Право на риск [Анатолий Филиппович Полянский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анатолий Полянский Право на риск Роман, повесть




Памяти отца, Полянского Филиппа Стефановича, старого буденновца и чекиста, чей светлый образ послужил прототипом одного из героев этой книги,

посвящаю.

Автор

ПРАВО НА РИСК Роман

Глава I МАРТ



Странно устроен человек: живет в нем неистребимая надежда. В самых безвыходных ситуациях, когда уже точно знаешь — ничто не поможет, время не повернуть вспять, — все равно уповаешь на прекрасное «а вдруг!». Бывают же чудеса на свете! В них почему-то очень хочется верить.

Однако на сей раз чуда не случилось. Все произошло так, как, наверное, и должно было произойти, — спокойно, обыденно, без лишних эмоций. Я вышел из кабинета члена Военного совета несколько оглушенным, хотя заранее знал, что он скажет и даже с какой интонацией. На его месте я бы тоже чувствовал себя прескверно. А что поделаешь? Когда люди давно знакомы, а я знал генерала еще подполковником, инструктором политотдела нашей дивизии, то искренность в отношениях — качество обязательное. Но нельзя при этом требовать еще и беспристрастности.

Приглашение члена Военного совета не было для меня столь уж большой неожиданностью. Что последует за выпиской из госпиталя, я примерно представлял после беседы с главврачом. Он тоже всячески щадил меня, говорил мягко, убаюкивая: размеренная жизнь, покой, с сердцем шутки плохи... Все ясно как божий день, новый «мотор» не поставят. И все же каждый хромой воображает, будто он припадает на ущербную ногу изящнее своих товарищей по несчастью. Конечно, диета и никаких волнений — авось пронесет!

Слова генерала не оставляли ни малейшей надежды.

— Зря ты, Андрей Степанович, отказался перейти к нам, — сказал он с сожалением. — Помнишь, предлагал еще три года назад? Теперь, глядишь, стал бы моим заместителем...

Разумеется, я все отлично помнил. Предложение было действительно заманчивым. Для молодого растущего подполковника, каким я считался, открывались широкие перспективы. Сколько мне было? Неполных сорок четыре. Великолепный возраст! Правда, по нынешним временам несколько многовато. Теперь у нас в ВДВ больше молодых выдвигают, кому за тридцать, в лучшем случае — под сорок.

Да, такой шанс выпадает раз в жизни, глупо было им не воспользоваться. А я взял да и отказался! И не потому, что не умею схватить удачу. Честолюбие — черта характера, необходимая военному человеку. Я ценю в людях этот отличный стимулятор. Кто из нас не мечтал стать генералом? Причина отказа была иной, и о ней догадывалась разве что жена. Была ли Полина согласна с моим решением, не знаю: ей давно хочется в столицу, — во всяком случае, не возразила. Поняла! Ведь дело даже не в том, что кабинетная работа противна моему характеру. Трудно объяснить, но... Наверное, если бы можно было расчленить характер человека на составные, то наряду с выработанными в себе, благоприобретенными привычками стержневое место заняли бы качества, переданные по наследству, — голос крови, как говаривали в старину. Пережитое и выстраданное отцами и дедами, героические картины из их прошлого давно вторглись в наши мысли и чувства.


...Огромная, от неба до неба, ржавая от пыли степь. Всадники с обнаженными шашками в буденовках. Несутся вскачь черно-белые кони. И земля, вздыбленная разрывами, как на негативе: белая в клубах черного дыма.

Передо мной, и я это ясно вижу, разинутые в немом крике рты, оскаленные лошадиные морды с фиолетовыми навыкате глазами. Отчетливо различимы блеск трензелей, залоснившиеся черпаки под седлами. Взлохмаченные гривы. Серая пена на конских крупах; на удилах — кровь.

Выстрелы, звон сабель, громогласное «ура», вырывающееся из сотен глоток, — все беззвучно, будто в немом кино... Лишь единственный звук, ощутимый, естественный, живет в тебе одной музыкальной фразой — это стук копыт, заглушающий все. Он мне никогда не мешает, хотя порой возникает в самые неподходящие моменты; наоборот, взбадривает, вызывает ощущение полета. В своих снах я часто мчусь в атаку...

Это представление пришло ко мне из детства и осталось на всю жизнь. О нем не принято говорить вслух, но в памяти держу крепко и точно знаю: плохо мне будет в кабинете за массивным письменным столом...

Член Военного совета продолжал говорить что-то о здоровье, санатории, отдыхе. Я не слышал, поглощенный горькими мыслями. Неужели придется уходить вот так, сразу? Бросить все, что ты задумал и не довел до конца. Столько еще несделанного!

Должно быть, я не совсем тактично перебил генерала.

— То есть как это кому сдавать дела? — переспросил он удивленно.

— Но не может же политотдел дивизии оставаться без руководства! Заместитель мой на учебе.

Генерал усмехнулся:

— Ну и ну, Корсунов! Мы еще материала на твое увольнение не оформляли, а ты уже котомку собрал.

Можно было бы ему, конечно, возразить: раз вопрос решен и ты уже бывший — ни к чему тянуть. Об этом быстро узнают, и отношение к тебе сразу изменится; дело будет страдать. Когда человек уходит, тянуть не имеет смысла. Лучше единым махом поставить точку!..

Впрочем, генерал сказал, что материалы на увольнение еще не готовили. Значит, в его власти повременить. И тогда в моем распоряжении может оказаться хотя бы несколько месяцев. Только бы успеть подготовить дивизию к учениям! Потом хоть трава не расти! Время, время — вот что мне нужно!

Член Военного совета выслушал просьбу хмуро.

— Но учения намечены на конец августа, а сейчас, если мне не изменяет память, только начало весны.

Он, конечно, прекрасно меня понимал. Учения, которые будут последними в моей воинской службе, очень много для нас всех значили.

— Всего каких-то пять месяцев! — воскликнул я.

— Не пять, а шесть, — уточнил генерал, — это полгода! Хитришь, Андрей Степанович. А если здоровье подведет?..

Что значат шесть месяцев в сравнении с оставшимся за спиной полувеком! Однако сейчас они показались мне тем чудом, в которое нужно всегда верить. Я должен был непременно убедить генерала, доказать, что прав. Командир у нас новый, молодой, только из академии. Дивизия принимает пополнение. Кому же готовить его к бою, как не мне, начальнику политотдела?! Опыт-то у меня, слава богу, есть!

По поводу опыта я, конечно, перехватил. Для пользы дела. И на лице изобразил святую непосредственность. В душе, честно говоря, я не очень-то высокого мнения о своих педагогических способностях. Какой уж тут опыт, если сына не сумел сделать человеком! Матвей — моя боль, открытая рана. Столько вложил в него, а парень так никем и не стал.

— Ладно, — сдался наконец член Военного совета, — пусть будет по-твоему, Корсунов. Возьму грех на душу. Только смотри у меня: ни-ни, чтоб не баловал. Знаю, все норовишь в самолет забраться да прыгнуть. К парашюту, приказываю, и близко не подходить!..

Всю дорогу домой я думал о разговоре с членом Военного совета; точнее, даже не о самом разговоре, а о его результатах. Поначалу-то обрадовался, да еще как! Целых полгода! В пересчете на дни — гора времени. Но если сравнить... Нет, даже не с вечностью, а с короткой человеческой жизнью, то срок получается совсем мизерный. И все же я был счастлив. Шел по длинным коридорам штаба, и вид у меня был, вероятно, преглупый. Вышагивает чинно высокий седой полковник, человек солидный, в годах, а губы, толстые, неуклюжие, растянуты в дурацкой улыбке; вдобавок совершенно неуместные на мужском лице ямочки, неизвестно почему так нравящиеся Полине.

Однако потом, сидя в поезде, я задумался: а что такое, в сущности, шесть месяцев? Всего полгода. Оглянуться не успеешь, как пролетят. Прошло же тридцать с лишним лет службы, — заметил ты их? Да ничуть! Будто вчера начинал.

Остригли наголо, поставили в строй, даже еще не обмундированных, скомандовали «Смирно!» и сказали: «Ну, вот вы и солдаты».

А какие мы в семнадцать-то лет были солдаты, — горе. Многие понятия не имели, с какого конца винтовка заряжается. Я, правда, знал и устройство пулемета, и правила метания гранат: в войну всем этим премудростям в школе обучали. Меня, как наиболее рослого, назначили к тому же помощником военрука, — поближе к оружию стоял. Нас в девятом классе было лишь пятеро ребят, остальные тридцать — девчонки.

На другой день начальник пересыльного пункта, прихрамывающий капитан с нашивками за ранения, построил на плацу двести пятьдесят человек и объявил:

«Вот что, товарищи бойцы, сейчас распределять будем. Слушать внимательно и действовать соответственно».

Мы уже знали, что по нашу душу «купцы» прибыли. Так в то время называли представителей военно-учебных заведений, ездивших по пересыльным пунктам и отбиравших для себя новобранцев.

Начался «торг».

«У кого образование десять классов, выйти вперед! — неслось над строем. — Этих в артиллерийское училище...»

«Восемь-девять классов... На курсы связистов...»

«Шесть-семь... В кавалерийскую школу».

Я боялся пошевелиться. Казалось, все видят, что я скрываю свое образование. Еще момент, кто-то ткнет в меня пальцем и грозно скажет: «Этот чего прячется? У него же десятилетка! А ну выходи!» Перспектива снова попасть за парту меня никак не устраивала. Так и война кончится, не успеешь: бои идут возле границы с Германией. Настоящие мужчины не в тылу сидят, а на фронте находятся!

В строю осталось человек шестьдесят, тех, кто не одолел и четырех классов. Начальник пересыльного пункта прошел вдоль строя, вглядываясь в лица. Я обмер, опустил глаза: врать-то никогда не умел!.. Вот сейчас и раскроется обман! Что говорить в свое оправдание?.. Но капитан не обратил на меня ни малейшего внимания и, как показалось, пренебрежительно махнул рукой:

«А этих — в маршевую!»

Я был счастлив.


В купе нас оказалось двое. Мой спутник, подвижной мужчина лет сорока пяти с грубоватым веснушчатым лицом, сразу же поинтересовался, далеко ли я следую, и очень обрадовался, узнав, что нам почти до конца ехать вместе.

— Люблю, грешным делом, товарищ полковник, потолковать с умным человеком, — словоохотливо пояснил он, явно стараясь польстить.

Я покосился неодобрительно.

— Вы замечали, товарищ полковник, что в дороге люди становятся откровеннее? — продолжал спутник, поудобнее устраиваясь на полке. — Человек вообще склонен к душевным излияниям. Но дома, в кругу друзей и знакомых не все ведь скажешь. А дорожный разговор ни к чему не обязывает. Сегодня мы сидим с вами, беседуем, завтра разойдемся и наверняка больше не встретимся. Верно? Значит, я могу говорить начистоту...

Резонно бы возразить, что люди не всегда расположены к беседе. Иногда у них возникает желание помолчать, как у меня, например, сейчас. Но не очень удобно объясняться с незнакомым человеком.

Я вежливо слушал соседа, думая о своем. Мысли были путаные, сбивчивые. Было трудно определить, удовлетворен я решением члена Военного совета или нет. Человеку свойственно искать золотую середину... Полгода, отпущенные мне генералом по щедрости душевной, — много это или мало? А если бы времени было вдвое меньше или втрое больше, — как тогда? Злосчастные шесть месяцев представлялись мне почему-то вытянутыми в пространстве в виде длинной кроссовой дистанции. Для марафонца она коротка, а для спринтера — не под силу. Вот и прикидывай, как распределить силы, чтобы не выдохнуться до финиша. Рванешь сразу — не добежишь; будешь долго раскачиваться — отстанешь. А отставать нельзя. Надо в ногу со всеми и даже чуть впереди, в одной шеренге с направляющим...

Однажды, еще осенью, когда Перов только вступил в командование, у нас разгорелся спор. В сто девяносто третьем полку у Мурича случилось ЧП: разбили автомашину. Виноват был водитель, превысивший скорость во время гололеда и на повороте не справившийся с управлением. Но комдив рассудил иначе. Вызвав Мурича, объявил ему строгий выговор. Солдата же распорядился наказать своей властью.

Узнав о решении комдива, я выразил недовольство.

«Это несправедливо, Александр Гаврилович. Командир полка не виноват».

«А кто же? Я?» — спросил он.

Тогда я еще не знал, что Перов имеет манеру разговаривать сухо, лаконично, как он сам выражается, «не тратя звуков попусту», и обиделся. Прежний комдив никогда не позволял со мной подобного тона. Но ответил сдержанно:

«Если мы за каждый проступок начнем бить командира, ничего хорошего не получится».

Следовало бы, конечно, добавить, что этот метод давно осужден, но показалось неудобным напоминать комдиву прописные истины. К тому же мои слова Перов мог принять за поучение, а он, как я успел заметить, был самолюбив. Еще бы, в тридцать шесть лет — командир дивизии! Такое далеко не каждому дано. Не считаться с этим было нельзя: предстояло вместе жить и работать.

«Насаждать безответственность нам тоже не позволено!» — возразил Перов.

Я заметил, что понятие ответственности должно быть строго дифференцировано.

«Каждому свое, что ли? — жестко усмехнулся комдив. — Но это приведет к уравниловке».

«Да, если личную ответственность понимать буквально, — сказал я как можно спокойней, — и, добиваясь сиюминутной пользы, не видеть перспективы».

Перов смотрел на меня изучающе. Глаза у него серые, холодноватые, чуть выпуклые. По их выражению никогда не определишь настроение комдива. Весел он или рассержен, взгляд остается непроницаемым.

«А разве сто девяносто третий у нас не отстающий? — неожиданно спросил комдив. — Насколько мне известно, полк год как не выходит из прорыва. Несмотря на все усилия штаба. И политотдела в том числе, — не преминул он уколоть. — Тогда о какой же перспективе может идти речь?»

В определенной степени Перов прав. Мы действительно, много занимаясь полком Мурича, ощутимого перелома пока не добились. И все же сдвиги наметились, я их видел, чувствовал. Но комдиву подавай факты. Он был реалистом, этот поджарый широкоплечий полковник, стоявший передо мной на крепких пружинистых ногах. Это я тоже сразу заметил.

Спор наш, как и многие последующие, закончился ничем. Исчерпав доводы в пользу своей точки зрения, Перов сердито бросил:

«Ты хочешь, Андрей Степанович, чтобы я отменил взыскание Муричу?»

Смешно было предполагать, что комдив на это способен. С самого начала он очень ревниво относился к посягательству на свой авторитет. Тем не менее я не удержался, чтобы не сказать:

«Признание собственной ошибки, Александр Гаврилович, еще никогда не умаляло достоинства».

Глаза комдива сузились — первый признак того, что он рассержен. Однако Перов, не могу не отдать должного, умеет держать себя в руках, только становится суше, официальней.

«Жаль, не поняли, Андрей Степанович, — перешел он на «вы», — я ни в коей мере не считаю, что поступил неправильно. Даже если наказание сурово, на строгость командира не жалуются».

Последние слова — одно из любимых его выражений...

Поезд давно уже мчался в ночи, изредка подавая короткие низкие гудки, напоминавшие всхлипы ревуна в самолете, когда подана команда приготовиться к выброске. Монотонно постукивали колеса, и в этот дробный звук как-то очень органично вплетался унылый голос моего спутника.

— В деревне разве жизнь?.. — Ловил я отдельные фразы. — Без знакомства не устроиться... Ну что такое бухгалтер?.. Женился неудачно. Дочка хоть по праздникам телеграммы отбивает. О награждении сына узнал из газеты...

По этим обрывкам нетрудно было представить не очень-то радостную жизнь человека. Он явно искал сочувствия, а я не мог вызвать его в себе. Люди, конечно, не всегда имеют возможность распоряжаться своей судьбой. Бывает, что не добрая воля и желание диктуют то или иное решение. И все же в конце концов человек, а не обстоятельства определяет собственную жизнь. Плыть по течению легче всего; отдашься на произвол бога-случая, и — куда кривая вывезет. А вот повернуть вспять да еще выгрести против волны — тут нужны и характер, и железная целеустремленность.

Проводник принес чай, прервав, к моему удовольствию, разглагольствования соседа. Однако умолк тот ненадолго. Теперь его интересовали не личные переживания, а вопросы масштабные, даже глобальные: будет, скажем, на земле война или нет? По его мнению, я, человек в погонах, должен непременно знать это.

— Война ведь не прекращается, — напомнил я, — вспыхивает то там, то здесь.

— Я не имею в виду Сирию или Вьетнам! — воскликнул он. — Речь идет о большой войне — с ракетами, атомными бомбами...

Я посмотрел ему прямо в лицо и не увидел ни тревоги, вполне уместной при таком вопросе, ни подлинной заинтересованности. Вряд ли его серьезно волновали проблемы войны и мира. Эх, видел бы он атомную бомбу в действии! Куда девалось бы обывательское спокойствие!..

Страшен не сам взрыв. Нас, слушателей академии, специально привезли на эти испытания. Мы располагались довольно далеко от эпицентра: на полигоне предусматривались все меры безопасности.

Солнечный день. Жарко, как бывает обычно летом в Заречье. Ленивые облака. Ветра почти нет. Тихое мирное утро над головой. И вдруг!..

Неестественная жуткая тишина. Как в предгрозье. Над землей медленно и величественно вспухает огромный темный гриб. На мгновение неподвижно застывает над головой. Затем гигантская шапка подымается выше, курчавясь, расползается в стороны. И тогда гремит гром. Он похож на нарастающий вой тяжелой бомбы, усиленный мощным мегафоном. Звук ширится, заполняет все вокруг, оглушает. Воздух вздрагивает и давит на нас. Земля вырывается из-под ног. Мы падаем на дно окопа, на несколько секунд потеряв ориентировку и дар речи.

Но по-настоящему жутко стало через несколько дней, когда, надев защитные комбинезоны, мы поехали через зону взрыва. Накануне испытаний нас тоже возили сюда, показывали.

Стоял лес. В нем было все: звуки, краски, запахи. Разноголосо пели птицы. Над головой огненно-рыжими кометами летали белки. Из-под ног брызгами взметались замаскированные под цвет хаки лягушата. Алела рябина, и сквозь заросли ольхи с трудом продиралась еловая поросль. Терпко пахло мятой...

И вдруг — ничего!

Перед нами лежала растрескавшаяся выжженная земля. Удушливая гарь пожарища плыла над перепаханными вдоль и поперек холмами и оврагами. Леса, как такового, не существовало. Вместо деревьев лишь кое-где косо торчали обуглившиеся головешки. За машинами, долго не оседая, клубился зловещий шлейф темно-серой золы. Кругом, насколько хватало глаз, была черная, как деготь, пустыня, страшная в своей непроглядной одноцветности...

Мой спутник, однако, ждал ответа. А я не знал, что сказать. Как и всякий разумный человек, я, конечно, надеялся на лучшее и настойчиво пропагандировал разрядку международной напряженности, коллективную безопасность и все такое прочее. Но, зная природу империализма, готовил солдат к самому худшему, упорно внушая: будьте бдительны, агрессор может напасть в любую минуту, и мы должны быть готовы к бою!

В обоих случаях я был вполне искренен. Здесь нет никакого парадокса, скорее, диалектическое единство: одно не противоречит другому. Я верю в человеческий разум, в то, что он сумеет предотвратить атомный пожар. И в то же время знаю: могут найтись безумцы, способные не посчитаться ни с чем. Остановить их может только сознание неотвратимости возмездия. Потому и должны мы быть сильными...

Но как объяснить подобную двойственность человеку едва знакомому. Подумает, что я увертываюсь от ответа или, того хуже, скрываю истину. Не лучше ли отделаться шуткой, изречь что-нибудь вроде: «несть пророка в отечестве своем». Только ведь не поймет, что старославянское «несть» означает «не ценят». С течением времени многие слова стираются, утрачивают первоначальное значение, заменяются новыми, не всегда лучшими. И тем не менее молодежь не хочет возвращаться к прежним. Забываются не только слова, а и кое-что посущественнее: заслуги прежних поколений, например. В повседневной суете иногда теряется что-то очень нужное, неповторимое...

Я так задумался, что совершенно забыл о сидевшем напротив спутнике. Он бесцеремонно напомнил о себе:

— Вы не ответили, товарищ полковник.

— Видите ли, — сказал я, сдерживая досаду: терпеть не могу навязчивых людей, — больше того, что пишется в газетах, я не знаю, а гадать, простите, не люблю.

— Скрытничаете, полковник, — засмеялся мой спутник. Смех у него был мелкий, дребезжащий, похожий на дрожание плохо натянутой басовой струны, только еще более неприятный.

Настраивая гитару, что в последнее время не часто случается, Полина сперва отпускает все струны, а потом, по очереди пробуя на слух, осторожно подтягивает их. Я терпеливо переношу действующую на нервы процедуру, потому что предвкушаю момент, когда длинные тонкие пальцы Полины — они у нее удивительно изящны — легонько пройдутся по струнам. Вздрогнет, наберет силу протяжный звучный аккорд, и польется знакомая мелодия, уносящая в незабываемое прошлое...

Низкая, пропахшая дымом землянка. Облака морозного пара, врывающиеся с каждым входящим. Седой налет инея на бревнах. И огонь, бьющийся в тесной печурке.

В песне, как в жизни:

На поленьях смола, как слеза...
У промерзшей гитары хриплый голос. Руки Полины отказываются повиноваться. Я готов своим дыханием согреть их, только не смею.

Совсем близко рвутся снаряды. Земля вздрагивает, вздрагивают молодые, еще необстрелянные бойцы: их в батарее почти половина, они заменили погибших на нарвском плацдарме.

Давно ночь. Необходимо отдохнуть. С рассветом бой. Но мы не унимаемся:

«Еще! Ради бога, еще! Играй, пожалуйста!»

И простуженными глотками тихо подпеваем:

До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага...
Языки пламени, видные в неплотно прикрытую дверцу, пляшут в глубине больших черных зрачков Полины. Глаза от этого кажутся холодными и настороженными, тогда как на самом деле они у нее грустные, добрые. В изменчивом свете огня не угадаешь выражение лица. Оно то печальное, губы скорбно поджаты; то задорно-веселое, когда встряхнет головой и по плечам заструятся мягкие льняные волосы, на которые не посягает даже наш грозный старшина, поборник нулевой стрижки. Обычно Полина скручивает волосы в тугой пучок. Лишь иногда, когда есть возможность отдохнуть, распускает их, и тогда мы молча любуемся этой немыслимой красотой.

У меня к Полине особое отношение с самого первого дня, хотя она, разумеется, ничего не знает о моих чувствах. Все откладываю главный разговор на потом. И это ее неведение сдерживает меня, пожалуй, больше всего. Я ведь не ханжа. В войну взрослели рано. Но Полина!.. По отношению к ней я не имел права не только на лишнее движение, — на неточное слово...

Разве станешь сейчас рассказывать о таких вещах? Кто поверит: фронт, смерть, грязь; сколько тебе отпущено жизни — не знаешь... И вдруг такие сантименты. Да поведай об этом хотя бы тому же дорожному спутнику, улыбнется: полноте, такое лишь в романах семнадцатого века описывалось, а мы прагматики! Какая уж там платоническая любовь!

— Давайте-ка ложиться, — предложил я. — Время позднее, нам завтра раненько вставать.

Мой спутник недовольно пожал плечами:

— Пожалуйста, спать так спать.

Он был явно неудовлетворен разговором, которого, собственно, не получилось. Вопросы остались без ответа. И я, право же, не виноват. Служба приучила меня слушать других и держать язык за зубами; должность заставляет говорить только то, в чем глубоко убежден. Слово имеет огромную силу, правда, до тех лишь пор, пока в него верят.

С некоторого времени я плохо сплю в поезде; раньше мог, как говорится, дрыхнуть без задних ног, теперь не то. Нервы шалят, да и гипертония дает о себе знать: недаром врачи запретили прыжки. Нет, что ни говори, самолет — лучший вид транспорта. Взлетел, прочитал несколько страниц, глядишь — уже на посадку пошли. В поезде же сутки изнываешь от безделья. Хорошо, когда партнер по шахматам попадается. Дома шахматами заниматься некогда, да и не с кем. Раньше хоть с Матвеем удавалось сыграть вечерком. Как подрос, даже иногда проигрывать ему стал. И не потому, что в поддавки играл. Наоборот, старался изо всех сил. Он, чертенок, выиграет и смеется: закономерный процесс, батя... Вот какие пироги! Я его играть выучил, он же меня и бьет... Теперь Матвей далеко, с ним в шахматы не сыграешь. Сотни километров разделяют нас, да еще разногласия, что появились недавно. Вначале я не придавал им значения, думал: по молодости, пройдет само собой. Зря. Обрати я внимание раньше, может, и не обернулось дело так круто...

Сосед давно уже похрапывал, а я все ворочался на полке с боку на бок и не мог уснуть. В купе было душно. В голову лезли неприятные мысли, припоминалось, что недоработал, где упустил существенное, поступил не так, как следовало, — и получилось скверно. Как в том случае с майором Чаловым. Пусть он был тысячу раз неправ. Все равно не следовало затыкать ему рот. Конечно, разносить перед строем, да еще отличного солдата, — антипедагогично. Человек может оступиться, но есть десятки способов помочь ему исправиться. Зачем же публично унижать достоинство?.. Чалов, разумеется, продолжал стоять на своем: осуждение провинившегося перед лицом товарищей — предметный урок для других. Взгреешь одного, остальным будет неповадно! Дисциплинарная практика в полку подтверждает эту истину. Так почему же ему, командиру, делается замечание?..

Резкость Чалова, откровенно говоря, не понравилась. Я спешил в политотдел, где меня ждали люди, поэтому перебил майора и жестковато сказал:

«Вы еще слишком молоды, Вячеслав Алексеевич, чтобы делать столь категоричные выводы, а вера в собственную непогрешимость весьма опасна. Не советую на нее полагаться. Договоримся так: впредь вы воздержитесь от публичных разносов подчиненных».

Он действительно очень молод. Двадцать восемь... Разве это возраст для командира полка, у которого под началом сотни людей да еще такая техника?! Один парк боевых машин стоит миллионы рублей... Я всегда чуть побаиваюсь за наш прославленный сто девяносто четвертый полк. Чалов, конечно, офицер знающий, с академическим образованием, а опыта мало и выдержки недостает... Да, командирская мудрость приходит с годами... Армейские кадры — во веки веков больной вопрос, а сейчас, когда в армию приходит все больше молодых офицеров — процесс необходимый вообще, а в наших воздушно-десантных войсках особенно, — к подбору кадров следует относиться с особой осторожностью. Тем более что в частях почти не остается опытных методистов...

И все же потом, уехав из сто девяносто четвертого полка, я ругал себя. Не так нужно было разговаривать с Чаловым. Он действует как его учили. А воспитательная практика прежних лет, пригодная еще вчера, сегодня неприемлема, потому что солдаты к нам приходят иные: не просто грамотные, а интеллектуально развитые. Каждый из них — личность, пусть не до конца оформленная, но уже знающая себе цену. С этим нельзя не считаться. Вот почему нужно искать новые методы, проявлять больше гибкости, такта... И объясни я Чалову по-человечески, он наверняка бы понял...

Что толку махать кулаками после драки! Полина называет это французским остроумием на лестнице. Вышел, говорит, после спора за дверь и думаешь: не то сказал, есть аргумент более убедительный, которым можно было бы сразить противника наповал... Умница она!.. И геройская женщина! Какими только муками ее в свое время врачи не стращали: и паралич ног возможен, и нарушение кровообращения, и самое худшее — мы ничего не гарантируем. Она ни на что не посмотрела. Сказала: что будет, посмотрим, но от своего не отступлюсь!.. И родила Матвея...

Заснул я, наверное, под утро, точнее, забылся. Наступило беспокойное состояние, когда реальность притупляется, все видится в чуть искаженном виде.

Прошел по коридору проводник, наверняка громко топая. Чего ему стесняться? Мне показалось, что на цыпочках. Протяжно загудел паровоз — почудилось что-то тоскливое, будто мычит недоеное стадо. Мой дом стоит на самом краю военного городка, возле речки. На противоположном берегу — небольшой хуторок, пяток домов. Вечером, когда коровы возвращаются с пастбища по дворам, всегда слышен этот жалостливый призыв...

У деда Матвея, в честь его я, собственно, и назвал сына, тоже была своя корова. И все же в богатой кубанской станице он считался бедняком. Наверное, потому, что в доме было шесть голодных ртов. Дед ходил по дворам и шил богатым казакам шубы. Он был непревзойденным мастером. Когда в девятьсот пятом году его арестовали, урядник укоризненно сказал: «Что ж ты, Корсунов, не делом занимаешься? У тебя золотые руки. А теперь их кандалами спортим». На что дед, как мне рассказывали, ответил: «Ничего, ваше благородие, я выносливый, потерплю. А этими руками еще и до тебя доберусь...» И загремел дед за распространение крамолы на восемь лет каторги. Но слово свое сдержал, попозже, в гражданскую, став комиссаром Первого кубанского полка красных казаков.

Когда я проснулся, оказалось, что сосед мой уже привел себя в порядок.

— Заспались, товарищ полковник, — сказал он весело. — Скоро ваша станция.

Приветливость его была вполне искренней, и я в свою очередь улыбнулся, сказав «С добрым утром!». Человек не виноват, что показался мне вчера непривлекательным. Обычный любознательный товарищ.

Старею. Раньше легко сходился с людьми. И приятелей было много, и друзей, и просто знакомых. Где бы человека ни встретил, поговорил о том о сем, пошутил, — самое приятное впечатление оставалось. Теперь не то: далеко не каждого воспринимаешь. Для того же, чтоб в душу к себе пустить, и вовсе многое нужно. Не зря, видно, говорится, что друзей заводишь до сорока, а когда тебе под пятьдесят, — труднее. Даже если и возникают симпатии, связывают общие интересы, то они скорее выливаются в деловое знакомство, чем в дружбу. С годами перестаешь доверять первому впечатлению, ложь чувствуешь мгновенно, проявления искренности подвергаешь сомнению. Все пробуешь на зуб. Нужно хорошо разбираться в людях, чтобы понять, говорит ли человек то, что думает...

Поезд замедлял ход, однако в окно трудно было что-либо рассмотреть. Стекло залепило мокрым снегом, и проносившиеся мимо строения выглядели неестественно размытыми, изломанными. В здешних краях весной всегда так — сыро и холодно. Чувствуется дыхание моря. Оно совсем близко, полтора-два часа на машине. Раньше мы хоть изредка выбирались на природу. Даже меня энтузиаст Матвей умудрялся соблазнить прогулкой к побережью. Но с тех пор как сына нет, Полина предпочитает сидеть дома и вообще стала тихой, молчаливой. Жалобы от нее, конечно, никогда не услышишь — не та натура, но я вижу по глазам — тоскует. Станет у окна и смотрит в одну точку. Сын-то очень дорого достался. Она в него всю себя вложила! А он, паршивец, еще и пишет редко. Мог бы сообразить, каково матери без него. Но они, нынешние, нежное отношение к родителям в разряд сантиментов отвели. Им только то, что ощутимо, что руками потрогать можно, подавай, а всякие переживания без достаточных, по их мнению, оснований называют карманными. Исповедуем, говорят, религию рацио.

Слова-то какие: «исповедуем», «религия»... Мы, старики, об этом забыли, как вдруг обнаружили, что нынче мода такая... Откуда пошла, ясно! На Западе многое делают, чтобы сбить молодежь с толку. Туризм, открытый эфир, фестивали, обмен культурными ценностями — все это, конечно, необходимо, да только нельзя забывать, что на таком сквозняке незакаленному человеку впору не только насморк схватить, но и серьезную простуду. Значит, нужна профилактика. А мы наивно полагаем, что сам образ нашей жизни является надежной гарантией от любых болезней. Ан нет, мировоззрение надо воспитывать! Идеи сами по себе не усваиваются, особенно если их преподносить в лоб. Чтобы тебя поняли и пошли за тобой, объясни, докажи самым убедительным образом, с цифрами и фактами в руках, что путь наш справедлив...

Выйдя из вагона, я направился на вокзал, чтобы позвонить дежурному. Пусть пришлет машину. Рейсовый автобус до нашего городка не идет, хотя райсовет давно обещает продлить маршрут. Придется на очередной сессии серьезно поставить этот вопрос.

Перрон был пуст. Только вдалеке, у центрального входа, приметил маленькую женскую фигурку. Подошел — и не поверил своим глазам. Полина!.. Она тоже заметила меня, бросилась навстречу. Я, по обыкновению, заволновался. Ничего не могу с собой поделать. Всякий раз при встрече с женой после даже маленькой разлуки меня охватывает странное чувство — тут и радость, и нежность, и нетерпение... Все годы, что мы вместе, это ощущение никогда не покидает меня, хотя ни громких фраз, ни бурного проявления эмоций позволить не могу! Полина не любит ничего показного. В безудержности чувств, говорит, всегда фальшь. Искренность стыдлива.

Я прижал Полину к себе. Пушистые, уже посеребренные волосы коснулись щеки.

— Как ты догадалась, что я приезжаю именно этим поездом? — все еще не придя в себя от изумления, спросил я.

— Разве я не жена военного? — шутливо возмутилась Полина. — Дежурный не знал только номера вагона...

— Ах, вот что: разведка у тебя поставлена на высшем уровне!

Я с благодарностью подумал о члене Военного совета: его забота. Сам так закрутился в Москве с делами, что позвонить не успел.

Мы забрались с Полиной в машину и обрадовались возможности просто так посидеть рядом. Газик фыркнул, набирая скорость, нырнул в узкий лабиринт улочек, сдавленных громадами серых замшелых домов, насчитывающих со дня закладки много более сотни лет. Мимо побежали витрины магазинов, рекламы кинотеатров. Огромный плакат, висевший у купола старинного собора, превращенного в музей, призывал держать деньги в сберегательной кассе: накопил — машину купил. «И кучу хлопот в придачу», — подумал я. Некоторые из наших офицеров обзавелись личным автотранспортом и теперь жалуются на плохой сервис. Иных приходится гонять за то, что используют служебные гаражи. Даже мой помощник по комсомолу и тот сообразил поставить «Жигули» в военно-ремонтную мастерскую на профилактику. Любезность, видите ли, оказали. Пришлось крупно поговорить с ним, а заодно и с начальником мастерской. Кстати, почему никто из политотдельцев не прибыл меня встречать, раз знали, что приезжаю?..

— У нас что-нибудь случилось? — спросил.

Полина отвела глаза.

— Ничего особенного. Александр Гаврилович просил не волноваться.

Комдив проявил заботу? Похвально, конечно, но не успокаивает.

— И все-таки, что произошло?

— Я не знаю, Андрюша.

— У кого? В каком полку?

Она не успела ответить, как я уже понял: у Чалова. Дурное предчувствие не обмануло.

— Все поехали туда?

Полина посмотрела на меня умоляюще:

— Ты хоть позавтракай...

Стало очень жаль ее. Столько ждала, понимала ведь, для чего уезжал в Москву. И не успел вернуться, сказать двух слов, как тут же снова оставляю.

— Не беспокойся, у меня все в порядке, — шепнул ей, обнимая за плечи. — И я не голоден... К тому же кусок в горло не полезет, пока не узнаю...

Полина и без объяснений давно все поняла и лишь тихонько вздохнула.

— Высади меня, пожалуйста, на углу. Зайду в школу.

Пообещав Полине как можно скорее вернуться домой, я пересел вперед и сказал водителю:

— Побыстрей, пожалуйста! В сто девяносто четвертый! Прямо в учебный центр...


Над площадкой приземления медленно оседали белые купола. Боковой ветер сносил их в сторону, к лесу, и некоторые парашютисты, ускоряя скольжение, подтягивали стропы. Я завистливо, с грустью следил за ними, представляя непередаваемое ощущение полета, зная и все еще не веря, что мне никогда больше не придется пережить его вновь.

Издали увидел новенький щеголеватый уазик начальника штаба и рядом черную «Волгу» комдива. Чуть поодаль стояло еще шесть легковых машин. Случилось, как видно, что-то нешуточное, раз съехалось все дивизионное начальство. Обычно на прыжках, кроме Перова, непременно присутствовал лишь начальник парашютно-десантной службы да изредка замкомдив. Если появлялся кто-нибудь из не в меру любопытных штабников, Перов сердился. «Вам что, — говорил, — делать нечего? Так я распоряжусь о дополнительной загрузке! Здесь не цирк!»

Однажды он таким же образом выгнал с площадки приземления моего заместителя и инструктора по оргпартработе, которым по плану политотдела предстояло проверить организацию сбора людей после десантирования и оперативность подведения итогов соревнования. Я вступился за подчиненных, но в ответ услышал:

«Разве в полку нет политработников, способных проконтролировать различные вопросы? Или вы им не доверяете?»

Я едва удержался, чтобы не задать Перову встречный вопрос: зачем же он сам здесь? Разве не доверяет командирам полков? Они понимают свою ответственность и способны справиться самостоятельно. Не в этом же дело! Просто у каждого свои задачи. Мы не забываем следовать принципу «доверяя, проверяй». Но ссориться с комдивом по такому поводу вряд ли стоило. Политработнику необходимо иначе уметь доказывать свою правоту. Командир и комиссар, как любит повторять член Военного совета, работают в одной упряжке... Вот почему я миролюбиво сказал тогда Перову:

«Давай договоримся, Александр Гаврилович, у каждого свой план работы, кстати, согласованный. Будем его выполнять».

С моей стороны это была явная уступка, на которую я пошел скрепя сердце. И если быть до конца откровенным, затаил в душе недовольство. Комдив в силу молодости и излишней самоуверенности часто пасовал перед моими доводами, но упрямство не позволяло ему смириться с логикой. Мне предстояло еще обратить его в свою веру, научить гибкости, деликатности, чтобы в будущем он смог стать настоящим военачальником. Все задатки к тому у него были. Вот только времени в моем распоряжении оставалось, к сожалению, мало...

Издали послышался голос комдива:

— Я приказал прекратить прыжки! В чем дело, штурман?

Из пролетавшего над нашими головами самолета только что вывалились одна за другой двадцать пять точек, образовавших в небе длинную ровную цепочку. Точки постепенно росли, удлинялись, и над ними, точно разрывы зенитных снарядов, вспыхивали купола. Один из них ярко-желтый, командирский, по которому должны ориентироваться солдаты. Цветной командирский парашют — еще один предмет спора с комдивом. За это Перов стоял горой. Я же возражал: на учениях-то он помогает в ориентировке и командиру, и солдату... А в бою по такой примете враг выведет командира из строя в первую очередь. Зачем же создавать упрощенную обстановку и приучать к ней людей?!

Широко расставив ноги и слегка пригнув массивную лобастую голову, Перов стоял на холме, где располагался командный пункт руководителя прыжков, и нетерпеливо пощелкивал прутиком по сапогу. Сапоги у него высокие, гладко натянуты и начищены до блеска. Галифе отутюжены, молния на меховой куртке застегнута под горло. Перов не терпит небрежности ни в чем. Рядом с комдивом — начальник парашютно-десантной службы и штурман эскадрильи, которая была в воздухе. Последний надрывно кричал в микрофон:

— Воздух! Воздух! Как меня поняли? Отбой!

Я поздоровался с комдивом и поинтересовался, из-за чего переполох.

Перов отрывисто бросил:

— Понимаешь, одно на другое наложилось... Синоптики обещали ясно, ветер до шести метров в секунду, а погода, сам видишь, какую кутерьму устроила. А тут еще Чалов отмочил...

Последние слова комдив произнес с явной неохотой. Чалов был любимцем Перова. Он всегда ставил его в пример другим и никак не хотел согласиться, что в сто девяносто четвертом полку с некоторых пор не все благополучно. Пренебрежительно отмахиваясь, Перов повторял очень удобную, но далеко не всегда убедительную формулировку: «Кто не работает, тот не ошибается!» Кто работает плохо, думал я, тот ошибается чаще. Почему комдив раз и навсегда составил о Чалове определенно положительное мнение? Что ему импонирует в молодом командире полка? Схожесть характеров, размах, некоторая лихость и любовь к рискованным ситуациям?.. Я плохо знал Перова. Он был скрытен и не всегда поступал так, как я пытался предугадать. Во многом он оставался для меня загадкой.

— Так что же натворил Чалов? — настаивал я, заметив, что комдив уклоняется от объяснения.

— Отличиться, видите ли, решил, — буркнул Перов и, повернувшись к радийной машине, крикнул: — Свяжетесь ли вы наконец с авиацией?!

— Уже, товарищ полковник, — поспешно отозвался радист. — Ваше распоряжение передаю.

Перов устало повернулся ко мне и сказал:

— В госпитале Чалов.

— Что с ним? — встревожился я.

— Нет, ты подумай, герой-лихач! — опять возмутился комдив. Он был очень рассержен на своего любимца. — Помнишь, ему три месяца назад аппендицит вырезали и запретили прыгать в течение полугода. А он, понимаешь, лекарь домашней выучки, специально тренировался. По его персональному мнению, у врачей ориентировка на хлипких.

Подошел начальник штаба.

— Что там? — нетерпеливо спросил комдив. — Звонил еще раз в госпиталь?

— Ответили, Александр Гаврилович, как я уже докладывал: лопнул рубец. Пришлось зашивать его вновь. Теперь непосредственной опасности для жизни нет.

— Я им покажу — опасность для жизни! — Перов искоса посмотрел на меня и усмехнулся. — Мы тут, честно говоря, перепугались. Упал и парашюта не гасит, а его ветром по полю тащит. Солдаты еле перехватили. Подбегаем, — без сознания. Потом-то медики привели его в чувство, а вначале не знали, что и думать... У тебя как дела? — спросил он без всякого перехода. — Что в Москве сказали?..

— То самое, Александр Гаврилович, как мы и ожидали. Рубец лопнул, но непосредственной опасности пока нет.

— И то слава богу!

Было приятно, что в суматохе комдив вспомнил обо мне. Я не тщеславен и не требую к собственной персоне особого внимания, но все же... Даже самого непритязательного человека обижает пренебрежение, а за Перовым такой грешок водился. Мы как-то беседовали на эту тему, и было отрадно сознавать, что мои слова не пропали даром. Я улыбнулся и неопределенно пожал плечами:

— Пока поработаем.

— И долго? Не сказали?

В голосе комдива я уловил не только любопытство. Неужели Перов заинтересован втом, чтобы меня оставили на месте? Жили-то мы не очень дружно.

— Все решится в ближайшее время, — ответил я уклончиво.

— Надеюсь, до учений тебя не тронут?

Вопрос прозвучал скорее как утверждение. Кажется, Перов намеревался драться за меня. Непонятно.

— Поехали-ка в штаб, — распорядился комдив тоном, не допускающим возражений, и, помолчав, добавил мягче: — Садись в мою машину, Андрей Степанович. Разговор есть.

Открыв заднюю дверцу и пропустив меня вперед, комдив опустился рядом. Это тоже мне понравилось. Обычно он всегда занимал переднее сиденье и разговаривал в лучшем случае вполоборота; чаще же приходилось смотреть в его крепкий квадратный затылок с короткой стрижкой жестких светло-русых волос.

— Поехали! — бросил он шоферу. — Только не очень жми.

«Волга» скользнула мимо полосатого шлагбаума со стоящим рядом навытяжку караульным — здесь начиналась граница учебного поля — и помчалась по хорошо накатанной лесной дороге. Я не знал, о чем собирается говорить Перов, и потому молчал. Он же задумался. Лицо под глубоко надвинутой фуражкой выглядело сердитым и усталым.

— Как сын? Пишет? — несказанно удивил меня комдив вопросом.

У Перова — тоже сын, значительно моложе Матвея. Учится, если не изменяет память, в восьмом классе. Еще в начале нашего знакомства Перов невзначай пожаловался: занимается Валерка неважно, с дисциплиной плохо и, что особенно возмутительно, начал курить: мать то и дело сигареты из карманов вытаскивает. Сам комдив был некурящим.

Однако с тех пор прошло немало времени. Мы никогда не говорили больше о наших детях.

— Пишет, но редко, — не очень охотно отозвался я. Хвастаться было нечем.

— Ну и как он?

Настойчивость комдива показалась бестактной. Ради праздного любопытства ни к чему лезть в душу.

— Работает, — сухо ответил я и подумал, с какой бы радостью ответил — учится, а потом небрежно добавил: на втором курсе. Так могло бы быть, не заупрямься Матвей в прошлом году. Ну, хорошо, училище тебя не прельстило; пусть будет на моей совести, что не сумел привить сыну любовь к военной профессии, хоть и делал для этого, кажется, все. Но отказаться поступать в университет!.. Этого я не мог ни понять, ни простить. Тем более, именно с этой целью он и поехал к деду в Ростов. Устроиться работать можно было на худой конец и здесь. Жил бы дома и мать не мучил. Мало того, еще и деда обидел, ушел в общежитие. Самостоятельности захотелось! А того не понимает, что она совсем в другом проявляется...

— В разнорабочих ходит или разряд получил? — не унимался Перов.

— С какой стати тебя, Александр Гаврилович, вдруг мой сын заинтересовал? — спросил я недовольно.

Комдив отозвался не сразу:

— Молодец он все-таки у тебя.

В голосе прозвучала завистливая нотка. Я же возмутился:

— Кто? Матвей молодец?.. Ты что, Александр Гаврилович, смеешься?

— Нисколько.

Последнее слово комдив произнес совсем тихо, и тут до меня, толстокожего, наконец дошло. Говоря о моем сыне, Перов думает о своем. И сравнивает их явно не в пользу Валерки. У комдива, вероятно, что-то стряслось с сыном, иначе он не затеял бы этого разговора. Только прямо высказаться не решается. Гордыня не позволяет, что ли? Ну и характерец!

Взять бы сейчас да сказать: «Короче! Не размазывай! Давай суть!» Так комдив обычно обрывал выступающих на совещаниях, когда те начинали мямлить невразумительное.

— Может, остановимся? — покосился я на водителя.

— Если хочешь...

Мы вышли из машины, перепрыгнули через кювет и очутились в небольшом ельнике. Под ногами пружинил многолетний слой хвои, пахло прелью.

Перов был далеко не так спокоен, как хотел казаться. Сломав прутик, он попробовал его на гибкость. Брови насуплены, губы упрямо сжаты, складка на подбородке углубилась, придав лицу капризное выражение. Таков он на самом деле или позирует? А манера держаться отчужденно — естественная или придумана?

Мы несколько месяцев работаем вместе, а я все еще задаю себе такие вопросы. Начальнику политотдела по штату положено разбираться в людях... Правда, в трудную минуту Перов обратился все-таки ко мне.

Пауза затянулась. Перову, как видно, трудно было начать, и я решил помочь.

— Так что же у тебя с сыном? Выкладывай, Александр Гаврилович, — потребовал несколько грубовато, по опыту зная, что прямота в таких случаях действует ободряюще.

Перов нисколько не удивился вопросу, должно быть, ждал его.

— Не знаю, как объяснить, — начал он неуверенно и сам на себя рассердился: — Худо, Андрей Степанович. Дальше некуда. Хотят исключить из школы!

— За что?! — невольно вырвалось у меня.

— И я не сразу понял. А когда разобрался... Нет, ты понимаешь, психология какая: папа — командир дивизии, соответственно и он — пуп земли, персона грата. На всех плюет! Учителей ни в грош не ставит. Представляешь, я, добивавшийся всего собственным горбом, вырастил эдакого барчука!.. Страшное дело — хам в четырнадцать лет!

Комдиву было нелегко, но он не щадил себя, даже кое в чем, по-моему, перегибал, что само по себе было добрым предзнаменованием. Самолюбивые натуры, я заметил, нуждаются хоть изредка в самобичевании. Это идет им на пользу.

— Когда педсовет? — спросил я.

— Завтра. Но он достаточно насолил школе, двух мнений не будет. Директор так и сказал жене, когда она пошла умолять о пощаде.

— А почему не ты, отец, ходил?

— Видишь ли... — замялся Перов, — мне неловко. Помнишь, недавно я возражал...

Я отлично помнил, как явилась делегация из школы с просьбой о помощи в ремонте. Комдив отказал наотрез. Я напрасно пытался его убедить, что школу, в которой учатся наши дети, нельзя оставить без внимания. При необходимости можно выделить из фондов немного извести, кирпича, досок. «У меня другая необходимость, — отрезал Перов, — срочно переоборудовать стрельбище и построить новые огневые классы. Самим придется кланяться местным властям...»

В какой-то мере он был прав: нам предстояло идти на поклон в районные организации, но, если уж на то пошло, не все ли равно, сколько просить цемента — двадцать тонн или двадцать две.

Да, Перов сейчас в школу не пойдет. Этот гордец верен себе и в такой критической ситуации. Как же помочь? Я не имел права остаться в стороне. Парня, попавшего в беду, надо выручать. В четырнадцать лет считать мальчишку безнадежным смешно. А если бы на месте Валерки оказался Матвей?..

— Дай подумать, — собрался я с мыслями. — Заведующий районо — тоже депутат райсовета. Мы хорошо знакомы. Хочешь, поговорю с ним?

— Ни в коем случае! — воскликнул Перов. — Паршивец и так привык к особому отношению, поблажкам. Да и я как буду людям в глаза смотреть! Скажут, нам бы навстречу не пошли, а комдиву можно!

Оказывается, мой комдив был бескомпромиссным. Тут мы могли найти общий язык.

— Речь не идет о каком-то блате, Александр Гаврилович. Парню, может быть, надо сменить обстановку. Другая школа, новые товарищи, незнакомые учителя... Все это ой как действует.

Комдив наклонил голову и насмешливо спросил:

— А что бы ты, Андрей Степанович, сделал, если бы к тебе пришел замполит из роты и попросил перевести от него нерадивого солдата? Пари держу, сказал бы: сами поработайте и сделайте из него настоящего солдата. Человеку легче подниматься там, где он упал.

— Сравнил! Солдат, считай, сложившаяся личность. И условия, в которых он воспитывается, более жесткие. Его можно поставить под такой контроль, что он шагу лишнего не сделает. А из твоего Валерки, как из пластилина, можно еще все что угодно лепить. Нужны лишь определенные рамки...

— Пожалуй, — задумчиво протянул Перов. — Только кто бы знал, где они, эти рамки?

— Вот я и предлагаю тебе разумный выход...

— Нет!

— Не понимаю тогда, что ты от меня хочешь?

— А ничего, — усмехнулся Перов. — Ты не обижайся, Андрей Степанович, — заметил примирительно, — но поговорил с тобой, и самому вроде ясней стало. — Он отбросил прутик и посмотрел на меня с грустной, извиняющейся улыбкой, потом взглянул на часы: — Ого, как заболтались! В штабе, наверное, переполох. Исчезли комдив и начальник политотдела...

— Мы же ничего не решили!

— Нет, Андрей Степанович, я, пожалуй, знаю, как поступить. Да! Поехали.

Я последовал за комдивом в полном недоумении. Мы словно поменялись ролями: теперь он знал, что делать, а я — нет. Вот ведь какая метаморфоза!


В субботний вечер мы с Полиной отправились посмотреть фильм «Укрощение огня». О нем много говорили, спорили, и нужно было иметь свое мнение. На чужие суждения полагаться не стоило.

Фильм понравился. Зрелище было впечатляющим, особенно запуски космических ракет. Единственное, что вызвало протест, — некоторый налет помпезности: парадное шествие главных персонажей в конце фильма, роскошное жилище конструктора, персональная машина с телефоном... К образу героя это ничего не добавляло. В искусстве же чем проще, тем лучше, — слова чужие, но полностью совпадают с моим взглядом.

У Полины фильм не вызвал возражений. Она обозвала меня привередой и заявила, что главный герой — личность исключительная... Мы проспорили до самого дома, но это не помешало мне, как только зашли в подъезд, обнять и расцеловать жену.

— Ты с ума сошел, Андрюша! — смущенно засмеялась Полина.

— Ну и пусть! — Я снова привлек ее к себе.

— Нам давно не по восемнадцать, Андрюша, а ведешь себя, как мальчишка!

— А ты разве не чувствуешь себя юной? Посмотри в зеркало или лучше в мои глаза, — девочка, тонкая, изящная и невесомая. Вот сейчас подхвачу тебя!..

— Перестань, Андрюша, не балуйся! — воскликнула Полина, но в голосе ее прозвучала нежность. А у меня возникло ощущение, будто мы снова, как много лет назад, стоим в подъезде. Я лейтенант. И мне двадцать. Так же, как и ей. Я приехал в отпуск из Германии, и нам некуда деться. Полина жила с матерью и братишкой в маленькой комнатке; у моих стариков дом хоть и обширный, но привести к ним женщину, с которой не зарегистрирован, — упаси бог! Полина же никак не соглашалась идти в загс, вызывая во мне недоумение и даже ярость. Я не знал причин, побуждающих ее к такому нелепому, на мой взгляд, сопротивлению, а они, между тем, были, и довольно основательные...

Поднимаясь по лестнице, я заглянул в почтовый ящик и обнаружил письмо. Почерк на конверте, округлый, с завитушками, явно батин, да и обратный адрес, написанный полностью: Ростов-на-Дону, улица Нансена...

Отец писал, что чувствует себя неважно. Собрался было съездить в Кисловодск сестер навестить и подлечиться, да врачи не разрешили.

— Какие новости? — спросила Полина, никогда не читавшая адресованных мне писем. — О Матвее что-нибудь есть?

Я не успел ответить — зазвонил телефон. Послышался взволнованный голос заместителя начальника госпиталя по политчасти:

— Простите, товарищ полковник, за поздний звонок... Тут, понимаете... Не знаю, как быть.

Я разозлился:

— Прошу поконкретнее! Докладывайте!

— Майор Чалов исчез!

— Как исчез?

— На ужине был. А потом... Дежурная сестра зашла лекарство дать, а под одеялом вместо майора свернутые халаты лежат.

— Что говорят соседи по палате?

— Мужская солидарность. Не видели, не знаем...

Солидарность... Слово навело меня на мысль, что побег из госпиталя связан с женщиной. Холостяк Чалов появлялся недавно в ресторане с молодой особой, его видели за городом прогуливающимся с милой спутницей. Я не придал значения вскользь брошенным сообщениям, потому что сам недавно встретил Чалова, идущего под руку с высокой красивой девушкой. Он представил ее как невесту, студентку Московского медицинского института, приехавшую погостить на время каникул.

— Может, позвонить в полк? — спросил заместитель начальника госпиталя. — Или домой?

— Ничего не предпринимайте до моего приезда, — сказал я и, повесив трубку, тут же позвонил в гараж.

— Тебе что-нибудь дать с собой? — тихо спросила Полина.

Других вопросов жена никогда не задавала, за что я был ей бесконечно благодарен. Людям военным такое качество в женщине жизненно необходимо.

— Скоро вернусь, Поленька. Не жди, ложись спать.

Я сбежал по лестнице, открыл дверь и, зябко поежившись, вышел из дома. Машина стояла, как обычно, за углом.


С неба срывался не то дождь, не то снег. Серая липкая пелена обволакивала машину. Низкие перелески, ныряющие в овраги, хутора с потемневшими от сырости домишками, голые безжизненные сады вокруг них проносились мимо и оставались позади, будто нарисованные на холсте и задернутые легкой марлей. Дорога, бежавшая на нас бесконечной узкой лентой, вспарывала черную пахоту полей и ощущалась толчками на выбоинах, стуком камешков в днище. «Дворники» с трудом размывали лобовое стекло. Я смотрел на мутные разводы и живо представлял, каково сейчас операторам в боевых машинах вести наблюдение за целью. Полигон не асфальтированное шоссе, там луж поболее, размером пообширней; гусеницы врезаются в них с размаху. Тучи воды и жидкой грязи взметаются кверху и залепляют триплексы. Попробуй попасть в мишень!.. А механикам-водителям каково? Им же надо точно выдерживать курс...

Опять не повезло Муричу. Настреляет сегодня сто девяносто третий полк трояков и двоек, а скоро подведение итогов соревнования. Вот же невезучий мужик!.. С утра облачность была хоть и низкая, но даже солнце проглядывало; а оно нас здесь не балует. Я порадовался за Мурича, зная, что у него в полку по плану стрельбы. Однако не прошло и часа, как со стороны моря поплыли тяжелые сизые тучи, поднялся ветер, посыпалась морось.

Придя в штаб, я намеревался тут же выехать на полигон. Это стало у меня правилом — присматриваться к людям на учениях и стрельбах, когда они раскрываются полнее. В поле и помочь человеку можно конкретнее. Одно дело — совет в кабинете, совсем иное — потолковать по душам на учении. Там все мы поставлены как бы в равные условия: одинаково недосыпаем, мерзнем на ветру, испытываем жажду в зной. Пусть бой условный, только кто знает, не обернется ли он в один совсем не прекрасный день реальным? И тогда каждому предстоит идти в огонь, на смерть. От нашей сплоченности, взаимовыручки будет зависеть победа. Именно чувство локтя и возможной общности будущего, по-моему, очень сближает людей в шинелях, создает неразделимое воинское братство, которое нужно беречь и всячески развивать. Вот почему в политотделе заведено: во время учений и стрельб никто не остается на месте. Так и хочется повесить на кабинетах таблички: «Все ушли в поле», чтобы люди, приходящие к нам, в том числе и гражданские, знали, где мы и что делаем.

Однако выехать на полигон быстро не удалось. Сперва принесли на подпись срочные бумаги. Затем пришел кадровик посоветоваться по поводу перемещения людей. Не успел он уйти, как в кабинет ворвалась плачущая женщина, оказавшаяся женой прапорщика строевой части. Стала жаловаться, что муж пьет, гуляет, о квартире не хлопочет. Семья ютится в маленькой комнатушке, а другие целые секции получают. Последнее было, по-видимому, главным, что привело ее ко мне. Пришлось успокаивать женщину, обещать во всем разобраться...

Говорил, а сам думал о Чалове. Куда же он удирал из госпиталя? Врач сказал: «Слишком слаб для дальних прогулок, только на ноги встал». А Чалов повел себя очень странно. Вместо того чтобы найти оправдание, сказал:

«Да, уходил. Надо было. Но дело сугубо личное. Не будем касаться, товарищ полковник».

Он не прятал глаза, и в них был не страх, а, скорее, растерянность. Так себя донжуаны не ведут.

«Может, помощь нужна?» — спросил я с искренним участием.

«Нет! — воскликнул он. — Пожалуйста, не надо! Я сам...»

Вот и гадай теперь, что случилось.

Часов в одиннадцать удалось выбраться из штаба. По пути решил заехать в райком. Из-за нехватки цемента застопорилось строительство огневых классов. Дело не терпело отлагательства, а по централизованному снабжению все фонды стройматериалов мы уже выбрали. Заодно поговорил с первым секретарем и об организации цеха радиозавода на территории военного городка. Идея эта возникла месяца полтора назад, и подал ее Мурич. Надо, говорит, чем-то занять жен офицеров и прапорщиков. Им же негде работать, а в город ездить далеко. Когда человек при деле, ему не до сплетен и склок...

Комдив ощетинился: «Мало забот о яслях, магазинах, культобслуживании. Начнем еще бабским трудоустройством заниматься. Нам что, делать нечего?»

Я резонно возразил, что командир сто девяносто третьего полка прав, привел массу доводов в защиту безработных жен офицеров, но убедить Перова не смог. Мы с ним часто стоим на разных позициях. И тогда я решил сделать проще: поставил вопрос на ближайшем партактиве. Все выступающие буквально повторили мои доводы. Сидя рядом в президиуме, Перов хмурился, косо поглядывал на меня и наконец не выдержал: «Что, доволен? Твоя работа...»

Наверное, нет такого вопроса, которым не приходится заниматься начальнику политотдела.

Лишь к полудню я смог выехать на полигон. Погода тем временем успела испортиться окончательно. Возле нашей метеостанции — она стоит на пути к полигону — велел шоферу остановиться.

Трое синоптиков — молодые сержанты с новенькими институтскими ромбами на гимнастерках — наносили на карту кольцевую обстановку погоды.

— Ничем, наверное, не порадуете? — спросил я.

— Не будем пессимистами, товарищ полковник, — весело отозвался начальник станции. — Через час-полтора наступит улучшение погоды. Вот, — он ткнул пальцем в одну из карт, — циклон смещается к югу. Будет просвет, и мы уже сообщили об этом на полигон, чтобы хоть немного поднять настроение людей.

Бодрость синоптиков невольно передалась мне.

— Ну что ж, бог погоды, спасибо за добрую весть, — сказал я, прощаясь с метеорологами.

— Стараемся, товарищ полковник. Нам бы сюда аппаратуру поновее, тогда погоду будем выдавать по заказу. Я на таком комплексе работал...

— И туда же намерены вернуться? В армии не хотите остаться?

— Простите, товарищ полковник, нет, — твердо ответил сержант.

— Почему?

— Как вам сказать?.. Интереса нет, масштаб не тот. Условия, сами знаете...

Вот и еще одна проблема, размышлял я, сидя в машине. Приходит к нам после окончания вузов отличная молодежь, но лишь на определенный срок. Редко кто остается насовсем. А жаль. Умные ребята, специалисты прекрасные — самые подходящие кадры. И дело не только в условиях, хотя они, разумеется, тоже играют свою роль. Мало мы с ними работаем. Благодатнейший материал! Кого в двадцать с небольшим не увлекает романтика, самоотверженность, благородство цели! Вот что нужно пропагандировать; убеждать, а не уговаривать! Едет же молодежь на БАМ, КамАЗ, на другие великие стройки... Чем же идея защиты Отечества менее вдохновляет? Да еще в наших войсках: десантник — синоним мужества...

Полигон встретил меня тишиной. Я удивился, подъехал к центральной вышке. Увидел боевые машины, стоящие в исходном положении. Крикнув «Смирно!», с рапортом подскочил Мурич. За ним поспешил замполит. Узнали, деятели, от синоптиков об ожидаемом улучшении погоды и решили повременить. Что для них час-другой? Пустячок... Стрельба никуда не уйдет, а хорошие оценки вполне уплыть могут. Зачем же рисковать?

— Прохлаждаемся? — спросил я, не скрывая своего возмущения.

И без того большие глаза Мурича еще более округлились, в них появилось беспомощное выражение. Передо мной стоял высоченный дядя с суровым аскетическим лицом, со взглядом ребенка, не понимающего, за что его обидели.

— Никак нет, товарищ полковник! — ответил Мурич. — Стрельба остановлена потому, что снарядами перебиты почти все стойки на мишенях. Сейчас восстановят. Туда отправлена полигонная команда. И продолжим.

Стало неловко за ничем не обоснованные подозрения. Вполне могло быть и так, как мне показалось, — всякое случается. Люди разные, и поступают они не всегда наилучшим образом. Но дело не в них, а во мне. Почему я прежде всего подумал о людях плохо?.. Случайное стечение обстоятельств подогнал под выработавшийся штамп? Меня же всегда коробит предвзятость, когда говорят: ищите изъяны, положительное вам не то что покажут — в нос ткнут... Вот позиция, которой придерживаются многие, не ведая того, что она приучает народ к показухе.

Мурич не сказал ни слова упрека, однако не принял и извинений, которые я пробормотал в оправдание. Он вел себя подчеркнуто официально и был, наверное, прав. Уж очень мы боимся признавать вслух ошибки, а проявленную бестактность стремимся непременно замять.

— Вас, очевидно, интересуют полученные результаты? — суховато спросил Мурич и, повернувшись к стоявшему неподалеку начальнику штаба полка, приказал принести оценочные листы.

Пятерок в них было маловато, зато и двойки почти отсутствовали. Большинство отстрелявшихся получили хорошие оценки. Значительный прогресс, если учесть, что огонь велся при очень плохой видимости. На прошлых стрельбах полк едва вытянул на удовлетворительную оценку, вызвав гнев комдива. «Разве может десантник посредственно стрелять?! — возмущенно заявил Перов на разборе. — Грош цена ему в тылу врага!» Он устроил Муричу форменный разнос, что показалось мне совершенно излишним, даже жестоким. Командир полка — это было очевидно всем — и так переживал неудачу: еще больше осунулся, почернел. В конце концов, тройка — государственная оценка; результат нас, разумеется, не удовлетворял, но нельзя не учитывать, что почти четверть личного состава в полку новобранцы, а в процессе обучения бывают и взлеты и падения...

В выступлении на разборе я попытался обосновать свою точку зрения, на что комдив мне потом сказал: «Не ожидал, Андрей Степанович, что будешь защищать посредственность. Для нас это, право же, непозволительная роскошь!.. Знакомился с результатами последних учений соседей? Помнишь, какой у них процент поражения целей?.. Пусть они прихвастнули. Мы-то должны стрелять лучше!..»

Перов помолчал, словно устыдившись горячности, посмотрел на меня просительно — у него иногда стало и такое прорезываться — и тихо сказал: «Ты отчасти прав: у нас почти всегда до двадцати процентов молодых солдат. При нынешнем сроке службы это неизбежно. Но тем лучше должны быть подготовлены остальные. Ведь если завтра бой, никому не будет дела до того, обучили мы своих новобранцев или нет. От каждого батальона, полка потребуется вся его мощь, полнокровная боевая выучка. Вот о чем мы должны постоянно помнить...»

Пока я просматривал оценочные ведомости, Мурич стоял рядом и упорно молчал. Как и все очень высокие люди, он немного сутулился, чего не могла скрыть даже строевая выправка. Держался Мурич вообще несколько настороженно, будто ждал очередного подвоха. Мне же хотелось сломить возникшую между нами отчужденность. Терпеть не могу официальности: ни поговорить с человеком откровенно, ни узнать, что у него на душе...

Конечно, я знал способ, которым Мурича можно было расшевелить, вот только обстановка к этому не располагала. У командира сто девяносто третьего полка было хобби, о котором мало кто знал. Человек он по натуре замкнутый, о своем увлечении распространяться не любит и даже несколько стесняется его: не серьезно вроде подполковнику в сорок лет увлекаться собиранием монеток. Но если страстную душу нумизмата расшевелить, — куда только деваются суровость и немногословие! Он может долго и горячо рассказывать о первых монетах, чеканившихся в Греции и Малой Азии из серебра, а в Китае отливавшихся из меди... У нас с ним однажды совершенно случайно состоялся такой разговор.

Сто девяносто третий полк находился в поле, и я, приехав туда, задержался допоздна. Мурич пригласил переночевать в свою палатку. Ночь стояла душная, мы долго не могли уснуть. Краем уха я слышал об увлечении командира полка, но прямо расспрашивать постеснялся. Поэтому как бы ненароком поинтересовался, не знает ли он, что такое бонистика...

«Так это же изучение бумажных денежных знаков, — ответил Мурич с таким неподдельным удивлением, что я почувствовал себя абсолютным невеждой. — Есть еще фалеристика, — добавил он, помолчав, и, не ожидая дополнительного вопроса, пояснил: — Коллекционирование орденов и значков, которые тоже чеканятся. Признайтесь, Андрей Степанович, вы нарочно затеяли этот разговор?»

Я засмеялся. Разумеется, нарочно.

Мы проговорили полночи. Тогда-то я и узнал очень многое об изучении монет, о том, как у них различают лицевую сторону — аверс и оборотную — реверс... Честно говоря, я чуточку позавидовал Муричу, разносторонности его знаний и интересов и особенно той страстности, с какой он говорил.

Больше нам не доводилось беседовать на эту тему. Но с тех пор, стоило остаться наедине, я шутливо спрашивал: «Как поживает нумизматика и ее одержимый поклонник? Коллекция обогащается?»

Бледные губы Мурича обычно расползались в улыбке, и он не без гордости сообщал: «Кое-что новенькое появилось — пятый век. Зашли бы взглянуть...»

Однако я до сих пор так и не удосужился посмотреть его сокровища. Ни на что не хватает времени. Все дела срочные, безотлагательные. Наверное, и умирать будем на бегу. Не знаю, как другим, а мне нравится такая жизнь. Чувствуешь стремительный ритм эпохи и мчишься с ней вперед. Не остановиться, не оглянуться...

Вернув оценочные листы начальнику штаба полка, я поглядел на Мурича. Лицо его было по-прежнему насуплено. Я улыбнулся. Мурич же истолковал мое веселье по-своему.

— Оценки, конечно, не блестящие, — сказал угрюмо, будто оправдываясь. — Но мы же только начали.

