Пробел [Роза Поланская] (fb2) читать онлайн

- Пробел 368 Кб, 12с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Роза Поланская

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Роза Поланская Пробел

Я открыл глаза.

– Привет, – Олег помахал передо мной рукой. – Как ощущения?

Я даже не пытался ответить. Хотел осознать себя внутри вот этого стального тела.

Что с памятью? С какого возраста себя помню?

Так, зима, снег скрипит под ботинками и сверкает в неоновых искрах рекламных плакатов. Раннее утро, я крепко цепляюсь за мамину руку. Мама – очень большая. Я беззащитен без нее. Она ведет меня в школу для трехлеток. Это было еще до кибервойны.

С памятью – норм. Со зрением, вроде, тоже. Изображение, конечно, не человеческое, но сносное. Немного напоминает графику компьютерной игры – картинка местами лагает и подрагивает. Но в целом, ничего, жить можно.

Я опустил голову и взглянул на стальную кисть, лежащую на подлокотнике стула. Указательный палец непроизвольно шевельнулся. Я попытался поднять руку и сжать кулак.

– Грозишься? – усмехнулся Олег и нажал на пульт.

Занавес открыл сферическое окно, и я попытался зажмуриться от яркого света.

– Не, не так, – возразил Олег, – хочешь уйти в «дед инсайд», введи схематичный код вот сюда, – и Олег ткнул на внутреннюю сторону запястья. – Давай, скажи че-нить. Как бы тебя спровоцировать? – и Олег склонил голову набок, напомнив кота из детства.

Котов давно не было, а жаль.

– Как чувствительность? – И я ощутил удар по предплечью.

И следом – будто железо врезалось в голову.

– Ну да, – качнул головой Олег. – 3D скан нервных окончаний – офигительная штука, скажи?

Конопушки на носу Олега виделись отслоенными от кожи.

– Мать знает? – выговорил я – это получилось легко, без усилий, как-то само собой – как в новом гаджете на автомате понимаешь суть.

Голос показался грубым и немного механическим, местами каркающим и шелестящим пакетом. Но я знал, что для людей он слышится обычным, человеческим.

– Сам скажешь.

Да такое самому не просто принять. Ладно, в старости, когда тело отслужило – перенесение сознания в голову робота – норма. Но не сейчас, не в тридцатник. Черт потянул ввязаться в ту перестрелку…

– А каркает че?

Олег нахмурился, листая экран.

– А, ты про восприятие звука? Привыкнешь. Через месяц-другой ворона вылетит из башки. – Олег рванул на крутящемся стуле к другому висящему дисплею. – Да шучу, шучу. Нормализуется потом. С настройками через неделю сверимся. Попривыкни чутка.

Олег подъехал ко мне на стуле, его конопатое лицо оказалось прямо передо мной.

– А графика как? – кивнул он.

– У тебя губы синие и рожа сбоку плоская.

– Губы? Аааа, – понял Олег, – это к моей вороне.

Но я чувствовал пробел. Выпавший кусок занимал приличное место. Не знаю, как я это понял.

– Сколько там? – И я пальцем на свою новую голову показал. – Тысячи две будет терабайт?

– Больше, дружище. Не боись, про IQ – никому.

Олег стучал пальцами по белому пластиковому подлокотнику.

Э, нет, брат. Не так что-то.

Пробел в карте неприятно зудел. Я понимал, что никакого зуда нет. Черт знает, откуда взялось это белое, уничтоженное. Кем? Олегом? Чей приказ подчистить оцифрованное? Нейронная активность будто препятствие находила, затухала, змеей изгибалась. Несоответствие.

– Чего ты? – нахмурился Олег, выглядывая из-за висящего прозрачного дисплея.

– Форматнул че-то, Олежа? – подался я вперед и стальные локти на колени положил, пальцы рук сцепил – без скрежета, но с карканьем.

