Висячие мосты Фортуны [Надежда Перкова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Часть первая


Тельбес


Пока есть в запасе хорошая история и кто-то,


кому можно её поведать, у тебя ещё есть

надежда


Алессандро Бари




Я поступала на иняз нашего пединститута, но не прошла по конкурсу – и слава богу! Узнав, что в Горной Шории из-за нехватки учителей на работу берут выпускников средней школы, решила ехать туда. Недолго думая в конце августа я подхватилась и, не предупредив домашних, рванула в Таштагол – столицу Горной Шории. Не предупредила по двум причинам: во-первых, из суеверия; во-вторых, была уверена, что вечером вернусь домой. Денег взяла ровно столько, сколько нужно на билеты туда и обратно, о времени в пути поинтересоваться не удосужилась – так что, когда в вечерних сумерках поезд вошёл в Таштагол, я оказалась в незнаком городе без денег и без ночлега. К тому же выяснилось, что будка, которая заменяла здесь вокзал, была без окон, без дверей и без света. Вот где ужас-то! Сказать честно, я не очень испугалась: в юности мир кажется добрым и безопасным.


Я люблю тебя, мой махаон,


оробевшее чудо бровастое…


«Приготовьте билетики». Баста.


Маханём!


Эти стихи Андрея Вознесенского, моего любимого поэта той поры, вертелись голове, бодрили и куражили… Так и не успев как следует испугаться, я попалась на глаза женщине в форме железнодорожника. Выслушав мою историю, она пригласила меня к себе в гости.


Уставив стол тарелками и блюдцами с едой, она принялась потчевать меня. Запомнились необыкновенно вкусные маринованные опята…


Моя спасительница отнеслась ко мне по-матерински: накормила, уложила в чистую постель, разбудила утром, дала бутербродов на дорогу, показала, где находится городской отдел народного образования.


Оказалось, что и день я умудрилась выбрать не тот. Приехав в пятницу и надеясь решить все дела одним днём, явившись в гороно в субботу, я не обнаружила там ни души. На моё счастье, одна живая душа всё же отыскалась. Дежурный инспектор предложила мне такой вариант: оставить заявление, ехать домой и ждать письма. Я так и сделала…



«В день, когда исполнилось мне семнадцать лет…» на самом деле, восемнадцать, именно в день рождения, тринадцатого сентября, пришёл на моё имя казённый пакет из Таштагола с выпиской из приказа о моём назначении учительницей начальных классов в Тельбесскую восьмилетнюю школу.


Где находится этот Тельбес, я понятия не имела…


Побросав в дерматиновый чемодан с металлическими наугольниками книги и два учительских наряда, которые успела сшить за те две недели, пока ждала приказа, вечером следующего дня я уже стояла на пороге учительского дома, в котором жил директор Тельбесской

восьмилетней школы. Пришла налегке: чемодан оставила в камере хранения на станции Мундыбаш. От Мундыбаша до Тельбеса восемь километров пешком, и нигде ни души – «только ветер гудит в проводах» – песня ветра сопровождает каждого идущего по дороге в Тельбес…


Директор школы, немолодой, как мне с испугу показалось, мужчина в тельняшке, сидел со своим приезжим другом за столом. Перед ними стояла огромная сковорода жареного мяса – ни картошки, ни морковки – одно мясо. Мне тогда всё показалось огромным: комната, печь, сковорода, бутыль с самогоном…


Директор пригласил меня к столу и налил стопку за знакомство…


Я пила горючую жидкость небольшими глотками не морщась, стараясь спокойно глядеть на мужчин поверх края стопки, – они уставились на меня с нескрываемым интересом…


Позже Николай Феоктистыч, так звали нашего директора, передавая первое впечатление от нашего знакомства, рассказывал в учительской: «Мы с Аркадием вышли на крыльцо покурить. Я спросил его:


-– Ты видел когда-нибудь, чтобы так пили неразведённый спирт?


-– Нет. А ты?… По-моему, она еврейка…


Друг сделал единственно правильный в подобной ситуации вывод – мог бы сказать «сумасшедшая» или ещё как-нибудь, но пощадил… видимо, слово «еврейка» означало для него принадлежность к непонятной, плохо изученной конгрегации…


А чего они ждали? Чтобы я сделалась вдруг красна, бледна, чтобы, схватившись за горло, стала таращиться на них выпученными, полными слёз глазами, чтобы я окосела после выпитой рюмки первача и пошла молоть чепуху? Нет, я пила спирт, как утреннюю росу, и коротко отвечала на их вопросы…


Через день директор где-то раздобыл лошадь и привёз со станции мой чемодан.


-– Надь, чего он у тебя такой тяжёлый-то? Там золото что ли? – шутил он, внося чемодан.


-– Да какое золото, Николай Феоктистыч! – рассмеялась я. – Книги.



Первые дни, пока не приискала подходящего жилья, пришлось пожить у Феоктистыча. Школа находилась рядом с учительским домом, к ней вёл узкий деревянный настил…


Ранним утром пятнадцатого числа осеннего месяца вересня, начинающего новый год по старославянскому календарю, с замирающим сердцем, зябко поёживаясь под тонким шерстяным платьем с гипюровой вставкой, стуча тонкими каблучками по доскам, уже покрытым изморозью, я спешила в школу, чтобы начать свой первый учебный год в новом для себя качестве. Учительница!


С чем ты идёшь к ним? – спрашивала я себя.


С книгами – с чем же ещё? Своего-то у меня пока что ничего ещё не было…



Мне дали класс-комплект: второй и четвертый – четыре второклассника и семь четвероклассников. В классе стояло два ряда парт: справа у окна – четвёртый класс, слева две парты – второй. Сорок пять минут – продолжительность сеанса одновременного обучения. У малых, скажем, арифметика; у старших – русский. Малышам объясняешь новый материал, старшие работают самостоятельно, потом наоборот – я легко вошла в эту систему. Работать с детьми оказалось не так уж и сложно, а, главное, интересно…



В самом конце 20-х годов прошлого века, когда строительство металлургического комбината находилось ещё в начальной фазе, проект назывался не Кузнецкстрой, а Тельбесстрой, потому что именно Тельбесское месторождение должно было стать основным поставщиком железной руды для Кузнецкого металлургического комбината.


Пока рудник не выработали до конца, жизнь в Тельбесе цвела пышным цветом, посёлок был богатым и многолюдным, но теперь о былой роскоши напоминали только проложенные вдоль улиц деревянные тротуары да два висячих моста через речку Тельбес.


Оставшись без работы, народ разъехался. Брошенные дома с заколоченными окнами наводили тоску. Упадок и разрушение царили повсюду, но посёлок всё же выглядел весьма живописно: горы, река, подвесные мосты. Мосты висели достаточно высоко над водой, их дощатый настил выглядел ветхим, в некоторых местах дощечки были выщерблены. Ходить по такому мосту было страшновато, особенно в первые раз: мост резонировал, ходил под ногами, как живой, а если по нему шли два или три человека навстречу друг другу, то начинало подбрасывать почти как на батуте. Когда дул сильный ветер, мост раскачивало так, что по нему хотелось не идти, а ползти – особенно сильные порывы приходилось пережидать, вцепившись в перила…



Поселилась я у бабки Созихи (так её звали местные) – я называла Ульяной Степановной. Это была мощная женщина за шестьдесят, высокая, с плечами шире бёдер, со стёртым, невыразительным лицом, в котором угадывались следы неправедной жизни. Созиха была разведёнкой, её сорокалетний сын мотал срок в местах не столь отдалённых. С мужем, зажиточным пасечником, они разошлись не так давно.


Дед Созин под старость лет неожиданно сбрендил, запил по-чёрному, бросил свою законную супругу Ульяну Степановну Созину, купил дом в Кузедееве, переехал туда и там продолжал прожигать остаток

жизни…


Брошенная бабка не унывала и не нищенствовала: у неё была тёлка, поросёнок, гуси, куры и полный комод барахла. Под настроение она вытряхивала свои богатства из комода на стол:


-– Надя, гляди!


Там было на что посмотреть! Чувствовалось, как отлично снабжался когда-то Тельбес – таких товаров мы отродясь не видывали в Новокузнецке, хотя, может, кто-то и видел…


На столе красовались отрезы дорогих тканей, оренбургская пуховая шаль с завитками, коричневая китайская шуба из искусственного меха, упоительно лёгкое, пуховое, атласное одеяло малинового цвета…


Шаль и шубу Степанна надевала, когда ездила к сыну на свиданку в тюрьму или с контрольным визитом к деду в Кузедеево, но я ни разу не видела, чтобы она спала под малиновым атласом…


Как выяснилось позже, старушка была на редкость прижимистой: она и в квартирантки-то меня взяла не по доброте душевной, а из соображений выгоды: знала, что мне от школы полагается машина дров и машина угля…


К концу осени Созиха порешила всех своих гусей, собственноручно рубя им головы на плахе…


Вначале мы с ней договорились, что я за отдельную плату буду столоваться у неё. Она очень рьяно принялась готовить еду, прямо как фабрика-кухня: лапшу с гусиными потрохами, пельмени с гусиным мясом, картошку на гусином жиру, кисели на меду. Но вскоре убедившись, что я не прожорлива, ем мало, да ещё и привередничаю, она, слава богу, прекратила меня харчевать.


Литр молока, даже и пол-литра, да ломоть хлеба с клубничным вареньем – этой еды мне хватало на целый день, раз в неделю я себе варила какой-нибудь супчик или жарила рыбу (в магазин время от времени завозили хек или треску).



По ту сторону бабкиного забора жила Соня. За время близкого соседства они со Степановной, конечно, могли накопить много претензий друг к другу, но, к их чести, надо сказать, до открытой вражды у них никогда не доходило, хотя шпильки друг другу в бока соседки подпускали часто.


«Соня у нас де-е-ушка», – с непонятным ехидством часто повторяла Созиха. Я в Соне ничего от девушки не находила. Выглядела она на свои сорок, к тому же сильно смахивала на дауна: одутловатое лицо, непонятного цвета глаза навыкат с белёсыми прямыми ресницами, к тому ж она страдала сильным косоглазием. Чтобы налить молока из крынки в стакан, ей нужно было сильно изловчиться: прижавшись к столу боком и скосив один глаз на крынку, другой на стакан, она, как хороший снайпер, долго прицеливалась, но зато никогда не промахивалась…


Сонино хозяйство было большим и крепким, порядок в доме и во дворе идеальный…


Вскоре у неё поселилась Лариса, завуч школы и моя новая подруга. Лариса учительствовала в Тельбесе уже второй год – преподавала математику и училась заочно в нашем пединституте. Родом она была из Шерегеша, из семьи поселковых администраторов. Шерегеш – богатый действующий рудник, сейчас к тому же ещё и дорогой горнолыжный курорт недалеко от Таштагола.


Высокая самооценка и хорошее воспитание чувствовались в каждом движении Лары, в каждом её слове. Через внешнюю простоту манер веял холодок рассудочности, впереди неё всегда угадывалась черта, которую не каждый решился бы переступить – она в полной мере обладала тем набором качеств, которые нынче называются модным словом «снобизм»…


Своей внешности Лара уделяла много внимания и умела ухаживать за собой – её лицо сияло матовой белизной: по утрам она умывалась молоком. Лариса гордилась своими ногами: учитель танцев из Шерегеша находил их идеальными. Я в то время ничего не понимала в красоте женских ног, хотя всегда помнила высказывание человека, знавшего в этом деле толк: «Найдёте ль вы в России целой три пары стройных женских ног?» Приняв Ларкины ноги за эталон, я подходила с этой меркой к оцениванию других и своих собственных…



В конце осени, когда уже лёг первый снежок, Соня с Ульяной Степановной решили нам с Ларой устроить праздник урожая. Всё богатство осенних закромов было выставлено на стол: сало копчёное, сало солёное, колбаса домашняя, творог, пельмени с гусятиной, квашеная ядрёная капуста и бочковые хрусткие огурцы.


Соня держала свиней, сама солила и коптила сало – я к салу с детства испытывала стойкое отвращение. Моя бабушка, Акулина Павловна, обожала жаренную на сале яичницу. Когда по недосмотру мне попадался кусочек этой жуткой снеди, я, зажав губы ладошкой, стремглав летела в ванную плюнуть и прополоскать рот…


Соне пришлось долго упрашивать меня не есть, а хотя бы попробовать маленький пластик копчёного сала, «хотя бы из уважения к хозяйке». Из уважения к хозяйке? Ну, можно рискнуть… положив на язык прозрачный лепесток цвета крем-брюле, я зажмурилась – лепесток медленно таял во рту, по языку, по нёбу потёк незнакомый, но дивный смак… Да, доложу я вам, эдакого сала… эдаким салом я согласна питаться хоть каждый день. Блаженство, разлившееся по моей физиономии, было красноречивее слов.


Степанна угощала собственной выделки медовухой. Продукт, налитый в бутыль, был бурого цвета, в нём порхали чешуйки воска: бабка вырезала из рамок старые соты с остатками мёда и на их основе готовила напиток, по виду и вкусу напоминавший несвежий чай с мёдом. Коварство невинной на первый взгляд медовухи мы прочувствовали потом, когда выходили из-за стола…


Напоить нас с Ларой щедрым нашим хозяйкам не удалось: мы себя контролировали – а вот Сонька накидалась основательно, и тогда-то я, наконец, поняла смысл бабкиного постоянного ехидства в адрес соседки: «Соня у нас де-е-ушка».


-– Девки! – глядя на нас расфокусированным взглядом, хрипло и торжественно начала Соня. – Девки, самое главное в жизни – сохранить целку!


Мы с Ларой переглянулись, но возражать не стали. Зачем? Послушаем непорочную деву. И «дева» поведала честной компании историю из своей жизни о том, как некая мужская особь пыталась, воспользовавшись её беспомощным состоянием, то бишь опьянением, лишить её чести, но даже в хмельной дрёме Соня продолжала блюсти себя: нахалу не удалось лишить её самого дорогого! Видимо, такое дерзкое поползновение на Сонино святая святых было единственным в её сорокалетней жизни. Созиха, наверно, слышавшая эту историю не один раз, скептически хмыкала…


За рассказом последовал танец, странный, похожий на ритуальный, – я бы назвала его «Терзанья перезрелой девы»…


Мы сидели за столом в большой и единственной комнате Сониного дома, которая совмещала в себе функции гостиной и будуара. Гостиная была выдержана в голубых тонах: небесного колера плюш висел и лежал везде, где только можно; а будуар – Сонино ложе, девственности чистое зерцало, – сиял первозданной белизной. Блестящие никелированные шары на спинках кровати напоминали шлемы рыцарей-хранителей. На белом пикейном покрывале под белой кисейной накидкой высился монблан пуховых подушек.


Встав из-за стола, Соня неверной походкой двинулась к «будуару», здесь надобно заметить, что при ходьбе она сильно загребала ногами: бедняжка начисто была лишена того, что называется грацией, и сильно смахивала на средней величины медведицу.


Подойдя к ложу и сорвав картинным жестом накидку с подушек, она с угрозой косо уставилась на их отроги… Размахнувшись, она вдруг с силой ударила верхнюю так, что та влипла в спинку кровати. Потоптавшись на месте, Соня приставным ритмичным шагом сомнамбулы пошла вдоль кровати, монотонно повторяя: «То ли дать, то ль не дать. То ли дать, то ль не дать?» Подойдя к «рыцарям-хранителям», она остановилась как вкопанная. Помешкав секунду, другую и переменив ногу, она двинулась обратно тем же аллюром. Доходя до подушек и продолжая маршировать на месте, она била по ним наотмашь ладошкой, словно вымещая на них обиду за свою пропащую женскую долю, так что немые свидетели её ночных слёз белыми гусынями разлетались по всей комнате, а Соня, как заведённая, продолжала свой бесконечный танец, сопровождаемый

речитативом: «То ли дать, то ль не дать?…»


Мы, заворожённые ритмом, наблюдали этот выплеск женского отчаяния…


-– Эге-е-е ж, девушка сошла с ума, – констатировала Созиха, выходя из-за стола.


Мы тоже поднялись – и тут-то коварство медовухи дало о себе знать! Что такое «ватные ноги», теперь я знала не понаслышке. Ясная голова и ватные ноги – вот эффект, который даёт медовуха…


Не понаслышке пришлось мне узнать на следующее утро, что такое муки похмелья. Бабка Созиха, то бишь Ульяна Степановна, хлопотала вокруг меня, как наседка:


-– Рассольчику? Водочки? Чайку?…


Помог рассольчик.



Изрядной скупердяйкой, откровенно говоря, оказалась моя хозяйка: всю долгую зиму она топила печь раз в сутки, по утрам, чтобы сварить свинье картошку. Естественно, что за столь короткое время изба не успевала нагреться. Сама она обитала на кухне, спала рядом с топкой, а в моей комнате постоянно стоял жуткий кальт. Правда, она поставила на мой стол плитку с открытой спиралью, которая подключалась к патрону потолочной лампочки: плата за электроэнергию зависела от количества розеток – поэтому их в доме Созихи не было ни одной. Но что толку от электроплитки в промёрзшей за зиму комнате? Это был кошмар!


Зато, когда Ульяна свет Степанна отправлялась в Кузедеево проведать отщепенца, супруга своего окаянного, или уезжала на свиданку с непутёвым чадом своим, мотавшим срок за колючей проволокой, уж тогда я топила печку с утра до ночи, так что и одеяла никакого не требовалось: жарко было как в Ташкенте…


Время от времени Созиха, встав на пороге моей комнаты и сложив руки под грудью, молча, с постным выражением лица просительно смотрела на меня оттуда – я уже знала: пришла пора писать под диктовку письмо каторжанину. Не помню ни имени его, ни того, о чём писала, помню только, что в каждом своём ответном письме, которое я же ей и читала, он посылал привет «квартиранточке»…



* * *


Чтобы отвлечься от неустроенности быта, зимними вечерами, обувшись в валенки, я выходила прогуляться по скрипучим деревянным тротуарам, обнесённым с обеих сторон высокими сугробами. Трещит мороз, сквозь замёрзшие окошки едва пробивается желтоватый свет, а на улице ни души… Подняв голову, я смотрю на чёрное, усеянное крупными звёздами небо – здесь оно намного ближе к земле, чем в городе…


Во время таких прогулок я могла думать только о Нём. Письма без

марок из Новосибирска приходили каждую неделю, Он всегда писал чёрными чернилами неразборчивым (ленинским, специально выработанным), но всё же очень красивым почерком, иногда присылал свои фото в курсантской форме, смешно подписывая, типа: «Курсант в левом углу – личность довольно желчная, но он давно неравнодушен к вашей особе». Я тоже отправила ему свою фотографию – спустя четыре года она перекочевала в наш семейный альбом, обрезанная по краям (для ношения в нагрудном кармане), изрядно помятая, с написанными на обратной стороне «ленинским» почерком словами из песни Муслима Магомаева:


Скажи глазам твоим пусть в сон мой не приходят


Ни яркими, ни тёмными от слёз,


Скажи губам твоим пусть сердце не тревожат


Ни нежностью, ни ропотом угроз.


Муслима я обожала, меня пленяло в нём всё: тембр и красота голоса, его освобождающий полёт, свобода и широта жеста, исполненное благородства лицо – от него исходил непобедимой силы магнетизм. Сколько девушек были без памяти влюблены в него… и я, я тоже…


На первом курсе Он увлёкся античной философией, писал о Сократе, Платоне и Аристотеле, чертил какие-то схемы, отражающие особенности их взглядов на устройство мира… Очень сильно Его волновал вопрос о гипотетической возможности третьей мировой войны, Он рассуждал об этом и, наконец, в одном из писем успокоил меня: третьей мировой не будет!..


Вечный отличник, Он никогда не был зубрилой и подходил к неизвестному с изрядной долей скепсиса, но при этом трудно было понять, действительно ли это скепсис или, может быть, банальная рисовка. Так или иначе, но, вне всякого сомнения, Юра был самым умным из всех известных мне в городе мальчиков нашего возраста. Чтобы быть лучшим, ему не приходилось прилагать больших усилий: слишком очевидны были его преимущества перед сверстниками.


Эффектную фразу Юрка ценил больше всего, у него в кармане, как у Бени Крика, всегда была припасена парочка таких фраз: он знал гипнотическую силу их воздействия на слушателей и особенно на слушательниц…


«Увы, Эйнштейн! Вы были не правы!» – так начиналось одно его юношеское стихотворение, в котором он камня на камне не оставил от квантовой теории Эйнштейна…


Летом он привёз перепечатанную на машинке «Улитку на склоне» – тайную доктрину братьев Стругацких, наполненную туманной многозначительностью – самое невнятное и запутанное их произведение. Я прочла и ничего не поняла, подозреваю, что и он тоже, иначе бы потолковали. Как выяснилось позже, братья написали её под впечатлением от «Замка» Кафки. Вот бы нам тогда прочесть «Замок»!.. Нет смысла сравнивать «Замок» и «Улитку». Это всё равно,

что сравнивать женские портреты Пикассо с композицией Марселя Дюшана под названием «Невеста, раздетая своими холостяками». Если у Пикассо, как бы странно ни выглядел портрет, всё-таки сразу увидишь в нём женский образ, то у Дюшана, как ни всматривайся, не найдёшь ни невесты, ни раздевших её холостяков…


«А не дурак ли я?» – так Юрка иногда озвучивал свои внутренние сомнения. Именно этот вопрос мог возникнуть во время чтения «Улитки», но я не собиралась отвечать на него положительно: если читатели ничего не могут понять, то, по-моему, это проблема автора, а не читателя. Фантастикой я увлекалась, но у меня были свои приоритеты, например, Иван Ефремов – «Час Быка», «Лезвие бритвы» – захватывающее чтение, а у Стругацких спустя годы сильное впечатление на меня произвёл роман «Град обреченный»….



* * *


На работу по утрам я спешила, как на свидание. Мне казалось, что и дети тоже с удовольствием шли на занятия. Почти половина из них были вполне способными учениками – откровенных дебилов в классе не было вовсе. Их, наверно, сразу выявляли и отправляли в Одра-Баш, во вспомогательную школу. Правда, в четвёртом классе училась почти совсем глухая девочка. Во время диктанта я чуть ли не кричала, но она всё равно писала ерунду типа: «… и у совы вылез ночлег». Теперь-то я понимаю, не надо было кричать, пусть бы она списывала какой-нибудь текст из учебника. Это была моя первая педагогическая ошибка, но меня ведь никто не учил и подсказать было некому: все наши «педагоги» были такими же липовыми, как и я.


В четвёртом классе было две замечательно умных, любознательных подружки – Таня Кучеря и Наташа Печёнкина. Если кто-то думает, что две способных ученицы на одиннадцать человек – это мало, он ошибается: бывает, что и на тридцать не сыщется двух любознательных.


На уроке истории после моего рассказа о подвигах детей во время Великой Отечественной войны Печёнкина, сморщив переносицу (привычка такая), спросила:


-– Надежда Константиновна, а вы были на войне?


-– А ты как думаешь, Наташа, и вы ребята тоже, могла ли я быть на войне?


Оба класса пытливо всматриваются в моё лицо, переглядываются между собой и, наконец, выносят вердикт: да, их учительница точно была на войне…


Не люблю разочаровывать детей, но иногда приходится это делать…



Первый и третий класс-комплект вела Тоня из Таштагола, такая же выпускница средней школы, как и я, но ей было проще, потому что её мама – учительница начальных классов. Если бы мне дали

первоклашек, я бы их вряд ли смогла научить писать и читать с нуля… а, может, и смогла бы…


В нашей школе не было учителей с законченным высшим образованием. Может, Николай Феоктистович, и то вряд ли. Он преподавал химию, но большая часть его рабочего времени уходила на то, чтобы устранять неполадки отопительной системы: гнилые трубы прорывало без конца, причём каждый раз в разных местах. К ликвидации прорывов привлекались старшеклассники. Когда одному из них пришлось сдавать вступительный экзамен по химии в техникум, он его завалил. «Николай Феоктистович ничему нас не научил», – жаловался он потом своей маме. Мог бы не жаловаться, а просто попросить директора позаниматься с ним перед экзаменом индивидуально – советские учителя были людьми безотказными и бескорыстными, а Феоктистыч уж точно никогда бы не отказал…


Был в нашем учительском коллективе ещё один мужчина, преподаватель физики Владимир Иванович, тихий, обходительный, лет около тридцати, говорил вкрадчиво, манерами отличался приятными… Физик берёг своё здоровье и никакого участия в ликвидации прорывов теплосистемы не принимал. Местные учительницы (он тоже был местным) относились к нему как к подруге. В холодную погоду он непринуждённо спрашивал утром в учительской, не забыли ли мы надеть тёплые рейтузы, и заботливо запускал руку под подол той, которая стояла ближе, если точно знал, что девушка взбрыкивать не станет, будет стоять смирно, пока его рука ощупывает, обтянуты её ляжки спасительным китайским начёсом или нет. Обычно под руку попадала Анджела, высокая, рыжая, безмятежная мать-одиночка из местных, женщина рубенсовского типа…


В наших застольях он участия не принимал. Мы даже грешным делом предполагали, что Владимир Иванович какой-нибудь порченый и по этой причине не пьёт и девушек не любит. Но пришла весна, и он сильно озадачил нас, неожиданно женившись на местной медсестре, немолодой, но очень доброй девушке.