— Нечего скромничать, Сергей Денисыч. — Его мгновенная защитная реакция мне понравилась. — Совсем неплохое начало. А будет еще лучше, уверен! Смотрите, вам и погода помогает. Рассеивается хмара. Так, что ли, у вас в Белоруссии говорят?

Небо действительно быстро прояснялось. Снег почти прекратился. Ветер разметывал остатки серой дымки, висевшей над полигоном. Наезженные гусеницами колеи просматривались на всю глубину, и там, где они кончались, может быть, немного дальше, проступали силуэты мишеней.

Мурич, спросив у меня разрешения продолжать стрельбу, убежал к боевым машинам. Оттуда донеслись резкие команды, стук захлопывающихся люков, рокот двигателей. Пыхнув облачками отработанного газа, машины рванулись с места и устремились вперед, набирая скорость. В их беге, да и в самом облике боевых машин, для меня всегда есть что-то завораживающее. Строгие, четкие линии, удивительная завершенность, ни одной лишней детали, будто вырублены из цельного куска... А эта легкость, быстрота, точно нацеленная устремленность вперед... Смотришь — и глаз оторвать не можешь. Я еще ни от кого никогда не слышал о нашей машине ни одного худого слова; наоборот, все — от солдата до маршала — влюблены в нее. Да, да, именно влюблены! Говорят о ней, как о живом существе: послушалась... выручила... закапризничала... На что уж командующий, прошедший войну и повидавший всякое, и тот, приходя в парк БМД[1], нежно похлопывает по броне и ласково говорит: «Хороша, чертушка! — Это в его устах высшая похвала. — Маневр, скорость, проходимость — как раз то, что нам нужно!..»

Ударили первые выстрелы. Один за другим исчезли макеты танков, еще минуту назад маячившие на бугре, — значит, попали, сработала автоматика мишенной обстановки.

Машины, пофыркивая и лениво покачивая стволами, неторопливо шли обратно. В их горделивой медлительности чувствовалось сознание исполненного долга. Так с огневого рубежа возвращаются солдаты, отлично поразившие все цели: идут не спеша, слегка переваливаясь с ноги на ногу, и довольно улыбаются. Вдруг левая машина резко прибавила ход. Подскакивая на ухабах и перелетая рытвины, она, петляя, мчалась по полю прямо на вышку.

— Что делает?! — воскликнул стоявший в сторонке зампотех. — Он же разобьет машину! С ума сошел!

Последовало несколько крепких, весьма, по-моему, уместных выражений. Я даже не сделал замечания, хотя обычно не терплю вольного словоизлияния.

Не снижая скорости, машина подскочила к исходному рубежу и тут, крутнувшись почти на месте, замерла как вкопанная. Кто-то из очередной смены солдат прищелкнул языком от восхищения.

— Во дает! — послышалась одобрительная реплика.

К машине, возмущенно размахивая руками, побежал зампотех.

— В чем дело? — спросил я у замполита. — Кто этот лихач?

— Ефрейтор Сулима, кто еще! Сладу с ним нет. Сколько возимся, а толку чуть! — услышал в ответ растерянный голос.

Замполита назначили совсем недавно. До этого он какое-то время был инструктором политотдела по культмассовой работе и все называли его просто Жорж. Не знаю, как его величают в полку, я был не в восторге от такого выдвижения. Настояли московские кадровики: как же, академию закончил, молод!.. В его двадцать девять лет я был всего лишь комсоргом батальона, и седой, грузноватый замполит нашего полка, имевший пять боевых орденов, казался мне богом, воплощавшим житейскую и воинскую мудрость. Так оно, наверное, и было. Уж он бы никогда не расписался в собственном бессилии перед солдатом; не то что этот поджарый капитан со скуластым остроносым лицом, смотрящий на меня вопросительно и с надеждой... Да, опять тот же самый злополучный вопрос: кадры, кадры! Не скоро, видно, он разрешится.

— Зовите сюда вашего Сулиму, будем разбираться, — сказал я замполиту, не скрывая досады.

Перспектива беседовать с разболтанным юнцом, выслушивать его нытье, наставлять на путь истинный не улыбалась. Своих обязанностей по горло. Конечно, мне не безразлична любая солдатская судьба. А этим пользуются. Ну почему я должен работать за другого?.. Замполит не способен пока выполнять свой долг или, того хуже, не умеет. Вот и приходится нянчиться!.. Сами плодим иждивенцев и еще удивляемся, откуда они, такие, берутся!

Раньше мне казалось — все могу. За любого сработаю, и, безусловно, наилучшим образом. Сил на все хватало. И делал. Охотно. Даже с каким-то азартом!.. С годами стал не то чтобы уставать, нет. Просто жаль разбрасываться по мелочам. Чем выше должность, тем больше ответственность. И я давно научился подавлять в себе ненасытную потребность подменять каждого. Беседы с разного рода нарушителями не доставляют удовлетворения, как раньше: устаю, что ли?..

— Ну, где же ваш ефрейтор? — нетерпеливо спросил я у замполита. — Пусть поторопится.

— Сию минуту, товарищ полковник, вызвали.

Не знаю, как у других, но у меня есть обыкновение вообразить себе не только внешность человека, с которым предстоит говорить, а и его манеры, степень интеллектуального развития. То ли помогает интуиция, которая, я считаю, у меня есть; то ли на воображение действуют первоначальные импульсы, ибо о человеке, который сейчас предстанет перед тобой, непременно знаешь какие-то отправные данные. Вот и угадываешь... Честно говоря, последнее время я стал чаще ошибаться. Так случилось и с Сулимой. Мысленно я набросал такой портрет: здоровенный молодцеватый увалень, вихляющая походка, пудовые, привыкшие к мордобою кулачища — такая лапа на рычаг жиманет, машина кульбит сделает. А она у нас деликатная, ей больше нравятся тонкие пальцы музыканта, чем мозолистые ладони молотобойца. И вдруг появляется высокий с тонкой талией парень в новеньком, старательно ушитом по фигуре комбинезоне. Лицо мальчишески округлое, пухлые губы, брови вразлет. Шаг легкий, пружинистый — так ходят спортсмены. Позже я узнал, что у Сулимы первый разряд по баскетболу. Держался солдат независимо, даже несколько с вызовом. Темно-карие дерзкие глаза смотрели в упор, не мигая. Вытянувшись в струнку, отчего стал еще тоньше, Сулима бросил ладонь к танкошлему и немыслимо звонким дискантом отрапортовал:

— По вашему приказанию прибыл!..

У меня возникло опасение, что голос его сорвется, как у певца, взявшего слишком высокую ноту. Однако Сулима благополучно закончил доклад, опустил руку и как-то сразу сник. Фигура утратила осанку, плечи опустились, выражение лица стало унылым. Всем видом Сулима демонстрировал, что давно привык к разного рода нотациям и душеспасительным беседам, считает их бесцельной тратой времени, однако, поскольку ты по званию самый младший, хочешь не хочешь, а терпи. Ефрейтор будто бы примирился со своей судьбой, но его выдавал взгляд, упорный, иронический. Он нахально сверлил меня исподлобья сквозь длинные черные ресницы, которым позавидовала бы любая девушка. Ноздри нервно подрагивали. Он не был так спокоен, как ему хотелось бы выглядеть. За нами наблюдали десятки внимательных глаз. Вокруг стояли офицеры, солдаты, и начальник политотдела, беседующий с проштрафившимся механиком-водителем, был, конечно, в центре внимания.

— Как звать? — спросил я как можно дружелюбнее. Разговор на повышенных тонах, как проверено на практике, никогда не приводит к откровению.

— Павел, — неохотно ответил Сулима. — Павел Иванович.

— А родом откуда, Павел Иванович?

— Туляк. Нас оттуда половина взвода.

Почему-то я сразу решил, что среди земляков он признан верховодом. В каждом подразделении есть солдаты, к слову которых остальные прислушиваются. Иногда это бывают умные, деловые ребята, чаще — самые отчаянные. Для того чтобы энергию таких направить в дело, нужны замполиты покрепче Жоржа.

Я продолжал расспрашивать Сулиму о доме, о семье, давая солдату возможность успокоиться. От взбудораженного, готового к сопротивлению человека ничего не добьешься. А когда отвлечешь внимание — есть такой примитивный педагогический прием, — глядишь, оттаял... Кроме того, мне было важно побольше узнать о человеке, прежде чем принимать какое-либо решение. В арсенале воспитательных средств немало разнообразных методов, но в каждом конкретном случае применим только один. Трудность и состоит в том, чтобы найти единственно правильный подход. Раньше я редко задумывался, действовал импульсивно и уверенно, быстро и, как казалось, безошибочно решал и делал выводы. Уверовал даже в собственную непогрешимость и начал считать свою интуицию чуть ли не последней инстанцией. Не заметил, как она стала давать перебои. Потому и оказалось особенно больно, когда Матвей, вопреки тому, что я ему прочил, поступил по-своему. Не с него ли началось?..

О матери Сулима говорил охотно. Биолог, кандидат наук, работает в НИИ. В коротком и грубоватом «мать» слышались теплые нотки. Об отце упомянул только потому, что я спросил.

— Работает в конструкторском бюро завода, — ответил солдат неохотно и, помолчав, с неожиданной злостью добавил: — Шишка на ровном месте!

— Почему так непочтительно? — удивился я.

— А за что почитать? За деньги? Так мы прекрасно и без них обойдемся. Пусть не думает, что все продается. Я и машину за свои собственные куплю!

Я понял, что затронул больное место, и осторожно спросил:

— Он что, с вами не живет?

— Отчалил к другому борту, — усмехнулся Сулима, — с более пышными формами...

Расспрашивая солдата, я внимательно присматривался к нему. Откуда идут его разболтанность и наглость? Если наносное, нетрудно счистить мелким наждачком; а коли стало второй натурой, потребуется крупный рашпиль. Батя мой часто употребляет такую столярную терминологию — это, должно быть, от его увлечения. Всю жизнь батя любил заниматься разными поделками из дерева. Выпиливал лобзиком рамочки, полочки, мастерил табуретки с гнутыми ножками. У него до сих пор хранится набор плотницких инструментов. Соорудил верстак в саду и целыми днями что-то пилит, строгает, хотя врачи категорически запретили заниматься физическим трудом. Кто из нас нынче слушается врачей, пока гром не грянет?..

Мы с Сулимой продолжали разговор уже сидя у стола поверяющих, приехавших в сто девяносто третий полк из штаба дивизии. Сами они поднялись на вышку. Замполит пристроился было рядом, но я предложил ему заняться делом и не обращать на нас внимания. Жорж отошел с явной неохотой. Я же видел, что солдат при нем не будет откровенен, — сигнал не очень-то приятный: отсутствие доверия не свидетельствует об авторитете руководителя. К тому же в полку шли стрельбы, и у замполита были свои обязанности.

— Ну а теперь, Сулима, скажите, пожалуйста, на какой пожар вы спешили? — спросил я у солдата напрямик.

— Скажу, — усмехнулся солдат. — Только прежде ответьте, товарищ полковник: как вы думаете, машина наша стоящая?..

— Безусловно, — согласился я.

— Тогда почему же мы на ней молоко возим?

— Какое молоко?

— Птичье, что ли! Иначе чем объяснить, что мы шагом ходим? Взболтать боимся, вдруг скиснет?

— Давайте поточнее, ефрейтор.

— Можно и поточнее. Наш зампотех постоянно твердит: тише едешь — дальше будешь!

— Так, понятно, — протянул я иронически. — Значит, вы испытывали боевые возможности БМД в условиях раскисшего полигона?

— Угадали, товарищ полковник, — в тон мне отозвался Сулима. — Надо хоть иногда показать, на что она способна. Не зря же ей дана боевая скорость.

— Так кого все-таки показать: машину или себя? — спросил я с усмешкой. Было совершенно ясно, что Сулима хотел лишний раз блеснуть перед ребятами.

Ефрейтор и тут не растерялся.

— А я, между прочим, классный специалист, товарищ полковник, — сказал он не без достоинства. — Машину знаю на запах, на ощупь, на слух. Начал изучать автодело еще в гражданке на курсах, получил там права и шофера, и механика-водителя, и мотоциклиста. На чем хотите проеду! С любым мотором справлюсь! Так почему же мне говорят: тише, осторожней, боятся, как бы чего не вышло?!

В словах Сулимы был известный резон: перестраховщиков хватает. Там, где нужно учить солдата с максимальной нагрузкой и не бояться риска, стараются облегчить себе жизнь, от этого страдает боевая выучка. С другой стороны, если каждый солдат начнет гонять машину где надо и не надо, — это может привести к очень неприятным последствиям. Дисциплина — вот чем сильна армия! Когда-то было сказано: без дисциплины войско превращается в сброд. Но как объяснить Сулиме? Его уже столько учили уму-разуму, что высокие слова утратили первоначальный смысл. Выслушает невнимательно и сразу забудет. Он ведь убежден в своей правоте.

Я вдруг почувствовал бессилие перед этой стеной упорства. А солдат ждал. Смотрел на меня упрямым нагловатым взглядом и как бы поддразнивал: хотел услышать мое «просвещенное» мнение...

Выручил Мурич. Он подошел и осторожно спросил:

— Не помешаю?

— Пожалуйста, Сергей Денисович, прошу вас! — воскликнул я с благодарностью. — Мы тут с Сулимой разбираемся, следует ли проявлять осторожность или можно обойтись без нее...

— В каком деле, если не секрет?

— Хотя бы в использовании скоростей нашей машины.

— И к каким же выводам пришли? — поинтересовался Мурич, принимая мой безразлично-теоретический стиль разговора.

Он, разумеется, сразу же догадался, о чем речь. Вероятно, по его мнению, нужно было не растекаться словом по древу, где следует власть употребить, — позиция многих командиров, противников всякого рода уговариваний. Нельзя сказать, чтобы я был совсем уж так не согласен с ними. Но... раз на раз не приходится. Да и по должности мне полагалось докапываться до глубины. Поэтому я и продолжал в том же духе:

— К сожалению, наши точки зрения не сходятся, вот в чем беда. Сулима — противник ограничений, а у меня несколько иной взгляд.

Мурич жестковато усмехнулся.

— Ефрейтор из тех, кого зовут Фомой неверным, ему вообще трудно что-либо доказать... На все имеет личное мнение и не желает, видите ли, его менять.

— Неужели безнадежно?

— Не совсем. Механик-водитель он способный. Технику любит. И надеюсь, со временем все-таки поймет...

Я наблюдал за Сулимой. Он пропустил мимо ушей все, что сказал командир полка, и не возражал только потому, что знал: не имеет смысла. Его можно было наказать, заставить, но не переубедить... Разговор не давал результата. Каждый оставался при собственном интересе. И я, убежденный, что всегда смогу найти выход из любого положения, уподобился практически Жоржу. В этом было что-то унизительное.

Посмотрев вопросительно на командира полка, я перевел взгляд на Сулиму. А что, если у него спросить? Такой поворот меня когда-то выручал, и я ухватился за него как утопающий за соломинку.

— Что же мы с вами будем делать? — спросил я, глядя Сулиме в глаза.

Он не отвел взгляда, только неопределенно пожал плечами. И я с горечью должен был отметить, что солдат и тут отказался пойти мне навстречу.

— Тогда все, — сказал, — закончим на этом.

Сулима вскочил, как мне показалось, с облегчением.

— Какие будут распоряжения, товарищ полковник?

Голос снова был задиристым. Он ждал, что я его накажу.

— Возвращайтесь в подразделение, приводите в порядок машину, отдыхайте.

— Ага, — не сдавался Сулима, — значит, властью непосредственного начальника?

Да, он явно хотел, чтобы его наказали, наказали непременно! Странно, кому охота сидеть на гауптвахте или отрабатывать внеочередной наряд? И здесь до меня дошло: защитная реакция... Чем строже наказание, тем легче сохранить престиж в глазах туляков, — так он считает.

— Нет, Сулима, взыскания не будет, — как можно небрежнее заметил я, чувствуя, что попал в самое уязвимое место.

— Как же так, товарищ полковник?! — заволновался Сулима. — Я нарушил! По всем статьям полагается...

— Мы с вами побеседовали. Надеюсь, поняли друг друга. — Теперь я бил без промаха. — Для взыскания причин не осталось.

— Так не годится, товарищ полковник! — воскликнул Сулима. — Прошу вас!

— О чем?

— Как вы не понимаете?! Что ребята скажут? Ну, пусть не скажут, подумают. Я же вам никаких обещаний не давал, верно? И не дам! — выкрикнул он с отчаянием.

Очень он был самолюбив, этот иронический мальчишка, выросший без отца, маячившего у него перед глазами со своими деньгами и личной автомашиной — мечтой любого пацана. Такие ребята обычно очень ранимы и стремятся утвердить себя любой ценой... Но я не ощущал удовлетворения. Если это и была победа, во что я не очень-то верил, то пиррова: слишком большим напряжением она далась. Я чувствовал себя опустошенным.

— А вы расскажите о нашей беседе своим товарищам. Они наверняка поймут. Ну, а если не поймут, грош цена вашему авторитету...

Сейчас я наносил удар ниже пояса. Смотрел на Сулиму и ничего, кроме жалости, не испытывал.

— Идите, Сулима! — распорядился Мурич, избавив меня от излишних и никому не нужных объяснений. Командиру полка нельзя было отказать в проницательности.

Мы смотрели вслед удалявшемуся солдату, и Мурич, как бы поясняя свою позицию, негромко сказал:

— А ведь он действительно хороший солдат. Умных ребят много, хотя с ними и труднее.

Мысли Мурича совпадали с моими. Мы имеем дело стаким народом, которому пальцы в рот не клади. Какими же должны быть воспитатели? Садясь в машину, я протянул руку Муричу и сказал:

— Помогите своему замполиту, Сергей Денисович. Он очень в этом нуждается.


Совещание началось, когда, постучавшись, в кабинет комдива вошел Чалов.

— Разрешите присутствовать?

Перов недовольно спросил:

— Почему опаздываете?

— Виноват! Только из госпиталя.

— Вам что, освобождения не дали?

— Я здоров, товарищ полковник! — твердо ответил Чалов. Выглядел он, однако, неважно. Глаза ввалились, лицо осунулось, без малейшего признака румянца, обычно горевшего во всю щеку.

«Уж не удрал ли он снова?» — мелькнула мысль. Я тут же отверг ее: после крутого разговора, что состоялся у нас с ним в палате, Чалов вряд ли осмелился бы показаться на глаза. Удивительно, как его выписали. Наверное, врачам голову продолбил: конец зимнего периода, подведение итогов, как же полк без него!.. А те и уши развесили. И напрасно. Не имеют права забывать, что здоровье для десантника — основа всего. Вот взять сейчас и отправить Чалова обратно!.. Я покосился на Перова.

Комдив, окинув Чалова хмурым взглядом, хотел, видно, сказать что-то не очень лестное в его адрес, сдержался, заметив и болезненную бледность, и нездоровый блеск глаз.

— Садитесь!

Голос комдива прозвучал сердито, но в нем угадывалось одобрение. Я понял, что мы и в этом не сошлись бы с Перовым. Для комдива дело в любом случае стояло на первом месте. Если человек стремится к службе, следует непременно поддержать — такова позиция Перова. И тут его не сдвинешь, хотя так же, как и я, догадывается, что Чалову сейчас предписан если не постельный режим, то уж полнейший покой обязательно.

— Продолжим, — отрывисто сказал Перов, окидывая сидящих пронзительным взглядом. — На чем остановились?.. Выполнение плана боевой подготовки. Кто следующий? Мурич, вам слово. Из регламента не выходить, десять минут!..

Один за другим поднимались командиры частей. Докладывали быстро, четко: огневая... строевая... воздушно-десантная... Цифры, проценты — голые факты без всяких эмоций. За ними трудно угадать, что человек думает, как относится к полученным результатам... Меня не очень устраивал такой экономный стиль, и я то и дело задавал вопросы: как оцениваются итоги, что намерены предпринять для исправления недостатков... Комдив не вмешивался. Он сидел, нахохлившись, и изредка не очень одобрительно поглядывал на меня.

Дошла очередь и до Чалова. Я думал, он промолчит, что было бы вполне естественно. Человек три недели отлежал в госпитале. Однако Чалов встал и заговорил глуховатым, простуженным басом. В отличие от других он не заглядывал в бумагу и выступал хоть и лаконично, но темпераментно. Чалов не только точно знал положение дел, а и умело анализировал. Я не мог не отдать должное командиру сто девяносто четвертого полка, а комдив был и вовсе в восторге от своего любимца. Он глянул на меня выразительно: смотри, мол, каков орел!

Совещание продолжалось. Дошла очередь и до офицеров штаба дивизии. Я слушал их и рисовал квадратики — такая уж дурная привычка занимать руки пустяковым делом. Крохотные геометрические фигурки, сцепленные друг с другом, походили на фантастические сооружения и помогали сосредоточиться.

Квадратик — весенняя проверка; следующий — проводы увольняемых в запас... Что дальше? Прием пополнения — еще квадратик, — ввод его в строй, что, пожалуй, самое сложное. Остается всего три месяца. Начальник штаба слишком легкомысленно подходит к этому вопросу. Что значит успеем? Демобилизующая позиция! А если нет?

Внизу я рисую не квадратик — квадратище. Это предстоящие учения. К нему, как к центру притяжения, стремительной цепочкой сбегают все остальные квадратики. Начальник парашютно-десантной службы справедливо беспокоится: мало, очень мало у нас времени. Сколько предстоит изучить, освоить... Все равно мы должны успеть, обязаны!.. И я говорю об этом. В кабинете стоит гулкая тишина. Слова, я ощущаю почти физически, достигают цели!

Никто меня, разумеется, не ограничивает и не перебивает. Пусть бы только попробовал! Я имею в виду комдива. Перов сидит молча и даже, как мне кажется, одобрительно покачивает головой. Когда я сажусь и смотрю на часы, моему удивлению нет предела: с начала выступления прошло всего тринадцать минут... Но все главное, что хотелось и требовалось довести до слушателей, я все-таки сказал.

Мы выходим из кабинета комдива вместе с Чаловым. Он молчит, глядя в сторону. Я тоже выжидаю. Почему-то кажется, Чалову очень нужно поговорить и он никак не может решиться. Неторопливо доходим до конца коридора, где мне нужно сворачивать, и останавливаемся.

— Так я пойду, товарищ полковник? — спрашивает Чалов.

Смотрю на него укоризненно и мысленно подбадриваю: смелее, потом самому будет легче. Однако Чалов старательно отводит глаза. Что с ним делать? Конечно, можно пригласить сейчас в кабинет, прижать как следует — выложит все как миленький. Не таких зубров в чувство приводил... Нет, мне этого не хочется. Времена окриков прошли. Какой же ты политработник, если способен действовать только нажимом? Где моральный авторитет? Люди должны идти к тебе с открытой душой!.. Пусть уж Чалов сам, по доброй воле расскажет о том, что его тяготит. Пока он явно не созрел для такого шага.

— Езжайте, Вячеслав Алексеевич, — сказал я резко.

Показалось, в больших темных глазах Чалова мелькнула обида. В следующую секунду он вытянулся и отчеканил:

— Есть, товарищ полковник!

На миг я пожалел, что отослал его. Но было поздно. Чалов уходил с моего разрешения, и возвращать его не имело смысла. Досадно, что Чалов не доверился мне. Не тот он человек, чтобы волноваться по пустякам. Значит, случилось что-то серьезное? Я забеспокоился еще больше, потому что не знал, в чем должен ему помочь.

Глава II АПРЕЛЬ


На широком плацу ровными рядами лежали белые купола, большие и маленькие, соединенные между собой стропами, издали похожими на паутину, собранную в веерообразные пучки: короткие — для вытяжных парашютов, длинные — для основных. Вокруг куполов суетились люди в одинаковых серо-зеленых комбинезонах. Офицеров можно было отличить лишь по фуражкам.

— Занимаемся укладкой парашютов, — сообщил идущий рядом командир артиллерийского полка, будто требовались пояснения.

Не люблю, когда меня сопровождают. Люди не имеют возможности обратиться к тебе запросто, без оглядки. Попробуй на что-нибудь пожаловаться в присутствии командира полка или его замполита, потом ведь непременно скажут: зачем прыгаешь через голову, надо быть патриотом своей части... Есть у нас еще такие, что придерживаются принципа не выносить сор из избы.

Я попытался было отослать командира под предлогом, что у него забот с избытком, а мне хорошо известно расположение части. Он не согласился: командир должен знать, какие недостатки выявит начальник политотдела, чтобы немедленно принять меры. В его словах был резон. Пришлось смириться.

Артполк стоит особняком, километрах в сорока от штаба дивизии. Начальство сюда заглядывает реже, поэтому и жизнь здесь течет спокойнее. В этом есть свой плюс. Частые наезды поверяющих не дают людям ритмично работать.

Я давно собирался в артполк, но все как-то времени не хватало да и надобности особой не было. Полк считался хорошим, мы за него не беспокоились. Только в последние месяцы здесь участились нарушения дисциплины, особенно в первой батарее, что было крайне неприятно. Батарея была отличной и не раз брала призы на состязаниях. Я послал своего инструктора проверить на месте, в чем дело. Его успокоительный доклад меня, однако, не очень убедил. Насторожила деталь, которой инструктор не придал значения.

«Тон в батарее задают старослужащие, им все подчиняются, — сказал он с глупейшим воодушевлением и добавил радостно, словно сообщил приятную новость: — Знаете, товарищ полковник, как их называют?.. Фазаны. И старослужащие воспринимают прозвище как должное. Странно, не правда ли?..»

Инструктор пришел в политотдел недавно — заменил Жоржа и чем-то напоминал его. Наверное, суетливостью. Захотелось спросить, почему он не выяснил этимологию некоторых других «терминов». Например, «остров сокровищ» — каптерка. Остроумно? Пожалуй, да. Вот «мазута» — механик-водитель и «черпак» — повар не очень ласкают слух. Мне могут, конечно, возразить: зачем политработнику знать солдатский жаргон? Я отвечу: чтобы понимать людей. Инструктора же только спросил:

«В той батарее, что вы проверяли, случайно не заведено громко кричать после отбоя: «Фазаны, спокойной ночи, дембиль стал на день короче»?..»

«Не знаю, на отбое не присутствовал, — растерялся он. — А что?»

«Зря не поприсутствовали», — усмехнулся я.

«Может быть, не очень поэтично, — отозвался он после паузы, — а разве так уж плохо?..»

Инструктор явно не обладал чувством юмора. Расспрашивать дальше не имело смысла. Следовало разобраться самому. Взаимоотношения старослужащих и молодых солдат не всегда складываются просто и правильно. Молодежь можно и должно опекать. Но бывает, что «старики» взваливают на новобранцев всю грязную работу, устраивают розыгрыши, очень обидные и унижающие молодых ребят. Стоит только проглядеть, и в коллективе сложится неприятная обстановка, не способствующая ни укреплению дисциплины, ни правильному воспитанию людей.

Я так и сказал инструктору, пообещав взять с собой, когда отправлюсь в артполк. Но осуществить намерение не смог, потому что мой помощник внезапно свалился с жесточайшим гриппом.

Начало апреля погодой не радовало. Сыпал дождь пополам со снегом, было слякотно, ветрено и холодно. Лишь в субботу небо прояснилось, впервые за много дней выглянуло солнце. Мостовые быстро подсохли, и стала заметна прозелень на липах, выстроившихся вдоль асфальтовой дорожки, ведущей от штаба артполка к плацу. Пройдет день-два, и, если природа настроится на весну, почки на деревьях распустятся, тихо зашелестит бледно-зеленая листва, создавая то особое настроение, когда вместе с оживающей природой человек ощущает прилив сил и ждет чего-то нового, необыкновенного. Так было и тогда, в мою военную юность, когда мы только начали овладевать азами ведения боя.


...В ту раннюю весну мы ждали одного: отправки на фронт. Считали дни и спрашивали себя: когда?.. Ну когда же?..

Ровно в шесть утра истошный вопль дневального «Рота, подъем!» срывал нас с промерзших двухъярусных нар: казарма не отапливалась. Полусонные, ошалевшие, мы вскакивали и, на ходу натягивая гимнастерки, стремглав летели к выходу, засунув обмотки в карманы. На подъем отводилось двадцать секунд, а опоздать в строй было равносильно самоизбиению. Наряд вне очереди отрабатывать приходилось после отбоя, отрывая время у короткого сна. Мы и так постоянно не высыпались. Ну что нам тогда было? По семнадцать, чуть, может, больше. Старшина роты правильно называл нас сосунками, едва оторвавшимися от мамкиной титьки. В тот период не было для нас страшнее начальства, чем старшина. Он мог казнить или миловать по собственному разумению. Впрочем, последнего старшина не делал исключительно в воспитательных целях.

«Ну?! — рявкал он, построив нас перед отбоем. — Признавайтесь, сосунки, кто прошлой ночью загадил казарму?»

Уборная стояла далеко на косогоре, метрах в трехстах. Бежать туда в темноте под ледяным пронизывающим ветром не хватало сил. Вот и бегали за угол, и никакие угрозы не помогали. Однако старшина нашел выход. Первого штрафника лично застукал за «богомерзким омовением», привел в казарму и вручил ему винтовку:

«Будешь стоять у казармы до тех пор, пока не схватишь следующего. Приведешь к дежурному. Он тебя и сменит. Так и пойдет по цепочке. Я вас научу приличию!»

И мы стояли на этом импровизированном посту, дрожа от холода и с трудом раздирая слипающиеся веки. Прятались в тени, чтобы не заметили, и со стыдом ловили «на месте преступления» товарищей, зная, что их ожидает такая же участь...

После завтрака под открытым небом — на него тоже отводились считанные минуты — уходили на занятия. Под ногами чавкала раскисшая земля. Приклад винтовки бил по бедру до синяков, а жесткий ремень в кровь растирал плечо. Но как только выходили за КПП, тотчас следовала команда:

«Запевай!»

И мы пели, вернее, орали простуженными глотками:

Красный герой, красный герой,
На разведку боевой...
Старая песня, такая же бессмысленная и нелепая, как и вся эта муштра, — так нам тогда казалось. Наш полк готовил маршевые батальоны, уходившие прямо на фронт. А там, мы были уверены, не понадобятся ни «выше ножку», ни «шире шаг». Мы просто не знали великой сплачивающей силы армейского строя. Ведь именно в нем, в однообразии движений, чувстве локтя, машинальном повиновении командам рождалась дисциплина, без которой нет и не может быть победы в бою.

Полк стоял в местечке под Полтавой, всего полгода назад освобожденной от немцев. Село, как и все украинские деревни с их просторными дворами, раскинулось километра на три. И для нас это были три километра песни:

На разведку он ходил,
Все начальству доносил...
Багровели от натуги лица, вздувались вены на шеях, и осипшие голоса не выдавали нужной силы звука.

«Громче! Дружнее!» — подстегивал нас неугомонный старшина.

Грязь всхлипывала, стонала под ногами. За колонной дружно топающего взвода оставалось развороченное месиво дороги. Но все это были лишь цветики. Ягодки начинались потом, за околицей, где располагалось учебное поле — обширный кусок целины, изрезанный оврагами. Песня мгновенно стихала, и слышались уже иные команды:

«Ложись!.. По-пластунски — вперед!»

Мы ползли по полю, утопая в разжиженной грязи. Немели пальцы, сжимавшие холодную сталь винтовки; леденила грудь пробиравшаяся сквозь шинельное сукно талая вода, и в то же время было жарко. Мы задыхались, легким не хватало воздуха, а нам кричали:

«Скорее!.. Закаляйтесь!.. Так нужно для фронта!..»

И снова команды:

«Встать! В атаку — вперед!»

Мы бежали, с трудом выворачивая ноги из липкой глины, выдавливая надсадное хриплое «ура!». Падали, подымались и снова падали, чтобы через минуту вскочить. Не было сил, не было желаний. Однако никто уже не принадлежал себе. Каждый был частичкой того, что зовется воинским строем, способным и мертвого нести в своих рядах.

Кормили по тыловой норме. В завтрак «шрапнель» — овсяная каша, в которой едва заметны были капельки жира; на обед она же и суп из концентрата; ужинали для разнообразия иногда гречкой, настолько засушенной, что зернышки ее с трудом перетирались зубами (это нашими-то, способными перекусывать проволоку!). Наедались раз в месяц, когда взвод заступал в наряд на кухню. Работали там с огромным энтузиазмом, особенно по очистке котлов от остатков пищи, после чего несколько дней маялись животами. Остальное время голод ощущался постоянно. Даже имея деньги, купить съестное было невозможно. Расположение полка окружал забор, вдоль которого ходили вооруженные часовые, отгонявшие бабок, приходивших поторговать гороховыми и картофельными лепешками...

Да, мы очень хотели попасть на фронт. И хотя прекрасно знали, что там свистят пули, рвутся снаряды и могут убить, представляли это чисто теоретически. Здесь же была реальность — грубая и беспощадная. Дело дошло до того, что на одном из утренних разводов командир полка вынужден был выйти перед строем и сказать, вернее, прокричать, потому что три тысячи солдат, даже построенных в плотное каре, занимали довольно обширное пространство:

«Мне известно, все рвутся на фронт. Чепуха!.. Нам не нужно мясо в серых шинелях. Нам нужны обученные бойцы! Бойцы, способные победить сильного врага. Пока есть время, учитесь! Ваш час придет!»

И он пришел, наш долгожданный, оказавшийся для многих роковым, час. Но задолго до него произошло еще столько разных событий, что о них не только не расскажешь, а и не припомнишь в один присест...


Все эти воспоминания промелькнули в голове, пока я ходил по военному городку артиллеристов и командир полка продолжал все так же настойчиво следовать за мной, ожидая указаний. Мы оба молчали, думая о своем. Меня не покидали мысли о первой батарее. Положение дел в ней оставалось неясным. И следовало разобраться, понять, что же там происходит. Прежде всего необходимо было познакомиться с командиром батареи, что я и намеревался сделать. Однако на плацу, где шла укладка парашютов, его не оказалось, чему я обрадовался. Лучше, если при встрече не будет посторонних. Первое впечатление о человеке для меня крайне важно. И не потому, что я такой прозорливый и сразу вижу людей насквозь. Просто самому пришлось пройти тяжкий путь от солдата до полковника, поэтому отчетливо представляю мироощущение нашего брата, круг проблем, волнующих молодых офицеров, и даже те кочки, на которых они обычно спотыкаются.

В казарму первой батареи я пришел под вечер, успев побывать в клубе, на пищеблоке и, разумеется, в теплице. Мимо нее я никак не мог пройти. Сколько мы в теплицы вложили сил! Знаю, в частях по этому поводу посмеиваются: у начальника политотдела овощная страстишка. Ну и пусть, не обижаюсь и по-прежнему гоняю интендантов, чтобы получше заботились о прикухонном хозяйстве. Как приятно зимой или вот сейчас, когда по плановому снабжению идут лишь сушеные овощи и в рационе преобладают разного вида каши, подать к солдатскому столу свежие огурцы, редиску, зеленый лук. Во-первых, витамины, во-вторых, внимание к солдату.

При виде меня дневальный крикнул «Смирно!», и из канцелярии выскочил невысокий взъерошенный офицер. Одергивая на ходу гимнастерку, он гулко впечатал шаг в бетонный пол казармы и бросил руку к виску, но тут же вспомнил, что без фуражки, и густо покраснел. Заалели даже кончики ушей.

— Батарея находится... — Он сбился. — Виноват! Занимается по распорядку дня...

— Вольно, — перебил я его и протянул руку.

— Старший лейтенант Козляковский, — торопливо представился он.

— Здравствуйте! Сергей Львович, если не ошибаюсь? — сказал я как можно мягче.

— Так точно!

Он напоминал новобранца перед первым прыжком с парашютом. Руки прижаты. Лицо напряжено. Движения скованны. Глаза беспокойные и какие-то усталые, грустные, будто притаилась в них вековая тоска. Мне стало его жалко, хотя терпеть не могу сострадания. Препротивное, унижающее чувство.

— У вас сейчас, кажется, личное время, — заговорил я неестественно бодрым топом. — Наверное, все у телевизора?

Хотелось, чтобы поскорее исчезла возникшая между нами неловкость и старший лейтенант стал самим собой. Не всегда же он такой...

При первой встрече с начальством человек старается показать себя с самой выгодной стороны. Если дела идут хорошо, он искренен, и это чувствуется. Когда же начинает выдавать желаемое за действительное, сразу, как у актера при плохой игре, появляются фальшивые нотки, — слова правильные, только им не веришь.

Ничего подобного в Козляковском не было. Он водил меня по казарме, показывал ленкомнату, новую сушилку, что-то пояснял, а глаза по-прежнему оставались грустными, голос звучал монотонно. Я прислушивался к интонациям. Что это, равнодушие или разновидность беспристрастности? И лишь вернувшись в канцелярию, понял: так говорят смертельно уставшие люди — ровно, глухо, невыразительно. Открытие поразило. Откуда у молодого командира такая усталость?

Разобраться в тот вечер так и не смог. Мы долго беседовали с Козляковским о людях, о планах на будущее. Потом в ленкомнате потолковали со старослужащими. Попутно поговорил со старшиной батареи — немолодым прапорщиком, у которого на значке парашютиста значилась цифра «200», что даже у меня вызвало уважение. Сам-то я имею всего семьдесят восемь прыжков. Представляю, как на прапорщика смотрят солдаты! Говорил старшина неторопливо, солидно, баском, — видно, знал себе цену. Интересно, испытывают ли к нему нынешние солдаты ту же признательность, что я некогда ощущал к своему первому старшине? Как ни парадоксально, было именно так. Вместо злости и неприязни — ох как мы не любили его в свое время! — пришла самая горячая благодарность. И случилось это в первом же бою.

Говорят, первый бой для солдата легкий: не успел еще ничего понять, по-настоящему почувствовать. Ерунда! Я никогда никому не рассказывал о своем первом бое, потому что был он слишком страшным. Когда начали рядом рваться снаряды, хотелось не только вдавиться, червем ввинтиться в землю, чтобы тебя и не видно и не слышно было. Особенно пугали мины. Их визг вызывал у меня спазмы. Наверное, потому, что одна на рассвете — мы прибыли на передовую ночью — залетела к нам в траншею. И звук-то раздался тихий, будто лампочку раздавили. Ну, может, чуть погромче... Только сосед мой — тоже из новобранцев, нас по разным взводам раскидали, чтобы вперемежку с обстрелянными бойцами были, — вдруг схватился за живот и осел на дно окопа.

«Мне что-то горячо внизу, — говорит. — Глянь!..»

Я обмер. Вместо живота — красное месиво: тряпки, комья земли, куски мяса. Меня вывернуло наизнанку такой горечью, будто хины глотнул.

«Санитар! — хриплю. — Быстрее!»

«Тихо, паря!» — слышу рядом.

Оглянулся. Усатый мужик в каске стоит и цигарку — надо ж в такой момент! — сворачивает.

«Ты санитар? — кричу. — Помоги же человеку!»

Усач со вздохом сказал:

«На кой ему моя помощь. Отмучился».

Подошел взводный. Я к нему... А он спокойно так говорит мне и тем, кто рядом в траншее:

«Вон высотка, гляньте, на огурец похожа. Там немцы, а нам нужно ее взять».

Я ничего понять не могу. Как же можно, человека убило, а им наплевать! Не знаю, догадался ли взводный, только положил руку мне на плечо и говорит:

«Твоя как фамилия? Корсунов?.. Так вот, Корсунов, ты от других-то не отставай. Как поднимемся в атаку, по передним равняйся. Впереди опасности меньше...»

Все, что было потом, полностью в памяти не сохранилось. Не знаю, была ли команда «В атаку — вперед!». Наверное, была, я ее, во всяком случае, не услышал, дошло другое.

«Ты что лежишь, мать твою так!» — кричал на меня усач, заменявший, как потом выяснилось, командира отделения.

Я получил пинок в зад и кубарем перелетел через бруствер. Тут же вскочил и побежал, стреляя на ходу. Когда в руках винтовка, чувствуешь себя уверенней, даже если палишь в белый свет.

Кто-то упал справа, потом слева, истошно заорав. Крик подстегнул, как удар кнутом. Я рванулся что было сил, стараясь достичь передних. Там безопасней, мелькнула мысль, взводный зря говорить не будет!

Рядом разорвался снаряд. Меня отбросило в сторону, и я задохнулся от гари и кислого смрада. Но снова вскочил.

«Вперед!» — услышал голос командира взвода.

Мы бежали вверх по косогору. Дышать было нечем. Кололо в боку. Хотелось одного: глотнуть воздуха... А потом будь что будет.

Мы ползли. Вверх, вверх... Пот заливает глаза, щиплет веки. Гимнастерку хоть выжми, а во рту сухо и горько. Язык шершавый, губы распухли... И ужасно хотелось пить. Что там наше учебное поле! Разве то была грязь?! Разве ту усталость сравнишь с этой?! А мы еще считали, что нас не жалеют. Дураки, ни черта не понимали. Нет, нас жалели... Нас очень жалели и потому гоняли до седьмого пота. Земной поклон тебе, старшина! Без твоей беспощадной строгости я вряд ли достиг бы высоты в том первом бою.


Уезжал я из артполка поздно. Замполит предлагал остаться переночевать в гостинице, но не хотелось беспокоить Полину. Она тревожно спит, когда меня нет дома, даже если предупредишь ее заранее. Тем более дождь перестал, дорога хорошая. Через полтора часа буду на месте. С утра в политотделе прорва дел, большинство из которых, как всегда, срочные. Так что и с этой точки зрения задерживаться не имело смысла.

Было около полуночи. Редкие огоньки, мигавшие в проносившихся мимо хуторах, тонули в плотном мраке. Дорога, высвеченная фарами, мягко ложилась узкой серебристой лентой под колеса. Машину плавно покачивало, ровно гудел двигатель. И я задремал с открытыми глазами, как когда-то в седле. Мне рассказывали, что кавалеристы в походе могут спать. Не верил, пока сам не испытал. Странное состояние: вроде бы все видишь, но сознание временами отключается. Одна картина не стыкуется с другой...

Только размышлял о делах артполка. И вдруг обнаруживаю, что думаю уже о сыне, о его последнем письме. Общий тон его послания разболтанный, а мысли — циничные до безобразия... «Жениться до тридцати не намерен... Ранние браки — атавизм!» Спасибо, хоть извиняется: «Прости, отец, я не собирался развивать «брачную» тему, но ты предложил высказаться. С какой стати связывать себя по рукам и ногам? Гладить брюки ты меня выучил; питаюсь в харчевне (словцо-то какое выискал!) и не тоскую по домашним разносолам...» Вот она — философия в луже! Нынешняя молодежь отвергла не только высокие материи, но и любовь низвела до бытовых проблем. И настолько хитер, паршивец: убеждает, что всему этому научил его я. Хороших девушек, пишет, много. Ему принцессу подавай, ни больше ни меньше...

Машина подпрыгнула на ухабине, и мысли снова сделали скачок... Мурич и Жорж — сработаются ли? Сумеет ли замполит понять ценность опыта командира полка и воспринять его? Если сумеет, из Жоржа выйдет толк, иначе останется беспомощным перед такими, как Сулима. Твердый орешек. Не знаешь, как к нему подступиться. Перед собой не схитришь: не подойди вовремя Мурич, старый перед малым остался бы в дураках. Как внушить Сулиме и ему подобным, с их современным пониманием жизни и стремлением к независимости, что понятия «хочу» и «надо», слитые воедино, и есть суть дисциплины?

Что-то слишком много стало передо мной возникать неразрешимых вопросов. Раньше такого не замечал. Жорж, Сулима, Чалов, Козляковский и даже сам Перов!.. Во́ какой набор!

Раньше и теперь... Посредине лежит самый главный отрезок времени. Чем он длиннее, тем значительней и глубже опыт, тобой приобретенный. Но тем самокритичней, беспощадней относишься к своим суждениям о личности. Нет плохих и хороших... Есть люди, способные выполнять свое предназначение на земле. Других же, не умеющих, надо учить... Вот, например, Козляковский — молодой, здоровый, энергичный. Ему бы горы сворачивать, а он пассивен. Почему? Был момент, когда показалось, что понял. В канцелярию зашел сержант, обратился к командиру батареи с каким-то пустяковым вопросом. Я подосадовал, что нас прервали, и подумал: не стиль ли это работы Козляковского, привыкшего подменять подчиненных? Делать поспешных выводов не стал, решил присмотреться... Человек многогранен. В нем спокойно уживается и хорошее и плохое. И если найти, на что опереться...

Поймав себя на этих мыслях, усмехнулся. «Глубочайшие» размышления!.. Дважды два — четыре... До чего же привыкаешь думать прямолинейно! Сам над такими вещами подсмеиваешься, когда замечаешь у других, а с собой ничего поделать не можешь. Неужели это и есть стереотип мышления, выработанный за многие годы привычкой к безусловному повиновению? Смешно, однако факт: сам себе, не говоря уже о подчиненных, все время разжевываешь прописные истины...

— Приехали, товарищ полковник, — вмешался в мои размышления водитель.

— Вот и хорошо, — ответил я. — Машину, как всегда, к восьми.

Поднявшись на второй этаж, осторожно открыл дверь. В квартире темно и тихо. Я обрадовался. Значит, Полина спит. Раздевшись, на цыпочках прошел в спальню и обнаружил, что жены нет. Постель не разобрана. Щелкнул выключателем — и растерянно оглянулся. На столе записка, четким учительским почерком Полина писала: «Не беспокойся, Андрюша. Вынуждена уйти к Перовым. Возможно, останусь у них до утра».

Я медленно опустился в кресло. Час от часу не легче! У Перовых что-то стряслось, и ее позвали... Хорошо писать «не беспокойся». Сиди теперь и ломай голову. Звонить неудобно, время слишком позднее. Да и Полина не любит, когда я вмешиваюсь в ее дела. Что же все-таки произошло у Перовых?..


Обычно в штабе достаточно шумно. И лишь до начала рабочего дня стоит тишина, поэтому я всегда приезжаю пораньше. Можно спокойно подумать, наметить, что сделать в первую очередь, а что временно отложить. Есть, конечно, твердый календарный план, где подробно расписаны мероприятия, сроки выполнения. Но жизнь не укладывается в самые идеальные графики. Неожиданно поступают вводные, возникают оперативные вопросы, которые, оказывается, нужно решать в самую первую очередь. Когда кто-нибудь из молодых работников спрашивает, чем же, собственно, занимается политотдел, я отвечаю — всем! И отвечаю не ради красного словца. Политотдела действительно касается все, чем живут войска: от идейной закалки солдата до калорийности борща, подаваемого ему в обед.

Заглянул в настольный блокнот, и стало грустно. Список неотложных дел занимал целую страницу. Пробежал его глазами. Что здесь можно исключить?

Штабная тренировка... Опять комдив скажет: манкирует политотдел, мало занимается военной учебой.

Встреча с шефами... Туда можно отправить помощника по комсомолу. Парень толковый, речи произносить умеет — справится.

Бытовая комиссия райисполкома... Опять придется краснеть, выкручиваться: простите, не мог, занят...

Что еще?.. Заседание агитпропколлектива дивизии. На него заместителя не пошлешь. Надо выступить самому, довести указания члена Военного совета...

А потом — в сто девяносто четвертый полк. Там много неотложных дел. Нужно до конца разобраться с Чаловым, побывать на вождении боевых машин, проверить заявление этого лейтенанта...

Третьего дня в полку проходил семинар руководителей политзанятий. Проконтролировать его должен был мой зам, но, поскольку таковой отсутствует, пришлось ехать самому. Семинар понравился: толковые выступления, деловой инструктивный доклад. Проводил его Ким Иванович Яблонов. Я его очень уважаю: мужик умный, вдумчивый, пользуется авторитетом, в людях разбирается. Не мудрено, Яблонов на политработе много лет. Для Чалова я бы не желал лучшего замполита. Прежнего-то от него забрали на преподавательскую работу, а нового предложили подобрать самим. Яблонов давно у меня на примете. Предвижу, против него будут яростно возражать кадровики. Тридцать семь для них, видите ли, старческий возраст. А то, что человек по всем статьям подходит, — не имеет значения. Как будто тот виноват, что слишком долго засиделся на батальоне...

И все же я надеялся, что, если меня поддержит командир полка — Перова я уже склонил на свою сторону, — втроем удастся пробить кандидатуру майора Яблонова.

Семинар проходил в полковом клубе. Вентиляция была плохая, и в перерыв все присутствующие высыпали покурить на свежий воздух. Молодые лейтенанты, а среди руководителей политзанятий их большинство, окружили меня плотным кольцом, интересуясь как последними учениями, так и строительством офицерского кафе, которое мы затеяли на территории военного городка. Шло оно, разумеется, хозспособом, и дело поэтому двигалось медленно.

В толпе офицеров я приметил невысокого тоненького лейтенанта в расширенных по моде брюках. Жесткая рыжая шевелюра выбивалась из-под фуражки, глаза, зелено-карие, насмешливые, смотрели на меня так, будто обладатель их порывался что-то сказать, но никак не мог решиться.

«Командир взвода лейтенант Деветаев», — представился он.

«Не родственник ли вы знаменитому Девятаеву, Герою Советского Союза?» — полюбопытствовал я.

«Никак нет! К счастью!» — резко ответил он и нахмурился.

Вероятно, ему неоднократно задавали такой вопрос. Судя по реакции, лейтенант не лишен был гордости и тщеславия, не позволявших ему примазываться к чужой славе.

«Не расстраивайтесь, товарищ Деветаев, — улыбнулся я, — у любого человека есть имя собственное, которое при желании он может прославить».

Но лейтенант шутки не принял.

«Вы правы, товарищ полковник, — отозвался не без иронии, — но для этого необходимо одно условие».

«Какое же?»

«Помимо хотения должна быть еще и возможность».

«Считаете, что у вас ее нет?»

Деветаев ответил с вызовом:

«Да, считаю!»

Лейтенант говорил явно на публику: наш разговор слушали другие офицеры, разделявшие, очевидно, мнение своего товарища. Не реагировать было нельзя, и я с усмешкой спросил:

«Что, не дают развернуться?»

«Вот именно, товарищ полковник, — подхватил он. — Кроме личного оружия, заставляют держать при себе калоши и зонтик на случай, если вдруг пойдет дождь».

«А вам бы хотелось сразу — вперед, на лихом коне?..»

«Пусть не сразу, но и не в белых перчатках», — отпарировал он.

Разговор переставал быть забавным. Нужно держать ухо востро. Шустрый лейтенант собирался, кажется, посадить меня в ту самую калошу. В его годы осмелился бы я так разговаривать с начальством? Что позволяет юному офицеру беседовать со мной на равных? Высшее образование, разносторонние знания, уровень культуры — в этом его преимущество, позволяющее руководить солдатами, призванными в армию после окончания институтов и университетов. Нет, все закономерно. Развитие личности идет в ногу со временем, с развитием военной техники.

«Согласитесь, товарищ Деветаев, что сразу ничего не дается», — примирительно заметил я.

«А никому и не нужны звезды с неба».

В его словах я уловил знакомый мотив: мы — реалисты, все можем, только предоставьте возможность!.. Спросить бы его: доверь вам завтра роту — справитесь?.. А батальон, полк?.. Ответил бы наверняка положительно. Но пора было закругляться.

«Кроме знаний, товарищ Деветаев, нужна еще и практика».

«Кто против!» — воскликнул он.

«Чего же вы тогда добиваетесь?»

«Для себя лично ничего. Дело не только во мне, товарищ полковник. Вот вы говорили о подготовке к августовским учениям. Борьба за сокращение нормативов... Повышение качества обучения...»

«Чем вас не устраивают намеченные мероприятия?»

«А вы уверены, что они дадут ощутимый результат?»

«Почему же нет?»

Мне показалось, что Деветаев вот-вот скажет: «Блажен, кто верует...» Но он оказался тактичным, лишь насмешливо сощурил зеленоватые глазищи. Перерыв закончился. Отпуская Деветаева, я в заключение сказал:

«Хотелось бы до конца понять вашу мысль».

«За чем же дело стало, товарищ полковник?! Через два дня у нас в батальоне проводится вождение на плаву. Приезжайте, посмотрите».

Как же было не воспользоваться приглашением?


В штабе сто девяносто четвертого полка Чалова не оказалось. Дежурный доложил, что командир убыл на радиозавод добывать недостающее оборудование. Строительство радиоцеха на территории военного городка подходило к концу, и комдив приказал Чалову взять его под личный контроль, чтобы к маю пустить производство.

Дорога к вододрому шла по густому сосняку. Я решил прогуляться пешком. Очень много мы ездим, благо у любого начальника есть персональная машина; скоро и ходить разучимся. А движение, говорят врачи, — жизнь. Недаром стал модным бег трусцой. У нас, правда, особенно не разжиреешь. Все, от солдата до комдива, прыгают с парашютом. Чтобы держать себя в форме, приходится тренироваться на батуте, лопинге, ренском колесе. Да и сами прыжки — нагрузочка!.. Но зато ощущение... Ощущение какое!

В первый момент боязно, как перед прыжком в холодную воду. А потом шагнул в пустоту — и все. Страх исчез, но возбуждение от гордости, от сознания, что переборол себя, переполняет. Земля будто раздвинулась. Под тобой такая неоглядная ширь, что от простора дух захватывает. Парашют еще не раскрыт, и ты, подобно птице, паришь, управляя руками, как крыльями. Чувствуешь, все можешь, все дозволено... Ветер бьет в лицо, высекая слезу. Потом толчок, вспыхивает купол над головой. Звон, стоявший в ушах при быстром падении, мгновенно стихает, и наступает пронзительная тишина; такой тишины на земле не бывает. Она оглушает. Разве что уловишь биение собственного сердца...

Дорога вывела на поляну, за которой начинался спуск к вододрому. Оттуда уже доносился гул двигателей. Вождение, как видно, началось. Под ногами мягко стелилась ровная, будто подстриженная, молодая трава. Я шел, слегка прихрамывая. Когда-то, не помню в каком году, кажется прыжке на семнадцатом, неудачно приземлился: ударился стопой о камень и повредил палец. Пришлось даже полежать в госпитале. Через месяц я снова прыгал, но с тех пор временами нога побаливает, как правило, к перемене погоды...

Мысли были заняты Чаловым. Жаль, что не застал его в штабе. Поговорить бы начистоту и понять наконец, что же, собственно, произошло.

Вчера под вечер ко мне зашел прокурор гарнизона и озабоченно сказал:

«Понимаешь, какая петрушка, Андрей, на Чалова поступила анонимка. Я не придал бы ей значения. Сам знаешь, как мы относимся к кляузникам. Но в письме приводятся подробности, наводящие на размышления».

Я всполошился. Недаром же Чалов последнее время выглядит удрученным.

«Не тяни душу! — попросил прокурора. — В чем дело? Я же не собираюсь после твоего сообщения выступать с трибуны партактива».

«Ну разве что для сведения, — нерешительно протянул он. — Только пока никому...»

«Никому, значит, Перову?» — усмехнулся я, зная, что прокурор, мой ровесник, недолюбливает молодого комдива за его манеру быстро решать любые вопросы и немедленно принимать меры.

«Да, если хочешь, Перову, — насупился прокурор. — Сам знаешь: у него суд скорый, и на расправу крут. А тут дело тонкое».

«В чем же Чалова обвиняют?»

«Дурно пахнет обвинение, под рубрикой — моральное разложение. Он тут с девчушкой одной задружил, и не известно, по обоюдному ли согласию...»

«Не может быть! У него — невеста!» — воскликнул я и тут же осекся, вспомнив побег Чалова из госпиталя. Тогда ведь тоже намекали на амурные дела. Правда, к моему приезду в госпиталь Чалов оказался на месте и отсутствие объяснил делами квартирными. Ему наконец-то выделили комнату в новом доме, а до этого он жил на частной квартире и не очень ладил с хозяйкой.

«В жизни все может быть, — вздохнул прокурор и встал. — Я пойду, Андрей. К тебе единственная просьба: ничего пока не предпринимай. Мы сами разберемся...»

Спускаясь сейчас по тропинке к вододрому, я снова и снова мысленно возвращался к разговору с прокурором и не мог решить, способен ли поверить в виновность Чалова. И еще одно мучило: а если вдруг все окажется правдой, какой же я тогда к черту партийный руководитель!..

По озеру плыли курчавые облака, точно такие же, как в небе, только зеленоватые, под цвет воды, которая отражала деревья, сплошной стеной подступавшие к противоположному берегу. Когда в очередном заезде машина с разбегу плюхалась в озеро, по нему расходились круги, уродливо ломая контуры облаков. Зеркальная поверхность до самых отдаленных, поросших камышом заводей — озеро тянулось вдоль леса километра на полтора — покрывалась серебристой рябью; и чем ближе к быстро плывущей машине, тем эта рябь становилась крупнее, беспокойней, пока перед самым носом, у пушки, не превращалась в бегущую волну. Опережая машину, волна накатывалась на скос выездной аппарели[2] и, сбегая вниз, пенилась и шипела под ударами начинавших вращаться гусениц.

Едва одна машина успевала взобраться по выездной аппарели на берег, как другая, занимающая исходное положение, срывалась с места, стремительно набирая скорость, проскакивала небольшой участок местности и врезалась в озеро, вздымая фонтаны брызг. Проходила секунда-другая — и бронированная коробка, погрузившись почти до башни в воду, вздрагивала и, взбивая пену за кормой — начинали работать водометные движители, — устремлялась вперед; позади оставались два белых клокочущих буруна.

— Может, сами попробуете, товарищ полковник? — предложил комбат, руководивший вождением на плаву. Это был капитан, который даже в небрежно наброшенной на плечи меховой куртке выглядел щеголевато. Он заметил, с каким пристальным вниманием слежу я за действиями экипажей, и, очевидно, подумал, что мне хочется тряхнуть стариной. Такое желание действительно было, — капитан угадал, но лишь отчасти. Он не знал, да и не мог знать причины, приведшей меня сюда, и, уж конечно, не догадывался, что дотошные расспросы продиктованы вовсе не стремлением познать технические тонкости вождения. Просто без подсказки хотелось понять, на что намекал Деветаев. Я был уверен: лейтенант не стал бы говорить зря. Значит, где-то и в чем-то нарушения были. Но я ничего не видел, хотя и смотрел во все глаза. Более того, организация занятия мне нравилась. Она была четкой, продуманной. Люди работали быстро, дружно. Принимались меры безопасности. После каждого заезда подводились итоги соревнования и тут же вывешивались на специальном стенде. На берегу развернута походная ленинская комната. Выпускались боевые листки, листовки-молнии. Самый дотошный поверяющий не смог бы тут ни к чему придраться.

— Так как же, товарищ полковник, поедете? — повторил вопрос комбат. С его гладко выбритого лица не сходила понимающая улыбка.

— Давайте! — неожиданно согласился я, хотя за минуту до этого намеревался отказаться, прикинув, что буду не очень элегантно выглядеть в башне боевой машины на месте сержанта. Комплекция у меня габаритная. Но туг же осадил себя: ничего в том зазорного. И не обязательно в башне, можно за рычагами. Водил же я танки, учась в академии, зачеты сдавал, да и потом приходилось... Пусть солдаты посмотрят: начальник политотдела тоже кое-что умеет!

Мелькнула и еще одна тайная мысль: сторонний наблюдатель, в роли которого я был, может мелочь не заметить, а непосредственный участник занятий ничего не упустит.

Комбат удивился, когда я сказал, что сяду за рычаги. Не скрывая недоверия, спросил:

— А сможете? — И тут же смутился, тем более что я ответил:

— Вам что, показать права механика-водителя? Не беспокойтесь, командование дивизии тоже занимается боевой подготовкой. Мы все — десантники.

На меня натянули комбинезон, сверху красный спасательный жилет, дали танкошлем. Раздалась команда «По машинам!». Я занял место внизу, почувствовал в ладонях теплые, согретые уже множеством рук рычаги и, услышав в наушниках «Вперед!», жиманул газ.

Не знаю, как выполнил упражнение, вряд ли больше, чем на тройку, хоть и старался, когда же, покинув машину, оказался рядом с комбатом, тот сказал:

— А знаете, товарищ полковник, ничего получилось!

Оценка была не ахти какая, но надо было видеть лицо капитана: вместе с волнением — он, бесспорно, переживал за меня — на немнетрудно было прочесть неподдельное уважение. Не скажу, чтобы мне это было неприятно. Однако никаких отступлений от наставления я так и не обнаружил.

Между деревьями мелькнула черная «Волга» Перова. Комбат сразу преобразился. Лицо вытянулось, глаза лихорадочно окинули берег, проверяя, все ли в порядке. Он быстро застегнул куртку, поправил фуражку и бегом бросился к машине. Побаиваются комдива, отметил я про себя. Меня так не встречали... Впрочем, правильно. По отношению ко мне. Что же касается Перова, то тут я не мог найти однозначного ответа и скорее склонялся к отрицательной оценке, чем к положительной. Перов был строг, я бы сказал, беспощаден. Нужно, конечно, чтобы подчиненные чувствовали твердую руку начальника, и все же я всегда был убежден, и жизнь это неоднократно подтверждала, что в основе требовательности должна лежать логичность всех поступков командира и, если на то пошло, его воинская этика. Есть старая, как мир, присказка: каждый солдат должен понимать свой маневр. Если люди осознают не только целесообразность действий командира, а и совершеннейшую их необходимость, то они и подчиняются беспрекословно, и думают, как лучше выполнить приказ. Но при этом совершенно необходимо, чтобы начальник видел перед собой не просто исполнителя его воли, а человека со всеми достоинствами и недостатками, уважал бы личность...

Перов подошел ко мне, пожал руку, отрывисто спросил:

— Ну, как тут?

— Вроде бы неплохо, — сказал я не очень уверенно. Из головы не шли слова Деветаева.

Комдиву не понравился ответ. Он не любил неопределенности.

— Сколько заездов прошло? — Вопрос был обращен к комбату, стоявшему рядом навытяжку.

— Двенадцать, товарищ полковник, не считая заезда начальника политотдела.

— Вот как! — Перов кинул на меня недоверчиво-удивленный взгляд, который постарался скрыть за нарочито строгим и явно шутливым вопросом: — А кто разрешил?

Комбат, однако, воспринял его слова серьезно.

— Так, товарищ полковник, — воскликнул он, — у начальника политотдела права механика-водителя имеются! — Комбат с мольбой посмотрел на меня.

— Ну, если права, тогда конечно, — ворчливо заметил Перов. — И как он, на «удочку» вытянул?

— Что вы! — искренне возмутился комбат. — Твердая четверка!

— Льстишь начальству, — засмеялся Перов.

— Никак нет, товарищ полковник! — возразил капитан с обидой. — Начальник политотдела вел машину уверенно.

Комдив хитровато сощурился:

— Значит, взял бы его к себе механиком-водителем?

— Так точно! — не моргнув, сказал комбат.

Перов удовлетворенно хмыкнул.

— Не знал за тобой таких талантов, Андрей Степанович, — повернулся он ко мне. — Рад.

— И за то спасибо!

— Ладно, — насупился Перов, уловив иронию. — Поглядим, что у вас происходит. Продолжайте занятие, комбат.

Капитан убежал к машинам. Мы с Перовым остались одни. Самый подходящий момент, подумал я, чтобы спросить его о самочувствии жены.

— А что с ней станется, — хмуро отозвался он. — Молодая, здоровая, просто нервишки сдали. Спасибо Полине Тимофеевне...

Воспоминания о бурном вечере, когда он, рассорившись со своей Галиной, уехал из дому, не доставляли ему, видно, особого удовольствия. Выговориться же хотелось. И поскольку я волей-неволей оказался посвященным во все перипетии семейного скандала, скрывать не имело смысла.

— Представляешь, — возмущенно продолжал Перов, — убеждаю ее, что сейчас главное — последить за Валеркой. Пропадет парень, в школе оставили до первого замечания. А она ни в какую не хочет бросить работу. Нужна мне ее зарплата! Ох уж эти женщины! Истерику закатила... Где же целесообразность?

— Может, она в какой-то мере права? — осторожно заметил я.

Перов круто повернулся и, упрямо нагнув лобастую голову, с негодованием переспросил:

— Права?.. Это почему же, позволь узнать? У нее что, куска хлеба не хватает?

— Не хлебом единым жив человек, — возразил я. — Есть еще духовные интересы, потребность иметь свое место под солнцем.

— Понимаю. Я не ретроград. Но надо выбирать главное звено! Сын!.. Вот о ком нужно думать в первую очередь!

Да, это было неразрешимое противоречие, о котором мне говорила Полина, придя утром от Перовых. Она, помнится, взволнованно ходила по комнате и, зябко поводя плечами, растерянно повторяла:

«Я пыталась... Пыталась ее убедить. Мое красноречие пропало впустую... Самое ужасное, Андрюша, в том, что они оба правы...»

Мы потом не раз возвращались с Полиной к этой теме, и я отчетливо представлял, как две женщины, сидя в просторной гостиной, пытались найти общий язык; такие разные и непохожие — маленькая хрупкая Полина в строгом бежевом костюме, очень сдержанная и мягкая, и высокая, чуть располневшая, очень пикантная Галина Павловна в небрежно наброшенном ярком халате, с растрепанной копной пышных каштановых волос...

«Ну зачем, зачем он так?!. — страдальчески и несколько театрально восклицает Галина Павловна. — Я же ему всю жизнь отдала!»

Ее припухшая верхняя губа при этом капризно изгибается, в уголках рта появляются еле заметные предательские морщинки, которые она обычно всячески скрывает. Галина Павловна моложе мужа на полгода, однако частенько повторяет, что тот старше, не уточняя, насколько.

«Не стоит воспринимать события так трагически, — успокаивает Полина. — Право же, мужчины иногда любят показать некоторую деспотичность. С этим нельзя не считаться».

Полина рассуждает чисто теоретически. Дома у нас никогда не возникает подобных недоразумений. В любых столкновениях чаще уступаю я, чем она. Несмотря на внешнюю мягкость, у Полины железный характер! И мне это нравится.

«Я не хочу... Не могу... Не желаю, чтобы мной так помыкали!»

Слезы у Галины Павловны уже настоящие. Она быстро расстраивается, точно так же, как и успокаивается. Перепад настроений происходит сразу, без промежуточных состояний. Мне лично женщины с таким изменчивым нравом не импонируют, хотя некоторые мужчины считают это чуть ли не признаком женственности.

«Обойдется, — продолжает уговаривать Полина. — Ну, вспылил, уехал... На досуге подумает и поймет, что был не прав».

«Разве в этом дело! — Галина Павловна возмущенно встряхивает головой. Волосы у нее очень густые и красивые. — Мне непереносимо его отношение. Я не заслужила такого. Понимаете, Полиночка, в свое время я Валерика почему к своим отправила? Считала, что маленький ребенок в семье — беспокойство мужу. У него же такая ответственная работа! А он теперь обвиняет меня, что старики испортили мальчика!.. Неправда! Родители у меня добрые, ласковые, муж знает. Они даже мне простили, что я институт бросила, когда замуж вышла. Папулю чуть до инфаркта не довела, и все из-за него!.. Ни с чем не посчиталась, поехала за ним на край света!..»

Слезы расплавляют остатки туши на ресницах и ползут по щекам мутными каплями, оставляя на лице грязный след.

«И правильно сделали», — убежденно говорит Полина. Она поступила бы точно так, если бы тогда, в сорок восьмом, имелась хоть малейшая возможность отправиться со мной. Существовал приказ, запрещающий офицерам брать семьи за границу.

Нам пришлось расстаться с Полиной почти на два года.

А Галина Павловна никак не может успокоиться.

«Хорошо ему говорить: брось свою дурацкую аптеку, — продолжает она. — Я с таким трудом окончила медучилище, занималась урывками то в Хабаровске, то в Ташкенте, даже из Заполярья на сессии ездила...»

«А если все-таки попробовать, — нерешительно предлагает Полина, — хотя бы на время? Валерка на самом деле нуждается в присмотре. Вы как мать должны понять...»

«Нет! — решительно отвергает ее доводы Галина Павловна. — Не могу лишиться самостоятельности. Муж тогда совсем перестанет со мной считаться. Да и домашнюю работу я терпеть не могу. Полы да кастрюли... А Валерка?.. Он все равно меня ни в грош не ставит! — В этом восклицании звучит неподдельное отчаяние. — Уж вам-то я могу признаться, Полиночка, что, если и буду сидеть дома, ничего не изменится. Не справлюсь я с ним. Зато муж потом с меня спросит, всю ответственность за воспитание сына взвалит на меня... Нет, ни за что не брошу работу! Не могу!..»

