Весна Михаила Протасова [Валентин Сергеевич Родин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Весна Михаила Протасова

О ПЕРВОЙ КНИГЕ ВАЛЕНТИНА РОДИНА

Каждый раз, когда мне приходится напутствовать начинающего автора, я думаю: обернется ли проба его пера настоящей работой в будущем, не подведет ли он тебя и читателя?

Такое сомнение вполне объяснимо, ибо нередко случается, что шаги начинающего, даже очень уверенные и твердые, сбиваются после на хромоту, не приносят повторения победы. Но трудно поверить, чтобы сам молодой автор не жил надеждой на новый успех. Тут дело в том, как он отнесется к себе, сколько приложит усилий к достижению поставленной цели. В этом ему должно помогать и доброе слово доверия, с каким была встречена его первая книга. И так приятно бывает узнать впоследствии, что доброе слово дало начинающему толчок большой побудительной силы! Смотришь, а новая книга вышла лучше, значительнее первой. Значит, ты не ошибся в скрытых возможностях автора…

Знаю Валентина Родина года четыре. Наше знакомство началось с его просьбы прочесть кое-что из сочиненного им. Прочел и увидел: автор серьезно берется за дело.

С тех пор я познакомился с многими его рассказами, повестями. Одни были слабые, другие — удачные. Была среди них и повесть, давшая название этому сборнику. Можете мне поверить, что прежняя «Весна Михаила Протасова» значительно отличалась от этой. Способность автора усваивать критические замечания (если они верны), перерабатывать их, обращать на пользу себе — способность счастливая.

Надо бы здесь заметить, что стремление писать у автора — от любви к лесу, к нашей сибирской природе вообще, от тех конфликтов, что неизбежно возникают между человеком, его делом и тем, как этот человек выполняет свое дело, как поступает по отношению к другим людям, как хозяйничает в природе — рачительно или бездарно… Автор любит людей хозяйственных, деловых, любит труд и образец в труде. Причем носители этих качеств у него люди яркие, щедрые, наделенные духом и чувством возвышенным. Сам автор полон заботы о таких людях, как полон заботы о лесе, о его сохранности, ибо только тогда можно ждать и от леса пользы — доброй, неисчерпаемой. Связанный с лесом профессией, Валентин Родин знает много о нем. Знает из первых рук.

В чем зерно повести «Весна Михаила Протасова»? В прямоте, доброте, честности ее главного героя. Конфликт молодого мастера лесоучастка с начальником Гребневым, этим матерым и меченным множеством выговоров лесодобытчиком, и состоит как раз в том, как поступать: честно решать производственные дела (да и житейские тоже) или идти обходным, а точнее сказать — подлым путем? В повести сталкиваются, если так можно выразиться, вопросы хозяйственности и халатности, попустительства. А корни этого зла у Гребнева пущены еще с той поры, когда он был фигурой куда более крупной, чем теперь.

«Были времена, когда на выездном катере Гребнева стояло пианино, а дорожным буфетом командовала черноглазая, горячая характером Сима… инженер сплава… Как вырвутся бывало на речной обской простор… Что там Стенька Разин со своими строптивыми гребцами и уворованной княжной! Под рокот мотора в триста лошадиных сил четверо суток качаются перед глазами солнце, вода, крутые береговые яры, дикие луговины, белые от ромашек, ночные звезды и Симочкины жгучие глаза… А стерляжья уха, а раскаты грома по речным плесам от безудержной пальбы во все, что плавало, летало и прыгало вокруг!»

Но не трогает его очерствевшей души годами сложившаяся картина: что «…бревна густой лапшой пересыпали береговой яр на трехкилометровом расстоянии», что «…дно запани, где на воде собирали плоты, было устлано затонувшим лесом, и, когда река мелела, бревна высокими пнями торчали из воды», что «…из десяти поваленных деревьев пять в лесу оставляют».

Да, в Ургуле именно так и поставлено дело. Лес там просто искореняют без пользы и смысла. На участке большой недочет деловой древесины, Гребнев боится контроля, комиссии и молит стихию помочь ему, как было уже не один раз: половодье сорвет, унесет лес — лови его в море, считай!

Есть у Гребнева Щучья курья, что-то вроде палочки-выручалочки. Там — сплотки бревен, абы как закрепленные ржавыми гнилыми тросами, как попало уложенные. И Гребнев посылает туда мастера… для отвода глаз наблюдать за характером реки, которая вот-вот должна тронуться.

Но мастер Протасов — иной человек. Для него народное добро есть народное добро. Его надо беречь. Для Михаила Протасова дурно налаженное производство — это варварское отношение к природе, будь то сброс неочищенных вод, нефти или сведение лесов. Победа остается на стороне Михаила. Этого требуют правда жизни, веление времени…

Положительный (но не святой) Протасов сильно влияет на Гребнева, заставляет его волноваться, искать пути сближения с молодым мастером, что само по себе уже имеет значение.

Я умышленно подчеркнул вначале, что автор любит человека житейского, честного, делового, душевного, ладного, словом, хозяина-рачителя. И в рассказах (особенно в «Бобровых») мы тоже видим эту черту…

Напутствуя молодого автора, всегда хочется быть чуть-чуть снисходительным к его первому творению, к нему самому. Но этого делать нельзя: мера искусства должна быть высокой.

Надеюсь, что и читатель разделит со мной приятное чувство: в литературу влился еще один ручеек, пусть не такой шумный и бурный, но чистый и со своим голосом.


Владимир Колыхалов

Весна Михаила Протасова

1
Калистрат Иванович Щеглов заслонился рукой от солнца — посмотреть, что делают люди за его огородом и почему там рокочет бульдозер.

«Теперь только бди да бди, а то и огород лесом завалят», — подумал он в заботе.

Когда пригляделся получше — от великого гнева в глазах все поплыло. Поспешил в избу, трясучими руками нашарил за печкой ружье и снова в огород к тем людям. Бороду клином выставил, глаза выпучены, ружьем потрясает, а слов нет — один хрип горловой…

Мастер нижнего склада леспромхоза Михаил Протасов и бульдозерист Литохин, как увидели разъяренного Калистрата Щеглова, его ружье, оставили жерди, которые было сняли с изгороди, и поскорей к бульдозеру, заскочили в кабину. Бульдозер взревел, быстро попятился от изгороди на безопасное расстояние, поднял свою лопату и загородился ею на случай, если дед пальнет.

К тому времени у Калистрата прорвался голос:

— Всех порешу! Только подступи к огороду… Ты мне подступи! Инвалида забижать вздумали, фронтовика?! Щенки! Я на вас жалиться не пойду! Сам управлюсь! Порешу всех!

Дед метался у разобранной изгороди, грозил ружьем, но стрелять не мог. Года три назад в стволе ружья раздуло патрон, и Калистрат выколотить его не сумел, только оборвал шляпку. Сходить в мастерскую ему было недосуг из-за неважности дела: в Ургульском лесничестве запретили охоту, сделали заказник, и ружье не требовалось.

Вспомнив об этом, дед несколько поутих, засомневался в своих силах, и, почувствовав это, Михаил Протасов решил вступить в переговоры. Он выпрыгнул из кабины, изобразил приветливую улыбку и осторожно двинулся к деду. Бульдозерист пошел следом. Так и двигались: впереди приземистый, но прямой, как шпилек, Михаил, за ним — высокий, увалистый Литохин.

— Не подходи! — срывая голос, закричал Калистрат. — Как есть обоих шлепну! Картечью заряжена…

— Ты что, дед, озоруешь? — остановился на полпути Михаил. — Не нужен нам твой огород. Вон, штабель обрушился и на запасной склад негде проехать. Дорогу через огород будем делать. Машины с лесом надо пускать, а разгружать места нет… — Мастер оглянулся на Литохина и, видя его полную поддержку, сделал еще несколько шагов. — К пахоте изгородь вам новую поставим и, опять же, первому огород вспашем… Ничего ему и не сделается…

Увидев, что дед опустил ружье и по своей глуховатости прислушивается к его словам, Михаил еще передвинулся к нему, разулыбался круглым, чернобровым лицом. Теперь их разделяла наполовину разобранная изгородь.

— Так что, Калистрат Иванович, успокойся — чего мы тут нарушим, то и построим. Заявляю без обмана и могу расписку в том дать.

Серые глаза мастера улыбались, а крупные зубы меж черноты короткой щетины усов и густых зарослей подбородка блестели ярко и нагловато. Калистрат приставил дробовик к ноге и, не находя еще нужных слов, взволнованно оглаживал седоватую бороду.

— У тебя, бесстыжего, совесть есть?! Глянь-ка кругом себя! Вон сколько лесу-то накострили, наворочали: ни проехать, ни пройти! Теперь уже до моего огорода добрались?.. Нет, ты вот не скалься, а посмотри человечьими-то глазами!..

Но Михаил и без того каждый день на работе глядел, как высокие штабеля бревен, завалы из сучьев и хлыстов березы, осины, сосны валом поднялись на задах Приречной улицы, теснили ее и грозили завалить весь поселок Ургуль по самые крыши. Апрельское солнце согнало снег, обтемнило всю эту валежь, и когда Михаил, невольно подчиняясь деду, поглядел — штабеля показались ему устрашающими. От старогодних остатков, от лихой вывозки нижний склад Ургульского леспромхоза был забит лесом до предела, да еще часть леса зимой была перевезена за Обь и уложена на Щучьей курье.

— Тебе, Калистрат Иванович, не впервые такое видеть, — согнав улыбку, вздохнул Михаил. — Не один ведь я наработал…

— Да кому нужна такая работа?! Прямо вредительство!.. Не один, не один… А ты не отвечаешь, что ли? — Борода Калистрата пикой снова уставилась в грудь Михаилу. — До чего дошло — штабеля разваливаются! А сколько лесу-то погноили… Хватит такое терпеть! Я вот напишу, куды следует, как вы с лесом варварничаете…

— Река вскроется — все в воду скатаем, поплавим. Будет порядок, Калистрат Иванович, — в надежде, что дед станет сговорчивее, твердо пообещал мастер и поглядел на бульдозериста. Тот одобрительно закивал.

— На посулы-то все богаты, — заметил Калистрат. — А пока, с этим порядком, ты иди к ейной фене и к огороду не подступай! Не дам проезду! Вали лес, куда хошь!..

— Несознательный ты, дед, ох и несознательный… — покачал головой Михаил. — Давно ли тебя на пенсию провожали? Самовар электрический подарили. Руководство к тебе со всем уважением, а ты…

Про самовар Михаил помянул напрасно. По недосмотру бабки Щеглихи, он сгорел на второй день после проводин. Припомнив это, дед вновь разгневался.

— Ах ты, молокосос! Самоваром меня попрекаешь?! — вскричал он и, погрозив ружьем, приказал: — А ну, поставь жердины на место! Я вас не просил разбирать…

Когда Михаил с бульдозеристом поправили изгородь, он сказал:

— А теперь катитесь, откель приехали! — и, положив ружье на плечо, неторопливо зашагал к дому.

— Как за свое, так с ружьем кинулся — озверел, что ли? Раньше он вроде не был сквалыгой, — заметил вслед Калистрату бульдозерист Литохин.

— Да-а, поддал жару… — протянул Михаил. — Вот до чего дошло, до какого позора доработались!..

2
Гнилой штабель обрушился и завалил проезд как раз возле огорода деда Щеглова. Минуя этот завал, Михаил по бревнам пробрался на запасный склад Зелененький, хотел посмотреть, нельзя ли в другом месте проделать туда дорогу. Кроме того, надо было прикинуть, много ли там можно уложить хлыстов.

Года три назад здесь, на крутом высоком берегу, была небольшая ровная лужайка. С дальнего края ее пересекал глубокий овраг, по краям которого росли высокие мачтовые сосны. Склоны оврага и берега застилали кусты талины, черемухи, смородины и волчьей ягоды. Со стороны поселка густо стоял молодой сосновый лес и начинались огороды.

Летом в солнечном затишье лужайка весело пестрела цветами ромашки, клевера, репейника, звенела от стрекота кузнечиков. По лужку к берегу между соснами и кустарником по крутому склону извилисто сбегала тропа: к пойменным лугам, озерам, протокам и речным омутам.

Сколько раз Михаил ходил по этой тропе косить сено, рвать черемуху, рыбачить или стрелять уток! Возвращаясь, непременно здесь устраивал перекур, отдыхал, приводил себя в порядок. Приятная была полянка, но места на берегах под укладку леса не хватало, и новый начальник участка Андрей Никитович Гребнев велел расчистить луговину под буферный склад. Бульдозерами сосны завалили, сбили под берег, кустарники срезали и всю эту площадь в первую же осень завалили лесом. К сплаву подавать бревна было затруднительно из-за очень крутого берега, и лес с этого склада не убывал.

Михаил забрался на старый прошлогодний штабель.

Разогретые весенним солнцем бревна источали густой запах прелого корья, смолы, гнили. Михаилу почему-то припомнились телеги, сыромятная кожа сбруи, лошади и то время, когда они жили на Протасовском кордоне, а отец Михаила работал лесником.

Некоторые штабеля на Зелененьком лежали третий год, и торцы бревен выглядели одинаково сизыми, грязными — не сразу узнаешь, где лежит сосна, а где береза или осина.

Оглядывая неуютное, серое нагромождение подгнивших бревен, Михаил вздохнул: проехать сюда, минуя огород Щеглова, негде, и места для укладки хлыстов мало. В три дня могут забить ими свободную площадь, и опять весь лес останется гнить до трухи…

Кругом было успокоительно тихо, и только где-то в ближнем лесу по сухому, звонкому стволу дерева без устали настукивал дятел.

Михаил закурил, но спичку потушил не сразу: дождался, пока бледный горячий язычок пламени не достал пальцев. Любил он себя иногда чем-нибудь показнить, поиспытывать свое терпение, волю, но сейчас ему вспомнились слова начальника Андрея Никитовича, и, бросив спичку, Михаил, нажимая на «о», передразнил начальника:

— Что не утонет, то сгорит…

«Теперь, пожалуй, одинаково: хоть жги, хоть топи, а лес этот пропал. И что только делаем?» — грустно подумал он.

Словно в насмешку, буферный склад по-прежнему называли «Зелененький». Подумав об этом, Михаил поискал глазами то место на берегу, где однажды, еще до техникума и армии, он сидел с девчушкой, и густые сосновые кроны над ними были тихи и неподвижны.

Теперь тех двух сторожевых сосен, между которыми шла тропа, не было. Угрюмое, неприветливое место…

Михаил еще постоял, послушал торопливый, но ровный, как ход часов, стук дятла и спустился со штабеля.

«Вот наработали!.. Кладбище какое-то, а не склад…» — уже зло подумал он и поторопился уйти из этого заваленного лесом и забытого угла.

3
Начальник участка Андрей Никитович Гребнев собирался поехать в поселок Центральный на заседание парткома леспромхоза, когда Михаил перехватил его у конторы, возле грузовой машины.

— Где я тебе на такую дурнину людей возьму? — отмахнулся Андрей Никитович. — Вот подумай! Да и к чему разбирать этот завал? Потом спихнем гнилье под берег, и делу конец! Как хочешь решай с дедом, а проезд чтобы сегодня был!

— Решишь с ним… Он там, как на заставе с бердашом стоит, — сказал Михаил. — Чуть было не стрельнул в нас.

— Вот как! — весело удивился Андрей Никитович, но, когда подробнее узнал, как это все получилось, — насупился.

— Значит, вначале дверь в квартире взломали, а потом хозяину — здоровеньки булы! Так ведь получается?

— С магарычом к нему, что ли, идти? — с недоумением спросил Михаил.

— А ты думал что?! Потребуется для дела — и с магарычом, и с чем угодно! Тоже мне дипломат нашелся! Консул!.. Зря он в тебя не пальнул! Надо бы… И человека обидел, и дело испортил… Вашу-машу…

Интересно ругается Андрей Никитович: пошевелит, изогнет тонкие губы — вроде не слышно, а понятно. Очень обидно получается.

Уши у Михаила покраснели, он набычился и сказал медленно:

— Вас бы рядом поставить — уж тогда и стрелять!

У Андрея Никитовича появилась кисловатая улыбка. Он сбил свою рыжую шапку на затылок, открыв седоватые, реденькие волосы, и с любопытством посмотрел на мастера:

— Вон как! Это почему же?

— Завезем хлысты на Зелененький, и будут они гнить, как те штабеля. Ведь за лес матюкал дед… А разве не правда? Сколько можно гноить его?!

Вскинул Андрей Никитович широкие брови:

— Стало быть, меня за компанию? Спасибо! Только не тот калибр, Протасов. Мелковат! Надо будет — Гребнев под пушку встанет! Не ваша то с дедом забота… Болтать много научились, а как до дела… — Распалился Андрей Никитович, сделал передышку и закончил в крике: — Учти, Протасов, не будет сегодня дороги, я вот без дедовой берданки обойдусь! Понятно?!

Андрей Никитович забрался в кабину грузовой машины и с гневом захлопнул дверцу. Шофер только и ждал того — сразу включил скорость.

— Понятно. Всего проще… — пробормотал Михаил.

4
Дорогой Андрей Никитович не курил, сунул в рот таблетку валидола и прислушивался, как колотится сердце. Он не ожидал, что этот разговор с мастером так его расстроит. Выходило, сердце вольно или невольно отзывалось на каждую стычку, коих за рабочий день и в десяток не уложишь. Не стоило бы обращать внимание, а расстроился — словно пережил скандал.

Припомнились Андрею Никитовичу всякие мелочи: и то, что у Протасова всегда непокрытая, лохматая голова, и то, что в глазах мастера иной раз улавливает он нечто потайное и оскорбительное. Вспомнилось ему, что Протасов не выказывал торопливого послушания и, если, случалось, вел с кем-то разговор, не комкал его при подходе начальника и этим заставлял подождать себя; что был ровен, обстоятелен, но иной раз — тяжело упрям. Прошлой осенью Протасов отказался подписывать акт инвентаризационной комиссии по остаткам леса. Андрей Никитович велел несколько завысить остатки, чтобы они соответствовали бухгалтерским документам. Такая подгонка делалась из года в год, а регулировалась потом, с поступлением всего леса.

Андрей Никитович вызвал мастера к себе, объяснил, в чем суть.

— Не буду подписывать эту липу, — заупрямился Протасов.

— А ты уверен, что хорошо лес считали? Особенно по берегам? — спросил Андрей Никитович.

Действительно, лазала комиссия по лесным складам больше недели. В нагромождении штабелей есть свои улицы, переулки, тупики, образованные свалами, где невозможно точно подсчитать объем леса. Бревна густой сухой лапшой пересыпали береговой яр на трехкилометровом расстоянии. Дно запани, где на воде собирались плоты, было сплошь устлано затонувшим лесом, и когда река мелела, бревна торчали из воды.

— Так не будешь подписывать?

Протасов уставился в пол, ниже наклонил голову и промолчал.

— Ну, иди… — отмахнулся Андрей Никитович. — Обойдемся без тебя… — и велел переписать акт, не включая в него Протасова.

Андрей Никитович не считал себя мстительным человеком. С подчиненными любил шумно поспорить о деле. Ну, а если за какую-нибудь промашку и покритикует кто из них — оставлял без последствий, не выискивал причин для мелочного отмщения. Из своей практики знал: иначе образуется вокруг пустота и прикурить будет не у кого. Без шумного оживления, без огонька любая работа выходит скучным, нудным делом.

Он мог самозабвенно отдаваться работе, жить по-походному, как в долгом пути, когда торопишься поспеть к цели: поел на привале, отдохнул, лишь бы набраться сил, и дальше. Ничего при тебе лишнего, а в голове одно: вперед и только вперед…

От рабочего-сплавщика дошел Андрей Никитович до начальника сплавной конторы. Потом сняли, и работал мастером, потом снова дослужился до директора крупного леспромхоза…

Всегда ходил в передовиках, пользовался авторитетом, а вот срывался часто по глупому или незначительному случаю. Словно затемнение какое в мозгах наступало, и этот случай вновь переворачивал жизнь.

Стычка с Протасовым расстроила Андрея Никитовича. Расстроила тем, что он не сдержался, накричал, а надо было объяснить неопытному мастеру эту простую лесную арифметику: десять деревьев валим, из них пять в лесу оставляем, два жжем, одно гнить кладем, одно в реке топим, и что остается — в дело пускаем. Вот и считай! Давно так повелось, и ничего пока не сделаешь. Никакими речами не поправишь. Вон, третий год в Ургуле собираются развернуть строительство механизированного нижнего склада и цехов по переработке леса, а денег на строительство пока не дают… Зато в марте лесопункту два раза меняли задание по вывозке леса, и думать о других делах было совсем некогда. Леса нагрохали сверх всяких планов, а уж сплавлять — как случай позволит, как река поможет… А река плохо теперь помогает — хвойных лесов стало меньше, а береза и осина в воде тонут…

Ни успокоительный гул автомобильного мотора, ни таблетка валидола не помогли Андрею Никитовичу хотя бы немного подремать дорогой. К тому же машину жестко подбрасывало на промоинах и колеях, позади грохотал расшатанный пустой кузов. Начальнику участка легковой машины не полагалось, и по делам он ездил на грузовике.

«Обидная роскошь…» — в досаде подумал об этом Андрей Никитович.

5
— Придется идти к деду. Второй заход делать… — сказал Михаил бульдозеристу. — Жди, пока не приду!..

К избе деда Щеглова Михаил направился дальней дорогой через Приречную улицу. Возле магазина остановился. Вспомнились слова Андрея Никитовича о магарыче и то, что старуха у Щеглова веселая, пьющая и непременно отгуливает свое на свадьбах, похоронах, которые не обходят стороной поселок. Года два назад она была на похоронах матери Михаила, а позже — у него на свадьбе, помогала стряпать и наблюдать за порядком, чтобы все шло своим чередом и установленным обычаем.

«Пойду к деду, поговорю еще. Не получится — пусть сам Андрей Никитович с ним разговаривает», — подумал Михаил и зашел в магазин.

Обшитый дощечкой, с плитой посредине, магазин внутри казался еще меньше, чем снаружи. Поселковые женщины стояли у прилавка тесно, но без разговоров, стараясь не мешать молоденькой продавщице. Она жила в соседях и дружила с его женой Галей.

— Здравствуйте! — негромко сказал Михаил и хотел из уважения к женщинам немного постоять, но продавщица увидела его, позвала. Он послушно протиснулся к прилавку, подал деньги.

— Одну…

— А хлеба, чтобы Гале не ходить?

— Сама купит, я не домой.

— А… — продавщица с пониманием улыбнулась, подала бутылку.

Михаил сунул поллитровку в карман своей новой зеленой куртки. Чувствовал, как женщины с любопытством смотрят вслед, видно, гадают, по какому срочному делу мастеру потребовалась водка.

Крытый жердями двор деда Щеглова Протасов прошел не торопясь, постоял в сенях и осторожно постучал в двери.

— Чего там стукать, входи… — послышался голос деда Щеглова.

Он сидел мирно, уютно, у кухонной плиты на низкой скамеечке, специально им сделанной, чтобы в стужу греть спину. Нацепив очки, листал «Огонек» с видом насупленным, но спокойным. При виде Михаила неторопливо отложил журнал в сторону. В избе пахло берестяным дымом, весело потрескивало в печи, красно светились дырки в топочной дверце.

— Ага, пришел… Ну-ну… — снял очки дед. — Раз пришел, то уж проходи — гостем теперь будешь.

Упершись ладонями в поясницу, он поднялся навстречу виновато разулыбавшемуся Михаилу, загреб его протянутую руку, легко тряхнул, дав почувствовать, что есть еще силенка, ухмыльнулся:

— Давненько не видались…

— Извиняться пришел, Калистрат Иванович, за наши неправильные действия.

— Давай, извиняйся… — благодушно разрешил Калистрат.

«А старухи-то нет»… — глянув в комнату, с сожалением подумал Михаил и повернулся боком, чтобы Калистрат не заметил его оттопыренный карман.

— Чего мнешься-то? Ставь ее вот сюда да раздевайся! Какой это разговор у порога на ногах? — оживился дед. — Да ты проходи, садись к столу, чего в косяках стоять — не упадут ишо…

— Вообще-то я ненадолго… Как-то неудобно у нас вышло… — Михаил все же снял куртку, повесил ее на вешалку, прошел к столу. — Вы бы извинили, Калистрат Иванович: дело-то, сами понимаете, производственное…

— А я что говорю… — перебил Калистрат. — Ведь чуть меня на грех не навели. Оно разве так делается? Пригнали бульдозер и давай ломить, ни тебе спросу, ни разрешения. Эдак и избу снесут… Глазом моргнуть не успеешь — спихнут и место пригладят. Вон, прошлым годом у бабки Чернихи угол избенки вывернули машиной, и виноватых не нашли. Вот ведь какая история… Конечно, не стерпел я, погорячился…

Михаил хмуро глядел в пол: хотя голос у Калистрата воркотливый, мирный, но разговор, видно, получится долгий и еще неизвестно, с каким результатом.

— Две войны прошел: как-никак на старостях сказывается. Нет прежней удержи и терпения… Раньше куда как терпеливей был, — доверительно сообщал дед.

— Нервы у вас потрепанные, — согласился Михаил.

— А как же! Я подумал, на огород лес разгружать собираетесь. Оно и вправду деваться вам некуда — все ведь позакидали. И догляда совсем не стало: с одного места гребете, другое заваливаете. Сколь леса-то погноили, матушки вы мои! И чего вы так допускаете? Ведь очень это некрасиво…

— Сплав пойдет — разгрузимся… — обеспокоенно заерзал на стуле Михаил. — Чего ты, Калистрат Иванович, заладил: лес, лес… Мне самому тошно смотреть на такое, но надо как-то держаться. Не остановишь ведь, по-другому быстро не сделаешь. Помогать как-то всем надо…

— Так я разве против?! — горячо воскликнул Калистрат. — Об этом и сказываю, что ты приди ко мне, потолкуй, объясни — всегда за общественное стоять буду. Всегда! Я, хошь знать, Миша, человек не жадный. Ни-ни… Ты ко мне, если с добрым словом да с обхождением, — все отдам! Кожу свою на ленты исполосую, а хошь — и старуху свою не пожалею!..

Калистрат даже порозовел от своего озорства и лихости, посмеялся трескучим смехом.

Михаил тоже рассмеялся, запустил ладонь в копну темных, кудрявистых волос, покрутил головой:

— Даешь ты, Калистрат Иванович! Это ведь ни к чему. Мы бы, наоборот, помогли вам с огородом…

— Нет, не жадный я, — не слушая, перебил Калистрат, — и старуха у меня такая же. Сто сот старуха! Вот заладила вставить железные зубы, а денег на поездку маловато. Подрядилась пельмени в столовой вертеть. Скопила, значит, деньжат и улетела в город зубы вставлять. А в городе у нас три дочери, мой брат, да по ее линии родственники: то кума, то сватья… Прибыла она в город, и по гостям. Житейское дело: у одних народился кто, у других именины. Тут дочь сына женить надумала, а там новоселье у брата. И пошло, и поехало… Загудела моя старуха всерьез. Прилетела, свет, домой — ни тебе зубов, ни денег, да еще в нездоровье. Спасибо Веруньке, что доставила ее домой хворую. Теперь старуху с давлением в больницу положили. Вот Верунька придет сейчас, скажет, как она там…

Михаил вскинулся, поглядел на деда с острым любопытством и тревогой.

«Неужели Вера?! Конечно! Ведь она Калистрату внучка! Значит, приехала… Приехала, приехала…» — зачастило в голове Михаила.

Не думал он, не ожидал, что так обрадует его это известие, и тут же спохватился: «Не надо бы с ней встречаться! К чему теперь?!»

Михаил поднялся, поспешно закурил, и дело, из-за которого он пришел сюда, вдруг отодвинулось куда-то далеко, исчезло. Но он все же машинально спросил:

— Значит, договорились, Калистрат Иванович?

— Само по себе, договоримся. Да ты сиди! Чего всполошился? Вон у меня водица поставлена. Сейчас бросим пельмешки, отужинаем. Я ведь один-то не могу ее пить, треклятую, а в компании, как-никак, одолеваю…

За беседой Калистрат недоглядел за плитой, и теперь там что-то забурлило и окуталось паром.

— Ах ты, будь я неладный! Вода-то кипит! Сейчас мы, сейчас…

Смешно махая руками, он поспешил к плите. Дверь в это время распахнулась, и Михаил увидел Веру.

Глаза ее остановились на Михаиле в удивлении и замешательстве. Справившись с собой, она натянуто улыбнулась:

— Миша? Как ты здесь?.. Вот уж не ожидала…

Присевший было Михаил снова вскочил, пальцами смял, затушил горящую сигарету и сунул ее в карман.

— Здравствуй, Вера! С приездом тебя… — хрипло сказал он и стал ерошить волосы.

Несколько секунд Вера развязывала узел шали и, склонив голову, из-под полуопущенных ресниц внимательно и серьезно смотрела на Михаила. Но секунды эти показались ему очень долгими. И когда она наконец сняла шаль, пальто и стремительно, гибко изогнулась, чтобы повесить одежду на вешалку, Михаил с невольной ревностью подумал, что против Веры его жена Галя — смешной и жалкий цыпленок. Прошло всего четыре года, а как Вера неузнаваемо повзрослела, похорошела.

— Просто удивительно, что ты здесь! — уже спокойно проговорила она, и Михаил не понял, рада Вера этой встрече или недовольна.

6
В Центральном на заседании партийного комитета слушали начальника соседнего с Ургулем Пихтовского лесопункта. Дела там шли плохо, и вскоре всем стало ясно, что апрельский план пихтовцы не дотянут. Распутица есть распутица: учитывая это, члены парткома были не очень строги к начальнику Пихтовского лесопункта.

Андрея Никитовича спросили, сколько он даст вывозки леса сверх того, что Ургульский лесопункт уже сделал. Надо же выручать соседей.

«Задание выполнили, а теперь еще соседей выручать?! На тебе столечко, да полстолечко, да четверть столечко… Как в сказке. Чтобы уж совсем не пошевелиться… Из-за этих заданий все подготовительные работы к сплаву заваливаю, а ведь не скажи — бесполезно…» — подумал Андрей Никитович и молчал так долго, что секретарь парткома вновь спросил:

— Так как же, Андрей Никитович? Надо бы выручать пихтовцев по апрелю. Слов нет, месяц сложный, но и ответственный…

— Будем возить, сколь дорога позволит, — с неохотой ответил наконец Андрей Никитович. Сказано это было так, будто он был нездоров или очень устал…

Возвращался Андрей Никитович домой в первом часу ночи и, хотя до Ургуля полсотни километров, просил шофера не торопиться и ехать помягче. Надо беречь себя. Он был доволен, что сдержался, не оказался в плену мимолетного душевного порыва и не выступил на заседании партийного комитета. В его теперешнем положении не следовало обострять отношения с директором. Пока в леспромхозе не знают, что в Ургуле недостает двадцати тысяч кубометров леса, и об этом следует умолчать, еще раз прикинуть, за счет чего эту недостачу можно снизить. Привычное дело, и не первый год случалось — подзавысили объемы, контроль ослабили. Хлыст дерева можно по-разному измерить: и чуть побольше, и чуть поменьше кубометров написать. Как посчитаешь нужней — государству или бригадиру для заработка. Вот и получается такой волнистый учет: то набежит, то убудет. Давала о себе знать и постоянная пересортица леса, когда от долгого хранения качественные бревна превращаются в гнилые дрова. Кроме Андрея Никитовича, о недостаче знал и бухгалтер лесопункта, который не в меньшей доле отвечал за такие дела, но он тоже будет молчать, пока они вместе не найдут выход.