Той же весной вышла замуж и моя коллега по начальным классам, Тоня, за местного парня Гену Хаустова. Его мама работала при школе кочегаром, и, наверно, приглядела для себя невестку. Тоня и Гена выглядели гармоничной парой: спокойные, серьёзные, обстоятельные. Когда через год проездом через Таштагол я зашла к ним, они уже нянчили славненького карапуза…



Застолья были у нас довольно частым явлением: надо же как-то зиму коротать. В школе мы отмечали праздники вместе с кочегарами и техничками, добрыми людьми с душой нараспашку. Подвыпив, они пускались в пляс с частушками типа:


Говорят, что я стара,


только мне не верится!


Ну кака же я стара –


Во мне всё шевелится!


Были частушки и позабористей: «Во дворе у нас растёт вика с чечевикою. Поднимите мне подол: я пойду….»… Смешные!


Феоктистыч, как истинный химик, умел гнать прозрачный, точно слеза комсомолки, самогон, и по такому случаю время от времени собирал нас в своём доме. Его жена Ольга была моложе мужа лет на десять, в семье рос ребёнок, второй был на подходе. Безусловно, неустроенность быта, неясность перспективы тяготили нашего директора – и вряд ли придумаешь лучшее средство разогнать грусть-тоску, чем провести время в обществе молодых учительниц да за хорошим столом.


Скороделов (наконец-то я вспомнила фамилию директора!) любил рассказывать, чем в своё время пленила его Ольга: «Она в прыжке крутила тройное сальто, она всё время смеялась… Море, Солнце и Она! Мог ли я устоять?!» Картинка – залюбуешься! Она отчётливо рисовалась перед глазами, и становилось ясно: не мог устоять молодой моряк Коля Скороделов перед этаким соблазном… Где это происходило? Кажется, в Херсоне. Там, в Херсоне, наш Феоктистыч и залетел.


Оля сидела за столом довольная, с пятимесячным животом и гордо улыбалась. Ей было двадцать четыре года – нам по восемнадцать-двадцать, но по уровню развития (не физического, а другого) она слегка от нас отставала…


Я очень любила эти посиделки за то, что, выпив, все становились такими добрыми, близкими и доверчивыми, изливали в разговоре всю свою душу, ожидая понимания и поддержки, – и находили и то и другое. Да, бесспорно, совместные застолья служат сплочению коллектива!


Всегда вспоминаю своего первого директора с тёплым чувством. Однажды в Хабаровске (первое место службы моего мужа) со мной произошёл такой казус: в отделение связи, куда я зашла отправить телеграмму, вошёл капитан от артиллерии, до ужаса похожий на Николая Феоктистыча. Не отдавая себе отчёта, повинуясь внезапному порыву, я окликнула его по имени. «Я не Николай Феоктистович», – сухо и холодно ответил капитан. Да, уж точно, ты не Николай Феоктистович – тот хотя бы улыбнулся. Суровые люди эти военные…


До Тельбеса Феоктистыч учительствовал в Усть-Анзасе, настоящей, глубинной Горной Шории, где живут одни шорцы и куда «только вертолётом можно долететь». Он рассказывал , что девчонки-учительницы плакали, столкнувшись с непредвиденными трудностями, некоторые из них, не выдержав тягот быта, уезжали. Его рассказ запал мне в душу… А не махнуть ли мне туда, в тот медвежий тупик?..



* * *


Какой-то смок вымороченности незримо висел над Тельбесом; казалось, ядовитые миазмы разложения проникли во все его поры. Недоброжелательство, даже ненависть прорывались в отношениях соседей, в семьях, особенно там, где в одном доме жили свекровь и невестка, – везде зрело глухое, тяжёлое недовольство. И то сказать, зима длинная, холодная, тоскливая – ни телевизора, ни кино – одни сплетни…


После закрытия рудника молодые разъехались – остались несмелые да старики, среди последних было немало староверов. Любые социальные различия чреваты конфликтами, но особенно те, что касаются веры. Мне рассказывал отец, что староверы, хоть и православные, но считают других нечистыми настолько, что никогда не станут пользоваться стаканом или кружкой, из которой пил человек не их веры. Неужто правда? Разве это по-христиански? Сам Христос принял сосуд с водой из рук той, что была отвергнута обществом…


В посёлке все про всех всё знали: знали, что Сонину соседку Тамару свекровь, старая кержачка, сживает со свету, втыкая булавки в супружескую постель; знали, кто чем болеет; кто от кого и с кем гуляет…


Тень раздора коснулась и нашего класса – узнала я об этом при весьма необычных обстоятельствах. Субботним вечером мы с Ларой преспокойно, в своё удовольствие мылись в Сониной бане – вдруг распахивается дверь и в клубах морозного пара является матерь Серёжки Рощупкина, самого хулиганистого ученика из моего четвёртого класса. Каким образом она установила моё местонахождение, как ей удалось прорвать кордоны – сие покрыто мраком неизвестности – остаётся один голый факт: она, как снег на голову, свалилась в тот момент, когда я, бездумно мурлыча, терла мочалкой свои бока.


С места в карьер, не давая опомниться, она начала бестолково что-то объяснять, размахивая руками и показывая на дверь. Сжавшись в комок, ничего не понимая из её бессвязных выкриков, я с ужасом смотрела на дверь: неужели сейчас ещё кто-нибудь сюда ввалится? Наконец до меня дошло, что она жалуется на Сашу Морозова и на его мать (оказалось, что они соседи). Может, и Морозова сейчас сюда притащится? Вот наказанье!!


Я настолько растерялась, что у меня даже мысли не возникло просто выставить её вон – это сделала за меня Лара.


-– Женщина, – сказала она, сидя но полке и прикрывая грудь рукой, – женщина, как вам не стыдно так вести себя? Вы что, пьяны? Вы не могли подождать, пока учительница выйдет из бани?! Немедленно убирайтесь вон и поплотнее закройте за собою дверь!


Рощупкину как ветром сдуло!


Зачем она приходила? Что ей было от меня надо? Кто её знает! Может, ей скучно стало без театра и кино, а посмотреть на голых учительниц – хоть какое, да развлечение…


Сергей, рощупкинский сын, несмотря на все свои двойки, учительские порицания и домашние порки, всегда пребывал в прекрасном расположении духа, он смотрел на мир своими плутоватыми голубыми глазами и улыбался такой обезоруживающей улыбкой, что на него и рассердиться-то по-настоящему было невозможно. Конечно, он был озорник и шельмец, но шельмец обаятельный. Мать объясняла его неуспеваемость тем, что ему много приходится нянчиться со своей маленькой сестрёнкой, которую он любил без памяти. Родители часто злоупотребляли этим его чувством, заставляя пропускать занятия в школе. Серёжи нет даже на нашей общей фотографии: мать не пустила его в Мундыбаш, куда мы ходили фотографироваться всем классом. Может, с сестрой сидел, а, может, просто денег не нашлось – так или иначе, но только его одного и нет на нашем фото, а жаль…


Сосед Рощупкина, Морозов (из семьи староверов), учился хорошо, занятий не пропускал, у него тоже, как у Сергея, были голубые глаза, но холодные и непроницаемые. Дисциплину на уроке он не нарушал, объяснения слушал внимательно, но однажды, проходя мимо его парты, я случайно обернулась и увидела, как Саша, протянув руку к сидящей впереди девочке, ущипнул её за бок с оттяжкой и вывертом так, что та аж подскочила от боли. На один лишь миг его невыразительное лицо озарилось счастьем: просияли глаза, затрепетали ноздри тонкого носика – через секунду оно вновь стало холодным и сосредоточенным.


На перемене девочка призналась, что Саша часто обижает её, а я-то заметила всего один раз – и это в классе, где чуть больше десяти человек! Вот разиня!


Но каков искусник!


Что в таком случае нужно сказать злому мальчику? Так делать нельзя?


А если только мучительство доставляет ему настоящее удовольствие? Все равно нельзя?


Тогда попробуй заглянуть в его голубые ледышки и там прочтёшь: можно, но только надо стараться делать это незаметно.


Перевоспитывать? Но жестокость, как и доброта, – врожденные качества.


Конечно, я с ним поговорила, стараясь подбирать самые убедительные слова в пользу добра, а он слушал, слушал, опустив глаза, а потом вдруг вскинул голову, глянул на меня в упор и улыбнулся – у меня аж мороз пробежал по спине от этой улыбки… Все мои доводы пустыми скорлупками упали к его ногам…



После Нового года, когда тяжесть атмосферы и концентрация

недовольства, казалось, достигла апогея, энергия зла вдруг вырвалась и полыхнула пожарами. Почти каждую ночь в разных концах посёлка горел дом…


В учительской появились следователи из Мундыбаша, вёлся опрос свидетелей. Почему в школе? Наверно, сочли оптимальным вариантом.


В начале марта, после поджога восьмого по счёту дома, выявили, наконец, поджигателя. Им оказался пьющий и гулящий здоровенный черномазый мужичина, который решил той зимой свести счёты разом со всеми, кто ему когда-либо насолил. Последним он поджёг дом женщины, которая накануне отказалась налить ему самогонки в долг. Ночью он пришёл к её дому, подпёр дверь снаружи – и подпалил. Женщину спасли соседи, а дом сгорел дотла…


Поджигателя увезли в Мундыбаш, судили и, по слухам, припаяли ему за каждый сожжённый дом по году…


Мы с Созихой тоже чуть было не погорели, но это произошло уже в мае и среди белого дня.


Дело было так: сыновья тощей Тамары, вечно терзаемой голодом неутолённой злобы к свекрови, два малолетних, безнадзорных пацанёнка взяли спички, к морю синему… не пошли, а пошли к ветхому, заброшенному сараю, догнивающему недалеко от дома Созихи, и подожгли его.


-– Надя, горим! Ой, горим! Выноси вещи!! – заскочив в дом, с порога запричитала бабка со слезой в голосе.


Закрыв недопроверенную тетрадку, я положила её в общую стопку. «Оставлю на столе, пусть горят синем пламенем – причина уважительная», – усмехнулась я про себя, не придав особого значения словам суматошной старухи.


Выйдя во двор, я оценила обстановку: сарай полыхал вовсю – потушить его вряд ли удастся, ситуацию усугублял порывистый ветер, который нёс в нашу сторону искры. Вернувшись в дом, я положила в чемодан паспорт, побросала туда барахлишко и поставила его на крыльцо.


Прибежали соседи, стали черпать воду из нашего колодца и передавать вёдра по цепочке. Колодец был довольно глубокий – вёдра приходили с большим интервалом. Встав замыкающей, я хватала ведро и неслась с ним к дому, стараясь выплеснуть воду именно туда, куда долетали искры от горящего сарая. Мои действия были горячо одобрены зеваками, наблюдавшими со стороны: «Ишь учителка-то кака смекалиста: прям туда, куда нада, поливат!»…


Сарай выгорел дотла, а дом мы отстояли…


Что интересно, за время моего пребывания в Тельбесе произошло девять, считая сарай, пожаров, но ни на один из них не приехала ни одна пожарная машина. Странно, но факт…



* * *


Никогда ещё я не ждала наступления весны с таким нетерпением, как в тот год. И моя восемнадцатая весна пришла! Тронулся и прошёл лёд на реке, воссияло солнце, высохла непролазная грязь на дорогах. Невозможно было усидеть ни дома, ни в классе. Теперь почти все уроки, кроме математики и русского, я проводила на улице. Я научила детей всем дворовым играм, в которые когда-то играла сама; мы делали на пленэре зарисовки посёлка; читали стихи о весне русских поэтов:


Весна, весна! Как воздух чист!


Как ясен небосклон!


Своей лазурию живой


Слепит мне очи он. ….


Шумят ручьи! Блестят ручьи!


Взревев, река несёт


На торжествующем хребте


Поднятый ею лёд!


Дети показали мне места, где я ещё не успела побывать, – дивной красоты горное озеро с изумрудной водой, небольшое, но глубокое, говорили, что его глубина – семьдесят метров. Мы полюбовались озером, облазили пещеры вокруг него (я в своей жизни пещер ещё не видела). Они оказались неглубокими, но довольно просторными, там было темно, холодно и сыро…


Теперь каждое утро я обнаруживала на своём столе букетик нежных весенних цветов в маленькой фарфоровой вазочке: сначала подснежники, потом кандыки, потом огоньки, ландыши…



В конце весны на моё имя пришла бандероль. Почты в Тельбесе не было, пришлось топать три километра до Одра-Баша. Ну ничего, многие наши ученики живут в Одра-Баше и ходят каждый день туда–обратно…


Бандероль прислал отец, в ней оказались сушёные дафнии.


Что сие значит?! Не поняла…


И тут меня осенило: ещё в сентябре я просила своих домашних прислать корм для аквариумных рыбок – аквариум с зелёной водой, в которой плавало несколько гупёшек, стоял в учительской.


Рыбки давно подохли, аквариум унесли – о нём уже и думать забыли, а вот мой отец не забыл. Вспомнил!


Немного подосадовав на него, я пошла осматривать Одра-Баш. Посёлок мне показался более обжитым и ухоженным, чем Тельбес, тротуары выглядели поновее. Одра-Баш тоже выработанный рудник, но закрылся лет на десять позднее, чем Тельбес. Там сохранилась подвесная канатная дорога, по которой железная руда подавалась на обогатительную фабрику в Мундыбаш… Спасибо за экскурсию, папа.



Недалеко от дома Созихи протекал узенький ручеёк, впадавший в речку. Весной он наполнился талой водой, и в нём завелась рыба. «Рыба», конечно, громко сказано – местные называли маленьких, размером с мизинец, рыбок без чешуи голюнами. Бабка принесла из сарая две морды – плетёные из лозы ловушки для рыб – и поставила их в ручей.


Через пару часов она уже сидела во дворе и ловко чистила голюнов, надавливая большим пальцем им на пузичко, – внутренности с тихим писком вылетали сами.


Нажарив в масле огромную сковороду голюнов (они выглядели как крупные семечки), мы позвали на обед Соню с Ларисой. Деликатесное угощение понравилось соседкам. Прожаренная в масле рыбёшка действительно оказалась вкусной, а, может, здесь сработал фактор новизны: традиционная, однообразная пища приелась за зиму. В свою очередь Соня пригласила нас с ответным визитом на окрошку с редькой – это мы завсегда с дорогой душой…



Весне все возрасты покорны: жажда обновления выразилась у Созихи в виде навязчивой идеи.


-– Надя, сшей мне платье! – вдруг обратилась она ко мне с неожиданной просьбой.


-– Ульяна Степановна, я ни разу в жизни не шила ни на кого, кроме как на себя. У меня и выкроек-то на вас нет – не умею я обходиться без выкроек! Испорчу ткань – вы же меня платить заставите…


-– Не заставлю. Шей! Как получится, так и получится.


«Сшей да сшей» – пристала как банный лист, ей богу!


Пришлось кроить и шить Созихе штапельное голубое платье с рисунком, похожим на узор в калейдоскопе. Ничего так вышло… Надев его, она сразу же один в один стала похожа на фрекен Бок из мультфильма о Малыше и Карлсоне, и, главное, в лице сходство поразительное – домоправительница!


Посмотрела я на неё – и мне самой захотелось нового платья!



* * *


На выходные я поехала домой, купила в Старом универмаге симпатичный матерьяльчик, бежевый, в полоску того же тона, лёгкий и шелковистый, и за один день сшила себе новое учительское платье с отложным воротничком и короткими рукавами.


Когда платье было почти готово, в дверь кто-то постучал. Открываю – батюшки-светы! На пороге стоят Юркины мать и отчим: «А мы проходили мимо и решили зайти…»


От Октябрьского проспекта до улицы Пирогова всего-то десять остановок на трамвае – «случайно проходили мимо»…


-– Проходите, гости дорогие, присаживайтесь. Извините за беспорядок – шью вот. Удивительно, что вы меня застали: на один ведь только день и приехала…


Весь пол покрыт обрезками ткани и нитками – что и говорить, застали врасплох. На это, видно, и было рассчитано: надо же узнать, как, в каких условиях живёт та, которой будущий офицер каждую неделю шлёт письма. Здесь к месту будет вспомнить, что учительница труда, бесформенная тётка, которая пришла на место Ольги Сергеевны, сказала как-то обо мне: «Вот Надя – её любой офицер за себя возьмёт (офицер – предел мечтаний), а что она делать-то умеет?!»


Вот именно, что делать-то умеет? А не произвести ли нам «проверку на дорогах»? Небольшой такой шухер не устроить ли?


По моим предположениям, результаты проверки оказались таковы: комнатка, конечно, более чем скромная, зато девушка сама себя обеспечивает, платье за один день сшить может ивообще смелая, трудностей не боится: поехала одна в Горную Шорию. Чем не некрасовская героиня – «коня на скаку … в горящую избу …» А? Пожалуй, можно брать…


«Брать» – так говорят на Украине, когда речь идёт о замужестве (побрались – поженились)… Проработав почти десять лет в украинской школе, я полюбила и язык, и песни, и обычаи Украины. У одной нашей преподавательницы мовы был любимый тост, который она произносила ближе к концу застолья, обращаясь исключительно к замужним женщинам: «Дивки, пьемо за тэ, що нас побрали!» А то ведь бывает и так, как поётся в песне: «Ходити буду, любити буду, скажу по правди, – брати не буду», что в переводе на русский означает: «поматрошу и брошу».


Сказать по правде, сама Юрина мама, моя будущая свекровь, вне всяких сомнений, была женщиной исключительно замечательной.


-– Вот ты знаешь, Надя, – начинала она в своей обычной доверительной манере, заметив на трюмо мой тюбик крем-пудры, – Раиса Павловна была настолько хорошей женщиной, что ей не нужны были ни пудра, ни губная помада!


Видимо, хорошая в отличие от меня, которая не шагнёт за порог, не припудрив носа…


Редко встретишь людей, которые могут говорить о себе в третьем лице, но у Раисы Павловны это получалось легко и естественно. Она действительно была хорошей женщиной, и не только внешне, – чуждая каких-либо внутренних распрей, она была абсолютно цельным человеком. Её гармония с миром держалась на трёх китах: оптимизме, прагматизме и разумном эгоизме. Что и говорить, платформа устойчивая, однако не всем дадено загарпунить этих китов.


-– Надя! – с шутливым вызовом начинала свекровь, стараясь привлечь внимание всех домочадцев. – Кто придумал эмансипацию? Тургенев? Вот я бы ему сказала!! Ну сами подумайте, зачем русской бабе нужна эмансипация?!


Ах, Раиса Павловна! Очаровательнейшая Раиса Павловна!.. По утрам

она разгуливала по квартире в полупрозрачной нейлоновой сорочке, надетой на голое тело, и в маленьком передничке (почти как булгаковская Гела) и вся светилась счастьем в тёплых лучах семейного обожания. От избытка жизненной энергии ей всё время хотелось кого-нибудь подначивать – на крючок подначки попадался тот, кто быстрее всех заводился, обычно это был Юра. Николай Борисович – образец снисходительности и благодушия – давно привык к небогатому репертуару шутливых вызовов своей жены…



Мой отец, познакомившись с Юриной мамой, обрисовал её одним словом:


-– Раиса Павловна хитрая, – сказал он, растянув до невозможности все гласные в прилагательном.


-– Пап, ну что ты такое говоришь? Она не хитрая – она мудрая.


-– Кто тебе сказал? – он недоверчиво зыркнул на меня глазом.


-– Так она сама всегда говорит: «Раиса Павловна му-у-дрыя!»


-– А если я тебе скажу: «Константин Кузьмич – мудрец», – ты согласишься? – насмешливо спросил он.


Слово «мудрец» у него всегда было синонимом слову «хитрец». «Ну мудре-е-ец!» – говорил он о ком-нибудь, кто пытался его объегорить.


Мы посмеялись и решили, что мать мужа, как жена Цезаря, вне обсуждений…


В своё время Раисе Павловне довелось два года побыть офицерской женой: Николая Борисовича отправили в добровольно-принудительную командировку в танковую часть, которая после хрущёвской военной реформы остро нуждалась в технически грамотных офицерах.


Время, проведённое в военном городке туркменского города Теджен, было наисчастливейшим для Раисы Павловны, она вспоминала его с неизменным восторгом. Работать ей пришлось не в воинской части, а на гражданке. Однажды кто-то из местных сослуживцев «простодушно» спросил её:


-– А вот не могли бы вы, Раиса Павловна, объяснить нам, непонятливым, почему это вас, офицерских жён, называют овчарками?


-– А это в отличие от вас, штатских дворняжек, – сказала как отрезала офицерская жена.


Она при всяком удобном случае вспоминала эту историю, раз от разу всё больше гордясь своей находчивостью: «Раиса Павловна за словом в карман не полезет!»


Её тайная мечта осуществилась в судьбе сыновей: оба «выбрали» военное поприще, один – армейское, другой – флотское… «Такова се ля ви…» Кто это у нас так шутил? Кажется, Юрин бывший друг, Боря Берстенёв, хотя нет, сам Юрка и шутил, это его специфический юмор.



* * *


Главным событием той весны для Созихи был приезд деда, то есть мужа…


В один из майских дней, придя из школы, я застала дома такую мизансцену: посреди кухни стоит детская оцинкованная ванна, в ней сидит некто белый и румяный, но отнюдь не младенец, и, грозя кому-то пальцем, талдычит без умолку: «Сука-сука-сука, блять-блять-блять, аферистка-аферистка-аферистка…» Замолкнет на секунду и снова в той же последовательности: «сука-сука…»


Ульяна Степанна, в клеёнчатом фартуке поверх нового платья, поливая бело-розовое существо водой из кувшина, обернувшись ко мне, безрадостно сообщила: «Надя, это дед мой из Кузедеева приехал!».


Хорошенькое дело! Видала я в своей жизни дедов, но таких заводных – никогда…


Вынув деда из ванны, промокнув махровым полотенцем, бабка обрядила его в свои застиранные китайские панталоны, свободно болтавшиеся вокруг некрепких стариковских ляжек. Завершив очистительные манипуляции, она уложила бывшего мужа в свою давно остывшую постель.


Дед, наполовину утонув в огромной пуховой подушище, лёжа на спине, продолжал махать указательным пальцем, задавая ритм всё той же нескончаемой песне: «блять, блять, блять ….» Надо ли говорить, что он был в дымину пьян? Пьяный дед однако спать не собирался и всю-то долгую весеннюю ноченьку домогался он своей старухи: из кухни всё время слышалась возня, слезливые упрёки и грязные ругательства…


Боже милостивый! Откуда взялось на мою голову это лихо?! Чувствуя себя совершенно разбитой после бессонной ночи, наскоро собравшись, я пошла на работу…


Неужели банкет будет иметь продолжение? С этой мыслью я плелась из школы и, ещё не дойдя до дому, увидела подтверждение худшего варианта – будет! По деревянному тротуару мелкой трусцой в уже знакомых мне серо-голубых китайских панталонах, в калошах на босу ногу и со сковородкой в руке бежал дед Созин. Победно вскидывая сковородку и потрясая ею, как штандартом, он скандировал своё беспощадное: «Паразитка!!. Проститутка!!. Аферистка!!!»…


Подхожу к дому… что такое? Где калитка?! На её месте зияет дыра: заходите, забегайте все, кому не лень! Буйный нечестивец вырвал калитку вместе с петлями и унёс её в неизвестном направлении…


Посреди кухни сидела несчастная домоправительница и, горестно хлопая себя по ляжкам, причитала:


-– От же ж гад, от же ж скотина, всю-то жизнь мою изломал, изгадил, всю-то жизнь он меня позорит!… Надя, Христа ради, уйди ты от греха подальше, пока он не уедет. Иди к Соне, я с ней уже договорилась…


-– Ку-ку, старый шалунишка! Оставайся, злодействуй здесь по-мелкому, если тебе это в кайф, а я ухожу! – мысленно сделав деду козью рожу, я отправилась к девчонкам в учительский дом…



Учебный год заканчивался, мы сходили с детьми в Мундыбаш сфотографироваться на прощание. Я уже знала, что здесь ещё на один год не останусь: мне хотелось увидеть настоящую Горную Шорию, куда «только вертолётом можно долететь». Тельбес лишь с географической точки зрения можно считать Горной Шорией, на самом деле там не встретишь ни одного шорца – кого угодно, даже финна, но истинных аборигенов там нет…


После окончания учебного года я не спешила покидать Тельбес: хотелось поплавать в голубом озере, можно и в речке, походить по окрестностям. Никто из наших молодых учителей домой не торопился: ни Лара, ни Тоня, никуда не уезжал Николай Феоктистыч – и я тоже решила остаться до конца июня.


