Записки репортера [Алексей Мельников] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Алексей Мельников Записки репортера

Покинутые родиной


(К 30-летию загадочного исчезновения СССР)


Одной из главных особенностей той страны, которой теперь больше нет и никогда, скорей всего, уже не будет, стали её традиционные горькие поминки накануне очередного приближающегося Рождества. Причём, гораздо более искренние и  выразительные поминки, нежели  её же, этой страны, крестины.


День рождения СССР всегда почему-то у нас отмечался сдержанно и лаконично. Даже тогда, когда Союз был в здравии, и весь мир его, не очень-то понимая, всё-таки уважал и слегка побаивался. А вот юбилеи похорон державы стали с некоторых пор  волновать куда серьёзней. Даже тогда, когда открылась масса тайн о небезгрешности утраченной системы.


О причинах развала страны, которую чаяли сохранить три четверти её населения, на которую  извне никто не нападал, на которую не обрушивались  гигантские метеориты и катастрофические цунами, спорят долго, упорно и безрезультатно. Почти, как о причинах ковида – непонятно откуда-то взялся, положил полмира на лопатки, наплевал на все могущества держав, заставил жить по своим правилам и оставил всех в потаённом страхе о невозможности постижения логики случившегося.


Мы также не поняли, почему однажды оказались жалкими и беспомощными. Обманутыми или обманувшимися – это всё равно.  Без страны, в которой родились. Изгнанными из самих себя. Запертыми изнутри, с распахнутыми в никуда дверями. Подключёнными к цивилизационным аппаратам ИВЛ, из которых пытались вдохнуть утраченные смыслы. Но вместо этого выдохнули их остатки.


Никакого смысла, на самом деле,  разбирать пазл СССР не было. Но и никаких возможностей его не разрушать – тоже. Никаких иллюзий, что страна может однажды вернуться к оставленной ею  подданным – тоже питать не стоит. Даже путём только что узаконенной формулировки "гражданин бывшего СССР" – довольно мифологического способа защиты от лишённой смысла неизбежности.


СССР с исторической точки зрения прожил совсем недолго – всего-то 69 лет. Но продолжает жить в умах и сердцах и по сию пору. И в истории продолжает привлекать внимание, даже не столько фактом своего громкого существования на 1/6 части суши, сколько историей скоропостижного и полного  исчезновением с карты Земли.


 История эта вряд ли  будет когда-либо канонизирована. Останется в глубине своей мифом. Легендой. Преданием. Всем тем, что человек не склонен рационально объяснять и расставлять по ходу все "точки над i". Точек этих в истории с исчезновением страны у сотен миллионов подданных  скорее всего, уже не будет…

Лучшая часть России


(Поленовское Бёхово удостоилось звания одного из красивейших сельских поселений в мире)

Таково мнение туристского сообщества в ООН, которым оно поделилось на исходе 2021 года. Для многих выбор  показался неожиданным, но только не для тех, кто знает эти укромные, но на редкость живописные приокские места. Мало того сотворённые с необычайным вкусом, глубиной и нежностью  самой природой, но дошлифованные до состояния заповедного алмаза трудолюбивым русским гением пейзажа Василием Дмитриевичем Поленовым. А также – верными его делу потомками, причём не одного поколения.



Вряд ли в истории русской живописи найдется другой человек, столь органично и полно растворившийся в культурном пространстве России, вместе с тем осветивший своим творческим духом самые сокровенные и наиболее тонкие черты, составляющие основу такого понятия, как "рускость". Поленову удалось сделать  то, что до него вряд ли кому удавалсь – не только положить на холст неуловимые чары русского пейзажа, его нарочито приглушённый романтизм, сокрываемую в нём до срока глубокую восторженность, но и подчинить своей одухотворённой кисти то, что должно было бы стать настоящим русским пейзажем, но за недостатком  певца долго таилось в неузнанности.



Поленов взял на себя роль не только хранителя и иконописца русского пейзажа, но и его творца. Обустраивает на высоком окском берегу творческую усадьбу. Разбивает парк. Возводит храм. Печётся о благополучие местных, о духовном багаже приезжих. Наполняет творческим началом всё окружающее Бёхово пространство. И то отвечает ему взаимостью – постепенно формируясь в идеальный образчик не только русского пейзажа, но и "русскости" вообще. Не  квасной и не суконной, не наигранно патриотичной,  не капризно столичной, без фанфар и козёнщины, а глубокой, светлой и сдержанной. Той, что и по сею пору живёт в малюсеньком Бёхове, что высоко парит над приокскими далями  белоснежным поленовским Троицким  храмом…

В поисках утраченной публицистики


(К 20-летию КРЖ)


Аббревиатурой этой на рубеже веков был наречён круг ярких местных журналистов, стекающихся периодически в Москву (столичных мэтров пера почему-то игнорировали, наверное ввиду их и без того чрезмерной избалованностью VIP-ами) для самого короткого общения с интеллектуальной элитой страны. Так в 2001-ом родился Клуб региональной журналистики, которому его бессменный и блестящий дирижёр Ирина Ясина приобщила ещё одно поясняющие наименование – "Из первых уст". То есть – площадка устраняющая все препоны для желающих запросто поддержать не только профессиональный  разговор тет-а-тет с главными мыслителями страны,  но и,  чем чёрт не шутит, попытаться наладить задушевную беседу с оными в кулуарах. Конечно, для журналистов из далёких окраин это был бесценный подарок. И для их читателей хоть в Саратове, хоть в Хабаровске, хоть в Калуге  – тоже.


На дворе стоял бархатный сезон: как в политике, так и в публицистике. На газетных страницах и на экранах ТВ ещё не прописались ложь, цинизм и ненависть. Милитаризм ещё не поработил умы. Филантропов  и просветителей ещё не начинали сажать и выдворять за границу, а их проекты сворачивать и объявлять вредительскими. Короче – роды КРЖ прошли в самых благоприятных для обогащения отечественной публицистики главными смыслами условиях. Смыслы эти для местной пишущей братии подробно, со знанием дела старались донести люди, именами которых дорожили все, кто знал цену профессионализму, таланту и достоинству.


Помню глубокие и содержательные беседы по проблемам журналистского предназначения и с Отто Лацисом, и Даниилом Дондуреем, и Зоей Ерошок, и Петром Вайлем, и Леонидом Парфёновым, и Лилией Шевцовой, и Владимиром Познером, и Алексеем Симоновым и даже Егором Гайдаром. Не забыть, как в кулуарах Клуба накоротке беседовал с академиком  Яковлевым. О чём беседовал? О демократии, точнее – её частых мутациях, которые в нынешнем их виде мудрый Александр Николаевич, помню, грустно предрёк словами Салтыкова-Щедрина: "За морду – и в демократию…"


Помню, как в 2004-ом торжественно  вручали первую премию за публикацию по экономическим реформам. Цена приза оказалась очень высока – билет в Страсбург для изучения работы Европейского суда по правам человека. Поездка по независящим от Клуба обстоятельствам сорвалась, и проблему нарушения прав человека пришлось с тех пор лицезреть исключительно внутри российских реалий.


У отечественной журналистики сегодня сложное время. Иной раз кажется, что её больше не существует. Хотя нет-нет она даёт о себе знать неожиданными реинкарнациями вроде последней Нобелевской премии за мир "Новой газете". Значит пресса в России всё-таки жива. Её просветительский дух, бескопромиссная позиция и  честное имя. Собственно, то самое, чем вошёл в своё время в историю отечественной публицистики и наш  КРЖ.

Гордость и предубеждение


(Этот неоднозначный русский Нобель за мир)


Первое чувство, конечо, чувство гордости: наконец-то нас вспомнили. И присудили долгожданную Нобелевскую премию. Второе чувство – досады: вспомнили-то самое мерзкое. О чем так настойчиво и с таким  героизмом не устает оповещать "Новая газета".


Есть такая аксиома: если международные премии вручают журналистам, то страна, которую они представляют серьезно больна. Причём – со скрытым диагнозом. Или – скрываемым. И заслуга чествуемых рыцарей пера – в отважном диагностировании самых тяжких общественно- политических недугов. В нашем случае – ещё и внутри самого журналистского организма.


Журналистика в России не то чтобы больна. Она, вернее всего, уже почти отсутствует. И заменена пропагандистскими суррогатами. На этом фоне Нобелевский жест в сторону именно россйской журналистики смотрится весьма экстравагантно.

Да, лауреат Дмитрий Муратов – заметная личность в газетном  мире. Да, возглавляемое им издание – глоток правды в море лжи. Да, немало репортеров издания пало от пуль убийц. Но вся эта война газеты, или война с газетой, всё-таки далеко не вожделенный  мир, за который так ратует Нобелевский комитет и отмечает премиями. Слишком немирная перспектива у столь конфронтационнного лауреатства. Причем, даже не столько с изношенным режимом, сколько с омертвевшей журналистикой.


На Нобелевской эйфории, не ровен час, ей захочется воскреснуть. Ожить. Очиститься. И причаститься святых таин достоинства и чести. Пожалуй, нереально.  Глубина профессиональной  пропасти велика. Выбраться из нее – тема, видимо, другой награды.  И первый русский журналистский  Нобель здесь, пожалуй, не столько пролог к светлому будущему, сколько эпилог к темному прошлому.

Космос, как бесчувствие

(Надоев всем на Земле, Первый канал решил освоить теперь и околоземное пространство)

Для чего снарядилась целая киноэкспедиция на МКС – снимать полнометражный  фильм. Зафрахтовали ракету.   Натренировали артистку. Раздали интервью. Убедили народ в неминуемом успехе. Выкрикнули  "Ключ на старт!" И стали ждать шедевр.

В последнее время на отечественном ТВ с ними, этими шедеврами, как-то не очень. Нет, фильмы снимают, деньги тратят, но определенно сказать о чем они – трудно. Поскольку трудно все это наснятое смотреть. Очевидно, неудачно выбирается точка обзора. Не тот ракурс. Не тот пейзаж…


Теперь проблему, видимо, удалось решить. Причем, самым радикальным образом – расстаться со всему неудачными земными ракурсами. Они-то, чувствуется, и портили всю картину, все  сюжеты в хозяйстве Эрнста. Теперь портить перестанут. Поскольку будут заменены космическими.

История умалчивает, просился ли Тарковский для съемок своего  "Соляриса" полетать на станции "Салют". Дабы, так сказать,  "просолиться в теме". Уверен, что нет. Настоящий художник на то и художник, что способен летать в воображении. За письменным столом или в мосфильмовском  павильоне на режиссерском стуле. Причем летать так, что позавидует любой космонавт.


Когда же с воображением не очень,  с талантом – тоже, а денег и амбиций тьма, то да, за вдохновением остается разве что брать билет на Байконур. И греться в облаках пламени, Бог знает куда,  стартующей ракеты.

Хороше бы, конечно, чтобы она вернулась на Землю в целости.  И что-то полезное привезла с собой обратно. Пусть даже не "оскаровский" фильм. А лучше всего – чтобы вообще без фильма.


Пусть только вернет нашим  людям украденное у них когда-то телевизором простое ощущение человечности.  Это, пожалуй, единственное, зачем стоило посылать  Первый канал так далеко с надеждой  дождаться его когда-нибудь обратно.


Без «Огонька»


(Умная пресса ушла незаметно)


Вот уже полгода, как в России случилась знаковая утрата – незаметно погас последний умный обшественно-политический еженедельник. С символичным для такого несчастья именем – "Огонёк".  Светил "Огонёк" в России ровным, глубоким, насыщенным светом с начала прошлого века.



Светил при царях, при генеральных секретарях, в войну светил и в перестройку, сумев стать содержательным,  несуетным, глубоким собеседником миллионам соотечественников. Казалось, информационная подсветка "Огонька" будет помогат отыскивать нам правильные пути-дороги постоянно: в будни и праздники, в мирные времена и в годы военного лихолетья. Увы, как говорят сегодня, не срослось…



Понятие "умная пресса" сегодня в России нуждается в сугубой корректировке. Во-первых, в срочном избавлении термина от кавычек. Поскольку никакой двусмысленности и  иронии  тема эта сегодня не допускает. Во-вторых, в окончательном забвении самого раскавыченного понятия как такового. Поскольку умная пресса сегодня в России почти в изгоях. Причем – изгоях тихих, не дерзких, не скандально-навальных, не громогласно-митинговых, а немых.



За нынешними истериками вокруг зажима записных медийных повстанцев осталась неуслышанной и неузнанной по сути истинная беда российской прессы – утрата базовых ценностей, эррозия фундаментальных основ профессионализма. Тех качеств, что выводили на недосягаемые для современной журналистики высоты   и  "Известия"  Голембиовского, и "Литературку" Чаковского, позже – не со скрученными ещё руками –  умные "Ведомости", и даже раннюю "Новую", где бал правили содержательность, глубина, профессионализм, а не истерика и вой.



Считается,  что смертный приговор традиционной  прессе вынес интернет и социальные сети. А власть этот приговор разве что благосклонно утвердила, повсеместно заменив профессиональную журналистику пропагандистскими муляжами.  Отчасти так, но  в главном по другому: интернет на самои деле родил не гражданскую журналистику, как ожидалось, не абсолютно независимые и свободные СМИ, а всего лишь необъятное пространство для эпигонства. Этакий безликий симулятор прессы, которым при достаточной сноровке  "рулить" можно куда проще нежели, скажем, раньше мнением таких людей, как Лацис,  Симонов, Коротич, Яковлев…



Ушла ли умная содержательная пресса в России навсегда – хотелось бы, чтоб – нет. Хотя серьезных поводов для её реабилитации в глазах нынешних властителей дум пока не видно. Впрочем, думы на этот счёт могут сформироваться не только лишь у них…

Сквозь стёкла троллей


Когда завотделом экономики Ф. озабоченно предупредил меня, чтоб я не пил пиво «Оболонь», потому что бандеровцы стали добавлять в него битое стекло, то я подумал, что в редакции долго не продержусь. А после того, как редакционные поэты дружно опростались рифмами во славу гордых русичей, отважно  крушащих разложившихся укропов, то я понял, что дни мои на газетном поприще сочтены.



Поприще это располагалось в 4-этажном кирпичном строении, специально сооружённом когда-то для главного рупора обкома КПСС. Рупор этот поначалу именовался газетой «Знамя». Потом стал газетой «Весть». Впрочем, местные остряки быстро переименовали первую во «Флажок», а вторую в «Лесть». Обе клички мне претили, поскольку придуманы были самими «льстецами» из редакционных кабинетов, хотя в меткости им трудно было отказать. Смысл обоих оказался одинаковым: формировать искусственную аберрацию политической оптики. Отвечать за искривление смыслов. Преломлять информационные потоки под нужным углом.



– Ключ отдай завхозу, – взглянув в последний раз на купола дремлющего за окном храма Покрова, хлопнул перед лицом Ф. холодной железкой об стол.


Не было ни сожаления, ни жалости, ни грусти. Была только пустота: редакции, кабинета, стола, который я успел очистить, отправив накануне весь свой журналистский архив в мусорный бак за углом. Как раз наискосок от ограды храма и по-над забором второго местного святилища – таинственного особнячка с закрытыми ставнями, по слухам, специализировавшегося на прослушке. Кого, как, кем – лучше не спрашивайте.



Спускаясь в последний раз по редакционной лестнице, я в который раз бросил взгляд на размашистый бетонный лозунг на стене «Газета – главный пропагандист и агитатор» и подпись – В.И.Ленин. Тут же – доски с именами борцов и героев. И ещё одна – с именем застреленного антикоммунистом в собственном кабинете главреда Фомина. Премию имени покойного редактора я умудрился получить за тоже самое, за что несколькими месяцами спустя был проклят. Не успев, как видно, вовремя переформатироваться. Встать под знамя битого стекла в пиве «Оболонь». Осколки эти, судя по всему, и заполняли пространство. И чувствовали себя в пропагандистском заповеднике, как дома…



…Как тогда, в бывшем моём кабинете, может быть даже за тем же самом столом, где выплакивал самую мучительную свою роль великий Евгений Леонов. Я пересмотрел данелиевские «Слёзы капали» и хлопнул себя по лбу: чёрт побери, 35 лет назад Леонов снимался в здании редакции, мало того, в том же самом кабинете и окнами на Покровский храм. На экране я узнал этот ракурс. Эти окна, что каждое утро я открывал. Эти подоконники, что пестрели цветочными горшками. Даже – старый книжный шкаф, который, судя по всему, подыгрывал на втором плане мрачному комику, восседавшему на экране за кондовым исполкомовским столом, в кондовом чиновничьем костюме, в кондовых роговых очках. И смотрел стальным взглядом сквозь них и сквозь засевший в глазу осколок зеркала тролля. Или – битого стекла пива «Оболонь», по привычке преломлявшего в этом здании день в полночь…



Я никогда не любил этот фильм Данелии. Считал его худшим. Смотрел один раз. Думал, последний. Но оказалось: нет. Пришло время вернуться. Точнее – фильм вторгся сам. Неумолимо и беспощадно. Вернулся приговором туда, откуда вышел. Где о его герое уже давно забыли или не знали вообще. Или не хотели знать, потому что боялись знания. Боялись горести его. Боялись слёз, предшествующих прозрению и смывающих с зениц аберрационную пелену, набрасываемую на ослепляемых руками всемогущих троллей…

Лацис


Из альбома выпало старое фото. Калужский краеведческий музей. Вечер. Зажженные свечи. Счастливые лица. Лацис радостно жмет мне руку и вручает свернутый напополам листок. Помню, в нем был забавный стих, а может пародия – на меня. Или – на мои газетные вирши. Кажется, всё это дело сочинил Бабичев. Игорь – на фото справа и хмыкает себе в бороду.



Мы отмечаем юбилей «Калужских губернских ведомостей». Последний, когда газета была еще свободной. Год, кажется 2003-й. Но в уютном зале уже звучит «Обливион» Пьяцоллы. Через два года на Калужском шоссе Лацис попадет в аварию. Его редакционный  кабинет в Малом Калужском переулке в Москве опустеет.



Еще через два года не станет Бабичева. За ним следом умрет и свобода в калужских СМИ. Потом ту журналистику, что представляли эти люди – Лацис – в целом в России, Бабичев – в отдельно взятой Калуге – нарекут «эпохой Лациса». Я не знаю, как односложно объяснить этот термин. Найти ему синоним. На ум приходит только одно слово – достоинство. Его не стало.



Скорее всего, их сближала одна альма-матер – журфак МГУ. Этакая кузница смыслов – тогда. Впрочем, кузница бессмыслицы – сегодня. Окончили они ее в разные годы. Впервые Лациса увидел в нашей редакции в конце 90-х. Четвертый этаж Калужского дома печати. Бабичев привел его в наш кабинет и попросил напоить чаем. Лацис скромно сел на подставленный стул и одернул серый пиджак с воткнутыми в нагрудный карман авторучками. Ничто не выдавало в нем бога отечественной публицистики. Золотое перо. Апостола и пророка. Просто – сосредоточенный, профессорского вида человек в очках.



Я пытался заинтересованно спрашивать, но не помню о чем. Лацис размеренно и подробно отвечал, но помню, что – сохраняя дистанцию. Так мы и беседовали: я не дышал, Лацис говорил. Он был в составе нашего редакционного совета. И значился в титрах нашего маленького провинциального еженедельника. Бабичев ему иногда звонил. Лацис изредка приезжал. В один из приездов взял меня с собой брать интервью на «Турбоконе». Точнее даже не взял, а меня к нему приставили. Мол, ходи хвостом и учись.



И я ходил, и понял главное: настоящая публицистика – Эверест. Взойти на него дано не каждому. И даже глядя, как это делает мастер, всё равно не разгадаешь секрет. Потому что кажется, что никакого секрета нет – сиди и записывай.  И не на диктофон, а в ученическую тетрадку. Лацис доставал из внутреннего кармана пиджака 2-копеечную тетрадь в клетку, снимал колпачок чернильной ручки, и начинались вопросы. О том, как жить. А за одно, как починить отечественный экономический механизм. Весь целиком. Хотя "Турбокон" занимался механизмами другого сорта – турбинными. Но и в них Лацис пытался отыскать те составляющие, что отвечают за экономическую крепость державы. О ней он, кажется, думал всегда.



Он был экономист. Пишущий. Или – писатель. Экономический. С дипломом журфака стал доктором по экономике. Точнее – по одной из них – посттоталитарной. Со Сталиным не церемонился. С его экономической машиной – тоже. Партия его «поправляла». Хотя и не так, чтобы чересчур зло – всегда оставляя «на плаву».



Лацис обнаруживался то в Институте экономики мировой системы социализма. То – в компании с Мамардашвили и Карякиным в прибежище неблагонадежных советских философов – журнале «Проблемы мира и социализма». То на пару с Гайдаром – в еще менее благонадежном, позднем журнале «Коммунист». Затем  – с Голембиовским в «Известиях». Сначала – в обычных, потом – в новых. Выдвигался даже в ЦК КПСС. Ему внимали. Летал высоко. Даже очень. Но никогда не прислуживал. Это раздражало.



Его тихий голос слышали все. Он был негромок, но убедителен: что для домохозяек, что для президента страны. Сегодня в полемике побеждают голосовые связки. Или – пропагандистский ресурс. В «эпоху Лациса» – побеждали доводы. Культура дискуссии. Человеческое достоинство. То, что нынче решительно отброшено.



Его книжку «Выйти из квадрата» я прочитал от корешка до корешка. О том, как работала советская экономика. О том, как она умела работать. О том, что это умение можно было бы развивать, а не сворачивать. Идти вперед, а не назад. О том, как в послевоенные годы мы стали лидером по экономическому росту. О том, почему мы перестали этим лидером быть…



В одно из заседаний Клуба региональной журналистики я повстречал Отто Рудольфовича в Москве. Как рядовой репортер он скромно сидел в зале и слушал. Я подсел и передал привет из Калуги. Он рассеянно кивнул. Был явно чем-то озабочен. Оказывается, вышла его новая книга. Дабы привлечь читателя издатели назвали её слишком дерзко – «Тщательно спланированное самоубийство». О том, как развалилась КПСС. Лацису название не понравилось. Но сделать уже было ничего нельзя.



Я эту книгу так и не прочитал. Не знаю – почему. Мне кажется, в ней будет очень много сердечной боли. За то, как умерло то, чему ты был верен. Чему не изменил, хотя и не воспрепятствовал. Потому что – не смог. Как не смог создать идеальный механизм функционирования свободы слова. Мучительные расколы в «Известиях», вспыхнувший и угасший «Русский курьер», финальный уход в «Московские новости» – пройденный Лацисом трудный газетный путь так и не вывел его к желанной цели – создания свободной, независимой от госаппарата и олигархов прессы. Сегодня эта стезя и вовсе табу.



Редко-редко, но я беру и перечитываю публицистику Лациса. И каждый раз – всё с большей горечью. С ощущением стремительно углубляющейся пропасти между тогда и сейчас. Между настоящей журналистикой и той, во что она превратилась после. Когда такое качество, как достоинство перестало браться в расчет. Когда профессионализм и порядочность в прессе – в изгоях.



В последний раз я так и не смог встретиться с Лацисом. Я хотел зайти в Москве к нему в редакцию на Малом Калужском переулке. Передать какой-то материал. Мне сказали: оставьте на вахте. Я оставил. Вышел на улицу. Дошел до стен Донского монастыря. Взглянул на окна своего родного Дома Коммуны. Побродил по знакомым со студенческих лет улочкам. Задумался о том, что всё в жизни проходит. Плохое проходит, но и хорошее – тоже. Отправился на Киевский вокзал. Сел в электричку. И вернулся в Калугу.



Старое фото с Лацисом и Бабичевым я снова вставлю в альбом. Не знаю, достану ли когда-нибудь еще…

Мы идём пока врём…

Что-то уж больно много вранья… Нет, раньше его было столько же. Но сейчас – ещё больше. Самопикируюшие боинги, самообессмертившиеся вожди, самоотравленные недруги, спикеры-бессеребренники, кровожадные скептики,  праведники с праведницами на брифингах, возвышенные трагики  пьяных ДТП – всё, конечно, правда. И вместе с тем – ложь. Поскольку – на том стоим…

Мы боимся себя  обезоружить истиной. Запретить ложь. Уволить холоднокровных циников. Развенчать врунов. Потому что они и есть – "наше всё". Почти, как Пушкин в прежнюю эпоху.  "Нашем всё" сегодня пребывает не кто, а что. И чаще – ложь. Фундамент многого. Базис, на котором покоится крыша. Качнешь фундамент – всё упадёт…

Сегодня надо быть очень аккуратными с правдой. Иметь ввиду, что в некоторых случаях она вполне губительна. Прислушаться к вождям каналов и массовых идей, предупреждающих об опасности ясных слов и нециничных пониманий. Гнуть свою линию, не смотря на… Просто никуда не смотря…


В России много всего есть, но больше всего неправды.  Ее больше, чем нефти и газа вместе взятых. Больше, чем суши, а также омывающих ее морей. Потенциал большой, но КПД сомнительный. Что с ним делать – не известно. Уж больно самортизировался.  А впрочем  и механизм устарел…

Путч историков

Россия вынесла тиранию императоров, юристов, семинаристов и даже чекистов, но может рухнуть под властью историков. Им сегодня уготован трон самодержцев. Властителей дум. Кормчих. Крестителей Всея Руси во единую веру. Гонителей ереси искаженцев исторической правды. То есть – инквизиторов. Они карают и милуют. Даруют и отнимают. Изгоняют в телевизорах дьяволов либерализма и призывают в свидетели небеса. Свидетели выведанной ими одними исторической правды.



Верховная власть страждет причастия святых исторических таинств. Паства следует за ней – в тотчас озолоченные главные храмы околоисторической мифологии. Святейшие усердно служат в них актуализированным властной пропагандой богам. Вчера – генеральным секретарям. Сегодня – царям. Завтра – новым перунам. Каким – обоснуют историки. С подсказки, конечно, кураторов свыше.