В ее последних словах чувствуется откровенный страх. И она в чем-то права. Тут даже моя рассудительная, все умеющая понять Полина становится в тупик.

Они беседовали почти до рассвета. Приемлемого выхода так и не нашли.


Машины снова и снова врезались в воду, взбаламучивая озеро, и величественно проплывали мимо нас. Сделав несколько разворотов, они, урча, взбирались на берег и, сразу прибавив скорость, уходили в лес. Перов молча, сосредоточенно наблюдал. По всему чувствовалось, комдив доволен ходом занятия. Я знал, как он скуп на похвалу, и хотел было подсказать, чтобы он одобрил действия комбата, но вдруг заметил: комдив насторожился. Произошло это настолько быстро, что, не усвоив привычек Перова, трудно было уловить внезапную перемену. Вот он слегка поправил фуражку. Казалось бы, человек прикрывает глаза от солнца. На самом же деле в тени козырька почти не заметна острота, с которой он фиксирует каждое движение машины. И еще губы: как только он начинает нервничать, они поджимаются, — признак тоже недобрый. Назревал взрыв, причина которого мне была пока непонятна.

Перов не заставляет долго ждать.

— Стоп! — кричит. — Комбата ко мне!

Перепуганный офицер бросается к нему со всех ног, замирает в двух шагах и почему-то с надеждой смотрит на меня.

— Вы всегда так проводите вождение, товарищ капитан? — негромко спрашивает комдив; в приглушенном голосе слышится угроза.

— Так точно! — выпаливает растерявшийся комбат. — Сам командир полка неделю назад проверял, — торопливо добавляет он, защищаясь авторитетом своего непосредственного начальника, — и одобрил!

— Вот как, — цедит сквозь зубы Перов, — одобрил? И никаких замечаний?..

— Любые замечания мы тут же устраняем. А в чем дело, товарищ полковник? Все точно по наставлению...

— По наставлению? — переспрашивает комдив. Тон не предвещает ничего хорошего. — А люки?.. Кто должен захлопывать люки? Может быть, я?.. А двигатели глушить?.. Как это у вас просто: очередной экипаж вскакивает внутрь — и пошел: машина подана...

Лицо капитана покрывается багровыми пятнами. Он пытается что-то сказать, комдив не дает.

— Секундочки нагоняете! А потом докладываете: нормативы перекрыты. Вот какие мы молодцы!.. Кому очки втираете?

Комдив говорит, не повышая голоса, хотя внутри все кипит. Издали подумаешь, что они мирно беседуют. Не могу не восхититься выдержкой Перова. Видимо, помнит: вокруг — подчиненные капитана, — это делает ему честь. И все же не покидает ощущение, что он вот-вот сорвется, поэтому я трогаю его за рукав, как бы предупреждая.

— Надо будет у других посмотреть, — говорю. — Не окажется ли аналогичная картина.

— Да уж посмотрим! Дадим чесу! — бросает Перов и снова поворачивается к комбату: — Извольте, товарищ капитан, немедленно прекратить безобразие!

Мне показалось, что он сейчас влепит комбату на полную катушку. А комбат наверняка меньше всего виноват. Порядок заведен не им, не исключено, что получил общее распространение. Будут потом говорить: нашли козла отпущения... Нет, надо прежде разобраться. Я для страховки кашлянул. Комдив не обернулся, однако предостережению внял.

— Идите, — сказал он комбату. — Решение вам объявят потом... Стойте! Еще одно: вы забыли, что условия упражнения тоже можно разнообразить... Так делайте же это! Не приучайте механиков-водителей действовать по раз и навсегда заведенному порядку!

Он не был сторонником шаблона и показухи, мой комдив. Я зря грешил на него.

— Поехали в штаб полка! — сказал он мне и несколько раз на ходу возмущенно повторил: — Ну, Чалов!.. Ну, Чалов!..

Комдив, видно, очень разозлился на своего любимца и не собирался спускать ему ничего. Над Чаловым нависла гроза — еще одна!

— Давай не пороть горячку, — сказал я как можно спокойней. — Надо предварительно проверить все, убедиться...

— Ты что, Андрей Степанович, в адвокаты записался? Не рекомендую!

Теперь комдив уже не стеснялся в выражениях.

— Не надо, Александр Гаврилович, — укоризненно заметил я, прекрасно понимая его состояние. — Нам с тобой не имеет смысла ссориться.

— Почему же?

— В одной упряжке стоим, — усмехнулся я. — И на Чалова ты, пожалуй, напрасно напустился.

— Может, прикажешь его по головке погладить?

Он еще не остыл, и я продолжал тихим дружеским тоном:

— Чалов — молодой командир. Опыта у него недостаточно, — это тебе известно. Мог и недоглядеть. Полк — не рота.

Перов посмотрел на меня подозрительно:

— Что-то не пойму тебя, Андрей Степанович: то ты на Чалова нападал, а теперь горой за него. Выступаешь в роли противовеса?

— Не совсем, — улыбнулся я, — хотя иногда, согласись, и тебя нужно сдерживать. А кто это сделает, если не начальник политотдела? — Я посерьезнел и, помолчав, добавил: — А Чалову нужно помочь, очень нужно!

Комдив пытливо посмотрел на меня, видимо, почувствовал что-то неладное. Я выдержал взгляд: не стоило нарушать слово, данное прокурору.

— Может, ты прав, — сдался комдив. — Поехали к себе.

С заднего сиденья «Волги» я бросил прощальный взгляд на озеро. По нему снова плыла машина. И я подумал: Деветаев-то оказался прав. Зоркий парень! Надо обязательно познакомиться с ним поближе.


В парке боевых машин стояла пронзительная тишина, и наши шаги сопровождались гулким эхом. Казалось, там, вверху, под высокими овальными сводами, кто-то невидимый, большой и шумный, идет вслед, копируя каждое движение... Звук получался синхронный, только усиленный — густой и дребезжащий: остановишься, и он еще долго звенит под крышей, постепенно затихая на немыслимо низкой ноте. Так звучат голоса в пустой церкви. Помню, в апреле сорок пятого где-то в предместье Дрездена мы заскочили в собор с поврежденным снарядами куполом. Мы — это ребята из взвода управления батареи, человек пять во главе с испытанным в боях дважды орденоносным командиром, которым был я. Наши голоса взлетали на неимоверную высоту и возвращались обратно. Это было страшно интересно. Мы кричали, пока не охрипли. Под конец я разрядил в воздух обойму пистолета, с удовольствием прослушав всю гамму оглушающих в пустоте выстрелов. Было нам тогда всем по восемнадцать...

Следом за мной по парку, как всегда молча, шел Мурич. Мы уже минут сорок ходили по расположению полка, и за это время он не произнес двух десятков слов. Умение владеть собой всегда поражает в людях и вызывает уважение. Я-то знаю, как Мурич болезненно относится к неполадкам в своем хозяйстве. Самообладанию его можно позавидовать, но это качество далось ему нелегко. Мурич сирота. Отец и мать погибли в войну, а он чудом уцелел. Долго скитался по людям, воспитывался в детдоме: обстановка там строгая, проявлять чувства не принято, а родительской ласки нет. Вот и приучила жизнь к сдержанности. При любых обстоятельствах лицо Мурича бесстрастно, и отвечает на вопросы он скупо, не тратя лишних слов.

— Что за странный запах? — интересуюсь. — Даже солярку перебивает.

— Краска, — отзывается Мурич.

— Какая краска?

— Свежая. Специальным растворителем разводим, чтоб быстрее сохла.

Мурич указывает на противопожарный щит, ярко алеющий посреди белоснежной стены. Только тут замечаю, что покрашены заново не только ведра и лопаты, а и все остальное оборудование, вплоть до подставок под колесные машины. Потому-то парк выглядит будто принарядившимся к празднику. Мурич верен себе: хозяйственный мужик. В его полку самая большая экономия материальных средств. Качество тоже, очевидно, детдомовское; там приучают к бережливости — ни лишнего куска хлеба, ни одежды про запас.

Я с улыбкой смотрю на Мурича. На его месте другой уже десятки раз обратил бы мое внимание на то, что сделано. Комдив называет это «подать товар лицом».

Мурич при начальстве никогда не суетится, не старается забежать вперед. Идет невозмутимо рядом и молчит. Однажды я спросил: «Почему не поясняете по ходу дела?» Он поглядел удивленно: «А разве вам, товарищ полковник, что-либо неясно?.. Тогда спрашивайте, — отвечу». Вопросов у меня, как правило, не оказывалось. И еще деталь, на которую я давно обратил внимание: чем выше рангом начальство, тем с большим достоинством держится Мурич. Смотрит с высоты своего двухметрового роста спокойно. Так и кажется, снисходительно качнет головой и скажет: суета сует... Но в его молчании чувствуется уверенность и сила...

У одной из машин навстречу нам поднимается майор и коротко представляется: заместитель командира полка по технической части. На подставке рядом лежит разобранный агрегат, тут же на стойках висят схемы.

Мурич осторожно трогает меня за рукав.

— Посмотрите, товарищ полковник, что мы придумали. — Он поворачивается к заместителю: — Объясните начальнику политотдела суть вашего предложения, пожалуйста.

Майор подхватывает указку и, волнуясь, сбивчиво говорит, будто боится, что перебьют, не дадут высказаться. Полное лицо его краснеет от сдерживаемого напряжения.

— Зимой, когда холодно, у нас, как известно, трудности... с заводкой двигателей... Я подумал, товарищ полковник, если заранее подогреть антифриз и масло... Специальным элементом от электросети... Причем это можно делать и в парке, и в самолете во время перелета к месту десантирования. Расчеты показывают...

Предложение зампотеха было заманчивым. Оно могло дать немалый выигрыш во времени. Я слушал майора с возрастающим интересом и отчетливо представлял...

Зима. Лютый мороз. Снег по пояс. Метет злая поземка. Десант обнаружен при высадке, и бой начинается уже в воздухе. Строчат автоматы. Пулеметные очереди прошивают небо. Все решают мгновения: кто скорей развернется, за тем и победа. Десантники падают в сугробы. Бегут к своим приземляющимся машинам. Экипаж вскакивает внутрь; секунда-другая, гремит выстрел, и машина пошла в сражение: двигатель-то уже разогрет!

Зампотех заканчивает доклад и вопросительно, с надеждой смотрит на меня. Понимаю, как важно для него сейчас одобрительное слово. Наверняка провел над чертежами не одну бессонную ночь. Сознаю и другое: вдруг на поверку окажется, что предложение майора технически слишком сложно осуществить, необходима заводская переделка, а на нее не пойдут.

— По-моему, неплохо задумано, — неопределенно говорю я и самому себе становлюсь противным. До чего осторожен, а сам ханжески называю это зрелостью и трезвым расчетом! Неужели с годами человек вправду становится консервативным, как утверждают некоторые, привыкает к шаблону в мыслях и поступках, вырабатывает защитные реакции? И все для того, чтобы избежать риска... Однако повинен ли тут один возраст?

— Вот что, — говорю, — проверьте еще раз ваши выкладки, оформите, как положено, и присылайте в штаб дивизии. Будем пробивать. Я, во всяком случае, — «за». Идея нравится.

По лицу Мурича вижу: доволен. Вероятно, заранее рассчитывал на мою поддержку, иначе не пригласил бы посетить парк боевых машин.

Я усмехнулся. Вот так-то, дорогой начальник политотдела, тебя, оказывается, тоже неплохо изучили, знают, на что можно купить, — запомни на будущее.

— Пойдемте дальше, — сказал я Муричу и направился к выходу.

— Куда теперь? — спросил он и, не дождавшись ответа, полувопросительно заметил: — Может, посмотрим теплицу?

Мурич, разумеется, знал и об этой моей слабости. Теплица его полка была лучшей в дивизии. Когда приезжали именитые гости, мы непременно вели их туда. Двести метров тепла и влаги в лютый мороз кого хочешь удивят.

— Давайте в теплицу, — засмеялся я.

Бледные губы Мурича тоже растянула скупая улыбка, придавшая аскетическому лицу несвойственное ему добродушие. Когда-то я считал, что Мурич суров не только внешне, и находил этому объяснение. С одной стороны, отсутствие тепла в детстве, спартанские условия воспитания: в послевоенных детдомах жизнь была не мед, можно и зачерстветь душой. С другой — его положение, должность, обязывающая повелевать сотнями людей, и здесь без строгости, без самой беспощадной требовательности не обойтись. Однако чем больше узнавал Мурича, тем сильнее удивлялся. Он был тверд, но не суров; прямота и упорство уживались рядом с поразительной мягкостью. Он мог заставить каждого выполнить любое распоряжение, даже очень неприятное, и не обидеть. Когда однажды я спросил Мурича, как ему это удается, он пожал плечами:

«Честно говоря, не знаю».

«И все-таки вы добиваетесь желаемого, — возразил я, — при этом поступаете осознанно».

«Вероятно, суть в том, чтобы человек отдавал себе отчет в необходимости предстоящего ему действия, — помолчав, раздумчиво отозвался Мурич, — понял, что это нужно не лично ему, а для всех».

«Не слишком ли обобщенно?» — скептически заметил я.

«Может быть, — согласился Мурич. — Только ощущение общности действий нам, по-моему, совершенно необходимо. Мы воспитываем коллектив...»

Тогда я его до конца не понял. И лишь позже один случай раскрыл глаза на многое. Однажды вечером мы с ним после ужина зашли в столовую и увидели такую картину: двое солдат брезгливо сгребали остатки пищи с тарелок и кое-как ополаскивали их под теплой водой, шедшей из крана. Делали они это с явной неохотой. На тарелках оставались следы жира. Дежурному, который сделал замечание по поводу плохого качества работы, один из солдат ответил: «А мы в посудомои не нанимались». И тогда уравновешенный Мурич вышел из себя.

«Перемыть все! Немедленно! — распорядился он, как видно с трудом сдерживая гнев. — Дежурный, лично проверьте и доложите мне, что посуда находится в идеальном состоянии!»

Чуть позже я спросил, что заставило его так возмутиться.

«Отношение, — отозвался Мурич, потом с горечью пояснил: — Ведь они же для всех делают. Для всех! — повторил взволнованно. — В их возрасте пора научиться это понимать! Мы, помню, совсем еще пацанятами были в детдоме. На кухне холод собачий. Вода ледяная, пальцы сводит. Уже заполночь. Посуды горы. А мы ее все равно моем. Плачем, но моем. Потому что без чистых тарелок завтрака не дадут. Всем! Сегодня наша очередь. Завтра — других...»

Мы идем с Муричем, погруженные каждый в свои думы. Разговор оборвался сам собой, и начинать его снова не хочется. Но молчать долго не следует. Тактичный Мурич первый не заговорит.

— Как замполит? — спрашиваю.

— Старается, — отзывается Мурич, как показалось, несколько иронически.

Что бы это могло означать? Командир полка безнадежно махнул рукой на своего замполита? На Мурича что-то не очень похоже. Тем более что я просил, а он обещал помочь Жоржу.

Мурич спохватывается:

— Нет, нет, все в порядке. Неопытность простительна и поправима. Было бы только желание и стремление постичь существо дела. А у замполита, по-видимому, они есть.

— Значит, довольны им? — спрашиваю напрямик. — Только откровенно.

Во взгляде Мурича чудится укор. Насчет откровенности вряд ли следовало добавлять. Однако отвечает без обиды:

— Надеюсь, из парня выйдет толк.

У меня, правда, такой надежды нет, но я верю Муричу.

— А, кстати, где он? — спрашиваю.

— У нас сегодня вечер боевой славы, и проводит его замполит. Приглашены шефы. Разве вы не знали? Мы докладывали в политотдел.

Становится стыдно. Как я мог забыть? Намеревался непременно побывать на вечере и закрутился... В канун мая идут строевые смотры, итоговые занятия, контрольные прыжки. При подготовке к празднику все управление дивизии в разгоне. Мотаемся по частям: проверяем, указуем, воздаем по заслугам — кому пироги, кому шишки... Суматошные дни. Полина называет их скачками с препятствиями. За одну неделю выматываешься так, будто прошел марафонскую дистанцию без предварительной тренировки. И празднику не рад. Люди веселятся, гуляют, а тебе только бы отдохнуть!.. Расслабляться нельзя. Недаром начальство накануне праздников всегда особо предупреждает: глядеть в оба!.. Там, наверху, беспокоятся еще больше. Все мы не первый год в армии!

— Так где же проходит у вас этот вечер боевой славы? — поинтересовался я.

— Вообще-то в клубе, — ответил Мурич. — Сейчас личный состав по традиции повели сперва на Холм Славы.

Холм Славы, как мы его называем, появился у нас сравнительно недавно, года три назад. Однажды позвонили из сто девяносто третьего полка и взволнованно доложили, что в инженерном городке обнаружено захоронение времен Великой Отечественной войны, на которое наткнулись саперы, отрывавшие ямы под фугасы. Осенью сорок четвертого года в этих местах шли жестокие бои, оставившие немало безымянных могил. Я тут же выехал к месту захоронения, взяв с собой представителя райисполкома.

Имя погибшего солдата, несмотря на все усилия, установить не удалось. Поскольку оставлять останки воина в инженерном городке было невозможно, решили перенести их на небольшую возвышенность, расположенную сразу же за территорией полка, у развилки дорог, одна из которых ведет на стрельбище, другая — к парашютно-десантному городку. Мы сделали перезахоронение и установили на могиле Неизвестного солдата гранитный обелиск. Сюда же вскоре была перенесена братская могила красногвардейцев, расстрелянных контрреволюционерами еще в девятнадцатом году. У постаментов появились клумбы, пролегли асфальтированные дорожки, а на склонах холма были вырублены ступени, облицованные затем камнем. Так возник Холм Славы. Теперь здесь проводятся торжественные мероприятия, вручаются комсомольские билеты, школьников принимают в пионеры. Я частенько прихожу сюда. И не только по долгу службы. Просто тянет подняться по этим любовно сделанным солдатскими руками ступеням, постоять у памятников, обнажив голову, и вспомнить... Бесконечные фронтовые дороги. Наспех насыпанные могильные холмики. Торопливые залпы над ними. На долгое прощание не хватало времени. Мы спешили. Все дальше и дальше на запад. Нас ждали новые бои и неизбежные потери. Война... Сколько же их, этих незаметных холмиков, осталось у нас позади?!.

На Холме Славы у обелисков торжественно выстроились солдаты. Над головами кружили вороны, по-траурному черные и медлительные. Тишину нарушал лишь голос замполита, монотонно взлетавший над строем. Я с досадой подумал: говорит о революционных традициях, боевой славе отцов так тускло, будто инструкцию зачитывает. О таких вещах надо говорить взволнованно, чтобы хватало за сердце! Людей не трогают холодные слова, прочитанные по бумаге. Не потому ли порой не воспринимаются высокие мысли, что мы не в состоянии донести их до слушателей?

Мы с Муричем остановились в стороне, я дал замполиту знак продолжать. Жорж понял и, сделав паузу, заговорил теперь о традициях полка, заслужившего в мирное время орден за отличное выполнение заданий командования. Я не особенно прислушивался к словам. Меня интересовало другое: волнует ли солдат смысл того, о чем говорит замполит?

Я много раз наблюдал за солдатскими лицами на митингах и различного рода собраниях. Это всегда любопытно. Нередко казалось, что люди душой воспринимают наши призывы и лозунги. Иногда ловил себя на мысли, что уж больно нетерпеливо они аплодируют после каждого выступления, как бы побуждая оратора поскорее закругляться. Порой же, глядя в переполненный зал или на сомкнутый строй, и вовсе чувствовал себя прескверно: лица оставались безучастными, скучающими, некоторые откровенно зевали...

И тогда меня охватывала злость.

Почему, размышлял я, наша развитая, грамотная, понимающая все на свете молодежь — пусть не вся, незначительная ее часть, — не хочет знать, как пришли к ней земные блага, каким образом завоеваны те великие права, которыми она беспрепятственно пользуется? Откуда залетели и распустились махровым цветом семена скептицизма?

А как рассуждают?

Революция?.. Знаем, слыхали. И о том, что деды защищали Советскую власть, наслышаны.

Отечественная война?.. Это уже история. Были бедствия и лишения... Но зачем же нам сейчас испытывать неудобства и недостатки, раз на земле мир?!

Разумеется, подобные откровения не высказываются вслух. Детки наши научились выражаться благопристойно, тут уж мы постарались. Объективно же, своим поведением, они предъявляют претензии и требуют что получше, повкуснее, покрасивее. А откуда это берется, не интересно.

Как-то Матвей мне сказал:

«Что ты хочешь, папа, вернуть нас в каменный век и провести через горести и беды, чтобы до нас дошло, почем фунт лиха?»

«Зачем ты воспринимаешь мои слова так примитивно?» — поморщился я.

«Не вижу другого выхода, — возразил Матвей. — Ты ратуешь за то, чтобы все мы испытали сами, на собственном опыте познали, как трудно дается человеку сладкое слово «свобода».

«Есть разные формы познания. Хотя бы чисто теоретические, — заметил я. — Важна суть, а не форма...»

«Позволь, — отпарировал он, — ты же считаешь, что главный путь познания — практика. Как совместить ее с абстрактным восприятием действительности?..»

Говорить он научился, за словом в словарь не заглядывает. Да еще смеется: я — сын своего отца.

Слышать приятно, но я не самообольщаюсь. Матвей ближе к матери. Уж если говорить о том, чей он сын, то скорее Полины, чем мой. Воспитала его она. Даже внешне они удивительно похожи. У Матвея ее глаза, мохнатые ресницы, брови дугой. И волосы пышные, светлые. От меня Матвей взял, пожалуй, лишь мощную комплекцию и вполне может пользоваться отцовским гардеробом. Только вряд ли сын согласится носить зеленые форменные рубашки.

Тогда я так и не смог доказать Матвею, что без знания истории нельзя строить будущее. Человек не рождается на пустом месте; он должен вобрать в себя опыт предшествующих поколений, обычаи и традиции, впитать их понятия добра и зла. Без этого нельзя! Забвение прошлого неизбежно ведет к аполитичности и мещанству, порождает иждивенцев и эгоистов. На что Матвей опять-таки возразил:

«Верно, папа. Но не забывай: на слово трудно верится, хочется пощупать реальность собственными руками, попробовать ее на вкус».

«А зачем? — в свою очередь спросил я. — Изобретать колесо в наше время, право же, не очень почетно, да и смешно».

Матвей засмеялся.

«Но ты сам утверждаешь, папа, что нам необходимо познание основ. А с колеса начиналась цивилизация».

«Это не означает, что каждому поколению следует начинать с нуля. Почему не взять достигнутое на вооружение?»

«Опять поверить на слово?» — быстро спросил Матвей.

«Умные слова сказаны авторитетными, знающими людьми», — резонно заметил я.

Матвей покачал головой.

«Прости, папа, недавно один неглупый человек сказал мне: набив оскомину на громких фразах, начинаешь шарахаться влево и перестаешь чему-либо верить вообще... Благо же мы делаем ближнему в силу природной доброты, а не по убеждению. По-моему, он прав...»

Вот она, словесная эквилибристика. Конечно, можно было напомнить о непреходящих моральных ценностях, священных для каждого человека; если он их теряет, наступает та самая бездуховность, которая разъедает душу, как ржавчина... Опять слова, слова... Матвею подай осязаемое, чтобы на зуб попробовать и вкус ощутить. Так и остались мы каждый при своем мнении, а вскоре он уехал. С тех пор прошло девять месяцев, целая вечность...

Покосившись на Мурича, я заметил, что он наблюдает за полетом птиц, и лицо при этом отрешенное. Мысли его были далеко. Возможно, вспоминал довоенное детство. Теперь ему сорок. Кадровики считают: стар, о выдвижении нечего и думать. Спасибо, хоть полк своевременно получил, сейчас бы уже не дали. И кто бы от этого выиграл? Командир полка — сложная, многогранная должность, далеко не всякому по плечу. А Мурич на месте, и полк его, несмотря ни на что, надежный.

Мурич обнаружил, что я наблюдаю за ним, и смутился. В минуту раскованности он выглядит незащищенным. И я, чтобы развеять неловкость, задал вопрос, пришедший на ум первым:

— Как поживает ваш Сулима?

Мурич, не ожидавший этого, ответил не сразу:

— Пока держится.

Я прищурился и, явно задирая, спросил:

— Значит, командир полка не верит в исправление своего солдата?

— А я, Андрей Степанович, векселей не выдаю. Знаю, что из Сулимы, так же как из остальных, получится неплохой солдат. Он к этому придет, но, возможно, не совсем прямым путем.

— Выходит, будут еще нарушения и их нельзя предупредить?

— От случайностей никто не гарантирован.

— Услышал бы вас комдив, — засмеялся я.

Мурич бросил на меня испытующий взгляд и тоже скупо улыбнулся. Он знал, что комдив любит расставлять точки над «и».

Подошел замполит, закончивший наконец выступление. Я пожал ему руку и, вместо того чтобы выразить недовольство по поводу плохого ораторского искусства, неожиданно спросил:

— Скажите, вы любите стихи?

Жорж растерялся:

— Смотря какие.

— Хорошие, конечно. Маяковского, например, Блока, Мартынова, Винокурова...

— Нравятся. А что?

— Попробуйте читать вслух. Только с выражением.

— Зачем?

Жорж был окончательно сбит с толку.

— Не обижайтесь, — примирительно сказал я. — Передаю свой опыт. Я тоже не умел когда-то публично выступать.

— И благодаря стихам научились?

— Очень помогло. Рекомендую попробовать.

Втроем мы неторопливо двинулись вниз по ступенькам, как вдруг Жорж воскликнул:

— Совсем забыл, товарищ полковник! Звонил майор Чалов. Вас спрашивал. Не сказал зачем, но вы ему очень нужны.

Последние дни я ждал: Чалов должен позвать меня. И оттого, что тот молчал, на душе было тревожно. Уходило время. Я, разумеется, принял некоторые меры, еще раз поговорил с прокурором, но предугадать, как развернутся события дальше, было трудно.

Я заторопился к машине. Мурич, последовавший за мной, тихо сказал:

— Если понадобится содействие, я готов. Мы с Чаловым близкие товарищи.

Это были не просто слова. Хотел бы я иметь такого друга.

Машина рванулась с места и, раздвигая сумеречный лес светом блеклых фар, помчалась по извилистому проселку. Дорога густо окуталась пылью.

Глава III МАЙ


Отшумели праздники. В первый же будничный день по совету прокурора я отправился к квартирной хозяйке Чалова. «Любопытнейший экземпляр, — сказал о ней прокурор. — Если найдешь общий язык, сможешь много интересного узнать. Моего следователя она умудрилась выгнать. Впрочем, ты сумеешь сориентироваться...»

Я не очень был в этом уверен, однако поехал. Судьба Чалова мне далеко не безразлична.

Домик стоял на окраине райцентра, в так называемом частном секторе. Давненько не видал я таких квартир, думал — ушли в небытие. Оказалось, есть, буквально рядом, в двух кварталах от нового микрорайона. Переступив порог дома, я как бы шагнул лет на сорок назад. Никелированная металлическая кровать с шишечками. Необъятный абажур с бахромой, нависающий над столом. Могучий резной одностворчатый шкаф — чудо столярного искусства тридцатых годов. Диван с валиками и высоченной спинкой, наверху полочка и два крошечных шкафчика, застекленных зеркальцами: смотреться в них нельзя, зато известный шик придают. Единственным современным пятном здесь смотрелся телевизор, впрочем, и тот стоял на пузатом, покрытом кружевами комоде и сливался с окружающей обстановкой.

Я почувствовал, что задыхаюсь от затхлости, хотя комнаты сияли стерильной чистотой. Тщательно вымытый пол отсвечивал белизной, а накрахмаленные занавески на окнах были первозданной свежести.

Облик хозяйки, поднявшейся мне навстречу, не соответствовал окружавшим ее дряхлым вещам. Лет шестидесяти, лицо гладкое, почти без морщин, глаза подвижные, блестящие, только маленькие, не совсем гармонирующие с крутым лбом и крупным мясистым носом, на котором сидели очки в металлической оправе. Темные волосы ее явно были выкрашены и завиты в парикмахерской.

Встретила она меня без удивления и не особенно приветливо.

— Опять о бывшем постояльце приехали справляться? — спросила сухо.

— Почему о бывшем?

Она не удостоила ответом, поджала губы. По ее мнению, я должен был знать, что Чалов получил комнату в новом доме и переехал туда еще до майских праздников. Справедливости ради надо сказать, что так оно и было. Не придумав, как начать беседу, я, чтобы не испортить дела, задал первый пришедший на ум вопрос: нет ли каких-либо претензий к Вячеславу Алексеевичу?

— Я плохих людей не держу, — отрезала хозяйка. Наступила пауза. Разговор явно не ладился.

— Чаю не желаете? — вежливо осведомилась хозяйка. Предложение было не очень любезным, я, однако, ухватился за него, как утопающий за соломинку.

— Не откажусь, если угостите.

Хозяйка принялась неторопливо накрывать на стол. Вытащила из буфета красивые чашки, предназначенные для парадных случаев, поставила розетки, сахарницу с рафинадом, положила сверху щипчики, — все это молча, сосредоточенно, будто выполняя ритуал. Я понял: чаепитие для нее — дело священное, об этой процедуре не скажешь: побалуемся чайком. Пришлось лихорадочно вспоминать все, что знал о чае: древнейший напиток, известен без малого пять тысяч лет, родина — Китай. В голову лезла всякая чепуха, годился любой предлог для установления контакта.

— Вы тоже накрываете чай льняной салфеткой, — заметил я, припомнив, как батя, большой любитель чая, колдует над заваркой.

— Иначе весь вкус выйдет, — снисходительно пояснила она. — А почему тоже? Я всегда так делаю.

— Правильно, — поспешил заверить я. — Только лучше накрывать льняным мешочком, наполненным сухим чайным листом, — он совершенно не пропускает ароматические эфирные масла, улетучивающиеся при заварке.

Вот где пригодилась мне батина наука: он любит все подробно и обстоятельно разъяснять.

— Да вы, я вижу, чаевник, — заметила хозяйка и сразу смягчилась.

— Некоторые, знаете, ставят заварной чайник на пар, — продолжал я с воодушевлением, понимая, что нашел слабое место, — или накрывают его ватными куклами. Чай преет. Вместо аромата — вкус залежалой травы. Эта дурная привычка появилась когда-то в бескультурной мещанской среде.

Теперь она слушала меня уже почтительно. Уловив паузу, хлебосольно предложила:

— Вареньица не желаете? У меня свое!

Я пожелал, чем еще больше расположил к себе. Потом мы порассуждали о сортах чая, о том, в какой пропорции их лучше смешивать, чтобы получить и аромат, и крепость нужной кондиции. Говорил в основном я, она спрашивала, жадно ловя каждое слово. Лицо у нее стало умильным, масляным, на лбу выступили капельки пота; видно, готова была слушать без конца. А я уже выдыхался. Запас чайных сведений, почерпнутых из батиных «лекций» и календарных листков, катастрофически подходил к концу. Еще минута-другая — наступит пауза, ведь я так и не нашел способа перейти к интересующей меня теме, не нарушив доверительности, которая установилась у нас с хозяйкой. Спросить напрямик — наверняка замкнется и ничего путного не скажет. А мне непременно нужно все знать. Лицо Чалова, каким я его видел последний раз, стояло передо мной. Когда после телефонного звонка я помчался прямо от Мурича в сто девяносто четвертый полк, думалось, что на сей раз состоится откровенный мужской разговор. Начало было многообещающим.

«Запутался я, товарищ полковник, совсем запутался...» — сказал Чалов с отчаянием. Вид у него был измученный.

«Давайте попробуем распутать вместе», — осторожно предложил я.

Чалов помолчал, грустно глядя в сторону.

«Думаете, получится?.. Не уверен. Личные дела человек должен уметь разрешать сам. Никто ему не подсказчик...»

«А если у самого не получается?»

«Не знаю... Ничего не знаю», — пробормотал он.

Меня разозлила его нерешительность. Сколько можно ходить вокруг да около!

«Право, не узнаю вас, Вячеслав Алексеевич! — бросил я с досадой. — Волевой офицер, а ведете себя, простите, как институтка!»

Он медленно повернул опущенную голову, посмотрел снизу вверх отчужденно и хмуро.

«Вы правы, товарищ полковник, — произнес раздельно. — Пора принять решение. Я это сделаю, и очень скоро».

Я понял, что обманулся. Разговора начистоту не получилось.

«Зачем же тогда звали?»

«Простите за беспокойство! — с холодной вежливостью отозвался Чалов. — Не предполагал, что вы приедете, рассчитывал найти сам».

«Не в том дело, кто к кому... Обидно, Вячеслав Алексеевич, что не доверяете...»

«Простите, товарищ полковник, себя лично, даю слово, я доверил бы вам в первую очередь. Тут замешана девушка... Даже, если хотите, две. И я не имею права... Единственно, о чем хочу попросить, товарищ полковник... Собственно, затем и разыскивал... Пусть прокуратура не вмешивается!»

«Я прокуратурой не командую».

Чалов укоризненно посмотрел на меня:

«Не надо, товарищ полковник... Поверьте, я ничего плохого не сделал... В их понимании, конечно... А этот тип приписывает бог знает что!»

«Какой тип?» — удивился я.

«Ну этот, что допрашивал, или, как он выразился, снимал показания... Смотрит, словно на бандита, и об ответственности предупреждает».

«У них есть какие-нибудь основания?» — спросил я.

«Нет у них оснований! — воскликнул Чалов. — Я-то знаю!.. Ну подождите еще немного, товарищ полковник! Дайте самому разобраться!»

Я перехватил умоляющий взгляд Чалова. Не верить ему было невозможно.

«Не расстраивайтесь, Вячеслав Алексеевич, — сказал. — Постараюсь для вас что-нибудь сделать».

Собственно, это обещание и привело меня снова к прокурору, а от него к квартирной хозяйке Чалова.

— Вы что-то варенье совсем не кушаете, — сказала она. — Али не нравится?

— Ну что вы! Необыкновенно вкусно, — заверил я, нисколько не лукавя. — Придется попросить рецепт для жены.

Я опять угодил. Лицо хозяйки расплылось от удовольствия и стало даже вроде бы симпатичным.

— Вы не думайте, я к Вячеславу Алексеевичу хорошо отношусь, — неожиданно сказала она. — Непьющие молодые люди нынче редкость.

Знать бы, за что она одарила меня откровенностью! Поколебавшись, решил идти напрямик.

— И все же в чем-то он перед вами провинился, — бросил я пробный шар.

— Передо мной? Ни в коем случае!

Она не отрицала его вины, но и не принимала на свой счет.

— Перед кем же тогда?

— Вы знаете невесту Вячеслава Алексеевича? — спросила она в свою очередь, уйдя от прямого ответа.

— Знаком.

— Красавица, верно?

Я согласился: девушка симпатичная.

— Хорошая пара была, — вздохнула хозяйка непритворно.

— У них что, размолвка? — спросил как можно безразличнее.

— Пока еще нет.

Она сделала ударение на первом слове.

Значит, будет? Вы, по-видимому, уверены в том?

Хозяйка поджала и без того тонкие губы, стали заметны морщинки, обметавшие рот, что сразу придало лицу злое выражение.

— Я без оснований ничего не говорю, — протянула многозначительно, все еще колеблясь, сообщать мне все или умолчать.

— Может быть, вы судите по отдельным фактам, — начал было я. Хозяйка перебила:

— Нет уж, простите, товарищ начальник, напраслину на человека возводить не стану! Если бы я своими глазами не видела всего, ни за что бы не вмешалась!

Она выдала себя с головой. Захотелось спросить: а разве вас кто-нибудь просил вмешиваться? Вместо этого поспешно заверил, что не сомневаюсь в ее объективности. Что же она все-таки видела? Вот что важно...

— Он-то, конечно, надеялся, что я в тот вечер не вернусь и все будет шито-крыто. Ан нет! У меня чутье... И как в воду глядела, — говорила она, воинственно размахивая ложкой. — Прихожу, а дело уже свершилось. На столе пустая бутылка. Она плачет. Он, дрянь такая, растерялся... И на кого позарился? Совсем же соплюшка — тьфу! Прости господи мою душу!.. У него же такая королевна была! Теперь и ту обидел, и эту несчастной сделал. Вот они — нынешние молодые люди, ни стыда, ни совести!

В гневе она была несдержанной. И переход к обобщениям был не случайным. Хозяйка принадлежала к категории людей, любящих совать нос в чужие дела под флагом борьбы с аморальностью, варьируя при этом на все лады мысль об общем падении нравов у молодежи и всячески восхваляя добрые старые времена.

Картина прояснялась, хотя в ней еще недоставало многих деталей. Я слушал хозяйку с возрастающим чувством брезгливости. А она, полагая, что нашла единомышленника, торопилась выложить все до сих пор невысказанное: и осуждение срама, и греха, и свою сверхпроницательность, пожелавшую тем не менее остаться анонимной. Выворачивалось наизнанку чужое грязное белье...

— А сама-то девушка как? — прервал я поток словоизвержения.

— Томка-то? Да она и мухи не обидит.

— Понимаю. Она что, просила вас о помощи?

— А разве надо просить, чтобы восторжествовала справедливость?

Слово «восторжествовала» было явно не из ее лексикона. Против такой постановки вопроса трудно возразить.

— Кто за нее заступится? — продолжала хозяйка. — Девчонка не из знатного рода, простая штукатурщица...

— Может, они сами сумеют разобраться?

— Нет уж! — отрезала. — Они разберутся! Такое безобразие оставлять безнаказанным нельзя! У нас всегда можно найти управу!

Переубеждать ее было бесполезно.

— Простите, что побеспокоил, — поднялся я.

Она поглядела на меня настороженно. От прежней доверительности не осталось и следа.

— Разговор был между нами, — сказала с опаской. — И вы никому. Я ведь отказаться могу. Свидетелей-то нет...

Оставаться здесь больше было невозможно. Уходя, я еще раз окинул взглядом старомодную обстановку и отчетливо осознал: хозяйка точно вписывается в облик своей квартиры. Только взгляды ее отстают не на сорок лет, а, пожалуй, на целый век.

Я вышел из дома и глубоко вдохнул. Весенний воздух был чист, улицу заливало веселое майское солнце. Над головой висело бездонно-синее небо. Было приятно идти вот так, хоть на время отбросив все заботы. Просто идти вперед и смотреть...


Прошел еще один праздник, май ими насыщен. Этот для нас, фронтовиков, особенный — День Победы. Провели торжественное собрание, строевой смотр, организовали показательные спортивные выступления, на которые собрался весь город. Было на что посмотреть. Ребята продемонстрировали высший класс. Чего стоил только прыжок рекордсмена мира! Он четыре раза оставлял в воздухе свой парашют, и каждый раз, пролетев немного, раскрывал следующий. Зрители ахали. Картина была по-настоящему потрясающей. Я, неоднократно наблюдавший ее, и то застывал в напряжении, как только парашютист начинал камнем падать вниз. Знаю, каково оторваться от парашюта, если он уже раскрылся.

А прыжки вдвоем! Сцепились и крутятся в «винте». Или фигура «орел»! Это когда трое летят голова к голове, а потом расходятся. Не менее впечатляющее зрелище — «колесо»: в небе, взявшись за руки, парят шестеро...

Но самым, пожалуй, захватывающим моментом был прыжок четырех на одном парашюте размером несколько больше обычного. В эту минуту на парашютодроме, где присутствовала масса народу, наступила гробовая тишина, разорвавшаяся взрывом аплодисментов и гулом одобрительных восклицаний.

Знали бы люди, скольких усилий стоят солдатам такие трюки! Бесконечные тренировки на земле и в воздухе, днем и ночью, в любую погоду. И при этом, несмотря на все меры безопасности, неизбежный риск.

На празднике присутствовал член Военного совета. Он остался доволен и организацией мероприятий и тем, что мы подготовили. Только я получил выговор — за личную недисциплинированность, как он выразился. Увидев меня перед началом торжественного собрания в фойе Дома офицеров, член Военного совета не без иронии спросил:

«Вы что, Андрей Степанович, ключ от сейфа потеряли?»

«От какого сейфа?» — недоуменно переспросил я.

«От того, где хранятся ваши боевые награды!»

На парадном мундире у меня были прикреплены орденские планки — явное нарушение формы одежды.

«Виноват, товарищ генерал-лейтенант, забыл». — Отвечаю, а сам покраснел: врать-то не выучился!

Член Военного совета посмотрел на меня насмешливо, но больше ничего не сказал. Человек он необыкновенно тактичный, понял: у меня много орденов и боевых медалей, а у комдива — нет. Когда мы оказываемся в президиуме рядом, контраст не в его пользу. Перов ревниво косится на мои награды, как-то даже сказал: «Поздновато мы родились». На что я резонно возразил: «Спасибо надо говорить, а не сетовать. На вашу долю еще хватит испытаний. Мир взрывчат...» Вот почему в торжественные дни предпочитаю не надевать ордена.

Накануне праздника меня буквально замучили звонками с предприятий, из школ, колхозов, всяческих артелей и контор: пришлите фронтовиков, чтобы выступили... А где их взять? В строю остались единицы: несколько офицеров штаба, с десяток прапорщиков, да и те скоро увольняются. Уходит из армии военное поколение, а вместе с ним ценнейший, добытый кровью фронтовой опыт. Даже командиры полков и многих дивизий пороху не нюхали. Процесс, конечно, закономерный, но нельзя забывать: армия потому и существует, что угроза войны не снята с повестки дня. И как бы не был молод командир, он все равно должен уметь воевать творчески. Когда я однажды сказал это комдиву, он поморщился:

«Зачем так громко — творчески? Можно проще: грамотно, скажем. Если каждый в бою начнет что-то выдумывать, толку не будет».

«Командир обязан не выдумывать, а думать, — заметил я. — Перед ним постоянно встают задачи, не имеющие готовых решений».

«Правильно. И решать-то их он должен не как бог на душу положит, а в соответствии с законами военной науки. С уставами и наставлениями, наконец...»

«Верно, — согласился я. — Между прочим, одно не противоречит другому. Еще Фрунзе указывал, что искусство командира проявляется в умении из многообразных средств, находящихся в его распоряжении, выбрать те, которые дадут оптимальный результат в данной обстановке и в данное время. Разве это не творчество?»

Я знал, что Фрунзе для комдива — непререкаемый авторитет. Он часто цитировал его на совещаниях. Вначале я недоумевал: почему Фрунзе, а не другие популярные военные теоретики? Но как-то мимоходом Перов сказал, что его отец, кадровый военный, служил под началом Михаила Васильевича в двадцатые годы, и сразу стало ясно, откуда идет приверженность комдива к Фрунзе, этому умнейшему полководцу, далеко глядевшему вперед...

Спор припомнился очень скоро, сразу же после девятого мая, когда к нам неожиданно нагрянул командующий. Я знаю его давно, лет, наверное, пятнадцать, с тех пор как пришел в ВДВ, и сказать, что уважаю, значило бы ничего не выразить. Я преклоняюсь перед ним. Человек это необыкновенный. Уже немолодой, прошедший, как он сам выражается, пять войн, генерал между тем обладает завидной энергией. Некоторым нашим молодым офицерам иметь бы хоть частичку его выдержки и настойчивости!.. А как он болеет за свои войска! Душу готов прозаложить, лишь бы оснастить их самым наилучшим образом. Я уверен, он считает десантников главной силой армии. И, как ни странно, а может, наоборот, в порядке вещей, все мы разделяем его мнение. Не встречал еще десантника, который добровольно захотел бы уйти от нас в пехоту или артиллерию. А вот то, что многие стремятся попасть в ВДВ, — факт общеизвестный. Недавно на имя командующего пришло письмо от курсанта — выпускника училища связи. Тот просил взять его в десантные войска даже рядовым... Подобных писем приходит немало.

Был один весьма примечательный случай. Прапорщик-спортсмен совершил прыжок из стратосферы. Присутствовавший при этом Министр обороны поблагодарил его за службу и проявленную храбрость, потом спросил:

«Какое у вас самое заветное желание?»

Прапорщик в ответ:

«Стать офицером воздушно-десантных войск».

«За чем же остановка?»

«Не берут, товарищ маршал».

Министр вопросительно посмотрел на командующего. Тот пояснил:

«Ваш приказ не позволяет, товарищ министр. Чтобы быть принятым в училище, прапорщику надо подрасти до нормы на четыре сантиметра».

Маршал подумал и спросил:

«Нельзя ли сделать исключение? Кандидатура, на мой взгляд, весьма достойная. Недостаток в четыре сантиметра прапорщик, надеюсь, восполнит мужеством...»

Прапорщика, конечно, приняли в десантное училище, точно так же, как и связиста, лично обратившегося с письмом к командующему. Тот упросил начальника училища, своего старого фронтового товарища, отпустить к нам человека, так рвущегося в ВДВ, за что получил нагоняй от замминистра. Генерал рассказывал потом, как его крепко распекали.

«И поделом, — заметил. — Нельзя сманивать выпускников из других вузов. Офицеры везде нужны, в любом роде войск. Но... — прищурился он хитровато, — пришлось потерпеть. Грешно отказать человеку, который к нам так стремится».

Никогда не забыть мне и еще одного случая; связанного с командующим, тем более что эпилог его проходил на моих глазах. Года два назад испытывалась новая десантная техника. Были проведены десятки опытов, которые дали неплохие результаты. Животные прекрасно переносили перегрузки и чувствовали себя отлично. Надо было переходить к испытаниям с человеком, а научно-исследовательский институт, разрабатывающий аппаратуру, не давал стопроцентной гарантии ее надежности. Командующий нервничал. Он был уверен в успехе и с присущей ему напористостью добивался, чтобы опыт разрешили. Ответственность брать на себя никто не хотел. Дело новое, до конца не изученное — а вдруг!.. И тогда командующий поехал к министру. О чем они говорили, никто не знает. А вот конец разговора до нас все-таки дошел, возможно, в несколько драматизированном виде, впрочем, зная характер нашего командующего, за суть можно ручаться. Он спросил у министра:

«Чем вы рискуете? В крайнем случае, неприятным разговором в верхах».

«Думаешь, веселая процедура? — усмехнулся тот. — Ну хорошо, а ты чем?»

И тогда командующий, посмотрев министру прямо в глаза, тихо сказал:

«Я... сыном».

«Как?» — не понял маршал.

«Очень просто, — твердо ответил генерал, давно решивший для себя этот вопрос. — Опыт будет проводить мой средний сын, десантник и к тому же инженер».

У командующего пять сыновей; четверо, как он сам говорит, прыгают, иными словами, служат в ВДВ.

Рассказывают, министр пристально и уважительно посмотрел на стоявшего перед ним генерала. Затем придвинул к себе принесенную им бумагу и размашисто написал: «Разрешаю...»

Мне довелось быть на этих испытаниях. Возле площадки приземления специально построили трибуны. Гражданских собралось больше, чем военных. Помимо людей из конструкторского бюро, разрабатывающих систему, присутствие которых было оправданным, приехали представители местных партийных органов, узнавших об эксперименте. Командующий, конечно, принял их радушно, посадил на самые лучшие места, но, я заметил, был не очень доволен...

Наступил самый напряженный момент. По радио передали, что самолет с испытателем на борту приближается к месту выброса. Гул на трибуне смолк. Наступила звенящая тишина. По лицу командующего трудно было что-либо угадать. Широко посаженные темные глаза смотрели твердо, с прищуром; веки слегка подрагивали то ли от волнения, а может быть, от яркого солнца, плавившегося в небе прямо перед трибуной. И только, пожалуй, руки выдавали: большие, немало потрудившиеся на своем веку, они не находили покоя — теребили край кителя, ломали спички... Обычно неподвижный правый мизинец, не сгибавшийся от давнишнего осколочного ранения в кисть, и тот нервно шевелился. Жадно затягиваясь, командующий то и дело протягивал руку к пачке «Казбека» и курил одну папиросу за другой.

Самолет шел на высоте не более тысячи метров, и мы, волнуясь, неотрывно наблюдали за приближающейся машиной.

«Сброс!» — донесся из динамика, висевшего слева от трибуны, короткий и громкий, как выстрел, доклад пилота. От самолета медленно отделилась черная точка. Она стремительно падала вниз, набирая скорость. Мы отсчитывали секунды и мысленно повторяли: скорее, скорей же раскрывайся! А купол все не вспыхивал! Напряжение нарастало с каждым мгновением. Я посмотрел на командующего: сидит неподвижно, грузно облокотившись о стол. В углу рта застыла крепко зажатая зубами потухшая папироса. Фуражка глубоко надвинута на лоб, под козырьком, в его тени, горят глаза, показавшиеся мне искрами, выброшенными из костра. Однако лицо оставалось таким же бесстрастным и неподвижным; крупный нос, полные губы, тяжелый подбородок — все будто высечено из цельного куска базальта.

Аппаратура сработала, как показалось окружающим, внезапно. Вырвался вытяжной парашют. Вспыхнул в небе огромнейший купол, белизной своей в этот миг затмивший даже солнце. Люди вздохнули с облегчением. На командующего посыпались шумные поздравления, не доставлявшие ему, по-видимому, удовольствия. Насупившись и широко расставив ноги, обутые в высокие сапоги, генерал стоял у края трибуны и грубовато басил:

«Да что там... Ничего особенного...»

А когда сын его, легко взбежав по ступенькам, вытянулся и стал рапортовать о благополучном завершении эксперимента, он недослушал, прервал доклад, сердито бросил:

«Что там у тебя за задержка была?»

«Предохранитель сгорел, товарищ командующий...»

Генерал чертыхнулся и неожиданно с силой обнял сына:

«Спасибо, Сашок!»

Тут же, устыдившись даже такого скупого проявления отцовских чувств, порывисто отстранил сына и глуховато сказал:

«Продолжим программу...»

Таков наш командующий. Каждый раз, когда доводится встречаться, я с волнением смотрю на его мужественное волевое лицо, на Звезду Героя и машинально пересчитываю ряды орденских планок, хотя знаю — их ровно двенадцать. Командующий — непоседа, все время в частях. Посмеивается: «Иначе вы тут закиснете без меня». Его любят — и побаиваются. Нрав у него крутой, не терпит разгильдяйства...

Вот и сейчас, приехав в дивизию, командующий учинил нам жесточайший разнос. Вначале все шло вроде бы неплохо. Ему понравился новый артиллерийско-противотанковый комплекс, построенный с учетом последних достижений электронной техники. В классе для обучения операторов ПТУРСов генерал сам сел к пусковой установке и распорядился включить кинопроектор, дающий на стене широкоэкранную панораму боя.

«Толково придумано, — одобрил он, нажимая на спуск и видя, как вспыхивает красная точка разрыва под башней движущегося по экрану танка, означавшая попадание. — Надо, чтоб и в других дивизиях сделали, пусть пришлют представителей, — повернулся он к своему заму по боевой подготовке, обычно сопровождавшему командующего в поездках. — Впрочем, пусть посмотрят, но думают сами! Соревноваться надо! Объявите конкурс. К концу года проверю!»

Остался доволен командующий и нашим спортивно-психологическим городком, где отрабатываются приемы боя с применением горючих смесей. Недавно городок подвергся серьезной переделке с учетом требований современного боя. Построили подземный лабиринт с разного рода преградами, поставили резиновые чучела, на которых удобно отрабатывать приемы: борьба невооруженного с вооруженным, одного с двумя... Вырыли небольшой пруд, который во время занятий наполовину заливается поверх воды нефтью. Нефть поджигается, а солдаты прыгают в нее со второго этажа и выныривают уже на чистой воде, отгороженной от пламени специальной перемычкой.

Первые огорчения принес нам, как ни странно, огневой класс. За этот объект мы нисколько не опасались, как за самый налаженный и оттренированный. Занятия проходили здесь по заведенному порядку и давали необходимый результат. Перов, очевидно, надеялся даже на похвалу. Еще зимой мы задумали внести в классе кое-какие усовершенствования. Перед боевыми машинами, установленными на качалках, сделать, например, откидные двери. Опустишь их, и перед операторами-наводчиками открывается широкая перспектива поля, а на нем механизированный миниатюр-полигон. Таким образом, огонь можно вести из вкладного стволика по движущимся целям почти на действительные расстояния.

Ожидая приезда начальства, мы поторопились закончить намеченные переделки. И комдив теперь не без гордости демонстрировал новые возможности огневого класса. Давая пояснения по ходу занятия, комдив то и дело подчеркивал:

— Руководитель сейчас имеет возможность, товарищ командующий... Расширен диапазон вводных, товарищ командующий...

Генерал вначале слушал молча. Затем, я увидел, стал хмуриться. А это недобрый признак. Перов же, ничего не замечая, продолжал демонстрировать наши достижения. Нужно бы его по-дружески предостеречь, однако я находился слишком далеко. За меня это сделал командующий.

— Что ты, Александр Гаврилович, меня, как новобранца, носом тычешь? Возможности, диапазон... Сам вижу, что хорошо, что плохо.

Перов от неожиданности растерялся и поэтому задал вопрос, который вряд ли стоило задавать:

— А что же тут плохого, товарищ командующий?

Генерал повернулся всем корпусом:

— Плохо, когда комдив не видит собственных недостатков.

— Каких, товарищ командующий? — спросил сбитый с толку Перов.

— Объясню. Вы водите стреляющего за ручку и не даете выработать навыки наблюдения за полем боя. — Генерал сдвинул лохматые с проседью брови. — Вот тебе цель, пали... Разве так делается?

Перов, потерявший почву под ногами, вместо того чтобы объяснить дальнейшие усовершенствования в классе, сказал:

— Как прикажете, товарищ командующий.

Генерал поморщился.

— Неужели комдив не знает, что стреляющему сейчас дано право самому, — он повторил это слово, — самому выбирать оружие для ведения огня в зависимости от характера цели...

Командующий вышел из класса размашистым шагом. Лицо его выражало недовольство.

Однако самые большие неприятности ждали нас на стрельбище. И надо ж было, чтобы именно в этот день на нем проводилось одно из ротных учений с боевой стрельбой.

— Ну-ка посмотрим, — заинтересовался командующий.

Все поднялись на вышку и, встав у пульта оператора, руководившего автоматизированной мишенной обстановкой, стали наблюдать. Проигрывался эпизод наступления роты на противника, поспешно перешедшего к обороне. Боевые машины, подавляя на ходу реальные огневые точки, довольно быстро продвигались вперед. Затем по распоряжению ротного — его транслировали по радиосети — солдаты выскочили через десантные люки и, развернувшись в цепь, устремились в атаку. По всему полю засверкали вспышки автоматных очередей.

Даже на мой, не очень просвещенный взгляд — так я оцениваю свои скромные тактические знания — учение проходило вяло. Не было динамики боя, атака велась в лоб. И когда командующий после окончания занятия спросил: «Ну как, комиссар, ваша оценка?» — я не счел возможным скрывать своего мнения, значительно расходившегося с позицией комдива, который докладывал первым и усиленно подчеркивал, что ротой поражено девяносто пять процентов целей.

Командующий усмехнулся:

— А комиссар ведь прав, Александр Гаврилович. Ты на огневую выучку нажимаешь. Дело нужное, не спорю. Но далеко не все. Мы кого учим?.. Десантников! Да как же они у тебя будут действовать в тылу врага? На таких скоростях, как сегодня? Смех!.. Где глубина задач? Где маневр, я спрашиваю?..

Лицо Перова пошло багровыми пятнами, выражая крайнюю степень волнения. Поэтому я осторожно заметил:

— Начало летнего периода, товарищ командующий. Только-только сколачиваются подразделения, потому и не все гладко.

— Не набивайся в адвокаты, комиссар! — сердито оборвал меня генерал. — Создаете тепличные условия. Рисковать боитесь. Шаблончик господствует. И главное — не требуете!.. А офицер — он не дурак. Видит: противник нереальный, обстановка мишенная, потерь нет, — что ему особенно стараться? И так сойдет... Снижается творческая активность командира, что ведет к упрощенчеству и послаблениям!

Мне припомнился недавний спор с комдивом, когда я ратовал за командирское творчество, а Перов утверждал, что главное — профессиональное умение. Оказывается, я стоял на одной точке зрения с командующим. Но признаваться в этом вслух не по-товарищески. К тому же за недостатки в дивизии мы с Перовым наравне в ответе. Поэтому, выслушав командующего, я счел своим долгом заявить:

— Можем заверить вас, товарищ генерал армии, что сделаем все возможное при подготовке к предстоящим учениям.

— Свежо предание... — покосился генерал на Перова. — Ну вот что, комдив, выводы делай сам. Иначе не обессудь! Несмотря на все мое уважение к тебе!..

Командующий круто повернулся и, надвинув фуражку, пошел с вышки...

Последние дни я почти не видел Перова. Он мотался по частям и, как мне говорили, «давал там раскрутку». Рука у него жестковатая, требовать он умел, а после предупреждения командующего был, видно, и вовсе беспощаден. Получили взыскание командир артиллерийского полка, начальник штаба у Чалова. Попал в приказ Мурич за нарушения внутреннего порядка... Указания начальства следует выполнять, однако в подобной ситуации всегда есть возможность перегнуть. Поэтому, застав комдива в кабинете, я прямо сказал:

— Не круто ли берешь, Александр Гаврилович?

— Требовательность еще никому не приносила вреда.

— Но не жестокость, — возразил я.

Перов пропустил реплику мимо ушей и продолжал:

— А либерализм, ты прекрасно знаешь, наделал в свое время немало бед.

— Значит, из одной крайности в другую? Боязнь наказания может загнать недостатки внутрь и породить показуху.

— Что же прикажешь, по головке гладить?

— Тебе ли говорить, Александр Гаврилович, о преимуществах метода убеждения, о том, что наша сила в идейной основе дисциплины, — укоризненно заметил я.

— Слишком общая постановка вопроса...

— Общая? А что же тогда означает комплексный подход в организации идейно-воспитательной работы?.. Ты же сам утверждал ее перспективное планирование по всем направлениям на полный период службы солдата. — Перов молчал, и я продолжал наседать. — А военно-педагогические и оргметодические мероприятия, что мы проводили? Разве они не содействуют принципу: обучая — воспитывай, воспитывая — обучай? Куда уж конкретнее!

Комдив отозвался не сразу. Отвернувшись к окну, он долго смотрел на медленно сползавшие по стеклу дождевые капли.

— Пойми и ты меня правильно, Андрей Степаныч, — заговорил наконец тихо. — Дело не в том, что я получил нагоняй от командующего. Как-нибудь переживу. — По губам Перова скользнула легкая усмешка. — Ведь он прав!.. У нас должна быть высочайшая боеготовность. И не только потому, что предстоят такие ответственные учения. Конечно, мы не можем ударить в грязь лицом перед нашим народом. Не это главное!..

Тут наши взгляды совпадали полностью. Недавно совершенно случайно мне довелось посмотреть фильм о действиях одной иностранной воздушно-десантной дивизии. Лента была явно рекламной, предназначенной для успокоения налогоплательщиков: вот, мол, смотрите, куда идут ваши денежки; показывалась даже публика, присутствующая на учениях. Однако зрелище было впечатляющим.

Согни, тысячи бомб одновременно обрушились на землю: осколочные, фугасные, шариковые, кассетные, объемного взрыва, — что только не придумано на бедную человеческую голову! Все горит, воет, взрывается. Огненные хвосты ракет пронзают небо. Перекрещиваются трассы скорострельных пушек. В воздухе пылает напалм...

Казалось, немыслимо уцелеть в таком аду. И все-таки солдатам было что противопоставить бешеному натиску огня и металла, они выстояли. Нам же надо уметь не только выстоять, а и победить... Мы думали с комдивом об одном и том же.

Недавно Перов рассказал, как еще в академии прочел на английском книгу известного американского военного теоретика Гейвина «Воздушно-десантная война».

«Знаешь, о чем он вещает? — сказал тогда Перов. — Целые армии получат возможность подыматься в воздух и высаживаться в любом районе земного шара. Размах, который не снился и Наполеону. По словам Гейвина, воздушные десанты в силу их маневренности смогут быстрее других войск оказываться в районах атомных взрывов и закреплять успех, а имея на вооружении современные средства, решать и более значительные оперативные задачи. Знаешь, как они называют свою новую стратегическую концепцию?»

«Кажется, доктриной гибкого реагирования», — не очень уверенно ответил я.

«Именно так. В конце шестидесятых годов она принята в НАТО вместо устаревшей теории «массированного возмездия» и предусматривает ведение как всеобщей ядерной войны, так и ограниченных войн с применением тактического атомного оружия и без оного, обычным вооружением».

В кабинете воцарилось молчание, нарушаемое лишь шелестом дождя за окном. Перов вернулся на место и, как бы подводя итог, раздумчиво сказал:

— Да, предстоят серьезные учения. Нам надо еще многое сделать...

Я не стал возражать. Наш спор и так заставит комдива задуматься; он, как я заметил, — поддающийся...

— Ты куда сейчас? — спросил Перов.

— Хочу проехать в сто девяносто четвертый. У них сегодня партсобрание.

— Если выберешь время, разберись попутно с лейтенантом из второго батальона. Два дня назад на полигоне мне опять на него жаловались. Все по-своему норовит, никто не указ. Из молодых да ранний, видимо.

Речь шла о Деветаеве. Мне тоже докладывали, что он конфликтует с ротным и начальником штаба батальона. В свое время у меня сложилось о парне благоприятное впечатление; не верилось, что он так быстро испортился. Просьба комдива была кстати.

У самой двери Перов задержал меня.

— Не хотел расстраивать, Андрей Степанович, — сказал он. — Разговаривал утром с Москвой и закинул удочку по поводу Яблонова. Ничего не получилось. Кадровики на дыбы: не имеем, говорят, права выдвигать.

— Как же быть? Человек-то достойный. Лучшего замполита в сто девяносто четвертый полк не подобрать.

— К сожалению, ничего сделать не могу. Поругался, а толку чуть...

По дороге в полк я думал о Яблонове. Невезучий мужик. Точно по пословице: куда ни кинь, всюду клин. Замполитом в роте просидел почти пять лет. Не выдвигали, а сам к чинам не рвался: скромнейшая душа, и работяга, каких мало. В тридцать два только в академию поступил, считай, на пределе. А после нее — надо же! — опять на батальон попал, да там и застрял.

Бывает так: и человек стоящий, и умом бог не обидел, а жизнь его вертит все по каким-то закоулкам. И хоть бы в личной жизни счастлив был, но и там прокол за проколом. Сначала его по дальним гарнизонам бросало, где невесту не встретишь. Женился, когда голова серебриться начала. Казалось, повезло. Жена очень хорошая была, дружно жили, да недолго счастье длилось. Умерла жена от рака. В один месяц сгорела. И оставила ему двух пацанов — Витьку и Костика. Я их хорошо знаю. Забавные такие, озорные. На отца похожи. Яблонов без них жизни не мыслит. Сколько раз ему предлагали отдать детей в Дом ребенка. Он наотрез отказался. Сам и обстирывал, и еду готовил по ночам. А если кто вмешивался, страшно раздражался.

Приезжает однажды ко мне, руки трясутся, голос дрожит.

«Что же это, товарищ полковник! — восклицает. — Кому мои дети поперек горла стали?..»

Я успокоил его как мог, потом узнал, в чем дело. Оказывается, командир полка, предшественник Чалова, вдруг решил, будто дети мешают Яблонову исправно нести службу. Накрутил женсовет, секретаря парткома на свою сторону перетянул. Те и давай агитировать Яблонова определить детей в Дом ребенка... Вроде бы для пользы дела необходимо...

Пришлось кое-кому разъяснить, что воспитание детей — дело не только личное, а и государственное. Никто не имеет права мешать исполнению родительского долга.

Вскоре к Яблонову приехала старушка мать, и он снова смог выезжать в поле, бывать на ночных занятиях.

Недавно я спросил:

«Почему не женитесь, Ким Иванович? Невест вокруг полно».

Он бросил на меня испытующий взгляд и неожиданно сказал:

«А ведь вы, товарищ полковник, совсем не случайно об этом спросили».

«Почему вы так подумали?» — искренне удивился я.

«Земля, говорят, слухом полнится».

«Ого, наметился сдвиг! Значит, есть основания? И кто же она?» — поинтересовался я.

«Наш новый библиотекарь».

«Видел... Красивая девушка».

«И очень порядочная, заметьте», — добавил Яблонов.

«Вот это уже характеристика подходящая. Она вам нравится?»

Яблонов улыбнулся. На его грубоватом скуластом лице улыбка становилась доброй и застенчивой. На мой вопрос он не ответил.

«За чем же остановка? Хотите, посватаю?»

«Спасибо на добром слове, товарищ полковник, — ответил Яблонов глухо. — Дети у меня... О них я думаю в первую очередь...»

У штаба в ожидании меня прохаживался Чалов. Не успела машина остановиться, как командир полка скомандовал «Смирно!» и лихо подскочил с рапортом. Я недовольно подумал: предупредил-таки дежурный, хотя наверняка знает, что начальник политотдела этого не любит. Я уже и комдива приучил приезжать в части без предупреждения. Внезапность дает возможность застать реальную картину, без марафета.

Все, что я увидел на сей раз, свидетельствовало о скрупулезной подготовке: тщательно подметен плац, заново расчищены газоны, идеальная чистота в казармах... Чем дальше мы шли по территории части, тем больше портилось настроение.

Свежевыбеленные кирпичи вдоль дорожек, вымытые до блеска оконные стекла, надраенные медные ручки на дверях... Я-то знал, какой ценой это достигается. Люди отрываются от боевой подготовки, от более насущных дел. И ради чего? Как бороться с таким злом?.. И вообще: есть ли критерий, разграничивающий показуху от уставного порядка?

В казарме второго батальона я спросил у Чалова:

— Лейтенант Деветаев здесь служит?

— Так точно, — ответил Чалов. — Неужели натворил что-нибудь?

— Зачем сразу предполагать худшее? Интересно знать о нем ваше мнение.

— Молодой офицер. Опыта маловато, но характеризуется положительно, — ответил Чалов.

— Что-то командир полка очень осмотрителен в оценках.

В ярко-карих глазах Чалова мелькнула усмешка.

— Если настаиваете, объясню... Начальник политотдела не станет зря интересоваться взводным командиром.

— Пытаетесь угадать мои намерения?

— Нет, предпочитаю более четкую постановку вопроса. — Теперь Чалов смотрел прямо в глаза. — На каждого из своих офицеров я могу дать исчерпывающую характеристику. Но, простите, должен знать, для какой цели она требуется.

— И от этого будет зависеть ваша позиция?

— Ошибаетесь, товарищ полковник, — ответил Чалов с достоинством, — характеристика так или иначе будет объективной. Я считаю, что командир должен защищать своих подчиненных.

— В любом случае?

— Да, если хотите. — Это прозвучало с вызовом, — Я в ответе за подчиненного; его вина — моя тоже... Поэтому и борюсь за человека, пока есть хоть какая-то надежда на исправление.

Рассуждения Чалова выглядели весьма своеобразно, если не сказать больше.

— А вам не кажется, Вячеслав Алексеевич, что подобная точка зрения может привести к укрывательству неблаговидных поступков, которые вы понадеетесь и не сумеете исправить сами?

— Так и знал, что вы неправильно поймете меня, товарищ полковник. — В голосе Чалова прозвучало разочарование. — Я не против информации снизу вверх. Я против вмешательства сверху. Дайте нам возможность сперва исчерпать свои методы. Не получится, тогда помогайте.

— Значит, опора на собственные силы? — усмехнулся я. — А как же быть с опытом старших, с их умением быстрее разобраться в сложных проблемах?

Чалов заколебался, хотя сдавать позиции был не намерен.

— В какой-то мере вы правы, товарищ полковник. Но опыт — дело наживное. Нельзя, согласитесь, научиться плавать, не зайдя на глубину.

— С помощью опытного инструктора сделать это можно легче и быстрее, — отрезал я.

— Вероятно. И все же навыки, приобретенные самостоятельно, прочнее привнесенных.

Чалов был упрям и твердо стоял на своем. Именно это мне в нем нравилось. Уж если обратишь такого в свою веру, он будет потом непоколебим.

Раздался телефонный звонок, прозвучавший под высокими сводами казармы особенно громко.

