

Пока копошилась, похоть моя угасла. Пришло отвращение. Ещё Гном, как назло проснулся, забухтел: «Вот и вся твоя цена, твоя мораль, обляпанный собственной спермой и бабской слизью, Пьеро!».

Как после этого жить дальше? Как писать стихи о прозрачных рассветах и вечной любви, добиваться Майиной взаимности?


Мирося прилегла рядом, накрыла нас покрывалом – похолодало. Дёрнулся от прикосновения пахнущего грехом тела. Нестерпимо хотелось отодвинуться, раствориться подобно клопу меж щелей замызганной стены, которая была свидетелем грехопадения не одного поколения будущих сеятелей разумного, доброго, вечного. Но как я могу обижать эту несчастную, когда сам такой?

Мирося почувствовала:

– Не переймайся, Ельдарчику. Твоє у тебе буде. – Прижала мою голову к увядшей груди, погладила.

Уютная дрёма растекалась по телу.

– А моё минуло! – неожиданно, хрипло и громко прозвучал в липкой тишине Миросин голос. – Только остались эти сессии. Думаешь, я приезжаю в Киев истории учиться? Мне институт – до дідька. Я жить приезжаю. Людей увидеть, себя показать. І награтися! Награтися! Щоб, відвертало! Щоби потка місяць мліла.

Мирося вздохнула. Чувствовал, как ей хочется открыть душу, оправдаться, загладить. А чего предо мной заглаживать – сам уподобился. Сам виноват. Потому и пошёл, что хотел сделать то, что сделал. Где же радость от утолённого желания?

– Знаю, ты меня осуждаешь, – выстрадано шелестела в ухо Мирося со страшным акцентом, перейдя на русский. – А ты пожил бы с моё. В забитом селе, между гор. В безперспективном, как Хрущ назвал. Сорок хат, где пенсионеры доживают, или алкоголики, которые по молодости вырваться не сумели. Да их жёны – вымученные, не раз битые.

Ни клуба, ни магазина. Церковь, колгосп убыточный да школа начальная. Электричество лишь в конторе и школе. От генератора. Дома при лампах керосиновых сидим, при свечках. Автолавка раз в неделю приедет – у нас праздник. А весной и осенью, когда дороги зальёт – месяцами с того пекла не вылезешь. Потому школу держат начальную. Старшие по родичах да в интернате живут в райцентре, а малечу не отправишь без мамки.

Учу я ту малечу. Вместе с мужем. Он – директор, я – учительница. Ещё у нас завхоз и уборщица. И двенадцать деток с первого по третий класс. Вот и вся школа. А дома хозяйство: корова, три свиньи, кур-кроликов не считаю – на учительскую зарплату не разгонишься. Из развлечений – радиоприемник на батарейках. Даже телевизора не можем купить – электричества нет. Попораюсь и ложусь вместе с курами. И вою…

Мирося сдавлено всхлипнула, прижалась, уронила мне на голову тёплую капельку, которая потекла меж волос, защекотала. Затем ещё одну. Потянулась в темноту, нашарила полотенце, высморкалась.

– А я всю жизнь там прожила. Трое нас у мамки было. Я – старшая. Татка на лесоповале задавило, когда мне двенадцатый шёл. Хозяйство на мамкины плечи легло, и на мои – потом. В школе старалась учиться – вырваться хотела. Кто побогаче, детей в город отсылали. А мы бедные. Родни нет – комуняки после войны лютомамкин род истребили: кого в сырую землю, а кто на Колыме пропал. У многих так в нашем селе – против совітів піднялись. Когда чека пришла, всех без разбору гребли. Ты совєцьку власть захищаєш – слышала на семинарах – а я її ненавиджу! і люди наші не навидять! Сколько беды принесла! ох, скільки біди…

Мирося шмыгнула носом, притихла. Я тоже молчал, чувствуя вину за неизвестных чекистов. Знал, что Мирося права, и от того становилось ещё гаже.

– Мамку мою, – продолжила Мирося, – тогда ещё совсем дитину, ротой зґвалтували. Отец её за два мешка картошки выменял – побитую, изодранную и беременную уже. Опилась, выкинула. Потом долго понести не могла. Я лишь в пятьдесят девятом родилась…

– Тебе тридцать один? – удивился. Думал – сорок!

– Будет скоро. А ты сколько дашь?

– Ну…

– Не брещи! Знаю, старухой выгляжу. Не старая я – истасканная. – Мирося хмыкнула в нос, опять высморкалась. – Видишь, не боюсь говорить. Потому, что так и есть.

Я замуж рано вышла. В семьдесят пятом. Как восемь классов закончила, так и вышла. Муж на двадцать лет старше. Ещё меня учил.

После начальной школы в райцентр переехала, в школьном интернате с такими же голодранцами жила. Домой лишь на праздники да на каникулы ездила. Там, в интернате, и ласку мужскую узнала…

Мирося хохотнула, помолчала, потерлась щекой о мою голову.

– А как восьмой класс закончила, возле мамки осталась – работу с нею разделили. Но большая часть на меня легла – болела мамка. Она и надоумила того учителя окрутити, когда відчула, что смерть близко.

Макар Григорьевич, так моего мужа кличуть, на то время год как овдовел. Покойная тоже учительницей была. Царство їй Небесне! – Мирося старательно перекрестилась. – Они вместе по комсомольской путёвке к нам в село приехали. Сначала их побаивались. Но люди хорошие, тихие, непартийные – привыкли к ним. Детей они не имели. На то мамка и рассчитывала. Тридцатипятилетнему вдовцу, непьющему, к тому же – учёному, пары в нашем селе не было. Да и он особо не искал. Или жену любил, или понимал, что не найдёт себе под стать.

Так вот, научила мамка, как его приманить. То молочка занести пошлёт, вроде, как из жалости, то помочь прибраться по-соседски. Он недалеко от нас жил в добром кирпичном доме, который колхоз учителям построил. Походила я к Макару Григорьевичу недели две, и пришёл соколик свататься, или просить руки, – как у вас говорят. Но я, знала, какого моего органа он просил. И мама – тоже.

Расписались, как положено, в райцентре. Потом обвенчались в церкви. Власти не дозволяли, но в нашей глуши – можно, там все верующие, даже партийный одноногий председатель колхоза. Перебралась к Макару, по-своему дом обустроила, но и его не обижала – чего хотел, то получал с лишком. Помолодел, глаза загорелись. Во мне души не чаял, на руках носил. Подхватит на руки, побаюкает, в кровать или в сено кинет, и не отойдёт, пока без силы не свалится. На всю злиденну зарплату подарками осыпал городскими, мамке помогал. Потом, когда мамка через год померла, забрали мы сестёр к себе, удочерили. Так и жили вместе.

Хорошо тогда было! Самое счастливое время моей бестолковой жизни… В благодарность за ласку, Макар Григорьевич моим учением занялся. Одолела курс средней школы, сдала экстерном в районе, получила аттестат. Потом, по его старым знакомствам, в областном центре в педагогическое училище на заочное отделение поступила, на учительницу младших классов. Муж сам в школе управлялся, место мне держал. Одно беспокоило – у Макара детей не могло быть.

После первого семестра, опять же, через его связи, разрешили мне учительствовать. С той поры и началось…

Мирося затихла, уставилась невидяще в темноту.

Я чувствовал, как непросто ей дается эта страшная исповедь. Ненужная мне, но нужная ей. И я не могу отвернуться, я должен слушать, обязан отплатить за женскую ласку, которой так хотел, и от которой сейчас тошнит.

– Казалось бы, получила, о чём мечтала, – проявился в темноте Миросин хриплый голос. – Всё: дом, мужа толкового, не пьющего, работу хорошую, как для нашей глуши; сестры вырастали в тепле и сытости. Только живи. Но вместе с благополучием пришла тоска. Вроде, ничего не изменилось – на людях скромная учительница, хорошая жена и сестра. А в душе сидел чёрт, не спал, готовит пакость.

Мирося нутряно выдохнула, тихонечко заскулила, как подраненная собака.

– Пакость готовил мой чёрт… Началось на втором курсе училища. Мне девятнадцатый шёл. Поехала на сессию в область. Поселилась в общежитии. И на первом курсе там жила, но вечерами книги читала, думала о школьной работе, обещанной Макаром, о самом Макаре, добром муже, о сёстрах, доме нашем, о том, как их люблю.

Теперь же я стала другой. Во мне сидел чертяка, да нашіптував, что лишь девятнадцать годков, а замужняя; муж старый, а жизнь, яркая, сладкая, проходит мимо, лучшей не достанется. И обречена до смерти нидіти в глухоті, учить сопливых детей да слушать ворчание стареющего мужа, который обпорати толком не может.

Всё чаще, особенно перед сном, вспоминала школьные годы в интернате. Ещё хотелось того баловства. И чем дальше, тем чаще оно на ум приходило, заснуть не могла. Да что заснуть – жить! Поначалу ненавидела себя, было гидко, но затем сладко, и за меня начинала думать моя влажна потка.

– Кто?

– Те, Ельдарчику, кади вас всіх, курварів, влече, – по-своему ответила Мирося, тихонько засмеялась, откинула покрывало.

Я понял, кто за Миросю начинал думать. У меня тоже так бывает: и мысли, и образы, и противно, и желанно. Это он привёл меня сюда – неугомонный Демон.

Ещё в ранней юности, страдая от стыдной жажды, зачитываясь «Неукротимой Анжеликой», я завидовал Осман-бею, верховному евнуху, который, не познав женщины, был лишён ига, способного сильнейших из мужчин превращать в козлов, блеющих перед самой глупой козой.

– Студено! – Мирося привстала, нашарила под кроватью платье. Расправила. Одела через голову.

– Йой, вілге! Обльопав мене, як курвачічу…

Досадно махнув рукой, присела на кровать. Вынула из-под матраца комок спутанных с трусами колгот. Развязала. Одела поочерёдно.

– Вот такая история. Вернее – приказка. Сказка началась на той сессии.

Первый раз, в замужестве, у меня случилось ТО само собою. В нашу комнату пришли хлопці. Мы выпили, назад не спровадили. Чарка-друга, свет выключили, обжимались по кроватях, губы в губы, руки під спідницю, потку в жменю. А потом… Ну, ты знаешь, как бывает потом.

Мирося засопела, потянулась, нашла моего сморчка, принялась тискать меж пальцами. Тот не отзывался, войдя в летаргический сон.

– Испугался, бідненький, – жалостливо сказала Мирося, оставляя страдальца в покое. – А тогда… Ох, как тогда было сладко от греха: что я замужняя, венчанная, стою перед ними на карачках, совершенно голая, а меня завернули, деруть, як суку, как рвёт меня внутри ЧУЖАЯ плоть…

Мирося задумалась о чём-то своём, меня уже не трогала. Чуть погодя щекотно зашептала в самое ухо:

– Зранку, после того вертепу, стало страшно. Первой сдала экзамен, пошла в храм, до вечера стояла на коленях, молилась, обещала Богу и себе, что больше никогда-никогда-НИКОГДА такого не сделаю!

Через три дня опять хлопцы пришли. Хотела выгнать, но не выгнала. Всё повторилось. Потом продолжалось каждую ночь до конца сессии. Домой ехала разбитая, зато довольная. Макар ничего не заметил, или виду не показал. А я – партизан. Жизнь потекла дальше: школа, хозяйство. И тоска. Но в душе я уже была другой – знала, что справжнє життя не дома, а там.

В блуді прошёл третий курс и четвёртый. После училища домой вернулась беременной. Кто отец – не знала. И не хотела.

Мирося задумалась.

– Слышал песню про коней: с гибельным восторгом пропадаю, пропадаю!.. – тоненько напела.

Кивнул. Говорить не было силы.

– Так и я – пропадала и хотела пропадать. Мне однаково стало: что Макар скажет, что люди. А он – золотой – муж мой, не упрекнул, перед людьми дочку признал, на себя записал по фамилии-отчеству. Правда, отношения наши разладились: для людей – как было, а меж нами разладились. Спать вместе перестали. Так живём.

– Ссоритесь?

– Молчим. Лишь на людях можем словом перекинуться. А детей он балует. Особенно младшенькую.

– У вас двое?

– У меня двое. Вторую родила в восемьдесят шестом, после того, как геологи в наших горах бурили. Загуляла, каникулы летние в вагончиках провела. А до этого солдатики были, а после – строители. Как новые появляются – я к ним. Со своими-то нельзя, потому что учительница… Награюся за лето на год-два, и живу дальше. Макар давно рукой махнул. Лишь просил детей не оставлять. Никто в селе толком не знает – так, болтают догадками. Макар всем говорит, что я, то в санаторий на лето уехала, то к родне в Сибирь. Уважают его, верят, в глаза слова не скажут. А поза очі – Бог их знает.


Замолкла Мирося, укуталась покрывалом. Соседская возня затихла. Глянул на часы: начала шестого. Скоро пойдут троллейбусы, нужно собираться.

– А теперь мои последние гульки, – сказала Мирося. – Макар сам порадив поступить в Киев на заочное, даже направление из области достал. Видел, бедный, как чахну – последние годы в наших краях ни геологов, ни солдат, ни строителей. Но для себя решила: отгуляю эти сессии, получу диплом и вгомонюся. Навсегда! Покаюсь, приму епитимью. Буду стареть в смирении, деткам себя отдам, Макару. Сильно сдал он последние годы. Такое пережить! Святой человек. Если кого любила в этой жизни – мамку да его. Воздаст Бог ему за терпение.

– Да… – выдохнул, пораженный Миросиным откровением. Как Сидхардха, который впервые вышел из дворца и встретил старика. Вот как у людей, а я на свою судьбу ворчу.

– Что, весёлая у меня жизнь? – спросила Мирося.

– Да…

– Такая бабья доля. Жить хочется – не можется. Любви хочется – а нет её. Ты думаешь, одна такая?

Что мне было ответить. Физичка о том же говорила. Хорошо, что не родился женщиной.

– Много нас таких, – продолжала Мирося. – Только я не терпела, наружу выплеснула, а другие – терпят, пережигают души. Воют ночами, ласки желая, тепла. И стареют… Глянь на Верку с Ленкой – кивнула Мирося на соседок, посапывающих в объятиях кавалеров. – У одной муж – учитель, у другой – шахтёр. Оба алкоголики запойные – ни любви, ни ласки, ни слова доброго. Вот и едут девчата на сессию, чтобы прикоснуться к бабьему счастью, хоть краешком к нему дотронуться, обмануть себя вигаданою любов’ю. Думаешь, не понимают, что тем боровам надо. Но лучше такое, чем ничего.


Замолкла Мирося. Выдохлась. Глядела перед собой невидящими очами, в которых опять заблестели слёзы.

Я поднялся, нашёл скомканные брюки с надорванной мотнёй, расправил, натянул. Хорошо, не обрызганные. Попросил завести в умывальник.

Мирося не ответила, пребывая в своём неустроенном мире. Затем очнулась, привстала с кровати, обула тапки, пошаркала со мной в конец коридора. Сразу куртку захватил и учебники, чтобы не возвращаться.

Она подождала, пока управился, крадучись провела к выходу, стараясь не разбудить спящую за столом вахтёршу. На пороге обернулся. Мирося потянулась, поцеловала в щёку.

– Хай тобі щастить! – еле слышно промолвила на прощанье. – Дай Бог тобі доброї дружини. Люби її!

Ничего не ответил, обернулся и вышел в сереющее ноябрьское утро.

Я ненавидел Миросю за СВОЙ грех. И жалел. Как побитую кошку, у которой нет будущего.


Глава седьмая


Утро 22 ноября 1991, Киев

Светало. Ночь отходила в конвульсиях фонарей, в завывании троллейбусных моторов.

