Выжить без зеркала. Сборник новелл [Анна Лощилова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

1. Левша

Я найду тебя, падаль! И в мерзкую ночь

Я прицелюсь в глазёнки – и вышибу прочь!

Две большие дыры! Упоительный тир!

Твою подлую душу отправлю в сортир!

Ты увидишь красиво одетых людей,

Увлечённо кружащихся в вальсе костей

Над погостом приюта «Послушных Детей»!

– Это что? – Она даже не подняла взгляда на девушку.

– Вы о чем? – Аня осмотрела себя обнаженную, насколько это было возможно без зеркала. Ничего особенного не нашла. Подтянутое девичье тело, плоский живот.

Немолодая совсем женщина занималась оформлением бумаг.

– Дурочку из меня не делай, – Она, также не поднимая головы, нахально ткнула ручкой Аню в предплечье, где на тонкой венке оставались от вчерашнего забора крови на анализы следы уколов.

– Вы думаете, я наркоманка?

Аня чуть сжала губки, перевела взгляд на медсестру. Она наконец посмотрела на новоприбывшую. Аня успокоилась.

Взгляд чуть в бок и улыбка – свысока.

– Что кокетничаешь? Сережки все свои снимай, кольца, из носа дрянь вот эту тоже вынь.

Аня вынула из носа сережку, септум. И только сейчас почувствовала, что она полностью обнажена, что на руке у неё следы от уколов, паспорт в цепких руках хамоватой медсестры и в толстом совдеповском журнале появляются какие-то записи. От открытой двери в коридор её отделяет шаткая, почти картонная перегородка. За ней перешептывания и шелест санитарской формы.

Они ждут Аню.

Медсестра тяжело поднялась, но, встав и выпрямившись, пошла плавно, с элегантностью баржи. В руках у Ани появился застиранный фланелевый халат в цветочек. Он пах мерзко, но она оделась. Показывать характер здесь нельзя.

Убедившись, что тело девушки прикрыто, баржа сделала манёвр кистью, подзывая одного из санитаров.

– Пожитки эти вниз спустите.

– Подождите, там телефон, там планшет, мне ведь нужно маме сообщить, – Голос Ани дрогнул. В рюкзаке были все её вещи. Она обменяла их на выцветший халат.

Двое других санитаров образовали конвой и повели девушку вглубь по коридору. Её никто не держал, но в молодых лбах читалась полная готовность.

Привели в палату, уложили на кровать. Аня пыталась прикинуть, сколько мест было в этой палате. Количество стремилось к бесконечности.

Подошёл врач, он выглядел адекватно, надо было суметь с ним поговорить. Она привстала на кровати.

Грубый толчок: «лежи».

– Анна Сергеевна, – врачу передали папку с документами, видимо там было и направление, характеристика, анамнез. Он пробежал глазами по одной из бумажек, – значит, опасна для социума.

Санитары исчезли, на их месте стояла медсестра отделения. Иссохшая старушка. Ей, скорее всего не было ещё пятидесяти, но она выглядела мучительно плохо, словно сама себя поедала изнутри.

– Пока капельницу поставьте, – врач обратился к ней, – пять, шесть. Лучше больше. Ирины Витальевны до понедельника не будет все равно. Я ей заниматься не буду, я не её лечащий врач. Поэтому пусть. Отдыхает.

Аня силилась встать, но холёный молодой мужчина, «не её лечащий врач» предупредил попытку:

– Все с Ириной Витальевной. Экстренную помощь мы Вам окажем. Дальнейшее лечение зависит от неё.

Так Аня познакомилась с первым врачом отделения. На фоне других женщин и девушек в советских халатах, на фоне измученных ночными сменами санитаров он сиял жемчугом. Идеальная, ухоженная щетина. Белоснежные рукава. Ни единого пятнышка. Он не касался ничего, что могло бы его испачкать. И он, конечно, ничего не решал и ничего не значил. Фактически, до понедельника, пока не вернётся Ирина Витальевна, в отделении не будет хозяина. Пациенты могли бы устроить революцию.

Но даже без хозяина третье отделение хранило жуткий чад страха.

Руку Ани зафиксировали к железным прутьям кровати, чтобы игла не вылетела во сне. С каждой каплей, стекающей по пластиковой трубке, Аню сильнее прижимало к больничным простыням с серой печатью клиники.

– Анечка, милая, соберись. Нужно понять, как ты здесь оказалась.

Ещё вчера никто не мог предположить такого развития событий. Аня проснулась поздно, солнце полностью залило почти несмятую после сна постель. Первые заходящие к Ане лучи обычно будили её: весной и летом никогда не заводился будильник. Но сегодня свет не потревожил девочку.

Проснулась в блузке, юбка лежала в кровати у ног, внизу туфли, не сняла в прихожей.

– Да, детка, – обратилась Аня сама к себе, – ты давно так не напивалась.

Аня точно знала, что вчера не пила.

И ужин себе не готовила – специально зашла ближе к вечеру в вегетарианское кафе у дома. Это абсолютно точно. Но в правой руке нож – желтая пластмассовая рукоятка. Такими ножами не шутят.

Аня левша. С другой стороны на кровати ноутбук, открытый вордовский документ. Мелькнул значок батарейки – нужно срочно поставить на зарядку – несохраненный документ может пропасть.

По первым выловленным словам было понятно, это посмертные указания. Экран мелькнул ещё раз и выключился.

– Слишком сюрреалистично, дорогуша, – пробормотала Аня, измеряя шагами комнату в поисках зарядного устройства для ноутбука.

На восстановление файла нужно время.

– Можешь потратить эти минуты на самоуспокоение, но это очевидно. Кто-то пытался тебя убить изнутри.

Аня ужаснулась, это были первые искренние её слова самой себе в тот день.

Надо было ехать в больницу, она чудом осталась жива. И сейчас ей нужна была помощь.

В кабинете сидела Она.

– Вызывайте санитаров, Марина, – уверенно кивнула она медсестре. Та отвлеклась от бумажек и взялась за трубку древнего стационарного телефона.

– У неё ведь Потешная по прописке, Ирина Витальевна?

– Вызывайте на Матросскую.

– Это куда вы с понедельника?

Снова потерялось. Как дошли до санитаров?

– У вас, Анна, с сессией что ли проблемы? К госам не подготовились?

– Я всегда на отлично все сдавала, я ведь говорю Вам, что-то страшное произошло, я проснулась – в постели нож.

– Всегда на отлично, а в этот раз не готовы? Что произошло-то, откуда ножу взяться в кровати.

Аню снова и снова заставали врасплох, прижимали к выкрашенной стене кабинета все сильнее и сильнее.

– Татуировки на руках, пирсинг. Лысая голова. Любите быть в центре внимания? Внешность у вас вызывающая.

Голос подала медсестра:

– Может, диплом не написала?

Медсестру пригвоздили не менее жестко.

– Диплом не написала ещё? – спросила Ирина Витальевна.

Аня наконец догадалась. Они думали, ей нужен академический отпуск. Они думали, она строит из себя дурочку. Аня, которая пришла сюда, в царство регистратуры и белых халатов, признаться в своей слабости, обнажить провод. Провод оголён.

Она плакала.

– Я проснулась, а в правой руке нож! Я записку писала предсмертную, я умирать собиралась вчера. А умирать я не хочу.

– Не хотите, значит. И диплом готов.

– Готов, – Аня не сдержалась и всхлипнула.

– Вызывайте санитаров, Марина.

Медсестра запечатывала документы в конверт. Аня засыпала с каждой каплей, исчезавшей в стеклянной трубке, ведущей к прикованной к кровати вене.

Проснулась Аня в понедельник. Уже в другой палате, здесь было всего пять кроватей, и они были уже не железные, советские, а такие, какие ставят в операционных. На каждой кто-то сидел, каждая в халате в цветочек, они куда-то собирались.

Лицо опухло, Аня хотела посмотреть на себя в зеркало, но, оглядевшись, ничего не нашла.

– Ой, сама встала, спящая красавица, – веселая тетка нежно толкнула Аню справа. – Прямо к завтраку.

В столовой столы. За каждым сидели по пять человек, Аня проследовала за старшими соседками по палате. Женщины в фланелевых халатах дробили ложками холодные сосиски.

Веселая тетка с шутливой суровостью снова толкнула Аню:

– Сосиску бери, сейчас какая-нибудь неадекватная заберёт, без завтрака останешься.

– Я вегетарианка.

– В смысле, мясо не ешь? – тетка явно была удивлена, – Вчера уплетала за обе щеки.

– Ещё бы, вчера котлетосы были – огонь.

Аня вздрогнула. Это был голос умирающего человека. Абсолютно точно, это последние слова ещё живого, но совсем недолго, человека.

Её звали Настасья. Она была единственной, кому разрешали держать у себя расческу. Расческу для длинных, до пояса, черных, переливающихся на свету густых волос. Расческу. В отделении, где еда была холодная, где есть разрешали только тупыми алюминиевыми ложками, где разрешали душ раз в неделю и следили за тобой, пока ты моешься, где не было ни одного зеркала. Ей позволили хранить в прикроватной тумбочке расческу для своих шелковистых волос.

Сейчас они были стянуты в хвост.

– Котлетосы – огонь. А макароны. Это ужас. Могли бы и с пюрехой. Макароны – это же авокадо для бедных.

Настасья была высокой и очень крепкой. Тело амазонки, если бы им не завладела всепоглощающая апатичная слабость. Сколько она уже здесь? Она быстро поедала содержимое тарелки, закатав рукава. На запястье начиналась глубокая, проложенная лезвием дорожка и уходила дальше по предплечью.

Судя по шраму, ране было недель 7–8. Судя по тому, что она была жива, её доставили в больницу сразу же после нанесения.

После завтрака Аня чуть остановилась у входа в палату:

– Настасья!

Умирающая смотрела на Аню умоляюще, только о чем?

– Ты уже сколько здесь?

– Не помню. Месяца два, может.

Сил оставалось ровно столько, чтобы дойти до кровати. Покачивало и жутко хотелось есть. В палату, двери в которую никогда не закрывались заглянула медсестра. Та самая, которая радушной капельницей встретила Аню:

– В порядок себя приведите. Сейчас осмотр будет.

Гром веселой тетки с ласковой грубостью укладывал Аню:

– Поспи! Девочка, засыпай, когда Ирина Витальевна придёт, мы тебя разбудим.

Гром веселой тетки будил:

– Вставай, спящая красавица! Завтрак проспишь.

Какой завтрак. Должен же был быть осмотр. Какой завтрак, он ведь был только что!

Тетка предугадала ход мыслей, толкавшихся в Аниной голове.

– Ирина Витальевна сказала тебя не будить. Сказала, недельку тут полежишь, восстановишься, прокапают тебя и выйдешь.

Слава богу! Все стало понятно.

– Мне также говорили. Уже восьмую недельку прокапывают, – Настасья расчесывала свои длинные волосы. – Ты спрашивала вчера, сколько я здесь. Я вот посчитала, восемь недель завтра будет.

Аня села на кровать к Настасье:

– Надо сообщить брату моему. Родители у меня из глубинки, их в Москве нет, да и не помогут ничем. Здесь брат, с ним надо связаться.

– Не надо. Тебя не спасут. Все, что они знают о тебе, они используют. Думаешь, ты на дне сейчас? – Настасья схватила и крепко сжала руку Ани, которой та упиралась о кровать: пошатнулась.

– А я уже на дне.

Весь завтрак Аня ждала возможности снова поговорить с Настасьей. Халаты в цветочек, алюминиевые ложки, сосиски. Измученная амазонка поплелась чистить зубы. Аня за ней.

– А зубы чистить тоже без зеркала?

Настасья сплюнула в начищенную раковину сгусток зубной пасты.

– Хочешь выжить? Будешь выживать без зеркала, придётся забыть отражение. Выживать придётся одной, надо забыть братьев, сватьев и всех остальных. Моя сестра приезжала сюда первые дни. Говорила, подожди, скоро домой поедем, только убедятся врачи, что можно тебя без надзора оставлять, что ты здорова. А сама с каждым днём убеждалась только, что я больна.

– Это она её убедила?

– Нет, это она сделала из меня больную. А теперь давай считать твои дни. Сегодня четвёртый.

Аня выскочила из палаты. В коридоре дежурные за массивным столом. На столе тонна бумаг и телефон. Когда её привели сюда в пятницу, четыре дня назад она видела, кто-то в фланелевом халате говорил по телефону, ей разрешили сесть на табуретку сбоку и набрать номер. Значит, могут разрешить и Ане.

Из-за стола поднялась сухая самопоедающаяся старушка:

– Вернись в палату. У тебя нет разрешения на прогулку по коридору.

– Мне нужно позвонить!

– Разрешение на звонки даёт только Ирина Витальевна.

– Позовите её!

Аня снова лежала на кровати, руку зафиксировали, чтобы с капельницей не было проблем.

В старушке не было злости, старушка только самоуничтожалась, и сил ни на какие другие эмоции не было. Она попыталась не быть грубой.

– Ирина Витальевна будет только на следующей неделе. Ты телефон – то помнишь? Она придёт, даст разрешение, а я не могу, я не врач.

Надо вспомнить номер телефона брата. Номер, который Аня набирала всего раз в жизни, чтобы записать.

Можно и не вспоминать – через неделю её и так выпустят. Уже даже меньше, до пятницы осталось всего ничего. Точно выпустят, её ведь не за что здесь держать. Прокапают и выпустят, а номер буду вспоминать не из-за необходимости. А чтобы чем-нибудь себя занять. Не все же спать.

В коридоре звон. Приглушённый голос старушки: «Алё. Сейчас буду». Поднялась на своих ногах-костылях. Открыла дверь столовой, нырнула туда. Это не баржа, она сухая, не тонет, но и не плывет.

Столовая – проходная комната в здании клиники, чуть дальше кабинеты: врач, главврач, психолог.

Главврач. Ирина Витальевна. Стук в дверь. Тишина. Снова: тук-тук.

Секунду.

– Войдите.

Ирина Витальевна сидела слегка, развалившись…

2. Ирина Витальевна

Ирина Витальевна сидела в кресле, позволив себе развалиться ровно настолько, насколько она при этом не теряла грации женщины, обладающей властью. Настоящей, а не властью гардеробщицы, хватающейся за любую возможность ее продемонстрировать.

Ирина! Ирина была хороша, немного до сорока, но пока ещё не. Крепкие мускулистые икры – выше облегающая черная юбка. Белый локон спустился на плечо из прически.

Она знала, что редкий мужчина осмелится к ней подойти, хотя многим и хотелось. Знала, потому что годами строила этот образ ядовитого алого цветочка.

Ирина была хороша и подразбита. Насчёт Ани она не ошиблась. Одна из тех, кто ничего из себя не представляет, из тех, кто никогда не был лучше хоть кого-нибудь, хоть в чем-то.

Но такие всегда отличались.

И, если честно, едва ли уместно так обобщать. Аня была вторым таким человеком из тех, что встречала Ирина. Хотя уже девятнадцатый год шли ее поиски, начавшиеся сразу после смерти первого.

Лет двадцать назад никто не узнал бы в Иришке, пухленькой девочке с дефектом речи – проблемы со свистящими – этого рокового комиссара, разлегшегося в кресле белой кожи. Девочка в тени своего брата близнеца.

Такого же пухленького.

Начальная школа. Он – лучший. Так никто не читает, никому так не даётся таблица умножения. У него феноменальная память. Олимпиады школьников, конкурсы рассказов, праздники чести. Всюду он.

Иришка выбивается из сил, хотя бы не выглядеть глупо рядом с ним, Иришка учится на пятерки, Иришка добивается участия в олимпиадах, даже выходит на призовой уровень, конференция, публикация в сборнике, доклад по этнографии евреев. Иришка наконец может встать рядом с братом.

Только он на карусели это все вертел. Сбегает из дома. Бунтарь. От него ждали золотой медали, а он получил тройку в аттестат и свалил после девятого класса.

Он просто однажды за столом, во время ужина, попросил никого не уходить и выслушать его решение, с которым сидевшие должны были посчитаться. Он сказал, что дальше он будет заниматься музыкой.


Иришка ликовала. Лучшая ученица школы. Сейчас ее братца, урода, сбросят со скалы…

3. Теперь – правша…

Аня перестала сохранять осторожность. Она знала, плакать было нельзя. За слезы тебя отправляют в палату, которую здесь называют карантин. Та, куда отправляют новоприбывших. Там, где бесконечное число кроватей стоят одна за другой, и ни на секунду тебя не оставляют одного. У этой палаты даже номера нет, и каждый, кто туда попадает, перестаёт существовать. В этой палате нет ни одного “я”, нет ни одного “ты”, там нет даже пресловутого “мы”. Каждый боялся даже подумать, способность мыслить терялась, останавливалась, сознание забивали глухими ударами загнанного от ужаса сердца. Человеку необходима интимность, чтобы просто быть человеком. Внимание! Очень важная банальность: без кислорода ты все ещё можешь быть человеком. Задыхающимся, жалким, посиневшим человеком. А без возможности остаться наедине с собой – нет. После этой палаты миры антиутопий, где за тобой беспрерывно и неумолимо следит какой-нибудь большой родственник, ощущаются совсем иначе. Они уже не вызывают в тебе возмущение или чувство несправедливости. Просто холодят тело. А ты не двигаешься до сих пор, пока боль не отпустит, только чувствуешь как постепенно немеют конечности, снизу вверх, и все равно не шевелишься. Поэтому все так боялись снова попасть в карантин. Но сейчас Аня была не в том положении, чтобы бояться. Её оставили одну, но не дали возможности оставаться наедине. Они даже закрыли дверь. Это единственная палата, в которой закрывалась дверь. Аня стучалась и плакала столько, сколько хотела. Иссохшаяся медсестра начинала сходить с ума от жалости и даже позволила себе заговорить с ней в очередной раз открывая дверь, чтобы проводить в столовую.

– Что же ты психуешь! Ты разве не понимаешь, что это тебя воспитывают! Для твоего же блага. Как успокоишься, так и придут к тебе, наверное, и в палату обычную вернут. С тобой же по-человечески хотят!

Эти правила действительно работали. Но не в этой палате, с Аней играли в другую игру, куда сложнее и изощреннее. Не потому, что правила “для всех” были слишком простые. Просто Ане достался жребий участвовать в другой игре. Вот почему эта палата. Она ведь была обычных размеров, там должно было стоять пять кроватей. Но их не было. Поле подготовили специально для неё.