— Простите, товарищ полковник! — не совсем по-уставному обратился ко мне дневальный. — Командира полка к телефону просят.

Звонил секретарь парткома. Сообщил, что все собрались и ждут нас, чтобы начать собрание.

Есть старое, пришедшее со времен моей юности крылатое выражение: партсобрание — школа воспитания. И сейчас оно, по-моему, не утратило свое прежнее призывное значение. Трудно определить суть партсобрания более коротким и емким изречением, чем «школа воспитания». Если бы меня спросили: почему? — я рассказал бы эпизод из своей жизни, врезавшийся в память навсегда.

...Роща, обглоданная снарядами. Березки и клены иссечены осколками, стоят голые и озябшие, будто на дворе обманчивый март с его заморозками, а не май — пора цветения и гнездований. Очень близко гремит канонада. Передний край проходит по опушке, сразу же за оврагом, где мы собрались.

Нас пятеро: ротный с обожженным лицом, худущий старшина, два сержанта — оба ранены — и я, чувствующий себя самым счастливым человеком на свете. Несколько часов назад начальник политотдела вручил мне кандидатскую карточку. «Вот ты и большевик, рядовой Корсунов, — сказал он. — Заруби на носу: привилегий это никаких не дает, а обязанностей прибавляет, и главная из них — быть всегда впереди...»

О том же говорили и собравшиеся тогда в овраге. Ротный сделал короткий доклад о положении на нашем участке фронта, заявив, что размусоливать нечего, «по всему видать, немцы сейчас на нас попрут...»

«Мы на правом фланге, там стык, — голос у сержанта, раненного в голову, хриплый. — Обязуюсь надежно прикрыть стык огнем. Ну, а ежели немец проскочит, в штыковую ребят подыму. Они готовы, ручаюсь!»

«Мы в центре, на танкоопасном направлении. — Это уже другой сержант. У него на перевязи левая рука. — Только не пройти здесь фрицу. Минное поле сделали. Противотанковые ружьишки поставили. Ну и гранаты, само собой. В случае чего танки через себя пропустим — сзади сподручнее шлепать!»

Я слушал своих боевых товарищей и думал: а что могу я? Где принесу больше пользы? Нужны не просто слова, а стоящие за ними поступки! Когда все вопросительно посмотрели на меня, я срывающимся голосом сказал:

«Когда понадобится... обязуюсь первым подняться в атаку!..»

Нас было пятеро; пятеро из ста, если считать пополнение, накануне прибывшее в роту. В тот момент я не задумывался, много это или мало, просто чувствовал себя очень сильным. И лишь позже, когда немцы навалились на роту пятнадцатью танками, понял, что много. Ни один не дрогнул, хотя положение создалось отчаянное. Глядя на нас, стояли все. Рота не отступила.

После боя из пяти уцелели двое: старшина да я. В народе говорят, повезло. Я же больше уверовал в слова ротного, которыми он закрыл наше партсобрание:

«О себе не думай, обо всех заботься. Тогда есть шанс остаться живым...»

То было первое в моей жизни партийное собрание. Потом было много других — интересных и скучных, волнующих и оставлявших равнодушными. Все они чему-то учили. Даже по самым парадным речам можно уловить и понять, чем дышит коллектив. Иногда важнее не то, о чем человек говорит, а как; это выдает его отношение к происходящему, показывает настроение тех людей, чьи мысли он выражает. Не знаю, как для других, для меня партийное собрание — наука, которую я назвал бы человековедением.

Сидя в президиуме, я слушал выступающих и, по обыкновению, рисовал квадратики. На сей раз они разбежались по всему листу, как и мысли о Деветаеве. Поговорить с ним до собрания не удалось, а с ротным командиром я побеседовал за кулисами, пока рассаживались по местам, устанавливался регламент и объявлялась повестка дня. В голосе командира слышалась личная обида, но жалобы его обосновывались фактами, которые не принимать во внимание нельзя. Пререкания, пусть даже имеющие под собой почву, — недопустимы. Самостоятельность, доходящая до самоуправства... Нежелание считаться с советами старших товарищей... Неприятные симптомы!

Выступление Деветаева оказалось для меня еще большей неожиданностью. Вот не предполагал, что после многочисленных столкновений с начальством он решится критиковать его публично. Однако говорил Деветаев дельные вещи.

— Почему мы должны ежедневно присутствовать на чистке оружия? — спрашивал он с трибуны, — Положено это делать раз в две недели... Зачем же разводить самодеятельность?.. А контроль за самоподготовкой? Неужели с этим не справятся сержанты?

Беспокойно заерзал сидящий рядом Чалов, и я понял, что Деветаев попал в узкое место. Распорядок дня молодых офицеров был, видимо, неупорядочен. Когда же им готовиться к занятиям? Я пометил в блокноте, чтобы потом проверить.

— Слишком много внимания мы уделяем отстающим, — продолжал Деветаев, — их буквально тянут за уши, а хорошие солдаты остаются вне поля зрения и постепенно утрачивают приобретенные навыки, привыкают к каким-то усредненным нормативам...

Я снова был вынужден записать: проблема отличников и отстающих, полноценность нормативов... Точно подмечал дерзкий зеленоглазый лейтенант, несмотря ни на что вызывающий симпатию. Слишком искренним и взволнованным было его выступление, чтобы поверить пропагандисту полка, который потом, хоть и косвенно, все же обвинил его в демагогии.

Не пришлось потолковать с Деветаевым и после собрания. Памятуя просьбу комдива, я направился было к лейтенанту, но тут меня окружили люди, посыпались вопросы. Затем я вынужден был поговорить с секретарем парткома о приближающемся отчетно-выборном собрании. Следом подошел комсорг полка со своими бедами. У выхода из клуба меня подхватила председательница женсовета, озабоченная массой семейных проблем. Разговаривали мы с ней сперва в клубе, потом по дороге к штабу. Было приятно услышать, что цех радиозавода, организованный в городке, уже действует и женщины работой довольны.

— Как проводит свой досуг молодежь? — поинтересовался я. — Народ в основном холостой, беспокойный...

— Ошибаетесь, товарищ полковник, — засмеялась она. — Холостяки на убыль пошли. Многие поженились. И еще свадьбы намечаются.

— У кого, если не секрет?

— Ну, хотя бы у того же Деветаева, что выступал сегодня на собрании. Красивый парень, верно?

— И кто за него замуж собирается?

— Есть одна. Из наших. Лидочку знаете? В полковой библиотеке работает.

Стало не по себе. Вспомнился Яблонов. Не хотелось бы оказаться на его месте.

— Вы уверены, что у них серьезно? — спросил я.

— У Лидочки с Деветаевым?.. Да они друг в друге души не чают. Отличная будет пара.

Мне вдруг стала неприятна и сама женщина, и ее веселость, и особенно то, что она сказала. С антипатией подумал о совершенно незнакомой Лидочке. Уж очень хотелось, чтобы у Яблонова в жизни появилось хоть что-нибудь радостное.

Вдали труба медленно вывела «Отбой». Одиннадцать, отметил про себя. Беседовать с Деветаевым было уже поздно. Может, к лучшему? Подождем, посмотрим, время еще есть. Тем более что женитьба — серьезный шаг в жизни человека, часто меняющий ее коренным образом. Решив так, я заторопился. Сухо попрощался с председательницей женсовета, пожал руку Чалову и устало опустился на сиденье газика. Голова была тяжелой. Хотелось одного: поскорее добраться до дома, увидеть Полину и сказать, что чертовски по ней соскучился. Не виделись с раннего утра — целую вечность. Мы теперь так мало бываем вдвоем, что я почти физически ощущаю недостаток общения. Говорят, время притупляет чувства. Чепуха!.. Если есть любовь, то, независимо от прожитых лет, женщина не может стать тебе безразличной. Ты обязательно ее немножечко ревнуешь и все так же боготворишь.


Совещание в политотделе подходило к концу, когда раздался звонок из Москвы. Кадровик, я сразу узнал его по голосу, спросил, не будет ли возражений, если они заберут от нас одного из заместителей командира батальона по политчасти, намеченного для перевода на полк в другую дивизию. Обычно я не возражаю против выдвижения офицеров. Люди должны расти, но не такими же стремительными темпами, как порой случается. Не успел человек оглядеться и начать работать, как его переводят. В батальоне, о котором шла речь, за год сменили трех политработников, а в соседнем и того больше. Что за манера тасовать людей, как карты! Не успеваешь изучить человека, выяснить, достоин ли тот повышения... Да и о нас подумать не грех. Оставить батальон без замполита, когда до учений всего ничего. Мы как раз и совещались по этому поводу. Времени в обрез, а указания командующего все равно выполнить необходимо. Вот и думай, как в насыщенный план втиснуть добавочные мероприятия.

Кадровик остался недоволен моим ответом.

— О себе думаешь, Андрей Степанович, — сказал он с упреком. — Другие ведь тоже будут задействованы в учениях.

Я обвел присутствующих взглядом. Коллектив подобрался что надо: люди опытные, дружные, работают почти без разногласий.

— У меня тут все политотдельцы в сборе, — сказал с усмешкой. — Мы посоветовались и пришли к единому мнению: своя рубашка действительно ближе к телу, истина стара, как мир.

Кадровика не обманулшутливый тон.

— Трудно с тобой работать стало, Корсунов, — проворчал недовольно. — Мы уже представление в ГлавПУР подготовили, с членом Военного совета согласовали...

— Нет, — твердо ответил я. — Решение коллективное и обжалованию не подлежит. Могу сам позвонить члену Военного совета.

— Не надо! — Кадровик был рассержен не на шутку и поэтому мстительно спросил: — А ты когда думаешь ложиться в госпиталь на обследование?

— Тоже после учений, — весело ответил я, хотя на душе сразу стало скверно. Пытался и никак не могу представить, что же будет после увольнения. Дадут мне приличную пенсию и скажут: отдыхай, Корсунов, наработался за жизнь достаточно, пусть теперь потрудятся другие... А как смогу я жить без армии, без ее привычного уклада, без тревог и забот, с которыми сроднился за тридцать лет настолько, что не мыслю себя вне их? Начинаю об этом думать, и становится страшно. Поэтому гоню такие мысли прочь, глушу работой. Не могу сойти с дистанции!..

После совещания, подписав самые срочные документы, отправился к зенитчикам. Они получили новую технику, и надо было посмотреть, как идет ее освоение. Тут ведь многое зависит от эмоционального настроя занятий, от того, как преподносится материал...

Можно показать затвор, прицел, ствол, объяснить, как заряжается оружие и как из него стрелять. Солдат запомнит, но останется равнодушным. Если же обратить его внимание на то, как совершенен тот же прицел, как далеко шагнула конструкторская мысль и что мы имеем дело с самым могучим современным оружием, созданным руками отцов и братьев, — разве не тронет за душу? И эффект от занятий будет другой.

Организация учебного процесса у зенитчиков понравилась, так же как и созданная ими материальная база. Особенно ладно оборудовали они класс. Огромный, как в планетарии, купол — звездное небо. По нему электронный индикатор ведет силуэты самолетов и обозначает вспышки разрывов. Наводчик видит, куда попадают снаряды скорострельной пушки. Одновременно в магнитофонной записи воспроизводится звук бомбометания. Создается полная иллюзия реальной боевой обстановки.

Я похвалил создателей класса за выдумку и находчивость. Люди остались довольны. Никогда не считаю нужным скрывать своих оценок и суждений, как это делает порой комдив. «Похвали их, — говорит, — они потом будут почивать на лаврах». Не согласен. Доброе слово, сказанное вовремя, создает дополнительный стимул в работе.

От зенитчиков уже в полдень отправился к Муричу. Еще во время осеннего призыва медики сто девяносто третьего полка — ребята там, надо отдать должное, подобрались толковые — затеяли любопытный эксперимент: начали проводить среди новобранцев отборочные тесты. Солдату давалось несколько упражнений на сообразительность, запоминание, быстроту действий. В зависимости от реакции составлялась психофизиологическая характеристика человека и давались рекомендации, на какую должность он больше всего подходит: связиста, водителя, оператора.

Меня с самого начала заинтересовали эти опыты. Как только подошла весна, дал задание инструкторам сделать сравнительный анализ профессиональной пригодности молодых солдат за зимний период обучения. Результаты оказались поразительными. В сто девяносто третьем полку резко снизился отсев и должностные перемещения первогодков, связанные с неспособностью выполнять свои функциональные обязанности. Опыт решили распространить на все части. Создали специальную комиссию, чтобы она выработала общие рекомендации, и я, поскольку у Мурича стали проводиться отборочные тесты с очередным пополнением, решил на месте познакомиться с новым для меня делом.

В штабе полка я застал только замполита. Он сообщил, что Мурич с группой офицеров выехал на площадку приземления: ночью у них прыжки, следует провести рекогносцировку района. Заместитель командира полка — на стрельбище: проверяется новая противотанковая директриса[3]. Начальник штаба проводит строевой смотр оркестра.

Я слушал Жоржа, а на языке вертелось: вы-то почему здесь? Неужели в разгар рабочего дня у замполита нет более важного дела, чем составление какой-то бумаги?

Однако я не стал задавать вопроса. Вероятно, что-то срочно потребовали, а приготовить сведения больше некому. Аппарат у замполита — раз-два и обчелся, требуют же сделать то, прислать это, и все — немедленно!.. Я строго-настрого запретил политотдельцам давать в части внезапные вводные. Незачем дергать людей понапрасну. Любые сводки, цифры можно узнать без спешки, в плановом порядке. К сожалению, мы тоже под богом ходим: то и дело раздаются звонки сверху со срочными распоряжениями... До чего иногда неорганизованно работаем!..

Жорж рассказывал о делах полка, анализировал итоги соревнования, делал выводы по дисциплинарной практике. В его манере говорить не ощущалось прежней беспомощности. Наоборот, он не терялся при неожиданных вопросах, говорил уверенно, и в голосе мне почему-то все время слышались интонации Мурича, подтверждающие, что командир полка оказывает на замполита большое влияние.

— А стихи я теперь читаю, — ненароком сообщил Жорж.

Я улыбнулся, припомнив наш разговор на Холме Славы.

— И как, помогает?

— Не очень, — признался Жорж смущенно. — Стихи с выражением получаются. Как на прозу перехожу, чувствую — стиль суконный...

— Даже если по подготовленному тексту? — спросил я. Самокритичность оценки собственного красноречия мне понравилась.

— Так я стараюсь без него обходиться, — простодушно пояснил Жорж, — хотя тезисы на всякий случай при себе держу. Правильно?

— Безусловно правильно, — подтвердил я серьезно, чтобы не обескуражить человека.

Да, в Жорже заметны перемены. Я с благодарностью подумал о Муриче. Не забыл Сергей Денисович мою просьбу, да и для себя старается!

Я поинтересовался Сулимой — судьба солдата не выходила из головы. Очень хотелось, чтобы парень за время службы крепко стал на ноги.

— Так он у меня теперь как шелковый ходит! — воскликнул Жорж. — Ни одного замечания.

— За что же он такой подарок полку сделал?

— Я нашел способ, как приучить его к порядку, — ответил Жорж не без гордости.

— Поделитесь секретом.

Жорж выхватил из стола сложенную вчетверо бумагу:

— Вот. Письмо его матери. О недостойном поведении сына...

Мне стало не по себе. Запомнился Сулима независимым видом и той уважительностью, с которой говорил о матери. Вероятно, она была для него единственным по-настоящему близким человеком.

— Вы что, собрались письмо отсылать?

— Пока нет. Но предупредил: будет хоть малейшее нарушение — немедленно отправлю.

Жорж был необыкновенно доволен собой. А мне представлялось лицо солдата, совсем еще мальчишки, обеспокоенного и обиженного угрозой, нависшей над ним. Как можно этого не понимать?.. Сулима теперь наверняка боится сделать лишний шаг...

Я с неприязнью посмотрел на Жоржа: надо ж было до такого додуматься!

— Разве я поступил неправильно, товарищ полковник?

— Откуда вы выкопали этакий доисторический метод воспитания? — не выдержал я.

— Так у нас... — растерялся Жорж, — когда я еще солдатом начинал... Командир роты составлял такие письма... Действовало здорово...

Иногда сожалею, что мне непозволительно высказываться откровенно. Надо бы растолковать Жоржу, политработник из него никудышный. Гнать следует к черту! Пока такого выучишь, он много вреда успеет нанести и себе, и, главное, людям.

Сдержавшись, я глухо сказал:

— Пора знать, товарищ капитан, подобные методы давно осуждены.

— Что же теперь делать, товарищ полковник? — Он посмотрел на меня умоляюще.

— Немедленно вызовите ефрейтора Сулиму и на его глазах уничтожьте письмо.

Жорж бросился к телефону. Я не прислушивался к тому, что он кричал в трубку. Во мне боролись разноречивые чувства. С одной стороны, поступок Жоржа продиктован самыми благими намерениями. С другой — невозможно примириться с отсутствием чуткости и такта у политработника. Ему доверены сотни людей, а он не имеет морального права их воспитывать. Увы, замполитов назначаю и смещаю не я. Для отстранения от должности нужны веские основания. Впрочем, не уподобляюсь ли я сейчас Жоржу? Он же понял оплошность и вряд ли повторит...

— О чем говорить с Сулимой, товарищ полковник? — взволнованно спросил Жорж. — Может, напрямик признаться в ошибке, а?

Готовность идти на все, лишь бы загладить вину, несколько примирила меня с ним.

— Поступайте, как сочтете нужным, — хмуро заметил я, — Но самоуничижение авторитета вам не прибавит.

— Как же быть?

Наивность Жоржа начинала вызывать сочувствие.

— Скажите ефрейтору, что теперь доверяете ему и потому передумали действовать нажимом.

— Он не поверит!

Жорж явно рассчитывал на мою помощь. Напрасно. Подменять замполита на сей раз я не собирался.

— А вот это уж ваша забота, — сказал я с ударением на слове «ваша». — Сумейте убедить. Пора научиться разбираться в людях и находить к ним подход.

Я говорил жестко. Жорж должен был получить сполна и понять, что за руку его водить больше не будут.

— Не стану мешать, — сказал я, закрывая за собой дверь.

Начальника медслужбы полка я разыскал в столовой. Он оказался капитаном, очень моложаво выглядевшим. Врач снимал предобеденную пробу. Начпрод полка, сопровождавший его, попросил меня присоединиться.

— Дивизионное начальство не часто балует наших поваров вниманием, — сказал он, — а им обидно...

Пришлось согласиться и попробовать обед. Борщ оказался отменным, а каша с мясом сухая. Начпрод вынужден был вместо похвалы выслушать замечание и тут же распорядился добавить в котел масла.

Врач, узнав, что я пришел по его душу, обрадовался, сразу потащил меня в санчасть, где оборудован кабинет для проведения тестов.

— Вот смотрите, сколько разных схем и плакатов. На этом чертеже нарисованы замысловато переплетенные дорожки. Суть в том, чтобы линии не перепутать, не перескочить с одной на другую...

— Насколько я понимаю, этим вы проверяете внимательность?

— Еще и умение держать себя в руках.

— Даже так?

— Ничего удивительного. Когда человек знает, что за ним пристально наблюдают, он, как правило, волнуется и должен проявить выдержку.

Я с удовольствием слушал доктора. Он говорил горячо, увлеченно. За полтора часа я посмотрел массу приборов, многие из которых были сделаны кустарным способом, узнал различные подробности... Люблю эмоциональных людей, одержимых идеями, с подлинным взлетом мысли...

— Это только начало, — рассказывал врач. — Мы поведем исследование дальше. Постараемся, например, выяснить, как создавать оптимальные нагрузки на тренировках в парашютно-десантном городке или, скажем, какие факторы влияют на утомляемость операторов ПТУРСов. Десятки сложнейших вопросов! И на многие из них мы сможем ответить если не сегодня, то завтра...

Мы продолжали разговор на ходу. Начмед полка решил показать, как они получают данные о физическом состоянии обучаемых при нагрузках. Датчики, установленные на тренажерах, давали сведения о пульсе и дыхании...

Стояла тихая пасмурная погода. Низко висели сизые облака. Мы шли к учебному корпусу, и возле стадиона на повороте я увидел высоченного, худого как жердь солдата. Он стоял у обочины дороги и неотрывно смотрел на нас. Я остановился, мягко спросил:

— Вы что-нибудь хотите, товарищ рядовой?

— Так точно, товарищ полковник! — обрадованно выпалил солдат.

— Слушаю вас.

— Рядовой Лискин... Из хозвзвода. Хлеборез.

Он очень волновался; даже щеки, обычно, вероятно, бледные, порозовели. Смотрел на меня испуганными раскосыми глазами и молчал.

— Смелее, товарищ Лискин, — подбодрил я. — Как имя?

— Николай Романович.

— Звучное имя! У вас, очевидно, просьба? А может, жалоба?

— Что вы, товарищ полковник! — воскликнул он с обидой. — Мы жаловаться непривычные.

— Кто это мы? — насмешливо спросил доктор.

Лискин покраснел, но ответил не без достоинства:

— У нас... Я из-под Калуги. Товарково. Может, слыхали? На Угре стоит... Так у нас все друг за дружку держатся. Потому и принято говорить — мы.

— Извини, коли так, — уважительно сказал доктор. — Право же, не хотел тебя обидеть.

— Значит, просьба? — уточнил я, возвращая разговор к началу.

— Да, товарищ полковник. Переведите меня!

— Куда? — удивился доктор.

— Лучше всего в батарею, которая рядышком стоит. Я уж кого только не просил. Не желают понять!

— Почему? — спросил я. Мне был симпатичен этот калужанин, так рьяно ратовавший за коллективизм.

— Где велят служи, говорят, да и неподходящим признают. Значит, ежели я в деревне, к примеру, учился, так оператором быть не могу?

— А сколько классов вы окончили? — поинтересовался доктор.

— Полных восемь. Аттестат имею. Вы не сомневайтесь, товарищ полковник, — повернулся он опять ко мне, — я справлюсь. Уже четыре прыжка имею. А в хозвзводе мне никак нельзя оставаться. Ежели дома узнают, ни в жисть не поверят, что десантник!..

Я хитровато покосился на начальника медслужбы.

— Ну, доктор, вот вам блестящий случай подтвердить свою теорию. Объект, по-моему, стоящий. Проверьте его способности.

— Будет сделано, — отозвался врач. — Результаты прикажете доложить вам лично?

— Да, интересно узнать, что даст проверка. — Я ободряюще улыбнулся солдату. — Теперь все зависит от вас, Николай Романович. Желаю успеха!

От встречи с солдатом на сердце потеплело. Я шел по городку и улыбался. Небо не казалось мне таким хмурым, как прежде, хотя по нему все так же медленно плыли низкие облака.


Полины дома не было. Сегодня, кажется, педсовет или родительское собрание. Уж на что я занятой человек, и то по сравнению с женой имею массу свободного времени. Тяжело стало работать в школе. Требования высокие, объем информации беспрерывно увеличивается, деточки пошли балованные, нервные — к ним нужен особый подход. Когда я говорю об этом Полине, она со вздохом соглашается: да, трудно. Но попробуй предложить ей уйти из школы!..

Без Полины дома пусто. В комнатах — тоскливая тишина. Бродишь как неприкаянный, не знаешь, куда себя деть. А стоит ей только появиться — все меняется. Пусть даже она займется домашними делами или проверяет тетради, — я могу спокойно читать, готовиться к докладу. Дело идет. Важно, чтоб она была рядом.

Переодевшись, прошлепал на кухню. Собрался достать из холодильника какую-нибудь еду, потом передумал. Сел у окна, поджидая Полину, и засмотрелся на догорающий закат.

Люблю сидеть на кухне. В ней мне почему-то очень уютно. Полина все уговаривает перейти в кабинет — там заниматься удобней. Я не соглашаюсь.

Кабинетом после отъезда Матвея мы стали называть его комнату. Там стоят большой письменный стол и тахта. На стенах множество картинок: портреты знаменитых актеров, битлы с обезьяньей прической, собачьи морды... Меня раздражает дурацкая мода демонстрировать на стенах свои быстро меняющиеся увлечения.

«А ты сними их», — посоветовала Полина.

Легко сказать: сними. Не могу этого сделать. Все кажется: сын ушел ненадолго и скоро вернется, как уже однажды вернулся после службы в армии. Пусть тогда сам, повзрослевший, выбросит битлов в мусор... Дурацкое суеверие, через которое не решаюсь перешагнуть. Об этом я, конечно, помалкиваю. Не к лицу начальнику политотдела верить в приметы. Люди почему-то считают, что занимаемая должность гарантирует личные качества... Впрочем, куда денешься, разбираться в людях ты обязан! Офицеры, солдаты — мужскую психологию понять легче. А дамскую...

Третьего дня сижу в кабинете. Звонок. Женский голос просит разрешения зайти. Спрашиваю, кто говорит. Всхлипывание. Приходится через дежурного распорядиться, чтобы пропустили.

Является. Махонькая такая... Глаза большие, зареванные.

«Вы не подумайте, — говорит. — Я не жаловаться пришла».

Многообещающее начало, отмечаю про себя. Когда начинают во здравие, кончают за упокой. Сижу, слушаю. Говорит сбивчиво, ничего не поймешь.

«Он не виноват... Я сама, сама ему разрешила...»

Пытаюсь внести ясность. Он, оказывается, — Славик, а она — Тома, на стройке работает.

«Так что же вы хотите?» — спрашиваю.

«Ничего», — плачет.

Не выношу женских слез. Душу они мне переворачивают.

«Объясните, пожалуйста, в чем дело?»

«Не трогайте его! — Глаза по-прежнему полны слез. — Я слышала, нельзя безнаказанно... Справедливость должна восторжествовать...»

Сразу стало понятно, откуда дует ветер. Мне были знакомы слова о справедливости. В памяти всплыли бегающие глазки, вкрадчивый голос... Я вышел из-за стола и сел рядом с плачущей девушкой:

«Послушайте, Тамара... Скажите откровенно, я должен точно знать, есть ли основания для... Как вы там говорите?.. Для привлечения?»

«Нет! — ответила быстро она. — Я вас очень прошу. Все было по-хорошему. Честное слово!»

Картина проясняется. Я постарался, как мог, успокоить посетительницу; она уходила от меня уже с сухими глазами. На пороге остановилась и тихо сказала:

«Спасибо вам! Хороший вы человек. — Помолчав, неожиданно добавила: — У него ведь невеста есть! Только ежели по справедливости, так как же теперь быть?!»

Вот она — женская логика: и горячо и холодно одновременно. Попробуй разобраться! А ведь хотят, чтобы им разложили все по полочкам или на блюдечке с золотой каемочкой поднесли готовое решение...

Вчера по дороге домой у сквера встречаю жену комдива. Показалось, что она специально ждала меня.

«Хочу посоветоваться с вами, Андрей Степанович», — говорит.

«Пожалуйста. Слушаю вас».

Она идет рядом и молчит, точно воды в рот набрала.

«Что-нибудь случилось, Галина Павловна?»

«Нехорошо у нас в доме, — выпаливает она наконец. — Никогда еще так не было».

«В делах чужой семьи разобраться трудно».

«Полноте, Андрей Степанович, — говорит она укоризненно. — Вы, да не сумеете...»

Вот какая слава обо мне идет! Диву даешься, что людская молва делает. Ничего не остается, как заверить: постараюсь помочь, если смогу.

«Проводите меня», — требовательно говорит Галина Павловна.

Я покорно шагаю рядом, искоса поглядывая на высокую спутницу. Пожалуй, впервые вижу ее лицо так близко. Крупные женщины не в моем вкусе, но многим она, очевидно, нравится и знает об этом. Поэтому ведет себя так уверенно и несколько кокетливо.

«Что же опять у вас случилось?» — выдержав паузу, спрашиваю.

«Не опять, а то же самое! — восклицает она трагически. — Он совершенно не хочет со мной считаться! Я не слепая — вижу. Александр что-то задумал, но таит от меня».

«Насколько я понимаю, речь идет о Валерке?»

Она помедлила с ответом.

«Конечно, о нем в первую очередь... Восьмой класс, можно считать, позади. А дальше?»

«Пойдет в девятый... В нашем районе создается новая школа-интернат. Место прекрасное: лес, река. Определим туда вашего сына. Я уже почву в районо прозондировал».

«Спасибо, Андрей Степанович! Александр ни за что не согласится».

«Почему?»

«Я же сказала, у него свое на уме».

Вероятно, она что-то знала о намерениях мужа, однако говорить не хотела. Мне это не понравилось. Сама затеяла разговор. К чему играть в прятки? Рассчитывать на взаимопонимание и сочувствие можно лишь при полном доверии.

«Есть еще причины разногласий с мужем?» — сухо спросил я.

«Да... Он перестал понимать меня...»

Надо слышать, как Галина Павловна сказала, чтобы обнаружить скрытый смысл фразы. Вспомнился их разговор с Полиной: «я ему все отдала, а он, неблагодарный...», «он перестал понимать меня...» Я и он. Эгоистичное противопоставление. Это не Полина, вся на отдачу...

«Поговорите с ним, Андрей Степанович, — неожиданно попросила она. — Александр вас уважает, послушается!»

Я не переоценивал своего влияния на комдива. К тому же не совсем четко понимал, о чем должен говорить. Но пообещал...

Из задумчивости меня вывел голос Полины:

— Ты почему сумерничаешь?

— Наконец-то! — вырвался у меня вздох облегчения.

В следующую секунду я подхватил на руки свою миниатюрную, легкую как пушинка жену и закружил по кухне, благо она у нас просторная.

— Пусти, голова кругом пошла, — взмолилась Полина. Вряд ли это помогло, если бы не письмо, которым она покрутила перед моим носом.

Письма бати я всегда жду с нетерпением. Когда их долго нет, волнуюсь. Отец давно болеет. В его годы всякое может случиться. Хотя разве это возраст — семьдесят? Живут же люди до ста! Конечно, слабое утешение. Слишком много испытаний выпало на батину долю. Такова участь его поколения.

С нетерпением распечатал конверт. Традиционное начало: поклон, привет, пожелания...

Когда-то, служа за границей, я попросил батю рассказать в письмах подробно всю его жизнь. Он поворчал, но в течение двух лет со свойственной ему методичностью поведал мне такое, что ни в одном романе не прочтешь. Дома хранятся двадцать семь конвертов — эпистолярное наследие отца. В них события гражданской войны, периода нэпа... Я узнал, как пережили люди смерть Ленина и какие события произошли в год моего рождения... Замечательная у бати биография!.. Впрочем, моя тоже насыщена событиями... А будет ли чем гордиться Матвею?

В письме, кстати, речь в основном шла о сыне. Вести не радовали. Неприятности по работе. Неуживчив... Настроение у парня, по молодости лет, хорошее, а должен бы переживать...

Мы с Полиной дважды перечитали письмо и больше ничего не выудили. Батя писал лаконично, только о том, что считал нужным. Глаза Полины стали печальными. Она положила мне руку на плечо и тихо сказала:

— Знаешь, отец... Это, конечно, не ко времени, я понимаю, только тебе, наверное, придется слетать к сыну.

А я уже и сам так подумал.

Глава IV ИЮНЬ


Я встал на рассвете и, наскоро позавтракав, поехал в штаб. Перова там не оказалось. Он уже умчался в район десантирования. Ох, и беспокойная натура! А я приготовился по дороге в артполк поговорить с ним о неотложных делах. От Мурича наконец-то поступило оформленное по всем правилам рацпредложение зампотеха, и выяснить позицию комдива до общего обсуждения не мешало. Вдруг заупрямится... Кроме того, нужно было рассказать Перову о последнем пленуме райкома, тем более что его решение касалось непосредственно нас. Приближалась уборочная, а мы всегда в страдную пору помогаем сельскому хозяйству техникой.

До площадки приземления я добрался часа через полтора. Здесь царило нетерпеливое ожидание. На КП, громко переговариваясь, толпилось начальство — и полковое, и дивизионное. Солдаты дежурной команды заканчивали последние приготовления. Руководитель выброски кричал в микрофон, отдавая распоряжения командирам самолетов. Издалека доносился гул «антеев», подходивших к району десантирования.

Синоптики с прогнозом не подвели. Денек выдался отменный: небо безоблачное, солнце и легкий ветерок, не более двух-трех метров в секунду. Что может быть лучше для прыжков! Да и для десантирования боевой техники тоже. Никаких тебе схождений, одинаковый снос и в зависимости от этого точность приземления — самые идеальные условия.

Смешно, тем не менее это так: на заре своей службы в ВДВ я был глубоко убежден, что при десантировании предпочтительнее всего штиль. И каково было мое удивление, когда во время прыжков при полном безветрии командир роты стал нервничать.

«С какой стати переживаешь?» — спрашиваю.

Он посмотрел на меня насмешливо, потом со вздохом сказал:

«Эх, Андрей, учиться тебе еще и учиться... Неужели не видишь, что люди нетабельно снижаются?»

Мы с ним уже приземлились — это был мой второй прыжок, чем я страшно гордился, — и снизу наблюдали, как десантируются последних два взвода. Вроде нормально: купола раскрываются, солдаты опускаются тихо, спокойно...

«А что значит нетабельно?» — задаю вопрос.

Как глянул на меня ротный, помню до сих пор. Наверняка подумал: ну и прислали же мне в замы недотепу...

«Смотри, — говорит, — парашюты без ветра идут куда вздумается. Случается, один над другим повиснет...»

«Ну и что?» — спрашиваю.

Покачал ротный головой и начал терпеливо объяснять, что верхний купол в таких случаях может попасть в полосу затемнения и сложиться, потому что окажется без воздушной подпорки.

«А кто в этом виноват?» — не унимался я.

Ротный безнадежно махнул рукой и рассмеялся:

«Сам господь бог! Он же погодой заведует».

Потом я на практике поглядел, как это бывает. Лет пять спустя, кажется, в Средней Азии, где меня избрали парторгом полка... Нет, пожалуй, еще на Дальнем Востоке... Два солдата приземлились на одном парашюте. Ох, и страху мы тогда натерпелись, пока они совершили посадку!..

Тишина, внезапно наступившая вокруг, вернула к действительности. В небе неожиданно один за другим вспыхнули десятки куполов. Впечатление такое, будто кто-то, большой и всесильный, рассыпал в воздухе огромный букет ромашек. Плывут цветы, покачиваясь, высвеченные солнцем, на фоне синевы небесной... Красота!

— Пошла!.. Техника пошла! — воскликнул стоявший рядом начмед полка. — Из того, крайнего самолета!..

Не знаю, какой из «антеев» он считал крайним — над головой их кружилось пять, — но из одного действительно выпала черная коробка. Несколько раз неторопливо перевернулась и стала падать. Над ней, как хвост, затрепетало что-то живое...

— Смотрите, смотрите! Вытяжной раскрывается! — радостно сообщил мне доктор, будто я сам не наблюдал этой волнующей картины.

За первой коробкой из брюха самолета вывалилась вторая, третья. Через минуту над каждой из них вспыхнул веер из пяти куполов. Падение замедлилось, и можно было рассмотреть орудия, зашвартованные на парашютных платформах.

— Все системы сработали! — продолжал комментировать происходящее врач, которому, очевидно, было все равно, слушают его или нет.

Я не перебивал. Только поглядывал на доктора с улыбкой. Экспансивный народ — медики. Вспомнился начмед сто девяносто третьего полка. Он рассказывал о своих опытах так же эмоционально, не обращая внимания на реакцию собеседника... На днях звонит:

«Разрешите доложить, товарищ полковник? Вы давали задание проверить способности...»

«Да, да, — вспомнил я, — высокий, очень худой солдат, хлеборез, кажется... Запамятовал фамилию...»

«Лискин. Николай Романович. Представьте, блестяще выдержал испытание. Отличная реакция. Точный глазомер. Изумительная память. Только по одному тесту не набрал наивысшего количества баллов».

Вот тебе и на! А по первому впечатлению заподозрить в нем способности было просто невозможно.

«И куда же вы его рекомендуете?» — поинтересовался.

«Да хотя бы оператором ПТУРСа».

Как плохо мы знаем солдат! Мурич недавно сетовал, что не может подобрать на эти должности подходящих людей...

Начмеду я сказал:

«Передайте свои выводы командиру полка».

«Уже!»

К моему удовольствию, доктор оказался быстрым не только на словах.

«Какова реакция подполковника Мурича?»

На другом конце провода раздался смешок.

«Если откровенно, товарищ полковник, командир полка поверил не сразу. Пришлось оценочную ведомость показать...»

Десантирование шло своим чередом. Все новые и новые платформы, теперь уже с самоходками, опускались на землю. К ним тотчас устремлялись расчеты, сброшенные в первых заходах самолетов. Парашютистов разбросало по огромному полю, бежать было далеко... И я вдруг живо представил себе, как это выглядело бы в реальном бою...

Бьют пушки, пулеметы. Горит напалм. В атаку на десантников бросается пехота, за ней танки. А наши ребята, вместо того чтобы отражать атаку, бегут — язык на плечо — к орудию, которое приземлилось километра за два...

Как было бы здорово, если та же самоходка сама, скажем по радиокоманде, устремлялась к своему расчету! Нажал кнопку — она автоматически расшвартовалась и пошла на сигнал, расчищая себе путь курсовым пулеметом!..

Может быть, такие работы где-то и ведутся. Мне не известно. А хорошо бы это внедрить в войска! Мы должны быть в любой момент ко всему готовы.

— А у вас проводится проверка способностей по тестам? — неожиданно спросил я у начальника медслужбы артполка, уловив паузу в его комментариях.

— Пробовали, — ответил он неопределенно.

— Не пробовать надо, а вводить, — сказал я жестко. — В сто девяносто третьем полку накоплен хороший опыт. Советую перенять.

— Сделаем, товарищ полковник.

— Две недели хватит?.. Пусть три... К концу июля доложите.

Подошел дежурный начальник парашютно-десантной службы, сообщил, что высадка заканчивается.

— Сейчас орудия первой батареи сбросят — и все.

Мы увидели, как одна из платформ с орудием стремительно несется к земле...

— Людей там, внизу, случайно нет?! — раздался чей-то испуганный возглас.

На КП мгновенно смолкли разговоры. Десятки глаз, не мигая, впились в падающую платформу. Отсчитывая секунды, каждый с надеждой думал: ну, сейчас! Вот сейчас раскроются!..

Лишь когда до земли оставалось метров триста, над платформой с орудием слабо зашевелился белый купол, затем лениво вспух второй. Скорость падения несколько замедлилась, но удар все равно оказался довольно сильным. В месте приземления платформы взвилось облако пыли.

Я услышал разгневанный голос Перова, стоявшего возле метеопоста.

— Что такое «не знаю»?! — гремел он. — Вы что, не подписывали контрольного листа погрузки?

Перед ним навытяжку, судорожно прижав локти к бокам, стоял невысокого роста майор. На побледневшем скуластом лице проступили пятна.

Майор, начальник ПДС — парашютно-десантной службы части, выбрасывавшейся сегодня в полном составе, пытался что-то сказать в свое оправдание. Перов не давал открыть рта:

— Молчите, майор! Не я должен следить за монтажом многокупольной системы! Вам это по штату положено!

Давно я не видел комдива в таком гневе.

По полю пропылил юркий газик, из которого выскочил зампотех. Я был с ним знаком лично, так как он избран от артполка в состав дивизионной партийной комиссии.

— Ну как там? — нетерпеливо спросил комдив.

— Место происшествия оцепили. Будем разбираться. Думаю, что...

— Подлежит ли техника восстановлению?

Зампотех замялся:

— Постараемся.

— Что значит постараемся? — нахмурился Перов. — Не люблю обтекаемых ответов. Спрашиваю вас, как специалиста: да или нет?

Еще издали я увидел бегущего Козляковского в комбинезоне, перетянутом ремнями. Кобура с пистолетом и противогаз при каждом шаге подскакивали, свалились набок.

— По вашему приказанию прибыл! — еле переводя дух, выпалил он, застыв в трех шагах от комдива.

Вид у Козляковского испуганный, волосы выбились из-под шлема и слиплись.

— Объясни-ка, капитан, как это могло случиться, — тихо начал Перов. Я видел, что он с трудом сохраняет внешнее спокойствие.

Козляковский молчал. Лицо его было неподвижно. Только ресницы мелко подрагивали.

— Что молчишь? — неожиданно рявкнул комдив.

Козляковский вздрогнул, как от удара, с мольбой посмотрел на меня.

Комдив ждал. Терпение его подходило к концу. Я шагнул вперед и, слегка отстранив Козляковского плечом, сказал:

— Не будем торопиться, Александр Гаврилович. Пусть товарищи вначале разберутся сами, потом мы сделаем соответствующие выводы.

Перов метнул в меня неприязненный взгляд. Ох и выдал бы он по пятое число, кабы мог! Но ругаться комдиву с начальником политотдела...

— Вот и разбирайся, — сказал он зло. — С меня довольно! — Круто повернулся и, ни с кем не прощаясь, пошел к машине.


Очередное заседание агитпропколлектива — они у нас проходят регулярно — затянулось. Я не предполагал, что лекция начальника штаба дивизии вызовет бурные дебаты. Поток желающих выступить не иссякал.

Лекция казалась мне очень специфичной, рассчитанной на узкий круг специалистов, поэтому я и предложил обсудить ее на заседании, где собираются зубры по части методики...

Опасения оказались напрасными. Лекция понравилась и даже вызвала споры... Люблю, когда сталкиваются взгляды, идет борьба мнений.

Когда все разошлись, я по привычке заглянул в блокнот, куда записываю мысли, наблюдения. Нечто вроде дневника...

Вот, скажем, запись: «Межконтинентальные воздушно-десантные операции типа «Фридом волт». Понятие новое. Надо разъяснять!»

Последняя фраза подчеркнута. Выступающий сделал на ней ударение. Кто это говорил?.. Кажется, начальник разведки дивизии... Точно, он: подполковник, недавно из академии, легко оперирует научно-технической и военной терминологией. Любования собой ему бы поменьше... Но дело знает. Рассказывал, как американцы провели одну из таких межконтинентальных операций. Перебросили свою пресловутую восемьдесят вторую дивизию с территории страны в Южную Корею; и сразу с воздуха — в сражение. Хоть небольшой, а все же боевой опыт, который никакой учебой не заменишь. Об этом надо думать. А то много говорим об усилении психологической подготовки, создании критических ситуаций на занятиях... Делаем же пока мало...

Смотрю дальше: «Десант — три эшелона: штурмовой, последующий, тыловой». И в скобках: «Зенгер Эттерлин».

Ну конечно, кто еще может ссылаться на западногерманского военного стратега, кроме начальника парашютно-десантной службы! Теоретик, кандидат наук, читает в подлиннике все публикации о ВДВ. Могучий старик. У меня лысина в полголовы, а у него буйная шевелюра. Пять боевых орденов. Помнит еще неудачную Днепровскую операцию, в которой сам участвовал. Голос громоподобный. Его выступление на последнем партактиве произвело сильное впечатление.

«Нам ли бояться низких высот! — восклицал он густым басом. — Американцы первую часть штурмового эшелона, используя баллистические запасные парашюты, бросают с двухсот метров; боевую технику и боеприпасы — с пятисот, а расчеты — на двести метров выше на управляемых парашютах. Разве мы этого не можем? Можем! И даже лучше!»

Комдив мне потом сказал:

«А ведь он дело предлагает. Сам думал об этом. Знаешь, мы вполне можем прыгать с малых высот! Только бы разрешили. Представляешь, насколько понизится уязвимость десанта?.. Надо составить докладную на имя командующего. Выскажем наши соображения. Надеюсь, он поддержит».

Докладную мы, кстати, уже отправили. Теперь ждем ответа и надеемся. Эх, самому бы совершить такой прыжок!..

Перевернув страничку блокнота, обнаружил еще одну любопытную запись: «48 шестиствольных установок «Вулкан», 63 комплекта ЗУРС[4] «Ред Ай» — средство воздушно-десантной дивизии для борьбы с самолетами».

Толковал об этом начальник ПВО: у кого что болит, тот о том и говорит. Его в штабе некоторые недолюбливают. Суховат, говорят, педантичен. Комдив, однако, им доволен. Пунктуальность в людях ему импонирует.

Я закрыл блокнот. На сегодня хватит. Позвонил домой, хотел предупредить, что скоро буду. Трубку никто не поднял. Сразу вспомнил: Полина предупреждала, у нее педсовет по случаю окончания учебного года.

Идти домой расхотелось. «А что, если попробовать позвонить Матвею с переговорного пункта?» — мелькнула спасительная мысль. Из дома дозвониться трудно. Бодренькие письма сына после батиного серьезного сообщения меня не устраивали.

На переговорном пункте тихо. Эта тишина не походит ни на какую другую. Она полна сдержанного ожидания. Люди здесь если и разговаривают, то вполголоса и мгновенно умолкают, стоит динамику объявить очередной вызов.

— Карасук... — говорит диктор, а я гадаю: где это? Кажется, в Новосибирской области.

Старотимошкино... Хоть убей, не знаю.

Томари... Знакомо. Сахалин...

В конце концов это развлечение мне надоедает. Ждать велено в течение часа, а время движется убийственно медленно. Сажусь в угол и закрываю глаза. Сразу наваливается усталость. Ноги гудят, плечи отяжелели и, что хуже всего, ноет сердце, тянет лопатку, левое предплечье... Боль тягучая, неяркая. На нее можно не обращать внимания, притерпеться, но совсем она не исчезает. Сидит глубоко внутри и напоминает, что ты уже неполноценен. Как тогда перед госпиталем... Не хватает снова туда попасть — вот весело! Остается два с небольшим месяца. Успеть... Успеть любой ценой подготовить людей: сплотить, создать соответствующий настрой... Слова-то какие казенные! Они не дают ни малейшего представления о колоссальной работе, которую предстоит проделать. Как мы привыкли к общим протокольно-округлым фразам! Произносим их с легкостью небывалой и сами ровным счетом ничего не чувствуем. Где уж тут зажечь других! Потом удивляемся, почему к нашим призывам равнодушны...

Я прислонился затылком к стене и почувствовал ее прохладу. Так бы и сидел, не двигаясь, ни о чем не думая. Тело расслаблено, отдыхает; голова тоже — никаких срочных звонков, неотложных вопросов... Только вот куда деваться от проблем — и дальних, и сиюминутных. Их, хочешь не хочешь, придется решать... Кант сказал: я мыслю, значит, я существую. Содержание он, правда, в эту фразу вкладывал метафизическое, хотя по сути прав. Мысль остановить нельзя. При всем желании невозможно отбросить ни тревог вчерашних, ни забот завтрашних. Настоящее вырастает из прошлого и прокладывает путь в будущее. Связь времен, связь поколений — одна нить...

Продолжая раздумывать, я в то же время чутко прислушивался к хриплым звукам динамика. Вдруг Матвея не окажется в общежитии? Может уйти в кино или к деду в гости; не исключено, что в вечерней смене... Приятнее, конечно, предположить, что сидит дома и занимается математикой или физикой. Думает же он поступать в университет...

Выкликались больше крупные города: Ленинград, Рига, Горький... Козляковский — горьковчанин, так записано в его личном деле. Впрочем, какой он волжанин, только родился в Горьком. Отец у него военный, и у сына жизнь на колесах... Можно позавидовать Козляковскому-отцу — наследник пошел по его стопам, военную карьеру выбрал. Значит, желание есть. Чего же в нем не хватает?

Вопрос риторический. Не знаю пока, как парню помочь. Я-то уже понял, что произошло. Поспособствовал мне в этом сам Козляковский, его исповедь...

Разбираясь с ЧП при десантировании, я решил остаться на ночь в артполку. Определили меня в общежитие, громко именуемое офицерской гостиницей. Слышу, шум в коридоре. Козляковский ругается с молоденьким лейтенантом. «О чем спор?» — спрашиваю. Замолчали... Затем лейтенант сбивчиво объяснил: комбат собирается завтра подменить его на занятиях по огневой подготовке, потому что, видите ли, должен присутствовать заместитель командира полка. А он не согласен...

«Почему собрались так поступить?» — повернулся к Козляковскому.

Он насупился, потом махнул рукой: «А... что тут говорить! Разрешите идти, товарищ полковник?» Было в этом жесте и восклицании столько безнадежности, что стало не по себе. Не следовало, пожалуй, оставлять его одного. Целый день человеку трепали нервы.

«Вы где живете?» — поинтересовался я.

«В углу, номер люкс», — усмехнулся он.

«Позвольте посмотреть, — говорю. — Любопытно».

Комната оказалась маленькой, продолговатой. Засиженная мухами лампочка скудно освещала голые стены. Меблировка — хуже не придумаешь: колченогий стол, два продавленных стула, солдатская кровать да обшарпанный гардероб...

На другой день я дал такой разгон кэчевскому начальству, что оно надолго запомнит, как надо заботиться о быте молодых офицеров. Но сейчас важно было заставить разговориться Козляковского...

Наконец его прорвало. Звонкий срывающийся голос парня до сих пор стоит у меня в ушах:

«Думаете, не знаю, что в полку говорят? Прекрасно знаю. Не тянет Козляковский, ноша не по нем... Батарею отличную загубил... А кто бы спросил: почему? Почему он не тянет? Ведь когда из училища пришел, все получалось. Три года взводом командовал. И три года взвод отличным был. А потом... Когда комбатом назначили, что я — меньше работать стал? Да ничуть!.. И хотел бы, да не могу. Со всех сторон подстегивают: Козляковский, держи марку; Козляковский, не спускай темпа! Давай, жми!.. Вот и кручусь. Из казармы не вылезаю. Забыл, когда книжку в руках держал или в театр ходил. Девушка была, и та не захотела больше встречаться. Солдаты тебе, говорит, дороже меня. А куда мне деваться? У заместителя семья, учится заочно. Да и свой глаз, как ни говорите, надежней. Присмотришь — порядок, на дядю понадеешься — вечно ЧП. Взводные сколько раз под монастырь подводили! На занятия пошли — учебные пособия забыли. Одна смена стреляет, остальные болтаются... Спрашиваю у лейтенанта: почему? Виноват, — вот и весь сказ... Как с гуся вода! А спрос с меня... Дневальные плохо службу несут — куда Козляковский смотрит! Второй огневой взвод тройку по физо получил. Почему у вас, Козляковский, результаты низкие? Батарея в столовую опоздала — кому нахлобучка? Опять мне... Кругом комбат виноват, больше никто. Вот и крутишься с утра до ночи, хоть разорвись. И все равно не успеваешь. Обидно! Никому доверить нельзя. А сержанты — самый безответственнейший народ, с солдатами запанибрата. Ничего удивительного: вместе живут, вместе к девчонкам ходят, кореши...»

Голос из динамика встряхнул меня.

— Корсунов. Ростов-на-Дону, третья кабина...

Я схватил телефонную трубку с тревожным чувством и не сразу узнал голос Матвея.

— Что-нибудь случилось, папа? — спросил он, удивленный неурочным вызовом.

— Ничего, сын. У нас с матерью все в порядке. Просто соскучились. Расскажи о себе.

— У меня все отлично!..

— С начальством ладишь?

— А что мне с ним делить? — наигранно бойко ответил он.

Проговорили десять минут. Узнал массу подробностей об увлечениях сына: зачитался Фолкнером, по-прежнему занимается самбо, подтвердил второй разряд, купается в Дону. «Все хорошо, прекрасная маркиза...» И ничего о конфликте на заводе.

— Чепуха!.. Из мухи слона сделали. Дед Степан зря вас напугал, — со смешком сказал Матвей.

Обычно после разговора с сыном у меня поднимается настроение, а тут вышел из переговорного пункта явно неудовлетворенным. Бодренькие заверения Матвея только расстроили.

Я заторопился домой. Надо прийти до возвращения Полины... Улица была пустынна. Легкий ветерок приятно охлаждал лицо. В небе низко висели звезды...


Дни проходят удивительно быстро. Так и хочется их остановить, чтобы оглянуться, перевести дух. Но это еще никому не удавалось. Когда нагрузка такая, как у нас, в сутках постоянно не хватает часов. Только что был вторник — мы с Полиной обсуждали мой телефонный разговор с Матвеем, — гляжу, на календаре уже пятница —начало батальонного учения с десантированием в сто девяносто третьем полку. На что ушла неделя? Нет, знаешь, конечно, что за работа проведена, какие мероприятия выполнены. Но текучка... Вечно спешишь, боишься опоздать...

Вот и сегодня: с утра намеревался выехать в сто девяносто третий, чтобы посмотреть подъем батальона по тревоге. Вдруг пришли срочные бумаги, потом состоялся разговор с Москвой по кадровым вопросам, затем нужно было заехать в райисполком. Лишь к вечеру я выбрался из штаба уже прямо на аэродром, надеясь встретиться там с комдивом. Хотелось обстоятельно потолковать о Чалове — в поле это можно сделать без помех. Никто не постучит в кабинет, сославшись на неотложность вопроса, не прервет звонком на полуслове. Странно у нас заведено: телефонный звонок, даже по пустяковому поводу, может оторвать человека от любых самых срочных и важных дел...

Не успел выйти из машины, как ко мне подскочил капитан, которого я не сразу узнал: он, вероятно для солидности, отрастил усы, длинные и белесые, не очень украшающие его юное розовощекое лицо.

— Первый батальон сто девяносто третьего полка занимается по распорядку... — звонко начал офицер. Я протянул руку, остановив рапорт:

— Здравствуйте, комбат!

Он жиманул мои пальцы так, что они слиплись и побелели.

— Штангой занимаетесь?

— Никак нет, городками, — смутился он. — Ну и еще... десантными приемами, конечно.

— У ваших подчиненных тоже такая хватка?

— Стараемся... А что? — встревожился он. — Вы не беспокойтесь. Они предупреждение прокурора слушали, зря не воспользуются.

— Хорошо, что слушали прокурора. А противнику, попавшему в такие руки, не позавидуешь.

Кругом засмеялись. Всем был памятен случай, когда два наших солдата, будучи в увольнении, вступились за девчонок, к которым пристали хулиганы. Те пустили в ход кастеты и нож. Ребятам ничего не оставалось, как применять некоторые наши приемы. В результате двух хулиганов увезли на «скорой» со сломанными ребрами, одного с перебитой рукой. Общественность, конечно, благодарила. Нам же пришлось издать грозный предупреждающий приказ. Подписывая его, Перов ворчал: «Тебя по морде бьют, а ты о вежливости думай, ножкой шаркай. Я на месте этих парней поступил бы точно так же. Терпеть не могу толстовщину. Приказ подписать должен, а встречу моих молодцов, похвалю!..»

— До темноты закончите? — поинтересовался я у комбата.

— Готовность восемнадцать ноль-ноль, — лаконично отозвался он, и в его тоне, как мне показалось, прозвучала обида: нечего, мол, сомневаться!

На аэродроме шла швартовка боевой техники, пришедшей сюда своим ходом. Некоторые экипажи уже загружали машины в самолеты, гуськом выстроившиеся на бетонированной рулежной дорожке. Тяжело нагруженные парашютные платформы, подхваченные скрипучими талями, одна за другой исчезали в люках. Фыркали МАЗы, лязгали цепи. Раздавались команды... И лишь «антеи», огромные и пузатые, словно нахохлившиеся в мороз гигантские голуби, оставались величественно неподвижными. Вблизи они меня подавляют. Рядом с этакой махиной кажешься песчинкой. А издали другое ощущение. Будто не творение рук человеческих, а фантастические птицы с приспущенными крыльями; присели на минутку и глотают наши многотонные коробочки, словно горошины, чтобы потом, на немыслимой высоте, выплюнуть их за ненадобностью.

Мы с комбатом не спеша шли вдоль рулежной дорожки по целине. Высушенная солнцем побуревшая трава мягко ложилась под ноги. Я с удовольствием слушал капитала, очень эмоционально рассказывавшего весьма любопытные вещи. Речь шла, казалось бы, о самом прозаическом: организации соревнования, учете показателей...

— Любой норматив, понимаете, имеет допуск от и до, — говорил комбат. — Один солдат, скажем, выполняет операцию по укладке строп за сорок девять секунд, а другой — за пятьдесят семь; я же обоим ставлю отлично. Норматив — минута. Справедливо? Нет. У людей пропадает стимул к улучшению результатов.

— Что же? Нет выхода? — спросил я.

— Есть! Мы нашли! — воскликнул комбат, и лицо его еще более зарумянилось, очевидно от удовольствия. — Наряду с общей оценкой за норматив выставляем точные качественные показатели. Завели на каждого солдата карточки индивидуального учета. В них наглядно виден рост мастерства.

Слушая капитана, я сдерживал улыбку, чтобы ненароком не обидеть. Про себя же решил: пошлю в батальон Семеныча — инструктора по оргпартработе, — пусть обобщит опыт для распространения в других частях. В политотделе Семеныч уже лет десять. Если нужно сделать что-либо основательно, докопаться до сути, всегда посылаю его... И еще почему-то я вспомнил Деветаева. Ему бы такого толкового ротного, чтобы не было разногласий. В последней стычке с ротным Деветаев как раз и выступал против уравниловки в оценках.

По существу, Деветаев прав, только горяч и несдержан. Объясни он свою позицию спокойно, вразумительно, его бы поняли. Рядом не ретрограды — обычные люди, тоже болеющие за службу. Когда я сказал ему об этом, Деветаев ответил:

«Неужели нужно разжевывать очевидные истины и мягко стелить, когда говоришь правду? Мы же должны за нее бороться!»

Деветаев был страшно разочарован и обижен. Я припомнил себя в его возрасте, причем настолько живо, будто это было вчера, а не тридцать лет назад. Даже слова, сказанные мной замполиту, были похожими: что-то о справедливости и борьбе со злом. Нагородил — смешно вспомнить, правда, тогда было не до смеха. Я ведь как решил? Пусть делают со мной что хотят, правду в глаза все равно выложу, раз никто не осмеливается!

Позже, вспоминая этот эпизод из биографии, я в шутку назвал его «сержантским ломтем». Все, собственно говоря, и произошло из-за ломтя хлеба, выдаваемого в запасном полку по скудной тыловой норме. К обеду полагалась буханка на отделение. В ней вряд ли было больше килограмма тяжелого, липкого, плохо пропеченного ржаного хлеба. На десять ртов!

Обед в общей сложности длился часа полтора-два и проходил как бы поэтапно. Кухня была явно мала для полка с трехтысячным «населением». Готовка шла посменно, и одно блюдо отставало от другого. Сперва приносили перловый суп. Минут через сорок доставлялось второе блюдо: несколько ложек каши на нос. Чай подавался уже в сумерках.

Самым священным моментом в обеде была дележка хлеба. Его приносили заготовщики — люди досконально проверенные. Пока шла резка, мы терпеливо наблюдали. Заготовщик священнодействовал, приговаривая: «Не хватай, не хватай...» Потом делал длинную паузу и командовал: «Хватай!» Ему оставался последний кусок. Хлеб мы съедали тотчас же, не дожидаясь супа.

С дележки хлеба все и началось. Я заметил, что заготовщик, прежде чем разрезать буханку на десять равных частей, отхватывал от нее солидный ломоть.

«Кому?» — спросил я подозрительно.

«Как кому? — удивился он. — Сержанту, конечно. Он же с нами питается».

«А у сержанта что, норма другая?»

Заготовщик возмутился:

«Ну ты и даешь, Корсунов!..»

Отделенным командиром был маленький остроносый сержант, чуть старше нас. Мы боялись его больше, чем старшину. Он всегда был с нами: в казарме, на плацу, в поле. За малейшую не то что провинность — небрежность взыскивал на полную катушку, именуемую нарядом вне очереди. Стоило чуть зазеваться в строю или неточно выполнить ружейный прием, как тут же следовало возмездие: «Ворон ловишь? Соскучился по мытью полов? С удовольствием предоставлю тебе такую возможность!» Тонкий визгливый голос сержанта заставлял вздрагивать...

Сержанту, разумеется, доложили высказанную мною «крамолу» — я это сразу почувствовал. С того дня самая грязная работа стала доставаться в основном мне. Я чистил гальюны «в порядке профилактики», больше других ползал по-пластунски «как самый неумелый», назначался сидеть в полузатопленных окопах показчиком мишеней... Хлеб же старались делить в мое отсутствие, отвлекая на это время поручениями. Сержантский ломоть по-прежнему отмахивался от общей буханки, пока не произошло ЧП.

Мы бежали по полю в «атаку». Не помню уж, в который раз за этот день. Шел мокрый снег. Путь преграждали «вражеские» окопы. Мы перепрыгивали через них, стреляя, мчались дальше. Один солдат споткнулся о бруствер и рухнул в окоп. Винтовка вывернулась у него из рук. Штык распорол бедро. Мы с трудом вытащили солдата из окопа. Нога его была залита кровью. Подбежал сержант.

«Ты что! — закричал он, употребив серию бранных слов. — Подстроил? Под суд отдам за членовредительство!»

Меня захлестнула отчаянная злость. На секунду стало страшно. Раньше со мной такое не случалось, чтобы я не помнил себя от ярости... Да как он смеет!.. Отсиживается в тылу, урывает от солдатского пайка!..

Эти слова я бросил сержанту в лицо. Не могу понять, почему он не ударил меня. Я бы на его месте не сдержался... А сержант замер, хватая воздух синими губами, лицо побелело. Затем круто повернулся и, спотыкаясь, пошел прочь.

Через час мы вернулись в расположение полка, неся раненого солдата. Тот уже не стонал, лишь скорбно смотрел на нас потемневшими от боли глазами.

«Теперь ты пропал, Корсунов, — тихо сказал кто-то из ребят с сочувствием. — Что наделал! Иди извиняйся: погорячился, мол...»

Эти слова не прибавили бодрости. И все же уступить я не мог. Не мог — и все! Справедливость должна восторжествовать. С детства я был приучен и батей, и комсомолом: командир потому и поставлен над тобою начальником, что он самый честный, самый порядочный.

Ни у кого не спросясь, я отправился к замполиту. Тот выслушал хмуро, вздохнул:

«Много накуролесил, Корсунов. За правду, разумеется, надо бороться. Только не такими методами. Если каждый солдат начнет публично разбирать достоинства командира, армия превратится в артель «Красная синька». Запомни, командир всегда прав. Знаю, что ты хочешь сказать: а если нет?.. Может случиться и такое. И все же лучше простить командиру недостаток, чем разрушить в него веру у других».

В дверях он остановил меня:

«Кстати, Корсунов, почему на пересыльном пункте ты скрыл образование? Ах, на фронт захотел? О себе думаешь и того не понимаешь, что грамотные люди стране нужны. В училище направить следовало бы... Понял? Иди! Пусть командир накажет тебя своей властью...»

Старшина, конечно, снял с меня стружку. Взводный провел душеспасительную беседу, длинную и нравоучительную. Потом я честно отбыл три наряда вне очереди. Но... сержантского ломтя не стало. И еще. Через неделю меня назначили комсоргом, и ребята, узнав об этом, обрадованно загудели: «Верно! Достоин!..»

«С дисциплиной у него не все в порядке», — попытался возразить взводный, когда замполит на бюро объявил о своем решении.

В ответ раздались реплики: «Ничего, подправит!», «Подходящая кандидатура», «Правильный парень!..»

Так я стал комсомольским вожаком. Пришлось взяться за новое дело. Ничего, получилось. И хотя потом довелось немало лет быть на командных должностях, я часто спрашиваю себя: а не отсюда ли, со взводного комсорга, начался мой путь политработника? Во всяком случае, я тогда впервые понял, что, когда забываешь о себе и думаешь о товарищах, — это очень здорово.

Еще через неделю меня вызвал замполит:

«Есть возможность, Корсунов, отправить тебя в пехотное училище».

Я наотрез отказался. Глаза у замполита стали грустными.

«Дурак ты, Корсунов, — вздохнул он. — Война-то к концу идет. После победы нам будут очень нужны грамотные офицеры. Армия-то останется, чтобы защищать мир. Не хочешь понять сам, поедешь в приказном порядке. И баста!»

Выполнить свое намерение он не успел. Через двое суток нас подняли ночью по тревоге и, раздав боеприпасы, погрузили в эшелон. На юге продолжалось наступление. Фронту требовались резервы. А резервами были мы.

На краю аэродрома показалась черная «Волга». Не сворачивая, она неслась по бетонке напрямик. Уже по этому нетрудно было догадаться, что едет начальство.

— Комдив! — воскликнул капитан. — С самого утра ждем! Разрешите встретить его, товарищ полковник?

Я с усмешкой посматривал на приближающуюся машину. Любит Перов эффекты. А еще утверждает, что не тщеславен. Подъехал бы спокойно, без шума, не привлекая внимания. Так нет, мчится на виду у всех: смотрите, мол, кто явился, пусть заранее коленки дрожат... Такой, служи он лет сорок назад, приезжал бы верхом на лихом коне, аллюр три креста... Впрочем, думаю, это по молодости. Комдив достаточно хорошо воспитан, тактичен и не лишен чувства собственного достоинства. Грустно признаваться, что завидую его бьющей через край энергии. Мне бы его неуемность и силищу!.. Но теперь об этом можно только мечтать. Укатали сивку крутые горки. И чем дальше, тем будет хуже, — предчувствую. Никакой отдых не поможет. Да и зачем он, отдых?.. Джигит умирает в седле — так, кажется, любил повторять батин друг Ахмед, погибший в горах Дагестана. Мудро!

Приняв рапорт, комдив направился к самолетам. Шагал он размашисто, уверенно, по-хозяйски, от его ладной фигуры веяло силой, властностью. Вскоре он уже стоял возле самолета в кругу солдат и, оживленно жестикулируя, что-то рассказывал. Я не раз замечал: офицеры стараются реже попадаться Перову на глаза, зато солдаты, стоит только комдиву появиться, сразу окружают плотным кольцом. Чувствуют, вероятно, как он их любит...

Наблюдая за комдивом, я не спешил подходить. Перов реалист, ему подавай факты. Разговор предстоял не из легких, однако я был готов к нему. Не то что неделю назад...

В тот день мы смотрели в сто девяносто четвертом полку новый класс управления огнем и боем в действии.

Огромный, вполкласса, электрифицированный миниатюр-полигон. Смотришь в прибор и видишь вдали реальную местность. Стоят полусожженные леса, разрушенные поселки. Взорваны мосты. Обвисли провода на телеграфных столбах.

Руководитель нажимает на пульте кнопки. Вспыхивают очаги пожаров, рвутся снаряды, над землей подымается облако ядерного взрыва.

Бегут по полю крохотные юркие машинки, копии наших БМД, подчиняясь малейшему движению обучаемых. Те сидят в макетах боевых отделений, расставленных по всему классу. Стоит только наводчику-оператору, поймав цель в перекрестье, нажать на спуск, фотопулемет тут же высвечивает место разрыва.

Класс произвел на меня отличное впечатление. На комдива тоже, но он никак не выразил своего отношения.

«Ладно, — сказал отрывисто, когда демонстрация закончилась. — Можете заниматься. Пошли дальше».

Зампотех Чалова, ожидавший похвалы, был обескуражен. Мне показалась странной сдержанность комдива, и, как только мы остались одни, я не замедлил спросить:

«За что такая немилость? Люди проявили старание. Такой класс похвалить не грех».

«Обойдутся, — буркнул комдив. — У них результаты соревнования для отличного полка низкие».

«Позволь, — заметил я, — сам наказывал поверяющим жестко принимать в сто девяносто четвертом полку... Они выполнили твое указание буквально».

«Ну и что? Требования должны повышаться».

«Ох, Александр Гаврилович, что-то тут не так», — покачал я головой.

«Вододром помнишь? — Предупреждая возражения, Перов поднял руку: — Знаю, скажешь: недостатки исправили, они вряд ли повторятся. Сам факт разве не настораживает?»

«Нет. Думаю, случайность».

Комдив прищурился:

«А не ты ли утверждал, что случайность есть проявление закономерности?»

Мне стало досадно.

«Давай не будем заниматься софистикой. Что ты имеешь против Чалова? Зачем ходишь вокруг да около?»

«Ты не спеши меня обвинять. Есть за ним грешки...»

«Вот что? Имеешь в виду его личные дела? Это же разные вещи — труд коллектива и ошибка одного человека».

«Этот человек — командир полка! И потом, почему ошибка, а не аморальное поведение?»

«Не будем торопиться с выводами», — осторожно сказал я.

«Чего тянуть? Обманул девушку — женись. Я ему, сукиному сыну, высказал свое мнение. Пусть только не послушается!»