Побрёл к остановке, волоча запах сопрелого тела, щедро напитанный чужой изломанной судьбой. Душа разладилась, болела. Жалел бедную Миросю, жалел Майю, простуженный город, весь мир и себя в нём. Гном гадливо плевался, сердечный Пьеро плакал, лишь Демон сыто посапывал. Гадина!

Нет безжалостнее судьи, чем собственная совесть – говорил покойный дед. Боже, как противно! Холодно и противно. Издохнуть бы сейчас, прямо тут, на загаженном асфальте – не пожалею!


Когда уже совсем продрог, подкатил Харон на троллейбусе. В пустом салоне дремали двое несчастных, которых безжалостный мир вырвал из постели.

Протиснулся на заднее сидение, чтобы не смердеть и не светить порванными штанами. Закрылся пакетом с книгами. Так мне и надо!

Прислонился лбом к холодному стеклу. Мелькавшие дома с крапинками разбуженных окон немного оживили. Чем дальше удалялся от места греха, тем большей химерой казалась вчерашняя ночь. В воспалённом мозгу спасительной искоркой уколола надежда – может, приснилось? Может выпил лишнего в кафешке, там и заснул, и причудилось в пьяном бреду… Не подходит: запах Миросиных испражнений навечно въелся в одежду, в кожу, в душу, переиначив меня прежнего.

Как теперь быть с Майей? Как в глаза смотреть? Я ей изменил – грязно, подло, расчётливо. И с кем? Тьфу-ты! Может рассказать? Не поймёт. Сам себя понять не могу… Брехня! Мне очень-очень хотелось погратися, как говорила Мирося. Кобель, одним словом. Права мама…

Будто издеваясь, сердечный Пьеро нашептал из Сологуба:

Я, невеста, тебе изменил,

Очарованный девой телесной.

Я твой холод блаженный забыл…

Вот именно – холод. Была бы Майя покладистее, разве пошёл за Миросей? Она же говорила, что цапнула за рукав, потому что глаза мои голодные увидела, которые барышням юбки задирали.


С продвижением к центру троллейбус наполнялся. Возле меня тётенька примостилась. Унюхала, заёрзала, хотела отстраниться; не вышло – с прохода подпирали. Осталась сидеть, тужась не касаться вонючего юноши. Лишь голову отвернула да брезгливо подобрала губы.


Вышел, не дожидаясь нужной остановки. Решил пройти, проветрится, людей не смущать. Да и дядьку не хотел встретить: объясняться сейчас – выше моих сил. Он в половину восьмого из дому выходит.


Присел на скамейку в скверике. Учебники из пакета вынул, принялся листать, растворяя меланхолию духом минувших веков. Страшная ночь подёрнулась лёгкой дымкой, задрожала, обратилась миражом, в котором бесплотными фантомами таяли Мирося, Майя, простуженный сквер и неуютный мир людей, который ловил меня и поймал.

Возвратил в реальность лохматый мужик, тихонько подкравшийся к увлечённому студею. Сначала проявился запах, потом запухшее лицо.

– Страдаем, брат? – сипло поинтересовался мужик, разя луковым перегаром.

– Что?

– Выпить надо. Есть?

– Не-а… – покачал головой, ещё не понимая, что ему нужно.

– Тогда червонец давай. Сбегаю к Тоньке, бражки достану. Вижу, книги с утра читаешь – шибко пробрало.

– Не пью…

Мужик насупился, уставился на прокажённого, который выпал из привычной картины мира.

Я порылся в карманах, достал комок бумажной мелочи, протянул в грязную руку.

– Возьмите.

Алкаш выхватил, спрятал в рукав.

– Может, опохмелишься? Я пулей!

– Нет, спасибо.

– Ну, как зна… – недоговорив, развернулся и кинулся во дворы.

Как же я на самом деле выгляжу, если пьянчужка за своего принял? Глянул на часы: восемь. Собрал книги, перебежками пустился к дому. Нырнул в парадное, взбежал по лестнице на пятый. Лишь бы на площадке никого не встретить!

Обошлось.

Дрожащими руками нашёл ключ, отомкнул дверь, проскользнул боком. Захлопнул.

Кажись, пронесло.


Дядьки дома не было. Включил свет, с опаской глянул в зеркало. На меня смотрело помятое, запухшее чмо в разорванных между ног брюках. А если добавить исходящее амбре, то образ искателя приключений представал в цельности, во всей красе.

Кинулся в ванную, разделся. Манатки сунул в пакет, затем в сумку – дома постираю. Стал под душ, отвинтил до упора оба вентиля.

Смыть! Всё смыть! Воспоминания тоже.

Долго парился, скоблил мочалкой пропащее тело, отмеченное ссадинами и царапинами от Миросиных ногтей. Надеюсь, перед Майей раздеваться не придётся.

Опять мылился, опять до тошноты скоблил.

Замлелый, чуть живой, выбрался из ванной. Переоделся в чистое.

Навёл будильник на пять – нужно Майе позвонить, вчера обещал. Если обиделась – к лучшему: нет сил объясняться, придумывать, лгать. Да и зачем ей нужен, ТАКОЙ? Майя приличная девушка, не ровня мне – твари слабой, дрожащей, которая и права-то не имеет. Прям по Федору Михалычу.

Нырнул в постель, замотался с головой от дневного света, провалился в преисподнюю…

А если не обиделась, если ждёт, – укололо на грани забытья. – Тогда хуже. Придётся идти, приводить. Но больше – НИ-ЧЕ-ГО! Пресытился на год вперёд.


Надвечерье 22 ноября 1991, Киев

Проснувшись после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Я проявился в плотном мире безвольною осоловелой амёбой.

Послевкусие дневного сна отдавало головной болью, однако пришлось подниматься, чтобы угомонить будильник, заведомо поставленный на тумбочку у дальней стены.

Холодный душ малость оживил. Пощипывала натруженная крайняя плоть. Хоть бы ничего серьёзного – опасливо йокнуло в животе. Гном успокоил: если предположить ареол Миросиных совокуплений за время сессии, то награждённые давно бы высказали замечания.

Дядьки не было – одна радость. Побродил по квартире, заглянул в холодильник, нашёл и пожевал засохший бутерброд, запил водой из крана. Не хотелось не то, что чай готовить – жить не хотелось!

Нужно звонить Майе. Подленько надеялся, что та обиделась и никуда идти не придётся.

Поколдовал над дядькиным антикварным аппаратом, решился. Набрал номер общежития, попросил у вахтёрши позвать Майю Гутареву – через десять минут перезвоню.

Ждать не пришлось. Через минуту килограммовый мастодонт подпрыгнул, задребезжал. Понял, что Майя: номер телефона и адрес ей давал – она аккуратно в блокнотик записала, перепроверила. Майя – девушка основательная.

– Алло.

– Ты где вчера пропал?! – вместо приветствия обиженно завопила трубка.

– Я…

– Я ждала звонка – на вахте сидела! – возмущалась Майя. – Уже хотела к тебе на квартиру ехать, искать, маме твоей в Городок звонить!

– Вчера последний день сессии. С однокурсниками отмечали. В общежитии.

– В общежитии! Отмечали?! С каких пор ты по общежитиях сессии отмечаешь? Ты там пил? А где ночевал?

– В общежитии. Пригубили с ребятами вина. Политику обсуждали, там, историю разную, незалежність…

– Брехун!

– Нет… Я же историк. Будущий. Засиделись допоздна, ночевать остался.

– Ты пил и ночевал в общежитии, – обречённо сказала Майя. – Ты алкоголик?

– Нет. Я…

– Там девушки были?

– Нет! Только женщины.

– А женщины – не девушки?!

– Не совсем: они замужние, семейные. Толстые и старые.

– Мало того, что ты – алкоголик, – вычитывала Майя, – так ты ещё спишь в общежитии со старыми, толстыми, семейными женщинами.

– Я не спал!

– Ну, конечно, – разве с ними уснёшь!

– Ты не так поняла…

– Всё я поняла, извращенец! – крикнула Майя.

Всхлипнула, но трубку не бросила – ссориться не спешит.

Жаль. Такой хороший повод.

– Не сердись. Я потом объясню. Тут… Я с дядькой говорил. Он разрешил пригласить тебя в гости.

Всхлипы в трубке затихли.

Ещё сахарку немного:

– Дадька очень рад, что ты придёшь. Сказал, мол, давно пора с девушкой отношения завести. Он хочет познакомиться с моей… избранницей.

– Какой мудрый дядя, – оживилась Майя.

– Через час буду ждать тебя возле общежития. Поедем ко мне. Если ты не против?

– Не знаю. Почитать нужно. И в университете…

Хочет, чтобы просил. Не буду!

– Завтра суббота. Уезжаю. Ну, как знаешь…

– Хорошо! – прервала Майя. – Мне на вторую пару, так что успею.

– Тогда через час возле общежития.

– Договорились! А дя….

Недослушал, положил трубку. Вышел на балкон, в сумеречный ноябрьский Киев. Прикурил дядькину сигарету, закашлялся. Может начать курить с горя?

Не люблю Майю – проявилось у сердца (Пьеро подсказал). И уже не хочу (сыто зевнул Демон). Так зачем продолжать бестолковые отношения? Что ей нужно от меня – примерно знаю, а что мне? Ничего. Наберусь смелости и поставлю точку. Вот приведу, познакомлю с дядькой и поставлю.

«Не сможешь…» – проворчал Гном.

Не смогу – согласился я.

Кинул в пепельницу погасшую сигарету, оделся и вышел на улицу.


Город жил вечерней суетой, приправленной пересверками автомобильных фар. Многоэтажки расцвечивались гирляндами цветаевских окон, где проходила другая жизнь, отличная от моей, наполненная иным смыслом и мечтами.

Там существовали иные Эльдары, которые разлюбили расчётливых Маий и не знали, как им сказать об этом.

Чужая жизнь плыла заранее обусловленными маршрутами, до поры неизвестными, но определёнными изначально, ещё до рождения обитающих за окнами, и вела их дорогами судьбы, а тех, кто не желал идти – тащила.

Чувствовал, что мой нынешний маршрут к Майе тоже изначально намечен в Небесной канцелярии и для чего-то необходим.


У общежития заметил Майю. Девушка нетерпеливо прохаживалась вдоль пустых скамеек. Ждала. Увидела меня, двинулась навстречу: болоньевая курточка, колготки, осенние сапожки на высоком каблуке – красивая девчонка.

Подошла, коснулась холодными губами щеки, означая поцелуй. Почувствовал – особо не желала, но ритуал обязывает. Ответил тем же.

– Ну что, гуляка? Как там женщины из общежития? Поделились любовью?

– От добра добра не ищут. А если ищут… – начал я, вспомнив Миросины откровения. Почувствовал, как разрастается у сердца жгучее пятнышко обиды. Разрастается, окутывает, проситься наружу.

Вдохнул глубоко, задержал на пять ударов сердца (как вычитал где-то), медленно выдохнул. Майя уставилась на меня.

– Ты чего?

– Не будем… Больше такого не повториться. Обещаю.

Притянул, обнял. Майя не противилась, но и объятием не ответила – стояла с опущенными руками. Обижается? Пусть. Познакомлю с дядькой и Ciao Bambina! Особо печалиться не стану.

– Идём, покажу, где живу.

Разжал объятия, взял за руку.

Выдернула!

Ещё один камушек на чашу моего решения. Легче будет забывать.

Пошли к остановке. Майя молчала. Видно, словами об искании добра отбил охоту проповедовать.

Брели молча, затем молча ждали троллейбус, молча ехали, зажатые понурыми киевлянами. При иных обстоятельствах воспользовался бы теснотой, но теперь она обратилась вынужденным придавливанием двух случайных попутчиков.


Вышли у дядькиного дома. Скорее продрались, выпали. Протискивание добавило румян нашим кислым лицам. Выскользнул первым, вытянул девушку, подхватил на руки, бережно опустил. Майя пахла фиалками. Случайная близость царапнула сердце бенгальской искоркой.

Вошли в парадное, поднялись лифтом на пятый этаж.

Отпер двери своим ключом. Пропустил Майю в прихожую, помог снять курточку, сапожки. Разделся сам.

Лишь потом заметил, что на вешалке, возле дядькиной куртки – женский плащик и шарф. Из ванной раздавалось журчание, разбавленное напевами о сердце красавицы, склонном к измене.


Вечер 22 ноября 1991, Киев

По всему выходило, что дядька не один. Меня не ждал, да ещё с девушкой.

– Дядя дома? – шёпотом спросила Майя.

– Больше да, чем нет. И не сам, – кивнул на женский плащ.

Майя ещё больше смутилась.

Обстоятельства предполагали одно из двух: либо тихонько одеться и уйти, либо проходить в гостиную, где, видимо, расположилась незнакомка.

Уединиться с дамой мы бы дядьке не помешали, как и он нам – три комнаты позволяли свиданьичать без посторонних очей. Но инкогнито фигурантов нарушиться, а этого дядька допустить не хотел, если учесть отсутствие прихожанок во время моих сессий.

Однако увести Майю сейчас – не совсем удобно. К тому же, после знакомства надумал расстаться.

Нужно было решать, и я решил: взял девушку за руку, повёл в гостиную.


Как и предполагал, там находилась миловидная дамочка, ненамного старше меня, с печатью высшего образования на всполошенном лице и неподъёмной энциклопедией на коленях. Наш визит, очевидно, стал для неё неожиданностью.

Возле дамы на журнальном столике располагалась бутылка «Рижского чёрного бальзама» (дефицит неимоверный по нынешним временам!), рядом – два вычурных бокала, хрустальная ваза с конфетами и фруктами.

– Доброго вечера… – Я остановился в дверях.

– Здравствуйте, – пролепетала Майя.

Дамочка изумлённо уставилась на гостей. Задержала взгляд на Майе.

– Доброго вечера… – Залилась румянцем.

Под гостьей скрипнуло кресло. За стенкой бубнил соседский телевизор. В ванной комнате пел дядька. С портрета на книжной полке подмигнул Гоголь, любуясь удачной постановкой финальной сцены незабвенной комедии.

– Мы… – начал я, проходя в гостиную и подтаскивая деревянную Майю. – Я – Эльдар, племянник Бориса Антоновича. Это Майя – моя девушка. Мы в гости. Ненадолго.

На лице дамочки промелькнул калейдоскоп модных ныне методик: налилось чопорностью, затем – добродушием, скривилось вымученной улыбкой.

– Елена Сергеевна, – представилась гостья, одной рукой откладывая на столик книгу, другой одёргивая серую юбку, пытаясь закрыть коленки. Не удержался – глянул на лощёные ноги в прозрачных колготках.

Елена Сергеевна заметила, улыбнулась, заложила ногу на ногу, открывая обтянутое тонким капроном бедро.

– Я аспирантка Бориса Антоновича, – сказала уверенно, с доброй строгостью, как студентам на лекции. – Он научный руководитель моей кандидатской. Мы решили с ним встретиться в неформальной обстановке, так сказать, обговорить некоторые аспекты диссертации… А Борис Антонович говорил, что вы, Эльдар, сегодня утром уехали?

– Должен был. Не сложилось.


Двери ванной скрипнули, песенка герцога из «Риголетто» приближалась к гостиной. В проёме дверей возник распаренный дядька. Увидев нежданных гостей, замолк на полуслове, уставился на татар. После некоторой заминки, спросил обречённо, обращаясь ко мне:

– Ты не уехал?

– Так вышло… – Я боялся поднять глаза. – Вчера отмечали сессию. Уеду завтра.

– Познакомься, Алёна, это мой племянник Эльдар с… невестой, – представил дядька.

Майя усмехнулась, бледные щёчки зарумянились.