– Я себе работу не хочу усложнять – это же как с квантовыми частицами возиться – ювелирка не для штабника, – бросил Олег, не выползая из экрана – не выглядывал из айтишной засады. – Я музло там тебе загрузил. На свой вкус.

– А на мой?

– А у тебя его нет. Может, поменяется че. Приобщаю к прекрасному.

Потом, уже выйдя за ворота, я обернулся. Накрапывал дождь, иглами выстукивал ритм по железной черепушке. На стеклянном здании висела надпись «ЗАСЛОН». Заглавными буквами. Когда-то никто не верил в квантовые компы и цифровое бессмертие. Не верил… до проекта особого значения.

Я задрал голову вверх, из серого тента неба прорывались дождевые иглы. Вот оно. Ваше бессмертие. Во мне.

А Олег врал – был пробел.

Я включил режим музыки. Древнее что-то занудело и перебрало струнами. «Музыка в моей голове… ждет, когда ее выключат…». Это ж какой давности… Полтинник лет – не меньше. Нудятину грузанул Олег. Старался, гад.

Внутренний звук без карканий и скрежета. Хоть внешние динамики отключай, чтобы шум улицы не резал изнутри, не дергал еще непривыкшее, заводское.

Олег сказал, заменителем кожи обтянет на неделе. А смысл? Уж как есть. Как сложилось.

Толпа не смотрящих в глаза огибала меня рыбами на нересте. Мокрая улица дрожала лужами, в которых тонул и плавал неоновый свет. Я инстинктивно сделал вдох. Дождь ничем не пах. Обонятельный аут. Я обернулся на стекло витрины и увидел железного чела. Железным челом был я.

А куда вы идете, собственно? – задал мысленный вопрос. Внутренний вопрос. У меня теперь всё внутреннее – даже музыка. И я сам теперь не здесь – сжал кулак – не вне. Всё, что от меня осталось – в коннектоме мозга. Я есть или меня нет?

И если от меня только миллиарды нейронов и карта памяти, то есть ли во мне душа?

Черные в дожде дома врастали в небо и резали его пласт по ходу моих железных шагов. В одном из окон высунулась металлическая голова в розовом парике, следом показалась рука с мини-лейкой для цветка.

Эй, праведные моралисты, где вы теперь? Что скажете, глядя на этот бессмертный город, где никто не попадает к Богу, где каждый предпочел остаться здесь, в своем личном железном аду.

Сначала мне показалось, что на бордюре сидит еж. Хотя, ежи вымерли лет двадцать назад. Но это черное, мокрое побежало вдоль тротуара и свернуло в проулок. И за круглым телом его волочился длинный лысый червь. Я зарулил следом в арку. Безрастительный колодезный двор мрачно поддерживал связь с серым тентом неба. Дождь сюда врывался антеннами – ага, контакт есть. Сознание еще тут. Мы еще вгрызаемся в эти камни, в эти железки.

Еж оказался крысой. Хвостатая крыса утонула в мусорном баке.

Что хочешь передать нам оттуда, сверху?

Хвост. Хвостик.

Мышка бежала, хвостиком махнула… – выползло из недр оцифрованного коннектома.

«Мышка бежала, хвостиком махнула…», – мать рассказывала.

К матери не загляну пока. Надо самому свыкнуться, прежде чем слушать вот это всё ее – мокрое, слезливое, градом на меня обрушевшееся.

Мышка.

Чертова мышка. Что с ней не так? Нейроны хвостами подрагивают и ползают в голове. Грызутся на этом белом, сверкающем атомным номером десять, ненастоящим. Когтями скребутся, вгрызаются острыми зубами-лезвиями в искусственное.

В мышке настоящее. Прошлое отшлифовано, оцифровано и красивенько сделано. Сохранено. А настоящее где? Я пытался нащупать это настоящее в хвостатой мыши. Мышь была теплой, живой, мягкой.