Самой счастливой из нас тем летом в Тельбесе была Тоня: они с Геной Хаустовым уже всё для себя решили и безмятежно наслаждались счастьем узнавания друг друга. Оба рослые, атлетически сложенные брюнет и блондинка – на них приятно было смотреть…


У Ларисы с Вовой тоже всё было решено, они давно уже жили как муж и жена, а зарегистрироваться собирались после наступления беременности, но «залететь» в Ларины планы пока не входило. Володя часто приезжал к ней на выходные (сам он был, как и она, родом из Шерегеша, учился в СМИ)…


В начале июня к Ларе приехала сестра, худенькая шестнадцатилетняя девочка. При первом взгляде на неё в глаза бросался слегка выпирающий живот. Лариса рассказала мне, какую ужасную трагедию пришлось пережить этому ребёнку. Лена встречалась с мальчиком, забеременела от него – ничего не подозревающие родители обратили внимание на растущий живот слишком поздно. Аборт делать было уже нельзя – решили ждать до шести месяцев и вызывать искусственные роды…В маленьком посёлке ничего нельзя утаить, и девочка сразу после родов приехала к сестре, чтобы не видеть осуждающих глаз, не слышать змеиного шипения в спину…


«У нас секса нет»! Зато у нас есть дикое положение дел с половым воспитанием, с замалчиванием всего, что связано с сексом. Неумение молодых пользоваться средствами контрацепции породило в советском социуме множество трагедий. Девушки, забеременев, чтобы избежать огласки и позора, шли на что угодно: на криминальный аборт, вешались, травились…


На Дальнем Востоке, в забытом богом городишке, под названием Бикин, где я работала завучем вечерней школы, от воздушной эмболии вследствие криминального аборта погибла моя любимая подруга – прекрасная, трепетная девушка, приехавшая в бикинскую школу по направлению после окончания Хабаровского пединститута… Не могу, не могу с этим смириться до сих пор!…


Я видела во время прохождения медицинской практики в Новокузнецкой горбольнице (в пединституте готовили медсестёр для гражданской обороны) необыкновенной красоты девичье тело, распростёртое на операционном столе. Девушку только что вынули из петли – врачи готовились делать ей трахеотомию. Причина попытки суицида – беременность.


Страх признаться родителям, ужас позора огласки часто оказывались для девушек сильнее страха смерти. Уверена, что даже статистика этих смертей не велась, но число таких жертв огромно. О, варварская, безжалостная к своим гражданам страна!.. такой была, такой и остаётся…


Сколько искалеченных судеб, сколько невосстановимо утраченного здоровья, сколько смертей можно было бы избежать, если бы общество не отторгало девочек, попавших в беду, а оказывало им всяческую поддержку и помощь. Что девочки! Я помню, в Тельбесе местных женщин больше всего занимал только один вопрос – выбор между незащищённым сексом и абортом, как будто третьего не дано! Наши технички говорили об этом даже за праздничным столом: «Уж лучше я поеду в Мундыбаш и выскоблюсь, чем мужику откажу!».


«Побежала, быстренько выскоблилась – и всё!» – доверительно сообщила мне одна уважаемая дама, сотрудница НИИ. И всё? И всё!


Недавно узнала, что в стране Советов действовал закон, согласно которому применение обезболивающих средств при аборте не предусматривалось в неевропейской части России, то есть, начиная с Урала и до Камчатки, бедных женщин потрошили вживую, без обезболивания! О, варвары! О, изверги! Нет вам прощения!



* * *


Июнь в Тельбесе! Роскошный, жаркий июнь… Приехала Лёлька. Каждый день плаваем в озере. Мы, ни разу не видевшие моря, теперь могли представить, какого оно цвета и какой глубины. Позже воду такого же изумрудно-лазурного цвета я увидела не в море, а в озере Иссык-Куль…


Страшно и весело плыть, чувствуя под собой семидесятиметровую бездну; говорили, что когда-то в озеро сорвалась и утонула корова. Лёлька не знала ни про семьдесят метров, ни про корову и плавала спокойно. Мы плавали там в гордом одиночестве: кроме нас в этом озере никто больше не купался – все нормальные люди купались в реке.


«Тельбес – быстрая река. А кругом, кругом растут цветочки, ароматом отдаёт!» –авторская песня одного местного жителя, которую он под собственный аккомпанемент исполнял в клубе на сельском празднике.


В том месте, где на горке стоял учительский дом, внизу, под скалистым обрывом, река была довольно глубока; там купались и загорали наши учителя и кое-кто из местных. Я приходила туда ближе к вечеру пообщаться с коллегами.


Феоктистыч ловил хариусов выше по течению, там, где начинались перекаты, и приходил делиться… нет, не рыбой (её было немного), а особенностями ловли хариуса. «Хариус – рыба осторожная, лучше всего она клюёт на перекатах, в мелкой с быстрым течением воде», – сообщал он бесполезные нам сведения. Сейчас подумала, а ведь я даже не знаю, как он выглядит и какой он на вкус, этот хвалёный сибирский хариус, которого так трудно поймать! Щук, тайменей, налимов – как же, едали! А вот хариуса – ни разу…


В один из таких вечеров кто-то сделал нам с сестрой приятный сюрприз, оставив на моём столе фотографию: мы с Лёлькой – я впереди, она, немного отстав, – возвращаемся с озера в одних купальниках по верхней тропинке; виден дальний подвесной мост и вообще ракурс отличный. Кто нас снял? Когда? До сих пор не знаю.


На этом же фото, но уже с обратной стороны и уже дома в Новокузнецке, мы вдруг обнаружили надпись: «Как вы хороши! А! Спасу нет! Серёжа (сосед). Это я! Ха-ха-ха!!!». Автограф оставил наш сосед с пятого этажа Серёга Блинов, студент СМИ, но когда он ухитрился это сделать – тоже загадка. Двери нужно запирать – тогда и загадок будет меньше!



Кончился июнь, настало время уезжать. Надо было подумать, на чём добираться до Мундыбаша – машины через Тельбес случались крайне редко. Собрав чемодан, я вышла на дорогу и стала ждать и… о чудо!.. вдалеке послышалось тарахтение мотора и вскоре показалась полуторка.


На мой сигнал шофёр остановился. Он был пьян в дымину, но выбирать было не из чего, надо ехать: чемодан с книгами переть восемь километров я всё равно не состоянии. Считай, что повезло! Водитель, с трудом держась на ногах, забросил чемодан в кузов, я села в кабину – поехали!


Пока ехали по логу, где дорога каменистая, он ещё как-то рулил, а как только выехали на трассу, закуролесил мой водила: крутанёт руль в мою сторону и отпустит, а сам валится набок к окну – я кручу от себя, он на меня – так зигзагами и проехали примерно половину пути, после чего он упал на руль и вырубился полностью.


Что прикажете делать?


Пришлось ждать. Довольно долго. Проспавшись и протрезвев, он быстро довёз меня до станции…




Часть вторая



Усть-Анзас




Когда могущая Зима,


Как бодрый вождь, ведёт сама


На нас косматые дружины


Своих морозов и снегов…


А. С. Пушкин





Легко попасть туда, куда в общем-то никто не рвётся.


-– Хотите преподавать немецкий язык в одном из отдалённых сёл Горной Шории? Прекрасно! Вот вам направление в Усть-Анзасскую восьмилетнюю школу за подписью завгороно товарища Хлебоказова.


-– Хлебоказов? Друг Павлика Морозова? – неудачно пошутила я над «говорящей» фамилией заведующего.


«Хлебоказов, Скороделов – какие-то у ваших просвещенцев фамилии специфические», – иронизировал Юра…



То, чему в географических названиях Кемеровской области предшествует словечко «Усть», знайте, что это настоящая Тьмутаракань, место, где Макар телят не пас и куда только вертолётом можно долететь. Короче, куда хотела, туда и попала.


В конце августа я уже сидела на своём видавшем виды, но всё ещё прочном чемодане посреди изумрудно-зелёной вертолётной площадки посёлка Усть-Анзас и потрясённо взирала на открывшуюся передо мной грандиозную панораму настоящей Горной Шории.


Упираются в небо горы, покрытые хвойными лесами, снежные вершины некоторых из них теряются в облаках. Через хрустальную призму чистого воздуха краски природы выглядят первозданно свежими и ошеломляюще яркими. Тайга вплотную подошла к посёлку со всех сторон, оставляя свободным только выход к реке – тут явно доминировала природа, она не то чтобы подавляла, но внушала почтение. Смирись, гордый человек, никакой ты здесь не хозяин…


Как-то незаметно для себя я очутилась в окружении черноволосых и узкоглазых ребятишек. Ошеломленная увиденным, утратив чувство реальности и потеряв дар речи, я молча смотрела на них – они на меня. Услышав, что они переговариваются между собой на каком-то неведомом мне наречии, я ещё больше потерялась… Вдруг в голову

пришла спасительная мысль: книга! Достав из чемодана иллюстрированную книгу, я начала переворачивать страницы, стараясь, чтобы картинки видны были всем. Детишки, быстро передислоцировавшись ко мне за спину и сгрудившись плотнее, продолжали молчать… И вдруг – о, чудо! – они хором выдохнули: «Ленин!». К счастью, книга изобиловала портретами вождя, и каждый раз, увидев его, дети радостно выкрикивали знакомое имя, как пароль межнационального общения. Так что, да, в той неловкой ситуации Ленин меня выручил…



Учительский дом стоял на пригорке и, как сказочный теремок, был под завязку набит жильцами – мне места в нём не нашлось.


Что прикажете делать?


Пошла по указанному адресу искать избу, где принимали квартирантов: выбирать не из чего – пришлось селиться у аборигенов.


Старуха шорка, принявшая меня на постой, напоминала высушенную временем мумию: тощая, плоская, слегка надломленная в пояснице, как хлипкое деревце на ветру. По бокам её пергаментного узкоглазого лица свисали седые космы, выбившиеся из-под платка, завязанного концами назад, как бандана. Её одежда выглядела такой же вневременной, как и сама старуха: шаровары и нечто вроде туники ниже колен – всё цвета пепла…


Старая шорка курила трубку, сидя по-турецки на пороге своего дома. Говорить она была расположена ещё меньше, чем дети, реагировавшие только на Ленина. Из того, что я ей говорила, она кое-что понимала, но сама ни разу за всё время, что я прожила у неё, не произнесла ни единого слова по-русски, она даже имени своего не назвала, и я стала звать её просто «баушка».


Свою кошку она подзывала с порога скрипучим, прокуренным, лишённым ласки голосом: «Кэц! Кэц! Кэц!».


Эту бабушку можно было легко представить в вигваме среди индейцев, но она жила в потемневшей от времени бревенчатой избе, состоявшей из комнаты с нештукатуреными стенами, дощатым некрашеным полом и длинных, пустых, с узким оконцем сеней, причём сени не были пристроены, как в русских избах, а составляли единое целое со всем срубом.


Единственная комната служила ей и кухней, и спальней. В ней стояло две кровати: одна двуспальная – у окна, вторая узкая – у порога. По всей видимости, старуха всегда держала постояльцев: на узкой койке спала сама, а на широкой у окна – квартиранты. Столов тоже было два, на хозяйском стояла посуда из почерневшей от времени бересты, в чёрной миске лежало, не растекаясь и не вызывая аппетита, нечто осклизлое, напоминавшее по цвету и консистенции сметану.


Печки тоже было две: кирпичная, а рядом – круглая металлическая буржуйка. Жилище довольно убогое и мрачное, но директор успокоил меня перспективой скорого переезда в новый дом, который вот-вот должны были достроить.


Все шорские дома обнесены забором из положенных горизонтально жердей – никакого штакетника или какого-нибудь вертикального частокола там не встретишь, кроме, разве что, плетней. Что характерно, калиток там тоже нет: просто в одном месте верхняя жердина снята, чтобы не слишком высоко было перелазить.


Моя старушка, несмотря на кажущуюся ветхость, перемахивала через жерди с кошачьей ловкостью и вообще была на удивление легка и проворна, как лермонтовская Ундина, только песен на крыше не пела. Мне иногда начинало казаться, что баушка владеет, сама того не подозревая, способностью телепортации: её можно было видеть почти одновременно в разных местах – вот она сидит, как вождь краснокожих, с трубкой в зубах на пороге своего дома, а через мгновение она уже куда-то чешет по ту сторону забора…


Наверняка, она была язычницей: противоестественно, живя среди первозданной природы, не поклоняться какому-нибудь божеству. Я всюду искала взглядом что-нибудь похожее на деревянного или каменного идола, но тщетно: ничего подобного ни в доме, ни во дворе обнаружить не удалось…


Ни церквей, ни икон, ни идолов – на кого же ты молишься, шорский народец?


Неужто всё совсем просто: живём в лесу, поклоняемся колесу.


Колесу… или бубну? Шаманскому бубну.


Шаманы были, среди них встречались даже женщины. А вдруг и моя хозяйка камлает?…


Очень может быть: представить её, потрясающей украшенным разноцветными ленточками бубном, скачущей вокруг костра в состоянии священного экстаза, хрипло выкрикивающей заклинания, – для этого и особого воображения не требовалось…


Ближе к концу сентября ко мне подселилась Маша, учительница пения, но на поведении хозяйки появление нового жильца никак не отразилось: она по-прежнему смотрела мимо нас, сквозь нас – мы для неё не существовали. Никакой враждебности или раздражения – нет, ничего такого, просто полное безразличие…



В начале нулевых один мой старый знакомый, армейский политработник в отставке, участвовал в миссионерской экспедиции по отдалённым сёлам Таштагольского района. Возглавлял миссию православный священник. Миссионеры сплавлялись по Мрас-Су на плотах; причалив к берегу какого-нибудь шорского поселения, они собирали народ, проводили разъяснительную работу и предлагали желающим принять обряд крещения тут же, на берегу. Если верить словам рассказчика, от желающих обратиться в христианскую веру просто отбою не было…


Чудны дела Твои, Господи!..


Помню, заходя в церковь, бывший политработник размашисто крестился и отвешивал поясной поклон, сопровождая его широким жестом правой руки от плеча до пола – и все, что ни есть народа в церкви, смотрели на него с нескрываемым удивлением.


Так вот этот знакомый сказал, что и в Усть-Анзасе они тоже крестили. Думаю, доживи моя шорская баушка до этого события, она бы и взглядом не удостоила крестителей, прошла бы мимо них, как проходят мимо пустого места…


Какую роль исполнял в этом действе бывший пастор солдатских душ, отставной начальник политотдела дивизии, определить трудно, но можно предположить, что, используя свои армейские навыки, помогал батюшке налаживать контакт с аборигенами.


Тут невольно вспомнишь фельдкурата Каца – персонажа из книги Ярослава Гашека о похождениях бравого солдата Швейка. У военного священника и советского политработника, если вникнуть, окажется немало общего, да и цель одна: следить за состоянием мыслей служивых, поддерживать в них боевой дух…


К чести моего знакомого надо сказать, что он не только словами поддерживал солдат. Добровольно отправившись в Афганистан, он принимал участие во всех боевых операциях, проверял блок-посты в горах, где тряслись от ночного холода и неизбывного страха вчерашние школьники. Был случай, когда, решив проверить боевую готовность караульных, замполит в нескольких шагах от их поста, сделал пару одиночных выстрелов из автомата – этот проступок обошёлся ему очень дорого…


Самое трудное дело – написать родителям о гибели их ребёнка. Он лично писал письма семьям погибших солдат – отцы и матери, потерявшие своих детей, были очень признательны ему за эти письма: находить проникновенные слова он умел и в таких случаях на душевные траты не скупился…


Но, как говорил Козьма Прутков: «Если на клетке слона написано слово «буйвол» – не верь глазам своим!» А если же политработник по какой-либо причине начинает выдавать себя за танкиста, просто спойте ему песенку:


Да у тебя же мама педагог,


Да у тебя же папа пианист,


Да у тебя же всё наоборот -


Какой ты на фиг танкист.


«Ты не танкист – ты самозванец!» – у Михаила Жванецкого всегда снайперское попадание. Какой бы величины золотой крест ни висел на груди бывшего замполита, с танкистом его всё равно не спутаешь: неуёмная тяга направлять чужие мысли в «нужное» русло сразу выдаст его с головой.



* * *


Чем глубже я вникала в жизнь местного населения, тем сильнее казалось, что я не на двести километров удалилась от дома, а провалилась во временную яму на два века вниз…


Деревянная, как и в Тельбесе, школа стояла на берегу Мрас-Су. Наполняемость классов была немалой: до тридцати человек. При школе имелся интернат, где жили дети из Усть-Ортона (посёлка в тридцати км от Усть-Анзаса) и других отдалённых сёл. При интернате – хлебопекарня, кухня, столовая, а также баня человек на двадцать… по-чёрному!!


«Не топи ты мне баньку по-чёрному», – пел Владимир Высоцкий, как будто одну и ту же баню можно, в зависимости от желания, топить то по-белому, то по-чёрному. По-чёрному – это баня без дымоотвода: в ней весь дым собирается под потолком в помывочной и оттуда медленно вытягивается в открытую дверь. Пока топится печка, дверь закрывать нельзя. Чтобы протопить такую баню, уходит уйма времени. Когда после трёх-четырёх часов непрерывной топки при открытой двери, баня всё же достигнет такой температуры, при которой голый и мокрый человек может уже не опасаться, что замёрзнет, всё равно дверь закрывать нельзя, пока не выйдет весь дым и не улетучится весь угарный газ. В бане по-чёрному никогда не бывает слишком жарко – там всегда весьма умеренная температура…


Когда заходишь в такую баню, сразу хочется выскочить оттуда вон, на белый свет: пугает жуткая чернота – всё в копоти! Пол, стены, потолок – ни единого светлого пятна, кроме маленького, тусклого окошечка, – и сразу приходит на ум страшилка: «В чёрной, чёрной комнате стоит чёрный, чёрный стол…» Стола там, правда, никакого нет, а стоят вдоль чёрных стен скамьи, тоже чёрные.


Я уверена, что такой огромной бани по-чёрному нет нигде в мире. Она уникальна! Её надо бы сохранить как одну из главных достопримечательностей Горной Шории.


Пару раз мы с подругами мылись в этой баньке. Есть ещё одна особенность чёрной бани: там как ни ловчись, как ни старайся ни к чему не прикоснуться, всё равно не углядишь – и только дома пятна сажи вдруг обнаружатся в самых неожиданных местах…


В наше время всё более популярным становится «экстремальный отдых» в отдалённых, глухих деревнях, где ведётся только натуральное хозяйство, где минимум бытовых удобств, но вряд ли сейчас удастся отыскать такой экстрим, каким насладились в полной мере мы с подругами в Усть-Анзасе в пору нашей беспокойной юности.


Таким достижением цивилизации, как лампочка Ильича, в Усть-Анзасе, безусловно, пользовались, но дозированно, по часам. Линию высоковольтной передачи туда дотянуть не смогли – электричество

поступало от движка, который обслуживал Толик, по прозвищу Культура. Надо сказать, меткое прозвище: культурная жизнь Анзаса полностью зависела от этого тридцатилетнего шорского парня.


Долгими зимними вечерами, проверяя тетради при свете керосиновой лампы, я вдруг нечаянно обнаруживала, что в носу скопилась столько копоти, что заправский трубочист позавидует…



Пора рассказать о коллегах. Сколько новых лиц! Сколько характеров!


С кого начать?


Начну с директора.


Шорец, географ, фамилия Судочаков. Это одна из самых распространённых в тех местах фамилий наравне с Корчаков, Топаков.


В нашем институте фольклор преподавал шорец-доцент Чудояков. Со временем он стал профессором – чудо! Правда, звали его не Яков, а Андрей. Андрей Ильич Чудояков.


Однообразие шорских фамилий с лихвой искупалось разнообразием имён – вряд где-то в России ещё отыщется место, где встретишь столько экстравагантных имён: Венера, Аполлон, Роза, Роберт…


К сожалению, я не помню имени директора. Был он молод (немного за тридцать) и производил впечатление человека довольного жизнью и самим собой. Не помню случая, чтобы он был растерян, взбешён, возмущён, как это иногда происходило с Николаем Феоктистычем, хотя экстраординарные ситуации в анзасской школе случались чаще и бывали сложнее, чем в Тельбесе. В общем, что и говорить, человек был на своём месте.


Жену директора, миловидную белоруску, звали Вера – в Белоруссии директор проходил срочную воинскую службу, оттуда и привёз себе жену. У них рос сын, мальчик лет шести…



Завуч Валентина Егоровна, русская, преподаватель истории. Человек, безусловно, неординарный… Сколько же ей было тогда? Если сыну Игорьку было лет 15-16, то ей… ну не важно, не будем уточнять возраст молодой женщины…


Как завуч она нас всех устраивала: у неё не было привычки слишком часто ходить по урокам и потом устраивать разбор полётов, по крайней мере, у меня на уроке она не была ни разу.


Никогда, никому, никаких замечаний при всех, публично – этому принципу она следовала неукоснительно.


О методике преподавания она вряд ли имела какое-нибудь определённое представление: до того как стать историком в школе, она работала маркшейдером в Южкузбассугле и имела среднетехническое образование. Маркшейдер – сложная специальность, требующая высокого уровня интеллекта. Здесь интеллект Валентины Егоровны проявлялся в рациональном подходе

к жизни. Она работала в Усть-Анзасе уже не первый год и очень неплохо, кстати сказать, устроилась: жили они с Игорьком рядом со школой в отдельном доме, в котором могли бы свободно разместиться пятеро молодых учителей-новобранцев; её закрома ломились от съестных припасов, а чемоданы были набиты ценной пушниной.



Учительницы, набившиеся, как божьи коровки в спичечный коробок, в дом на горке, сплошь были молодыми специалистами, окончившими педучилище и угодившими в Усть-Анзас по распределению.


Люба Локтева – русский язык и литература, родом из города Белова Кемеровской области.


Люда и Оля из Новомосковска (вот занесло девчат!).


Люда – математик с почерком двоечницы. Открыв её журнал, я решила, что его заполнял кто-то из учеников. Уроки математики Валентина Егоровна посещала чаще, чем другие, и после урока она подолгу говорила Люде о чём-то в коридоре у окна (своего кабинета у завуча не было).


Оля – младшие классы. Девушка, видимо, имела перед собой какой-то определённый образ для подражания: белые, тщательно уложенные кудри и широкая однообразная улыбка – Голливуд местного разлива…


Лида из Тулы (тоже занесло!) не помню, что преподавала эта маленького роста, с квадратной грудной клеткой и острыми плечиками девушка. А!… кажется, физкультуру. По всей видимости, она была не прочь выйти замуж за аборигена, но увы и ах – не сбылось…


В том же «теремке» жили пионервожатая Галя, инвалид с недоразвитой от рождения кистью левой руки, и долговязая трудовичка Вера из Таштагола, вольнонаёмная, как и мы с Машей.



Григорий Александрович, математик и физик, абориген.


Вот его можно было бы наречь Аполлоном: пышная шапка чёрных кудрей, красивого рисунка рот, напоминавший негритянский, идеальные зубы, казавшиеся полупрозрачными на солнце, глаза всегда немного печальные… да, глаза шорские, но более открытые, чем у остальных представителей этой славной нации. За счёт стройности и худощавости он казался выше своего среднего роста, жесты имел плавные и речь интеллигентного человека. Молод, примерно в возрасте Иисуса Христа. Неженат. Официальный любовник завуча Валентины Егоровны…



Маша Шутова, с которой я делила стол и кров, была родом из Спасска, что в десяти километрах от Таштагола.


Мы все прилетели из Спасска: его не минуешь, потому что там находился аэродром, откуда летали в отдалённые селения Горной Шории самые надёжные в мире вертолёты Ми-4 и Ми-8, а самолёты Ан-2 и Як-12 совершали рейсы в города Кемерово, Новокузнецк, Бийск, Солтон…


Спасск – шорский Эльдорадо, сибирская вольница: там находили приют беглые непойманные каторжники, а также беглые крепостные; при советской власти туда стекались раскулаченные крестьяне со всей России-матушки – все, кто бежал от закона, находили приют в Спасске, куда властям до них не дотянуться, – руки коротки. Главная приманка этих краёв для неподконтрольных государству людей – золото. В домах местных жителей, говорят, и сейчас можно найти лоток, бутару и другие причиндалы золотодобытчика, а раньше они имелись в каждом доме. Мыли золотишко и в Усть-Анзасе, и в других посёлках, расположенных по теченью золотоносных рек: Кондомы, Ортона, Мрас-Су…


Спасск, наверно, единственный посёлок в Горной Шории, где стояла и стоит по сей день православная церковь.