Историческая правда куётся в России в местных истфаках. Куётся и отправляется далее на производство общественных благ. Куётся главными людьми в провинциях – местным историками, выпускниками истфаков. Они готовы по зову власти сделать буквально всё. В Калуге, например, организовать черносотенное движение с привкусом нацизма, дабы продвинуть нужного местному царю человека во власть. И опорочить ненужного. Не погнушаться получить за это портфели министров и продолжать окармливать местную паству из высоких чиновничьих кресел.



Или – «научно» обосновать любую мифологию, если она поднимает статус губернии выше реального. Страны – тем более. Поклясться, например, что старая самодержавная Россия родилась в Калуге, на берегах Угры. Новая – в Крыму, на берегах Салгира. Заставить массово присягать историческому вздору остальных. Уклонившихся от клятв бдительно выявить и доложить наверх. Там разберутся.



Уловить нахмуренный взгляд местного самодержца в сторону застоявшегося монумента Ильичу и тут же создать научную теория на тему «Ленина тут не стояло». Разглядеть благосклонность региональных бояр к самодержавным атрибутам и мигом опубликовать рефераты о недостатке монументализированного имперства. Возбудить народ на ликвидацию этого пробела – наладить срочную отливку в бронзе русских венценосцев.



Истфаковцы в точном соответствии с ленинской тактикой вооружённого восстания захватывают в регионах ключевые посты в  правительстве, мэриях, областных заксобраниях, вузах. Окормляют газеты, телевидение, пресс-службы электросетей, водоканалов, газораспределительных компаний, банков и т.д. Сеют историческую правду оттуда. Частично взваливают на себя функции спецслужб, рекрутируя из своих властных кабинетов троллей для борьбы с инакомыслием в местных соцсетях.



Истфак в регионах уже трактуются не как факультет такого-то вуза, а более – как диагноз. Во всяком случае – в Калуге. «Я их презираю», – брезгливо бросает в сторону своих бывших однокашников по истфаку один из самых талантливых калужских литераторов. По недоразумению окончивший главный черносотенный факультет местного педа. «Я терпеть тебя не могу», – признаётся в искренних чувствах своей альма-матер, ещё один талантливый выпускник-историк, ставший совестью библиотечно-краеведческого дела в Калуге.



Но таких, совестливых – единицы. Истфаковскую хунту уже не победить. Но и присягать ей на верность – подло. Оcтаётся одно – молчать и лицезреть, как вышедшим из черносотенной шинели истфаковского покроя и встроившимся во властную вертикаль хозяевам истории вешаются на грудь медали «За особые заслуги перед…»? И – аплодировать лоснящимся героям? Или всё-таки – не молчать? Или – хотя бы не аплодировать…


Крымнаш . Проблемы склонения


Человек, как правило, не успевает в жизни сделать главного. 27-летний Лермонтов – написать великий роман-эпопею. 82-летний Толстой – от него отречься. Бывает, что успевают всё-таки отречься, но не хватает сил раскаяться в содеянном.



Умер великолепный Алексей Баталов. Судьба-легенда. Человек-идеал. Случайно окунулся в биографию. Узнал, что среди сотен других деятелей культуры подписал письмо в поддержку политики Кремля по Крыму и Донбассу. Зачем я это прочитал – не знаю… Я не хочу терять тех, кого уважаю и люблю. Что мне теперь думать об этой подписи – не знаю…



Хотя, если слегка пофантазировать, Пушкин, позвони ему из нынешнего минкульта, выступил бы тоже «за». Поздний, правда, Пушкин, а не ранний. Тот, что азартно критиковал радищевское «Путешествие из Петербурга в Москву». А вот Лермонтов – на вряд.



Или, скажем, Достоевский – наверно бы одобрил. Толстой, думаю – нет. Хотя Лев Николаевич мог позволить себе быть весьма непредсказуемым. Чехов и Горький? Тут 50 на 50. Шолохов и Солженицын? Единственный, пожалуй, случай, когда бы ярые антагонисты выступили бы заодно.



Честнейший Борис Слуцкий – возможно. Хотя после, как в случае с письмом против Пастернака, отчаянно бы загрустил. И глубоко раскаялся.



Коллективные письма – вот напасть. Что может быть хуже? А у писателей и художников – настоящее зло. Письма в поддержку. Письма в осуждение.Художники, что вы хотите ими доказать? Кому раскланяться?



«Имейте мужество жить собственным умом», – напутствовал человечество Иммануил Кант. Оказывается, что напутствие актуально и для живущих по определению собственными мозгами – режиссёров и писателей. Собственными ли?..



Если вы абсолютно уверены в правильности закона всемирного тяготения – станете ли вы подписывать в защиту него коллективные воззвания? Мол, руки прочь! А если не до конца убеждены в том, под чем подписываетесь, то станет ли количество голосов в пользу шаткого домысла цементом для его крепления? Может быть –  за воздух?



Коллективные письма всегда напрасны. Всегда – не то. Всегда стыд.



Умер Алексей Баталов. Которого любили все. Которого любил я. Точнее – продолжаю любить всей душой. Успевший сделать в жизни очень многое. Гораздо больше других. Почти – самое-самое  главное. Почти…

К кодексу красоты

Когда сказали, что красота требует жертв,  то, чувствуется, погорячились. Красота не требует жертв, она от них избавляет. Все жертвы как раз то от некрасивости. Вернее – от привычки к ней. Ещё точнее – от смирения перед оной: в домашнем ли быту, в государственном ли управлении…



Красоте не учат, и это зря. Обучают чеще как раз обратному. Опять же –  в домашнем быту, в государственном управлении.  Поэтому многое у нас безвкусно: от телевизора до наколок,  то есть, от "Пусть говорят" до бодиарта, или –  от настенных графити до самодельных клумб из старых вёдер и автомобильных покрышек. Капкан убогости крепок и не выпускает своих жертв. Главная проблема – как в него не попасться…




Один рецепт – воспитание. Родителями? Возможно, если они, конечно, не погружены в сериалы. Школой? Тоже вариант, если, она, конечна, не утонула окончательно в бюрократии. Государством? Что же – на безрыбье может и подойдёт. О чем речь? О том, чтобы красоту узаконить. Скажем, не пачкать стены домов, заборы и вагоны красками под видом авангардных художественных образов, таящихся в умах неких недоумков. Да, многих тянет к творчеству, и это естественно. Неестественно лишь то, что творчество это не всегда стыкуется у нас  с красотою. Несоответствие одного с другим закон должен измерять в рублях. Очень приличных. И даже – в трудоднях на ниве лучшего постижения прекрасного.



Также – с газонами, парками, скамейками, клумбами, короче – всем тем, что непременно должно  наличествовать в контексте нашего стремления к красоте и что не всегда учитывается гражданами, как необходимейшая составляющая бытия. С разбитых скамеек и изрисованнвх стен начинается конец. Поражение. Мы проиграем, мы умрем не от недостатка атомных бомб и ракет, а от дефицита культуры. От непривычки к красоте: к чистым тротуарам, к неразбитым фонарям, к неопошлившимся телеканалам. И наоборот: мы победим, мы выстоим, когда перестанем за красоту принимать ее антиподов.


О поэзии транспорта

Вряд ли кто ожидал, что давно напрашивающееся в переполненной столице решение о снятии медленных и неповоротливых троллейбусов с маршрутов, вызовет такой резонанс в обществе. Москвичи чуть не со слезами расставались со своими старыми и верными друзьями – троллейбусами. Шумел интернет. Волновались жители. Многие даже вышли на улицы – то ли в знак  протеста, то ли просто проводить в последний путь свои любимые машины.



Всем стало ясно, что троллейбус в Москве (да не только в ней, в Калуге, например – тоже, наверняка и в других российских городах) – больше, чем просто городской транспорт.  Больше, чем колеса, двери, окна, сиденья. Больше, чем просто "ехать". Троллейбус, как выяснилось, у нас ещё и часть городской среды. Почти что неотъемлемой. Вполне намоленной. Вошедшей если не в молитвы, то в лирику жилых пространств – в стихах, балладах, песнях, фильмах – уж наверняка.



В троллейбусы, действительно, очень легко влюбиться. Нет транспорта прекрасней! Хотя слово "транспорт" здесь явно не годится. Столь же уместно, скажем, называть бригантину "плавсредством". Это – не "средство", это – "цель", которая это самое "средство" оправдывает. Наделяет устойчивостью и чувством локтя, размыкает объемы и приближает даль. Город из нового троллейбуса видится немножко бархатным, сам же он с городских улиц смотрится настоящим кораблем. Как правило,  корабли приносят в гавань свежий воздух…



 Когда-то Булат Окуджава вдохновенно  пропел:


"Когда мне невмочь пересилить беду,


 когда подступает отчаянье,


 я в синий троллейбус сажусь на ходу,


 в последний,


 в случайный…"



Дай Бог, чтобы с уходом троллейбусов из нашей жизни (а может всё-таки их оставить?) не ушла  и та толика человечности, которой мы неожиданно стали обязаны этим верным и добрым хранителям городской души, творцам уличного пейзажа.


Бабка, живи!


"Скорая" не приехала. Хотя адрес дежурная записала и про недомогания выведала часа полтора назад. Что вы хотите – 8 Марта… Но полночь близится – в обгон нескорой "скорой" отправились за аппендицитом сами. Своим ходом. В приемном грозно: с ковидом не входить! И вообще – не входить! Только для «скорых»! Значит – сюда. Дверь нараспашку. Довольно обшарпано. Никаких скорых. Никакого ковида. За столом у монитора с сериалом – широкая медсестра. В возрасте. В безмолвии. Строгая. Видно, что царствует. Поняли, что мешаем…



– Женщину с подозрением на аппендицит можно ли обследовать? – ломая шапку, кхекаю в адрес властительницы.



В сериале, слышу, клянутся в любви. Может и целуются. По каменному лицу «царицы» приемного покоя понять сложно. Все внимание на монитор. Наша очередь за ним еще, видимо не приспела.



– Заполняйте согласие на осмотр, – зевая за соседним столом, разряжает неловкую паузу уборщица. – Вот ручка, вот листок…



Пишем. «Что дальше?» «Оставьте здесь. Ждите в коридоре…» «Царица» по-прежнему молчит. Кто говорит – не знаем. Кино продолжается. Врача нет.



– Да не беспокойтесь, – видя наше замешательство, отрывается от шариков на смартфоне мужчина лет под 50. – Придет хирург и посмотрит.



Словоохотливый. Мать привез из деревни за 120 километров. С давлением 220. Отчитал, что поздно сказала – вот и катайся тут в 8 Марта, колеса бей… Ближе медпомощи, видимо, нет. Впрочем, до ближайшей – 6 километров по сугробам пехом. Потом – еще полста на электричке…



За стеной, слышим, врач наставляет доставленную из деревни посетительницу: «Сейчас сделаем магнезию. Давление собьем. А завтра обязательно к участковому врачу. Будете наблюдаться и обследоваться».  Интересно, в каком государстве этот врач живет?.. «Да, да», – покорно ответствует женский голос. И верно думает: «Скорей бы уж от этих новых непонятных слов домой, в деревню…»



В коридор вкатывается круглая шуба, с пышной меховой шапкой наверху и жаркими валенками под нею. Внутри всей этой кипы одежды – старушка. Внутри шубы угадываются также длинный вязаный малахай, жилетка и, кажется, еще свитер. Все вместе издает тяжкие стоны, кряхтит, расстегивается, топчется, передвигается и ищет терапевта.



– А это опять вы! – грустно восклицает нечаянно наткнувшийся на посетительницу дежурный терапевт.



Та, расстегнувшись, неожиданно бодро начинает вещать о своих хворях. Давление – 170. А утром было 120. «Так это же не страшно, – ищет повода для отступления доктор. – Для вашего возраста вполне…» Но путей для отступления нет – бабка энергично прижимает дежурного терапевта к стене и минут 15 изливает ему все свои жалобы на жизнь, лекарства, одышку, такси и проч. «В таком наряде, – думаю про себя, – давление будет и все 250».  А может – уже и никакого. Во всяком случае, у меня точно…



Тем временем «меховая» бабка чуть сбавляет напор. Дает врачу вставить несколько фраз насчет возможного приема лекарств. Демонстрирует полное знание всей фармацевтики разом. С чем-то соглашается. Что-то бракует. Доктор терпеливо ожидает убытия беспокойной визитерши. Та явно не спешит расстаться. Сыпет свое. Дабы подбодрить как-то явно приунывшего врача объявляет ему, что он уже в третий раз спасает ей жизнь. «Бедный», – думаю про себя. Бабка требует врача назвать свою фамилию. Тот устало выполняет. Себя величает Гороховской. Вдруг хватает за полы халата своего «спасителя» и бросается ему на шею: «Ну, обнимашки на прощание…»



Пришел хирург – смуглый, молодой, но уже лысоватый мужчина. Жду: подтвердится ли у жены аппендицит или нет?



– Прикурить не будет? – щелкает перед носом пальцами и пошатываясь точно в троллейбусе, спрашивает нечесаная тетка в куртке.



На душе кошки скребут, а тут еще эта.  Делаю губами тпру-у-у… Что это значит – и сам не знаю. Просто слова застряли где-то внутри. Та понимающе отходит. Ищет в больничном коридоре, у кого бы «стрельнуть» еще. Пристально смотрит на санитарку. Изучает. Нет, видно, и тут огонька не добыть. Вновь шатается в мою сторону.



Навстречу другой доктор – и тоже смуглый молодой мужчина.



– Вот они черные, – опять, беря меня в собеседники, пустилась в рассуждения «курилка», – скоро нас всех на тот свет отправят. Вот увидишь потом…


«Может кого и следовало бы отправить», – думаю зло в ее адрес, но не решаюсь произнести в ответ. Сдерживаюсь. Молчу. Тетка, не добыв сигарет и спичек, успокаивается и затихает в коридоре на стуле.



На коляске вкатывают стонущую и охающую старушку. Та – вся страдание. Сползает и едва держится за подлокотники.



– Ох, мука мученическая, – плачет она. – И не сидеть, и не лежать. Уж лучше бы и помереть. Что ж так мучиться!..


– Не плачь, ба! – берется утешать старушку моя «курилка». – Выздоровишь еще – вот увидишь!


– Да какой! – тяжко стонет в ответ бабуля. – Годов то уже 83. Куды ж еще?..


– Живи, бабка! – торжественно приказывает своей новой собеседнице «курилка». – Живи!



К коляске с пожилой страдалицей подбегает молоденькая медсестра и силится закатить ее в кабинет, где сдают анализы. «Курилка» вскакивает и, чуть шатаясь, кидается помогать. Сестра испуганно сторонится и вмиг закатывает больную в кабинет. В коридоре стихает. С букетом роз пробегает девушка в халате. Больше – никого. Жду. Диагноз у жены пока не ясен. Требуется еще рентген. «Это в соседнем корпусе», – инструктирует все та же уборщица в приемном. «Царица» по-прежнему молчалива и неприступна – всё также в сериале.



Ищем рентген. Все кабинеты заперты. На одном еще и надпись – «За ручку не дергать». Возвращаемся все к той же уборщице: «Так где ж рентген?» «Ну, я же вам объяснила: в том кабинете, где написано «За ручку не дергать» в него надо постучать». Вернулись, постучали…



Короче, всё обошлось – острая колика. Пройдет. Ступайте с Богом. Лучший подарок к 8 Марта – путь домой из больницы. Даже глухой ночью. Даже чертовски вымотанными. Одно плохо: никого не догадался в больнице поздравить с Женским днем. Забыл. Простите…


Гретский мир


В  волю поиронизировав и поиздевавшись над Гретой Тумберг мир уныло встал на тропу ее пророчеств. "Вам не уйти от расплаты. Мир проснулся и уже готов к действиям, хотите вы этого или нет!" –  взывала со слезами на глазах с самых высоких трибун  эта упрямая шведская девчонка. Расплата за что?.. За то что мир стал таким, каким он оказался: грязным, душным, жадным, циничным, беспринципным, вульгарным, эгоистичным, короче – пошлым на все сто. Все прыснули в кулак и покрутили у виска: эту девчонку с явным синдромом Аспергера наняли хитрые дядьки, чтобы вставлять палки в колеса нефтяным баронам и  делать себе на Грете неплохой пиар.На


том и порешили: "засланный казачок".



"Сумасшедшие" идеи Греты и ее окружения (а первую очередь – семьи) ещё вчера слыли фантастикой и не брались в расчет "серьезными" людьми. Отказ от тех же полетов на самолётах, дабы не потворствовать вредным выхлопам двигателей.  Вообще – протест против всего, что сжигает углеводороды и тем самым разогревает климат, то бишь – всей крупной промышленности разом. Также – периодический бойкот школы (в знак ли протеста или нет), отказ от бутиков в пользу секонд-хэнда, пересаживание с дорогих неэкологичных лимузинов на скаредные малолитражки. Наконец – личная замкнутость в шумной толпе. Отрешённость. Минимизированная контактность и т.п.


Со всем этим Грета Тумберг когда-то пришла в этот мир. И мир ее отринул, сочтя не совсем нормальной. Отринул, не ведая, что совсемскоро перевернется и в панике оправдает главные из ее пророчеств: остывшие промышленные цеха, перекрытые трубопроводы, бессмысленная нефть, не взлетающие самолёты, запертые в своих квартирах и внутри себя люди, опустевшие школы, тихие  детские сады и даже брошенные парикмахерские.


Мир стал практически полностью гретиным  (если угодно – греттским). Всё узнали себя в осмеянных ещё несколько месяцев назад пророчествах всевидящей маленькой шведки. Узнал и ужаснулся. И не поверил. И не осознал. И продолжает думать, что всё это временно и Грета – недоразумение. И вирус – всего лишь досадная "накладка". Он  чудом рассосётся. Минет и всё встанет на свои места.  А том числе – и человек, готовый к новым "шалостям" на ставшей грешной не без его участия земле…


Бушмановка. К Лифшицу


Он немного не дожил до 90. Каждый день, в одно и то же время этот небольшого роста сухонький старичок садился возле своего дома, что на улице Ломоносова в Калуге, в служебную "Волгу" и отправлялся через весь город на Бушмановку. На работу. В областную психиатрическую больницу. Ровно 45 лет назад волею судеб именно это лечебное учреждение оказалось в эпицентре событий, во многом предвосхитивших дальнейшую судьбу страны. А пассажир "Волги" – одним из ключевых участников.



45 лет назад адрес "Калуга, пос. Бушмановка" практически одномоментно появился в записных книжках таких известных людей, как академики С.П.Капица, А.Д.Сахаров, И.Е.Тамм, М.А.Леонтович, писатели А.Т.Твардовский, А.И.Солженицын, В.А.Каверин, В.А.Лакшин, В.Ф.Тендряков, кинорежиссер М.И.Ромм и ряда других. (Обратите внимание: разом – четыре Нобелевских лауреата! Их всего-то у нас по пальцам перечесть…). Адрес этот они оставляли на письмах и телеграммах, массово отправляемых в начале 70-го из столицы сюда, в "колыбель космонавтики".


О наличии такой малюсенькой, как "пос.Бушмановка", точки на карте, очевидно, узнали и председатель Верховного Совета СССР Н.В.Подгорный и председатель Совета Министров СССР Н.А.Косыгин и, наконец, сам Генеральный секретарь ЦК КПСС Л.И.Брежнев. Все они получили (во всяком случае, им направлялись от имени очень известных людей в Союзе) письма с эмоциональными рассказами о том, что же, в конце концов, в этой маленькой Калуге стряслось.



– Я не буду говорить на эту тему, – коротко и сухо отрезал несколько лет назад  бывший главврач Калужской областной психиатрической больницы Александ Ефимович Лифшиц. – Я считаю, что вообще к этой теме не стоит возвращаться. Вокруг нее слишком много вранья.


– Так помогите его убрать!


– Я повторяю, – отрезал старейшина калужской психиатрии, – комментариев не будет.



Сказать, что история эта началась 29 мая 1970 года, когда из своей обнинской квартиры в калужский дурдом был увезен ученый, диссидент, острый критик советской власти Жорес Медведев, – было бы, наверное, неправильно. Конечно, раньше. Один разгром обнинских физиков, которые "дошутились" в конце 60-х, чего стоил. После него будущий накоград не только лишился главной научной крови, но и получил устойчивую репутацию самого неустойчивого в идеологическом плане населенного пункта советской державы.



Помятуя о предупреждении Александра Лифшица – опасаться односторонней правды, – напомним некоторые перипетии вполне детективного сюжета с оговоркой, что они излагаются именно той стороной, то бишь – диссидентской.



Итак, Александр Солженицын: "Вот так мы живем: безо всякого ордера на арест или медицинского основания приезжают к здоровому человеку четыре милиционера и два врача, врачи заявляют, что он – помешанный, майор милиции кричит: "Мы органы насилия! Встать!", крутят ему руки и везут в сумасшедший дом. Это может случиться завтра с любым из нас, а вот произошло с Жоресом Медведевым – ученым-генетиком и публицистом, человеком гибкого, точного, блестящего интеллекта…>> ("Хроника текущих событий" N14, 1970 г.).



Все начиналось страшно банально. В смысле – и страшно, и банально одновременно: очередного советского вольнодумца система попыталась усмирить, используя новую и гораздо более тонкую, нежели ГУЛАГ или Соловки, репрессивную штуковину – психиатрию. И судя по всему, никаких других намерений, кроме как более "интеллигентным" образом избавиться от реформатора-смутьяна, поначалу ни у кого не было. Исключение разве что может составлять… сам главный фигурант дела, калужский главврач Лифшиц. Так вышло, что калужская психиатрия волею судеб  впервые, видимо,  в советской истории попыталась выставить чисто медицинский диагноз сугубо политическому явлению. В данном случае – диссидентству, реформаторству, смутьянству и т.д.



За 45 лет история снабдила калужского главврача массой различных ярлыков. Да и как ими не обзавестись, когда вольно или невольно (как именно – об этом  смог бы рассказать только сам Александр Ефимович, но теперь, увы, не расскажет) ты попадаешь под огонь жесткой критики таких великих оппонентов, как, скажем, академики Сахаров и Капица или поэт Александр Твардовский.



"Приехал ко мне А.Т. (А.Т.Твардовский), – вспоминал писатель Владимир Лакшин. – Он вчера (9 июня 1970 года) был в Калуге. Тендряков его уговорил и повез на своей машине. Трифоныч доволен, что решился, и я горд за него – это поступок, да еще накануне юбилея, который он не побоялся испортить. Жорес, по его словам, молодец, ясен, светел, не теряет чувства юмора. Лифшиц, по определению А.Т., готовый м…ц, молодой и расположенный действовать не только по указанию, но и по догадке. "Мы его выпишем через два-три дня… если бы не эта шумиха…>> Наверное все врет. На Трифоныча сильное впечатление произвела сама больница: мелкий переплет окон (а внутри дерева – железные прутья, догадался он), двойные замки в палате. Пошел по малой нужде, привели его в душевую в подвале, по каким-то доскам на мкором полу, и едва он зашел – заперли. "Подумал – так вот и останусь тут… И никто не придет". ("Дружба народов", N9, 2004 г.).



Возможно, именно этот приезд автора великого "Василия Тёркина" на Бушмановку (судя по всему, первый и единственный визит Твардовского в Калугу), долгий разговор поэта с главврачом и переломили ситуацию: от намечающейся, чисто репрессивной – к более наукообразной и тонкой, с намеками на цивилизованный исход. Конечно же, не  провинциальный главврач решал, какое "лекарство" в конечном итоге будет прописано смутьянам – ситуация была под жестким контролем ЦК, КГБ и Минздрава, не говоря уже о неусыпном бдении Калужского обкома партии.



Но факт остается фактом: "диагностирование" подобного рода пациентов в Калуге велось довольно тщательное. И не исключено – что и заблаговременное. Во всяком случае, брат Жореса Медведева – Рой описал ситуацию именно так: "Что же все-таки послужило основанием для принудительной госпитализации Ж.Медведева? По признанию главного врача калужской психбольницы А.Е.Лифшица, – отрывки из рукописей Ж.Медведева, с которыми он, Лифшиц, ознакомился и которые "вызывают у него сомнения в психическом здоровье Ж.Медведева" ("Хроника текущих событий", N14, 1970 г.).



Сомнения эти в конечном счете и материализовались в некий медицинско-политический вердикт тогдашних психиатров относительно степени здоровья одного из самых упрямых советских бунтовщиков. Девятнадцатидневное стационарное обследование пациента, так переполошившее всю нашу интеллигенцию, привело к следующему заключению: "вялотекущая шизофрения с паранойяльным реформаторским бредом". Далее вполне серьезная ссылка на симптомы заболевания: "раздвоение личности…; повышение скрупулезности в публицистических работах; отсутствие чувства реальной обстановки, плохая адаптация к социальной среде". Рекомендации: "амбулаторное лечение и трудоустройство" (Ж. и Р.Медведевы, "Кто сумасшедший?").



Конечно, для респектабельной, увенчанной кандидатскими и докторскими степенями публики 70-х вынесенный диагноз смотрелся как форменное издевательство и подтасовка. Чистой воды репрессия. Короче – бесстыдная и наглая ложь. С такими, может быть, и вполне заслуженными эпитетами эта история и была, по сути, похоронена и почти никогда больше не вытаскивалась на свет. В том числе – и с намерениями объясниться тем, кто выглядел в ней не совсем красиво (безуспешная попытка распросить об этом самого Александра Ефимовича – красноречивое тому подтверждение).



Однако бурный политпроцесс в нашем отечестве, все эти рывки, путчи и шарахания; откаты и наезды с поисками внешних врагов и внутренних; "территориальные экспромты", партийные мега-шоу, "черные вторники", "красные понедельники" и т.д. похоже, вновь заставляют вернуться к преждевременно откинутой и заклейменной попытке поверить политическую гармонию медицинской алгеброй. И удостовериться в ряде случаев, в приложении к целому ряду персон: "бред" ли то реформаторский или еще какой другой? "Отсутствие ли чувства реальной обстановки" или не отсутствие? Хорошая ли у главных рулевых "адаптация к социальной среде" или, наоборот – никакой социальной среды эти люди вокруг себя не ощущают. Право, кое в чем «политпсихиатрия» в юбилейный год от начала своих нашумевших обследований и в день ухода Александра Лифшица могла бы нынешним деятелям поспособствовать.