– Мы уже познакомились, – ответила дамочка. – Почему в дверях стали? Проходите, отметим знакомство.

– Ладно, – подытожил дядька, – давайте к столу. Вернее, девчонки к столу, а мы с Эльдаром закуски соорудим, раз нас четверо оказалось.

Кивнул мне на выход. Заметив, что Майя нерешительно застыла, ласково проворковал:

– Не стесняйся, невеста. Проходи, располагайся.


Дядька взял меня под локоть, повёл на кухню.

– Ну? – сказал недовольно, прикрыв дверь.

– Так вышло…

Дядька молча разглядывал покаянную фигуру. Вынул из шкафчика сигареты, приоткрыл форточку, закурил.

– Ты мне испортил свидание, которого я добивался полгода – сказал безысходно. – Столько сил растратил, как вертелся… Почему ты не уехал сегодня утром?

– Вчера был последний зачёт. С однокурсниками отмечали. Только утром пришёл.

– Тебя не было дома? – удивился дядька. – А я решил квартиру для свидания оставить, чтобы не смущать. А вещи твои, книги?

– Упаковал заранее. В шкафу, в сумке.

– Акела промахнулся!.. Ну, ничего. Племянник ты у меня единственный, приезжаешь не часто, а барышни были и будут. Но тут есть одна проблема…

Дядька пытливо глянул на меня.

– Могила!

Что-то нечисто с этой дамочкой.

– В тебе я уверен. А вот твоя девушка, которая учится на моём факультете… Как её?

– Майя.

– Да, ты говорил.

Дядька сел за стол, затянулся, наполнил кухонное пространство сизым дымом.

– В общем так. Алёна… Елена Сергеевна преподаёт на моей кафедре, аспирантка, пишет диссертацию. Я научный руководитель. Она замужем… – Дядька хмуро посмотрел из-под опущенных бровей.

После Миросиных откровений это не впечатлило.

– Её муж в школе работает. Не подающий надежд, так сказать. А она – умница. Вернее, красавица. Диссертацию написала. Думаю, защита пройдёт успешно – свидание наше тому порукой.

Дядька снова глянул на меня, изучая реакцию.

Никакой. Сидел и внимательно слушал.

– Но тут такой конфуз, – продолжил. – Твоя девушка, э…

– Майя.

– Да, Майя, – всё время забываю. Так вот, Майя с нею обязательно на кафедре пересечётся, или уже встречалась. Это может привести к огласке. Ну, ты понимаешь: замужняя аспирантка вечером в гостях у декана – её научного руководителя… Тем более, по документам, она поехала на конференцию во Львов. Это и мне чревато за подлог, и ей. У нас такой гадюшник!

– Я попрошу.

– Эх! Знаешь, как бабы хранят секреты. Женщина может сохранить лишь ту тайну, которой не знает, – ещё Сенека говорил.

– К Майе это не относится.

– Будем надеяться… В общем, поговори с нею, скажи: я лично просил ВСЁ сохранить в тайне. А я уж постараюсь, ну, помогать. Передай, что я – её должник.

– Передам. Думаю, она и так болтать не станет. А после вашего обещания точно никому не скажет. Можете не беспокоится.

– Договорились… Что дальше собираешься делать? – равнодушно спросил дядька.

Но я понимал, не маленький. Раз он сумел завлечь в сети эту дамочку, помешать завершить свидание, как полагается в таких случаях – предательство мужской солидарности. Мне Юрка не раз о том рассказывал: помочь мужику бабу охмурить – дело святое, богоугодное. Но какому богу – не уточнял. Видимо Амуру. Юрка в такие тонкости не вдавался.

– Посидим для приличия, а потом в общежитие отведу, – сказал я, пряча недовольные глаза. – Но вряд ли выйдет у неё переночевать.

Дядька оживился – появилась возможность спасти загубленный вечер.

– Проводи и возвращайся. Тихонечко пройдёшь в мой кабинет, я постелю на диване. Да поспи завтра подольше.

Дядькины глаза заблестели.

– Давай, Ельдарчику, по чуть, без баб-с, для закрепления тонуса, – проворковал, доставая из холодильника бутылку «Столичной».

Налил по полрюмки, разрезал яблоко.

– За осуществление мечт! – чокнулся, плеснул в себя, откидывая седеющую голову.

Хэкнул, захрустел яблоком.

– И жизнь хороша, и жить хорошо! – как писал Владимир Владимирович. Ладно, пойду, приоденусь, а ты пока колбасы и сыра нарежь, фруктов наложи да консервы открой. Всё в холодильнике.

Дядька подморгнул, вышел.


Как мало нужно для счастья, – думал я, нарезая колбасу. Но, это как сказать – мало. Дамочка шикарная! Зачем она пришла? Полюбила дядьку? Он хороший, мой дядька, весёлый. Даже симпатичный. Однако вряд ли такая краля на его весёлость повелась, на седину и мешки под глазами. Елене Сергеевне нужно СВОЙ вопрос решить – тут её красота и молодость вроде капитала, вложенного в будущее. Они с Майей одного поля ягоды. Той тоже дядька нужен, а я – как переходной мостик, соединительное звено.

Вот и получается: в свои двадцать два никому не нужен. Кроме мамы. Да ещё Ани… Был. Два года прошло, а жалею, что оттолкнул, побоялся. Кому от этого стало легче? Физичке? Учителям? Миру Евиных детей? Им безразлично. И что это за мир, который сквозь пальцы смотрит (вроде судит, но понимает – дело житейское) на визиты замужней аспирантки к профессору, на загулы педагогов по вонючим общежитиям, зато смертным грехом считает дружбу с тринадцатилетней девчонкой, до которой дотронуться страшно.

Где та грань, отделяющая любовь от греха? Если прислушаться к покойному деду, то в ЛЮБОЙ любви нет греха, а всё, что делается без любви – греховно. Но мне ли рассуждать о высоких материях? Мне ли, ночующему в объятиях пьяной шлюхи, разящей потом и шпротами. Я стал КАК ВСЕ, дозволенного не переступил. Тогда почему на душе так тошно?..

Дядька появился неожиданно, надушенный, в фирменных джинсах – прям Дон-Жуан. Помог сгрузить приготовленное на подносы. Мы пошли в гостиную, где обнаружили буколическую картину.


Дамы мирно беседовали. Елена Сергеевна доказывала несостоятельность советского планового производства, а Майя, присев на стульчике напротив, благодарно слушала. Однако чувствовалось: Елене Сергеевне не особо комфортно, как и Майе – неожиданная встреча рушила их планы, приводила в смятение.

Дядька это заметил, беззаботно закаламбурил, пригласил размещаться за столиком. Выпили за знакомство, затем – за прекрасных дам, затем ещё и ещё. После первых бокалов напряжение размякло: мир наполнился красками, дядькины анекдоты стали остроумными, а девичий смех звонким и безопасливым. Время летело незаметно. Когда часа через два дядька позвал меня на кухню, все любили друг друга непритворной любовью.

Прикрыв двери и закурив, дядька начал с главного.

– Ну, Ельдарчику, выполняй обещание. Пожалей старика.

– Угу, – кивнул я, тоже закуривая.

Уходить расхотелось. Пересыщенный вчера, казалось, на год вперёд, Демон просыпался, уютно мурлыкал, строил предположения безмозглой башкой. К тому же Майя изрядно пьяненькая, и этим можно подло воспользоваться – комнат хватает. Да хоть на кухне – разве помешаем? Передам ей дядькины слова: мол, должник, и всё такое…

– Давай, – жалостливо канючил дядька. – Вчера ты свой шанс упустил. Но у тебя всё впереди. А у меня, если в этот раз с Алёнкой не получиться – больше не придёт.

– Сейчас, докурю.

– И не забудь передать своей девушке, что я говорил, только «цыц-ц-ц!», – дядька пьяно приложил палец к губам.

– Передам, не беспокойтесь.

– Ну, добре! – похлопал меня по плечу, затем обнял. – Давай, Ельдарчику.

У меня всё впереди – дядька прав. Только этот «перед» может никогда не наступить. Нужно было вчера сразу к Майе ехать, а не по общагах якшаться. Хотя, привёл бы девушку в отсутствие дядьки – и что? Кроме разочарования, ничего бы наше уединение не принесло. Выходит, обстоятельства складываються наилучшим образом.

Одного не могу понять – зачем судьба нас связала и держит вместе? Рано или поздно проясниться, но это будет потом.

Дед говорил, что лучшим средством от тоски есть смирение. Осталось смириться и проводить Майю домой.

Пока курил и размышлял о перипетиях своей бестолковой жизни, дядька нетерпеливо поглядывал то в окно, то на меня. Дождался последней затяжки, пригласил жестом в гостиную.


Без мужского внимания дамы снова принялись обсуждать экономические проблемы. Приправленные «Рижским бальзамом», проблемы обрели мировые масштабы, наполняясь в устах подвыпивших барышень милой глупостью, которую слушать и слушать. Опять перехотел уходить, но обещал.

Когда дядька наполнил бокалы, тост взял я. Отпустил комплимент Елене Сергеевне и пожалел, что нам пора идти.

Майя подняла удивлённые глаза, не ожидая такого завершения вечера. А чего она ожидала? Была готова остаться ночевать со мной на одном диване? Впрочем, это уже не имело значения.

Выпили, послушали дядькины откровения о радости знакомства с невестой любимого племянника, а так же приглашение Майе приходить в любое время. Одним словом – всё, что в его силах.

Майе польстило внимание. Но особо ей пришлась по душе переданная мною дядькина просьба. Девушка согласилась хранить тайну, о сути которой сама догадалась. Тем более, Елена Сергеевна о том же намекнула, разузнав, где Майя учится.

О моих вчерашних грехах названная невеста не вспоминала. Когда прощались на скамейке у общежития, Майя прошептала, что пригласить к себе не может. Такой исход предполагал, потому не особо расстроился. Сегодня я ей уже без надобности.


Возвращался пешком – троллейбусы не ходили. Особо не спешил. Предзимний ветер холодил хмельную голову, успокаивал обиженного Демона, который зря проснулся, теперь скулил, раздразненный, необласканный.

Зато расчётливый Гном подсказывал: раз так завертелось – разрывать отношения с Майей не стоит. Рано или поздно дожму её. С дядькиной помощью или без – не имеет значения. Жениться на ней всё равно не буду. Пусть она планы свои, далекоидущие, с кем-то другим строит.


В квартиру пробирался как шпион, боялся лишний раз скрипнуть. Однако любовникам было не до меня: из гостиной раздавался скрип дивана, натужное дядькино сопение да притворные повизгивания Елены Сергеевны, отрабатывающей защиту кандидатской диссертации.

Не удержался, стал у дверей, послушал. Дядька молодцом – часа два минуло, как мы с Майей ушли, а он пыхтит. Можно понять: хочет откусить побольше от чужого пирога, да послаще.

Осторожно, чтобы не споткнуться в потёмках, подыбал в дядькин кабинет. Плотно прикрыл двери. Лампочку не зажигал, разделся и нырнул в заранее приготовленную постель.

Сморило мигом – замаялся за два последних дня. Давно у меня такого не случалось. Вернее – никогда. Взрослею. В засыпавшем сознании мелькали обвисшие Миросины груди, загаженный памятник Ленину, дядькины маслянистые глаза, последний зачёт «автоматом», бедро Елены Сергеевны и Майины коленки.


23 ноября 1991, Киев

Дядька разбудил перед обедом:

– Вставай, гуляка! Кушать пора.

После ночи с будущим кандидатом экономических наук, был он благодушным, но изморенным.

– Когда вернулся?

– Вы ещё не спали…

Я поднялся с дивана, придерживая рукой оттопыренные трусы.

– Мы до утра не спали! – похвалился дядька, смущённо посмотрел в окно.

Я чувствовал, как ему не терпелось поделиться радостью вчерашней победы. Приукрасить, конечно, приврать. Мужская похвальба почище женской, если этих самых женщин касается. Я ему, правда, не совсем подходящий беседчик – родной племянник, вдвое моложе. Однако не мальчик – мужчина, и, как мужчина, оценю, даже позавидую. Мужику такая зависть – лучшее признание.

– Богиня! – закатил глаза дядька.

– Красивая женщина, – согласился я.

– Не то слово… Ладно, умывайся и пошли завтракать. Вернее обедать. Ты собираешься уезжать?

Я кивнул.

– Тогда поторопись. Сейчас рано темнеет.

Пока заправлял постель и умывался, дядька сварил пельмени, настрогал бутербродов из остатков вчерашней роскоши.

– Выпить не предлагаю, – сказал дядька, сел за стол. – Давай по быстрому, а затем подвезу к автостанции. Вечером ко мне гости придут – нужно прибраться.

Такой у меня замечательный дядька. Иной бы ворчал на болячки, на политику, на жизнь-злодейку, а этот – по бабам скачет, молоденьких аспиранток обхаживает. Не удивлюсь, если до студенток доходило. С него станет.

– Ты хоть мамке не говори…

– Нет, конечно!

– И сам лишнего не думай. Как мужчина должен понимать. Если б Алёнка не захотела – ничего бы не случилось. Силой не тянул, ей защититься нужно. Решила нанести превентивный удар. А как умело нанесла! И объект выбрала правильный, и тактику, и стратегию.

– По-другому у вас нельзя?

– Можно. Только это нервы, бессонные ночи. А так – надежнее. Ей в оппоненты одна язва попалась – старая дева, которая молодых аспиранток на дух не переносит. А тут, и удовольствие хорошему человеку доставила, и диссертацию гарантированно защитила. Уж я за прошлую ночь отблагодарю!

– А муж? – мукнул я с набитым ртом. Гном сразу Миросей упрекнул, затем Алевтиной Фёдоровной. Кто бы мычал!

Дядька глянул на меня, махнул рукой.

– Видел бы ты её мужа – безвольный серый баран, созданный для рогов! И с такой королевой! Единственное – он молод. Но это пройдёт.

Доели пельмени, сгрузили тарелки в мойку. Дядька налил чаю, продолжил:

– Поженились они ещё студентами, я их учил. После окончания университета его в школу распределили, а Алёнка на кафедре осталась. Мы ещё тогда подружились – уж очень ей хотелось в аспирантуру… – дядька блаженно зажмурился. – А к мужу, говорит, привыкла, жалко бросать: добрый, любит без памяти. Но, чувствую – разведётся. Лишь найдёт подходящую замену, под стать себе.

– И многие ТАК диссертации защищают?

– Порядочно. Добрая половина бабских кандидатов и докторов. Если не явно, то замуж выходят за старых пердунов со связями. Используют, а потом ждут, когда те копыта отбросят.

– Пердуны – совсем дураки? Не понимают?

– Понимают. А толку? Ты знаешь, как за сорок молодого тела хочется! Доживёшь до моих лет – узнаешь.

Дядька нахмурился, допил чай, поднялся из-за стола. Видно, больную тему затронули. Была в его жизни одна аспирантка.

– Вот такая она – правда жизни, – сказал насуплено. Открыл форточку, закурил. – Взаимовыгодный обмен полов: мы их обманываем и употребляем, а они нас обманывают и пользуются. Так было спокон веков, так будет всегда. И осуждать – не нашего ума дело. Каждый для себя решает: что можно допустить, а чего допустить нельзя ни при каких раскладах, потому как жить с этим дальше не сможешь. Лучше сразу в могилу.

Дядька затянулся, раздавил окурок в пепельнице. Сел за стол напротив меня.

– Чего нос повесил, студент? Всё будет хорошо!

– Вас послушал – жениться расхотелось.

– А ты не спеши. К девушке своей присмотрись. Как её?

– Майя.