Вот в каком необычном месте родилась и выросла Маша с замечательной фамилией Шутова.


Маша немного задержалась с прибытием, а когда прилетела, все предметы были уже разобраны – осталось только пение. Койко-мест в общежитии тоже не хватило – пришлось нам жить и спать на одной кровати в доме у нецивилизованной шорской бабушки.


Лучшего друга для совместного проживания и придумать было трудно. Мария воспитывалась в многодетной семье, жила в трудных бытовых условиях и потому была неприхотлива в быту, спокойна, сговорчива и к тому же восхитительно ленива, наверно, ещё ленивее, чем я. Её всегда всё устраивало, но если я предлагала что-нибудь переставить или как-нибудь украсить наш быт, она с готовностью соглашалась. Вдобавок ко всему у нас с ней была общая вредная привычка – курение. Когда весной, перед концом учебного года, перессорившись со своими сожительницам, к нам переселилась Люба Локтева, она нашего пристрастия к сигаретам не одобряла.


-– Вот скажите, – спрашивала она нас, – как можно после вкусного обеда (обеды готовила я) взять и испоганить рот вонючим дымом?


Мы с Машкой сидели на корточках перед открытой печной дверкой, пускали в неё дым и снисходительно улыбались: бесполезно объяснять некурящему человеку, что именно после вкусного обеда и приятнее всего выкурить хорошую сигарету. Я привозила из Новокузнецка «Варну» или «ВТ» – по тем временам это были хорошие сигареты…



* * *


Мне дали весь немецкий язык, причём классы не делились на группы (видимо, власти решили, что и так сойдёт). До меня немецкий преподавал восьмидесятилетний старец Юрий Павлович, русский по национальности. Бог весть, каким ветром его занесло в эти края,

говорили, что в Таштаголе живёт его сын. Юрий Палыч был такой немощный и дряхлый, что постоянно засыпал на уроках. Его старческий сон был настолько глубок, что он даже не чувствовал, как детишки, расстегнув ему ширинку, запихивали туда бумажки, причём, как выяснилось, это делали детишки моего класса.


Ну не мерзавцы?!!


Эх, детишки! Им только дай почувствовать слабину, они тут же устроят тебе такую весёлую жизнь, что мало не покажется.


Дети быстро определяют, у кого на уроке можно шалить, а у кого нельзя. Невзлюбили они почему-то вольняшку Веру из Таштагола. Кто-то из учителей рассказывал, что, заглянув по какой-то надобности в класс во время урока, не сразу обнаружил её. Оказалось, что Вера сидит под учительским столом (она была довольно длинной дылдой) и затравленно выглядывает оттуда.


Чего она туда залезла? Может, её загнали под стол шрапнелью из жёваной бумаги? Может, искала что-нибудь на полу?


Но возможно и другое: наши мастера сплетен, обосновавшиеся на Горке, умели отливать такие пули, которые разили наповал. Все понимали, что в учительской общаге Вера явно пришлась не ко двору. Так или иначе, но бедняжке пришлось уволиться и уехать, не дождавшись конца учебного года…


Юрия Палыча ученики любили, но разве могли они удержаться, чтобы не поиздеваться безнаказанно над беспомощным человеком?


Над гоголевским Акакием Акакиевичем Башмачкиным сослуживцы тоже ведь не со зла глумились…


Узкоглазые детишки и после того, как Юрий Палыч уволился с работы, продолжали поддерживать с ним отношения: ходили к нему в гости играть в шашки. Они играли ровно до тех пор, пока старик не начинал клевать носом, тогда они ему снова расстёгивали и снова запихивали… Руки бы им поотрывать!!!


Я даже выяснила, кто это делал. Был такой в моём классе переросток, длинный детина в видавшем виды пиджаке до колен, однофамилец, а, может, и родственник директора, да и пиджаком этим, как выяснилось позже, осчастливил его сам Судочаков – пожаловал, так сказать, с директорского плеча. В случае очередной провинности шалуна-однофамильца директор начинал чтение морали с одинакового вступления: «Я тебе пиджак подарил, а ты как себя ведёшь?»


Нотации директор читал долго, нудно и беззлобно.


Пакостливое дитя слушало внимательно, без особого страха, с напускным смирением, за которым угадывалось нетерпеливое ожидание конца словесной экзекуции. Это было бедное и уже морально испорченное дитя.



* * *


Вся школа обожала Любу Локтеву за её неистощимую активность в общественной жизни. В голубых Любиных очах неугасимо полыхало пламя энтузиазма, она до самой макушки была заряжена комсомольским задором.


Помню, режиссёр Андрей Смирнов (отец Дуни Смирновой) рассказывал, что, когда в первый раз услышал пионерскую песню «Взвейтесь кострами синие ночи», то упал в обморок от восторга. У Любы была своя песня безумного восторга, её написал Николай Добронравов для черноморского лагеря «Орлёнок»:


Как бесконечные звёздные дали,


Мы бы на яркость людей проверяли.


Прав лишь горящий, презревший покой,


К людям летящий яркой звездой.


Им бы только проверять – на вшивость, на верность, на яркость…


-– Маш, ты как думаешь, выдержим мы с тобой проверку на яркость? – спросила я подругу.


-– Не зна-а-аю… Да выдержим: мы ж с тобой как-никак добровольцы! – рассудила меланхоличная Маша.


Поржав, мы решили, что ватт этак на сорок засветиться сможем, а Люба, наверно, все сто выдаст, если не двести…


Больше всего Любина яркость проявлялась в подготовке и проведении различных праздничных мероприятий. Своим примером она заражала (потом раздражала) всех, кто жил вместе с ней. Учителя с Горки почти все вечера пропадали в интернате: репетировали, мастерили костюмы, помогали готовить уроки.


Все мероприятия проводились в сельском клубе. Хорошо запомнилась одна Любина композиция, посвящённая военно-патриотической тематике.


В центре сцены – группа молодогвардейцев. Босые, взлохмаченные, до предела замученные, но несломленные. Люба не пожалела ни синей, ни красной краски на их лица и открытые части тела. Едва держась на ногах, опираясь друг на друга, они направляли свой взыскующий взор прямо в зал – аж мурашки по спине…


Справа в колонне по трое – чтецы. Начиналась композиция маршировкой чтецов на месте под песню Булата Окуджавы «До свидания, мальчики». В конце звучал «Реквием» Рождественского:


«Если выплаканы глазоньки – сердцем плачут матери. Белый свет не мил. Изболелась я. Возвратись, моя надежда! Зёрнышко моё. Зорюшка моя»…


Ну потрясающе, потрясающе!



* * *


Самые высокие горы в Усть-Анзасе называются Белки, потому что на их вершинах круглый год лежит снег. По Белкам мы определяли прилетит или нет вертолёт: если вершины свободны от облаков, значит будут письма, бандероли и посылки…


Постоянно посылки получали только новомосковские, из дома им слали необычной формы решетчатые печенья в виде сердец. Я получила посылку только один раз – от дяди Афони. Наш дядя обладал редкой способностью возникать в нужный момент: в этот раз он проявил свои родственные чувства, прислав целый ящик сушёных яблок из своего сада, сопроводив свой полезный подарок письмом, написанным летящим ровным почерком, главной особенностью которого было отсутствие нажима, казалось, он писал, едва касаясь пером бумаги. Мы с Машкой из этих яблок компот не варили – мы просто грызли их до самой весны. Посылка была одна, зато больше всего писем приходило на моё имя, всё в тех же конвертах без марок.


После того как Люба перебралась жить к нам с Машей, она призналась, что эти письма читала вся учительская общага на Горке! Оказывается, Юркины письма высоко котировались у местной читающей публики. С комсомольским прямодушием Любаня выдала: «Мы все удивлялись, как можно писать такие умные письма!» Вот же ж черти!! Ну что тут скажешь?! Ценители хреновы! Говорить им, что читать чужие письма подло, всё равно, что второгоднику Судочакову (тому, что в длинном педже) делать внушение о вреде расстёгивания чужих ширинок…


Каким образом мои письма попадали в чужие руки? Возможно, они брали их со стола в учительской: почтальонка не разносила письма по адресам, а оставляла их на столе в учительской. Возможно, вражеским курьером-лазутчиком был Игорёк: он крал мои письма из нашего дома, а после коллективного прочтения честно возвращал их на место…


Ладно Игорёк – что с него взять? Он дурачок! Но педагоги! Они так и говорили о себе: «Мы пэдагоги». Мало того, что читали, – так они ещё и оценивали их со своей «высокой» колокольни! Наверно, объяснять им, что чужие письма читать некрасиво, так же бесполезно, как моему ученику в директорском педже говорить о вреде расстёгивания чужих ширинок… Точно подметила Валентина Егоровна: «учителя – самые странные люди на свете». Даже Лариса, завуч Тельбесской школы и моя подруга, прочитав мой дневник, который я беспечно бросила при отъезде, имела какие-то серьёзные претензии ко мне по поводу написанного. Странно и смешно, но факт…


Как выяснилось, коллеги с первых дней нашего знакомства началипроявлять к моей особе нездоровый интерес. В начале учебного года, ещё до того как добрались до моих писем, они пустили про меня сплетню, о которой я бы так и не узнала, если бы не всё та же, ставшая откровенной после вынужденного ухода с Горки, «прынципиальная» Люба Локтева.


-– Вначале мы все думали, – доверительно сообщила Любка, – что ты такая же, как медсестра Галя.


-– Вот он, коллективный разум, – «мы думали»!! Ну и что же вы думали о медсестре?


-– Так все же знают, что она путается с кем попало. Кто её пальцем поманит – с тем и идёт.


-– Ага, а мы-то с Марьей в пролёте: ничегошеньки не знаем про Галю… Бог с ней, с Галей, ну а меня-то когда вы застукали на блядстве?


-– А помнишь, в первой четверти к нам в школу заходили два журналиста из Кемерова?


-– Как не помнить, конечно, помню. Ну и что?


-– Нам показалось, что один из них о-о-очень заинтересовался тобой: вы с ним о чём-то долго разговаривали… Во-о-т… а второй встречался с Галей…


Господи ты боже мой! Ну и логика!


Медсестра Галя, русская девушка, мотавшаяся в одиночку по окрестным сёлам на своих двоих, зимой для удобства и скорости обутых в широкие охотничьи лыжи, наверно, имела право распоряжаться собой так, как ей заблагорассудится. Какое ваше собачье дело до её личной жизни?


С журналистом из Кемерова, дядькой под сорок, мы поболтали минут десять во дворе школы на какую-то интересную для нас обоих тему. Перед отъездом он зашёл в учительскую и, не застав меня в школе, оставил на столе открытку, на которой написал чёрным фломастером: «Надя! Гора с горой не сходятся, а человек с человеком… Возможно, ещё увидимся в Кемерове или в Кузнецке». Всё! Этого оказалось достаточно, чтобы после коллективного прочтения записки сделать далеко идущие выводы. Страшное сообщество – бабский коллектив!!


О, эти сплетники! Эта особая порода людей!


Мне не раз приходилось сталкиваться с ними в жизни. Обычно это серые, никому не интересные мыши, страдающие постыдной страстью запускать поглубже руки в чужое нестираное бельё и стараться что-нибудь нарыть в этой куче. Раздобыв вожделенный «аромат», они трепещут, предвкушая свой триумф, когда можно будет воспарить, огорошив всех неожиданным известием, как в сценке у Жванецкого: «А вы знаете, что Гришку застукали с Мотовиловой на складе?»


Оргазм для них ничто в сравнении с этим мигом!..



* * *


Мы с Машей старались, как могли, приспособиться к жизни в экстраординарных условиях. Слава богу, не было проблем с продовольствием, в магазине были все необходимые продукты: неплохие гречневые концентраты в брикетах, тушёнка в стеклянных пол-литровых банках, рис, томатный соус, сахар, розовое вино. Водки и сигарет в продаже не было – была махорка, а за водкой надо было ехать шестьдесят километров на моторке в Усть-Кабырзу.

Предполагаю, что именно благодаря этому обстоятельству дома в Усть-Анзасе не горели, не было ни поножовщины, ни огнестрела (по крайней мере, за время моего пребывания там)…


Изредка мы покупали рыбу у местных. Рядом с домом нашей хозяйки жил рыбак, у него во дворе по утрам стояла большая плетёная корзина, полная свежевыловленной рыбы: сомы, налимы, таймени. Просил дорого, но иногда мы с Машей баловали себя.



Старуха шорка не запирала свой вигвам ни днём ни ночью, в связи с этим стали происходить неприятные события, как то: появление ночных призраков и телепортация моих носильных вещей…


Исчезнувшие вещи странным образом обнаруживались вдруг на дочке рыбака, а ночной призрак материализовался в местного ловеласа-шатуна, которому не спалось по ночам…


Однажды ночью меня разбудил свет, который я почувствовала сквозь смеженные веки (ночью в Усть-Анзасе никакого света быть не может). Открываю глаза: надо мной склонился некто и светит фонарём прямо в лицо. Увидев, что я проснулась, он мгновенно растворился в темноте, не произведя никакого дополнительного шума…


Днём, вернувшись с занятий, я обнаружила на подушке записку примерно такого содержания: «Ты роза, а я шиповник – почему бы нам не начать встречаться?» Да, вот правда, ботаническое родство установлено – так почему бы и не начать?


Когда я рассказала об этом в учительской, девчонки сразу узнали по повадкам одного русского женатого парня, который привык шататься по ночам в поисках приключений. Вообще-то я не из трусливых, но всё равно стало как-то не по себе. Бабка делала вид, что совершенно не понимает меня, когда я пыталась ей объяснить, что надо запирать дверь на ночь.


При свете дня этот гад, цветочек аленькай, так и не объявился: не счёл нужным представиться…



Гардероб мой сильно усох благодаря дочери шорского рыбака и жене одного шорского солдата – миловидной блондинке, русской учительнице начальных классов, муж которой проходил срочную службу в рядах Советской армии.


«Фашистик, – подошла ко мне, мило улыбаясь, Неля-солдатка, – фашистик, не могла бы ты посидеть с моим Женечкой, ведь у тебя сейчас окно».


У меня действительно был часовой перерыв между уроками, а Неля жила в непосредственной близости от школы. Почему бы не помочь человеку? Меня, правда, покоробил «фашистик», хоть это и была шутка (я ведь немецкий преподавала), но жалость к несчастной юной матери, вынужденной начать работать сразу после рождения ребёнка, взяла верх…


Жила она в доме родителей мужа. Отец солдата, бывший завуч нашей школы, партийный шорец, проходил курс принудительного лечения от алкоголизма в заведении, скрывавшемся под аббревиатурой ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий). Многие советские люди прошли через него – лечить там не лечили, если не считать лечением бесплатный принудительный труд. Отбыв срок в заведении, освободившиеся первым делом… ну да, напивались вусмерть…


Не успела я взять Женечку на руки, как он тут же выдал мне в подол, будто заранее готовился, суточную норму подписки – получи «фашистик»! Через полчаса урок – что прикажете делать? Как раз пришла бабушка, забрала у меня внука и посоветовала просушить подол у печки.


Открыв печную дверцу, я встала перед огнём – почти сразу пятно из тёмного стало рыжим. Мой синий шерстяной сарафан, любовно отороченный бордовой шёлковой бейкой, с шитьём которого я так долго провозилась, погиб безвозвратно!! Сколько раз я успела его надеть? От силы раза три…


Но на этом сарафанная история не закончилась – испорченная вещь повлекла за собой непредсказуемый инцидент, вследствие которого мне пришлось предстать перед судом моих товарищей…


Никогда не оставайтесь с незнакомыми младенцами, даже если вас попросит об этом русская жена шорского солдата!..



В результате всех непредвиденных материальных утрат из учительской одежды у меня остались только вельветовое платье цвета малахит и клетчатая юбка с бантовыми складками. Собираясь утром в школу, я решила надеть юбку, хотя её складки дико топорщились: утюжить было нечем…


На первой же перемене моя неглаженая юбка неожиданно подверглась остракизму со стороны одной учительницы из местных. Видимо, она относилась к привилегированным слоям усть-анзасского населения, потому что ходила вся в соболях и была весьма самоуверенна. Не помню ни имени её, ни фамилии, но в то утро она решила неосторожно посмеяться надо мной, сказав, что в этой юбке я выгляжу как корова. Я и сама чувствовала себя не в своей тарелке, и потому у меня было отвратительное настроение, но, стараясь сдержаться, я спросила:


-– Ты уверена, что мятая юбка – повод для оскорблений? Какая я тебе корова?


Дальше всё произошло примерно так, как в рассказе Зощенко «Стакан»: «…ничего я ей на это не сказал, только говорю …»


-– Шорка, – в сердцах буркнула я себе под нос.


Но чуткое ухо дщери таёжных лесов, чьи праотцы испокон веков промышляли охотой на зверя, уловило слово, непрошенным воробьём слетевшее с уст…


-– Как ты сказала? Шорка?! Все слышали?! Шорка!! Ну, ты об этом ещё пожалеешь!


Да, прав оказался бывший кавээнщик из физтеха, Александр Филиппенко, сказавший: «Слово не воробей, поймают – и вылетишь».


В свидетелях факта нанесения оскорбления по национальному признаку недостатка не было: в учительской оказалось полно народу.


На следующий день кровно обиженная девица подала на меня заявление в товарищеский суд – «коровные» оскорбления в суде не рассматриваются…


Желающих присутствовать на судилище было более чем достаточно. Как же! Затронуто национальное достоинство шорского народа!..


Председательствовал директор.


Прений я не помню, опишу только финал.


-– Что такого обидного сказала Надежда? Что оскорбительного в слове «шорка»? Если я скажу про неё «русская» – это что, оскорбление? Вы бы обиделись, Надежда Константиновна? – спросил Судочаков.


-– Да на что ж тут обижаться? Что русская, что шорка – это всего лишь слова, обозначающие национальность. Вот если бы вы обозвали меня коровой, я бы обиделась! Во мне весу-то пятьдесят килограммов! Какая я корова?! «Шорка» – это не оскорбление, а вот «корова» – оскорбление! Пусть извиняется!!


Народ посмеялся и вынес вердикт: пожать друг другу руки и принести взаимные извинения – что мы и сделали к вящему удовольствию присутствующих.


Любу Локтеву восхитило моё поведение на суде, она подошла в коридоре и зашептала мне в ухо:


-– Ну ты молодец!.. Но согласись, всё-таки «русская» и «шорка» не совсем одно и то же. Русские – это …


-– Что, что?.. – перебила я Любовь Андреевну, прикинувшись совсем глухой. – Не поняла…



* * *


В конце сентября у меня заболел зуб. Никаких дантистов в Усть-Анзасе отродясь не водилось – надо было ехать домой. Погода стояла нелётная – пришлось ехать на попутной моторной лодке шестьдесят километров по Мрас-Су до Усть-Кабырзы, а оттуда ещё столько же на попутной полуторке в битком набитом кузове до Таштагола. Всю дорогу лил дождь. Когда, промокшая до нитки, я, наконец, села в поезд (ещё восемь часов езды), челюсть моя распухла и разламывалась от боли…



-– Мы вам поможем, – сказал молодой дантист, проникшись сочувствием к юной учительнице из глубинки, и, недолго думая, взял щипцы и удалил верхний пятый справа, который вполне можно было вылечить. Идиот!!!


Терпеть не могу людей, плохо знающих свое дело…


За время, отпущенное мне на лечение, нужно было успеть сшить новый сарафан, фасоном попроще: некогда было возиться с косыми бейками. Сшила из плотной бордовой шерсти, чтобы носить со свитером – авось не замёрзну зимой.


Дабы создать в шорской избе хотя бы иллюзию уединения, я смастерила широкую занавеску из весёленького ситчика, оранжевого с голубыми зайцами…


На обратном пути три дня ждала лётную погоду в Спасске, ночевать приходилось ездить в таштагольскую гостиницу, так что, когда явилась в школу, коллеги встретили меня словами: «Мы уж думали, что ты не вернёшься».


Как же «не вернёшься»! А кто шорских детей немецкому языку учить будет? Кстати, чтобы повысить качество обучения, отец написал для меня на ватмане наглядное пособие – таблицу спряжения немецких модальных глаголов.


Мы с Марией отгородили в вигваме свой угол занавеской – стало намного уютней.



* * *


Посёлок Усть-Анзас расположен на взгорьях – в ложбине стояли школа, дом директора, дом завуча, клуб и фельдшерский пункт… Наш новый дом (он был последним на высокой горе) уже достраивался, и мы с Машей торопили время, боясь окончательно одичать от вигвамного быта…


Недалеко от школы было лобное место: там забивали коров. Иногда идёшь утром в школу – у столба уже стоит приговорённая. Втянешь голову в плечи и быстрее мимо, чтобы не услышать, не увидеть ужасное, которое будет преследовать тебя всю жизнь…


Здесь же разделывали тушу и продавали мясо.


Свиньи в Усть-Анзасе тоже водились, но увидеть их довелось только зимой: иногда по заснеженной улице во всю прыть, на какую только способен, мчался поросёнок, поджарый, мелкий, покрытый густой шерстью палевого цвета, и пятак у него был не розовый, а ярко-красный.


Шорцы сохраняют мясо так: режут его на ленты, солят и провяливают – получаются тёмно-коричневые эластичные ремни.


Посёлок, плотно окружённый тайгой, не имел пастбищ, часто доходили слухи, что у кого-то из жителей медведь задрал корову. Даже не слишком углубляясь в лес, можно было наткнуться на хозяина тайги, поэтому пойти за грибами – и мысли такой не возникало. Больше, чем медведя, я боялась рыси. Отец рассказывал, что рысь прыгает с дерева на плечи и сразу ломает шейные позвонки. На меня в детстве его рассказ произвёл такое жуткое впечатление,

что даже и сейчас, заходя в какой-нибудь редкий лесок, я внутренне сжимаюсь, помня о возможном прыжке дикой кошки…


Многие жители посёлка занимались охотой и сдавали пушнину в заготовительные конторы. Дорого ценились только соболя – где-то по пятьдесят рублей шкурка; норка – десять-двадцать; колонки, белки шли по три рубля, на зайцев, как и на волков, вообще охотников не было, а медвежья шкура стоила около четырёх червонцев.


Тяжелый и опасный промысел – охота. Зимой, в лютые морозы, на коротких, обтянутых мехом, широких лыжах охотники уходили в тайгу, что интересно, среди них была одна женщина. Однажды я видела её: с красным, обветренным лицом, дородная, рослая (что редкость для шорок), суровая на вид – настоящая шорская Брунгильда!


В сравнении с другими жителями охотники считались зажиточными людьми, но особо богатых и среди них не водилось. Все знали, что у них можно недорого купить любую шкурку, но даже и за такую цену желающих покупать было немного… При нашей учительской зарплате в семь-восемь червонцев не особо разбежишься отовариваться мехами. Среди нас была только одна настоящая покупательница – завуч Валентина Егоровна.


Однажды она пригласила нас с Машей и Любу Локтеву к себе на чай.


Дело было осенью. Завуч, в полосатом шерстяном свитере ручной вязки, поджидала нас у своего дома. Увидев её ещё издали, мы залюбовались ею – такую женщину выхватишь взглядом из любой толпы: выше среднего роста, с горделивой осанкой, с пышной шапкой белокурых волос, подстриженных в каре, на высоких тонких с рельефными икрами ногах – она походила на породистую лошадь, фаворитку забега…


В школе она была в меру строгой и официальной – дома оказалась приветливой и радушной, но до дружеской ноги у неё, по-моему, ни с кем не доходило…


Валентина Егоровна поставила на стол бутылку сухого вина, конфеты, нашлась и общая тема для разговора. Для начала она заявила, что учителя – самые нелепые и странные существа на свете.


Мы удивлённо выпучили на неё глаза: ничего себе заявочка!


Она принялась доказывать столь нелестное мнение о нашем брате на примере учительницы Игорька Ангелины Григорьевны.


Поразительно!!! Это ж надо – такое совпадение! Ангелина Григорьевна была и моей учительницей в седьмом классе, и, правду сказать, более нелепого создания, чем она, я в жизни своей не встречала.


Мы с Валентиной Егоровной наперебой принялись описывать в деталях все её прибамбасы.


Начали с одежды: она носила какую-то вязанную из шёлковых нитей бордовую кофту с пупырышками и бесформенную юбку миди, местами переходящую в макси, хотя это ерунда: учителя – люди небогатые и

нарядами не блещут. Но её манеры, они были действительно странными. Ангелина Григорьевна во время объяснения на уроке, в приватной ли беседе непрестанно жестикулировала, стараясь как-нибудь пофасонистей сложить пальчики, оттопырить мизинчик или выгнуть лебедя рукой.