«Снова придется ловчить при сплаве, списывать на «утоп», на «собнужды», завышать остатки, подгонять… — думал Андрей Никитович. — Хотя и трудновато теперь да и недостача велика, но как-то надо выкручиваться…»

Было время, когда Андрей Никитович работал как бог на душу положит: выдали план — и ладно. Нынче совсем по-другому — работай да оглядывайся повнимательнее, чтобы то не нарушить да другое, чтоб кого бы не задеть, куда бы не оступиться… Прошлым летом Андрея Никитовича оштрафовала пожарная инспекция, а позже едва отписался по замечаниям санитарной комиссии. Закон об охране природы недавно принят тоже не для проформы. В Ургуле дела всеми статьями под Закон об охране подпадают: лес губят, реку засоряют, а теперь вот и недостача…

7
Встретив откровенно-восторженный взгляд Михаила, Вера простодушно, неслышно рассмеялась и этим беззвучным смехом стала Михаилу еще милее. У него от радости заныло сердце, он ответно улыбался, успокаивал себя:

«Что в этом плохого? Случайно встретились… Не бежать же, как мальчишке…»

Под напором Калистрата Михаил снова оказался за столом.

На вишневого цвета платье Вера повязала бабкин передник, занялась у плиты с пельменями, поставила на стол рюмки.

— Мечи, Верунька, сюда все, что есть, не токо бабке Настасье гулять, — смеялся и подбадривал Калистрат внучку, а когда она отходила, мел бородой стол и довольно приговаривал:

— Ит хлопотунья, ит егоза крученая… Ну вылитая бабка Настасья! Уродится же так! Этими днями прямо исшпыняла меня: все ей работу подавай.

Вера принесла капусту, нарезала хлеба — глаза опущены, делала все молчаливо и с какой-то вынужденной покорностью. Это немного озадачило Михаила, он подумал, что надо уходить.

— Хватит, Верунька, хватит! — остановил Калистрат внучку. — Посиди с нами чуток — я вот тебе тоже стопашку налил… Да поешь, поешь, а то с копыт-то своих свалишься.

Вера сняла передник, присела рядом с Михаилом на длинной стороне стола и, чувствуя его взгляд, одернула подол короткого платья, хотя прикрыть темно-коричневые от чулок крутые коленки было затруднительно. Это ее стеснительное движение вдруг наполнило Михаила прежним, давно ушедшим волнением, захотелось прикоснуться к Вере и смотреть на нее, смотреть.

— Странно как-то… Только дорогой подумала о тебе — и ты здесь, — не глядя на Михаила, тихо, одними губами сказала Вера.

— Раньше бы надо… — также шепотом ответил Михаил.

Калистрат не обращал на них внимания, плел свой рассказ.

— …Мы с твоим батей Алексеем Захарычем, к добру помянуть, хорошо жили. Справедливый мужик был. Одно слово — гвоздь! Все лесничество на ем держалось… А поначалу крепко обиделся на него. Помню, выбрал я осину невдалеке отсель, за Марьиной избушкой. Толстая осина, самый раз лодчонку выдолбить. Свалил это, значит, отпилил сутунок, а Лексей Захарыч тут как тут. Давай составлять акт…

Михаил и Вера смотрели на Калистрата, показывая вид, что слушают очень внимательно, и голос деда не мешал их тихому, как шелест травы, разговору.

— Не обижайся… Теперь что об этом?

— Все на заводе работаешь?

— Да. Вот отпуск дали, приехала, вырвалась на свободушку…

— Замуж не вышла еще?

— …Достал, значит, планшетку с черными пуговками, а я спрашиваю: «Чего же ты, Захарыч, на одно дерево акт портишь? Вон сколь ветровала лежит! На кого составлять будешь? На Ваньку Ветрова?»

— В мае, может, свадьба будет.

— Почему «может»?

— …Засмеялся Захарыч: «Ишь ты, — говорит, — хитрый какой! Ладно, не буду акт портить, коли день на посадке леса отработаешь». Опять же щелкнул железными пуговками на планшетке и ушел… Доверчивой души был человек. Такого обманывать, что себя казнить… Но за общее дело крепко стоял…

— Ах, не знаю, не знаю. Не спрашивай меня, Миша… Не разобралась еще…

Поднялась Вера, быстро простукала каблуками в полутемную комнату и затихла там.

Михаил был не в меньшем смятении, чем Вера, и теперь хотел уйти поскорее, но Калистрат не пускал, ухватил за рукав пиджака.

— Ну куда ты? Посидели самую малость. Я, грешным делом, от расстройства еще до тебя в магазин сбегал… — признался он и вытащил из-под лавки бутылку. — Две поллитры на двоих таких мужиков, как мы с тобой, Миша, по теперешним временам самый аккурат будет… Не суди старого. Наскучился я тут один без старухи, дичать начал… — Калистрат замолк, покряхтел от подступившей к самому себе жалости. — К старикам ходить лясы точить неохота: болезни да болезни — только у них и разговоров. Ты бы, Миша, работенку мне подыскал временную. У меня хоть какая не выпадет ишо — хоть тросы заплетать, хоть топорища тесать… В лесниках-то ходил — всему научился. Кашеварить и то горазд — иной раз бабке подсказываю, что да как…

Надо было уходить, а Михаил опять сидел, поглядывал в комнату, ждал чего-то.

— Сделаем и работу! Не проблема… Приходите в любой момент! — пообещал он Калистрату и решительно поднялся: — Спасибо, Калистрат Иванович…

— За угощение не обессудь: как есть, так и ладно… А огород можете хоть весь забирать. Все равно ведь завалите, а мы на полях картоху садить будем…

Калистрат жал Михаилу руку, еще что-то говорил, не отпускал. Михаил все же высвободился, распахнул дверь и под ее визгливый ход вышел в сени, во двор. Там привалился к столбу, постоял, отдыхая от избяной духоты, а может; зачем-то ожидая Веру.

Через некоторое время в сенях промелькнул косячок света, из него тихо выскользнула Вера. Увидела Михаила, подошла:

— Еще не ушел?

— Не ушел…

Михаил быстро шагнул навстречу, обхватил Веру, прижал к себе.

— Что ты, Миша… Что делаешь?.. — испуганно прошептала она, но не оттолкнула, не пыталась вырваться, а будто потяжелела, стала обвисать в его руках. Михаил губами нашел ее губы, прижался к ним, потом отпустил Веру и неловко, боком кинулся к воротам. Уже с улицы задавленно прокричал:

— Прощай!

Вера, как будто он мог ее видеть, несколько раз кивнула, посмотрела в темную улицу и пошла в избу.

8
Длинна дорога из Центрального до Ургуля. Пока едешь в ночи, смотришь, как свет фар автомобиля выхватывает то высокий забор из молодых сосенок, то старые выкорчеванные пни, пока невольно следишь за всеми извивами дороги, многое передумаешь.

Этой весной ожидали большую воду. Для Щучьей курьи за Обью, где на лед был уложен лес, весенний ледоход представлял немалую опасность. Андрея Никитовича возможные заторы на реке, большая вода не пугали, и было бы даже лучше, чтобы с лесом на Щучьей курье не все пошло ладом. Раньше он гнал эту мысль от себя, а сейчас вот подумал с надеждой:

«Она, стихия-то, ох, как бы нам пригодилась недостачу покрыть…»

Вообще-то «стихия» часто выручала Андрея Никитовича, помогала скрывать издержки лесного промысла. А издержки начинались от пня и продолжались на всем долгом пути бревна к делу, и к потерям этим привыкли, как к неизбежному. Андрей Никитович полагал, что в производстве необходима своя «стихия»: всякие огрехи, недочеты, объективные трудности. С ними хотя и трудно, но свободнее, безопаснее, легче скрыть свои промахи, упущения и, при случае, всегда есть на что сослаться. Меру, конечно, знать надо, действовать с умом и по обстановке, а то некоторые под этой завесой свою личную выгоду ищут, греют руки, где можно ухватить лишку — хватают. Считают, что рядом с производственным ералашем это не так заметно и — простительно… А при строгих порядках сам руководитель связан этими порядками, притянут, как тросом, — ни рукой, ни ногой. Негде душе повеселиться, в полную свободу вздохнуть, широкую размашку ей дать — без оглядки и страха.

Были времена, когда на выездном катере Гребнева стояло пианино, а дорожным буфетом командовала черноглазая, горячая характером Сима. Не какая-нибудь катерная потаскуха, а инженер сплава!

Как вырвутся бывало на речной обской простор… Что там Стенька Разин со своими строптивыми гребцами и уворованной княжной?! Под рокот мотора в триста лошадиных сил четверо суток качаются перед глазами солнце, вода, крутые береговые яры, дикие луговины, белые от ромашек, ночные звезды и Симочкины жгучие глаза…

А стерляжья уха, а раскаты грома по речным плесам от безудержной пальбы во все, что плавало, летало и прыгало вокруг! Все кружило, опьяняло, и душой нараспашку жил так, что в конце этих дней она будто улетала в синеву реки и неба, едва хватало сил спуститься в каюту катера, упасть и затихнуть богатырским вольготным сном. И когда причалит катер к родным берегам, то долго еще не может разобраться, было ли все на самом деле или приснилось…

И снова в заботы, в лихой разворот на производственные дела. И себя не жалеет, на немыслимый притужальник берет, и других зажмет так, что день с ночью путают. И ни Симочкины глаза, ни прочие душеприятные штучки в расчет уже не берутся…

Не молитвами, а работой испрашивал себе Андрей Никитович отпущение грехов за некоторые недозволенные дела. Попятнав выговорами, начальство иной раз отпускало грехи, иной раз сшибало с ног, сиречь с руководящей должности, и снова приходилось Андрею Никитовичу тяжко и самоотреченно работать.

Память не останавливается долго на том, отчего тревожно замирает сердце. Знает — печалиться о прошлом, жалеть о нем, травить себя воспоминаниями нельзя: опасно и уже ни к чему. Надо жить теперешним…

9
«Ах, какой дурак! Зачем ушел?.. Барахло ты, а не парень…» — бредя по улице, мучился Михаил и вспоминал, как он в армии ждал письма от Веры, а получил всего две строчки: обещаний, мол, не даю и с тебя не требую. Тогда отписал ей Михаил под горячую руку и хотя долго потом переживал, но считал, что на этом и закончилась их ребячья любовь и переписка, а теперь вот вспоминалось все, и так душа разболелась, что глаза несколько раз вытер и выругался с досады, для облегчения.

«Вышло как вышло… Чего теперь… Да и перед Галкой было бы нехорошо…»

Здесь Михаил вспомнил о бульдозеристе, который должен был его ожидать, о дороге на Зелененький, постоял немного, обдумывая, куда прежде пойти, и повернул на нижний склад.

Машины, тяжко груженные хлыстами, молчаливым темным поездом стояли одна за другой по лесовозной дороге через поселок. К эстакадам их не пускали — все было забито лесом.

Молодой парнишка, десятник Семушкин, метался по этим эстакадам, искал место, куда бы еще втиснуть одну-другую машину хлыстов, но не находил. За ним неотступно следовали шоферы.

— Ты давай говори точно — будешь разгружать или нет?

— А мы сейчас краники набок, воду спустим и — по домам!

— Сколько можно стоять? Везешь, торопишься, а тут им до лампочки…

Шоферы увидели Михаила, кинулись к нему, чуть за грудки не взяли.

— Мы что, ночевать будем? Давай разгрузку!

— Дорога такая, да еще здесь компостируют!..

— Спокойно, ребята! — поднял руки Михаил. — Спокойнее! Куда попало ведь лес не разгрузишь…

— На кой черт мы этот лес возим, бьем машины по таким дорогам? Все позавалили, а толку? Чтобы опять лежал здесь на перегнивание?

«Ох, тяжело при таком положении разговаривать с людьми: и себя перестают уважать и свою работу…» — подумал Михаил, но ответил с бодростью в голосе:

— Не беспокойтесь — все поплавим!..

— Поплавите вы, как прошлым годом, — в штаны!..

— Да что тут собранию устраивать?! Пойдем звонить директору — пусть разберется…

«Нет, сколько я могу сегодня страдать и всякие насмешки терпеть?! А не попробовать ли мне самому насмешку устроить?..» — оглядывая эстакады, с веселой пьяной злостью подумал Михаил.

На эстакадах под электрическим светом, среди нагромождений стволов спиленных деревьев, сучьев, хвои, копошились люди, вжикали электропилы, тягуче скрипели лебедки, глухо стучали друг о друга бревна. Яркий свет над эстакадами чередовался с плохо освещенными промежутками, где сбрасывали и жгли в дымных кострах сучья. Все кругомвисело в едком дыму, казалось перевороченным, вздыбленным, и было непонятно, как там двигались и работали люди.

«Будто нарочно сами себе потяжелее да похуже выбрать стараемся…»

— Давайте за мной! — сказал он шоферам и направился к бульдозеру.

Мотор был еще горячий, и Михаил без труда завел его, выгнал бульдозер на дорогу.

Против конторы лесопункта стояли когда-то большая конюшня и конный двор. Потом их снесли, образовалась пустошь, нечто вроде площади, от которой расходились три улицы поселка Ургуль и начинался нижний склад.

Три машины Михаил разгрузил на этой площади, против высокого крыльца конторы, и, когда десятник Семушкин привел сонного, поднятого с постели бульдозериста Литохина, сказал:

— Вот так по этой линии и разгружайте, а дорогу на Зелененький будем пробивать днем!

— Меня здесь за это самое не возьмут? — обеспокоенно спросил Семушкин.

— Если возьмут, так скажи на меня… Задача ясна?

Машины с лесом одна за одной разворачивались к конторе лесопункта, а Михаил пошел домой.

10
Ночью подморозило, дорожная грязь затвердела, дощатые тротуары облохматились белым инеем. Под ногами доски громко, нудно скрипели, и Михаил пошел по дороге.

«Теперь, действительно, все равно, где хлыстам лежать: на Зелененьком или возле конторы…» — вяло подумал он.

Михаила неудержимо потянуло в сон. Не хотелось ни думать о лесе, ни вспоминать Веру или жену свою Галю, и все же что-то тревожило. Вдруг ему вспомнилось, что возле избы Калистрата навстречу попалась Ольга Вахрецова, которая жила рядом. Когда он зашел к деду во двор и оглянулся, она все еще стояла на дороге и смотрела ему вслед. Ольга работала в больнице вместе с его Галей и на весь поселок была известна своей болтливостью.

«Они, конечно, знают, что Вера приехала, и допроса не миновать, — вздохнул Михаил. — Только бы не сегодня. Так хочется спать, спать…»

По улице в темных углах переулков и дворов крадучись ходил ночной, шалый ветер: что-то тихо нашептывал, нагонял успокоительную дремоту.

В избе Михаила Протасова свет не горел. Галя, как видно, уже спала.

«И дай бог. Сейчас зайду и, без всяких разговоров, сразу под одеяло…» — подумал Михаил. Когда он задерживался на работе, такое удавалось.

Стараясь не шуметь, он прошел ограду, поднялся на крыльцо, пробрался через сени. Дверь оказалась незапертой. Михаил тихонько приоткрыл ее, сунул голову в темный проем и осторожно переступил порог. И в тот же миг его хлестко ударили по щеке, что-то упало к ногам. Из рук Михаила вырвалась дверная скоба, распахнулась настежь дверь, и мимо неясной тенью промелькнула тонкая фигурка Гали. Потом во дворе послышался хруст ледка под торопливыми шагами, и все стихло.

«Значит, уже рассказали, донесли! Вот люди!..» — ощупывая скулу, со злостью подумал Михаил.

Он потянулся к выключателю. Оголяюще ярко вспыхнул свет. У порога лежала большая галоша-самоделка из автомобильной камеры. Михаил подхватил галошу и хотел бежать следом за женой, но против воли метнул галошу в сени, сшиб там пустые ведра с лавки. Они грохнули на пол, как взорвались. Поднимать галошу Михаил не стал, а захлопнул дверь, накинул крючок.

— Вот так! — зло крикнул он. — Погуляй немного, пташечка, успокойся!.. — И тут увидел приоткрытый шкаф, свисающую из него на пол брючину своего нового костюма. У окна стул, а возле него и на подоконнике мелко изорванные, искрученные газетные клочки.

«Заранее приготовилась! Поджидала… Как это у ней терпения хватило?! Прямо комедия какая-то. Собралась… Даже флакончики и коробочки подобрала…»

Михаил подошел к зеркалу и увидел там разлохмаченные волосы, хмурые глаза, крепкую скулу с мазутным пятном от удара грязной галошей. Ему вдруг стало смешно, и, растянув губы, он подмигнул своему отражению.

— Ну что, мужик, получил в жабру? Надружил?.. По второй не хошь?..

Когда унял смешок, невольно подумал о Вере — могла ли она его вот так — галошей?! Не раздеваясь, лег на диван и быстро уснул.

11
Не будь Михаил отходчивым, помни он обиду и зло долго — двух дней бы они не прожили с женой. Как раз два дня и прошло после их свадьбы, когда Галя ушла в магазин, а Михаилу наказала посмотреть, чтобы с плиты «не убежало молоко». Михаил вначале помнил о молоке, но потом снял с гвоздя гитару, начал подбирать песенку. Галя пришла, когда в избе стоял чад и Михаил, открыв окно, размахивал полотенцем.

— Чего ты делал-то?! — возмущенно вскричала Галя. — Не мог уж присмотреть! Все молоко пропало…

— Ну, не сердись, Галя, не досмотрел… Что же теперь?.. Ну, хоть капельку, улыбнись… — Михаил потянулся обнять жену, но она вывернулась и быстро, будто кошка лапкой, ударила его по щеке.

— Да ты что, Галка, сдурела?! — опешил Михаил.

— Не лезь, когда не просят! — крикнула Галя.

Посмотрел на нее Михаил: худая, как хворостинка, ростом чуть выше его плеча, глаза огромные, блестят в злых слезах — будто совсем не его Галя. Такую он тоже может ударить без стеснения — не распускай руки! И он сказал:

— Я ведь тоже могу… — и так хватил кулаком по краю кухонного стола, что обломил доску…

Через несколько минут они помирились. С виноватой улыбкой Галя первая и пришла к мужу.

Нет, Михаил никогда не сможет забыть той трудной для него поры, когда Галя проводила время у кровати его безнадежно больной матери. Сначала ходила как фельдшер ставить уколы. Он только-только вернулся из армии, растерялся, не знал, что делать. В избе царили беспорядок и запустение. Галя со своей сестрой Полиной помогали Михаилу прибраться, навести чистоту, и эта забота была в то время ему дороже всего.

В избе, где жили Протасовы, было много цветов. Уже после смерти матери, отгуляв свадьбу, Галя сразу же принялась за дело: выкинула все эти фикусы, герани, кактусы, которые стояли на подоконниках в горшках и проржавевших консервных банках и застили свет. Потом из комнаты исчезли комод, кухонный старый шкаф, лишние табуретки и тяжелые полуразвалившиеся стулья. Галя безжалостно расправилась с алюминиевыми тарелками, прокопченными кастрюлями, чугунами, вилками и прочей старой посудой; сняла из переднего угла икону богородицы, которую ни Михаил, ни его родители не решались выкинуть из уважения к старикам, хотя в живых этих стариков давно не было. Она заставила Михаила вытянуть из стен и потолка многочисленные гвозди, неизвестно когда и кем вбитые, и из всего, что висело по стенам, оставила лосиные рога — они служили вешалкой.

Когда Михаил убрал тесовую переборку спальни и вместо русской глинобитной печи с широкой лежанкой, подпечником и шестком сложили плиту — изба преобразилась, сделалась просторной и светлой.

Двоюродный брат Михаила Петр, прораб на стройке, приехав из города погостить, сразу оценил проделанную работу:

— Перелицевали очень современно. Квартира — как городская…

Галя ходила гордой и после этой похвалы готова была всю избу перекатать на другое место.

Она была взбалмошна, и Михаил не всегда мог определить, что Галя выкинет в следующую минуту. Иногда молчала — не подступись, в другой раз стерегла Михаила у двери, висла на шее, и он брал ее под коленки, легко поднимал, кружил по комнате. Обнимая крепкую шею мужа, Галя ворошила его волосы, играла ими, заглядывала в глаза, шептала:

— Медведушко мой ненаглядный… Ну, назови меня как-нибудь по-другому, не по имени… Умеешь ласково-то? Ну?

— Не придумал еще… Придумаю, тогда…

Галя вырывалась, замахивалась на него, сердилась:

— Не любишь ты меня, совсем не любишь…

Была у Михаила небольшая фотокарточка Веры. Подарила, когда он уходил в армию. Эта фотокарточка недавно попалась на глаза Гале. С непонятным ожесточением порвала она фотокарточку на мелкие кусочки и бросила в печку… Михаила тогда больше всего огорчила эта бессмысленная злость жены. Ведь то прошлое, в котором он был рядом с Верой и совсем не знал Галю, это время не порвешь. Какая-то глупая ревность…

12
Михаил проснулся от неуютности и смутного беспокойства. Открыл глаза, глянул на часы:

«Мать моя сторожиха! Опоздал на работу!»

Вспомнил случившееся, вскочил, поглядел в окно. Вчера было солнце, а сегодня небо затянуло беспроглядной серостью, завешено моросящим туманом. Не поймешь: утро или вечер. Дела…

Наскоро оделся, выскочил из дому и по дороге на нижний склад завернул к Полине Саркиной, сестре Гали. Кроме нее, Гале бывать негде.

Полина спешила из дому, встретилась на пороге с большим висячим замком в руках и сухо сказала:

— Тебя не ждала — в амбулатории.

Михаил заторопился на нижний склад. Вспомнил, что Литохин работал ночью, разгружал машины и, наверное, отдыхает. Так и оказалось: бульдозер недвижимо и одиноко стоял возле обогревательной избушки. Не мог же Литохин работать сутки. Теперь придется самому ехать к Калистрату, расчищать от кустарников проход через его огород, да и на буферном складе надо будет растолкать гнилые бревна, прошлогодние кучи сучьев, подготовить площадки для разгрузки хлыстов. Иначе снова лесовозные машины будут стоять.

Михаил нашел ведро, залил в радиатор воду и стал заводить двигатель. Управлять бульдозером он умел, но холодный мотор не заводился, а тут еще подошел дед Щеглов.

— Здорово ночевали! — громко и весело поприветствовал он.

— Ничего себе переночевал. Как вы? — утирая вспотевший лоб, улыбнулся Михаил.

— А я там уже изгородь разобрал, приготовил. Жду, а вас все нет и нет… Или, думаю, поменяли решение?

На руках у Калистрата брезентовые рукавицы, одет в телогрейку, но на скорую руку, по-домашнему — шея голая, исподняя рубаха белеет.

— Сейчас поедем, Калистрат Иванович… — пробормотал Михаил и снова стал дергать пусковую рукоятку.

— Так ты, Миша, насчет работы мне не забудь, а то беспокоюсь, — напомнил Калистрат. — Конечно, оно лес катать я уже неподходящий, а на подхвате еще могу…

— Да устроим… Устроим работу, Калистрат Иванович… Вот, дьявол железный!.. И что не заводится?.. — рвал Михаил ручку пускового двигателя.

Калистрат походил вокруг холодного и мокрого бульдозера, сочувственно покачал головой и, видя, что мастеру не до него, потихоньку ушел домой.

Михаил сделал факел, стал подогревать бензопровод пускача…

13
Андрей Никитович был углублен в свои утренние заботы, шел не торопясь, сцепив за спиной руки, и чуть не запнулся о первый хлыст: тропы, по которой он всегда ходил в контору, не оказалось. Андрей Никитович вскинул голову, постоял, оглядывая завал из длинных сосновых хлыстов, изумился такому невиданному самовольству, этой издевке — мол, завалился начальник по самые уши и никакого порядка и толку. Весь вид свежего лесного завала перед конторой не только говорил, а, казалось, кричал об этом, насмехался.

— Ну, вашу-машу, тоже у меня похохочете!.. — пробормотал Андрей Никитович и свернул к нижнему складу искать виновника.

Мастера он нашел у бульдозера. Михаил с чумазым носом, разгоряченный безуспешностью своих попыток завести мотор, соскочил с гусеницы, достал из кармана ветошь и стал обтирать мокрые от солярки руки.

— Что же это получается, Протасов, а? — сдерживая гнев, спросил Андрей Никитович.

— Все в порядке, Андрей Никитич! С дедом договорился. Пошел навстречу, и через часа два дорогу сделаем! — доложил мастер.

— Завал кто устроил возле конторы?

— А что было делать? Не стоять же машинам до утра…

— Нет, ты действительно не понимаешь, Протасов, что нагородил?! Теперь ведь каждый будет тыкаться носом в этот лес! — взорвался начальник. — Это ведь — как без штанов на людном месте сидеть! Подумал хоть об этом-то?..

— Какая разница, где хлыстам лежать? Наоборот, отсюда еще легче свозить к сплаву!.. — упрямо возразил Михаил и тоже начал сердиться, набычился: — Между прочим, вас, Андрей Никитич, не поймешь: то вы кричите, что машины стоят, а теперь наоборот…

— Все, Протасов, хватит! Хочешь дурака из меня сделать? Не позволю!.. Своим паром будешь эти хлысты таскать! По бревнышку заставлю! На горбу!..

Взвинтился начальник до предела и, когда отвернул полу длинного синего плаща, достал пачку «Казбека» и стал зацеплять папироску, — удивился дрожанию, неловкости своих пальцев. Не закурил, сунул пачку обратно.

— Доведут ведь, вашу-машу… — покривил он губы и так глянул на мастера, будто не только этот завал, но и моросливая погода, и вчерашнее заседание, после которого он приехал домой в третьем часу ночи, и ноющая боль в спине — все от этого мастера. Нащупав место, где особенно ныла спина, Андрей Никитович подержал там руку, помолчал, а потом тихо сказал:

— Напишешь объяснительную и вечером зайдешь…

Начальник повернулся и медленно зашагал в контору.

«Интересно, куда он меня двинет?.. В десятники или на эстакаду в рабочие? А, черт с ним! Лучше крючком лес катать, чем со всех сторон пинки!..»

Михаил заскочил на скользкую гусеницу трактора и в ярости принялся дергать пусковую рукоятку. На этот раз бульдозер окутался синим дымом, заревел пускачом и, стихая, зарокотал главным двигателем мощно и ровно. Михаил сел за рычаги и поехал к огороду Калистрата.

14
Кабинет у Андрея Никитовича Гребнева обставлен не хуже, чем у иного директора: большой письменный стол, к нему примкнут еще один, длинный. В кабинете — сервант, где под стеклом на полках стоят с десяток книг, электрочайник, арифмометр, круглые отрезки образцов гнили и других пороков дерева. К полу привинчен тяжелый сейф, у стен ряд гнутых стульев. В углу на ножках красуется большая радиола, на ней в солидном лакированном корпусе настольные часы с боем. Какая бы погода ни стояла на улице, в кабинете чисто, тепло, и барометр на стене какой уже год показывает «ясно».

Андрей Никитович выпрямился на своем стуле с высокой резной спинкой и пригласил Михаила присесть. Какое-то время играл листиком чистой бумаги, словно не мог ему места найти: подержит на весу, положит, потом снова возьмет.

— Вот ты разговоры все ведешь, где только можно и нельзя: портим лес, жгем, ничего не могем… — с едкостью сказал наконец Андрей Никитович. — А сам что сделал? Что вытворил? Теперь вот к конторе ни подойти, ни подъехать! Это, Протасов, над нашим делом ты хуже насмешки устроил!..

— Она давно устроена, эта насмешка, — тихо, не глядя на Андрея Никитовича, ответил Михаил. — Вон шоферы спрашивали: для чего, мол, хлысты возим, машины бьем по нашим дорогам? Все равно половина леса на берегах остается и гниет без пользы. Не лучше ли, говорят, повременку нам бы платили, а машины на прикол? Для государства выгоднее — лес бы целым остался…

— Демагогия, Протасов, надоело! — перебил Андрей Никитович. — Охотники поглумиться над трудностями всегда находятся. Надо пресекать такие разговорчики, а не потакать им…

Андрей Никитович помолчал, снова было взялся за бумажку, но отложил ее в сторону, сказал:

— За самовольство я тебе пока выговор вкатил, но сейчас разговор не о том. Подготавливайся на Щучью курью. Погода видишь какая? — начальник повел рукой на окно, за которым моросил мелкий, теплый дождь. — Самая пора, а потом и через реку переправиться не успеем…

То, что начальник может послать его за Обь, где был уложен лес зимней сплотки, Михаил никак не предполагал, и было это очень некстати.

— На Щучью я не могу! — вспыхнув, сказал он.

— То-то и оно, Протасов, — разведя длинными руками, насмешливо проговорил Андрей Никитович. — В разговорах мы все такие понимающие, а как к делу — в кусты! Так ведь получается?

— Нечестно, Андрей Никитич, меня на Щучью посылать. Сплоткой Вялкин занимался — пусть и доводит ее до конца…

— Нельзя ему у воды — радикулит замучил. Был бы технорук у меня — другое дело, а пока, сам знаешь, нет. Кроме как тебя больше и послать некого. Правда, и делов там всех — понаблюдать за сплоткой во время ледохода. Лежи у печи в избушке да посматривай… — в голосе у Андрея Никитовича нет прежней гневливости и в глазах будто улыбка поигрывает.

«Вот так! Вел, вел и подвел, словно в дом отдыха посылает! — подумал Михаил и хотел сказать, что не может быть на Щучьей курье по семейным обстоятельствам, но лишь досадливо поморщился, отвернулся и стал смотреть в окно. — А если, действительно, побыть мне пока на Щучьей? Подальше от всего этого?..»

Уперев локти в колени, Михаил сидел на краешке стула, долго разглядывал носки своих кирзовых сапог, потом поднял голову.

— Что же, мне одному отправляться на эту отлежку или кого дадите?

Андрей Никитович улыбнулся:

— Вот это уже по-комсомольски, это уже другой разговор! Бригаду завтра подберем, ну, а домашние дела постарайся уладить сам…

«Вот как! И сюда уже донеслось!»

Из кабинета начальника Михаил вышел с пылающими ушами.

15
Полина Саркина гладила белье, и стол громко, нудно скрипел под нажатием ее тонких рук. В избе пахло свежепрокаленным бельем, мылом.

— Как знала, успела утром снять, а то бы все поизмочило да раскидало этим ветром, — сказала Полина.

— Сердитая погода — хуже некуда, — согласился с ней Михаил и посмотрел на жену.

Он сидел у порога на скамейке под вешалкой, а Галя в дальнем углу комнаты читала. Дома Михаил редко видел ее за этим занятием, а здесь — нате-ка… Время от времени шелестели страницы. Галя не хотела замечать Михаила и, тем более, разговаривать с ним. Ее белый высокий лоб, тонко и широко подведенные брови, темное платье показались Михаилу строгими, незнакомыми. Галя чувствовала взгляд мужа, и ее губы складывались в презрительную гримасу. Удивляла Михаила и выдержка жены: не иначе как подготовила ее сестра Полина.

Такой встречи он не ожидал. Думал, просто и легко скажет: «Не пора ли тебе, злючка, домой? Насмешили людей и хватит!» Когда зашел к Полине в избу, понял, что Галя ждала от него других слов и, видно, заранее продумала держаться строго. Это видно и по Полине, которая бросала на Михаила ожидающие, любопытные взгляды. Конечно, можно немного повиниться, но при Полине Михаилу не хотелось объясняться с женой. Да и что у него такого с Верой было? Встретились да поговорили. Если разобраться, то и раньше ничего такого у них не было. Несколько вечеров побродили, посидели на лавочке — вся любовь. Михаила взяли в армию, а Вера с родителями переехала в город. С тех пор и не видал ее…

Объясняться сейчас Михаилу не хотелось. Полина насмешлива, зла на язык и, конечно, вмешается. Своего мужа Василия она держала строго и при случае любила показывать свою власть над ним. Приходилось Михаилу по-родственному встречаться с Саркиными за одним столом. Видел, что стоит Полине прикрикнуть: «Василий!», как большеголовый и солидный Василий Иванович оставлял недопитой рюмку или прекращал неподходящий, по мнению супруженницы, разговор. Возможно, так получалось оттого, что Василий Иванович значительно старше Полины и где-то у него были жена, с которой он развелся, и ребенок. И все равно его покорность Михаилу не нравилась. Муж и жена должны быть на равных — нечего показывать свою власть друг над другом. Галю он уже несколько раз предупреждал: «Я тебе не Василий Иванович, а ты не Полина — чего с них пример берешь?..»