Я вынырнул из арки наружу. Наружу из колодца двора. А хотелось наружу дальше, вывернуться из этого всего, во что я втиснут. Сжат и нельзя сделать вдох. Я опять на инстинкте глотнул влажного воздуха и мотнул стальной головой.

Нет, не так. Без воздуха теперь, брат. Извини.

Привыкнешь, как все. Человек ко всему привыкает: в надежде сохранить свое бесценное, раздуваемое с рождения, зрительное, слуховое, осязательное, обонятельное. Самые глупые свои червивые мыслишки, принимаемые за целую вселенную, вокруг которой небо нарастает и обнимает, как планету на космическом аттракционе.

И вдруг я зашагал обратно, к «Заслону». И шаги стали все яснее, все четче, осознаннее.

Я не осмыслен сам для себя, не осознан, в отличие от шагов.

Верните мне эту часть меня, эту мышь, юркнувшую в черное и недоступное для меня. В похороненное, до которого мне нужно было добраться, чтобы понять, кто я.

Железные ворота встретили карканьем, от которого я не мог сбежать.

Одноатомное излучение тянулось по всему периметру коридора тридцатого этажа. Я толкнул дверь штабника, и дверь въехала внутрь.

– Ты чего? – Олег развернулся на пластиковом стуле и отложил планшет.

– Мышь верни, – сказал я ему на ходу и влез обратно в кресло с высокой спинкой. – Давай, чего там для этого? Какой режим? «Дед инсайт»?

Олег не шевелился – сидел в той же позе, завалившись чуть набок.

– Какую мышь? – наконец выговорил он.

– Ту, которую форматнул. Это же еще реально сделать? – Я по привычке провел рукой по волосам – волос не было, сталь скрипнула и каркнула. – По чьему приказу? – спросил я как можно мягче – даже сам удивился, как удается еще держаться в этом тихом, убийственно-спокойном корпусе, мертвом.

– Это был не приказ, – Олег шевельнулся, ожил, почесал бровь.

Я дернул подбородком, и он сказал:

– Это была просьба. Твоя.

Я молчал. Долго. На десятке висящих дисплеев мелькали подрагивающие лучи хвостатых мышей.

– Вернуть можешь? – произнес я, видя боковым эти дразнящие хвосты.

– Ты знал, что так будет. И сказал не возвращать, даже если будешь просить.

– Браат, – я помотал головой, – то не я был. То другой. Тот с мышью был. Тот знал всё. Без этого знания я – не он. Без этого я – никто, нулевый еще. Верни мне меня. Плевать, че там. Ты же не мог удалить. Я же тебя знаю. Ты ж жадный… до любой инфы.

У меня закипало все, поднималось из грудины к горлу. А по сути там, в корпусе груди не было ничего, что могло бы еще вскипать… По остаточной памяти отсутствующей части? И даже железные кулаки чесались, мелко, песочно. Я разжал пальцы, выпуская скопившееся, нервозное.

– Давай сюда свою голову, – пожалел Олег. – Ща все будет.

И я провалился в утробное. Лазал в этих внутренностях, из которых было не выбраться на свет. Но я карабкался. Надо было заново себя выплеснуть. Заново принять гадкое в себе, если все так хреново было во мне, что сам из себя выдрать захотел. И я лез в этой тьме и шарил стальными руками – проглоченный. Лазал в собственном внутреннем, в собственном исподнем – в подкожном, подмясном. В том человеческом было что-то больше меня, что все это внутреннее выдавило из меня, заставило маленькой просьбочкой обернуться, пустячком. Пустячком, что меня от меня оторвал.

Свет прорезал заслонку. Перед глазами маячил Олег и махал руками. Голос его доносился из лунного кратера.

– Э, брат, третий раз чет как-то тяжелее выбраться к свету, да?

Я разлепил неживой рот и сказал:

– А че третий?

Олег щелкнул на моем затылке у самой шеи затворкой.

– Про первый у матушки своей спросишь.

– А.