Вот почему она знала, что нельзя останавливаться и позволяла себе плакать тогда, когда хотела. У неё был сильный соперник, сохранять свободу в одиночной камере становилось все сложнее. На седьмой день она просто не смогла. Галоперидола вкололи столько, что она просто не смогла полностью проснуться. Ирине Витальевне доложили в срочном порядке: У Шестаковой спокойно, не кричит, на медсестёр реагирует вяло.

Как она была притягательно величественна. Царица Ирина. Она соизволила показаться своей подданной. Она села на её кровать, она была готова даже протянуть ей руку.

Аня открыла глаза. Перед ней сидела та самая, что отправила её сюда. Вот почему это имя казалось знакомым, это имя на бейджике участкового врача психоневрологического диспансера под номером семь. Этот паззл сошёлся только сейчас. Аня приподнялась на кровати: игра становилась понятна.

– Кажется, неделя уже прошла, – заявила она. – Более того, я не понимаю, почему мне нельзя связаться с родственниками, и, самое важное, почему мой лечащий врач ни разу меня не посетил. Лекарства мне дают вообще на законных основаниях?

Такой длинной и связной речи никто не мог ожидать от Ани. Ни Ирина Витальевна, ни она сама. Препараты не позволяли это чисто физически.

Ирина Витальевна поняла, что ошиблась, поспешила. Пришла смилостивиться над уничтоженным зверем, а он ещё не был побеждён, только устал и, более того, был силён настолько, что позволил себе отдохнуть. И уходить было поздно, надо было срочно менять тактику, и плана Б не было.

– Рано пока.

Ирина Витальевна вышла. Ещё величественнее, чем зашла. Слабость Ани оказалась мощным тактическим ходом, но не сделала её сильнее. Она снова заплакала, и в этот раз её никто не слышал.

Ане разрешили звонок. Номер телефона принесли на бумажке помойного вида, заранее осведомившись, кому она собирается позвонить. Теперь её брат знал, что сестренку нужно вытаскивать и она была уверена, что у него все получится. Она никогда не сомневалась в его способностях решать проблемы. То, что она выйдет, Аня была уверена: её снова впечатлил этот голос. Даже не дрогнул, не замешкался, услышав, что сестру положили в психушку. “Не переживай, – говорит, – всё уладим, котёнок!” Но вот уверенности в том, что под руку из здания больницы выйдет именно она, Аня не была уверена. Она и сейчас не была уверена в том, кто она есть. Даже окна были спрятаны под занавесками. Ни единого шанса на отражение.

Пока Аня ждала ответа, слушая гудки, по коридору вели новенькую. Её выдавал растерянный взгляд и халатик. Её тело ещё его не приняло, она чувствовала себя в нем голой. Иссохшаяся остановила одного из санитаров:

– Ох, ещё привели к нам.

– Ага, художница какая-то, прямо из мастерской забирали.

– А, ну эти творческие личности все сумасшедшие. Ничего, вылечим.

За обедом Аня села за стол ближе к Настасье:

– Мне такой сон приснился. Хочешь, я расскажу?

– Рассказывай, – и снова уткнулась в тарелку.

Аня нашептывала Настасье слова, слова складывались в картинки, Аня танцевала ими, била в бубен, призывая дождь. Аня шептала, быстро, красиво, смело и уже начинало пахнуть предчувствием свежести, воздух спирало все сильнее, становилось душно, шёпот – дождь. Хлынуло.

– Ирина Витальевна! Настасья ручку попросила и кроссворды, на столе у меня увидела. Ну, я дала, ей ведь можно, – докладывала Иссохшаяся.

– Вообще, это запрещено, конечно. Как там Шестакова?

– Все тихо, проверить?

– Не стоит, завтра зайду посмотреть.

Настасья мелким почерком – боялась, что не хватит места – записывала Анину историю под названием “Сон” на полях газеты с кроссвордами.

Игра продолжалась. Ирина Витальевна чувствовала себя все могущественнее. Аня молчала и смотрела на неё смиренно.

– Меня скоро выпишут?


Ирина Витальевна сияла благодетелью:


– Анечка, мы уже разговаривали об этом с твоим братом. Пока тебе нужна госпитализация, ты ведь чувствуешь, что ты ещё нездорова.

Аня кивала:

– Да.

Аня продолжала рассказывать “сны” Настасье. Настасья запоминала каждое слово, скрупулезно записывала их на полях, буквы едва можно было разобрать и тем красивее становился орнамент кроссвордной феерии. Ирина Витальевна возвращалась к себе в кабинет. Доставала из тумбочки фотографию, где они с братом, в красной рамочке. Блестящий близнец меркнул с каждым днём и Ирина Витальевна плакала от счастья.

На сорок первый день к Ане в палату вошла Ирина Васильевна. Намного раньше чем обычно, ещё не завтракали.

– После обеда приедет твой брат, подпишите все бумаги и получишь выписку. В течении трёх дней нужно будет встать на учёт к психиатру. Первое время так.

И вышла. Царица Ирина. Кого теперь качали на руках? Серая масса, красные рамочки. Великолепный близнец, твоя сестра скинула твою фотографию со стены почета, и она уже даже не горит в огне. Она тлеет.

PS

Только Аня не узнала и вряд ли узнает, что на следующий день, после того как за обедом она, вместо того, чтобы рассказывать продолжение истории, шепнула “это точка, конец, меня выписывают” Настасью нашли мертвой в её кровати. Всего одно ранение исписанным стержнем ручки точно в артерию, без зеркала. И кипу исписанных по полям кроссвордов…

В дверь колотят. Дубасят как не в себя. А эта женщина – из рода Плешивых, по их женщинам всегда все мужики сходили с ума, что приводило к рождению и формированию в селе не только здоровой любви и крепких семейных ценностей, но и масштабных катастроф на фоне безрассудной страсти. Область ягодичных мышц у них была мощная и рабочая. И толкала мужскую часть населения на совершенно сумасшедшие поступки.

Это её батя говорит, головой качает, мол послал же бог испытание, а ничего не поделаешь, назад не вернёшь, а если вернёшь, себя потеряешь, а это считай мгновенная смерть вот и выбирай.

И зашагал. Руки в рукава засунул. Левую в правое, а правое наоборот, поглаживает рука руку, воздух в рукавах циркулирует, живет, и миру рассказывает шепотом эх Людка боль моя душа Людмила.

А что это значит, не говорит, говорит только эх Людка боль моя душа Людмила

Вскоре стало понятно, что у старика ответов просить дело заведомо проигрышное, а Людмила ничего не объясняет, визжит, Вано, говорит, убьёт меня нахер, зарежет, без ножа зарежет.

А Вано раскраснелся, дверь ломает, выходи, говорит, Людмила, я жить без тебя не могу, значит, тебе придётся со мной жить, а не пойдёшь, вообще не будешь жить. Я не могу и ты не будешь.

В руке шашку держит и булыжник. Шашку с ковра снял, булыжник уже у ворот поднял, Людмила, подзови Геннадия, я с ним дипломатически вопрос решать буду, и не визжи, я ведь люблю тебя огнём горю.

Геннадий дверь открывает, Вано на него летит ако ястреб с оголенной шашкой и в самое солнечное сплетение ему норовит вонзить. Но ломается сталь о грудь могучую старика.

“Интересно девки пляшут”, – только в задумчивости и смог произнести Вано.

А про камень свой забыл.

“Ты про камень то свой забыл”, – говорил Геннадий.

“Не забыл, – врет Вано и не краснеет, – это я к нему Людмилку привяжу и в пруд кину, если со мной не пойдёт”.

“Не пойдёт! Бросай свой камень, да прямо в голову”, – закричала Людмила истошно, но быстро притихла.

Вано в слезу возлюбленной своей заглянул, и у самого к горлу подкатило. Горько.

Он за руку её взял и прошептал:

“Душа моя, голову разбивать я тебе не буду. Я тебе этот скалы кусок на шею привяжу и в пруд брошу. А сам застрелюсь. Поэтому иди неси шмайсер да с отцом прощайся. А я тебя тут ждать буду”.

И облокотился о косяк дверной.

Людмила шмайсер передаёт Вано и рассказывает:

“Так Геннадий сказал, что шмайсер тогда выстрелит, когда там будет патрон из соли и сахара заложен. Я и заложила, чтобы ты один на белом свете не остался ходить, когда я с концами утону”.

Вано аж присел и говорит:

“Утица моя, голубушка, так ты любишь меня что ли?”

“Люблю, любимый! Люблю! Но с тобой все равно не пойду капец ты меня обидел”.

Загрустил снова Вано, не хочет Людмилу топить.

Идёт, голову повесил, а сам думает-думает-и-придумал!

Остановился резко, привлёк к груди мохнатой возлюбленную – к самому сердцу:

“Иди, Людмила, домой, я все придумал”.

Раз я жить без тебя не могу, я без тебя застрелюсь. Один!

А у Людмилы лицо все пятнами покрылось нет говорит я тебе одному уметь не дам.

А тот – дашь!

Не дам!

“Дашь, – говорит, – и мозги мне, дорогая, не кушай”.

А Вано шмайсер вверх дулом держит, на изводе, и быстренько нажала на курок Людмила.

“Не хило, – Вано говорит, – да это, спасибо небесам, не последний патрон из сахара и соли на планете Земля”.

Но Вано ошибался, Людмила ему про это рассказывает, а у самой сердце все сильнее и сильнее скукоживается.

Вано за голову – что делать без патрона? Камень из рук Людмилы вырывает и за пазуху кладёт, и бросается в пруд.

Людмила снова орать! Но недолго орала – Вано вылезает и признаётся:

“Я камень уронил, он без меня на корм рыбам ушёл, а я вот к тебе”.

Шашки нет, камня нет, шмайсер есть, но без патрона, да и шмайсера нет, Людмила признаётся, а зачем он нужен, я его выбросила.

И тут Вано:

“Значит, мне ещё жить, а жить без тебя я не могу. Вот это во времена Софокла и звалось трагедией. Баста – конфликт неразрешим – глубже смерти небытие”.

Людмила в ответ ничего не говорит. Людмила думает. Так они сидят.

И тут – опа – признаки жизни от Плешивых; повод – всплывший из забытья факт наличия трёх бутербродов с докторской колбасой в закромах вместительного бюстгальтера.

Вано второй доедает, Людмила первый жуёт, по-маленьку откусывает.

“Ты так хоть вкус чувствуешь, милая моя?” – спрашивает Вано и в глаза заглядывает.

“Друг мой, так если я тебя люблю, а ты меня, а друг без друга мы ни жить, ни умереть, так может вместе пойдём?”

Говорит это Людмилка, а над ней венец мудрости сияет. Вано ей руку протянул, и в землю смотрит. Чувствует, к ладони тепло и нежность котёночком слепым свернулось.

И идут уже, болтают, Геннадий из окна их увидел, слава, говорит, вселенной, она не навредит, она любовь уважает, и уважение любит.

Знаешь, – говорит Вано, – а я так рад, что мы с тобой идём, хоть и непонятно куда.

Умер. Да здравствует король!
здесь за гаражами возле ржавых баков
Боже! наконец-то… Господи! мы одни…
кирпичи и камни битые бутылки —
прекрасная природа и поле для любви
На Виктора налетел мускусный траурный запах: после смерти Леночки зеркала завесили худой черной тканью, переставили мебель: раздвинули пространство, чтобы поставить гроб. Все остальное оставили так, как было при жизни покойницы: говорят, так нужно для успокоения души.

Обойдя все комнаты, удостоверившись, что в квартире по-прежнему уютно, несмотря на похоронную атмосферу, Виктор сел за круглый стол, заботливо накрытый желтой скатертью в мелкий цветочек, и облегченно вздохнул. Его вдруг обволокла тихая бытовая радость от того, что он не успел жениться на Леночке. Не было никаких справок, нотариусов, оформления наследства. Было короткое письмо о смерти, и все.

Леночку Витя обожал и единственный не верил, что она слабоумная. И имел основания: документально подтверждено это не было. Леночка даже работала, швеей в ателье, располагающемся в их доме на первом этаже, пришивала пуговки, молнии на ширинки, укорачивала юбки. В какой-то степени, именно это ателье стало причиной, по которой Виктор сел в тюрьму на восемь лет, срок которых истек этим утром.

Тогда, чуть больше восьми лет назад, молодой человек по фамилии Максимов, это Виктор узнал уже в ходе следствия, забежал в ателье. На его руке висели брюки.

– Надо срочно поменять молнию и пуговку пришить. Ширинка разошлась, представляете, и так хорошо видно! А я в крупной компании работаю, мне проект презентовать сегодня, полчаса осталось. Одна надежда на вас!

Максимов улыбался широко и красиво. Леночка смотрела на него разинув рот, очень ей понравились его волосы, белые-белые. Она мотнула головой – Да.

– Только мне срочно надо, вот прямо сейчас.

Леночка снова понимающе кивнула и взяла из его рук брюки, гладко выглаженные, плотные на ощупь. Лена показала пальцами «десять минут» и Максимов, успокоившись, вышел на улицу.

Леночке ужасно понравился молодой человек, она понимала, что у него сегодня важная встреча и ей захотелось сделать ему что-нибудь приятное. Она отыскала в коробке самую яркую, кислотного желтого цвета молнию и решила пришить ее так, чтобы как можно лучше было видно. А пуговку выбрала синюю со светло-зелеными разводами.

Ловко и аккуратно пришила ее к скучным брюкам Максимова и села лицом к двери в ожидании полюбившегося клиента.

Он скоро вернулся.

– Это, блять, что? – Рот Максимова был искривлен смешком, он решил, что это может быть просто шутка.

Лена протянула ему брюки.

– На удачу, – она робко взглянула на Максимова снизу вверх.

– Где брюки мои?

Лена снова настойчиво протянула их ему.

– Твою ж мать! – белокурый бельмондо смачно выругался, – Я ведь объяснил, у меня встреча, важная презентация, мне уже ехать нужно, от этого работа моя зависит, от этого жизнь моя зависит, жизнь! Понимаешь?!

Леночке Максимов больше не нравился, он продолжал кричать, требовал сделать все правильно, но она уже не слышала его. Только скользила взглядом за его мечущейся из стороны в сторону фигурой, все окружающие предметы превратились в пятна, узнать Максимова можно было только по нервным скачкам из одного угла мастерской в другой. И Леночка заплакала. Сначала тихо, беззвучно, потом почувствовала на губе соленую слезу и начала рыдать в голос, сотрясаясь, закрывая раскрасневшееся лицо руками. И в этот момент зашел Виктор, он всегда, когда была возможность, приходил к Елене: поцелует ей щечки, ручки и убегает по делам.

Виктор бросился к Леночке, но та не отнимала рук от лица и плакала, громко, звучно. Он бросил свои попытки успокоить возлюбленную, поднялся и сделал глубокий короткий вдох. Ноздри Максимова заметно раздулись, он попятился, но продолжал бормотать о своей работе, о неисчислимом количестве стажировок, о кредите на учебу, о будущей красивой жизни.

Виктор схватил ножницы и крепко зажал в кулаке.

– Ну что вы, это же можно решить. Как-нибудь! Как-нибудь мирно… – проговорил отчетливо, но растерянно Максимов.

Виктор положил ножницы на стол. Леночка не унималась.

– Милая… – Виктор замер на секунду и снова метнулся к Максимову. Толкнул его в грудь и заревел. Схватив обидчика за ворот пиджака, ударил его головой о стену. Она отскочила, словно держалась не на шее, а на пружинке слинки. Леночка подняла глаза и хихикнула: инертные движения Максимова напомнили ей прыжки на батутах, мягкие резиновые стенки надувных замков для принцесс.

Виктор взялся за череп молодого человека, казавшийся слабым и хрупким в его уверенных руках.

Лицо обидчика было в крови. Виктор вернулся к столу, чтобы взять ножницы и присел, чтобы хорошо видеть лицо Лены.

– Тебе лучше? – она кивнула, и Виктор торжественно прошел по мастерской к Максимову, чтобы воткнуть в его грудь лезвие.

На суде Леночка тихо плакала и посылала воздушные поцелуи Вите. Витя знал, что она будет его ждать, жалел только, что не успел сделать ей предложение. Но сейчас понял, это было к лучшему, никакой мороки с документами.

Вскипятил чайник.

Виктор вспомнил руки Леночки, вспомнил, как она обнимала тихо за шею, а он, сидя, ронял на любимую свое тело. Она шатнувшись делала шаг назад, смеялась. Потом прищуривала слегка глаза, врезывалась взглядом в Витеньку, стояла так долго, рассматривая каждую его черточку, каждую клеточку. И каждый раз извлекала из своих наблюдений «Ты самый красивый».

И Витя верил, он всегда беспрекословно верил Леночке.

Нутро его сжалось, он почувствовал, что должен принести жертву, что ему самому слишком много, что нужно поделиться. Чем?

Он снова ощутил, как Леночка клала ему руки на мышечную шею.

Красотой.

Они писали письма друг другу. В тюрьме тем, кому не повезло найти работу, приходилось спасаться от скуки книгами. Читали все, что было в небогатой, наполненной преимущественно религиозной литературой библиотеке. Витя книги не читал, посвящал все свое время письмам Леночки, поэтому его речь, словарный запас и манеры при разговоре не слишком изменились: ждать от него странных, непривычных для обыденных разговоров выражений, скопированных невольно из классиков и богословов (от этого неловких и, как следствие, милых) не приходилось.

Леночка писала: «Такой нехороший поступок, некрасивый. Ты сделал Его очень некрасивым. Такой нехороший поступок можно исправить только чем-то красивым, понимаешь?»

Красотой.

Витя вытащил одеяло из ящика под кроватью, завернулся в него и уснул.

Следующий день начался рано. Виктор выворачивал квартиру наизнанку. Всю мебель, посуду, бытовую технику он вынес во двор. В землю вбил колышек с прибитой к нему доской: «мир распродажи» – гласила надпись. Молоток, которым воспользовался Виктор для сооружения такой пояснительной записки, лежал рядом – на продажу. Всюду были разбросаны фоторамки и статуэтки, холодильник был обляпан магнитами из Сочи, бесчисленная косметика Леночки и ее нижнее белье – все выставлялось на продажу. Там, где аккуратной стопкой лежали полотенца и простыни, располагались стопки сдернутых со стен обоев и черная ткань, которой были завешаны зеркала.