Василия Ивановича нет дома — уехал с отчетом в лесхоз. Жаль, он непременно помог бы вывернуться из неудобного положения…

Сестры похожи. Полина лет на пять старше Гали. Ростом она повыше, и лицо у ней сухое, острое. Теперь оно казалось Михаилу большеротым, некрасивым и злым. Раньше он как-то не особенно замечал внешнее сходство сестер, а сейчас подумал об этом с непонятным раздражением, но надо было сдерживать себя, и он сказал деланно веселым голосом:

— Пошли, Галка, домой! Нечего людей смешить!

Галя еще ниже склонила голову, перелистнула страницу и продолжала молчать.

Шторы с окон были сняты, и по темным оголенным стеклам дождь с ветром секли, как голым веником.

Полина управилась с бельем и принялась гладить тюлевые занавески. Стол под ее утюгом заскрипел еще громче. Михаилу показалось, что в плотно сложенных губах Полины притаилось злорадство.

«Дура ты дура — помочь нам надо, а не мешать!» — с негодованием подумал он и попытался поймать ее взгляд, а когда это удалось, выразительно показал ей взглядом на дверь.

Напрасная надежда — Полина ему не помощник.

— Попрусь я в такой дождь из своей квартиры! Тоже надумал!.. — насмешливо сказала она. — Надо бы дома наговариваться! Время-то было!..

Михаил кинулся в двери. Позабыв их высоту, больно ударился головой о притолоку и, выбегая, услыхал приглушенный смех.

На улице дождь, мелкий и спорый, дырявил последние остатки снега, шлифуя и без того скользкую дорожную наледь. Михаил накинул пристегнутый к куртке капюшон, затянул у шеи шнурок. Домой в пустую избу идти не хотелось, и он направился к мосту, в ту сторону, где жил дед Щеглов. Неудержимо потянуло к Вере. Захотелось снова увидеть ее, поговорить.

«С ней бы так не вышло… Могла бы понять или хотя бы выслушать. А тут что? Что же теперь — ползком извиваться или на коленках стоять?!» — ожесточенно думал он и поймал себя на том, что больше всего рассердился на Полину.

«Доиграются у меня… Вот встречусь с Верой и больше не приду, — зло мелькнуло у него. — Уволюсь и уеду куда-нибудь с Верой подальше! Пусть Галка со своей Полиной остается! И моя с ней недожитая жизнь… Эх, разве пожили? Только начали! Недожитая… Уеду, а здесь вроде умру. Галка найдет себе другого и будет у ней совсем другая жизнь. А может, не найдет? Такой у ней неустойчивый, недоверчивый характер — не каждый поймет. Озлится на всех и пойдет недоброй дорогой…»

Михаил пытался представить, какая у Гали потечет жизнь без него, а он уедет и ничего не будет знать о ней и уже никак на эту жизнь ее не повлияет.

«Вот тебе и судьба — тут как сам повернешь, так и посмотришь, — вздохнул Михаил. — Если, конечно, не помешают».

Ему стало обидно, будто не он хозяин своей жизни, а какая-то Полина. Михаил ускорил было шаги, но вдруг вспомнил, что с Верой уже распрощался.

«А теперь ни с того, ни с сего заявлюсь, трепач!» — ругнул он себя.

Михаил не видел, что в некотором удалении, крадучись, скрываясь за изгородью и столбами электрических опор, его сопровождала жена.

«Конечно, мужа надо проучить, чтоб в другой раз неповадно было. Навсегда проучить! Поля права, но где та мера?! Не переборщила ли?..» — думала Галя.

Она не чувствовала холодного дождя, который все лил, не переставая. Поля не пускала ее, обозвала дурой, и Галя едва вырвалась. Хорошо хоть успела накинуть телогрейку Василия Ивановича. В темных сенях одумалась, немного успокоилась. Пришла мысль проследить за мужем. Чуть не закричала, когда догадалась, куда направился Михаил. Но тут он повернул назад, и ей пришлось заскочить в чужой двор, спрятаться за поленницей. Так и проводила его Галя до самого дома, подождала, пока вспыхнул свет, а потом подглядывала в окна. Смотрела, как там ходил Михаил, погрыз кусок зачерствелого хлеба, пошарил на плите, в кастрюле. Меж черных бровей хмурая складка, глаза задумчиво опущены. Нет-нет, гребанет рукой по копне волос, вздохнет. Печь в квартире не топлена, а ему, видно, не до того…

Галя из темноты все смотрела на мужа, плакала, едва сдерживалась, чтобы не зайти, и Михаил вдруг замер, не моргая, остолбенело посмотрел в окно, а потом выскочил на улицу.

— Галка! — громко закричал он с крыльца.

Она едва успела забежать в огород, присела там за изгородью, переждала, пока Михаил не вернулся домой.

К сестре прибежала повеселевшая, запрыгала у горячей плиты, утирая лицо полотенцем, сообщила торопливо:

— Домой ушел… Ходит там, как лунатик…

— Рано еще радоваться, — сухо ответила Полина. — Побудет один — еще глаже станет. А с этой Приверзиной Веркой ты уж сама поговори. Скажи ей, чтобы не задерживалась, а катилась, пока есть дороги.

16
На берегу жгли сучья, хвою, откомлевки и прочий лесной хлам — все, что накопилось за зиму и было сворочено бульдозерами в кучи, натолкано к берегу. Позже палить костры нельзя. Могут заполыхать не только штабеля, но и поселок. Улицы сплошь желтеют опилками, завалены щепой, корой. Вдоль изгородей и палисадников в два-три ряда уложены поленницы дров в количестве, которого хватило бы поселку Ургуль на три долгих и суровых зимы.

Ветер изменил направление, подул с реки на поселок, и теперь даже в кабинете Андрея Никитовича плавал дым. Он закрыл форточки, поморщился: «Привычное дело — палить костры, а неприятное». Отмахнув дым, посмотрел на мастера.

— Ну и бригада — два человека… — разочарованно протянул Протасов. — Что сделаешь такой бригадой — ни трос закрепить, ни лодку столкнуть. А случись что, сюда ведь через ледоход к вам не побежишь?

— Ничего там не случится, а если произойдет что серьезное, так против стихии не попрешь, и отвечать за это нам с тобой не придется… — голос у. Андрея Никитовича неторопливый, чуть насмешливый и настроение благодушное. — Ладно! — соглашается он. — Бери еще Илью Тенькина и можешь пригласить деда Щеглова. Раз сулил ему работу, значит, выполняй… И вот что… Уж если про случай говорить, то не забудь журнал заполнять, чтобы уровень воды, любая подвижка льда — все аккуратно и точно, как у космонавтов. Вот это на всякий случай и пригодится.

— Бумага при случае лес не спасет…

— Что ты, Протасов, заладил: случай, случай. Боишься ответственности?

— Не боюсь, но все-таки…

— Не боишься, тогда собирай своих орлов, инструктируй и двигай на Щучью без задержки…

17
Поселок мал, по нескольку раз здороваться приходится — забываешь, то ли виделся, то ли еще нет. Но этой встречи Михаил боялся и ждал ее. Так и вышло.

С Верой встретились в полдень возле столовой.

Михаил пообедал, закурил на крыльце, сбежал по ступеням, поднял глаза, а перед ним — Вера! Красный вязаный берет с шишкой, рябенькое пальтецо. Высокие сапоги только подчеркивают стройность ног. Через плечо на длинном ремешке белая сумочка…

За один миг многое охватывает взгляд, и Михаил успел заметить выражение ее глаз, отогнавших какую-то печальную хмурость, а потом заулыбавшихся с охотой и радостью. Нет, так смотрят на друга, на желанного… Будто затихло все вокруг, остановилось, и нет ничего, кроме этих глаз.

— Здравствуй, Миша!

Она протянула руку, и он поспешно взял ее ладонь, почувствовал, что она горячая, сухая и маленькая. Меньше, чем у Гали, хотя ростом Вера выше, плотнее.

От этого невольно пришедшего сравнения Михаил покраснел, отпустил ее руку и тут увидел обручальное кольцо на пальце.

Вера, проследив его взгляд, просто сказала:

— Девчонки из нашей бригады купили. В «черную кассу» играли… Вот и сподобилась. Не выбрасывать же?

— Что там, носи…

Оглядывая его лицо, волосы, словно запоминая, а может, тоже сравнивая, Вера увела глаза мимо, вздохнула:

— Что ж, Миша, ношу… А у вас здесь так хорошо. Свобода, куда хочешь — ни трамваев, ни троллейбусов… Все-таки я, наверное, деревенская. Почему-то мне здесь так хорошо и свободно, как давно не было… — Она помолчала, слабо притронулась к плечу Михаила, живо сказала: — А поселок мало изменился, на улицах — мусор, дрова, грязь… Б-рр…

— Недавно на комсомольском собрании решали этот вопрос. Снег сойдет — наведем порядок. Вот приезжай летом, увидишь…

— Я, может, не уеду — возьму да и останусь, — тихо сказала она и глянула ожидающе, без улыбки.

— Оставайся!.. Я только «за»… Очень даже хорошо!.. — засмеялся Михаил и в это время мимолетным взглядом скорей не увидел, а почувствовал, что из окна столовой на них смотрит Полина.

— Ой ли? — спросила Вера. — Хорошо ли будет?

— А что в том плохого?! — в беспокойстве, озлясь на Полину, сказал Михаил, но Вера, видно, поняла это по-своему.

— Ну, не буду тебя задерживать, Миша… Бывайте здоровы, живите богато!..

Михаилу хотелось еще поговорить, но белый халат свояченицы по-прежнему маячил в окне.

«Да что же это я так! Будто ворую!.. Неужели встретиться и поговорить, с кем желаю, не могу?! В кабале, что ли, какой?!» — наклонив голову и упористо шагая, думал он.

Вновь от этой встречи разбередилась, начала ныть душа — хотелось вернуться, догнать Веру и хотя бы насмотреться на нее, наговориться, сколько можно.

Вечером он не пошел к Саркиным, наводил порядок дома: топил печь, вымыл пол, прибрал посуду и раскиданные вещи. Все ждал, что кто-то к нему придет, но никто не пришел.

18
Встретиться решили в такелажке на берегу и переходить через Обь на Щучью курью рано утром по заморозку.

Трактор, запасные тросы, лодка заранее, еще по зимней дороге, были оставлены на курье, и все же перевозить через реку набралось много чего: постели, запас провизии, инструмент. Для перевозки приспособили конные сани, которые приглядели на базе хозчасти.

Дед Щеглов пришел раньше всех, и Михаил вначале не узнал его. Зеленый новый бушлат туго облегал не по-стариковски крутые плечи Калистрата, на голове добротная меховая шапка, борода подстрижена коротко — щеткой, и проседи в ней вроде меньше. Довольно ухмыляясь, он тряхнул руку Михаила.

— Ты, Калистрат Иванович, как на праздник собрался, — заметил Михаил.

— Оно так и есть. Теперя мне праздник. Много ли весен еще встретить доведется?

Калистрат глянул по сторонам и, словно опасаясь, что их может кто-либо услышать, придвинулся вплотную к Михаилу.

— Знаешь, что тебе открою, парень?.. Я, грешным делом, думаю еще до обновления дожить. Только, чур, об этом никому… Тебе сообчу, потому как душевно располагаю и еще не уточнил все, как есть…

— Что за обновление? — удивился Михаил и невольно потянул носом — не хватил ли дед перед дорогой. Но от Калистрата пахло лишь крепким табаком и туалетным мылом.

— А вот обновления природы жду… Ты сам посмотри да послушай, что кругом делается! Оно уже ни природа, ни человек дальше терпеть не могут. Понял? — спросил Калистрат и, уставив палец в грудь Михаила, торжественно заключил: — Значит, будет обновление всего!

— Э, Калистрат Иванович, я смотрю, тебя на божественный лад потянуло, — насмешливо протянул Михаил.

— Никакой не божественный… — обиделся Калистрат. — В бога я сам не верю. А вот ты посмотри… Возьмем, к примеру, бабу. Ходит она тяжелая, ходит и ничего, а потом сразу в одночасье и родит. Или вот та же река. Стоит она во льдах, стоит, а потом и пошла, поехала, матушка, — не остановишь. Значит, уже не может дальше терпеть. Любое возьми самое обыкновенное — и все так… Сон возьми. Разве сразу когда уснешь? Как бы ни устал, а все равно сразу не уснешь, какое-то время требуется. Вода и та сразу не закипает…

— Ну, теперь немного прояснилось… — улыбнулся Михаил. — Это, Калистрат Иванович, диалектика природы. Называется переходом количества в качество. У нас такое обновление в семнадцатом году произошло.

— Да что я, не знаю? — рассердился Калистрат. — То революция была между людьми, а это в природе будет. Обновляться ей самая пора пришла…

— Сама по себе она, Калистрат Иванович, не обновится — помогать ей надо… А мы ей пока плохие помощники…

— Пожалуй, и так… Мало у ней помощников, особенно таких, к добру помянуть, каким был родитель твой Лексей Захарыч… Борик вокруг Ургуля он ведь не дал вырубить. Ближний-то лесок сподручный, много охотников на него находилось, особенно сразу после войны. Нарасхват лес требовался, а Лексей Захарыч отстоял…

Михаилу становилось неудобно, как-то совестно, когда добрым словом вспоминали его безвременно погибшего отца Протасова Алексея Захаровича. Будто была тут и ему похвала, а он еще похвалы ничем не заслужил.

Погиб отец не от фронтовой, часто донимающей в непогоду раны, не от руки браконьера, а как в атаке: бежал с лопатой тушить лесной пожар, и сердце остановилось. С той сухой, богатой на лесные пожары весны и зовется густой ельник, где упал отец Михаила, Протасовским бориком. Есть еще в Ургульских лесах Протасовский кордон. Находится он километров в сорока от Ургуля у лесной речушки с черной, будто смолистой водой. Проживал в том кордоне дед Михаила лесник Захар Протасов, а еще раньше эту таежку, богатую соболями, лесной крупной птицей, выбрал отец Захара — охотник Савелий Протасов…

Бывал много раз Михаил на кордоне — теперь это чистая луговина на взгорочке, а кругом нее чернолесье и широкие проплешины зимних вырубов. Постройки кордона давно частью разрушены или увезены в Ургуль.

Есть в Ургуле и иные дорогие сердцу Михаила памятные места, и идти бы ему по следам своего отца и деда, но он не стал защитником и хранителем здешних лесов, не пошел работать в лесное хозяйство. Так получилось, что в лесном техникуме, куда он поступил, лесохозяйственного отделения не было, а тот техникум, где такое отделение имелось, находился далеко, и учиться там Михаилу было бы гораздо сложнее. Но не только эти обстоятельства решили его выбор. Видел он, что и лесники не те стали: вместо охраны и выращивания лесов они больше занимаются теперь рубкой, выполнением плана лесозаготовок. В том только и разница, что техника в лесничестве послабее да льгот работникам лесного хозяйства поменьше.

— …Чего об этом поминать, Калистрат Иванович? Не при каждом разговоре… — насупился Михаил и сухо добавил: — Наши заботы теперь на Щучьей.

— Я ведь к чему рассказал… — сконфузился Калистрат. — По утрам на меня такое находит. То воспоминания разные, то еще что. Проснешься, и лезет в голову всякое…

Пока они вели разговор, появились еще двое рабочих-сплавщиков, посланные на Щучью курью: Василий Рожков и Илья Тенькин. Позже всех пришел тракторист Федор Литохин. В руках сумка, за плечами зеленый новый рюкзак. Парень он насмешливый, озорной. Оглядел всех, ощерился улыбкой:

— Здорово, адамы!

— Здравствуй, Ева! Губы красила — опаздываешь? — недовольно спросил Михаил. С людьми он сразу решил быть построже.

После моросливого дождя погода собиралась наладиться. Небо было чистое, высокое, и на той стороне реки, за темной щетиной далекого леса выползало солнце. На Оби еще лежали крепкие льды, и вся ее излучина, весь простор был тих и пустынен.

Сплавщики пошли спускать груженые сани с крутого берегового откоса на лед, а Михаил еще постоял, посмотрел на другую сторону реки, где едва угадывалось неширокое устье Щучьей курьи. До этой поры он был спокоен, а тут что-то затревожило, и он вдруг подумал о Вере, о том, что теперь, где бы он ни был и что бы ни делал, она присутствовала рядом, не выходила из головы, и он не сопротивлялся этому, хотя испытывал оттого боль, и эта боль была приятна. Мелькнувшая забота о жене оказалась запоздалой и укоряющей.

19
В устье Щучьей курьи, на пологом берегу, стояла срубленная из осиновых бревен избушка, рядом лежала лодка, опрокинутая вверх дном и еще не смоленная; на бухтах тускло поблескивали стальные тросы, под навесом стоял легкий трактор.

В первый день сплавщики занялись устройством своего временного жилья, а Михаил побежал осматривать лес зимней сплотки.

На льду курьи от берега до берега, ряд за рядом лежали пучки бревен, увязанные проволокой.

Пройдет на Оби ледоход, прибудет вода, поднимет эти пучки на плав. Собирают из них тысячекубометровые плоты и буксирными катерами или теплоходами ведут на выгрузочные запани к лесозаводам и перевалочным базам. Вся работа по подготовке этого леса ведется зимой, и весной уже не надо волочить лес к берегу, сбрасывать или скатывать в воду, а потом по бревнышку вязать и собирать плоты. Выгодна зимняя сплотка, но только в том случае, если лес льдом не унесет, если вода будет достаточно высока, если…

С берега Михаил внимательно оглядывал сплотку и пробрел так полкилометра, а картина везде была одинакова: пучки слабо увязаны, местами совсем не закреплены, выступившая наледь впаяла бревна в лед, а переброшенные через курью тросы не натянуты и будут работать поодиночке. Случись на курье подвижка — все они лопнут один за другим, как ниточки, а лес пойдет себе в Обь, не ожидая буксиров. Лови его тогда в Обской губе.

Михаил вернулся к устью хмурый, а когда заметил, что тросы на главных лежневых якорях ржавые и изношенные, совсем расстроился. Ясно, что их надо менять, а для этого долбить мерзлую землю. Прикинул объем работы, и получилось, что если сделать все, как полагалось, то до вскрытия реки его бригада не управится.

«Отлежишься тут! — вспомнил Михаил слова своего начальника. — Он-то здесь недавно был! Неужели не заметил или решил, что так обойдется? Может, и обойдется, а если нет?..»

Михаил взглянул на густо уложенные пучки, на ровные промежутки между ними. Желтоватые, сизые, коричневые торцы бревен, казалось ему, тоже глядели на него, глядели и будто ждали от него доброго слова.

— Плохи дела, мужики? — хмуро спросил их Михаил. — Теперь вот жди у моря погоды…

«Сколько труда стоило — здесь самый лучший лес сложен… — подумал он и вспомнил, что зимой на повале убило вальщика — человека еще молодого, но большесемейного. — Наверное, и его бревна здесь лежат. Написать бы на них: «Оплачено смертью!» — не так бы тогда отнеслись…»

Вернулся он к сплавщикам в подавленном настроении, а тут еще тракторист Литохин накинулся:

— Они что, трактор здесь для якоря оставили? Траки изношены, радиатор течет, скорости не включаются!..

— Ремонтируй! — кратко посоветовал мастер. — Другой теперь через лед не перегонишь.

— Да что тебе делать, Федька, хоть скучать не будешь, — засмеялся Илья Тенькин.

Мужик он круглолицый, пухлощекий и мешковатый на вид, но из всей бригады самый бывалый сплавщик. К тому же, характер у него добрый, отзывчивый. Михаил едва выпросил к себе Тенькина, и теперь тот в двойной цене.

— Илья Петрович, посмотрим сплотку, — попросил его Михаил и признался: — Что-то не нравится она мне.

Прошелся Илья вдоль берега, поглядывал на сплотку, посвистывал и все прутиком играл. Ни дать, ни взять — на прогулке человек.

— Ну, как? — не выдержал Михаил.

— А что? Все по форме… Правда, лесок слабовато закреплен, но ведь когда его крепить? План гнали — только шевяки отскакивали… — Илья засмеялся, но, видя, что мастеру не до шуток, поскучнел, отбросил прутик. — Да что там, Алексеич, если не пойдет лед курьей — все в аккурате будет.

— А если пойдет?

— Тогда все равно ничего не сделаешь. Я ведь не первый год на сплаве… Пожалуй, лет шесть тому назад, помню, случился затор чуть повыше Кузьмичевской протоки, и поперло лед не главным руслом, а здесь. Тросы один за другим, как струны, дзинь — и нет их… Выволокло лес к устью Щучьей и понесло рекой у этого берега. Километров пять мы его провожали. Бежим, как очумелые, с одними баграми… Материм друг друга и весь свет-пересвет, а что толку? Дело было к ночи. Лес отнесло к той стороне, размешало его между льдинами. В темноте совсем потеряли его из виду. Остановились и глядеть друг дружке в глаза не можем… — Илья взволнованно кашлянул и выругался. — Приходим назад, вон до того бугра, а дальше льдины ворочаются, шипят, как змеи. Вместе с избушкой и лодкой и наше все барахло унесло… Авдеич у нас тогда мастером был, долго всякие акты да объяснительные писал — все виноватого искали. А кого найдешь? Так и списали лес…

Илья помолчал и, видя, что мастер хмуро уставился вниз и о чем-то тяжело задумался, ободряюще сказал:

— Старики вспоминали, что сроду по Щучьей курье лед не шел. Потом, сколько здесь ни укладывали по-всякому, — обходилось, а нынче тем более: по большой воде заторов не должно быть.

20
Вернувшись с курьи домой, зашел Протасов в свою ограду, смотрит — крыльцо чисто вымыто, положена тряпка, чтобы вытирать ноги, сенная дверь приоткрыта.

«Вернулась! Видно, не ждала, что приду…» — весело подумал он, но приготовился встретиться с женой сдержанно. Вспомнил, как сидел у Полины, звал жену домой и решил: «Первым говорить не буду».

Однако все получилось не так.

Не успел Михаил переступить порог, как Галя сама бросилась к нему, обхватила за шею, повисла. Словно ничего меж ними не было, словно она и раньше его ждала. Она прихорошилась, но подкрашенные бровки, обведенные реснички показались Михаилу чужими, они как будто пачкали лицо и придавали ему злое, колючее выражение.

— Прости меня, Миша… Какая я дура, какая дура… Головы нет… — Галя прижалась к нему, и он, ошеломленный, хотел обнять жену, но потом справился с собой, отцепив ее руки, легонько оттолкнул:

— Чего раньше так не встречала?

Сведя брови, деловито стал снимать куртку, оглядывать избу.

— Не знала я, Миш… Только вчера она все рассказала. Как узнала, что мы с тобой поссорились и не живем вместе, пришла и рассказала…

Галя не обиделась, что муж ее оттолкнул. Услужливо взяла у него куртку, накинула, на лосиные рога и попыталась было помочь стянуть сапоги.

— Еще бы не хватало! — буркнул Михаил, сам стащил бахилы, бросил их в угол, сел на порог и стал разматывать портянки.

— Так и пришла? — хмуро поглядывая на жену и помедлив, недоверчиво спросил он.

— Да… Смотрим с Полиной, а она идет. В общем-то, лишнего ничего такого не было. Да… Посмеялась она надо мной, постыдила. Знала бы, говорит, что такая ревнивая, сразу бы твоего Мишку за дверь выставила… Она как раз собиралась уезжать, вот по дороге и зашла…

Галя загремела посудой у плиты, торопилась подогреть Михаилу ужин. Голос у нее необычно торопливый и словно чужой. И на мужа не смотрит, и глаза суетливые, бегучие…

Михаил бросил портянки к сапогам и, подойдя к жене, повернул ее за плечи к себе:

— Врешь ведь? Ты к ней сама ходила?! Ну, конечно, сама… По глазам же видать…

Галя вспыхнула и крутнулась к нему спиной.

— Тебе не все равно?! Что нам о Верке все разговаривать? — глухо спросила она и, вдруг сжав кулачок, ударила им в беленый печной кирпич. — Хватит! Чтобы не слышала больше о ней! Да, да… Я сама ходила к ней и велела убираться! Что тебе из того?! Или еще поманивает на дружбу? Так иди к Верке, пока не уехала! Затем, наверное, и прибежал через лед…

Закрыв лицо руками, Галя бросилась мимо Михаила в комнату.

— Ах, какая же ты злая дура… Ну, зачем ты это сделала? Зачем к ней ходила? — с досадой проговорил он. Постоял, запустив пальцы в свои нечесаные лохмы, и пошел в угол к умывальнику.

Что-то в нем теперь остыло — глубоко и безнадежно. Он почувствовал, что не испытывает к жене ни досады, ни жалости, ни желания с ней говорить. Какое-то горестное состояние охватило его, сделало бесчувственным. Так было с ним, когда хоронили мать. Понесли гроб, и вначале он едва сдерживал рыдания, а потом оцепенел, словно все его чувства заморозились, отключились. Он двигался, что-то делал, говорил со спокойным равнодушием ко всему происходящему. Только потом, дня через три после похорон, плакал в ночи по-ребячьи в голос, долго и безутешно…

Михаил собрал себе ужин. Ел бесшумно, неторопливо — Галя не любила, когда он чавкал, и все время делала замечания. Теперь он подумал о том, что приучился есть тихо, что вот так же незаметно его могут приучить делать то, что нравится только ей, Гале. Вспомнил Полину, ее мужа Василия.

«Будем, как двойники. Есть же такие семьи, похожие между собой. Вроде как для резерва какого — одна развалится, так другая есть… Ну уж нет, для резерва жить не буду!..» — подумал Михаил и от подступившего гнева хотел хватить кулаком по столу, но все же нашел в себе силы сдержать этот гнев, и оттого стало ему легче.

В кухне было тепло, чисто, уютно. Окно через белые узоры тюлевых занавесок темнело ночной чернотой. На посудном шкафу торопливо стучал будильник, с улицы доносился приглушенный лай собак.

Михаил прибрал посуду, но курить у открытой дверцы плиты, как всегда делал, не стал. Прижег папироску, подошел к окну, спросил громко, не оборачиваясь:

— Ты думаешь, что вся жизнь только в том: любит — не любит?.. — Помолчав, добавил: — Хотя бы поинтересовалась, отчего я на Щучьей и легко ли мне в таком положении?..

Он нашел электробритву, включил, не глядя в зеркало, поводил ею по лицу, хотел сбрить усы и бородку, но щетина оказалась крепкой, требовались ножницы, да и возиться с этим ему было неохота.

«Сбрею на Щучьей…» — решил Михаил, завел будильник на шесть утра и пошел в комнату.

Постель была разобрана. Он хотел прилечь на диван, но, подумав, лег рядом с Галей. Когда она повернулась и прижалась к его плечу мокрым лицом, Михаил не шевельнулся и сказал ровным спокойным голосом:

— Не лезь, спи давай…

21
Михаил застал Андрея Никитовича, когда тот укутывал грудь клетчатым шарфом и собирался уходить из своего кабинета. Его длинное и твердое лицо казалось спокойным, приветливым. А у мастера вид взъерошенный. Пробежал мимо начальника, сел на стул, нахохлился — и ни слова. Синяя куртка измазана, будто грязной веревкой стегали.

«Тросы волочил…» — определил Андрей Никитович.

— Ну что, Протасов, случилось? Что, как с горячей сковородки, подлетел? — неторопливо, мягко спросил он.

— Людей давайте! Еще человек десять — не меньше… — выдохнул мастер.

— Лед решил обламывать, чтобы Обь раньше тронулась?

Никакого впечатления шутка начальника не произвела на мастера: он хмуро следил, как Андрей Никитович застегивал пальто.

— Люди нужны, чтобы лес на курье путем закрепить!..

С заинтересованным видом Андрей Никитович, уже одетый, присел у двери на стул, спросил:

— Еще что придумал?

— То, что там все абы как и как попало! — вскочил Михаил, быстро подошел к начальнику, подал лист бумаги: — Вот, докладную написал. Прошу разобрать официально!..

— Вот как! Это уже интересно!

Андрей Никитович взял у мастера докладную, прошел за свой стол к свету. Читал долго, неторопливо. Его тонкие, сухие губы брезгливо кривились. Прочитав, Андрей Никитович бросил докладную на стол, ударил по ней пресс-папье, как прибил. Сказал негодующе:

— Где верх, где низ — все, Протасов, ты перепутал, приплел, что надо и не надо. Пишешь, зимняя сплотка не подготовлена, и тут же о недостаче леса шкарябаешь… Кто тебе сказал про недостачу? Откуда взял? Это же болтовня и поклеп!..

— Сам подсчитывал. Там леса тысяч на десять меньше, чем числится по ведомости…

— Кто тебя считать заставлял? Лезешь ты, Протасов, не в свои дела! Умнее всех хочешь быть? Кто ты здесь? Директор? Управляющий? Ты получше исполняй порученное, а то вместо курьи у конторы отираешься, причины всякие выискиваешь…

— Дайте еще людей — получше исполню, а сейчас наша работа только для отвода глаз.

— Своими силами обойдетесь, нечего заранее паниковать! Понял?!

— Понял… Вы, наверное, хотите, чтобы лес на курье унесло…

Вскочил начальник, развевая длинные полы, забегал по кабинету.

— Да как ты смеешь болтать такое?! Законник нашелся… Учти, что Гребнев не один здесь работает, не один за все отвечает!

— От вас зависит! Как вы, так и другие… Да и зажали всех! Слово никому сказать не даете!..

Будто опасаясь, что ненароком ударит мастера, начальник заложил кулак за спину, потом выкинул руку, показал на стул за письменным столом:

— Вот когда сядешь сюда, Протасов, поймешь, кто кого зажимает и что от кого зависит! А пока ты и до мастера не дорос… Можешь дома оставаться! Другого подыщем!.. Довел все же… Вашу…

Андрей Никитович запыхался, словно делал пробежку, сел к столу. В ушах звон. Закрыл глаза, дожидаясь, когда мастер уйдет, чтобы поскорей кинуть под язык таблетку валидола, а мастер все не уходит. Стоит, опустив тяжелую голову, будто кто оглушил его.

— Все понятно? — тихо спросил его Андрей Никитович.

— Понятно. Только с курьи я не уйду! Не на вас работаю!.. — Хлопнула кабинетная дверь так, что настольные часы с боем тринькнули, и нет мастера.

«Вконец обнаглел! Вот она, дисциплина теперешняя!..» — подумал Андрей Никитович, но гневаться долго не хотелось. Впереди был праздник, и в душе жило предчувствие чего-то радостного, обнадеживающего хорошими переменами. Андрей Никитович подумал, что надо бы узнать, помирился ли Протасов со своей молодухой, а если нет, то помочь как-то. Оба они из ургульских, из местных, а это тот костяк, на котором здесь все держится.

Андрей Никитович позавидовал молодому мастеру: «А упрямый все же… Пожалуй, и я в молодости таким был? Нет, поотчаяннее… Сбросить бы годков — развернулся бы. Совсем бы по-другому дело повел: ближе к людям, через них, а не так, как приходилось…»

Бывает время, когда оглядываешься назад и в прошедшем хочется найти опору себе или оправдание. Но Андрей Никитович ощутил какую-то пустоту, словно в этом прошедшем ничего хорошего не находилось. Будто в своей жизни он ничего полезного людям не делал.