– Постоянно забываю. Майя-Майя… Греческая богиня, мать бога Гермеса. Присмотрись к этой богине. Она девушка разумная. Такого олуха, как ты, наставит, обережёт, станет опорой, – дядька шмыгнул носом. – Но лишь до определённой поры. Понял?

Я кивнул.

– Дальше сам думай … Собирайся, подвезу к автостанции.


Забрал сумку, накинул куртку, перекрестился на маленький образок Серафима Саровского над дверями. Дядька заметил, покачал головой, но ничего не сказал. Он – атеист, посмеивается над дедом и мамой, но её подарок не запрятал, повесил над входными дверями в квартиру – чтобы оберегала от недобрых гостей.

Ехали молча. Я смотрел на замирающий в поздней осени город и думал, как люблю дядьку. Наши неприличные приключения и общая тайна ещё больше сдружили. Я им гордился.

Когда уже прощались возле автостанции, дядька обнял, прижался щекой.

– В Городке не чуди. Времена теперь смутные. Меня попрут, чувствую. Придут молодые, злые, которые моё поколение пустят под откос. Учись сам решать свои проблемы.

– Сделаю, как говорите. Не подведу.

– Надеюсь. Ну, будь, студент! – сказал дядька, легонько стукнул в плечо, повернулся и пошёл к машине.

Уже открывая дверцу, оглянулся, помахал рукой:

– Привет мамке!

– Передам!

Газонул, лихо развернулся, помчал готовиться к вечерним гостям. Я не сомневался – будет гостья. Молодая и симпатичная. С иными дядька не водиться.

Когда отъезжал на рейсовом автобусе от Киева по житомирской трассе, ещё не знал, что больше в столицу Советской Украины не вернусь.

Через месяц с небольшим она перестанет существовать. Как и Страна.


Глава восьмая


23 ноября 1991. Рейсовый автобус «Киев-Городок»

В нагретом автобусе разморило. Уютно, как в другом измерении, отделённом от нудного дождя потустороннего мира, от его забот.

Пробовал читать, как всегда в дороге, но от сумрака глаза слезились. Отложил книгу, отмежевался веками и от автобусной реальности, вошёл в свою, суверенную, размышления над которой наполняли душу Канта священным трепетом.

Однако мои размышления наполнены печалью. Во мне сплошной клубок непримиримых сущностей, редко пребывающих в согласии. Прям батальное полотно, где ни постоянства, ни чести, ни совести.


В раннем детстве, когда лишь только осознал себя частичкой мира людей, мама поучала, что каждый человек, как и я, состоит из двух частей – тела и души. Тело даёт природа через родителей, а душу вдыхает Бог. Потому своенравное тело должно слушать мудрую душу, чтобы двойственный человечек был хорошим мальчиком. После маминых поучений я баловаться не перестал, но уже могопределить: это тело шкодничает, а душа потом сожалеет и просит прощения.

Повзрослев, к годам пяти, обнаружил, что со мной не всё так просто. Это стало самой большой тайной, и я никому не мог признаться, что состою не из двух половинок, как все, а из шести – кроме души и тела во мне живут ещё четыре существа. Вернее, три и одно. Три постоянные, а последнего, четвёртого – его как бы нет. Оно само по себе, но благодаря Нему я узнал о невидимом своём уродстве.

Первым существом, рассудительным, был Гном, в последствии названный Гномом Трезвомыслия. Он жил в голове, между мозговых извилин, впитывал услышанные или вычитанные поучения, хорошие манеры и прочие качества воспитанного мальчика. Гном был до тошноты благоразумный, скучный, но незаменимый при подготовке уроков, игре на публику и прочем лицемерии, которое называют хорошими манерами. Возмущённо надувая щёчки, стуча кулаками, он вечно спорил с остальными населенцами моей ущербной сущности, безуспешно призывал к порядку и благоразумию.

Бедный Гном, как мягкий учитель, игнорировался своевольными учениками. Зато после разгромных поражений на полях страстей, он отводил душу, нещадно обличал непослушных соседей, которые скулили по углам и зализывали раны.

Вторым существом, обитающим у сердца, а возможно, в нём самом, был инфантильный персонаж, вроде Пьеро из Нечаевского фильма. Но в отличие от Пьеро большого (суть меня), этот ранимый субъект, ничего, кроме высоких эмоций, не принимал. Любуясь капельками росы на утренних цветах, пурпурными зимними закатами или совершенными рифмами, он впадал в экзальтацию, не чувствовал под собой земли и постоянно влезал в нелепые ситуации.

Это он влюблялся в очередных мальвин, не слушал наставлений Гнома, а затем страдал, обливался горькими слезами, приводил большого Пьеро в уныние. Это он, насмешник, свел меня с Зиной, а потом обрёк на трёхгодичные хождения «за ручку», морща носик от любой нечестивой мысли.

Третьим населенцем, который доставлял наибольшее беспокойство Гному и ввергал маленького Пьеро в брезгливый ужас, был Чёрт, вольготно разместившийся внизу живота. Повзрослев, я гордо назвал его Демоном Плоти, отдавая дань фаллическим культам. Однако власть Чертяки простиралась далеко за пределы первичных мужских признаков. Он тоже вечно влюблялся и желал, но в отличие от Пьеро, вместо держания девочки за руку, подначивал держать её за ногу.

Разбуженный в раннем детстве, но затем изгнанный книжной юностью в темные пещеры (почему и случился конфуз с Зиной), Демон никуда не исчез, продолжал существовать латентно, проявлялся подглядываниями под девичьи платьица да предсонными фантазиями.

Раздолье ему началось после моего возвращения со службы. Питаемый Юркиными советами (о! как Демон восхищался Прохиндеем!), он просыпался, игнорировал Гнома и глумился над эстетствующим Пьеро.

Сейчас неуёмный Чертяка всё больше мучил, подталкивая то к чопорной Майе, то к порочной Миросе, находя в обеих ведомую ему сладость. Порою тошнило от вожделения, которое отвлекало от размеренной жизни, и казалось, пообещай кто выдернуть Демона навсегда, как гнилой зуб – я бы согласился.

А вот с четвёртой населенкой моей особи выходило сложнее. Она не подпадала под разумные объяснения, не зависела от суетливых соседей, и лишь порою прислушивалась к ворчанию Гнома, да отбирала силу у Демона, который, залюбовавшись очередной юбкой, выплескивал ту силу мегатоннами, бесцельно рассеивал в пространстве.

Четвёртым населенцем была Змея. Распознал её даже раньше, чем разбудил плотского Демона. Ещё до школы, в лет пять.

Весной дело было, на майские праздники. Играл я с Юркой и девочками в песочнице, пирамидки ведёрком штамповал. Тут пришли старшие ребята, уже школьники. Среди них Вадим – второклассник, который обижал младших, даже девочек, отбирал игрушки, валял песочные домики. Все его боялись, потому что неуступчивым он давал щелканы и обидно обзывал. Я тоже его боялся.

Вадим заскочил в песочницу, повалял пирамидки. Встал посредине, под грибком, приказал детворе уматывать, потому что он тут будет курить. И чтобы мелюзга отдала ему конфеты, которые в карманах прячут, а если кто не даст, то пожалеет. Друзья Вадимовы обступили песочницу, ждали, когда начнётся представление.

А у меня при себе был шоколадный «Гулливер». Стало жалко отдавать здоровенную конфету – лучше с друзьями поделиться. И так мне стало обидно от бессилия. Подумал: как бы хорошо было, если б Вадим сейчас уписался, опозорился перед девочками. И так представилось мне ясно: как влажнеют его серые брючки между ног, как темное пятно расползается, как течёт из штанин, капает в залепленные песком туфли.

Вдруг почувствовал, как шевельнулось под сердцем, налилось упругой силой. Я не видел, но ЗНАЛ, что это откуда-то взявшаяся во мне змейка, похожая на змею-кобру из телевизора. Змейка ожила, заупружилась, распрямила капюшон, язычком раздвоенным заиграла, потянулась, будто всасывая созданную в голове картинку. А потом как зашипит на Вадима! как вскинется резко! как вцепиться ему в шею страшными клыками, плюющими жёлтым ядом!

Мне Юрка рассказывал, что стал я тогда чужим и страшным: словно подрос, задышал часто-часто, опустил голову, а когда поднял и глянул на Вадима, то глазами не своими – синими, а чёрными. Из них таким ужасом повеяло, что все разом от песочницы отскочили, а забияка нацедил в штаны и пустился наутёк со двора.

Возможно, Юрка обо мне придумал. Дети видели, как Вадим уписался в песочнице, но что я смотрел на него страшными глазами – никто, кроме Юрки не вспомнил. Однако я сам уже знал – со мною ЧТО-ТО НЕ ТАК.

Сначала испугался, посчитал себя уродом со змеёй внутри. Долго не решался, но потом рассказал маме – чувствовал, ей можно. Мама не испугалась, не ругала, лишь посмотрела тревожно и попросила, больше не злиться и прощать: люди, ведь, неразумные, слабые. Даже если очень обижать станут, не злиться, не создавать в голове картинок, поскольку обратятся они явью, принесут горе. За причинённое людям горе мне потом расплачиваться придётся.

Тогда удивился маминой мудрости, потому как, после случая в песочнице переболел ангиной. Беспричинно, казалось: ни мороженного кусками не глотал, ни лимонада холодного не пил. После разговора с мамой, сам для себя зарёкся наисильнейшим зароком, что никогда не напущу Змейку на людей, и думать о них плохо не стану. Пусть, лучше, они отплатят за причинённое мне зло, чем буду болеть за причинённое им.

Зарок почти удался. Боясь накликать беду, старался не думать о Змейке, и она понапрасну не тревожила. Лишь порою, когда меня обижали, чувствовал шевеление под сердцем и знал, что это просыпается Хранительница (как её мама назвала), готовая придти на помощь. Но я не звал, просил умолкнуть, решал проблемы по-людски. Змейка слушалась.

И ещё она предсказывала будущее. Это потом узнал, что она. Сначала думал – у всех так. Оказалось – не у всех. Юрка не мог и ребята знакомые не могли. А у меня мелькнёт случайно в голове какая-то глупость, не придам значения, а оно потом выходило, как привиделось. Начал прислушиваться к чуйкам, что не раз выручало, даже спасало (на службе, особенно). Загордился, будто я провидец. А оказалось – это совсем не я, а она – Змея-Хранительница. Приснилась как-то, сама рассказала. И ещё совет дала: никому никогда о ней не говорить и будущее не раскрывать. Потому оно и закрыто, что знать о нём людям не нужно.


С тех пор плыву по жизни со своим Зверинцем. Пытаюсь слушать Змею, примирить Гнома, Маленького Пьеро и Демона, помещённых в мою беспутную скорлупу, гордо названную Храмом Духа. А душа, будто врозь: мечется, страдает, стучится в загаженный Храм, просит покаяться. И терзаюсь, шепчу Покаянный псалом, зарекаюсь не подглядывать под юбки, не желать жены ближнего своего. На день-два самоотречения достаёт, а затем опять подглядываю и желаю, но самое мерзкое – думаю о том.

Говорил мне отец Гавриил: кто идёт по пути порока, тот непременно, упадёт в бездну погибели. Знаю, нет мне прощения, и не будет никогда. Гореть мне, нехристи поганой, в геенне огненной!

Верно решил я тогда отказаться от стези священнослужителя. Хорош был бы батюшка, который заглядывается на прихожанок и прелюбодействует с ними в сердце своём.


Нисходящая зима 1990. Городок – соседний райцентр

История моего поступления в духовную семинарию и сейчас остаётся тайной для многих. Особого секрета из того не делал, но и не распространялся.

Знали в Клубе Одиноких сердец, где надоумили; знал дед, мать догадывалась, Юрка просёк (насмехался, гад). Ну и, само собой, знал настоятель храма в соседнем райцентре – отец Гавриил.

Случилась эта история за полтора года до встречи с Майей.

В том январе девяностого, после разрыва с Аней, а затем «библиотечного романа» с её мамой, когда маски были сорваны и моя ущербная личина предстала в неприглядном свете всевозможных девиаций, искал я выход из замкнутого круга.

Спасаясь от тоски и отчаянья, сначала подумывал восстановиться в институте, пойти на стационар, чтобы убежать от воспоминаний. Однако чувствовал: переезд в Киев проблему не решит, как и оккультные доктрины госпожи Блаватской, щедро питавшие мой тогдашний ум.

Бессонными ночами доходило до размышлений о Киево-Печерском монастыре, его уютных пещерах. Удерживала лишь невозможность отречься от самых-самых разных книг, многие из которых не рекомендованы для прочтения спасающимся инокам.

Так и блуждал я лабиринтами сумрачного сознания, пока в конце января девяностого не вошёл в члены Клуба Одиноких сердец, созданного, как водиться, сержантом Пеппером в соседнем райцентре.

После презентации в Клубе рукописного сборника стихов, ко мне подошла Таиса – дочь настоятеля местного храма священника Гавриила. Сопереживая печали разочарованного Пьеро, из которой произросли такие грустные рифмы, девушка посоветовала сходить на беседу к отцу. По словам Таисы, пообщавшись с ним, многие юноши из окрестных мест избирали путь священнослужения, поступали в духовную семинарию.

Я отмахнулся. Какой из меня священник после убийства Аниной любви, после безобразных отношений с Алевтиной Фёдоровной? Мой путь – во мглу, в уныние. И нет спасения заблудшей душе!


– Уныние – тяжкий грех, – растолковывал отец Гавриил, когда я, после недельных раздумий, во Вселенскую мясопустную субботу, все же пришёл в дом священника. – Уныние колеблет доверие к Богу, заставляет забыть, что на всё Его воля.

Отвечая на моё признание о бессмысленности мирской жизни, которая сталкивает желания сердца и ума, Гавриил прохаживался по небольшой комнатке с мерцающей лампадкой в красном углу, убранной иконами. В домашней обстановке священник, одетый в мирское, напоминал Распутина из раритетных фотографий в перестроечных журналах.

– Спасением от противоречия сердца и ума есть смирение, – продолжил батюшка, став против меня, вперив мудрые глаза. – Смирение – это внутреннее принятие Божественной воли.

Говорил – как чеканил. Метал бисер. Только не дозрел я до высшего понимания. Уже жалел, что пришёл.

– Таисия рассказала – священником хочешь быть? – с ходу спросил Гавриил, почувствовав мои сомнения.

– Думал.

– Для чего? – пытливые угольки пронизали душу.

– Ну… Хочу научится духовной жизни, – ответил неуверенно. Кто думал, что здесь допрос устроят.

– Для этого есть книги, а в городах – курсы богословские, воскресные школы, – буркнул священник. Не понравилась, видно, моя причина. Отошёл, сел в кресло.

– Ты плакался, мол, мирское заполонило и тревожит. А ведомо ли тебе: если ступишь на путь священнослужения, то надобно смиряться, воздерживаться от плотских утех, даже мыслей?

– Этого и хочу. Внешних примусов.

– У самого духу нет?

– Недостаточно.

– Борись! Через неделю Великий пост – самое время обуздать дикую плоть.

Я молчал. Мне ли спорить с победившим. Я безвольная амеба и место моё на адской сковородке.

– После грехопадения плоть превратилась из друга во врага для души. С тех пор они стремятся к противоположному, – сказал батюшка. – Эта борьба внутри каждого человека. Бальзака читал?

– Читал.

– Бальзак пишет: «Тот, кто ищет миллионы, весьма редко их находит, но зато тот, кто не ищет, – не находит никогда». Главное – ЖЕЛАНИЕ побороть, а остальное – дело характера и времени.

В комнату постучала, затем прошмыгнула Таиска. В домашнем коротком халатике без рукавов. Подошла к отцу, наклонилась, зашептала на ухо. Мой блудливый взгляд, который собирался обуздывать, скользнул к отошедшему подолу, изогнулся, норовя пробраться в запретный сумрак, дотронуться до прикрытого, которое во сто крат желаннее, чем открытое.