Истина и плебисцит

Страна проголосовала по статьям главного  закона страны.  Прошлась по основным его постулатам. Определила, опросив людей, истинны они или не совсем. Удобны или не очень. Соответствуют ли реалиям, или идут с ними в разнобой. И тут же нереальное отрихтовала. Заменив, якобы, более реальным. Окончательно правильным. Узаконенным большинством поданных со всех уголков страны голосов. Что, по идее, должно означать непоколебимую, то бишь, природную  объективность важнейшего из законов.



Есть два способа проникновения различных законов в жизнь: прямой, легальный и, если можно так выразиться, кружной и обходной. Первым способом законы открываются. Как скажем, второй закон Ньютона или теория относительности Эйнштейна. И тысячи раз сверяются с практикой. Если не вступают с ней в конфликт – канонизируются.

Вторым способом законы принимаются. В особенности – на плебесцитах. Это когда тысячи, миллионы и даже больше людей встают и начинают рассуждать: принять какие-либо правила, или отвергнуть. Скажем, тот же второй закон Ньютона – жить по нему или выдумать что-нибудь другое. Пойти на поводу у агитаторов за него или насторожиться и проголосовать против. От пролуманного и ответственного выбора, по идее, должна зависеть не только судьба страны, но даже планеты с целом, со всей солнечной системой за одно и миллионами окружающих галактик в придачу. Короче – цена вопроса, вынесенного на голосование, очень велика…

И тот, и другой способ рождения законов сосуществуют много лет. И, видимо, лишь по недоразумению не только терминологически, но даже юридически их детища роднятся.  И носят одинаковые имена, хотя родственности в них ни на йоту. Одни, можно, сказать, от Бога. Другие – от тех, кто никак не может усвоить простейшие из установленного им: ни в заповедях, ни в дополнениях к ним…



Закон – это то, что, как правило,  не принимается большинством. И не продавливается свыше. Не вступает в силу в зависимости от числа поданных за него голосов. Их, этих голосов, может быть ровно единица. И они, то есть он – единственный голос, перевесит все остальные, горячо и самозабвенно  спорящие на эту тему. Потому что он – истина. Главное – ее суметь открыть и услышать…

Исповедь батрака


С Сергеем познакомился на областном совещании. Обсуждали трудовых мигрантов. Циркуляры сыпались на головы один за одним. Тот попробовал поинтересоваться: как насчет стыковки их с реалиями? Тут же осекли: лучше не бывает. А, ну если так?.. И поехал домой в свой Мещовск. Напросился в гости. От Калуги полста вёрст по Киевской трассе и еще двадцать направо. Пока ехали, Сергей поведал эту быль:



– Я сам – из Узбекистана. Но корни – в России: по материнской линии – в Поволжье, по отцовской – в Барнауле. Но я уже родился там. Сюда приехал. Была такая программа по переселению соотечественников – увидел по телевизору. Оказывается, они тогда были нужны России – эти самые соотечественники. Люди, которые не пьют, готовые работать – колхозы поднимать и все такое. По телевизору передавали. И женщина с экрана вещает: я председатель колхоза и мне нужны люди. Приезжайте, мол, жилье даем, работу даем, будем вместе поднимать страну.



А я-то хоть в Узбекистане жил и родился, но патриотом России был до мозга костей. Я бредил Россией. Любил Россию. Готов был, находясь в Узбекистане, умереть за Россию. Она для меня была матушка. А мне был 21 год. Сейчас – 33. Прожив 12 лет в России, заявляю: больше не патриот этой страны. Каленым железом из меня это выжгли. Что произошло?



Мы посмотрели телепередачу и поехали. Оказались – в Мещовском районе в деревне Терпилово у Веры Савишны – была здесь такая женщина, сейчас умерла. Это от Серпейска – еще дальше. Тьма непролазная. Приехали и ужаснулись. Но для меня тогда трудностей не существовало. За то – за Россию!



Но все оказалось обманом. Вранье на уровне федеральных каналов.  Я не знаю, зачем это было нужно и – кому. Когда приехал к этой Вере Савишне, выяснилось: колхоза – никакого. Дома, которые по телевизору оказывали – это были дома фермеров. Жилья для нас нет. Колхозные стада гусей, коров, которые тоже показывали – это были стада частников. У колхоза не было ничего. Никаких гусей.  Нас заселили в дом без света, воды, газа – вообще без ничего. Печка наполовину разрушилась. Дом одной стороной ушел в землю. Приехали я, моя сестренка, которой на тот момент было 12 лет, жена, дочка полтора годика и мать-пенсионерка. И вот мы – сидим в этой деревне Терпилово: без работы и каких-либо перспектив.



Я пошел в нашу миграционную службу в Мещовске. Мне сказали, что при Ельцине был закон, по которому можно было получить гражданство за 3 месяца. При Путине – минимум 5-7 лет. Новый указ Владимира Владимировича. Мне его показали, я почитал. И теперь мне, чтоб получить вид на жительство, нужно сначала оформить временную прописку на три месяца, потом – еще на полгода, потом – на год, потом только я получаю право подать документы на вид на жительство, и когда я подам документы на вид на жительство, только потом – на гражданство.



На что жить и где работать – это вообще никого не волновало. На вопрос – я же русский? – мне официально было заявлено: то, что вы русский, не дает право на получение гражданства. Мол, у нас в паспортах нет национальности.  То, что ты русский – плевать. Приедет киргиз, у которого, допустим, мать родилась в России, он тут же получит гражданство. Приедет русский, но его мать не родилась в России, он гражданство не получит.



Оказалось, что национальность русский вообще ничего в России не значит. Мне дали понять: русский – вообще ничто. Я не понимаю, почему здесь так не любят русскую нацию. Мне даже было охота спросить об этом Путина: от чего же так, Владимир Владимирович? Ну, да ладно…



Дальше – больше. Оказывается, была такая программа – помощь вынужденным переселенцам. То есть, если ты попадаешь под эту программу, то тебе дают жилье, подъемные и т.д. Но, чтобы попасть в эту программу, мне надо было, оказывается, получить гражданство, находясь еще в Узбекистане. То есть я там должен был ездить в посольство. А у меня денег не было, у меня отец болел, потом умер. Мать – на заводе. Никогда не шиковали. Обычная семья.



Я поехал в Калугу и спросил: «Могу ли я получить статус вынужденного переселенца?»  Отвечают: «Вы этот статус можете получить, если только у вас есть вид на жительство». Я говорю: «У меня нет вида, только – временная прописка, я приехал три месяца назад в Россию». «Тогда ничем помочь не можем». «А когда получу вид на жительство, тогда смогу оформить этот статус?» «Да, можете, но не позже, чем через год, как пересекли территорию Российской Федерации».



Я возвращаюсь в Мещовск и спрашиваю: «Как мне получить вид на жительство?»  Мне: «Быстрый ты какой. Вот ты сейчас сделал временную прописку на три месяца. Так? Потом – еще раз на три месяца. Потом – на полгода. Потом делаешь на год. И только потом ты получаешь право подать документы на вид на жительство». Получается: через два года. Я говорю: «Ну, понятно», То есть я не имею право получить статус вынужденного переселенца, пока не получу вид на жительство, а вид на жительство я не могу получить в течение двух лет. А на статус я могу подать только в течение года. Все. Тема закрыта. Изначально нереализуемый проект. Я не знаю, кто и как получал эти статусы, но у меня вышло именно так.



В результате мы дошли до того, что семья стала голодать. У ребенка началась дистрофия. Я не знал, что делать. Хватался за любую работу. Мы с женой уже работали за хлеб. У этой же Веры Савишны убирали навоз, чистили – батрачили, короче дома. Не в колхозе, а у частника. И нам платили по две булки хлеба в день. Потом, слава Богу, пошли лисички. На них мы зарабатывали деньги, чтобы оформлять гражданство. Потому что иначе я не мог никуда податься на заработки. Мы просто боялись. Если, скажем, я уеду куда-то без документов и со мной что-то случится, то моей семье – только умирать.



Я пошел в райадминистрацию и сказал, что мы просто голодаем, что мне некуда деваться. Чиновница местная мне сначала лекцию час битый читала в том смысле, что «понаехали тут», отчитывала меня, отчитывала, а потом все-таки выделили помощь одноразовую: 4 кг гречки американской, 3 литра масла американского, 2 кг сахара и 5 кг муки. Больше, сказала, не жди. Это была вся помощь семье переселенцев от великой Российской Федерации.



Я работал на пилораме, в кочегарке. Мать – кухработницей, жена – посудомойкой. Хватались за любую работу. На всем экономили. Все деньги шли на оформление гражданства. Я его получал 5 лет, жена – 7. Денег ушло столько, сколько стоила на тот момент хорошая 2-комнатная квартира в Мещовске. По сути получается, что государство не только не дало мне какое-то жилье, оно у меня еще его и забрало таким вот техническим образом.



Когда мне оформляли гражданство, оформляли его и моей дочке. Ей было на тот момент три годика. Я уже принес все документы, сдал их в Калуге, жду… И тут – мне приходит возврат: отказать. Еду в область, спрашиваю: «Почему?» (А это – столько денег, столько справок! Кошмар, страшно подумать!) Мне отвечают: «Вы же с дочерью вместе идете?» «Да». «А мы никак дочку вашу не можем пропустить». Это мне официально в нашем калужском тога ОВИРе заявляют. «А почему?» «А здесь одной справки не хватает». Я говорю: «Какой?» «Нужна справка о том, что ваша дочь не была судима». «Но моей дочери всего три годика!» Они говорят: «Ну и что: все равно нужна справа, что она несудима». Мол, вот закон: на каждого, кто получает гражданство, должна быть такая справка.



И я поехал в посольство. Жил там два дня. Ночевал под воротами. Слава Богу, было тепло. Отстоял очередь. Заплатил 30 тысяч (а у меня зарплата на тот момент была 8). Получил эту справку, а документы – все, просрочились, собирай заново. Так 7 лет на оформление и ушло…



Устроился инженером – тут поблизости в колхозе. А в деревнях российских, я это заметил, люди сильно пьют. Я-то не пью совсем. А тут – уж очень. И когда у меня слесаря в колхозе все запили, я остался один. А коровы – такая скотина: не уберешь за ними – беда будет. Короче – брал лопату и шуровал. В результате – надорвался и попал в больницу. Тогда председатель сказал: если ты не работаешь (хотя у меня уже мать работала в колхозе, жена работала на току, грузила зерно), то должен освободить жилье.



У нас его и так не было. Никогда. Мы были фактически бомжи: сначала без документов – бомжи, потом – с документами – бомжи. И председатель нас просто выгнал из дома. Я занял денег и снял квартиру в Мещовске, устроил семью, а на остальные поехал в Москву на заработки. Жил на вокзалах, искал работу. В основном на Казанском жил, потому что только там не гоняли по ночам. Все остальные вокзалы почему-то закрывались.



Ситуация была патовая: мои меня потеряли, телефона не было. Человек уехал в Москву – и нет его. Месяц нет, два… Живой я там, нет – не известно. В итоге устроился-таки на работу.



Помню, захожу, сидят крепкие такие парни, серьезные. Мол, я по объявлению. Они: «Ты кто такой?» Я: «Вот же в газете прочитал: требуются люди». «А что ты умеешь делать?» «Я – хороший сварщик, по механике понимаю, по сантехнике, бывший энергетик, электрику вообще полностью знаю, с автоматикой разберусь, с приводами – тоже». «А что готов делать?» Я говорю: «Все, что угодно. Хотите – полы вам здесь помою. Мне жить не на что». «А где ты живешь?» «На вокзале». Засмеялись: «Что – бухаешь?» «Вообще не пью». «А чего на вокзале тогда живешь?» «А мне больше негде». Короче – взяли.



Год работал так. Потом – дальше, дальше… Стал технологом, потом – начальником производства. И потом я уже увидел Москву с хорошей стороны. Меня стали уважать как специалиста. Сам изучил технологию полимеров. На заработанные деньги покупал  литературу: читал, изучал, как это все делается. В конечном итоге хозяева предприятия даже предложили купить мне квартиру в Москве, только ради того, чтобы я остался.



Не захотел. Сказал, что хочу попробовать свое. Мне поверили. Даже финансово помогли. Но опять – все сначала. То вроде наладилось, в Москве что-то стал зарабатывать, а тут – жах, все вниз – все деньги на становление предприятия, погашение кредитов. Год, два, три… Нужда. Чуть ли не без хлеба сидеть опять пришлось.  Но вытянули как-то. Как? – спрашиваешь… Но это – уже другая история…

Русские против русских


Россия с ног сбилась – ищет нацидею. Хотя с ней впору бы поскорей расстаться. Вот уже сотый год, как главная идея у нас – это конфронтация. Не только русских с остальным миром, но – и с соотечественниками в особенности. Одних граждан страны – с другими. Большевиков – с меньшевиками. Сталинистов – с троцкистами. Либералов – с патриотами. Жириновцев – с Зюгановцами. Крымнашевцев – с крымненашевцами.



В 2017-ом отечество отметило юбилей. Не столько мятежа, сколько ненависти к врагам. Они – повсюду. Особенно их много внутри: на работе, в подъезде, на киноэкране, в газете, даже – в семье. Шолохов явно ошибся, назвав свой кровавый роман «Тихий Дон», а не «Безумный Дон».



Ровно век враги усердно выполняли у нас главную сплачивающую функцию – несли в себе жало российских невзгод. Его нужно было непременно обнаружить и безжалостно растоптать. Это предавало импульс к движению. И даже – прогрессу. В периоды отсутствия такового – врагов усердно искали. И всякий раз – успешно. За 100 лет не было ни единого сбоя.



До сего дня враги несут России главный живительный импульс существования. Дабы он ни на секунду не ослабевал – задача постоянно подпитывать конфронтационную психологию масс. Как – без разницы, главное, чтобы держать ее в тонусе. А именно – в постоянной боевой готовности сломать оппоненту челюсть. Или, если повезет, засадить оного в ГУЛАГ. Как вариант – бросить в телевизор на растерзание Киселёву.



В стране это новое чувство стали называть политикой. А тех, кто чувство это подпитывает – политиками. Или – телекомментаторами. Или – обозревателями. Или – их бонзами. Этакие пижонистые рефери в белых штанах и с бабочкой на ринге, где метелят друг друга за тарелку перловой каши пара голодных недотёп. Со стороны – забавно. Изнутри – гадко.



100 лет гражданской войны – Россия явно замахнулась на рекорд.  Самая длинная в истории война – Франции и Англии (та самая – Столетняя) – продолжалась с перерывами 116 лет. Её удалось каким-то чудом прекратить. Но это было очень давно – полтысячи лет назад. А может – больше.



Каким образом бесконечные войны прекращаются – неведомо: опыт замирения за давностью лет не сохранен. Но он, наверняка, существует. Коль скоро англичане и французы по сию пору не поубивали друг друга и не пересажали себя напрочь по английским Бутыркам и французским Крестам, значит, опыт такой имеется. Вполне мог бы стать своеобразным подарком к 100-летнему «юбилею» гражданской конфронтации в России. Дабы с этой «нацидеей» наконец-то покончить. Раз и навсегда.

Оттепель. Послесловие


– Я не знаю, что такое шестидесятники, –  вздохнул тогда Марлен Хуциев. И чуть помедлив: – Мы делали свое дело – и все…



Дело это называлось "оттепель".  А ещё – "свобода". Хуциев стал крёстным отцом и той и другой сразу. Так тихо, негромко, мягко на решительно делал своё дело и –  не более. Дело свободы…



Я помню этот переполненный зал в Театре на Таганке. На дворе – 2005 год. За столом на сцене об руку с Хуциевым – Василий Аксенов, Юрий Любимов, Петр Вайль… Последний рекомендует залу не робеть и смело дискутировать с главными делателями советского шестидесятничества. Задавать вопросы…



Помню, как страстно хотелось в перерыве подойти к Марлену Мартыновичу и спросить о чем –  без разницы.  Лишь бы услышать голос. Нет – уловить интонацию. А может – поймать жест…  Именно в этой неуловимости и заточена, как я полагал, главная загадка феномена Хуциева. Его соратников по раскрепощению. В той всеобъемлющей неуловимости, исчезающей легкости, ставшими впоследствии усилиями творцов оттепели воздухом для всех остальных.



…Хуциев медленно поднимался по театральной лестнице. С кем-то вел тихий разговор. Изредка поправлял торчащую из кармана старого пиджака авторучку. Не замечал окружающую его суету. И, казалось, был  далеко-далеко. В прошлом или будущем – Бог ведает…



В день, когда его не стало, я в который раз пересматривал "Послесловие". На следующий день прочитал о смерти мастера. Перед глазами вновь возникла сцена с великим Пляттом, когда его уходящий в вечность герой нежно трогает открытыми ладонями прохладные капли весеннего дождя. Благоговеет перед красотой жизни. И благословляет оную на вечность… "Весна на Заречной улице", "Застава Ильича", "Июльский дождь", "Послесловие", "Невечерняя"…



На самом деле Хуциев снимал один и тот же фильм. С продолжением. О себе. О нас с вами. В образе ли молодых людей с московских двориков, или крепких парней у мартеновских печей, или начинающих педагогов рабфаков, или старых военврачей…



Как, впрочем, и его Толстой с Чеховым, что вот-вот должны были выйти на экраны – тоже, наверняка – мы с вами. Обычные, простые люди, долго и мучительно отыскивающие дорогу к самим себе. Отыскивающие её по проложенным кем-то ранее верным ориентирам. Ориентирам свободы, совести и правды…

Проблемы тяготения


Мир разобщен. И в этом его проблемы. А возможно – закон. Разбегаются галактики, разводятся супруги, делится жилье. Говорят, всё началось с Большого взрыва. Довольно много миллиардов лет назад. Осколки разлетаются по сей день. Будто бы даже набегу ускоряясь…



Мир соединён. Будучи, увы, глубоко разобщенным. Скреплён притяжением. Луна тянется к Земле, мужчина – к женщине, две малогабаритные квартиры обмениваются в одну.



Всё в разбегающемся мире тяготеет друг к другу. Стремится прочь, притягиваясь напрочь. Может природа в этом месте слегка перемудрила? Не исключено. Но её рассекретил Ньютон. Ровно 350 лет назад. И обосновал тяготение в размежевании. Причём, тяготение всемирное.



Мы тянемся друг к другу. Согласитесь – ведь, так. Без этой тяги, существовали бы мы на этой планете? Вот – видите… Да и на любой другой – навряд.



Отталкивание люди осваивают сами, а притяжению приходится обучать. Притяжение надо воспитывать. Даже, если его неизбежность доказал математик.



Даже если вы взвесите друг друга на весах и вставите полученный результат в формулы. Даже если с линейкой измерите расстояние между горячо бьющимися сердцами и возведёте полученную дистанцию в квадрат. Всё равно гравитационные откровения Ньютона не поручатся за то, что притяжению быть.  Между людьми – быть.



Гравитация нас, конечно, слегка сближает. Но рассчитывать на неё в принципиальных делах, конечно, не приходится – маловата будет. Тут главное – направление и первый толчок. В объятья. Если угодно, за него можете смело благодарить Ньютона. Он сделал всё, что мог. И даже – больше. Доказав, что других направлений у человека, кроме как навстречу друг другу, нет. Они незаконны.


Настоящий газетчик Игорь Бабичев


 Если день печати в России последние несколько лет напоминает поминки, то  в Калуге те же чувства он вызывает уже двенадцать лет. С тех пор, как не стало Игоря Григорьевича Бабичева – редактора, издателя и просто журналиста от Бога, выпестовавшего в свое время самые смелые, острые и бескомпромиссные калужские периодические издания: «Молодой ленинец» (несмотря на доставшееся Бабичеву в наследство название, вполне неленинский еженедельник), «Провинция-информ», «Калужские губернские ведомости» (возрожденные Игорем Григорьевичем после 80-летнего перерыва и отторгнутые впоследствии областной властью) и, наконец, «Деловая провинция» (после закрытия которой в 2007 году калужский обыватель, которого Игорь то и  дело защищал и просвещал, с облегчением вздохнул на местном форуме: «подохла»).


Как говорится, большое видится на расстоянии. Игорь был очень большой: и человек, и талант. Мощь, сила и бескомпромиссность чувствовалась в каждом движении вдохновителя демократической калужской прессы, в любой его газетной подаче: будь то во времена судьбоносного противостояния путчу 91-го года, или будничных раскапываний рядовых чиновничьих игрищ калужского столоначальства – везде газета Бабичева оказывалась на самой передовой, обрастая уважением обычных читателей, видевших в честной газете ходатая простых людей, равно как и ненавистью тех, от кого защищал калужан стойкий калужский журналист. А именно – циничных местных (либо повсеместных) бонз.


В небольшой провинциальной газете Игоря Бабичева не считали зазорным публиковаться звезды отечественной журналистики Отто Лацис и Игорь Свинаренко, давали интервью академики Гурий Марчук и  Александр Яковлев, выступали в качестве собеседников Евгений Ясин и Алексей Симонов. В каком еще независимом провинциальном еженедельнике (весьма ершистом и мало, надо признать, почтительном к всесильной губернской бюрократии) читательские письма будет разбирать и комментировать… лично губернатор? Первый постсоветский глава региона, членкор РАН Александр Дерягин поступал именно так. Правда, только он и больше никто из его последователей.


Многие, кто наблюдал Бабичева со стороны, считали его неприступным и дерзким, если не грубым, не ленившимся лазить за острым словцом по отношению к непоказавшемуся ему собеседнику. На самом деле это было наносное. Маска, которую по природе мягкому и душевному Игорю Бабичеву приходилось натягивать на себя, вращаясь в окружении тех, кто в лучшем случае заслуживал хлесткой газетной сатиры, а в худшем – уголовных дел: с волками жить по волчьи выть…


В далекой студеной Якутии, где Игорю пришлось работать несколько лет в пору начала своей журналистской карьеры, долго время считали, что где-то далеко-далеко в центральной части России есть город Калуга, где живут большие, добрые, смелые и честные люди. Очень большие и очень хорошие. Такое впечатление о калужанах сохранилось на многие годы у якутских друзей Игоря Бабичева: мол, все они такие, как он. «Мои якутЫ» – с ударением на последнем Ы с неизменной нежностью вспоминал о них Игорь. В 2007-ом на похороны Бабичева из Якутска приехала целая их делегация. Якутск оказался ближе калужской обладминистрации, так и не осмелившейся почтить память выдающегося калужского журналиста.


Когда к Игорю подкатил очередной юбилей (то ли 45, то ли 50 – уже не помню), он довольно резко оборвал все попытки сделать на местном телевидении про него скромненький сюжет. Никакие уговоры даже самых близких людей не возымели действия. От слов «мое творчество» Бабичева коробило, как от зубной боли. Максимум, что он мог себе позволить в этом направлении, так это – едкую насмешку. Если речь шла о его собственном «творчестве», то насмешкой он мог пригвоздить и самого себя.  Если – «творчестве» друга, то – и его. «Это – квартира гения?» – бросал он ядовито в телефонную трубку, обзванивая местных «классиков», бомбардирующих, газеты своими опусами. Нередко опусы оказывались очень стоящими, что, впрочем, не снижало градус бабичевской иронии по отношению к склонным к переоценке своих талантов «провинциальным гениям».


Игорь Бабичев закончил краеугольный журфак МГУ, от диплома которого, впрочем, сегодня люди чаще шарахаются, будучи отравленными пропагандистской стряпней самых высокопоставленных журналистов империи – в большинстве своем выходцев с главного журфака. Доведись Игорю дожить до нынешних дней, трудно себе представить реакцию честного провинциального журналиста на нынешнюю «продукцию» своей альма-матер. Думаю, что реакция эта была бы простой – презрение. Черносотенный яд и оголтелая военщина, пропитавшие большинство центральных и практически все местные официозные издания уже давно отняли у большинства из них право называться прессой. Максимум – пропагандистскими листками. Блокнотами агитатора. А работающим в них «журналистов» честнее было бы вернуть настоящие имена – пропагандистов.


 "Большая" журналистика в стране покорно дала превратить себя в "средство". В данном случае – "массовой информации". И с облегчением спряталась за аббревиатурой СМИ. Именно – за "средством", какие чаще бывают от клопов или тараканов. Но – не от бездушия, лицемерия и лжи, наводнивших сегодня главную отечественную прессу. Заслонивших собой настоящие образчики публицистики.  Напоминать о которых изредка было бы совсем нелишним.

Непреклонный Катагощин


До него настоящих антикоммунистов я видел только в кино. Скажем, свирепо размахивающего косой в направлении коллективизации Ивана Лапикова. Помните – в бессмертном фильме «Председатель», где великий Михаил Ульянов растрогано мнёт кепку и со слезами на глазах горячо зовёт: «И чтоб – до коммунизма!» Или – Петра Глебова в образе врага народа в экранизации шолоховской «Поднятой целины». В иных, чрезвычайно идейных и не столь высокохудожественных творениях советской эпохи.



Калужский философ и идейный антикоммунист Всеволод Катагощин не походил ни на одно из экранных воплощений своего alter ego. Щуплый, седенький, маленького роста. Впервые увидел я его уже довольно пожилым и с виду не совсем здоровым. Немного вытянутое вперёд лицо, несущее на себе печать одной, мучающей человека на протяжении многих лет, большой, неизлечимой мысли.



Мысль эта сразу давала о себе знать при первом же рукопожатии с подпольным калужским философом. Катагощин тут же выпускал её на волю и горячо, едва переводя дух, начинал разматывать клубок своих антитоталитарных размышлений. Иные у Всеволода Всеволодовича оставались на задворках. До времени. Главенствовал антикоммунизм. Попытки спасти репутацию коммунистического эксперимента в российской транскрипции вызывали у Катагощина бурный протест, выливающийся в обширные публицистические спитчи.