«Как бы там ни было, а не для себя жил, — пытался он спорить. — Нет, нет… Работал, не жалея сил, для общего дела, особых благ не приобрел. Некогда было — мотались по всей Оби и ее притокам, по сибирским глухим лесам. На одном месте мхом не обрастал, не отсиживался — везде был временным. Как на ступеньке: чтобы шагнуть дальше или спуститься. Тут уж как выходило…»

Но сегодня эти мысли не успокаивали, а ставили под сомнение все то, чем он в душе гордился: своей настойчивостью, разворотливостью в делах, умением подчинять людей. Получалось, что все это делалось только для себя или не в ущерб личному. Даже то, что он работал без привязанности к одному месту, представилось Андрею Никитовичу всего лишь собственным легкомыслием и равнодушием к тем краям, где ему приходилось бывать. Поэтому и не обрел до сих пор милого сердцу угла, а степные края, где он родился, тоже были чужими…

22
Сплавщики лазали по пучкам бревен, переделывали крепления, ставили дополнительные перетяги через курью. Работа вся с тросом, с винтовыми зажимами и проволокой. Требует силы, осторожности, внимания, иначе можно руку наколоть или по лицу хлестанет разлохмаченной на конце щеткой стального троса. Винтовые зажимы проржавели, не вдруг отвернешь вертлюг или затянешь петлю. Часто за такой зажим сам мастер брался. Оседлав ржавую гайку тяжелым ключом, пытался ее отвернуть, шевелил от натуги длинными бровями, но если не гайку, то целиком болт сворачивал и швырял его в сторону.

— И где они эту ржавчину нашли?! Сплошной металлолом!..

Меняли тросы, крутили толстую проволоку на пучках, потуже их увязывали. Без охоты взялись сплавщики переделывать тросовую оснастку. Общее их мнение высказал Илья Тенькин:

— Вялкин со своей бригадой премию за это получил, а мы должны надсаживаться с его недоделками. Да нам и не по силам это, и время не ждет… Еще вот отвечать придется…

— Какая разница, отвечать или нет? Может, из-за одного паршивого троса и лес разнесет. Как тогда наша совесть?! — спросил его Михаил. — Отвечать, не отвечать!.. Что в силах, то и сделаем!..

Больше слова никто не сказал, повздыхали и пошли на сплотку.

За это время Литохин наладил трактор, помогал натягивать тросы, несколько раз бегал в поселок за новыми болтами и зажимами. С Василием Рожковым перетянули через Обь толстый лежневый трос для замены старого на главной перетяге через курью.

После работы сплавщики сидели на бревнах возле избушки, неторопливо курили и оглядывали Обь — ее предвечернюю, заледенелую ширь, уже пропитанную талой водой.

— Лед-от как вздулся. Что баба на сносях. Если не ночью, то к утру как есть двинет… — в словах Калистрата сквозила тревога.

— Сегодня в поселок не пойдем, здесь будем ночевать, — сказал мастер и выжидающе посмотрел на сплавщиков.

— Правильно, Алексеевич, а то до беды недалеко: уйдете в поселок, а она как раз и тронется, — охотно поддержал его Калистрат.

— Я бы тут на все лето остался, — сказал Василий Рожков. — Отдохнул бы малость, а то дома опять скоро начнется: навоз, огород, а там сенокос — и пошло на все лето. Не поймешь: то ли ты колхозник, то ли рабочий.

— Жена найдет быстро — не на Чукотке, — насмешливо отозвался Илья. — Далеко ли от дома? Мою хату вон, отсюда видать. Как дома…

— Дома не дома, а вчера к вечеру хватанули через Обь, как лоси, — пошутил Михаил, довольный, что обошлось по согласию.

— Так ведь за компанию бегали… — в тон ему отозвался Илья, хитровато прищурив глаза.

Посмеялись, но Калистрат поддел:

— Конечно, в компании оно и дурости всегда легче делать…

Он оставался на Щучьей курье ночевать, обживал избушку, стерег добро, но радости от этого особой не испытывал — вновь пришлось быть одному, без людей.

— Все, Калистрат Иванович, теперь мы от вас — никуда!

Вечером Михаил бродил по берегу, где торчали редкие, пожеванные минувшими ледоходами и половодьями кусты ивняка, засоренные щепой, обломками деревьев и корнями выворотов. Засунув руки в карманы, он шел неторопливо, и на его круглом, обросшем кудрявой жесткой бородкой лице — печаль и озабоченность.

«Калистрат Иванович правильно подкузьмил: дел в поселке теперь нет особых, а мы ходим, оставляем лес без присмотра…»

Михаилу не хотелось даже представить себе, что бы он испытал и пережил, случись ледоход, а они бы в это время оказались в поселке.

По той свободе, с которой к нему обращались сплавщики, по их грубоватым шуткам, а главное, по тому, как они работали, без нытья и не считая времени, мастер чувствовал, что его понимают и заботятся о лесе на курье не меньше его. Но не это трогало Михаила, наполняло тайной признательностью. Ни разу его никто не задел ни шуткой, ни разговорами, которые могли бы хоть и отдаленно, но уколоть мастера. Он знал, с какой охотой во время перекуров или на ночлеге мужчины травят анекдоты, мочалят извечную тему «он» и «она». А тут словно договорились, оберегают уши мастера, проявляют деликатную осторожность, и даже Василий Рожков, вначале ругавшийся длинно и матерно, теперь затих, а уж когда без того не может, выбирает что-нибудь безобидное и заметно мучается от неудовлетворенности.

Михаил еще более уверился — все они знают, что у него с женой не ладится и что с Гребневым натянутые отношения.

«И о Вере, конечно, тоже все давно знают…» — подумал он.

Теперь Михаилу стало казаться, будто сплавщики ждали от него особой душевной прочности и как бы отдавали ему свои силы, испытывали его тайно, каждый сам по себе и по-своему. И он должен не только считаться с этим, но и ответно делать для них все, что может. И от всего этого никак нельзя освободиться и поступить так, как хотелось бы твоей душе.

«Нет, пока река не пройдет, в поселке ни за что не появлюсь!» — твердо решил Михаил.

23
Андрей Никитович, пробираясь сквозь завалы нижнего склада, прикидывал, что можно из негодного леса к сплаву сжечь, а что столкать бульдозерами под крутой яр, к большой воде. Надо было подготовить места для укладки леса летом, освободиться от гнилья, которое местные жители и на дрова не хотели брать. Самое время подоспело для таких «санитарных» дел, пока кругом весенняя сырость, пока не пошла река.

Хотел он сходить на Зелененький, посмотреть дальние штабеля, но прибежал десятник, сказал, что звонили из конторы и просили срочно прибыть. Он поспешил в контору. Оказалось, приехали директор леспромхоза и секретарь парткома, ожидали Андрея Никитовича в его кабинете, чтобы потом вместе с ним поехать на дальний лесной участок.

Когда Андрей Никитович увидел за своим столом секретаря парткома Бузина, это его невольно покоробило, и с начальством он поздоровался суше обычного. И что за привычка садиться на чужое место? Такого он себе никогда не позволял. Какой бы ни был у тебя большой чин, не занимай рабочее место своего подчиненного, помни, что ты все-таки в гостях!..

Андрей Никитович присел на боковой стул в кабинете эдаким тихим посетителем.

Секретарь парткома Бузин — на вид человек тяжеловатый, грузный, но в делах непоседливый, подвижный — еще до того, как появился начальник лесопункта, заметил у него на столе под пресс-папье докладную мастера Протасова, прочел ее, подал директору. Это еще больше рассердило Андрея Никитовича: докладной он не собирался давать хода, и нечего рыться в чужих бумагах.

— Интересная докладная! Прочтите, Николай Петрович, — с веселым оживлением сказал Бузин и, когда директор тоже прочел, осторожно спросил:

— А что, Андрей Никитович, действительно недостача есть?

— Остатки еще не снимали, но может быть и недостача. Что тут — обычное дело… — уклончиво ответил Гребнев.

— Выходит, по-вашему, недостача леса у нас в порядке вещей? — вмешался директор.

— При таком нижнем складе все будет в порядке вещей! — резко ответил Андрей Никитович. — Некоторые штабеля третий год лежат — это не в порядке вещей, Николай Петрович?

— Да, в этом вы молодцы. Обложились лесом — к конторе ни подъехать, ни подойти, — насмешливо ответил директор. — Получается по той пословице: вали валом, не пропадет даром! Так, что ли?

— Даром-то бы ладно, а то больше в убыток приходится…

На небольшом моложаво-гладком лице директора появилось недовольство, даже гневливость, но Андрей Никитович знал, что директора трудно вывести из себя. Когда-то они вместе начинали трудовую жизнь, сплавщиками работали в одной бригаде. И если Андрея Никитовича судьба быстро вознесла на руководящую работу, то Николай Петрович двигался вверх неторопливо, долго ходил в мастерах, работал технологом, лет семь учился на заочном в лесотехническом институте и только совсем недавно стал директором леспромхоза. Николай Петрович в делах основателен, нетороплив, в обращении сдержан, вежлив, а тут что-то зацепило его, сказал Андрею Никитовичу в сердцах:

— Если бы своим карманом расплачивался, в прибылях бы ходил!

— Так это одинаково и для вас… — зло хохотнул Андрей Никитович. — Давно бы деньги нашли для строительства нижнего склада, дали бы краны для погрузки леса в баржи. Не только в тресте, а в министерстве добиваться бы стали… С кулаками бы вопрос пробивали или вон как у нас дед Калистрат… С ружьем оборонялся, чтобы его огород лесом не завалили. Вот ведь до чего дошло!..

Андрей Никитович уж не сидел посетителем, а, бросив плащ на стул, ходил по кабинету, накрепко сцепив руки за спиной, словно остерегался дать им свободу.

— Трудно это, опасно. По себе ведь знаю… — с едкой улыбкой продолжал он. — Всякое руководство уважает подчиненных тихих, послушных, которые больше на внутренних резервах тянут и мало чего просят, а тем более требуют. Ведь скажи вам, Николай Петрович, что не будем мы в апреле лесок возить, что хватит и класть его некуда, и не планы бы перевыполнять, а к сплаву получше готовиться… Ох, как бы вам такие речи не понравились! Чего доброго, и выговорок бы мне вкатили, а то и похуже…

Не велика теперешняя должность у Андрея Никитовича, а прежний опыт не выбросишь, былую хватку и силу не спрячешь — будто крыльями они за плечами стоят. И все же поменялся он с Николаем Петровичем ролями. Вышло, что тихо да осторожно — надежнее?..

— Надо не в общем и целом, а на месте получше хозяйствовать, — перебив, сухо заметил директор. — Вы, Андрей Никитович, кажется, все не можете выйти из бывшего своего директорства…

— А вы, Николай Петрович, мне кажется, не можете войти в свое директорство!.. — запальчиво сказал Андрей Никитович.

— Ну, товарищи, это уже ребячество! — остановил их Бузин. — Уж если разбираться, то давайте по-деловому и без лишних эмоций. Разговаривать, чувствую, есть о чем…

Но продолжения разговора не последовало.

— Хватит, наговорились… — угрожающе сказал директор, сунул в карман докладную Протасова и быстро вышел из кабинета.

Андрей Никитович остановился у окна, забарабанил по стеклу пальцами.

— Вы несправедливы к Николаю Петровичу, — укоризненно сказал Бузин. — Директора очень волнует вопрос строительства нижнего склада.

— Вот именно — волнует, а из его волнений склад не построишь! — не оборачиваясь, отозвался Андрей Никитович.

Бузин посмотрел в его широкую спину, пожал плечами и вышел следом за директором.

«Ну что ж, как говорят: видит бог… Хотел тихо, мирно, но ведь не дают! — садясь наконец за свой стол, подумал Андрей Никитович. — Заставили… вашу-машу…»

В это время в дробно прыгающем по кочкастой дороге «газике» у директора с секретарем парткома продолжался неприятный разговор о нижнем складе, об ургульском лесе.

— В том, что мы недостаточно остро и, главное, недостаточно обоснованно ставим вопросы строительства в тресте, пожалуй, Гребнев прав, — говорил Бузин. — Надо бы подготовить нам, Николай Петрович, в трест основательную докладную записку, приложить необходимые расчеты, перечень наших мероприятий и…

— И направить эти документы в райком, — перебил Бузина директор, — потому что в трест мы уже писали, да проку мало: только на будущий год обещают приступить к проектированию, а там еще время потянется. На словах-то мы все споры, да на деле не скоры…

Директор сунул в рот папиросу и снова стал смотреть на дорогу. Перебранка с Гребневым расстроила его, в лес ехать без начальника участка не хотелось, и он велел шоферу повернуть в Центральное.

24
На Щучьей курье сплавщики провели первую ночь, а к утру подкрался и неслышно выпал снег. Подбелил все окрест, и от его холодной резкой свежести запахло настоящей зимой. На реке подвижки льда не наблюдалось, вода за ночь не прибыла. Полыньи задернулись тонким льдом и не парили. Опять засверкало вокруг надоевшее всем широкое снежное раздолье.

За ночь в избушке остыло, и теперь Калистрат торопливо шуровал в железной печке. Оттого, что его прогнозы не оправдались, он сконфуженно покрякивал, тер крупный обвислый нос и вообще пребывал в явном расстройстве.

Михаил и остальные сплавщики сидели за дощатым столом, пили чай из больших кружек, держа их в ладонях.

— А вот дед Елизаров точно определяет, когда река пойдет, — говорил тракторист Федька Литохин. Его сухощавое, большеглазое лицо выражало тихое удовольствие, к тому же он не терял возможности подшутить над Калистратом. — Не дни, прямо часы указывает. Скажет, к примеру, в два часа тронется, значит точно — засекай время и иди на берег, жди…

— Оно сравнил. Елизаров здесь всю жизнь прожил, сызмальства на этих берегах, а я из приезжих, — оправдывался Калистрат. — Давно ли я здесь? Вот и получается несовпадение.

— Когда, Калистрат Иванович, ты приехал-то? — подмигнув Федьке, спросил Илья.

— Так где-то в тридцатом году… К тому же сказать, дед Елизаров на самом берегу живет. Лежит на печи, и вот она река — хочь ее ложкой хлебай… — Помолчав, Калистрат сокрушенно согласился: — Оно, конечно, надо было к Елизару на консультацию сходить…

Тут уж Илья и сплавщики не выдержали, отвалились к стене, загоготали.

— Это хорошо, что река держится, — сказал Михаил, когда веселье поутихло. — Успеем лежневые якоря проверить, а которые и подкрепить.

После завтрака еще раз осмотрели все якоря, и несколько оказалось совсем ненадежными. Около одного якоря для подстраховки решили заложить новый. Для этого надо было выкопать двухметровой глубины траншею, на ее дно уложить толстые бревна, накрепко обвязать их тросом и вывести петлю. Когда траншею снова засыплют, на поверхности останется только эта стальная петля, за которую держится один из главных тросов, переброшенных через Щучью курью.

Чтобы не долбить мерзлую землю, Михаил и Калистрат стали готовить костер, а остальные уехали на тракторе подбирать для лежня-якоря толстые бревна.

Снова повалил снег. Его большие хлопья опускались медленно, щекотно холодили брови, нос и тут же таяли. Борода у Калистрата промокла. Он кое-как поджег бересту, сунул ее под сухие смолистые поленья. Повалил едучий, черный дым, затрещало. Дед поспешно отошел и, посмотрев на озабоченное, хмурое лицо мастера, весело сообщил:

— Люблю костры палить!

С охотой взял протянутую Михаилом папиросу. Закурили.

— Помню, еще на кордоне с родителями жил. Пошел я в дальние кедрачи посмотреть, поспела ли нет шишка… — стал рассказывать Калистрат. — Посмотрел, значит, вижу — шишка еще крепкая, не шелушится. Ну, несколько штук я все же сбил для себя, обжарил на костре в дорогу и домой. Погода тихая, прохладная, а как домой пришел, поднялся ветер, сильно дымом стало наносить. Тут я и всполошился. Припомнил, что костер плохо затушил. Озаботился и места себе не могу найти. Дело вечернее, а до кедрачей километров двадцать. Делать нечего — я к родителям. Так, мол, и так, батя, есть подозрение, что огонь в тайге я оставил. Ничего он не сказал, запряг кобылу, и мы с ним поехали в те кедрачи. Приезжаем, а на том месте, где я был, и дымка нет. Все, как есть, в аккурате, а наносило к нам в тайгу дым с дальнего лесного пожара. Тут меня батя по лопаткам бичом. Взвизгнул я, подскочил. «За что?» — спрашиваю. «А чтобы сразу помнил, что делаешь!» — И еще раз меня бичом опоясал. «А это, говорит, чтобы ответ чувствовал!..» К добру помянуть, справедливый у меня был родитель. Любил разъяснять, что к чему…

Калистрат снова полез к костру поправлять чурки и поленья.

Земля под кострами отогрелась на глубину штыка лопаты, а дальше, как от камня, лопата отскакивала, и приходилось долбить ломами.

На второй день выбились из сил, все руки обколотили, обмозолили. Василий Рожков — потный, лицо злое, — бросил лом, чтобы передохнуть, проворчал:

— Дураков работа любит — могло бы так простоять!..

Его не поддержали, промолчали.

У Михаила ладони саднит, глаза потом застилает. Смахнул со лба прилипшие волосы, распрямил спину.

— Литохин, подмени Рожкова! — крикнул он Федьке, который возился с трактором неподалеку от кострища.

— У меня трак лопнул — меняю, — отозвался Литохин.

— Давай, Василий, я поколочу маленько — оно ведь что дурной, что старый, — взял лом Калистрат.

Он сдвинул шапку на затылок, расклешнил ноги и стал ударять ломом неторопливо, но умело, не злясь на эту каменную мерзлоту.

— Сколь я покопал в жизни эту землицу — и вагонами не счесть… — в коротких отдыхах говорил Калистрат. — Особенно в сорок первом да сорок втором… Аж руки костенели, как мы за нее цеплялись — лишь бы ухватиться да сколь-нибудь удержаться… А сейчас что, одно удовольствие: никто в тебя не стреляет, не бомбит, танком не давит — тишь да благодать. Правда, снег какой-то липучий, но, опять, снег-то не чужой… Наш, привычный, родной снег…

Михаил пристроился рядом с Калистратом, бил ломом, не жалея сил.

— …Оно, конечно, народ сейчас поизбаловался. Какую бочку погрузить или ямку вырыть — технику ему подавай. День будет сидеть, ожидать эту технику. Оттого и болезней больше всяких. Вроде хитрят, а оно против и получается… — разглагольствовал между тем Калистрат.

Прибежал Федька. На щеке мазутистые потеки, глаза круглые, отчаянные. Скинул бушлат, сбросил шапку, выхватил у мастера лом.

— А ну, отойдите! Расплакались тут! Я один эту траншею сделаю! Чтобы некоторые не особо хвастались…

— Вот, смотрите, разошелся парень! Мы что здесь, рекорды ставим?.. — охладил его пыл Михаил и взял лом у Калистрата.

«Молодец дед — хорошо поддержал и подзадорил», — подумал он.

Чем больше Протасов узнавал Калистрата, тем сильнее привязывался к нему, и теперь даже разговорчивость деда не раздражала его. Михаил чувствовал, что Калистрат отвечает тем же. Сплавщикам он тоже по душе пришелся. Вечером, обычное дело, к деду пристают:

— Давай, Калистрат Иванович, подкинь что-нибудь из жизни…

Калистрат вначале будто с неохотой:

— Что из моей жизни?.. Веселого-то мало припоминается. Грамоте и той от коня обучался… Как от коня? А вот так… Покажет мне родитель хомут и говорит: запомни — это «О», а вот дуга будет «Л», если ее перетянуть вожжами посередине, то будет «А»… Вот так постигал…

Очень нужным оказался дед на Щучьей курье.

Уже без шуток и разговоров пробили мерзлоту еще на три штыка, а дальше земля стала податливей, под ломом откалывалась сухими кусками.

К вечеру сделали первый лежневой якорь.

25
В работе, в ожидании подвижки льдов Михаил не переставал думать о жене, о Вере, о том, что у него так нелепо все произошло. Иногда он спорил с собой, убеждая себя, что в жизни есть еще что-то большее, значительное, и перед другими людьми он отвечает за свои поступки, связан с ними, а эти люди тоже зависят от него и, быть может, ждут от Михаила больших дел. Не для себя, конечно, а для всех. Но эти большие дела без потерь не обходятся. Не сделаешь ничего, если не отдашь им свое и, может быть, самое дорогое. Такая мудрая и хитрая жизнь пошла: ничего не отдашь — ничего не получишь…

От таких размышлений и внутренних споров Михаилу становилось не легче, мысли его метались неуспокоенно, и он чувствовал себя как на перекрестке дорог, раздумывая, в какую сторону ему идти, и оттого, казалось ему, куда теперь повернет, может измениться вся его жизнь — безвозвратно и навсегда.

Однажды поутру он вместе с другими вышел на лед курьи, поглядел вокруг, и странно: люди, навалы леса, трактор, подтаявшие грязноватые льды, низко бегущие дымные тучи — все показалось ему важным, значительным, он словно впервые разглядел, какое чудо жизни его окружает. А он, хотя и маленькая частица этого огромного мира, должен беречь это чудо, дорожить им, стараться быть равным ему.

С острой жалостью вспомнил Михаил свою жену Галю, подумал о ней, о себе, как о посторонних людях. Ведь если разобраться, то он и раньше замечал, что жена его вспыльчива, старается делать по-своему, не считаясь с советами или мнением мужа. Замечал, но не печалился, не придавал этому значения. Да и где найти человека без недостатков? Иной всю жизнь старается изменить себя и ничего не может сделать, особенно если не поймут его, не помогут. А он, Михаил, теперь вот выискивает у жены недостатки, пытается оправдаться перед совестью, не желает разом покончить с глупой ссорой. Вспомнилось то последнее утро, после которого он больше не был дома. Они не разговаривали. Галя надеялась, что муж первым скажет что-нибудь примиряющее, как это бывало, но он хмуро молчал. Неторопливо обулся, оделся и уже на пороге приостановился, сказал:

— Пока река не вскроется, больше не приду…

Видно, бедой отозвалось у Гали на сердце, показалось ей, будто навечно провожает она своего мужа. Спохватилась, качнуло ее следом:

— Миша?!

— Что? — обернувшись, спросил он, увидел ее испуганные глаза, подождал, что она скажет, но Галя ничего не сказала, повернулась к нему спиной. Михаил толкнул дверь, быстро вышел из дому. До самой реки шел, едва сдерживаясь, чтобы не вернуться, и только когда спустился на лед, облегченно, твердо подумал: «Сделал правильно!»

Но бывало и так, что среди забот о курье, возле людей, на речном просторе душевные метания, которые он испытывал, представлялись мелкими, надуманными. Любовь, сомнения, неприязнь — все это в нас, это наше, мы можем принять или не принять их. Разве он раньше не любил Веру? Только она была далеко, ничего ему не обещала и оттого меньше тревожила. Все было так безнадежно, а теперь вот отнеслась к нему лучше, будто сама потянулась, стала приветливее, ближе…

«Может, поприветливее, а может, и полюбила? Ничего особенного… Раньше не любила, а сейчас взяла и полюбила!..» — думал Михаил, но на душе у него было пасмурно и гадко.

Сроду такого не бывало, а тут по ночам Михаила стали тревожить сны, и однажды приснился отец. Будто едут они верхами на конях, а кругом горит тайга. Мечутся над ней огненные облака, низким басом гудит ненасытное пламя, падают деревья, а дорога, которой они скачут, прямой просекой уходит в самое пекло…

Проснулся — в избушке жара, душно. Приоткрыл двери, проветрил и долго еще лежал в ночи с открытыми глазами, прислушивался, как где-то глухо ворчит, пробивает себе путь к большой воде ручей.

26
Вчера днем совсем неожиданно на Щучью курью прибыл Андрей Никитович, с ним старший мастер Вялкин. Вспотел начальник от трудного и опасного перехода через Обь, шапку в руках принес. Так и ходил по берегу курьи. Руки с шапкой позади, у поясницы сцепил, смотрел на сплотку сердитым вороном: повернет голову, глянет, куда надо, оценит положение и дальше. Опытный глаз объяснений не требует. Михаил с Вялкиным за ним, остальных, которые с ним хотели пойти, Андрей Никитович без слов, рукой остановил: «Делайте свое!»

— М-да-а… — время от времени морщился начальник. Не нравилось ему состояние зимней сплотки.

Вялкин беспрерывно курил, но вперед не забегал, объяснять не старался. Без слов понятно, что ничего хорошего нет — все наспех. И хотя бригада Михаила поправила, усилила крепление, но всего еще не сделала, да и пучки леса просадило от тяжести, оплавило наледью и вморозило в лед. Этого уже не поправить.

Прежде чем укладывать здесь лес, можно было построить оградительную дамбу. Мысль о ней пришла Михаилу неожиданно, когда он поздним вечером ходил по берегу и смотрел на крутой яр другой стороны реки, темневший над речными льдами.

«Будь здесь берег повыше, курье лед не был бы страшен, — подумал Михаил. — Высокого берега всего каких-то сто метров и требуется…»

Он шагами промерил самое низкое место, где курья близко подходила к реке: сто двадцать шагов.

«За лето бульдозерами вполне можно отсыпать дамбу и увеличить площадь зимней сплотки. Тогда и огороды не будем заваливать… Странно, неужели до сих пор никто о дамбе не догадался?» — размышлял он.

Когда ходил с начальником участка, хотел сказать о дамбе, но что-то удерживало. Потом все же не выдержал:

— Дамбу здесь надо строить, Андрей Никитович!

Начальник повернулся к нему, даже ссутуленный на полголовы выше.

— Теперь уже ни к чему. Считай, последний год с этой курьей возимся. Запрещают лес по реке сплавлять. Теперь только в баржах будем его отгружать. Как раз вчера по этому делу в райкоме разговор состоялся, — сказал Андрей Никитович будто с досадой и задумался. Вспомнил этот разговор и то, что с директором леспромхоза отношения испорчены основательно. Работать теперь будет сложнее, и неизвестно, чем эта работа кончится для Андрея Никитовича. Он чувствовал, что потерял опору, и куда теперь прислониться — еще не знал…

— Вот так-то, Протасов, кое-какие дела продвигаются… — вздохнул он и уже насмешливо сказал: — А то заладил — все гробим да ничего не могем… Стало быть, еще могем!..

Михаил промолчал. Он понимал, что появился здесь начальник неспроста: и расстроен, и явно пытается наладить с ним добрые отношения.

Снова ходили по курье. Вернулись…

Андрей Никитович зашел в избушку сплавщиков, оглядел обстановку: нары вдоль стен, стол, железный слесарный шкаф; заметил журнал, транзисторный приемник Михаила, Федькину гитару, приподнял, ощупал матрац на ближней постели.

— Могли бы двойные комплекты взять…

Расправил плечи, подержался за поясницу и, не глядя на Михаила, сказал:

— К празднику подброшу вам премию. Немного, но подброшу. Получите потом, а пока можешь обрадовать мужиков.

Когда, провожая начальника, Михаил спустился на лед, Андрей Никитович остановился и протянул руку:

— Ну, Михаил Алексеевич, до свидания. Все правильно делаешь. А людьми мы теперь здесь дело не поправим, хоть сотню человек ставь — бесполезно. Об остальном, как обойдется, поговорим после… — сказал он и неторопливо зашагал по грязноватой льдистой тропе.

Михаила не обрадовала похвала начальника, и он удивился своему безразличию. Упрекнул себя: начальник шел навстречу, на примирение, этой похвалой признавал свою неправоту. Михаил понимал, чего это стоило Андрею Никитовичу; ему тоже надо было пойти навстречу, как-то изменить, смягчить свое отношение к начальнику. Но Михаил не смог так сделать, и получалось, будто все зависело не от него, а от кого-то другого, кто не разрешает Михаилу идти на примирение. И в этом другом присутствовало все то, что было дорого ему в Ургуле и что невозможно перечислить, и оно ждало от Михаила непримиримости, просило защиты.

27
В последний день апреля с неба уплыли белесые обложные тучи, на всю речную ширь распахнулась чистая синева, и кипящим огнем заярилось солнце. Таким светом и теплотой облило, что сразу согнало молодой снежок, и в Оби начала быстро прибывать вода, зашумела подо льдом мощно, громко. Забереги ширились с каждым часом, и сплавщики почувствовали, что река вот-вот пойдет, но об этом молчали, никаких разговоров не вели и предположений не высказывали.

На другой стороне реки, над пожарной лесной вышкой, в поднебесье играл, веселился красный флаг. В Ургуле готовились отмечать Первое Мая. Сплавщикам не работалось. Больше смотрели на поселок, вздыхали, завидовали. Теперь всем было ясно — праздник придется встречать на Щучьей курье.

Работать бросили рано. После обеда вымыли пол, как могли, прибрались в избушке.

Илья и Василий взяли рыболовные снасти и ушли на ближнее озеро. Федька тоже увязался за ними, но вскоре вернулся: тихий, задумчивый. Принес букет слабых, белесых подснежников. Выпросил у Калистрата бутылку из-под томатного соуса, ополоснул ее, налил воды. Все делал неторопливо, важно. Постоял, оглядывая букет, вздохнул:

— Не та посуда, да и скатерть не та. Цветы у меня мать в грузинский кувшин ставит.

— Надо было захватить его, — отозвался Калистрат.

— Все не захватишь, — не принимая шутки, ответил Федька, сел на нары к столу, где Михаил старательно заполнял журнал учета и наблюдений. — Скукота у нас здесь, хоть беги куда…

— Что так, Федор Никифорович, заскучал? — убирая журнал в тумбочку, веселым голосом спросил Михаил.

— Праздник, а мы как штрафники.

— Ерунду говоришь… Вон поиграй лучше на гитаре.

Михаил вышел из избушки и побрел берегом, щуря глаза и оглядывая безлюдный, тихий простор, потеплевшую синь дальних берегов, лесов. На душе у него росла тревога, и во всей речной светлой воле чуялось какое-то ожидание, и сердце поднывало, будто он с кем-то навек прощался.

Михаил поднялся на песчаный бугорок с редким, низким тальником, чтобы отсюда лучше видеть все вокруг, подставил лицо напористому, свежему ветру. Первое тепло. Оно прорвалось откуда-то с юга, и ветер, казалось, нес с той стороны запах зелени, шум и плеск талой воды.

«Ах ты погодка весенняя… Хоть начинай все сначала. А сначала, пожалуй, не начнешь… Такая она жизнь, что без дорогой потери не обойдешься…» — растроганно подумал Михаил. И еще подумал о том, что во время распутицы аэродром закрывают и если Вера сейчас не улетит, то выбраться отсюда сможет только водой, когда откроют навигацию. Надо было спросить у Калистрата, уехала ли Вера, но спрашивать было стыдно и совсем не к делу…

Последний раз Михаил встретился с Верой, когда ходил в контору к начальнику. Заметил ее далеко, остановился возле тополя у изгороди, решил подождать. Зачем остановился, что хорошего хотел ей сказать — не знал. Вера тоже увидела Михаила, перешла к нему через улицу. Легко и неторопливо, будто едва касаясь сапожками земли, обогнула лужу с черным застывшим ледком. Михаил смотрел на нее, ждал. Лицо Веры как-то забывалось или он всегда придумывал его, и потому сейчас не верилось, что оно может быть таким милым. И он подумал, что вот, наконец, он запомнит Веру без всякого самообмана, найдет в себе силы увидеть ее такой, как она есть на самом деле. Но она приблизилась, и Михаил удивился не ее обыкновенному, знакомому лицу, а тому чувству, которое безотчетно толкнуло его к Вере, той радости, которая враз перебила все его холодные, рассудочные мысли. Но он еще сопротивлялся этим ощущениям и, чтобы унять свою радость, не дать ей выхода, спросил грубовато, с натянутой шутливостью:

— Еще гостюем, погуливаем?..

— А ты хочешь, чтобы уехала? Да? — спросила она, протянула ему руки каким-то доверчивым, легким движением и слабо, виновато улыбнулась.

Михаил почувствовал, что Вера понимает, отчего он так спросил, и знает, о ком он только и думает.

«Ну и пусть! Пусть знает!» — отчаянием мелькнуло у него.

— Вот то и плохо, что не хочу!.. — вырвалось у Михаила. Как слепой, он нашел ее руку, прикоснулся к ней и пошел прочь, не оглядываясь…

Ветер трепал, перебирал жесткие волосы Михаила, разносил тепло над обскими льдами, обтаявшими пологими берегами и круто оборванными ярами огромной реки, летел над пойменными луговинами, болотами, достигал дремучей черноты вечнозеленой таежной хвои, где еще лежали снега и застойно держался холод.