Прохожие и жители соседних домов проходили в основном мимо, некоторые с вялым интересом разглядывали Виктора и груду хлама издалека. Были и те, кто подходил близко, но все торопились уйти: может быть, узнавали лицо жестокого убийцы, может, просто пугались его сияющей, счастливой физиономии.

На мебель летели пожухлые желтые листья. Октябрь был холодным, но Виктору не было зябко в его старомодном болотного цвета плаще. Его согнутая фигура гармонировала с дворовой инсталляцией. На Витю сурово уставились балконы угрюмых блочных домов.

Несколько раз подбегал Васька, восьмилетний мальчишка, трогал вещи, робко и с любопытством. Виктор улыбался ему, полностью обнажая зубы, при этом машинально начинал закатывать рукава. Только он хотел что-нибудь сказать мальчугану, как из окна раздавался голос его тетки: «Вася, не трогай ничего, непослушный ты пацан, сейчас загоню домой и неделю не выпущу». Тетку с круглыми рыбьими глазами фигуристую и сочную звали Тамарой. Она была одинока и добрая половина мужиков и бомжей в округе ухлестывала за ней. Виктор ее побаивался, она была совсем не похожа на идеальную Леночку, сухую, глупенькую, слабую. Васька жил у нее, пока его родители (его мама приходилась сестрой Тамаре) бурно разводились. Вася свою тетку не опасался, но предпочитал слушаться, отходил от Виктора, качался на качелях. Однако скоро забывал об угрозе и снова начинал ковыряться в распродажном барахле.

Васька завернулся в траурную ткань, как в шаль и, словно кокетливая девочка, заговорил с улыбающимся Виктором: «Хорошо с вами. Как с ангелочками».

Виктор не успел ответить, снова раздался крик Тамары: «Все, пацан, иди домой». Васька не медля скинул с себя одеяние и побежал в подъезд, резво и весело подпрыгивая.


– Виииииитя, Вииитенька, кого я вижу! – раздалось под звук тормозящего Астона Мартина – не узнал, богатым будешь!

Виктор, не пряча своего сияющего лица, медленно развернулся в сторону говорящего.

– Узнал ведь, сзади узнал…

– Узнал! – человек уже вышел из машины и приближался к Виктору, – ну, сказал, не подумав, на автомате. Узнал, конечно. Я тебя из тысячи узнаю, брат!

Это был Соленый, в детстве он жил в этом самом дворе, потом разбогател, купил квартиру получше. Родители его, двое милых полуслепых старичков, остались здесь, и он, видимо, приехал их навестить. Будучи мальчишками Виктор с Соленым любили играть вместе, гонять в футбол или просто шарахаться по округе. Наверняка в детстве у Соленого еще было имя, свое прозвище он получил гораздо позже, но Витя его не помнил. Может быть Артем? Или Арсений, Аркадий, что-то в этом роде.

Сам Виктор тоже сразу узнал друга детства. Его гладкое мясистое лицо с толстыми черными бровями было украшено выделяющимся из всей картины острым длинноватым носом. Таким резонансным обликом обладал и его отец, и бабушка, даже немного мать.

– Давно ты откинулся? – шмыгнул тоненькими ноздрями Соленый.

– Вчера только.

Виктор заметно потускнел с приходом Соленого в его маленький одинокий мир распродажи.

Соленый не замечал, придерживая нижние полы пальто, он сел на корточки: «Деньги наверняка нужны?»

Виктор простодушно кивнул.

– Тогда приходи ко мне работать. Отель, приличный, проблем не будет, я там хозяин. Работа не пыльная, будешь ходить, улыбаться, кофе предлагать, все такое, – Соленый столкнул брови друг с другом на тучном лбе и снова шмыгнул, – и это все я тоже возьму.

Соленый поднялся, положил в карман плаща Виктора визитку, смачно похлопав по нему, чтобы тот обратил внимание. «Позвони». Протянул толстую сильную руку: «Поцелуй, Вить, ручку добродетелю?».

Виктор, не сомневаясь, звонко шлепнул по ладони губами.

– Хороший ты парень. Умный, красивый, смелый, – Соленый махнул рукой, призывая к себе кого-то из машины. Вышел невысокий лысый мужик, – в тачку погрузи все, что сможешь, за остальным вызови грузовик какой-нибудь.

Виктор смотрел, как хлопают лоснящиеся двери машины, и в кривом отражении стекол мелькает шофер Соленого, перемещает коробки из «мира распродажи» в мир роскоши его хозяина. В голове бегущей строкой несся потный комплимент: «красивый».

Виктор спустился в магазин в полуподвальном помещении, купил уцененных сосисок и вяло подумал, что за все добро, что получил Соленый, тот мог бы дать больше денег. Медленно шел домой, красочно, во всех деталях представляя дни своей славы: фотосессии, показы, съемки. Новый Иисус, проповедующий красоту и любовь. Он видел ток-шоу и телепередачи со своим участием, где рассуждает о своей великой миссии.

«Мир нуждается в красоте» – заключил он, ковырнув носком ботинка прелый, прилипший к асфальту кленовый лист.

Воодушевленный, счастливый и грустный, он открыл домофон потертым магнитным ключом и шагнул внутрь.

В подъезде на первом этаже у разбухшей деревянной двери, ведшей в подвал, располагались, как всегда вечером, местные бомжи.

Виктор обрадовался, когда увидел их – старые знакомые. Прошло восемь лет, а они тут, как всегда октябрьскими вечерами, укладываются спать на засаленных, вонючих ватниках.

– Вечер добрый, – поздоровался Виктор.

– Добрый, добрый, – приподнялся на локте один из них. С рыжей запутанной бородой, похожий на викинга, потерявшего свой двурогий шлем на яростном северном пиру, на великой попойке. Все его, нежно и с заботой, звали Олежик.

– А мы уж, глядя на твой перформанс сегодняшний, думали, что ты будешь с нами ночевать, – откликнулся второй, Краб. Крабу, надо заметить, очень нравилось его прозвище. Он фактически отвоевал его. Благодаря своему вечно красному при любой погоде лицу, товарищи по бездомности прозвали его Раком. Но Рак, приложив все свои усилия, превратился в Краба, как гусеница оборачивается куколкой и становится прекрасной бабочкой.

На его замечание Виктор покраснел и стал почти такого же цвета как свой собеседник.

– Ну, раз ты все еще по другую сторону социальной лестницы, может, пригласишь нас к себе? – недовольно и нетерпеливо буркнул Гриша, третий в компании, человек удивительно напоминающий манерами голубя, также вечно трясущийся и дергающий своим выдающимся кадыком.

Виктор покраснел сильнее:

– Я не могу, ребят, честное слово, не могу, ну как это будет-то?

Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, не смея уйти.

Олежик смачно харкнул прямо там, где разложился, на ватнике, приспособив капюшон как подушку.

* * *
Виктор вышел из метро, в нос ударил свежий холодный воздух, такой, какой обычно бывает весной, замершей, закованной в нетающем снеге, но предвещающей скорое тепло. Идти до отеля, где была назначена встреча с Соленым, было недалеко, мимо театра с толстыми неизящными колоннами, коронованного конной колесницей.

«И только лошади летать умеют чудно, только лошади прожить без неба трудно. И только стаи белогривых лошадей», – пронеслось в голове Вити, песня откуда-то из детства, из кассетного магнитофона, просвечивающих на свету плоских лент длиной с экватор.

– У этих лошадей грива точно не белая, хотя и выглядят они величественно, но уж точно не белогривые, не благородных кровей. Слишком они дикие, страстные, – сказал он нехотя вслух, – эта песня не про вас, лошадушки.

Он завернул в переулок, пошел вдоль дорогих витрин, испещренных шубами с тигровыми принтами, маленькими сумочками с блестящими замочками и тонкими изогнутыми фигурами лысых манекенов.

Витя остановился перед одной, потрогал свою макушку двумя пальцами, чтобы потом погладить себя по голове. «Я тоже лысый», – мелькнула у него мысль.

Сверху, под самой крышей, неровной, нервной, готической лился рассеянный неон, освещая серое гладкое небо.

«Скоро и солнце станет не нужным, – рядом оказался молодой человек в пальто, доходившем до середины икр. Та часть ног, которую мог видеть Витя, была голой, розоватой, как охлажденные окорока цыплят бройлеров, – луна уже точно не нужна. Ночью светло и без нее».

Виктор поморщился.

«Ты что, без штанов в такой холод ходишь?», – подумал он, но вслух не произнес, двинулсядальше.

Швейцар с самым любезным изгибом тела открыл двери Виктору, но, тем не менее, поинтересовался, знает ли он, куда идти.

Витя смело по-детски кивнул, начал искать глазами Соленого, но не нашел и взгляд его вернулся к швейцару:

– Не подскажете, который час?

Швейцар поднял голову в сторону огромных часов, заключенных в лаконичную круглую форму:

– Три минуты двенадцатого.

– А где Соленый, не знаете?

Швейцар, сухой и тонкий, с выглядывающими из под форменной шапочки светлыми висками, вопросительно взглянул на него.

– Геннадий Михайлович?

Витя пожал плечами и даже немножко хихикнул, без звука. Геннадий Михалыч. Не Артем, не Арсений – Геннадий.

– Был здесь сегодня, не так давно, – сказал швейцар, – он обычно за тем столиком сидит.

По велению бледного пальца швейцара Виктор пошел к указанному столу.

– Виитя! – голос звучал очень близко, он обернулся резко и точно на 180 градусов. Перед ним встало мясное лицо Соленого, – пойдем, поговорим.

Над столом низко висела желтая люстра, поливая немыслимым едким светом фиалки в круглой приземистой вазе. Цветы ничем не пахли, только от свежей кристальной воды слышался холодный, бодрящий запах.

Соленый махнул официанту рукой, сразу же принесли суп с креветками, словно ожидали сигнала.

Он засунул ладонь в тарелку почти полностью, заулыбался и довольно произнес: «горячо».

– Гена… – начал Виктор, стараясь не обращать внимания на мокрую, грязную руку, которой Соленый, достав из тарелки, размеренно потряхивал над столом.

– Посиди, понаблюдай. Поймешь, как здесь все у нас. Водочки закажем?

– Закажем, – смиренно согласился Виктор.

Соленый стрельнул глазами в сторону бара, и, не успел поднять руки, как появился уже другой официант. Он был абсолютно гол, не считая белых тонких перчаток по локоть.

– Нам водки, – не глядя на него, заказал Соленый. Он заметил, что Виктор заметил наготу официанта и всеми силами старается не смотреть в область паха, где чернели пятном кудрявые волосы молодого человека. Злобно оскалившись он наскочил на Виктора, – стесняешься что ли? Наготы?

– Не привык.

Соленый звучно рассмеялся, его острые ноздри при этом сузились еще сильнее:

– В тюрьме к голым жопам не привык? – но мгновенно осекся, поймав недоумевающий взгляд Вити, – это ведь не просто так происходит. Думаешь, самодурство? Больные фантазии богачей? Ошибаешься. Это просто потребность в прекрасном, потребность в любви, если хочешь. Я по Вене гулял, в Венеции был, на Ниагарских водопадах. Полмира изъездил: богатейшие музеи, художники, актрисы – все у моих ног лежало. Океан красив, красиво северное сияние, прекрасны норвежские фьорды. Но нет в их красоте величия, страсти. Они равнодушны, как равнодушна природа. В Пикассо, в Эль Греко нет такого величия. Они тоже равнодушны, как всем гениям свойственно. И истина в этой красоте несочувствующая, далекая, черствая.

А в мальчике в этом, в его голой письке величие есть! Он не холоден, он величественен, горд. Тело человеческое гордо, истинно. Ум его, сердце, может быть, в грязи утопает, или утопло давно. Но какой бы душа не была, сними с человека всю его одежонку дешевую, пальто за шесть тысяч рублей, сапоги из искусственной кожи, рубашку, и вот перед тобой торжество красоты.

– А девушки у вас здесь не работают? – перебил его Виктор.

– А с девушками другая история. Дело в другом, Вить, – Соленый продолжал есть свой суп руками, доставая креветки по одной и обсасывая их, от чего речь его была лишена цельности. Он говорил с придыханием, чмокая мясистыми губами по креветке, – Вот есть мужчина, а есть женщина. А среди них всех, среди общей массы, где и женщины и мужчины, есть фиалки. Представил схематично? Круг людей, в нем круг женщин, круг мужчин и смежный с ними круг фиалок (фиалок людей, разумеется, мы же не ботаники с тобой о травках всяких разговаривать). И этот круг фиалок налезает на другие два, вмещает, включает, включается.

И мы получаем: мужчины-фиалки и фиалки-женщины. И вся штука в том, что они, на самом деле, разное.

Фиалки-мужчины – это значит «красивые». Их фиалочность в красоте, лица и тела. Это совершенство, ликование, торжество красоты. Момент истины, свет истины.

А в женщинах это уже не красота, их фиалка это нежность, мягкость. Руки ласковые, душа хрупкая, слова. Тихие, нежные.

Так вот ты, хоть и мужчина по физиологии, тем не менее, фиалка-женщина.

Ты мужчина фиалка-женщина.

Ты нежный, а стремишься стать идеалом красоты. Но это уже не ты.

– Откуда ты… – начал Виктор, но Соленый перебил.

– А я и не заметил, как водочку принесли. Увлекся! Ну, – он разлил по крупным тяжелым рюмкам, – будем?

* * *
Васенька медленно качался на качелях, точно и аккуратно отталкиваясь ногой. На месте, где он касался земли, вырисовывалась ямка. Мальчик слушал Витины рассказы об обеде, произошедшем днем. Тот, конечно, рассказывал не все, только самое симпатичное. Трескающиеся арбузы, проколотые трубочками, из которых можно пить сладкую розовую воду. Дама, которая пахла рисовым полем и мокрой травой. Хостес с тонкими упругими, как натянутые провода, губами, поцеловавшая Виктора в мочку уха на прощание.

Вася смеялся, когда Виктор рассказывал, как Соленый открыл окно выше человеческого роста, и кидался в прохожих салатными листьями. Они не долетали до цели: их подхватывал ветер. Красивые, сочные, кудрявые по краям, они быстро превращались в обычных уличных оборванцев, оторванных от дома-дерева. Кажется, даже желтели в считанные минуты, и от былой роскоши и жизни не оставалось следа.

Васе нравились благоухающие дамы и любвеобильные мужчины из историй Виктора – обнимающиеся, целующиеся, похлопывающие друг друга по спине. Из их рта пахло морской водой и утиным бульоном.

Он смеялся, но резко стал серьезным, нахмурился.

– Витя. Вы это бомжам не рассказывайте. Вы ведь понимаете.

– Ну что же вы так грубо, Васенька. «Бомжи». Они хорошие ребята, – по непонятным для себя причинам, Виктор был смущен заявлением мальчугана.

– Они бомжи. Это их социальный статус. Если Вам не жаль свое время, чтобы перечислять их имена, то пожалуйста. Я же довольно занятой человек. Все, что я хочу Вам сказать, не рассказывайте им этих историй, и разные другие не рассказывайте. Откровенно говоря, они Вас очень невзлюбили. Они ждали, что Вы вернетесь равным им, что разделите с ними с мелочь и подстилку, а Вы устроили эту распродажу, довольный, не плачете, не злитесь. Вы думаете, вы лучше всех, а это не так.

– Я не думаю так, Вася.

– Это не важно, главное, не рассказывайте им этих историй и не тратьте много денег у них на глазах, и им не давайте. Или давайте, но без снисхождения.

– У меня очень немного денег. И их я не трачу, – Виктор перестал раскачиваться на железных качелях и уставился на свои порозовевшие от холода руки.

– Это пока, – Вася встал с качелей и, сделав шаг, оказался совсем рядом с Витей, он положил свою руку ему на плечо, – мне нужно идти, скоро восемь и уже стемнело. Тетя Тамара будет волноваться.

* * *
Виктору нужны были деньги на фотографов. Некачественные снимки от никому не известных дебютантов не принесли бы ему успеха в модельных агентствах. Он понимал, идти в эти стеклянные офисы, где рыцари в блестящих доспехах поднимаются к небесам на прозрачных лифтах, где свежий ветер кондиционеров гоняет пустые забытые пакеты из ЦУМа, нужно подготовленным. Он честно старался заработать.

Он смотрел на официантов в одних перчатках и ждал своего хода. Одетый в стильный костюмчик, как консультанты в магазинах дорогой кухонной техники, он передвигался между столиками. От консультантских нарядов его отличали черные туфли на высоких каблуках. Передвигаясь на них уверенно, прямо – девочки с ресепшена хихикали, что у него дар – он, натянув на себя пояс с огромным количеством бутылок и рюмок, предлагал гостям ресторана по текиле. Редкий мужчина мог устоять. В основном его клиентура состояла из пухлых богатеньких мужичков, приходивших в компании себе подобных поужинать, обсудить деловые вопросы и как бы невзначай полапать голожопых мальчиков.

Такие выпивали много, долго, бережно клали в руку Виктору дорогостоящие на валютном рынке бумажки.

Некоторые не хотели его отпускать, указывали на место рядом с собой и говорили: «А ты знаешь, почему Соленого зовут Соленым?». Виктору было все равно, он глупо улыбался и движением головы спрашивал, не налить ли еще текилы.

Конечно, налить. И Виктор благодарно смотрел на них снизу вверх.

С остальным персоналом его отношения складывались хорошо. Витя был далеко не единственный, кого сюда собственноручно привел Соленый. Их всех холили и лелеяли, они возвращались домой с приличными деньгами. Виктор не слишком выделялся. Все они хотели идти дальше, вверх и этот верх все из них видели по-разному. Но все, заканчивая смену, устало склоняли головы, и вся их фигура говорила о том, что скоро он уйдет из этого места и превратит свою жизнь в сказку.

Виктор также устало ссутулившись добирался до дома. Заходил в магазин за завтраком, ужином или обедом, приветливо болтал с продавцом, старым сирийцем. Если встречал Васеньку, садился с ним, и они разговаривали, если было о чем, и молчали, если рассказывать было не о чем. В подъезде, там, где потеплее, теснились Олежик, Краб и Гриша. Последний лениво оборачивался на приветствие Виктора, но ничего не отвечал, остальные вообще не обращали внимания. Иногда Краб, когда Виктор уже подходил к своей квартире на пятом этаже и не мог ничего слышать, говорил: «Вот это вонь!». Слышался ленивый смех и аура многодневной немытости.