Таиса вильнула попкой, стрельнула глазками, вышла. Видно, чувствовала, как пялился.

Отец Гавриил заметил мои осоловелые очи. Усмехнулся, с прищуром глянул в душу.

– Философы древности умели отказываться от власти, оставлять царский престол, однако похоть побеждать не умели, – сказал осуждающе. – Победа над блудом дается лишь христианам. Но, пока сам не победишь – никто не поможет: твоё всегда с тобой будет. Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше. В какой книге написано?

Я опять ощутил себя ничтожеством. Вся оккультная шелуха, все философические бредни отлетели, обнажили несовершенного карлика.

– Нагорная проповедь Иисуса Христа. Евангелие от Матфея…

Это я знал. Ещё до службы в армии, в восемьдесят седьмом, когда учился на первом курсе института, по настоянию деда сходил во Владимирский собор, чтобы купить Книгу Книг. Не нашёл. Зато за оградой храма ко мне подступил подозрительный гражданин, который за двадцать пять рублей (для студента – целое состояние!) предложил малюсенький Новый Завет и Псалтырь какого-то несоветского мессианского издательства с отметкой: «Эта книга – безвозмездный дар Гедеоновых братьев».

Легендарную книжицу перечитал. Сначала как собрание мифов, но затем, после бесед с дедом, открыл иной смысл. Будучи призванным на строчную службу, взял Книгу с собой. В редкие свободные минуты выучил наизусть Нагорную проповедь. До этой поры многое помнил, даже отмечал для себя, что вот, сейчас осуждаю брата своего, а сейчас смотрю на женщину с вожделением. Ещё бы придерживаться тех заповедей.

Отец Гавриил покряхтел, изучая знающего.

– И как следует понимать эти слова? – спросил уже не так сурово.

– Как рассуждения о сокровищах земных и небесных… – дальше меня заклинило. Тужась выдать что-либо членораздельное, ещё больше смутился.

– Хорошо, но неполно. Эти слова нужно понимать следующим образом. Если человек полюбил земные сокровища, блуд и удовольствия, то он уже не думает о приобретении сокровищ небесных. Понял?

– Пытаюсь.

– Пытайся. Ты говорил, что пожелал найти внешнее ярмо, которое не даст тебе сбиться с дороги. Это юродство! Любая попытка убежать от себя заканчивается встречей на том же месте.

Он помолчал, глядя сквозь меня.

– Один монах жил в египетской пустыне. И так его измучили соблазны, что он решил отказаться от монашеской жизни и пойти, куда глаза глядят. Но, натягивая сандалии, он вдруг увидел другого инока, который также стал торопливо обуваться. «– Ты кто?» – спросил монах незнакомца. «– Твоё собственное Я», – услышал он в ответ. « – Куда бы ты ни отправился, я всё равно последую за тобой».

Гавриил замолк, смакуя послевкусие. Не иначе, ожидал. Нужно было что-то говорить.

– У меня – другое, – сказал я неуверенно. – Не из обители хочу, а в обитель… От мира.

Священник хитро сощурился, кивнул головой:

– От мира, значит… Но Ленин писал, что жить в обществе, и быть свободным от общества нельзя. Слышал?

Я изумлённо уставился на священника.

– Удивился? Мол, Владимира Ильича цитирую, – Гавриил довольно хмыкнул. – Зря. Коммунистическая идея – это светская форма христианства, а Христос был первым коммунистом, чтоб ты знал. Только люди на свой манер ту идею переиначили, как и учение Христа.

– Дед тоже говорил…

– И деда твоего знаю – хороший человек, истинный. Многим людям помог.

Вот как! Этого уж точно не ожидал. За глаза деда ведьмаком называли, как и маму – ведьмой.

– Опять удивился, – заметил священник. – Я пожил достаточно на свете, чтобы отделить зерна от плевел и понять, что нет чёрного, нет белого, как нет безусловного зла и несомненного добра. От нас можно в Киев через Белую Церковь ехать, а можно через Бородянку, примером. Одним путём быстрее, другим дольше, дорога похуже – но рано или поздно доберёшься. Так и к Богу – у каждого своя дорога. Главное – сам путь, потребность идти, устремление к духовным сокровищам, а не земным благам да набиванию брюха. Мерило же на этом пути – любовь. Она и есть Бог, как учил Христос. Всё остальное – накипь от чрезмерного людского мудрствования.

Гавриил пытливо взглянул на меня, уютно расположился в кресле, продолжил:

– Противоборство религии и коммунизма – это противоборство той самой накипи. Сущность одна… Может, чаю попьём?

– Таисия! – позвал, не ожидая согласия.

Двери приоткрылись, в комнату заглянула Таиска. В том же халатике, да ещё нижняя пуговица расстегнута. И глаза мои, заразы, сразу в клинышек между полами стрельнули, где блеснуло молочное бёдрышко. Отвел взгляд: сначала в пол, затем в тлеющую лампадку вперил. Может, так заранее придумали, проверяют?

– Звали, отец?

– Приготовь, доченька, чайку липового, да принеси варенья брусничного, с яблоками, что варил прошлым летом.

Таиска скосила на меня глаза, вильнула подолом и пошла выполнять отцову просьбу. Вроде прошёл испытание, лишь послевкусие зудом отдалось, защемило. Настроение отца Гавриила не переменилось.

– Сами варили? – спросил я, чтобы отогнать наваждение.

– Сам, – неожиданно согласился батюшка. – Я многое сам делаю, не только с амвона проповедую. Это варенье из моей любимой ягоды, делаю его уже лет сорок. Варится очень быстро, поэтому брусничка получается почти как свежая. Рекомендую с чайком пошвыркать, и в качестве закуски к алкогольным напиткам. Но второго не предлагаю без повода. У нас разговор серьёзный.

Гавриил удобнее устроился в кресле, приосанился.

– Так вот, идея свободы, равенства и братства людей, пусть в наивно-поэтической форме, высказанная первоначальным христианством, прошла огромный путь…

Старался уловить смысл, но мысли смещались от великих идей к Таисиному бедру. Гном от этого стыдливо робел, морщился, пытался наставить Демона на путь истинный, к обсуждаемой проблеме, а он, гадина, ждал, когда зайдёт девушка. А ещё размышлял-прикидывал: какого цвета трусики одеты на Таиске – беленькие, в цветочек или в горошек, и как они там ВСЁ облегают. Господи! стыдно-то как!

– …в прошлом веке христианская идея привела к марксизму, который вынес её из мечтаний и возвысил до уровня науки, – торжественно продолжал Гавриил, глядя куда-то поверх меня, в прекрасную утопическую даль.

Двери скрипнули уже без стука. Зашла Таиска, завиляла крутой попкой, принесла на подносе чай и варенье. Удержался, глаз не поднял, но засвербело, забулькало в демонском обиталище…

Гнать меня нужно от этого достойного человека, от святых образов!

Гавриил разлил чай по кружкам, пододвинул мою, подал блюдце с вареньем. Хлебнул звучно, по-домашнему.

– Я вот что тебе скажу, – произнёс священник уже без пафоса. – Парень ты – не дурак, о Святом писании понятие имеешь. Мало кто из нынешней молодёжи цитату из Библии определит. А что на девчат поглядываешь – в том плохого нет, я в твои годы тоже смотрел. Женишься, со временем обуздаешь.

Гавриил взял серебряной ложечкой варенья, отхлебнул чая.

– Для поступления в духовную семинарию, прежде всего, нужна вера в Бога, реальная христианская жизнь и самое главное: нужно определиться, зачем ты туда идёшь. В семинарию идут, чтобы стать служителем Церкви. Не более того. После обучения, если не станешь священником или диаконом, ты никем работать не сможешь. Разве что преподавать Закон Божий. А духовные искания и духовная жизнь больше от человека зависят, чем от образования. Определись с этим.

Гавриил швыркнул чаю, взял варенья, кивнул мне, чтобы приобщался. Неуютно было чаёвничать пред его очами, но обижать не хотел. Черпнул из розетки, посмаковал.

– Вкусное!

– Говорил же. Ишь, как Таисия разсервировала: розетки фарфоровые, ложечки серебряные, нижнюю пуговку разняла, стегнами помыкала. Люб ей?

– Нет! Мы друзья. У меня девушка есть… – сбрехал. Девушки теперь у меня не было, женщины тоже.

– А я уже принял тебя за будущего зятя. Дочка так упрашивала поговорить! Но запала – вижу. И ты возжелал – тоже видел. Эх, молодость.

Гавриил покачал головой, хлебнул чаю, поковырялся в розетке, выискивая целые ягодки. Всё-то он замечает.

– Ну, коли есть у тебя невеста, то Таису не мани и не обидь, – сказал строго. – Они юные, дурные, как тёлки за бугаями, падки на мужскую силу. Богослужения посещаешь?

Вот как умеет, без предисловий.

– Порой. Когда учился в Киеве, во Владимирский собор ходил перед экзаменами. И так…

– Этого мало. А воскресные службы, а праздничные? Потому тебя бес путает, что Церкви сторонишься. Через неделю, двадцать пятого, Прощеное Воскресенье и окончание сырной седмицы, приходи на службу, соприсутствуй, присмотрись – твоё ли дело.

– Приду.

– А я книги дам, чтобы готовился. Перво-наперво, Библию учи, особенно Новый Завет, основы православного вероучения и богослужебного устава. Прочитай церковную историю.

Священник поднялся, подошёл к полке, вынул пару книг, подал мне. Сел обратно в кресло.

– Обязательно нужно знать основные православные молитвы, – в Молитвослове отмечено. Освоишь?

– Попробую.

– Пробуй. Но главное – вера в Бога и христианская жизнь. Единственное, что хочу тебе посоветовать – не впадать в отчаяние. Бог милостив. Он – не такой, как мы, чтобы насмехаться над чужими ошибками или радоваться им. Он покроет, вразумит и помилует. Но постепенно, помаленечку. Так, чтобы помилованный и вразумленный не приписал своих исправлений себе, а только Ему. Жду двадцать пятого в храме.

Отец Гавриил хлопнул руками о поручи кресла.

– Таисия!

Дверь отворились, смущённая Таиска ступила в комнату – точно стояла за дверями и подслушивала. Видимо, и о зяте слышала, и о глупых тёлках, которые за бугаями.

– Проведи гостя. Да книги заверни в кулёк, чтоб не отсырели. Погода на улице мерзкая.

Я поблагодарил за гостеприимство, пошёл за Таиской в веранду. Пока обувался, та норовила расспросить о беседе. При этом так коленце из-под халатика выставила, что я, случайно зыркнув снизу, не мог удержаться, чтобы ещё и ещё не зыркнуть (точно – беленькие, с кружевной розовой оторочкой).

Вот как! Привела о карьере священника хлопотать, а сама сети липкие расставляет. Ещё говорят: мужики на женщин падки. Попробуй тут, не упади. Разве что больным нужно быть или содомитом.


Последующие месяцы занялся подготовкой к экзаменам: читал и конспектировал Новый Завет, пробовал осилить Ветхий, учил молитвы. В Прощеное Воскресенье пошёл на службу к отцу Гавриилу, потом ходил по воскресеньям.

Однако как ни захватило духовное просвещение, блудливые мысли не оставляли. Вечный искуситель, почувствовал, что может потерять одного из приверженцев, путы ещё больше закручивал. Меж строк священных историй в воспалённом мозгу мелькали то Таискины трусики, то Анино холодное тело, то детское постижение мира.

Томимый позывами на блуд, я до исступления молился преподобному Иоанну Многострадальному Печерскому об избавлении от душетленных страстей плотских, но особого облегчения не чувствовал. Оставалось уйти в монастырь и закопать себя по грудь в землю, как Иоанн.

Юрка, змеюка (вот кто истинный служитель Князя мира сего!), догадался о моих бдениях. Приходил, отрывал от занятий, подшучивал над потугами обуздать норовистую плоть и рассуждал: тоже, мол, готов вести праведную жизнь, но лишь когда на грешную не останется ни сил, ни денег. Даже предлагал напоследок загулять, да так, чтобы аж отвернуло. Гад-искуситель – одним словом.

Хорошо ему – он попросту живёт, не морочиться, что грешит каждой мыслью. А я думаю, и страдаю от того, но всё равно грешу. Так кто из нас пропащее: он – не ведающий, что творит, или я – ведающий, но творящий?


Глава девятая


Весна 1990. Окрестности Городка

Голова шла кругом от исканий и сомнений, которые продолжались до середины мая. Когда уж совсем запутался, решил к деду съездить, искать совета – он мудрый, вечный, как сама жизнь.

Мой дед – Антон Иосифович – мамин отец, служил лесником в километрах двадцати от Городка. После смерти бабушки, ещё до моего рождения, дед перебрался в лес, построил сруб древлянским способом – без единого гвоздя, выкопал колодец, разбил небольшой огород, завёл корову. Там и жил без электричества и остальных привычностей, сторонясь людской суеты.

Дед, разменявший в ту весну девятый десяток, оставался таким же, каким помнил его с детства: сухой и вертлявый, с паклей седых волос на непокрытой голове, с невусовым коричневым пятнышком посреди лба, меж бровями. Чтобы лучше видеть, – отшучивался дед.


Оказалось, дед меня ждал, предчувствовал гостя, потому прибрался загодя, дичи припас. После обмена семейными новостями, пригласил в беседку под разлогой липой, оперившейся майскими темно-изумрудными листочками.

– Не томись, выкладывай, – без предисловий начал дед, усаживаясь напротив за столиком и раскуривая закопченную трубку.

Я рассказал, не вдаваясь в подробности. Рассказал, что побоялся людской молвы, оттолкнул полюбившую меня девушку, а затем, глупыми надеждами и недостойными желаниями, поманил её мать. О непримиримости ума и сердца, безуспешных борениях с телом, решении стать священником, визите к отцу Гавриилу и о том, что пути моего духовного познания сплошь усеяны терниями. Потому сомневаюсь в пригодности к служению Церкви.

Дед не перебивал. Выслушал, пыхнул трубкой, окутал беседку самосадным дымом.

– Что плоть желает, и на девчат поглядываешь – хорошо. Не содомит, как сейчас в европах модно. И девчата того хотят, но не дозволено им до поры, – дед улыбнулся. – Главное: со злым умыслом к ним не подступай, не искушай против воли, не обманывай обещаниями. А по взаимному согласию и любви – можно. Но любовь должна быть душевная, а не похоть животная. Даже если затем не сложиться семья, разойдётесь – по любви можно. Любовь всё оправдает.

– И предательство? То есть, измену?

– А что измена? – Дед, пыхнул трубкой. – Измена может быть Родине. Как Горбачёв ныне творит, выкормленный Советской властью и её продавший за американские сребренники. А между мужиками да бабами измены быть не может, так как эти отношения иного рода, душевного…

– А если измена в браке? – перебил я.

Не понравилось деду, глянул хмуро, засвистел погасшей трубкой.

– Эт, молодёжь, – какие нетерпеливые. Ты знаешь, как церковь к прелюбодеянию относится, и как Спаситель в Нагорной проповеди о ней учил. Отец Гавриил тебе о том говорил, как священник, представитель духовного сана. А я скажу как человек, восемьдесят лет коптивший небо: прелюбодеяние прелюбодеянию рознь, и мерить их одной мерой нельзя.

Дед затих, выбил пепел о поручень скамейки, прочистил мундштук изогнутой проволокой. Вынул кисет, заново набил самосадом табачную камеру, утрамбовывал прокуренным пальцем. Попыхтел, раскурил трубку от самодельной бензиновой зажигалки, смешно скосил глаза на прогорающий табак. Затянулся.