Теперь понятно, почему Чалов стал сам не свой. Комдив умеет так сказать, что голову потеряешь.

«Венцом, значит, хочешь грех прикрыть?» — насмешливо спросил я.

«Что в том плохого?» — отпарировал Перов и посмотрел на меня с победным видом.

«Любовь, следовательно, побоку?»

«Ничего, стерпится-слюбится, не зря в народе говорят».

«Ну, знаешь, — возмутился я, — домостроевец ты!»

«Может, ретроград? — спокойно ответил комдив. — Мне почему-то сдается, что репутация офицера не должна быть ничем запятнана!»

«Моя точка зрения, между прочим, такая же, — улыбнулся я примирительно. — Пойми, Александр Гаврилович, мы должны исходить из реального положения вещей. Нам не нужна семья любой ценой. И если уж пошло на поговорки, насильно мил не будешь».

«Почему предполагать худшее? Не исключено, что у них получится прочная семья. Потом еще благодарить будут...»

Возражать дальше было бессмысленно. Чалов еще не готов к решению своей семейной проблемы. Ему нужно время. Впрочем, высказывать эти мысли комдиву не стоило. Неубедительно звучат. Поэтому я попросил:

«Давай отложим наш разговор, Александр Гаврилович, на некоторое время. Я сам попозже к тебе приду. Только не нажимай больше на Чалова. Договорились?»

Комдив согласился неохотно, но обещание свое выполнил. Слово у него твердое. Однако и тянуть было нельзя, ибо Перов ни о чем не забывает.

На следующий день я побывал у прокурора, сразу обрадовавшего меня:

«Факты анонимки проверили. Ничего не подтвердилось, так что дела возбуждать не будем. Майор Чалов не виновен».

«С юридической точки зрения», — заметил я.

«Что же ты хочешь? — засмеялся прокурор. — Я лицо официальное. И мнение мое тоже».

«Твое личное отношение я могу знать?»

«Можешь, конечно. Только зачем? Не хотелось бы влиять на ход партийного расследования».

«А если я скажу, что такового не будет?»

«Ты не в курсе. Ко мне уже заходил секретарь партийной комиссии».

Это было для меня новостью. Никаких указаний на сей счет я в политотделе не давал. Неужели секретарь парткомиссии действует по собственной инициативе? Что-то не похоже на Ивана Ерофеевича. Конечно, парткомиссия — орган выборный, ее секретарь вправе поступать по своему усмотрению, и все же обычно, прежде чем принять какое-либо решение, он советуется, спрашивает мое мнение. Иван Ерофеевич — человек заслуженный, недавно, как участник войны, получил звание полковника. К сожалению, недостает ему гибкости, так же, впрочем, как и дальновидности. Хорошо, что он это понимает, вернее, понимал до сих пор. Его визит к прокурору мог означать, что эта пора кончилась. Я тоскливо вздохнул...

Настало время поговорить с Чаловым начистоту. Я со дня на день откладывал этот момент, все чего-то ждал. Не было уверенности, что мы поймем друг друга. Ну, расскажу ему о постановлении прокуратуры, весьма возможно, он об этом уже знает, а дальше? Убеждать его жениться или, наоборот, не кидаться в омут? Глупо... Наверняка подумает: какое ему, собственно, дело? Не призван — не вмешивайся!.. Не поможет ни мой жизненный опыт, ни опыт сотен других людей. Каждый идет своим путем и несет собственный крест. Я чувствовал бессилие и нервничал. Шли дни, все по-прежнему висело в воздухе, и я со страхом ждал момента, когда комдив спросит: ну, что там у Чалова?

Вероятно, я так ничего бы и не придумал, если бы не случай. Случайность, как я заметил, часто приходит на помощь в самую нужную пору; наверное, потому, что ее ищут...

О приезде невесты Чалова я узнал нечаянно, хотя встреча наша была вполне закономерной. После «милой» беседы с квартирной хозяйкой я был уверен, что та не замедлит сообщить в Москву «приятные» известия во имя борьбы за справедливость. Так оно и случилось. Валя, получив сие послание, сперва сдала сессию, отдохнула на даче и лишь затем соизволила отправиться в наши края. Признаться, я думал, что любящие люди в таких ситуациях реагируют бурно и мгновенно, поступают скорее опрометчиво, чем рассудительно. Когда я сказал ей об этом — мы беседовали в гостинице, — Валя взглянула на меня недоуменно:

«А зачем, простите, терять голову?»

Валя была красива. Высокая, статная, с правильными чертами лица, она сразу привлекала внимание. Но было в ней и другое: отсутствие огня, флегматичность, сквозившая в ленивых поворотах головы, в монотонности интонаций и даже в слишком спокойном взгляде серых с поволокой глаз. Кажется, случись рядом пожар или катастрофа, она нехотя повернет голову и уныло скажет: ну что за шум, мешает... Чем дольше мы беседовали, тем больше усиливалось это ощущение. Она лишь несколько оживилась, когда я спросил о Москве. Столица определяет культуру, сервис, снабжение... От этого трудно отказаться.

Валя была явно не готова, да и не собиралась жить в дальнем гарнизоне, где нужно топить печь, носить воду из колодца и иметь «удобства» на улице...

Потом речь пошла о Чалове. Любой человек, сказал я, может оступиться, от ошибок никто не гарантирован. Важно вовремя понять собственную глупость, чтобы больше ее не повторять.

Она поморщилась.

«Надо ж было ему влезть в такую скандальную историю, — проговорила с досадой. — О ней же теперь все знают!»

Ее возмущал не сам факт, а то, что он стал достоянием окружающих. Не поднимись вокруг Чалова шума, она, вероятно, не обратила бы на измену никакого внимания.

«Скажите, Валя, вы любите его?» — спросил я.

«Да, конечно, — ответила она. — Мы же с ним давно встречаемся. Я так переживаю!..»

В ее глазах появилось страдальческое выражение, но, готов дать голову на отсечение, жалела она только себя. Мне вдруг вспомнилась маленькая зареванная девчонка и ее сбивчивое: «Он не виноват... Я сама...» Вот оно, настоящее, готовое к самопожертвованию чувство! Насколько же мы слепы, когда увлечены! Наделяем предмет своего восхищения всяческими добродетелями, рядим в красивые одежды и не видим: король-то голый! Теперь я жалел Чалова уже по-другому. Он создал себе кумира, а разрушение иллюзий не проходит бесследно. Как доказать, что он принял подделку за подлинник?!

«Зачем вы приехали, Валя?» — задал я последний вопрос.

«Ну как же! — отозвалась она с наигранным возмущением. — Мы были в какой-то мере близки».

Это «были» подвело итог всем сомнениям.

«Если бы я не приехала, — продолжала она, — представляете, как бы это выглядело?..»

Я представлял. Только не то, что Валя имела в виду. Не поехать к жениху, когда о его наличии оповещены и родственники, и соседи, — дурно... А вернется и сообщит: в женихе разочаровалась.

Благопристойно и... противно.

На том мы, собственно, и расстались. Узнав, что вечером Валя собирается уезжать, я обрадовался. С ее отъездом многое станет на место. Теперь мне есть что сказать Чалову.

Однако ни на другой, ни на третий день я в полк не поехал, хотя так и подмывало. По натуре я нетерпелив, живу по принципу: куй железо, пока горячо. Но в данной ситуации, чувствовал интуитивно, поспешность могла все испортить.

Беседа наша состоялась неделю спустя. Я приехал на стрельбище сто девяносто четвертого полка, где занимались две роты. Чалов сам объяснял солдатам условия упражнений, хватал то автомат, то гранатомет, показывая, как надо действовать на практике. Получалось у него довольно сноровисто. У меня, честно сознаюсь, так бы уже не получилось.

Затем прозвучали команды «К бою!» и «Отделение — вперед!». Солдаты побежали неровной цепочкой, ведя огонь на ходу. Никто из офицеров за ними не последовал. По новому курсу стрельб руководитель занятия имел право смену не сопровождать.

Мы с Чаловым отошли в сторону. День стоял жаркий. Припекало солнце; если бы не ветерок, тянувший с реки, было бы и вовсе душно. Я снял фуражку. Ветер растрепал поредевшие волосы. Полинино шутливое: «Ах ты мой лысенький!» — стараюсь воспринимать юмористически.

«Как доехала Валя?» — без всякого вступления неожиданно спросил я Чалова, не придумав ничего лучшего.

Он усмехнулся. Возможно, припомнил рассказ своей бывшей невесты о нашей встрече в гостинице, о том, что я не пощадил ее самолюбия, не сказал ни одного банального утешения. Женщины такого не прощают...

«Мы больше не переписываемся», — отрывисто сказал Чалов.

«Жалеете?.. Вижу, что да...»

«Только не говорите, будто напрасно».

«Не собираюсь. Не люблю словопрений. Более того, удивился бы, если вам вдруг стало наплевать...»

В моих словах Чалову послышался скрытый смысл. Я же совсем не собирался говорить загадками. Предпочтительнее было выложить ему все, что думаю. Мысли, наблюдения, конечно, руками не пощупаешь, на зуб не попробуешь. Но что бы там ни говорили, а прямая — кратчайший путь к цели. Очень хотелось... Нет, не то. Я должен... Опять неточно. Трудно выразить ощущения, и все-таки нужно. Для себя. Мне было бы страшно плохо, никогда не простил бы себе, если бы не помог Чалову. И вот это — главное — он все-таки уловил... Тогда я заговорил свободнее, не подбирая выражений. Передо мной зримо стояли две женщины: одна — сплошное самопожертвование, составляющее суть этого зареванного существа; другая — красивая, холеная, не способная поступиться даже самым малым из своего благополучия...

Я рассказывал о беседе в гостинице, не стесняясь комментировать ее яркими красками: хирург со скальпелем в руках, вскрывающий нарыв...

Мы шли вдоль линии мишеней — падающих, бегающих. Говорил я негромко и все время ловил на себе взгляд Чалова, просящий о снисхождении, потому что больно, и требующий: рубить, так уж разом.

Возвращались со стрельбища в разных машинах. Я не пригласил Чалова в свою, потому что не ждал от него никаких откровений, и очень пристрастно перебирал в уме детали нашего разговора... Теперь можно было серьезно поговорить с комдивом о Чалове.

На аэродром надвигались сумерки. Сперва в них растворился стоящий вдалеке лес, телеграфные столбы, шагающие к реке; затем — взлетная полоса и клетчатый домик КП. Во мраке потонули горбатые ангары, цистерны и бензовозы, снующие вокруг. Темнота вплотную придвинулась к самолетам. Лишь контуры машин вырисовывались на фоне неба. Я шел мимо нахохлившихся «антеев» и живо представлял такую картину...

Лужи, затянутые хрустким ледком, кружево инея на деревьях, пар изо рта прохожих. И голуби, отяжелевшие, малоподвижные, сидящие на кромке тротуара; протяни руку — достанешь. Попрошайки-голуби ждут, не кинет ли кто крошек... Матвейка, совсем малыш, которому я тайком от Полины купил мороженое, вдруг бросил в стайку голубей почти полный стаканчик любимого лакомства и, коверкая слова, объяснил:

«Пусть птички тоже попробуют!»

Я не ожидал от сына такого геройского поступка.

«Да они же не едят сладкого!..»

«А вот и едят!» — воскликнул Матвейка обрадованно. Голуби действительно дружно набросились на мороженое и, отталкивая друг друга, стали выклевывать его из вафельного стаканчика. Откуда ни возьмись подскочили воробьи, самый крупный сизый самец свирепо отгонял их. «Жадина! — возмущенно закричал Матвейка. — Маленькому не дает...»

Я махнул рукой, птицы разлетелись. Матвейка заплакал. Пришлось заверить, что, как только мы отойдем и не будем мешать, птицы вернутся... Тогда его легко было успокоить, не то что теперь. Вырастают дети и начинают искать смысл жизни. Сами с усами. Любой совет воспринимают как нравоучение. Не нужен им родительский опыт. Каждое поколение, видите ли, идет своим путем. Попробуй докажи, что на пустом месте ничего не вырастает. Все имеет свое начало и продолжение. Добытое дедами приумножают отцы, чтобы передать детям. В преемственности поколений заложен великий смысл. Только как это растолковать нашим деточкам, если они ничего не хотят понимать...

Стал накрапывать дождь. В наших краях такая смена погоды — не редкость. Я ускорил шаг и почти сразу столкнулся с Перовым.

— Я, признаться, тебя ищу. — Он крепко тряхнул мою руку. — Сообщили, что начальник политотдела тут, а на глаза не показывается.

— Не хотел мешать. По своей линии кое-чем занимался. А ты где застрял? С утра вроде в полк намеревался прибыть.

— Из Москвы приехали тыловики. Интересуются вопросами хранения имущества, — хмуро отозвался Перов. — Пришлось встречать, сопровождать...

Подбежал комбат, доложил, что погрузка боевой техники закончена.

— Уложились-таки в срок, — одобрил комдив. — А ваш начальник ПДС ныл: не успеем, мало времени... Ведите людей под крышу, чтоб не мокли. Надеюсь, наши братья по оружию потеснятся. Как, комбат, найдут место, или палатки придется разбивать?

— Казармы у авиаторов просторные. Думаю, места не пожалеют.

— Чем намерены заняться после ужина? — спросил я, — Проведите-ка комсомольское собрание, или даже общее... Поставьте задачи. Мобилизуйте людей. Завтра предстоит нелегкое дело.

Комдив промолчал, но я почувствовал его несогласие. Знал, Перов придерживается иного мнения на занятость личного состава. Считает, солдату полезней лишний час попотеть на штурмовой полосе, чем заниматься говорильней — так однажды в сердцах он назвал какое-то собрание. При случае я ему это припомнил. В начале летнего периода, когда мы намечали партактив, Перов настаивал провести его быстрее, чтобы оперативней довести до коммунистов-руководителей новые требования командующего. Я не без ехидства заметил:

«Зачем спешить с этой говорильней?»

Комдив намек понял, покраснел.

«Ладно, — усмехнулся, — уел. Будем считать, что квиты. Кто старое помянет...»

И все же до конца в вопросах морально-психологической подготовки взгляды наши не совпадали. Комдив полагал и везде подчеркивал, что главное — тренаж. Не бойтесь риска, твердил он, создавайте опасные ситуации. Пусть все горит, стреляет, взрывается. Десантник должен привыкнуть подавлять страх в любой обстановке.

В поисках золотой середины мы снова заспорили.

«Ну хорошо, предположим, ты прав, Александр Гаврилович, — сказал я по возможности спокойно. — Почему же вьетнамцы били хваленую восемьдесят вторую парашютно-десантную дивизию? Американцев не упрекнешь, что они плохо готовят своих солдат. Система их боевой подготовки, ты знаешь не хуже меня, построена на психологическом тренаже».

«Вьетнамцы защищали собственную землю», — насупился комдив.

«Вот-вот, — подхватил я. — Сам себя бьешь! Побеждает тот, у кого выше моральный дух».

«Ну и что? Разве это отменяет тренаж?»

«Ни в коем случае! Просто определяет ему место. Главное же — идейная закалка».

«Это уже по твоей части».

Комдив капитулировал, но был сердит: не любит, когда его побеждают. Если мы вместе идем в тир на тренировку, а я стреляю лучше, он возвращается недовольный. Что поделаешь: черта характера.

Дождь усиливался.

— Пойдем и мы, — поежившись, сказал Перов, отпустив комбата. — Оккупируем временно кабинет командира авиаторов. Сам он, наверное, давно дома. Тебе, я вижу, не терпится поговорить.

— А тебе?

Он засмеялся.

— Мне тоже.

Кабинет оказался огромным. Шаги звонко отдавались под высоченными сводами. Под стать размеру помещения была и мебель, тяжелая, темная. Вдоль длинного Т-образного стола выстроились, как на параде, дубовые кресла с высокими спинками. У стены — два гигантских книжных шкафа, а в углу — массивный сейф и рядом маятниковые часы в мой рост.

— Шикарно живут, — протянул Перов, оглядывая телефоны, полукругом стоявшие на столе. — Здесь можно бы физзал оборудовать. — Он вызвал по телефону дежурного и сообщил о нашем местонахождении.

Я устроился в кресле, откинулся на спинку и тут же почувствовал, как заныла нога.

— Кстати, ты не знаешь, где Чалов? — поинтересовался Перов. — Комдив на погрузку приехал, а командир полка явиться не изволил.

— И почему ты такой сердитый, Александр Гаврилович? Батальон действовал хорошо, а ты опять на Чалова нападаешь. Он член парткома и находится сейчас на заседании.

— Без него не могли обойтись?

— Могли, но зачем? Его офицеры прекрасно справились сами. Это хорошо, когда в отсутствие командира служба идет как положено. Он наладил дело, доверяет подчиненным, и те его доверие оправдывают.

Перов взглянул на меня насмешливо.

— Что-то ты больно его превозносишь, Андрей Степанович.

— Отдаю должное. Чалов вполне современный, толковый командир.

Перов опустился в соседнее кресло, задумчиво произнес:

— Не пойму, почему произошел перекос. То я был горой за Чалова, теперь ты его хвалишь и даже от меня защищаешь. Объясни.

— Изволь. Только прости за откровенность.

— Выкладывай, — махнул он рукой, — не обижусь.

— Ты видел в Чалове свое подобие. Да, да, не отрицай! Тебе нравилось, что у него много знакомых и милых сердцу черточек...

— Каких, например?

— Ну, хотя бы напористость, инициатива, целеустремленность.

— Что же в том плохого?

— Наоборот, прекрасно. К ним следует добавить излишнюю самоуверенность, безапелляционность суждений, категоричность, недостаточную опору на коллектив...

Перов усмехнулся:

— Критикуешь?

— А что, не так? Разве не ты единолично принимал решение по итогам соцсоревнования? Ни с кем не посоветовался, не выслушал соображений даже начальника штаба. А недавнее представление к наградам? Скажешь, меня не было. Но другие работники политотдела, между прочим, людей в полках знают.

— Плохи, выходит, мои дела.

— Напрасно иронизируешь, Александр Гаврилович. Никто, кроме меня, тебе этого не скажет. Так что послушай и попробуй намотать на ус.

Перов резко выпрямился, посмотрел на меня в упор. В нем боролось желание выслушать о себе самом откровенное суждение, но гордость мешала. Потом он снова откинулся на спинку кресла. Любопытство пересилило.

— Валяй, воспитывай дальше. Что там еще у меня? Самовлюбленность?

— Чего не замечал, в строку не поставлю, — засмеялся я. — Вот дальновидности не худо поучиться.

— Близорук?

— Не точно. Я сказал бы: предпочитаешь ближние цели, более конкретные, на которых можно быстро ощутить результат. А для достижения оптимального варианта предпочтительнее видеть перспективу, дальний прицел...

Комдив сидел, задумавшись, даже вздрогнул от телефонного звонка.

— Кого нужно? Начальник штаба?.. Что там у тебя?

По тому, как блеснули глаза Перова, понял: весть, полученная по телефону, его чрезвычайно обрадовала. Положив трубку, он не без удивления сообщил:

— Знаешь, разрешили!

— Что? — не понял я.

— Прыжки разрешили... С малых высот. Помнишь, докладную писали? Будем готовить людей. Испытания через месяц.

Мы замолчали, погруженные каждый в свои мысли. Огромный маятник напольных часов мерно и величественно отбрасывал прочь секунды. И я подумал: вот и еще одна забота прибавилась, да какая! Готовить людей к труднейшим испытаниям!.. Зато чем больше дел и выше ответственность, тем острее ощущаешь вкус жизни, свою причастность к ней. Значит, не зря уходит время! Великолепное ощущение!

Глава V ИЮЛЬ


Середина лета была прохладной. Почти беспрерывно шли дожди, и все вокруг пропиталось сыростью. Даже сам воздух казался мокрым. Дышалось тяжело, а мне так особенно. При каждом резком движении сердце начинало стучать, будто предупреждая: легче на поворотах. Появилась одышка. Конечно, о своих болячках я помалкивал. Боялся только попасться на глаза врачу. Тайком от Полины, хотя она наверняка обо всем догадывалась, рассовал во все карманы разные лекарства и периодически прикладывался к валидолу. Стоило чуть понервничать, как в груди появлялось знакомое неприятное ощущение.

Батальонные учения Чалов провел на высоком уровне, без единой ошибки, и я от души поздравил его. Разговор же с секретарем парткомиссии расстроил. Конечно, он не был для меня неожиданным: возражения с его стороны следовало предвидеть. И все-таки не думал, что Иван Ерофеевич окажется столь неуступчивым, что мы с ним так и не найдем общего языка.

Иван Ерофеевич сидел передо мной с каменным лицом — воплощение непримиримости — и говорил ледяным тоном:

— Аморальный поступок налицо. Мы не имеем права не принять мер, тем более что речь идет о командире полка, авторитет которого обязан быть непререкаемым. Если оставим его безнаказанным, что скажут рядовые коммунисты?

Я смотрел на квадратный подбородок, двигающийся в такт тяжелым, как кирпичи, словам, и недоумевал. Какая муха укусила Ивана Ерофеевича? Прежде, если и случались у нас в работе разногласия, он разговаривал совсем иным тоном. Плохо же я знаю секретаря парткомиссии, и это не делает мне чести.

Об Иване Ерофеевиче за год совместной работы сложилось вполне благоприятное впечатление: работник добросовестный, исполнительный, хотя звезд с неба не хватает.

Сначала я пытался как-то переубедить его, доказать, что случай с Чаловым особый и вмешательства не требует. Мои аргументы отскакивали, как от стенки.

— Мало ли что решила прокуратура, — рокотал он. — Она не указ. Криминала, возможно, и нет, но мы судим по иным, нравственным категориям.

Я встречал таких людей, свято верящих в непогрешимость своих суждений. Им кажется, что они выступают с принципиальных позиций. И по форме вроде правы, а по сути — демагоги, прикрывающие красивыми фразами непонимание, твердолобость, стремление подогнать жизнь под шаблон. На что опирается демагог? Прежде всего на формализм, перед которым люди нередко пасуют, потому как не умеют дать соответствующего отпора.

Неужели передо мной именно такой случай? Верить не хотелось.

Слушая Ивана Ерофеевича, я вспоминал, как возмущался отсутствием гибкости у кадровиков, защищая интересы Яблонова. Действуют они от и до, точно по инструкции. Вопрос же о выдвижении офицера должен решаться в зависимости от его деловых качеств, а не от количества прожитых лет. Эту мысль я накануне развивал Перову. Тот, по обыкновению, возражал.

«Помнишь, прежде командиры полков сидели на местах по десять-пятнадцать лет? А комдивы?.. Разве можно было представить комдива моложе пятидесяти?..»

Сейчас, слушая секретаря парткомиссии, я решил, что комдив близок к истине. Таким, как Иван Ерофеевич, только дай волю... Они трудяги, дисциплинированны, не жалеют себя ради дела... Лет двадцать назад такие качества признавались самыми необходимыми. Теперь этого мало. Мало!.. Наряду с современнейшей техникой мы получаем сложнейший человеческий материал, из которого надо выработать не только бойцов, защитников Родины, а и людей с высокими нравственными качествами, строителей будущего. Такую задачу способен выполнить руководитель думающий, интеллектуальный.

— Ну вот что, Иван Ерофеевич, — сказал устало, — давайте не будем больше дискутировать.

— Вы же не можете поручиться... — начал он снова.

— Могу. С Чаловым будет все в порядке.

— Позвольте остаться при своем мнении.

— Это ваше право.

Вероятно, он и дальше будет гнуть свою линию, хотя на прямой конфликт пойти не решится. И пожалуется непременно. Придется объясняться с членом Военного совета, словно у нас нет других, более важных тем для разговора. Противно тратить силы на пустяки. Дела большие, дела маленькие, а то и вовсе мизерные — все это жизнь, от нее не уйдешь...

Иван Ерофеевич удалился с видом оскорбленного достоинства. Я проводил его взглядом до двери и вдруг подумал: а не вынести ли наш конфликт на общее суждение политотдела? Изложить обе точки зрения и предложить рассудить... До сих пор я не задавался вопросом, поддержали бы меня подчиненные или нет. А вдруг нет? Ошибся же в секретаре парткомиссии, не разглядел его сущности.

Я стал перебирать политотдельцев, с особой придирчивостью оценивая каждого. На весы бросил все «за» и «против»... Мы жили дружно, однако в работе случалось всякое. Нет одинаковых людей, как и не может быть идентичного подхода к делу.

Закрыв глаза, я живо представил своих сослуживцев, входящих в кабинет. Они здоровались, рассаживались на привычные места, такие непохожие, разные...

Высокий, худой как жердь, замкнутый Семеныч, самый «пожилой»... Ему, как и мне, под пятьдесят. Семеныч сейчас подменяет зама и для остальных является начальником, но держится подчеркнуто демократично. От него не услышишь категорических приказаний: «сделайте», «принесите», «доложите»... Только «прошу вас», «рекомендую», «будьте добры»... У Семеныча колоссальный опыт: в должности инструктора по организационно-партийной работе он у нас восемь лет. В затруднительных случаях все бегут к нему, потому что Семеныч безотказен, готов работать до ночи, ехать куда угодно и делать все, что требуется.

Арсен, порывистый, горячий, готовый по первому зову ринуться в драку за правое дело. О нем говорят: заводится с пол-оборота. Он — помощник по комсомолу и самый быстрый на подъем.

Моложе Арсена только прапорщик Васин, его инструктор. И все же Васин более осмотрителен и опрометчивых поступков не совершает. «Мы вятские, — говорит скороговоркой, — народ обстоятельный... Семь раз отмерь, потом режь, не прогадаешь...» Он учится в вечерней партийной школе, и ее начальник им не нахвалится. Да вот и сам начальник партшколы заполняет кабинет массивной фигурой и зычным раскатистым басом; медлительный и спокойный, наверное, потому его и зовут Тихоход, изменив по созвучию истинную фамилию Тиховод.

Кто следующий? Инструктор по культмассовой работе или инструктор по учету? Оба вечно опаздывают, даром что разновозрастные: первому нет и тридцати, лишь начинает службу, а второму под шестьдесят — он в запасе. Славика, сменившего Жоржа, по наследству зовут по имени. У него пристрастие к разного рода бумагам. Часами, забыв обо всем, копается в накладных, ведомостях, инструкциях. Если составляет какой-либо документ, то образцово-показательно. Я постоянно твержу: «Ваше дело — работа с людьми, а не распределение культпросветимущества. Этим должны заниматься интенданты». Славик смотрит на меня голубыми невинными глазами и робко с украинским выговором отвечает: «Ясненько, товарищ полковник. Только как же солдату без телевизора?..» Приходится гонять его за всякие упущения, чаще брать с собой, чтобы приучать к живому делу.

Инструктору по учету Антону Петровичу, наоборот, следует заниматься бумагами — на его попечении партийно-комсомольская документация. Он же предпочитает живую работу. Всю жизнь, как он выражается, был в массах, начиная с политрука роты в финскую кампанию и кончая комиссаром дивизии... Я с ним, между прочим, согласен: политработник, любящий замкнутое пространство кабинета, теряет лицо, а слово «комиссар» звучит прекрасно. Как-то я спросил Антона Петровича: «Почему бы вам не уйти на более легкую работу? На завод, скажем, или в техучилище воспитателем...» Вответ он грустно улыбнулся: «Пробовал. Не получается. Не могу без армии».

Вот, кажется, и все в сборе. Расселись вокруг стола, смотрят выжидательно. Зачем вызвал? Новое дело предстоит?.. Нет только пропагандиста, и это никого не удивляет. Пропагандист редко появляется в политотделе, считает, что обязан все время проводить в войсках. Так он и делает; с моего благословения, разумеется. Люблю умниц с творческой жилкой. А пропагандист именно таков. Фамилия у него исконная — Иванов; внешне невзрачен: жесткие соломенные волосы, падающие на лоб, маленькие светлые глаза, нос картошкой. Зато голова полна идей. Иванов единственный из нас, кто готовит к защите диссертацию, да еще на сумасшедшую тему: «Применение теории поэтапного формирования умственных действий и понятий в боевой подготовке десантников». Язык сломаешь, пока выговоришь. Мудрят они с Муричем вдвоем. Благо Сергей Денисович сам такими вещами увлекается, новые теории пробует на практике. Приезжаю как-то к Муричу в полк, иду на занятия с молодыми солдатами. Смотрю, на каждой учебной точке плакаты, таблички, и все операции на них расписаны.

«Нужны ли шпаргалки? — спрашиваю. — Привыкнет солдат, чтобы его за руку водили!»

«Нет, — отвечает Иванов уверенно. Он тут как тут. Без него дело не освятится. — Пусть пока подсматривают, контролируют себя, идут, так сказать, от ориентира к ориентиру...»

«Потом выработается автоматика», — поддерживает Иванова Мурич — они всегда заодно.

«И что это вам дает? — интересуюсь. — Ускорился процесс обучения?»

Мурич, человек сдержанный, и тот не смог не улыбнуться. Им элементарно ясно: традиционный метод обучения предполагает вначале теоретическую подготовку, а уж потом, после накопления определенной суммы знаний, постепенный переход к практике. Иванов с Муричем соединили оба этапа в единый процесс. Солдат у них с первых же дней обучается практически, теория идет параллельно. В результате время подготовки специалистов сокращается почти на сорок процентов.

Теперь-то уже во всех полках делают так. Комдив стал особенно ярым сторонником теории, проповедуемой Ивановым.

Я с улыбкой обвожу взглядом пустые ряды стульев, на которых обычно сидят мои товарищи и соратники. На душе теплеет, и сомнения, возникшие было после разговора с секретарем парткомиссии, постепенно исчезают. Теперь точно знаю, уверен: поддержат. Потому что мы — единомышленники, и в этом наша сила.


Кажется, Вергилий сказал: крепнет молва на ходу и сил набирает в движении. Лишний раз убедился в справедливости этой мысли, когда начали отбор кандидатов для прыжков с малой высоты. Об эксперименте был оповещен узкий круг специалистов парашютно-десантной службы. Но на следующий день, едва я появился в сто девяносто третьем полку, где проходил семинар политработников, ко мне подошел старый знакомый. Я сразу узнал калужанина и имя вспомнил: Николай Романович Лискин. Солдат еще больше вытянулся, голос у него ломался и обнаруживал будущий бас. Пушок на щеках исчез, — видно, начал бриться...

— Разрешите обратиться? — спросил нерешительно и смущенно переступил с ноги на ногу.

Я шутливо спросил:

— Что, Николай Романович, не в хозвзвод ли назад потянуло?

— Нет! — испуганно воскликнул он. — В батарее очень даже хорошо. Я уже классный специалист! Только значок не успели выдать.

Я от души поздравил солдата. Тот осторожно пожал мою руку, точно боялся раздавить, и ответил совсем не по-уставному:

— Спасибочки вам, товарищ полковник!

— За какой же нуждой теперь ко мне, Николай Романович?

— Слышал, эксперимент намечается. Так я попроситься хочу... Вы не сомневайтесь. У меня уже девять прыжков! Знаю, что не совсем безопасно... Только мы страху не научены!..

Просьба солдата тронула, а это «мы» — особенно. Лискин стоял навытяжку, замерший — и ждал. Он очень боялся получить отказ. Так не хотелось огорчать человека, но требовалось всего двое, и не просто добровольцы — лучшие парашютисты, способные не растеряться в самой невероятной ситуации. При эксперименте любительство особенно опасно: оно ставит под угрозу не только жизнь — саму идею. Гасить благородный порыв — не очень приятное занятие, однако нужно, чтобы человек обязательно знал правду.

— Вот что, Николай Романович, — сказал с сожалением, — не стану скрывать. Дело предстоит трудное, рискованное. От его результата, возможно, зависят пути дальнейшего развития десантных войск...

Солдат собрался возразить, я мягко остановил его:

— Не сомневаюсь, вы человек смелый. Однако поймите, одного этого мало. Нужно мастерство, огромный опыт, то, чего у вас пока нет.

Вся фигура Лискина выражала неподдельное огорчение. И чтобы как-то утешить солдата, я сказал:

— Давайте договоримся, Николай Романович. Эксперимент не последний. Будут другие, не менее сложные и опасные. Готовьтесь. Я не забуду вашей просьбы. Представится возможность, обещаю, будете одним из первых кандидатов.

Лискин быстро пересекал плац, боясь опоздать на занятия, а я наблюдал за ним с чувством, точно прикоснулся к чему-то очень чистому и удивительно сокровенному. На моих глазах со скромным мужеством только что была продемонстрирована готовность к риску во имя общего дела; тот самый патриотизм, на недостаток которого у молодежи мы нередко сетуем. Он между тем есть, создается всем укладом нашей действительности. В любом человеке живут радость и боль за родную землю, но молодые люди не хотят брать на веру убеждения отцов и судят неглубоко. Вот поэтому-то мы и должны помочь человеку разобраться в себе, понять свои чувства, сделать его борцом, патриотом, личностью.

В тот день мне пришлось еще дважды вернуться к теме отбора кандидатов для предстоящего эксперимента. И оба раза я испытал огромную радость, удовлетворение и гордость.

На семинаре в перерыв подошел Жорж и спросил, сколько людей намечено задействовать в испытаниях. Узнав, что двое, разочарованно протянул:

— Всего-то!

— Не сами ли собрались принять участие? — поинтересовался.

— Я бы очень... — На впалых щеках Жоржа разгорелся румянец. — Шестьдесят семь прыжков имею. Только я не потому... Видите ли, товарищ полковник, такая история. Сулима... Помните его?

— Конечно, лихой механик-водитель, против которого вы некоторое время держали камень за пазухой, то есть, простите, в столе...

Жорж смущенно пригладил редкие волосы.

— Мы пришли к взаимопониманию, как вы тогда велели.

— Каким путем, если не секрет?

— Нет от вас секретов, товарищ полковник. Я Сулиме объяснил, что доверяю и... ошибался.

— А он сразу и поверил?

— Результат зависит от того, как сказать, товарищ полковник. Вы разве не чувствуете, когда слова идут от чистого сердца, нараспашку?..

— Наверное, чувствую, — заметил я. — И не из праздного любопытства спрашиваю: интересно, какими методами действуют твои подчиненные в воспитательной практике.

— Понимаю, — отозвался Жорж тихо, — сомневаетесь?

— Теперь нет, — ответил. — А поначалу, если хотите, — да... И то, что сейчас вам это говорю, лишний раз подтверждает: мнение мое изменилось. Вернемся к Сулиме... Снова появились причины для беспокойства?

— Ни в коем случае! — воскликнул Жорж. — Наоборот, недавно на стрельбах отличился. Отпуск получил.

— Поздравьте его от меня.

— Сегодня утром должен был уехать, но перед завтраком подходит и просит разрешить участвовать в эксперименте. А как же, говорю, отпуск? Ничего, отвечает, на потом перенести можно или вовсе отменить; тут дело государственное, я готов... Вижу, и в самом деле собрался. Спрашиваю: не боязно? Мы теперь очень откровенны. Он в ответ: так надо же! Почему не мне? Вот и думаю, товарищ полковник, не разрешить ли? Парень действительно заслужил.

Слушая Жоржа, я с трудом сдерживал улыбку. Предложение замполита было наивно: не в порядке же поощрения предоставлять право на риск! Тем не менее сам факт примечателен и радовал вдвойне: из Жоржа рождался толковый политработник, в чем я еще раз убедился чуть позже, на семинаре. А его подопечный?! Оба молодцы! И все же пришлось объяснить, что нельзя даже из самых лучших побуждений потворствовать глупости. Играть с огнем имеет право тот, кто наиболее подготовлен, чтобы свести опасность пожара до минимума.

Сидя на семинаре, я размышлял: право на риск... Каждому ли из нас оно дано? Лезть на рожон, рассчитывая на авось, не нужно, даже вредно. Но если человек идет навстречу опасности, рискует жизнью осознанно, во имя большой цели, он должен обладать не только личным мужеством, а еще и убежденностью в правоте дела, которому служит, развитым чувством ответственности и конечно же знанием дела.

Я поймал себя на мысли, что повторяюсь, хотя объяснить это дурной привычкой было бы несправедливо. Ведь Полина из года в год твердит в школе своим ученикам одну и ту же программу, и оттого, что дважды два дает всегда один и тот же результат, необходимость обучения каждого маленького человека этой извечной аксиоме не становится менее нужной. Чем же профессия школьного педагога отличается от нашей? Все мы воспитываем людей... Как и в любом учебном заведении, одно поколение у нас сменяет другое, и каждому мы вынуждены повторять все то же: дважды два — четыре. И добиваться, чтоб наши требования стали для них своими. Так приобретается некоторый стандарт мышления, привычка к издавна выработанному шаблону, чтобы не забыть, не упустить, успеть за два коротких года вложить в мозг, нервы, мышцы твоих подопечных самое главное... Вот она — специфика профессии.

Из задумчивости меня вывел взволнованный голос Жоржа, стоявшего на трибуне:

— Кое-кто побаивается, как бы под флагом развития внутриколлективных традиций не насадить круговую поруку и групповщину...

Чувствовалось, он обращался к реальным противникам, и спор этот возник не сегодня.

— А разве такой опасности не существует? — послышалась из зала ехидная реплика.

Жорж оглядел притихшие ряды и с вызовом ответил:

— Да, существует!.. Товарищ, очевидно, имеет в виду случай, когда в хозвзводе покрывали злостного самовольщика и нам пришлось потом его судить? Давайте разберемся, что же там произошло. Мы не знали настроения солдат, не интересовались характером каждого и их отношением к нарушению дисциплины товарищем... Иначе, упустили главное, — и вот результат! Следовательно, виновата не сама идея, а люди, ее осуществляющие.

Слушать Жоржа было интересно. Он схватил суть вопроса и очень напоминал сейчас Яблонова. Тот тоже горячо ратовал за укрепление воинских коллективов; проблемы, как он выражался, не столько профессиональной, сколько социальной. Особенно запомнилась последняя его речь на заседании парткома.

«Что такое отделение и расчет? — говорил он темпераментно. — Основная ячейка Вооруженных Сил. Почему? Да потому, что именно здесь в процессе совместного труда складываются нравственные качества молодого человека, необходимые и для боя, и для жизни, формируется моральная атмосфера, способствующая становлению личности...»

«Нельзя ли поконкретнее?» — раздался голос с места. Яблонов по-бычьи наклонил рано поседевшую голову, на грубоватом лице появилось насмешливое выражение.

«Можно, пожалуйста. Раньше солдатик в атаку с чем бежал? Винтовочка со штыком и граната. А теперь?.. Техника у нас какая? Коллективная! При ней все за одного в ответе. Разве не так?.. Приведу пример. Зевнул у локатора оператор. Ракета не попала в самолет. А на борту у того самолета атомная бомба. Один удар — и го́рода, где живут солдатские матери и жены, как не бывало. Доступный пример для понимания?..»

Неправдоподобно тонкий в талии, подвижный до суетливости Жорж и массивный, медлительный в движениях Яблонов... Я часто улавливаю сходство между людьми военной профессии, и особенно между политработниками. И это закономерно. Создается как бы общность мышления, своеобразный моральный облик, вылепленный из единства идеалов. Если ты добру и злу внимаешь равнодушно, не любишь людей и несправедливость не вызывает в тебе гнева, какой же ты тогда комиссар!

Подходит ко мне на днях Яблонов и так это строго говорит:

«Хочу потолковать с вами, товарищ полковник, насчет Деветаева».

Ждал я этого момента давно, сознавал, что столкновение неизбежно, и все же надеялся: пронесет! Когда между двумя мужчинами стоит женщина — дело не всегда кончается миром. И все же я очень верил в благоразумие Яблонова; мои симпатии были на его стороне.

Посмотрел я на стоящего передо мной майора с сожалением. Глубокие морщины. Седой... Куда ему тягаться с двадцатидвухлетним щеголем Деветаевым! Никакого сравнения. И еще двое детишек на руках...

«Слушаю, Ким Иванович», — говорю со вздохом. И рад бы помочь, да в утешители не гожусь.

«Давно за ним наблюдаю, — продолжает между тем Яблонов. — Молод слишком и потому горяч. Выдержки не хватает. Все напрямик норовит, на рожон...»

Слушаю — и сердце болит. Правильно: в сопернике всегда только отрицательное заметно. По-человечески Яблонова понять можно, только если не по большому счету... Но не рядовой же он товарищ — и не имеет права быть необъективным...

«Мне все известно, Ким Иванович, — говорю в сердцах. — Очень хотел бы помочь. И с Лидочкой уже разговаривал...»

«Простите, товарищ полковник, этого не следовало делать. — В голосе Яблонова прозвучал укор. — Мы как-нибудь сами разберемся... Речь о другом, — после паузы продолжал Яблонов. — В комсомольской организации скоро отчетно-выборное собрание. Надо менять секретаря. Из возраста выходит, да и авторитета не нажил. Вот я и подумал: а что, если Деветаева?.. Кандидатура, по-моему, самая подходящая».

Я невольно вздрогнул. Вспомнил «сержантский ломоть» и свое назначение комсоргом... История повторяется, только сыновья идут дальше. У Деветаева и кругозор пошире, и масштаб поболее: вопросы-то он какие поднимает! Кандидатура действительно подходящая. Дальновиден Яблонов, большое уважение вызывает к себе человек...

Мысли снова вернулись к Жоржу, а от него к Сулиме. Трудный был орешек, этот туляк с исковерканной мальчишеской судьбой. И если Жорж справился, его стоит поздравить. Научиться работать с людьми вещь нелегкая; нужны терпение, большой такт, знание психологии. Жорж, кажется, начинает постигать сию премудрость. Чувствуется влияние Мурича. С таким командиром любому замполиту благодать. Есть у кого поучиться! Просто надо уметь и, главное, хотеть это делать. Иногда человеку и предоставляется такая возможность, а он ее не использует, считает ниже своего достоинства заимствовать что-либо у другого. Много мы на этом теряем. По-моему, без жажды к познанию человек обречен на застой и не способен быть руководителем...

Заканчивать семинар и подводить итоги я поручил своему пропагандисту, зная, что он справится с этим не хуже меня. У майора Иванова аналитический ум, он блестяще обобщает любые устные или печатные выступления.

Провожал меня Мурич. Зная, что я, воспользовавшись уединением, непременно начну разговор парольной фразой «Как поживает нумизматика», подразумевая состояние личных дел, он, не дожидаясь, рассказал о приобретении нового альбома Венского минцкабинета.

Коллекция Мурича, когда я наконец собрался ее посмотреть, произвела огромное впечатление. Сокровища его могли поразить кого угодно. Чего стоило собрание старинных русских монет, начиная со времен Ивана III!..

«Как вам удалось все это достать?» — удивился я.

«Езжу в отпуск, ищу, — ответил польщенный Мурич. — Теперь я в своей страсти не одинок, девчонок своих заразил. Мать ворчит, транжирами называет...»

Тогда же Мурич показал мне и альбомы лучших мировых коллекций: кабинета медалей в Париже, монетных собраний Эрмитажа, Рима, Нью-Йорка. Он посетовал, что никак не может достать репродукций Венского минцкабинета.

«Это одно из лучших собраний, — сказал он. — И знаете почему? Ведь именно в Вене во второй половине восемнадцатого века жил родоначальник научной нумизматики доктор Эккель...»

Я поздравил его с ценным приобретением, пообещал заехать посмотреть новый альбом и на прощание сказал:

— Спасибо вам, Сергей Денисович, за Жоржа!

Мурич весело отозвался:

— Еще неизвестно, кого следует благодарить. Я-то для себя старался, а вы...

— Тоже, — быстро подсказал я.

В артполку, куда я решил отправиться, чтобы посмотреть, как переоборудовали ленинские комнаты, меня не ждали. Начальство находилось на обеде. Из штаба, услышав шум машины, выскочил дежурный. Им оказался Козляковский, растрепанный, как всегда, с выбившейся из-под ремня гимнастеркой.

— Простите, товарищ полковник, — сказал он растерянно, — никто не предупредил...

— Вот и хорошо, — довольно ответил я. — Марафета навести не успели? Увижу все в натуре.

— Разрешите доложить командиру полка?

— Ни в коем случае.

— Так ведь положено!

— Сошлетесь на меня: не позволил... Устраивает?

— Но...

— Никаких но, Сергей Львович. Не будем формалистами. Пусть начальство отдыхает, а мы пройдемся по казармам, если не возражаете.

Интересно наблюдать жизнь части в послеобеденное время. Можно увидеть самые неожиданные вещи и многое понять из того, что обычно скрыто привычкой к дисциплине и соблюдением субординации. С утра, когда идет плановая боевая подготовка, солдаты находятся под строгим контролем. Тут и командование на месте, и внутренний наряд старается... Но вот занятия кончаются, и напряжение спадает. Офицеры отправляются по домам на обед и отдых. Солдаты остаются с сержантами. Наступает час ухода за техникой, и его можно провести по-разному.

Заходим с Козляковским в одну из казарм. Полнейший разброд и шатание. Кто курит, кто слоняется из угла в угол. Некоторые разделись до трусиков, сидят на койках и болтают.

— Как думаете, — спрашиваю у Козляковского, — почему такое творится в подразделении?

Мы разговариваем, пройдя в канцелярию. В батарее после нашего появления уже наводится порядок. Минут через десять казармы будет не узнать.

— Старшины, наверное, нет на месте, — неуверенно отвечает Козляковский.

— А еще?

— Дисциплины нет.

— Конкретнее, Сергей Львович...

— Сержантский состав не руководит.

— Уже ближе.

Козляковский усмехается. Это нечто новое в нем.

— Понимаю, что хотите сказать, товарищ полковник. У тебя, мол, Козляковский, тоже такой же бедламчик? Простите за вольное слово...

Я прищуриваюсь. Мне нравится его самокритичность. Неплохой симптом.

— Угадали, Сергей Львович, — говорю удовлетворенно. — Главное, мне хочется, чтобы вы не констатировали факты, а объяснили их причины.

Он насторожился.

— Экзаменуете?

— Зачем же? Интересуюсь.

— Ну да, потому что у меня так было.

— Было?

Он выдерживает мой испытующий взгляд. И это тоже нравится. Первый признак твердости духа, когда человек не опускает глаза. Значит, уверен в себе. Неужели мои надежды начинают сбываться? Сделано, конечно, немало: заставил и командование думать, и партполитаппарат полка. Однако мало ли добрых намерений остаются благими пожеланиями?! Случай-то сложный. Комбат с кругозором взводного... Десятки людей под начало поставили, а как ими управлять — не научили. Поневоле растеряешься. И ведь он понимал или почти понимал это. Отсюда и усталость, и безысходность... Еще немного — и надо было бы списывать человека. Издержки производства, точнее, роста, столь стремительного, что возможности личности остаются не реализованными. Если бы Козляковский был один, чего проще послать к нему, как предлагал Семеныч, опытного замполита — и дело с концом. Тот подпер бы комбата плечом, помог вытащить заваленное дело... Но ко всем козляковским не поставишь подпорки. Абстрактное вроде понятие — воспитание воспитателей, а сколько за ним стоит! Рецептов к постижению командирской мудрости не существует. Каждый идет своим путем. Попробуй определить, какой из них применим в данном случае...

Некоторое время Козляковский молчит, поглаживая ладонью стол.

— Не скажу, что у меня полный порядок, — говорит он наконец. — Но и того, что было, больше не случится. Знаете, товарищ полковник, упасть легче всего! — неожиданно вырывается у него. — А вот подняться... Люди-то тебя от макушки до пят знают.

— Может, не так все мрачно, как кажется? — замечаю. — Авторитет можно восстановить трудом.

— Знаю. Только... У меня к вам просьба! Многие, конечно, претендуют. И найдутся более достойные...

— Объясните, пожалуйста.

— О прыжках говорю, которые с малой высоты... Да не беспокойтесь, я мастер парашютного спорта, не подведу! — Козляковский смотрит с надеждой. — Мне надо! Очень надо!

И я вдруг понимаю: действительно надо. Чтобы утвердить себя. Показать, на что способен...

Пожалуй, впервые просьба такого рода не вызывает у меня возражения. Наоборот, готов поддержать. Не знаю, как получится, представляю «веселый» разговор с начальником парашютно-десантной службы, и все же мне хотелось бы, чтобы именно Козляковский оказался одним из участников эксперимента.

В канцелярию влетает запыхавшийся командир полка:

— Простите, не знал, что прибыли.

Следом в дверь протискивается его замполит:

— Что ж не предупредили, товарищ полковник?..

А мне досадно. Не вовремя явились. Не дали закончить такой интересный разговор.

— Ну, пойдемте, — соглашаюсь со вздохом. — Посмотрим, как переоборудованы ленинские комнаты новой наглядной агитацией. — И снова поворачиваюсь к Козляковскому: — Обещать что-либо конкретное, Сергей Львович, сами понимаете, не могу. Если вас интересует личное мнение, то я «за».

Теперь за мной следует целая свита — присоединяется интендант, потом начальник клуба. В полку уже знают о нашем шествии и лихорадочно замазывают недоделки.

Мы завершали обход подразделений, когда из штаба прибежал посыльный и, с трудом переводя дух, сказал:

— Там... жена ваша звонит... Случилось что-то!

Командир полка снял с аппарата телефонную трубку.

— «Сосна», там сверху нас вызывают. Переключите сюда, — распорядился он. — И поживее!

Я узнал голос Полины и сразу не понял, о чем она говорит. Письмо... От девушки... Матвея — под суд! Что, наконец, случилось?

Ошеломленный услышанным, я медленно протянул трубку дневальному и обвел присутствующих растерянным взглядом.

— Подать машину к подъезду? — спросил замполит.

— Да, да, — не сразу отозвался я. — Распорядитесь, пожалуйста!


Самолет шел на большой высоте. Внизу неподвижно лежали ватные облака. Высвеченные солнцем до пронзительной белизны, они походили на всплеск волн сказочно-снежного застывшего моря. Глазам больно, а оторвать не можешь. Завораживает бескрайняя ослепительная ширь. Начинаешь казаться себе маленьким и ничтожным в огромном мироздании. Что стоят твои беды и тревоги перед лицом беспредельности!

Мысли о вечности, по-моему, всегда угнетают человека. Невольно думается: суетимся, бегаем, волнуемся, а что в итоге? Останется ли твой след на земле? Такие настроения обуревают в самые трудные минуты, когда вынужденно бездействуешь... В голову лезет чепуха, вроде «против судьбы не пойдешь»...

Я не верю ни в бога, ни в черта, лишь в человеческий разум... И все равно в затруднительных случаях начинаю уповать на судьбу. Наверное, в глубине у каждого сидит маленькое, им сочиненное суеверие, готовность к фатальному концу. Убежден, что даже самые тонко чувствующие и глубоко мыслящие люди подвержены сомнениям. Потом это проходит, и как только человек получает возможность действовать, он берется за работу энергично, ни о чем не рассуждая и не колеблясь. Сейчас же, сидя в самолете, я мучился неизвестностью. Из письма, написанного незнакомой корреспонденткой, явствовало: «Подрался с мастером...» Из-за чего, как? Можно ли было ждать от Матвея подобной выходки? «Хотят судить...» Когда? В каком положении дело сейчас?.. «Все друзья в страшной тревоге...» Ну, это естественно. На то они и друзья. В разряд «все» входит, вероятно, и она сама. Недаром в первых строках предупреждает: «Пишет вам близкий друг Матвея...» А он, негодник, ни слова о том, что встречался с девушкой. «Много их, разных и хороших, только мне ни одна не подходит...» Значит, подошла. Интересно, какая она, принцесса? Не пришлось бы ей теперь сухарики сушить да передачи носить. Если она, конечно, на это способна — тут характер нужен... Изломы в биографии никого еще не украшали и не делали жизнь счастливей. Вот что натворил! Полина с ума сходит. Хотела лететь со мной. Мы с комдивом еле отговорили. А Перов удивил... Пока мне выписывали отпускные документы, вдруг говорит:

«Я-то думал, хоть у тебя с сыном благополучно. Даже завидовал, честно говоря. Мало мы занимаемся нашими наследниками. Все в работе, в заботах по службе, детки же барчуками растут. Ты не расстраивайся... Обойдется. Звони, если помощь потребуется».

Комдив старался приободрить меня и несколько неуклюже, явно искренне, выражал сочувствие.

«А что у тебя с Валеркой?»

Комдив насупился и неохотно ответил:

«Определил».

«Не понял».

«Все просто. Взял за руку и отвел в училище, надев прежде гражданский костюм».

«В какое училище? — удивился я. — И при чем тут костюм?»

«В профессионально-техническое... Строителей готовит: маляров, штукатуров, сантехников. Самые нужные сейчас профессии. — Комдив жестковато усмехнулся. — Что же касается костюма, то я ему, сук-киному сыну, объявил: если хоть одна живая душа узнает, кто я, считай, отца у тебя нет».

Ох, и крут мой комдив и бескомпромиссен! Решил — сделал. И с женой, конечно, не посоветовался. Бедная Галина Павловна. Сын — простой рабочий! Какой удар!.. Недаром говорила: муж что-то задумал, боюсь, нехорошее.

«Не одобряешь?» — спросил Перов.

«Да как сказать... По-моему, надо было у парня спросить, хочет ли он стать маляром. Может, его ботаника привлекает...»

«Соплив еще выбирать. Не захотел в нормальной школе учиться — пусть к ремеслу приспособится. Там из него дурь выбьют. А потом видно будет».

«С женой следовало бы посоветоваться!»

«С какой стати? Хватит того, что ее милейшие родители мне сына испортили. Сама же она поступиться своей самостоятельностью не желает, чтобы за мальчишкой присмотреть...»

Странно было слушать, какую глупость нес Перов. Человек, облеченный полномочиями влиять на судьбы сотен молодых людей, принимающий на себя ответственность за воспитание воспитателей, искал корень зла на стороне, а не в самом себе.

«Прости за откровенность, — сказал я как можно мягче, — но ты — деспот. Требуешь от жены уволиться с работы, не понимая, что это ничего не даст. Неужели действительно не видишь, что Валерка давно перестал подчиняться матери...»

«Не я же в этом виноват».

«Именно ты».

«Вот как!» — удивился Перов.

«Все хотят, чтобы дети выросли лучше родителей, и забывают, что если папа ни в грош не ставит маму, то наследники зеркально скопируют их взаимоотношения».

«Может, ты прав...» — ответил Перов и глубоко задумался.

Принесли отпускные документы, и наш разговор волей-неволей прервался. Внизу в машине меня ждала Полина...

Монотонный гул двигателей убаюкивал. Прошлую ночь мы с женой не сомкнули глаз. Боясь потревожить друг друга, делали вид, что спим. О Матвее было все переговорено, высказаны и отвергнуты самые невероятные предположения... В который раз я ругал себя, что отпустил сына к деду. Дома с ним ничего бы не случилось. В то же время прекрасно понимал: стать поперек дороги не сумею. Сын, возможно, послушался бы, однако никогда не простил мне насилия над своей волей. Характерец у него — копия материнского. Полина для непосвященных мягкая, женственная; с ней действительно очень уютно, тепло. И только изредка, в самых серьезных ситуациях, она показывает натуру. Когда принимает окончательное решение, тогда лучше поперек не становись! Впрочем, в этом не возникает необходимости; мы давно научились понимать друг друга, не мыслим себя врозь, и думаем, и чувствуем одинаково.

Сосед, сидевший в левом кресле, попросил разрешения закурить. Я кивнул в знак согласия и мысленно добавил: «Валяй, трави организм...»

Мужчина открыл пачку сигарет, протянул мне:

— «Союз — Аполлон», отличная штука. Не пробовали?

— Спасибо. Не балуюсь, — буркнул я, не сумев сдержать раздражения. Терпеть не могу табачного дыма, хотя когда-то палил по две пачки папирос в день. Потом, и это случилось неожиданно, стал себя отвратительно чувствовать. Появилась одышка. Усилился кашель, боли в подреберье... Никогда до этого не болел — и вдруг на тебе!..

При очередном медицинском обследовании врач долго выстукивал, выслушивал, затем, покачав головой, укоризненно сказал:

«Э-э, батенька, так не годится. Сердце надо беречь. Загоните вы его окончательно. Да и в легких не хрустально... Дыхание жесткое. Курить рекомендую бросить немедленно. Иначе не допущу к прыжкам...»

Доктор не шутил, и я испугался. Ведь и взаправду запретит! Против медицины ни один начальник не начальник. Расстаться же с небом, лишиться ощущения полета... Это значило существовать, а не жить, навсегда перестать чувствовать себя в атаке!..

В тот же день я выкурил последнюю папиросу и больше никогда не позволил себе соблазниться...

Воздушно-десантные войска стали для меня не просто местом службы. Служить можно везде; был когда-то в пехоте, артиллерии. Но нигде так остро, как у нас, не осознаешь свою необходимость, принадлежность к самому нужному и опасному делу, когда риск становится постоянным спутником. Ведь случись война... Я, честно говоря, не очень-то в это верю. У человечества должно достать разума не допустить еще одной мировой бойни, способной погубить целые народы. Если это все-таки произойдет, то впереди, в самом пекле, будем и мы, десантники.

— Идем на посадку, — объявила по радио стюардесса. — Температура в Ростове-на-Дону тридцать четыре градуса выше нуля.

— Ну и тропики! — вздохнул мой сосед, застегивая страхующие ремни.

А я подумал: хорошо, что при взлете и посадке курить запрещено...


Дом утопал в розах. Когда-то давно, лет двадцать назад, их посадил отец. Мама ворчала: бесполезное дело — сажать цветы у дороги; кому не лень, протянет руку и сорвет. На что отец, смеясь, отвечал: ну и пусть растут на радость людям, а понадобится, я и сам срежу... Теперь розы разрослись, закрыли почти весь фасад дома. Окна, выглядывавшие из-за кустов, казались совсем маленькими, будто игрушечными. Впечатление усиливали зеленые ставеньки и резные наличники, похожие на кокошники русских барышень со старинных гравюр.

Розы уже осыпались. Кремовые и красные лепестки, сморщенные солнцем, подхватывал легкий ветерок. Нагнувшись, я поймал один и растер между пальцев. Лепесток издавал тончайший аромат. Так же пахло варенье, которое готовила из них мать...

Увядшие цветы вызвали грусть. Старею, становлюсь сентиментальным. Годы уходят, накладывая на все неизгладимую печать. Дряхлеют люди, ветшают окружающие тебя предметы и деревья... В батином доме я ощутил это особенно остро, начиная с порога, даже раньше — с калитки во двор. Она подгнила, плохо закрывалась. Забор осел... А крыльцо?! Ступеньки покосились, крытый железом навес прохудился, и на стене виднелись ржавые разводья. Некогда крепкие дубовые половицы в комнатах гнулись и жалобно скрипели... И это у бати, крестьянского умельца, прекрасного хозяина!..

Такая же картина была в саду. Моя любимая черешня — плоды у нее крупные, сочные, черные — наполовину высохла. Подобная же участь постигла и две могучие яблони, бывшие отцовской гордостью и когда-то дававшие душистый краснобокий ранет. Сейчас деревья стояли почти голые...

— Надо вырубать, уже не плодоносит, — ведя меня по саду, то и дело говорил отец.

Он тоже заметно сдал. Сколько помню, батя всегда держался подтянуто, молодцевато. Теперь и походка стала шаркающей, и спина по-стариковски согнулась, и волосы так поредели, что уже не прикрывали огромного, в полголовы, шрама, оставшегося на память о Перекопе.

Батины рассказы о боях и походах заменяли мне в детстве сказки. А первой песней, что я услышал и запомнил, был строевой марш:

С неба полуденного жара не подступи,
Конная Буденного раскинулась в степи...
Батя у меня герой, хотя сам он, конечно, о себе так не думает. Наоборот, гордится мною. Как же, полковник, начальник политотдела дивизии, ордена, медали... По сравнению с ним моя биография самая обыкновенная.

— Малину вот посадили, — сказал отец, показывая на густые заросли вдоль забора. Он любил водить по своему саду и подробно рассказывать о каждом деревце или кусте. — Ухода особого не требует, — продолжал, — а вы, я знаю, малиновое варенье любите. Пришлем. От простуды первое средство... Да и соседям раздарим, у кого своей ягоды нет.

Отец всегда и во всем оставался верен своему главному принципу: все для других, на отдачу. Не помню случая, чтобы он кому-нибудь отказал в помощи; и радовался, когда бывал людям нужен. Мать возмущалась: самим не хватает, в доме избытка нет... Батя не спорил, соглашался, но делал по-своему, мне же говорил: «Если у тебя есть, а у другого недостаток — поделись. И вроде бы этим себе же подарок сделаешь».

Он был не просто добрым человеком, он был самым добрым из всех, кого я знал. Когда я это понял, лет, наверное, в шестнадцать, то поразился и даже испугался. Мучительно думал, что вот такому деликатному человеку, всегда боявшемуся обидеть ближнего, приходилось мчаться в атаку, рубить шашкой!.. Совместимо ли это? Нет ли тут фарисейства? Однажды, набравшись храбрости, спросил:

«Папа, ты людей убивал?»

Он внимательно посмотрел на меня карими в крапинку глазами, тихо сказал:

«Нет, сынок, людей не убивал, вот врагов приходилось. Научись различать, это совсем разные понятия».

Тогда я поверил ему на слово. Понимание же пришло позднее, когда самому довелось идти в бой. Разницу понятий можно осознать только на практике. Когда перед тобой враг и вопрос стоит, кто кого, в силу вступают иные моральные категории. Ты защищаешь не только себя, свой дом, близких, друзей, ты защищаешь свою страну, тот образ жизни, на который пытаются посягнуть.

— Значит, по сыночку заскучал? — спросил отец, присаживаясь на скамейку под раскидистой грушей.

Я решил не рассказывать об истинных причинах приезда, чтобы лишний раз не волновать старика.

— Сам же писал, что с Матвеем не все ладно. Вот я и решил приехать. Ты что, против?

— Понятно, — протянул он неопределенно, доставая пачку «Примы». Несмотря на запреты врачей, курить батя так и не бросил. — Мой сигнал настолько тебя встревожил, что ты бросил важные дела, вскочил в самолет и сломя голову помчался за тридевять земель. Так?

— У меня тут кое-какие дела есть, — не очень убедительно сказал я.

Отец раскурил сигарету, держа ее, как всегда, в левой руке. Правую он привык прятать. На ней не хватало большого пальца, отрубленного в бою с деникинцами, и батя этого почему-то стеснялся.

— Может, прекратим играть в прятки, сынок? — спросил он, насмешливо поглядывая на меня из-под лохматых седых бровей. — Врать ты с измальства не горазд, так что выкладывай! — Последнюю фразу он произнес строго.

После таких слов не повиляешь. Впрочем, мы с батей всегда были предельно откровенны. Он умел понять и сомнения, и беды, тем более разделить с тобой радость.

Выслушав меня, он долго молчал. В саду уже не было прежней, памятной мне, удивительной тишины, когда окрест лишь пение птиц да шелест листвы — и больше ни звука... Сейчас вдоль забора проходит транспортная магистраль: ревут грузовики, звенят трамваи; бухает сваебойная машина — рядом идет стройка. Город не только подступил вплотную, он ушел дальше. После войны, когда отец решил построить дом, отвергнув благоустроенную городскую квартиру, — сказалась-таки крестьянская привычка к собственному углу! — улица Нансена была глухой окраиной. С конечной остановки трамвая приходилось топать минут двадцать, да и то при хорошей погоде; случись дождь — и в полчаса не уложишься, потому что тропинки превращались в жидкое месиво, преодолеть которое можно было лишь в резиновых сапогах.

— Не очень-то добрые вести, сынок. Но духом не падай. Не так страшен черт...

— Ты сам-то не переживай. Вижу, за сердце хватаешься.

— Это я просто так. Дурная привычка.

Я обнял батю за плечи. Хотелось сказать: родной ты мой, я же знаю, что ты очень болен и скрываешь свое самочувствие от всех. Сердце у тебя мужественное... Вместо этого шутливо заметил:

— От дурных привычек ты всю жизнь учил меня избавляться, отец.

— Что ты намерен делать? — спросил он.

— Поеду на завод. На разведку времени нет. Зайду в партком и все разом выложу. Ведь не может быть, чтобы мой сын и твой внук абсолютной дрянью оказался...

Отец отозвался не сразу. Он отломил от куста тонкий прутик и стал выковыривать из мундштука окурок. Потом вытащил еще одну сигарету, половину ее сунул в мундштук. Эта нехитрая уловка позволяла бате доказывать матери, что он курит теперь вдвое меньше.

— Боюсь, как бы ты не сорвался, сынок. В таких делах осторожность требуется.

— Не ты ли учил, батя, что идти всегда следует напрямик?

— Верно, — согласился отец. — Только наскоком не всегда возьмешь. Ты, как человек военный, лучше меня знаешь: без разведки в бой вступать нельзя...

— Что же предлагаешь?

— Для начала поговорить с мастером. Именно с тем, с кем Матвейка подрался. Уясни причину конфликта... Да и с ребятами в цеху тоже следует потолковать. Рабочий народ все замечает, вранье у него не в почете. Виноват Матвей, сразу скажут и даже, если хочешь, меру наказания определят. — Отец помолчал и неожиданно добавил: — Мне бы на завод сходить...

Последние слова прозвучали так тоскливо, что сжалось сердце. Уж коли батя, никогда прежде не знавший усталости, сам соглашается на бездействие — дело худо. Будь у него силы, мне приезжать не было бы никакой надобности. Сам бы он во всем разобрался по высшей справедливости.

Отец проводил меня до калитки и еще раз предупредил, чтобы я не лез на рожон. На улице было шумно и душно. Вокруг стройки пыхтели самосвалы. Натужно гудел бульдозер, расчищавший площадку. Лязгал экскаватор, медленно вгрызающийся в землю горбатым ковшом. Мимо, дыша соляркой и жаром, проносились мощные МАЗы с прицепами, нагруженные бетонными панелями...

Я редко бываю в родном городе. Как ушел отсюда в начале сорок четвертого, так и не возвращался больше, разве что наездами. Заскочишь иногда к родителям на денек-другой по дороге в отпуск, и снова надолго в дальние края... Служба-то моя, за вычетом четырех московских лет в академии, проходила то за границей, то в Средней Азии, Приморье, на Сахалине, Севере... Куда только не забрасывает судьба военного человека! К этому привыкаешь, быстро осваиваешься на новых местах, и все же город, где родился и вырос, не забывается. Так и тянет взглянуть на него. Наверное, это и есть тоска по родным местам. И вот что странно: каждый раз, приезжая в Ростов, я испытываю чувство узнавания... Вроде бы все свое; знаком каждый переулок, не говоря о центральных магистралях...

Отлично помню нарядные трамвайчики не с дугой, как нынче, а с роликами... Троллейбусы, бегающие по Ворошиловскому проспекту... Теперь трамвайные линии сняты, проспект залит асфальтом...

На том месте, где прежде были маленькие деревянные домишки и изящная церквушка, сейчас высится огромнейшее сооружение из стекла и бетона — Дворец спорта, он появился не так давно... Восстановили сгоревший во время войны театр-«трактор» — дань конструктивизму, зато единственный в своем роде. А на месте «толкучки» вырос огромный микрорайон...

Воспоминания преследуют, прошлое сидит в тебе накрепко, о нем не забыть...

Улица Ленина, точнее, проспект... Многоэтажные здания, магазины, площадь. Тротуар отделен от дороги розарием шириной этак метров пять. Не улица — цветник. Те, кому сейчас двадцать, вряд ли знают, что когда-то здесь были пустыри, а рядом в балке прятались бандиты и беспризорники. Единственный пятиэтажный дом, выстроенный до войны, был сожжен немцами при отступлении. Железнодорожный институт тоже лежал в развалинах. Сохранился лишь один учебный корпус. Окна в нем вместо стекол забили фанерой, но она мало спасала от мороза. Мы сидели на лекциях в пальто и ушанках, дули на замерзшие пальцы, чтобы хоть как-нибудь согреть руки, и с трудом выводили каракули цифр и формул. Когда мокрой тряпкой стирали с доски, образовывалась ледяная корочка, по которой скользил мел. И преподаватель, чертыхнувшись, начинал объяснять на пальцах...