* * *
Зимой Виктор с утра предпочитал гулять. День был короткий и страх, что солнце закатится, и не успеешь его поймать, заставлял Витю неспешно и радостно выходить на морозный воздух сразу после сна. Он старался ходить разными маршрутами, не уходя далеко от дома, встречал редких собачников (большинство выгуливало собак часов в семь, восемь утра, когда было еще темно), слушал скрип снега под массивными ботинками, считал шаги, смотрел на небо – каждый раз разное.

Заходил в магазин к сирийцу. Покупал что-нибудь, чтобы подкрепиться с утра и, размахивая пакетом, пытаясь поймать запах мороза в раскрасневшемся от холода в носу, также радостно и неспешно шел домой. В пустой квартире Виктора собралась уже немыслимое количество полиэтиленовых пакетов. Это количество множилось абсолютной пустотой.

В выходные ежедневный утренний обряд был особенно ему приятен. Он знал, что никуда не пойдет, никто не будет пытаться ущипнуть его за попку, никто не спросит: «А знаешь, почему Соленого назвали Соленым?». Фрукты из лавочки и примятый его подошвой снег превращал дни в сказочные и ирреальные.

Был вторник. Как раз такой вторник, когда не нужно было никуда идти. Солнце ярко сияло на Землю и Виктор видел все прыщики на проходящих мимо подростках, все бабуличьи морщинки, все седые волоски гордых мужичков, менеджеров среднего звена, расхаживающих по городу без шапки.

В маленьком прозрачном пакете Витя нес три яблока, размером с крупный кулак. Им было тесно и они явно хотели выбраться, хотя были безынициативны.

Витя подходил к подъезду, хотел открыть сомкнутую сломанным, атавистическим домофоном дверь, но голос Тамары, сидящей на скамейке у подъезда, остановил и развернул довольное хорошим началом дня лицо Витеньки.

– Ты мне расскажи, Вить. Вот, ты все вещи выкинул.

– Продал, – без обиды перебил он Васенькину тетку.

– Продал. Вот, все ты продал, и живешь то как? Спишь на чем, как кушать готовишь? Там и плита валялась, я видела: за Васькой наблюдала. И за тобой нечаянно.

– А я не готовлю. Ем, всякое, – он поднял пакет с яблоками на уровень головы, – сплю тоже. Нормально. Топят хорошо, тепло. Нормально.

Потом подумал, сел на скамейку к Тамаре и повторил:

– Нормально. Хорошо. Ребята вообще в подъезде спят, у них и квартиры нет, не жалуются. И мне не на что.

Тамара скорчила рожу, словно хотело смачно харкнуть, но передумала:

– Это бомжи эти? Ребята?

Виктор энергично кивнул.

– Тамара, можно я тебя за руку возьму?

– Ну, возьми, – она не без удовольствия скривила рот в кислой как щи улыбке.

– Мы все люди хорошие, и ребятки-бомжи, и я, человека убил, и ты. Ну, ты без вопросов красивая. А я не только про лицо говорю и фигуру, я про внутренность тоже. Мы все красивые, это только надо ценить, а ценить это значит видеть.

Она закатила голову смеясь и ловко отдернула руку от Вити:

– Иди, куда шел!

Затем встала и, виляя бедрами (это было заметно, несмотря на пушистую рыжую по-собачьи шубу), пошла к себе. Витя, недолго думая, встал и бодро зашагал к подъезду.

Дверь его квартиры открывалась большим, грубым пожелтелым ключом. Воспользовавшись инструментом, он сунул его во внутренний карман плаща.

– В чем-то Тамарка права… Стол я зря отдал. Было бы удобнее.

Вспомнив о еде, Витя понял, что оставил яблоки на скамейке, заболтался.

– Не велика беда, если не на чем кушать. Было бы что кушать! – позитивно заключил он, радуясь приходу очень неплохой и ловкой, как ему казалось, мысли, и повернул назад, на улицу.

В подъезде пахло талой водой и зимними сапогами. Виктор плечом отворил дверь, сразу увидел забытые в пакете яблоки, и не сворачивая двинулся к цели. Он был настроен настолько решительно, что сразу даже не заметил Васеньку в жирных балониевых штанах повисшего на заборчике, огораживающем клумбы и деревья, расположенные между подъездами.

А Вася сигналил ему глазами, печальными, опасливыми. Печальными еще потому, что Витя, большой друг, не хотел его замечать.

– Ну что? – сдаваясь спросил Витя, склонившись к лицу мальчишки.

Тот неловко пожал плечами.

– Я тогда пойду? – поинтересовался Витя, все еще не распрямляясь.

Васенькины глаза сигналили о чем-то, чем-то очень важном, но рот его был плотно сжат, а детская фигурка медленно покачивалась на перекладине.

Вася сделал финт и оказался в привычном положении: голова сверху, внимательно оглядел Витеньку и остановился на красноватой плотной руке, сжимавшей мешочек с фруктами.

Губы его задрожали, а в глазах появились кристаллики слез.

– Витенька. Твои яблоки, – он запинался, силясь не расплакаться, – Бомжи трогали.

– Ну и ладно! – Витя растянул губы в улыбке так сильно, что они почти исчезли с его лица, был виден только глубокий изгиб на месте рта.

Следующую утреннюю прогулку Витя пропустил. Встал поздно, идти куда-либо уже не хотелось. Дождался вечера и поехал на работу, разливать текилку по рюмкам с тонкими стенками, которые кажется, так легко сломать даже тем пухлым, малахольным бизнесменам, составлявшим основную часть той ресторанной публики.

Швейцар, пустивший Витю в здание, слегка отпрянул от него. Лицо его было покрыто ссадинами, рот с правой сторону припух, на подбородке и брови были видны следы драки.

Швейцар одарил Витеньку сначала сочувственным взглядом, и несколькими секундами позже ободряющей улыбкой, слегка обнажавшей зубы. Зубы были отвратительно неестественного белого цвета.

– Наверное, ни чай не пьет, ни кофе, – думал Виктор, продолжительно улыбаясь в ответ.

Ходить было больно. Виктор это заметил поздновато, когда идти в травмпункт означало бы опоздать на работу. А опоздать на работу – не получить денег. А деньги были нужны.

Витя остановился, перечисляя в голове необходимые косметические процедуры, с ботинок начинал капать подтаявший снег.

Соленый еще не пришел, поэтому Витя не торопился. Поплелся в стаффную. Так называли помещение для персонала, где можно было переодеться, съесть принесенный обед, заботливо уложенный в пластиковую коробочку и просто передохнуть. В стаффной уже начинали копошиться обнаженные мальчики.

Витя пристегнул пояс с огромным количеством карманов и застежек для бутылок, рюмок, соли и лимонов, посмотрел в зеркало. Левое плечо сильно возвышалось над правым и одно бедро выдавалось вперед, отчего положение его ног было смешным и милым, как у скромной девятиклассницы на последнем звонке, еще не знающей, кто ее будет трахать в туалете.

Еще, кажется, была вывихнута рука. Ладонь, прижатая к запястью, без адской боли не вставала в обычное положение. Виктор удостоверился, что работать это ему не помешает и вышел в зал. Все вокруг было синеватым и вещи белого цвета флуоресцентно светились. Витя пританцовывая приближался к столику веселых, шумных и оттого красноватых пухлячков.

Этот всеночный танец кружил Витю, официантов в белых перчатках, сильных, мышечных барменш до утра. Гости расходились, лениво и неохотно болтая друг с другом – вымотались. Кто-то превращался из бабочки обратно в гусеницу и, чтобы пережить очередную метаморфозу, заказывал плотный завтрак.

Солнце еще не взошло. Витя с болезным выражением лица тер разные части своего тела, по очереди. Ужасно хотелось выйти из ночного мрака.

В комнате для персонала появился Соленый. Стоял и смотрел куда-то мимо Витеньки. Тот тоже смотрел куда-то мимо и от этого ситуация не казалась неловкой или странной.

– Ну и что с тобой случилось? – Соленый снова вернулся в режим реального времени, и на лице его появилась сладенькая улыбка, окруженная сладенькими морщинками.

– Все в порядке

– Был бы ты в порядке, твоих болячек не было бы видно через такой жирный макияж.

Витя потрогал свою щеку, чтобы посмотреть, не осталось ли на пальцах косметики. Но вглядываться стал не в пальцы, а в глаза Соленого.

Здесь все всегда пользовались косметикой Вали, Валентины. У нее был огромный серебристый чемодан с палетками, кистями, кремами, помадами. Она была толстенькой, приятной девушкой и ужасно весело хохотала. Хохотала, снимала комнату где-то в Мытищах, каталась на электричках, копила на что-то грандиозное, что держала в глубочайшем секрете, а на все расспросы отвечала славным разливистым смехом.

Если коллектив любил ее, то как младшую сестренку: молодые люди в нее не влюблялись, но всегда были обходительны, девушки никогда про нее не сплетничали и не завидовали, она их в принципе мало волновала. Но ее чемоданчик нравился почти всем. Следы приключений, недосып, неудачные попытки суицида и многое другое замазывали тональными кремами Вали, которых у нее была бесконечная палитра.

А потом она уехала в родительский дом, в начало начал. Устала, наверное. Свой чемодан забирать не стала, а вручила его Витеньке. То есть фактически он был общий, как и раньше, но формально принадлежал ему.

– И лицо твое, это еще не самое страшное! – ответил на придирчивый взгляд Витеньки Соленый, – У тебя бедра шиворот на выворот! У тебя все тело на выворот.

– Я с бомжами подрался…

Соленый скорчил рожу, словно сейчас рассмеется, но, глядя на друга, передумал.

– Я оставил яблоки на скамейке. Заболтался с соседкой, забыл. Вернулся. Все на месте, но Вася, мальчик, очень хороший, добрый, красивый сказал, что мои яблоки бомжи трогали.

Ну, тут я не выдержал. Гена! Они меня обижают бесконечно, ни за что! Я им ничего не сделал, а они смеются, плюются, обзываются. Проходу мне не дают! А я посмотрю на них, сделаю вдох, выдох: чувствую, как воздух в грудь идет и замирает там, ничего не двигается внутри – тихо и светло, а потом выходит наружу. И это хорошо. И я чувствую, что все они хорошие, у них лица красивые, и руки, и что я их люблю очень. И так хочется их поцеловать. И всех поцеловать, особенно Леночку. И становится спокойно.

А тут я сделал вдох, выдох. Несколько раз. А любви не чувствую! Не получается. Наверное, на голодный желудок сложно это. А потом начал думать о Леночке – мне от нее всегда умиротворенно. Передо мной появился ее живот, пупочек внутрь. Грудь. Ребра выпячиваются, но не сильно, тело сидит на ней плотно. Плечи острые, ключицы. На них яйцо не поставишь, упадет. Разве что перепелиное. И почему все ее тощей называли! Я рассмеялся, чувствую то самое! Любовь чувствую. Ко всем, к яблокам, к бомжам этим.

А потом ее лицо. Брови такие редкие и широкие, я вглядываюсь в эти волосиночки и, вдруг, все понял. Встал и пошел к ребятам.

– Ребята – это бомжи? – уточнил Соленый.

– Они. И я пошел. И ударил. Бил. Чувствую кровь – солено. Бью сильнее. Кулаки ноют, суставы, слышу треск, а чей, не знаю. Но треск приятный, имбирный такой, глухой и острый. Поднял глаза. Холодно, в снегу лежать очень холодно. А небо светлое, серое, только начинает двигаться к темноте. Стыдно немножко стало, что при всех устроил драку, среди белого дня, как говорится. Там и дети ходят, и старики.

Встал и пошел домой. Вот и все.

– Нормально дошел? – включился Соленый. История его занимала, но лицо оставалось каким-то строгим.

– Да. Я вот только перед сменой почувствовал боль, когда начал одеваться. Шарф еле завязал. Но не прогуливать же.

– Позвонил бы, сказал. Что я, зверь?

– Поздно уже было. Звонить, – отвечал Витя, – не переживай. Я отлично поработал сегодня.

– В этом ты прав. Ты наверное и не догадываешься, насколько, – Соленый был удивительно задумчив, – Тут один мужик тобой заинтересовался.

– Гена, я ведь говорил тебе, я с ними трахаться не буду, и сосать им не буду, и что еще они там любят, тоже не буду. И то, что я в тюрьме сидел, это ничего не значит.

– Да не. Это я понял, мне много раз повторять не надо… – К Соленому вернулась его шутовское выражение лица, приправленное легким заискиванием перед собеседником, какого бы он ни был ранга, – Здесь дело в другом.

Ребята сегодня приезжали из какой-то парфюмерной фирмы. Крутые ребята. Подошли ко мне, правда, были уже изрядно выпившие, и говорят, что текильщик наш просто удивительный красавец. Говорят, давно ищут тело, чтобы было «вау». Новенького чего-то хотят. Говорят, есть хорошие модели. И худощавые, андрогинные, и мускулистые качки есть, и красивые, и не очень. Таких же любит сейчас фэшн индустрия.

При словах «фэшн индустрия» он смущенно хихикнул.

– Так вот, – продолжал Соленый, – говорят, что такого, как ты, еще не видели. Говорят, форма у тебя просто по-ра-зительная. Съездишь к ним?

– Да мне бы к врачу сначала, – отозвался Витя.

– Да какой врач. Пока тебя не переломали, никто не замечал даже тебя, Витеньку-текильщика! Ты же ходить можешь?

Виктор пожал плечами.

– Можешь! Ты не то, что ходить, ты порхать можешь, летать. Как бабочка. Ты одно пойми. Ты же женщина-фиалка. А эти «ребята», как ты их называешь, тебе подарили фиалочность мужскую.

Он замолчал, задумался и стал глядеть снова куда-то мимо Виктора.

– Дай им Бог здоровья, – невнятно пробормотал он.

– Я им сказал, что ты придешь послезавтра к полудню, – с этими словами он достал из тонкого портмоне несколько помятых по середине бумажек. И положил их на колено Витеньке, мощно при этом хлопнув рукой по его ноге.

У Вити промелькнула мысль, как в такой маленький, стройный кошелек помещается так много денег.

– Это на процедуры разные, эпиляция, депиляция, маникюр, педикюр. Должно хватить, телочкам хватает. Если не пойдешь – дело твое. На врача потрать. Но, честное слово, Вить, на тебя дар спустился какой-то, не пойму сам, какой. Не просри, ну. Я от чистого сердца тебе это. Вот это вот все. Это я всей душой тебе.

Витя взял деньги и поехал домой. Ужасно хотелось спать, но не получалось. Боль, сразу незаметная, все нарастала. Глядя на свое отражение в окне, Витя находил все больше повреждений. Исказились не только бедро и плечи, казалось, тело Вити совсем изменило форму.

– Я был красив, но сейчас нет, – говорил он сам себе, – это не красота, это квази красота, это какие-то сумерки, неон, а я люблю солнечный свет. Зачем я нужен им такой? Почему они не любили меня прежнего?

Он мысленно взывал к Леночке, и ему казалось, что она отвечала. Говорила, что он обещал исправить все, что сделал, и он должен сдержать слово.

Он пересчитал деньги и решил идти в салон.

Процедуры, которые он с таким вожделением представлял себе, на деле не приносили ему того безоблачного удовольствия. Его это не пугало. Он думал, что так, наверное, и должно быть, так часто бывает. В мыслях гораздо приятнее, чем в реальности.

Женщина в алой помаде с пышными волосами, уложенными в высокую прическу, намазывала на самые неприличные части тела Виктора липкую греющую массу. Он пытался оценить выражение ее лица по шкале от одного до пяти, где один – полное равнодушие к происходящему не только перед ее носом, но и на всей гигантской планете, а пять – презрение Анхеля к самому грязному ленивому ручейку.

Рвануло, было крайне неприятно.

После грубых рук ядреной парикмахерши, выглядевшей, на удивление, очень хорошо – суть и форма ощутимо контрастировали – голова Витеньки стала гладкой и даже металлически скользкой. Он дергался без остановки, пытаясь уследить за тоненькой хрупкой мастерицей, с длинными пальцами, вызывающими восхищение. В ответ эти пальчики резким агрессивным движением возвращали неуемную голову на место.

Что-то хрустело, но Виктор уже привык.

Уколы по всему лицу, острые скулы, верхняя губа припухлела.

Уже нужно было выходить, чтобы успеть на встречу с теми большими людьми, в руках которых сосредоточилась сила, отвечающая за исполнение витиной мечты. Он сидел на полу, не торопясь надеть носок, и рассматривал ноготь, старательно отполированный все в том же салоне.

– Красиво. Солнце играет красиво, – блаженно улыбнулся Витенька и медлительно натянул носок, – как там все будет? Может, встретят меня с шампанским и с бутербродами с колбаской. Копченой. Лучше, конечно, с икрой, лучше с красной. Даром черная дороже.

Все вышло немного не так, как ожидал Витя. Но не менее масштабно чем бутерброды с копченой колбасой.

Офис российского представительства модного дома, лицом и телом которого должен был стать Виктор, находился, на удивление далеко не в центре.

Долгая дорога в вагоне метро выбила бы Витю из колеи, если бы не неудержимая радость ожидания. Он снова чувствовал прилив сил, которого уже лишился в педикюрном кресле. На стеклянной облицовке гигантского здания играли блики нехотя вылезавшего из снежных облаков солнца. Витя прищурился – больно. Так он делать больше не будет – и вплыл в самостоятельно открывающиеся двери.

Люди по-мышиному бегали по холлу. Виктор уселся на диван, казавшийся удобным, но на деле слишком скользкий. Вендинговые автоматы единственные предлагали Вите чем-нибудь угоститься. Но денег снова не было.

Довольно скоро к пытающемуся удержаться на гладкой коже диванчика Вите подошла девушка, так же по-мышиному. Она была безумно красива, особенно ее лоб: не слишком высокий, не слишком низкий. Витя подумал, что если бы ему нужно было бы объяснить человеку, не понимающему никакой земной язык, что такое гармония, он бы объяснил на неземном – показал бы лоб этой девушки, семенящей на десятисантиметровом каблучке.