– Вот живёт семья: муж, жена. Живут лет десять. На людях – как годиться, как у всех, а дома терпят друг друга, грызутся перед детьми. Против желания сочетаются, но он о других женщинах думает, а она – о других мужчинах. Это грех?

– Если в законном браке – не грех.

– А я говорю – грех! Потому как прелюбодейничают они в сердце своём. Если будут так дальше жить, ненавидеть и примиряться ради детей, людской молвы или других причин – до смерти проживут во грехе. Даже будучи в браке по мирских и церковных законах.

– У многих так. Сколько семей знаю – в них любовью не пахнет.

– В том беда. Жить и сочетаться с женой, не любя её – это прелюбодеяние. Разлюбил – уходи!

– А дети? Квартира там, столы-тумбочки?

– Оставь! Всё нажитое оставь – ты мужчина – и уходи! Дай ей возможность быть любимой с другим. И сам постарайся стать счастливым. Потому, что Бог есть Любовь, и нет в любви греха, если это Любовь! Потому как Спасителю не нужно такой жертвы – она бессмысленна, к тому же пагубна, поскольку рождает другие пороки: сколько примученных жить с нелюбыми, сгинуло от безысходности в пьянстве и блуде. Вот!

Расходился дед, даже трубку отложил.

– В мире ничего не случайно. Потому, если предназначено тебе кого встретить или оставить – произойдёт. Только помни: главное мерило – сердце. Даже если любовь недозволенна людьми и церковниками, неверна по их разумению. Ты знаешь, почему из Небесных чертогов прогнали Люцифера, который был печатью совершенства, полнотой мудрости и венцом красоты?

– Возгордился, пожелал быть равным Богу. Из-за гордыни.

– Так в церковных книгах пишут. Это правда. Но не вся. Изгнали его за своеволие.

– А своеволие – не гордыня?

– Это, смотря, чем оно вызвано. Если желанием возвыситься над ближним – гордыня. А если желанием сердца – то самый, что ни есть, богоугодный поступок.

Дед насмешливо посмотрел на меня – понимаю ли.

– Люцифер полюбил Лилит – тогда ещё первую жену Адама, – продолжил дед. – И она его полюбила. Только недозволялось это райскими законами. Запретили Люциферу встречаться с Лилит – тот поднял мятеж, заручился поддержкой верных Ангелов. В последствии разбило их Небесное воинство. Люцифер был поруган, обвинён, назван Сатаной и с позором изгнан. Но он не испугался, заметь, не послушал советчиков, не променял Лилит на место Первого среди осеняющих херувимов. Затем Лилит от Адама к Люциферу убегла. Уже по своей воле.

– А как же Бог – есть любовь? Почему Люцифера за любовь изгнали, если это Любовь? – удивился я. Как-то нескладно у деда выходит.

– Заметь, я не сказал, что Бог изгнал Люцифера. Его обвинили и выгнали. Но кто?

Дед вопросительно посмотрел на меня. Я снизал плечами. Ещё раньше встречал упоминания о Лилит в мифах Древней Месопотамии, и у Франса, в новеллах, но то были предания и вымыслы. Да и кто кого выгонял из Рая – особо не занимало.

– Каверзный вопрос, – продолжил дед. – Ответа никто не знает, а если знают – молчат. Историю, в том числе – святую, как называют её в миру – пишут победители. Тогда победили соперники Люцифера. Их правда. А что на самом деле случилось – от нас сокрыто.

– Если бы вас отец Гавриил услышал…

– Он слышал. Мы не раз говорили. Как служитель культа, знамо, противился. Но… – дед кашлянул, выдержал паузу, – не очень. Гаврило – поп грамотный, в знании духовном многое ведает, что другим не след. И ты не доверяй расказням, даже моим. Сам докопайся, если тебе нужно.

Дед помолчал, раскурил погасшую трубку, довольно пыхнул.

– Я тебе скажу, а ты думай, что хочешь. Прими как легенду или сказку. Только запомни – в жизни пригодиться. Может, когда пора настанет, убережёт от дурных поступков, или на раздумье какое наведет. А если нет – Бог с ним. Каждый властен жить по-своему – на то дана нам свободная воля.

Под сердцем шевельнулась Хранительница. И дед говорит – как прощается. Не помирать ли собрался?

Укололо страшной догадкой, что скоро он исчезнет из ЭТОГО мира. Исчезнет его запах, голос, насмешливый прищур очей; исчезнет неразгаданная Вселенная, в которой столько всего переплелось. Исчезнет и проявиться в мире ИНОМ, лучшем. Дед в это верит. Мне тоже хочется верить. Я почти верю, вот только… сомневаюсь. Разумеется, будь вера в посмертное существование пустой выдумкой дикарей, не передалась бы сквозь мрак веков, давно бы отмерла, как наносное, придуманное. Но как на меня, человека разумного, жизнь после смерти являлась бы непомерно хорошим исходом, чтобы быть правдой. Единственное утешает – разузнаю об этом наверняка, когда грешная моя душа выскользнет из ненужного тела. Что-то вроде сладкой пилюли на пороге чёрной страшной комнаты.

– Почуял-таки, – беззубо улыбнулся дед. – Да, времени совсем не осталось. – Поднял густо-голубые глаза, в которых светилась вселенская печаль, мудрость, прощение и многое-многое, что ведомо ему, но не мне – метущейся неразумной пылинке, которая ищет своё место в мире людей. Не находит.

– Верно, что сомневаешься в моих словах: как это Бог, который есть Любовь, и который через Сына поведал, чтобы подставляли вторую щёку, прощали и возлюбили врагов своих, изгоняет Люцифера за своеволие, и, как мы теперь знаем, за любовь? Что получается: или то не любовь была, или изгонял его не Бог. Так?

Я кивнул.

– Но Истинный Бог не может быть злопамятным, требовать восхвалений, жертв, умерщвления плоти, клятв верности, как языческий божок. Что это за бог такой: злобный, гордый, нетерпимый к слабостям своих детей. Это больше на Сатану походит – тебе не кажется?

Дед впился глазами, ища понимания:

– Когда говорят «Бог» – кого разумеют?

– Ну… Творца всего сущего, идеальную Личность… – ответил я не совсем уверенно. Не такой уж я знаток в теологии.

– Истинный Бог – не личность, не бородатый старец. Это первозданная Энергия Вселенной, Демиург, Который создал мир, для Которого все равны и Который всех любит. Он во всём. Он не может изгнать часть самого Себя. Ревнуют и изгоняют слабые. Но Бог – всесильный, всеведающий. Ему незачем изгонять ослушника. Достаточно помыслить волю Свою и порушенная гармония восстановиться. А если не помыслил, не восстановил, то не случилось нарушения Божьих Законов. Значит, кто-то прикрылся Его именем, так?

– Выходит, Люцифера изгнал не Бог? Тогда кто?

– Не знаю, обманывать не буду и догадок строить не стану. Сам докопайся, если тебе нужно. По некоторым апокрифам – один из высших Иерархов при Божьем Престоле, он же – Князь мира сего, покровитель Земли, «смотрящий», как теперь говорят.

– Вроде попечителя?

– Да. Однако попечитель властный, не терпящий своеволия. Он же Сатана – утешитель Адама, создавший из его ребра вторую жену Еву. Заметь, не из Первозданного Огня и глины, как была сотворена Лилит, а из имевшейся материи. За это, в благодарность, Адам признал Князя единственным богом. Одним словом – тайна, покрытая мраком.

– Иисус – его сын?

Дед отрицательно качнул головой.

– Христа, по установленным ныне законам, называют его сыном. Но Иисус изобличал служителей Князя, именуя книжниками и фарисеями. Иисус им говорил: «Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего…» – это не я придумал, это Иоанн в Святом благовествовании пишет, в восьмой главе. Слово в слово. Впоследствии Иисуса распяли по наущению тех же служителей.

– Кто же тогда Иисус? Не сын Божий? – удивился я.

– Нет! Иисус – сын Бога. Но Истинного, Который послал Сына, суть частицу Себя, донести забытые Законы. К чему это привело – ты знаешь. Затем церковники переиначили по-своему учение Христа, обозвали еретиками невыгодных Апостолов и первых христиан, именовали Иисуса сыном бога, который не бог вовсе, запретили и уничтожили многие книги, объявили апокрифами. Посмотри на нашу церковь, на религиозные войны, на кавардак в мире – может ли такое твориться по воле Истинного Бога? Не должно быть на Земле столько лицемерия и жестокости. И люди, по своей воле, не могут быть столь ограниченными и тупыми, жить для набивания брюха. И почему так трудно быть честным и справедливым, и так выгодно быть лживым и бессовестным? Князь мира сего людьми правит. Сатана.

– А Люцифер?

– Куда ему! – дед сокрушённо покачал головой. – Он был лишь Первым среди осеняющих херувимов на Святой горе, вроде полковника придворной гвардии. После ослушания его разжаловали, всех собак навесили. Теперь перекладывают вину за людские пороки. Однако Люцифер здесь ни при чём – всю нечисть, которая существует в мире, создали сами люди: злыми помыслами, злой волей, которой покровительствует Князь. На Земле его царство, его законы. Для чего-то ему это нужно.

– Где ж тогда Люцифер? В аду? – спросил я, уже совсем растерянный от дедовых откровений.

– Нет ада, как и Рая нет; у каждого он свой – в душе, – сказал дед. – А Люцифер и Лилит оставили наш мир. Неизвестно где они. Зато на Земле остались их потомки. Не много – один из тысячи людей, или меньше. Они не очень ладят с детьми Адама и Евы. Они иные.

– С рогами и хвостом? – сострил я, но дед не разделил моего сарказма.

– Без хвоста, – сказал серьёзно. – Они обычные люди. Только для этого мира – уроды. Слышал про «белых ворон»? Это о них. Их не любят, не понимают, потому бояться. Они здесь чужие.

Я немигающе уставился на деда, дивясь его словам. Видимо, это не сказка, не очередная легенда.

– Детей Лилит не купишь подачками. Они неудобные, – продолжал дед, глядя сквозь меня, на крону разлогого дуба – своего ровесника. – Живут больше сердцем, чем умом, потому, в отличие Евиных детей, не умеют стяжать мирские блага, которые есть мерилом успеха в их царстве. Изгои, одним словом. Они ближе к учению Иисуса, чем Евины дети, признавшие Князя. Потому Евины дети и Христа распяли, чтоб не мешал им жить. Затем исковеркали Его учение.

Тревожно засаднило под сердцем, укололо догадкой.

– Они с виду чем-то отличаются? – спросил, уже зная, что ответит дед. Я помнил о своём уродстве, однако – не до такой же степени!

– Нет. Разве что отрицательная группа крови. Но не у всех – больше у женщин. Зато у них, у каждого, есть Хранительница, Змея – наследство от праматери Лилит. Она будто знала, что нелегко потомкам придётся во враждебном мире.

– У меня…

– Ну, вот.

– И у мамы.

– Откуда знаешь? – дед нахмурился.

– Чувствую…

– Давно проявилась?

– Ещё в детстве. Меня обидеть хотели – она проснулась. А потом хотели украсть…

– Знаю, мать рассказывала, – дед опять нахмурился. – Ты береги её, и… ну, не используй. Не желай, чтобы она кому-то зло сотворила. Змея сама знает, когда тебя нужно защитить.

Дед молча набил трубку, на меня не глядел, думал о своём. Я же бездвижно замер на скамейке, чувствовал, как сходит пелена, многое проясняется. Словно за вымытым от зимней накипи весенним окном проступали причины моего недовольства суетным миром, глупыми людьми, которые не ценят, отвергают любовь, гоняться за деньгами, прочей ерундой, не думают о причине появления в этой реальности – о том, что с детства терзало моё сердце, не находило ответа. А я им уподобился, старался жить по людским законам, оттолкнул Аню, измывался над Алевтиной Фёдоровной. Однако с Аней всё ясно: захотел в бюро райкома пролезть, «выбиться в люди». А с Алевтиной Фёдоровной? Хорошо, хоть не поддалась.

– Что пригорюнился? – спросил дед.

– У всех из нашей семьи есть Змея?

Дед глянул на меня.

– Не терзайся. Любовь душевная и плотское желание – это как глиняный кувшин, наполненный водой. Не будет в кувшине воды – он со временем пересохнет и растрескается, а без кувшина, то есть любви, вода в один миг выплеснется и уйдет в землю. Ты же не только свои желания преследовал – она тоже хотела?

– Кто? – защемило меж лопатками. Он и вправду мысли читает!

– Та женщина, о которой рассказывал, а сейчас думал?

– Не знаю.

– Хотела. Но вела себя мудро, хоть… – дед замолк, будто подыскивая слова. – Она же не поддалась твоим ухаживаниям. Ты не перешёл дозволенного против воли?

– Не перешёл.

– Ну, вот. Дальше – сам разберешься, не маленький. А насчёт вопроса о семье… – дед пыхнул трубкой. – Хранительница есть у тебя, у Нины – моей дочки, а твоей матери, у меня. У отца твоего бестолкового, Фомы-неверующего, была, только он её не признавал, считал выдумкой. У покойной бабы Лиды, у всех наших предков.

– А у дядьки Бориса?

– Нет. Он приёмный. Я после войны подобрал сироту. Он и есть мой сын, только не кровный.

– Потому и «выбился в люди», в отличие от мамы?

– Он из Евиных детей, умеет жить по их законам. А мы не умеем… Это совсем не избранность – быть потомками Лилит. Больше – наказание. Раньше их на кострах жгли, да и сейчас не жалуют, боятся. Потому помалкивай и Змею не распускай.

Дед опять затянулся, окутался сизым дымом.

– К чему рассказываю. Их не так много, потомков Лилит. К тому же, большинство из них не знают о своей природе, маются, чувствуют непохожесть, даже ущербность. Пробуют строить отношения с Евиными детьми, но толку не выходит. Потому одиноки. Раскрыться они могут лишь из себе подобными – такими же изгоями. Если хочешь быть счастливым, проявиться и проявить свою Половинку – найди дочку Лилит.

– Я нашёл, но упустил.

Дед покачал головой.

– Что ту девочку оттолкнул – плохо. Ты зло в мир принёс, дал ей усомниться в любви, разочароваться. Она понесёт разочарование дальше, как заразу. Но она не из нашего рода. Она – Евина дочка. Свою ещё найдёшь.

– Где ж её найдёшь? Группу крови замерять?

– Хранительница подскажет. Змея потому и дарована, чтобы мы смогли СВОИХ разглядеть. Хранительница – потому, что хранит преемственность, род. Защищать твоё тело – не главная её обязанность. Змея многое может.

– Предвидеть будущее, например.

– Да. Это тоже. У тебя было?

– Порою.

– Откроется, когда надобность станет. Пока не трогай. Многое откроется. Но я не о том.

Дед внимательно посмотрел на меня.

– Когда почувствуешь Хранительницу, ты ДОЛЖЕН сделать ВЫБОР и совершить ПОСТУПОК по велению сердца. Даже супротив законов этого мира.

– Не хватит мне духу жить по сердцу.

Дед ухмыльнулся, выпустил облачко дыма.

– Я тебе объяснял: человеческие законы придуманы людьми, которые заблуждаются, чаще ошибаются. Церковные законы тоже писаны людьми, порою в угоду мирским властям. – Дед посмотрел на меня, как на неразумное дитя. – А что до глупости сердечных поступков, то запомни: чем меньше смысла в происходящем, чем меньше там человеческой логики, которую так почитают Евины дети, тем больше в нём Истинного Бога.

– Блаженны нищие духом?