Привокзальная площадь, залитая неоновым светом. Огромные залы ожидания с окнами от крыши до земли... Красавцы троллейбусы, движущиеся гуськом. Вереница такси... Я закрываю глаза и представляю иную картину: обгорелые стены с провалившимися перекрытиями, груды кирпичей, наспех сколоченный барак. С одной стороны надпись: «Комната матери и ребенка», с другой — «Кипяток». Таким мы увидели вокзал, когда весной сорок четвертого приезжали с фронта. Настроение во всех отношениях было отвратительное. Неделю тому назад замполит полка вызвал меня с передовой и говорит:

«Вот что, Корсунов, пришла разнарядка отправить одного человека в Краснодарское артиллерийско-минометное училище. Остановились на тебе, как самой подходящей кандидатуре. Фронтовик, коммунист, орденоносец. Образование к тому же. Так что собирайся».

Я наотрез:

«Не поеду!»

«Как не поедешь?» — оторопел замполит.

«Что я товарищам скажу: с фронта удрал? На тыловой паек потянуло?»

Замполит посуровел, встал, заполнив тесную землянку массивной фигурой.

«Недотепа ты, Корсунов, — сказал беззлобно и снова попытался убедить меня: — Пойми, не каждому можно доверить командование людьми...»

«Желающие найдутся, пусть и едут», — буркнул я.

«Ну вот что, хватит! — разозлился замполит. — Отправляешься в училище. Это не пожелание, Корсунов, приказ!»

Ничего другого не оставалось, как подчиниться. Про себя решил, что непременно вернусь обратно. Нельзя отсиживаться в тылу, когда ребята каждый день рискуют жизнью. Вскоре и случай представился, как мне показалось, очень подходящий. По приезде в училище нам устроили что-то вроде приемных экзаменов. Ну, думаю, сейчас покажу «высший» класс...

Однако на математике не удалось осуществить своего намерения. Только я собрался цифры вверх ногами переставить — задачи-то нам дали пустяковые, школьного уровня, в институте интегральными вычислениями приходилось заниматься, — как сосед справа шепчет:

«Студент, а студент! Помоги...»

И слева такая же просьба.

Ребята,приехавшие со мной с фронта, уже знали, что до армии я в институте учился. Попасть же в училище, не в пример мне, хотели многие. Делать было нечего, пришлось все решить правильно и пустить по кругу. Зато на диктанте я отыгрался...

После экзаменов вызывает меня заместитель начальника училища, как сейчас помню, с театральной фамилией Мостовский, о строгости которого ходили легенды.

«Где до армии учились, Корсунов?» — спрашивает невинно, а у меня мурашки по спине. Влип! Врать без толку, анкета перед ним лежит...

«В Ростовском институте инженеров железнодорожного транспорта, — отвечаю, — на первом курсе. Механический факультет».

Мостовский усмехнулся, брезгливо вытащил из стопки бумаг мой диктант, сплошь испещренный красным карандашом, и ядовито произнес:

«Что-то не вяжутся ваши художества с уровнем образования! Почему не воспользовались в свое время бронью, которую предоставлял институт? На фронт ушли добровольцем? Делает честь! А это, — он ткнул пальцем в жирную двойку, — оставим на вашей совести».

Я молчал. Возразить было нечего.

«Так вот, — продолжал Мостовский, — запомните на всю жизнь. В армейском воспитательном процессе существует единое правило: не умеешь — научим, не хочешь — заставим! Идите, курсант Корсунов. Вы зачислены в четвертую батарею...»


Я иду по бывшей Садовой. Теперь разве что старики помнят прежнее название улицы Энгельса. Красивая она стала. В генеральном плане восстановления города учли пожелания ростовчан сохранить старинную архитектуру зданий, органично вписать в нее новые сооружения. Получилось неплохо. И зелени много... Приятно идти по такой улице. Не верится, что когда-то здесь были сплошные руины. Из наиболее значительных домов в центре уцелели два — Госбанк и Дворец пионеров. Остальные пришлось восстанавливать буквально заново. Зловеще зияли глазницы окон сгоревших зданий. Уныло поскрипывали балки рухнувших перекрытий, чудом державшихся на погнутых металлических штырях. Нельзя было без содрогания смотреть на страшные следы войны. Уж на что, казалось бы, привык на фронте ко всему, и то чувствовал, как на душе нарастает злоба. Что сделали, гады, с родным городом!..

Я заехал в Ростов всего на один день повидаться с матерью. Отец находился где-то на фронте, точнее, за линией фронта, и письма от него, вполне естественно, приходить не могли. Младший лейтенант Корсунов направлялся в распоряжение командующего артиллерией Первого Белорусского фронта и имел несколько свободных часов. Позади было десять месяцев сумасшедшей учебы. Мы занимались по двенадцать часов в день. Тактика, огневая, строевая, топография, артиллерийско-стрелковая... Много нужно знать будущему командиру. И все бы ничего, если бы не лошади...

Сначала, когда услышал, что училище на конной тяге, даже обрадовался. Сразу вспомнилась батина песня: «Конная Буденного раскинулась в степи...», его рассказы о лихих кавалерийских набегах. Но потом... Потом наступило разочарование.

Лошадей драили каждое утро. Мы вставали в пять, за час до общего подъема, а перед выводкой — в три. Мы — это конный взвод, один на батарею.

«Двигайтесь, черт возьми! — кричал помкомвзвода. — Хвосты и гривы расчесать! Копыта зачистить!»

Воду носили котелками, грея ее заранее над костром. Мыли под брюхом, в паху, старательно драили шею, ноги, круп. Мыло, получаемое на стирку обмундирования, шло на помывку лошадей, что было гораздо важнее. Попробуй плохо подготовиться к выводке!

Мне не везло. Вначале за мной закрепили Ласточку, ужасно строптивую кобылу, которая вытворяла что хотела. Остановится ни с того ни с сего — и ни с места. Ласкай ее, ругай, бей — ничего не поможет. То вдруг помчится вскачь, сломав строй. Кто виноват? Курсант Корсунов, не умеющий управлять конем.

Ласточка вообще не терпела всадников. Стоило прыгнуть в седло, как она начинала выделывать несусветные кренделя и непременно норовила промчаться под деревом с густыми, низко растущими ветвями. Остановить ее нельзя было ни трензелями, ни шпорами. Спастись от позорного падения не смог бы и самый великолепный наездник, а я никогда таковым не был. Вольтижировка давалась мне хуже всего.

После Ласточки за мной закрепили Стрелу. Кличку ей дали будто в насмешку, потому что в дивизионе не было кобылы ленивее. Сколько ее ни понукай, как ни пришпоривай, Стрела ни при каких обстоятельствах не переходила на рысь. Ну и помучился же я! Что только ни придумывал: делился скудной пайкой хлеба, таскал сахар, ласкал, — ничего не помогало.

Не лучше Стрелы оказался Слон, коренник артиллерийской упряжки. Конь вполне оправдал свое имя. Эта гора с трудом проходила в ворота конюшни, а мохнатые копыта напоминали паровозные буфера; опустятся на ногу — взвоешь. Слон это знал и подстерегал момент, чтобы стать на мой сапог. Я водил его на вытянутой руке, предварительно обмотав цепью морду — уздечки он не слушался.

Со Слоном и случилась главная неприятность... О предстоящей выводке нам объявили заранее. Готовьтесь, сказали, сам начальник училища проводить будет. Три дня мы спали урывками, скребли, чистили, расчесывали, заплетали...

«До блеска... до блеска драить! — приговаривал командир взвода, расхаживая по коновязи. — Мыла не жалеть!»

А попробуй на Слона напастись! Если по-настоящему драить, месячной нормы мыла не хватит. Я у старшины кусок дополнительно выпросил, свое туалетное израсходовал, и все равно хватило лишь на один бок.

Утром началась выводка. Подвел я Слона к генералу, доложил, стою ни жив ни мертв. Начальник училища похлопал эту тушу по крупу, потом вытащил из кармана белоснежный платок и провел им по шерсти. Улыбка на лице генерала сменилась гримасой.

«Как понимать?» — ткнул он мне под нос грязный платок.

Что я мог сказать в свое оправдание?

«Разве такую махину отмоешь добела!»

Генерал посмотрел укоризненно:

«Не любите вы коня, товарищ курсант. Двойка за выводку».

Какая несправедливость!

«Как же так! — говорю. — Я очень старался, товарищ генерал!»

Лицо генерала стало грозным. Он повернулся и весьма выразительно посмотрел на шедшего за ним Мостовского. Тот едва приметно кивнул и, когда я отошел в сторону, сказал мне своим сверхвежливым голосом:

«А я предупреждал, Корсунов. Не вняли? Сожалею. Десять суток ареста».

«За что?..» — вырвалось у меня.

«Посидите, подумаете, — ответил он. — Будущему офицеру полезно осмысливать совершенные проступки и следующее за ними наказание. Поймете — хорошо, недостанет ума — вам же хуже. Руководить людьми — очень сложная наука».

Разумеется, тогда я отказывался что-либо понимать. И только позже, на фронте, когда сам стал командиром, пришел к неожиданному выводу: Мостовский был излишне суров, но не так уж неправ.


Нужный мне дом стоял в тупичке недалеко от конечной остановки троллейбуса.

Открыв входную дверь, я поразился. Натертый до блеска паркет, ковровые дорожки, цветы. И большой аквариум с подсветкой, в котором золотые рыбки... Я даже усомнился, туда ли попал. Не таким представлялось заводское общежитие.

— Вам кого, гражданин? — строго спросил дежурный, худенький паренек в больших роговых очках, отложив в сторону книгу.

«Проблемы кибернетики» — заметил я название книги и подумал: вот это увлечение!..

Узнав, что я отец Матвея Корсунова и прибыл издалека, дежурный сразу смягчился:

— На заводе он сейчас. Попали вы неудачно, папаша.

Я усмехнулся. Каким же древним я выгляжу в глазах этого мальчишки: седой, в морщинах, припадаю на правую ногу.

— Вы подождите. Пройдите в комнату отдыха, — предложил дежурный. — Там телевизор, можно интереснейшую передачу посмотреть: «Земля — космос — Вселенная»...

— А нельзя ли мне взглянуть на комнату сына? — спросил я.

Мы прошли в дальний конец коридора, и дежурный открыл одну из дверей. Даже если бы он не указал, я все равно узнал бы кровать Матвея. Прежде всего по гитаре, висевшей на стене. Гриф гитары был перехвачен красной ленточкой и завязан аккуратным квадратным бантиком, как у Полины. Когда он только успел выучиться играть?! На тумбочке у изголовья лежали шахматы, мой подарок ко дню рождения...

В комнате было необыкновенно уютно. С потолка свисала красивая люстра, над каждой кроватью — бра, в углу, у двери, полированный шкаф.

— Шикарно живете, — заметил я не без иронии.

— А чего прибедняться? — отозвался дежурный. — Положено — дают.

Вот оно: вынь да положь!.. Воспитали деточек! Все для человека и его блага — девиз нашего строя — воспринимается ими буквально. Будто эти блага должны сами сыпаться в рот, как манна небесная, а не зарабатываться в поте лица.

Догадался ли паренек, о чем я думаю, или понял по выражению лица, только сказал:

— Не поймите превратно. Мы и в палатках можем жить. Приходилось... Но зачем сапоги всмятку, когда нет необходимости? Глупо отказываться от лучшего. Мы все-таки его величество рабочий класс и вкалываем на полную катушку!

В последних словах наряду с покровительственной ноткой прозвучала откровенная гордость.

— Нельзя ли мне попасть на завод?

Мысль о том, зачем я сюда приехал, ни на минуту не покидала.

— Не знаю. У нас очень строго... Попробую справиться у коменданта, — ответил дежурный нерешительно. — А вам, собственно, для чего?

— Посмотреть хотелось бы, где сын трудится, с товарищами его побеседовать, с бригадиром, мастером...

— Так ведь он здесь, — обрадовался дежурный возможности помочь. — Ангину схватил, второй день валяется. Я провожу.

В моем представлении заводской мастер — человек солидный, имеющий жизненный опыт и непререкаемый авторитет. Каким нужно быть разболтанным хамом, чтобы поднять руку на старшего!

Трудно представить мое изумление, когда я увидел лежащего на постели худущего парня, разбросавшего по подушке длинные патлы, и узнал, что это и есть мастер.

— К тебе товарищ, — сказал ему дежурный. — Знакомьтесь. А я пойду.

Он тактично удалился.

— Антон, — протянул мне узкую ладонь мастер. Рука была горячей, глаза нездорово поблескивали. Видно, чувствовал он себя неважно, но храбрился. На вид можно было дать не более двадцати пяти лет.

— Защищать приехали? — насупился Антон.

— Имеешь что-нибудь против? — ответил я нарочито грубо, стараясь найти нужный тон. — Твой отец разве не из того же теста? Неужто не приехал бы, случись что с его сыном?

— Примчался бы... Только я сообщать не подумал...

— Это почему же?

Антон посмотрел насмешливо.

— Проку от него, как от козла... Простите. А нервишки чего зря трепать?..

Почтением к родителям он явно не отличался.

— Матвей, кстати, тоже не поторопился меня оповестить. Нам его девушка написала.

— Людка, конечно, кому ж еще! Зануда! Вечно сует нос в чужие дела.

— Почему в чужие? Они вроде бы с Матвеем друзья, — осторожно спросил я.

— Видали мы друзей в юбках!

Вот поганец! От горшка два вершка, а о женщинах отзывается неуважительно! Нужно было срочно менять тему разговора.

— Давно в мастерах ходишь?

— А вам какая разница? — спросил Антон, отвернувшись от меня. — Пусть хоть неделю. Не я себя выдвигал. А раз поставили, значит, достоин. Извольте подчиняться...

Он был самолюбив и тщеславен. Я встречал таких ребят, особенно среди сержантов. Получив маленькую власть, они стремились любое проявление самостоятельности со стороны подчиненных пресекать всеми мерами. И тогда возникали конфликты. Воспитание — это процесс устранения несовершенства личности. Но при этом предполагается, что личность самого воспитателя совершенна. А если нет? Если он сам полон противоречий?.. Матвей горд и тоже самолюбив; он никому не позволит унизить собственное достоинство. Не на этой ли почве разразился скандал?

— Так что, Матвей не хотел подчиняться? — спросил я.

— Больно много хотите знать, — отрывисто бросил Антон. — Кому положено, тот и разберется.

Не привык я, чтобы со мной так разговаривали. Мальчишка был груб до неприличия, и я с трудом сдерживал возмущение. Понимая, что быть по-настоящему объективным не смогу, я тем не менее старался судить об Антоне без предвзятости. В конце концов, Матвей не сахар, мог натворить черт знает что.

— Из-за чего же все-таки возник конфликт? — попытался я еще раз вызвать парня на откровенность.

— Суд разберется! — буркнул Антон и повернулся к стене. — У меня, между прочим, бюллетень.

— Ну и нахал же ты, братец, — сказал я. — Видно, в армии не служил. Там бы тебя научили со старшими разговаривать.

Я вышел из комнаты, кипя от негодования. Ох и тип! Будь я помоложе, за такую беседу мог развернуться и дать по шее.

Стало страшно за Матвея. Перед такой беспардонностью парень действительно мог не устоять.

Выйдя из общежития, я остановился в нерешительности. Куда теперь? На заводе делать нечего. Не заниматься же частным расследованием, искать самостоятельно правых и виноватых! Бате хорошо говорить: не торопись... Он и по профессии и по призванию следователь, приучен разведывать осторожно, постепенно, исподволь. Я же привык действовать напрямик! В армии люди со своей бедой идут в политотдел. Уверены, что мы разберемся и непременно поможем. Так почему же я, попав в аналогичное положение, должен поступать иначе?

Секретаря парткома на месте не оказалось. Принял меня его заместитель, молодой человек с озорными глазами. Выслушав, неожиданно спросил:

— А зачем вы, собственно, приехали? — И улыбнулся, смягчив тем самым резкость вопроса. — Ваш Матвей в защите не нуждается, — пояснил весело. — Мы его прекрасно знаем. Отличный специалист, общественник, ведет большую оборонно-массовую работу. Если потребуется, сами его защитим!

Впервые я слышал о сыне столь лестный отзыв. Приятно. Тогда невольно напрашивается вопрос: если к нему так хорошо относятся, зачем хотят отдать под суд? Ведь можно найти иные меры воздействия?

— Вот что вас испугало! — рассмеялся мой собеседник. — Так нельзя же, согласитесь, безнаказанно бить мастера по физиономии в качестве довода в защиту своей правды! Да и ничего страшного, суд-то свой.

— Советский, хотите сказать?

— Именно, к тому же товарищеский.

— Как?

Вопрос был неуместным, и выглядел я глупо. Заместитель секретаря снова рассмеялся, причем так заразительно, что не выдержал и я.

— Все мы бываем умными, когда дело касается наших подопечных, — заметил сквозь смех. — Зря, выходит, прилетел.

— Ни в коем случае! — воскликнул замсекретаря. — Познакомитесь с заводом. Мы же вам кадры поставляем.

— А мы потом вам, только более высокого качества. Не так ли?

— Не могу не согласиться. Ребята в армии проходят хорошую школу. Завод с удовольствием принимает на работу демобилизованных.

На том мы и расстались. Я был очень доволен, что пошел в партком.


Вылет отложили на час. «По метеоусловиям», — прокашлял висевший над павильоном динамик.

— Вот заливают! — засмеялся Матвей. — Такое солнце, ни облачка, а они на погоду технические недоработки сваливают.

— Подозрительность и недоверчивость — качества людей слабонервных. На трассе может быть туман или гроза, — возразила стоявшая рядом с ним Люда.

Они провожали меня вдвоем. Еще вчера, выбрав момент, когда мы в саду у деда остались одни, Матвей спросил: «Ты не будешь возражать, папа, если с нами в аэропорт поедет Люда?» Я обиделся. Столько не виделись, толком поговорить не успели, а он компанию собирает! Но, подумав, решил, что все к лучшему. Познакомиться с девушкой Матвея — на такую удачу я даже не рассчитывал.

— Ты готова за всех заступаться, — снисходительно заметил Матвей. — Слишком добрая душа.

— Разве плохое качество? — замолвил я словечко.

Люда была мне симпатична. Тоненькая, хрупкая, она была достаточно высокой, но рядом с Матвеем даже на каблуках выглядела подростком. Большие фисташковые глаза восторженно смотрели на мир, в них весело плескалось солнце. Как у всех южанок, кожа у нее была смуглой, загорелой чуть не до шоколадного цвета, а волосы густые и смолистые.

— Он у нас рационалист, — подзадоривала девушка Матвея. — Бескорыстия не признает.

— Разве я не прав? — Матвей повернулся ко мне, ища поддержки. — Человечество пристрастно, даже когда громко кричит о своей объективности. Все равно симпатии отдельной личности бывают на чьей-то стороне...

Поскольку я молчал, возразила опять Люда:

— Ты противоречишь себе: ратуешь за справедливость и в то же время не веришь в нее.

— Я давал повод к такому выводу? — спросил Матвей.

— Твои поступки — и есть повод, — спокойно ответила Люда. — За что воевал с мастером?

— Ты знаешь. Антон распределял наряды, подразделяя подчиненных на любимчиков и презираемых.

— Ты-то чего добивался? — напирала Люда. — Уравниловки?

— Не совсем. — Матвей, еще не понимая, куда она клонит, на всякий случай переходил к обороне. — Просто каждому должны предоставляться равные возможности. Конечно, не всякий может справиться со сложным заданием. Для этого нужно иметь соответствующую квалификацию...

— Кто же ее определит?

— Мастер, разумеется.

— Но мастер, как отдельная личность, представитель пристрастного человечества, не может быть объективным. Значит, одни любимчики сменят других... Вот мы и вернулись на круги своя.

Я с удовольствием наблюдал за перепалкой, в которой Матвею доставалось поделом.

— Ладно уж, — хмуро протянул Матвей, украдкой взглянув на меня. Он потерпел поражение и теперь пытался угадать мое отношение к происходящему. Сыну, я сразу заметил, очень хотелось, чтобы Люда мне понравилась. По всей вероятности, Матвей в споре со своей подружкой уступал не первый раз, чего никогда не делал в дискуссиях со мной, даже положенный фактами на обе лопатки. Невероятно упрямый малый! Поэтому я с особым уважением посмотрел на Люду. Как бы нам с матерью не пришлось вскоре собираться на свадьбу.

— И заметь, сын, — вставил я, решив, что это как раз уместно, — кулак в споре — признак бессилия.

— Что вы все на меня, — пробормотал Матвей, окончательно сдаваясь. «Все» означало, что Люда, вероятно, говорила ему то же самое.

Сын был смущен, я поспешил ему на выручку:

— Не пора ли перекусить? Время обеденное, а отлет и не намечается...

В ресторане было тихо и достаточно прохладно. Приспущенные шторы преграждали путь солнцу, под потолком крутились огромные вентиляторы.

Мы устроились за столиком, и я протянул Людмиле меню.

— Ой, мне все равно! Да и не умею я в ресторане! Выбирайте сами, пожалуйста! — взмолилась девушка.

Приятно, оказывается, быть на правах старшего и посматривать на детей все постигающим взглядом. Понять молодежь — дело хлопотное; надо иметь не только желание, а и большой запас доброты. Часто взрослые, прожив определенное количество лет, считают, что тем самым приобрели право на перст указующий. Дети же ревниво отстаивают свою самостоятельность.

— Что будем пить? — расхрабрился я. — Следовало бы отметить знакомство с Людочкой!

— Тебе же нельзя, папа, — встревожился Матвей.

— Может, и в самом деле не стоит, Андрей Степанович? — поддержала Люда. — С сердцем лучше не шутить...

— Пустяки! — Возражения ребят только раззадорили. — Без сердца шутить вовсе невозможно. Давайте по коньяку, а?

Официантка быстро сервировала стол. Я разлил коньяк в рюмки.

— Теперь навались на еду! — скомандовал я.

Ребята не заставили себя упрашивать. Ели они дружно, весело переглядывались, понимающе улыбались друг другу. Я не нарушал их безмолвной беседы, с грустью сознавая, что сыну сейчас роднее и ближе эта девушка, чем я... Неумолимый закон природы!

Все прошедшие дни я пристально изучал Матвея и почти физически ощущал, как утрачивается мое влияние. Отношение его не изменилось, стало, пожалуй, теплее, сердечней, но в нем угадывалась взрослая самостоятельность. Он и прежде старался вести себя независимо, сейчас эта черта становилась свойством характера. Пришло время оценить умение Полины воспитывать сына. Это она приучила не давить на волю ребенка, избавить с детства от излишней опеки... Многому выучила меня, политического воспитателя сотен и сотен молодых солдат, чудесная женщина Полина Корсунова.

— За что второй тост? — спросил я, наполняя рюмки.

— За счастливый полет? — нерешительно предложила Люда.

— Нет! — воскликнул Матвей. — Это само собой разумеется. Давайте выпьем за дедушку! За его здоровье! Он у нас знаешь какой! — повернулся Матвей к Людмиле. Лицо разрумянилось, глаза возбужденно поблескивали. — Нет, ты не представляешь себе нашего дедушку! Он, как бы сказать, живая история, что ли...

Это было что-то новое. Матвей, бесспорно, любил деда, правда, к рассказам его относился не то чтобы с недоверием, а с усмешкой: знаем, мол, слыхали, все старики рассказывают одно и то же. Батя действительно повторялся, повествуя о своем прошлом, впрочем, мне не надоедало слушать... Другое дело Матвей...

— Ну что ж, за деда я с радостью. Людочке еще предстоит с ним познакомиться.

— И услышать его рассказы, — засмеялся Матвей.

— Устал от них, что ли?

— Наоборот, готов слушать без конца, хотя знаю почти наизусть.

— Так уж и наизусть, — хмыкнул я.

— Не веришь? — воскликнул Матвей. — Могу воспроизвести. Бои под Каховкой, на Перекопе. Потом Ладожский ревком, ЧК, Дагестан. Я даже всех друзей деда знаю. Ахмед был самый закадычный, потом Ефремов, Тутышкин...

— Ну, Тутышкин из другой оперы, — засмеялся я и, повернувшись к Люде, пояснил: — Нэпман был такой, лавку содержал в двадцатые годы и контрабандой приторговывал; дед наш его разоблачил.

— А куда потом Ефремов делся? — неожиданно спросил Матвей. — Ты случайно не знаешь, папа?

— Как не знать! Умер в тридцать третьем... От туберкулеза.

Стало грустно. Припомнилось утреннее прощание с батей. Он рвался в аэропорт проводить меня. Еле отговорили. Выглядел батя плохо. На щеках — нездоровый румянец. Дышит тяжело. Пальцы, разминающие сигарету, дрожат. Он вышел проводить меня за калитку.

«Прощай, сынок», — сказал тихо и, уткнувшись мне в грудь, заплакал. Защемило сердце, заныло. Всю неделю, волнуясь и переживая за сына, я не обращал внимания на боль в груди; сосал валидол, чтобы никто не заметил. Сейчас же с досадой подумал, что вот некстати эта тяжесть в груди и боль в лопатке.

Я обнимал отца и неестественно бодрым голосом приговаривал:

«Ну что ты, батя, не расстраивайся. Прощай — не наше с тобой слово. До свидания! Скоро с Полиной в гости жди!»

«Ты прав, сынок, — пробормотал батя, отворачиваясь. Он устыдился слёз. — Буду ждать... Очень буду ждать», — повторил тоскливо, словно не очень веря в свои слова.

У меня внутри все захолонуло. Как перед прыжком с большой высоты...

«Выше голову, батя! — сказал как можно веселее. — Мы еще с тобой на Матвейкиной свадьбе попляшем. Да и правнуку ты обязан в жизнь напутствие дать!»

«Не плохо бы. Я ведь не спешу на тот свет, сынок, — отозвался он со вздохом и легонько толкнул меня в грудь, — Ну, иди, кабы не опоздать...»

Объявили наконец посадку и на мой рейс. Вышли к летному полю.

— Вы осенью обязательно с мамой приезжайте, — сказал Матвей на прощание. — Мы очень хотим увидеть вас вместе.

Это «мы» потом еще долго звучало в ушах. Свадьбы не миновать. Вот и хорошо!

Подымаясь по трапу в самолет, я улыбался, хотя чувствовал себя прескверно. Зря не внял предупреждению и выпил коньяк. Меня пошатывало, к горлу подкатывала тошнота. С час еще держался. Потом перестал помогать валидол, нитроглицерин. Перед глазами поплыло. Испуганная стюардесса принесла минеральной воды. Выпив ее, почувствовал облегчение, но не надолго. Когда самолет пошел на посадку, я начал задыхаться, попытался поглубже вдохнуть и сразу же куда-то провалился.

Самолет, подпрыгивая, бежал по бетонной дорожке; я этого уже не видел.

Глава VI ВНЕ ВРЕМЕНИ


Кто-то трясет за плечо, не сильно, но довольно настойчиво. И приговаривает:

— Проснитесь... Проснитесь же, больной. Пора измерять температуру.

Голос знакомый. Слышал его неоднократно. А кому принадлежит, вспомнить не могу.

— Повернитесь же, пожалуйста. Возьмите градусник, больной.

Голос упорно пробивается сквозь сон. Вроде бы воспринимаю его, а глаза открыть не в состоянии. Веки отяжелели, не разомкнуть.

Невозможно хочется спать. Больше ничего, никаких желаний. Спать, только спать... Как говаривал мой первый на фронте комбат: полжизни за час сна. Признаться, думал, что он ради красного словца этак выражается. Вскоре, однако, понял, что такое минута отдыха. Когда по-настоящему устаешь, будешь спать в окопе, на голых досках, в снегу, даже в седле.

Когда же это было?.. В конце сорок четвертого? Нет, пожалуй, в начале сорок пятого. Шли уже по Польше.

...Снег сухой, рассыпчатый, скрипит. В ночном лесу этот звук далеко слышен. А тут вдобавок лошади в упряжке сопят, фыркают. Звукомаскировочка та еще! Если поблизости немцы, давно бы засекли.

С тревогой поглядываю по сторонам. Дорога узкая, извилистая, в любом месте удобно сделать завал. Справа и слева сугробы намело. В случае чего и залечь негде. А о том, чтобы развернуть минометы, и думать не приходится.

Эти мысли держат в напряжении. Комбат уехал вперед на рекогносцировку. «Слышишь, младшой! — Так он называет меня, младшего лейтенанта. — Поведешь колонну. Вот маршрут, смотри на карту. Да чтоб скрытно было!»

Он не очень-то доверяет мне. Старается в каждую дырку сам поспеть, словно я вчера только на свет народился. Обидно. Зря, что ли, училище кончал, да и на фронте не впервой.

Последнюю неделю мы все время в движении. За сутки меняем огневые по пять-шесть раз — и днем, и ночью. Фашисты отступают, правда, не так быстро, как хотелось бы. Цепляются за каждый промежуточный рубеж. За спиной-то у них Восточная Пруссия, дом родной...

Снег скрипит по-прежнему. Вдобавок солдаты расшумелись, возню затеяли. Замерзли, видимо. Мороз-то под утро крепчает. Но меня ничто больше не волнует. Комбат вернулся. Едет в голове колонны, я — позади. Мерно покачиваюсь в седле. Напряжение спало. Звуки делаются глуше, временами совсем смолкают. В сознании наступают провалы. Недавно вроде тащились в гору, лес подступал вплотную, было темно. И вот дорога пошла под уклон, деревья раздвинулись...

Рассвет надвигался скачками, как большая стрелка на электрических часах. Минута — скачок: белесый туман клубится, сугробы из темно-синих превратились в лиловые. Еще минута — в небе поплыли облака, видно, как с деревьев сыплется снег...

«Эй, младшой, задремал, что ли?.. Очнись!»

Голос комбата звучит издалека. Я вздрагиваю — и явственно слышу:

— Хватит спать, хватит...

Мне суют в руку градусник. Пристраиваю его под мышкой, облегченно вздыхаю. Какое-то время никто не будет мешать. При желании можно снова подремать. Что со мной творится? Откуда сонливость? Я давно уже плохо сплю. Иногда часами ворочаюсь в постели, стараясь производить как можно меньше шума, чтобы не потревожить Полину. Я и гулял на ночь, и теплый душ принимал, и настои из трав пил — не помогало. В конце концов махнул рукой на все рекомендации и собрал в прикроватной тумбочке целый арсенал снотворных. Благо начсандив снабжает, не отказывает, новинки на мне пробует. Ноксирон, радедорм, эуноктин — сколько разнообразной отравы!.. Но глотать эту гадость, по-моему, лучше, чем лежать без сна, уставившись в темный потолок. Ночью время течет медленно, в голову лезут дурные мысли. Чего только не передумаешь в тягучие, как резина, часы! Просто не верится, что когда-то мог спать на огневой позиции при стрельбе.

...Минометы бьют так, что земля вздрагивает. Отдача у них страшеннейшая. Если грунт слабый, плита после каждого выстрела в него вдавливается. А звук?! После выстрела стоишь минуту оглушенный, лишь звон в ушах, протяжный и сверлящий. В сопровождении такого аккомпанемента я спал однажды прямо в окопе у крайнего миномета. Двое суток мы тогда беспрерывно двигались на северо-запад, преследуя отходящих за реку Нарев гитлеровцев. Солдатам ночью во время короткого привала удалось немного поспать, а меня комбат послал на рекогносцировку нового района огневых. Когда вернулся, колонна двинулась дальше... Потом опять бой, форсирование реки на плотах. Не успели высадиться на плацдарме, как немцы бросились в контратаку. Минометы пришлось приводить к бою прямо на прибрежном песочке у самого уреза воды. Сзади на реке рвались снаряды, вздымая фонтаны ледяных брызг. Ветер подхватывал их и швырял нам в спины. Через полчаса шинели были мокрыми насквозь. Но было не до ощущений. Пехота требовала огня, и солдаты еле успевали подтаскивать мины. Стволы накалились — не дотронуться. А стоило замешкаться, комбат звал к телефону и надсадно кричал:

«Скорей поворачивайтесь, черт возьми! Фрицы на НП лезут! Огонь на меня! Беглым!..»

К концу дня я окончательно вымотался. Шатало из стороны в сторону. Ноги отяжелели, руки перестали повиноваться.

Бой за расширение плацдарма не затихал. Мы перебрались в небольшой овражек и продолжали стрелять. Темп не спадал. Боеприпасы подвозили бесперебойно: саперы успели навести понтонную переправу.

В какой-то момент у меня стало двоиться в глазах, в затылке появилась тупая боль: контузия давала иногда о себе знать. Я понял, что пришел конец моим силам. Подозвав командира второго огневого взвода, сказал:

«Ты вот что... бери-ка команду на себя. Понял?»

«Так точно, — согласился он, всмотревшись в меня. — Отдыхай пока. Сам справлюсь!»

Помню, что взял у старшины тулуп, бросил на землю и как подкошенный упал на него лицом вниз. Запах овчины сохранился на всю жизнь. Батарея продолжала вести огонь, совсем неподалеку трещали пулеметные очереди, рвались снаряды, но ни единый звук не мешал моему блаженству. Спал я в удивительнейшей тишине. Такой наяву не бывает...

Меня снова бесцеремонно растолкали. Сестра принесла завтрак, напомнив, что скоро обход.

Есть не хотелось. Заставил себя проглотить несколько ложек совершенно безвкусной каши. Молоко попахивало лимонадом и горчило... Так было и в прошлый раз, когда лежал в госпитале. Полина, помню, принесла свежий апельсиновый сок, а мне он показался прокисшим. Жена посмотрела с укором, обиделась. Глаза у нее заголубели... Ни у кого никогда я не встречал такой пронзительной синевы, поразившей меня когда-то сразу, с первого момента, — и навсегда.

Интересно началось наше знакомство.

Во время короткого затишья все на том же наревском плацдарме я пристроился на пустом ящике, собираясь написать домой письмо. Обозначил на листке дату — шестнадцатое декабря, потому и запомнил день... Вдруг вижу, движется между минометными окопами нелепая фигура. Шинелишка коротенькая, шапка набекрень, на ногах щегольские сапожки поблескивают. Идет пританцовывая и внимания ни на кого не обращает.

Смотрю на этого салажонка и недоумеваю: откуда такое явление? Может, из другой части солдат заблудился? Так место для прогулок здесь совсем неподходящее. Того и гляди, обстрел начнется. Немцы во что бы то ни стало хотели сбросить нас с плацдарма. Сколько снарядов они по этому клочку земли выпустили! Каждые десять-пятнадцать минут — огневой налет.

Только подумал, как сзади, за огневой, снаряд разорвался, потом еще один — впереди. Значит, пристреливаются, в вилку берут, сейчас накроют. А фигурка в сапожках продолжает невозмутимо шагать между окопов, словно по бульвару гуляет.

«Ложись!» — кричу. Никакого эффекта: идет хоть бы что.

«Стреляют же, бес тебя побери! — ору не своим голосом. — Прыгай в окоп!»

Результат тот же. А в воздухе уже третий снаряд свистит и очень может этого дурака достать. Я ругаюсь на чем свет стоит. И вдруг мелькает мысль: а что, если это необстрелянный новобранец? Погибнет ни за грош!

Не выдержав, вскакиваю, стремглав бегу вперед. Догоняю, хватаю солдатика за плечи и, рывком кинув в окоп, закрываю собой. Как раз вовремя: снаряд разрывается неподалеку. Осколки с визгом проносятся над головой.

«Что же ты, раззява, — говорю, — сук-кин сын, не слушаешь приказа?»

«Спасибо, конечно! — слышу в ответ. — Но в следующий раз ведите себя аккуратней».

Ах, паршивец, еще и вежливость подавай ему! А на тот свет не желаете? Сейчас выдам все, что заслужил, научу маму любить! И только открываю рот, как он оборачивается. И такая на меня из-под шапки синь брызнула, что я обалдел! Бог ты мой — девчонка!

«Телефонистка я, — говорит и отряхивает шинельку. — Прибыла в ваше распоряжение, товарищ младший лейтенант...»

Мои самые любимые, самые романтические воспоминания перебивает приход лечащего врача. Поздоровавшись, он методично исполняет вступительный ритуал: пульс, давление, тщательное выслушивание...

— Все идет как нельзя лучше, — произносит врач жизнерадостным голосом.

Терпеть не могу бодряческого, действующего на нервы тона. Предпочитаю в любом, даже самом худшем случае знать правду.

— Нельзя ли поконкретнее, — говорю сердито. — Когда вы сможете меня выписать?

Врач возмущенно всплескивает руками; жест, по-моему, явно театральный.

— Вы слышите? — обращается он к сестре, стоящей рядом с историей болезни в руках. — Едва выкарабкался и уже о выписке мечтает! Вы ж чудом избежали инфаркта, товарищ полковник! Говорю к вашему сведению!.. Так что давайте полежим!

По опыту знаю: спорить с врачами бесполезно. И все-таки предпринимаю робкую попытку. Залеживаться мне нельзя. Скоро ответственнейшие учения. А дела вроде идут на лад. Доктор остается неумолим. Входить в мое положение не желает.

— Вот что, — перебивает меня, — здесь командую я. Извольте подчиняться. Раньше, чем через десять дней, можете не рассчитывать...

На пороге он останавливается и строго повторяет:

— Десять дней! Если будете соблюдать режим!

После ухода врача долго не могу успокоиться. Сейчас, когда дорог каждый день, выбросить из моего скудного бюджета времени десять суток!.. Столько нерешенных вопросов, а я должен изнывать от безделья. Отвратительная перспектива! И все же придется набраться терпения и ждать...

Сестра сделала укол, и меня снова потянуло в сон. Закрыл глаза и не заметил, как в палате появилась Полина. Вошла бесшумно и осторожно присела на стул у изголовья. Каждый день она молча часами просиживает рядом. Как-то призналась, что так ей спокойнее...

Я не видел Полины, однако ее присутствие ощутил сразу. И не потому, что в палате запахло любимыми духами жены — «Красным маком». Говорят, эти духи давно вышли из моды. Ну и пусть! Я не совсем понимаю, как может быть модным запах. Важно другое: приверженность к постоянству даже в мелочах. Но дело не только в духах. Если бы у меня внезапно пропало обоняние, все равно услышал бы Полину, потому что настроен на ее волну. Ощущение, конечно, субъективное, тем не менее для меня единственно важное. Впервые обнаружив это, я страшно удивился. Чертовщина да и только! Она входит в блиндаж, и я, не оборачиваясь, чувствую... Как от лукавого!..

...Пламя коптилки задрожало, в землянку ворвались клубы морозного пара. Склонившись над картой, я ощутил знакомое волнение. Она! Вскочить бы, броситься навстречу, сказать самые теплые слова, но не выдаю себя ни единым движением.

«Разрешите доложить, товарищ младший лейтенант!»

В голосе звучит обида. Ее всегда задевала моя подчеркнутая холодность. А я не мог поступать иначе. В огневых взводах не было солдата, который не оказывал ей знаков внимания. Некоторые ухаживали откровенно, два человека явно домогались ее взаимности и, уверен, делали недвусмысленные предложения. Нельзя же было мне, старшему офицеру батареи, уподобиться своим несознательным подчиненным!

«Связь с наблюдательным пунктом восстановлена», — доложила она устало.

Я поднял голову и увидел осунувшееся лицо. Под глазами залегли темные круги. Острая жалость резанула по сердцу. Зачем таких посылают на фронт?! В крайнем случае нашли бы им место подальше от передовой. Есть же узлы связи в дивизиях, корпусах, армиях...

Позже, когда я выскажу ей эту мысль, Полина ревниво скажет: «Разве у нас не такое же право защищать Родину?» И мне нечего будет возразить. Лишь много лет спустя, осознав некоторые вещи заново, я скажу ей: да, у нас равные гражданские права, но предназначение в жизни разное. И это нисколько не умаляет достоинства каждого. Рожая детей, женщина рискует жизнью и несет в общих интересах такую же службу, как и мужчина, защищающий страну от врага...

В палату заглянула няня со шваброй в руках. Увидев поспешно вставшую Полину, замахала руками и захлопнула дверь.

— Как-то неудобно получилось, — смутилась Полина. — Помешала...

— Не страшно, — успокоил я. — Ты лучше расскажи, какие вести от Матвея?

— У него все в порядке.

Ответ нисколько не удовлетворил меня, заставил пристально посмотреть на жену.

— Знаю, знаю, Андрюша, тебе нужны подробности. Не беспокойся, вчера звонили...

— Кто был с Матвеем? Дед?

Полина замялась:

— Нет... Люда.

Значит, все-таки Люда! Полина никак не высказывает своего отношения к возможной перемене в жизни сына. Даже мне нелегко ее понять. Женщине кажется, что сын обязательно выберет себе подругу не в полной мере достойную его. В идеале каждая свекровь мечтает сама выбрать невестку. Ох, какая чепуха!..

— Не объясняй, пожалуйста, что я ревнива и не способна критически оценить своего отпрыска. — Полина усмехнулась. — Все понимаю умом, но — грустно...

Дверь палаты снова распахнулась. На пороге — комдив. Плечам его тесно в больничном халате. Русые волосы рассыпались по крутому лбу. Перов отбросил их небрежным жестом и загудел сочным баритоном:

— К тебе не пробьешься. Никакие просьбы не помогли. Пришлось к начальнику отделения идти. Сделал милость, впустил на десять минут. — Он галантно поклонился Полине. — Несете бессменную вахту, — заметил шутливо и, явно стесняясь, ткнул ей в руки принесенный пакет. — Корми́те фруктами. Больным, говорят, полезно.

— Рад видеть тебя, Александр Гаврилович. Присаживайся. Рассказывай, как дела.

Полина, найдя благовидный предлог, тактично удалилась. Перов проводил ее взглядом и с завистливой ноткой в голосе сказал:

— Отличная у тебя жена.

— Твоя разве хуже? Неужели, думаешь, не сидела бы вот так, случись что с тобой?

— Сидела бы, — вздохнул Перов, — приличия ради.

— Слова, брат, часто лишние выскакивают. Ведь не думаешь ты на самом деле плохо о своей жене?

— Не в том дело, Андрей Степанович. Пойми, вот вы с Полиной поглядите друг на друга, и говорить попусту не надо. А я сколько живу, столько и объясняюсь, разжевываю, оправдываюсь...

— Снова из-за Валерки? — поинтересовался я. — Жена не согласна с твоим решением?

— Истерики закатывает. Сын маляр ее, видите ли, не устраивает.

— А тебя? — спросил я.

— Меня тоже, — признался комдив с обезоруживающей откровенностью. — Но на данном этапе есть один способ сделать из мальчишки человека: заставить трудиться, дать почувствовать, как добывается хлеб. Вырастет — выберет себе судьбу. Учиться никогда не поздно.

— А ты когда-нибудь говорил об этом с женой? Я не имею в виду ваши споры, когда один не слышит другого.

— Она же рта не дает раскрыть! Знать ничего не желает.

— Так-таки не дает?.. Ты же мужчина! Сумей убедить, будь настойчив и откровенен! Сдается, что и дома ты не любитель советоваться, все приказом да нажимом. Верно?

— Ишь, провидец, — буркнул Перов, — и откуда все знаешь?

— Не все, а тебя...

— Изучил, значит?

— Вынудил. Сколько времени всматриваюсь, рентгеном просвечиваю.

Перов похлопал меня по руке и вдруг с несвойственной ему теплотой сказал:

— Приятно с тобой работать, Андрей Степанович, честное слово!

Это вырвалось случайно, но большего удовольствия он доставить мне не мог. Что и говорить, было радостно услышать такое признание от своего сурового комдива. Впрочем, оба смутились, и я поспешил перевести разговор на другую тему, забросал Перова вопросами. Что нового? Как идет подготовка к учениям? Внедрено ли наконец предложение Мурича?..

Он протестующе поднял руку:

— Об этом не скажу ни звука.

— Как же? — растерялся я. — Если не ты, кто расскажет о положении в дивизии?

— Не могу, — развел он руками. — Слово дал не вести служебных разговоров... если они не несут положительных эмоций. Знаю, что тебя особенно интересует. Экспериментальные прыжки, верно? Начальник парашютно-десантной службы рассказывал, как ты горячо ратовал за Козляковского. Откуда вдруг особое пристрастие к артиллеристам?

Я не принял шутливого тона, сухо заметил:

— Есть особые обстоятельства... Я не стал бы ходатайствовать за человека, если бы его кандидатура не подходила по всем статьям. Почему не дать молодому комбату попробовать свои силы в трудном и опасном деле?!

— Не воюй с ветряной мельницей, — сказал Перов. — Дадим. Непременно. Такая возможность представляется. — Перехватив вопросительный взгляд, комдив охотно пояснил: — Утром доложил командующему о результатах эксперимента.

— И что?

— Обрадовался! Добро, говорит, готовьте две группы для прыжков с малой высоты на учениях. Одну выделим из артполка. Думаю, возглавит ее Козляковский.

Заглянула сестра, укоризненно покачала головой. Комдив поспешно встал:

— Попадет от доктора. Вместо десяти минут полчаса просидел.

— Ты недоволен? — спросил я.

Он бережно пожал мне руку и серьезно ответил:

— Наоборот, очень доволен. Даже больше: удовлетворен. Выздоравливай поскорее! Но... — спохватился, — только не спеши. Становись на ноги окончательно и бесповоротно!

Комдив ушел, оставив меня растроганным. Трудно будет с ним расставаться. Именно теперь мы бы отлично сработались. Изменился Перов, или я плохо знал человека? И то, и другое... На полный контакт и взаимопонимание остался какой-то месяц! Службе конец. Тридцать с лишним лет отдано любимому делу. Становление, расцвет, зрелость — все позади. Интересно, если бы меня вернули к началу пути, что бы я сделал? Опять совершал те же ошибки? Прожил бы глубже, разнообразней, с меньшими потерями и разочарованиями? А нужно ли? Жизнь тем и хороша, что неповторима. Главное, чтобы не оказалась пустой, бесцельной. Когда человек мельтешит, суетится по пустякам, он ничего не достигнет. Поставит перед собой цель, добивается ее, значит, жить интересно и польза людям...

Вернулась Полина, принесла открытую банку с соком. Я откинулся на подушку, закрыл глаза. Веки стали тяжелыми, взатылке снова появилась тупая боль. Как ни бодрился, разговор с комдивом все-таки утомил. А еще требовал скорейшей выписки! Хорошо, если за десять дней выкарабкаюсь!..

В окно заглянуло солнце, отразившись в графине с водой, легло на стену неровным желтым пятном. Захотелось накрыть его ладонью, погладить. Я так бы и сделал, будь пятно пониже. Но, не вставая, не дотянешься, делать же лишние движения не хотелось. Не было сил ни шевелиться, ни говорить. Полина понимала мое состояние и сидела молча. Удивительная чуткость! Жена узнает мое настроение по таким признакам, которые другим неприметны: по выражению лица, например, по случайно оброненной фразе, даже по походке. Что тут особенного, смеется, я же слышу, как ты идешь. И делает ударение на слове «как». Если легко, быстро, значит, бодр и весел; торопишься — соскучился или несешь добрую весть; когда припадаешь на поврежденную ногу — определенно что-то случилось, ты расстроен, хотя будешь старательно пытаться не показать этого.

Вот так всегда: ничего не могу утаить!.. Непременно догадается, и я же буду чувствовать себя виноватым. Как тогда, при нашем первом объяснении...

«Что ты молчишь? — говорит. У самой в глазах слезы. — Я же давно все вижу! И как смотришь на меня... И как относишься... И какой ты есть на самом деле — тоже вижу! Ну скажи хоть что-нибудь!»

Я смотрю на нее, язык проглотил. Что, собственно, говорить? Да, люблю! И давно. С самого первого дня. С первого мгновения. Нет лучше ее никого на свете. Нет красивее... Но до меня такими словами объяснялись миллионы влюбленных. Зачем повторяться? Если бы придумать другие, особенные слова...

«Любишь?» — спрашивает.

Я только киваю. Впрочем, говорить действительно не в состоянии. Сознание затуманено. Язык распух, не ворочается.

«Очень?» — допытывается.

Снова киваю.

«Только ты глаза не закрывай! — восклицает она с отчаянием. — Ну хочешь, буду твоей?..»

Я лежу, вспоминаю и улыбаюсь. До чего же хорошо!

Вот так и объяснились. Но даже такого объяснения пришлось бы ждать долго, не помоги случай...

Немцы бросили на нашем участке до пятнадцати танков. Пехота дрогнула. Бегут солдаты через нашу огневую в тыл.

«Стой, славяне!» — кричу. Паника на фронте — вещь страшная.

Выхватил пистолет, бросился наперерез бегущим, благим матом ору:

«Стой! Стрелять буду!» — И поверх головы пол-обоймы в воздух.

Остановился один, потом другой. Смотрят испуганно. Злость меня охватила невероятная.

«За мной!» — командую и бросился вперед. Бегу, не оглядываясь. Лишь одна мысль сверлит: ну как не пойдут?..

Страшные были секунды, пока топот за спиной не услыхал. Скосил глаза. Рядом чужие солдаты бегут. И среди них ребята с нашей батареи.

«Вы что?! — кричу. — Минометы побросали?!»

«Никак нет! — слышу в ответ. — Мы по два человека на расчет оставили для поддержания огня... Остальные — за вами!»

Немцы уже близко. Стрельбу открыли. Снаряды рвутся то впереди, то сзади. Пулеметы в упор бьют. А мы — напролом. Я гранату бросил и только в немецкий окоп собрался прыгнуть, как сбоку что-то шлепнулось. И не очень-то сильно, но земля сразу из-под ног ушла. Увидел изгрызанный снарядами бруствер, канавку для отвода воды на дне траншеи. Сверху на меня посыпались камни. Оказывается, рядом разорвалась мина. Удивительно, что осколками не задело, контузило взрывной волной.

Очнулся в своем блиндаже. Две коптилки горят. Печка раскалена докрасна. И Полина рядом, плачет.

«Любишь?» — повторяет.

Сил никаких, ответить не могу. Лежу — и рот до ушей. Она и без того все поняла.

С тех пор повелось: сказать не успею, лишь подумаю, она уже обо всем догадалась...

Полина поправила сползшее одеяло, посмотрела пристально и говорит, нет, утверждает:

— О нас вспоминаешь...

— Конечно, — говорю, — о тебе.

Мне с ней легко. Пусть молчит, только сидит рядом. И я становлюсь спокойнее, силы прибывают.

— Почему же только обо мне? — роняет тихо.

— Думаю, Полюшка, сколько хороших слов я тебе еще не сказал.

— Жалеешь?

— Очень. Знай: все самые красивые, нежные, сильные слова, какие есть на свете, — тебе.

Она согласно кивает. Беру ее руки в свои, закрываю глаза. А ведь я ее чуть не потерял! Становится страшно от мысли, что Полины могло не стать — еще тогда, весной сорок пятого.

Зима, помнится, долго не сдавалась. Уже март перешагнул за половину, а на полях плотно лежал снег. С Балтики дули ледяные ветры. Потом как-то сразу развезло. Пошел дождь, и наконец выглянуло солнце. Вместе с нами в пропахшие пороховой гарью улицы Гдыни пришло тепло. Среди развалин домов заблестели лужи. В укромных уголках за грудами битого кирпича зазеленела трава. На голых еще деревьях откуда-то появились первые птицы, пронзительное чириканье воробьев не заглушали даже лающие пулеметные очереди.

«Весна, — поморщился комбат, сплевывая. Он появился на огневой всего на несколько минут. — Вонища-то, хоть противогаз натягивай. Ты вот что, младшой, пошли несколько человек. Пусть пошарят по подвалам вокруг и уберут трупы...»

«Весна, — мечтательно протянул мой ординарец, разбитной веселый волжанин, непревзойденный кулинар. — Девки-то небось с ума сходят. А кавалеров нема. Сейчас на денек в деревню домой смотаться...»

«Весна, — нюхая размятую в пальцах землю, со вздохом заметил пожилой связист, дежуривший на огневой позиции, — земляк моего бати; до войны работал в Прикубанской станице агрономом. — Скоро сев. Как-то там бабоньки без нас справятся? Тягловой силы в колхозах почти нет!..»

«Весна! — воскликнула Полина, спрыгивая ко мне в окоп и протягивая букетик фиалок. — Понюхай, как пахнут, — прелесть!»

Я обнял ее, прижал к себе. Что там фиалки! От пушистых девичьих волос исходил такой аромат — променяешь на все цветы мира.

«Комбат передает! — крикнул из своего окопчика связист. — Цель — пулемет. Осколочно-фугасной. Основное направление, левее ноль-сорок...»

Я повторил команду и, выпрыгнув из окопа, побежал к первому миномету, чтобы проверить установки. Растревоженные звуком выстрелов, развалины глухо отзывались протяжным эхом.

Перестрелка начала стихать, удаляться и — смолкла.

«Кажись, все, — обрадованно сказал ординарец. — Драпанул немец».

Он оказался прав. Через двадцать минут комбат по телефону распорядился: «Отбой! С места пока не трогаться».

Назначив дежурный расчет, я разрешил остальным отдыхать. Собравшись небольшими группами, солдаты закурили. Послышались оживленные голоса, смех. Несколько человек затеяли борьбу. Я давно заметил: как только на фронте наступает затишье и людям не угрожает непосредственная опасность, они становятся беспечными и шумливыми. Потребность двигаться, балагурить, дурачиться и есть та самая разрядка, что наступает после больших нервных перегрузок. Не будь ее, человеку немыслимо было бы выдержать на войне. Если бы Данте побывал с нами в современном бою, когда часами не смолкает рев орудий и люди, сойдясь вплотную, вспарывают друг друга штыками, он, очевидно, иначе уже и не представлял бы себе ада.

Покуривая, я с улыбкой наблюдал за возней батарейцев. Кто бы подумал сейчас, что это солидные люди, отцы семейств и на груди у каждого ордена, медали. Полина сидела рядом. Глаза ее лучились и были такими озорными, что мне тоже захотелось вскочить и пройтись на руках...

«Давай сходим вон в ту церквушку», — шепнула Полина, кивнув на возвышающийся неподалеку собор с двумя остроконечными шпилями.

«Мало ты их видела, — заметил я. — На каждом шагу торчат кирхи. Домов и то меньше...»

«Какая разница, куда пойти?..»

Я согласился. Следом за мной поднялся ординарец, привычным жестом закинул автомат за спину.

«Ты куда?» — спросил я его.

«С вами».

«Совершенно незачем».

«Это почему же? Положено!»

«Отставить!»

Он нехотя подчинился, всем видом выражая недовольство. Мы отправились вдвоем.

В соборе было тихо, сумрачно. Звуки шагов гулко отдавались под теряющимися во мраке сводами. Мы прошли между рядами черных скамеечек с подставками для молитвенников. Подошли к алтарю, окруженному узорчатой оградой. Погруженный в полутьму огромный иконостас казался таинственным. Одинокая лампадка, горевшая посредине, бросала скудный свет на иконы. Полина притихла. Обстановка подействовала на нее угнетающе. Чтобы приободрить, я взял Полину за руку и воскликнул:

«Давай перед несуществующим господом богом дадим друг другу обет верности!»

Она не отозвалась.

«Отвечай, раба моя!»

Голос взлетел и, умноженный эхом, прозвучал зловеще. Полина вздрогнула.

«Пойдем отсюда!»

Мы поспешили к выходу. Не успели сделать и нескольких шагов, как из-за колонны навстречу вынырнула темная фигура. Я схватился за пистолет.

«Стрелять не надо, пан официр! — воскликнул человек. — Я не есть шваб, я поляк...»

«Из пленных, что ли?» — догадался я.

«То так, концлагерь! Там СС, — показал он на еле заметную боковую дверь. — Ксендз капут. Сутана... Нет официр...»

Я понял. Толкнув Полину за колонну и крикнув, чтобы не выходила, бросился к двери. Она оказалась незапертой. Рывком открыл и, отшатнувшись, крикнул:

«Выходи! Стрелять буду!»

В ответ — гробовое молчание.

«Да там никого нет, — сказала Полина, беспечно выпорхнув из своего укрытия. — Удрал, наверное...»

Она была от меня в двух шагах, когда прогремела короткая автоматная очередь. Полина негромко охнула и медленно осела на пол. Я наугад выстрелил несколько раз в проем двери и метнулся к ней. Полутьму собора снова раскололи вспышки выстрелов. Очередь прошла где-то очень близко, над головой. Кто-то перепрыгнул через меня и, строча из автомата, ринулся вперед. Я узнал своего ординарца. Послышался вскрик, удар — и все смолкло.

«Предупреждал вас, товарищ младший лейтенант, — с укором сказал ординарец. — А вы...»

Мы вынесли Полину из собора. Она тихо стонала. Шинель набухала кровью.

«И надо ж, как раз в живот, — расстроенно сказал ординарец. — Не жилец теперь. Да и медпункт далеко».

Я посмотрел на него с ненавистью.

«Замолчи! — крикнул. — Выживет! Обязательно!»

Кто-то осторожно тронул меня за плечо. Я обернулся. Рядом стоял поляк и с жалостью смотрел на Полину.

«Матка боска! Лекаря надо, пан официр!»

«Сам знаю! А где взять?»

«Есть лекарь!» — Он показал за угол.

«Что же ты стоишь? Веди!» — воскликнул я, подхватывая Полину на руки и прижимая к себе. Я готов был идти так сколько угодно, лишь бы она дышала, стонала — жила!

По металлической лестнице поднялись на третий этаж и постучали в дверь с медной табличкой. Открыл немолодой мужчина в очках. Поляк быстро заговорил с ним.

«Что он там болтает?!» — нетерпеливо воскликнул ординарец.

Поляк перевел:

«Клиника далеко. Операцион там. Дома нет операцион...»

Я отстранил немца плечом и, пройдя в комнату, положил Полину на стол.

«Ну вот что... Разъясни! — наливаясь злостью, сказал я. — Пусть немедленно принимает меры. Если она умрет, лекарь тоже отправится на тот свет! Шиссен!» — крикнул я, поворачиваясь к врачу и в подтверждение потрясая выхваченным у ординарца автоматом.

Доктор спокойно выдержал мой бешеный взгляд, укоризненно покачал головой и на довольно правильном русском языке сказал:

«Не надо стрелять, герр лейтенант. Сделаю все, что возможно. Остальное в руках господа бога».

Операция продолжалась два часа. За это время ординарец сбегал в дивизион и привел нашего врача. Вскоре Полину на носилках перенесли в санитарную машину. Врач отвел меня в сторону и на прощание сказал:

«Не отчаивайтесь, младший лейтенант. Не скрою, положение тяжелое, но... будем надеяться на лучшее».

Врач сел в кабину, и машина умчалась, бросив нас с ординарцем вдвоем на безлюдной улице. В душе остались пустота, горечь и злость. Проклятье! Мало мы хлебнули в этой войне! Но фашисты не унимаются. Требуют все новых и новых жертв! Я поднял автомат и, нацелившись в огромную витрину какого-то магазина, хотел дать длинную очередь. Что-то удержало меня. Манекены, что ли? Уж очень живыми казались они.

Во сне я часто вижу теперь высокую, в три человеческих роста, витрину. В ней стоят манекены, в модных костюмах, с приклеенными улыбками, и равнодушно взирают на мир. Им все суета сует; ни боли, ни страданий...


Дежурная сестра выключила свет и сердито сказала:

— Двенадцатый час... Пора спать, больной, а вы все читаете.

И рад бы выполнить ее приказ, да не могу. Как только пошло на поправку, снова появилась бессонница. Просить у сестры снотворное бесполезно. Раз врачом не назначено, ни за что не даст. А врач заявил: «Отвыкайте. Незачем травить организм. Несколько дней помучаетесь, зато потом будете спать, как младенец».

Лежа в темноте, я добросовестно старался заснуть. День был утомительным. Врач впервые снял все запреты, и, обрадовавшись воскресенью, посетители пошли косяком.

Первым с утра пораньше заявился Семеныч. Он меня замещает. Достается бедняге. С утра до ночи занят в политотделе, так как собственных обязанностей с него никто не снимал. Но ни разу не пожаловался, не посетовал на занятость...

Семеныч похудел, хотя был и без того тощ, как палка, и оттого, очевидно, казался выше ростом. Нагнувшись, чтобы пожать мне руку, он будто переломился пополам. Положив на тумбочку кулек с фруктами, Семеныч стал рассказывать о делах и, между прочим, сугубо конфиденциально проинформировал:

«У Чалова в полку скоро отчетно-выборное партийное собрание, так?»

Выразительная пауза, как он, по всей вероятности, думал, должна была подчеркнуть важность предстоящего сообщения.

«Нам самим предложено подобрать кандидатуру секретаря парткома, так?»

Несмотря на вопросительную интонацию, Семеныч не ждал ответа.

«А что, если мы на эту должность порекомендуем Яблонова? Человек авторитетный. Люди его знают и нас поддержат».

Мне стало весело.

«Хочешь на кривой объехать кадровиков? Не выйдет».

«Почему?»

«По простой причине: они заранее спросят, кого мы выдвигать собираемся».

Семеныч склонил голову набок:

«Можно же поставить их перед фактом. Против воли большого партийного коллектива никто не пойдет. Уверен, что и член Военного совета поддержит».

«В моем согласии вы, как вижу, не сомневаетесь?»

Семеныч оживился.

«Я достаточно знаю вас, Андрей Степанович. К тому же вы сами ходатайствовали за выдвижение Яблонова. Я ведь и в полку кое с кем поговорил. Одобряют. И, если на то пошло, думают, что инициатива исходит от вас. Чалов, например, так и сказал: знаю, чья рекомендация».

«Вы, конечно, не разубедили его?»

«Уж извините, но зачем?!»

Семеныча сменил Мурич. Он тоже не преминул принести огромный кулек с вареньем, конфетами и домашними пирожками. В ответ на мои возражения Мурич упрекнул:

«Товарищ полковник, неужели, когда я заболею, вы придете проведать меня с пустыми руками?»

Что скажешь в ответ? Чтобы скрыть неловкость, я задал традиционный вопрос:

«Как поживает нумизматика?..»

Мурич рассказал, что они поставили подогреватели на опытные образцы машин и проверили в деле. Расчеты зампотеха полностью подтвердились. Приезжали инженеры из конструкторского бюро, одобрили; теперь, очевидно, пойдет в промышленную серию.

Я поздравил Мурича с успехом, на что он ответил:

«Тут ваша заслуга, товарищ полковник. Обычным путем рацпредложение ведь не пошло. Мы, простите, его представляли и получили в ответ: нецелесообразно!»

«Ох и хитрецы! Втравили в дело, обреченное на провал, и даже не предупредили».

«А разве вы все равно не помогли бы?..»

На прощание я сказал Муричу:

«В вашем полку, насколько мне известно, комплектуется одна из команд, предназначенных для прыжков с малой высоты».

«Да, я получил такое указание от комдива», — подтвердил он.

«У меня просьба, Сергей Денисович. В группе должны быть солдаты — такова установка командующего. Включите, пожалуйста, Сулиму и Лискина».

Потом снова чередой пошли политотдельцы, и каждый считал своим долгом что-нибудь принести. Арсен с неразлучным прапорщиком Васиным притащили целую корзину винограда. Не принимая возражений, помощник по комсомолу, озорно поблескивая черными глазами, со свойственной ему горячностью воскликнул:

«Бросайте лекарства! На Кавказе говорят: в винограде солнце зреет. А что может быть здоровее солнца?»

Майор Иванов принес громадную банку меда и с профессионально пропагандистской осведомленностью заявил: самое замечательное и единственно приемлемое средство для поднятия жизненного тонуса. Ну, а наш Тихоход — тот и вовсе перешел границы. В его объемистом портфеле оказались три банки с вареньем разного сорта, бутылки с соками, мед и даже сливки. На мое возмущение он ответил добродушным взглядом и флегматично заметил:

«Будем считать, от всего коллектива вечерней партийной школы...»

«Что вы делаете, братцы? — взмолился я, когда остальные два инструктора — Аристарх Петрович и Славик — заявились с сумками, набитыми всевозможной снедью. — Разве может человек столько вобрать в себя? Настоящее стихийное бедствие!..»

Самым неожиданным и приятным оказался следующий посетитель. Я собрался было на обед, когда дверь широко распахнулась и в палату вошел член Военного совета. Он, как и все, был в халате, небрежно накинутом поверх генеральского мундира, и тоже принес кулек. На моложавом, без единой морщинки, круглом лице его была напускная серьезность, а глаза, большие, темные, с лукавинкой, смеялись.

«Что ж ты, Андрей, уговор наш нарушаешь?» — ворчливо спросил он, крепко пожимая руку.

«И рад бы, да грехи не пускают».

«А много их у тебя?»

«Ну, если за жизнь подсчитать, пожалуй, немало наберется».

«Что и говорить, — заметил генерал, — характерец у тебя, конечно, не сахар. Все поперек норовишь, по-своему. Знаю не первый день».

«Это хорошо или плохо?»

«Хочешь, чтобы погладил по шерстке?»

«Так вы же кривить душой не умеете!»

«Льстишь начальству?»

«С какой стати? Ругать вроде бы не за что!»

«Ой ли! Что там у тебя за конфликт с Иваном Ерофеевичем?»

«Уже нажаловался?»

«Зачем же?.. Сигнализировал».

«И что вы решили?.. Мне-то терять нечего».

«Как сказать! Пока ты еще начальник политотдела со всеми вытекающими отсюда последствиями».

«Тогда я и подчиненных, наверное, должен лучше знать, чем секретарь парткомиссии».

«Резонно...»

Мы разговаривали так запросто потому, что давно знали и уважали друг друга. Генерал кончал Военно-политическую академию на год позже, но мы встречались на общих лекциях по противоатомной защите, которую тогда только начали изучать. Нас заводили в клуб по несколько курсов сразу и начинали вколачивать азы ядерной физики. Оказавшийся однажды рядом со мной молодой подполковник пожаловался:

«Быстро читают. Не успеваю записывать».

«А надо ли? Возьмите вузовский учебник по физике. Там эта теория изложена подробно».

Так мы познакомились. Потом служба много раз сводила и разводила наши судьбы. Уехав за границу, а затем на Дальний Восток, я потерял его из виду и встретил, придя в ВДВ, уже членом Военного совета.

Мы долго сидели с генералом, обсуждая дела насущные. Сестра несколько раз заглядывала в палату, не решаясь, однако, прервать. Наконец член Военного совета заметил ее маневры, взглянул на часы и заторопился.

«Поправляйся быстрее, Андрей. Через три недели учения. Экзамен для всех большой. Будут наш Министр обороны и представители из братских стран. Так что оплошать не имеем права!..»

Я продолжал ворочаться без сна, снова и снова перебирая в уме события сегодняшнего насыщенного дня. Где-то по дороге проезжали редкие машины, высвечивая фарами проем окна. Чтобы отвлечься, стал думать о сыне, о бате. Отец пишет, что чувствует себя бодро. Мне в это плохо верится...

Захотелось перечитать батино письмо, принесенное Полиной. Оно лежало в тумбочке, но я не решался зажечь свет. Впрочем, и так почти наизусть выучил. Почерк у бати характерный, не спутаешь с другим. Помню, на фронте, получив письмо и увидев знакомые завитушки, чуть не расплакался. Признаться, думал, бати уже нет в живых, потому что год не получал никаких известий. Оказалось, он только что вернулся из-за линии фронта...

Необыкновенный человек мой батя. Сколько на его долю и на долю таких, как он, выпало всякого лиха! Перекоп, польский фронт, Конная Буденного. Потом кулачье, недобитая контра, продотряды, комбеды. И снова без отдыха: бандиты, контрабандисты, диверсанты... Когда я читаю о чекистах — книг таких теперь выходит немало, и события в них нередко похожи, потому что так было в жизни, — мне всегда кажется, что это написано о моем бате. Именно с ним все происходило: погони, перестрелки, преследования... Авторы просто списали с его жизни свои сюжеты, разукрасив их в меру способностей цветистой фантазией.

Сон и не думал приходить мне на помощь. На дороге, проходящей мимо госпиталя, изредка появлялись машины. Разрезая темноту ночи светом фар, они проносились мимо. И по стеклу все так же медленно ползли нечеткие дрожащие отблески.


Завтра меня наконец выписывают из госпиталя. Это не означает, что я приобретаю долгожданную свободу и могу с головой окунуться в работу. В ответ на категорическое заявление, что я абсолютно здоров, врач со вздохом сказал:

— Беда с такими пациентами. Стремясь поскорее вырваться от нас, считают, что несут обществу благо, тогда как на самом деле причиняют вред.

— От моего вылеживания, доктор, страдает работа!