Теперь это неоглядное, недавно еще убеленное снегами пространство не казалось пустынным: отчетливо виднелись опоры электропередач, постройки и избы далеких побережных деревень, и на высокой лесистой гриве, километров за двадцать от поселка Ургуль, смутно синела мачта с уставленной в небо чашей ретранслятора.

«Нет, жизнь такая как есть: что отдадут твое сердце, сила твоих рук, боль твоя, то и возвратится к тебе чужой добротой, признанием, а может, и ненавистью, — думал Михаил. — Все ведь это зависит от того, как другие поймут тебя, твою жизнь…»

28
Уха получилась наваристая, с дымным вольным запахом, который появляется только когда уха варится на костре у реки, но «сухая». Водкой на Щучьей курье не торговали, и когда Василий вызвался сбегать в Ургуль, Михаил не разрешил. На этой же стороне самая близкая деревня — в пятнадцати километрах. Прикинув расстояние в оба конца, Василий выругался, уху хлебать не захотел и объявил голодовку.

— Люди на торжественное скоро пойдут, а мы здесь… Не знаю и сказать как… — ворчал он.

Калистрат с ухмылкой полез под нары, выволок оттуда свой мешок.

— Так и быть уж, ребятушки, по случаю праздника… — развязывая горловину и посмеиваясь, сказал он. — Старуха на сугрев кинула две бутылки. Из города вроде гостинца мне привезла. Вот держите…

— Чего же ты нас морил?! — радостно вскричал Василий и подсел к сплавщикам.

Бутылки от деда принял Федька, поглядел на них.

— Парни, а ведь это минеральная вода…

От такого сообщения Калистрат замер, как был с мешком в руках, сердито уставился на Федьку.

— Она че-ж, гулевана окаянная? — спросил он в растерянности. — Что ль для слабительности мне их дала? Для чего она мне их бросила-то?..

Федька упал грудью на стол:

— Для скорости она… Чтоб недалеко бегал…

Один Василий не смеялся, и когда мало-помалу все затихли, яростно двинул Федьку в бок:

— Ладно тебе ржать… Разливай эту минеральную — не тяни, бога душу!..

За столом Калистрат оправдывался:

— Вообще-то зарок мы со старухой дали: ни-ни… Ей и пововсе нельзя. Из больницы пришла, как с карусели слезла, — качает в разные стороны. Спасибо Веруньке: пока я здесь — присматривать за ней осталась… И вообще, для чего эту водку придумали? Спьяна веселым и дурак будет, а вот терезвым да веселым — не всяк. Бывает даже наоборот: терезвый веселый, а выпьет — как есть зверюгой становится. Хочь на цепь сажай…

— От водки я тоже дичаю… — заметил Василий.

— Ты и трезвый не захохочешься, — осклабился Федька.

— Нет, я веселый. Семья большая, да жена заедает… А в парнях я веселый был.

— Сейчас ты почти холостой. Давай развеселимся? — предложил Федька.

— А что, давай! Хоть плясать, хоть петь…

29
Вечер прогнал солнце на другую сторону реки, и оно опустилось за поселок, четко высветило его крыши, лесную вышку, трубу котельной и крутые штабеля леса.

Федька с Василием распалили на берегу огромный костер и прыгали вокруг него, дурачились, как могли.

Василий накинул шарф Михаила на голову, повязал его косыночкой, изображая девицу. Федька бренчал на гитаре, ходил по кругу, притоптывал ногами так, что ошметки грязи летели во все стороны. Сухощавый, стреголовый Василий наскакивал на него, выплясывал мелкую, частую дробь, для потехи тонко повизгивал.

Михаил, Илья и Калистрат сидели на бревнах зрителями.

Помнишь, Ваня-голубок, мы гуляли на лужок,
А теперя, милый мой, я хожу совсем больной!.. —
тонким голоском выводил Василий.

Эх, как, вот как? Что так получилооя?
Я уж так тебя лечил — видно, не лечилося… —
басом ревел в ответ Федька.

Разве ты меня лечил — целовал весь вечер…
Ваня, ты меня любил, ты меня калечил, —
наскакивал Василий.

Вишь, куды ты завлекла — станут все смеяться.
А на что бы мне такое? Давай разлюбляться!..
— Вот дают, вот спелись… — утирая слезу, хохотал Илья.

Михаилу в этих дурашливых запевках чуялась насмешка, намек, но он улыбался одобрительно. Калистрат невольно сообщил о Вере. Это больше всего радовало Михаила, и он думал одно: «Вера не уехала… Может, из-за меня и не уехала? Как же это все хорошо и прекрасно…»

— Мужики! Никак, идут к нам! — вдруг крикнул Илья и, вскочив, показал на реку.

Все повернулись к реке. На другой стороне, под крутым обрывом, по льду двигался кто-то невысокий, щуплый.

— Вроде, баба идет! — удивился Илья. — Ишь, под юбчонкой коленки сверкают.

— В такую пору только по беде идти, — в тревоге сказал Калистрат. — Кабы в полынью не угодила.

— Там мы доски положили — пройдет…

Сплавщики замолчали, вглядываясь в идущего человека.

Михаил, как завороженный, смотрел на реку: что-то очень знакомое угадывалось в быстрых шагах маленькой фигурки. И когда узнал — не поверил, оцепенел, а потом выругался, метнулся под берег к лодке.

— Черт-те что! Дура! Придумать такое! — бормотал Михаил в полной растерянности и пытался столкнуть лодку, но она сидела мертвым якорем.

С этой стороны лед оторвало от берега, и полоску чистой воды надо былопереплывать на лодке.

Поняв намерение Михаила, сплавщики поспешили на помощь, мигом столкнули посудину на воду. Федька прихватил весло:

— Я с тобой!

Они отчалили лодку и, не присаживаясь в ней, на ногах переправились к ледовой кромке. Михаил и Федька выскочили на лед, затянули лодку.

— Куда ты?! Жди здесь!.. — бросил Михаил Федьке, который пошел было следом.

— Ну, ну, понятно… Двигай один…

30
За день ледяная тропка обтаяла, измочилась — под ногами снеговая каша. Спешил Михаил навстречу, а под ногами эта каша во все стороны брызжет. Полпути проскользил на подошвах, чуть в промоину не угодил. Торопился уйти подальше от этой стороны, где лед сильнее изъело.

Встретились у края лесовозной дороги, залитой темной неподвижной водой.

Ожидая Михаила, Галя остановилась. На ней шалашиком повязана цветная косынка, телогрейка, резиновые сапоги.

Сразу не разобрал Михаил — то ли улыбается, то ли плачет.

— Что случилось… Что?! — торопливо спросил он.

— А ничего, Миш… Просто так — проведать…

— Ох, ты… — выдохнул Михаил облегченно.

Из-под платочка глаза ее смотрели-преданно, пытались улыбаться, а лицо было очень бледное, испуганное. Покачал Михаил головой:

— Придумала — лучше не надо… Тебе что, жить надоело? Совсем уж…

— Боюсь я что-то… Не могу больше… — виновато пожаловалась Галя и, наклонив голову, всхлипнула, быстро ткнулась Михаилу в грудь. Он машинально придержал ее, взял за плечи.

— Ну чего ты, чего? Перестань давай… — пробормотал растерянно и оглянулся.

У лодки неподвижно маячил Федька. Выше него, на берегу, костер разгорелся во всю силу, и лента дороги до самых их ног огнисто сверкала, колебалась пламенем. Михаил посмотрел на крутой яр поселкового берега и там, в закатной полосе, различил темные фигурки людей.

— Перестань… Вон, кругом люди…

— Что они нам — мы ведь не чужие…

— Утонем вот ни за грош — там наразбираемся.

— Ну и пусть… — она отодвинулась, подняла голову, спросила: — Мы ведь правда не чужие?

— Свои мы, вот так… В доску! — ладонью провел Михаил по шее, но рассердиться не смог и примиряюще попросил: — Не надо об этом.

Помолчали.

Что-то изменилось в лице жены, и Михаил не мог вначале понять — что, а потом определил: ни подведенных бровей, ни голубых ресниц, а под глазами самая настоящая синева от усталости. В этой измученности лицо жены вдруг показалось Михаилу красивым и милым — таким, каким он увидел его в первый раз. И вдруг пришло в голову то, о чем он ни разу не подумал: «Да ведь она меня любит!.. Это уж точно — любит!..»

Повеяло на Михаила прежним, устыдило, словно сам он давно жалел о том, что между ними случилось, и мысли его хотели перекинуться к Вере, но перед ожидающими глазами жены он уже не мог так свободно и легко подумать о ней.

— Иди домой, Галка, иди… — мягко попросил он.

Потянуло холодным ветром. Темная вода на дороге заволновалась, словно в ней заиграли бичом. Что-то глухо, едва слышно треснуло, и им показалось, что лед под ногами дрогнул, напружинился.

— Слышишь? — встревоженно поторопил Михаил жену.

— Ой, и правда… — испугалась Галя и снова было прижалась к мужу, но он схватил ее за руку, потащил за собой.

— Быстрей до того берега! — крикнул он.

— А может, к вам?!

— Еще не хватало! Мы что, на гулянье?

— Я одна побегу, а то еще не успеешь вернуться…

— Как у берега прошла?

— Там доски проложены.

— Ну беги… Быстрей!

Галя отбежала несколько шагов, остановилась:

— Миша?

— Иди ты! Наговоримся еще!

— Хотела тебе сказать… Понесла я… Ребенок у нас будет…

— Что?! Какой еще ребенок?..

— Господи, бестолковый… С праздником тебя!..

Ее легкая фигура быстро удалялась по кромке лесовозной дороги, а Михаил, поняв, что ему сообщила жена, ошеломленно стоял и смотрел вслед.

Вот Галя вышла на берег, подняла высоко руку, помахала ею, Михаил ответил и стоял до тех пор, пока Галя не поднялась на яр. Там, за кромкой берега, мелькнув в потухающем пламени заката, она исчезла…

31
Михаил с Федькой успели причалить, затащить лодку, когда в километре от них, выше по течению, где на середине реки возвышался песчаный остров, началась подвижка. Было хорошо видно, как там шевелило и выламывало лед, громоздило в кучи, и на острове вырастали высокие белые торосы…

Река вспухла от быстро прибывающей воды и тронулась сразу: все свое огромное поле двинула на берега, на какой-то миг грозяще уперлась в них и зашумела. Поле исхлесталось трещинами, раскололось, вздыбило льды и пошло мимо берегов неузнаваемым, непреодолимым. Все быстрей, быстрей…

В вечернем сумраке призрачно неслись, качались льдины, хрустальной россыпью играл над рекой прощальный звон.

— Хорошо пошла, дружно… Заторов не должно быть… Не должно… — взволнованно сказал Калистрат.

Михаил сидел на бревне, не отрываясь, смотрел на реку.

В шуме ее движения, в звоне льдов слышалось ему безвозвратное, уходящее навсегда. Он понял, что выбор уже сделан и другого он не примет, но сердце его еще не мирилось с этим выбором и болело невыносимо, будто что-то обрывалось в нем и исчезало вместе с этими льдами…


Курлек — Томск, 1969—1973

Два беспокойных дня

Низкое вечернее солнце процеживало лучи через реденький придорожный лесок, бросало темные полосы на дорогу. От мелькания этих полос и света Леонид Горчаков щурил серые хмуристые глаза, ехал не спеша. Тяжелый мотоцикл под ним гудел напевно, нес легко, и хотелось добавить летящей скорости, ветра!

Хорошо бы по этому старому пустынному тракту помчаться километров за двадцать, туда, где кончаются леса и разлетается уклонистая голубая степь; остановиться на береговом крутояре, упасть в пожухлую траву и, отгоняя заботы, полежать, послушать тишину. А потом возвращаться в прохладных сумерках, нырять в застеленные туманом низины, дышать запахом скошенных трав, наслаждаться скоростью…

Но Леониду Горчакову надо было ехать домой — к жене своей Лиде, к Генке, к березовым чуркам, которые вот уже месяц кучей лежали у крыльца и ждали, когда Леонид возьмется за топор. Но все было некогда: с утра до вечера бился у автомашин, выгонял их из гаража на вывозку леса, горючего, кирпича, муки — не перечтешь всего, что срочно, каждый день требовалось возить леспромхозу.

И если уж куда ехать, то в город к отцу, который второй год был на пенсии и жил у своей старшей дочери Ирины. От нее Леонид недавно получил письмо: отец серьезно болен и лег в больницу, но какая у него болезнь — пока еще не определили.

Езды до города каких-то два часа, хотелось навестить отца, но дел не убавлялось: пришло распоряжение подготовить часть автомобилей в совхоз на уборку, приспело время возить сено, в тайге пошли ягоды, грибы. От посетителей совсем не стало отбоя: все шли к завгару, все торопились что-то везти и куда-то ехать. Прибавилось забот по ремонту автомашин, гаражей, котельной — настала пора готовиться к зиме, долгой и суровой в здешних краях.

Можно было круглосуточно хлопотать в автопарке, но у Леонида едва хватало терпения отработать положенное время, он ловил момент, чтобы исчезнуть быстро и незаметно. Помогал мотоцикл, и, запутывая свои следы, Леонид уезжал домой не поселком, а через лесной склад окружной дальней дорогой. Было в этом что-то воровское, нечестное, но не мог он махнуть рукой на Лиду и Генку, оставить их на долгое время одних; не мог отказаться от книг, от телевизора, с которым он, добиваясь дальнего приема, возился уже третий месяц. Никто пока не выговаривал Леониду, не упрекал его в малом усердии, но он-то сам хорошо знал, где не дорабатывал, какие делал упущения, и это беспокоило его, укоряло, злило…

— Ну, дела… Как заяц петляю! — Леонид покрутил русой, давно не стриженной головой, сердито рассмеялся и, стараясь прогнать от себя заботы, прибавил такого газу, что рубаху на спине вздуло пузырем и глаза больно засекло ветром.

На скорости он подлетел к штакетной изгороди своего дома. Слез с мотоцикла, чтобы открыть воротца, потянул скобу, да так и остался стоять… Во дворе увидал своего отца Георгия Васильевича. Отец знакомо белел лысиной, неспешно вскидывал над собой топор и разбивал чурку. Рядом лежала куча расколотых дров. На заборе висели его пиджак и соломенная шляпа.

— Нашел работу! А? — взъерошив волосы, растерянно пробормотал Леонид и подбежал к отцу. — Ты что на самом-то деле! Лучше не придумал?! — обиженно и грубо вскричал он. — Сам не управлюсь? Вот еще, помощник нашелся… Ну, кончай, говорят, кончай…

Леонид, не остерегаясь, потянулся к топору, чтобы отнять его, но Георгий Васильевич топор не отдал, упрямо отвел руку сына и, сипло придыхая, чурку доколол всю. Потом прислонил топор к поленьям, кое-как разогнулся и пошел на крыльцо. Цепляясь за перила, обмякло опустился на нижнюю ступеньку. Его белая рубаха на плечах потемнела, макушка и лоб оросились светлыми каплями, а седой реденький вихор поднялся рогом. Георгий Васильевич, сгибаясь и прижимая к груди ладони, долго и мучительно хрипел, ловил ртом воздух и не мог отдышаться.

— Вот, намахался? Да? Без тебя бы не обошлось?

Долговязо согнувшись над отцом, Леонид страдальчески ломал тонкие белесые брови, кривил губы, будто обиженный и готовый к реву мальчишка.

На шум из избы выбежала Лида: ростом небольшая, тонконогая, заметно округленная беременностью, и Леонид глянул на жену сердито, словно она была во всем виновата.

— Зачем ему позволила?! — покраснев, гневно крикнул он. — Не видишь, что придумал?!

— Они сами… Они же не слушаются… — В больших суматошных Лидиных глазах растерянность — никак не ожидала, что муж может на нее так закричать. — А ну вас… — махнула она рукой и ушла в избу.

— Чего это раскричался? Перестань!.. — тяжело прохрипел Георгий Васильевич и, когда приступ кашля прошел, обессиленно поднялся со ступенек. — Вот ты беда какая, расшумелся… Ишь ты, расходился-раскипятился… — повторил Георгий Васильевич. — Я пробовал только; чего тут панику разводить?

Со смешанным чувством жалости и досады Леонид молча глядел на отца. Рубаха на Георгии Васильевиче обвисло колыхалась: куда только девались его покато развернутые сильные плечи и широкая грудь. Одни ключицы выпирали круто и мощно, как корневища у вековой сосны… За какой-то год неузнаваемо, гибельно изменился отец.

— Г-ха, уставился… — кашлянув, пробормотал Георгий Васильевич. — Я не с курорта — из больницы выписали… — Прижмурив глаза, он взял сына за локоть, потянул за собой: — Ладно, ладно оглядывать… Пойдем-ка в избу…

Отцовское прикосновение больно затомило сердце, и он ухватил отца за потную горячую ладонь, но Георгий Васильевич освободил ее торопливым, испуганным движением.

— В гости к тебе приехал… В гости… — пересиливая что-то в себе, сказал он.

В квартире их встретили Лида и Генка. С кухни несло жаром протопленной печи, и Леонид, скользнув взглядом по сторонам, облегченно заметил, что Лида основательно прибралась и даже Генку успела принарядить.

— Ну, проснулся? — весело обратился к внуку Георгий Васильевич. — Ох, и силен же ты, парень, на сон, силен… — Он нагнулся и, не подходя, протянул руку. — Здравствуй, Генша! Умеешь здороваться-то?

Генка заулыбался и смело пошел к деду.

— Вот так! — шлепнув по дедовой ладони и вложив в нее свою ручонку, сказал Генка и громко засмеялся.

— Вот так — правильно, — потеплев, сказал Георгий Васильевич и привлек внука к себе.

Улыбаясь, Лида поглядела на мужа, и он, поймав ее взгляд, показал глазами, чтобы она вышла.

— Мотоцикл пойду загоню, — сказал он отцу.

Прикрыв за собой двери, Лида вышла следом за мужем. В полутьме сеней глаза ее казались огромными, встревоженными.


Лида стеснялась Георгия Васильевича, побаивалась его. Хотя он редко бывал у них, Лида замечала, что Леонид при отце как-то сразу менялся, относился к ней резковато и, порой, даже грубо, будто остерегался показать ей обычное свое внимание и любовь. С Георгием Васильевичем все норовил поспорить, и разговоры были какие-то отвлеченные, не житейские. Они могли спорить о Китае, о дельфинах, о чем угодно, лишь бы в стычку, наперекор друг другу. Но за всем этим, Лида чувствовала, лежало что-то главное, от чего они оба согласно уходили.

— Ну что ты как напуганная? — спросил в сенях Леонид. — Дай-ка мне… В магазин сбегаю… — пошевелил он пальцами.

— Спохватился — уже сходила… — сердитым шепотом ответила Лида.

— Вот это по-нашенски! Молодчина какая! — обрадовался Леонид, засмеялся, дурашливо покрутил головой и хотел обнять жену, но она не далась.

— Иди ты! Развеселился…

— Вот обиделась, — опустив руки, виновато пробормотал Леонид. — Ну прости, что накричал. Видишь, какой он прикатил — краше в гроб кладут.

— А ну вас! Все не как у людей. Хотя бы на этот раз не заводил с ним спора.

— Ну, даешь! — развел руки Леонид. — Что я, чокнутый? Совсем уж представила…

Он вышел на улицу, а Лида постояла в сенях, зашла в кладовку за молоком, стараясь справиться с собой и вернуться в избу с приветливым спокойным лицом.


Прошлым летом приехал Георгий Васильевич погостить, переночевал и уехал. Утром рано, будто по нужде, вышел и был таков. Лида все глаза проглядела, выскакивала на улицу, надеялась, что вернется, но Георгий Васильевич не вернулся.

Леонид еще лежал в постели и, узнав, что отец уехал, не выказал ни удивления, ни печали.

— Чего ты всполошилась? — равнодушно спросил он. — Отец всю жизнь такой. Уезжает куда-нибудь или возвращается — ни до свидания, ни здравствуй. Со своими-то ему некогда церемониться. Старый партиец — без остатка себя отдавал, и своим ничего не оставалось…

В голосе мужа Лида уловила иронию и что-то недоговоренное.

— Ври, ври… — подступила она к нему. — Наверное, опять успел поспорить?

Она вспомнила, что вечером ходила на речку полоскать белье, и когда вернулась — Леонид сразу ушел в контору на собрание, а отец лежал на диване с газетой. Так и задремал Георгий Васильевич, прикрыв лицо этой газетой, и Лида не стала его беспокоить — убралась тихо. Уложила Генку и сама легла. Леонид вернулся поздно.

— Чего это молчишь? — настойчиво повторила Лида.

— Немного поспорили…

Леонид досадливо скинул одеяло, вскочил, разгоняя сон, замахал руками.

— О чем, интересно? — не отступала Лида.

— Я спросил, были ли у него друзья, а он обиделся…

— А у тебя они есть?

— Сама не знаешь?

Леонид перестал прыгать, достал электробритву, зажужжал ею по своим худым щекам: всклокоченный, большелобый, упрямый.

— Пока ты завгаром не работал, что-то не особо много было этих друзей, — сердито заметила Лида.

— И ты на меня! — улыбаясь, закричал Леонид и, озоруя, бросился к жене, потянул за собой шнур электробритвы. Лида отступила.

— Мало он тебя порол — вот что! — в сердцах сказала она и пошла на кухню.

— Это ты правильно: чего не было, того не было… — вслед ей примирительно засмеялся Леонид.

Весь этот день Лида не разговаривала с мужем. Он не хотел быть с ней откровенным, и оттого у Лиды на душе было неприятно, тревожно, будто Георгий Васильевич уехал по ее вине.

С отцом и матерью у Лиды не было таких непонятных отношений. Хотя и не очень грамотны они и не шибко зажиточны, а уважает их Лида и никаких претензий к ним не имеет. Наоборот, всегда помнит, что не будь родительской помощи и поддержки, вряд ли она бы смогла окончить педучилище и стать учительницей. И сейчас, попроси ее отец, мать, — в ночь, полночь, в огонь и воду побежит не раздумывая…

Ужин собрали за круглым столом в комнате. Лида приготовила салат из свежих огурцов, раздобыла где-то маринованных грибов, принесла в тарелке засахаренную бруснику. И выпить можно было на выбор: поставила кагор и бутылку коньяка.

В уюте комнатных сумерек отец уже не казался Леониду таким худым, измененным болезнью, и сам Георгий Васильевич был оживлен, усмешлив, разговорчив.

— Вот нагромоздила — беду какую. А вина-то куда столько? — присаживаясь к столу и оглядывая его, ворчливо заметил Георгий Васильевич, но это прозвучало у него, как похвала хозяйке, и Лида, довольная, заулыбалась и за спиной отца вскинула на Леонида головой, приглашая мужа не хмуриться и «быть человеком». Леонид согласно кивнул, думая, о чем бы веселом начать разговор.

— Всю беду съедим, — деловито заметил Генка, который успел окончательно прилипнуть к деду, забрался к нему на колени и теперь, в который раз, тянулся к вазе с конфетами.

— Больно она у тебя сладкая, — рассмеялся Георгий Васильевич. — А ты вот эту попробуй! — Дед подцепил на вилку гриб. — Ну, держи! Жуй, жуй! Чего уставился-то? Давай жуй! — смеясь, приказал он.

— Она говкая… — кое-как сообщил Генка, но гриб все же проглотил, испортил себе настроение и стал обдумывать — не зареветь ли. Но тогда пришлось бы уйти от деда, а уходить не хотелось.

— Я как чувствовал… Надо было в совхоз съездить за подшипниками, а я бросил все — и домой, — распечатывая бутылку, сказал Леонид. — С запчастями совсем плохо стало. Технику дают, а запчастей нет. С каждым годом все хуже и хуже… И что такое, правда, все хуже и хуже…

Лида под столом толкнула мужа ногой, прихмурила брови, и Леонид понял ее, замолчал и стал разливать вино, а Георгий Васильевич усмехнулся.

— Вот заладил — все хуже и хуже… — передразнил он сына. — Слышь, Генша? — шутливо обратился дед к внуку. — Твой отец, как тот выползень. Слышал такую сказку?

— Я по радио сказку слушал, — важно сообщил Генка и чуть было не пролил у деда рюмку. Лида тотчас хотела прогнать Генку из-за стола, но Георгий Васильевич не позволил, усадил его рядом с собой на пустой стул.

— Расскажи сказку, — попросил Генка.

— Чего не рассказать. Вот слушай… — согласился дед. — Помню, у нас в деревне мужик жил, Парамоном звали. Огромный такой и силища медвежья…

— Это сказка? — спросил Генка.

— Ты сиди, слушай! — прикрикнул на него Леонид.

— Так вот, жил он голым-голо, и пашня у него была на самом гиблом месте у болота… — неторопливо начал рассказывать Георгий Васильевич. — Как только пригонит свою лошаденку и зачнет пахать, высунется из болота выползень и кричит: «Год от года хуже! Год от года хуже!» Заругается Парамон на выползня, побежит к болоту, а выползень нырь в воду — и нет его… Вспашет Парамон как следует, посеет отборную рожь, а урожай с каждым годом у него все хуже и хуже. Дошло до того, что дети у Парамона с голодухи замирали, да и сам Парамон стал силу терять. Пашню Парамону другую не дают. Долго он думал, что делать, и придумал… По весне пригнал свою Пегуху на пашню, припряг соху, но пахать не стал. Срубил дубину потяжелее, пошел к болоту и затаился в кустах у берега. Только выползень показался из воды и открыл хайло, Парамон и саданул его дубиной промеж свинячих глаз. Взвился тут выползень, забурлил водой, а потом выплыл на середину болота и заорал: «Хуже этого года не будет! Хуже этого года не будет!..» Тут выползень захлебнулся и утоп… Осенью Парамон из всех лет собрал самый никудышный урожай. Ну, а на другой год рожь у Парамона уродилась отменная…

— Выползень — это что такое? Как поросенок? — спросил притихший Генка.

— Примерно, — серьезно ответил Георгий Васильевич, — только длинный такой, как крокодил.

— Ну, сравнил ты меня, спасибо… — засмеялся Леонид.

— А ты думал. Нюней терпеть не могу, — отозвался Георгий Васильевич, но сказал весело, шуткой.

— Да что же вы ничего не едите? — обратилась к Георгию Васильевичу Лида.

— Как не ем, ем… — Георгий Васильевич зачерпнул ложкой бруснику. — Хороша! — похвалил он ягоду, беззубо шамкая ртом. — Наверное, на Петушках брали?

— Да где мне теперь… — стеснительно вспыхнула Лида. — Прошлым летом варенья два ведра наварила: и за смородиной ездила, и за черникой, а нынче разу в лесу не была — не пускает, — с притворной сердитостью глянула она на мужа.

— Эти ягодники мне поперек горла стоят, — вскинулся Леонид. — От них шоферам покоя нет: готовы на прицеп забраться, лишь бы в тайгу уехать.

— До ягод я жаднющий… — перебил Георгий Васильевич. — Помню, еще в мальчишках как-то пошел с бабами за смородиной. Ну, вместе шли только до кустов, а там кто куда разбредались… Пробираюсь я это в кустах, смородина есть, но такая мелкая, редковатая, а тут вдруг смотрю — батюшки! Крупная, черно, и кустов много. Подвесил я корзину на шею и давай хватать. Тороплюсь, пока, значит, бабы не подоспели. Слышу — они уже приближаются. Табуном идут. Что делать?! А место такое низкое, сумеречное: кустарник густой, и через него одна тропиночка. Неохота мне, чтобы они это место нашли. Скинул я с себя рубаху и давай на животе смородину давить. Так намазал, что вроде раны на животе получилось. Лег поперек тропы, а голову в кусты спрятал. Лежу. Комарье меня облепило, жгут — спасу нет. Может, от них, а может, от чего другого пришла мне в голову мысль: вот, мол, от жадности и крови своей не жалко. Бельдяева, старика нашего деревенского, вспомнил… Как он нас самопалом от своей черемухи гнал. Неохота мне на него походить, и баб жалко стало. Вскочил я и давай их кричать… Одолел я тогда свою жадность, запомнился тот день, а вот ягоды до сих пор люблю собирать. А теперь вот… — голос Георгия Васильевича дрогнул, и, досадуя на себя за это, он закончил почти сердито: — Не до ягод… Хотя в лес-то бы надо сходить… Надо бы, — раздумчиво добавил он.

Леонид крутил головой, посмеивался, довольный поглядывал на Лиду. Редко отец был таким разговорчивым, веселым.

— Вот давай завтра и махнем вдвоем? На Петушки, а? — охотно подхватил Леонид. — Завтра же воскресенье…

— Не растрясешь мои кости на этой тарахтелке? Мне как-то не приходилось на ней ездить, — с интересом спросил Георгий Васильевич.

— Мотоцикл у меня — человек, знает, кого повезет, — с ребяческим бахвальством ответил Леонид.

Он наливал себе уже четвертую стопку и остановился, когда Лида снова толкнула его под столом. Это ее движение не ускользнуло от Георгия Васильевича, и он, прикрыв ладонью усмешку, поднялся из-за стола.

— Ну, с вами только чаи распивать, да и то холодные, — с сожалением сказал Леонид.


Он лежал рядом с притихшей Лидой, а в комнате на диване покашливал, не спал Георгий Васильевич.

«Изменился, помягчел отец, — растроганно думал Леонид. — Так бы всегда… И какой разговорчивый, шутливый. А то все на полном серьезе. Чуть что не так скажешь, не так сделаешь — тут уж пощады не жди. По себе мерил, по своей прямоте. Строго жил, а что хорошего имел? Одни неприятности. Сколько по свету мыкался из-за своих высоких принципов. Как цыгане, кочевали… Пожалуй, только здесь, в Подлесовке, дольше, чем в других местах, прожили…»

Из Подлесовки Георгия Васильевича направили в Васюганский леспромхоз, и он уехал туда поздней осенью. Уехал один, невзирая на то, что жена была серьезно больна, а Леонид учился в десятом классе, и менять школу на последнем году было рискованно. Наверное, Георгий Васильевич мог бы отказаться и не ехать, но не отказался, а в середине зимы его пришлось вызывать телеграммой. Жену увезли в больницу, и запоздалое появление Георгия, Васильевича ничего не могло изменить…

В глубине души у Леонида до сих пор лежала обида на отца: мог бы не ехать в этот Васюган. Вспоминая те дни, он пытался оправдать отца, внушая себе, что не может, не имеет права его осуждать, но эта обида жила в нем, словно сама по себе, как незаживающая болячка.

Леонид не мог уснуть, и теперь ему вспомнилось то последнее лето, когда была еще жива мать и однажды они с отцом убирали сено. Стог надо было сметать на стожера, чтобы волглое лесное сено продувало. Леонид взял топор и пошел к лесу заготовить колья. Топор оказался очень ловким и острым. Одну осинку Леонид решил свалить, ударяя острием поперек ствола. Пришло такое в голову больше из озорства: попробовать остроту топора и силу рук. Не заметил, как сзади подошел Георгий Васильевич.

— Ты что же это, до сих пор не умеешь срубить дерево? — в гневе спросил он. — Кто же так делает? А? Ведь это смех-позорище! Что может тебе сказать рабочий человек, лоботряс ты такой?!

Отец распалился не на шутку, и Леонид, бросив топор, отбежал подальше.

— Чего раскипятился?! — крикнул он. — Я же просто так — побаловаться хотел…

— Да кто же делом-то балуется?.. — не унимался отец. — В техникум поступать собираешься, а как с людьми будешь работать?!

Потом они весь день насупленно молчали и, стаскивая из копен к стогу сено, гнулись один перед другим под непосильными навильниками.

Вспомнил тот день Леонид, и у него снова мелькнуло невольное осуждение: мог бы отец взять тогда лошадь, а не взял. Всегда будто боялся, что вырастем белоручками, маменькиными сынками…

Леонид вспомнил мать свою, Татьяну Павловну, — добрую, мягкосердечную и перед отцом терпеливую, покорную. Но черты ее лица четко не восстанавливались в памяти, словно закрытые туманом.