Я пошевелил корпусом, повертел головой.

– А пить с чего охота? – не понял я.

– Все остаточное, брат.

– Остаааточное, – протянул я и хотел шевельнуть бровью. – А когда всё остаточное выйдет, что в остатке-то останется? – хмыкнул.

Я не торопился рыться в остальном, я зубы заговаривал себе. Не хотелось один на один с собой оставаться. Что там у этого неизвестного меня в башке было…

– Мне как бы закругляться, братан, надо. В целом, как оно? – Олег был заботлив.

Я хлопнул его по плечу, но он согнулся.

– Не рассчитал, извиняй, – объяснил я.

– Теперь калькулятор в башке, рассчитывай.

И я шел опять по улице. Новое наплывало на меня, накатывало, подступало к солнечному сплетению. Но я пока не готов был все это в себя вместить – пока комом пусть будет, неразвернутым, сжатым, как надувной матрас в дорожном рюкзаке.

«Мышка бежала, хвостиком махнула…». Кухня колыхалась – раскачивалась во мне в такт моим шагам. Кухня освещалась тускло, интимно. Разбитые яйца растекались по полу. Глядели снизу желтками.

Матрас едва-едва расправлялся в голове. Хотелось задержать этот момент. Готов ли я к этому? Готов ли посмотреть самому себе в глаза.

Я в витринах был чужим и железным, рукотворным был, человекотворным. Заслонотворным.

На стоп-площадке нажал на кнопку остановки авиатобуса. Приближающийся авиатобус мигнул фарой, дрогнул, замерев, и вниз ко мне поплыл, по рельсам съезжая. Я забрался внутрь, на автомате сел у окна справа. Зачем сел? Ноги теперь не устают. Всесильные ноги. Но я на город смотрел, еще не утративший ретро-прелесть петроградскую, еще тающий шоколадными домами на слабом солнце. Солнце пробивалось заговорщиком через дыры серого тента, мелькало меж высотками, в глаза глядело: как там ваше свернутое – еще хочешь во все это с головой обратно?

Я не знал, хочу ли… еще укладывал, сжимал скомканное. Но то, что я себя осознавал, что самого себя нащупывал в этом внутреннем, – вот это хорошо понимал. И от этого город во мне тоже подсвечивался в прошедшем дожде – как во мне мягко светилось прошедшее прошлое.

Это же как эффект бабочки – потеряй один байт, 8 бит – и привет – нет тебя, не складываешься в пазл.

Тент вдруг раскрылся, обнажив стеклянно переливающийся город. Голубое было над городом, ясное.

Могучая кучка истинно верующих летит в небесный рай. Свободные или заключенные? Кто более свободен из нас? И если после вашего восхождения к Богу нейронную активность без спроса на карту занести и сконнектить, что от вас останется? Затянется ли душа обратно из рая в нашу земную обитель, будет ли падать вниз в фантомное тело? Или разум без души будет безумствовать?

Надо Олеже такой проектик подкинуть – проект особого значения.

Если вглядеться в стекло окна, то можно увидеть мое отражение. Я и был тем проектом особого значения.

Я сам себя заново проектировал. А я ж дотошный до тошноты. Мне же каждую циферку необходимо в нужную клеточку вбить. И каждую линию нужной толщины прорисовать. Вручную. По-дедовски. Еще в себя веря, в руку человека. И в разум веря. Мне же нужно не проекцию фигуры на плоскости вычертить, а объемность прорисовать. Мне выпуклости без этой мыши хвостатой не хватало.

Кухня во мне все еще колыхалась. Светилась панелью конфорок. Пять уцелевших яиц шипели на сковороде друг на друга.

– Мышка бежала, хвостиком махнула… – пожала плечами Ляля, когда лоток свалился с края стола.

Ляля любила готовить сама. Она была из противниц геномного питания. Девочки… борются за полезность, вкусность. А мне, честно, лишь бы было что похава… поесть. Ляля ненавидела это слово и морщила нос.