– Я на кастинг, – ласково сказал Виктор.

– Отлично, Вас как зовут?

– Виктор. Виктор Мац.

Девушка полистала гигантские списки, бумаги, которые словно сами собой возникли под ее рукой, поставила какую-то отметку напротив его фамилии карандашом, образовавшимся в пространстве таким же неведомым образом, и показала рукой на лифт:

– Спросите гриммерку, Вам укажут, – улыбалась девушка тоже как-то по-мышиному.

Гриммерка – зала безумных размеров со скверным слепящим освещением. Если бы Витя расставил руки и кружась прошел бы от одной стены до другой, то сколько бы это было оборотов?

Около 60, не меньше. А Витя, несмотря на свою недавно приобретенную худобу, сохранял еще катастрофическую длину конечностей. Поэтому, 60 – это ужасно много.

Вокруг у стен были расставлены люди. Их красили, причесывали и раздевали.

С Витенькой было то же самое: голому ему протянули трусы телесного цвета. Так, что издалека не было ясно, есть ли какая-нибудь на нем одежда. Брюнеточка лет тридцати пяти, на плечи которой легла подготовка витиного внешнего вида, явно засматривалась на него, периодически смущаясь:

– Со мной такое не часто бывает. Красивых вроде много, но иногда случается что-то просто из рук вон выходящее.

Говорила она и стеснительно сияла.

Витя растерянно вздохнул.

– Мне кажется, Вы ничего не понимаете.

– Ну что Вы, – суетилась дама, совершенно не обижаясь на замечание Виктора – она приняла его слова за стеснительность, – я здесь очень давно работаю, с юности, можно так сказать.

– Раздеваете людей?

– Чаще одеваю. Раздеться каждый умеет. Тут много таких, думают, что достаточно раздеться.

– Это не так?

– Вы первый раз на таком мероприятии? – ответила она вопросом на вопрос, и Витенька поспешил мысленно отозваться о ее манерах.

– Я, если честно, не ожидал такого количества людей. Меня пригласили. Они, – движением головы он показал на дверь.

– Ой, так я и подумала, что Вас пригласили, – она снова смущенно притупила взгляд, – Вы из этих? Ну, вроде экскорта?

– Нет, – Витя задумался:

«Может и да»

Но вслух сказал все-таки «нет».

Суетливые костюмеры, визажисты и всевозможного рода ассистенты запустили цепочку знаков, что моделям нужно идти.

– Пора идти, – непонятно для чего шепнула она. В зале стоял цирковой гам, – желаю удачи.

Витя дотронулся до ее руки и благодарно кивнул.

– А знаете, что странно? – также шепотом ответил он, – вы совсем не похожи на мышь.

Через мгновение Витя уже плыл в потоке всех этих моделей-рыб, с выпученными глазами, жадно глотавших воздух – надышаться перед смертью. Он был босой, как и все. Нельзя было свернуть, выйти, убежать. Могучая стая рыб. Если по отдельности они были хрупкие, почти прозрачные, нежные, фиалки-женщины, то вместе это было ярое стадо свирепых хищников, пираний. И Витя ощутил себя их частью, и ему стало хорошо.

Свет неестественно, как рентген, освещал лица. Все были похожи один на другого – в одинаковом белье, с одинаково зализанными волосами, без обуви. Только этот странный потусторонний свет выделял отдельные черточки, трещины и пятна на лицах, телах, клетках.

В центре комнаты, куда всех согнали после просторного гримерного зала, стоял стол. За ним сидели четверо: трое мужчин, один из них был безумно привлекателен и тягуч, другой азиат, а третий терялся, словно это неземное освещение выедало его из момента реальности; и одна женщина. Она сидела, высоко задрав голову к потолку и ритмично мотала ногой, сложенной на другую ногу.

Все расселись по краям. Кому-то достался стул, кто-то хотел сесть на пол, но женщина чувствовала желание предпринимать подобные попытки, и как только очередное тело начинало сползать по стенке вниз, она опускала голову и категорично всматривалась в нарушителя. Тело вставало на место.

Люди начали по одному ходить от одной стены до стола и обратно. Улыбались и хмурились – выставляли лучшие ракурсы. Азиат смотрел и не двигался, женщина не опускала вздернутой головы. Витя тоже прошел среди них.

В какой-то момент все кончилось. Тело Вити ныло и стонало, он одевался и ватным диском убирал с лица пудру. Он не заметил начала всеобщего движения, не увидел конца. Он только хотел оказаться сверху всего этого действа и наблюдать за изгибами кругов и спиралей из человеческих тел. И оказался бы, если бы не боль.

Витя стоял в ожидании лифта, замотанный в свой совсем не зимний плащ, когда увидел дамочку, просидевшую весь кастинг с поднятой к матовому потолку головой. Он тогда подумал, что это, может быть, от того, что она тоже хотела выплыть из своего глубокого кресла под натяжные небеса. Сейчас ее голова была опущена слегка вниз. Может быть, ей тоже больно?

– Может, здесь все болезные? – от этой мысли Витенька вжался воротник сильнее, – вряд ли. Я бы им тогда не нравился так сильно.

А может быть, дело в том, что без страдания нет красоты? Но Витя и до этого порядочно страдал. Он точно знал, как пульсирует сердце, и болят ребра в самом центре. Знал, как кровь приливает к вискам и ноет, бродя в замкнутом кругу. Знал, чем чувство тошноты от пищевого отравления отличается от несдержимого желания блевать, вызванного необъяснимым страхом. И как хочется тереть запястья, от того, что плохо внутри. В голове. В том, что разные люди называет по-разному – в душе?

Идти работать и ублажать текилой и случайными ласковыми касаниями мужиков в стиле «круче чем яйца», не хотелось. Но было нужно. Нужно было поблагодарить Соленого за содействие.

Витя решил не заезжать домой – ушло бы много времени – и сразу поехать в центр.

Соленый был уже на месте. Так случалось редко. Но сегодня Витеньку было трудно удивить. В принципе трудно удивить человека, побывавшего на балу Сатаны. Так он представлял себе это действо, только еще не мог объяснить, где был сам Сатана. И посещает ли он вообще подобные мероприятия.

Соленый радушно, как было ему свойственно, встречал гостей. Было еще рано, хотя на площадь и прилегающие к ней достопримечательности, разбросанные по всевозможным эпохам, архитектурным стилям и культурам, уже уверенно спускались сумерки. Чем светлее на улице, тем больше парочек внутри царства Соленого. Все они разномастные: Красивые молодые женщины с прекрасными юношами, постаревшие элегантные девушки с обрюзгшими, не всегда от возраста, мужчинами. Невероятные, похожие на ангелов, идущие под руку с дурнушками и дураками.

Всех их торжественно и одновременно с этим тепло встречал Соленый. Целовал ручки с массивными кольцами, похлопывал по спинам, облаченным в темно-синие, переливчатые пиджаки.

Заметив входящего Витеньку, он даже захихикал от радости. Очевидно, он был в приподнятом настроении.

– Мой хороший! Как ты рано, – Соленый сильным движением привлек его к себе и звонко чмокнул в щеку, – прихорошился, я смотрю!

– Да, спасибо большое, – освобождаясь произнес Виктор.

– У меня снова новости. Кстати, раз я веду эти твои делишки, мне полагается некоторая доля, – начал было Соленый, но увидев хмурый взгляд Витеньки исподлобья, понял, что шутка не нашла своего слушателя, и осекся, – да шучу я, Витька!

А новости хорошие, чудесные, восхитительные, – последнее слово он отчеканил по слогам, – звонил мне этот человечек, сказал, что ты всех покорил. Долго думать не стали и скоро подпишут с тобой контракт.

– Я не заметил…

– Ну конечно, не заметил. Зато там все заметили, какой ты неземной.

Вите стало ужасно противно от этих слов, по спине пробежала мурашка, и он с ее помощью проследил неровную змеевидную линию позвоночника.

– Ген, я так устал. Можно я сегодня не выйду в смену, домой пойду, – слова его вышли случайными и естественными.

– Разумеется! Беги, мой хороший, отдыхай. Кстати, как твое здоровье?

– Ничего, – И Витя снова поежился.

Поблагодарив Соленого, и получив еще один смачный поцелуй на прощание, он вышел за дверь.

На улице курили два официанта и девочка с бара, Настасья. Было холодно и они постоянно меняли руку, в которой держали сигарету. Свободную интенсивно сжимали и прятали в карманы наспех накинутого пальто.

Настасья окликнула Витю.

– Ну что, скоро увидим тебя звездой? – спросила она с привычной холодностью и совсем без злобы.

– Наверное. Я не очень понял пока, – Витя почувствовал себя приятно среди этих людей. Мальчики-официанты растерянно улыбались, их немного стеснял морозец.

– Настенька, – Витя вдруг почувствовал, что должен обязательно задать вслух вопрос, родившийся в его голове секунду назад, – почему Соленый «Соленый»?

Официанты засмеялись. И один даже закашлялся от внезапного количества воздуха, хлынувшего в легкие с здоровым, румяным смехом.

Настасья отвечала:

– Потому что у него хер соленый.

* * *
Витя уже давно не появлялся в Соленом царстве. Только иногда, но уже в качестве гостя и очень ненадолго: он тщательно берег силы. Тело ныло и ревело.

В модном доме шла масштабная подготовка к съемкам рекламы. Вите дали послушать аромат, который он должен представлять. Он был бы самый обычный, емкий, послушный, в меру агрессивный, если бы не послевкусие кислого молока.

Это молоко Витя полюбил, и, хотя многого не понимал, продолжал ходить к серьезным ребятам, служившим шмоткам, запахам и косметике.

Павильон, в котором должны были снимать, строили отдельно. В кадре должны были сочетаться оба полярные времени года, поэтому в заваленный цветами павильон пускали искусственный снег. И массовка, насколько было известно Виктору, должна быть в теплой зимней одежде.

Писался сценарий, бессчетное количество раз переделывалась раскадровка. Витя должен был присутствовать на большинстве репетиций. И, несмотря на то, что тело уже перестало прогрессивно деформироваться, боль усиливалась.

Но день съемок приближался, и Витя думал, что сделав дело, он выполнит свое обещание, все исправит, и сможет улететь на небеса, к Леночке и другим ангелам. И он точно знал, что ангелы не чувствуют боль. Он только надеялся, что его тело станет таким, каким оно было до того, как бомжи потрогали его яблоки. А больше его ничего не волновало – смерть была ему спокойной и нежной подругой.

Был вторник, когда Витеньку познакомили с актерами массовки. Несколько кадров, в которых он был один, уже отсняли. Массовку оставили на конец: чтобы отснять все разом и, наверное, меньше заплатить.

Витя из здорового любопытства при удобном случае залезал в бумажки к главному режиссеру. Кроме того, что можно было узнать все, что готовит грядущий день, листы формата А4 были ужасно привлекательны. Рисуночки режиссера корейца с фамилией Иль-гон, красовавшейся на кресле манили Витю к себе. Иль-гон не был против, он видел сморщенную стеснением фигурку Витеньки и смеялся – кожа вокруг глаз сплошь покрывалась морщинками.

Витя знал, что это последние дни съемки и ему было ужасно интересно, чем все кончится – должен быть как минимум фейерверк, как минимум восхитительная тусовка в честь окончания работы. День только начинался, солнце еще не встало, хотя в съемочном павильоне его в принципе не было видно, и никто не обращал на светило внимание. Иль-гон уже пришел: на стульчике висела толстовка и валялась стопка бумаг.

Витя решил читать не все, а только то, что первое бросится в глаза. В глаза бросило кусочком из чернового сценария главного режиссера: М. (модель) пролезает сквозь «кроличью нору» (снежная или цветочная???? срочно) => коброй выползает (должно быть очень красиво) в обнимания цыган.

Какова будет кроличья нора – уже давно было известно, вся словно из колючей проволоки, украшенной холодными голубыми огоньками. Как Витя туда влезал, уже отсняли. Оставалось вылезти. Это не было странно. Все знали, что режиссер, смеющийся миллиардами морщин, оставляет все свои бумаги с первого дня работы и до конца. Ничего не выбрасывает и не теряет.

Витя поспешно отодвинул от себя листы – голос звал его выпить кофе.

* * *
Ползать «коброй», как было написано в черновиках Иль-гона, было невыносимо. Каждый член Витеньки кричал и рвался, он чувствовал каждую жилку, каждую связку. Сосуды скручивались и голова огненно пульсировала. В прочем, и ходить, и стоять, и сидеть было адски сложно.

Но камера, плывущая прямо перед лицом Вити, ловила его мученический взгляд, и съемочная группа неудержимо кричала «ваау» после каждого удачного дубля.

После «кроличьей норы», так называли страшный тоннель, в котором, Снежная королева могла бы заточить чувства и сердце Кая, Витя и правда попал в объятия цыган.

Они были облачены в цветные одежды, темные, густые люди, казалось, что кровь у них черного цвета. На них были звериные шкурки, небогатые и блеклые – полушубки на голую грудь. Без своих одежд, бродящие по площадке между светоотражателями, они были совершенно обычные люди, и Виктор хотел знать: какие они на самом деле.

Он упал на подушку голубоватых подснежников – вокруг витали лица, смех, органза. Горячими тисками сжало ребро, толчок внутри черепной коробки от лица к затылку – так поет пуля в лоб.

Снято.

* * *
Одна большая расчлененная и несвязанная вечеринка в честь окончания съемок разделилась на две относительно цельные: веселую и с приблеском интеллекта. У тех, что разговаривали о серьезном, жаловались и обсуждали нерадивых коллег, стоявших тут же, около соседнего стола с закусками, впереди было еще много работы – постпродакшн. Другие, получившие свои деньги и абсолютно свободные от интерьера этого биполярного павильона, внимательных режиссерских глаз, гримерных кисточек и искусственного света, хотели выпивать халявный виски и рассказывать анекдоты категории Б.

Витю крепко держали интеллектуалы. Он не то что бы хотел к другим, но он немножечко хотел умереть. Болели ресницы и копчик, так, словно растет хвост. Но сценарист и исполнительный директор, настроенные друг к другу явно презрительно, сжимали его с двух сторон. Хотелось пить, но вода, добравшись до глотки, исчезала – жажда не проходила.

Виктор выбрался в туалет. Уселся на унитазе с опущенной крышкой, широко расставив ноги. Словно это было единственно безопасное устойчивое положение.

Он с шумным вдохом опустил голову на руки. В кабинку вошла женщина. Приклеилась к стенке и закрыла за собой дверь. Поза Виктора мешала ей, но она смущалась его и ничего не говорила. А Витю, кажется, ничего не смущало. Он только испугался, что перепутал и зашел в женский туалет. Спросил у нее.

– Нет. Это я зашла в мужской, – проговорила она алыми, кровавыми губами. Уголки рта были опущены.

Витя мужественно совершил кивок головой, но взгляд не поднял.

– Я тебе могу помочь, – сказала цыганка. Она, прислонившаяся к стенке, выглядела нахально.

Витя нехотя поднялся. Рубина, таким одарили ее при рождении именем, скованным в пространстве движением поправляла челку, открывавшую маслянистые густые брови. Декольте обнажало грудную клетку, ребристую поверхность, похожую на старую стиральную доску. Ее платье напоминало серебряную рыбью чешую.

– Тебе больно. Ты страдаешь, – она внезапно перестала казаться наглой и самоуверенной, несмотря на категоричный утвердительный тон, претензию на знание человеческой души.

Она продолжала:

– Но болит только твое тело. Это болит не сердце, это болит грудь. Твоя душа здорова, болят суставы и внутренности. Ты внутри здоров, ты сильный новорожденный младенец, крепкий, хоть и хрупкий, наивный и чистый. Скажи, ты хоть раз вспоминал человека, которого ты убил? Потому что ты невинный.

– Мне нужно к доктору? – робко оглянулся Витя. Глаза пробежали по стенкам кабинки туалета.

– Ты бы уже сходил, если бы было нужно, – лицо Рубины озарилось короткой вспышкой смеха.

– Были съемки. И я должен был терпеть.

– Ты и теперь должен терпеть.

– О, нет, ты не права. Как тебя зовут?

– Мое имя – Рубина. Ты подписался и теперь ты должен, – ее хмурое лицо мгновенно, но плавно стало приятным и заботливым, – но, если что-то болит, надо от этого избавиться.

– Так у меня меня все болит! Что же тогда останется, если я избавлюсь от всего?

Рубина снисходительно улыбнулась, наклонив голову в сторону Вити:

– Не все, а только тело. Фигурка, внешняя оболочка, куколка, кокон. Вот и все.

Она схватила его заруку и стремительно потянула в коридор. По коридору шатались.

Витя заметил, что из группы выпивающих интеллигентов остались единицы. Рубина ответила, что они переместились в какой-то бар, где-то на крыше, под небом. Цыгане, шурша и пританцовывая, передвигались на полусогнутых коленях.

Медленно исчезали, выеденные щелочью, узкие длинные галстуки, по-дендистски расслабленные у шеи, рубашки с манящими тканями.

Это был танец пожирающих друг друга медуз всевозможных видов и расцветок. Врезывались друг в друга, одно тело немного проникало во второе и отталкивалось что было силы. Резкий толчок – мягкое движение желейной упругой субстанции. Иногда пожирало, иногда отталкивалось, чтобы продолжить танец. Встали на носочки. Опустились на полупальцы.

Витя хотел и себе такое желейное тело. Желал желейное тело. Желал жизнь – движение. От толчка до полной остановки, то есть одновременно с этим нового толчка.

– Где моя медуза! – Витя кричал. Витя нечаянно, внезапно думал о Леночке.

Рубина толкнула его в грудь своей грудью – она не была похожа на желе, она была твердой и сильной – грудь каменной статуи, Виктор упал на чьи-то формы, густо покрытые волосами.

– Это хорошо так лежать, – решил Витенька. Боль давно требовала внимания и плакала, не унимаясь, – но лежа тоже чувствуется.

Открывшийся в копне вьющихся волос рот, на которых расположился Витя, медленно, обдумывая каждое слово, проговорил:

– Конечно чувствуется. Пока тело есть, будет и чувствоваться.

Слова эти перенеслись в рот Рубины, она, смеющаяся и красная от духоты, помогала Виктору встать, тянула его за руку.