«Была Татьяна Павловна, и нет ее — все понятно, просто, а что-то в душе неуспокоенное, несогласное бередит до сих пор…» — вздохнул Леонид горько. Он постарался не думать о матери, но вдруг почему-то стал вспоминать, как ее при жизни звал отец. Татьяна… Таня? Нет, по имени он мать не звал… «Эй, посмотри, какой Леньке фингал поставили!» Да, так он сказал… Это когда мне Васька Кривопишин глаз подбил? Да, так он сказал… Выходит, никак не звал? «Эй» — и все? Странно. Мать умерла на сорок пятом году — совсем еще не старая… Никогда не говорил, а надо бы сказать ему прямо. Хоть раз в жизни сказать: «Как же так получилось, отец? Две войны прошел. В работе себя не щадил, покоя не искал… Выходит, все для людей старался, а вот одного человека не замечал. Или не имел сил и времени быть с ней как с другими? Ведь тебя до сих пор помнят в Подлесовке, как руководителя справедливого, чуткого к людям. Или свой человек все поймет, все вытерпит? Или ты не любил ее? Тогда зачем жили вместе? Непонятно такое, отец, непонятна твоя бессердечность… Нет, нет, уж я так жить не буду… Я любил мать, люблю Лиду, Генку… Обижаться не будут…» — с пьяной растроганностью думал Леонид.

Ему захотелось курить. Он поднялся с кровати. Обшарив в темноте дверной косяк спальни, направился через комнату к столу, где лежали папиросы. Загремел стулом…

— Чего колобродишь? Спи… — тихо из темноты сказал Георгий Васильевич.

От этого ровного, жалеющего голоса Леонид безотчетно шагнул к дивану, нашел неподатливо-тяжелую руку, упал на колени и прижался к ней.

— Отец… — Леонид сдавленно всхлипнул, закрутил головой, но рука отца его остановила.

— Не надо… — шепотом попросил Георгий Васильевич. — Иди спи, спи… Сын…

Леонид неловко поднялся, трезвея, постоял с закрытыми глазами и пошел в спальню. Лег осторожно, чтобы не потревожить Лиду, но она не спала, протестующе повернулась к стене и задышала часто, гневно.


Рано утром Леонид уехал в автопарк проверить расстановку автомашин на срочные работы.

Вернулся домой часа через два, рассчитывая сразу же после завтрака свозить отца в лес. Но того дома не оказалось.

— Ушел, что ли, куда? — с порога встревоженно спросил Леонид жену.

— Откуда я знаю! Чай вскипятила, приготовила глазунью, а он взял свою шляпу, пиджак и ушел, — сухо, не глядя на мужа, ответила Лида. Лицо ее пятнисто горело, под глазами — синева.

«Плакала… Вот дуреха!» — расстроенно подумал Леонид.

— Спросила бы, куда он пошел-то, — ополаскивая руки под умывальником, сказал он.

— Спрашивала — промолчал… — Лида слабо махнула рукой и ушла в спальню.

— Никуда он не денется — придет, — с наигранной беспечностью сказал Леонид.

И действительно, вскоре Георгий Васильевич пришел. Леонид увидел его из окна. Отец показался из переулка, который выходил на окраину поселка. В руке он держал шляпу, шел неторопливо, но твердо, и походка его была совсем не стариковская. Черный пиджак внакидку скрыл худобу тела, и издали Георгий Васильевич показался Леониду прежним, когда он был еще молодым, сильным. Вот отец остановился у ворот возле мотоцикла, поглядел на него и осторожно, как погладил живое, провел рукой по сверкающему рулю. Леонида что-то толкнуло под сердце, и он, чтобы прогнать волнение, сказал грубовато, весело:

— А вот и батя наш припылил!

Когда в дверях появился Георгий Васильевич, спросил:

— Куда ходил-то? Мы уж думали, не сбежал ли?

Георгий Васильевич бросил на стул пиджак, шляпу и, словно не слыша Леонида, обратился к Лиде, которая тоже поспешила к нему навстречу.

— Ты бы, Лида, водички мне подала, водички… — просительно сказал он. — Вот жарища… Ну и жарища… — пробормотал Георгий Васильевич, когда Лида подала ему стакан воды. Пить он не стал. Держал стакан в ладонях, словно охлаждал их, руки у него неудержимо тряслись, и он не мог пить.

«Где он был? Что его так взволновало?» — в тревоге подумал Леонид и, будто не замечая состояния отца, спросил:

— В лес-то поедем?

— А как же не ехать? Раз решили, значит поедем, — сердито отозвался Георгий Васильевич.


Шляпу он натянул на глаза сколько мог, сел в люльку мотоцикла, качнул ее, и подняв глаза на Леонида, пробормотал:

— Черт-те что… Ты не особо гони, а то обрадовался, понимаешь…

Леонид тянул губы в улыбке: «Ведь рад, рад, что едет, а показать не хочет…»

Он завел мотоцикл и, увидев на крыльце Лиду, помахал ей рукой. Георгий Васильевич заметил это, шевельнулся, недовольно крякнул:

— Г-ха… Ну, чего возишься — поехали…

За поселком Леонид свернул на старую лесную дорогу. В здешних лесах таких дорог понаделано вдоль и поперек: и конных, и тракторных, и автомобильных. Иные дороги совсем заросли густым осинником или березником, а иные еще сохранились, хотя их глубокие колеи замыло дождями, застелило невысокой травой. Бегуче вьется такая лента — зеленым-зелена, и только на гривах, среди редких сосен, оголяюще зажелтеет песок. Увидишь на этом песке недавние автомобильные или тележные следы, и снова их скрыла трава, словно никто и не ездил по этой дороге.

День выдался тихий, ясный, но осень уже виделась и в остывающей прозрачности просторного неба, и в побуревшей, вялой зелени, и в том, что солнце не жгло, а грело мягким убегающим светом. Не досаждал, не бил в глаза таежный гнус, и ехать Леониду было одно удовольствие. Он не скрывал этого, не прятал охватившей его радости быстрой езды. С улыбкой он иногда косил глаза на отца.

Георгий Васильевич уцепился одной рукой за скобу на люльке, другой прихватил ворот у пиджака, и под глубоко натянутой шляпой выглядел нахохленно, смешно. Он строго взглядывал по сторонам и узнавал и не узнавал места, где когда-то работал и не раз ходил здесь пешком.

С тех пор прошло много лет, и на месте голых вырубов щетинился высокий сосновый подрост, а гривные густые сосняки успели повырубить. Теперь окрест вся тайга обжита людьми, обустроена прямыми квартальными просеками, остолблена и пронумерована. Нет-нет и промелькнет у дороги такой столбик с номером или скамейка для курения и отдыха, сделанная лесничеством, или увидишь на сосенках долбленые скворечники. Где-нибудь среди густого частокола молодых осин можно набрести на ржавую, искореженную бочку или старую автомобильную шину…

Леонид нарочно остановил мотоцикл у небольшого мостика через болотистый овраг. Дорога здесь разветвлялась.

— Узнаешь места? В какую сторону теперь на Петушки? — лукаво спросил он Георгия Васильевича.

— Г-ха… Испытать кого захотел… — рассмеялся Георгий Васильевич. — Туда двигай! — указал он на правую дорогу.

— Помнит, смотри-ка! — удивился Леонид.

— Еще бы забыть… Там же у озера Кукино было.

— Да, Кукино-Кукино, а теперь и следов не осталось, — насмешливо сказал Леонид.

Сквозь кустарники блеснуло озерцо. Они въехали на песчаный взгорок, и трудно было предположить, что здесь стоял когда-то поселок. Только по высоким зарослям конопли, полыни да крапивы угадывались погнившие домовища и усадьбы.

Георгий Васильевич велел остановить мотоцикл и долго молча смотрел на это озеро, на следы, что остались от лесного поселка…

От Кукино они поехали на Петушки широкой просекой и дальше, через Ржавое Болотце, дно которого плотно застелено бревнами. Того, кто не знает эту гать, коричневая вода Ржавого Болотца отпугивает, и на Петушки ездят немногие. Лес здесь мало тронут рубкой и богат брусникой, кедровым орехом.

Леонид водой уверенно проехал через гать, поднялся на сосновую гриву и, присмотрев поляну, остановил мотоцикл:

— Все! Прошлым годом мы здесь почти два ведра набрали!

— Эка невидаль — два ведра, — насмешливо отозвался Георгий Васильевич.

Он вылез из люльки, снял шляпу. Расхаживая онемевшую спину, кряхтел, щурил глаза и тихо, незлобиво поругивался:

— Вот, язви-тя… В этой тарахтелке хуже, чем в теплушке. Там хоть полежать можно…

— В следующий раз я мягкий вагон попрошу, — пошутил Леонид. Он достал из багажника корзину и алюминиевый бидон. — Будешь отдыхать или собирать?

— А как же! Для чего мы сюда припороли? Вот сейчас очки нацеплю и посмотрю, на какую ягоду ты меня привез…

Брусничник густо покрывал желтый от старой хвои подстил леса, но ягода краснела редко. Видно, здесь раньше их побывали люди и ягоду обобрали. Та, что оставалась, вызрела тяжелой, крупной и краснела соблазняюще. Георгий Васильевич опустился на колени, набрал горсть брусники, перекатывал ее в ладонях, сдувал хвойные иголки и сор.

— Брусника в наших лесах — царь-ягода… — взволнованно сказал он.

— Какая здесь ягода? Пошли дальше!

— Ну, ты ступай, ступай… Я здесь побуду, — видя, что Леонид ждет, глухо сказал Георгий Васильевич.

Оставив отца, Леонид спустился в темный мшистый распадок, сплошь заросший влажным, пряно-пахучим багульником. На редких кочках, как на ниточках, проглядывали россыпи клюквы — ягоды крупной, но еще зеленой.

Леонид поднялся на другую сторону распадка — к соснам. Здесь ягода была меньше тронута, и некоторое время он ползал по склону распадка, кидал бруснику в корзину, но скоро ему надоело. Он вообще не любил собирать ягоду, считал это не мужским занятием.

Брусника едва покрывала дно удручающе большой корзины и, чтобы наполнить ее, надо было затратить не один час.

«Ну и кузовок выдала», — насмешливо подумал Леонид о жене и поднялся на ноги, решив идти к отцу.

Бор здесь был не густой, но чистый, без зарослей кустарника, и проглядывался далеко в глубину. Ощущая под ногами мягкую и какую-то нежную податливость мха, Леонид неторопливо прошел распадок и еще издали увидел Георгия Васильевича. Он неподвижно сидел без шляпы и пиджака на толстой колодине, углубленный в какие-то свои думы, и, наверное, не слышал шагов Леонида.

Когда-то на этом месте прошел огневой пал, и снизу стволы сосен подгорели, обуглились до черноты. От этих стволов и темно-коричневого опада под соснами было темно, отчего непокрытая голова и рубаха отца показались Леониду еще белей. Запрокинув голову, отец сидел с закрытыми глазами, и у Леонида мелькнула мысль о том, что отец приехал с ним попрощаться, и вот они видятся в последний раз. Леонида будто ожгло в груди, ухватило за горло; борясь с этим, он осторожно отошел назад в распадок. Потом еще бродил по лесу, уже не собирая ягод. Когда вернулся, то пошел нарочито шумно, посвистывая, чтобы отец услыхал его издали.

Георгий Васильевич сидел на том же месте и, когда увидел Леонида, вдруг надсадно закашлял, достал носовой платок и, утирая лицо, глаза, виновато пробормотал:

— Че-рт… Донимает… Ну, чего там набрал-то?

— Да вот… — Леонид наклонил корзину.

— Да-а… ягодники мы с тобой никудышные. Поехали-ка лучше домой.

День стихал. В лесу стало прохладней, и все, казалось, еще более примолкло в какой-то смирной и в то же время уверенной неподвижности: вот уедут люди, а здесь все будет так же, как сейчас, и завтра, и много лет спустя.

Оглядывая лес, Леонид подумал, что надо бы запомнить этот день, отца.

Растроганно поглядывая на бледное, с худыми щеками лицо, Леонид протянул руку, чтобы взять у отца бидон, но тот не дал.

— Что я, сам не донесу? — резко сказал он.

— Неси, неси… Можешь и мою корзину прихватить… — рассердился Леонид, и желание поговорить с отцом, как-то приблизиться к нему пропало.

В люльке Георгий Васильевич не поехал.

— В эту пристегайку не сяду, — заявил он. — Уж больно трясет.


Возвращались домой той же дорогой. За Кукино просека шла под уклон, и мотоцикл летел в накат, едва слышно шелестел мотором. С просеки они выехали на перекресток укатанной лесовозной дороги и тут впереди увидели двух мужиков с мешками на плечах.

Услыхав мотоцикл, мужики обернулись и один из них, низкорослый и плотный, кинулся было в кусты, но другой придержал его, что-то сказал. Они свалили мешки на обочину дороги и стали поджидать.

Леонид узнал мужиков: это были сторож Махнев и старик по прозвищу Щерба.

— Здорово были! — резко остановил мотоцикл Леонид.

— Здравствуй, коли не шутишь! — отозвался Щерба и, рассмотрев, кто сидит сзади Леонида, осклабился, показывая редкие, крупные зубы. — Да это, никак, Георгий Васильевич?! Здравствуйте, Георгий Васильевич! Я это смотрю, кто там такой белый сидит — прямо не узнал. Ишь, как оно времечко-то раскрашивает… — зачастил он своим спорым стариковским говорком.

Щербе за шестьдесят, он сухопар, прям, волосы без седины, и только все его лицо мелко исхлестано морщинами.

— Г-ха… — недовольно кашлянул Георгий Васильевич. — А у тебя и нога вроде не болит, и спина, видать, дюжая? Помню, все с батожком ходил в те-то времена… Помнишь?..

— Как не болит, Георгий Васильевич… — торопливо перебил Щерба, — спасу нет, болит. Особенно ежели к ненастью — так и подняться не могу. Да вот не утерпели, шишачек маненько пособирали — старушонкам своим пощелкать… А вы ягодку собирали или прогуливались? — участливо спросил он.

— Покажи, что за шишка нынче? — попросил Георгий Васильевич.

Щерба поспешно развязал мешок, в пригоршне подал Георгию Васильевичу несколько шишек, но он взял только одну.

Пока отец разглядывал, ошелушивал шишку, Леонид слез с мотоцикла и, пробуя тяжесть, приподнял мешок Щербы.

— Ого! Килограмм сорок верных будет — вот это старички! А! — засмеялся Леонид и взглянул на отца, но тот насупленно разглядывал шишку.

— Тяжеловато, конечно, но мы не торопимся — потихоньку да помаленьку, глядишь, к вечерку и доползем, — отозвался Щерба. — А может, Леонид Георгиевич, добросите мешочки до моего двора. Как раз вам попутно…

— Ладно, кладите в люльку, а вас не могу — кузов мал, не выдержит, — с шутливым извинением развел руками Леонид.

— Да что там про нас, и на том спасибо… — обрадованно заулыбался Щерба.

— Кедров-то сколько сгубили? — неожиданно спросил Георгий Васильевич.

— Да мы не рубили… За зря, Георгий Васильевич, за зря подумали…

— Что же вы, по кедрам лазили? — ядовито спросил Георгий Васильевич. — Шишка еще не поспела — ее сейчас и палкой не собьешь! Вот и свезти тебя с этим мешком прямо в лесничество! А? — Он смотрел на Щербу гневно, ожидающе, как камень, зажав в рука шишку.

— Вези, вези, коли сила есть… — пробормотал Щерба, уводя глаза в сторону на Махнева, который сидел на своем мешке в стороне и не принимал участия в разговоре.

— Эх, ты!.. Все по задворкам, все пакостишь… — уничтожающе медлительно сказал Георгий Васильевич и, помолчав, бросил Леониду резко, грубо, как будто он был в чем-то виноват:

— Поехали!..

Так и остались старики у дороги со своими мешками.

«Ну, зачем он связался с этим Щербой? Только настроение испортил и себе, и мне», — расстроенно подумал Леонид, и тут отец, словно угадав его мысли, прокричал ему сквозь рев мотора:

— А ты добренький! Гладко хочешь прожить?! Смотри, не обманись…


Ужина Георгий Васильевич не стал ждать: выпил стакан чаю и заторопился домой, чтобы уехать с последним автобусом.

— Да куда же вы на ночь глядя? Отдохнули бы и завтра утром поехали! — всполошилась Лида. Она обиженно взглядывала на Леонида, но он только пожимал плечами: знал, что уговаривать, убеждать отца бесполезно.

— Ну, Лида, спасибо тебе за все… До свидания… — ласково сказал Георгий Васильевич и протянул ей руку. Лида вспыхнула и не знала, что делать, а потом убежала в комнату. Генка стоял возле деда, хмуро смотрел на него и тоже не знал: зареветь ли ему или еще обождать.

Георгий Васильевич погладил его по голове и заспешил к двери…

К остановке они пришли вовремя: автобус уже стоял.

Оба тягостно молчали. Леонид был рад тому, что отец уезжает, и в то же время от этой радости ему было совестно, нехорошо. За два дня с ним он устал от душевного напряжения, от недовольства собой, и ему хотелось остаться одному.

— Ну, вот и все… Прощай! — глухо сказал отец, часто заморгал, отвернулся и, уже поднявшись на ступеньку автобуса, приостановился:

— Оградку бы загородить надо… Был там… Совсем рухнула оградка…

— Ладно, ладно… — помахав рукой, пообещал Леонид.

И только потом, когда автобус ушел и скрылся за поворотом, он вдруг понял, о какой оградке говорил ему отец.

Леонид уже три года не был на старом кладбище в Подлесове, где похоронена его мать…

Без мака голода не будет

За елками лесничий Тюрин послал Шумакова.

— Срубишь на Кивилях и прямым ходом отправляй елки в город, в управление. Возьмешь Кузьму Хацкина и Сашку Лобова. Он знает, куда везти, — сказал Тюрин и весело поторопил Шумакова: — Ну, двигай побыстрей.

Теперь Шумакова можно было посылать не только за елками, а хоть в экспедицию за снежным человеком. Помотался он довольно в других северных лесах и в начале зимы вернулся в родную Чаргу. Вновь оказался под крепкой рукой лесничего Тюрина. Правда, до увольнения он работал техником-лесоводом, а нынче принят лесником с месячным испытательным стажем. Был Шумаков и резок и смел, а сейчас больше молчком живет. Неловко все-таки: расплевался с начальником — и опять же к его милости. Лесничий Тюрин не может сдержать улыбку, глядя на «нового», робкого Шумакова.

— Ну, двигай, Павел Гаврилыч, — повторил Тюрин.

Шумаков хотел что-то сказать, уже шевельнул губами, но лесничий предупреждающе поднял ладонь:

— Есть распоряжение, Павел Гаврилович, есть… Все законно, все на месте. И потом елки-то — нашему управлению. Понимаешь?

Шумаков кивнул и пошел исполнять.

Тюрин, человек хотя и пожилой, но веселый, ловкий, пребывал в отличном настроении. У него имелись всеоснования предполагать, что после Нового года работать ему предстоит в лесхозе, а может, и в самом городском управлении.

Как только за Шумаковым закрылась дверь, Тюрин — небольшой, чистенько одетый, в ярком галстуке — живо прошелся по своему уютному кабинетику, глянул в окно, которое выходило во двор лесничества.

— Так, Шумаков, так вот и безоговорочно исполняй! — сказал он тихо, довольно рассмеялся — увидел, как Шумаков, уже там во дворе, совался лицом в свои широкие ладони и не мог прижечь папиросу. Раньше он не курил.


Бортовая машина у шофера Сашки Лобова желтая, и на белом снеговом раскате кажется еще желтей. Возле нее пахнет теплом, бензином и водкой. Сивушным этим перегаром тянет от курносого, тщедушного и нагловатого шофера — или со вчерашнего не прошло, или успел с утра глотнуть.

Кузьма Хацкин — рабочий лесничества, постарше Шумакова — щурит на белый свет свои и без того мелкие глаза-точки, озирает большой двор лесничества, радуется предстоящей вольной поездке в лес.

— Лыжи бы надо взять! — по-хозяйски подсказывает он Шумакову.

— Надо, куда без лыж… — покорно соглашается тот.

— Бензопилу возьми. Они, елочки, теперь от комля на третьем бревне выходят.

— Можно и ее, на всякий случай.

— Веревку надо. Чем будем увязывать?

— Возьмем, Кузьма Мартынович, возьмем… — ровным басовитым голосом обещает Шумаков.

По указанию шофера Сашки, он меняет на машине колесо, крутит ключом гайку и не видит снисходительной улыбки Хацкина.

— Так нету этого! — с радостью сообщает Хацкин. — Склад на замке, ключ у Мымрина, а Мымрин в городе зуб дергает!

— Вот, ежики-чижики! — медленно разгибается Шумаков. — Где же возьмем?

— Придется ко мне заехать. Может, найдем, — приопустив глазки, скромно говорит Хацкин.

— И бензопилу? — удивляется Шумаков.

— И ее… купил недавно в рабкоопе.

— А вертолета у тебя, Кузьма, нет? — вмешивается Сашка. — Мы бы на нем — взжик! — к каждой елке персональный подлет.

— На очереди стою… — шутит Хацкин, и они смеются, глядят на Шумакова, который не может так же легко, как они, посмеяться. На очереди у него не вертолет, а две пары валенок для своих детей. Жене Ольге он уже второй раз сам чинил сапоги, и сколь она в них еще проходит — неизвестно.

«Ей бы тоже надо валенки купить…» — думает Шумаков.


Колесо на автомобиле заменили и поехали сначала к Хацкину. Изба у него возле речки Чарги, где сделана запруда. Тесовые ворота, крытый двор с глухими бревенчатыми стенами. По улице возле дома из толстых плах проложен тротуар — все сделано добротно, без скупости, с размахом.

«Живет здорово! Капитально живет!» — помогая Хацкину погрузить инструмент, подумал Шумаков.

Числится в лесничестве Хацкин по участку ширпотреба, где вяжут метлы, готовят дрючки, черенки, а на деле он столярничает, плотничает. Без Хацкина в Чарге стекло не вставишь, фундамент под избу не зальешь, печь не сложишь. Нужный в Чарге он человек. Кому на пилораме тес напилить — к нему: «Будьте добры, Кузьма Мартынович…» Он не отказывается.

На свою бывшую и тоже добротную избу, что стоит рядом с избой Хацкина, Шумаков не повернул головы, не покосил глазом. Продал он избу, когда уезжал из Чарги, деньги промотал по вокзалам, аэропортам. Нынче только и хватило купить избенку на краю Журавлиного болота. Избенка того и гляди развалится, требует основательного ремонта, но зимой такой ремонт не сделаешь, и придется жить в ней до тепла.

«Хацкина не обойдешь. Надо бы заранее поджаться, денег подкопить, а где тут — дошел так… Вот проблема, ежики-чижики…» — хмурится Шумаков.


В лес они поехали по снежной лесовозной дороге, которая вела в деляны. Чаргинское лесничество у города под боком. Леса здесь не глухие, летом исхлестаны дорогами так, что на автомобиле можно проехать в любой угол. Лишь зимой дороги заносит, и леса отдыхают от рева моторов, бензинового чада, от вездесущих грибников, ягодников и прочих любителей природы. Леса набираются тишины, очищаются, засыпают на всю зиму, до тепла.

Ночью выпал редкий, ленивый снежок. Лег он воздушно, обвесил снежным пухом, скрыл от глаз угловатые, резкие изгибы ветвей, и не сразу разглядишь — по дороге гонит Сашка машину или по снежному целику. Не будь по сторонам деревьев, совсем бы не различил дорогу.

В кабине тепло, машина бежит мягко, двигатель легко несет ее от поворота к повороту, и Сашка все наддает ей скорости, хотя торопиться будто и некуда.

После диких болотистых пихтачей и угрюмых ельников, в которых налазился Шумаков за два года работы на Севере, лес здешний кажется ему своим, домашним. Почти каждая деляна, каждый выдел знакомы ему, и где бы Шумаков в этом лесу ни был, чувство, что он дома, в каком-то собственном «мировом» центре, не покидает его, и даже километры в этом лесу будто другие — короткие, легкие.

Они проехали через молодые, лет сорока, сосняки, и Шумаков все примечал, слабо кивал, будто здоровался со всем, что проносилось мимо, и о чем там говорили между собой Хацкин и Сашка, над чем гоготали — не различал, не интересовался.

Он как приехал в Чаргу — все не мог выбрать времени, чтобы одному без дел и спешки сходить в лес, отдохнуть душой в тишине, по морозной зорьке полюбоваться розоватой вязью кустов и молодых рощиц, попробовать измороженные ягодки рябины, пройти на широких лыжах возле пней-снеговиков по чистым, ровным полянам, под молчаливыми уснувшими соснами все дальше в заманчивую глубину боров.

Под шум мотора, в быстром движении через леса мысли у Шумакова осмелели, стали приподнятыми, торжественными. Он думал о том, что и парнишкой, и вот сейчас, в зрелости, его не покидает эта неведомая тяга к лесу, она будто приближает к какой-то тайне, обещает радость, заманивает. Часто в лесу к Шумакову приходит удивительно счастливое состояние, когда кажется, что нет тебе ни возраста, ни предела, и от свободушки своего духа, мысли — ты всем нужен и сколько еще можешь сделать доброго, полезного.

С грустью заметил Шумаков и другое. За два года, пока его не было в Чарге, поредели леса изрядно. Рубили не только старые, но и приспевающие, еще не достигшие своей полной зрелости. И хотя лесничество было пригородное, и много говорилось и писалось о сохранении зеленой зоны, рубили леса правдами и неправдами, вели в них и промышленные лесозаготовки.

— На Кивили поедем или в деляны? — притормаживая машину у перекрестка, спросил Сашка.

— Давай на Кивили, — кивнул Шумаков.

— Кроме, как на Кивилях, у дороги не только елок — пихтача не увидишь — все посрубили! — вмешался Хацкин. — Скоро сосну на Новый год будем ставить или березу…

— Тоже скажешь… — хмыкнул Сашка. — Она же не зеленая и без листа.

— Зеленая не зеленая, а может, дойдем до того. Как, Гаврилыч, думаешь? — Хацкин толкнул Шумакова и при этом подмигнул Сашке, легонько и его толкнул, приглашая послушать, а может, потешиться над бывшим лесоводом.

— Дойдем! — согласно и взволнованно повторил Шумаков. — Только в нашей области каждый год берут двести тысяч елок. А если по стране? Конечно, надо откинуть среднеазиатские и другие республики… Самое малое, получается тридцать миллионов елок! А рубятся елки здоровые, десяти-пятнадцатилетние, которым уже нет помех стать взрослыми… — Шумаков остановился, перевел сердитый взгляд с дороги на Хацкина. — Вот и подсчитай, Кузьма Мартыныч, сколь гектаров леса каждый год теряем?..

— Это уж ты, Гаврилыч, считай. У тебя дети малые, а мы со старухой и без елки обходимся.

— Подсчитал, Кузьма Мартыныч: сто тысяч гектаров получается! Каждый год сто тысяч гектаров!

— Вот беда-то какая! — с лицемерным сожалением воскликнул Хацкин. — И сделать ничего нельзя. Разве только праздник запретить…

— Почему нельзя? — сухо перебил Шумаков. — Елки в питомниках можно выращивать, но…

Дальше Шумаков не стал говорить, только пошевелил губами, вздохнул. В питомниках елки не так просто выращивать: и затраты большие, и нужды в этих питомниках многие не чувствуют. Одним словом — проблема. На этот счет лесничий Тюрин еще два года назад сказал Шумакову: «Без мака сто лет прожить можно — голода не будет!..» Из-за того вышла у них крупная ссора…

— Чего задремали? — громко спросил Сашка. — Хотите, я вам анекдот расскажу? Вчера в городе слышал. Волк зайца на елку позвал, а тот приходит к нему с медведем. «А этого зачем?» — спрашивает волк. «А он тоже, — говорит заяц, — в троллейбусе ехал…»

— Не смешно! — подумав, сказал Шумаков.

— Кому как… — обиделся Сашка.

Поработал кто-то на Кивилях основательно. Несколько десятков елей было повалено, вершины отпилены. Такое впечатление, будто этим елям головы посрубали и увезли, а разлапистые, зеленые тела бросили за негодностью. Пилили как попало, и пни из снега торчали высокие, с безобразными отщепами и белыми, как кость, сколами. Наслежено кругом лыжами, натоптано без лыж. Вершины елей волокли к дороге, здесь их грузили в машину.

Лесничий Тюрин назначил Шумакову этот дальний Кивилевский обход, и за все, что в лесном обходе случается, лесник несет ответственность в первую голову.

— Кто же так напакостил? Какая сволочь здесь побывала? — оглядев это побоище, сказал Шумаков. Его серые продолговатые глаза будто бритвой резанули Сашку, и тот поскорей сунулся к машине, нашел дело под кузовом.

— Вчера, случайно, не заметил каких машин? — спросил его Шумаков.

— Нет, я в седьмой квартал ездил, — засовываясь дальше под кузов, отозвался Сашка.

Не признался он, что был здесь вчера. По указанию лесничего Тюрина они с Мымриным и Хацкиным заготовили десятка два елок и отвезли их «нужным» людям в горснаб…

— Ну, попляшут они у меня, когда найду! — расхаживая возле машины, ярился Шумаков. — Запомнятся елочки надолго!..

«Уж точно попляшут…» — подумал Сашка. Знал — хватка у Шумакова мертвая, и сильней его мужиков в Чарге не найдешь. С виду тощий, а жила как стальная. Помнил шофер, как однажды Шумаков вывел его из клуба и будто котенка швырнул с крыльца в снег. В тот вечер Сашка был пьян, но рука Шумакова помнилась до сих пор.

— Что, Гаврилыч, сердишься, что нервничаешь? — весело спросил Хацкин, появляясь из-за кустов, куда он ходил по нужде.

— Видишь, какое натворили, как уделали?! Вот полюбуйся!.. — повел рукой Шумаков.

Хацкин поглядел на Сашку, сразу понял, что тот ему помаячил за спиной лесника.

— Так я говорил — теперь елки на третьем бревне растут… Так и разделали… — успокаивающе сказал он.

— Не часто ли говоришь?! — резко оборвал его Шумаков. Хацкин подивился: за какие-то полчаса езды по лесу Шумаков словно ростом стал выше, с лица исчезла унылая задумчивость, он зло оживлен и решителен. Сердито хватанув борт, Шумаков легко запрыгнул в кузов машины и оттуда насмешливо спросил:

— Значит, Кузьма Мартыныч, без мака голода не будет?

— Какой мак? Что ты, Гаврилыч, разошелся? — недоуменно пожал плечами Хацкин.

Шумаков выкинул из кузова лыжи, топоры, подал Хацкину бензопилу. Поднял смотанную восьмеркой веревку, подозвал Сашку:

— Снять бы тебе штаны да этим концом по тому самому месту! За вранье!.. Баллон у тебя вчера на машине вездеходовский был! Вместе меняли… Посмотри, кто здесь наследил? Носом тебя, что ли, ткнуть в этот след?!.

— Да мы что… Наше дело кучерское — приказали и поехали… — пробормотал Сашка, отступая подальше от разгоряченного и твердого, будто из мятой жести, лица Шумакова.

— Ладно, кучера, с этим делом я еще разберусь, а пока лес надо прибрать — хотя бы окучить его, — посидев на борту кузова и закурив, сказал Шумаков.

— Мы за елками посланы, Гаврилыч, а ты вон куда… — радуясь, что все будто бы обходится по-мирному, запротестовал Хацкин.

— Будут и они. Уж лесному управлению я подберу елочки, чтобы знали и думали…

Он поднял топор, бензопилу, направился к поваленным елям, но не выдержал. С былой своей нетерпимостью, сознавая, что в его положении этого бы не надо делать, Шумаков все-таки обернулся и сказал:

— На тебя, Кузьма Мартыныч, придется акт составить…


Шумаков сидел перед лесничим Тюриным.