На стоп-площадке вылез на улицу. Моя высотка была почти сразу.

В квартире все обросло пылью. Наверное, был спертый воздух, и я раскрыл окно, и почти скривился от каркающей улицы. Вряд ли удалось скривить стальное лицо, но мне было легче думать мимикой. Приходилось кривиться мысленно, мысленно морщить лоб и поднимать в неверии мысленно бровь. Я теперь вообще был мысленный. Весь состоящий из разума.

А если я – мысленный, то существую ли? Насколько реально мое существование? Или это уже за

гранью существования?

И если я – мысл-енный? То что там со с-мысл-ом? Есть ли во мне, и в каждом мертвом в этом городе смысл?

Лет пятьдесят назад гранью казался тент неба. Теперь грань была уже здесь, внизу. Мы сами создали свою собственную границу.

В зеркале отражалось железное лицо. В первое мгновение, если смотреть против окна, то можно решить, что это и есть мое лицо. Только застывшее. Мертвое.

Когда я записался в добровольцы и ушел от Ляли, она порвала со мной окончательно. Обозвала сволочью и сказала, что не ждет. Два года назад это было. Два гребаных года.

Как там Олег сказал? Режим «Дед инсайда»? Да у меня он включен с того самого марта и по этот день.

Что если подождать, пока Олежа обтянет кожей? Я провел стальной рукой по впалым щекам. Нет, пусть будет как есть. Пусть видит подкожным, подмясным, внутренним. Она умела меня видеть без этого всего.

Скомканное наполнялось воздухом, как матрас. Воздух теперь не наполнял меня, а скомканное наполняло. Распрямилось, расправилось, натянулось, упершись в стальной корпус. Как вместить все это? Меня мало для всего этого воздушного, мышинно-человеческого.

Я и тогда в себя не вместил, когда была кожа, и мясо, и кости, и мышцы. А сейчас как?

Мать боялась, что расту без отца, что мужиком не стану. Отдавала во все подряд пацанские секции. Да я и сам дворовым больше был, чем домашним. Как коты в далеком прошлом дворовые были в этих бетонных дворах с куском неба над головой. И в добровольцы шел, потому что до́ма не чуял. Сам по себе. Хотелось без этого бабского всего – привязанного, уютного, пахнущего приготовленным, а не подогретым, замерзшим, консервированным.

Я посмотрел в стекляшки глаз, захотелось сомкнуть веки – впрыснуться в черноту. Я ведь испугался тогда. Всего того, что было теплым, что наполняло изнутри и распирало. Распирало так, что дышать не нужно было, будто в меня кислород сам вбухивался и разбухал.

Мать не знала, что дворовое – это все кажущееся. Что за кажущимся скрывается сущное, то, чего опасаешься. Что безотцовщину не выковырять вот так – секциями, кулаками, рукопашными, спаррингами… Что проступает на разбухшем предательскими пятнами – нежное, уютное, боящееся.

И от матери рано съехал, чтобы сам себе. Чтобы самость ощущать. А вот самость-то не от «сам за себя», а от «сам за тебя». При таком раскладе даже мать смелее меня.

Я стоял в темноте, не сделав голосовую команду о включении света.

Форматнуть хотел это вот «прятаемое». От себя самого. Чтобы не было этого мышьего хвоста, от которого не яйца всмятку на полу, а самость всмятку, взращиваемая. Лелеемая, оберегаемая, как цветок на подоконнике у железной головы в розовом парике.

Ляля была из отчаянных – ежик фиолетовых волос на маленькой голове, черные неоновые глаза, горящие всегда. Она была смелее меня и во мне слабину будто считывала: садилась ночью на край кровати и черными глазами вглядывалась. Руками по моему лицу водила, сканируя, распознавая.

В матери было такое же – мать знала во мне потаенное, потому и не любил, чтобы мать вмешивалась, чтобы учила.