При первой (и, увы, последней) встрече в 2003 году мне сразу показалось, что в этом чрезвычайно щуплом теле жизненные соки подпитываются исключительно борьбой с тоталитарной системой. Разоблачением её античеловеческой сути. Отключи её, эту систему, и Катагощин умрёт, лишённый смысла жизни.



Так и произошло: к 2008-м страна начала бракоразводный процесс с коммунистическим прошлым (увенчанный в той же Калуге в 2017-ом ночным перетаскиванием памятника Ленину от обладминистрации с глаз долой, в тенистый парк), в этом же году не стало и наиболее бескомпромиссного калужского борца с этим самым прошлым. Катагощин умер, коммунизм – почти, между тем тоталитаризм в стране и области пошёл новыми всходами. Уже не коммунистический.



«Ни в старых диктаторов не верю не в нынешних, – провидчески предугадывал очередной, теперь уже посткоммунистический,  накат самодержавия Всеволод Всеволодович. – Может быть в глубине души они и убеждают нас в том, что действуют из любви к людям, но это в лучшем случае самообман. В основе, скорее всего, ими же (диктаторами) не осознаваемое самоутверждение».



В 2003-ем мне указали на его квартиру в одной из старых калужских пятиэтажек на улице Глаголева. Я нашёл Катагощина в довольно бедной обстановке: потёртый диван, старые шкафы, скромный, не обращающий внимания на бедность – обитатель. Как выяснилось, кадровый архивист и страшный вольнодумец. Диплом Московского историко-архивного института конца 50-х. Вольнодумные столичные кружки. Высылка в Калужскую губернию. Работа в облархиве. В кочегарке. Небольшой, но сплочённый кружок совестливых антисоветских смутьянов конца 70-х. Точнее даже не кружок, а минидиссидентская ось Москва-Калуга. В промежутке – Обнинск.



Естественно, повышенное внимание местных органов КГБ, которым, впрочем, Катагощин в ходе встречи вовсе не бравировал. Как и не признался, что к философскому пульсу, пробившемуся в ту пору непонятно с какой стати в сонно-купеческой Калуге, прислушивался даже сам Андропов. Но сажать не велел. Хотя с соседом катагощинского кружка по диссидентству – обнинским учёным Жоресом Медведевым – распорядился жестче: отправил «на лечение» в Калужский дурдом. «Я старый демократ», – так, впрочем, коротко рекомендовал себя при первом разговоре вечно неудобный режиму Катагощин.



При всей неспособности рождать собственную свободолюбивую мысль Калуга (больше частью вынужденно) дала приют немалому количеству советских нонкомформистов. В иных случаях этот «приют» оказывался зарешёчен, в иных – нет. Иногда: и так, и эдак – поочередно. В Калуге почему-то особенно любили судить диссидентов, приговаривать к различным срокам, сюда их ссылали, привозили и прятали в областную психбольницу, в Калугу же некоторые из них потом возвращались сами, а были даже случаи (как, например, с Андреем Сахаровым и Еленой Боннэр) диссиденты на калужских судилищах обретали свою любовь и намечали свадьбы.



Но об этом в Калуге вспоминать не принято. И вы вряд ли найдёте на тех зданиях, где, скажем, коротал время Нобелевский лауреат Андрей Сахаров, хотя бы намёк упоминания о нём. Или – признаки многолетнего присутствия в Калуге ещё одного вольнодумца – писателя Юлия Даниэля. После приговора и тюрьмы он в начале 70-х поселился здесь, в Калуге, где-то на улице Московской (вряд ли кто сегодня сможет точно указать этот адрес). И тут же постучался в дверь своего старого знакомца по московским диспутам – Всеволода Катагощина. Тот усердно кочегарил и не менее горячо проповедовал на калужских кухнях запрещённые в ту пору христианско-демократические ценности. Попутно клеймил сталинизм и ужасы ГУЛАГа.



Даниэль, несколько лет пожив в Калуге и дождавшись, когда шум вокруг дела Синявского и Даниэля пойдёт на убыль, перебрался-таки в столицу. Катогощин остался философствовать о предназначении человека здесь. Впрочем, пребывая по-прежнему незаметным для широкого глаза и неслышимым для широкого уха. Отмечался редкими публикациями в журналах РХД, ещё менее назойливыми мельканиями в местных диспутах. Всякий раз, впрочем, вызывая ропот калужского официоза своим неприятием тоталитаризма в любом обличье, какое бы тот не принимал, прячась за самые популистские декорации.



Непреклонный Катагощин умудрился снискать своим упрямым антикоммунизмом оппонентов даже в среде местных демократов, не так остро, как он реагирующих даже на малейшие проявления чуждой Всеволоду Всеволодовичу идеологии. Оную тот отыскал в изобилии в творчестве Маяковского, на которого Катагощин как-то яростно ополчился в местной прессе, обвинив пролетарского поэта в «удивительной сопротивляемости» всем постсоветским попыткам сбросить его с пьедестала классической литературы. «А ведь мы порой имеем дело с весьма тёмными фигурами, – сетовал Катагощин. – И одна из этих фигур, безусловно, Маяковский».



Ни могучий литературный талант последнего, ни его ранний, гениальный, по сути, период творчества – ничто не могло искупить в глазах Всеволода Всеволодовича грех трибуна революции, закрутившего роман с большевизмом. И Катагощин бросает в среду калужских почитателей автора «Облака в штанах» перчатку ненависти к гению, дерзко копируя Бунинскую желчь, выпущенную будущим Нобелевским лауреатом в адрес «агитатора, горлана, главаря»: «Ненавидеть Маяковского – значит делать ему много чести».



Катагощин всегда был бескомпромиссным идейно. Даже в диссидентствующей братии выглядел радикалом. Не смог (или не захотел?) из своего призвания – антикоммунизма – сделать в постсоветские времена какую-никакую карьеру. Оставался нонкомформистом даже тогда, когда многие из его однокашников по антисоветизму смогли в капиталистической России расслабиться и зажить. В конце 90-х и в начале 2000-х тусовки экс-диссидентов и радикал-демократов могли похвастаться щедрыми банкетами с красной икрой и коллекционными винами. На первых Ходорковских чтениях, помню я, как подошёл к ведущему одной из секций Александру Даниэлю и поинтересовался, помнить ли он калужского знакомца их семьи Катагощина. «А, Сева! Ну, конечно. Как он там?» Ответ Александр Юльевич дослушать не успел – отвлекли важные гости.



О Катагощине в Калуге твёрдо забыли. Похоже, что с облегчением. Мещанский город никогда не тяготел к вольнодумцам. К демократам. Всячески сторонится он их и сейчас. Особенно, когда пришла пора взывать к новым самодержцам. Коммунистические уступили место имперским. Свободу вновь разменяли. На этот раз –  на скипетр и державу. Конечно, во имя счастья подданных. «Нет страшней позиции, – твердил непреклонный калужский философ-диссидент Всеволод Катагощин, – чем вытаптывать свободу человека во имя его же блага. Это – тупик. Мы в нём уже были».

Нобелевская физика и русский космизм

Вот уже полтора десятка лет человечество, затаив дыхание, отсчитывает все новые и новые планеты, обнаруживаемые астрофизиками за пределами Солнечной системы. Когда-то их можно было пересчитать по пальцам. Все гадали: случайные ли то объекты или нет?Затем счет пошел на сотни. Сегодня – на тысячи. И число потенциальных близнецов нашей Земли постоянно увеличивается. Есть подозрение, что вырастет до бесконечности. Вывод из столь захватывающих перспектив прост: вероятность обнаружения жизни в недрах космоса, как, впрочем, и развития уже существующей на Земле – резко пошла в гору. А предсказания тех, кто жизнь эту в космическом контексте вообще возводил в абсолют, воспринимаются не столь скептично, как прежде.

Речь – орусских космистах, русском космизме. Этаком феномене на стыке науки, религии и беллетристики, проповедующем homosapiens и его деяния не столько в земных, сколько в космических масштабах. Причем, деяния столь активные и жизнеутверждающие, что к ним в конечном итоге вынуждена будет «прислушаться» вся Вселенная. То бишь – бушующий космос, слепая природа должны, как считал основоположник учения русский философ Николай Федоров, обратить свой ход из хаотичного в разумный. А человек, следовательно, распространить прежде этот разум до бесконечных космических глубин.

Техническую сторону распространения брал на себя другой русский космист – Константин Циолковский, заложивший теоретический фундамент отрыва человечества от Земли. Дабы там, в космических далях поискать путное прибежище для человеческого разума, пристроив его с помощью ракет, либо на Марсе (бессмертный посыл «отца космонавтики» : «Москва – Луна, Калуга – Марс»), либо на Венере, либо на какой-либо другой неоткрытой пока человечеством планете.

И планеты эти сегодня стали открываться одна за одной. А открыватели стали получать за них Нобелевские премии. И мало кого беспокоит научный факт, что никакими существующими средствами до них не добраться. Главное – они есть! И это может быть даже важнее, чем их недостижимость.  В 1942 году еще один русский космист академик В.Вернадский  выступил с идеей о «планетостроительной функции живого вещества». То бишь, жизнь – ровесник планеты. Отсюда напрашивается простой вывод о «космичности жизни». О ее бесконечности. О том, о чем так упорно твердили космисты.

Нынешний Нобелевский триумф планетарных изысканий – перебрасывает мяч на поле русских космистов, сумевших лишь усилием философской мысли, без должной современной астрофизической атрибутики прийти, по сути, к тому же результату, которым нынче  восторгается Нобелевский комитет – поле для жизни во Вселенной бесконечно.

День Победы или карнавал войны?

С 9 Мая в стране определенно что-то происходит. Праздник Победы всегда понимался нами, как день окончания войны и начала мира. Как черта, подведенная народом под неимоверными страданиями, понесенными во имя жизни на земле. Как рубикон в молохе войны. Как восход солнца после затяжной тьмы. Как неприкосновенный запас памяти об ужасах массового истребления одних людей другими.

Изначально 9 Мая был у нас самым мирным праздником. Потому что праздновался мир. Без грохота танков и ракет на главных площадях. Без гортанных команд военачальников. Без топота тысяч солдат с ожесточенным оскалом на лице. Без массово облаченных в пилотки и гимнастерки детей и их родителей. Без радующихся ранней милитаризации населения больших начальников. 9 мая был праздником не войны, а мира. Днём победы, а не карнавалом войны.

Увы, мы стали в войну рядиться. Сами – и наряжать в неё детей. Не только школьного, но и ясельного возраста. Такого массового движения карапузов в военных гимнастерках и пилотках, какое наблюдалось в минувший День победы, никогда не было. Никогда и нигде. Двух-трехлетние изображали солдат. Самых настоящих. Счастливые папы и мамы несли их на руках. Куда? К войне или к миру?

Пока их учат только войне. Причем в форме детских утренников, костюмированных карнавалов и шумных дискотек. Наверное, это сегодня считается патриотичным – изображать войну. В неё проникать и обживаться в оной, как у себя дома. Определять врагов. Уметь накапливать ненависть. И, если что, быть готовым излить эту ненависть на головы наших противников. А их, даже по прошествии многих десятков лет после Победы, опять не убывает.

Поэтому, видимо, милитаризация 9 Мая стала всё сильнее набирать темп. Празднование мира постепенно стало обрастать всё более милитаристскими атрибутами. Всё более срежисированными постановками. Всё глубже проникающими доводами в пользу ношения военного белья.

9 Мая надо разучиться маршировать, плясать и наряжаться. А научиться скорбеть и молиться. Прекратить обучать малышей воевать, а научить их миру. Снять с них эти лилипутские гимнастерки и пилотки. Облачить их в мирные сарафаны и шорты. Избавить день памяти о трагедии от элементов шоу. Дешёвого. И всё больше пропитанного пошлостью. Казённым кретинизмом.

9 мая становится всё более фальшивым и напомаженным. Это чувствуют все. Дети – не исключение. Театральность праздника проникает в самую сердцевину отмечаемой даты. Становится доминирующим мотивом. Смыслом. Целью. День Победы в войне должен стать Днём Победы над войной.

Улица Луначарского

О них в нынешние новоимперские времена прочно и, похоже, с облегчением забыли. Улица имени первого наркома просвещения –Луначарка – впрочем, в Калуге имеется. А вот облдрама с колоннами от Анатолия Васильевича – своего советского крёстного – по умолчанию отреклась. Хотя прежде именем главного пролетарского эстета охотно бравировала.

Калуга – «колыбель космонавтики». И этим обязана Циолковскому. Об этом знают все. Но Калуга ещё и – колыбель раннего русского марксизма. Благодаря угодившим сюда на рубеже XX века в изгнание (кого только в Калугу не изгоняли?!!) Богданову(Малиновскому), Луначарскому, Скворцову (Степанову). Об этом вспоминать у нас нынче не принято. Факт этот, по разумению местных начальников, в нынешние времена скорее компрометирует город, нежели его восхваляет. Поэтому его лучше забыть…

«Я думаю, – вспоминал Калугу 1899-1901 годов сосланный в неё Анатолий Луначарский, – что в то время в России немного было городов, где можно было отметить такой кружок сил марксистов». Во-первых, в старокупеческой Калуге проповедовал неистовый Александр Богданов (Малиновский) –  забытый русский гений, будущий соратник, а впоследствии оппонент Ильича, писатель, философ, врач. Сюда после многомесячной отсидки в Таганской тюрьме прибыл  бойкийна всевозможные языки и напитанный новейшими европейскими воззрениями 24-летний Анатолий Луначарский. Здесь же в рабочей среде уже изрядно пообтёрся еще один классик марксисткой пропаганды и будущий вождь одиозного Союза безбожников Иван Скворцов (Степанов).

«Мы жили в Калуге необыкновенно интенсивной умственной и политической жизнью, – продолжал вспоминать свою бурную марксистскую молодость Луначарский. -… яначал интенсивную пропаганду в кружках, собранных из учителей и учащейся молодёжи, а затем в организации рабочих Калужского железнодорожного депо».

Социал-демократия в губернии пошла бурными всходами, увенчавшимися совсем уже невероятным побегом – примыканием к реформаторам одного из крупнейших местныхпромышленных магнатов, Дмитрия Гончарова, владельца Полотняно-Заводской бумажной фабрики, предводителя уездного дворянства, аристократа и большого эстета.  И, тем не менее, внедрившего у себя на фабрике в пику многим крупным заводчикам большинство нововведений социал-демократического толка:8-часовой рабочий день, участие рабочих в прибылях (скажем так, прообраз народных предприятий) и то, что нынче в компаниях преподносят, как «социальный пакет».

Обо всём этом, повторяем, на родине первых шагов русского провинциального марксизма теперь не вспоминают. О том, скажем, что зачатки социальных реформ в русском капитализме появились в стариннейших гончаровских владениях, помнивших и Пушкина, и Екатерину, и Петра. Два с половиной века исправно снабжавших Россию парусиной и бумагой и только сегодня по неведанным никому причинам объявивших о своём банкротстве.

Век с небольшим Полотняно-заводская фабрика напротив кипела. Дмитрий Гончаров жил нововведениями. Луначарский перебрался из Калуги к нему. Рьяно проповедовал уловки прибавочной стоимости, борьбу с капиталом, читал Пушкина и Шекспира, набирал очки неукротимого трибуна реформ и пролетарского проповедника. «Конец моего пребывания в Калуге я проводил действительно в каком-то кипении, – писал впоследствии Луначарский, – и нисколько не удивлялся, когда товарищи, недавно посетившие Калугу, рассказывали мне, что память обо мне там до сих пор не заглохла». Увы, Анатолий Васильевич, заглохла…

Имя Луначарского окружено множеством штампов. Сегодня, главным образом, нелицеприятных. (А кто из ленинской когорты может сегодня похвастаться другим?)«Краснобай и баламут» – самые безобидные из них. Как писатель и философ – явно слаб. Как управленец – изощрённей. Как оратор – гениален. Острый ум. Багаж знаний. Отличное владение массой языков. Советский барин. Зодчий пролетарской культуры. Любитель славы. Плаксивый и капризный. Готовый помочь и одновременно боящийся просящих.

«Он лоснится от самодовольства, – делился о нём впечатлениями Корней Чуковский. -Услужить кому-нибудь, сделать одолжение – для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо, источающее на всех благодать. Страшно любит свою подпись, так и тянется к бумаге, как бы подписать… Публика прет к нему в двери, к ужасу его сварливой служанки, которая громко бушует при каждом новом звонке. Тут же бегает его сынок Тотоша, избалованный хорошенький крикун, и министериабельно-простая мадам Луначарская – все это хаотично, добродушно, наивно, как в водевиле».

Годы спустя, «водевиль» с Луначарским закончится. Анатолий Васильевич умрёт скоропостижно во французском Ментоне, сын Тотоша – старший лейтенант Анатолий Луначарский – падёт смертью храбрых в Великой Отечественной войне, память о первом наркоме просвещения просуществует ещё несколько десятков лет и постепенно сойдёт на нет.

Двунациональный русский

Похоже, в России живут два русских народа. Одного – меньше, второго – больше. Первые – скорее европейцы, вторые – ни то, ни се: ни к Европе не притулились, ни к Азии. Застряли где-то посередине. Первых не надо путать с «элитой». Равно как и вторых не стоит отождествлять с так называемыми "простыми" людьми. И в тех русских и в этих полно как представителей рафинированной интеллигенции, так и абсолютно нерафинированного пролетариата.



Главный водораздел "русский-русский" проходит не по признаку элитности или отсутствия таковой, а в более ментальной плоскости. Можно сказать – в самой ментальной из всех плоскостей, а именно: в плоскости – это один народ, а это совершенно другой. Хотя – тоже, живущий в России и говорящий на чистом русском языке. Короче, в России нынче сосуществует, как минимум, два народа.



Многие считают, что Россия – европейская страна и должна иметь европейский вектор развития. В более-менее осмысленной  полемике практически все сходятся на её "европейскости", но при этом ссылаются на каких-то мифических людей, которые где-то существуют и считают иначе. Ни разу люди, которые считают Россию азиатской страной, предъявлены не были. При этом они через запятую перечисляются, как некие мифические оппоненты тем, кто считает, что Россия – европейская страна.



Имитация полемики относительно "европейскости" или "азиатскости" России при фактическом отсутствии такой полемики –  явление нездоровое. Либо надо перестать говорить, что такая полемика существует, и признать, что это – национальный консенсус, либо предъявить людей, которые придерживаются противоположной точки зрения. Допустим, такой человек нашёлся.



Этот человек ставит под сомнение очевидность тезиса о европейском векторе русской ментальности. Что "европейскость" России – отнюдь не аксиома, а раз это так, то все дальнейшие национальные стратегии, которые используют, не очень подходят…



О чем, то бишь, он? О том, что Россия непременно должна быть европейскою страной, но таковой далеко не для всех является. Вот серьезные аргументы против ее "европейскости". Первый – нас не считают европейцами сами же европейцы. Турция для ЕС ближе, чем Россия. И это – прискорбный факт.



Второй довод против – явно преувеличенная христианизация страны. Тяга к Христу, безусловно, сильно возвышает нас в глазах цивилизованной Европы, да беда в том, что тяга эта на поверку оказалась дутой. Не может христианин, вышедший из народа, буквально через несколько лет после того, как отменили официальное православие, расстреливать священников и топором рубить иконы.



Это невозможно, однако русский народ это легко сделал. Это означает, что после тысячелетия христианства на Руси оно не пустило корни и не стало элементом национальной ментальности. Не было массовых народных восстаний по защите батюшек. Народ наоборот с интересом на это смотрел. И это – тоже факт…



Следующий довод в пользу "антиевропейскости" России – наш способ воевать. Тотальный, скифский, не армиями, а народами. Так в Европе никто кроме немцев не воюет. Полное неумение проигрывать и подчиняться чужеземцам. Далее – мы не по-европейски не мобильны. Люди пишут на телевидение и в Кремль о малости зарплаты вместо того, чтобы отправиться в заброшенные деревни и спокойно растить кур с поросятами. Далее – верим, как никто в хорошего царя. В Ельцина, Путина, Артамонова…



Словом – не очень-то европейская мы нация. В большинстве своем не европейская. Правда, и не азиатская – тоже. Получается, мы – страна двунациональная. Есть большой народ в России и есть малый. Русский и русский (никакой не еврейский, украинский или таймырский). У одного приоритет – государство, ее территориальная целостность. У другого – личность, права человека, жизнь, в конце концов. Два совершенно разных народа внутри одной нации. У двух таких народов нет ничего общего, кроме языка. Хотя на самом деле и язык у двух русских народов разный – одни и те же слова они понимают по-разному. Патриотизм, государство, приоритет…



И никак не хотят соединяться эти две разновеликие половинки. Никак…



Европейцев и неевропейцев очень трудно отделить, сепарировать по какому-то определенному принципу – по имущественно-образовательному цензу, по цвету глаз и т.д. Потому что внутри каждой социальной группы есть и те и другие. Поэтому решение поиска национального консенсуса в России путем физического уничтожения меньшинства невозможно – этих людей невозможно идентифицировать. Более того, у значительной части нации в одном человеке сидят и те, и другие. Нужно каким-то мирным путем помирить две нации в рамках одного российского государства. И тот, кто решит эту проблему, тот, как считают исследователи   русского-российского лексикона, спасет Россию.



Впрочем, есть вероятность того, что лексикон этот может быть не реализован в принципе. То есть, стратегия выживания страны есть, однако следовать ей никому не удастся. Как тот загадочный Ферма, уж несколько веков к ряду терзающий пытливые умы математиков недоказуемостью всего лишь одной малюсенькой формулы. Закон вроде бы открыт, а воспользоваться им никто не может.


Страна всерьез задумалась о том, с какого возраста надо уважать в российском гражданине личность. Представитель думской фракции КПРФ кинорежиссер Владимир Бортко недавно предложил – с самого раннего. А именно внес в Думу законопроект, обязывающий учителей обращаться на «вы» ко всем ученикам, начиная с первачков. Идея вдумчивыми парламентариями, естественно,  была отклонена. Очевидно, как сверхреволюционная. Даже – для склонных к таким шагам коммунистов.


Выкать или тыкать?


Страна всерьез задумалась о том, с какого возраста надо уважать в российском гражданине личность. Представитель кинорежиссер Владимир Бортко недавно предложил – с самого раннего. А именно внес в Думу законопроект, обязывающий учителей обращаться на «вы» ко всем ученикам, начиная с первачков. Идея вдумчивыми парламентариями, естественно,  была отклонена. Очевидно, как сверхреволюционная. Даже – для склонных к таким шагам коммунистов.

«Выкать» у нас не всегда принято. В школе – особенно. «Выкает» да еще в очках – значит гнилой интеллигент. Во дворе таких били. Потому что – среда вокруг иная: пролетарии, проходные, обыски на вахтах, мат в курилках, домино, судимости, ходки, тесные общаги с одним сортиром на этаж, двадцать лет в очереди на однушку, портреты вождей в кабинетах начальников. В общем – на «вы» разговор тут явно не к селу. То ли рано его еще заводить, то ли – уже поздно.



И вообще может получиться ерунда. Пронизавший в последнее время российскую (что самое печальное – детскую и юношескую) лексику мат уже подразумевает бессмысленность обращений в этой среде на «вы» к кому бы то ни было. Матершинная среда  отменяет уважение к личности изначально. Как хоронит его антикультурная агрессия, развязанная против россиян российским же телевизором. В этом, так сказать, «культурном» бульоне обращение учителя к ученику в форме – «уважаемый двоечник Петя, будьте так любезны дать мне дневник для вызова Ваших уважаемых пьяниц-родителей, в связи с тем, что вы курите и материтесь» – в самом деле кого угодно покоробит.



Получится как в «Джентельменах удачи», когда кадровые уголовники (почему-то самые любимы в нашем отечестве киногерои) осваивали литературный русский язык: «Этот нехороший человек Василий Алибабаевич, мне на ногу батарею скинул, падло…»

Неудобный Берестов

Или почему современная калужская бюрократия не жалует своего выдающегося земляка, великого русского поэта Валентина Берестова


Как вы думаете, когда и по какому поводу были написаны в России такие строки:


«Что-то грустно. На сердце тоска.

Не ввести ль куда-нибудь войска?»


А может только вчера родились и следующие:

«Сидел смущённо в обществе лжецов.

Молчал. Словечка вставить не пытался,

И не заметил сам в конце концов,

Как, не сказав ни слова, изолгался».


Эти на редкость актуальные, честные, смелые, если не сказать взрывоопасные как для прошлых, так и для будущих режимов строки принадлежат тому же самому человеку, что убаюкивал и тешил своими добрейшими стихами несколько поколений советских и российских малышей:

«Спит будильник. Спит звонок.

Просыпается щенок.

Просыпается и лает,

Снов приятных нам желает…»


А вот абсолютный детский хит, с которым выходил из малышового возраста в бесконечный мир знаний практически каждый гражданин нашего отечества:


«Как хорошо уметь читать!

Не надо к маме приставать,

Не надо бабушку трясти:

«Прочти, пожалуйста! Прочти!»

Не надо умолять сестрицу:

«Ну почитай ещё страницу!»

Не надо звать,

Не надо ждать,

А можно взять и почитать!»


Вот именно: почитать эти и множество других талантливейших сочинений – незаслуженно забытого земляками, великого русского поэта Валентина Берестова. Родившегося в Мещовске, учившегося в Калуге и шагнувшего из неё в большую литературную жизнь. Та поставила его вровень с такими гигантами русской литературы (ставшими поначалу его первыми учителями), как Корней Чуковский, Агния Барто, Самуил Маршак. Хотя к детским поэтам Валентин Дмитриевич причислял себя с большой неохотой, резонно замечая, что поэты делятся на плохих и хороших. И если эти стихи нравятся ещё и детям – то это замечательно. Но вот, если стихи и мысли поэта не по вкусу некоторым взрослым, тогда…

Живу я в Калуге на улице Пролетарской, и из моих окон виден двор, в котором до войны стоял дом семьи Берестовых. Дом, конечно, не сохранился – теперь на углу Герцена и Пролетарской  детская площадка с качелями, горкой и прочей оснасткой для малышовых развлечений. Сколько раз подмывало подойти к мамашам барахтающихся в снегу карапузов и спросить, знают ли они, что играют во дворе дома, где зарождались бессмертные и любимые с детства строки: «О чём поют воробушки в последний день зимы?..» Всякий раз, проходя мимо, порываюсь спросить, но не решаюсь. Просто потому, что не хочу лишний раз разочаровываться. Ответ юных калужских мамаш известен заранее.