Врач нахмурился:

— Обычное заблуждение всех больных, товарищ полковник. Работа гораздо больше пострадает, если мы недолечим вас. Не говоря о том, что плохое самочувствие отражается на службе далеко не в лучшую сторону.

От этих слов стало тошно. Хорошо так рассуждать, когда время тебя не поджимает... Такие события надвигаются!..

— Нельзя мне больше валяться! — воскликнул я. — Не имею права!

— Вот видите, — обернулся доктор за поддержкой к Полине, — не могу убедить. Будьте уж вы благоразумны.

Врач нашел-таки себе опору. В чем другом, а в благоразумии, когда касается меня, Полине отказать нельзя. Тут она педантично неуступчива.

— Не беспокойтесь, доктор, — заявила звонким, хорошо поставленным учительским голосом, в котором я уловил металлические нотки и понял: песенка моя спета. — Сейчас школьные каникулы. Я дома и сумею проследить. Сколько должен продолжаться постельный режим?

— Три дня, как минимум. Потом сделаем контрольную электрокардиограмму.

— Позвольте! — запротестовал я.

Однако доктор уже догадался, что последнее слово принадлежит жене, и, не обращая внимания на мои возражения, спросил:

— Считаю, мы договорились, Полина Тимофеевна?

— Безусловно!

Если Полина сказала так, то вопрос решен окончательно и обжалованию не подлежит. Я редко встречал людей, сочетавших в себе удивительнейшую мягкость с самой непреклонной твердостью. Полина могла в мелочах часто уступать, терпеливо убеждать человека и соглашаться, даже если он был не совсем прав. Когда же приходила к выводу, что следует поступать так и не иначе, ее нельзя было поколебать: не помогали ни просьбы, ни самые веские аргументы. Полина становилась неумолимой. Лишь однажды мне удалось склонить ее... Кто бы знал, чего это стоило! Легче отразить танковую атаку!.. Я был в отчаянии, но отступить не мог. Речь шла о будущем, обо всей жизни...

А что, если бы не удалось склонить Полину? Вспоминая об этом, я всегда заново переживаю страх. Сколько бы мы оба потеряли!

На фронте, да и потом, когда служил за границей, я очень любил стихи Константина Симонова, особенно лирическую тетрадь «С тобой и без тебя». Там великолепные строчки о любви, о самом сокровенном. Мы заучивали стихи наизусть, переписывали в письма женам и подругам, потому что сами не могли лучше выразить те мысли и чувства, которые обуревали и просились на бумагу.

«Письма пишут разные: слезные, болезные, иногда прекрасные, чаще — бесполезные...»

Не могу согласиться с поэтом. Письма действительно бывают хорошие и плохие, а вот бесполезных — не встречал. Матери, честно признаюсь, писал редко; Полине — чуть ли не каждый день. Она хранит их теперь со своими, ответными. Целое собрание сочинений, которое не вредно было бы издать в двух экземплярах: на память ей и мне; ну и еще один — для Матвея и внуков. Пусть прочтут и знают, что любовь неистребима и чиста, как родниковая вода, даже если кругом грязь и кровь и никто не знает, доживет ли он до следующего часа.

Иногда тайком от Полины я перебираю наши письма, удовлетворяя потребность пережить все заново. Она, по-моему, делает то же, потому что письма в ящике периодически меняют порядок. Каждому из нас хочется вернуться в молодость.

«Милый Андрюша, ты не представляешь, что значат для меня твои скупые строчки. Они помогают мне бороться за жизнь. Завтра — третья операция. Я знаю, ты очень занят. Слежу по газетам, слушаю радио. В Померании идут бои, и наша армия, наверное, там. Но все равно пиши, хоть понемножечку. Чтобы я знала: ты жив и для нас по-прежнему светит солнце».

Это из госпиталя после ранения. А вот мой ответ:

«Нам многое выпало перенести вместе. Переживем и это. Пусть будет третья... пятая операция. Ты держись! Даю тебе все свои силы, всю веру, надежду и любовь. Будь! Только будь!»

И снова почерк Полины:

«Все позади: и война, и операции. Скоро покидаю госпиталь. Врач поздравил меня. Не очень-то я верил, говорит, в то, что вы выкарабкаетесь. Я ему: а вот один человек верил, очень, и приказал мне жить. И знаешь, что ответил мне старый доктор? Только не зазнавайся! Ваше счастье, сказал, что на свете есть такой человек. Дорожите им... Это он мне! Как будто есть час, минута, чтобы я не думала о тебе. Долго ли вас продержат в Германии? Скорей бы увидеться!»

А потом характер писем резко изменился, не с моей стороны, разумеется. Стали они суше, холодней, короче. И это после теплой встречи сразу после войны, когда я ненадолго приехал в отпуск из Германии. Правда, Полина не захотела, чтобы мы тотчас поженились. Объяснила: после госпиталя она слишком слаба и не в состоянии выполнять роль жены и хозяйки. Прошло еще полгода. Полина переехала в другой город и поступила в учительский институт. С этого и началась метаморфоза. Я нервничал, не мог найти причины, бомбардировал ее телеграммами, длиннющими посланиями, в ответ получал куцые невразумительные записки: живу, учусь, все в порядке... Будто что-то скрывала... В один совсем не прекрасный день Полина сообщила: «Я встретила человека, с которым собираюсь связать свою жизнь...» Стало страшно больно и обидно. Зачем она так? Что заставляет ее обманывать?.. Я не поверил ни одному слову. Нельзя забыть того, что было между нами, нельзя!

Я пошел к командиру полка и показал письмо Полины. Он пожал плечами:

«Сожалею. Такова жизнь, лейтенант. Мужайтесь».

«Как вы не понимаете! — воскликнул я. — Тут ни одного слова правды!»

«Тогда рассказывайте!» — потребовал он.

Говорил я бессвязно и был уверен, что ни в чем полковника не убедил. Но когда закончил, он молча снял телефонную трубку и, вызвав начальника штаба, распорядился:

«Приготовьте отпускные документы на старшего офицера четвертой батареи Корсунова. Желаю удачи, лейтенант!..»

Я приехал внезапно и застал Полину врасплох. Постучал в комнату студенческого общежития и громко спросил:

«Здесь нежеланных гостей принимают?»

Открыв дверь, Полина охнула:

«Андрюшка, ты?»

Она растерялась настолько, что не смогла сдержать своих чувств и бросилась мне на шею. Наверное, это и помогло. Подружки тотчас выпорхнули из комнаты, оставив нас вдвоем.

«Ой, мне и угостить тебя нечем», — заметалась Полина по комнате. Я схватил ее за руки и усадил, жадно всматриваясь в дорогое мне лицо. Полина почти не изменилась, разве что стала еще тоньше и красивее.

«Что случилось, Полюшка?» — спросил я.

«Ничего! — тихо ответила она, старательно отводя глаза. Потом не выдержала; губы мелко задрожали: — Андрюшка, родной, не спрашивай меня ни о чем».

Полина заплакала навзрыд. Я судорожно прижимал ее голову к груди и готов был разреветься сам. Конечно же она любила меня по-прежнему — в этом не было сомнения. Слишком серьезной, видно, была причина, заставившая ее написать то роковое письмо.

«Говори все как есть!» — потребовал я.

Она отрицательно покачала головой.

«Неужели я не достоин твоего доверия?»

«Я не могу стать твоей женой», — проговорила Полина с усилием.

Глаза ее были уже сухими, в них горела та самая решимость, которой я боялся.

«Только не рассказывай басни о встреченном тобой принце!» — воскликнул я.

«Прости! — Она опустила голову. — Думала, так тебе будет легче».

«О чем ты? Я же не могу без тебя! Понимаешь?»

Полина зябко повела плечами.

«Ты любишь меня?»

Ответила она не сразу. Отошла к окну, скрестила на груди руки.

«Извини, Андрюша. Врать не научилась, да ты и не заслужил. Люблю тебя! Но это, к сожалению, ничего не меняет. Помехой нашему счастью стало ранение».

«Я знаю о нем. И что?»

«Эх, Андрюша, ничего-то ты не понимаешь. — В голосе послышался упрек. — Практически, как говорят медики, я здорова, только матерью не смогу стать никогда...»

«Какое это имеет значение?!»

Она повернулась, сказала резко:

«Не надо жертв! Какому мужчине нужна бесплодная жена!»

Я вскочил со стула, опрокинув его. В тот момент мне ничего не стоило избить ее.

«Дура! — закричал вне себя, в первый и последний раз позволив грубость в обращении с Полиной. — Разве мало война обездолила ребятишек?! Да если мы с тобой захотим иметь детей, сама знаешь, сколько сейчас сирот на Руси! Одевайся!»

Она растерялась.

«Одевайся! — не сказал, приказал я. — Идем в загс!»

«Вот так сразу?»

«Только так! Больше я с тобой панькаться не намерен. Фронтовик, орденоносец, приехал на побывку из Германии... Нас зарегистрируют вне очереди!..»

Я что-то еще кричал, кому-то грозил. В то же время натянул на себя шинель, помог Полине попасть в рукава пальто. Она перестала сопротивляться, молчала. Только глаза ее плакали и смеялись одновременно.


Рано утром позвонил комдив.

— Как самочувствие? — спрашивает.

— Отличное! — отвечаю бодренько и, поскольку в комнате нет Полины, понизив голос, добавляю: — Если бы не бдительность жены, давно бы дал стрекача...

— Ну, ну, жен положено слушаться! — строго восклицает Перов.

Настроение у него великолепное, а я слушаю и гадаю: с чего бы?

— Что-то я такого послушания у некоторых моралистов не замечал.

Комдив хохочет — понял, в чей огород камешек.

— Люблю догадливых людей, — смеюсь я, не переставая ломать голову над причиной веселья Перова. Потом спрашиваю напрямик: — Согрей душу бедного сердечника, Александр Гаврилович, объясни, с чего ты так развеселился. Подарок, что ли, получил?

— Попал в яблочко! — Голос Перова становится озорным. — А вот какой подарок — угадай!

— Не томи душу, — прошу. — Мне же волноваться вредно.

— Ага, признался, что больной, — торжествующе говорит Перов, — то-то же! А еще из дому сбежать намереваешься. Лежи уж! И все мысли о том, чтобы удрать, из головы выкинь. Начальник госпиталя предупредил: не допускать тебя к работе еще три дня. Понял?

— Куда уж яснее, — соглашаюсь уныло. — Так что же произошло?

— Ладно, — великодушно сдается комдив. — Новость хорошая. Учения отложили на конец августа — начало сентября. Только что звонил командующий. Поля, говорит, не полностью убраны; пусти вас — повытопчете, потому как к аккуратности не приучены. Дал еще две недели на подготовку. Представляешь?

Теперь стала понятна радость Перова. Не далее как вчера он сетовал: и то не готово, и это не отлажено, сроки поджимают... Жаль, что в сутках не тридцать часов! И вдруг подарили половину месяца! Есть от чего прийти в восторг. Приятно было и то, что комдив именно со мной поделился доброй вестью в первую очередь.

Вошла Полина.

— Ты сияешь, будто выиграл в лотерею «Жигули»!

— А я и в самом деле выиграл, только не машину, а нечто гораздо более существенное.

— Судьбу, наверное?

— Пожалуй, — согласился я, — если считать, что судьба — это ты.

— Кто выучил комплименты говорить? Сознавайся!

— Я всегда сам умел.

— Что-то не замечала!.. Иногда так хотелось услышать какие-нибудь милые глупости, а ты говорил только о серьезных вещах.

— Так это я у сына научился. Он утверждает, что мы — реалисты, живем в рациональный век, и всякие сантименты ни к чему.

— Не хули ребенка. Сам воспитал.

— Нет уж, на лавры жены не посягаю. Матвей вылеплен по твоему образу и подобию.

Собирался сказать весело, а прозвучало завистливо. В последнюю встречу с Матвеем я наблюдал за сыном и все больше поражался его удивительной похожести на мать. Он скопировал ее манеру держаться, стремление к независимости, твердость суждений, с некоторой поправкой на юношескую непосредственность да всякие модные веяния. Закономерно, конечно, и... замечательно. Полина — чудесный человек, мне же было вечно некогда. Но капельку обидно. Сын — продолжатель рода Корсуновых, а фамильных черт нет. Я очень похож на батю; и на деда, говорят, тоже. Как-то приехал в станицу родню проведать, иду по улице, навстречу люди незнакомые — останавливают, здороваются. Те, что постарше, спрашивают: «Матвеев внук будешь?», а кто помоложе: «Степана сын, значит?..»

От Полины нет и не может быть потаенных мыслей. Она тут же догадалась, о чем я подумал. Присела рядом на краешек тахты и говорит:

— Знаешь, Андрюша, мы ведь с тобой очень похожи, даже внешне.

— Вот именно, — усмехнулся я, — особенно если кому придет в голову сравнивать наши комплекции...

— Не шути, — запротестовала жена. — Все, кто нас знает, говорят об этом. Общие мысли, привычки создают определенный стереотип поведения.

— Что ты хочешь сказать?

— Ты не понял?

— Смешно было бы не догадаться. И все равно Матвей — твой сын! Твой!

— Но ты ведь хотел, чтобы он был!

— Да, хотел! И... был решительно против! Я и сейчас не могу без содрогания вспомнить... Как ты тогда стояла передо мной и молчала... Ох уж это молчание! А помнишь, сколько я тебя просил? Не надо! Не смей! Не рискуй!.. А ты — ни слова в ответ.

— Так-таки ни слова? — смущенно улыбнулась Полина.

— Действительно! Как я мог забыть? Выстрелила в меня одной-единственной фразой: буду рожать!

Полина засмеялась.

— Я ведь оказалась права?

— Теперь на этот вопрос ответить легко. А тогда врач сказал: больше шансов за то, что выживет, однако гарантии дать не могу. Ты ведь знала?

— Знала! Но я еще видела, как ты смотрел на хозяйских мальчишек, как кормил их конфетами и таскал на спине по двору. Играл с ними, а глаза оставались грустными... Вот и решила: у нас должен быть ребенок.

— Значит, я во всем виноват?

— Глупый. Я мечтала о сыне, когда сама была девчонкой. Да и не могла допустить, чтобы всю жизнь на меня смотрели жалостливо, догадываясь об ущербности!..

Умом я и тогда понимал ее состояние. Полина имела право на риск, потому что хотела быть до конца счастливой и заплатила дорогой ценой за это. И все-таки чувства восставали против безумного решения. Это все равно, что вручить человеку парашют и заставить прыгать, сказав: в двадцати пяти случаях из ста можешь спокойненько разбиться.

То было ужасное время. Девять месяцев страха. Они тянулись бесконечно. Тревога была постоянной и однообразной, как караван верблюдов в пустыне: шагает день за днем, а кругом все песок, песок... Где бы ни находился, неотступно думал: как дома?.. По ночам, просыпаясь, вслушивался в душную тишину. Боясь шевельнуться, напрягал слух до звона в ушах. В горах неподалеку выли шакалы. Изредка надрывно кричал ишак. Плескалась вода в арыке за глинобитным дувалом, окружавшим дом, где мы снимали у хозяев комнатушку. Кишлак маленький, десятка два домов, затерявшихся в предгорьях Алатау, а размещался здесь целый полк.

Особенно мучительными были последние дни. Я заранее отвез Полину в роддом, находившийся в двадцати километрах от кишлака. Однако, вернувшись, не мог усидеть дома. Пошел к замполиту, взмолился:

«Разрешите отлучиться на два дня?»

Замполит посмотрел на меня с сожалением:

«Ну чем ты можешь помочь?»

«Все равно должен быть там! Вы же знаете!..»

Замполит был в курсе наших тревог и всячески мне помогал. Я был тогда капитаном, только что избранным секретарем партбюро полка.

«Что с тобой поделаешь! — махнул он рукой. — Езжай».

Двое суток продолжалась пытка. Я не спал, не ел, торчал возле больницы, несколько раз пытался проникнуть внутрь, но был изгнан с позором. Дежурная акушерка, дородная хохлушка, гневно прокричала мне вслед:

«И як не совестно чоловику лезть в бабье логово!»

На рассвете, когда я, пригорюнившись, задремал на скамейке у ворот роддома, кто-то осторожно тронул меня за плечо:

«Папаша, очнитесь!..»

Рядом стояла грозная акушерка и улыбалась.

«Та у вас же сын, папаша. Четыре шестьсот потянул...»

«А жена?! — воскликнул я. — Как жена?»

«Шо з ей робыться? Спит, умаялась, бедолага».

Я схватил акушерку за плечи и кинулся целовать.

«Тю, скаженный! — отбиваясь, заголосила она. — Все вы, батьки, якись ненормальни!»

В ту минуту не было музыки прекрасней, чем эти простые грубоватые слова.

Глава VII АВГУСТ


Дом горел. Сверху донизу он был объят пламенем. На трех этажах шел бой. Языки огня выплескивались из окон вместе с автоматными очередями. Треск пожарища сливался с воплями дерущихся. «Противники» сошлись лицом к лицу. Никто не хотел уступать.

Выскочив из пылающих лабиринтов и полузатопленных подземелий, вперед устремилась новая волна десантников. Солдаты лезли в стенные проломы, прыгали в затянутые дымом окна; некоторые ухитрялись с помощью шестов, поддерживаемых товарищами, вскакивать сразу на второй этаж.

По небольшому озерцу возле дома тонкой пленкой растекалась горящая жидкость. С крыши в воду то и дело срывались солдаты. Они падали, стреляя на лету. Кверху взмывали фонтаны огненных брызг. Мы, разумеется, знали: люди выныривают у противоположного берега на чистой воде, и все равно смотреть было страшно.

— Прилично действуют! — одобрительно хмыкнул Перов. В его устах это была высшая похвала.

Я знал, что разведчики, демонстрирующие показной бой в спортивно-психологическом городке, любимцы комдива. Из пополнения сюда отбирались наиболее крепкие и толковые ребята, имевшие разряды по одному или нескольким видам спорта. Комдив сам следил за этим. Он нередко наведывался в казарму разведчиков, стоящую недалеко от штаба, бывал у них на занятиях, толковал с солдатами. Разведчики и снабжались лучше других, а классы их всегда были оборудованы по последнему слову учебной техники, напичканы электроникой. Зато и спрос был особый. На любые сборы, показные учения, стрельбы, спортивные состязания непременно вызывались разведчики. По всем видам боевой подготовки они были обязаны и умели продемонстрировать, как выражался комдив, «высший десантный шик».

Однажды к нам приехала делегация из ГДР, тоже десантники, видавшие виды. Чем удивишь?.. Вот тогда Перов и сказал: «А не показать ли им урок по физо у разведчиков?»

Привели гостей к разведчикам. Казарма как казарма. Спортивный зал обычный; у них, возможно, и получше есть. Ничего особенного...

Началось занятие. Разминка, бег, прыжки через препятствия — удивляться нечему. Но вот началась отработка десантных приемов: на одного — вдвоем, невооруженный против вооруженного. Ребята действуют быстро, сноровисто: захват — прием — отброс. Глядим, оживились гости. А когда солдаты в кувырке через голову стали метать ножи и попадать точно в цель — зааплодировали. Самое же поразительное разведчики приберегли на закуску. На специальную стойку один на другой кладутся три-четыре обычных строительных кирпича; подскакивает солдат и ребром ладони раскалывает их пополам. Очень эффектное зрелище!.. Гости ахнули, а глава делегации, седой генерал, развел руками: «Ну и ну, — сказал, — такого я еще никогда не видел!» Перов остался очень доволен, хотя никак этого не выразил.

На разного рода совещаниях комдив частенько повторяет: «Посмотрите, как сделано у разведчиков! Учитесь, перенимайте опыт!» В глаза же чаще всего ругает, даже если они показывают «высший десантный шик».

Бой между тем продолжался. Овладев горящим зданием, разведчики стремительно преодолели ров с водой, четырехметровую стенку, проволочные заграждения и подземный лабиринт, где им пришлось столкнуться с множеством препятствий. Самым сложным оказался заключительный этап «сражения». Нужно было, сняв «вражеских» часовых, а часовые стояли реальные, захватить автомобиль и, разогнав его до большой скорости, спрыгнуть на ходу, не заработав травмы: опасность такая была. И когда они как горох посыпались из кузова мчавшейся машины, кто-то из офицеров, стоявших позади, иронически протянул:

— Цирк, и только!

Комдив резко обернулся. Поискал глазами человека, бросившего реплику, и, не найдя, укоризненно покачал головой.

— Учтите, товарищи офицеры, все это, — кивнул в сторону препятствий, — встретится вам не на арене, а в реальной боевой обстановке. Мы — десантники!

Последняя фраза прозвучала как заклинание. Перов вкладывал в нее свой, особый смысл. Подзадоривая его, я как-то спросил:

«Ты что же, считаешь, что десантники — армейская элита?»

Он не принял шутки, ответил серьезно:

«Если хочешь — да! Потому что нам предоставлено право первым лезть в самое пекло. Это обязывает уметь все. Все! — повторил комдив убежденно и, как бы поясняя мысль, добавил: — Ведь в бою отступать некуда. Победить или умереть — третьего не дано!»

Перов окинул взглядом стоявших перед ним офицеров и жестко закончил:

— Перед учениями штаб дивизии проверит готовность каждой роты к преодолению полосы препятствий. Низкие результаты показывать не рекомендую! С подразделением, получившим оценку ниже четверки, займусь лично.

Подскочил командир разведчиков. Вытянувшись, лихо доложил Перову, что занятие окончено, личный состав для разбора построен. Комдив покосился на меня и неторопливо направился к стоявшему невдалеке строю. Через минуту оттуда донеслось отрывистое «Служим Советскому Союзу!». Я невольно улыбнулся: объявил-таки благодарность разведчикам. Помягчел душой комдив, да и вообще на многие вещи стал смотреть иначе. Третьего дня с возмущением рассказывал:

«Разгон в чаловском полкуустроил. Понимаешь, приезжаю вечером, спрашиваю, чем занимаются... Да вот уставы новые почитываем, отвечают. Дело хорошее, говорю, а что по плану? Намечалась лекция о боевых традициях... Почему же план нарушили?.. Так уставы ж важнее... Вот мудрецы!»

Отправив разведчиков в казарму, Перов разрешил офицерам перекур и подошел ко мне.

— Что нового в горкоме? — спросил как бы между прочим.

Равнодушие тона меня не обмануло. Только тут дошло, что интерес в горкоме партии к моей судьбе возник не без участия комдива.

Утром позвонил первый секретарь.

«Заехать сможешь?» — спрашивает.

«Если нужен, буду».

«Очень нужен. Есть о чем потолковать. Жду!»

Я подумал: с чего бы так срочно? Через два дня пленум, тогда бы и поговорили. На всякий случай захватил с собой рабочую папку: мало ли какие сведения могут понадобиться. Однако беседа приняла неожиданный оборот. Секретарь встретил меня весьма радушно. Усадил на диван рядом и стал расспрашивать о личных делах и планах.

«Скажи, пожалуйста, — спросил я, не выдержав, — с какой стати моя особа стала предметом повышенного внимания? Наверняка неспроста».

«Угадал. Не буду ходить вокруг да около. Старым боевым коням не гоже зря вилять хвостами».

Секретарь в войну служил в казачьем корпусе и неоднократно ходил по тылам врага. От тех далеких лихих времен у него и сохранились в речи кавалерийские словечки.

«У меня забирают секретаря по идеологии, — продолжал он, — слышал?.. Короче, не пойдешь ли на вакантное место?»

Я отозвался не сразу, и секретарь, приняв, должно быть, молчание за колебание, стал горячо уговаривать:

«Соглашайся, Андрей Степанович! Ты ж, беспокойная душа, все равно без работы сидеть не сможешь, — я тебя не первый день знаю. Так почему бы не у нас? Дело знакомое. Пересядешь с самолета на трактор — и аллюр три креста!»

Предложение было стоящее. Я не отзывался совсем по другой причине. После выписки из госпиталя прошло совсем немного времени. Материал на увольнение еще и отправить не успели. Откуда же в горкоме известно?..

«Земля слухом полнится», — улыбнулся секретарь.

Теперь я определил источник «слухов». За меня просил комдив. А ведь он не любит ни о ком ходатайствовать!

Меня тронула его забота, и, чтобы как-то скрыть смущение, спросил:

— Хочешь поскорее избавиться?

Перов поглядел укоризненно.

— Не обижайся. — Голос мой предательски дрогнул. — Спасибо!

— Чего уж там!.. — Комдиву тоже стало неловко, и я пожалел, что затеял разговор.

А он, оказывается, бывает еще и таким, мой комдив. Вот уж чего никак не мог предположить в нем — душевности. Много ж в человеке наносного, не сразу разглядишь суть.

— Пойдем, что ли? — неуверенно предложил я. — Пора подводить итоги сегодняшним командирским занятиям.

— Да, да, — заторопился Перов. — Надо отпускать людей. Время дорого, как никогда.

Он повернулся и, скомандовав: «Товарищи офицеры, прошу в класс!» — направился к учебному корпусу. Рывком открыл дверь и первым вошел в здание. Теперь это был прежний комдив, понятный и привычный. Но я знал о нем уже многое такое, что другим пока не дано было заметить.


У меня произошла интересная встреча. Иду после пленума горкома домой и вдруг на центральной улице сталкиваюсь со старой знакомой. Узнал не сразу, хоть и подумал, что эту симпатичную мордашку с яркими веснушками видел совсем недавно.

Не окликни девушка, сам бы не остановился.

«Забыли меня, товарищ полковник?» — спрашивает так по-доброму.

Признаться, что у тебя память дырявая, неудобно. К тому же надеюсь, сама подскажет, где и при каких обстоятельствах мы сталкивались.

«А вы похудели, — замечает она участливо. — Не болеете, часом?»

«Было такое, — соглашаюсь. Девушка мне нравится, совсем ребенок... — А вот вы поправились», — говорю, зрительно помня: девушка была тоненькой.

Она вдруг краснеет. Смущенно отводит глаза.

«Да, уже заметно».

Инстинктивно угадываю: допустил бестактность. Чтобы сгладить возникшую неловкость, бодро восклицаю:

«В вашем возрасте прибавка в весе — не порок. Здоровее будете!»

«В моем положении, хотите сказать?» — уточняет.

Только тут наконец соображаю, кто передо мной. В памяти отчетливо всплывает наша первая и единственная встреча. Зареванное лицо. Испуганные глаза. Жалкие слова: «Он не виноват... Я сама. Сама...» Тамара. Тамара Ивановна...

«Как дела? — спрашиваю взволнованно. — Как устроились, Тамара Ивановна? Может, помощь нужна?»

Кажется, я нашел верный тон.

«Ничего. Все в порядке», — отвечает, а губы подрагивают.

Какой уж порядок, думаю с горечью, отлично представляя ее положение. Косые взгляды. Хихиканье за спиной, а то и откровенные насмешки. Слышал, что в таких случаях болтают: нагуляла... в подоле принесла... Мелькает мысль: «А может, комдив был прав, когда хотел заставить Чалова жениться? Человек обязан отвечать за свои поступки!..» Тут же отвергаю ее. Насилие ни в каких вопросах к хорошему не приводит. Семья, созданная под нажимом, калечит и взрослых и еще более детей, тех, кто ни в коем случае не должен страдать. Так что из двух зол надо выбирать меньшее...

Идем рядом, молчим. Не могу придумать, о чем говорить. Любые утешения ничтожны и оскорбительны, а любопытство дурно пахнет. И все же очень хочется ей помочь.

Чтобы как-то оборвать паузу, спрашиваю, давно ли она виделась с Вячеславом Алексеевичем. Тут же понимаю, что именно этот вопрос задавать не следовало. Тамара быстро поднимает голову и пристально, словно стараясь разглядеть невидимое, смотрит на меня. Потом спрашивает:

«А вы откуда знаете?»

«Что именно?»

«Про Славу».

«Я ничего не знаю!»

Она смотрит подозрительно: верить или нет? Решает, очевидно, в мою пользу.

«Приходил он», — говорит Тамара устало.

«Зачем?»

«Это уж вы у него спросите!»

В Тамаре происходит едва уловимая перемена. Взгляд твердеет. Лицо строгое. Не столь уж она слабовольна, как представлялось вначале. С характером.

«Я не захотела с ним разговаривать».

«Почему? — удивляюсь чисто по-мужски. — Не исключено, что он пришел с самыми добрыми намерениями».

«Намерения — это от разума. Ничего такого мне не надо. Проживу без подачек!» — решительно отвергает она совет, и я понимаю: сказано не для красного словца.

«Он отец вашего ребенка. Его долг — помочь!»

Лицо ее делается отчужденным. Под глазами стали особенно заметны синяки.

«Долг пусть исполняет на службе, — говорит глухо. — А ребеночку нужна любовь. Как-нибудь обойдемся. Так можете ему и передать!»

Все ею продумано, выстрадано. Куда девалась растерявшаяся в беде девчонка? Пытаясь принять на себя удар и отвести напасть от другого, она выглядела трогательно, но вызывала жалость. Сейчас передо мной стояла пусть оскорбленная, может быть, даже униженная своим положением, и тем не менее сильная и гордая женщина, способная постоять за себя. Беда словно выжгла в ней все слабое, уязвимое. Захотелось снять фуражку и по старому русскому обычаю поклониться ей в пояс.

Встреча с Тамарой припомнилась мне, когда на следующий день возвращался я из сто девяносто четвертого полка после строевого смотра. Мне удалось потолковать с Чаловым, правда, накоротке.

Сидя в машине, я мысленно прокручивал пеструю ленту свежих событий, пристально вглядывался в детали, заново переоценивал слова молодой женщины, невольно сравнивая с тем, что услышал от Чалова. Точек соприкосновения они явно не находили. Чалов был сбит с толку. Но не тот он человек, чтобы остаться сторонним наблюдателем, да и совесть не позволит.

Все утро шел дождь. Он то переставал — и тогда ветер подхватывал и крутил над дорогой водяную пыль, то начинал сыпать вновь, мелкий, въедливый. Лобовое стекло быстро покрывалось мутными капельками. «Дворники» смахивали их, оставляя за собой грязные полукруглые следы. Такие же следы остаются в душе каждого, кто совершает некрасивый поступок и сам это понимает. Человеку свойственно измерять и оценивать не только слова и действия — вещи, в общем-то, довольно реальные, а и намерения, мысли, желания — понятия никак не материальные. Я уверен: пройдут десятилетия, века, многое изменится в жизни людей, сами люди станут иными, лишь одно сохранится незыблемым — человеческая совесть. Она будет по-прежнему диктовать нравственные законы, определять степень добра и зла, заставляя человека жить чище, лучше, светлее. Пока у людей есть совесть, они гарантированы от моральной деградации и не истребят друг друга, как звери, которым это понятие недоступно.

У Чалова круглое скуластое лицо, темные жесткие волосы, норовившие вылезти из-под фуражки. Он стоит передо мной на плацу, и голос звенит, как перетянутая струна, выдавая самые противоречивые чувства: обиду, гнев, горечь, сожаление. Он как бы вырывал из себя слова, не щадя самолюбия:

«До чего же мы бываем слепы... Не замечаем очевидного...»

И то верно. Не разглядеть эгоизма и себялюбия в бывшей своей невесте, составляющих основную ее суть, — надо уметь. Легко представить Чалова, свяжи он судьбу с нею. Мотался бы в одиночестве по гарнизонам, проклиная все на свете. Она бы ни за что не рассталась со столицей, где тепло и уютно, метро, удобства... и мама... Бывала бы у него наездами, травмируя душу. Нет, такая жена не нужна! Хорошо, что Чалов это осознал.

«Представляете, товарищ полковник, — говорит, — встретились мы недавно в Москве, когда меня комдив в командировку посылал. Сидим, разговариваем. Я нервничаю, все еще надеюсь на чудо: а вдруг переменится?.. А ей хоть бы что! Будем считать, рассуждает, не сошлись характерами. Да так хладнокровно, будто любви не бывало...»

Я хорошо понимал состояние Чалова. С одной стороны, крушение иллюзий, с другой — угрызения совести. Любимая девушка, убивающая своим равнодушием, толкает на исправление зла, содеянного им же. И тогда он решает быть благородным, готовит прочувствованную речь, идет к Тамаре... В ответ получает не лавровый венок, а щелчок по носу!..

«Вы не подумайте, товарищ полковник, что я просто так. Ведь по-серьезному хотел. Она даже выслушать не пожелала!»

Молодец девчонка, чуть не воскликнул я. Верный курс взяла. На кой ей нужны подачки? Только гордая женщина заслуживает уважения и достойна любви. Жаль, что я не знал об этом раньше, до встречи с Тамарой. Непременно сказал бы: так держать!

Машина остановилась у штаба дивизии.

— Вас ждут, товарищ полковник, — сказал водитель, показывая в сторону КПП.

У входа стояла Полина. Удивился: зачем она здесь? И тут же тревога сжала сердце. Что-то случилось!

Выскочив из машины, бросился к жене. Увидел ее меловое лицо, опухшие губы и вдруг отчетливо понял: отец! Она могла ничего не говорить. Не скрываясь, Полина вытерла слезы. Я тихо спросил:

— Когда похороны?


Дом полон людьми. В комнатах, на веранде, в саду — нигде не протолкнуться. А народу все прибывало. Батины сослуживцы, фронтовые друзья, соседи... Многих я видел впервые. Не представлял, что у отца, жившего последние годы одиноко, на пенсии, столько знакомых. Прежде всего они подходили к матери, безмолвно сидевшей у изголовья гроба рядом с Матвеем. Слов утешения не говорили: то ли от неумения выразить полностью своего горестного состояния, то ли считая излишним сочувствовать вслух. Только склоняли седые головы и бережно, разделяя беду, пожимали ей руку, как бы призывая быть мужественной. Большинство из них объединяло одно едва уловимое сходство: даже если на плечах не было погон, мешковато висел гражданский пиджак — под ним все равно угадывалась строевая выправка. И стояли они у гроба одинаково: по стойке «смирно», бросив руки по швам и молча глотая скупые мужские слезы... Так обычно военные отдают последний долг погибшим друзьям.

Батя очень любил цветы, сам выращивал в саду георгины, розы, тюльпаны. Но никому не приходило в голову принести ему хоть маленький букетик... За всю свою жизнь он не получил столько цветов, как в день похорон. Цветами был покрыт гроб; они лежали всюду — на столах, подоконниках, на буфете. Огромные венки выстроились на улице вдоль забора. Каждый считал своим долгом принести букет и, не зная, что с ним делать, старался куда-нибудь приткнуть.

Я смотрел на них и с горечью думал: зачем ему теперь такое многообразие запахов и красок? Цветы нужно дарить живым, принося радость.

Поверить в случившееся было трудно, тем более смириться с мыслью, что бати нет. Каждому в жизни отпущен свой срок. Можно частенько услышать: все там будем, придет и наш черед... Но в душе каждый чуть-чуть фаталист, надеется, что его минует чаша сия. Смерть всегда неожиданна...

Дорога на кладбище — одна из самых длинных дорог. Время преодоления ее теряет свое обычное измерение и отсчитывается не минутами и пройденными километрами, а глубиной переживаний, той раной, что остается в сердцах живых. В последний раз всматриваешься в дорогие тебе черты. Память ни с чем не считается, вновь и вновь возвращает в прошлое — далекое и близкое.

Шершавые отцовские ладони, пропахшие ружейным маслом — один, по-моему, из самых чудесных запахов на свете. Как ласковы эти руки...

Уютно сидеть у отца на коленях и скакать на них, будто верхом на коне...

«Пап, а пап, научи той песне, что про долины и про горы...»

«Вот ты и надел красный галстук, сынок; смотри береги его, не замарай!..»

«Ухожу на задание, сынок. Все может случиться. Жалей мать! Ну, а коли придет твой черед, помни: мы — Корсуновы, и дед, и отец твой достойно защищали Советскую власть...»

«Дорогой батя, докладываю: как ты и велел, академию закончил на отлично...»

«А ты у меня уже полковник, сынок. Обогнал отца. Так и должно быть, спасибо. Сыновья идут дальше...»

Воспоминания накладываются одно на другое, вызывая мучительное ощущение собственного бессилия. Ведь как бы горячо, яростно ты не желал, вернуть утраченное нельзя. Потеря невосполнима, и этим все сказано.

Я сразу почувствовал себя постаревшим. Самый старший Корсунов... Никто не поможет, не поправит, не пожалеет. Надо мной никого. Следующая очередь — моя. Таков неумолимый закон природы, сознание которого бодрости не придает...

Всю дорогу обратно я молчал. Сидел рядом с матерью на длинном боковом сиденье, обняв ее вздрагивающие плечи, и слышался мне плач женский, испокон века произносимый над дорогим покойником: «И на кого ты меня, родимый, покинул! Кто меня пожалеет теперь, кто побережет, кто позаботится?!» Жил этот плач и сейчас в ее сердце, да неудобно кричать в машине под завывание мотора.

В автобусе было душно, и я опустил стекло. Знойный ветер ворвался в машину; прохлады он не принес, зато дохнул пряным ароматом донской степи. Матвей сидел рядом. Подпрыгивая на ухабах, он толкал меня локтем в бок и безвольно покачивался из стороны в сторону. В высохших глазах стояла такая горечь, что у меня сжималось сердце, утешить же было нечем.

За поворотом тряский булыжник окончился, пошел асфальт. От проносящихся мимо домов, деревьев, заборов рябило в глазах. Машина прибавила ход...


Вечером мы с матерью разбирали отцовские документы, занимающие несколько ящиков письменного стола. Орденские книжки, всевозможные грамоты, похвальные листы, дипломы, справки, выписки из личного дела... Сколько человеку за жизнь требуется разного рода бумаг — удостоверяющих, свидетельствующих, указующих, будто мы не доверяем самим себе и слово уже ничего не значит.

Отдельно в запертом ящике, завернутый в целлофан, лежал партийный билет. Я бережно раскрыл его, прочел: время вступления в партию — июль 1919 года. Без малого шестьдесят лет в строю. Более полувека жестокой борьбы. Такие документы надо хранить в музее. Положить бы рядом биографическую справку, а сверху призыв: «Делать жизнь с кого»...

Мы засиделись с матерью далеко за полночь. Однако поднялась она по привычке рано и принялась готовить завтрак. Сегодня мне предстояло улетать, и я снова принялся уговаривать мать переехать к нам с Полиной. Человеку невозможно жить одному, во всяком случае, очень трудно.

«Квартира у нас, сама знаешь, большая, — уговаривал я. — Места с избытком... Вместе веселее».

«Не до веселья мне теперь, сын, — тихо ответила она. — Кто же к отцу пойдет, если уеду?..»

Против такого аргумента я был бессилен.

У ворот фыркнула машина, остановилась. Дверь распахнулась, и на пороге с чемоданом в одной руке, со связкой книг в другой показался Матвей.

— Вот... приехал, — смущенно сказал он и, отвечая на вопросительный взгляд, подтвердил: — Ну конечно, насовсем, если бабушка не возражает.

Мать охнула и, всплеснув руками, бросилась к нему:

— Спасибо, внучек! Утешитель ты мой! Спасибо, уважил!

Я с благодарностью посмотрел на сына. Теперь можно уехать со спокойной совестью. Мать не будет одна. Кроме того, ей снова есть о ком заботиться, что не менее важно человеку в горе. А у парня, оказывается, чуткое сердце! Хорошо, когда меньше всего думаешь о себе. Понимаю, ему очень не хотелось расставаться с общежитием, где рядом ребята и Люда. Привык к самостоятельности. Впрочем, нечего удивляться. Мы с Полиной тоже такие. Почему же Матвей не должен походить на родителей? И все же... Мало я знаю своего наследника.

Мы вышли с Матвеем в сад. Здесь все напоминало о бате: скворечни, сделанные его руками, висели на нескольких деревьях; перебинтованная им расщепившаяся черешня; недополотая грядка помидоров; скамеечка, вкопанная в землю, — он любил сидеть здесь, опершись грудью о палку... Человек уходит, а на земле еще долго остаются его следы. И тем глубже они, тем значительней, чем ярче и щедрее была жизнь.

— А Люда так и не услышала дедовых историй, — с сожалением сказал Матвей, — обидно...

— Придется теперь самому пересказывать.

— Когда события описывает непосредственный участник, впечатление совсем иное, — возразил Матвей. — Да и не знаю я всего. Жизнь у деда была насыщенной... У тебя тоже, — добавил он.

— Беспокоишься, дел на земле мало осталось? — усмехнулся я.

— Напрасно иронизируешь, папа. Сейчас скажешь: полеты в космос, БАМ, освоение техники, которая вам и не снилась... Очень интересно...

— И заметь, не только интересно, но и конкретно... Сам утверждал: мы — реалисты.

— Да, но реализм не отрицает романтики. У вас-то она была в избытке, а нам ее не хватает. Слишком много прозаического: план, производительность, качество... Вкалываем мы дай бог. Но с какими мыслями — побольше заработать да получше время провести...

— Об этом тоже иногда надо думать.

— Вот именно, иногда...

— Чего же тебе надо?

— Не знаю, — обронил Матвей неуверенно и тут же поправился: — Пока не знаю. — Помолчал и раздумчиво сказал: — Чего-то большого хочется. Так, чтобы всего захватило... Туманно, да?

— Не совсем. Насколько я понял, ты ищешь в жизни дальний прицел.

— Пожалуй... Дальний и значительный!

Последнее слово он произнес с нажимом. Видно, думал об этом не раз. Во всяком случае, мысли наши совпали, что бывало последнее время не столь уж часто. Я снова обнаружил в сыне что-то новое. Приятно ошибаться таким образом, хотя это меня, как отца, не украшает. Чужих детей всю жизнь учу, воспитываю, а своего не разглядел. Не исключено, что Люда сыграла в этих переменах известную роль. Да и рабочий коллектив, несомненно, вложил свою лепту. В нем, хоть и с наждачком, но люди притираются крепко. Матвею на пользу пошла такая наука. Полина права: человек должен сам выбирать и прокладывать дорогу. Пусть лучше набьет синяки, зато научится твердо ходить по земле...

Некоторое время мы молчали, каждый думал о своем.

— Учиться тебе надо, сынок, — со вздохом сказал я и удивился, уловив в своем голосе знакомые батины интонации.

— Знаю, — нахмурился Матвей.

— За чем же остановка?

Сын протестующе поднял руку:

— Не нужно на меня давить, папа.

— Но ведь вполне естественно, что мне очень хочется помочь тебе... Ты бы мог свободно поступить во втуз при заводе.

Он покачал головой.

— Пойми и ты меня, папа. Я должен сам прийти к определенному решению. Мне не нужны костыли!

И невесело улыбнулся, как бы смягчая резкость своих слов. А я снова отметил про себя, что передо мной совершенно взрослый самостоятельный человек, а жили мы врозь всего-то год.

— Пошли, папа, — сказал Матвей. — Тебе пора в дорогу.

Я остановился возле качелей, сделанных когда-то батей специально для Матвея. Малыш плакал от страха, взлетая на качелях к небу, а дед подбадривал: «Привыкай, внучек! В жизни покруче придется высотки преодолевать!»

Мы переглянулись с Матвеем и грустно улыбнулись, вспомнив дедову «науку».

Из-за туч выглянуло солнце, и мокрые деревья заискрились, радужно заиграли.

— А ты говорил, что не распогодится, — усмехнулся Матвей. — Вот и ошибся. Я давно заметил, что после хмары... — Он, видно, специально употреблял любимые дедовы словечки и, как бы подчеркивая наше общее их понимание, настойчиво повторил: — Именно после хмары бывает солнечно...


Блиндаж был перекрыт двумя накатами бревен и засыпан сверху толстым слоем земли. И хотя неподалеку, у реки, продолжалось сражение — в лесу отчетливо слышались выстрелы и гул танковых двигателей, — сюда, на КП, не долетали посторонние звуки. В отсеках было довольно многолюдно, особенно у связистов и операторов, но на удивление тихо. Люди вполголоса быстро переговаривались и тут же умолкали. На посторонние разговоры не оставалось времени: нужно было думать, думать много и напряженно. Лишь изредка, когда открывалась дверь, из дальнего конца блиндажа доносилось мерное стрекотание машинок. Они работали круглые сутки. Беспрерывным потоком шла информация. Поступали сведения о «противнике», о своих войсках, о погоде, местности и еще о десятках других факторов, влияющих на исход боя. Все это рассматривалось, учитывалось, оценивалось, анализировалось. Командующий получал данные, необходимые ему для принятия решения.

Близился рассвет, однако никто из нас еще ни на минуту не сомкнул глаз. Некоторые не спали уже по двое суток и поддерживали себя только кофе, поглощаемым в неимоверном количестве. В отсеке у разведчиков кипел титан. На столике рядом громоздилась куча банок с растворимым кофе. Пили его без сахара — так казалось крепче. Заваривали две-три ложечки на стакан крутого кипятка. Сердце потом некоторое время стучало гулко, с перегрузкой, зато сон пропадал мгновенно и работоспособность повышалась.

Шел последний день учений. Сражение вступило в завершающую фазу. В эти часы решался вопрос: кто кого... Чаша весов склонялась как будто на сторону «восточных». Они прорвали оборону «противника» и начали выходить на оперативный простор. Но радоваться было рано. Все еще могло измениться. «Западные» предпринимали отчаянные усилия, чтобы восстановить положение.

Находясь в отсеке операторов, я с тревогой наблюдал, как на рабочих картах появляются новые условные знаки. Танки, орудия, ПТУРСы, пехотные и другие подразделения — все устремилось к месту прорыва. Командующий «западных» подтягивал резервы и готовился нанести мощный контрудар во фланг наступающей группировке. Критический момент приближается, а «восточные» ни о чем не подозревают. Я чувствовал себя прескверно. Терпеть не могу бессилия перед обстоятельствами; это всегда выводит меня из равновесия. Знать, что твоя родная дивизия оказалась или скоро окажется в критической ситуации, и не иметь возможности помочь ей!.. Ну не дурацкое ли положение? И черт меня дернул согласиться!

Накануне учений позвонил член Военного совета:

«Андрей Степанович, не возражаешь, если мы включим тебя в группу посредников для «западной» стороны?»

Я обрадовался. Не все ли равно, подумал легкомысленно, с какой позиции наблюдать за действиями своих? Буду просто больше знать — только и всего.

«Какие могут быть возражения, — отвечаю. — Спасибо, товарищ генерал-лейтенант!»

Я был искренне благодарен члену Военного совета, предоставившему единственную возможность побывать на последних в моей жизни крупных учениях. Лететь с дивизией, не говоря уже о том, чтобы прыгать с парашютом, мне категорически запретили. Я попытался было подъехать к комдиву.

«Ведь ничего не случится, — говорю, — если посижу в самолете и посмотрю, как люди будут десантироваться».

Комдив вздохнул и так это сочувственно ответил:

«Понимаю, Андрей Степанович. Я бы тоже на твоем месте рвал и метал... Но согласись: это самоубийство. А я хочу еще с тобой поработать. Пусть будешь в другом качестве, неважно; главное — рядом...»

Принимая предложение члена Военного совета, сделанное из самых лучших побуждений, я, конечно, предчувствовал: роль моя окажется не из легких, и все же никак не думал, что настолько тягостной. Знать замыслы «врага», его ухищрения и быть не в состоянии передать сведения своим... Дорого бы я дал, чтобы заполучить такую возможность!

Правда, ощущение это возникло не сразу. Вначале я относился к происходящим событиям иронически и даже спокойно. Объективно оценивал положение сторон. Любопытно, говорил себе, кто же окажется хитрее. В сущности, обе стороны наши; разница лишь в том, что с «восточными» действуют одни части и мои десантники, а с «западными» — другие.

Так продолжалось, пока шли марши, передислокация войск, столкновение передовых отрядов, встречные бои. Но вот командующему «западными» доложили, что, несмотря на упорное противодействие, «восточной» стороне удалось высадить воздушный десант и захватить плацдарм на берегу реки. Когда рассерженный генерал стал громко расспрашивать, как и почему это случилось, я вдруг уловил имя Перова. Вскоре был упомянут сто девяносто третий полк — разведке «западных» удалось установить номер.

Значит, Мурич, подумал я. Его ребята воюют на плацдарме. А рядом, очевидно, уже и Чалов: их предполагалось использовать вместе. Комдив намеревался лететь со сто девяносто четвертым полком. Следовательно, и он там, в самой гуще боя.

Теперь от спокойствия и субъективности не осталось и следа. С этого момента, что бы я ни делал: беседовал ли с коллегами-политработниками, составлял ли документы или анализировал политдонесения, поступающие из войск, — меня не оставляла мысль: как там моя дивизия?

Частые визиты к операторам были вскоре замечены и вызвали добрую усмешку.

«Что, товарищ полковник, — сказал один, — за своих душа болит?»

«А вы смогли бы остаться равнодушным, коснись вашей части?..»

Он смутился:

«Простите, не хотел обидеть. И... понимаю! — Порывшись в куче бумаг на столе, он вытащил одну и протянул мне: — Вот свежая сводка о боях на плацдарме...»

По отрывочным сведениям, поступавшим на КП, чувствовалось, что «восточные» подтягивают силы и готовят прорыв. Но мне было известно и другое: «западные» предпринимают решительные контрмеры, да и их разведка не бездействует: а вдруг она преждевременно раскроет замысел противоположной стороны?

Когда наступление «восточных» все-таки началось, я вздохнул с облегчением и стал пристально следить за развитием операции. На острие главного удара находилась наша дивизия. Мысленно я все время был со своими. Вглядывался в карту и видел пропыленные дороги, тронутые желтизной осени леса, изрезанные оврагами поля. И бегущих по ним десантников тоже видел: солдаты, стреляя на ходу, атакуют опорные пункты «противника», врываются в его траншеи, преодолевают зоны горящей смеси... Мог рассказать, какое у людей выражение лица, чем они озабочены и охвачены ли азартом боя...

Часов около пяти снова заглянул в отсек операторов. Там по-прежнему шла напряженная работа. На карту наносились последние разведданные. То, что я увидел, вызвало досаду. Передовые подразделения дивизии вырвались далеко вперед. Правый фланг оказался сильно растянутым и наиболее уязвимым, чем конечно же не могли не воспользоваться «западные». Именно к этому месту они сейчас и стягивали силы для нанесения контрудара.

— Когда намечено начать контратаку? — спросил у оператора.

Он покосился на мою белую повязку и неохотно ответил:

— Через двадцать минут.

Я поинтересовался, будет ли проводиться артподготовка, и, узнав, что нет, спросил о продолжительности огневого налета. Задавал вопросы, а сам тем временем думал: неужели не смогу помочь своим? Мысль была абсурдной. Помощник руководителя учения — так именовалась моя должность сейчас — имеет право и обязан знать все, а использовать свои знания может только для анализа. Но уж так устроен человек — всегда пристрастен.

Томительно ползли минуты. Роковое время «Ч» — время атаки — приближалось. Неужели Перов не видит надвигающейся опасности? Да и другие командиры?.. Ведут же они разведку, изучают положение «противника»!.. Стоит ли так трагически воспринимать ситуацию?.. Я сердито хрустнул пальцами. Дурные мысли лезли в голову оттого, что бездействую.

Я еще раз оценивающе поглядел на карту: что сейчас следовало бы сделать? Какое решение принял бы я, окажись в таком нелегком положении? Неужели продолжал бы наступать?.. А что, весьма вероятно, только частью сил прикрыл бы правый фланг. Послал туда, например, Мурича с одним-двумя батальонами. Он с его рассудительностью и хладнокровием сумел бы все организовать наилучшим образом. Здесь как раз и позиция есть подходящая: широкая балка вдоль опушки леса. Удобно вести огонь по открытому пространству...

Обеспечив фланг, можно было спокойненько наступать дальше. Вперед я, пожалуй, бросил бы Чалова, напористого, стремительного, дерзкого... Чем быстрее продвижение, тем лучше для хода всей операции. С захватом гряды высот на северо-западе «противнику» отрезаются пути отхода. Под угрозу ставится его центральная база снабжения и ракетные установки, размещенные в этом районе...

Меня позвали. Нужно было решить вопрос об организации митинга по окончании учения. Встреча с местным населением, речи о боевом мастерстве, демонстрация техники, прохождение торжественным маршем — все следовало расписать заранее. Мы просидели над составлением документов часа полтора. В отсек заглянул солдат и пригласил к телефону.

Кто это вдруг вспомнил о моем существовании? Я недоверчиво переспросил:

— Не перепутали? Меня?

— Так точно, вас! Член Военного совета спрашивает.

Тревожный холодок пробежал по спине. Что-нибудь случилось? Иначе зачем генералу меня разыскивать?!

Схватив трубку, торопливо спросил:

— Неприятности, товарищ генерал-лейтенант?

— О чем ты, Андрей Степанович! Мрачным стал!.. Садись-ка быстренько в машину и кати сюда, в штаб руководства.

Я молчал, недоумевая по поводу столь неурочного вызова, и генерал переспросил:

— Ты все понял? Или хитришь? Ну ладно, сердце у меня доброе. Не стану томить. Министру понравилась работа твоих подопечных. Молодцы, говорит, здорово действуют! Вот и вызывает тебя с Перовым. Могу сообщить по секрету, что из пятнадцати золотых часов, привезенных министром для подарков отличившимся, тринадцать роздано десантникам. Как тебе нравится эта цифра?..

Я выбежал из блиндажа и полной грудью вдохнул свежий воздух. Ну, вот и все, подумал с радостным облегчением, не пропали даром последние полгода. Сумели подготовить людей к трудному испытанию. А впрочем, только ли за полгода? На это ушло тридцать с лишним лет жизни. Как быстро они пролетели!

Вскочив в подъехавший газик, я улыбнулся водителю и весело сказал:

— Жми, дорогой!

И снова почувствовал себя мчащимся в атаку. Гул разрывов, звон сабель, громкое «ура», вырывающееся из сотен глоток, — все в тишине, как в немом кино. Слышен лишь один-единственный звук, отчетливый и реальный: стук копыт... Стук копыт, вызывающий ощущение полета. И я не хочу, чтобы он когда-нибудь смолк!

Мы выехали из леса и помчались по широкому шоссе навстречу разгорающемуся утру. Над горизонтом вставало солнце. В небе обрисовались облака. Начинался новый день, он обещал быть жарким.

Москва.
1974-1976 гг.

ЕДИНСТВЕННЫЙ ШАНС Три эпизода из жизни чекиста Повесть

Не могу ставить точку


Рассказ о жизни и делах десантников нашей дивизии был практически закончен, когда вдруг подумалось: а имею ли я право на этом поставить точку? Нет, не в том смысле, чтобы продолжить повествование, поведав о дальнейшей судьбе своих героев. Жизнь не останавливается, стремительно идет вперед, и люди — тоже. Перов, к примеру, после больших учений (на разборе, кстати, наше соединение было отмечено Министром обороны) поехал учиться в Академию Генштаба. Выйдет оттуда обогащенный знаниями, с повышением. Большому кораблю большое плавание, достоин! Чалов продолжает командовать полком, который уже несколько раз 7 ноября проходил по Красной площади торжественным маршем. Уехал к новому месту службы и Мурич. Он теперь замкомдива. Но все это уже из другой книги, которую я, возможно, когда-нибудь напишу, а вот в той, которая перед вами, не хватает лишь одного: рассказа о моем отце. И не только потому, что хотелось бы сохранить память о нем; причина гораздо глубже — обрывается связь времен. Преемственность поколений, причем в главном — защите Советской власти, героическая жизнь и славные дела отца остались раскрытыми не полностью. Потому-то и пришлось мне снова взяться за перо. Выйдя в отставку, я сказал себе: нет, Андрей Степанович, ты не можешь остановиться, твой долг — довести дело до конца, поведать молодежи о своем отце и его друзьях, принадлежавших к замечательной когорте чекистов-дзержинцев, людей кристальной чистоты, беззаветно преданных революции, идеям Октября.

После бати осталось немало писем, документов, устные рассказы. Он часто, особенно последние годы, говорил о товарищах и о себе, словно предчувствуя скорую кончину и стремясь как можно больше передать сыну. Многое можно было бы написать, но решил из всего огромного вороха воспоминаний взять лишь три эпизода, принадлежащих к разным этапам батиной жизни и отделенных друг от друга почти десятилетиями. Они, по-моему, дают представление о том, как рос человек, мужал в борьбе, набирался сил, мастерства. В то же время это как бы контур, наиболее характерные черты биографии поколения наших отцов. Деятельность их протекала в разных сферах, но общность судеб несомненна. Такими путями они шли!

Эпизод первый

Ночь была темная и сырая. Ветер с моря продувал шинель, как решето. Когда дует проклятый норд-ост, от холода нет спасения. Лучше бы настоящий мороз и метель.

Выйдя из здания больницы, Степан, совершенно сбитый с толку, остановился у ворот. Что теперь делать, куда идти? Он так надеялся на помощь Ефремова, и вдруг на́ тебе: «Такой в больнице не числится». Степан ошалело посмотрел на дежурного врача: не может быть! Он же сам третьего дня проводил сюда начальника оперпункта. Добровольно тот ни за что бы не пошел. Ефремов всегда отмахивался: мало ли что кашель, он у меня еще с Акатуйской каторги; не время разлеживаться: бандиты в горах гуляют, контрабандисты распоясались, нэпманы обделывают темные делишки...

Здоровье Ефремова между тем ухудшалось, лицо стало землистым, под глазами набрякли мешки. Но сладить с ним не было никакой возможности. И тогда они зашли с тыла, собрали партячейку и вынесли постановление: «Члена РКП (б) тов. Ефремова Петра Петровича обязать лечь в больницу на лечение дыхания сроком пятнадцать суток». Не подчиниться постановлению начальник оперпункта не мог, но все-таки выпросил, чтобы скостили время больничного заключения на три дня.

Разве решился бы Степан пойти к Ефремову в больницу, если бы события не развернулись столь трагически. Это было его первое настоящее дело.

Два с половиной месяца Степана держали в оперпункте на непонятном положении. Он числился младшим сотрудником, носил, как и остальные, чекистскую форму, получал положенное денежное довольствие — и ничего не делал. Не работа же — сидеть в дежурке у телефона! Ребята выезжали на задания, дрались в горах с бандитами, ловили в море контрабандистов, стреляли, рисковали жизнями. А он выслушивал телефонные звонки и аккуратно округлым почерком записывал в амбарную книгу: «В артели гужтранспорта пропало три хомута», «У нэпмана Вертовкина ограблена скобяная лавка», «Во время демонстрации боевика «Шестая часть мира» в «Иллюзионе» кто-то открыл стрельбу»... Иногда его посылали в какие-то учреждения навести справку или уточнить, кто, когда и где находился...

Степана это возмущало. Не писарь он и не посыльный! Если не подходит — отошлите обратно. Он бы, как прежде, ревкомом командовал да с кулачьем воевал, чем тут казенные галифе протирать зазря. Когда его вызвали в уком партии и сказали, что есть разверстка на одного человека для направления на работу в ОГПУ и выбор пал на него, Степан отказывался как мог. Так честно и сказал: «Что вы, братцы, придумали? Я же в этом ни бельмеса не смыслю!»

«Ничего, Степа, — бодро сказал секретарь укома, знакомый еще по Первой Конной. — Не боги горшки лепят, научишься».

«А если я не согласный?» — возразил Степан.

«Вот что, Корсунов, ты демагогию не разводи! Согласный — не согласный! — нахмурился секретарь. — Твоя кандидатура самая подходящая. Буденновец. Зампред волостного ревкома. Окончил совпартшколу...»

«Но я же не имею ни малейшего представления...»

«А что тут уметь? Наган держишь крепко. Контру различишь. Сам из бедняков, значит, классовое чутье на уровне. И баста. Пиши заявление».

Нет, Степан, конечно, не против: раз надо, о чем говорить. Он человек революционный, привык повиноваться. Но дайте ж дело в руки, а его на побегушках держат...

Еще сидя в поезде, в новеньком обмундировании, при оружии, он живо представлял, как его радостно встретят на вокзале, поведут к начальнику, обо всем расспросят... Степан заранее приготовился отвечать на самые каверзные вопросы.

Однако на перроне никто не встретил. Пришлось самому разыскивать оперпункт ОГПУ, расположенный у черта на куличках, возле депо, а потом отвечать на нелепые вопросы какого-то худущего человека в бурках, — хоть бы сапоги надел, а то и не поймешь, что чекист. Он торопился, говорил отрывисто, сверля Степана вылинявшими глазами:

— Вы по какому делу?

— А что? — растерялся Степан. — Я вот прибыл...

— Вижу. Дальше.

— Мне бы начальника...

— Я начальник.

Не таким представлял себе Степан начальника оперпункта, во всяком случае, не в бурках.

— Я хочу видеть лично товарища Ефремова.

— Он перед вами. А что, не похож? — Улыбка тронула сухие губы тощего человека, лицо сразу подобрело.

— Виноват! — Степан растерялся окончательно. — Разрешите доложить... Прибыл в ваше распоряжение! Вот документы.

— А, Корсунов! — обрадованно воскликнул Ефремов. — Знаю. Звонили из Ростова. Очень кстати приехал. У нас аврал, все на операции. Я тоже сейчас отбываю. Останешься за дежурного. Вот тебе стол, телефон, книга записи происшествий, ключи от арестантской. Действуй!..

Так и началась его писарско-посыльная служба. Степан долго терпел. Семьдесят три дня ничего не говорил. Такой себе срок положил. Ровно столько он лежал в госпитале после того, как его на Перекопе стукнуло осколком. На семьдесят четвертые сутки вечером зашел к Ефремову и сказал:

— Прошу откомандировать обратно!

— Интересно узнать, почему?

— Дело ясное! Не подхожу!

— Занимательно! — протянул Ефремов с усмешкой и встал из-за стола. На нем были все те же бурки, фетровые, обшитые кожей. Но теперь они уже не вызывали у Степана недоумения. Ахмед Умерджан, старший сотрудник оперпункта, с которым Степан подружился, рассказал по секрету, что их начальник — геройский человек, обморозил ноги во время побега из сибирской ссылки, и жесткая обувь причиняет ему нестерпимую боль.

— Послушайте, Корсунов, вы были в армии кавалеристом?

— Так точно, в конном полку служил.

— А что, если бы в один прекрасный день вас поставили, скажем, к гаубице и приказали: вон цель, попади!

Глаза у Ефремова смеялись. И Степан, осмелев, возразил:

— А если бы вас, Петр Петрович, прислали в батарею и гоняли подносчиком снарядов, а в один прекрасный день спросили: и чего это вы орудие-то наводить не умеете?

Ефремов переливчато рассмеялся.

— И то верно. Тебе, вижу, Корсунов, палец в рот не клади. Ладно, — посерьезнел Ефремов, — есть у меня на примете одно дело, довольно тонкое...

У Степана холодок побежал по спине. Вот оно наконец!.. Теперь бы только управиться с заданием! Опростоволоситься нельзя. Стыдно.

— Ты не спеши, — продолжал Ефремов, — и чаще советуйся с товарищами. Ко мне прошу в любое время дня и ночи.

Степану поручили заняться портом. Работу его лихорадило, и Ефремов предполагал, что там действует рука опытного саботажника. Кроме того, через порт, по оперативным данным, начала просачиваться контрабанда.

— Все ясно! — обрадованно воскликнул Степан.

— Так уж и все! — жестко остановил его Ефремов. — Как думаешь, почему именно тебе поручается столь сложное задание?

— Потому что я свободный! А какая разница? Не все ли равно кому?

— Есть разница. Я же сразу предупредил, что дело деликатное. И вот почему. В порту есть уполномоченный органов, некто Аварц. Он тебя не знает, и это хорошо. Надо, чтоб ваше знакомство состоялось как можно позднее.

— Значит, вы думаете...

— Ничего я не думаю! — перебил Ефремов. — И против Аварца ничего не имею. Просто вам поручается самостоятельное расследование. И не задавайте лишних вопросов. Все, что нужно будет знать, со временем узнаете. В порту советую в форме не появляться.

С чего начинать, Степан, честно говоря, не имел никакого представления. Наверное, следует познакомиться с разными людьми, взять подозрительных на заметку, следить, наметить версию?.. Но когда он поделился с Ахмедом, тот рассмеялся до слез.

— Зачем ищешь сложность, джан? Ходи руки в карманы, смотри, наблюдай. Народ разный, хороший, плохой... Разговаривай, думай. Жизнь сама скажет.

И Степан начал ходить, знакомиться, беседовать... Но ничего, решительно ничего такого не замечал. Люди как люди, обычные рабочие, служащие. Хоть бы один подозрительный!.. Дни шли за днями безрезультатно. Было отчего прийти в отчаяние.

Несколько раз Ефремов вызывал его, расспрашивал, говорил «продолжайте» и отпускал с миром. Лучше бы выругал...

И вот сегодня, когда дело приняло такой неожиданный оборот и крайне необходимо посоветоваться, Ефремов вдруг из больницы исчез. Степансперва расстроился, а выйдя за ворота, почувствовал беспокойство. Может, Ефремова тоже выкрали? Или, того хуже, убили? Тогда нужно поднимать тревогу. А если он просто удрал из-под опеки докторов, которых на дух не переносит?..

Норд-ост продолжал свирепствовать с прежней силой, а закоченевший Степан стоял у ворот больницы и не знал, на что решиться.


Дорога густо окуталась пылью. Степан со злостью посмотрел вслед промчавшемуся фаэтону и загородил свою спутницу, но от пыли спасения не было. Вообще городок, несмотря на близость моря, был грязным и душным, с единственной центральной улицей, выложенной булыжником. Остальные улочки в дождь превращались в непроходимые болота красновато-бурого цвета.

Роскошный фаэтон с блестящим откидным верхом и кучером на козлах наверняка принадлежал нэпману из бывших буржуев. Мало их били, этих гадов, пивших рабоче-крестьянскую кровь, думал Степан. Расселись снова повсюду толстыми задами, пьют, жрут, а простой люд впроголодь живет. Вон у биржи труда какие очереди: нет работы. Где же справедливость?

Степан вытащил папиросу и прикурил, покосившись на жену, а может быть, уже вдову начальника порта. Лавочники и новоявленные фабриканты — сплошная контра, спят и видят, как бы угробить Советскую власть. Уж больно им воли много дали. Нет, он, конечно, сознательный, политграмоту изучает. Но сколько же можно? Год, два?.. А дальше? На кой черт они тогда беляков рубили, за мировую революцию жизней своих не жалели?..

Женщина шла молча. Вообще была неразговорчивой, да и горе придавило. После той исповеди, что пришлось выслушать Степану, она больше не сказала ни слова, только спросила:

— А вам обязательно нужен ключ?.. Я очень хотела сохранить его на память...

Степан подтвердил, что ключ — улика, потому непременно нужен. Позже можно будет вернуть.

— Хорошо, — покорно согласилась она, — ключ дома. Пойдемте. У меня сейчас как раз обеденный перерыв.

Они направились в сторону моря к небольшому поселку, где жили почти все работники порта.

Молча шагал и Степан, погруженный в невеселые думы. Он надеялся, что разговор с женой начальника порта хоть что-то прояснит, а получилось наоборот... В день своего исчезновения Долгов оставался дома с шестилетней дочерью. Жена уезжала к больной матери в Пятигорск и вернулась нескоро. Степан не смог с ней побеседовать сразу: надо было дать женщине время немного оправиться от удара. Лишь сегодня, когда она наконец вышла на работу, Степан решил отправиться в библиотеку. Посетителей было мало, обстановка для беседы подходящая. И вот что он услышал:

«В тот день муж рано вернулся домой. Дочка говорит, папа все время курил. Ходил по квартире и разговаривал сам с собой. Он всегда так делает, когда волнуется... Девочка была уже в кроватке, когда зазвонил телефон. О чем разговор, ребенок понять не мог, но то, что папа ругался и был сердитым, она запомнила. Оделся, говорит, сел к столу и стал писать. Потом сунул бумажку в конверт, показал ей и дважды повторил: «Это для мамы, дочка. Скажешь, письмо в столе...»

Степану показалось, что он стоит на пороге раскрытия тайны и сейчас все станет ясно.

«Что же было в письме?» — нетерпеливо спросил он.

«Не знаю, — посмотрела женщина на него грустно, — никакого письма я не нашла».

«А вы хорошо искали?»

«Стол перерыла несколько раз — ничего!»

«А может, письма не было?» — высказал предположение сбитый с толку Степан.

«Зачем ребенку врать?»