– Да. Потому и блаженны, что живут – как дети. Заметь, дети рождаются с Божьей искрой, восторженной душой, изначально доброй, которую дарует Создатель, но не может создать Князь. После рождения детей начинают кроить в яслях и школах по лекалам взрослого мира, вытравливать чувства, учить лицемерию, чтобы не выпирались. Учат быть «людьми», но беда в том, что становятся они не людьми, которых задумал Творец, а марионетками Князя… Это всё сложно, очень сложно. Жизнь прожил, а лишь притронулся…

Дед покачал головой, задумался.

– Не бери в голову, – продолжил, заметив моё смятение. – Живи. Нам не дано понять Божий промысел, но есть один способ оставаться счастливым даже в этом мире – нужно ВСЁ принимать, как должное. Любая ситуация, что сложилась – самолучшая. Остальное было бы только хуже! Когда отпустишь весла и позволишь речке нести тебя по течению, тогда и сложится, что предназначено. А будешь своевольничать, биться лбом об стену –только хуже сделаешь. Поскольку предназначенное тебе всё равно исполниться, но уже с такими потугами, с таким насилием над трезвым рассудком, что взвоешь. Да ещё на судьбу сетовать станешь – мол, так неудачно сложилось. А потому и сложилось, что, живя за указкой ума, которому нечто позором представилось, ты отошёл от этой самой судьбы.

Дед затянулся. Перегоревшая трубка бездымно свистнула. Отложил, стряхнул с пальцев крупинки пепла.

– Ты сам придумал в попы податься, или кто надоумил?

– Подсказали. Да и самому надоела суета. Вы же объяснили, как тяжело нам в этом мире.

Дед поднял глаза.

– Тяжело. Но церковники вере тебя не научат. Для веры в Истинного Бога не нужно идти в семинарию или монастырь. Истинная вера входит в сердце всегда в тишине и уединении. Понял?

– Да.

– Ты до службы в Киеве учился, в институте?

– На историческом факультете. Первый курс закончил.

– А сейчас?

– Думал восстановиться и продолжить, но пока в семинарию готовлюсь.

– Иди, учись. История – наука занимательная, если не учебники читать, а своим умом до всего докопаться. Но в посредники тебе не нужно – между Богом и людьми не может быть посредников. Истинному Богу нужны не наши дары и восхваления, а наши дела. Тоже запомни.

– Запомню.

– А что в миру творится? Телевизора-радио у меня нет, газеты прошломесячные. Рушат Союз?

– Рушат.

– Жалко. Не удалось детям Лилит царство справедливости построить. Идея была замечательная, веками выстраданная. Но как не раз случалось в истории – примазались Евины дети, приспособились, назвали чёрное белым и всё погубили. Никогда в Царстве Князя не настанет свободы, равенства и братства – Сатане не нужно такое царство, даже пагубно, как и его служителям, которые правят Землёй.

Дед замолк, выбил трубку от прогоревшего табака, сунул в карман.

– Люди неразумны, мнят, что свободу им капитализм принесёт, как в западных странах, – продолжил, жалостливо глядя на меня, будто прощаясь. – А эти страны уже давно отравило служение мамоне, окончательно погубило в людях всё человеческое. Они там меряются богатством и роскошью, но в том и беда – кто гнуснее из них, кто лицемернее, кто сумеет ближнего обобрать – тот успешнее. Такой подлый закон Евиных детей. Но чёрт с ними. Я своё отжил, а потомков жалко, которым придётся маяться в гнилостном болоте, которое расплещется по нашей земле.


Говорили с дедом до сумерек, но уже о мамке, о делах семейных. Поужинали. Спали вместе на печи – ночи ещё холодные.

Утром, когда прощались, Дед протянул мне большую шкатулку, величиной как две буханки формового хлеба, обитую бурой кожей, потертой от времени, с медной пряжкой на ремешке вместо замка.

– Мой Инструмент. Мне уже без надобности, а тебе пригодиться. Он очищен и готов принять новое Имя. У тебя есть второе Имя? Помнишь, рассказывал?

Я кивнул. У меня было второе Имя.

Дед распрямился, будто вырос. Змея во мне шелохнулась, почувствовала Силу.

– Нет больше образов, заклинаний, намерений, – торжественно, нараспев проговорил дед. – Передаю ТЕБЯ по ДОБРОЙ ВОЛЕ для служения СЕРАФИМУ. Таково моё слово. Да будет так!

Я протянул руки, принял шкатулку. Думал – тяжелая, оказалась полупустой. Внутри шерхотнуло, глухо звякнул метал. Догадался, ЧТО передал мне Дед. Так буднично и просто.

– Когда станет надобность, очистишь солью, водой и ладаном, наречёшь своим Именем. Нужные слова в Книге. Знаешь, где искать?

Опять кивнул. Дед не раз говорил о том.

– Только явной несправедливости и зла не твори. Лучше погибнуть, чем кривду в мир принести – её и так здесь хватает. Инструменту третий век пошёл, я тебе рассказывал: мне он от деда достался, а тому – от его деда. Но ни разу во зло не пущен. НИ РАЗУ! Не оборви эту нить… На, заверни, – дед подал лоскут мешковины. – В ней сохраняй, подальше от людских очей.

Я завернул шкатулку, положил в большой пластиковый пакет.

– Ступай. Но помни: в назначенный час пойди за сердцем по указке Хранительницы. Тогда сложится.

– Пойду.

– И ещё… – дед заглянул мне в глаза. – Никому не верь. Ни авторитетам, ни доброжелателям, ни советчикам. Особенно тем, кто вопит о всеобщем счастье, и готов вести тебя к нему. Нет всеобщего счастья – у каждого оно своё. Не верь им. И мне не верь. Потому что моя Истина – это МОЯ Истина. Отыщи свою, выстрадай. А когда постигнешь СВОЮ Истину, то не навязывай её другим. Это лишь твоя Истина, выстраданная, чтобы принять её – нужно прожить твою жизнь.

Я не сдержался, подступил к деду, обнял за сухонькие плечи. Троекратно расцеловал.

– Спасибо.

– Иди, – дед похлопал меня по спине. – Пусть тебя Истинный Бог бережёт.

Я повернулся, зашагал по тропинке. Хотел обернуться, помахать рукой. Не обернулся. Пересилил комок, подступивший к горлу и колючие слезинки, которые пробивались в уголках глаз. Я почувствовал и понял дедово прощание.

Лесом прошёл до трассы. Сердце болело долгой-долгой разлукой с дедом, однако на душе стало легко и спокойно.

Я не был уверен, взаправду ли случился наш разговор, или его придумал, поддавшись очарованию магической реальности зелёного мира. Но под сердцем чувствовалась упругая сила Хранительницы, а в пакете позвякивал Инструмент – видимо случилось наяву.

Потому я знал, как поступить с духовной семинарией. А ещё знал, что не смогу во всём следовать дедовым советам, потому как должен пройти предназначенный путь, переболеть, отстрадать и стать собой.


Отца Гавриила больше не навещал. Вместо подготовки к духовной семинарии, начал повторять призабытую историю. Летом восстановился в институте, на заочную форму – не хотел мамку оставлять да из Городка вырываться.

Деда больше живым не видел. В конце лета он умер, в одиночестве, в лесу. В ночь смерти во сне пришёл, поведал, что уходит, но не оставит, будет оберегать и следить за судьбой дочери и внука из Небесных чертогов.

Похоронили Деда по завещанию, там, где жил – в лесу, на поляне меж трёх дубов.


Глава десятая


Вечер 23 ноября 1991, Городок

К Городку добрался под вечер. Дорожные воспоминания полуторагодовой давности разбередили сердце, щемили сожалением, смутной печалью.

Особенно горчила смерть деда, которого мне так не хватало. Не шли из головы его откровения о Лилит, дарованной Змее, Люцифере, прочих сказочных персонажах, а ещё переданный хлам, названный магическим Инструментом, который я запрятал в кладовке, подальше от посторонних очей.

Гном недоверчиво хмурился, подленько нашёптывал, что дед у меня был замечательным, но старику перевалило за восемьдесят, и мало ли какие бредни могли заполонить его рассудок.

В дедовы откровения верил и не верил. Но молчал. Расскажи кому, даже Юрке – пальцем у виска покрутит. Самое удивительное, что Хранительница не откликалась на мои сомнения, будто они её не касались.


Однако те проблемы остались в прошлом. Стоило выйти из автобуса, ступить на городецкий асфальт, как воспоминания растаяли во влажной реальности. Малая родина встретила полумраком, заштрихованным серой моросью. Возле автостанции тлели два подслеповатых фонаря, но дальше, за их жидкими ореолами, окружающее пространство растворялось в промозглой тьме.

Осмотрелся, взгромоздил на плечо набитую книгами сумку, побрёл к дому. Под конец «перестройки» общественный транспорт в райцентре исчез, а кооперативный таксомотор, сиротливо жавшийся к обочине, был не по карману.


Стало уже неизменным ритуалом, когда в последние дни сессии на сэкономленные деньги я покупал книги, едва оставлял на автобусный билет. О! какие это были дни! С методичностью следопыта я обходил известные книжные магазины, не брезгуя отделами в универмагах и букинистическими развалами с особо пряным запахом. Как на невольничьих базарах я искал усладу: осматривал, трогал, листал, откладывал, пересчитывая помятые рубли.

Я нетерпеливо дрожал от предвкушения избирательного обладания наложницами в уютных стенах кельи, где производил сакральную оргию по давно заведенному ритуалу. Сначала раскладывал книги по свободному пространству комнаты. Затем поочерёдно раскрывал, обнюхивал слипшиеся девственные страницы, властно инициировал личным штампом, учитывал в особом журнале и приобщал к гарему на полках.

В зависимости от количества приобретенных невольниц, оргии продолжались до рассвета, заменяли еду и сон, и призрачных, не реальных, словно существующих на других планетах, представительниц женского племени, отношения с которыми приносили лишь проблемы и неудовлетворённый зуд внизу живота, в отличие от безотказных бумажных утешительниц, дарующих радость.

В сладких мечтах о ночи библиофильской любви я брёл домой, хлюпая по сокрытых теменью колдобинах, каждые сто метров перевешивая с плеча на плечо неподъемную сумку.

Единственным, что отравляло подступавшую сладость, была неясность жизни реальной, о которой напоминал Гном, не давая окончательно переместиться в мир грёз: со старой школы меня выперли, с новой ещё ничего не ясно. Хорошо, дядька обещал помочь.


Добрался до родных пенатов около девяти. По нынешним временам и погоде – мёртвое время в Городке.

Разговор с мамой окончательно опустил на землю. После короткого обмена новостями, мама принялась сетовать на мою бестолковость, приведшую к потере работы. Затем подробно рассказала о визите Химички и предположила, что меня могут отдать под суд. Но даже если не посадят, то обратно в школу не возьмут.

От маминых укоров хотелось провалиться со второго этажа в подвал, к голодным ноябрьским мышам. Разве думал я тогда, своевольничая и потешаясь над блаженным Осычкой, что раню этим самое родное сердце.

Предусмотрительно перевёл разговор на успешно сданные экзамены, на гордость семьи – Бориса Антоновича, умолчав, разумеется, о совместном приключении. Пообещал больше не глупить и завтра же пойти в районный отдел образования. Желая подсластить грустный вечер, намекнул о знакомстве с хорошей девушкой из нашего Городка, которая учиться в Киевском университете. Сюрприз не удался: оказалось, что мама о том знает, даже имя назвала. Вот такой секрет Полишинеля.

Лишь за полночь распаковал сумку. Испачканные вещи, не вынимая из пакета, сунул в тумбочку – чтобы мать не обнаружила. Сам постираю. Знала бы она, горемычная, чем её сын – родная кровиночка – на сессии в общежитии занимался. И, не с хорошей девушкой Майей, а истасканной замужней тёткой. Как стыдно! А мама же ведьма, значит – ведает. Да ещё, если правда, что мертвые родственники с Небесных Чертогов следят, видят наши поступки, даже мысли знают, то впору провалиться, но уже не к мышам – прямиком в преисподнюю.

Книг не раскладывал – не до оргий. Когда молился перед сном, поднял глаза к иконе Спасителя. Тот поглядел на меня с интересом, чуть заметно улыбнулся дедовой улыбкой. Всё-то они знают, наши мертвые.


Конец ноября 1991. Городок

С утра пошёл в отдел образования, к председателю. Выслушал очередную проповедь о своей глупости, а также предостережения не шутить с политикой в ТАКОЕ сложное время. Получил направление в Городецкую среднюю школу №1 на должность учителя истории. Из уважения к Борису Антоновичу – напомнил председатель.

В новой школе директор предупредил, что мне доверят лишь средние классы: Древняя история, Средние века, немножко Новой. Преподавание Новейшей, а особенно Истории Украины, запрещено во избежание ненужных эксцессов. Как потом стало известно, мне также категорически не рекомендовали заниматься воспитательной работой.

Притирка в новом коллективе прошла буднично. Особо в друзья ко мне не набивались и в душу не лезли. Многих учителей я и раньше знал, встречался на совместных собраниях. К тому же, все слышали о недавнем пионерском марше, что вызывало праведное негодование поборников независимости.

Но особо новых коллег занимали слухи о моих позапрошлогодних отношениях с Аней и её мамой, которые просочились неведомыми путями и стали достоянием любопытных. Из пятых уст, по секрету, мне тоже донесли те слухи, только походили они, скорее, на мифы с большой долей авторского домысла.

Таким образом, в новой школе я слыл личностью одиозной, подверженной симпатиям к пинаемому Совку и всяческим девиациям. Меня не любили и побаивались, особенно национально-сознательные, которых, после упрёка комсомольским значком на лацкане (не ради идеи – назло буржуям!), я послал в светлое незалежное будущее, сопроводив цепучим взглядом – как дед учил. Доброжелатели донесли маме, значок пришлось снять и два дня выслушивать справедливые нарекания на дурную голову, но ещё больше – на недопустимость «моих штучек» по пустякам.

После того я всячески поддерживал реноме отшельника, в политические дебаты не встревал, косил под аутиста, блаженного исследователя центурий Ностардамуса и ведьмака с нехорошими глазами.

Пробубнив несколько уроков, я уходил домой, запирался в келье и читал. А ещё вспоминал Майю, Алевтину Фёдоровну, порой – Миросю, или слушал музыку, уставившись в серое ноябрьское окно. Но чаще думал об Ане, о вине перед ней и грехе, который допустил тем, что не согрешил.


1985 – 1989. Городок

В мудрых книгах пишут, что случайностей не бывает, и дед о том повторял. Не случайно вошла в мою жизнь восьмиклассница Аня, иные звёзды и звёздочки, которые терзали и грели сердце, вели его дорогою Любви. Не была случайностью и моя «первая любовь», ставшая больше противоядием, чем радостью.

Мою «первую настоящую» звали Зиной. Когда судьба нас свела осенью восемьдесят пятого, ей исполнилось четырнадцать, мне шестнадцать. Странным было место нашего знакомства – в больнице, где мы оба лечились. Ещё более странно развивались отношения.

Боясь показаться навязчивым и следуя опасениям сердечного Пьеро, я предложил Зине «дружбу», на которую та согласилась. Девочка по выходным приходила на «наше место» возле пруда, близ её дома. Там мы проводили свидания, разместившись по разные стороны скамейки.

Я рассказывал Зине о книгах, давал читать свои и не свои, переписанные в «Заветные тетради» стихи, и не мог решиться взять её за руку, не говоря о «большем». Так и свиданьичали мы в течение двух лет: периодически ссорились, расходились, потом мирились и сходились благодаря моей родственнице Наташке – Зининой однокласснице.