Здесь же неподалёку, в 14 калужской школе (тогда – железнодорожной) будущий великий поэт учился в предвоенные годы. Только недавно при входе в неё появился стенд, где в числе прочих любопытных фактов из школьной летописи был упомянут и тот, что в её классах сидел за партой Валентин Берестов. До этого никаких опознавательных знаков принадлежности сего учебного заведения к судьбе великого поэта не обнаруживалось.

Пробовал поинтересоваться в администрации школы: почему? Пожали плечами. Хотя вспомнили, что родственники поэта (обратите внимание: именно родственники, а не сам город) не раз предлагали чуть ли не за свой счёт установить на здании школы мемориальную доску Валентина Дмитриевича. Но вопрос якобы всякий раз вяз в бюрократическом болоте. По версии школьной администрации, согласование для установления мемориальной доски требовали чуть ли не на уровне губернатора Артамонова. Удалось ли его получить или нет – неизвестно. Но воз и ныне там.

Впрочем, к исходу «второй оттепели», в 2000 году, Валентину Берестову было присвоено (посмертно) звание Почётного гражданина Калужской области. Но это была инициатива прежнего губернатора, либерала и просветителя, радетеля культуры и искусств –  Сударенкова. По сути одно из последних его деяний на губернаторском посту – отдание долга памяти великому поэту-земляку. С тех пор особых упоминаний о взаимосвязи Калуги с прославившим её выдающимся литератором в области не отмечалось.

Если вы спросите, есть ли сегодня в Калуге школа имени Валентина Берестова, детский сад, библиотека, внеклассный кружок, не говоря уже об улице, носящей имя Валентина Дмитриевича, то ответ будет отрицательным. Нет таких школ, детских садов, кружков, библиотек и улиц.  И памятников, конечно, тоже нет. Видимо, потому что для «монументализации» область отыскивает персонажи куда более актуальные и политически выверенные: маршалов, царей, императриц и даже недавно обсуждала перспективу восстановление памятника генералиссимусу.

Тому самому, которому интеллигентный Берестов придумал универсальное прозвище, вполне отвечающее характеру деяний оного – «сатанаил», точно передав ощущение тихой жути репрессий в своём знаменитом стихотворении «Товарищ Ракитов». А манере режима обращаться с вольнодумцами (конкретно – писателями Синявским и Даниэлем) даже посвятил в середине 60-х отдельное четверостишие:


«Поздно ночью КГБ

Не ко мне пришло. К тебе!

За тобой, а не за мной!

Слава партии родной!»

Область Калужская сегодня чтит литераторов несколько другого толка. В числе кумиров высших областных начальников есть и Проханов, и Поляков, и Мигранян, и даже байкер Хирург, недавно изданное в Калуге жизнеописание которого со товарищи пользуется большой популярностью среди местного актива.

Казалось бы, предвидя будущее шествие своей страны в историю пятками вперёд, Валентин Берестов, довольно трезво продиагностировал такого сорта «диалектику»:

«Кто поезда на полустанке ждёт,

Глядит назад, мечтой летя вперёд.

Да, все до одного туда глядят,

Хоть никому не хочется назад».


Впрочем, временное путешествие в обратное с целью его, это самое обратное, слегка «подкорректировать», сегодня уверенно вошло в политический обиход. Что также могло бы расходиться с научными взглядами честного и высокопрофессионального (кстати, с дипломом истфака МГУ) историка, коим был Валентин Дмитриевич Берестов.

Трудно представить, как бы, скажем, нынче отреагировала местная «историческая наука» на слова своего знаменитого земляка относительно роли западных (конкретно – литовских) «чужеземцев» в становлении культурных и политических традиций на нынешней земле Калужской. В том же – Мещовском крае. «История Мещовска на протяжении его литовского века, конечно же, была интересна и поучительна, – признавал к своей книге воспоминаний Валентин Берестов. – Мы связываем нашу историю лишь с Владимирской и Московской Русью. А как насчёт отвергнувших ордынское иго новогородских и псковских демократов и смоленских подданных Литвы? Или они не русские и ничего не создали для России?»

Понятно, что в «суперновейшей» истории России такие взгляды – чистая крамола. Рассуждать о благоприятном влиянии «западников» на «святую Русь», или вступаться за некие «новогородские демократии», которые вознесённый нынче на монумент Иван Грозный   «в государственных интересах» потопил в крови и сварил в кипятке – почти измена.

Как и не совсем бы поняли сегодня в «раскручивающей» Великое стояние до уровня госпраздника Калуге взгляд Валентина Берестова на то, что произошло в 1480 году на реке Угре:


«Но вот мороз, Угра ледком покрыта.

Но кровь ничья не обагрила льда.

Последней схватки, битвы знаменитой

История лишилась навсегда.


Орда уходит в ночь. А наши ратники,

Всяк жив-здоров, доспехи аккуратненьки,

Под бабий смех плетутся в стольный град.

Без крови, без могил конец неволе.

А кровь была не Куликовом поле

До капли пролита сто лет назад».


Выходит, поэт отдаёт славу свержения татаро-монгольского ига тулякам (по месту, скажем так, «прописки» Куликова поля), отбирая её, таким образом, у своих земляков – калужан (территориально причастных к Великому угорскому стоянию).

Нехорошо, наверняка подумают чиновники в высоких калужских кабинетах, так рьяно выдвигающие сегодня дату Великого стояния на Угре на звание «Дня рождения России». Со всеми причитающимися к этому званию регалиями. Подумают и, нехотя перелистывая стихи своего великого и неудобного земляка, с досадой в них узнают и себя:


«Зачем стремиться к истинам,

Коль нету в них корысти нам?»

О дефиците молчания

(В качестве нереализуемых пожеланий к очередному Дню печати)

Особенность дня прессы в России в том, что он приходится на самый острый период пресыщения граждан медийно-газетно-телевизионным набором блюд. А именно – предельно интеллектуально-токсичными новогодними телешоу на большинстве каналов. С неизбежными пошлостями аккредитованных навечно при голубых экранах примадонн и аккомпанирующих им молодящихся примадоннов.

После их разрушительного воздействия на эстетику россиян поводов что-либо праздновать 13 января под маркой изготовленного в СМИ остаётся не так много. Тем более – в комплексе с пропагандистскими приправами, медиа-меню в России в последнее время стало просто несъедобным. Как, впрочем, и неизбежным. То, что у нас называется «главными СМИ», не устает на все лады что-то показывать и рассказывать, очевидно, свято веря в тождественность количества этого самого показанного и рассказанного сущности своего ремесла.

Официальным российским медиа сегодня не хватает принципиальной вещи. Даже – не честности. И даже – не объективности.  Недостаёт куда более краеугольной сущности – умения молчать. Именно – не умалчивать, что наблюдается у нас сплошь и рядом, а – не тиражировать пустоту. В контексте сказанного когда-то Хайдеггером: «Только в настоящей речи возможно собственное молчание. Чтобы суметь молчать, должно иметь что сказать…» Или обратное: нечего сказать – стало быть, и не умолкаешь.

«Молчать – не значит быть немым, -уточняет великий немецкий философ. – Немой напротив имеет тенденцию к «говорению»… Кто в друг-с-другом-говорении умолкает, способен собственнее «дать понять», т.е. сформировать понятность, чем тот, у кого речам нет конца».

Нет конца разудалым «огонькам», развесистым «клюквам», разнузданным «ток-шоу», разухабистым «разоблачениям». Бесконечность информпотока свидетельствует не столько о его мощи и силе воздействия на телезрителей, сколько – об отсутствии в произнесённых словах содержательности в принципе. Наличествующем в них дефиците сущности. Неспособности к содержательному «молчу». К тому, что хотелось бы пожелать большинству официальных СМИ накануне их профессионального праздника – Дня печати.

Ожидание Крыма

Нынешняя, седьмая Крымская весна выдалась на редкость промозглой и зябкой.  Садились в туман.  Самолет опоздал.  Пилоты, конечно, извинились,  но догнать последний симферопольский автобус, увы, не смогли. Хлопнув раскрывающимися зонтами, вышли на пустынную площадь перед аэропортом. Встречающих двое: подсвеченный прожекторами мокрый  бюст Айвазовского и бодро взирающая с гигантского плаката уверенная в себе дама.  Под ней надпись: "Вторую мировую войну выиграл русский учитель".  Мысль показалась знакомой. Правда, авторство её раньше приписывали Бисмарку, который в том же духе выразился об учителях немецких. Было это  еще в позапрошлом веке.

В Крыму сразу обнаружились две главные страсти: вода и война. Дефицит (даже во время проливных дождей)  первой и профицит (даже в период мирных будней)  второй. Воду, говорят, перекрыли враждебные соседи. Поэтому глава республики велел отпускать её на полуострове строго по графику. Чтобы не расходовать зря, не рекомендуется принимать ванны. А только – душ. По телевизору разъясняют:  воды в одной ванной хватит для приготовления обеда на целый детский сад. Для пущей убедительности демонстрируется ролик, где обнаженная девушка легкомысленно погружается в  ванну полную дефицитной пресной воды. Очевидно, рассчитано на справедливое чувство гнева в отношении подобного рода нарушителей.

В прежние времена, помню, мучились с газом. В Луговом у родителей грели воду для купания детей строго по часам. Вода вдоволь, газ по норме. Теперь всё наоборот. Что лучше – непонятно. Без дефицита почему-то никак. Но нынешний не особо трагичен. Понятно, что временный, и воду рано или поздно (всем хочется, чтобы раньше) на полуострове каким-нибудь способом, но добудут. Каждый день – сводки, точно с фронта от Совинформбюро – о кубометрах влаги, пополнивших пересохшее Симферопольское водохранилище. Плюс – степени полноводности горных водопадов. Также – о количестве вновь пробуренных водных скважин. Похоже, они вскоре должны заполонить полуостров и даже частью шагнуть в Азовское море.  Самые же радикальные предлагают строить в Ялте опреснитель. Правда, недоговаривают при этом, что в придачу потребуется еще и ядерный реактор. Как это было, например, в советское время на Каспии. Иначе для опреснения  не хватит электричества.

Тема войны в Крыму не менее жгучая. Войны прошлой, настоящей и будущей. Каждой в прессе уделяется немало времени. Ежедневно отмечается день освобождения о немецко-фашистских захватчиков какого-нибудь из крымских городов. По городским улицам, вдоль обшарпанных, похоже, с рождения не видевших капремонта пятиэтажек начальство и жители несут венки и ленты к памятникам героям. Под патриотические марши произносятся пламенные речи, партактивисты раздают интервью местным телеканалам.

Особо торжественно освещалось открытие уникального памятного комплекса – крымского концлагеря в миниатюре. Что построили во время войны фашисты. Теперь решили воссоздать его макет трудами крымских умельцев. Местная власть идею одобрила. И дружно позировала перед телекамерами на фоне миниатюрных бараков, обтянутых тонкой проволочкой с острыми заусенцами. Из иных новостроек запомнился впервые обновленный асфальт в центре Симферополя. Правда, местами. Причем, редкими. Также – несколько шикарных жилых  многоэтажек в центре. Правда, больше пустующих. Но есть и перенаселенные места. И первое из них – городское кладбище старый Абдал.  Если раньше там работали редкие землекопы, то теперь  едва справляется экскаватор – ямы копает одну за одной ровными рядами, каждый день без выходных. Нашим родным еще копали вручную.

Навестив их могилки, двинулись назад. Таксист определил по номеру сотового, что мы «оттуда». Сначала, набычившись, молчал. Потом осторожно поинтересовался: мол, как там живется. Соврали, что нормально. «А у вас?». Таксист кривить не стал и выложил все начистоту. Пришел жесткий российский бизнес и всех подвинул. Держал маленькую фирму по ремонту кассовых аппаратов, но внедрились краснодарцы и местные остались ни с чем. Своих сотрудников распустил. Теперь таксует. Как водитель, констатирует, что поборы на дорогах увеличились в разы – российская ДПС тут явно покрыла себя неувядаемой славой. Правда, есть плюс – проложили «Тавриду». Это, да – здорово. Но таксист заверил, что предпочел бы ездить по старой дороге, лишь бы не быть, как сейчас, по сути, безработным. Когда приехали, еще долго не отпускал, стараясь закончить до конца свою отчаянную повесть.

Вышли у Куйбышевского рынка. Всего навалом. И в павильонах, и вне. Но особенно – в подземных переходах. Все что-то перепродают. Многое – с земли. Кто яблоки, кто апельсины (в Крыму точно не растут), кто укроп, кто кучку лимонов. Высокий малый что-то гундит в микрофон под фонограмму. Что-то похожее на Цоя. Перед ним картонная коробка с мелкими монетами. Под землей жизнь Симферополя всегда была особенно бурна. В переходах обычно разживались ранним виноградом, абрикосами и клубникой с близлежащих дач. Ни раньше, ни теперь стихийный торг власть города не ущемляла. Понятно, людям надо как-то существовать и сводить концы с концами.



Хотя в особой бедности тех же симферопольцев сегодня не очень-то и упрекнешь. Город постоянно стоит в автомобильных пробках, организовать которые могут позволить себе только жители довольно обеспеченных регионов. В пробках часто красуются последние модели недешевых иномарок, обнаружить которые даже в более-менее автопромовской Калуге, пока не удавалось. Да и общественный транспорт заметно преобразился. Помню, как приходилось летом сдыхать от жары в вонючих желтых маршрутках, что курсировали еще с десяток лет назад из нашего Лугового до центра. Как, впрочем, и по всему городу. Сегодня – белые большие автобусы. С кондиционером….

Городской доминантой рвется в ввысь недавно воскресший в Симферополе Храм Александра Невского. Могучий и роскошный. Плакат рядом гласит, что стройка обязана заботам президента РФ Владимира Путина. Внутри храма – мощи первоначального созидателя собора – святителя Гурия, архиепископа Таврического. Того, что мирно проповедовал и в Крыму, и в Китае. Тем не менее тут же на постаменте грозно возвышается танк времен прошлой войны. В соседстве с другим святилищем – Домом правительства – охрана более современная – бронзовые «вежливые люди» с автоматами времен войны нынешней.

Крымская весна – типичный несезон. Пляжи Алушты закрыты, пусты и большей частью в реновации. Ржавые перила на набережной скоблят. Прогнившие меняют. В отелях – тишина. Из прибрежного общепита бодрствует лишь одна чебуречная. Остальные точки – в процессе запуска. Визжат дрели, шуруповерты, завозятся мойки, печи, кастрюли. Из прочих удобств – пока единственный на пять километров набережной бетонный туалет типа «очко». Правда, без дверей, воды и света. Есть надежда, что скоро откроются и другие – без перечисленных выше недостатков. С ними на курорте, скорее всего, будут бороться. Есть такая уверенность. Чтобы во всеооружии подготовиться к скорому вторжению армии туристов. Но пока их нет, то и особо сорить некому. Местным дворникам – послабление. Обнаруженный нами на набережной Алушты один из них сладко так посапывал, вытянувшись на скамейке в обрамлении метел и лопат.

Почти на каждом доме объявление: «жилье сдается». Но чувствуется – пока никого. Ни по одну сторону берега, ни по другую. В море тоже пустынно. Можно целый день всматриваться в морскую гладь и не увидеть ни корабля, ни даже малой лодочки. Ни рыбака, ни удочки. Словно и нет никакого моря вокруг. Ни тихо шелестящего лазурного прибоя. Ни свежего морского ветерка. Ни волшебной по красоте Крымской природы. А если и есть, то вся эта «лирика» сегодня на полуострове пока что, видимо, в состоянии полусна. А может – полубодрствования. Которое, очевидно, Крым должен вскорости с себя стряхнуть и вновь предстать не только перед всей страной, но и перед всем миром природной жемчужиной на карте лучших достопримечательностей земли.

Тарусское восстание

О довольно эпатажном решении этого маленького городка по левому берегу Оки теперь знает вся страна. Если – не весь мир. Тарусяне неожиданно взяли и порвали с порядком надоевшим им советским прошлым. И дабы окончательно его забыть, отреклись от уличных названий в честь Ленина, Володарского, Свердлова, а за одно с ними –  Маркса, Энгельса и Розы Люксембург, добавив до полного комплекта в "изгои" советских пионеров (улицы в честь них теперь в Тарусе тоже не будет),  плюс –  почему-то не имеющих прямого отношения к советскому периоду – русских декабристов.



Всем "просоветским" улицам решили возвратить дореволюционные имена, что,  по мысли районного начальства, должно вернуть исконный исторический облик этому старинному русскому городку. Впрочем, кроме смены вывесок никаких иных движений в сторону облагораживания этого облика пока не сделано. Разве что присвоено на днях городу звание – "литературный".  Поскольку известна Таруса, как пристанище крупных русских писателей.  Кстати, в известной  степени пребывавших  (впрочем и пребывающих по сию пору) во фронде по отношению к советскому строю.



Почему именно сейчас Тарусская элита решила обозначить эту фронду – пока не ясно. Никаких свиду предпосылок к обострению войны с давно ушедшим на покой социализмом вроде бы и не было. И декомунизация вполне казалось неизбежной – один вопрос во времени. Нет, тарусян прорвало именно сейчас – в короновирус, в неспокой, самую что ни на есть всемирную болтанку. Мол, если не переименуем – всем хана…



Это-то всех по насточщему и задело: не то, что вывеску  про Ленина срывают, а почему – именно сейчас. Что за пожар?..  Опять что ли революция?..  Соскучились, стало быть… Давно не воевали…  И война, в самом деле, не заставила себя долго ждать –  весь интернет мигом встал на дыбы и застрочил доводами "за" и "против". Как будто все только и ждали того, чтоб вновь залезть на баррикады и пострелять в соседа.



Добавит ли "исторической справедливости" тарусское восстание – пока не ясно. Да и не за тем, судя по всему, люди  Тарусы поднялись против собственной истории – плохой или хорошей – это уже другой разговор. Против такой восстали , какая есть.  То есть по сути – против самих себя…

Молитва нераскаянных

Трагедия с Ефремовым, что тот короновирус: опрокинула  жизнь навзничь. И не только одного Михаила Олеговича – всех. Разделила эпоху на "до"  и "после". Зачеркнула главное, выхолостила накопленное, иссушила заветное....



Захлебнувшись настоящим,  поставила перед пустотой будущего. Не отняла его, это будущее, насовсем, но опустошила.  Выкачала из него смысл. Заполнила грядущее вакуумом. Что может быть ещё хуже: вроде жить можно, а не хочется. Некуда, как сказал бы один из героев Платонова,  жить. Не в кого думать…



Мир вокруг нас так устроен, что иногда переворачивается. И с любопытством взирает на нас,  паникующих и не перевёрнутых. Живущих "по-старинке" и жаждущих возвращения всего "на круги своя". А возвращения уже не будет. Никогда. Ни с тем же короновирусом проклятым, ни с не менее проклятым Ефремовским ДТП. Всё поменяется вокруг: в ближнем ли круге, в дальнем ли, дома, на работе, на улице, в душах, в сердцах, в надеждах… Или уже поменялось.



Да, где-то будут вожделенно подсчитывать оставшиеся для окончательного снятия карантина дни. Где-то оправдывать талантом преступление популярного  артиста, но всё – тщета. Оставшиеся до окончания карантина дни – миф. Их нет. Посколько никакого "после карантина" уже не будет. Как и не будет больше никакого талантливого артиста Ефремова. Что в общем-то сам Михаил Олегович и подтвердил…



Так не должно было быть, конечно, но так будет. И с этим "не должно" мы должны будем-таки научиться жить и мириться. Сосуществовать. Вопрос: как? Ответ сложен и прост одновременно: раскаяться и молиться. Ни с тем, ни с другим у нас, увы, пока не складывается. Держава нераскаянных и толпы всуе обмахиваюшихся крестом.  Ищущих всепрощения, но игнорирующих покаяния. Откупающихся, но не искупивших. Нет, так перевернувшийся мир обратно на ноги не поставишь. Человеческое в человека не вдохнешь.



Трагедия с Михаилом Ефремовым – это трагедия со всеми нами. Живущими вширь, вкривь, вкось, но не вглубь. Ярко, но не светло. В толпе, но одиноко. Жарко, но никого вокруг не согревая. Разве что – самого себя. И то единственный раз – сгорая…

Прививка человечности

Всемирный вирус – такого никто не прогнозировал. Не ожидал. Не мог предвидеть. Люди мирно создавали совсем другие орудия смерти – бомбы, ракеты, ядерные боеголовки, – а вдарили по ним коварно и предательски, почти из-за угла, отнюдь не многотонные хайтековские  бомбы, а примитивные микробы. Жалкие. Безмозглые. Мельчайшие. Недостойные даже упоминания  в самых что ни на есть суконных статьях…


Человек только и занимался тем, что изощрялся не столько в улучшении жизни, сколько в усовершенствовании смерти. Гигантские военные бюджеты, бряцание жуткими ракетами, нацеливание чудовищными субмаринами, милитаристская риторика, вражда по всем границам. Да и – внутри них. Плюс – всенощные бдения у экранов, излучающих только смерть, только кровь, только жестокость. Только – хоррор…


И он пришел, этот хоррор. "Вы звали, и я явился". И все взмолились: "Боже!.."   На Землю пришла беда. Можно ли было ее предвидеть? Можно ли было ее избежать? Если человек  ещё не отказался от звания гомо сапиенса – да. Если оно ему уже надоело – мы видим…


Да, человек у нас всё ещё числится разумным. Но иногда этот "разум" его крепко подводит. Точнее – строит рожи  и показывает язык. И ждёт: как его носитель – человек – на это отреагирует. А носитель не знает – как: по уму или по сердцу. Ум не помог, сердце не подсказало…


Нет, сердце должно в конце концов подсказать. Направить. Вооружить стойкостью. Укрепить мужеством. Снарядить благородством. То есть – защитить верой. Верой в то, что победить нечеловеческий вирус можно только человечностью и больше ничем. Только лучшими качествами в людях и никакими иными. Они сегодня оказались очень востребованы. Сильее, чем когда-либо прежде. Когда человек слишком разбрасывался своей человечностью. Слишком не дорожил ей.


Эти времена прошли. Настали иные. Как и все прививки нынешняя – человечности – оказалась весьма болезненной. Но другого способа излечиться человечество, видимо, не нашло. А может – и не искало. Жизнь предложила жестокий свой…

Сергей Мавроди научил не верить в чудеса


Это, пожалуй, главная заслуга перед отечеством выдающегося финансового изобретателя, или, как его чаще называют –  махинатора. Достижение на самом деле громадное. Хотя и не обошедшееся без финансовых жертв. Без гневных филиппик обокраденных учеников в адрес обокравшего их учителя.

Сотни лет русский человек воспитывался на фольклоре из разряда по «По щучьему велению». Ничего не хотелось делать, а желалось быстро разбогатеть и обрестиприданое. Эта установка обыгрывалась в несчетном количестве сказок, легенд, баек, частушек и анекдотов. Последними охочую до дармовщины публику веселил неунывающий Лёня Голубков.

Кто сказал, что нельзя верить в сказку? Даже – в сказку-ложь. Кто запретил участвовать в ней? Коль сказки сочиняются – та же «По щучьему велению» – стало быть, для чего-то они нужны. Кто-то должен им соответствовать. И кто-то, очевидно, должен это соответствие претворять в жизнь. Этим, собственно, и занимался в нашей по-сказочному доверчивой стране Сергей Пантелеевич Мавроди.

Странные люди называли его нарушителем закона. Какого интересно? Сказочного? Он де недоплатил налоги… Смешно. Или – жил одно время по поддельному паспорту… Ещё забавней. Полстраны несло деньги в его МММ. Реклама оной, если помните, заполоняла вестибюли метро, экраны телевизоров, кабины лифтов, полосы газет. Их читал наверняка даже президент. Даже министр финансов. И, что самое удивительное – налоговые полицейские которых, в ту пору еще не догадались разогнать.

Все читали. Все всё видели и знали. Никто ни кого не ловил и не сажал. В карманы друг другу не залазил. Граждане сами их выворачивали, отдавая подчас последнее в обмен на билеты с портретом талантливого очкарика из Москвы. Тот обещал сделать богатым каждого. За счёт чего – это уже неважно. Главное – деньги появятся уже завтра. Даже у тех, кто способен был донести их лишь до вино-водочного отдела. Пришла пора загадывать желанья…

Рубли, принесённые гражданами в МММ, измеряли самосвалами. Желающих их потом вернуть – тысячами и даже миллионами. МММ конкурировала по значимости чуть ли не с «Полем чудес» или программой «Время». Офисы Мавроди всё теснее жались к самым главным властным чертогам. К памятникам наиболее выдающимся вождям. Калужская, например, штаб-квартира обосновалась в самом сердце областной идеологической мысли – в доме Полит-просвещения. С барельефами Ленина и Маркса на фасаде. Казалось, ещё чуть-чуть и третий профиль, но уже без бороды и в широких очках, появится на стене местной идеологической альма-матер.

Но обещанное счастье так и не пришло. Вместо него – грохот обвалившейся пирамиды. И – вопли владельцев погребенных под ее обломками нищенских зарплат, что так хотелось превратить в солидный куш под лениголубковские анекдоты.