– Посмотри на свою голову, посмотри на свою корону! – повторяла Рубина, счастливая и прекрасная.

А Витенька в этот момент любил, и ему было не до короны. Рубину, всех этих людей вокруг, всех медуз, Иль-гона, Соленого, маму, Максимова, Васеньку и его тетку, Леночку – любил их всех. В неоне колыхались прекрасные неведомые птицы, рыбы просвечивали тонкими оболочками. Витя чувствовал касание игл. Сосны или ели.

Цыгане трогали ему руки, гладили лысую голову, отчетливо пульсировала кровь.

* * *
В съемочном павильоне ничего не меняли, так, говорят, нужно для успокоения души. Но пускали всех, абсолютно бесплатно. Приходили смотреть на Витеньку, распятого на декорациях в цветочной зоне. На голове его был венок из колючей проволоки тоннеля, через который Виктор пролезал в руки массовки.

Благодаря встроенному датчику, Витя механическим голосом рассказывал один и тот же анекдот:

«– Скучно тут у вас. Позвали бы цыган.

– Мы и позвали. Они посидели, посидели, а потом говорят: «скучно у вас». И ушли».


Россия

Бабушкины базарчики – дары огородов, выстроившиеся в линию, достигают своего изобилия, как правило, к концу августа. Даже если лето выдалось не особенно сладким, а больше слякотным: после дождя как грибы распускается укроп, сельдерей, петрушка и базилик (зелёный и фиолетовый). В то лето солнце разбаловало наш провинциальный городок к самому его завершению, поэтому базарчики наводнились не только кабачками, яблоками и вышеупомянутой зеленью, но и помидорами по 35 рублей за килограмм.

Мы с мамой набрали все, что душа возжелала, плюс ведерко облепихи за 120, и уже на выходе заприметили красные клубни картохи.


«Скороспелка!» – бабуля-продавщица знала, как заворожить мою маму.


«Не унесём, мам, пошли, – только облепихи на 120 рублей. – Я вернусь, куплю».


Бабуля с картохой перемигнулась с женщиной с грушами и спустя секунду они синхронно сканировали меня взглядом:


«По-моему, женщина всё, что угодно может унести».


«Так она, наверное, ещё не женщина».


Именно в тот день, в тот момент я понял, что буду астрологом и переберусь в большой город. Кроме этого решил отрезать свои волосы ниже плеч. А чёрный лак на ногтях оставить: для антуража.


Решение оказалось судьбоносным и правильным:


1). Уже через два месяца, в день моего рождения, мне в видении явился сомнительный, но супер мощный дух и наградил меня даром читать судьбы людей по их ладоням.

2). Уже через два года я покупал квартиру в Подмосковье.


Я позвал маму с собой. Без неё всегда было одиноко и грязно, плюс это она настояла на том, чтобы купить квартиру с окнами на канал, так пусть сама им наслаждается. С другой стороны окна выходили то ли на лес, то ли на парк. Я склонялся к тому, что на лесопарк и в ночь, когда окончательно перевёз вещи со съемной квартиры, пошёл разведывать обстановку.

Врезавшись в высокий тупой забор, я было двинулся изучать территорию по его периметру, но быстро наступил на говно вряд ли человечье и точно не собачье, и вернулся домой.

Спать не хотелось, несмотря на усталость – я открыл гуглкарты. Согласно их данным никакого здания в лесопарке напротив не было, только деревья, а значит, не должно было быть забора, но он был, я видел его своими глазами, и даже наступил на говно.

Если бы я взял квартиру с окнами на лесопарк и на достаточно высоком этаже, чтобы видеть, что среди деревьев стоят дома, похожие на банный комплекс, обнесённые забором, я бы знал, что среди деревьев стоят дома, обнесённые забором и похожие на банный комплекс, но у меня не было квартиры с окнами на лесопарк и на достаточно высоком этаже.

Весь следующий день любопытство меня не сильно тревожило, я занимался обустройством квартиры, а к началу его завершения я двинул в лесопарк.

При свете дня мое путешествие начиналось успешнее. Я обошёл забор. В глубине деревьев, на поваленной сосне сидел мужчина. Лучи закатного солнца, отфильтрованные хвоей, мягко оттеняли бутылочку “Жигулей”.

Я хотел свернуть, обойти и его, но он четким тихим голосом подозвал меня к себе:

– Товарищ, ты зверя не видел?

– Какого? – Меня смутило приветствие, неосознанно захотелось схамить, но я не нашелся.

– Страшного, – он перекинул ногу на ногу и я заметил, что слишком длинные брючины скрывали небольшую платформу его вышедших из моды лет восемь назад ботинок. Погодя он добавил, – ОЧЕНЬ страшного.

– Не видел.

– Даже говняшек не видел?

Я замотал головой, и с каждым моим поворотом шеи вправо-влево его глаза все сильнее сщуривались.

Я понял, что соврал и поспешил исправиться:

– Хотя видел, даже вляпался.

– Вонь сильная была? – мой собеседник расслабил лоб, отчего лицо его показалось доброжелательным и внимательным, как-то по-отечески.

– Ну, как говно.

– Тогда может и не он… – он задумался и потянулся за второй бутылкой пива, она стояла на земле, и я ее сразу не заметил, – Там зверь серьезный. А каков зверь, таково и говно его.

Его слова звучали как из священного писания. Я подумал разрядить обстановку и сообщил ему о своем наблюдении.

Он усмехнулся:

– Так откуда же еще. В месяц Рамадан пророк Мухаммед, продолжатель пророческой традиции Моисея и Христа, ушел на гору Хера подумать, как водится, о чистом и светлом. Там к нему пришел Джибриль, Гавриил по-нашему, начал говорить про Бога нашего единого, но далеко не ушел. Потому что увидел отчаянно подозрительные фекалии, понял, что это горный дракон – его тогда так называли – и отчитал Мухаммеда, чтобы берегся.

Я перебил:

– Кого называли?

– Его.

– А откуда вы все это знаете?

– Да у меня жена мусульманка, – он отхлебнул с горла. – Красавица. И терпеливая. Правда алкоголь не приемлет. А иногда так хочется после тяжелого трудового дня. Приходится в лес уходить и на пень садиться.

– А зовут ее как?

– Россия.

– А вас?

– Владимир. Владимир Владимирович.

Так я познакомился со своим соседом из лесопарка. Я очень надеялся, что он пригласит меня в дом: территория за убогим зеленым забором была неприступна и от этого еще больше манила, но он не пригласил. Зато позвал охотиться на зверя.

Я думал, Зверь, в его случае, это кличка. Он говорил о совершенно определенном существе, которого определенно желал за что-то наказать. Но сам он опроверг мои догадки:

– Я что, дурак, имена кому-то давать. Дать имя – это значит привязаться. Привязаться – это значит повернуться спиной. Повернуться спиной – значит получить в эту спину нож. Я никому не даю имен.

– А дети, Владимир Владимирович?

– А у меня их нет, – он был серьезен, – не может Россия. Выкидывает моего ребенка. Каждый раз, уже со счета сбились.

– А врачи что говорят?

– Что у меня член слишком большой, – Владимир поймал на себе мой оторопелый взгляд и продолжил, – каждый раз как у России под сердцем жизнь затеплится, я ребенку членом голову пробиваю. Нехорошо природа придумала малыша головой вниз класть.

Я собрал всю свою храбрость в руках и спросил:


– А если с ней во время беременности не спать?


– Не спать? – мой вопрос озадачил Владимира Владимировича, но только на долю секунды, – как же ее Россию не ебать-то? Больно хороша.

Я сказал, что умею читать судьбу и могу посмотреть, будут ли у него дети и когда.

Вообще-то это стоило денег, но Владимир Владимирович так не думал. Он сделал мне одолжение, протянув мне руку ладонью вверх.

И такой руки я до этого не видел.

Ко мне приходили разные люди. Был человек, скормивший жену собаке в порыве гнева, вызванного тем, что та не понимала его историко-политической значимости. Он был крупным чиновником, и ему удалось положить то, что осталось от несмышленой возлюбленной в закрытый гроб, заглядывать в который не хотелось никому, ибо каждый понимал, что бы там не лежало, места хватит на всех любопытных.

Ко мне приходили близнецы со сросшимися головами, чтобы узнать, как сложится их судьба с любимой женщиной. Женщина у них была одна на двоих, зато головы у нее было две на нее одну.

Ко мне приходила женщина, протягивала ладонь своего новорожденного сына с вопросом, можно ли сына, льва с асцендентом в весах, назвать Эдипом. И я сказал, что можно, а она сказала мне спасибо.

Ко мне приходили очень разные люди, но такой ладони, на которой нет ни линии ума, ни линии сердца я не видел никогда. На холме Венеры три звезды и росчерк там, где я меньше всего ожидал его увидеть. Это означало и могло означать одно: этот человек получит смерть только от рук своего ребенка. А если нет, то смерть никогда его не настигнет.

Ровно секунду длилось мое помешательство, вторую секунду я видел зверя, а третью, его смерть.

Он бежал на ловца, чего и следовало было ожидать. Ростом мне по пояс и по плечо Владимиру Владимировичу, зверь меня совсем не напугал, по двум причинам.

Во-первых, вид у него был добродушный, он стремился к охотнику с явным намерением поиграться, ласково направив рога в его сторону.

Во-вторых, мгновение, которое я его видел полностью живым, было отчаянно коротким.

Затем было долгое прощание зверя с миром, сосредоточенное, в основном на прощании с Владимиром Владимировичем. Он пытался положить тяжелую голову ему на колени, но безуспешно. Отказ за отказом зверь из последних сил поднимал пяточек к убийце. По правому копыту текла темная кровь.

Наконец последний взял его за морду и не моргая глядя в глаза сказал:

– Прощение заслужишь, если глаза отдашь.

И я клянусь, я видел, как он кивнул головой и покорно выпучил на него глазищи.

Я не стал смотреть, как зверь добровольно лишается глаз. Я ничего не видел – я демонстративно отвернулся и задал пафосный вопрос:

– Во имя чего?

– Во имя любви, – ответил Владимир Владимирович. Свинья устало взвизгнула. Визг перешёл в низкий недолгий рёв разочарования.

– Нет, я имел в виду, за что вы с ним так?

– Так он мне прям у калитки нагадил.

– И все?

– Ненавижу, когда так делают. Не по-людски.

– Так он не человек.

Владимир Владимирович понял, что я напрягся, стал говорить мягче и тон его стал серьезнее.

– У нас тут свои дела. Но я виноват. Как водится, ссор из избы не выносят, а я вынес, тебя напугал. Давай, иди домой, отдохни, большое дело сделали. За свинью эту не переживай, она заслужила, уж поверь мне. Тебе подробностей знать не надо. А завтра вечерком приходи. Пива выпьем.

Я бы тебя к себе позвал, но Россия не любит. Давай, добрых снов.

Во имя любви.

Я перестал серьёзно относиться к любви, когда закончились мои первые серьезные отношения. Я, конечно, не перестал верить. По большому счёту, я никогда не верил, потому что знал. Я знал это чувство, оно было приятное, иногда слишком и тогда морозило скулы.

Я знал:

1). Что эта штука существует.

Что я не знал, но верил:

1). Что любовь всеобъемлющая;

2). Что она вечная.

Конечно, вечность там с большими оговорками. Мне ведь нужно было оставить пути отхода, если я перестану любить одну персоналию и залюблю другую. И я придумал вот что.

Любовь можно представить в виде луча, исходящего из самой твоей сути. Этот луч сильнее и слабее в зависимости от того, насколько ты способен любить. Этот луч есть всегда и он на кого-то может быть направлен, а может быть ни на кого. А так как любовь – дело добровольное, если одна персоналия открепляется от твоего луча, то вполне может прикрепиться другая.

Так я себя успокоил, рационализировав мировой хаос, строящийся исключительно на случайностях.

Я, конечно, понимал, что это обман, но свято в него верил. Это легко, когда обман такой красивый, а главное, ты такой красивый благодаря ему.

Перестал я себя обманывать в тот момент, когда персоналия из моих первых серьезных отношений пришла в дом моих родителей, чтобы объявить о нашем расставании.

Мы только встретили Новый год. Год петуха. Есть поверье, что в этот день на столе не должно быть никакой птицы.

Я заработал себе на квартиру астрологией, но даже я не верю в такое мракобесие. А мать моей персоналии верила и запретила моей маме, которая принимала их как гостей, готовить блюда, вкус которых сделал бы их на целый год несчастными. Готовить свинину и баранину она не могла по той же причине, по которой не могла приготовить говядину: у меня была аллергия на это мясо. И несколько часов мама корячилась над приготовлением одного только горячего – здоровенной рыбины. Я не помню, какой, я только помогал зашивать её нафаршированное пузо.

Сам Новый год прошёл тоже так себе. В нашей стране принято смотреть поздравление президента по телевизору. Мы уже давно этого не делали. В нашей стране редко меняется президент и его речь тоже, а его лицо меня раздражает: оно старческое и противное.

Но мать моей персоналии сказала, что мы будем это делать, потому что это традиция.

Я хотел плакать, но не мог при матери персоналии, она бы сказала, что мальчики не плачут. Это не так.

Потом были события, которые мне пришлось стереть из своей памяти, чтобы просто уметь выглядеть адекватным, а потом в дом моих родителей пришла моя персоналия.

На тот момент мы были женаты уже полтора года, ко дню нашей свадьбы вели еще четыре. И каждый день всех этих пяти с половиной лет я говорил ей, что люблю.

А потом она пришла в дом, где на глазах у моей мамы сказала, что все между нами кончено. Она могла бы сделать это раньше, до нового года, чтобы

1). Моя мама из-за неё (хоть и косвенно) не провела все 31 декабря на кухне

2). Мы бы не смотрели новогоднее обращение президента

3). Моя мама бы не видела как я, раздавленный ею, катаюсь по полу и реву.

Я её ненавидел – это понятно. Я её уже не любил – и это меня не пугало. Мое представление о любви как о луче прекрасно все объясняло. Все рушил факт, что если бы 1). Моя мама из-за неё не провела все 31 декабря на кухне

2). Мы бы не смотрели новогоднее обращение президента

3). Моя мама бы не видела, как я раздавленный катаюсь по полу и реву

я бы продолжал её любить.

А тут, стоило этой персоналии обидеть мою маму, и пять с половиной лет ежедневных “люблю” стерлись в пыль.

Нет, любовь не вечная и не всеобъемлющая, а если кто-то ещё так думает, то никто ещё вас не вынуждал против воли смотреть новогоднее обращение президента.

И дело не в том, что я разлюбил её, а в том, что брось он меня на неделю раньше, я бы продолжал любить и по сей день.

И точно также как тот зверь просил бы выколоть себе глаза ради прощения. Ради прощения и во имя любви.

Вернувшись домой, я решил, что хочу завести рыбку. Вместо того, чтобы читать информацию о них на сайтах зоомагазинов и в пабликах о животных, я открыл ресурс, на котором собрано огромное количество дневников совершенно разных людей. Там можно набрать в строку параметров поиска необходимые слова и найти, что то, что волнует тебя, волновало когда-то и других людей в другие времена.

В общем, я подумал, что дневники врут меньше копирайтеров и вбил в поиск «аквариумная рыбка». Вот что я нашёл:

«…Тут же публикуется внушительный перечень «видов индивидуальной трудовой деятельности, которым разрешается заниматься гражданам на территории области в этом году и размеры оплаты за патент на подобную деятельность. Минимальная стоимость патента – за право на реализацию населению зоокормов и аквариумных рыбок (75 и 180 рублей, соответственно), максимальная – за так называемый частный извоз (900 рублей), техобслуживание и ремонт автомашин (940) и пошив головных уборов из меха ценной пушнины (1000 рублей в год)»

7 января 1989 года.

Больше я не нашёл ничего.

Я вбил в поиск «Линия ума»:

«…Рассматривала его ладонь. Линия судьбы всю её пересекла. Линия ума кончалась звездой. Я родилась под знаком Луны и ей подчинена. Л. Говорит, что в Царском Селе будет и Ахматова: «Мы были очень большие друзья. Она странная. Ищет себе муку мученическую… Теперь нам как-то не о чем говорить».

1 октября 1920 года

Со словосочетанием «Линия сердца» было намного больше записей. Читать их было скучно, последней была такая:

«Вера-хиромантка определила, что у меня совсем особая рука: на ней нет линии сердца. Вот даёт!!!»

14 июля 1966 года

Я уснул, до утра мне ничего не снилось, а то, что снилось утром, было приятным и незапоминающимся. Кажется, я путешествовал в теле крота.

В полдень приходили клиенты, задавали вопросы. А я отвечал. Контакта с духами особо не было. От звонка первого клиента до щелчка закрывающегося за ним замка я думал о странной ладони Владимира Владимировича. От щелчка до звонка в дверь следующего я думал о том, как хладнокровно он убил зверя. От звонка и до щелчка второго я думал о том, как скажу ему правду о его судьбе, о его руке, выдавившей глаза животному, за то, что тот нагадил у калитки.

Мне было страшно. Но вечером я шел к нему.“Барное” плескалось в его глазах.

– Отмечаем сегодня, – приветствовал меня Владимир Владимирович, – Россию в роддом повезли.

– Так вы же говорили… – я был растерян.

– Обошлось в этот раз! Бог миловал. Ну, ты же там погадать мне хотел вроде, – и он протянул руку.

Я посмотрел еще раз.

Отсутствие линии сердца и ума само по себе, может быть, и могло давать информацию об отсутствии сердца и ума, но оно было не само по себе. К нему присовокуплялся низко вздутый холм Венеры и еще несколько черт говорящих о серьезном пророчестве.

Пророчество это состояло в том, что жизнь Владимира Владимировича не кончится, пока его наследник – родной ребенок – её не прервет. Я скользнул глазами дальше. Женщина у него была одна – Россия. Я сообщил ему об этом наблюдении. Он улыбнулся и гордо кивнул:

– Со школьной скамьи вместе.

Я попросил его слегка согнуть руку, чтобы посмотреть, что там с детьми. Их количество должно было показать количество линий.

Линия на ладони человека – это по факту углубление в коже. Читатель, посмотри сейчас на свою ладонь и проверь меня: линия – это углубление в коже. У Владимира Владимировича там были выпуклости.

– Ну что?