С её лица никогда не сходила рассеянная, слабая улыбка, даже когда ставила двойку, она смотрела в журнал затуманенным лёгкой нежностью взглядом. Речь её, жеманно-вычурная, с закатыванием глаз, напоминала речь уездной барыньки – и на этом тоже можно было бы не заострять внимание, будь она хорошим профессионалом.


Скуку, раздражение и недоумение – вот что испытывали мы на её уроках. Но после урока она не спешила покинуть класс и не прочь была поболтать с теми, кто подходил к учительскому столу, чтобы заглянуть в журнал, – иногда их там ждал такой сюрприз, что мама не горюй! Например, однажды я обнаружила там в кильватерном дружном строю аж три двойки подряд.


По русскому? Откуда? Когда? За что?


С томной улыбкой Ангелина Григорьевна ответствовала мне косвенно, обходя стороной прямо поставленные вопросы:


-– Некоторые мальчики из 7-А спрашивают меня о тебе, и я им отвечаю: Надя могла бы быть лучшей ученицей класса, но… девочка не слишком старается.


Учительница взглянула на меня по-матерински устало и ласково…


Ласковая моя, – хотелось сказать мне, – мало того, что три двойки подряд поставили неизвестно за что, так ещё и мою успеваемость с какими-то посторонними мальчиками обсуждаете – и всё это с видом благородной смолянки…


Валентину Егоровну «смолянка» донимала бесконечными вызовами в школу по поводу поведения Игорька: она была его классным руководителем (вот где тихий ужас!)


Странности учителей – тема, конечно, неисчерпаемая, но цель нашего визита была в другом: мы жаждали узреть меховые богатства Валентины Егоровны.


Наконец, она достала из-под кровати чемодан, из него – полотняный мешок и начала выкладывать на стол… боже! Одни соболя! Они были подобраны по колеру: пара рыжих, тройка тёмных, ещё каких-то седых – комплектов было штук семь. Она брала их по очереди, подносила к свету, встряхивала – мех играл и искрился под острыми лучами голой электрической лампочки. Женщина прикладывала пушистое чудо то к голове, то к шее, то к бёдрам – манифик, шарман, адорабль!


Выделка, конечно, не ахти какая: скорняки из охотников никудышние – скорняков нужно в городе искать, но всё равно это было настоящее богатство, можно сказать, сокровище…



* * *


Я хочу подняться в горы,


Где живут простые люди,


Где свободно ветер веет


И легко усталой груди…


Так писал немецкий поэт-романтик Генрих Гейне. Да, отчасти он прав: воздух в горах, действительно, отличный, а вот «простые люди»…


Вернувшись после ноябрьских каникул, я застала в шорской хате такую картину: дверь в дом нараспашку, на невероятно загаженном, заплёванном полу, среди каких-то ошмётков и огрызков, сражённые огненной водой, лежат вповалку человек пять шорцев. Баушка, свернувшись серым клубочком, тихо сопит на своей койке. От перегара не продохнуть, а в углу на скамейке сидит мальчик лет тринадцати и обречённо смотрит на весь этот бедлам…


-– Ты кто? Ты чей? – затормошила я отрока – молчит как партизан: не вступают в диалог с незнакомцами шорские дети…


Засунув дорожную сумку под кровать, я пошла смотреть, как продвигаются дела со строительством нашего дома… Пора признаться, дом был, конечно же, не новый, а старый, нуждающийся в капитальном ремонте: там нужно было сложить печку, обновить сени и ещё чего-то доделать, как говорится, довести до ума…


Ремонт подходил к концу – и через пару дней мы с Машей, поспешно побросав в чемоданы свои пожитки, с радостью покинули осточертевший вигвам.


-– Прощай, баушка! Я тебя никогда не увижу! Я тебя никогда не забуду!



Дом был поделён на две половины: в одной поселись мы с Марией, в другой – муж с женой, русские из бригады строителей…


Казалась бы, зима на носу, глушь невообразимая, почти полное отсутствие цивилизации, ни денег, ни тёплых меховых вещей – чему радоваться? Но мы с Машкой были счастливы, поселившись в нашей (только нашей!) половине дома.


Качество жизни на пороге предстоящей зимы во многом зависело от качества печки, а она особого доверия не внушала: наспех сложенная из кирпичей, даже не из кирпичей, а из их половинок, с уходящей в крышу металлической трубой – примитивная плита с двумя конфорками. Собственно, та же буржуйка, только сложенная из старых кирпичей, главное, труба фиговая, из тонкого железа и не обложена кирпичом – топи не топи – всё равно тепло уйдёт прямиком вверх, на крышу…


Две железных койки, два стола, два стула, ведро, оцинкованная ванна (как же без неё?), топор, кочерга, кое-что из посуды – вот и всё наше имущество, но в добавок к нему и кое-что ценное, а именно: чувство полной свободы и независимости. Оно того стоило? Конечно, стоило! А кому свобода даётся без лишений?


Занавеской с зайцами мы разделили помещение на комнату и кухню, оставалось как-то украсить наше жилище. Девчата на Горке сплели из чёрных ниток паутину и паука над умывальником, а мне хотелось изобразить на стене что-нибудь большое и романтическое…


Леонардо да Винчи предполагал, что первым произведением изобразительного искусства была черта, обведённая вокруг тени человека, брошенной солнцем на стену. Эта идея пришла в мою голову независимо от Леонардо, с единственной разницей, что тень была не от солнца, а от керосиновой лампы.


Усадив Марию на стул и определив место керосиновой лампы, я осталась довольна изумительной чёткостью тени. Дело за малым – выбрать позу. Пробовали разные – позы были, но красоты … увы и ах: Машка особой грацией не отличалась, к тому же была довольно упитанна. Ей надоело выполнять мои команды: «откинь голову, протяни руки», «закинь руку за голову, выгни спину»…


Наконец, она поднялась и сказала: «Сама садись в позу, а я тебя обведу».


Так на белой стене запечатлелась моя романтическая тень, обведенная синей гуашью…



* * *


Зима пришла красоты невиданной и неслыханной. Снег был такой белизны и так сиял на солнце, что можно было ослепнуть от этого блеска.


Откуда у нас появились собаки?


Однажды я заметила, что какой-то пёс, заскочив в сени, схватил пачку масла – и был таков. Операция по уводу масла заняла миг времени, но я успела заметить, что пёс белый…


Ласковыми словами и угощением я постепенно приручила его. Так у нас появился Белый и стал моей любимой и единственной в жизни собакой. Потом к нашему шалашу прибился большой, лохматый, чёрный пёс – он стал Машиным, она назвала его Бой. Сколько радости и живого тепла привнесли в нашу жизнь эти великолепные животные! Благодаря им мы с Машей полюбили долгие прогулки по закованной в лёд Мрас-Су.


Когда в морозный солнечный полдень идёшь по реке тропинкой, протоптанной в девственно нетронутой снежной равнине, а впереди бегут две радостные собаки – их собачье ликованье передаётся и тебе. Как легко и весело они мчатся по туго натянутому снежному покрывалу, неудержимые, точно пущенные из лука стрелы! Особой стремительностью отличался Белый: едва касаясь лапами наста, он как будто стлался по белому полотну, почти сливаясь с ним. Бой был старше, уже несколько тяжеловат, и слишком далеко не убегал…


На противоположном от посёлка берегу, вдоль реки, сплошной стеной стояла тайга, тоже плотно укутанная снегами, – одни только тёмные концы еловых лап высовывались из-под белых льдистых шуб. Бой

тараном пробивал брешь в плотной толпе деревьев – и тотчас на него обрушивалась лавина снега. Освежившись под снежным душем, с забитой снегом шерстью, он выскакивал на тропинку и передёргивал всею своей лохматой шкурой – снег летел с него во все стороны…


Набегавшись, собаки начинали выписывать вокруг нас кренделя, предвкушая обед. Гонимые волчьим аппетитом, мы все четверо спешили домой. Маша быстро растапливала остывшую печку, я разогревала обед, кормили собак и маленькую молчаливую кошечку (шорские кошки меньше обычных).


После обеда в нашей «семье» наступало время блаженного отдыха.


Мы с Машей укладывались по койкам. Когда спать не хотелось, болтали, я пересказывала ей сюжеты любимых книг; собаки дремали на полу, кошка – на кровати, в конце концов и мы с Машей начинали кемарить…



Изредка зимними вечерами на свет нашего подслеповатого оконца, со вставленными внахлёст половинками разбитого стекла, заходили два друга с гитарами за спиной – два фельдшера, попавших в этот таёжный тупик по распределению. Виктор работал в Усть-Анзасе, а второй (не помню имени) – в Усть-Ортоне.


Витя, вполне интеллигентный мальчик, косил под битлов: стрижка, пиджак без ворота, жёлтая цепь под воротником белой нейлоновой рубашки. Косил-то он под битлов, но песни пел из репертуара Высоцкого.


Ортонский фельдшер, длинный, как жердь, нескладный, как Жак Паганель, в таких же, как у жуль-верновского ботаника, круглых очках, прибегал на лыжах из Ортона в гости к Вите – для милого дружка тридцать вёрст не околица…


Витя и Паганель никогда не пели дуэтом – всегда по очереди. Из Витиного репертуара меня ужасно волновала песня про Кассандру:


Без устали безумная девица


Кричала: «Ясно вижу Трою,


Павшей в прах…»


Но ясновидцев, как и очевидцев,


Во все века сжигали люди на кострах!


Это было ново и потрясало меня – Маша дышала ровно…


У Паганеля был совсем другой репертуар: он пел о соблазнах жизни и превратностях судьбы.


Искры камина горят, как рубины,


Переливаясь огнём золотым.


Из молодого цветущего, юного


Стал я угрюмым, седым и больным…


Его любимой была песня о бредущем в пустыне караване контрабандиста Джафара-Али:


Богатствам его нет числа,


Богаче он был паши,


Но погубил его план


И тридцать три жены…


Неслышно для других в мой слух проникало звучание другой гитары и другой голос запевал в моей душе:


У Геркулесов столбов лежит моя дорога,


У Геркулесовых столбов, где плавал Одиссей.


Меня забыть ты не спеши, ты подожди немного,


Ты вина сладкие не пей и женихам не верь…


Юра пел «мужикам не верь», но гораздо чаще вспоминалась другая его песня:


Каюр погоняет собак,


Как тысячу лет назад,


А я для него чужак,


Хотя по закону брат…



А вы там на материке,


За тысячу тысяч вёрст,


Гадаете вы по руке


Живой я или замёрз…


«Живой или замёрз» – это было актуально для нас с Марьей: к утру один угол комнаты обрастал толстым слоем льда. Мы сдвинули кровати, спали одетыми, набрасывая на себя всё, что могло согреть…



* * *


В школе началась лихорадочная подготовка к Новому году, её вдохновителем и организатором была, конечно же, Люба.


Готовились с таким остервенением, как будто это был последний праздник в их жизни. Девочки с Горки всеми вечерами пропадали в интернате: репетиции, костюмы, спевки. Мы с Машей предпочитали, чтобы задействованные в представлении дети приходили сами к нам домой. Вообще, когда я вижу слишком ретивое, да к тому же ещё и показушное общественное рвение, мне всегда хочется отойти и постоять в сторонке.


Непосредственно перед праздником Люба и к* решили разрисовать все стены в классах – директор было воспротивился этому, но, сметённый с дороги тайфуном Любкиной энергии, он только робко жался к стенкам и даже не пытался возражать против праздничных безумств комсомольских валькирий. Ему пришлось разрешить всё, несмотря на то что сразу после зимних каникул в школе должна была начаться плановая проверка гороно.


Классные комнаты, превращенные одна в подводное царство, другая в пещеру Алладина, остальные бог знает во что преображённые неуёмной фантазией юных педагогинь, казалось, тоже с нетерпением ждали праздника…


А между тем обычная жизнь в посёлке тоже не стояла на месте: рушились одни межличностные связи, на их месте возникали новые. Григорий Александрович расстался с Валентиной Егоровной и женился на прекрасной, луноликой, кроткой девушке своего племени. Но новогодний ажиотаж, сопровождавшийся томительным ожиданием чуда, захватил и его: он возжелал присутствовать на предстоящем празднике жизни. Жена, судя по всему, была против: конечно же, она ревновала. На этой почве молодожёны сильно разругались. Случайно я оказалась невольной свидетельницей семейной распри, разыгравшейся у их забора… Григорий толкнул жену, пытавшуюся удержать его, да так, что она, перелетев через жерди, упала в снег…


Что в таком случае можно было бы услышать от русской молодки?.. Всё, что угодно, только не это:


-– Гриша! Гришенька мой, вернись!! – сидя в сугробе, беременная женщина с мольбой простирала руки вслед удаляющемуся мужу.


Напрасная мольба – Гришенька, не оглядываясь, сурово сдвинув брови, решительно шагал навстречу новогодним соблазнам…



Тридцать первого декабря, прямо с утра, Толик-Культура побежал на лыжах по речному льду в Усть-Кабырзу за водкой: в Усть-Анзас водку не завозили никогда, видимо, из соображений заботы о физическом и нравственном здоровье жителей посёлка. У шорцев, как у американских индейцев, в организме отсутствует защитная реакция на алкоголь: они мгновенно пьянеют, валятся с ног и засыпают; так же быстро у них возникает стойкая алкогольная зависимость. Поэтому водку, за которой нужно слишком далеко ездить, пили только по праздникам. Судя по всему, техника самогоноварения шорцам была неведома…



Школьный праздник, конечно, удался: были ряженые, были аттракционы, были призы и подарки…


-– Ёлочка, зажгись!! – восторженно требовали дети.


И высокая, густая ель, срубленная в тайге Аполлоном Фёдоровичем, хоть и не с первого раза, но зажглась.


-– А где моя внучка?! – вопрошала басом Люба, переодетая в Деда Мороза.


Снегурочку незамедлительно обнаруживали проворные зайцы из пятого класса и приводили из

коридора пионервожатую Галю, одетую в голубой халат.


После вокруг-ёлочных хороводов дети разбрелись по пещерам и подводным мирам, там они чего-то срезали, через кого-то прыгали, путались ногами в мешках, носили воду в ложках – и за эти мучения получали карандаши, тетради, конфеты – они всему были рады.


Неизбалованные вниманием, дети остались довольны праздником…



К одиннадцати часам праздник для взрослых переместился в клуб.


Когда все встречающие уже собрались в зале, отворилась дверь – и в облаке морозной пыли на пороге возник Толик-Культура! Его лицо было красным от мороза, брови и ресницы белыми от инея, а за спиной в рюкзаке позвякивали бутылки с водкой – настоящий Дед Мороз для взрослых!


Не удержавшись, я подлетела и расцеловала его в обе щёки – герой должен чувствовать себя героем, а не средством для доставки пойла!


Его появление и было самой большой радостью этого новогоднего вечера.


Когда от чего-то или от кого-то слишком многого ждёшь, то, как правило, действительность не оправдывает ожидания. Так и случилось. Перегоревшие в ожидании чуда, учительницы никак не могли развеселиться: алкоголь расслабил нервы, но не развеселил.


Мы с Машей ушли, не дожидаясь конца празднества: пьяные шорцы противны, ещё противнее пьяные бабы…


В Тельбесе у нас была одна тощенькая, маленькая, личико с кулачок, непьющая математичка из местных. Она присутствовала на всех наших застольях: у неё было хобби – слушать за столом болтовню пьяных коллег, просеивать её через сито трезвого ума и выковыривать оттуда какую-нибудь пикантную изюминку – авось пригодится!


Мы с Машкой в ту новогоднюю ночь были достаточны пьяны и недостаточно любопытны – и по этим двум причинам решили ретироваться по-английски…


В тёмных сенях клуба (он был построен по принципу обыкновенной бревенчатой избы), у входных дверей, мы наткнулись на Любу: она стояла с кем-то из местных, кажется, это был Роберт. Им было не до нас: они целовались. В перерывах между поцелуями слышались отрывистые Любкины команды: "Руки!.. Я сказала, руки!!!»


Ох, Люба, Люба, неудержимо страстная натура во всех своих проявлениях..


Однажды силу её любовного пыла я испытала на себе – не могу без смеха вспоминать этот случай.


Наше знакомство с Любой не прекратилось после завершения Усть-Анзасской кампании. Люба поступила на заочное отделение нашего пединститута. Приезжая в Новокузнецк, она обычно останавливалась у меня. К тому времени она уже успела выйти замуж – вот так без писем, без ожидания – сразу результат! Просто Цезарь в юбке, а не Люба…


Спали мы с ней на раскладном диване, достаточно широком, чтобы не касаться друг друга. Однажды среди ночи Люба вдруг поднялась, села с закрытыми глазами в постели и, протянув наугад, как гоголевская панночка, руки, властно взяла в ладони мою голову и страстно впилась в мои губы (слава богу, не взасос). Пробормотав

какую-то нежность, Любка отпустила мою башку, повалилась на подушку и мгновенно заснула, а, может, она и не просыпалась…


Конечно, утром она не могла вспомнить свой сомнамбулический поцелуй, расцененный мной как изъявление супружеской любви, ошибочно направленной на другой объект…



* * *


Вернувшись после зимних каникул, мы узнали, что занятия в школе начать невозможно, потому что иссяк весь запас дров…


Мы с девчонками прошлись по пустым классам. Технички белили стены и потолки в выстывшей за две недели школе, но через побелку всё равно проступало подводное царство, а сверху, кружась, медленно падали мелкие, как сухой снег, чешуйки не приставшей к ледяному потолку извёстки. И такой «снегопад» можно было наблюдать во всех классах: бесполезно белить нетопленное помещение…


Дрова были заготовлены, но их вовремя не вывезли из лесу (вестимо), а снегу навалило столько, что лошадь не могла пролезть через сугробы, потому что она не вездеход.


А кто у нас вездеход?


Человеческий фактор! Он и только он в стране Советов всегда готов преодолеть все трудности и снести все преграды, причём совершенно бесплатно!


Если родина скажет: «Надо!» – попрём и в лютый мороз по пояс в снегу впереди лошади…


«Мороз десятиградусный трещит в аллеях парка – нам весело, нам радостно и на морозе жарко» – этот стишок не про нас. Десятиградусный не трещит – трещит двадцатиградусный, а в тот день, когда мы шли впереди лошади по заваленной снегом тайге в своих несерьёзных пальтишках и вязаных шапчонках, было все двадцать пять! Но всё равно было весело и жарко… в начале похода за дровами…


Конечно, что и говорить, добрый шмат здоровья пришлось оставить в Усть-Анзасе. Стоило ли оно того? Для меня – да.


Узнать, чего ты стоишь на самом деле, всегда полезно, а те два года, проведённые в Горной Шории, стали как бы трамплином к самостоятельной жизни, тоже полной испытаний на прочность…



Зимой человек, развозящий дрова по адресам на той самой лошади, для которой мы топтали дорогу в лесу, по вине которого дрова не были вовремя вывезены, чувствует себя почти богом. У него даже имя было соответствующее – Аполлон Фёдорович! Но по виду он больше напоминал Микулу Селяниновича: широк в плечах, могуч телом, высок и дороден, хоть и узкоглаз.


Дров, которые он привозил, хватало дня на два, на три – потом

приходилось открывать на Аполлона настоящую охоту: выслеживать, ходить за ним и канючить, чтобы привёз дровец посуше, потолще, без сучков. Привозил, какие были: сырые, с сучками – не всегда, но частенько.


Сырое полено – это же сущее наказанье! Оно ни за что не загорится, пока из него не выйдет вся влага. Сначала оно пузырится и шипит, впрочем, шипит оно до конца, потом тлеет и изредка вспыхивает, но даже если вспыхнуло, радоваться рано: через минуту пламени как не бывало – снова тление и тоскливое шипенье… тепла от таких дров не больше, чем от керосиновой лампы…


Если кто-то думает, что колоть дрова очень трудно, он ошибается. Когда вижу в кино, как напрягается (в Сибири говорят «кажилится») актёр, занося колун далеко за голову и изображая неимоверные усилия, мне становится смешно – полено, особенно промёрзшее, раскалывается легко. Главное, иметь хоть какой-нибудь глазомер, чтобы не ударить мимо, и ещё важно, чтобы топор крепко держался на топорище – наш имел привычку соскакивать. Мы с Машкой быстро наловчились колоть дрова, хотя она, наверно, ещё дома наловчилась, иногда помогал кто-нибудь из приходящих к нам юношей, в основном, это был Игорёк…


Игорёк, Игорёк – непутёвое чадо нашего завуча.


«Малый был до того вертляв, что не удавалось толком разглядеть его лица», – Гоголь как будто списал портрет с Игорька. Он был ужасно суетлив, не мог усидеть на одном месте дольше минуты: то убегал, то появлялся в самый неподходящий момент. Да, чего греха таить, мальчик был непоседлив, изрядно назойлив и нежно глуп, но была в его характере такая черта, ради которой можно было закрыть глаза на мелкие недостатки (у кого их нет?) – Игорь отличался необыкновенной услужливостью, местами даже переходящей в угодливость. Его не надо было просить дважды – он с первого раза охотно исполнял любую просьбу той, кого выбирал своей госпожой, остальные просто пользовались излишками его щедрости – хватало на всех.


До Нового года Игорь у нас появлялся изредка: он всеми днями отирался на Горке. Слово «Новомосковск» имело над ним непобедимую власть: что-то недосягаемо прекрасное чудилось Игорьку в его звучании. Именно тогда по приказу новомосковских он крал мои письма и таскал их на Горку, но ближе к Новому году началось прозрение. Игорь вдруг постиг мелкотравчатую природу недомосковских барышень – сам он был великодушен и широк…


Когда он переметнулся к нам, мы шутя осыпали его упрёками в прежних привязанностях и ненасытно требовали доказательств преданности, а уж он, чтобы загладить свою вину, из кожи лез вон.


-– Игорёк натаскай, пожалуйста, воды в ванну.


Натаскает полную ванну из проруби, вырубленной в ручье под горой.


-– Игорёк, будь добр, подколи дровишек. Топор в сенях.


Наколет с радостью.


Совсем уж обнаглев, мы сделали попытку подобраться к домашним закромам завуча.


-– Игорёк, а правду говорят, что у вас в подполе есть медвежатина?


-– Конечно, есть!


Игорь был неисправимый хвастун, увлёкшись, он мог и приврать, но любое враньё оборачивалось против него же: мы сразу требовали вещественных доказательств. В данном случае доказательством должна была стать медвежатина.


Напоминать о медвежатине пришлось долго. Чтобы отвлечь нас от вожделенного куска мяса, он притащил нам семисотграммовую банку консервированной черешни – это была такая роскошь, такой дефицит, какого и в Кузнецке-то днём с огнём не сыщешь. Вот так подфартило нам с Марьей: наконец-то мы узнали вкус черешни! Воистину, не знаешь, где найдёшь, где потеряешь…


Благополучно слопав завучеву черешню, мы не унимались и твёрдо стояли на своём: хотим медвежатины!.. В конце концов он приволок нам обрезок какого-то ремня, клятвенно уверяя, что это и есть вяленая медвежатина. «Медвежатина» оказалось жёсткой, как подмётка, и жилистой, как пятка, но собакам понравилась…


Наверно, личная жизнь Валентины Егоровны сложилась бы более удачно, если бы не Игорёк, но она любила его и позволяла многое, чего не позволяют здоровым детям…



Спустя лет двадцать Игорь пытался найти меня в Новокузнецке. Несмотря на то что у нас дважды сменился городской адрес, он всё же разыскал квартиру моих родителей. Лёлька рассказывала:


--Пришёл какой-то мужчинка, – она изобразила «мужчинку», поджав губы к носу, подняв плечи и прижав локти к бокам (именно так выглядел Игорёк в минуты неуверенности в себе). – Спросил тебя. Сказал, что у него умерла жена и что он хотел бы поговорить с Надей. Ещё сказал, что он обеспеченный человек, рантье, живёт с процентов по вкладам…


Рантье? Проценты по вкладам?.. Кто это мог быть? Кто ещё мог додуматься, придя к незнакомым людям, отрекомендоваться как рантье? Только он, хвастунишка Игорёк!!



* * *


Вскоре после запуска отопительной системы, как и было обещано, в школу нагрянули проверяющие.


К проверке мы готовились: директор дал на каникулы задание привезти из дома какую-нибудь наглядную агитацию.


У меня было руководство в шестом классе – самом большом в школе. Я думала-думала, ничего не придумала и попросила отца

написать девиз «Гореть, а не тлеть! Да здравствует пламя жизни!».


Он написал длинный транспарант ядовито-розовой флуоресцентной гуашью на сером тонком картоне. Мы повесили его в классе над доской – наглядная агитация так и прыгала в глаза!