Сказки не случилось. Её рассказали, но она не сбылась. Мавроди обвинили в обмане. В воровстве. В мошенничестве. Но он продолжал изобретать. Строить всё новые и новые пирамиды: в Гане, Кении, Индии, Китае, Нигерии… Там, где тоже, очевидно, любят «По щучьему велению». Похоже, что этой сказке верят везде…

Его обнаружили с сердечным приступом на троллейбусной остановке. Не в лондонском имении, как штатного олигарха, не на королевской яхте, не в фешенебельной квартире на Монмартре. А как обычного, никому не интересного пенсионера на московской улице. Собравший кучу денег Мавроди так и не стал олигархом. Магнатом. Доверенным лицом.  Зачем он эти деньги собирал – Бог ведает. Может быть, у него их и не было вовсе. А только – идея. Почти мессианская – исполнения желаний. Причем, несбыточных…

Шляпа Кандренкова


Казалось, его  никогда не заменят. Потому что он был всегда. А именно – 22 года бессмено рулил Калужской областью.  В самые ее динамичные годы. Когда строились оборонные заводы, открывались новые НИИ, когда возводилось жилье, появлялись новые мосты, прокладывались современные дороги, сооружался аэропорт.



Он был вроде как из простых, с крестьянской хваткой, мал ростом, лыс, как Хрущев, напорист, говорлив, горяч, с дипломом ветврача, с партийной биографией – где ясной, а где и не совсем. Пишут – воевал, но где и как – история смолчала.   В  1961-ом возглавил областной обком.  В 1983 его покинул. Двадцать два года область несла на знамени его имя. И неизменно равнялась только на него – Андрея Андреевича Кандренкова.



Он регулярно появлялся на людях два раза в год – 1 мая и 7 ноября. Когда на улице Кирова в Калуге сооружали переносную трибуну, с которой этот круглый лысый человечек помахивал себе шляпой в адрес шествующих мимо ликующих колонн.  Проходящие мимо всякий раз отмечали среди плотно стоящих на трибуне секретарей его широкополую шляпу и обогченно вздыхали: всё в порядке – хозяин на месте.



Партийцы его побаивались, но вроде бы уважали. А как иначе, если первый секретарь, казалось, на века. Пресса (точнее, то, что ей тогда называлось) тоже вытягивалась в струнку, пришелкивая каблуками главных редакторов. Те назначали самых ответственных газетчиков на сочинение отчётных докладов первого и написания его трудов по подбору партийных кадров.



За двадцать лет Кандренков стал синонимом области. Ее  иконой. Почти Циолковским.  Все знали, что без него Калуга никуда не полетит. И счастья ей никогда не будет.



Кандренков исчез за один день. В декабре 1983 первого вызвали в ЦК. Ничто не предвещало плохого.  Да и ничего плохого не произошло – просто Кандренкова вычеркнули из калужской истории. А история эта пошла своим чередом. С подготовленным Кандренковым отчётным докладом успешно выступил его зам. Ни словом не обмолвившись, что ещё неделю назад текст этого доклада для себя правил сам Андрей Андреевич.



А его в Калуге больше никто не видел. И не вспоминал.  Только через четверть века повесили доску на здании, где он проводил бюро обкома и выступал с призывами поднимать село. Кое-кто вспомнил его относительную скромность, отсутствие хором и прикопов. Кто-то – человеческие качества. Но об этом больше в курсе была местная  партийная верхушка, которая предпочитала молчать.



Вечный вождь ушел в небытие. За несколько часов.  С багажом 22-летних достижений. Ни интервью, ни мемуаров. Ни улиц в его честь, ни скверов, ни мостов.  Последователям это оказалось не нужным.  Потому что те, очевидно, верили, что они-то точно останутся на века…

Старообрядец


Крепкий, кряжистый, резкий –  Фетисов всегда прочно стоял на земле. Умело крестьянствовал. Грамотно толковал. Пособлял кому чем: чиновникам – советами, землякам – провиантом. Пахал, сеял, спорил,  побеждал, опять пахал и умер на пашне. Был одим из лучших калужских фермеров. Терпеть не мог, когда его так называли.



– Потому что я – старообрядец, – объяснял свою "особость" Сергей  Петрович.– Крестьянин. И землю, как обычный фермер, не покупаю. Это принципиально. И хозяйство у меня крестьянское, а не фермерское.



– А как же у вас земля оформлена?



– Часть – в аренде, а часть – так просто.



– И даже не в собственности?



– Боже упаси.



– Стало быть, по идейным соображениям отказываетесь?



– По старообрядческим. Я считаю, что земля не должны быть предметом купли-продажи.



– Но она же, в конце концов, может принести прибыль. А прибыль, надо понимать – цель любого – будь-то промышленного или сельскохозяйственного – предприятия? В том числе – и вашего, фермерского…



– Да, да, да… Хапнуть землю, потом ее капитализировать, а потом – продать. И получить за нее большой барыш. Чушь все это.



– Ну а как же дети? Им же тоже надо в наследство землю передать? А для этого права собственности ведь необходимо оформить?



– А если мой сын будет работать на этой земле, то она и останется у него. И никто ее не возьмет. Внук будет работать – и внуку останется. А так – продать и карман набить. Нет, не по-нашему это…



– Сейчас тяжелее работать на селе, чем в советское время или легче?



– Мне без разницы. Мне говорят: ты работаешь на себя, поэтому тебе хорошо. Я всегда хорошо работал. И брат мой хорошо работал и работает – кандидат сельскохозяйственных наук он. И другой мой брат – врач – хорошо работал и сейчас работает хорошо. Мне без разницы на кого, на какой строй работать. Мне важно, чтобы душа на месте была. Чтобы результаты труда приносили тебе удовлетворение. В первую очередь – душе твоей.



– И не хочется быть богатым?



– А зачем? Да у меня и нет такой цели. Любой, кто ко мне домой приезжает, может убедиться, что многие председатели развалившихся колхозов живут куда богаче меня, больше имеют. Мы пользуемся тем, чем пользуются другие люди. Нельзя выпячиваться.



– Вы себя ограничиваете в покупках дорогих вещей?



– Я мог бы, конечно, купить себе шикарную машину и проехать по своей деревне с грохотом и пылью. Но зачем? Но опять же для этого приворовывать придется. А у кого? У себя что ли? Ну, не вывезу я раз, другой навоз на поле, а продам его дачникам. А гумус у нас в Думиничах сами знаете какой – без навоза шишь получишь. Минеральных удобрениях сэкономил, севооборот не соблюл, на притащил семена более высоких репродукций – все, завтра ты банкрот.



– Сегодня в области славятся в основном те сельхозпредприятия, за которыми стоят мощные инвесторы. За вами тоже кто-то стоял?



– За нами с братом никто не стоял.



– Инвестор, стало быть, еще не панацея для нашего села?



– Им, конечно, можно закрыть какие-то производственные дыры. Но – временно. Да и производство для нашей деревни – не главное. Это наживное. Духовности нету – вот, что более всего печалит. Ведь, что такое наша деревня? Чем она в первую очередь была? Деревня наша – это были Ивановы, Федоровы, Волковы, Демины – кого в ней только не было. Это ведь не только земля, где стояли избы людей, но еще и люди, жившие в этих избах. И не одно поколение. А я вот, скажем, такой умный инвестор, приду и куплю всю эту землю разом. А еще фишки повешу: частная, мол, собственность. Так вот я никогда этого не сделаю. Но работать на земле буду всегда. Как бы цены куда ни взбрыкивали. Потому что село – это образ жизни. Это – наша психология.



– А что сейчас надо с селом делать?



– А сейчас я уже не знаю, что делать. Если зовут инвесторов, если зовут еще кого-то, чтобы спас – значит, никто не знает. И я не знаю. Есть ли панацея, нет ли?..



– Вы людей к себе приглашаете на работу, или они к вам сами стараются устроиться?



– На самом деле никто не идет.



– Но ведь негде же на селе работать?



– А зачем им работать? Вот развалились у нас поблизости два хозяйства, пришли инвесторы – так туда не идут работать. Когда они получали полторы или даже тысячу, то кричали: плохо живем! Пришел инвестор и говорит: пять тысяч, но порядок, работать от сих до сих, навоз прогнать, коров выгнать, или что-то вспахать – короче восемь часов в сутки ты должен быть трезвый. И никто не идет.



– У вас есть последователи в вашем фермерском или точнее – крестьянском деле?



– Многие меня не понимают. И не понимали раньше. Я ведь бывший пятикратный чемпион области по бегу. Тоже никто не понимал: а чего он бегает, дурак что ли? Так и сейчас: смотри, сколько земли нахапал – ему, что – больше всех надо? Когда ж он подавится только? Ну, становись рядом и работай. Вон сколько земли зарастает, закочкарилось, лес скоро на лугу встанет. Я главе местной администрации говорю: луг займу, ладно? Ну, занимай, отвечает, чего там, все равно бурьяном пошел. Дисковую борону пустил, кочки убрал, чего-то сделал, подсеял чуток, удобреньица кинул – вот тебе и сено – луговое, хорошее, с запахом детства. И – все дела.



– Нет сожаления, что фермерский путь избрали? Вон как сейчас промышленность в рост пошла…



– Ну, дослужился бы я до начальником цеха на том же моторном заводе, где до этого работал. Но это все – работа в шорах. А я в шорах не привык. От силы месяца три за всю жизнь в них проходил – то есть работал от звонка до звонка. Но я по себе знаю, что должен быть всегда свободным. Работать там, где бы меня никто не подстегивал.



– Кому на земле сегодня работать? Кто на ней останется?



– Вот я вам скажу: через хозяйство наше за последние лет восемь прошло много работников из местных. Так вот двадцать человек из них уже умерло. Причина одна – пьянство. Об этом у нас как-то стыдятся говорить, но проблема на самом деле грандиозная. И какие люди – и с высшим образованием, и специалисты, но – бедолаги в общем. Мне всех жалко, я всех беру. Зимой иной раз до двадцати человек приходит – и бомжи, и кого только нет: дай поработать, дай хоть лед поколоть, дай хоть что-нибудь. Ну, приходите, ребята. Накормил, каких-то денег дал, еще чего-то.



– Вы стали знаменитым фермером. У вас награды. Вас хвалят. Вам это нравится?



– Суета все это. Отметили твою работу – хорошо. Не отметили – делай свое дело дальше.

Паровозный феодал


По его жизни можно снимать сериал. Писать учебник истории. Монографию по металлургии. Диссертацию по машиностроению. Справочник железных дорог. Пособие телеграфиста. Университетский курс по денежному обращению. Или – по ботанике. Или семинарский – по клиросному пению. Плюс – экономический обзор стран Западной Европы. Точно такой же – по экономике России.



А может выйти  захватывающийся сюжет из жизни двора их величеств со всеми причитающимися в таких случаях атрибутами: интригами, изменами, коррупцией и т.п. С лихвой достанет материала и для иллюстрации семейных драм шекспировского накала, скажем – «Короля Лир». Или – драм сугубо государственных и абсолютно свежих, ну, например –  многострадального импортозамещения в России.



Все эти необъятные сущности вместил в себя Сергей Иванович Мальцов – выдающийся русский промышленник, талантливый инженер, эксцентричный магнат, неуемный меценат, жесткий крепостник, стихийный демократ, купец, певец, могучий государственник, горячий патриот, крупнейший банкрот, обладатель высших генеральских эполет, а также – хрустального замка в Крыму и звания умалишенного напоследок.



В 39 лет на взлете военной карьеры он снимает генеральский мундир, едет из столицы сначала к своим стекольщикам в Дятьково, а затем уходит дышать литейной гарью в купленные по соседству отцом – Иваном Акимовичем – у ослабевших Демидовых чугунные заводы. Стекольным магнатам Мальцовым требовались металлургические мощности для производства собственной промышленной оснастки. Машиностроение и металлургия захватывают бравого адъютанта с головой, и Сергей Иванович усердно прочесывает матушку Европу (благо свободно изъяснялся на английском, французском и немецком), жадно интересуясь всеми премудростями сталелитейного, рельсопрокатного и паровозного дела.



Гигантские промышленная вотчина размером в полгубернии, доставшаяся от отца, собственный инженерный талант, коммерческая хватка, а также небесполезные связи при дворе, что приобрел Сергей Мальцов после женитьбы на княжне Анастасии Урусовой – всё это принесло быстрые плоды. Окунувшийся с головой в заводские дела молодой отставной генерал тут же затевает модернизацию Людиновского и Сукремльского заводов. Выписывает спецов из Европы. Вместо молотовой фабрики строит прокатную мастерскую. Возводит котельные. Внедряет (кстати, первым в России) мартеновские печи. Усовершенствует доменные. Модернизирует вагранки. Масса новых механических приспособлений, станков, механизмов быстро преображают некогда допотопные производства.



Сергей Мальцов постепенно набирает промышленный вес, осваивается в министерских коридорах и бдительно отслеживает спускающиеся оттуда государственные и военные заказы. На самом инновационном из них – первых рельсах для Николаевской железной дороги – Мальцов начинает ваять славу будущего индустриального магната. Заштатное Людиново исполняет цареву волю на отлично и в 1841 мальцовский завод в Людиново первым в Российской империи отгружает на «стройку века» отечественные рельсы из заказанных общим объемом 5 млн. пудов.



Но Сергей Мальцов кипит новыми идеями – бредит паровыми машинами, что к середине XIX века творят повсюду промышленный переворот. Правда, творят этот переворот руками немцев и англичан. Своих паровиков лапотная Россия не производит. Мальцов берется этот пробел ликвидировать. Это вызывает издевательский смех при дворе.


«– Ты с ума сошел! – останавливает Мальцова великий князь Михаил Павлович.


– Почему, выше высочество? – недоумевает тот.


– Да как же, ты соперничаешь с англичанами!..


– Хочу, чтобы машиностроение устроилось и у нас.


– Ну, смотри, – грозит дерзкому русскому заводчику царедворец, – приемку сделают такую, что несдобровать!»



Через пару лет Мальцовские паровики всё-таки вытесняют англичан. Себе в убыток, но рынок отбили. Людиновские и Сукремльские машины запыхтели сначала в Петербургском арсенале, а затем на Тульском оружейном заводе. Их шум стал все более различим и на речном флоте – мальцовские умельцы налаживают выпуск паровых двигателей для судов. Первых винтовых двигателей для пароходных флотилий.



Производство в Людиновско-Дятьковском промышленном кусте растет, как дрожжах. За первых 10 лет генеральского командования увеличивается на порядок: с 400 тыс. руб. в год до 4 миллионов. Постепенно приобретает имперский масштаб. Временами даже его перерастая. Предприимчивый магнат сколачивает вокруг своих чугунолитейных, стекольных, винокуренных и просто земельных активов своеобразную державу – населением примерно тысяч в 100 и площадью тысяч в 10 километров квадратных. Аккурат на стыке Брянских, Смоленских  и  Калужских земель.



Этакое государство в государстве: с собственной крепостной системой, отдельным промышленным производством, лично придуманными деньгами, особым снабжением, местным университетом, литейными школами, бесплатными лекарнями, собственноручным телеграфом, самостийно узкоколейкой и даже полицией, тоже в уникальном, мальцовском исполнении. Всё у Мальцова было свое. Отдельное. Выстроенное на свои миллионы. Ясное дело, и храмы – тоже…



Цель – удержать в условиях антикрепостнической реформы капиталистическое, по сути, производство – удержать в едином крепостническом кулаке. Дабы вдарить этим кулаком по иностранным конкурентам русских заводов. Цель, ясное дело, трудно исполнимая, но для стойкого державника Мальцова заветная. Любопытствующие обнаруживали в мальцовских владениях курьезное зрелище – некое подобие крепостной республики: во главе жесткий сатрап, приковавший к своим заводам тысячи подневольных и он же – их благодетель, кормилец и просветитель. Наравне с ними, кстати, вкалывающий и с утра до ночи не вылезающий из задымленных цехов.



«Мальцов – описывает магната уже в ореоле славы один из  современников, – небольшого роста крепкий старик, живой, красноречивый, всем интересующийся, но деспот и самодур. Мальцов, как и его служащие, почти все из крепостных, ходят в серых казакинах и ездят в безрессорных экипажах, сидя, как на эшафоте, спиною к кучеру. У него всё свое, даже меры: «мальцовская сажень» делится  не на аршины, а на четыре «палки».



Курс на «всё свое» взял верх и при российском дворе тоже. За рельсами, паровиками и пароходами последовали паровозы. В 60-70 –х годах правительство размещает госзаказы на их изготовление исключительно из отечественных комплектующих и на российских заводах. Сергей Мальцов с воодушевлением берет эти подряды. Они требуют гигантских инвестиций. Приходится покупать в  Европе старые паровозные заводы и монтировать их у себя. Небывалое напряжение сил и – вновь победа. Первый российский товарный паровоз в 1870 году выходит из цехов Людиновского завода.



Окрыленный успехом и уверенный в своей могучей промышленной империи Сергей Мальцов увеличивает ставки и быстро доводит паровозный госзаказ до гигантских размеров – 150 машин и 3000 тыс. вагонов, которые берется поставить в течение 6 лет. Вкладывает в свое крепостное производство практически все накопления. Берет, где только можно в займы. Строит, модернизирует, реконструирует… Торопится и горячится. Не обращает внимание на важнейшие технологические нестыковки: как-то – оторванность от главных железнодорожных артерий. Изготовленные паровозы приходится переправлять на баржах по узким местным речкам, катать вручную…



Его предпринимательский риск всё чаще приобретает в свете черты авантюры. Мальцовская самодержавность уже оборачивается самодурством. Промышленные вложения трактуются, как мотовство. Меценатство, как – придурь. Семья ропщет. Жена кляузничает. Все требуют денег. А они застряли в правительстве, которое вдруг расхотело оплачивать крупнейший мальцовский госзаказ. И вернулось на импортные рельсы, отказав, по сути, русским промышленникам в поставке своих паровозов для отечественных железных дорог.



Крепостнической или даже полукрепостнической мальцовской промышленной империи выпутаться из такой передряги было очень сложно. По сути это был приговор, вынесение которого удалось только отсрочить, но не избежать. В 1885 году заводы Мальцова стали банкротами. Самого Сергея Ивановича еще раньше отстранили от дел. Под предлогом умалишенности. И отправили в Крым выращивать цветы и дышать воздухом. Промышленная империя магната попала под казенное управление и постепенно пришла в упадок. До прежних мальцовских высот она уже не поднялась никогда: ни до революции, ни после…

Колокола


Переговариваются колокола. В уединенной сосредоточенности православных звонниц. Ты поднимаешься к ним на самый-самый верх, по уходящим ввысь скрипучим вытертым ступеням. И нет больше сил обывательского притяжения. И ты паришь над разом сжавшимися улицами, малюсенькими домами и, точно из цветочного горшка торчащими, двухвековыми липами.



Окинь городскую даль спокойным задумчивым взором. Возьми в руки узловатый шнур и поговори с колоколом. Он отзовётся. Извлечённый из колокольных глубин звук долго витает над ставшими вмиг малюсенькими улицами, сжавшимися домами, торчащими, словно из цветочных горшков, двухвековыми липами.



Голос колоколу дан, видимо, для того, чтобы рассказать о просторе. О необходимости денно и нощно пополнять его запас: широкими речными долинами, тающими в небесной глубине соборными крестами, долго убегающими за горизонт серпантинами дорог.



Воспетая колоколами даль пространств, видимо, и порождает долготу любви. Сначала, может быть, на год или два – до следующей колокольной мовы. А там, глядишь – и на все прочие, отмеренные тебе судьбою дни. Пожалуй, лишь об этом ведут речь колокола в своих радостно-печальных перезвонах.



«Если вы построили храм – бесполезный, – писал Экзюпери, – бесполезный, потому что он не служит для стряпни, отдыха, заседаний именитых граждан, хранения воды, а только растит в человеке душу, умиротворяет страсти и помогает времени вынашивать зрелость, если храм этот похож на сердце, где царит безмятежный покой и справедливость без обделённости, если в этом храме болезнетворные язвы становятся Божьим даром и молитвой, а смерть – тихой пристанью среди безбурных вод – неужели вы сочтёте, что усилия ваши пропали даром?»

Инфекция войны


– Это – вирус, – вынесла приговор участковый доктор, постукав меня по животу, смерив температуру и давление и сделав выводы насчет расцветки высунотого изо рта языка.


– А может съел чего-нибудь? – робко пытаюсь выдвинуть собственную версию недомогания.


– Нет-нет, – уверенно качает головой врач, – у меня сейчас таких вызовов примерно половина. Вирус.



Итак, настроение, прямо скажем, не ахти: редкая головная боль, бряцание оружием по всем каналам, звонок из военкомата с проверкой на месте или нет. Еще как на месте. Особенно – голова: полнедели «носил в руках» – не знал, куда приткнуть. Если что – приткну, куда прикажут.



Из полезных утрат: новости по телевизору, форумы в интернете. И без того ограниченное принятие внутрь сократил до нуля. Из ненужных приобретений: проклятые бациллы, на которые указал врач. Источник, по версии специалиста, самый неожиданный – больница. Из нее на днях выписали родственника. Не даром всегда удивлялся названию учреждения: почему-то именно «больница», а не «лечебница»…



Вирусы всегда приходят неожиданно и исчезают также невзначай. И заявляются чаще всего с тыла: из больничных стационаров, детских садов, столовых, политических ток-шоу, форумах в соцсетях, програмных заявлений «отцов и матерей нации». От того имеют симптомы массового охвата потерпевших.


Видно, не уберегся: скоропостижная тошнота, ломота в пояснице и всё – на фоне перешагнувших эпидемиологический порог схватках у беременных войной. Вот-вот готовые слететь с языка грубые «укропы» и «хохол". Я ненавижу себя за это.



"Ограничить контакт с заразившимися и элементарная гигиена", – приписала доктор. Соловьев, Киселев…Никогда не был поклонником, но буду иметь ввиду. Из телеканалов самые вирусостойкие – «Культура» и «Да Винчи». "Строгая диета", – продолжает назначать медик. Жареное, перченое, спиртное и фейсбук исключить.


"Да, не вопрос".



Теперь – о мыслях. Лечение надо начинать именно с них. Сразу предупредим – с лекарствами напряженка. Средства – исключительно народные. Но имей ввиду: «Господь и намерения целует». Так что прежде, чем что-либо помыслить, учитывай вероятность быстрого претворения этого помысленного в жизнь.


Пожелал, скажем, что-нибудь злое человеку с «неверной» мовой, а оно уже, глядь – и претворяется. Причем – и в твою сторону тоже. И ты – ни сном, ни духом – уже дерешь на митинге глотку в сторону обидчика: «Долой!», «Геть!», «Гоу ту…» и т.п.



Сказано же: «Сначала было слово». Но, а прежде-то, получается – мысль?.. Потом пошли бесплодные споры и упертая вражда. От них, стало быть – войны с их блистательными победами и неисчислимыми жертвами. Я думаю, все от того, что не было вакцин от предубеждений. Или – не соблюдались элементарные правила гигиены. В данном случае – в мыслях. Отличие предубеждений от убеждений именно в этом – в антисанитарии размышлений. Чем не питательный бульон для всевозможных вирусов?..



«Мое воображение, – признавался Паскаль, – заставляет меня ненавидеть жабу и того, кто чавкает во время еды. Воображение – большая сила. Что же из этого следует? Что мы подчинимся этой силе, поскольку она естественна? Нет, что мы будем ей сопротивляться».

Велосипедный романс

«Лучше иметь десять пьяниц, чем одного туриста», – с опаской глядя на распускающиеся за окном майские листочки, говаривал наш начлаб. Для кого-то весна сулила радость и любовь, для нашего же научного руководителя – ничего другого, кроме массового «дезертирства» подопечных ему сотрудников.



«Дезертировали» строго по направлениям: матерые водники – в сторону Алтая, начинающие – к берегам Вори и Угры, пешеходники – в Хибины или на Урал, альпинисты, ясное дело, тянулись к Памиру, велосипедисты – кормить комаров где-нибудь в вологодских топях на пути к Кирилло-Белозерскому монастырю. Так наш НИИ каждую весну заболевал одной и той же болезнью, излечиться от которой не было решительно никакой возможности. А главное – желания.



Симптомы приближающейся эпидемии начинали проявляться задолго до кульминации кризиса, и уже к концу марта практически все лаборатории института наполнялись лязгом и свистом. Народ упорно трудился над изготовлением альпинистских крюков, шпангоутов, латал старые спальные мешки и байдарки и подолгу засиживался за расчетами… нет, не плотности дислокаций в кристаллах, а… оптимального числа зубьев в невиданных доселе элиптических велосипедных звездочках. Их башковитые институтские умельцы наладились тачать именно для более прогрессивного верчения педалями во время долгожданных отпусков.



Если обычный турист, по концепции нашего нач-лаба, равнялся в среднем десяти алкашам, то Курилко в таком случае должен был «весить» как минимум вдвое больше. Хотя и был худой, как велорама. Курилко не пил. Был абсолютный трезвенник. И, помнится, даже пожертвовал одним из роскошных лыжных походов в знак протеста против того, что в одном из наших рюкзаков затаился всего лишь бутыль шампанского. Посему репутацию туриста имел самой высшей пробы. И большой любовью начальства к себе похвастать никак не мог.



Курилко был мой первый институтский наставник. И сразу ввел меня в курс дел. «Значит, говоришь, велосипеда у тебя нет, – разложив перед собой талмуды какого-то хитрого эпитаксиального процесса, тяжко вздохнул он. – Плохо. Но ничего – это дело поправимое». В штрихах обрисовав мои инженерные задачи, он быстро захлопнул техпроцесс и вернулся к главному: «Возьмешь у Натальи. Она в общежитии живет. Я договорюсь. У нее «Турист». Обычный – четырхскоростной».



Выезд был назначен на 30 апреля, канун Первомая. «Да твоя картошка никуда от тебя не уйдет, – поучал меня Курилко, когда я мучительно выбирал между посадкой клубней и катанием на велосипеде. – Приедешь и посадишь. Днем раньше, днем позже – что за беда».