Ляля умела наверняка. Я мог хлопнуть дверью и приоткрыть в своем – внутреннем – поджидая, как мышеловка с сыром.

Ляля умела закрывать до конца.

Вот зачем ты меня от меня спрятал. Только я на себя в этом не хочу смотреть и узнавать. Ляля сканирует умеючи. Она меня восстановить сумеет, со всеми моими подкожными жилками. Если не возненавидела.

Она атомы как бисер нанизывала на волокна нервов. Кожей кожу трогала и меня с меня сдирала. В себя меня вбирая, со всеми моими страхами, комплексами, с тьмою, рассасывающей светлое во мне – детское.

В доме моем кухня раскачивалась, и светилась по краям Лялькина танцующая тень. Из той кухни в интимном свете даже пахло иначе. Съедобный запах заполнял комнату чем-то коврово-мягким, диванно-расслабленным, связывающим по рукам.

И я вышел на улицу. Я за собой шел. Я к себе шел.

Ночь молоком белым разливалась по шоколаду домов. Сливочное любилось тайно. Сливочное было очень женским. Мне положено было любить горькое.

А Ляля была горько-сливочной. В обтягивающих белых водолазках с острыми, горькими под ними. Я ее медленно ел, как деликатес. Как то, что сейчас выращивают, а не прогоняют через геномы. После нее все пресным было, безвкусным. Не таяло жаром на языке, не впивалось горечью. Я ее быстро пил. Как рюмку водки. Не очнувшись, не прочувствовав до конца. Не познав. Только опьянение резко волной накатывало и расшатывало. Как кухню сейчас качает в накопителе моей памяти.

Я стоял у ее дома. Улица каркала, квакала, шаркала жестянкой в динамиках. И я врубил внутреннюю музыку: «Музыка в моей голове… ждет, когда ее выключат… ночь проживем под музыку в моей голове…».

Музыка завела свое ляля. Ляля. Лялька. Зачем я к пришел к тебе с этим железным корпусом, как черепашка в панцире? Не добраться до мягкого.

Ввел на панели двери рисованный код. Дверь въехала внутрь и в сторону. Путь открыт. Открыт ли?

У ее двери помедлил. Что сказать в запись оповещения?

«Привет»? «Это я»?

Мог, конечно, звякнуть через встроенный смартфон, но нет. Не так всё должно быть. Надо видеть ее глаза, горечью вспыхивающие неоновой – всю ее – сливочную, в водолазке обтягивающей.

Уже не страшно. Уже без самости. К вам кто пришел? Робот. Здравствуйте. В роботе его уже нет. Связь отсутствует. А он сам – там, в небе, не успели выцепить. Он к Богу ушел, туда, куда вы рветесь в его вечное от вашего вечного. Туда, где человеческое. Где все колена дедов смотрят оттуда вниз и молчат.

Молча глядят. И от молчания этого мертвое в городе. Без света в конце туннеля.

Дверь та же, рыжая. Не разменянная. Ткнул стальным пальцем в панель оповещения, удерживая на записи и произнес:

– Мышка бежала, хвостиком махнула.

Дверь открылась через минуту. Я отсчитывал секунды. Секундомер встроен.

– Сволочь, – сказала Ляля, заспанная, теплая, наверное, в плюшевой старой пижаме с нарисованными котами.

Волосы фиолетовые отросли, за ушами кольцами скрутились – хвостами мышиными.

Она смотрела долго – чернотой в глаза. Не сканируя жадно по линиям лица, не задыхаясь в нарастающей белизне наших общих пробелов.

– Вот и где ты теперь? Почему не послушал меня? – сказала она тихо и заплакала.

И лицо ее разделилось линиями. Можно было отсчитать сантиметры линейками внутренними, напустить цифры, чтобы не было букв, в слова складывающихся.

– Я здесь, – ответил я и положил руку на середину ее грудной клетки, туда, где предположительно находится душа.