У Маши Шутовой был урок пения в моём классе, когда к ней пришли.


Я присутствовала на этом уроке.


Маша, непуганая девочка из Спасска, из семьи, в которой, кроме неё, ещё пятеро младших детей, без музыкального образования, не владеющая ни одним из музыкальных инструментов (в Спасске не только музыкальной школы, там даже водопровода нет). Ну и чего, скажите на милость, вы к ней прётесь? Зачем устраивать ей какую-то проверку? Чтобы уволить? Попенять? Попинать?


Уй, господа, вы и представить себе не можете, как не люблю я этих проверяющих товарищей!! Это же какая-то особая, специально выведенная порода людей-вампиров, с общим снисходительным и вечно недовольным выражением лица. Они настолько привыкли к своей не подлежащей обсуждению правоте, что и сами свято в неё уверовали…


Знавала я одну такую инспекторшу (её ненавидели все учителя в городе Хмельницком), некоторые пожилые учительницы настолькоеё боялись, что у них случалось недержание мочи, как только она возникала на пороге их класса.


Малинич Людмила Николаевна.


У неё были густые, сдвинутые к переносице чёрные бровки и маленький, круглый, как присосок, ротик. И если уж она присасывалась к какой-нибудь очередной жертве, то отваливалась только после того, как высосет из неё все жизненные соки, растопчет и публично высечет. Настоящая садистка.


Рассказывали, что у неё любящий муж, что она любит и умеет готовить, но от этого она казалась мне ещё более омерзительной…



Маша, увидев входящих в класс проверяющих, не больно-то испугалась. Она сразу, придав своему лицу страдальческое выражение, положила руку на горло – и так, не отнимая ладони от шеи, не снимая гримасы боли с лица, провела весь урок…


Что, съели? Больной человек! Ей бы в постели лежать, а она тут поёт из последних сил, распинается!


Разве вы не знаете в каких условиях мы тут живём?


Вы когда-нибудь мылись в бане по-чёрному?


Кто-нибудь из вас пользуется уличным сортиром в тридцатиградусный мороз?


Захотите вы распевать песни после ночёвки в ледяной избушке? Нет желающих?


А мы вот поём! И спасибо скажите Маше Шутовой за то, что она до сих пор не сбежала отсюда.


Я бы на месте этих контролёров привезла с собой кипу Почётных грамот, подписала их красивыми буквами и вручила бы всем учителям школы, а в первую очередь тем, кто работает первый год!


Но глупо ждать благородных поступков от людей с оловянными глазами!



Ко мне пришли в пятый класс. Комплект картинок, изображающих различные предметы, позволил мне продемонстрировать прекрасное знание учениками немецкой лексики.


--

Was

ist

das

?


--

Das

ist

ein

Bleischtift

! – хором отвечали дети.


--

Was

ist

das

?


--

Das

ist

ein

Ball

!


Все слова, которые программа предписывает знать пятикласснику, они знали, читать умели, на вопросы отвечали.


Фаина Семёновна, моя учительница немецкого языка, осталась бы мною довольна. Она отводила на уроке для самостоятельного заучивания дюжины немецких слов столько времени, сколько хватило бы на то, чтобы запомнить их с полсотни. Чувствовалось, что мы были ей неинтересны: скучала она с нами, а мы скучали с ней… Однажды, когда мы, уткнувшись носом в учебники, учили слова, она от нечего делать бродила между рядами, скептически приглядываясь к девочкам (надо сказать, что одевалась она очень хорошо и даже золотишко на ней поблёскивало). Тогда в моде был начёс – коки и бабетты. Остановившись возле нашей парты, она вдруг впилась взглядом василиска в Любину причёску и зашипела: «Ты в школу пришла или на панель?» Вопрос токсичным выхлопом повис над нами – мы затравленно сжались, предчувствуя унижение. Предчувствие нас не обмануло – Фаина вдруг заорала: «А ну выйди немедленно из класса, умойся и причешись как ученица, а не как…» – она аж задохнулась от внезапного приступа ярости.


Люба побледнела и вжалась в парту – Фаина, перегнувшись через меня, запустила пятерню в Любин кок и выволокла её из-за парты.


Безобразная сцена! Фаина даже не была нашим классным руководителем!


Если бы она дотронулась хотя бы пальцем до меня, то я не знаю… не ручаюсь…


Впоследствии один случайный разговор объяснил мне её поведение. Уже будучи замужем, я встретила её на улице, после приличных случаю ахов и вздохов она с места в карьер начала разговор о мужьях вообще и о их повадках в частности. Заговорщицки подмигнув мне, моя учительница поделилась со мной своим жизненным опытом: «Надя, запомни: проституток много, а жена одна…» Так вот какой червь иссушал сердце бедной Фаины! Вот чем объяснялся внезапный

приступ злобы на том уроке! Гулящий муж! Всех молоденьких и симпатичных девушек она воспринимала через призму ревности как потенциальных соперниц…



Проверяющие должны были посетить одно внеклассное мероприятие. Ещё до их появления Люба Локтева на всю учительскую, ни к кому конкретно не обращаясь, спросила:


-– А почему фашистик до сих пор никак не проявила себя на сцене?


Народ переглянулся.


-– Как вы сказали, Любовь Андреевна? Фашистик? – напустив на себя официоз, спросила я. – А вот я возьму и напишу куда следует – и придётся вам ответить за оскорбление личности, – Народ ржанул. – А что, ваш творческий фонтан уже иссяк? Сцена свободна?


Учительская заинтересованно уставилась на Любу – моральной поддержки в этих глазах уже не было: народ устал жить под постоянным напряжением выше 220 вольт. Любин авторитет, похоже, стремительно терял завоёванные в боях высоты…


-– Хорошо, – согласилась я, – мы с моим классом выступим перед проверяющими. Только патетики не ждите – будет юмор!


Что-то мы изобразили… помню по сцене скакала корова в маске, похожей на рогатый шлем тевтонского рыцаря… Мне даже казалось, что по лицам проверяющих особ временами проскальзывало какое-то подобие улыбки, но, скорее всего, мне показалось…



* * *


«Февраль. Достать чернил и плакать!»… Из всех годовых месяцев я не люблю ноябрь и февраль. В лютом (так называют февраль на Украине) со мной всегда случаются какие-нибудь неприятности, но усть-анзасский февраль оказался на редкость лютым:


во-первых, я заболела бронхитом;


во-вторых, в нашем доме обрушился потолок;


в-третьих, мне изменил Он.



Героический поход за дровами окончился для меня сильнейшим бронхитом. Скорее всего, это было воспаление лёгких, но без рентгена точный диагноз не поставить, да и врача в посёлке не было – только фельдшер. Кашляла я долго: ни мёду, ни горячего молока, ни липового цвету – ничего не было. Фельдшер выдала мне две упаковки норсульфазола да пачку горчичников, а через неделю выписала на работу. Кашель не проходил больше месяца, постоянная слабость – но как-то вычухалась: в юности у человека ещё много ресурсов для преодоления телесных недугов.


Во время болезни меня пару раз навестил Григорий Александрович.


Неожиданные и странные визиты.


Представляю, как он лез к нам на Гору (это у тех горка, а у нас – гора!) на виду у всех… Что люди подумают? А что додумают? А что скажут?!


Во всяком случае, я не узнала ни того, ни другого, ни третьего – и слава богу…


Он всегда носил чёрный костюм, сидевший на нём безукоризненно, брюки необходимой длины со стрелками, заутюженными так, что об них можно было порезаться…


Учитель математики оказался интересным и приятным собеседником, говорил хорошим русским языком, может быть, чересчур правильным. Собственно, «интересный собеседник» – это был его комплимент в мой адрес…


Он улыбался и тепло смотрел на меня, а в глубине его глаз таилась печаль. Они оставались грустными, даже когда он смеялся… Постойте! я уже знаю одного человека с таким же свойством глаз, его тоже звали Григорий Александрович… Печорин. Судьба нашего Григория Александровича оказалась похожей в своём финале на судьбу его книжного тёзки: они оба погибли в дороге…


Это случилось спустя два года…


«Был затёрт льдами», – буквально так сказал Судочаков, случайно встреченный в институте (он учился заочно на геофаке).


Погиб!!!


На весенних каникулах Григорий Александрович взялся отвезти детей в Усть-Ортон на моторной лодке. Мрас-Су ещё не совсем освободилась ото льда. На обратном пути лодка застряла среди льдин. Помощи ждать было неоткуда. Гриша спрыгнул в воду, попытался вывести лодку из затора – не смог и замёрз. Его так и нашли вцепившемся в борт лодки и вмёрзшим в лёд…


Героическая смерть… Благородный герой…


Шапка курчавых волос, негритянские губы, белые, полупрозрачные на солнце зубы, печальная улыбка – ничего этого больше нет…


Вот кому надо поставить памятник в Таштаголе!..



Потолок обвалился, когда мы с Машей были на занятиях. Пришли – вверху дыра, на полу куча какого-то чёрного шлака. Оказалось, что через трещину в стыке труб искры сыпались на чердак, пока он не прогорел и не рухнул. Приятного мало, когда среди зимы в доме выходит из строя печка и обваливается потолок. Правда, надо отдать должное рабочим, трубу заменили и потолок залатали быстро – до конца учебного года его прочности хватило…



В время февральских каникул после сессии должен был приехать Он. Вообще надо сказать, что в наш таёжный тупик гости ни к кому из учителей не приезжали, посылки слали, а в гости – нет, не решались, да и условий для их приёма не было. Правда, весной приехала Любина мама, но её визит был исключением…


Если честно, я не очень-то и хотела, чтобы Он прилетел, и не очень-то на это надеялась. И Он, слава богу, не прилетел… А ближе к концу марта от Него пришло письмо, оно было довольно длинным, передам только смысл: «Прости, не прилетел, потому что побоялся застрять из-за нелётной погоды и опоздать на занятия… На каникулах я встречался с Галей Николаевой… Ещё раз прости, но проходит время – и происходит переоценка ценностей… Если цела «Улитка» Стругацких – вышли»…


За письмами в связи с начавшимся таянием снегов мы сами ходили на почту. Бредя в резиновых сапогах по снежно-водяной каше, я читала письмо, часто останавливалась и поднимала глаза к небу, чтобы ни одна слезинка не смогла выкатиться на щёку (ещё не хватало!)… Высокое, небывалой синевы небо предвещало скорый приход настоящей весны, снег на склонах гор нестерпимо сверкал на солнце… А я… а мне… переоценка ценностей… Галя Николаева…


Галя Николаева. С лёгкой руки Сашки Дмитриева, главного художника нашего класса (кстати сказать, у нас многие мальчики хорошо рисовали, в том числе и Он), так вот, Сашка объявил Галю классическим образцом романтической девушки: вздёрнутый носик, веснушки, ещё в ней чего-то там набралось романтического. «Образец» приняла всё это к сведению и ещё больше усугубила классику образа, вздёрнув подбородок на девять градусов выше отметки «девичья гордость» и слегка заступив грань «надменность, переходящая в самолюбование», как будто она уже эталон, а не образец…


Как-то раз я услышала от Гали шутливое сочетание «положительный комод». Выражение родилось из слов колыбельной в фильме «Операция «Ы»:


-– Я вам денежки принёс за квартиру, за январь, – пел Демьяненко.


-– Вот спасибо, хорошо. Положите на комод… – отвечала хозяйка квартиры, укачивая ребёнка.


Шутка отличная, но её автором была, конечно, не Галя. С присущей мне непосредственностью, я тут же поделилась ею с Юркой. «Положительный комод?» – переспросил он и заподозрил в Гале недюжинный ум…


К Гале я его ревновать, конечно, не могла. Какая там Галя! «Переоценка ценностей» – вот что, как пуля со смещённым центром тяжести, терзало и жгло моё нутро.


Откуда он выцепил эту «переоценку»?!


Переоценка ценностей – какая прелесть!!


Наверно, позаимствовал у какого-нибудь философа…


Я прям вижу, как он расцеловал кончики собственных пальцев – привычка у него такая: как услышит что-нибудь особенное, так и начинает нацеловывать…


Ну разве мог он упустить случай, чтобы не покрасоваться эффектной фразой?!


Могу представить, с каким удовольствием он её написал, зная, что уж кто-кто, а я-то сумею оценить глубину её смысла, – просмаковал, упился ожидаемым результатом и послал в мой медвежий тупик, как скорпиона, в конверте без марки… Тогда я ещё не понимала, что это чисто женская черта – найти в обидном самое обидное…


«Получив письмо, прочитав его, перестал он собой дорожить…» – вспомнила я Любкину песню про Аллочку и её убитого горем папочку… Как раз подвернулся случай поехать в Усть-Кобырзу по льду реки, уже приготовившейся к ледоходу, – я с радостью согласилась занять единственное место рядом с водителем (в кузов брать людей было уже опасно).


Мы выехали после полудня. Солнце светило вовсю, лёд трещал и прогибался под колёсами грузовика. Вода от снега, растаявшего на поверхности льда, наполовину заливала колёса, ехали быстро, молча: водитель полностью сосредоточился на дороге. А мне впервые после получения злосчастного письма было весело: чувство реальной опасности полностью вытеснило душевную боль…



* * *


После каникул меня ждало ещё большее несчастье – застрелили Белого…


Мы с Машей сидели за столом, обедали – вдруг залаял Белый. Он был не из пустобрёхов – лаял только по делу. Выглянув в окно, я увидела за забором двух незнакомцев, один из них вроде как русский. Я не заметила ружья, да если бы и заметила, мне бы и в голову не пришло, что они пришли убивать мою собаку.


Белый заливается лаем – и вдруг лай резко обрывается… Я стрелою в дверь – моя собака лежит на снегу. Подлетаю, валюсь рядом: пуля вошла в глаз…


Плачу… столько лет прошло, а я заливаюсь слезами… Это была моя единственная собака, больше никогда ни одной…


Прекрасный, великолепный, белый как снег молодой пёс с преданными карими глазами, я никогда не забуду тебя. Мы обязательно встретимся с тобой, Белый… Там, где-нибудь на небесных снежных фьордах, жди меня…


Они убили его, чтобы похвастаться передо мной своей меткостью. О, уроды, скучнейшие в мире уроды, как я вас ненавижу!


Машин Бой тоже пропал… у нас отняли любимых друзей… просто так…


Мне враз опостылел весь этот дикий Усть-Анзас. Баста!! Домой!



Четвёртая – самая короткая четверть – началась. К нам перебралась, перессорившаяся со всеми на Горке, Любаша. Впереди у неё были экзамены, нужно было написать задания к билетам. Иногда она задавала странные для учителя литературы вопросы, типа:


-– Надь, а зачем Чичиков скупал мёртвые души?


-– Как зачем? Чтобы заложить их в Опекунский совет: там за душу давали хорошие деньги.


-– А что такое Опекунский совет?


Приходилось доходчиво объяснять учительнице русской литературы суть чичиковской аферы…


Ещё больше я пригодилась ей при составлении билетов по русскому языку:


--Надь, предложение с тире в бессоюзном сложном при быстрой смене событий.


-– «Я за свечку – свечка в печку».


-– Тире в простом при инфинитиве?


-– «Жить – родине служить».


-– Как это у тебя получается? Что ни спроси – у тебя сразу готов ответ.


-– От привычки к чтению, Люба, в голове застревает полно цитат.


--Тебе надо на литфак поступать, дался тебе этот иняз!


Я уже и сама об этом подумывала…



Любин приход внёс некоторые изменения в наши с Машей «устои». Плотно притёртые «тектонические плиты» наших взаимоотношений лежали ровно и, казалось, незыблемо, но вот пришла она, сейсмоопасная Люба, и через некоторое время я почувствовала лёгкий сдвиг одной из плит в сторону от меня: аморфная Машка двинулась в направлении магнита с большей силой притяжения, то есть от меня к Любе. Похоже, они уже сговаривались начать дружить против меня.


«Борьба борьбы с борьбой» – вот девиз Любкиной жизни; и мою бедную Машу, привыкшую плыть по течению, понесло в эту воронку…


-– И ты, Брут, – с горечью констатировала я и приготовилась держать удар.


После всех потрясений: Юркиной измены с сопутствующей уценкой ценностей, гибели Белого, Машиного отступничества – психика моя ослабла, нервишки стали шалить. Я её (Машу) понимала и не осуждала – хотелось только как-нибудь побыстрее прожить эти оставшиеся полтора месяца…


Приезд Любиной мамы предотвратил чуть было не начавшийся тектонический разлом и разрядил атмосферу назревающей вражды…


Любина мама оказалась очень милой женщиной. Она была, как и Люба, голубоглазой блондинкой, но с более мягкими линиями фигуры и чертами лица – у Любы всё крутое: крутые бёдра, крутые икры-бутылки, круто повёрнутая вверх прядь волос надо лбом (в народе говорят: «корова языком зализала»)…


Мама сразу принялась готовить нам обеды, что значительно облегчило мою жизнь.


Заметно было, что она немного побаивается своей волевой дочки, да

и было из-за чего: в отстаивании своих прав Люба могла пойти на всё, вплоть до самых радикальных мер, например, взять и лечь под хирургический нож без всяких показаний к операции. Чтобы не быть голословной, приведу случай из её биографии, рассказанный самой Любой и потрясший нас с Марьей до глубины души.


Поссорилась однажды Люба со своей мамой, да так сильно, что не захотелось дочке идти домой. Чтобы исчезнуть хотя бы на время с маминых глаз, она придумала совершенно невероятный способ: хорошо подготовившись теоретически, она пошла в поликлинику и симулировала там симптомы острого аппендицита. Симуляция была настолько искусной, что ей поверили и отправили на скорой в экстренную хирургию. Там диагноз подтвердился (!) и ей срочно сделали операцию по удалению аппендикса… Какова?!


После этого откровения я стала смотреть на Локтеву совершенно другими глазами. Непредсказуемость, доведённая до крайности. Мой характер тоже непредсказуем (так мне говорят), но не до такой же степени!



* * *


Одно время вслед за Пушкиным я считала, что из годовых времён предпочитаю осень, – и только в Тельбесе, а потом и в Усть-Анзасе осознала, как я люблю весну. Разве можно сравнить «чахоточную деву» с полной жизненных соков цветущей красавицей?! Наша долгая, суровая сибирская зима так выстудит, вымучит и осточертеет, что первому весеннему теплу радуешься, как щенок, и всегда ждёшь от весны чего-то небывало хорошего…


Даже в холодноватых скандинавских глазах Валентины Егоровны замерцал тёплый огонёк. Как-то мы с Любой встретили её на улице, она шла из магазина и несла в руках плоский пакет, в нём оказалась нейлоновая мужская рубашка цвета бордо, слегка разбавленного малиной. Дефицитнейшая вещь! Да ещё такого цвета! В Кузнецке иногда выбрасывали нейлоновые рубашки, но почти всегда белые, да и те неходовых размеров. Приученное хватать без разбору всё, что под руку подвернётся, население богатой страны ходило в чём попало: у кого шея в воротничке болтается, как пестик в ступке; кто в коротких брючонках бежит на работу как подстреленный, а уж про то, что на голову приходилось нахлобучивать, и вспоминать-то тошно!


«Все вяжут шапочки для зим. От этих скучных образин звереешь, Зин!»…


Когда слишком долго приходится носить на себе всякую дрянь, постепенно и незаметно теряешь самоуважение. Может, это и было сверхзадачей государственных идиотов: пусть людишки чувствуют себя пришибленными!



-– Валентина Егоровна, для кого такая красивая рубашка? Для Игоря?


-– Ой, девочки, не спрашивайте… Замуж я собралась. Познакомили меня заочно с одним мужчиной из Краснодара. Вот еду в июне на смотрины… Как вы думаете, понравится ему мой подарок?


-– Валентина Егоровна, даже не сомневайтесь! Как такая прекрасная вещь может не понравиться? Главное, чтобы вы понравились друг другу…


Прелестной она была женщиной: в ней был шарм, настоящий, природный – огромная редкость для советских женщин. Катрин Денёв из Таштагола – длинные ноги, глаза, «как персидская больная бирюза», собольи горжетки, манеры, речь… Для кого всё это? Кого прельщать? Из кого выбирать?


Не из кого… Не сложилось у них с краснодарским, не случилось…



Оказалось, весна не на всех действует благотворно – у людей с неустойчивой психикой она может вызвать нервный срыв. Неожиданный фортель выкинул наш знакомый фельдшер из Ортона , который пел про султана Джафара-Али и его тридцать три жены. Будь у Паганеля хотя бы одна жена, может быть, нервного срыва удалось бы избежать…


Видимо, он был параноик, а, может, одичал и сбесился на почве одиночества: там, в Ортоне, не было ни школы, ни русских сверстников, ни русских вообще…


Так или иначе, но одним прекрасным майским вечером он явился к нам на Гору подшофе и заявил, что если я не выйду за него замуж, он сначала убьёт меня, а потом покончит с собой…


Некоторые признаки неадекватности должны были насторожить меня гораздо раньше, например, однажды он спросил:


-– Надь, тебе бывает обидно просто так, ни из-за чего?


-– Как это обидно ни из-за чего? Я не понимаю вопроса.


-– Ну вот представь, никто тебе ничего плохого не сказал, не сделал, а тебе всё равно обидно и хочется плакать…


-– Плакать? Ни из-за чего?! Нет, такого со мной не бывает…


Я сразу вспомнила этот разговор в тот вечер, когда он явился к нам перевозбуждённый, с блуждающим взглядом. Долговязый, нескладный, он стоял посреди комнаты, размахивая руками, пока не выбил (скотина!) кирпич из нашей многострадальной печки. Рыдая, он тянул ко мне свои длинные, жилистые лапы – кошмар!


Мы никак не могли ни унять, ни выгнать его – тогда Люба пошла и позвала нашего соседа по дому. Сосед снял со стены двустволку, пришёл, встал на пороге и, не целясь, выстрелил идиоту под ноги – безумный фельдшер, подпрыгнув чуть не до потолка, пулей вылетел из дома и погнал под гору, высоко забрасывая свои худые длинные ноги… чем-то он напоминая кролика… чёрного двухметрового кролика в круглых очках…


Больше мы его не видели, правда, перед отъездом он передал мне

через ученика записку, в которой просил прощения…



Солнце припекало всё сильнее, наступили жаркие дни, но ни разу у меня не возникло желание войти в реку, я даже не могла себе представить, что вот я стою на берегу в купальнике: здесь это выглядело бы анахронизмом…


После окончания занятий я не хотела терять в этих краях больше ни одного дня… Прощай, Усть-Анзас! Я никогда не вернусь сюда, но вряд ли забуду осень, зиму и весну, прожитые здесь…




Часть третья



Институт



Мне надо на кого-нибудь молиться…


Булат Окуджава



«Когда ж постранствуешь, воротишься домой …» – вот только тогда и оценишь блага цивилизации: горячую ванну, тёплый клозет, электроутюг и вообще всё электрическое, всё мягкое и тёплое…


В то лето я как-то незаметно для себя поступила на литфак. На экзамене по немецкому языку мне было предложено перейти на иняз – я отказалась…


В то лето наш дом был полон моими новыми друзьями. Все побывали тут: и тельбесские, и усть-анзасские, заглянул даже директор вспомогательной школы из Одра-Баша, которого я и видела-то в Тельбесе всего лишь раз, да и то мельком. Застав у меня тёплую компашку (были Лора, Люба и фельдшер Витя), директор достал из портфеля бутылку портвейна, пол-батона любительской колбасы – и мы очень хорошо поговорили за жизнь как она есть…



В августе несколько раз приходил Он, но меня для Него в тот момент, к сожалению, не оказывалось дома. Однажды, выглянув в окно, я увидела его удаляющуюся спину, в летящим за ней синем болоньевом, на размер больше, чем нужно, плаще. Болонья! Предмет вожделенья и престижа! Без болоньевого плаща пройтись вечером по Бродвею (проспект Металлургов) всё равно, что в лаптях по Невскому. У меня тоже была болонья цвета хаки, тоже на размер больше. Откуда она взялась? Может, Лёлька прислала из Харькова? Не помню…


Его удаляющаяся спина выражала крайнюю степень досады…


Скоро осень, за окнами август:


От дождя потемнели кусты.


И я знаю, что я тебе нравлюсь,


Как когда-то мне нравился ты…


За окошком краснеют рябины,


Дождь осенний стучит без конца…


Очень жаль, что иные обиды


Нам прощать не умеют сердца…


Навязчивая мелодия как нельзя лучше соответствовала ситуации…


Видимо, Его шкала ценностей, совершив кульбит в 180 градусов, вернулась на прежнее место. Такое бывает…


Что чувствовала я, глядя вслед тому, кто причинил мне такую жгучую боль? Ничего. Я была спокойна. После всех потрясений этого года я, наконец-то, была спокойна…



* * *


По давно сложившейся традиции всех первокурсников перед началом занятий отправляют на месяц в колхоз. На мой взгляд, это прекрасная традиция: колхозная жизнь сближает, выявляет характеры.