И был, как всегда, прав. Скептически глянув на криво притороченный к моему багажнику рюкзак, он достал из своего велопортфеля эспандерные жгуты, отвязал напутанные мною ремни и ловко перехватил рюкзак резинками. «Теперь никуда не денется, – одобрительно хлопнул по моему велобаулу рукой и бодро скомандовал, – едем!»



Дорога пролегла на Полотняный, добраться до которого нужно было еще затемно, чтобы успеть поставить на берегу Суходрева палатку и чего-нибудь поесть. «Ну, доставай свою картошку», – закончив натягивать тент и зазвенев тарелками, скомандовал кормчий. «Ай момент», – распутал я рюкзачные вязки и гордо вывалил на траву увесистый кулек. «Что это?» – недоуменно спросил меня Курилко. «Как что? Картошка. Как велели». «Сырая, что ли?» «Ну». «Тьфу… Я ж говорил: ва-ре-ну-ю…»



До полной темноты можно было успеть сварить разве что манную кашу. Что мне с Толяном и поручили сделать. Помню, как мы с ним еще часа полтора раздавливали в котелке манные комки. Курилко, так и не дождавшись ужина, уснул. Меж тем каша в кромешной тьме выглядела очень даже ничего. И оставшиеся неразмятыми лепешки можно было принять за этакие манные пельмешки без мяса.



Впрочем, это был первый и последний «прокол» великого велотуриста по части еды. В остальных случаях он проявлял чудеса изобретательности, дабы его малюсенькое веловойско всегда было сытым. Как-то в Литве, забравшись в окрестностях Алитуса в чер-те какую глухомань, мы рисковали поужинать одним лишь черствым хлебом. Курилко такого потерпеть никак не мог и отправился «устанавливать дипломатические отношения» на ближайшую ферму. Его долго не было. Надвигалась ночь. На небе вовсю сияли литовские звезды. И вот наконец вдалеке замелькал фонарик вождя.



«Хотели дать мне два кувшина, да побоялся, не донесу, – ставя перед нашими велосипедами добычу и весело отдуваясь, пояснил он. – Бери, говорят, и все тут». То было вовсе даже не молоко, а прекрасные нежные сливки. Литовские. С душистым хлебом вприкуску. Почему-то именно они врезались в память сильнее всего, хотя были еще и клайпедский форт-океанариум, каунасские храмы, Куршская коса, Паланга и сотни-сотни километров велодорог… Таруса, Медынь, Верея, Бородино, Александров, Владимир, Юрьев-Польский, Вильнюс, Кретинга, Рига, Лиепая, Витебск…



Зачем люди садятся на велосипед и куда-то едут? Я не знаю ответа на этот вопрос. И, честно говоря, не хочу знать. С меня довольно мерного поскрипывания велосипедных клиньев, шуршания шин и набегающего ветра в лицо…


Чернозём


Всегда озадачивало странное название места, где обитаем, – Нечерноземье. Вроде где-то есть совсем другие, более, очевидно, веси благодатные – чернозёмные, а нас ими, получается, обделили. Обнесли. Единственное, чем снабдили, – отрицанием сей тучной и плодовитой субстанции. А именно: довольно безысходной приставкой «не» в поименовании наших любимых пенат. И получилось довольно унылое прозвище Смоленска, Брянска, Калуги и т.д. – Нечерноземье.



Смысла в нем, если уж всерьез разбираться, не более чем в Неурале (будь он кем-нибудь придуман) или в Несибири. А того чище –  в Неамерике. Если, повторяем, кому-то в голову взбредет  так калужан или жителей тех же Твери и Брянска поименовать. Но ничего, свыклись и живём: как есть – без чернозёма.


Хотя иной раз нет-нет да и метнемся из «неправильного», скажем так, земелья в «правильное». Из местных рыжих полузаброшенных угодий в самую что ни на есть плодородную смоль. А посмотреть, сравнить, поинтересоваться: мол, что сегодня там и как? Или  просто, сев в выходные за руль, махнуть шестьсот километров разом и очутиться в милом беззаботном детстве, где, как известно, и арбузы были слаще, и чернозём черней…



Арбузов, признаюсь, в нашей тамбовской деревне с чудным названием  Осо отродясь не выращивали.  Только дыни и все остальное, что можно в землю воткнуть. Хотя б оглоблю, без разницы: все равно на жирных, точно пропитанных ваксой жердевских наделах вырастал тарантас. Не говоря уже, о картошке.


"Ну, ты подумай – тридцать шесть с куста! Почитай – ведро! Во урожай! Во!.." – помню, сидит у дороги и пьяно горюет нищий скотник Мерзликин, указывая рукой на рассыпанные вокруг себя клубни. Чернозём беременел плодами неустанно, что, впрочем, почти не сказывалось на благосостоянии не менее многодетной семьи  Мерзликина. Да и всей нашей деревни во имя Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству (ОСОАВИАХИМа, как окрестили ее в свое время революционные товарищи, а жители перекрестили уже потом в Осо) – заодно с ним.



Жили на лучшей в мире земле при Брежневе бедновато, хотя и не впроголодь. Полдеревни ютилось в саманках. Деревянную хату если и осиливали, то всем миром: с вызовом на помощь родственников из Омска, Воронежа или даже самой Москвы. С восходом выгоняли коров, под вечер разбирали обратно. Звук отбиваемой дедом косы и вжикание точила стояли на дворе все лето – для коровы вечно нужно было что-то косить, сушить, ворошить.



За хлебом крутили педали пять километров на станцию. Брат был старший – семиклассник, поэтому эту важную миссию взвалил на себя. В полдень оттуда же – из Рымарево – встречали лошадь – почтаря. Радовались вытащенной им из котомки 24-рублевой пенсии. Из оной умудрялись купить внучатам гостинцы и отложить на "черный" день. В редкие передыхи разгибались и будто в молитве взирали в звенящие жаворонками сухие небеса: долго ли еще стоять вёдру – «дожжика бы Бог послал, смилостивился».



И дождик иногда ласкал влагой щедрые степные пашни, превращая их из взбитых, точно пуховые перины, угодий в жидкий антрацит. Тот вмиг наклеивался на наши босые мальчишечьи ноги, и получалась знатная обувка. Скинуть ее даже не пытайся – липкость тамбовского чернозема была отменной. Впрочем, таковым чернозем остается и поныне: черным, жирным, плодородным и родным. Единственным из прежних близких, кто встретил нас с братом на днях на разоренной родине.


Больше ничего знакомого в нашем поселке обнаружить не удалось: ни домов, ни садов. Только очертания  прежней улицы, обросшей свирепым на колючки кустарником, по ней бабушка изо дня в день размеренно семенила себе  с ведерочком до стойла – доить нашу покладистую Маньку. Место аккурат напротив хилой саманки Мерзликина, которой, впрочем, тоже нет – ушла, видно, со всеми остальными в плодородные недра.



Мы встали и огляделись: на месте нашей деревеньки – лужок, ковыль, тысячелистник, перелесок в сто шагов длиной, кусты, лощины. Остатки фундамента дедушкиного дома долго искали в леске. Ориентир – высоченная ветла, к ней дед привязывал рели. Мы с братом на них качались. Нашли. Под травой, в кустах, в черной рыхлой почве – остатки кладки. Поодаль, в листве – куски камней: дорожка, по которой ходили на колодец. Не стало и его. Колодцам для жизни нужны люди, а они отсюда ушли. Насовсем. Хотя – долго, трудно и честно жили.



Тамбов. Русская столица чернозёма. 1919 год – голод. 1920 год – голод. 1921 год – голод. Мужики ропщут: кто молча, кто всерьез. В школьные учебники советской истории период вошел под наименованием «контрреволюционной антоновщины». По ней огнём прошлись будущие маршалы Жуков и Тухачевский. В нашей Жердевке – красноармейский штаб по борьбе с бандитами. Они же в массе своей – взбунтовавшиеся хлебопашцы. Приказ из Москвы: "Все операции  вести с  жестокостью, только она вызывает уважение". И – вели.



Слышали, что в память о крестьянских бедах на набережной Цны в Тамбове установили памятник мужику. Искали долго. Спрашивали у местных, где стоит. Те пожимали плечами и неопределенно махали в направлении реки: вроде там. Опираясь на рукоять оставленного за спиной плуга, широко расставив крепкие босые ноги, в изодранной рубахе, обнажающей нательный крест, жадно всматривается вдаль усталый хлебопашец.  «Вылитый наш дед!» – найдя наконец на главной набережной бронзового страдальца, поразились мы с братом.



В 1921 году, когда дедушке было 17, мачеха выставила его из голодной хаты в одних лаптях на улицу: "Женись, пусть молодая жена ткёт для тебя холсты». Взял в жены крестьянку 16 лет из «богатой» семьи – хлеб ели в ней иногда чистый, без мякины. Свадьба? Была, гласит семейное предание: пообедали и разошлись. Еще – венчались: дед, правда, одалживал для этого дела в соседней деревне сапоги.



Тяжким трудом добыли вольного хлеба (на самой-то плодородной в мире земле) лишь в 1937-м. Но ели его недолго – грянула война. Только в 1945-м воротился дед с ратной службы в свое Осо. С медалями прибыл домой аж из австрийских далей. И снова – к боронам и лошадям: потеть над вечной пашней.


Где его бороны ходили – сегодня тоже поле, такое же жгучее и щедрое. Мы с братом рвём с него по кукурузному початку – зерна все как на подбор, литые и мощные – точно фундук. В детстве, помню, боялись в кукурузной чащобе заплутать и сгинуть на веки вечные в непроходимых дебрях. Но выбирались: по солнцу, по небу, по ветру – уже и не помню, как, но выходили. По рыхлой, мягкой и душистой черной земле.



Он дышит, этот щедрый тамбовский чернозём. Как человек. Я знаю. Всякий раз, спрыгивая из вагона на рымаревском полустанке, я ощущал на себе его дыхание: легкое, теплое, густое и проникновенное. Втянул в легкие и сейчас – все тоже парное земное излияние, хоть из крынки пей – не напьешься…

Дни геолога

Плато Танез Руфт, Южный Алжир, Сахара, в тени +55, на солнце – и не меряется. Именно здесь в 70-м Виталий Фирсов открыл крупную золотую жилу и назвал её в честь своей жены Светланы – Филон де кларе, Светлая, значит, жила. Счастливая…



– Это была обычная работа, – глядя в окно из кухни своей калужской квартиры, пожимает плечами Фирсов. – Правда, сразу же после этого два вертолёта алжирских чиновников к нам поналетело. Сам министр. Мы им показываем прожилок золота в штуфе – в мизинец толщиной. Рассчитали – получилось около полутора килограммов на тонну! И это при обычно содержании золота – 15-20 граммов. Чистое мономинеральное золото – огромная удача! Нам тут же – технику алжирские власти, водовоз, палатки, питание самое лучшее. В общем – только работай. Не тут-то было. Короче – возьми и приехай сюда Косыгин, как тогда говорили, с «дружественным визитом». После чего наши отношении с Алжиром почету-то разладились. Экспедицию свернули. Контракты перекрыли. Жаль…



А геология – это моя детская мечта. Дядя был горняк, в Магадане работал. Приезжал к нам в 50-х в Воронеж – могучий такой, красивый. Как начнёт рассказывать!.. И не только про горы и реки. Про зоны – тоже. Местные говаривали, что после войны там будто бы Фанни Каплан всё ещё прятали. Ну, ту, что в Ленина стреляла… Короче, закончил я Воронежский университет – геологический факультет. На первую практику поехал на речку Чёрную, что в Печорской губе. Это – побережье Карского моря. Да, кстати, вот оно…



Фирсов встаёт из-за стола и указывает на одну из развешанных на стене картин – устье северной реки, низкие горы, закат, три малюсенькие палатки на правом берегу, чёрный деревянный крест – на левом.



– Это из экспедиции Чернышева кого-то схоронили, – поясняет он. – Где-то в 70-х годах XIX века они тут плавали. А мы как раз на противоположном берегу обосновались.



Старый геолог переворачивает картину  обратной стороной: «Да, точно 57-ой год. Я вот в этой крайней палатке жил».



Писать картины Фирсов начал почти случайно. В Средней Азии. В экспедиции. Посмотрел, как это делают другие, и решил попробовать. Самарканд, Учкудук, Навои, Памир… Для ориентирующихся в геологии маршрут понятен – это уран. Тот самый, на поиски которого страна в своё время бросала могучие силы. В том числе – и избороздившего Якутию, Забайкалье, Сахару и Монголию – геолога Фирсова.



– Я ведь нигде рисованию не учился, – показывая свои байкальские пейзажи, продолжает Виталий Васильевич. – Как чувствую природу, так её и пишу. Как Утёсов, помните, говорил: петь надо не голосом, а сердцем. Не могу не писать. А потом раздариваю. В гости собираюсь: картину под мышку – и вперёд. Больше наверное это мне самому нужно. Профессионалы ухмыльнутся – у тебя, мол, мазок не тот, тона, полутона… так мне же не в Лувре выставляться…



Самое красивое, что мне приходилось видеть – это, конечно же, Сахара. Сахара – это ведь не обязательно пески. Но и эрги – кряжи такие песчаные на 100-200 метров в высоту. Природа удивительна. Вся гамма цветов. Краски яркие, сочные. Как в той песне: оранжевое море, оранжевый верблюд… И небо оранжевое. А ночь – чёрная. Смоль. И тишина – оглохнешь. А как дюны плачут – знаете? За час-полтора до бури, смотришь, песочек так чуть-чуть шевельнулся. И звук такой тонкий, протяжный: и-и-и-э-э… Это сигнал: буря идёт. Сирокко, по-местному. Прячься, зарывайся куда хочешь – через час будет светопреставление: где-то в метре от земли с грохотом понесётся стена песка и гравия. Ровно два часа будет грохотать. Хоть часы сверяй. Потом – опять безмолвие. А закаты? Никаких полутонов – только чёрное и красное…



Как в Африку, спрашиваешь, попал. Откуда? А прямиком из Якутии попал. Предложили – согласился. В 68-ом дело было. Правда, я уже забыл о предложении – год прошёл. Работаю себе в экспедиции: от Алдана – тысяча вёрст. Начальник партии. Сотня человек народу. Вдруг приказ: 19 августа летишь в Алжир. Секретарь райком за тобой свой личный вертолёт высылает. Представляете? Алдан – пол-Европы. И секретарь райкома шлёт свою личную машину за каким-то геологом. Ну, ждём. Утро – нет. День – нет. Вечер – уже перестали ждать, а он над тайгой грохочет. Объявился, значит. Вылезают: «Ну, кто тут Фирсов? Весь день по тайге тебя ищем. Садись быстрей!» «Что прям сейчас?» – спрашиваю с опаской. – Ведь ночью-то не летают». Короче, взлетели. Смотрю, первый пилот хоть с виду и трезвый, но летит на скалу. Ну, всё думаю: крышка! А ведь молодой ещё, не жил совсем. Пока мысли эти в голове крутились, вертолёт – бо-бо-бо – кое-как перевалил через гору.  Тут первый пилот – второму: «Я вздремнучуток, ты возьми руль». И как сидел – мигом отключился. Второй пилот – ко мне: «Водил когда-нибудь такую машину?» «А что?» – спрашиваю с ужасом. «Да что-то меня в сон тоже заклонило». Я давай на весь салон орать, чтоб не заснул. Тот голову – в форточку. Там мрак, хоть глаз коли. Спрашивает: «Ты не знаешь, куда мы летим?». И карту на коленку кладёт – миллионник. Это плюс-минус тысяча километров. «Нет, – отвечаю, – не знаю». Он – опять в окно и высматривает там что-то во мраке, мол туда летим или не туда. Сели в Чагде – классные всё-таки были эти вертолётчики. Потом – Алдан. Потом – Якутск. Москва. Короче, на свой самолёт в Алжир мы тогда опоздали…



У меня вообще-то специализация была по урановым рудам. Но уран и золота в древних месторождениях, как правило, рядом. Сопутствуют. Туарегский щит. Алжир. Французы имели там серьёзные разработки. Вот президентский кортеж нас через всю Сахару и сопровождал. Одиннадцать геологов – одиннадцать «Лендроверов». Плюс – джипы с пулемётами. Автоматчики на мотоциклах. Ин Салах (в переводе – «спасите наши души») – в самом центре Сахары. Тут у французов была геофизическая станция. В бункере пряталась. Глубина – 5-6 метров. Пропасть вентиляторов. Октябрь. А на термометре под землёй – плюс 46. Между вагончиками 10-15 метров. А пробежать их – проблема. Что есть под рукой – на голову. В Долине Смерти Танез Руфт мы неделю проработали. Это ниже уровня моря. Все фигуры раздваиваются – миражи там такие особенные. Звуки все громкие, прям оглушают. На 30 метров от машины отойдёшь – заблудишься. Так мы фалами пристёгивались. И тишина страшная – аж треск в перепонках. Наклоняться опасно – сознание потеряешь. Зато лепёшки легко жарятся: слепил, зарыл в песок, 5 минут – и готово…



Геологу ещё нужна удача. Как без неё? Я, например,  будучи студентом случайно, можно сказать, открыл Забайкальское тантал-ниобиевое месторождение. Под Сосновоозёрском. Мы там проводили металлометрические съёмки. Пробы земли брали, горных пород. Я уранометрией занимался. Как-то возвращаюсь в палатку, уже меньше километра осталось, гляжу – глыбы с зеленоватыми прожилками. Красивые – я и набил рюкзак. Прихожу, высыпаю. Начальник партии: «Где взял?». Оказалось –  амазонит, тантал-ниобиевая руда. Тут же седлаем лошадей. Подъезжаем, а там – коренные выходы. Очень крупное месторождение оказалось. Мне даже за это премию выписали – 144 рубля…



Были у Фирсова и походы по Калужскому краю. Техник, старший техник, начальник партии, парторг. Был замдиректора НИИ и даже депутатом Законодательного собрания. Правда, никаких следов последние походы во власть на холстах геолога не оставили  – только горы, только сосны, реки, пустыни и закаты. Над ними Фирсов бьется особенно тщательно.



– Вот, видишь, горы над Байкалом. Как бы на заходе солнца хочу показать. В дымке. В глубине. Чтоб еле-еле угадывались…

Грузинские песни калужских гончаров

Над камином в калужской мастерской Шалвы Гошуа – старинное фото: седой статный старик в рясе и большим крестом на груди внимательно глядит из дореволюционного Зугдиди на теперешнюю нашу жизнь. “Это мой прадед Петр, – поясняет Шалва Фомич. – В Зугдиди священником был. Сейчас я неподалеку – в селе Кирцхи – церковь небольшую строю. Почти наполовину поднял…” Калужский гончар, а прежде учитель, замдиректора дома отдыха, предприниматель, наконец, сухумский беженец Шалва Гошуа знает свою родословную до седьмого колена. Чуть ли не со времен Александра I. “Седьмое – это, если считать моего сына в Тбилиси, – продолжает гончар. – А вот если они мне подарят внука – будет восьмое”. Впрочем, внучка у Шалвы Фомича уже есть – Ани. Ей дед звонит в Грузию из Калуги практически ежедневно. Скучает. Дети – особая тема для мастера.



– Думаю перевести свою мастерскую из города куда-нибудь в живописную деревушку. Здесь же в Калужской области, – делится своими планами Шалва Фомич. – Чтоб природа была, речка, лес – простор. Но главное – чтоб школа находилась по близости. Детишек хочу к гончарному искусству приобщать… Ну, вот, скажи мне: живем мы живем и что после нас останется? Через много лет – что? Деньги накопленные останутся? Вещи? Машины? Ерунда все это. Добрая память – вот что. Сохранится здесь, в Калуге гончарное дело. Вспомнят, что дед Шалва его основал – и мне больше не надо…



Приютился грузинский гончарный круг на Калужском радиоламповом заводе. Переоборудовали заводское овощехранилище. Сначала взяли в аренду. Потом выкупили. Спасибо, помогли партнеры – заплатили за корпус сразу. За что гончары в течение двух лет расплачивались со своими спонсорами изумительной по красоте посудой. “У нас практически любое изделие – эксклюзив, – поясняет Шалва Гошуа. – Исключительно ручная работа. Вот как мастер-художник видит кувшин так он его и ваяет. Даже студенты, что приходят к нам на практику – уже творцы. Спрашивают: Фомич, а если мы такой узор побробуем? Или другой? Пробуй, дорогой! Ты – художник. Я только посоветую и подскажу, как это лучше исполнить”.



Мастер встает из-за глиняного в виде старого пня столика (этакое лукоморье собственного изготовления, правда, не с ученым котом на ветвях, а глиняным крокодилом – в прихожей) и ведет мимо расставленных на полу амфор, кувшинов и ваз к гончарному кругу.  На всем – рыжий налет.  Глубоко въевшийся глиняный колер – на полу, на стеллажах, вокруг печи, на гончарном круге, на штанах гончара, рубашке и жилистых его руках.



Вот эти руки берут бесформенную рыжую массу. Шмякают, что есть силы на гончарный круг. Загудел мотор. Мастер специальным ножным рычагом подводит шкиф к вертящемуся столику. Тот постепенно раскручивается. Гончар опускает ладони на кружащийся ком, и глина оживает. Кувшин растет, точно дерево из семечка. Только в миллион раз быстрей: то расширяясь снизу, то вновь зауживаясь, то лотосом раскрываясь у вершины, чтобы потом опять сомкнуться в глиняный бутон.



Затем “бутоны” сажают в печь и отжигают. Температура 900-950. Шалва Гошуа определяет ее без термопар и термометров. Но особому гончарному наитию. Если и ошибается, то градуса на 4-5. Проверка на качество предельна проста: настоящий кувшин звенит, как маленький колокол. Мастер извлекает из печи один из них, ставит на ладонь и легонько ударяет ручкой. Кувшин откликается чистым и долго-долго затихающим эхом. Если звук с хрипотцой – что-то, значит у тебя, мастер, не так.



Учить петь глиняные кувшины Шалва Гошуа начинал еще в Грузии. Где, как сам уверяет, каждый второй гончар. А певцы – так, почитай, все без исключения. Так вот, когда в своей калужской гончарной да еще с грузинскими песнями – второе Зугдиди получается. И неважно, что в заводском районе Калуги. Впрочем, этой зимой кувшинный перезвон в мастерской Фомича несколько поутих. Электроэнергия резко вздорожала, а печи – электрические, от того и гончарный бизнес изрядные лишения терпит. Хотя слова “бизнес” Шалва Гошуа на дух не переносит. Оскорбляет оно слух маэстро. Бизнес – не главное. Сделать его, как утверждает маэстро, легко. Хотя легкость обманчива. Тут художника может настигнуть самая страшная беда – уйти творчество. А без него Шалва Гошуа никогда бы к глине не подошел.



“Электрический” фактор – еще один, заставляющий мастера перенести свою мастерскую из центра города в деревню. Там хоть солнца летнего будет вдоволь – хватит для просушки глины без электричества. Переходить на газ – дорого. Одна печка тысяч 6-7 долларов потянет. Где их взять? Впрочем, Фомич ни на что не жалуется. И на дорогое электричество, кстати – тоже. Ни на власть не жалуется, ни на чиновников, ни на визовый режим, не только разрывающий два дружественных народа, но и мешающий привозить ему со своей родины искусных гончаров.



“Иной раз говорят: как трудно работать, как все мешают. Да, ерунда все это! – горячится Фомич. – Я вообще в Россию в одной рубашке приехал. С нуля начинал. Сам работал. Добрые люди помогали. Они ведь везде есть – добрые-то люди. Да и всякие разрешения собирать – ну, что за проблема? Если сказано, например, что нужно пожарный гидрант установить – значит, его надо установить. Такой закон. И его надо исполнять”.



По-прежнему считает себя патриотом Союза. А грузин и русских – братьями. Впрочем, за годы, прожитые в Калуге российского гражданства так и не получил. Хотя и мог бы. “А зачем? – пожимает плечами Шалва Фомич. – Чтобы получать более высокую российскую пенсию? Поменять, значит, родину на деньги? Никогда! Ведь все равно похоронят меня там, а не здесь. Я ведь Грузин”.



Сколько раз, признается мастер, предлагали ему: продай бизнес (ну, вроде как само искусство вместе с оборудованием) целиком – не соглашается. Здание (стены, там, печи, стеллажи) – это, пожалуйста.  Это продается. А вот искусство, умение и опыт – нет. “Передать, подарить – могу, – признается Шалва Фомич. – Говорю: берите так. Все расскажу, все покажу. Хотите месяц, хотите два буду показывать. Научу. И взрослых научу, и детей. Лишь бы не пропало древнее ремесло. Лишь бы сохранилось…”



p.s. Этот материал был написан до “грузинских событий”. Когда “войну” еще только начинали раздувать, позвонил Шалве Фомичу в гончарную мастерскую. Хотел узнать, что он думает об этой «войне». На том конце провода удивленно охнули: “Так все же грузины отсюда съехали. Куда? Да, в Грузию к себе, наверное…” От Фомича остались самые добрые воспоминания. Как он был счастлив, когда к нему приводили экскурсии с калужских школ – чтобы показать искусство грузинских гончаров. Как он одаривал каждого школяра куском волшебной глины. И настрого приказывал принести к нему в печь для обжига получившиеся детские игрушки. Как пихал в сумки забавных глиняных ежиков – сувениры на память. Как вручил в дар изумительный по красоте грузинский кувшин для вина – чури. Он и сейчас стоит передо мной на столе. Может быть мы с Фомичем нальем из него когда-нибудь грузинского вина и выпьем. За Грузию. И за Россию – тоже. За Россию и Грузию. Если, конечно, Шалва Фомич вернется…

Барбизон на Оке

Ока здесь неширокая. Шагов полтораста будет. Зато берега крутые. Тот, что нависает со стороны Тарусы – особенно. Кто на нем только не стоял. Сейчас, скажем, бронзовая Марина Цветаева возвышается. Плюс ходит мимо на работу настоящий Максим Осипов. На берегу с удочкой частенько пропадал Паустовский. Юрий Казаков нередко всматривался в речную даль – не идёт ли катер. Вдоль берегов сушил вёсла на ялике Борис Слуцкий – сочинял своих «Физиков и лириков». Бродский, по–моему, тут ничего не сочинил. Но, говорят, был и от кого-то прятался. А Заболоцкий здесь и вовсе до самой смерти работал. Надежда Мандельштам, наверное, тоже какие-то неблагоприятные дни пережидала и писала очерки о местных колхозниках. Хорошие очерки, душевные. А по другую сторону Оки царствовали художники. Там – Поленово. Мне – туда.