— Не с этого, Павел Гаврилыч, тебе начинать. Не с этого, а ты опять за свое, за старое, — сожалеющим тоном говорил Тюрин. — Ты же настоящее глумление устроил и надо мной, и над руководством управления. Ничему ты не научился, ничего не усек… Короче, как не выдержавшего испытательного срока, с завтрашнего дня перевожу тебя в цех ширпотреба на заготовку дрючков и метел. При несогласии — можешь увольняться. Бесполезный пробег машины до города и обратно отношу за твой счет, также оплатишь стоимость елок. Шофер их обратно привез, у твоей избенки свалил…

Шумаков поднялся и, прежде чем натянуть поглубже свою форменную старую фуражку, сказал:

— Усек я, Виктор Тимофеевич. Не государственный ты человек! Кучер ты, а не хранитель! Увольняться я не буду. И что мне увольняться? Я в своем центре, Виктор Тимофеевич… Высчитаешь за машину и елки — в суд подам! Там разберутся…

Шумаков кивнул Тюрину и вышел из кабинета.


Дома он взял лопату и стал прогребать дорожку через ограду и дальше в огород, к бане.

Жиденькие, похожие на обглоданные рыбьи скелеты елки, которые Сашка выгрузил из кузова перед избой, Шумаков решил поставить вдоль той дорожки, чтобы ее не заносило снегом.

Вечер быстро темнел, над головой все ярче мигали, разгорались звезды. Где-то в лесу тявкали собаки. Шумаков таскал с дороги елки и втыкал их в снег. Потом из школы пришла Ольга. Посмотрела на кучу елок, непонимающе пожала плечами, ушла в избу: оставила там стопку тетрадей, кирпич хлеба. Когда снова появилась во дворе, чтобы взять санки и бежать за ребятишками в детсад, не спросила Шумакова, почему он за ними не сходил. Лишь глянула на него и пробежала мимо, но он поймал взгляд ее совсем темных в сумерках, равнодушно осушенных глаз. Такой он жену еще не видел, и оттого что-то больно ткнулось в его сердце, затревожило.

«Ну, если еще и Ольга перестанет меня понимать… Вот ведь проблема какая, ежики-чижики!..» — подумал Шумаков и, бросив елки, побежал следом за женой.

Суд

К внуку Карагодин старается зайти, когда сына Евгения нет дома. Так бы теперь совсем не ходил, а вот дня не может он прожить, чтобы не глянуть на Пашуньку, не подержать его на коленях, не потютюшкать.

С утра Карагодин взял одноствольное легонькое ружье, решил сходить в лес по неглубокому снежку, но дорогой все же не вытерпел, завернул к Пашуньке.

Изба Евгения казенная. В одной половине контора лесничества, в другой живет он с женой и шестимесячным Пашунькой.

Мимо окон конторы лесничества Карагодин, согнувшись, прошмыгнул побыстрее, чтобы, случаем, не увидел Евгений, зашел в сени, открыл дверь, а Евгений вот он — дома. Сидит за столом в майке: тощий, большерукий, на носу очки. Обложился книгами, нагнул кудлатую голову и пишет какую-то бумагу. Рядом в деревянной кроватке пошевеливался, задирал ножонки и что-то лепетал Пашунька.

Не хотел Карагодин встречаться с сыном, но назад поворачивать не стал. Прибодрясь, басовито и степенно поприветствовал:

— Здорово живете!

Поставил ружье к умывальнику в угол, здесь же на лавку бросил шапку.

Евгений обернулся. Из-за блескучих стекол очков Карагодин не увидел, какие там у сына глаза: сердитые, насмешливые или веселые. Очки Евгений приобрел недавно, и в них он кажется отчужденнее, начальственней. Сам Карагодин на зрение пока не обижался.

— Здравствуй, здравствуй, отец… Проходи, — дружелюбно сказал Евгений и снова уткнулся в бумагу.

— Да уж пройду, как-нибудь… Не к тебе, поди, явился, к Пашуньке…

Карагодин шагнул в комнату, остановился, скинул телогрейку на пол, подошел к кроватке:

— Давай, Пашок, иди-ка к деде… Нуть-ка вставай, варначина, хватит лежебочить… Ну? Узнал, кто к тебе пришел? А?

Пашунька засмеялся, быстро засучил полными краснопятыми ножками, замахал ручонками, и дед, с виду совсем не похожий на деда, — плотный, с крепким скуластым лицом и рыжеватыми, без единой сединки, волосами, — извлек внука из кроватки, присел рядом на стул.

— В лес собрался? — не поднимая головы от бумаги, спросил Евгений.

— По грибы!.. — сердито отрезал Карагодин и тут же поторопился сказать внуку другим, ласковым, мягким голосом: — Погодь-ка, Пашунька, я под тебя пеленку заложу, а то ведь окатишь ненароком. Как пить дать, окатишь, проказник… Мать-то где? В магазин ушла? Ну, ну, понятно…

Слушая этот разговор, Евгений потянул губы в довольной улыбке, но продолжал писать.

С сыном Карагодин поссорился неделю назад. Пришел к нему просить за Василия Тарасьева, чтобы выписали тому леса поближе к поселку. Лес Тарасьеву требовался на ремонт избы.

— Не могу, отец. Пусть на Елани берет. Я же говорил об этом Василию Семеновичу.

— Да ты знаешь, кто нам Василий? — вскипел Карагодин. — Он меня на своем горбу из пекла вынес, да и после войны немало добра сделал. А ты заладил свое: Елань да Елань…

— Знаю, конечно, знаю, отец, но не могу… — поморщился Евгений. — Там, где просит Василий Семенович, водоохранная зона. Порубка запрещена! Понимаешь ты это? Запрещена законом!

— А санитарные рубки? По санитарным-то можно сделать? Много ли ему требуется? Думаешь, мы такие темные пестери… Неделю, как лесничим стал, и уже носом в законы тычешь?! Смотри, Женька, таких-то законников народ не больно жалует! Останешься один — и отлесничил. Я первый скажу: «Гнать таких надо!..»

От резких отцовских слов и Евгений волноваться начал. Покраснел, вскочил с места. Приглаживая ладонью всклокоченные волосы, забегал по кабинету — долговязый, на голову выше отца.

— Знаешь, тебе тоже поприжаться надо! Оглянуться да хоть раз понять, в какое время живешь! Вот попадешься — выручать больше не буду! Хватит!

Карагодин так и пригвоздился к месту, широкий его рот приоткрылся от изумления.

— Это когда ты меня выручал? — наконец спросил он. — Нуть-ка, послушаем. А то я, темный, ведь и не знал, что у меня такой выручальник имеется…

— Вот нашелся! Думаешь, никто не знает, как вы в прошлом году с Зелюгиным по одному разрешению двух лосей жахнули? Не так разве?.. Одного Зелюгин в город увез, а шкура другого у тебя на крыше висит… Егерь Ярцев все вызнал и прежде ко мне приходил, жаловался на тебя. Дело хотел возбуждать, да, видно, понадеялся на мое обещание поговорить с тобой… — напористо, сердито выговорил Евгений и, немного помолчав, уже другим тоном, со вздохом укорил: — Компрометируешь ты меня, отец… Ох, компрометируешь… Хотя бы дружбу перестал водить с этим Зелюгиным. А то и собак ему, и сам чуть не вместо них стараешься. Между прочим, Ярцев обещал нынче накрыть Зелюгина с поличным… — Евгений подошел к отцу и тихо, просяще сказал: — И вообще, отец, кончал бы ты браконьерничать. Грош ведь цена такой охоте, а вреда?.. Время-то совсем другое настает. Сейчас не столь убивать, сколь сберегать все надо…

Не дослушал Карагодин сына. Хлобыстнул дверью и ушел.

«Вот, на тебе, вырастил, выучил, сам выманил с Тисульского лесхоза сюда домой, располагал на спокойствие, радость… А он — «компрометируешь», а? Подыскал словечко отцу родному…»

Живо вспомнив ссору с Евгением, Карагодин гневно шевельнулся. Внук Пашунька, который все вытягивался, шалил, от резкого движения деда ударился головой о кроватку, некоторое время тужился с открытым ртом, а потом залился ревом так громко, таким переливчатым, визгучим голосом, что у Карагодина засвербило в сердце, подкатило какую-то давно забытую жалость. Он прижал внука, быстро поднялся, начал уговаривать.

— Ну, ну, Пашунька, засвиристел… Так уж, поди, больно? Ты же мужик. Чего тут разревываться?.. Люшеньки-юшеньки, где мои зверюшеньки: серенький волчонок, рыженький белчонок… — запел было он, но где там: Пашунька еще громче заверещал.

— И в кого ты крикун такой?! Вот крикун, а? — не зная, как успокоить внука, в досаде спросил Карагодин.

— Наверное, есть в кого! — с легкой усмешкой сказал Евгений, поспешил к отцу на выручку, взял ребенка, положил его в кроватку. Пашунька разом умолк.

За громкий басовитый голос, разговорчивость Карагодина в поселке с давних пор прозвали «Говорком», и теперь в словах Евгения ему почуялся намек.

— Конечно, есть в кого компроментировать… — передразнил он сына, подобрал телогрейку, оделся, захватил ружье и вышел раздосадованный на сына, на себя и даже на внука Пашуньку за такой его невыносимо-жалобный крик.

На сердце у Карагодина немного отлегло только тогда, когда он выбрался из поселка и зашел в лес.

Стоял конец октября. Снег покрыл землю основательно, хотя был еще неглубок. Его не хватило, чтобы побелить, упрятать черноту карчей, валежин, обгорелых пней. Под редкими соснами проглядывали круги голой рыжины подстила. Холодная свежесть переновы приглушила запах хвои, увядших трав, опавших листьев. Звуки в лесу стали глуше, и совсем пропало эхо. Неприветлив, тревожен такой лес.

Карагодин шагал по неглубокому снегу, и земля под ногами была стылая, уже отвердевшая на всю долгую зиму.

В субботу из города должен был приехать Зелюгин с разрешением на отстрел лося, и Карагодин думал о предстоящей охоте.

Лосиную семью он обнаружил у Елового Падуна до снега и теперь хотел пройти, посмотреть, нет ли где еще лосиных следов. Собак Карагодин не взял с собой из опасения, что они могут кинуться по следу.

«Конечно, Евгений прав, — думал Карагодин. — Если взять лет десять тому назад, зверья и боровой птицы было много больше, а теперь глухарь или тетерев в диковинку стали…» Но другое сердило его. Сын Евгений сроду ружьем не интересовался, больше его тянуло к живым. Себе в удовольствие возился он с ежами, лисятами или даже змеями. Где ему понять чувства настоящего охотника? Иной раз вроде и незачем, и нужды нет, а руки сами тянутся к ружью и душа рвется на волю, в лес.

Прежде ожидание предстоящей охоты на лосей, подготовка к ней веселили Карагодина, он жил этим неделю-другую, а сейчас на душе у него было пусто, никакой радости из-за этой ссоры с Евгением, из-за этого упрека. Конечно, пострелял он в здешних лесах немало зверья всякого, но не жадничал, бил не для промысла, а ради охоты, браконьером себя не считал. С лосями пожадничал Зелюгин, и поневоле пришлось скрывать следы.

Зелюгин работает в городе завбазой. Мужик он расторопный, нагловатый, но полезный. С пустыми руками к Карагодину редко приезжал. Через него можно было достать все: шифер на избу, верблюжье одеяло, покрышки к мотоциклу… В долгу Карагодин не любил оставаться. Для себя не найдет, но для Зелюгина постарается, чтобы поохотился он в свое удовольствие и тоже с пустыми руками в город не возвращался. Короткими наездами Зелюгин навещал Карагодина круглый год, а поздней осенью брал отпуск и приезжал на главную охоту — отстрелять лося. Теперь его скорый приезд тоже не радовал Карагодина. Да ведь как оборвешь, как скажешь? Это не так просто, когда из одного котелка сколько раз в лесу хлебали, спали у одного костра.

Карагодин шагал, размышлял, а глаза опытного охотника следили, выбирали свое. Зайца — облезлого, пестрого, не успевшего к первому снегу побелеть — он увидел метрах в сорока за сизым осокорем у сухого болота. Заяц сидел неподвижно. Продолжая идти, Карагодин снял с плеча ружье, крикнул, спугнул зверя и выстрелил, когда тот был уже в прыжке. Не надеясь попасть, Карагодин выстрелил больше для того, чтобы взбодрить себя, отогнать подступившую хандру, посмеяться над зайчишкой. Но попал… Потом пришлось бежать по осокорнику догонять раненого зверя. Выстрелом у зайца оторвало лапы, но он все-таки бежал, часто-часто колотил окровавленными культяпками, кричал тонким, прерывистым и будто знакомым Карагодину голосом. Надо было пристрелить зверя, но в одностволке заклинило патрон, и, с трудом нагнав зайца, Карагодин добил его прикладом. Брать окровавленную истерзанную тушку не захотел…

Дальше в лес он не пошел, вернулся домой, спустил с цепи собак, стал управляться во дворе: поколол дрова, вычистил в стайке, вновь потянуло сходить к внуку, но удержался. До самой ночи ему помнился крик раненого зверя, так похожий на детский плач.


Ночью Карагодину приснился сон. Будто гонится он за тем самым зайцем, которого убил в лесу, догоняет и хочет схватить его за уши, а не может. Тогда Карагодин выстрелил. Заяц встал, повернулся, сверкнул красными глазами и сердито спросил:

— За что стрелял?

— За что?!. — вдруг заревели со всех сторон звери.

Откуда-то появился бурый медведь, убитый Карагодиным лет десять назад, и рявкнул:

— Поймать и отдать под суд. — За ним прибежали волки. «Господи, откуда волки-то у нас?» — только и успел подумать он, как его схватили, поволокли на суд.

Доставили на Черную Донду. Карагодин сразу узнал это глухое, дикое место с высокими обгорелыми пнями на взгорке, с черной, без единой травиночки, землей.

Окружили Карагодина со всех сторон; куда ни глянь — ни одного человеческого лица. От страха он ворочает языком, а слов никаких. Звери же, наоборот, человеческими голосами разговаривают.

— За совершенные в течение многих лет убийства крупного, среднего и мелкого зверья лесника Карагодина Павла Ивановича рождения одна тысяча девятьсот двадцать первого года приговорить к расстрелу! — зачитал приговор суда все тот же бурый медведь.

«Интересно, как они будут расстреливать? И ружья нет, и стрелять не умеют!» — подумал Карагодин и несколько приободрился, стал поглядывать на зверей повеселее. Его поставили на середине черной поляны, звери отступили, и вместо них против Карагодина выстроились журавли числом поболее десятка.

«Птицы-то здесь при чем? — снова затревожился Карагодин. — При чем они-то?»

Из-за рядов журавлей вышел гусь. Важный такой, в очках, с ремешком, вроде портупеи, и шпорой на красной перепончатой лапе.

— Готовьсь! — прокричал он хрипло, и журавли вытянули шеи, острыми клювами нацелились прямо в сердце Карагодину.

«Господи, причем здесь птицы-то?» — ужасаясь тому, что его в самом деле расстреляют, подумал он…

От непрошедшей тревоги, под впечатлением чудно́го сна встал Карагодин среди ночи и пробродил до утра.


В субботу на своем стареньком, но надежном «газике» приехал Зелюгин. Посмотрел, чем занимается Карагодин, удивился. Готовит лесник блесны, сверлилку для подледного лова натачивает. Сроду этих предметов он не видел у Карагодина и рыбную ловлю презирал.

— Чего это химичишь? — предчувствуя недоброе, спросил Зелюгин.

— Да вот, на Долгом озере посидеть собираюсь. Чебак, окунь, щука там цепляют — я те дам! Вчера дед Старков полкуля чебаков оттуда приволок. Рыбка, знаешь, она и в ухе полезна, и в жаренье…

— Погоди, Павел Иванович, погоди… — перебил Карагодина Зелюгин. — Или ты забыл наш уговор твердый? Ведь я с разрешением приехал, в полной надежде, а ты мормышками этими занялся. Как такое понимать?

— А что поделаешь, Николай Николаевич? — беспомощно развел руками Карагодин. — Ветка совсем больная. Я и к ветилинару, и к доктору. Где она, тварь, порезала себе лапу? А без Ветки куда пойдешь? Так только по лесу блудить. Буран-то совсем молодой кобелек…

Пошли в пригон под навес, где была привязана сибирская чистопородная лайка. Позванивая тонкой цепью, Ветка выскочила из конуры, прихрамывая, завертелась вокруг Карагодина, норовила прыгнуть ему на грудь. Передняя ее лапа была перемотана бинтом. В одном месте бинт побурел от просочившейся и засохшей крови.

— На место! Развеселилась! — прикрикнул на собаку Карагодин и сказал Зелюгину: — Вечером к ветилинару поведу.

Все было верно, но Зелюгину не понравился сам Карагодин: непривычная торопливость и неискренность чувствовались в словах лесника.

— Пойдем лучше, Николай Николаевич, на Долгое? Посидим, посудачим о чем. Дело там интересное, верное… — предложил Карагодин Зелюгину и этим окончательно вывел его из себя.

— Чтоб тебя на том Долгом черти слопали! — в сердцах сказал Зелюгин и, не простившись, поспешил к своему «газику».

В трех километрах от лесного поселка, где на столбике по крашеной доске крупно написано: «Егорьевский заказник», Зелюгин остановил автомобиль, достал ружье, патроны. Стрелял до тех пор, пока не расколол, не сбил эту доску на твердую, побелевшую землю.

…В это самое время Карагодин разматывал бинт на лапе Ветки. Собака пыталась лизнуть его в лицо, и лесник сокрушенно, виновато ворчал:

— До какой, Ветка, мы с тобой жизни дошли, до какого вранья докатились, а? Не стыдно тебе?..

Ешка из Стрежь-Чети

Ешка Карнаухов увидел, что лежит он на кухне возле курятника — в рабочей одежде, в сапогах, и шапка тут же валяется. Жены Полины в избе не слыхать. Видно, ушла куда, а может, и совсем не ночевала. Запамятовал все Ешка и теперь, глядя в потолок, припоминал…

Вчера в конторе сплавучастка выдавали аванс, и тут как раз тронулась Обь. Сплавщики из конторы пошли на берег, а Ешка попутно забежал в магазин, купил бутылку водки и догнал сплавщиков.

— Ишь ты, какой смекалистый! — заметив бутылку в Ешкином кармане, обрадованно удивился Иван Наконечный. — Мужики, сбросимся? День-то какой знатный! Отметить бы надо…

Улыбаясь большим ртом, Наконечный достал деньги, зашарили по карманам и другие. Сбросились…

За водкой и закуской в магазин послали Ешку, как мужика расторопного и опытного по этой части.

Он вначале отказывался, не хотел пить с мужиками — бутылку купил, чтобы распить ее дома, по-семейному.

Неделю назад Ешку разбирал товарищеский суд. Его чуть было не уволили за пьянку, но Торопов — новый начальник участка — попросил суд повременить. Ешкино раскаяние и невзрачный, пришибленный его вид смягчили Торопова, Ешка показался ему не таким уж безнадежным.

Оставили Ешку до первого замечания.

— Да что ты кочевряжишься? Посидим на бережку, пропустим по махонькой, для разговора. Чего испугался-то?.. — уговаривал Наконечный, и Ешка не устоял.

Очень любит он вот такие вольные мужские посиделки. Разговор идет веселый, житейский, без стеснения и оглядки на жен и прочих домашних. В таких компаниях Ешке все товарищи, и чувствует он себя ровней каждому…

Чем кончилась эта складчина и кто его привел домой, Ешка теперь помнил смутно. К тому, что было на самом деле, примешивался какой-то бред или сон, будто принесли его домой в большом рогожном мешке.

Ешка поднялся и, очумело пошатываясь, побрел к кадке с водой. Ляскнул зубами по острому краю изношенного ковшика и пил долго, жадно, проливая воду на грудь, под рубаху. Снова в голову ударил хмель, захотелось что-нибудь поесть, но, увидев на часах-ходиках время, Ешка схватил шапку и выскочил на улицу…

На крутом берегу Оби бригада сплавщиков заканчивала ремонт лесоспусков.

— Что это раненько Ешка появился… — язвительно хохотнул Иван Наконечный, но бригада его не поддержала.

Согнув спины, мужики усердно стучали топорами и даже не взглянули на Ешку. Он хотел было помочь Наконечному подправить бревно, но тут подошел мастер Воротин, не дал работать.

— Точка! — пришибающим басом гаркнул Воротин. — Уходи, и чтобы духу твоего здесь не было!

Глаза мастера сузились до щелочек, словно ему невмоготу видеть Ешку, он повернулся к Ешке спиной и зашагал к штабелям леса. Мужики еще торопливей, громче застучали топорами, а Ешка кинулся следом за мастером…

Голова у Ешки крупная, шея тонкая, вертлявая. На его худых покатых плечах телогрейка, как на колу, болтается. Из-за малого роста возле мастера он кажется хилым подростком, хотя лет ему тридцать или сорок.

— Федор Иванович, может, отрегулируем… А? — забегая вперед мастера, шмыгая по-ребячьи носом, просит Ешка. — Ты же знаешь, я хоть что буду делать… Заставь — буду, не подведу…

— Хватит с меня! Иди к Торопову! Он тебе отрегулирует. Все! Точка! — яростно и оглушающе закричал мастер, и такое выражение было на его скуластом, жестком лице, что глянул Ешка в это лицо и будто в зеркале себя увидел — никудышного и совсем пропащего.

Оборвалось что-то внутри у Ешки, и он отступился, понял, что теперь с Воротиным говорить бесполезно — ожесточился на него мастер окончательно…

Ушел Воротин, а Ешке являться на разговор к начальнику Торопову очень неприятно, да и что сказать в свое оправдание? Который уже раз каялся и, бывало, долгое время не пил, но потом обязательно выпадал подходящий случай, и все повторялось. Другого давно бы уволили за такие дела, но Ешка был свой, четский, на него смотрели как на беду неминучую, и даже когда он вел себя исправно, не прогуливал и после получки был трезв — не замечали его стараний; привыкли, что это ненадолго.

Потерял Ешка не только всякое уважение к себе, но и самое имя — стали его звать не Ефимом, как записано в паспорте, а Ешкой, а по фамилии его теперь разве только в бухгалтерии знают…

Домой Ешке тоже идти не хочется. Запустил он руку в карман, нашарил мелочь — все, что осталось от аванса. Не стоит и вытаскивать, считать. Сел Ешка на бревно, поднял воротник телогрейки, запахнул ее потуже в поясе и стал смотреть на Обь…

Лед на реке идет сплошь. Плывут, давят друг на друга грязные серые льдины, и тот дальний берег не проглядывается. Взбугрилась, перекатывается перед ним гора из ледяного крошева, и не поймешь, что там творится. Небо над Обью сумеречное, по нему редким ледоходом тоже ползут низкие дымчатые облака. Ветер дует холодный, снеговой…

Ничего интересного на реке Ешка не заметил, только еще сильней стала кружиться голова, накатила тоска.

«Опохмелиться бы да наваристых горячих щец похлебать…» — вяло подумалось Ешке, и от этого желания его замутило и бросило в озноб.

«Сиди, не сиди, а идти придется…» — решил наконец Ешка. Поднялся было с бревна, но тут же, охнув от боли, согнулся. Так сразу завертело и схватило живот, что из глаз слезу вышибло и перехватило дыхание…

Прибрел Ешка домой кое-как в полусогнутом виде, открыл дверь в избу и привалился спиной к косяку.

— Погибели нет на тебя, врага окаянного!.. — завыла в голос Полина, но, увидев перекошенное от боли лицо мужа, замолчала.

Зацепив о порог сапоги, Ешка стянул их, тут же бросил телогрейку, шапку, прошел в комнату и лег на кровать.

Боль в животе такая у него застыла, так насторожила свое острие, что не только стонать, но и слово сказать боязно.

Полина, не в пару Ешке высокая, полногрудая, с лицом грубым, твердым, помедлила и, в сердцах пнув сапоги в угол, подошла к Ешке.

— Заболел али ушибли чем?

Ешка ничего не ответил, шмыгнул острым носом, показал на свой живот.

«Все, отжил, видно, свое… Вот ведь угодило, совпало — и жить не жил, а конец…» — думал он и глядел мимо Полины непривычно строгими, немигающими глазами.

— За фельдшерицей-то сбегать? — снова спросила Полина, но Ешка только слабо и безнадежно шевельнул рукой.

Полина накинула шаль и кинулась в двери.

Фельдшерица в Стрежь-Чети молодая, неопытная. Недавно она завхозу Коновалову вместо глазных капель второпях пустила зеленку. Дня два Коновалов ходил с зеленой глазницей, всем показывал ее и жаловался на такую безответственность… Кроме этой фельдшерицы, сейчас Ешку некому лечить. Во время ледохода отрезана Стрежь-Четь от большой земли. Неделю, а бывает и больше, живут здесь люди, как на острове, пока не пройдет Обь.

Фельдшерица Катя пришла с небольшим чемоданчиком. Лет ей, самое большое, двадцать. На пухлом чистеньком лице — никакой важности и учености.

Смерила она Ешке температуру, велела оголить живот, и, когда надавила, Ешка дернулся от боли и чуть не упал с кровати.

— Чего тут удавливать, и так видно… — перекосив рот от боли, простонал он.

— Вы, больной, не волнуйтесь и ведите себя спокойно, — строго заметила Катя, дала каких-то таблеток и торопливо ушла.

Полина за ней вслед побежала, потом вернулась. По ее растревоженным глазам понял Ешка, что дела его совсем плохи.

— Ну, что сказывала? Говори…

— Операцию нужно… — всхлипнула Полина и снова побежала из избы.

Ох, слово-то какое ножевое! Под самое сердце полоснуло! Теперь ясно, что пропал! В животе огнем прожигает, и нет сил терпеть эту боль… Слез Ешка на пол, немного полежал и так, и эдак, а потом встал на четвереньки — в таком положении вроде полегче…

Хоть и тщедушен телом Ешка, а за свою жизнь редко когда болел. Год назад в ледяную воду свалился и даже насморка не прихватил… Не думал, что так скоро это случится. А вот она, как раз, может, и пришла… Все надеялся пересилить себя, начать другую жизнь, откладывал со дня на день это начало, тянул, а теперь — все.

«Кончусь — только радоваться будут… — прижав лоб к холодной стене, думал Ешка. — «Точка!» — махнет рукой Воротин, а Ванька Наконечный обязательно на поминки придет. Тому только выпить… Может, Полине подкинут из рабочкома на поминки?..»

Лед пройдет, и на сплаве самые заработки начнутся, а он будет лежать, лежать, лежать…

«Сгину, и только худая память останется, да и то ненадолго. Завещание бы написать, объяснить, так это по-умному, как есть. Почему, мол, пил? От безответственности к себе… Вот и пил. Душевности, внимательности хотел через бутылку… Нет, не то… Мол, слаб был, никакого мнения о себе не имел, да и про других тоже. В чем очень раскаиваюсь и теперь, под конец, осознал…»

Ешка стал придумывать, как бы еще лучше написать, но мешала боль. Он сгреб с кровати подушку, подмял ее под себя, еще мучился, потом притих, задремал, а может, и сознание начал терять…

Очнулся он от какого-то громкого, раздирающего уши гудения и долго не мог сообразить, что это такое и где он находится. Но шумел вертолет, который опустился на чистину поселковых огородов. Сбежались ребятишки, подошел взрослый народ.

Ешку повели к вертолету, поддерживали, бережно остерегали его от толчков. Из-за многолюдности, небывалого к себе доброго внимания и собственной слабости Ешка беззвучно, тихо плакал, и все происходящее казалось ему сном.

Когда же вертолет набрал высоту, Ешке показалось, что у него совсем прошла боль, что всю эту болезнь он просто напустил на себя. Его охватил страх. Выходило, что он зря переполошил людей, а сколько их хлопотало, беспокоилось? Вдруг это не болезнь, а все от вчерашнего перепоя? Получится, будто он нарочно… Да за такие дела в тюрьму упрятать мало!..

Ешка стал торопливо ощупывать свой тощий живот, потихоньку надавливать, и, когда прежняя боль снова отдалась и согнула его пополам, он успокоился и повеселел.

«Какие мои годы — еще не такой старый, еще выправлюсь… Может, обойдется, а там завяжу глотку… Вот так завяжу!..» — решил Ешка, и ему стало поспокойнее.

Гремели, со свистом ввинчивались в воздух лопасти, со звоном несли Ешку Карнаухова. Летел вертолет над Обью, над самой ее серединой, и там внизу, как диковинные звери, согнанные в широкое русло, ворочались, толкались, громоздились друг на друга, неодолимо двигались льды. А река уже вышла из берегов, затопила луга и разлитым холодным морем ушла к горизонту, и в той дали, куда летел вертолет, это море соединялось с небом.

Все кругом казалось огромным, торжественным, грозным и прекрасным.

Летел Ешка над бездной, думал о своей жизни строго, как никогда еще не думал, и боль притаилась, теперь не беспокоила, словно ожидала чьего-то решения: жить ему или умереть.

Бобровы

Ранним утром тишина в Чебуле стоит такая, что слышно, как речка Марушка играет, галечники перекатывает, да в омутах плещется рыбешка.

Егор Еремеевич вышел на крыльцо, поглядел в темную глубину синего неба, послушал Марушку, и нашло на него желание поудить рыбу. Посидеть бы под ивняком за тихим делом, подумать о чем-нибудь таком, о чем раньше недосуг было. Или вспомнить что-либо приятное из своей жизни…

Когда-то очень давно любил Егор Еремеевич бороться. Был мал ростом, а силой природа не обидела, и хотелось утвердить себя наравне с другими рослыми парнями. Еще любил Егор Еремеевич плясать «Барыню», «Левониху» и «Цыганочку». Пляска получалась у него с редкой лихостью и задором. Этим и взял после действительной свою Дуняшу. Голосистой, бойкой в девках была, а потом, как пошли ребятишки, поутихла…

Толкнуло Егора Еремеевича под сердце той давней явью, запершило в горле. Похмурил он свои кустистые и коротенькие брови и полез в пиджачишко за самосадным табаком. Постучал по банке обкуренным желтым ногтем, присел на крыльцо покурить. В заботе оглядел свой двор, а там как на стройплощадке: плахи, тес, срубленные для дома клетки из бревен, куча сизого мха, кирпич.

Сорок лет прожил Егор Еремеевич в Чебуле и все это время свою избу только на хитрости держал. Семья увеличивалась, становилось тесновато, и приходилось наспех делать прирубы, удлинять избу сколь можно. Сейчас она походила на длинный барак, какие строились для лесорубов еще в довоенное время. Теперь нижние ряды бревен посгнили, изломались, крыша острится тремя горбами и вот-вот завалится. Из такой избы дети постарались побыстрей уйти, разъехались в казенные квартиры.

Пошел Егор Еремеевич на пенсию, и появилась у него думка: перекатать старую избу на другое место, сделать ее поменьше, чтобы окнами глядела на юг и была теплей, уютней.

Перекатывать не пришлось — сыновья не дали: артельно решили построить для отца новый дом…

— Рыбалка тебе самый раз, комар тебя проколи, — добродушно ругнулся Егор Еремеевич и стал набивать трубку. Покурить спокойно не удалось.

— Чего ето там размечтался?! Курей готовь! Дел — от еще сколь, а он раскуриват! — открыв избяную дверь, сказала Евдокия.

— Вот-вот, намечтаешь с тобой!

Егор Еремеевич взял топор и пошел во двор ловить кур-молодок, чтобы посшибать им головы. Сегодня на обед Евдокия непременно хотела приготовить куриный суп.

— На такую ораву птицефермы мало… Стой! Куды ты, окаянная! — гонялся Егор Еремеевич за последней курицей, которая ловко увертывалась до тех пор, пока он не загнал ее под сени и не ухватил за крыло.

— Хватит, что ль, а то, может, у соседа заимовать? — спросил у жены Егор Еремеевич, сложив на крыльце свои трофеи.

— Всех загубил. Могли бы скоро нестись, — жалостливо вздохнула Евдокия.