Я рассказал ему все остальное, что увидел, но сообщить человеку, так зверски убившего очень нежно настроенное к нему животное, что он бессмертен до тех пор, пока его не убьёт собственный ребёнок, который, кажется, будет выпуклый. Я не знаю, возможно ли это.

Я сказал другое, я сказал, что должен поговорить с Россией.

Владимир сказал нет, она моя.

И сделал он это так, что я понял, она его.

Я поздравил его ещё раз и поспешил домой. Необходимо было провести ритуал вселения в Россию.

Ритуал не опасный, но мерзкий. Я проводил его только однажды. Мне хотелось влезть в голову моей возлюбленной, но мысли человека, в которого вселяешься, не читаются. Зато ясно, хоть и немного отстранённо, воспринимаешь его ощущения. Так я узнал, что она испытывает, когда ест и когда кончает. Больше я не повторял этот опыт.

Сегодня в нем была необходимость.

Я задернул шторы и зажег свечу.

Пламя становилось все более нереальным и все сильнее заполоняло комнату. Я уже видел такой эффект, знал, что к пожару это не имеет никакого отношения и не боялся. Когда пламя полностью залило окружающее меня пространство, я лишился сознания. Сознание вернулось довольно быстро, а зрение только к концу сеанса.

У меня рвало вагину. Несмотря на то, что у меня её никогда не было, я точно знал, что это за дикие ощущения внизу живота.

Так было у меня, когда я первый раз попробовал Маккалан. Мне сказали, что ощущения похожи на лизание шпалы. Я никогда не облизывал шпалу, но, сделав глоток, понял, что это именно оно. Также было сейчас: я никогда не рожал, но понимал, это роды.

Зрение ослабевало, схватки усиливались. Боль становилась невыносимой и тупой. Я задумался, зачем я это чувствую. Ответ у меня был – мне нужна была информация. Но ведь не этот вопрос меня волновал. Меня тревожило другое: зачем Россия это терпит? Во имя чего? Чтобы тиран перестал желать ее мучить? Или она искренне хотела удовлетворить его желание, подарить ему-то единственное, о чем он мог отзываться с любовью. Зачем Россия рвет себе сейчас маточные трубы, по которым победоносно и медленно, растягивая удовольствие мучения, пробирается оно. Дитя России, выжившее дитя, избежавшее кары.

А может быть, она знает о пророчестве и хочет избавиться от него?

Я начинал видеть очертания палаты. И свои (российские) колени. Акушер, несмотря на очевидное нельзя, курил у окна. Не было первого крика, и второго тоже. Ребенок не был мертв, его просто не было.

Акушер выбросил в узкую щель форточки окурок и таким же резким движением ее закрыл:

– Россия…

– Там никого не было, – ответила она ему неуверенно, но с надеждой, – там ведь никого не было?

– Но это невозможно.

– Невозможно, если бы он его не убил. А раз он его не убил, его не было, – сказала она, лишенная сил, – значит, он не жил. А не жил, значит, не умер.

Я задул свечу, открыл окна настежь и побежал к роддому. Он был близко, я бежал минут семь и запыхался.

Под окнами палаты Владимир Владимирович писал “Россия, спасибо за сына” кровью из бараньей головы.


Мясные принципы

Он говорил мне, что я должна быть сильная как мадам Чжэн. Говорил строго, стыдливо, как надзиратель в тюрьме вдруг бросит слово перед казнью бедняги. Каждый раз вздрагиваю от неожиданности: я не просила слов поддержки, не требовала, не ждала, и даже взглядом не выдала желания. Если бы он краснел, то покрылся бы пятнами, потому что слова его выходили неловкими, мучительными. Неотрепетированная речь разкоронованного короля: «сильная как мадам Чжэн».

Китайская морская разбойница, пиратка, она стала такой после смерти мужа и своим подопечным, населяющим корабль, плывущий под знаменем весёлого Роджера, была более известна как «вдова Чинга». Но мы не могли ее так называть: нам нельзя было произносить это слово – вдова. Оно было под неписаным запретом, охранялось нашим страхом выдать свои последние секреты, и это было единственное табу. Последнее, закопанное под яблоней, давно уже не приносящей плоды, но еще в цвету, сплошь покрытую белым, как каждую весну.

Я не пыталась пресечь его мысли об ужасном, не пресекала и никаких других слов. Я понимала, что так вырывался его предсмертный крик, сковывавший трахею, как вязкий непрожеванный кусок хурмы, звериный крик, который не мог он издать иначе, чем словами «ты должна быть сильная как мадам Чжэн». На самом деле, как вдова Чинга.

Чин.

Едва уловимый шелест моего платья.

Га.

Это он уткнулся носом в мою ключицу.

Чин-га.

Это он закрыл глаза, и я чувствую касание его ресниц.

Это мерзко засвистел чайник, и он встал, чтобы выключить его – и мы снова обычные, красивые, молодые люди, не китайские пираты, не морские разбойники. Он не мертв, а я не вдова.

Не слышно запахов, только послевкусие гранатовой кожуры эхом распространилось по комнате, по всей полости рта. Разлилось по полу, по столам, заставленными вазами с герберами и букетами флердоранжа, смешалось с запахом духов: его и моих, моих и его, его и моих.

Запах уносился на кухню. Тонкие руки двигались в такт горячей водяной струе. Несмотря на болезнь, я знаю, что выгляжу лучше, чем обычно. Мои руки чистят гранат, мои пальцы в гранатовой крови.

Капли на белой бумаге, на книжных листах, на альбомных страницах. Переворачиваю. Начинаю разговор заново. Разговор о моем вдовстве.

– Ты знаешь, что у меня СПИД, – спрашиваю.

– Знаю, – отвечает – давай чаю выпьем, а потом разберемся.

Я говорю, что хочу плакать, а он повторяет:

– Ты должна быть сильная, как мадам Чжэн.

– А я, быть может, Жанна Д'Арк.

– А для Жанны Д'Арк ты не святая.

С кухни вернулся Иоиль, взял у меня нож и спросил, куда его положить. Все стало снова похоже на явь. Понеслись запахи: кожура, застоявшаяся в вазе вода, флердоранж, герберы, бегущая вода из-под крана, его запах, мой запах, его запах, мой, застоявшаяся в моих духах вода, вода бегущая в его, в нем, в их – Иоиль.

Садись, – говорю, – рядом. А нож положи, успокойся, не торопись.

И он отвечает: «это ты успокойся».

И я успокоюсь и засну. Так всегда было: после драки. Я кусалась, а Иоиль держал мои запястья, выкручивал их – мне больно. Он ведь сильный, он старше меня. А потом встряхивал за плечи, неаккуратно и резко, и кричал – «успокойся». И я слушалась, да и сил драться больше не оставалось.

Чем старше он становился, тем тише и уверенней становилось его «успокойся». Сейчас оно звучало взвешенно и выдержано, как вино стояло в погребе на семейной вилле с десяток лет – такими были на вкус его слова.

Иоиль взял салфетку и начал вытирать мои пальцы.

Мы с ним выросли вместе и были близки. Когда наш отец ушёл из семьи, Иоиль, кажется, стал еще важнее и дороже.

Мне было около пяти, а ему в два раза больше. Он играл со своими друзьями на футбольной площадке. Суть игры была в том, чтобы набить мяч как можно большее количество раз: на колене, на руке, на шее, на голове. Я стояла рядом. Естественно, у нас были разные забавы, разные игры и сладости, и в тот день я оказалась совсем одна, без забавы, без игр и сладостей. «Раз, два, три» – они дружно считали удары мяча о спины, запястья, макушки. Никто из них не обращал на меня внимания, никто не смотрел в мою сторону, пока я прыгала, бегала, ходила на голове, дышала огнём, воевала с драконом. Их мяч поднимался к небу и падал вниз, ударившись о сетку проводов. Снова летел вверх, оттолкнувшись о кровоток шнурков кроссовка. Я заплакала от отчаяния, которого выдержать не могло мое пятилетнее сердце, мои легкие, задыхающиеся, помутневшие – никто не увидел. Я сделала очередной финт, перевернув свое тело, мокрое, слезоточивое. У меня порвался сандалий. Иоиль, не обративший на меня внимания, пока я кувыркалась в пыльной земле, глотая нечаянно грязь и песок, не заметивший моих слез и моего истошного крика, мгновенно обернулся на треск рвущейся сандалии. «Раз, два, три,» – мяч ударился об землю, соскочил с острой пятки, приблизился к небу и ударился снова, побежал было мелкой дробью по полю, но его подхватили белые руки, испачканные в чёрной земле. Больше не было слышно ни звука.

Иоиль взял меня на руки и понёс домой. Мы шли домой так долго: через все футбольное поле, сквозь школьный двор, перешли через дорогу. Оказались на нужной стороне улицы и снова шли. Пришлось открывать тяжелые ворота во двор дома.

И мне больше не встречались руки сильнее и добрее. Не было человека ближе и крепче. Не было пути дольше и труднее, чем этот путь от футбольного поля до кровати.

Он посадил меня на кровать, а сам лёг рядом, грязный, уставший.

– Хочешь, расскажу тебе, что мне приснилось сегодня? – сказал Иоиль.

Я слушала внимательно: я готова вечно его слушать.

– Это приснилось мне под утро, прямо перед пробуждением. Словно я бегу из пустого супермаркета. И мне страшно: на полках ничего нет, в магазине ни души. Я бегу мимо витрин пустых, мимо холодильников, стеллажей и везде пусто. Все эти пустые шкафы превращаются в длинный-длинный коридор, и в конце дверь. Я думаю: «как здорово!» Даже скорость сбавил. И слышу – щелчок – закрываю на секунду глаза, а когда открываю – снова все полки и витрины в жутком беспорядке. И я опять бегу, толкаю тележки, они разъезжаются с грохотом, ударяются друг о друга, словно рыцари в доспехах сражаются. И я, наконец, добегаю до кухни. В чужой квартире (я там никогда не был). Но мне спокойно и больше не страшно. Я, кстати, после этой гонки даже не запыхался. И тут Петр Петр мой одноклассник стоит с чашкой. У него имя Петр и фамилия Петр – его поэтому никто иначе не называет. И он мне говорит: «когда моя мама умрёт, мне придётся кофе купить. Потому что это она всегда его покупала. И это будет такой ритуал, понимаешь? Я так пойму, что она умерла».

А я отвечаю ему: «давай тогда ты и для нас купишь кофе, когда я умру?»

И он говорит: «ок». Прямо так и сказал: «ок».

Бесчувственная он свинья – Петр Петр из моего сна.


Он уснул, а я продолжала сидеть, пока сама не свалилась на подушку с ним рядом.

Иоиль отложил испачканную салфетку в сторону, сел на пол у дивана, прямо у моих ног: «ты помнишь как мы поцеловались в первый раз?»

Я помнила. Я помню каждого своего мужчину и каждую женщину, помню их изгибы и влажности, помню их слезы и слюни, помню каждый голос и кожу. Его помню лучше всех, потому что Иоиль – мое яблоко с древа познания.

Человек заслужил страдание за свои грехи. Но страдает он и безнаказанно. Раз надкусив яблоко, человек не попробует его больше. Только коснулся язык запретного плода – обожгло и пропало навеки. Но если уж изгнан он из рая, познавший добро и зло, вынужденный скитаться по земле, ища свой путь домой, почему бы не отдать ему это яблоко – на! Доешь! Насладись тем, ради чего идешь по выжженной твоими слезами земле!

Но то, ради чего было принесено в жертву все, осталось в том саду, где больше не оказаться тебе никогда.

Разве забудешь, как откусил кусочек?

– Помню, – ответила ему.

Он уткнулся носом в мою круглую, как теннисный мяч, коленку: «ты должна быть сильная, сестренка, как Мадам Чжэн».

Мы поужинали, я начала медленно одеваться – еще не знала, стоит ли мне выходить. Я не знала, как проведет эту ночь Иоиль, но оставаться с ним в одной квартире до самого утра мне не хотелось. Мы жили так уже месяц. За это время я не провела ни одной ночи в своей постели, возвращалась утренним метро и ложилась спать, когда Иоиль уходил, потому что у нас была одна кровать на двоих.

Ночью я знакомилась только с теми людьми, про которых мне уже когда-то рассказывали. Друзья моих друзей, братья моих подруг, мужья моих сестер. Это были стекла без диоптрий в моих очках, калейдоскопные бисерные узоры, я танцевала их, они танцевали меня. Я выбирала только тех, чьи имена хотя бы раз звучали в моем присутствии, о ком говорили другие женщины, матери, сестры, жены, и они выбирали меня. Я искала не от скуки и не от отчаяния. Дело в том, что если жить – это путь домой, то сейчас он пролегал именно здесь, среди всех этих людей, чьи имена отзвуками моря раздавались в раковинах моих ушей. Эта беспорядочная жизнь для меня была идеальным порядком.

Этим вечером я сомневалась: я чувствовала себя такой голой, голубем, не сменившим первое белоснежное оперение на серое, городское. И мне слишком нравились цветы в нашей комнате.

– Сплети себе венок, – сказал Иоиль.

Мне всегда хотелось плакать, когда с отеческим равнодушием и умиротворенностью он подталкивал меня идти куда-то в ночь, веселиться, танцевать, за двери, за кварталы, дом за домом дорогой из желтого кирпича.

* * *
Мы лежали на полу. Мартин говорил медленно, тихо, задерживал язык на букве «р». Я не вникала в его слова, они сами застревали в моей голове, словно записывались на плёнку.

Он плакал беззвучно, только слезы двумя слабыми ручьми стекали по белому лицу. В темноте этого нельзя было увидеть, но Мартина лежал на моих коленях, и я могла это ощущать.

Он был влюблён в девушку, ее звали Сонечкой. Она тоже была в него влюблена. Он был уверен, что эти два факта уже были гарантией печального конца их истории. А потом добавил, что ждёт и не знает, когда наступит этот конец. Он замолчал, и я снова почувствовала его слезы.

«Я плачу, – заговорил снова Мартин, – потому что она делает мне больно, и моя любовь делает мне больно, и ее любовь – это больно, это сотни ночей без сна на вечно крутящейся карусели. Но как только это кончится, я знаю, что свалюсь с этого аттракциона и встать больше не смогу. И я держусь изо всех сил, пока могу, как бы ни было тяжело.

Мы познакомились на Ленинградском вокзале. Она на бегу сунула мне в руку чемодан, сказала, что отдаст полцарства, если я помогу ей донести вещи до вагона. Я взял их и побежал за ней. Потом она нырнула в один из вагонов, отдала кому-то рюкзак, который несла на плече, и чемодан. Его ручка стала немного влажной, потому что у меня вспотели ладони. Вернулась ко мне, и я минуты три стоял и смотрел, как она пытается отдышаться. Понятия не имею, зачем стоял. Ждал благодарности?

А когда я спросил, не испугалась ли она, что я мог украсть чемодан. Она ответила вопросом на вопрос: «по че?» (потом я узнал, что это означало «зачем»). «Из вредности», – сказал я. А она сказала просто и легко: «так он не мой».

Позже я узнал еще кое-что: ее имя и адрес, и что опоздал на электричку. А еще через несколько часов узнал, что могу остаться переночевать у нее. Той ночью я и сел на эту карусель.

Ее звали Сонечка.

Моя птичка. Маленькая и хрупкая. Я носил ее в ладонях. Ей словно не нужны были ее крылышки, ведь я всегда был рядом.

Я охранял свою птичку от сквозняков, от солнца, от других птиц, что могли ей навредить. Я делал все, чтобы она была в безопасности, чтобы она не боялась, не болела и не плакала. Было кое-что способное на самом деле поранить ее перышки. Биполярно аффективное расстройство. Маниакальная фаза сменялась депрессивной, потом наоборот – и мы оба сходили с ума. Моя птичка то заливалась пением, то прятала в перья носик и грустила, не подавая никаких признаков жизни, не шевелясь.

Я продолжал держать ее в своих ладонях.

Но она чувствовала, что я слишком пытаюсь ее контролировать. Но как иначе: я стелил ей постель, я приносил ей виноград, чтобы она смогла утолить голод.

Будни мы обычно проводили только вдвоём, а в выходные развлекались с друзьями. Это было самое обычное время препровождение. Мы смотрели кино и курили травку. Я никогда не был моралистом, но с Сонечкой все было немного по-другому».

Мартин заерзал. Я не удержалась и дотронулась до его лица. Сухо. Он был зол, и злость ампутировала ему и грусть, и боль: все его чувства.

Когда Сонечка еще была рядом с ним, он каждый день просыпался в страхе. Нащупывал спросонья на кровати ее маленькое тело, по привычке прижавшееся к стенке, тонкие, стеклянные руки. Он без конца читал книги в мягких обложках о маниакально-депрессивном психозе и тревожных расстройствах и всеми способами пытался оградить ее от наваждения симптомов, рассматривал цветные обложки медицинских брошюр. Когда она грустила и сидела безвылазно дома, Мартин с утра уходил в парк записывать пение птиц на диктофон, чтобы весь оставшийся день они могли лежать и слушать записи. Он пытался крутить колесо, раскачивал мельничные жернова, перекатывал поле.

Мартин повернул голову так, что мог видеть меня, мой подбородок:

– Она могла часами не вставать с постели, лежать без движения лицом к стене так, что нельзя было понять, спит она или бодрствует. Мы закрывали окна, чтобы шум с улицы не просачивался в комнату, накрывали тканью аквариум (Сонечку пугали наши рыбки, с прозрачной чешуей, у них были видны тоненькие, как кровеносная система, косточки; но избавиться мы от них не могли – были в ответе за тех, кого приручили), и слушали, слушали на повторе звуки, которые я ей приносил.

И я был счастлив, это и было мое спасение. Весь анамнез моей жизни сводится к Сонечке. И к ее болезни.

Сонечка, маленькая тростиночка, ее колебало из стороны в сторону, все ветра и дожди, в секунду они могли расправиться с ней. Все, что изменяло ее сознание, пугало меня, все, что влиялоо на ее настроение, я хотел уничтожить. Я пытался держать себя в руках, но все шло к одному – я начал контролировать ее жизнь. Это стало причиной большой беды. Она пила все, что хотела, курила все, что горит, но только потому, что должна была знать, что может себе это позволить. Она просто маленькая, слабенькая птичка и хотела доказать каждому, в особенности себе самой, что свободна и вольна лететь куда угодно. Я все это понимал, я ведь не идиот, но справиться с собой не мог. Закатывал истерики, я, взрослый мужчина. Должен был ее защищать, но встал на сторону ее обидчиков.