– На ту сторону не перебросишь? – бужу вялого на подъем лодочника на тарусском берегу.



Тот мнется. Говорит, что часика через полтора. А может – и через три. Другой дороги в Поленово из Тарусы в конце октября, кроме как вплавь, уже не найти. Нужна лодка. А в этой сонной дыре («петухи одни да гуси, Господи Иисусе!») недырявые только у ОСВОДа. Но тот спит. Толкаю: поехали, 100 рублей дам. Дело сдвинулось. Но не скоро. Прошёл час. Загремели весла. Ширкнул по прибрежному песку ялик: лодочник зябко поежился и кивнул головой в сторону кормы: «Сигай!» Прыгаю. Судно отчаливает. Слышно, как ластится о его гнутые борта быстрая окская волна. Лодочник уныло, точно раб на галере, нарезает монотонными ломтями водные сажени. Сосредоточенно молчим. Я – о своём. Мой перевозчик – не знаю.



– До Поленова в какую сторону идти? – спрашиваю, выпрыгивая из ткнувшейся в противоположный берег лодки.


– Держись левой стороны, – машет рукой неопределенно вдаль речной извозчик, – и как раз выйдешь. Тут недалеко.


– Ну, будь здоров.



Пру диким берегом. За левым плечом, через Оку остается Таруса. Ориентиров впереди никаких – только следы чьих-то лап и копыт. Надеюсь, что не волчьих и не кабаньих. Короче – «Русский Барбизон». Не помню, кто Тарусе с Поленовым это имя придумал. Пора бы уже и прийти. И точно – впереди строения. А перед ними – речка. Возчик, зараза, об этом меня не предупреждал. Уже после я спрошу название. Скнижка. Интересное, правда? От слова «книжка» – так что ли? А буква «с» тогда зачем? И где, кстати, через неё мост? Моста не оказалось. Конец октября. Пришлось идти вброд. В рубашке и трусах. Брюки, куртка и т.д. – в руках над головой. Благо, что снег обещали только через неделю. Искусство требует жертв… Тоже не помню, кто сказал. Но главное, думаю, в этом выражении все-таки первое слово – искусство.



Мы договорились о встрече где-то в парке. Наталья Николаевна Грамолина многолетний смотритель этой обители муз. Хранитель, так сказать, поленовского пейзажа.



– Мне завещали беречь этот пейзаж, – исповедуется часовой русской живописи, –  Мне лично от этого ничего не надо. Кроме того, чтобы был пейзаж. Чтобы вы приехали через много лет сюда со своими внуками, и внук сказал: дедушка, красота-то какая!



– Сколько лет Вы в Поленово?



– Почти 40. Я вышла замуж за Федора Дмитриевича Поленова – внука художника. Приехала сюда и сначала работала научным сотрудником. Когда Федор Дмитриевич попал в Верховный Совет – это был 1990 год – я стала директором музея. Поэтому проблемы провинциальных музеев не то что глубоко знаю – они мои личные проблемы. В каком бы городе я ни была и с каким бы музеем ни знакомилась.



Поленово стало моей судьбой, потому что это очень хорошо сделанное место – от начала до конца. Когда мне совсем плохо, я вспоминаю, как Поленов делал этот дом. Ему было около пятидесяти. Ему было плохо. Его мучили головные боли. Он собирался ехать лечиться в Крым. Но увидел однажды очень красивые места на Оке. И решил тут поселиться. И когда спускался на лодке с Константином Коровиным от Алексина к Серпухову, то нашел вот этот голый песчаный косогор. Так вот – человеку под пятьдесят. Когда нам кажется, что жизнь фактически кончена. А он приходит на голый косогор и начинает строить усадьбу. Причем в состоянии восторга. Какого-то упоения и творческого экстаза, если хотите.



Он строит совершенно новое – для себя, для земли. Он строит новый мир, новую страну. И вот получилось Поленово. Первоначально эта усадьба называлась Борок, то есть маленький бор. Все строил сам, по своим чертежам, по своим проектам. И деревья посадил сам. Мы вот сейчас ходим по парку, весь парк – его произведение. Теперь вы представляете, что может сделать человек в 50 лет? Он прекрасно знал, что не увидит деревья большими. Но он знал, что будут дети, внуки, правнуки. И они увидят их большими. И вот этот урок, когда все можно начать с нуля, в любом возрасте, не отнимая ни у кого чужие углы, сделав свой уголок, который будет гораздо интересней, и люди будут говорить о тебе, как о создателе – это очень полезный урок…



Об этом уроке я думал весь обратный путь. Так сосредоточенно думал, что даже перепутал поезда и сел в Алексине не на калужский, а на тульский. И поехал в обратную сторону от дома. Но это так кажется, что в обратную. Я возвращался домой…

Невероятный Сергей Капица

Скорее всего он ошибся эпохой. Или утилитарная наша эпоха излишне расточительно обошлась с такими, как он. Сергей Капица – типичный персонаж Возрождения. Натурфилософ, энциклопедист, естествоиспытатель, мудрец, пророк, романтик…



На равных он бы мог подискутировать с Декартом и Эйнштейном о бесконечно большом, с Ньютоном  и Лейбницем – о бесконечно малом,  с Кантом и Толстым – о мире наземном, с Кусто и Мигдалом – о пучинах подводных.



Его находили мудрым и авторитетным собеседником Майя Плисецкая и Папа Римский Иоанн Павел II,  дельневосточные подводники и башкирские крестьяне, австралийские спелеологи и физтеховские студенты. Его таковым находили 240 миллионов жителей Союза, к которым этот мудрец приходил еженедельно в гости с экрана своего просветительского детища – "Очевидного и невероятного".



Сергей Капица и был этим самым "очевидным и невероятным". А может – и не таким уж очевидным. Но всё-таки – вероятным. Впрочем, как и вся его великая семья: и батюшка – Петр Леонидович, и дед Алексей Николаевич – блестящие учёные,  академики, тоже, впрочем, больше из эпохи Возрождения, нежели из приютившего их жестокого века двадцатого.



С уходом Сергея Капицы что-то очень важное в России прервалось. Мудрость? Глубина? Энциклопедичность? Или та самая эпоха Возрождения,  что в мучительно возрождающейся стране никак не находит себе места.



В одном из последних интервью журналист так и назвал Сергея Петровича –  "последним мудрецом".  Как величественно и как грустно. "Последний…" – с этим никак нельзя смириться. Сергей Петрович, Вас очень не хватает сейчас…

Сергей Петрович из Ромодановских двориков


Сначала я полюбил его нежные фотопейзажи, затем – добрейшие рассказы, после – сочные красные яблоки из его старого сада над Окой, сам сад, где в оные годы любил мечтать у костра учительствовавший в Калуге юный Окуджава, домик Сергея Петровича в Ромодановских двориках, на деревянном топчанчике которого принимали запросто дорого гостя из Тарусы – Константина Георгиевича Паустовского.



К Сергею Петровичу Денисову я привязался ещё и потому, что в своей седенькой бородке, небольшой росточком, с тихим бархатным голосом он сильно напоминал моего деда. Такого же яркого рассказчика, умельца и тихоню, пахаря и пилигрима. Правда, не по рыбацким, как Сергей Петрович, и ягодным делам ходатая, а по фронтовым, военным. Но всё равно в неутомимом путешественнике и добрейшем собеседнике Сергее Денисове я всегда угадывал своего скромного деда Мишу. И проникался участием ко всему, что делал он.



Первую свою книжку Сергей Петрович назвал просто: «На обочине Млечного Пути». И написал в ней, действительно, о том, что случается во Вселенной не обязательно со всеми, но со многими. А именно: о любви и нежности людей, зверей и птиц. Для убедительности снабдил написанное собственными фотографиями: людей, зверей и птиц. А также – закатов, восходов, лунных дорожек, золотых аллей, деревенских просек… Мол, в Млечном Пути, или где-то рядом с ним, наверняка присутствует то, ради чего все эти звёзды и галактики Творцом задуманы.



У Чехова в повести «Степь» есть такой замечательный герой Вася – возчик, нежнейшей души человек, мягкий, ранимый и до фанатизма влюблённый в природу, в окружающий его мир. «Голубушка моя, матушка-красавица… – восторженно умиляется чеховский Вася увиденной им в степи маленькой лисичке. – Лисичка-матушка… легла на спину и играет словно собачка…» С таким примерно настроением и такими же глазами смотрит вокруг себя и Сергей Петрович: «И вот уже бежим в горку – на груди фотоаппараты, за плечами рюкзаки. Хлеб, колбаска, котелок и чайные припасы – всё предусмотрено. Всё при нас. Горки и овраги, просеки в лесу, заячьи следы, солнце в заснеженных ветвях елей, лыжня сквозь кустарник, дорожка в поле… Фотографируем ослепительные пейзажи, ловим контражуры, но не прочь и прокатиться с крутой горы, покрутить слалом, прыгнуть с ребячьего трамплинчика. Свобода, простор, отдых!»



Рассказы его по-детски ясные и простые. И вместе с тем – точные и глубокие. О рыбацких походах, деревенских плясунах, городских шалунах, бедовых пастухах, великом чудаке – Циолковском, знаменитом купчине Ципулине. Короче – о родных и близких сердцу калужских околотках, засеках, затонах, рощах и оврагах. О людях, населяющих любимые с детства места. Об их житейских делах и маленьких проделках.



«Пекарня была на Набережной, аккурат за Нижним магазином… У них такой случай был. После весеннего наводнения стали отчёрпывать колодец во дворе, а на дне ктой-то ворочается. Оказалось сом на шесть пудов весом. Еле вытащили. Да у них приключения чуть не каждый день творились. Ящик дрожжей залежался, испортился. Хозяин велел выкинуть. Дед его возьми да и брось в уборную. Как попёр оттуда поток, да на улицу, через мостовую. Движение остановилось, вонь, крик, ругань…»



Дом у него по-над Окой зря, что насквозь крестьянский, зато сильно творческий. Двоюродный брат Владимир Кобликов – отличный прозаик. Коротко жил, да ярко писал. С Паустовским знался. Окуджава, как уже отмечалось, захаживал не один раз. Будучи уже знаменитым не раз возвращался сюда, на Ромодановский берег, отдохнуть душой и полюбоваться окским закатом.



Серёжа Денисов свой восторг окружающим миром сначала хотел увековечить в фотографии. Добился высочайшего профессионализма. И понял вскоре, что что-то всё-таки фотоаппаратом недоснял, недопроявил, недопечатал. И всё это «недоснятое» решил дописать чернилами на бумаге. И стал – писателем. Можно сказать –  комментатором собственных фотоснимков. Постепенно набралась книга. Затем – вторая. Писатель в Денисове шёл «ноздря в ноздрю» с фотографом.



«Смотри, как мне удалось этих синичек снять!» – восторженно суёт мне в нос экран своего «Никона» Сергей Петрович. На кадре мама-синичка заботливо кладёт в клювик своему детёнышу маленькую мошку. Как страстно пернатый младенец ищет вожделенную «мамину грудь». Как самоотверженна в заботе и любимцах «кормящая мама». Как нависают где-то над гнездом капельки росы. Как переливаются в них лучи восходящего солнца. Как счастлив пойманным мгновением чуда природы калужский фотограф и писатель Сергей Петрович Денисов.

Уроки публицистики. Николая Михайловский

«Журналистика живет, когда живет общество, и замирает – когда подрезаны корни жизни в обществе», – этой пророческой формулой виднейший русский публицист Николай Михайловский поделился в конце XIX века. Закон сработал. Кто вспомнит сегодня имя этого талантливейшего литератора и журналиста? Немногие. Даже – в его родном Мещовске. Потому что, скорее всего, не вспомнят, что такое журналистика вообще. Не отгадают, для чего она нужна и отчего умирает. Как в России в целом, так и в глухих провинциях в частности. Настоящая журналистика, похоже, ни здесь, ни там больше не у дел. Потому что «подрезаны корни». Потому что её отменили. А с ней – и память о тех, кто творил историю великой русской публицистики. Точнее – историю вообще…



«Литературные критики, – писал о той великой эпохе Николай Бердяев, – были властителями дум социальных и политических». Делателями истории. Моторами её и приводными ремнями. Иногда – порохом. Иной раз – тормозами. Но всегда – в корнях процесса. «Политика, – продолжает Бердяев, – была перенесена в мысль и литературу». Мы вспомним Белинского, Герцена, Чернышевского… Та же мещовская земля в середине XIX вспыхнула целым букетом социальных вундеркиндов. Потащивших, впрочем, Россию в противоположные края. Леонтьев – в глухое самодержавие, Кропоткин – в непримиримый анархизм, Михайловский – в народничество. Этот своеобразный «мещовский триумвират» вполне адекватно отразил степень ярости в поисках социального рая в России. Он есть, верили творцы разнородных русских идей, и указывали в разные стороны.



Народники – куда никто в мире до них обратить взоры не догадался – в народ. Покаянное хождение туда представителей высшего сословия – черта сугубо русская. Исключительно – интеллигентская. Симптом больной совести у просвещённых людей. Характерные проявления – острая публицистика. Честная, но язвительная для самодержавных устоев. Как, впрочем – непримиримая и для чересчур революционных идей. Как устроить жизнь по справедливости? Мирно. Вариантов немного. Поднимающий голову марксизм с молохом производства, молотом наживы и «язвой пролетариата» народники не жалуют. Главенствует страх быть подмятыми «историческим прогрессом». Да не кровавым ли?.. Найдется ли в нём место для отдельного человека?



«Производство может расти в колоссальных размеpax, – подводит к изложению своей социологии (наверное – первой в России) идеолог либерального народничества Николай Михайловский, – и  могут накопляться колоссальные богатства, между тем как входящие в систему личности не получат ни свободы, которая им обещается на словах, ни счастья, которое постоянно их поддразнивает и убегает». И Николай Константинович начинает проповедовать в своих статьях особый сорт социализма – русский индивидуалистический. В отличие от того, который получился много позже, социализм народников ставил во главу угла человека. История, впрочем, выбрала другой вариант: с человеком не в начале социальной цепочки, а в её конце – «сначала думай о родине, а потом о себе».



С опаской, даже презрительно взглянув на пролетария, теоретики народничества сочли, что лучше поладят с мужиком. Хотя ни того, ни другого, по сути, не знали. Оторванность от земли едва ли могла быть компенсирована пылкостью социальной публицистики и искренностью позывов души. Крестьянин в народниках себя не углядел. А народники не решились дать слово самому хлебопашцу. Всё сказали за него сами. Честно и искренне. Переоценили свой публицистический дар? Скорее – не сумели изменить своим идеям. Были ли они преждевременны? Опережали век? Может, напротив, волочились за ним со своими идеями тех же крестьянских общин в числе последних?



Позволим себе сделать предположение, что именно яркая, чистая и благородная публицистичность этих рыцарей справедливости способна искупить все теоретические недочёты и промахи их полит-экономических умозаключений. В главном, как показало время, они оказались верными.  Опередили время, опередили «прогресс», который, якобы, их сбросил в кювет истории. Сегодня как раз-то этот кювет смотрится столбовой дорогой. «Хорошо, пусть общество прогрессирует, – пишет Николай Михайловский, – но поймите, что личность при этом регрессирует, что если иметь в виду только эту сторону дела, то общество есть первый, ближайший и злейший враг человека, против которого он должен быть постоянно настороже. Общество самым процессом своего развития стремится подчинить и раздробить личность, оставить ей какое-нибудь одно специальное отправление, а остальные раздать другим, превратить ее из индивида в орган. Личность, повинуясь тому же закону развития, борется или, по крайней мере, должна бороться за свою индивидуальность, за самостоятельность и разносторонность своего я. Эта борьба, этот антагонизм не представляет ничего противоестественного, потому что он царит во всей природе».



История держится «корнями жизни». Собственно, ими и живёт – тысячей, миллионом малюсеньких индивидуальных судеб-корешков. Людьми  история живёт, убеждены были русские народники, судьбами. Нашей с вами – каждой в отдельности.

Пленники свободы

Давно подмечено: люди грезят контрастами. В смысле: маленьких всегда тянет к большим, толстенькие завидуют стройным, тощие – пышным и лоснящимся. По той же, очевидно, логике никогда не хотел из большой страны метнуться в аналогичную. Скажем, в Америку или Китай. Что толку? Те же тысячи верст на север, по стольку же – на юг, восток и запад. Порядком набившая оскомину гигантомания. Качество, увязшее в количестве.



Другое дело – «наногеография». Для широких по своей природе русских – настоящий драйв. Тысячи километров пути, чтобы ювелирно воткнуться в эту державную горошину. Восемь километров направо, семь – налево и – одна верста ввысь. На карте – песчинка, на земле – гранитный холм. Точнее – гора под не оставляющим никаких сомнений в серьезности увиденного  названием «Титано».



На склонах – древнейшая страна. Свободолюбивейшая держава. Народу – не больше нашего Козельска – тысяч тридцать. Девять игрушечных деревень. Три вонзенные в небо крепости, заметные аж от самого Адриатического моря. Первая – нависшая над бездной Гуаита (похоже, местные толком и не понят время ее сооружения: то ли IV век, то ли VIII…). Вторая, практически парящая в небе – Честа (гораздо моложе – 1200 года рождения). И третья, выросшая лет эдак 1000 назад из поднебесного гранита – пятиугольная Монтале.



Жилые дома цепляются фундаментами за края умопомрачительных пропастей. Узкие улочки, лесенки, каскады черепичных крыш. Даже есть машины. Главным образом – дорогие. Среди них – семь штук с шашечками – местное такси. Раз машины, значит, должна быть и ГАИ. Так и есть – ровно один пост на всю страну. С бдительным регулировщиком в будке.



Войско в державе – человек сто, не более. Самая элитная часть – арбалетчики. На протяжении 15 веков как минимум натягивают тетиву в сторону всякого, кто вознамерится покуситься на независимость. И небезрезультатно. С XI века никто еще не смог посягнуть на сан-маринскую свободу.



Впрочем, отсчет своей истории страна Святого Марина начинает с сентября 301 года, когда каменотес Марин из Далмации (нынешняя Хорватия), укрывшись на горе Титано, что в Апеннинах, от преследователей христианской веры, основал тут коммуну. В объемах небольшой в принципе горы.



Нельзя сказать, что гора была ничейной. Как раз-то, наоборот, принадлежала влиятельно римской патриции Донне Феличиссиме. Так вот, по легенде у этой Донны был очень болезненный сын. И каменотес Марин предложил вылечить его свежим горным воздухом, поселив в своей христианской коммуне на самом пике Титано.



Случилось чудо: мальчик исцелился, счастливая мать оплатила лекарю лечение более чем щедро – горой Титано. Так что древнейшая из независимых стран на земле была рождена не в муках захватнических или освободительных войн, о чем мы уже привыкли читать в учебниках истории, а просто преподнесена в дар. Поучительный урок, не правда ли?..



В общем-то, всегда устраивало ощущать себя русским. Мало интересовался тем, как, скажем, американец ощущает себя американцем, бразилец – бразильцем, даже японец – японцем. Потому что, подозреваю, ощущения схожие: замешанные на больших масштабах. Но вот сделаться на недельку-другую санмаринцем, признаюсь, не отказался бы. Верю: это совсем другой драйв. Для широкоформатного русского – практически марсианский.



Страна, которую можно обойти пешком за час с небольшим. Где на центральной площади державы едва развернется пара легковушек. Где президенту (точнее, капитану-регенту, как именуют здесь высшее должностное лицо, а если еще точнее – двум капитанам-регентам, поскольку президентов в Сан-Марино всегда двое) каждый гражданин может написать письмо с изложением своих чаяний. Мало того – с гарантированным на него ответом. Где совсем иной масштаб жизни, очевидно, рождает и качественно новое  ее ощущение. Проблема – попытаться его подотошней распознать.



Санмаринцы буквально помешаны на свободе. «Свободными вас оставляю от других людей», – якобы прошептал слабеющими устами перед смертью основатель республики Святой Марин.



Завещание духовного покровителя цитируется на каждом шагу. Без слова «Libertas» не обходится ни один мало-мальски значительный символ. «Libertas» – в названии центральной площади, в имени главной женской скульптуры напротив правительственного дворца, на государственном гербе и даже выбито на каменном свитке, что держит в своих руках монументальный каменотес с Далмации, величественно возвышающийся внутри базилики Дель Санто-Пьеве – крупнейшей в этой непокорной «нанодержаве». А также – в значках, наклейках, марках, флажках, кокардах сан-маринских воинов. Наконец, в мемориальном псалме, встречающем всякий день входящих в дом сан-маринского правительства: «Спаси свою Республику-Марино, основоположник свободы».



«Либертомания» в сан-маринской транскрипции гипертрофирована порой до уникальности: в самой миролюбивой и неагрессивной стране мира – груды орудий борьбы за этот мир, а именно оружия – как старинного, попрятанного в каменных крепостях, так и современного, до потолков забившего махонькие магазинчики этой миролюбивой державы. Местные утверждают, что купить его может каждый, даже русский. На кой черт, правда, не совсем ясно.



Кому мало оружия – пожалуйте в музей пыток. Есть и такой в этой добродушнейшей из республик. Описывать не буду. На негодующий вопрос, к чему этот ужас, отвечают просто: «Дабы осознать всю преступность государства и власти, в какой бы форме она ни проявлялась».



Санмаринцы были, есть и остаются нейтралами. От фашистских бомбежек защищались не зенитками и пулеметами, а… белыми простынями, расстелив, как гласит история,  их по границам державы, обозначив таким образом свирепым летчикам те места, где люди не воюют. Благо материала, дабы накрыть им с головой всю кукольную республику, требовалось немного. Не помогло. Несколько бомб упало-таки на Сан-Марино. Одна, правда, не взорвалась. Видел ее прикрепленной к одной из стен замка в качестве раритета. Примерно в том же качестве, в каком высится у нас в Калуге на Московской площади славная «тридцатьчетверка».



Тычу перед самым носом Луиджи пальцем в сувенирный магнитик, что прихватил с собой из России: «Россия, Калуга, космос, Циолковский». Луиджи – водитель автобуса, забросившего нас на самую независимую горную вершину в мире.


Мне показалось, я увидел абсолютно счастливого человека. Магнитик бережно прилаживается этим добрейшим малым на лобовое стекло его могучей «Сетры». Иконой, не иначе. «Спа-сьи-бо!» – смягчая нежным итальянским наше самое ходовое слово, лучится симпатией к моей далекой родине новообретенный друг. Отмечаю про себя, что итальянский очень хорошо смешивается с русским. Не коробит его, скажем, как английский или немецкий, а напротив, где-то даже улучшает, как нежные сливки горький кофе.



«Что за чудеса у вас тут с налогами творятся? – отзываюсь на хороший русский продавщицы одного из затерянных в каменных улицах-щелях магазинчиков, – все чего-то покупают, суетятся. Говорят, дешевле…» «Мы без политика, – вполне удовлетворенная своим незнанием, улыбается в ответ хозяйка «Табаччи». – Работа, бизнес, хорошо! Салют, Россия!» «Грациа!» – пускаю в ход практически весь свой арсенал разговорного итальянского.



Санмаринцы не придумывали офшор. Скорее всего, он сам разыскал их и полюбил. Не знаю, насколько эта любовь была взаимной. Думаю, она была таковой до самых последних дней. Буквально в прошлом году, с грешного налогового рая пришлось опуститься на безгрешный налоговый гранит. Синьора Италия сказала обитателям свободной горы: если не сделаете прозрачным налоговую систему и не прекратите укрывать мутные банковские счета – пеняйте на себя. Санмаринцы решили не вздорить и вняли уговорам ЕС: практически унифицировали с Европой фискальную систему. Во всяком случае в этом поклялись.



Впрочем, таможня на сан-маринской границе была и раньше. Существует и сейчас. И даже – сама граница: этакая арка на дороге из Римини. Местные предупредили, что могут остановить и проверить. Признаюсь: мечтал. Увы, не остановили. Жаль, уж очень хотел познакомиться. Впрочем, может быть, таможенник просто ушел обедать. Думаю, что он в Сан-Марино единственный. И то верно: к чему штаты раздувать…


Оглавление

  • Покинутые родиной
  • Лучшая часть России
  • В поисках утраченной публицистики
  • Гордость и предубеждение
  • Космос, как бесчувствие
  • Без «Огонька»
  • Сквозь стёкла троллей
  • Лацис
  • Мы идём пока врём…
  • Путч историков
  • К кодексу красоты
  • О поэзии транспорта
  • Бабка, живи!
  • Гретский мир
  • Бушмановка. К Лифшицу
  • Истина и плебисцит
  • Исповедь батрака
  • Русские против русских
  • Оттепель. Послесловие
  • Проблемы тяготения
  • Настоящий газетчик Игорь Бабичев
  • Непреклонный Катагощин
  • Нобелевская физика и русский космизм
  • День Победы или карнавал войны?
  • Улица Луначарского
  • Двунациональный русский
  • Выкать или тыкать?
  • Неудобный Берестов
  • О дефиците молчания
  • Ожидание Крыма
  • Тарусское восстание
  • Молитва нераскаянных
  • Прививка человечности
  • Сергей Мавроди научил не верить в чудеса
  • Шляпа Кандренкова
  • Старообрядец
  • Паровозный феодал
  • Колокола
  • Инфекция войны
  • Велосипедный романс
  • Чернозём
  • Дни геолога
  • Грузинские песни калужских гончаров
  • Барбизон на Оке
  • Невероятный Сергей Капица
  • Сергей Петрович из Ромодановских двориков
  • Уроки публицистики. Николая Михайловский
  • Пленники свободы