— Сама велела…

— А ты и рад, — упрекнула Евдокия, пристраиваясь на крыльце щипать кур.

— Мелешь попусту! И так плохо и этак! — осерчал Егор Еремеевич и пошел в избу мимо крупной, большерукой Евдокии. Хотела она за эту несдержанность тут же приструнить мужа, но раздумала. В день предстояла большая работа. Они собирали «по́мочь», чтобы сложить на мох сруб нового дома.Вот-вот должны появиться взрослые дети Бобровых и родственники.

Для помощи Бобровы-старики купили два литра водки и сварили ведро браги. Зрела брага неделю и стояла на русской печи в деревянном лагуне под крепкой пробкой. Егор Еремеевич вспомнил, что пробу с браги не брал, и какая она получилась — не знает. Крепость определить надо обязательно, чтобы работников угостить в самую меру. Без этого помощь не помощь…

Нацедил Егор Еремеевич из лагуна в ковшик, выпил, но только разобраться не успел — помешали. Приехал сын Владимир, приткнул свою серую «Волгу» под самым окном-избы. Вынес из машины пилу, топор, веревку, поздоровался с отцом без лишних слов — только кивнул.

Владимир в рабочей спецовке, рукавицы всунуты за широкий армейский ремень. Крупноголовый, большеглазый, похожий на Егора Еремеевича, только пошире в плечах, попрямее спиной. Деловито, строго он прикинул, как бревна подкатывать, осмотрел подготовленный фундамент, отковырнул с угла кусочек бетона, раскрошил его в крепких пальцах, понюхал.

— Поди, мало поливал?

— Считай, каждый день, а тут еще дожди шли. Самый раз оно, — ответствовал Егор Еремеевич.

— Добро, неси-ка лопату: ворота убирать будем.

— Это мы организуем. Ломать не строить… Долго ли убрать? Их выкапывать-то нечего — привали плечом, они и упадут… — чувствуя, что брага все же удалась, торопливо и весело заговорил Егор Еремеевич.

Пока они возились с воротами, появились остальные сыновья Егора Еремеевича: Николай, Петр, Иван, Анатолий, Алексей и Семен. Чуть позже пришла дочь Татьяна со своим мужем Федором. Среди мелких, коренастых Бобровых Федор выделялся высоким ростом и рыжими космами волос.

Сыновья живут в Чебуле. С малолетства все на лесной работе, и возиться с бревнами для них дело привычное.

Разделились братья на две бригады: младшие на подкатку бревен, старшие на укладку сруба. Работа пошла ходко. Егор Еремеевич только командует да присматривает, чтобы дело шло споро. Забежал он на минутку в избу, допил то, что осталось в ковшичке и, вернувшись, заметил непорядок.

— Лешка, Сенька! Куды это бревно поперли?! На девятый ряд оно уготовлено! Гони назад, говорю!.. — закричал он на сынов. Поспешил было помочь, но зацепился за скобу, что от ворот на заборе осталась, упал и разорвал штаны.

— Ах, ты, мать честная! — вскричал он в досаде.

— А наш-то Егор шустряк бегать, — заметил младший Семен. Загоготали сыновья на разные голоса, как будто обрадовались, что отец упал.

— Я те, Семка, всыплю ремня! Я те как раз ужгу! — рассердился Егор Еремеевич: уж больно острый и дерзкий Семка. Ишь, куда зашло — отца родного Егором именует!

— Тело не ошкарябал? — поинтересовался Владимир, помогая отцу подняться.

— Какое тут тело! — в сердцах отмахнулся Егор Еремеевич.

— Ты, никак, завеселеть успел? — удивился Владимир, учуяв бражный запах.

— Ничего. Пробовал только. Ох, и крепка получилась, ядрен корень, — конфузливо отвел глаза Егор Еремеевич.

Шевельнул недовольно бровями Владимир и на братьев, которые снова засмеялись, прикрикнул:

— А ну, тормози!.. Раскудахтались…

Приумолкли братья, понагнули ниже головы, вроде как заспешили в работе. Среди них Владимир по возрасту не старший, но слушаются они его пуще отца родного. Во всем Чебулинском леспромхозе поискать более авторитетного и уважаемого человека, чем Владимир Егорович Бобров.

— Вот эдак! — одобрительно сказал Егор Еремеевич, строго оглядывая своих работников.

Он поплевал на ладонь, пригладил порванное место и пошел покурить к соседу Белоглазову, который тоже, видно, пришел на помощь и теперь, облокотившись на изгородь, с интересом ждал Егора Еремеевича.

Белоглазов старик невзрачный: сухой, мелколицый, но борода у него могучая, сивая, с расчесом в две стороны, и глаза усмешливые, бойкие.

— Помочь пришел, да несмелому где тут подступиться, — развел руками Белоглазов. — Вот понагнал ты народу, Еремеевич, вот понагнал — прямо армия!

— Какой там армия — цела орда! — прикурив из ладоней Белоглазова, небрежно уточнил Егор Еремеевич. — Еще снохи да внуки припрут — не столь работы, сколь шуму…

Говорит так Егор Еремеевич потому, что не по совести ему хвалиться перед Белоглазовым своим семейством. Получится укор соседу, с которым давно живет в дружбе и согласии. У Белоглазова тоже много было детей, а вот теперь рядом никого: поразъехались и давно в Чебулу глаз не кажут. Придет редкое письмо от кого-нибудь из детей, бежит бабка Анисья в великой радости к Евдокии почитать ей то письмо и всплакнуть под жалостливым, понимающим взглядом Евдокии. Помочь Белоглазовым-старикам, подействовать на их детей — трудно. У Егора Еремеевича на этот счет свое твердое мнение имеется. Сами Белоглазовы виноваты, коли дети у них такие непомнящие. Чересчур баловали, оберегали они своих детей. Бывало, сами из последних сил, от темна до темна на покосе или в огороде копошились, а дети в пятнашки или в клетки играли, и если порой заставят их что-нибудь делать, так это им не в охоту, а в тягость… А Егор Еремеевич своих детей с малолетства на рабочее дело приваживал. Вот у Владимира слава знатного лесоруба. В газетах лесным богатырем прозывают. За советом, помощью к нему едут. По работе и живет: широко, смело. А было время, когда Егор Еремеевич едва концы сводил в своем многодетном семействе. Тайгой кормились, хотя на соснах калачи не вызревали: кормит-то она человека упорного, работающего. Приходилось везде успевать — ив работе, и в хозяйстве, и в тайге на промысле. Бывало, соседские ребятишки, сверстники Владимира, на прутиках верхом ездят, а Владимир со своими братьями в тайге шишкует, по кедрам лазит и ночью у костра шишки шелушит. Тайга приучила к терпению и выносливости. Она Бобровым теперь что мать родная, потому и крепко осели они в родных местах.

Сам Егор Еремеевич месяцами в тайге пропадал и дома не показывался. Жили в лесных бараках, спали на нарах. В ту пору имелись у него лучковая пила, топор да руки, а выгонял по три нормы. Тут уж как ни хитри, как ни применяйся — все наружу. Сразу всем понятно, у кого жила рабочая. А теперь кругом — техника. Не сразу за этой техникой распознаешь человека — он хороший или машина пособляет. Поехал как-то недавно Егор Еремеевич к Владимиру в лесосеку, посмотрел — не понравилось. Елозят туда-сюда тракторы, лес волокут, какой попало, валят все подчистую. Кругом вороха сучьев, передавленные, изжеванные гусеницами тракторов деревца. Ревут трактора, стучат бензопилы — в ушах больно от этого разбойного шума. Когда работал Егор Еремеевич, сосну и ту какую попало не рубили, в лесосеку ручными граблями подчищали, что твой покос готовили. Как ни говори, а проще было и понятней…

Побродил Егор Еремеевич по лесу, тут сыновья присоединились, ходят за ним, молчат, ждут от Егора Еремеевича одобрения.

— Пороть бы вас за такие дела самое время, — сказал Егор Еремеевич Владимиру.

— Вот те раз! А начальство за порядок хвалит, — рассмеялся Владимир. — Отстал ты, батя, по старинке смотришь…

Загалдели, заспорили сыновья: «технология, комплекс, производительность…» Мудреные словечки ввертывают. Оно, может, и впрямь отстал Егор Еремеевич, потому как больше по сплаву занимался, но от своих слов отказываться не привык и спорить не стал. Да и не может быть такого, чтобы в работе у них все было ладно.

— Нахожусь при своем мнении! Вот этак: — сухо ответствовал он и уехал домой опечаленный.

Не признается себе Егор Еремеевич, что до сих пор таится в нем неизъяснимая ревность к лесной работе. «Годков бы сбросить — не уступил бы сыновьям, за пояс бы заткнул при таких-то хороших условиях!» Замечал, что сыновья в работе больше всего надеются на хитрый расчет, на выгоду. Иной раз спор меж собой заведут, кому из них тяжелей достается, да и до заработка жадноваты. Не по душе это Егору Еремеевичу. Сам-то он любил, чтобы наперво дела шли лихо, чтобы не бередила душу корысть. Случалось раньше на сплаву пыж какой неудобный разбирать или запань на опасной стрежи устанавливать — первого Егора звали. Надеялись и знали, что пойдет без уговаривания и еще других с собой покличет. Прибивались люди к нему по своему интересу и охоте. Наработаешься с Егором Бобровым до седьмого пота, но и не заскучаешь. В ловкости и смелом озорстве не знал он в Чебуле себе равных.

Живы еще сплавщики, которые помнят, как он на бревне стойку делал. Летом по теплой воде такое показывал. Плывет бревно по реке, а на нем Егор. Стоит на голове, пятки на солнце сушит и плывет себе по течению… Многие пытались повторить такую стойку на бревне, но кроме конфуза у них ничего не получалось. Прибыл как-то управляющий сплавного треста Мерзляков — вручать переходящее Знамя сплавщикам за трудный, но вовремя проведенный сплав. Узнал про Егора, про его лихую работу, попросил, шутки ради, фокус с бревном показать. А как посмотрел, вытянул из кармана свои часы-луковку, отстегнул цепочку, отдал Егору и, обняв его, сказал растроганно:

— Не тот велик, кто кланяться велит, а тот, перед кем шапку снять хочется…

Огладил Егор свою мокрую макушку, смахнул с нее налипшую сосновую кору и ответил:

— Нас таких здесь — спина у вас заболит…


К обеденной поре осенний день над Чебулой потеплел, запахло усохшими травами, лесом.

Скинули братья Бобровы рубахи, забелели спинами, Не вдруг разберешь, где Иван, а где Петр: все курносые, роста мелкого, но крепко, по-сибирски сбитые и прямые, быстрые на дело. Хлопочут братья над двенадцатым рядом, и любопытно Белоглазову между делом наблюдать за ними. Особенно за Федькой, мужем Татьяны. Хулиганистый, шумливый был парень. При случае старого и малого без зазрения совести обидит. Теперь Федька посерьезнел, будто другим человеком стал. Между прочим, спросил как-то Белоглазов Егора Еремеевича, что такое переменило Федьку.

— Маленько поучили; куда ему против нас-то переть, — объяснил Егор Еремеевич.


Федор, Белоглазов и Егор Еремеевич подготавливали плахи, чтобы потом без задержки застелить пол и потолок. Там останется вставить оконные и дверные косяки, установить стропила и покрыть крышу тесом. Приятно Белоглазову побыть в мужской компании, а по окончании работы посидеть за столом, поговорить. Конечно, получается оно, как у чужого костра, но все же легче на душе становится.

Егор Еремеевич тоже иногда взглядывает на сынов, и о каждом ему по-своему думается, обо всех легко, только об Иване, третьем по счету, с озабоченностью и невнятной тревогой.

Среди Бобровых Иван самый тщедушный и замухрышистый. Рос он, как все остальные, а в учебе отставал и кое-как закончил пять классов. Потом будто запнулся обо что-то неразгаданное, притих и все думает, разгадывает эту загадку. В лесу он не работает, перебивается в хозчасти на делах мелких, иной раз грязных, очистных. Не успел Иван жениться, как овдовел и второй раз женился на вдове. Теперь у него в семье восемь детей, и которые из них родные Ивану, а которые нет, Егор Еремеевич точно не знает. И хотя живет семья Ивана дружно, без беды не обходится: то годовалый бычок у них в болоте утонет, то погреб водой зальет, то сено сгорит или еще что. Глядя на Ивана, Егор Еремеевич иной раз досадует: словно нарочно Иван выбрал себе трудную жизнь…

И вот теперь Иван подкантовывал на лесах бревно, стучал топором, а потом выпрямился и окаменел. Незряче смотрит куда-то в пространство, глаза его остановились и застлались какой-то покорной, невеселой думой.

— Ты что, заснул, недотепа! — рявкнул на него старший Николай и, зацепив бревно топором, так рванул его на себя, что Иван чуть не упал. И оттого, что Иван промолчал и на его лице появилась виноватая улыбка, у Егора Еремеевича опахнуло сердце горячей жалостью, и он отвернул лицо, чтобы не смотреть на Ивана.

— Евдокия! Как там у вас?! — сердитее, чем следовало бы, крикнул Егор Еремеевич в избу.

— Давно все сготовлено. Давайте, дорогие работнички, обедать, — пригласила Евдокия, показываясь на крыльце.

— Не торопись, мать… Обедать будем по очереди. А то соберемся — не разведешь. Вот ужинать будем вместе, а сейчас мало-помалу, — остановил ее Владимир.

— Или норму гоним?.. — с неудовольствием заметил Егор Еремеевич.

— Лесной порядок, батя…

Владимир неугомонен, решителен. В детстве среди своих братьев первым упрямцем был и таким остался. Что задумает — колом из головы не вышибешь. Теперь вот укрупняет свою бригаду. Попросил начальство добавить в бригаду людей, доказывает, что так выгоднее, а братья не соглашаются. Пока спор не окончен, и Егор Еремеевич чувствует, что между Владимиром и остальными братьями идет неприметная борьба и может получиться разлад. Стороной прослышал Егор Еремеевич, что Владимир собирается в другой леспромхоз.

«И уедет… Не поступится перед братьями…» — подумал Егор Еремеевич. Теперь уже о Владимире охватила его забота, и на душе стало еще неспокойней. Захотелось ему сделать что-нибудь такое хорошее, веселое, которое соединило бы его сынов прежней дружбой и согласием…

Солнце еще светило через ближний редкий ельник, что зеленым тыном острился на другом берегу речки Марушки, а Семен уже сидел на коньке нового дома и забивал в доску последний гвоздь.

— А что, батя, может, петуха деревянного на конек прибьем? Красиво будет! — кричал Семен сверху. — Вроде флюгера… Вся Чебула будет смотреть, с какой стороны ветер…

— Ты сам, как петух. Вот сиди там и кукарекай, — шуткой ответил Егор Еремеевич.

Они с Белоглазовым ходили вокруг дома — кое-где подконопачивали стены, обирали с них мох, и от мысли, которая пришла ему в голову, лицо Егора Еремеевича сделалось успокоенным и светлым.

Они отошли подальше в огород, на улицу, смотрели на дом издали, определяли, в добром ли согласии с улицей он стоит.

— Теперь остается печь скласть, рамы вставить… Изба веселая получилась, тут и говорить нечего, — рассуждал Белоглазов.

— Так-то оно так, да второй век и в новой избе не проживешь, да не помолодеешь, — отвечал Егор Еремеевич, а сам подумал решением окончательным, твердым: «В этой ли избе старикам жить? Отдам!»

Долго бы еще они ходили, беседовали, но от густого запаха пережаренного лука и других приправ, который доносился с усадьбы Бобровых, старикам стало невмоготу…


Ужин собрали в старой избе. Евдокия со снохами сдвинули столы, заставили их едой, закусками. Все уселись тесно, плечо к плечу. Глянул Егор Еремеевич по застолью — человек тридцать сидит, и охватила его забота. Разлил он водку по стопкам на всю компанию, а себе плеснуть на донышко едва досталось.

«Давно такой кучей не собирались, а водки — курице нос обмочить… Ничего, от работы остынут — бражонку подам…» — подумал Егор Еремеевич.

Выпил он второпях свою долю и сразу знак Евдокии подает, рукой машет, а она не понимает, что к чему.

— Неси брагу, старая, чего за душу тянешь, — громко прошептал Егор Еремеевич.

— А нету ее, Егор. Логушок прохудился, и вытекла. Всю как есть печь облила, проклятущая, — спокойно ответила Евдокия.

Вскочил Егор Еремеевич, как холодной водой окаченный, схватился за голову:

— Комар тебя проколи!..

Евдокия, сыновья, снохи, Татьяна смехом зашлись. Семен с Федором вовсе не выдержали, вскочили, замахали руками. Оглаживая бороду, хихикал Белоглазов. А Егор Еремеевич, словно произошло великое несчастье, все допытывал Евдокию:

— Как не уберегла-то? Пошто раньше не сказала?..

— Тебе ли всякую бурду пить? То ли теперь время?.. — вмешался тут Владимир и, когда вытащил из-под стола бутылки с вином, пояснил: — Брагу-то я на помойку вылил…

— Значит, разыграли старого… Ну да ладно… — посмеялся Егор Еремеевич, а потом оглядел свое большое застолье без улыбки, со строгостью. — Теперь уж мое слово… Дом-от новый… Ивану. Пусть заселяет… Вот этак! — посмотрел сначала на всех, а потом отдельно на Владимира. Поняли братья сразу, что за всем этим, переглянулись, но промолчали. Тихо стало…

— Вот это поддал ты нам! — вымолвил наконец Владимир, смешно отдуваясь и потирая лоб. И снова грохнула изба от смеха — веселого, одобрительного.

Тихой мышью кинулся было Иван из-за стола, но поймали, усадили рядом с Владимиром, и он сидел, не поднимая часто моргающих глаз.

Егор Еремеевич вышел на середину избы к порогу.

— Семка, комар тебя проколи! — закричал он младшему сыну. — Бери гармонь, «Левониху» плясать буду!..

Весенним утром

Степан Ковалев проснулся около пяти часов.

Солнце еще не взошло, и бор вокруг поселка темнел высоким крутым берегом. Речка Соджа укрылась белым паром. Улицы поселка пусты. Воздух свеж, неподвижен, ничто не нарушает медленной дремоты.

Степан, как был в одних трусах, вышел на крыльцо, спустился во двор к старому медному чайнику, подвешенному на проволоке у забора, попробовал, холодна ли вода. Обхватив себя накрест руками за сухие широкие плечи, он поежился, посмотрел на бор, послушал тишину.

Жена Степана уже доила корову, и за тесовой заборкой у стайки тугие струи громко и приятно вызванивали по пустому подойнику.

Года три назад Степан работал вальщиком, а потом ему вздумалось пошоферить, и он перешел в автогараж. Помогли водительские права, полученные еще в армии, да собственная настырность. Вначале особой охоты идти в шоферы не было, а как отказали — приложил все старание, но своего добился. Правда, работать Степану пришлось на кузовных, основательно изъезженных машинах, и вот только недавно ему дали автобус.

Когда еще работал на валке, привык Степан вставать рано и до сих пор от этой привычки не может избавиться. Вскакивает чуть свет и торопится на работу. Как-то, подумав и решив, что у него «ослабли» нервы, Степан начал каждое утро обливаться холодной водой — нагонять бодрость и хорошее настроение.

«Пробежаться бы до бора и разогнать кровь… Нет, всех собак дорогой прихватишь, пятки оторвут, дьяволы…» — с сожалением подумал Степан и полез под чайник. Плескался студеной водой, охал и покрякивал, пока чайник не опустел.

В избе он оделся, натянул сапоги, на ходу в сенях попил из кринки молока и, не ожидая, когда жена кончит доить корову, вышел на улицу — быстрый и легкий на ногу.

Взрослые телята и бычки, которых на ночь не загоняли во дворы, рыжими, пестрыми валунами лежали прямо на дороге — ни проехать, ни пройти. Степан разбежался и перепрыгнул через одного. Бычок ошалело вскочил, мыкнул от испуга, и Степан рассмеялся, но, услыхав свой голос, сконфуженно замолк, оглянулся.

«Скоро тридцать, — думай, голова!..» — укорил он себя и дальше пошел степеннее.

Дверь диспетчерской гаража была открыта настежь. За столом у телефона, уронив голову на пухлые коротенькие ручки, мирно посапывала дежурная заправщица, она же сторож и диспетчер, Алевтина Турова.

Степан нашел тонкий прутик, легонько провел Алевтине по розовой щеке. Она привычно, мгновенно учуяла — шлепнула себя по щеке, открыла глаза и увидела Степана.

— Ах ты, Коваль!.. Опять подкрался?!. — вскричала Алевтина и, схватив линейку, взмахнула ей. — Я вот тебе, полуночник!..

Степан отскочил, захохотал, а Алевтина поднялась, пошла к зеркалу в угол, стала там поправлять рыжие волосенки, приглаживаться, готовиться к утренней суете.

— И что человеку не спится? Лежал бы со своей молодухой да нежился, — сгоняя сон, лениво сказала она.

— Не все шанежки да пирожки, — охотно и весело отозвался Степан. — Ночи хватило…

— Вызывать Денисенко или сам поедешь? — пытливо взглянув на него, спросила Алевтина.

— Вот еще… Почему Денисенку? — перестав улыбаться, насторожился Степан.

— Так говорят, ты на валку к Бычкову идешь. Второй день трактор стоит…

Воспоминание о том, что он работал вальщиком, а потом ушел с этой работы, всегда почему-то немного расстраивало Степана, будто он сделал что-то неладное или оплошал в чем.

— Вот еще… Говорят, кур доят, а я и знать не знаю… Приснилось, что ли? — резко, сердито ответил Степан, и Алевтина обиделась, раскрыла журнал и принялась что-то в нем записывать.

Степан взял из шкапчика ключ зажигания и пошел к своему поблескивающему синей краской автобусу: новому, но уже объезженному и по нижней кромке кузова немного помятому, избитому на весенней лесной дороге.

Он завел автобус, заправился и поехал на речку к котельной. Из шланга помыл машину снаружи, полил резиновые коврики внутри, обтер чистой тряпкой стекла, сидения, приборы, рычаги, вернулся к диспетчерской и поставил автобус поодаль на полянке с короткой, свеже-зеленой травой.

Между делами Степан все поглядывал на дорогу, стараясь не пропустить того, кто первым придет на работу. Сегодня он загадал, кто это будет: мастер или другой какой человек? Но долго никто не появлялся. Лишь солнце высунулось из-за леса, осветило его, и стали видны редины, просеки, пустая луговина ближнего болота, и все, что было вокруг, приняло обычный, давно знакомый Степану вид.

Наконец на песчаной, широко раскатанной колесами дороге появилась фигура в синих брюках, в белой с темными горошинами блузке; на голове туго повязанная косынка, в руках тяжелый коричневый портфель. Это и была мастер леса Ирина Лозинская.

В коричневых быстрых глазах Степана промелькнула довольная улыбка, но тут же его брови нахмурились, худощавое лицо деловито озаботилось. Он взял отвертку и, выскочив из автобуса, начал подкручивать винты фар, открыл двигатель и там стал смотреть, трогать детали, хотя нужды в том особой не было.

Он слышал, как она подошла, остановилась совсем близко.

— Доброе утро, Степан Иванович! — сказала мастер, прошла к открытой дверце, оставила в автобусе свой портфель и направилась в диспетчерскую.

Степан сдержанно, не спеша поздоровался, проводил взглядом ее ладную, небольшую фигуру — энергичную, решительную в движениях.

«Опять пошла звонить начальнику, выпрашивать человека на валку…» — сочувственно подумал Степан и поднялся в автобус, сел там на водительское место.

Он знал, что толку от этих звонков мало — лишних вальщиков в лесопункте нет, и вновь, как вчера, на участке будет простаивать трактор Бычкова. Из-за нехватки вальщиков участок Лозинской не тянул график, и все видели, как она переживает.

Степану мастер нравилась: молодая и времени своего не жалеет, к людям интерес имеет, а характер у нее прямой, открытый; на решения быстрая, без оглядки на начальство.

Конечно, нет еще у мастера подхода к рабочему человеку. Узнала, что Степан на валке работал, и, не медля, к нему:

— Степан Иванович, надо бы на валку вам перейти!

— Вот еще. Я что, не у дела, на отдыхе? — удивился Степан и тут же отрезал: — Других ищите!..

Разве так заводят подобный разговор? Надо было начинать не сразу, а, к примеру, сказать о третьей деляне, где сплошь и рядом попадаются березовые двойники — два дерева, растущие в разные стороны от одного пня. Вальщика там поставили неопытного, он уже сломал на этих двойниках две бензопилы. Степан мог бы посоветовать, как ловчее справляться в том «пьяном» лесу.

Настойчивости мастеру тоже не хватает. Поговорила раз со Степаном и отпустила. Надо было еще раз подойти, да еще…

«Нашу совесть крепче долбить надо», — подумал Степан и, увидев подошедшего к автобусу тракториста Бычкова, обрадовался случаю отвлечься от своих размышлений. Но сегодня все как сговорились. Поздоровавшись, краснолицый, увалистый Бычков подсел к Степану, задымил сигаретой.

— Зря ты отказался. Обещали мне новый «тэ-тэ четвертый…» Говорят — зверь трактор! Дали бы с тобой копоти, а?..

Ну что ты будешь делать!

— Еще один сват нашелся! — возмутился Степан. — Иди-ка лучше отсюда, да копти снаружи… Не видишь, что написано — в автобусе не курить!

— Чего психуешь-то? Скажи по-человечески, а не ори! — обиделся Бычков и вышел из автобуса.

«Хотя и обливаюсь, а нервишки шалят… Раньше куда спокойнее был и чувствовал себя основательней…» — подумал Степан.

К семи утра собрались почти все рабочие, но в автобусе сзади оставались свободные сидения.

Прошедшая зима выдалась на редкость метельной, суровой. Одни рабочие не выдержали ее ветров, морозов — уехали, а некоторые ушли с участка из-за бывшего мастера Байдонова. Человек он был горячий, на любое слово мог не поскупиться, но свой изъян не замечал, чужие подсказки не терпел и зло в себе носил долго.

«И самого выгнали, и участок развалил — ни себе, ни людям! Правда, и народ остался самый крепкий, здешний. Такие хоть что выдержат, — подумал Степан и будто самого себя укорил этим: — Я вот тоже с валки ушел…»

Прибежала Ирина Лозинская — раскрасневшаяся, в серых больших глазах словно зарницы какие полыхают: видно, наговорилась по телефону, отвела душу.

— Поехали! — хрипловато и быстро приказала она и не присела: смотрела вперед, за поручень ухватилась цепко, хмурилась, сердито шевелила бровями, пока не справилась с собой, не отошла.

«Нет, все-таки настырная она, — управляя автобусом, изредка косил глазами на мастера Степан. — Молчит, молчит, а своего будет добиваться».

Приехала Ирина Лозинская в лесопункт после окончания института с мужем — высоким худощавым человеком в очках, застенчивым. Он стал работать в больнице врачом, а Ирина пошла в леспромхоз. Непривычно, но ничего особенного — дело знает, а работу по характеру выбрала. Теперь странным для Степана оказалось другое. Он часто думал о Лозинских с какой-то своей заботой, с ощущением, будто вот когда они приехали в поселок, то прибавили что-то хорошее и ему, Степану, оттого стало лучше, приятнее жить. Теперь вот подумал: «Люди очень нужные здесь. Не поможем — уйдут…»


Весной участок расположен от поселка недалеко — доехали в двадцать минут. Работать начали за полчаса раньше, и вскоре возле обогревательной избушки и вагончика мастерской остались только Степан, старый механик Черемшин да повар Маша Пчелинцева.

Ветки берез и осин отяжелели, обросли мелкой нежной зеленью, но лес стоял еще просторен, светел, насквозь пронизывался солнцем. Место, где располагались вагончики участка, приграничное. Сошлось здесь разнолесье, и в березовой новой листве темнела хвоя елей, попадались островки сосен, лиственниц, невдалеке за болотом густо зеленели кедры. Где-то внизу, за вязью кустов смородины, черемухи, талины текла Чачьма — приток Соджи. Леса в этом углу смешались не старые, разномастные, блестели ярким веселым светом, звали под свою прохладную сень, в укромные и заманчивые глубины.

«Как вольно и легко кругом — взмахни руками и полетишь…» — оглядывая лес, подумал Степан.

Где-то совсем близко кукушка старалась почти без перерыва, куковала звонко, отчетливо, обещала всем долгие лета, и голос ее звучал беспечально, легко.

Степан послушал кукушку, посчитал, сколько годов ему осталось жить, и пошел в вагончик мастерской к Черемшину — посмотреть, что он там делает.

Небольшой, худощавый и, как все истинно мастеровые люди, сутулый, Черемшин возился у верстака с бензопилой. Не менее десятка этих рогатых и зубастых механизмов стояло в ряд на лавке.

Степан присел на краешек, спросил:

— Что с пилой? Ты же вчера ее собрал, а теперь опять разбираешь?

— Да я тут карбюратор немного переделал — может, сильнее потянет, — не прерывая работы, отозвался Черемшин.

— Ну да, конструкторы дураки… Да они, прежде чем эти бензопилы дать, сто раз все рассчитали да перепробовали, — неодобрительно сказал Степан. — Делать тебе нечего, вот и выдумываешь.

— Оно не повредит… Я эту пилу, можно сказать, из утиля собрал.

— А знаешь, дядя Саша, думаю такое предложение подать: чтобы я, значит, и шофером, и за слесаря вместо тебя работал… — чуть улыбнувшись, сказал Степан.

— Да ты что, Степка, сдурел? — уставился на шофера Черемшин. — Без работы меня хочешь оставить? Мне до пенсии полгода осталось, а ты такую козу удумал?..

— Мне тоже не легче будет. Одному за двоих придется — не шутка.

— Так-то оно так… — задумался Черемшин и вздохнул. — Конечно, можно и в трактористы мне пойти — полгода как-нибудь выдюжу, а нет, так в сторожа подамся в орсовский магазин или на базу… Давай уж предлагай, Степка, пробуй…

— Ладно, дядя Саша, трудись пока, — прервал его Степан, вышел из мастерской и направился в передвижную столовую к Маше Пчелинцевой — работа у нее всегда находилась. Вчера он на кухонные двери столовой натянул мелкую сетку — уже появились комары, а с закрытыми дверями кухарничать Маше жарко.

— Ты бы, Степа, напилил мне дров — от этих одна трескотня, — попросила его пухлощекая, румяная от плиты Маша. — Вот ту сушину раскромсал бы?

Степан вернулся в мастерскую, взял у Черемшина бензопилу, привычно закинул ее на плечо и направился к месту, где лежало несколько поваленных сухих деревьев. Настроение у него что-то опять пропало: все оказывались заняты, только он ходит, дело выпрашивает. Нет, не чувствует он сам к себе прежнего уважения. Когда работал вальщиком, совсем по-другому было. Тогда получалось, что главным в делах был он и другие вальщики, а остальное все уж вокруг них образовывалось и соединялось.

Не успел Степан снять бензопилу с плеча, как вынырнула откуда-то из кустов Ирина Лозинская. В серых глазах разгоряченность и какая-то бегучая мысль, а увидела Степана — улыбнулась. Так постояли молча, и он вдруг подумал, поверил, что ей, Ирине Лозинской, сейчас приятно видеть его, Степана, вот такого: молодого, в самой своей силе, ладного к тяжелой работе. И вот точно такого он увидел себя в этот миг, словно со стороны Ирины посмотрел.

— Ну что, Степан Иванович? — не отводя взгляда и насильно гася улыбку, спросила она. — На валку-то пойдете?

Степан вздохнул, снял бензопилу с плеча и рассмеялся коротким облегчающим смехом.

— Я, Ирина Владимировна, человек не гордый…

В лесу все еще куковала кукушка.


Оглавление

  • О ПЕРВОЙ КНИГЕ ВАЛЕНТИНА РОДИНА
  • Весна Михаила Протасова
  • Два беспокойных дня
  • Без мака голода не будет
  • Суд
  • Ешка из Стрежь-Чети
  • Бобровы
  • Весенним утром