За любовными мытарствами я проворонил аварию в Чернобыле, слоняясь в ту апрельскую ночь берегом речки после очередной ссоры. Охлаждая разбитое сердце, я ловил ртом капли предутреннего дождика, полоскал лицо небесной влагой, отдающей горелым пластиком. И даже когда узнал, что, ОКАЗЫВАЕТСЯ, пил страшную непонятную радиацию, о которой ничего не знал и знать не хотел, мне это выдалось сущей ерундой по сравнению с Зининой недоступностью.

Мой заветный детский опыт оставался отвлечённой теорией и наяву ничему не способствовал. Это было два разных мира, разделённых пропастью между тем, что хочется и тем, как положено вести себя воспитанному юноше.

Юрка советовал быть с Зиной смелее, а то отобьёт какой-нибудь решительный хлыст, потрогав там, где я боялся. Об этом и Демон напоминал, заставляя не раз её трогать, но только в предсонных фантазиях. Наяву же я не мог нарушить созданный образ Дамы сердца. Воспевая Зину возвышенными рифмами, мне кощунственно было представить, как она ест, пьёт, чихает, сморкается или производит иные природные действия, присущие людям.

Весной восемьдесят седьмого меня призвали служить в Советскую армию. Сам напросился, потому, что мог не идти, прикрывшись студенческим билетом стационара и статусом единственного сына у матери. Однако иной возможности разорвать порочный круг отношений с Зиной не видел. Думал, приближение долгой разлуки растормошит вялотекущий роман, но «ничего серьёзного» у нас так и не случилось.

Поцеловав Зину в щёку на обветренном железнодорожном вокзале, я отбыл служить. Каждодневные письма со временем проредились, став еженедельными, но девушка со службы меня дождалась. Когда весной восемьдесят девятого возвратился домой, то мы даже говорили о возможной свадьбе. Однако к счастью, которое поначалу казалось горем, наш роман скоропостижно скончался.


Виной тому, или Перстом судьбы, как и многому в моей жизни, стал Юрка. Он тоже весной возвратился со службы, безвылазно жил в девичьих секциях студенческого общежития, скидывал двухгодичное напряжение, и категорически противился моему желанию восстановиться на осень в институте для продолжения учебы.

– Ты, Эдмон, не о том думаешь. Сейчас время действий. Нужно бабло косить!

– Много накосил?

– Подожди, спущу пар, займёмся торговлей. Станем предпринимателями. Без бумажек, ты – букашка, а с бумажками, особенно зелёными – кавалер. Столько девок вокруг, сладких, мягких, и всем деньги нужны.

– Вот поеду в Киев, к сладким. Студентки везде одинаковы. Там денег много не надо.

– Сдаётся мне, что и там ты будешь за ручку ходить. И студентки в наше время изменились. Тем более, у тебя Зина есть. Слышал, жениться надумал.

– Она сказала?

– Сорока на хвосте. Она девушка роскошная – за нищего не пойдёт.

– Ты её не знаешь. Ей деньги не нужны. Она выше этого.

– А ты сам спроси.

Я спросил, будучи уверенным, что Зина посмеётся над Юркиным советом. На удивление, та отнеслась спокойно, даже поддержала, пространно намекнув, что деньги всегда нужны, а учительством много не заработаешь. Мол, к построению семьи нужно подходить ответственно.

Я засомневался. Моя стройная система о Девочке со звезды, которая питается лунным светом и вибрациями легчайших рифм, пошатнулась. Тут Юрка меня и дожал, обрисовав перспективы.

– Представляешь! Поедем в Киев, на «табачку», оптом закупимся. За полцены. А в Городке в киоски продадим по спекулятивной. Чистый навар – в три раза. А потом, когда раскрутимся – свой киоск поставим. Навар – в пять!

Юрка был прав. В восемьдесят девятом всеобщего дефицита сигарет ещё не наблюдалось, но перебои случались, и городецкие курильщики выстаивали часовые очереди в универмаге, чтобы получить положенные пять пачек. В киосках – другое дело: несколько сортов, даже импортные, но цены в пять раз выше.

– А патенты, налоги, оформления? – противился я, будто чувствуя, что Юрка втягивает во что-то нехорошее. – Не разрешат нам продавать. Или посадят.

– На землю опустись. Это не Совок, чтобы всё по закону. Прошли те времена. Сейчас «перестройка», почти капитализм. Каждый зарабатывает, как может. Свобода, брат!

Юрка приумолк, задумался. Видно не всё так мягко, как стелет.

– Ментов, на крайняк, подмазать можно. Есть у меня один знакомый, в райотделе служит. Целый лейтенант… – неуверенно сказал Юрка.

– О деньгах подумал? У меня нет. Мать немного дала, но я «гражданку» купил – не в форме же по Городку ходить.

– Не боись! Это дядя Юра решит. Есть у кого занять на время. Потом отдадим, а навар себе. Увидишь – к осени свой киоск откроем на центральной площади. Назовем «Табакерка», внизу вензель: «Георгий и К».

– Это кто?

– Георгий – это я. Значит Юрий по-гречески. А «К» – это «Компания». Это ты.

– А почему я – всего лишь компания, а ты – целый Георгий?

– Потому, что я в нашем деле главный. Вроде директора. Если бы не я, ты бы никогда до такого не додумался. Поехал в институт штаны протирать, пока твою Зину ребята с деньгами будут по ресторанам водить. И не только по ресторанам, и не только водить.


Юрка прав. Помучился я пару дней и принял решение не мальчика, но мужа: пора заняться взрослыми играми, возвратиться в реальный мир конца двадцатого века, а не вкушать амброзию отвлечённых размышлений у подножия Олимпа вместе с богами и героями. Тем более, Зина – не дельфийская нимфа, а современная девушка, со всеми положенными желаниями.

Моя догадка подтвердилась. По случаю верного решения у нас случился с Зиной стыдный «первый раз». Вышло не так, как представлялось в истерзанных фантазиях. Или от страха, или от неожиданности – у меня подобающе не налился. Я кое-как осуществил полувялый процесс, получив вместо положенного удовольствия букет самоуничижений. Так произошло моё крещение в предприниматели.

Деньги Юрка достал. Нанял «жигуля», чтобы в Киев съездить. По дороге, хозяином развалившись на переднем сидении, Директор бахвалился, что через пару месяцев мы на своём бусике в Киев мотаться станем.

Закупка у пролома тыльной стены табачной фабрики произошла, на удивление, гладко: за пару пачек замусоленных рублей нам передали три вкусно пахнущих короба. Зато на выезде из Киева загруженный «жигуль» остановила милиция. По наводке или случайно, но сигареты у нас изъяли, составили протокол с понятыми. Нас развели в разные комнаты, допрашивали. Я рассказал, как было: одолжили денег, купили сигарет оптом, чтобы перепродать, заработать; нет, купили не в магазине; нет, патента не имеем, киоска тоже; раньше не занимались; Юрка – главный…

Сигареты забрали, карманные деньги, паспорта – тоже. Вняли Юркиным причитаниям, отпустили. Он затем ездил, документы выкупал. Сердился на меня страшно: мол, заложил ментам, врать не умею; век мне в книгах ковыряться и не будет из меня толку.

Чтобы возвратить свою часть долга, пришлось продать мопед «Карпаты», новёхонький бобинный «Олимп» и аудиоколонки «С-90». Особенно жалел за колонками – таких уже не выпускали.

Не знаю, что там Юрка Зине наплёл, но при следующей встрече она больше отмалчивалась, недовольно смотрела по сторонам. «Второго раза» у нас не случилось. Я даже обрадовался – не хотел опять позориться.

После того Зина на две недели уехала к родственникам, а когда возвратилась, то сообщила, что не готов я к созданию семьи. Потому наша свадьба отменяется. Больше того – наши близкие отношения прекращаются (вроде тот стыдный раз можно назвать отношениями!). Больше того – она познакомилась с парнем и мне рекомендуется не встревать в чужую личную жизнь из уважения к нашей многолетней дружбе.

Я гордо промолчал, гордо повернулся и ушёл. Так бесславно закончилась моя первая любовь с маленькой буквы.


Гордого презрения хватило, чтобы приплестись домой. Затем пришла обида. Мало того, что я не пригоден зарабатывать деньги, не готов к созданию семьи, так ещё меня бросили – такого хорошего и правильного, который не позволял себе дотронуться лишний раз, который посвятил ей три общие тетрадки стихов. Недостойная, неверная Зина! Как и всё подлое женское племя!

Затем обиду сменила тоска. Вроде любви особой не было: то юношеское увлечение перегорело ещё до службы, а дальше привычка – вроде так надо. Однако стоило расстаться – зелёный сплин, как паучище, заплел душу изумрудной паутиной – не продохнуть.

Тоску сменила злость. На девушек смотреть не мог – опротивели! В книги зарылся, в историю. Если где в беллетристике встречал описание любовных сцен – нещадно перелистывал, терзая ни в чём не повинные страницы. Это отторжение ещё больше злобило: вспоминался мой увядший, насмешливый взгляд девушки, бессилие что-то изменить. Но самой противной мерзостью была просьба не встревать в ЕЁ ЛИЧНУЮ жизнь.

По прошествии нескольких недель злость истаяла. Сменилась холодным интересом докопаться до причин распада почти идеальных платонических отношений.

Я принялся копаться в доступной литературе, пытаясь разгадать «Формулу любви». По крупицам собирал факты то в «Легком дыхании» Бунина, где гимназистка Олечка Мещерская не устояла от прикосновений Малютина, то в «Ермаке» Федорова, где упоминались маленькие наложницы, греющие кровь старого хана Кучума. Неисчерпаемым кладезем запретных намёков, сюжетов и тем служили романы Достоевского. Затем был «Сатирикон» Петрония, опять же читанный-перечитанный «Декамерон» и, конечно, Шекспир. Однако наиболее плодотворно эта вечная, запретная, сладкая тема раскрывалась в древнегреческой мифологии, которая воссоздавала безнравственный мир богов и героев.

Собрав достаточно примеров, я обзавёлся общей тетрадкой в синей коленкоровой обложке, куда, вперемежку с сонетами Шекспира, стихами Данте и Петрарки, переписывал великие тайны любви. Заветной мечтой было прочитать «Лолиту» Набокова, о которой узнал из обличительной перестроечной статьи, но об этом оставалось лишь мечтать.

В свете добытых знаний сделал анализ хотений и поступков, построил графики роста и упадка отношений в зависимости от сделанного и сказанного, в результате чего получил неутешительный результат: основой мужской любви к женщине есть ЖЕЛАНИЕ ОБЛАДАТЬ ЕЮ. Не она сама, не её духовный мир (возможно во сто крат богаче и красочнее, чем чёрно-белый мужской мирок), а само желание.

Я понял, что было моей главной ошибкой: вознося сердечный трепет, который (о горе!) есть вторичным в выведенной Формуле, я не придавал значения основной составляющей. Я воспринимал женщин как объект поклонения, в результате чего оказался мальчиком-колокольчиком – как насмехался Юрка. Детский опыт не в счёт – там было любознательно-тактильное постижение мира, неомрачённое осознанием греха. На проблему взаимоотношения полов мы внимания тогда не обращали, не зная, что такая существует.

Она существовала. И отличалась от книжной. Под конец нашего века тургеневские девушки, к сожалению, перевелись. Возможно, они и существовали в единичных экземплярах, но и эти девушки, даже тургеневские, состояли из плоти и крови, хотели красивой жизни и всего, что предполагает человеческая плоть.


В поисках Золотой середины Юрка помог. Он всегда насмешливо относился к моему читательскому заточению, именуя библиофилом-любителем старых и толстых (книг – добавлял с ухмылкой).

Если в семнадцать, зачарованный недоступным Зининым профилем, я считал Юрку распутником, избегал обсуждать с ним Высокую и Чистую любовь к Единственной, то сейчас находил Пророком, который открывал Истины мироздания.

Поднаторевший в делах амурных и плотских, этот змей-искуситель, приближённый Эроса, рассказывал о похождениях и победах, живописуя расцвеченными примерами. Многие бессонные ночи провели мы в то одинокое лето за диспутами о тайнах девичьей промежности и наикратчайших путях её достижения.

Постепенно от теории перешли к практике. Юрка затянул в общежитие местного техникума, где я, в определённом опьянении, познал ласки безымянных гетер. Исследовательские экспедиции развеяли страхи о недостаточной упругости, порождённые отношениями с Зиной, но и здесь проявился всепроникающий дуализм мира. Ложкой дёгтя стали новые ощущения от зарождения жизни в густых зарослях лобковых волос. Так мальчик-колокольчик стал мужчиной.

Вкусив свободы, о новых романах уже не помышлял. Даже боялся: при всех умозаключениях и выведенных формулах, в душе тлела обида на женский род. К тому же перехотел уезжать из Городка и восстанавливаться в институте – как-нибудь потом. Дядька, разузнав о бестолковом племяннике, присоветовал устроиться в местную школу пионерским вожатым.

Тогда вовсю дул перестроечный ветер, но о роспуске пионерии речи не шло, сама идея казалась кощунственной. Я согласился на дядькино предложение, поскольку мне было совершенно без разницы, чем заниматься. Подобно Цветаевой, чувствовал себя поэтом среди непоэтов, но ещё больше – одиноким скитальцем, неприкаянным Летучим Голландцем, которого, как щепку, болтало на волнах судьбы.


Сентябрь 1989. Городок

В сентябре восемьдесят девятого началась моя эпопея в Городецкой средней школе №2.

Как впоследствии оказалось – я попал в гарем. Педагогический коллектив, который состоял сплошь из прекрасного пола, слегка разбавленного престарелым директором, спитым трудовиком (одновременно – физруком) и болеющим завхозом, встретил меня доброжелательно. Особенно три молодые педагогини: физичка, химичка и учительница младших классов, которые оставались незамужними, и перспектив к тому не имели, ввиду отсутствия образованных женихов.


Первой меня в оборот взяла двадцатисемилетняя учительница физики – Елена Петровна. В середине сентября она пригласила в гости на съёмную квартиру, писать сценарий ко Дню учителя. Когда, поплутав по незнакомым переулкам, под вечер пришёл к ней с набросками поздравлений, то обнаружил недвусмысленно накрытый стол в интимно-затемнённой комнате. Физичкиных надежд я не оправдал, потому, как ВСЁ понял (Юрка – хороший учитель) и ретировался после первой рюмки. Не нравилась мне Елена Петровна, хоть женщина хорошая.


После того вечера наши отношения разладились. При каждом удобном случае Физичка не упускала возможности попинать насмешника.

Слух о неудачном свидании необъяснимым образом просочился в педколектив, что добавило уважения моей персоне в глазах остальных соискательниц. Однако, в отличие от активной коллеги, учительница младших классов и учительница химии лишь неумело намекали, ожидая от меня более активных действий. Химичка дождалась.

Звали её Марией Ивановной. Бледная, тоненькая, скромная, разочарованная в любви и читающая Бунина двадцатичетырёхлетняя кисейная барышня – идеальный объект для воздыханий. Уже, было, представил, что она поможет забыть неверную Зину.

После уроков ми беседовали о прочитанных книгах, творчестве писателей Серебряного века, немецкой классической музыкальной школе. Я настраивался на активные действия, подбирал слова, но стоило её увидеть – придуманное выветривалось из головы, и мы начинали обсуждать очередную ерунду. Не знаю, что чувствовала она, но я чувствовал себя неважно и понимал: ещё долго книги останутся единственным средством от тоски, а выведенная Формула – отвлечённым знанием.

Так бы и длилось бесконечную Махакальпу, если бы не перипетии насмешливой судьбы.


Конец первой части


21.01.2013 – 12.02.2016

(редакция 23.09.2017)

Киев


Обратная связь:

oin-yas@meta.ua

oleg888serafim@gmail.com