Мы сблизились с Машей Антош, она оказалась из первой группы, а я числилась в третьей.


«Музыка нас связала, тайною нашей стала», – это про нас. Маша каким-то образом выведала , что Женя Муратова из четвёртой группы поёт «

Ave

,

Mari

а». Мы с ней по вечерам после полевых работ охотились за Женей, находили её и уводили в темноте куда-нибудь за сарай – и она нам пела… Рослая, полная, несколько грубоватая в манерах брюнетка – трудно было представить, что из её груди могут литься такие нежные, проникновенные звуки. Боже! Это было ангельское пение, никогда неслыханное мной! В тот миг, в своей фуфайке и в кирзовых сапогах, она была для нас посланницей небес.


Ave

Maria

!


Образ божественный!


Ты – бессмертия цветок.


В священном пламени навеки


И да святится имя Твое…


На звуки католической молитвы слетались сибирские ангелы и, белея в темноте осенней ночи, стоя на крыше сарая, благоговейно внимали чудному голосу…



Наш колхозный куратор, вузовский преподаватель советской литературы, мужчина лет тридцати пяти, был замечателен тем, что имел поразительное сходство с Лениным: походка, жесты, в какой-то мере даже стиль поведения – всё было ленинским. Благодаря этому сходству он играл в самодеятельных спектаклях роль вождя мирового пролетариата, на что получил официальное разрешение в высших партийных инстанциях области.


Всех поведенческих нюансов вождя натура нашего куратора не отражала – в колхозе он был гегемон и авторитарий, без всяких там ласковых прищуров.


Наша работа состояла в том, что мы выбирали из земли вырытую комбайном картошку и вёдрами сносили её в кучу. «Ленин» и ещё один юный ассистент кафедры русского языка, Анатолий Балакай, сидели на картофельной куче и вели подсчёт вёдер. Время от времени, чтобы поразмяться, «Ильич» брал лопату и шёл за нами следом, приговаривая: «А вот я сейчас проверю вашу совесть, вот сейчас проверю…» Он поддевал землю лопатой и, если обнаруживал оставленную в земле картошку, высоко поднимал её над головой, патетически восклицая: «Вот она, ваша совесть!!» Мы с наигранным смущением опускали глаза, хихикая и переглядываясь из-под опущенных ресниц…


Перед отбоем устраивалась вечерняя поверка. «Ильич» заходил в нашу девичью спальню (огромный спортзал, уставленный койками) и выкликал фамилии по списку. Девочки, стараясь принять позы пококетливей, мелодично отзывались ему, но только в очень редких случаях он задерживал на ком-нибудь свой взгляд: «Очаровательно», – ровно на секунду ленинское лицо теплело мужской улыбкой…


В столовой его широкие руководящие жесты и энергичные повороты корпуса выглядели особенно эффектно. «Что, нет сметаны? Забелите молоком!» – указующий перст в кастрюлю…


И вновь продолжается бой,


И сердцу тревожно в груди,


И Ленин такой молодой,


И юный Октябрь впереди…


Иллюзия, что в колхозе мы работали под руководством Ильича, сложилась полная…



* * *


Начались занятия в институте. Наша дружба с Машей продолжилась. Она жила в институтском общежитии, в комнате на четырёх человек. Кроме неё, там проживали Нина Иванова из Таштагола, Таня Шаркунова из Новосибирска и Надя Черепанова из Чугунаша – сама Маша была из деревни Безруково, что в сорока километрах от Новокузнецка. Наверно, к вопросу подбора студентов для совместного проживания администрация подходила серьёзно: у Маши и Нади отцы были директорами школ, Танин папа служил в КГБ, одна Нинка Иванова была из простых и отличалась бесшабашностью и легкомыслием. На первом курсе она выскочила замуж за таштагольского парня, через неделю заложила обручальное кольцо в ламбард, через месяц они развелись. А вообще её жизнь сложилась довольно удачно: она вышла замуж за крымчака и до самой пенсии работала в Артеке, благодаря ей Артек стал постоянным местом

встреч институтских друзей по общаге…


Я любила бывать в их комнате и даже немного завидовала их гуртовой жизни и свободе, хотя, сказать по правде, мои родители на мою свободу никогда не покушались…


От нашего дома до института – рукой подать, нужно всего лишь перейти узкий деревянный мостик через Абушку – и вот она, альма матер!


Река Аба – это притча во языцах нашего города. Наверно, до начала индустриализации она была светлой, радующей глаз речушкой, пока возникший из ниоткуда гигантский чудовище-комбинат не принялся осквернять её своими отходами.


Чистая речка превратилась в сплошной поток мазута, переливающегося на солнце всеми цветами радуги. Опозоренная, расцвеченная, как публичная девка, влечётся она с тех пор по центру города, прячась под мостами и создавая им дурную славу. Тёмное притягивает тёмное: под главным городским мостом нередко обнаруживались страшные находки.


«Под мостом на Металлургов опять нашли изуродованный труп женщины», – такое часто можно было услышать в очереди у кассы в гастрономе. Я мертвела: матери, возвращавшейся с работы, приходилось ходить через этот мост по ночам…



Время моей учёбы в институте выпало на моду мини. Подолы юбок подвергались безжалостному обрезанию, особо смелые заходили очень далеко, то есть высоко – аж до тазобедренного сустава.


Когда после первого курса я встретила в институте Григория Александровича, он, оглядев меня, спросил:


-– Надя, в чём дело? По-моему, с ногами у вас всё в порядке, почему же платье не короткое?


-– Как, разве не короткое? Мне кажется, в пределах нормы – на ладонь выше колена.


Учитель из Горной Шории указал мне на мой консерватизм!! Боже, как всё запущенно! Пришлось браться за ножницы и укорачивать, но не на много: очень короткое платье выглядело, на мой вкус, слишком вульгарно, правда, спустя некоторое время я переменила своё мнение.


Мои институтские подруги новую моду освоили сходу. Таня Шаркунова рассказывала, что когда они входили в ресторан в своих мини (а ходили они туда всей комнатой довольно часто), от мужских столиков к их ногам тянулись жадные руки – она забавно изображала эти бестыжие руки и сладострастно прижмуренные глаза. Что и говорить, для мужчин такая мода, наверняка, была отрадным явлением…



* * *


От лекций я ожидала большего, но, видимо, чтобы засеять целину нашего невежества, и того было достаточно, а ежели кому-то недостаёт, можно и в библиотеке добрать…


Профессор на кафедре литературы был всего один, Алексей Фёдорович Абрамович, историческая личность: видел живым самого Горького. Он хранил у себя раритетный документ – пропуск на первый Всесоюзный съезд советских писателей за подписью основоположника соцреализма. Именно профессор Абрамович сумел заинтересовать меня романом Горького «Жизнь Клима Самгина». С его слов, Горький настаивал, чтобы ударение в фамилии Самгин падало на первый слог, так как она образована от местоимения «сам», а целью романа было разоблачение причин ренегатства интеллигенции в революции…


На меня роман Горького оказал почти такое же воздействие, как впоследствии «Мастер и Маргарита». Богатство духовной и интеллектуальной жизни в предреволюционный период в среде образованной молодёжи, психологизм, обилие эротических сцен – всё это настолько захватывало, что я с удовольствием прочла его от корки до корки. Вот не ожидала от Горького!!


Роман оказался интересным прежде всего выбором главного героя, вернее, антигероя. Скрупулёзно, с болезненным пристрастием изучая закоулки мелкой и вялой души Клима Самгина, писатель как будто старается ответить себе самому, за что же всё-таки он так его ненавидит. Самое горькое для Горького, наверно, заключалось в том, что и в самом себе он находил некоторые черты своего антигероя. Коварство этого несимпатичного образа заключалось в том, что он провоцировал тревожное беспокойство в читателе: а я-то всё ли о себе знаю? А нет ли и во мне той изворотливости ума, умеющего оправдать любую свою подлость? По крайней мере, во мне он вызывал такие вопросы…


Позже я нашла описание самгинского типа в Откровении Святого Иоанна Богослова, а именно в Послании Ангелу Лаодикийской церкви:


откровение 3:15. знаю дела твои; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!


откровение 3:16. Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих.


Умеренная температура души, отсутствие сильных чувств, неумение жертвовать чем-то своим, малодушное поведение в минуты опасности, самость – всё это, по мнению профессора Абрамовича, осудил Горький в той части русской интеллигенции, которая не смогла принять революцию…



Первым экзаменом первой сессии была история КПСС, и я сдала её на «пять». Конечно, я не знала и на слабенькую тройку, но есть такой редкий тип преподавателей, которых я просто обожаю: они чувствуют момент, когда нужно произнести спасительное слово «достаточно». Таким был Юрий Алексеевич Иванов, он остановил меня сразу после того, как я изложила ему суть «Кредо» мадам Кусковой, которое мы обсуждали на семинаре. Если бы не остановил, дальше была бы тишина и заплыв на длинную дистанцию. Маше Антош тот же тонкий и деликатный Юрий Алексеевич почему-то поставил двойку. Кто их поймёт, этих экзаменаторов!



Практикум по русскому языку в нашей группе вёл молодой ассистент, мы занимались в основном комментированным письмом по Розенталю. Преподаватель, не намного старше нас, держался просто, но не запанибрата. Моя задремавшая было влюбчивость, подняла голову и пригляделась: юный брюнет с горячими глазами хорош, но слишком уж серьёзен, да и кольцо на безымянном пальце правой руки как-то охлаждало легкомысленные порывы. Как же его звали?


Пришлось позвонить Маше Антош:


-– Маш, помнишь у нас на первом курсе вёл практикум по русскому такой маоденький-маоденький, «губы как кровь, чёрная бровь»? Он ещё в колхоз с нами ездил, фамилия, кажись, на Б…


-– Балакай что ли?


-– Точно! Балакай Анатолий, отчества не помню. Не знаешь, как у него карьера сложилась?


-– Не знаю. Знаю, что он умер в прошлом году.


Боже! Как обухом по голове.


Набрала в

G

оо

gl

е

«Балакай Анатолий» – сразу открылось: «известный российский учёный-лингвист, автор словаря речевого этикета, профессор кафедры русского языка КузГПА». С фотографии глядело строгое, даже немного желчное лицо, в котором я не находила ни одной знакомой черты, зато на другом фото, ниже, я увидела того самого чернобрового, черноглазого… Сквозь слёзы, застилавшие мои глаза, на чёрно-белом снимке вдруг начали проступать прежние краски этого лица… Кто он был по национальности? Балакай. Украинец?

Googl

е

ответил мне и на этот вопрос. Такую фамилию получали греки-переселенцы на Украине. «Ты балакай по-нашему», – говорили им местные. Да, на грека он был похож и на крымского татарина тоже…



* * *


Ещё до начала зимней сессии я получила письмо из Новосибирска, оно было примерно такого содержания: «В мой последний приход твоя соседка выдала: «Надя сказала, что её нет дома»… Я понимаю, Надя, что виноват перед тобою. Но всё же хочется ясности: могу я быть прощённым тобой или нет? Если можешь простить – прости… Галя Николаева оказалась совершенно чужим, неинтересным мне человеком…»


Неужели чужим? Кто бы мог подумать? Про метаморфозы со шкалой ценностей уже ни слова – догадайся, мол, сама…


Цена, цену, ценой, ценою, о цене…


Я не торопилась с ответом: мне хотелось ещё немного побыть ничьей, свой собственной. А потом… как там у Марины Ивановны:


Что мне, ни в чём не знавшей меры,


Чужие и свои?!


Я обращаюсь с требованьем веры


И с просьбой о любви.


И день и ночь, и письменно и устно:


За правду ДА и НЕТ,


За то, что мне так часто – слишком грустно


И только двадцать лет,



За то, что мне прямая неизбежность –


Прощение обид.


За всю мою безудержную нежность


И слишком гордый вид …


«Прямая неизбежность – прощение обид», а иначе как же?


Через пятнадцать лет, зная, что я очень люблю Цветаеву, в день своего рождения, двадцать первого марта, муж Юра прислал мне из Афганистана, из города Джабаль-Уссарадж, томик стихов Марины Ивановны с надписью:


«Сделать подарок тебе –


большая радость. Я дарю


себе эту радость в день


своего 35-летия»



* * *


Мы с мамой по-прежнему жили в коммуналке на Пирогова, а отцова комната на Покрышкина пустовала: бабушка давно умерла, отец жил в бараке у Таськи. В один из его визитов я предложила ему: «Пап, давай обменяем наши комнаты на двухкомнатную квартиру». Отец, не раздумывая, согласился.


В семидесятые не было никаких агентств недвижимости, не существовало даже слова «риелтор» – писали от руки объявления, вешали у главпочтамта и ходили к определённому часу на сходку. В результате таких сходок у почты, нашлась покупательница: желающих разъехаться всегда больше тех, кто хочет съехаться. Месяца через три от начала поисков, собрав и оформив все необходимые документы, мы переехали на улицу Циолковского в двухкомнатную хрущовку с балконом… Вскоре я перевелась на заочное отделение и отправилась к первому месту службы мужа – в город Хабаровск…


Приехав на летнюю сессию в Новокузнецк, я несказанно обрадовалась, увидев идиллическую картину: блудный отец вернулся

в лоно семьи – все были довольны и счастливы. Но настоящая сенсация ждала меня утром следующего дня.


Выйдя из маленькой комнаты, где спали мы с Лёлькой, я застыла на месте, остолбенела, можно сказать, как жена Лота, не в силах сдвинуться с места и отвести взгляд от разложенного посреди комнаты дивана. На нём под одним одеялом лежали они – мой отец и моя мать! Трудно поверить, но я впервые в жизни видела их лежащими вместе!


На этой идиллической ноте я было хотела закончить свою повесть, но вспомнилась ещё одна прекрасная картина, когда я видела своего отца совершенно счастливым, и мне захотелось описать её…


Так мало счастья и так много лишений выпало на долю моих родителей, что сердце сжимается от той несправедливости, с которой им пришлось столкнуться уже на старости лет.


Мой отец работал до последнего дня своей жизни и умер от приступа бронхиальной астмы в такси по дороге на работу. За каждый баллончик дефицитного лекарства ему приходилось бесплатно рисовать для поликлиники какую-нибудь наглядную агитацию, потому что в аптеке этого лекарства не было, а то, что имелось там в наличии, обладало сильно выраженными побочными действиями и приносило больше вреда, чем пользы.


Отец знал, что рано или поздно грудная жаба доконает его, поэтому в нагрудном кармане пиджака всегда держал записку с домашним адресом, по ней таксист и доставил его прямо к подъезду…




Часть четвёртая



Бикин



Не так живи, как хочется…



А. Н. Островский


Для моего отца счастливым оказалось лето, проведённое с нами в городе Бикине Приморского края. Это было второе, после Хабаровска, место службы моего мужа. Окончив училище с красным дипломом, Юра имел возможность выбирать, где ему служить. Можно было поехать в Германию – вожделенную мечту всех военнослужащих – но мы выбрали Дальний Восток: «не созданы мы для лёгких путей»…


Бикин – маленький городишко на границе с Китаем, где, почитай, все дома деревянные. Мы жили в деревянном офицерском доме, ходили в деревянную городскую баню, я устроилась на работу в деревянную вечернюю школу, Миша ходил в деревянный детский сад – кирпичными были только солдатские казармы да Дом офицеров…


Мы прибыли туда спустя несколько лет после событий на Даманском. Напомню, Даманский – маленький пограничный остров на реке Амур. В 1969 году там произошёл вооружённый конфликт, в результате которого погибли 58 наших военнослужащих – граждан КНР погибло тогда 800 человек. Такие несоразмерные потери объясняются тем, что с нашей стороны была применена ракетная система «Град».


Теперь этот клочок земли на Амуре площадью 0,74 квадратных километра в переводе с китайского называется Драгоценный остров. На острове – в настоящее время это уже не остров, а полуостров, соединённый с берегом насыпной землёй – установлен обелиск с именами погибших китайцев, возле которого китайские пограничники принимают присягу… Спустя четверть века после событий на Даманском, благодаря разработанному КНР в 70-е годы методу «отложенного спора», суть которого сводится к тому, что решение спорного вопроса выносится за рамки двухсторонних международных соглашений до тех пор, пока не «созреют условия», благоприятные и приемлемые для Китая. Благодаря такой тактике Китай за 25 лет получил от России столько земли, сколько не мог заполучить в течение полутора веков, в том числе 337 квадратных километров островной земли на реках Амур и Уссури…


Военный конфликт на Даманском нашёл отражение в фильме «Русское поле». Из этого фильма я помню всего один лишь эпизод: матьубитого в бою с китайцами сына склоняется над его гробом (мать играла Нонна Мордюкова, а сына – Владимир Тихонов). Внешность сына чудесным образом соединила в себе красоту лиц обоих родителей… Только одно это трагическое мёртвое лицо и осталось в памяти…


Через двадцать лет для Мордюковой эта сцена вновь повторилась, только не в фильме, а наяву, и у гроба сына стояла уже не одна мать, но и отец, Вячеслав Тихонов – их сын Владимир погиб от передозировки наркотиков.


Проблема наркомании в нашей стране замалчивалась до тех пор, пока не достигла такого масштаба, что уже не скроешь, только тогда о ней начали говорить – нет, не в новостях, а на учительских конференциях, где-то ближе к концу восьмидесятых. С учителями даже провели спецзанятие, где объянили, как распознавать наркомана по внешнему виду, по особенностям поведения, а также ознакомили с наркоманской лексикой: трава, колёса, дурь, ширнуться, приход…


Слава богу, среди моих учеников не было ни одного наркомана.



Когда спустя семь лет после событий на Даманском мы приехали в Бикин, угроза локальной войны на границе с Китаем была более, чем реальной: китайские провокации на пограничных островах происходили по нескольку раз на день. Наших офицеров то и дело поднимали по тревоге, и жёны никогда не знали, учебная это тревога или боевая. Муж неделями пропадал на этих клятых островах.


Местное население спешило покинуть город до начала боевых действий.


«Только бы успеть, только бы успеть!» – твердила завуч вечерней школы, куда меня приняли на работу (в обычной школе вакансий не оказалось). Бросив дом и пожитки, она уехала к сестре на Урал – завучем назначили меня.


В школе занятия шли утром и вечером: приходилось подлаживаться под рабочий график учеников. Контингент был самый разный: рабочие с лесопилки, строители, прапорщики, курсанты музвзвода мотострелковой части, но самыми необычными учениками были «химики»…


Вспомнился один анекдотический случай, связанный с «химиками».


В бикинские школы из Хабаровского пединститута по распределению прислали молодых специалистов. Один из них, вернее, одна, познакомившись на вокзале с молодым человеком, сообщила ему между прочим, что приехала работать в среднюю школу по направлению, – тот, почему-то очень оживившись, спросил:


-– А вы кто по специальности?


-– Физик, – простодушно ответила девушка, не чувствуя подвоха.


-– А я химик – будем знакомы! – широко, но как-то глумливо улыбаясь, протянул руку «коллега».


Подвох состоял в том, что «химиками» в народе называли зэков, находящихся в ссылке на строительных объектах народного хозяйства. На «химию» обычно попадали зэки из мест лишения свободы, реже – прямо из зала суда. Сразу после принятия этого закона осужденных отправляли исключительно на строительство химических комбинатов – отсюда и пошло выражение «отбывать срок на химии», но в скором времени ареал их применения сильно расширился… Те, кто в колонии был отобран начальством работать на стройке, считались везунчиками: они жили в отдельных общежитиях, получали зарплату, пользовались, хоть и ограниченной, но свободой.


Человек десять таких «химиков» учились в нашей школе, и надо сказать, что это были самые надёжные ученики: в отличие от остальных, они никогда не пропускали занятий, были активны на уроках, дисциплину не нарушали. За любое нарушение правил поведения их строго наказывали: сажали в карцер (специально отведенная комната на первом этаже общежития). Больше всего «химики» боялись отправки на зону, поэтому всегда были отменно вежливы и послушны.


Помню только один отвратительный номер, который отмочил (в прямом смысле этого слова) самый пожилой из зэков в конце учебного года. Неглупый, умеющий размышлять и задавать интересные вопросы, он был обходителен и улыбчив с учителями, а на директора смотрел с нескрываемым подобострастием – начальник! Но на выпускном вечере старый «химик» напился в хлам и был обнаружен лежащим в вонючей луже на карте СССР в кабинете истории (преподавал историю сам директор) – извольте радоваться, уважаемый Василий Матвеевич!



Наш директор, Василий Матвеевич Смецкой, всем своим видом внушал уважение. Фигурой и походкой он напоминал состарившегося Собакевича. В грубой лепке его лица наблюдалась некая ярусность: над тяжёлым, нависшим лбом свисал косой, побитый сединою чуб, над глубоко посаженными, цепкими, серовато-белёсыми глазами нависали кустистые, тронутые седой изморозью брови, крупный рыхлый нос нависал над большим мягким ртом любителя поговорить. Сам он не был толстым, но всё по отдельности в нём выглядело толсто, казалось, даже язык во рту тоже был толст. Язык не полностью подчинялся директору: вместо буквы «Ф» он произносил «ХВ»: «хвевраль», «потхвельчик» – несмотря на этот и другие дефекты речи, он был неутомимый говорун.


По старости лет Смецкой был разжалован из заведующего гороно в директора вечерней школы. Порядок в школе при нём был идеальный: школа блистала чистотой и ухоженностью. Между первым и вторым этажами, на лестничной площадке, висел уютный ростовичок Ленина в кепке. Ильич лукаво щурился, привечая каждого поднимавшегося по ступеням, и снисходительно смотрел вслед удаляющимся… Деревянная, без потёртостей, блестевшая свежей охрой лестница была увешана вазончиками с вьющимися растениями. В школе было теплее, чем у нас дома: кочегары работали не за страх, а за совесть, которую, однако, не забывал контролировать наш вездесущий директор.


В школу Смецкой приезжал на мотороллере. Собравшись куда-нибудь ехать, он всегда предлагал нам свои транспортные услуги, но, имея опыт одной поездки с ним, на вторую уже никто не решался…


От долгой работы на должности завгороно у Василия Матвеича остался один неизжитый пунктик – совещания. Каждый день он хоть на десять минут, да соберёт всех в учительской, чтобы дать какие-нибудь ценные указания. Нас, молодых и нетерпеливых, раздражала его въедливая дотошность.


Читать тихие нотации было для Смецкого чем-то вроде лакомства: вот мёдом его не корми, а дай вволю побрюзжать над чьей-нибудь неопытной душой, при этом он старался выбрать самую безответную девичью душу. Как правило, это была Светочка, преподаватель химии, терпеливая и старательная девочка, – он изводил её своим занудством… Застукав его за сеансом ласкового садизма, я сразу старалась пресечь эту постыдную старческую распущенность. Как ни странно, в этом случае он мне никогда не прекословил и сразу, недовольно кряхтя, по-медвежьи загребая ногами, уносил своё громоздкое тело из учительской… Вскоре, чувствуя мою поддержку, Света и сама научилась давать отпор директорским придиркам.


Моя антиадминистраторская тактика огорчала Василия Матвеевича, он приглашал меня в свой кабинет для беседы. Кабинет у него был шикарный, огромный, с добротной мебелью тёмной полировки. С директорского места, отделённый широким столом, он обвинял меня в подрыве его авторитета, говорил, что мы должны действовать согласованно, так сказать, быть в одной упряжке, и ставил в пример прежнего завуча. Чувствуя, что это именно тот случай, когда «в телегу впрячь не можно коня и трепетную лань», он всё же предпринимал последнюю попытку заставить меня войти в его положение.


-– Вот вы мне перечите во всём, Надежда, а сами не знаете, сколько мне жить осталось. Может, я скоро умру. У меня печень… Хотите, покажу свой язык?


Неуверенно пожав плечами, я всё же надеялась, что как-нибудь обойдётся без показа – нет, высунул. Как я и предполагала, язык был толстый.


-– Что, каков?


-– Белый, Василий Матвеевич.


-– Белый? А утром, когда я просыпаюсь, он покрыт коричневой слизью… Печень…


О, мой бог! «Коричневой слизью»… Кошмар! Зачем он это сказал?! Теперь буду представлять себе утренний язык Смецкого…


Я пообещала по возможности не выбиваться из общей упряжки и дуть с ним в одну дуду. Да, собственно, по-другому было и невозможно: нас связывала одна общая тайна, зловещее имя которой было «мёртвые души». Мы, как и незабвенный Павел Иванович Чичиков, имели дело с «мёртвыми душами» (тот, кто работал Школе рабочей молодёжи, меня поймёт). В ШРМ многое зависит от количества учеников – ставки, часы, зарплата – чем больше учеников, тем больше ставок, выше зарплата.