Она держалась, сколько могла.

Шло время, Сонечка снова переживала очередную бесконечную фазу депрессии. Она сидела в клетке, которую я сам сложил из своих ладоней, и медленно утихала. Ей все также нравилось слушать записи птичьего щебета, которые я ей приносил, но к зиме я перестал это делать: птиц почти не было. Кто-то еще пел в парке, но эти звуки даже не было слышно на диктофоне. Она стала злоупотреблять транквилизаторами, а я не мог ей мешать. Я дал слабину тогда, когда не должен был. Просто больше я не мог смотреть, как она уже не плачет, не смеётся и не грустит, но лежит на животе и не двигается. Иногда мы были счастливы: по утрам, реже перед сном. Но прошел год, и она отравилась газом. Легла на стол, включила духовку и уснула. И я ее не виню, мне просто немного. Не по себе?

Мартин притих и начал прислушиваться к музыке за стенкой, повторяя: «слышишь, слышишь? Вот-вот сейчас, что-то очень знакомое».

Я, откровенно говоря, не слышала ничего. Может быть потому, что ни звука за стеной не было. Так мы оба скрывали те слова, которые должен был сказать Мартин, но не сказал за их ненадобностью.

На следующие несколько минут он стал неуклюжим как медведь. Он поднял голову с моих колен, чтобы сесть рядом, мотал туловище из стороны в сторону, прислушивался к звукам, которые никогда не услышит, успел несколько раз предложить мне поесть. Я сидела напротив и гладила его острые плечи.

«Ты же понимаешь, я тебя позвал не для того, чтобы с тобой переспать, – Мартин смотрел на меня не моргая, – я просто хочу, чтобы ты меня вытащила».

Тогда я услышала, о каких звуках он говорил, и положила ему голову на грудь. Сказала: «вытащу». Он шумно дышал, но больше не произнес ни звука.

В его квартире было чисто: не было никакого лишнего хлама, дверцы шкафов и комодов были плотно закрыты, и комната, казалось, была идеальной формы, с идеально гладкими стенами. Постель была идеально заправлена, и мы повалились прямо на пол.

Когда все кончилось, он целовал мой живот и плечи и сказал, что я могу взять голубое полотенце в ванной, если захочу принять душ. Но мне хотелось только, чтобы он целовал меня до самого восхода, пока мы оба не уснем. И я знала, о ком он думал, пока обнимал меня, пока чувствовал мое тело, и именно поэтому мне хотелось, чтобы это длилось как можно дольше.

Это был первый мужчина, который не стал для меня поиском и заменой. Я пришла, чтобы спасти его, а не себя, и спасла.

Мартин был чьим-то другом, какого-то нашего друга, на тесной планете, где все знакомы с друзьями своих друзей, для них он был, может быть, юродивым. Местный дурачок и всегда говорил, что думал, даже если единственное, что занимало его мысли, было желание сходить в туалет. Казалось, что он воспроизводил все, что рождалось в его голове, все верили в это и никто никогда не задумывался, почему, в таком случае, он так мало говорит. Впрочем, слушать его было занятно, хоть он и повторялся, кружился на месте, как лисенок бегает за собственным хвостом, циркулировал вокруг одного и того же, одного и того же, одного и того.

Таким же способом он привел меня к себе домой – я нашла его в KFC у метро – кругами и волнами, мы шли не по прямой, но пунктиром. Наш путь вырисовывался в спирали и кольца, лишние движения, пустые слова. Узор рассыпанного бисера, который никто никогда не соберет в ожерелье и не повесит на шею самой красивой в детском саду девочки. Издалека, впрочем, это невозможно было заметить: точки сливались в одну, пылинки в туманности, цветы в цвета и пятна.

Кружась мы дошли до дома. В доме был нужный подъезд. В подъезде нашли квартиру. Квартира открывалась ключом. Внутри были мы. В сундуке заяц, в зайце утка, в утке яйцо, а в яйце – мы.

Я осталась у Мартина жить и не возвращалась домой неделю, его джинсы (было начало августа и дожди шли, не переставая: мне пришлось носить его одежду за неимением лучшего) падали. Нужно было затягивать их ремнем. И Мартин затягивал. Ремни на руках у меня, у него.

– Это потому что я привыкаю, – так он объяснял.

Мне не хотелось уходить, уходить было не в чем: вся моя одежда осталась дома, не было ничего, что могло бы спасти от назойливых колких осадков.

Уходить было необходимо, уходить было некуда: Иоиль иногда писал мне, чтобы убедиться, что я жива и не болею, но не домой не звал, не говорил, что скучает. Иоиль писал: «Как дела, Мириам?». Я отвечала: «Хорошо».

Иоиль писал: «Я волнуюсь, сестренка».

Дышать, нам с Мартином, было уже почти нечем: свежее послевкусие дождливости не поступало в легкие. Губы стали сухие, жёсткие и рваные; Мартин, подкараулив меня после душа, шепнул, что волнуется. Это значило, что его сердце снова не справилось со свободой увлечения, вывернулось наизнанку, клейкой и шершавой стороной и врезывается, клеится к моему.

– Я привыкаю, – говорил Мартин.

Дожди не заканчивались.

Я говорила: «чёрный – цвет волос моей истинной любви».

Мартин был черноволос и кудряв, зарывался в мою грудь, пока я пела эту шотландскую народную песню, из сборника песен о любви всевозможных культур и традиций. Я перечитывала ее раз за разом от корки до корки на коленях рядом с матерью и Иоилем. На мотив, что подсказывал голос изнутри. На мотив, что нужно покинуть гнездышко, в которое пришли кругами изорванных крыльев, пока не поздно, пока любовь доставляла нам одно удовольствие и никакого страдания.

"Я чувствую чудесный аромат.

Быть может, это аромат Возлюбленного,
а, быть может, это мой Возлюбленный опьянен,
вспоминая меня?"
И пока он не спросил меня, а люблю ли я его, нежно и трепетно, я отыскала в безумном порядке комодов свои вещи и запрыгнула в уходящий вагон поезда.

Немытые, мерзкие плацкарты с дембелями, печальными женщинами и их счастливыми детьми я люблю гораздо больше чем стерильные самолёты. В самолётах закладывает уши и невидимая ненавидимая рука проволокой разрезает череп на две несимметричные части: сны от этого шумные и беспокойные, трескающиеся, какскорлупа.

Проводница – несчастная Афродита, продавшая душу и красоту неведомо за что – рассказывает пассажиру, как однажды случилась с ней поездка. (В туалет была невероятная очередь выстроившихся по длинному коридору боковых мест, очерченных искусственной кожей. Все потому, что в туалете принимала какая-то шлюха, на поезд села, кажется в Саратове). Проводница говорит, все подряд ее там чпокали. Чпокали. Пассажир смеется, непонятно чему, а взамен делится историями о том, как они приносили различное спиртное туда, куда его приносить было нельзя. Куда именно, мне не понятно.

Они выглядят такими довольными и важными, что слушать их не хочется. Куда притягательнее печальные, с опущенными слегка вниз уголками глаз, губ, обветренных, болезненных.

Моя мама, к которой ехал ленивый поезд, тоже любила печальных. Мой отец был таким, но хотел стать счастливее с помощью какого-нибудь греха и всегда выбирал блуд. У него были, неестественного смолистого цвета волосы, и такого же блеска глаза на пол лица, и уголки их были едва опущены вниз. От этого казалось, что он плачет даже когда смеётся, и что плачет он от счастья. У него было поистине ангельское лицо, лицо любящего и в любви своей скорбящего.

Когда я стала старше, и мама удостоверилась в том, что отец никогда уже не вернётся, чтобы стать нам отцом, она рассказала мне, как много у него было женщин и мужчин. Как он, зависимый от надежды на спасение, искал способ облегчить свое сердце, полное всесильной необъяснимой ложью иллюзорности ценностей, целей и радостей, названных людьми истинными. Каждый раз возвращался со слезами в постель, увитую простынями, клал голову на грудь маме и молчал. А потом он спросил, почему это совсем не помогает. Тогда мама пошла вместе с ним, и в ее поступке тоже была надежда и больше ничего.

Они сели в машину и поехали к какой-то папиной знакомой, любовнице. Она жила одна. Любовь планировалась втроем, но маме претило все это на уровне физиологии, она была обнажена, сидела рядом и смотрела. Попробовала мастурбировать, и от этого хотелось плакать.

Они были красивыми людьми с красивыми телами. Мой отец, он никогда не знал физической работы, имел тело длинное и тонкое, как цветочный стебель. Его женщина извивалась вкруг него, стонала. Это было бы красиво, будь это кино: хороший свет, звук, камера мотор начали.

Когда все закончилось, мама с отцом поехали домой, не пили кофе, чай. По приезду отец собрал вещи, лег в постель, чтобы выспаться перед дорогой, а на утро уехал.

Несмотря на то, что мама не упрекала его, не кричала и не плакала, держала за руку, которой он обвил ее живот, теплый и мягкий, отец чувствовал себя гадким и липким.

После его ухода течение нашей жизни, кажется, совсем не изменилось. Может быть, так было только для меня. Потому что Иоилю пришлось скорее повзрослеть, стать нашим защитником и опорой. Мы были нежные, маленькие женщины, которые только могут создавать видимость хранительниц очага посредством некоторого заработка и уборки по дому. Нам нужен был кто-то реальный, телесный, чуткий и твердый, Иоиль. Он был мужчиной, и я думала, что мы поженимся, когда придет время, а может быть, он женится на маме и станет моим новым отцом. Я принимала эту мысль – необходимость разделить своего любимого мужчину – ради счастья моей матери, я видела, как они любят друг друга и совсем не знала, и не знаю до сих пор, что любовь между матерью и сыном, сестрой и братом, мужчиной и женщиной как-то различается.

Мне казалось, они были бы хорошей парой. Мне казалось, мы бы тоже стали хорошей семьей – мужем и женой. Никто мне не объяснял, какие роли кто должен играть: играли мы не по правилам, словно отец забрал инструкцию, которое могла бы все объяснить. Я изучала мир методом тыка.

Мама жила все в том же доме, в котором я провела всю свою сознательную жизнь, они купили его с папой. На пороге меня встретил сын соседки, маленький олигофрен, значит, и соседка была у нас дома.

Так оно и оказалось, но я едва успела с ней поздороваться: как только я вошла на кухню, мама произнесла радостное, точечное «ай», а соседка поспешила удалиться во двор: «с приездом, ну, не буду вам мешать!».

– Посиди с нами еще, – говорила мама, – пока сынишка играет во дворе. Не надумала пообедать?

– Я не ем говядину, – ответила она. Я подумала тогда, что у нее курносый нос, а раньше я никогда не замечала.

– Религия? – спрашивала я курносую соседку.

– Можно и так сказать, – она задумалась, – я ем птицу. Они глупые. А коровы умные – и я их не ем. Не ем тех, кто умеет думать и понимает. Я не ем друзей, понимаешь? Это такой мой мясной принцип. Это такой кодекс. Не веганский, а мясоедский. Кодекс мясоеда.

– У меня что-то похожее, только в постели. Я тоже не ем друзей. Понимаешь?

Маму, кажется, не удивило, что я приехала. Ее словно ничто не удивляло. Она только посмотрела на мой скромный багаж в виде сумочки и спросила: «это ты вот так в поезде ехала?»

Хотя ни мне, ни ей не было понятно, что собственно не так с моим багажом. Мы знали обе: я здесь ненадолго.

– Я ненадолго.

– Ну, садись, – говорит мама, ищет в шкафчике шкатулку с чаем.

Курносой соседки на кухне уже не было, она убежала во двор, к своему дитятке.

– У меня, – говорю, – СПИД.

– Я знаю, – отвечает мама.

Сколько же еще тебе придется вытерпеть, мамочка, сколько еще испытаний?

И потом повторила вслух:

– Сколько тебе еще придется вытерпеть, мам?

– Еще очень много, Мириам.

Наверное, она все понимала и обо всем догадывалась, только не знала, как убедиться в своих догадках, да и стоило ли.

– Как Иоиль?

– Хорошо

– Вы вместе?

Вывместе? – говорит.

И я все ей рассказала.

Рассказала, как запуталась, влюбилась в Иоиля, потеряла его тело, обрела снова, рассказала, как готова была отречься от семьи, от имени и фамилии, потому что стал он, наконец, и все к тому и шло, не братом, не ближним, но ближайшим. Как стало в секунду одну, страшную, роковую, прекрасную секунду мне трудно с ним спать в одной кровати, хотя с малых лет мы засыпали после детских наших, невинных игр на простынях и одеялах, вывернутых, перевернутых в корабли и шалашики. Как в следующую секунду стали мы единым телом, целым, потеряли свою невинность и сказочность, как обрели что-то большее, сильнейшее, как стали самыми великими из людей, когда стал он моим мужчиной, а я его женщиной. Как две наши разные души, в разных телах, кровью и слезами крепили союз, и не было тогда людей красивее нас и выше, мы луна, мы звезды и земля, как упали бездыханные, без стыда, без соли.

Как узнали мы потом, что я больна, и болен Иоиль.

Но я этого, может быть, хотела.

Я искала спасение вокруг, а после, когда узнала диагноз, в смерти. И настолько сжилась с этой мыслью, прониклась в нее, срослась, что все казалось мне правильным и гармоничным, красивым и святым: я чувствовала святость в своей болезни.

А Иоиль был земной человек, реальный, в его смерти не было святости и света, была только неприятная вязкая горечь, соленая мутная боль, исступленное непринятие, маскированное спокойствием согласия с единственным исходом. И он собирался бороться. И чем увереннее он сопротивлялся болезни, тем несчастнее и страшнее она была.

Я рассказала, каким злом нас наказали за любовь, высокую, небесную, такую, какой не было еще на свете, облепили грязью и неприятием, скрипучим песком на зубах, спермой десятков мужчин.

Я рассказала ей все и уснула.

Мама провожала меня на вокзал, с пустыми руками, они мотались по ветру из стороны в сторону, закручивались вокруг тела.

До отправки поезда еще оставалось время, я попросила сигарету у молодого человека, он стоял, развязно приобняв свою спутницу. Сунула ее в рот.

– Мириам, Иоиль уехал, – она забрала у меня сигарету и механическим движением положила ее в карман, – он так решил. Чтобы ты не видела, как он умирает.

– А я, – спрашиваю, – я разве не умираю?

Впрочем, спросила я без истерики, скорее недоумевая, я ведь твердо была уверена, что я тоже умираю. Как и он, так и я.

– Ты не умираешь, Мириам, тебе еще долго и счастливо жить. До самого последнего твоего дня, – она достала из кармана мою сигарету и сунула ее в рот.

* * *
Выдираю из обнаженного тела широкое лезвие ножа. Ведь знаю, что не стоит этого делать – комнату зальет кровью. Дом утонет в моей крови, а за ним целый квартал. От таких тяжких потерь лишусь сознания, а когда очнусь, выгляну в окно. Там мальчик поплывет на каноэ по алым рекам, по затопленным улицам и проспектам. Неужели каждый держит каноэ на балконе на случай чьего-нибудь ранения?

Выдираю, а крови нет. Внутри плоско, жутко – я просыпаюсь. И каждый раз сомневаюсь, рада ли я своему бескровию (значит, не умру, значит, я всегда буду так), или же просто пусто внутри меня и мрачно?

Так я просыпаюсь каждый день. А когда размыкаю глаза, нащупываю приоткрытый ящик тумбочки, нахожу письмо. И каждое утро читаю, потому что не знаю, чем закончится этот день.

«Моя милая Мириам, мое счастье. Я

Наклеил сухих цветов. Главное, не переживай, в дороге в почтовом катафалке с ними ничего не случится. Они уже мертвы.

Чем ближе к ночи, тем меньше хочется с кем-либо разговаривать. Хожу по коридорам, стреляю сигареты, молча.

Я работаю коллектором. Обзваниваю людей, которые по уши в долгах, благодаря компаниям, раздающим всем желающим деньги. И это ужасно глупо.

И перед тем, как заклеить конверт, я тщательно облизываю клейкую полоску. В этом уже давно нет необходимости, технический прогресс дошел до того, что можно не пускать в ход все свои слизистые, чтобы запечатать письмо. Тем не менее, позволь мне эту слабость.

А помнишь, когда мы жили вместе, мы каждый вечер выпивали по бутылке дешевого полусладкого. Стояли в магазине до 22.56 и выбирали дешевое полусладкое. Я хотел, чтобы бутылка была красивой, а ты, чтобы не отдавало спиртом: мне везло больше.

Я без тебя не пью. А ты, при случае, попробуй, загляни внутрь бутылки. Сколько ни вглядывайся, дна не увидишь.

Когда мне было девять лет, у меня на руках была жуткая сыпь – аллергия на пыль. Понимаешь теперь, почему у меня всегда так чисто в комнате?

Я перевязал себе левую руку, попытался ограничить ее функциональность, притворялся больным. Я всю жизнь так делаю: притворяюсь больным и несчастным.

Я стал тем, кем всегда хотел быть. Космонавтом, летчиком, изобретателем.

Я смотрел с вершины Олимпа на проходящих мимо людей и осуждал их. Вглядывался в их сути и снова осуждал. Я возомнил себя тем, кем никогда не был. Был тем, кем никогда себя не возомню.

И если бы я убил отца и переспал с матерью, мой грех не был бы тяжелее чем тот, что я несу на своих плечах. Тот, что я возложил на твои плечи. И я понял только теперь, что значит отождествление любви со страданием. Даже когда коснулась меня эта животворящая беда, я воспринимал эти слова как жадный до геройства в своей младенческой глупости человек. Я думал, что как русалочке мне даётся болью каждый шаг, думал, я терплю это лишь ради того, чтобы быть с тобой рядом.

И я знаю, что ты смеешься надо мной, и я пристыжен твоим смехом, я заслужил!

Я должен был тебя покинуть и, когда покинул, я узнал, о чем плачут любовники. Не о расстоянии, но о неизвестности.

Мириам! Мое счастье.

Если ты можешь, поцелуй руки нашей матери. А я молюсь за нас обоих».


Оглавление

  • 1. Левша
  • 2. Ирина Витальевна
  • 3. Теперь – правша…
  • PS