У нас не было права заставлять учеников ходить в школу, и многие из них переставали посещать занятия, но по «ревизской сказке» какое-то время, иногда довольно длительное, числились как «живые». Дамоклов меч внезапной проверки всегда висел над нашей головой – вот почему нам с директором нужно было дуть в одну дуду и тащить воз в одну сторону, чтобы не вызвать подозрения у проверяющих…


В свой кабинет я никогда никого не вызывала – дверь в него вела прямо из учительской и всегда была нараспашку. Кабинет был огромный и тёмный – я его не любила и сидела там только тогда, когда составляла расписание, а его приходилось перестраивать почти ежедневно в связи с постоянно меняющимися обстоятельствами. Меня эта игра в пятнашки поначалу очень увлекала, я научилась быстро и качественно менять расклад – обычно все оставались довольны моим расписанием: в нём не было «окон» – прежняя завуч, хоть и была математичкой, а «окнами» грешила постоянно.


Надо сказать, что в нашей школе кабинетов хватало на всех, даже у техничек был свой кабинет – узкая, длинная комната рядом с учительской, где на сдвинутых ученических столах стояли, блестя чистым стеклом, керосиновые лампы – их было штук десять. Как только вырубали свет, а происходило это довольно часто, технички зажигали лампы и разносили их по классам.



Случалось ли в нашей школе такое явление, как любовь? Да, конечно, случалось: возраст учеников примерно от шестнадцати до сорока предполагал наличие в крови тестостерона. Вот доказательство: лучший ученик выпускного класса, краса и гордость школы, влюбился в одноклассницу (не знаю, что он в ней нашёл), бросил семью и ушёл строить новое счастье…


Второй по качеству в масштабах нашей школы ученик девятого класса, весьма недурной наружности, серьёзный и воспитанный, монтажник-высотник по профессии (иногда он приходил на занятия в строительном шлеме) сделал лично мне официальное предложение руки и сердца. Произошло это неожиданно: никаких призывных взглядов с его стороны раньше я вроде бы не замечала – и вдруг после урока, дождавшись, пока все выйдут из класса, подойдя к столу, смущаясь, но не заикаясь, он признался, что влюблён в меня аж с сентября (признание произошло весной), и уже совершенно твёрдым голосом сообщил о своей готовности вступить со мной в законный брак(!) Возможно, он решил, что я мать-одиночка: иногда, чтобы не оставлять Мишу дома одного, я брала его с собой на уроки… хотя нет, он не мог не знать, что я живу в военном городке. Так или иначе, но предложение поступило, и оно прозвучало так убедительно и так трогательно, что я чуть было в порыве альтруизма не согласилась выйти за романтичного монтажника…


Любовь, повлёкшая за собой ужасную трагедию, случилась с нашей Светочкой…


Света – единственным ребёнок в семье – жила с родителями в Хабаровске, недалеко от парка, что на берегу Амура. Мы с Мишей не раз бывали в их гостеприимном доме. Светин папа, гражданский лётчик, считал себя счастливчиком: однажды в небольшой компании, поднимая тост за женщин, он признался, что любит свою жену так, как будто первый год женат. Это было видно невооружённым глазом – надо ли говорить, что свою единственную дочку они просто боготворили…


Какой была Света? Шатенка с серыми выразительными глазами, статная, высокая, всегда стильно одетая: сама могла сшить или связать любой наряд. Она была необыкновенно добра и привязчива. Она была… но её уже давно нет в живых. Она умерла в Бикине от воздушной эмболии, случившейся с ней после криминального аборта. Это произошло уже после того, как мы переехали в Москву: муж поступил в Военно-политическую академию им. Ленина.


Света писала мне в Москву грустные письма о том, что директор снова начал доставать её, что ей не хватает общения со мной: «… придёшь, заглянешь в кабинет – а там ты – и на душе веселей». Потом письма перестали приходить, потом приехала девушка, назначенная учительницей химии вместо Светочки, и привезла ужасную весть.


Оказывается, Света влюбилась в мальчика из музвзвода Серёжу Устименко, по прозвищу Лебедь, его прозвали так потому, что у него была слишком длинная худая для ворота гимнастёрки шея. Их в девятом классе было трое музыкантов из нашей воинской части – Сергей самый простодушный и наивный из них. Они были моими постоянными ночными спутниками по дороге из школы, ребята иногда подтрунивали над ним – он никогда не обижался и смеялся вместе со всеми. Мальчик из многодетной семьи, в шинели и в кирзовых сапогах (из-за худобы форма болталась на нём как на вешалке), вечно шмыгающий носом, он вызывал у меня острую жалость своим неприкаянным видом. Наверно, и Света полюбила его из жалости: кормила, одевала, шила ему стильные брючки и рубашки. Об этом рассказала приехавшая девушка, а мне Светочка ничего о Серёже не писала… можно понять…


Восемнадцатое марта – этот день для меня навсегда останется днём памяти и скорби по ней…. Ангел мой, Светочка, я не забываю тебя…



Вечерняя школа находилась в очень неудобном месте – за железнодорожным полотном между двумя переездами, до каждого из которых было одинаково далеко – поэтому несколько раз на дню, с риском переломать ноги или вообще бесславно погибнуть под колёсами, мне приходилось прыгать с высокого бордюра, перелезать через рельсы, часто под товарными вагонами, если они не были оборудованы переходной площадкой. Страшно, конечно, но и к такому риску со временем всё равно привыкаешь…


Ходить по железнодорожной колее было опасно и днём и, конечно, ночью, хотя ночью я никогда не возвращалась одна: меня охранял музвзвод. Но именно среди белого дня я подверглась нападению.


Сереньким весенним утром в своём светло-зелёном чехословацком пальтишке, беспечно размахивая «портхвельчиком», я шагала по шпалам, спеша на замену в соседнюю дневную школу. Железная дорога не пешеходный проспект – по ней никто не гуляет, она пустынна… Как вдруг я почувствовала, что какая-то неведомая сила отрывает меня от земли! Заболтав ногами в воздухе, я осознала, что кто-то сзади крепко держит меня, просунув руки под мышки. Чья-то глупая шутка? Да нет, не похоже: как-то уж слишком грубо и, главное, молча… Вот чёрт!! Хорошенькое дело!!


Инстинкт самосохранения – невероятно действенная штука: мне удалось вывернуться из непрошенных объятий. Ощутив под ногами землю, я повернулась и столкнулась со злобным взглядом узких азиатских глаз. Солдат! Здоровенный стройбатовец… Скотина!! Вместо того, чтобы броситься наутёк, я, глядя в звероватые глаза азиата, угрожающе прищурилась и прошипела: «Убью». Не отводя ненавидящего взгляда от взбесившегося от переизбытка гормонов животного, я присела, нащупав под рукою камень, зажала его в пятерне – зверёныш мне как-то сразу поверил. В его раскосых щелках мелькнул испуг – вдруг он повернулся и кинулся прочь. Видимо, нервное перевозбуждение толкнуло меня преследовать зверя – держа камень в занесённой для броска руке, я, как фурия, понеслась за ним следом… Через несколько мгновений остановилась и на меня напал безудержный истерический смех…



Из школы возвращалась поздно, часов в двенадцать ночи. Пока мы жили в деревянном доме, я оставляла Мишу с соседями по квартире. Когда переехали в новый панельный, приходилось оставлять с кем-нибудь из солдат, а иногда брала с собой в школу. На уроке Миша сидел тихо, слушал или рисовал. Узнав моё официальное имя, он был так ошеломлён, что несколько дней кряду бегал дома из комнаты в комнату, выкрикивая: «Кастантинова Надежда! Кастантинова Надежда!!»


Надо было срочно искать решение проблемы.


А не пригласить ли отца пожить у нас?


Отец не заставил себя долго упрашивать, и, благополучно преодолев расстояние в две тысячи вёрст, прибыл для оказания посильной помощи семье комиссара. Теперь за Мишу я была спокойна, а отцовы профессиональные навыки художника-оформителя никогда не оставались невостребованными.


Наш комиссар был поэтом в деле оформления Ленинских комнат. Кузьмич (так обычно называли моего отца) открыл ему секрет изготовления идеальных планшетов. Секрет был прост: прежде чем обтягивать раму ватманом, его надо смочить. Отец писал, рисовал и подбрасывал идеи, короче, внёс посильный вклад в дело наглядной агитации и пропаганды военнослужащих мотострелкового полка…



* * *


В Бикине у нас появился новый друг семьи, звали его Иван Григорьевич Визитов, личностью он был неординарной и даже, можно сказать, выдающейся. Муж познакомился с ним на сборах запасников, которых тогда почему-то все называли мабутами… Отставному сержанту запаса Визитову сразу понравился молодой замполит Юрий Павлович.


-– Вот каким должен быть командир, – повернув ладонь, как постамент, вверх, говорил Иван Григорьич, – а не то, что те, которые командовали нами тогда на войне. Те только и знали, что «давай, давай!»


Этот дифирамб пелся уже у нас дома за накрытым столом. Иван Григорьич не скрывал своего отношения к тем командирам, которые требовали от солдата только «давай, давай» любой ценой, – к ним у него имелись большие претензии. Визитов сокрушался не о том, что солдат не жалели – какая жалость на войне? – но слишком много жертв объяснялось головотяпством командиров, часто, особенно в последний год войны, их желанием выслужиться и получить награду. Об этом писал и Юрий Михайлович Лотман, всю войну прослуживший связистом в одном и том же артиллерийском полку. Добрым словом вспоминал он своего полкового командира, который не признавал «моды» бить по противнику прямой наводкой, которая закрепилась в армии после того, как она перешла в наступление. В их полку огневые позиции выбирались заранее, орудия укреплялись – поэтому обстрелы и атаки были результативными и число погибших было меньше в разы, чем в других частях…


Наш старший друг был первым человеком, открывшим мне глаза на то, что во время войны случаи, когда стреляли по своим, не были редкостью, что большое число потерь личного состава происходило по этой причине. Для меня это было ошеломляющей новостью. Мой отец, в отличие от Ивана Григорьича, никогда войну вслух не вспоминал и ничего о ней не рассказывал. Когда Иван Григорьич пускался во фронтовые воспоминания, отец сидел молча, глядя в стол, и, казалось, пережидал рассказ бывалого фронтовика: Волховский фронт не Украинский – у отца была своя правда о войне…



Иван Григорьевич, впервые переступив порог нашего дома, пришёл не с пустыми руками – он принёс свежевыловленного линька. Это был не тот «золотой линь», покрытый мелкой жёлтой чешуёй, описанный Константином Паустовским. Нет, это был дальневосточный линь, большая белая рыбина. Отец её быстро почистил (он любил чистить рыбу и делал это быстро и аккуратно). Я спросила у гостя, нужно ли отрезать хвост, на что он ответил уклончиво: «Скупая хозяйка жалеет масла, а плавники и хвост много берут его».


Вот дипломат!


Я решила не срезать ни хвоста, ни плавников, дабы не прослыть скупой хозяйкой в первый же день знакомства.


Рыба оказалась необыкновенно вкусной, и под рюмочку, под хорошую закусочку пошёл разговор. Иван Григорьич был дивным рассказчиком: его сопровождаемая жестами и мимикой речь текла свободно, ней не было ни мата, ни слов-паразитов, по отношению к собеседникам он проявлял максимум уважения и такта.


Помню, как-то раз я слушала его до утра, причём он строго следил за тем, чтобы налито было поровну, хотя, видимо, проявляя заботу обо мне, наливал не по полной. Когда утром отец и Юрка пришли на кухню, они застали нас за оживлённой беседой.


Несколько его военных историй я запомнила и хочу пересказать одну из них.


На Украине (не помню, в составе какой армии воевал Визитов) он попал в плен. Пленных загнали в вагоны для перевозки скота и повезли в неизвестном направлении. Иван Григорьич не был ранен, он был только контужен и решил во что бы то ни стало бежать. Я нигде, кроме как у Владимира Сорокина (писателя, родившегося через 20 лет после окончания войны) не встречала описания этих самых вагонов. Вагон у Сорокина в романе «Лёд» именно такой, каким я его себе представляла по рассказу Визитова.


Оглядев вагон и оценив обстановку, Иван обнаружил только одно отверстие – это было маленькое окошко, вырезанное в крыше вагона и забранное решёткой. Через такое окно в одиночку не убежишь: высоко, да и прутья решётки толстые – надо искать сообщника…


Пленные – особый народ, тут не каждому доверишься… Стал Иван прислушиваться к разговорам: эти собираются политрука выдать, те деморализованы: в глазах баранья обречённость…


Приуныл наш солдат, присел на кортах, прислонившись к шершавой стене вагона. Рядом с ним оказался вконец измученный человек с замотанной полотенцем шеей, как позже выяснилось, – военфельдшер. Незнакомец тихо спросил: «Бежать решил? Я тоже об этом думаю… Можно попробовать через ту дыру в крыше». Они сговорились попробовать раздвинуть прутья решётки с помощью полотенца, путём его скручивания.


Заняв место под окном и дождавшись темноты, приступили к осуществлению плана. До окошка одному было не дотянуться, поэтому держали друг друга на плечах по очереди. Металл оказался достаточно вязким – прутья начали понемногу подаваться под их усилиями. Когда образовалась дыра, в которую пролазила голова, фельдшер сказал: «Голова пролезла, значит и весь пролезешь – это я тебе как бывший акушер говорю. Беги, Иван, а у меня сил уже нету – второй день кровавый понос»…


Обнялись…


Вылез Иван на крышу: по мелколесью поезд идёт, и раскачивает его то в одну, то в другую сторону. Сообразил, что нужно прыгать тогда, когда поезд отклонится в сторону, противоположную предполагаемому прыжку. Выбрал момент – прыгнул… Задохнувшись от удара о землю, немного отлежался, проверил себя: вроде удачно соскочил, кости целы – и в лес…


Шёл ночами, днём прятался, где придётся, – наконец вышел к селу…


Приняла его одна баба, накормила, дала штатскую одежонку, рассказала, что в селе готовят к отправке в Германию партию молодёжи, в том числе дочку местного старосты, через два дня медкомиссия. Иван решил пойти ва-банк: пришёл ночью к старосте и сказал, что спасёт от угона его дочку, если тот поможет ему выйти на партизан. Старосте план Ивана показался приемлемым, да и выбирать было не из чего – согласился…


В день медицинского освидетельствования Иван зашёл в кабинет первым. Разделся – а ноги у него сплошь гнойными язвами покрыты.


-– Что такое? – спрашивает врач.


-– Не знаю, у нас вся деревня этой хворью страдает: очень заразная!


-– А ну-ка пошёл отсюда! – брезгливо отодвинувшись, заорал немец.


Остальных не стали даже осматривать – всех прогнали…


Неделю Иван как сыр в масле катался: не знали куда усадить, чем угостить…


«А вообще-то, – говорил бывший сержант Иван Визитов, – на Украине при немцах жители не слишком-то и бедствовали, да и в партизаны местное население не особо рвалось». Это было для меня новостью – такого в книгах не прочтёшь! Вот это да! Я вопросительно взглянула на Юрку – он утвердительно кивнул: «Да, да, верь ему». Так же он кивал в подтверждение слов Ивана Григорьевича о том, что наши «Катюши» долбали залпами по своим почём зря. Наш гость уточнил, что только ближе к концу войны вышел приказ Верховного по своим не стрелять – домашний эксперт подтвердил и это и назвал дату выхода приказа…



Невыносимо тяжело читать книги и смотреть фильмы о войне: каждый раз я становлюсь больной от жалости и безысходности. Но когда встречаю людей, прошедших через весь этот кромешный ад и сохранивших способность трезво оценивать события тех лет и говорить об этом, я верю им, хотя допускаю, что не всё в их рассказах правда…


Иван Григорьевич рассказывал, глядя перед собой, как будто кинолента его памяти прокручивалась перед его мысленным взором…



* * *


Так же живо и во всех подробностях рассказывал о свой фронтовой судьбе и Иван Иванович Рогинцев, девяностопятилетний ветеран войны, тот самый Иван, которого восьмилетним мальчиком родители привезли на площадку Кузнецкстроя. Биография Ивана Рогинцева так туго вплетена в биографию страны, что не выдернуть и ниточки. Если в 30-м ему было восемь, то в 41-м соответственно девятнадцать, а в 42-м он уже в составе артиллерийского дивизиона, оснащённого новейшими ракетно-миномётными установками «Андрюша» (модификация «Катюши»), участвовал в прорыве ленинградской блокады. Его рассказ об одном эпизоде войны передам с его слов.


Дивизион, сформированный в Москве в ноябре 1942 года, был доставлен к Ленинграду по железной дороге. Техника своим ходом была переправлена в осаждённый город по льду Ладожского озера, а личный состав дивизиона – на утлом судёнышке по воде канала, специально вырубленном во льду. И техника, и люди переправились хоть и с приключениями, но без потерь.


Колонна прошла через разрушенный, заснеженный, полумёртвый город в сторону Колпино и дальше до единственного участка, не попавшего в окружение, – деревни Невская Дубровка. Здесь, на гиблом болоте, нужно было строить огневую позицию. Никакие укрепления создать не представлялось ни малейшей возможности: почва была настолько перенасыщена водой, превратившейся в лёд, что не то что землянок, а даже окопов невозможно было вырыть.


Первое, что увидели здесь бойцы дивизиона и что повергло их шок, – вид брустверов, сооружённых из смёрзшихся трупов: защитники этого бастиона, за неимением окопов, вынуждены были строить для себя такие вот укрепления…


Позицию выбрали в берёзовом, чудом уцелевшем леске, произвели сборку установок, водрузили их (вручную!) на рамы – всего двадцать четыре установки, по четыре ракеты на каждой. Вес ракеты – сто килограммов, поднимали и устанавливали на направляющие рельсы вдвоём, а позже, когда ослабели от голода, – вчетвером.


Двенадцатого января 1943 года в девять часов утра по приказу командующего Ленинградским фронтом генерала армии Говорова в сторону немецких позиций был сделан первый залп из «Андрюш». Ракеты летят не сразу, а одна за другой с промежутком в доли секунды, но, когда были произведены все выстрелы, вдруг обнаружилось, что около четверти ракет остались на направляющей: перебило кабели! Приказ: «Поджигать факелами!»


Посылая ракету с помощью факела, бойцы получали отдачу в лицо в виде горячей грязи.


Первое крещение огнём было пройдено. Гордость за то, что они владеют таким современным оружием, какого нет ни у кого в мире, выпрямило бойцов. Результаты действия своих «Андрюш» они увидели воочию: гитлеровцам был нанесён убийственный урон…


В этом месте блокада была прорвана – осуществилось соединение Ленинградского и Волховского фронтов… Возможно, на этом участке мог оказаться и мой отец, воевавший на Волховском фронте…



Когда среди ночи вдруг просыпаешься от тревожного толчка в сердце и внезапно является перед тобой видение страшного бруствера, сложенного из мёртвых тел, – уже знаешь, что вряд ли удастся заснуть до утра…


Когда-то герой книги Ярослава Гашека, солдат первой мировой войны, Йозеф Швейк, сказал: «Если кого где убьют, значит так ему и надо. Не будь болваном, не давай себя убивать». Идиот – что с него возьмёшь?..


Не бывать тебе в живых,


Со снегу не встать.


Двадцать восемь штыковых,


Огнестрельных пять…


Горькую обновушку


Другу шила я.


Любит, любит кровушку


Русская земля.


Эту горькую истину Анна Ахматова выстрадала своей судьбой…



Оба Ивана, и Рогинцев и Визитов, а также мой отец, Константин Перков, уцелели в той жуткой мясорубке. Свой фронтовой путь Иван Иванович описал в книге «Ленинград – Берлин», Иван Григорьевич тоже написал фронтовые заметки: он показывал нам пачку листов, исписанных синим химическим карандашом – не знаю, удалось ли ему издать их книгой… Мой отец, не любивший вспоминать войну, всё же откликнулся на просьбу Миши описать свою фронтовую судьбу и прислал ему подробное письмо…



* * *


Иван Григорьевич не был ни рабочим, ни служащим – дело, которым он занимался, называлось бортничество, или, говоря современным языком, пчеловодство. Имея пасеку из восьмидесяти ульев, дом и приусадебное хозяйство, он крепко стоял на ногах, сам обеспечивал свою семью и чувствовал себя хозяином на своей земле – это видно было и по гордой посадке его головы, и по манере держаться, и по уверенной походке.


До него я не встречала человека, более независимого и отдельного от системы социалистического государства, хотя именно он и был настоящим, а не казённым патриотом. Визитов мыслил государственными масштабами. Предвидя распространение по всей территории СССР такого врага сельскохозяйственных культур, как колорадский жук, он самостоятельно разработал систему мер по борьбе с ним и послал эти материалы в сельскохозяйственные журналы «Защита растений» и «Пчеловодство». В «Пчеловодстве» он публиковал свои статьи о болезнях и способах лечения пчёл…


Свою семью Иван Григорьич обеспечивал полностью и был, что называется, добытчиком. В домашних закромах хранились основательные запасы продовольствия: берёзовый сок – бочками; лосось – ящиками; красная икра – литрами; мёд – флягами; мясо – окороками.


За рыбой и икрой он ездил в рыболовецкий совхоз на Амуре в период, когда лосось шёл на нерест, и никогда не возвращался с пустыми руками…


Деньги зарабатывал на продаже мёда. Обычно он сбывал мёд в Хабаровске, но однажды решил податься аж на Западную Украину. Львов был выбран им не случайно: там служил его сын Николай, отзывавшийся о западенцах с большим уважением: хозяйственные, культурные и при деньгах…


Вернулся Иван Григорьич «зi Львiвщини» с хорошей выручкой и с новым, мечтательным выражением глаз: временами они застилались туманом каких-то приятных воспоминаний. На наши расспросы он не отвечал, а только загадочно улыбался… В конце концов, после рюмочки, другой он признался, что не может забыть львовскую гостиницу, где свёл знакомство с весёлыми, разговорчивыми и такими ласковыми женщинами, такими ласковыми, каких он в жизни своей не встречал… Знамо дело, разве сравнишь искушённую европейской культурой львовянку с выросшей в суровых условиях борьбы за выживание дальневосточницей. Западно-украинская женщина – она же пани, у неё же манеры, привитые с детства. А какие они кулинары, какие хозяйки, а как поют! Да мало ли, какие ещё знания и умения львiвськи панi могли продемонстрировать щедрому купцу-дальневосточнику…



Каждую весну Иван Григорьич грузил свои ульи на длинную плоскодонку, оснащённую мотором «Вихрь», и отвозил их за много километров вверх по Алчану. В течение лета он не один раз менял дислокацию своих ульев, чтобы пчёлы могли принести максимальный взяток…


Как только в вечерней школе закончились выпускные экзамены и я взяла отпуск, отец сразу же отправился с Иваном Григорьевичем на пасеку. Спустя месяц мы втроём поехали навестить их: Иван Григорьевич приехал за нами на лодке.


Алчан, приток реки Бикин, – чистая, полноводная речка с лесистыми берегами. По дороге Визитов рассказывал, что лоси и изюбри часто переплывают с одного берега на другой и что недавно он убил изюбря, загнав его под лодочный мотор – вот же ж изверг… Господи! До чего же люди бывают ненасытны, кровожадны и безжалостны!!


Охотничий инстинкт не слушается здравого смысла – убить и вся недолга. Наверняка, животное утонуло, но об этом удачливый охотник скромно умолчал…


Часа через полтора Иван Григорьич причалил к деревянным мосткам.


Пасека!


Воздух полон пчелиным жужжаньем, природными запахами реки, рыбы, мёда, дыма…


На зелёной лужайке, отвоёванной у тайги, – бревенчатый домик, рядом с ним под широким навесом – стол с врытыми в землю скамейками. Со столбов, поддерживающих навес, гроздьями свисают грибы вёшенки. Райский уголок!


В садке, привязанном к опорам мостков, плещутся краснопёрки и щуки, на берегу – коптильня, от которой исходит дух копчёной рыбы…


Отец, в тюбетейке, сделанной из белого носового платка , завязанного по углам, в белой марлевой накидке от мошкары, ходит от коптильни к столу, нося в деревянном лотке только что вынутую из коптильни горячую рыбу и улыбается нам: «Вовремя приехали». Весь его облик излучает такое довольство и умиротворение, как будто он проживает в раю…


Таким я его чаще всего и вспоминаю…


В утро перед нашим отъездом, задумчиво глядя на реку, отец сказал мне:


-– Знаешь, дочка, вот так на природе, у реки, под плеск рыбы, жужжание пчёл и пение птиц я хотел бы прожить всю свою жизнь…