«Странно, — пробормотал Степан. — Из чужих у вас кто потом бывал?»

«Чужих не было. Приходили сотрудники мужа, свои. Да и стол был заперт. А замок в нем не простой, с секретом. Муж сам делал. Любил мастерить. Ключа к такому замку не подберешь...»

Узкая, спускающаяся круто вниз улочка вывела их к морю. Степан никак не мог привыкнуть к его беспредельности. Море представлялось огромным, живым, дышащим существом. Выросший в Прикубанской степи, он прежде видел море лишь однажды...

В темную грозовую ночь они шли через лиман в обход Перекопа, ведя коней в поводу. К рассвету необходимо было достичь берега и ударить врангелевцам во фланг. Сперва было тихо: любой всплеск слышался на много верст кругом. Потом подул восточный ветер, погнал волну. Вода стала быстро прибывать, поднялась сначала выше колен, затем до пояса; под конец брели они по грудь в соленой холодной жиже, высоко над головой поднимая винтовки. Кони шли рядом.

Полк обнаружили недалеко от берега. По поверхности лимана скользнул тонкий луч прожектора, потом еще один; они скрестились, высветили их, и впереди сразу стало непроглядно. Вспышки выстрелов слепят, бьют даже не по глазам — по нервам. Рядом кто-то вскрикнул, истошно завопили еще несколько голосов.

«Вперед!» — крикнул Степан, понимая, что единственное спасение сейчас там, у вражеских окопов. Он не услышал своего голоса. Кругом рвались снаряды, в упор били пулеметы, заглушая предсмертные крики людей и ржание ошалевших от ужаса лошадей.

Они бежали уже по колено в воде. Дно было скользким и вязким, цепко хватало за ноги. Степан споткнулся, но уздечку не выпустил. Конь волоком протащил его несколько метров по жидкой вонючей грязи. Сделав нечеловеческое усилие, Степан поднялся; еще один стремительный рывок — и он в седле.

«По коням!» — услышал запоздалую команду и, выхватив шашку, пришпорил...

Перекрывая бешеный лай пулеметов, из сотен глоток рванулось «ура». Раздался дробный стук копыт — это кони выскочили на твердую землю. Теперь было где разгуляться. Степан перемахнул через траншею и увидел бегущего впереди солдата в ненавистной папахе с кокардой. Стало душно. Он отдал поводья и, догнав, с размаху опустил на папаху клинок...

Рядом разорвался снаряд. Степана обдало землей и кислой пороховой гарью. Но вороной уже вынес его на косогор... И снова рвануло справа и слева, а потом впереди, совсем близко. Звука не было, была лишь яркая вспышка, будто взглянул открытыми глазами на жаркое июльское солнце — и ослеп. Падения Степан тоже не почувствовал; никаких ощущений, ни малейшей боли, только шум в ушах, удивительно похожий на звонкий цокот копыт...

Голос женщины отвлек от воспоминаний.

— Вот мы и пришли, — сказала она. — Извините, не приглашаю. Сейчас вынесу то, что вы просили.

Она вернулась через минуту и протянула Степану небольшой ключик необычной формы: стержень не круглый, а треугольный, флажок скошен, и на нем красивые фигурные вырезы.

— Таких ключей было два, — сказала Долгова, — у меня и у мужа.

Степан задумчиво подбросил ключ на ладони.

— Странная история. Вы кому-нибудь об этом рассказывали?

— Нет, — отозвалась Долгова, — то есть да, уполномоченному водной охраны. Он тоже спрашивал: «А было ли письмо? Вы, наверное, Ната Пинкертона начитались?..»

Степан нахмурился. Опять Аварц, снова опередил... Случайно ли? Все время приходится идти по его следам. Начал говорить с дежурным по порту, который последним видел Долгова: «А меня уже допрашивали, зачем повторять?» Пошел к пассажирскому помощнику: «Простите, товарищ, что знал, уже сообщил Аварцу...» Не слишком ли много совпадений?

На обратном пути Степан только и думал, что об Аварце. То казалось, он нарочно заметает следы, то одолевали сомнения: уполномоченный в порту отвечает за его охрану и обязан вести расследование. Неплохо бы посоветоваться с Ефремовым, но фактов маловато. Больше домыслов, чем дела. Как бы начальник оперпункта тоже не сказал: начитался Ната Пинкертона, хотя Степан и в глаза не видел книжки про знаменитого сыщика.

Нет, Ефремову, пожалуй, говорить рановато, решил Степан, а вот с Ахмедом поделиться надо. Ахмед поймет и подскажет, как действовать дальше. У него нюх на такие вещи, и, главное, они друзья. Славный парень этот Умерджан.

Откладывать дело в долгий ящик не следовало. В розыскной работе упущенное время бывает невосполнимым — так и Ефремов говорит. Но, вернувшись на оперпункт, Степан и рта не успел раскрыть.

— Где был, джан?! — воскликнул Ахмед. — Тебя ждем. Петр спрашивал. Ехать надо.

— Куда? — оторопел Степан, но Ахмед уже подхватил его.

Ефремов встретил их радостным восклицанием. Он вскочил из-за стола, вытащил карманные часы, покачал головой и быстро подошел к висевшей на стене карте.

— Так. Ждать их мы будем здесь...

Степан давно приметил: когда предстояло какое-либо дело, обычно медлительный Ефремов оживлялся. На бледных щеках проступал румянец. Он радостно потирал руки и был похож на человека, услышавшего приятную новость, хотя речь шла о бандитских налетах, грабежах и убийствах.

— Вопросы есть? — спросил Ефремов, закончив постановку задачи.

— А как с приметами? Мы же никого не знаем? — наивно спросил Степан и смутился, заметив усмешку на лице Ахмеда. Однако Ефремов ответил серьезно:

— К сожалению, примет контрабандисты не сообщили. Будем полагаться на свой опыт и на классовое чутье, разумеется. Побольше инициативы, товарищи. И бдительность, бдительность на каждом шагу!..


Скорый поезд Баку — Москва шел уже третий перегон с той станции, где села в него опергруппа. Переходя из вагона в вагон, Степан проверял билеты. Пассажиры резались в карты, пили чай, спали. И хоть бы один настороженный взгляд или какой-нибудь необычный чемодан!.. Люди в вагонах вели себя на редкость спокойно и безразлично.

«Наверное, Ахмед задержал», — с легкой завистью подумал Степан, зная, что друг идет навстречу с конца поезда. Впереди оставался международный вагон. Билеты здесь у пассажиров при посадке забирались, и Степан пришел в замешательство: как же проверять? Потом нашелся, предложил проводнику взять с собой билеты, чтобы сверить их с наличием людей.

— Места все заняты, — хмуро сказал проводник. — Зайцев не вожу.

Степан было заколебался: правильно ли поступает? Но тут подошел посланный Ахмедом боец, шепнувший: «Ничего не нашли. У вас должно быть». Степана бросило в жар. «Ну, гляди, брат, — мелькнула мысль, — держи экзамен!» Он так подозрительно посмотрел на двух ученых, ехавших в первом купе, что те невольно смутились.

В следующем купе ехал известный артист с женой и ребенком. Он играл с малышом, который лез ручонкой к банке с вареньем. «А что, если сценка разыграна напоказ, чтобы усыпить мою бдительность?» — подумал Степан, и ему стало стыдно. Так, черт возьми, каждого начнешь подозревать. Ефремов не зря всякий раз предупреждает: от бдительности до подозрительности — один шаг. Бойтесь его сделать.

Постучавшись, Степан уже спокойнее открыл третье купе. У окна сидела молодая женщина в сером костюме. Откинувшись на спинку дивана, она мечтательно смотрела в окно, куря длинную тонкую папиросу.

«Наверное, жена какого-нибудь начальника», — подумал Степан и спросил:

— Вы одни в купе?

— Сейчас одна, как видите, — лениво усмехнулась она, — Приятельница сошла в Хачмасе купить яблок и, видно, отстала.

— Они сразу же сообщили, — вмешался проводник. — Сошедшей женщины билетик у меня остался. Я начальнику поезда доложил.

— Значит, это ее вещи? — указал Степан на два объемистых чемодана.

— Нет, мои. Ее в багажнике.

— Да вы не сомневайтесь, — заговорил опять проводник, — В Ростове мы можем снять вещички-то.

— Зачем же снимать? Я довезу. Мы в Москве соседи.

Степан собрался уходить, но в это время женщина потянулась за сумочкой, открыла ее. Мелькнул маленький граненый флакончик. Степан тотчас узнал: духи марки «Коти» — французская контрабанда.

«Спокойнее! — одернул себя Степан. — Духи можно купить на базаре». И все же было что-то в этой дамочке настораживающее: то ли подчеркнуто равнодушная манера держаться, то ли тот лоск, который, как заметил Степан, отличает людей не простого происхождения.

Колебался он секунду, потом решительно выпрямился и отрывисто сказал:

— Прошу предъявить документы.

— С какой стати? — Глаза пассажирки расширились. — Мне отлично известны железнодорожные порядки. Вы не имеете права.

Отступать было поздно, да Степан и не намеревался этого делать. Он вытащил удостоверение, краем глаза заметив, как вытянулось лицо проводника.

— Забавно, — засмеялась женщина, но в ее смехе Степан уловил напряженность. — У мужа будет, право же, веселая минута. Он инженер Наркомата путей сообщения, а меня проверяет железнодорожное ОГПУ.

Она достала из сумки паспорт — снова блеснул флакончик духов «Коти» — и протянула Степану. Документы были в порядке, но ничто уже не могло остановить Степана. Он потребовал открыть чемоданы.

— Вы, товарищ уполномоченный, шутите?! — воскликнула женщина. — Это самоуправство! Я буду жаловаться!

— Не надо нервничать, — усмехнулся Степан. Теперь он был уверен, что попал в точку.

Пригласив понятых из соседнего купе, Степан открыл первый чемодан. Он был набит отрезами темно-синего бостона.

— Английский, — ахнул проводник.

Во втором чемодане оказались лионские шарфы, мотки французского шелка, иранская лак-кожа и, между прочим, те же самые духи «Коти»... Чемоданы «подруги» тоже были заполнены исключительно контрабандными товарами, а под двойным дном лежали перемотанные фильдеперсовыми чулками дамские золотые часы; их оказалось ровно шестьдесят штук.

— Теперь все, джан, — сказал Ахмед, пришедший на помощь. — Давай писать акт.

— Разрешите мне выйти в туалет? — нервно попросила женщина.

— Повременить придется, любезная, — весело отозвался Ахмед. — Скоро станция. Там сойдем.

— Я не могу ждать! — капризно потребовала женщина.

Степан глянул в окно. Поезд проходил мимо разъезда. До ближайшей станции было, по крайней мере, полчаса.

— Неудобно как-то, — шепнул он Ахмеду. — Женщина все-таки...

Ахмед заколебался.

— Ладно, джан, пусть идет. Проводи-ка дамочку, — приказал он бойцу.

Прошло минут десять, когда Ахмед, сосредоточенно писавший перечень конфискованных вещей, внезапно воскликнул:

— Где же она, шайтан дери?

Они выглянули в коридор. У туалета стоял боец и что есть силы колотил в дверь.

— Не отзывается, — сказал он.

— Взломать! — распорядился Умерджан.

Дверь затрещала под ударами. Замок щелкнул и отскочил. Туалет был пуст. В открытое окно врывался ветер.

— Знала, что делала, — пробормотал Ахмед. — Перевал. Тихо ехали...

Степан выглянул в окно. Поезд, набирая скорость, мчался под уклон. Впереди маячил тоннель. Прыгать было уже нельзя.


С моря плыли тяжелые облака. Быстро темнело. На берег наползал липкий туман. Степан нечаянно прикоснулся к забору и почувствовал под пальцами противную, похожую на плесень, мокрую изморось. Он чертыхнулся и брезгливо вытер руку. Чистоплюем каким-то стал. Бывало, в конском навозе копался — и ничего. А тут вдруг барские замашки появились. Недаром говорится: с кем поведешься, от того и наберешься. Степан с неприязнью посмотрел в дальний конец улицы, где стоял дом Тутышкина. Дорого бы дал, чтобы никогда там больше не появляться. Осточертело изображать деревенского лавочника, приехавшего сюда чем-нибудь поживиться. Не знай он лично Сеньку, сына станичного купца Митрича, не сумел бы так натурально изображать лизоблюда и хапугу. Если бы только не приказ Ефремова...

«Вот что, Корсунов, — сказал он, — пора ускорить события. Все ниточки из порта, как ты сам понимаешь, тянутся к дому нэпмана Тутышкина. Нам нужно знать, что там делается. Потому придется тебе на время в актеры податься. Будь добр, постарайся!..»

Ефремов, конечно, понимал, что артист из Степана никудышный, но иного выхода не было. Ребята в городе примелькались, а Степан — человек новый.

Впрочем, Степан сам отчасти виноват в том, что так случилось. Это он завел разговор, натолкнувший Ефремова на мысль послать его к Тутышкину. Расследование в порту зашло в тупик. Ниточка с письмом капитана Долгова, казавшаяся надежной, оборвалась. Обстоятельства исчезновения начальника порта по-прежнему оставались неясными. А контрабанда с моря продолжала между тем поступать — сведения об этом они то и дело получали по разным каналам.

Степан долго не решался высказать Ефремову свои сомнения. Для него это означало расписаться в собственном бессилии. Но в один прекрасный день он выложил все, как на духу.

Ефремов выслушал, не перебивая.

«Давно ждал, когда тебя наконец прорвет, — сказал он. — Теперь давай разберемся. Откуда известно, что начальник порта Долгов убит? Трупа мы не нашли... Согласен, море хранит и не такие тайны. Но где гарантия, что он не скрылся или не погиб?..»

«А письмо?»

«То, что исчезло? Зацепка существенная. Но, как говорится: был ли мальчик?..»

«Что?» — не понял Степан.

«Так, к слову пришлось, — улыбнулся Ефремов. — Ты, кстати, любишь читать?»

Степан смутился. Он-таки достал все выпуски о Пинкертоне. Читать было интересно, но очень уж у него здорово все получалось. Так, наверное, за кордоном можно действовать, а тут у них условия другие и контра поизворотливей.

Ефремов рассмеялся.

«Выбрось это чтиво на помойку. Лучше возьми Максима Горького. Наш писатель, рабочий. Я сам с Путиловского, разбираюсь».

Степан в этом не сомневался. О Ефремове в оперпункте вообще ходили легенды. Рассказывали, что он еще в девятьсот пятом сражался на баррикадах, был ранен, дважды бежал с каторги, приговаривался к смертной казни. Если бы не революция — она вовремя подоспела, — не сносить ему головы. Но самыми, пожалуй, захватывающими страницами ефремовской биографии были его близкое знакомство с Дзержинским и особенно встречи с Лениным. Степану, правда, не довелось слышать об этом от Ефремова, но в передаче других он знал мельчайшие подробности. Каждый рассказчик добавлял детали от себя. И они как-то неуловимо менялись в зависимости от того, кто излагал. Ахмед, например, придавал всему кавказский колорит: «Подходит Ильич к нашему Петру и говорит: послушай, джан, кунаками будем...» Волжанин Вася Лагунов непременно подчеркивал: «Из нашенских Ильич, из симбирских!..»

Туман сгущался, в нем тонул дальний конец улицы. Степан не торопился возвращаться в дом Тутышкина, в этот бедлам. Да и по роли не полагалось спешить.

«Купец, даже молодой, — поучал его Ефремов, — должен быть вальяжным. Знаешь, что это?.. Ходи важно. Говори медленно. Лучше молчи. Слово — серебро, молчание — золото. Пусть другие болтают, ты на ус мотай».

Тут Ефремов вдвойне прав. Когда больше слушаешь других, внимание обостряется. Степан это на практике проверил. Не далее как позавчера разговор в доме вдруг зашел о Сычове. Имени его не назвали, но Степан сразу догадался, что речь идет о грузовом помощнике начальника порта, и насторожился. Здесь, у Тутышкина, о Сычове говорили в таких выражениях: верный человек; коли надо, посодействует; у новой власти в чести...

Степан готов был избить себя. Какой дурак! Сычова за своего держал да еще перед Ефремовым защищал. Считал крепким мужиком, из простых...

Ефремов удивился.

«Ты, — говорит, — его рекомендуешь, будто деву непорочную. А знаешь, и она была не без греха».

Степан возразил:

«Сычов — рабочий человек. Прежде бригадиром был, а до того такелажником. Мы же исходим из классовых позиций!»

«Верно. А не слыхал ли ты о такой вещи, как деклассированный элемент? Не торопись выдавать векселя. Знаешь, например, что твой Сычов бывает в доме Тутышкина?»

«Не может быть! — воскликнул Степан. — То есть, я хотел сказать, мало ли зачем и куда человек заходит. Нельзя же всех подозревать?»

«Всех — нет, — подтвердил Ефремов. — Подозрительность не в наших правилах. Потому не берусь судить окончательно о личности Сычова, но настоятельно советую не торопиться с выводами».

Ефремов, как всегда, оказался прав. До чего ж нужно быть слепым, чтобы чужака, а может, того хуже — врага принять за своего!.. Степан старался не пропустить ни одного слова из того, что говорилось о Сычове. Но то ли никаких особых заслуг за ним пока не числилось, то ли из осторожности — разговор на эту тему быстро прекратился. Однако и того, что услышал Степан, было достаточно. Обстоятельства однажды случайно столкнули Степана с Сычовым в порту. Встреча была мимолетной, но не следовало упускать вероятности, что Сычов запомнил его лицо. Во всяком случае, попасться ему на глаза в доме Тутышкина было крайне нежелательно.

Степан поделился опасениями с Ефремовым. Тот нахмурился и сказал:

«Такая опасность, конечно, есть. Посылая тебя туда, мы ее учитывали. Но иного пути, как сам понимаешь, не было. Давай надеяться на лучшее. Будешь действовать по обстановке. Только осторожно. Осмотрительность прежде всего. Но и не зевай. — Он отвернулся и, слегка толкнув Степана в плечо, добавил: — В общем, будь!»

Как и было условлено, встреча происходила после обеда на так называемой конспиративной квартире. И в ту ночь, когда исчез капитан Долгов, а Степан прибежал в больницу, Ефремов тоже находился тут...

Степан примчался тогда к Ахмеду далеко за полночь и разбудил его. Умерджан не сразу понял, о чем толкует ему Степан, а потом, проснувшись окончательно, посоветовал другу:

«Послушай, джан, есть такой хороший поговорка, начальник ее любит: утро вечера мудрей. Вот тебе мой кровать, ложись. Желаю во сне видеть красивый девушка».

Степан разозлился: как можно шутить? Или товарищ Умерджан не понимает серьезности положения?

Ахмед обнял его за плечи: товарищ Умерджан все понимает, но волноваться не надо. С начальником все в порядке.

И он открыл Степану «тайну», которую Ефремов тщательно скрывал, а между тем работники оперпункта давно ее знали, но делали вид, что им ничего не известно об отношении начальника к хозяйке конспиративной квартиры...

«Почему же они не поженятся? — недоумевающе спросил Степан. — Она — наш человек. А он вдовец. Сам рассказывал, что его жена погибла от бандитской пули еще в двадцать втором году».

«Вай-вай, — покачал головой Ахмед. — Тебе только тамадой быть. Женщина Петра нашего любит. А он... Не расстраивай меня, джан. Больной Петр! Вылечить нельзя!..»

«Почему нельзя?»

«Грудь болит. Внутри весь гнилой. Доктор говорит, поздно. Вот Ефремов и думает: зачем молодой красивой женщине больной джигит?.. Нехорошо думает, очень нехорошо!..»

Степан полностью разделяет возмущение Ахмеда. Очень хотелось бы видеть Ефремова счастливым... Зря он приносит себя в жертву. Но на это не каждый решится. Способен был бы Степан так поступить на месте начальника? Вряд ли... У него-то все ясно: есть девушка, знают они друг друга не первый год, девушка работает у них в станице избачом, и меж ними все давно решено, никаких зигзагов быть не может. У Степана в биографии вообще нет ничего героического, не то что у Ефремова. Такими людьми, как его начальник, красна жизнь. Отец ему когда-то говорил: «Я — человек маленький, а вот на каторге довелось людей побачить настоящих. Головастые личности, и за народ постоять умели... Быть бы на них хоть чуток похожим, Степка!..»

Он сумел стать таким, комиссар Первого Кубанского полка красных казаков. Жил для людей и погиб за них. Когда белые, свои же станичники, схватили его и потребовали: «Отступись, Матвей, от большевистской веры, не то род твой под корень сведем!», — он ответил: «Врешь, гады! Жалею, что не увижу победу мировой революции. Но род мой в сынах да внуках силен. Не поминайте лихом, люди добрые, Матвея Корсунова».

Степан запоздал тогда на два часа. Как ни торопился эскадрон, в станицу ворвались, когда все было кончено.

Он похоронил отца на высоком берегу Кубани. Там и поныне стоит скромный обелиск с красной звездочкой. На полустершейся дощечке надпись: «Матвей Степанович Корсунов, красный казак, 1879—1919».

...В доме Тутышкина было, по обыкновению, шумно. Из просторной горницы, где собирались большие компании, доносились пьяные голоса: «С удачей тебя, Парамон Васильевич! Знай наших!.. Мы еще покажем Совдепии кузькину мать!..»

Обмывался, по-видимому, крупный барыш. Степан уже участвовал в таких попойках. Приходилось хлестать самогон, который он до этого принципиально не пил, потому что еще в ревкоме боролся с самогонщиками. Какой же должна быть у тебя совесть, если позволяешь себе то, что другим запрещаешь!

Однако отказаться от застолья Степан не имел права, чтобы не вызвать подозрения. К тому же по пьянке выбалтывались весьма ценные для них сведения. Здесь Степан узнал о готовящемся нападении на крупорушку. Чекисты приняли меры: бандитов встретили как положено. Из болтовни выплыли сведения о хищениях на кирпичном заводе, потом о содержателе трактира «Красный петух», торгующем кокаином; его взяли через неделю с поличным. А вот последний налет на портовые склады, где хранилась конфискованная контрабанда, предупредить не смог. Ошибся во времени. В результате исчезли товары на сотни тысяч рублей. Степан места себе не находил: так обмишуриться! Ефремову пришлось даже успокаивать его: в любом деле бывают проколы, никто не гарантирован. К тому же не все потеряно: похищенное не могло уплыть далеко, не иголка... Надо искать!

— А-а, казачок, давно ждали, — обрадованно прогудел Тутышкин, едва Степан появился на пороге горницы. — Садись, дорогуша, поближе. Налить ему штрафную!

Степана облапили с обеих сторон, жарко задышали в уши... Кто-то чмокнул его в щеку и просипел: «Наша надёжа... Молодые дубки...» Степан с трудом сдержался, чтобы не оттолкнуть масленую рожу с липкими губами. С каким наслаждением он съездил бы по ней кулаком!..

Как его до сих пор не раскололи — удивительно! За своего держат... Он хоть и старается изо всех сил попасть в тон гопкомпании, но сам чувствует — не то. Спасибо Ефремову: биографию больно подходящую ему придумал. Выбился твой казачок, говорит, из грязи в князи, а сам вахлаком остался, потому что до денег жадный...

Застолье затянулось. Было около полуночи, когда Степан смог беспрепятственно встать и выйти в сени. Только наклонился над ведром воды попить, как позади скрипнула дверь. Быстро обернулся — никого. Дверь в чулан была незаперта. Там оказалось темно. Степан чиркнул спичку, увидел запыленные ящики, мешки. На гвозде висел плащ, показавшийся знакомым. Надорванный капюшон, блестящие пуговицы... Где он его видел, на ком? В том, что это так, Степан мог поклясться...

Спичка догорела и погасла. «С чего это я на пустяки внимание обращаю? — устало подумал Степан. — Мало ли кто носит дождевики, и шьются они одинаково». Собираясь уйти, он, скорее по привычке, чем осознанно, притронулся к плащу. Нащупал металлический предмет в кармане, вытащил и зажал в кулаке. В сенях при тусклом свете фонаря рассмотрел: на ладони лежал ключ необычной формы — треугольный стерженек, флажок скошен, фигурные вырезы... Точная копия ключа, который дала ему жена капитана Долгова!

Степан сразу протрезвел. И тут же вспомнил... Это было как вспышка, как озарение. Картина точно врезалась в память... Пирс. Ветер. Дождь. И этот плащ с надорванным капюшоном и нелепыми блестящими пуговицами. Теперь Степан знал, на ком видел его.


Луна только что вышла из-за гор, и дорога, облитая ее мерцающим голубоватым светом, выглядела неестественно белесой и зыбкой. Даже ступаешь по ней с опаской. Впечатление такое, будто перед тобой не широкая каменистая тропа, а стремительная горная река, кипящая на крутых перекатах. Только шума не слышно. Как в синематографе, когда тапер почему-то умолкает... Музыка создает иллюзию жизненного правдоподобия движений, жестов. А стоит наступить тишине, и актеры уже не говорят — только рты раскрывают...

Степан любит синематограф, но бывал там считанные разы. Неподходящее занятие для чекиста сидеть рядом с нэпманами в этом заведении и смотреть на буржуазные страсти вроде «Поцелуя Мэри Пикфорд».

Дорога сделала резкий зигзаг и пошла еще круче вверх. Двигаться стало труднее. Отряд сбавил ход. Все больше ощущалась нехватка воздуха.

Степан сам попросился на операцию. Ефремов вначале отказал. Спасибо Умерджан заступился: «Петр не понимает? Человек в нэпманский болото совсем тонуть может. День хорошо, два хорошо, потом кинжал сам из ножен выскакивает. Джигиту свежий воздух нужен!»

Ахмед пошел к Ефремову и возмущенно сказал:

«Зачем против?.. Кто на контрабандистов данные принес? Степан-джан... Заслужил, значит».

Ефремов возражать больше не стал, но самого Степана не вызвал, велел передать о своем согласии. Видно, не мог простить недавнего промаха... Степан готов был сквозь землю провалиться. И надо ж было проявить самостоятельность, когда этого вовсе не требовалось! То по всяким мелочам советоваться прибегал, ничего без разрешения не делал, а тут решился... И что получилось? Пшик! Ушел из-под рук ценнейший свидетель. Дорого бы дал Степан, чтобы отмотать время назад, к тому роковому дню, когда в чулане Тутышкина обнаружил знакомый плащ и вспомнил, на ком его видел.

В тот момент Степану показалось, что он обнаружил в чулане клад; вот так просто взял и случайно вытащил то, что долго искал и уже потерял надежду найти. Все звенья цепи, как ему представилось, соединились намертво.

Плащ. В нем таинственно исчезнувший ключ. Ключ был у капитана Долгова. Взять его мог только убийца, осведомленный о письме. Возможно, начальник порта перед смертью пригрозил Аварцу, что разоблачит его. Догадаться же, где спрятано послание, не составляло особого труда...

Версия выглядела настолько стройной и бесспорной, что Степан обругал себя последними словами. Вот же растяпа, а еще буденновец, других бдительности учил!.. Все ясно как пареная репа, давно следовало додуматься... Захотелось что-то немедленно делать: бежать, хватать, стрелять. А то опять упустишь...

Но уходить без кепки, не предупредив хозяина, не стоило: могло показаться подозрительным. Собравшись с силами, Степан заставил себя вернуться в комнату.

«А-а... казачок! — облапил его Тутышкин. — Мы тут заскучали без тебя, родимый. Куда это ты собрался?..»

Степан пьяно забормотал ему на ухо что-то о дамских прелестях. Свидание, мол, назначено, поэтому должен покинуть честную компанию.

«Ох и гулена, молодо-зелено! — захихикал Тутышкин. — Батьке напишу, чем ты вместо коммерции занимаешься. Всыпет тебе плетей по-казацки...»

Степан сделал испуганное лицо. Разве он чем-нибудь не угодил своему благодетелю?

«Лады, — великодушно шлепнул его по плечу Тутышкин. — Валяй к своей мамзели. Только уж куртажных для меня потом не жалей...»

Через минуту Степан мчался по улице. Потребность действовать одолевала. Нужно взять Аварца, тряхнуть его как следует, и они сразу будут в курсе дела...

По дороге в порт он, однако, передумал и решил прежде заскочить в оперпункт. Эх, был бы на месте Ефремов, все сложилось бы иначе. Но его, к огорчению Степана, не оказалось. Дикое невезение! Пойти же к нему на квартиру посчитал неудобным. А жаль...

— Что задумался, джан? — окликнул его шагающий рядом Ахмед. — Каза́чку вспоминаешь? Жалко...

— Почему вдруг жалко? — удивился Степан.

— Как не понимаешь?.. Хороший джигит. Братом стал бы...

— За чем же остановка? — Степан был рад, что друг отвлек его от невеселых дум. — Давай побратаемся. У дагестанцев, слыхал, обычай есть кровь смешать и клятву произнести...

Ахмед тихо засмеялся:

— Мое желание — обычай поломать... Сестра есть красавица, в поясе рукой охватишь, глаза большие, как звезды в горах. Сестру тебе хотел отдать... Люди — братья. Я лезгин, ты казак... И все бедные. Вместе надо... Дружно жить надо....

Они шли по узкому скальному карнизу. Слева — глубокая пропасть. Дна не видно. Даже глухой рокот речки, протекавшей где-то там, внизу, долетал невнятно.

— Далеко еще? — спросил Степан устало. Он начал прихрамывать, видно, растер ногу.

— Немного осталось, — весело отозвался Ахмед. — Теперь перевал. Потом вниз. И еще, как ты говоришь, джан, самую малость.

Никогда не унывающий Умерджан в трудные минуты всегда подбадривал Степана. Он вообще источал доброту и относился к людям на редкость хорошо. Ахмед был первым человеком, к которому Степан обращался с любыми вопросами. За каждым пустяком к Ефремову не полезешь — неудобно, а Умерджан — свой парень. Он даже радуется, когда его просят о помощи. В ту сумасшедшую ночь — и почему все неприятности случаются ночью! — Степан тоже побежал к Умерджану. Увидев на пороге Степана, Ахмед переполошился:

«Что — вызывают? Тебя Петр послал?»

«Нет, — успокоил его Степан, — Ефремов как раз отсутствует. А у меня, понимаешь, такая петрушка получается...»

«Что такое петрушка? Да ты входи...»

Слушая Степана, Ахмед то и дело всплескивал руками и восклицал: «Шайтан дери!»

«По-моему, надо немедленно арестовать Аварца», — заключил Степан, уверенный, что Ахмед, сторонник решительных мер, поддержит его.

Однако Умерджан прореагировал иначе:

«Петр, помнишь, говорит: спешить будешь — народ смеяться станет. А у нас так: быстрый конь спотыкается...»

«Но Ефремов еще говорит: промедление бывает равносильно провалу. И сейчас именно такой случай!»

Ахмед потер волосатые руки, спросил, хитровато прищурясь:

«Камеру хранения помнишь?»

Еще бы не помнить! Степан готов был поколотить въедливого старикашку, который там работал. Но это не имеет отношения к его делу.

Умерджан будто угадал:

«Ты политграмоту изучал, конспект делал? Забыл, что все связь имеет? Одна вещь с другим близко стоять может».

«При чем же здесь камера хранения?»

«А мы что искали? Забыл?»

Степан, разумеется, ничего не забыл. Недели еще не прошло. Да и кто, собственно, навел оперативников на камеру хранения, как не он? В доме Тутышкина случайно упомянули: удобно, мол, пользоваться — один чемодан сдал, другой взял... Степан запомнил эти слова на всякий случай. Когда же рассказал Ефремову, тот воскликнул: «И как только раньше не додумались! Действительно, прекрасная перевалбаза для контрабанды... Век живи — век учись».

За камерой хранения было установлено наблюдение, и вскоре один из сотрудников приметил женщину, по описанию очень похожую на контрабандистку, ушедшую от них из поезда Баку — Москва. Вот тогда-то Степану с Ахмедом и пришлось побывать в камере хранения: оба хорошо знали женщину в лицо. Встретил их сухонький старикашка с носом-бульбой. На вопрос, не приметил ли он кого из пассажиров, старикашка хмыкнул и сыпанул скороговоркой:

«Пассажиры у нас, мил человек, кажинный день меняются. Народишку, посчитай, тыщи проходит. Разве всех упомнишь?»

«Но эта женщина красивая, в глаза бросается!» — сказал Степан с нажимом.

«Мне чемоданы в голову бросаются, особливо когда тяжелые!» — съехидничал старик.

«Постой, — тронул Степана за рукав Ахмед, — я с аксакалом, как ты говоришь, погутарю...»

Никто не умел расположить к себе людей так, как Ахмед. Через пять минут они уже беседовали, словно старые добрые знакомые.

«Чемодан завсегда хозяина выдает, — рассказывал старикашка. — Новенький ежели — сидячий человек, а потертый да без чехла — определенно командировочный, из совслужащих...»

«А женщины? — поинтересовался Ахмед. — Тоже разные?»

«Всенепременно! — воскликнул старикашка. — Без мужа, курит, чемоданчик лишний раз поднять боится — вертихвостка. Губы накрашены, говорит «мерси» и пятак сует — барынька из бывших, потому что привычку к чаевым сохранила, а размаху лишилась...»

«А если не пятак, рубль-два дают — уважаешь?» — быстро спросил Ахмед и бросил на старика испытующий взгляд. Но тот взгляда не заметил и простодушно подтвердил: уважает... Степан наконец понял, куда клонит Умерджан. Старик запоминает тех, кто дает крупные чаевые. А их «знакомая», судя по характеру и масштабу операций, не должна мелочиться.

Расчет Ахмеда оказался верным. Старик вспомнил-таки черноволосую красавицу, курящую тонкие длинные папиросы и хорошо оплачивающую мелкие услуги...

Вся сцена живо встала в памяти Степана, и тем не менее он не находил связи между этой женщиной и Аварцем.

«А вот и ошибку давал, — заметил Ахмед. — Красавица вчера был...»

«И вы ее не задержали?»

«Вах, зачем торопиться?»

«Тогда давай выкладывай, чего я не знаю...»

«В порту твой барынька скрылся...» — спокойно ответил Ахмед.

«Кто? Эта чертова баба? И ты так безразлично об этом сообщаешь?»

«А что должен делать? Хочешь — лезгинку плясать буду!..»

«Не до шуток. Дело-то серьезное, — досадливо махнул рукой Степан. — Где же она пристанище себе нашла?»

«Гадай не гадай, не узнаешь».

«Неужели у Аварца?»

«Тот же дом, другой сторона».

Степан вскочил:

«Выходит, я прав. Надо действовать немедленно».

Ахмед посерьезнел.

«Петр не велел трогать. Ты иди, а я к Петру. Рассказывать все надо...»

Лучше бы Ахмед пошел в порт вместо него. Умерджан хоть и горяч, часто за кинжал хватается, но голову имеет трезвую. Ефремов не зря доверяет ему самые трудные операции. Вот и сегодня для перехвата большой группы контрабандистов, о которой узнал Степан, отряд поручили возглавить Ахмеду.

Степан споткнулся о камень и упал бы, не подхвати его дружеская рука.

— Ходи твердо, джан...

Лица Ахмеда в темноте не видно, только белые зубы сверкнули в доброй улыбке.

Присев на камень, Степан перемотал портянку. Закинув ремень винтовки на плечо, догнал строй, приноровившись, зашагал в ногу. Так идти было легче...

Сколько раз Степан перебирал в уме события того треклятого утра, пытаясь определить, где он допустил первую ошибку. Нет, не тогда, когда пошел за Аварцем. Лагунов не мог разорваться, остался следить за домом, где находилась контрабандистка. То, что они разделились, правильно. А вот дальше... Впрочем, и дальше шло вроде нормально. Аварц побывал на пирсе, зашел в бухгалтерию, оттуда — к Сычову. Вот тут-то, пожалуй, и началось. Слишком долго Аварц оставался в кабинете грузового помощника начальника порта. Степан заволновался: что они там делают?..

Аварц выскочил от Сычова взволнованный. Разговор, очевидно, был не из приятных. Это еще больше насторожило Степана, тем более что Аварц чуть ли не бегом бросился к себе. Может, собрался удрать? А что, возьмет сейчас вещички и — поминай как звали...

Степан осторожно подкрался к окну. Аварц, сидя за столом, лихорадочно просматривал какие-то бумаги и торопливо рвал их.

«Уничтожает вещественные доказательства преступной деятельности! — мелькнуло в голове. — Заметает следы перед бегством!» Этого Степан допустить не мог. В следующую секунду он распахнул дверь кабинета и крикнул:

«Не двигаться! Руки на стол!»

Аварц вздрогнул.

«Ты кто такой?» — испуганно спросил он, рука потянулась к кобуре.

«Встать!»

Аварц медленно поднялся.

«Что тебе надо? Откуда взялся? — Он был явно растерян. — Постой, да ты из конторы Ефремова! Я тебя видел, братишка!»

В радостном восклицании Степан уловил фальшивую ноту и, отступив на шаг, скомандовал:

«Ни с места! Стреляю без предупреждения!»

«Да ты что? Свой я...»

«Перестаньте, Аварц! — перебил его Степан. — Нам все известно. Вы арестованы».

До этого момента все шло если и не совсем правильно, то и без особых отклонений от нормы, как сказал Ефремов. А дальше... Зачем ему тут же понадобилось выяснять подробности убийства Долгова, сообщать о плаще, найденном в чулане Тутышкина, и главное, показывать злополучный ключ? Аварц как его увидел, отпрянул, будто от гадюки, и с ужасом посмотрел на Степана. Тому никогда не забыть этого взгляда. Кто мог предполагать, что Аварц бросится на него вот так, вдруг, с диким воплем. Прыжок оборвался на половине. Степан увидел искаженный гримасой рот, руки, сжатые в кулаки, не глаза — сплошные белки... И выстрелил.

Голос Ахмеда опять вторгся в мысли Степана:

— Скоро место придем. Перевал сзади...

— Побыстрей бы, — ответил Степан, поеживаясь.

Небо над горами посветлело, звезды поблекли. Заметно похолодало. Хорошо, что по настоянию Ахмеда надели шинели, а то закоченеть недолго. Только в горах и бывает в разгар лета такая холодина...

Выстрел ударил неожиданно. И тут же загремело впереди. Упал боец, потом второй... Кое-кто укрылся за камнями. Рассредоточиться на узкой горной дороге было негде. Оставалось залечь и открыть ответный огонь.

Ахмед подполз к Степану.

— Засада, шайтан дери! — прохрипел он. — Туда надо! — ткнул вперед рукой.

— Может, обратно на перевал?

— Нет, джан. — Ахмед решительно покрутил головой. — Нас ждут! Туда надо! Скорее!

Степан и сам понимал, что спасение сейчас в быстроте действий. Если чуть помедлить, всех перестреляют.

— Слушать мою команду! — приподнялся Ахмед. — Вперед! За мной!

Бойцы устремились за Ахмедом прямо на засаду. Отстреливаясь, они бежали по дороге, как вдруг раздался тревожный крик:

— Умерджан! Товарищ Умерджан!

Степан оглянулся. Ахмед лежал на боку, подогнув под себя ноги. Будто прилег на секунду отдохнуть... Степан бросился к нему. Пуля сбила с головы фуражку. Обожгло кисть левой руки...

Степан перевернул Ахмеда на спину. Рванул шинель на груди, приложил ухо к сердцу...


В кабинете наступила тишина, сразу стало слышно, что за окном монотонно стучит дождь. «Как он не понимает! — с отчаянием думал Степан. — Не могу я туда идти. Ни за что! Перестреляю же гадов!..»

Он уже полчаса убеждал Ефремова, что не в состоянии вернуться в дом Тутышкина. Сознает — надо. Теперь, когда его раскрыли, а это ясно как божий день, можно отлично сыграть на его мнимом неведении. Но Степан не в силах себя перебороть. Перед глазами стоит Ахмед. И другие товарищи. Скольких хороших людей положили, гады!..

Ефремов надрывно закашлялся и отвернулся. На его впалых щеках проступили розовые пятна. Тыльной стороной ладони он вытер выступившие слезы и с виноватой улыбкой сказал:

— Бьет, проклятый, изнутри... Не обращай внимания.

Острая жалость резанула Степана. Ефремову явно хуже. Глаза лихорадочно блестят, кашляет почти беспрерывно, и всякий раз на платке остаются кровавые отметины. «Лечиться надо, Петр Петрович, на курорт бы вам», — сказал ему как-то Степан. Ефремов усмехнулся: «А мы и так с тобой на курорте. Чем наш Каспий хуже, скажем, Средиземного моря!» Потом помолчал и с тоской добавил: «Поздно. И не спорь со старшими, Корсунов. По таким делам я сам доктор. Тюремный университет прошел. Поздно! Только ты ни-ни... Насколько хватит — и ладно, — сказал негромко, но твердо. — Чем коптеть на больничной койке, цепляясь за каждую минуту бесцельной жизни, лучше пользу делу приносить...» В этом был весь Ефремов

Сунув платок в карман, он встал и медленно прошелся по кабинету. Степан с надеждой следил за ним: может, все-таки передумает, не пошлет?.. А походка у него потяжелела, отметил невольно, стала шаркающей, стариковской. И волосы побелели.

— Дежурный, сообрази-ка нам чайку, — попросил Ефремов, приоткрыв дверь кабинета. — Дапогорячее.

Все на оперпункте знали, что начальник любит обжигающе горячий чай, пьет вприкуску чашку за чашкой.

Степана покоробило. Время ли гонять чаи? Ефремов, по его мнению, выглядел чересчур спокойно и буднично, словно ничего не случилось: ни засады в горах, ни гибели многих достойных ребят, ни провала операции.

Дежурный принес кипяток и заварку. Ефремов достал из стола два куска сахара и несколько баранок.

— Подсаживайся ближе, Корсунов. Ничего нет вкуснее чая. Да и взбадривает.

— Не хочу, благодарствую! — ответил Степан и демонстративно отвернулся.

— Напрасно отказываешься. — Ефремов налил заварку покрепче. — За чаем разговор другой получается. Чай даже Феликс Эдмундович любил.

Степан недоверчиво посмотрел на Ефремова: к чему клонит? Зря не стал бы Дзержинского вспоминать.

— Да-да, — подтвердил Ефремов, ломая баранку, — представь себе, любил. Не понаслышке знаю, доводилось встречаться. Однажды вызывает меня на доклад. Здоровается и первым делом предлагает: давай-ка чайку, Ефремов, выпьем. Устал, вижу, с дороги, а чай взбадривает... Я тогда действительно две ночи не спал, с юга на перекладных добирался. Как услышал эти слова, сразу от сердца отлегло: чаепитие — занятие дружеское.

Ефремов откинулся на спинку стула и продолжал с улыбкой:

— Понимаешь, я пока шел, чего только не передумал. Докладывать-то нужно было начальнику Войск внутренней службы, а тут говорят: Дзержинский тобой интересовался... Пока по коридорам управления петлял, все свои грехи в уме перебрал. Не станет же Феликс Эдмундович просто так вызывать. Может, промашку дал в чем-нибудь?.. Мы тогда как раз атамана Серого доколачивали. Банду почти всю уничтожили, а сам он трижды из-под носа уходил. Ну, думаю, вот за это мне и всыпят.

Степан придвинулся к столу поближе. Было настолько интересно, что, когда Ефремов сделал длинную паузу, он поторопил:

— Ну а дальше? Дальше-то как?

Ефремов отхлебнул несколько глотков чая. Он знал своих сотрудников. Ко всему, что касалось Дзержинского, у них было особое отношение.

— А что дальше, — как можно безразличнее протянул Ефремов. — Доложил я обо всем Феликсу Эдмундовичу. Он внимательно выслушал, расспросил подробности дела. Потом дал задание. Вот, собственно, и все.

— А для чего вы рассказали мне эту историю? — насупился Степан.

Ефремов наклонил голову и посмотрел на него с хитрецой.

— Верно, Корсунов, не зря рассказал. Угадал. — И, сразу став строже, заговорил иным, более суровым тоном: — Задание мне тогда Дзержинский дал не совсем обычное.

— Какое же? — быстро спросил Степан и, видя, что начальник оперпункта медлит, просительно добавил: — Ну, пожалуйста, Петр Петрович.

Ефремов смотрел на него отсутствующим взглядом. Мысленно он был, очевидно, далеко в прошлом.

— Да-а, — протянул наконец задумчиво, — Феликс Эдмундович попросил Серого непременно взять живым. Я попытался объяснить, что атаман очень осторожен, вооружен до зубов, при нем неотлучно находятся телохранители, отчаяннейшие головорезы. Разрешите кончить на месте, говорю, все равно его ж потом в расход! — Подперев щеку рукой, Ефремов горестно качнул головой. — Понимаешь, Корсунов, я не просто так говорил. Как раз накануне Серый двух моих товарищей убил из-за угла. Какие ребята были! Я с ними еще в Петроградской ЧК начинал, потом весь колчаковский фронт прошел. В каких только переделках не приходилось бывать — и ничего, выкручивались. А тут сразу обоих. Да я за них готов был этому гаду собственными зубами горло перегрызть!

Глаза Ефремова сузились от гнева. Даже сейчас, много лет спустя, старый чекист не мог ни забыть, ни простить гибели своих друзей.

— И что же ответил Дзержинский? — взволнованно спросил Степан.

Ефремов вздохнул.

— Он меня правильно понял. Конечно, говорит, терять товарищей тяжело. И нам нужно беречь людей, Ефремов. Но атамана Серого надо судить. Судить публично! Пусть народ видит, что представляют из себя бандиты и как их карает Советская власть. Пусть все знают, что возмездие неминуемо. Тогда не появятся больше ни серые, ни антоновы, ни им подобные... Нужно взять бандита живым. Для дела нужно, для революции!

Что ответил Ефремов Дзержинскому, было очевидно. Но Степан все же от вопроса не удержался. Начальник оперпункта пожал плечами.

— А как ты думаешь, Корсунов, что я мог сказать? — Он сделал паузу. — Только то, что сейчас скажешь ты: раз нужно — сделаю. Серого потом судили. Принародно.

Степан встал, одернул гимнастерку.

— Так я пошел, Петр Петрович?

Поднялся и Ефремов.

— Давай! Только... — Голос его стал глуше. — Я очень прошу тебя, будь осторожен. В доме Тутышкина теперь уже точно знают, кто ты. Не подозревают лишь о том, что и тебе это известно: слишком мало времени прошло после провала операции... Это пока твой единственный шанс. Ничего не могу подсказать. Трудно представить, как повернется дело. Но они должны чем-то выдать себя. Должны! Смотри сам...

Ефремов подошел вплотную.

— Ахмед был горячим, но очень волевым, настоящим чекистом, — сказал он тихо. — Теперь ты за него и за тех, кто погиб. — Он легонько толкнул Степана в плечо. — Ну, будь!

Степан не умел красиво говорить, но в груди у него сжалось. Отныне Ефремов стал для него тем человеком, которым, как говаривал батя, красна жизнь.

На пороге начальник оперпункта остановил его.

— Не забудь переодеться, — улыбнулся невесело. — Да вот еще... Заскочи-ка на склад, скажи Прокопичу, что я велел дать тебе сто... нет, пятьдесят граммов спирту. Негоже казаку возвращаться от мамзели трезвым.

На складе Степан долго подбирал себе котелок взамен утерянного. Ни один на его голову не лез.

— А где я тебе возьму? Голова вымахала, будто у мудреца, — ворчал Прокопич. — Казенное имущество беречь надо.

Котелок он ему все-таки подобрал и спирту, кряхтя, дал даже чуток побольше. Степан уже выходил из склада, когда его чуть не сбил запыхавшийся Лагунов.

— Ух какой франт! — восхитился Лагунов. — Опять туда же? Бедолага!..

— А ты ошалел... С какой радости?

Лагунов, наклонившись, прошептал:

— За патронами бегу. Срочно выезжаем на линию. Получена шифровка из Москвы. — Лагунов многозначительно поднял палец. — Двенадцатым скорым едет иностранная торговая делегация. Приказано обеспечить безопасность!

Степан с сожалением посмотрел вслед товарищу. С каким бы удовольствием он сбросил этот маскарадный костюм и помчался с ребятами хоть к черту в зубы! Пусть бандиты, пули, рукопашная — все что угодно, только не общество негодяев, занятых проблемой, как с большей выгодой для себя надуть ближнего!

Дом Тутышкина по утрам жил тихо и богобоязненно. Тут поздно вставали, сытно завтракали, благодарственно молились и просили удачи в делах насущных. Потом отпирали лавку и встречали почтенных гостей. Голоштанная «совдепия», с которой можно не церемониться, появлялась только к вечеру, после работы. А те, что заходили до обеда, не спешили. С ними вели солидные разговоры, по привычке долго торговались и конечно же уступали, ударяя по рукам. Как не порадеть своему человечку: ты ему сегодня на керосинчике сбросил, а он тебе завтра штуку ситца устроит по госцене. Так поучал Степана Тутышкин. Набирайся ума-разума, казачок, говорил, сам живи и другим жить давай.

Степан кипел от возмущения. Есть же у нас государственные органы, призванные наблюдать за исполнением законов! Что делается! Почему не пресекают этот паразитический принцип: ты — мне, я — тебе? Как можно допустить, чтобы в стране, где приняты самые умные, самые справедливые законы, благоденствовали тутышкины и им подобные с волчьим правилом: порядки хороши, когда их можно обойти?!

Ничего подозрительного в поведении Тутышкина Степан по возвращении не заметил. Тот, как всегда, поворчал по поводу его непутевой жизни: серьезный коммерсант не станет с утра принимать «оное»... Но именно спиртной запах, как показалось Степану, больше всего успокоил Тутышкина. Ефремов как в воду глядел. «Казачок» вел себя точно по роли, ему предназначенной. Тутышкин снизошел даже до сочувствия.

— Небось голова болит? — Его лоснящиеся щеки заколыхались и изобразили улыбку. — Поди уж, скажи жене, чтоб налила тебе рюмку анисовой, той, что в буфете стоит.

До обеда в доме ничего особенного не произошло. Во дворе приходящие прачки стирали белье. На кухне стряпали; оттуда доносился визгливый голос хозяйки. В лавке лениво шла торговля. Заглядывали случайные покупатели. Приходили и уходили нужные люди. И все же Степану казалось: слишком суетливы приказчики, идет непонятная возня в кладовых. Да и сам Тутышкин явно озабочен, хоть и старается не показать этого. Он частенько наведывался в дом, шептался с женой. Зайдя перед обедом в горницу, Степан застал хозяина у раскрытого сундука, где, как он знал, хранились ценные вещи. Увидев Степана, Тутышкин смутился, захлопнул крышку и пояснил:

— Не завелась ли моль, проверяю...

Однако самое интересное обнаружилось после обеда. Бродя по двору, Степан заглянул в конюшню, где Тутышкин держал две пары лошадей, предназначенных заниматься извозом. Обычно днем запряженные в коляску лошади возили седоков по городу. Это приносило хозяину немалый барыш. На сей раз лошади стояли на месте и мирно жевали овес, щедро засыпанный в кормушки, что было и вовсе удивительно. Тутышкин был прижимист и экономил буквально на всем...

Что бы это значило, думал Степан. Не собирается ли хозяин в дальнюю дорогу? Странно!.. Разгуливать для удовольствия Тутышкин обыкновения не имеет. Деловая поездка?.. Вряд ли. Уж «казачку»-то об этом непременно было бы сказано. Тутышкин, покровительствуя, всюду таскает его за собой и не обволакивает свои делишки особой таинственностью.

Значит, хозяин хочет драпануть? Почему? Слишком вескими должны быть причины, чтобы он бросил дом, хозяйство, налаженное дело! На такое можно решиться лишь в крайнем случае!

Сторонним наблюдателем оставаться было нельзя. Что предпринять? Враги начали действовать, и нужно узнать их намерения. Но малейшее неточное слово, тем более поступок насторожит их, ведь они уже знают, что он ведет двойную игру.

Степан отчетливо представлял, кто перед ним. Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Контра ни перед чем не остановится. Нет, рисковать без толку не годится. Должен быть какой-то выход. Нужно только найти его... Как Ефремов сказал? Твой единственный шанс — их неведение. Пусть думают, что они по-прежнему водят его за нос, а он ни о чем не догадывается. Что должен делать чекист в роли станичного купчика, обнаружив в доме таинственные приготовления к отъезду? Думай, Степан, думай!..

Он вернулся в горницу и незаметно передвинул цветок на окне, выходящем на улицу. Для ребят, ведущих наблюдение, — сигнал: внимание, опасность! Потом Степан спустился в лавку, потолкался среди приказчиков: не наведут ли на след? Но приказчики были слишком хорошо вышколены, чтобы зря болтать о хозяйских делах. И тогда Степан решил подойти к хозяину и с самым невинным видом прямо спросить: а что, мол, куда-нибудь едем?

Тутышкин посмотрел испуганно.

— С чего ты взял? — вырвалось у него помимо воли. — Лошади сегодня отдыхают... — Он уже улыбался, но глаза смотрели настороженно. — Устали лошадки-то... Каждый день гоняем. Да и возчикам выходной положен, профсоюз требует...

— А я рассчитывал, поедем куда-нибудь, кутнем, — как можно беспечнее сказал Степан.

— Есть такое желание? За чем дело стало? Давай организуем! — воскликнул Тутышкин.

Слишком откровенно обрадовался «благодетель». Но отступать было поздно, да и не следовало. Лучше что-то делать.

Через полчаса запряженная парой гнедых пролетка лихо выкатила со двора. Степан с Тутышкиным, сидя в обнимку, представляли слишком мирное зрелище, чтобы ребятам пришло в голову следить за ними. Степану стало одиноко. Теперь, даже если что случится, можно рассчитывать только на свои силы. Не надо было, наверное, уезжать из дома, мелькнуло запоздалое сожаление. Вероятнее всего, там развернутся главные события, а он окажется в стороне.

Беспокойство нарастало. Тем более что Тутышкин сразу же свернул с центральной улицы в кривые запутанные переулки.

— Заскочим в одно местечко. По делу нужно, — пояснил он. — Всего на несколько минут...

Пролетка остановилась у приземистого домика, скрытого в глубине двора за высокой глинобитной оградой. Тутышкин без стука открыл узкую калитку. Видно, был здесь своим человеком. Их как будто бы ждали. Высокий тощий кавказец с традиционным кинжалом на поясе, кланяясь, пригласил в дом.

Степан приготовился ко всему. Заходя в дом, он незаметно окинул взглядом двор, прикидывая пути к отступлению. Однако то, что произошло в следующий момент, оказалось для него полной неожиданностью. Не успели усесться на ковре, по местному обычаю поджав под себя ноги, как дверь соседней комнаты отворилась, и оттуда вышел грузовой помощник начальника порта Сычов собственной персоной. В комнате с низким потолком он казался особенно высоким, массивным. Квадратное с рябинками лицо излучало сплошное радушие.

— Наслышан, наслышан про ваши коммерческие подвиги, — загудел он, опускаясь рядом. — Давно мечтал познакомиться...

«Не узнал или притворяется? — подумал Степан с тревогой. — Но ведет себя очень натурально. Впрочем, тогда при встрече в порту я был без формы. А мало ли народа проходит ежедневно перед грузовым помощником начальника порта...»

Перед ними на ковре расставили вино, фрукты, восточные сладости.

— За знакомство! — поднял бокал Сычов, пристально и откровенно изучающе глядя на Степана. — Долго присматривался к вам: что за человек, думаю, наш или нет?

— Ну и как? — спросил Степан. Он изо всех сил старался не показать, что сбит с толку.

— По-моему, лучшим ответом на вопрос является наша встреча.

— Польщен, весьма, — проговорил Степан. В конце концов, не следует выходить из роли, раз они того хотят. На хитрость надо ответить выдержкой. Пока преимущество на его стороне: он знает, что с ним играют в прятки и собираются использовать, а они — нет.

Дальше разговор пошел торгашеский. Сычов предложил купить партию превосходного заграничного товара: лионские шарфы, парижскую парфюмерию... Степан начал отчаянно сбивать цену, сознательно оттягивая время и выжидая, когда его противники перейдут к делу, ради которого все это затеяно.

Закончив торг, ударили по рукам.

— Да-а, совсем забыл! — воскликнул Сычов, поворачиваясь к Степану. — Мне ваш спутник нужен на два слова по секрету...

Они с Тутышкиным вышли в соседнюю комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Вот она — ловушка, подумал Степан, во всяком случае, очень похоже на то. Что от него ждут? Чтобы подслушал? Расчет простой: чекиста не может не заинтересовать разговор двух врагов с глазу на глаз. Что ж, господа хорошие, продолжим игру, только карты-то ваши крапленые! Таким шансом нельзя не воспользоваться.

Степан приник ухом к двери и тут же услышал испуганный голос Тутышкина:

— Не хочу с этим связываться!.. Не хочу!.. Динамит доставлю, но дальше увольте!

— В штаны наложил, — язвительно заметил Сычов, — помощнички!.. Ладно, доставишь груз к железной дороге в район Истербаша и катись к чертовой матери. Как-нибудь сами!.. Преподнесем подарочек Совдепии!

«Диверсия в районе Истербаша, — подумал Степан. — А зачем?» И вдруг вспомнил Лагунова, пришедшего на склад за патронами... Ну конечно! Иностранная торговая делегация! О безопасности ее заботится Москва!.. Хорош «подарочек» Совдепии, ничего не скажешь!..

Степану сразу стало жарко. Нужно немедленно что-то предпринимать!..

Дверь открылась. Степан еле успел отскочить. Через минуту они с Тутышкиным уже ехали в пролетке по узенькой улочке. Возле «Иллюзиона» лавочник, натянув вожжи, остановился.

— Мне надо еще дельце одно сотворить, без тебя, — сказал он. — Хочешь, подожди, а нет, так езжай по своему желанию. А я потом до дома сам доберусь.

Тутышкин скрылся в ближайшей подворотне.

Первым побуждением Степана было хлестнуть лошадей и мчаться к вокзалу, чтобы предупредить своих. Но он тут же одернул себя. Дурак! От него именно этого и ждут. Даже транспорт предоставили в полное распоряжение. Гони, докладывай, направь оперативников по ложному пути... Диверсия, разумеется, готовится — в этом сомнения нет, — но только не в районе Истербаша...

Как бы хорошо предупредить своих! Попросить совета у Ефремова!.. У одного так мало шансов на успех! Но времени, а главное, возможности нет. Нельзя упускать момент, иначе случится непоправимое. И виноват будет он один: знал и не воспрепятствовал. Хорошо на фронте: впереди враг, все ясно. Скачи в атаку, стреляй... А тут никто не подскажет. Ты сам за все в ответе...


Стоял знойный полдень. Все живое попряталось в тени. Ветер с моря утих, и духота навалилась на город со страшной силой. Улица, будто вымершая, насквозь пронизанная жарким дагестанским солнцем, тонула в желтовато-пепельной пыли... Никого! Степан растерянно оглядывался по сторонам... Необходимо поставить в известность о своем местонахождении, медлить нельзя. Но он не мог упустить Тутышкина.

Степан спрыгнул с пролетки и нырнул в подворотню вслед за «хозяином». Теперь Тутышкин оставался единственной ниточкой, которая могла привести к цели. Вернуться к Сычову нельзя. Тот должен думать, что Степан уже передал своим ложные сведения.

Как он и предполагал, двор оказался проходным. Мощная фигура Тутышкина мелькнула у стены противоположного дома и скрылась за углом. Степан осторожно пересек двор и вышел в соседний переулок.

Преследовать нэпмана, самому оставаясь незамеченным, оказалось делом нелегким. Безлюдье на улицах заставляло Степана держать дистанцию и следить издали, соблюдая меры предосторожности. К тому же Тутышкин при всей его дородности был легок на ногу и ловок.

Раза три Степан его чуть не потерял. Чертыхнувшись, прибавил шагу. Не хватает еще упустить этого борова! Тогда пиши пропало... Он решил рискнуть: сократить расстояние... И это его погубило.

Часа два бродили они с Тутышкиным по окраинным улочкам. Несколько раз тот приближался к своему дому и снова уходил от него. Стало очевидно, что его бесцельно водят по городу. Тутышкин даже оглядываться перестал... Солнце клонилось к горам, жара постепенно спадала. Народу на улицах стало побольше, и Степан пошел ровнее.

Спустившись к морю, Тутышкин потолкался у пирса и двинулся в сторону портовых складов. Его приплюснутая шляпа мелькала между штабелями досок, потом вдруг пропала. Степан бросился вперед, обогнул груду бочек и уперся в гору угля. Обежав ее, увидел узкий проход между рядами ящиков. Не задумываясь, ринулся в проход. Резкий удар по голове свалил с ног. Падая, он подумал: «Вот и влип, как глупо!..» И больше уже ничего не помнил. Вроде бы тащили его волоком, бросили в телегу, повезли по тряской мостовой, накрыв вонючей рогожей... Реальной была лишь боль, растекающаяся от затылка по спине и не дающая забыться окончательно...

Очнулся Степан в темноте. Над горами висела луна, приятная прохлада освежала лицо. Телега, на которой он лежал, двигалась медленно, и по тому, как она покачивалась, Степан понял — едут по проселку.

«Куда везут? — подумал он вяло. — Хотели бы прикончить, так давно пора. Значит, еще нужен, пытать будут?..» От этой мысли бросило в дрожь. Вспомнился боец из отряда, недавно попавший к бандитам в лапы. Как они, гады, над ним издевались! Страшно было потом на парня глядеть...

Степан попробовал высвободиться, но руки оказались туго связанными. Веревка врезалась в тело, кисти занемели, не разогнуть. Внезапно повозка остановилась.

— Привезли? — спросил требовательный голос, показавшийся знакомым.

— Почти два пуда, — послышалось в ответ, — на иллюминацию хватит с излишком.

— А взрыватели?

— Не забыли, как можно!

Речь шла о взрывчатке, предназначенной для диверсии. Теперь-то он узнает все подробности. Но к чему, раз не сможет передать своим!..

— Последнюю партию иранской лак-кожи успели переправить в Ребровую балку? — раздался тот же голос.

— Тише, господин! — испуганно воскликнул кто-то, до сих пор молчавший. — Про тайник не надо!

— Кого испугался?

— Да тут в телеге одного мента приволокли! Следил за лавочником... Вот мы его чуток и погладили...

— А зачем было на дело тащить?

— Посчитали, что пришить никогда не поздно, а может понадобиться...

— Правильно сделали!

Степан вдруг узнал голос, не зря показавшийся знакомым. Говорил Сычов.

«Лучше бы кто другой, — с тоской подумал Степан. — Этот три шкуры спустит».

— А ну, присвети, — потребовал Сычов. — Поглядим на твоего мента.

В глаза Степану ударил яркий свет.

— Ба, да это же наш старый приятель! — обрадованно воскликнул Сычов. — Ну и дела! Что, казачок, виноват, господин чекист, не поверили, значит, свои-то? Все правильно. Я так и знал. Сказали небось, что враги туфту подсунули, и отправили тебя опять вынюхивать. Это хорошо!

Сычов был доволен.

— Помогите подняться! — распорядился коротко.

Два человека бросились к Степану и усадили, прислонив спиной к облучку телеги.

— Что это? — спросил Сычов с наигранным возмущением. — Веревки?.. Снять! Снять немедленно!.. Господин чекист оказал нам такую неоценимую услугу, что заслужил хорошее отношение.

Степан с трудом расправил затекшие руки. Голова соображала туго. О какой услуге говорит Сычов? Издевается?..

— Неужели господин чекист до сих пор не догадался? Я о ваших специалистах думал лучше... Так вот, тот самый фейерверк, о котором тревожится Москва, мы намерены произвести именно в районе Истербаша. Ценные сведения? Я всегда утверждал: лучший способ обмануть — сказать правду... Надеюсь, после вашего доклада никто лишний там не появится.

Да, Сычову нельзя было отказать в знании человеческой психологии. Отвлекающий маневр задуман великолепно. В самом деле, раз чекисты знают о провале своего сотрудника, они ни за что не поверят в правдивость полученных сведений...

«Хорошо, что ничего не успел передать, — с облегчением подумал Степан, — а то бы исключили район Истербаша из зоны наблюдения».

Степан покосился на Сычова. Тонкий расчет! Какое удачное место выбрано для диверсии!.. Железная дорога сразу же за разъездом, идя под уклон, пролегала по мосту через горную речку. Сам мост невелик, но висит над водой довольно высоко. А рядом кусты. Удобно подобраться и спять охрану, особенно на рассвете.

— Трогай! — скомандовал Сычов, садясь в телегу рядом со Степаном. — В знак признательности, казачок, — позволь по привычке так тебя называть, — я покажу тебе великолепное зрелище. Надеюсь, что известие о нем понравится всей Европе, и милой Совдепии не поздоровится.

Лошади с места взяли лихо. Дорога пошла вниз. Впору было бы и помолчать, но Сычова распирало торжество.

— Приуныл, казачок?.. — назойливо звучал его голос. — Сколько тебе годков?.. Не желаем разговаривать? Гордые мы... — Захохотал, довольный. — Ну хорошо, тогда спрашивай сам. Могу доставить себе удовольствие ответить на любые вопросы. Только скорее, пока я добрый! Что тебя интересует? Удовлетворение любопытства будем расценивать как исполнение последней воли приговоренного.

Сычов считал, и не без основания, что может позволить откровение.

— Вербовка Аварца?.. Не представляла затруднений. Пристрастие к звонкой монете и женщинам. Узнали склонности и бросили подсадку. Что потом?.. Стал слишком нервничать. Вы за него крепко взялись. Спасибо, казачок, не пришлось самим рук марать.

Не хватало еще некоторых деталей.

— Исчезновение письма Долгова? — продолжал Сычов. — Что же тут таинственного! Я догадывался, что мой шеф — преданный вашему делу человек... Вот и принял меры. Послал Аварца обыскать стол. Безопасно: человек из охраны. А ключик я «случайно» нашел в кармане капитана. Просто и тривиально... Есть еще вопросы?.. Ах да, исчезновение начальника порта?.. Не следовало бы ему совать нос в чужие дела. Не внял дружескому предупреждению. Я, видит бог, не жаждал оставлять его жену вдовой, а дочь сироткой... Пришлось предпринять обыкновенный акт самозащиты...

Когда добрались до места, небо заметно посветлело. Подручным Сычова удалось быстро снять охрану моста.

— Чистая работа, — удовлетворенно крякнул Сычов. — Пошли. Забирайте взрывчатку. Трофим, — окликнул он, — последи-ка за моим «приятелем».

К Степану подошел высоченный мужик. Бесцеремонно двинув прикладом в бок, хмуро заявил:

— Смотри у меня, не балуй. Стреляю без промаха.

К ним подошли еще двое. Один сплюнул и дурашливым голосом сказал:

— А ну, господин чека, скидавай сапоги. Они тебе без надобности!..

— Да поживей! — добавил второй и ткнул кулаком под ребро. Степан задохнулся, скрючился, но тут же был свален ударом по уху. Потом били ногами, молча и злобно.

— Будя, мужики! — вмешался наконец конвоир. — Добивать не велено.

Степан, пошатываясь, встал. Выплюнул два зуба. Перед глазами все плыло. Из разбитых губ сочилась кровь. На нем остались лишь брюки, да и то потому, что были разорваны в клочья. Все содрали, сволочи, даже исподнюю рубаху.

— Шагай! — подтолкнул Трофим.

— Дай хоть напиться, гад!

— Обойдешься. До того света чуток осталось...

Подгоняемый прикладом, Степан брел к мосту. Земля уходила из-под ног, острая щебенка впивалась в босые разбитые ноги. Каждый шаг вызывал нестерпимую боль. Время сместилось, повернуло вспять. Все это уже было!.. Бесконечная дорога. Жажда, мучающая сильнее боли. Удары прикладом валят с ног, и попробуй не подняться! Забьют на месте... Впрочем, какая разница — сейчас или позже... Начинаешь завидовать ребятам, что полегли в ночной атаке под Копанью. Им уже не больно, а ты страдаешь! Зачем?.. И все же неведомая сила подымает тебя с земли и толкает вперед. Надо жить. Пока можно!..

На косогор Степан взбирается на четвереньках. Ноги не способны одолеть подъем. Позади слышится издевательское:

— Ползет, вошь беременная!

«И это тоже было», — думает Степан. Две недели их знаменитая кавдивизия дралась в окружении. Безводная Таврическая степь. По последнему патрону на винтовку. Сабельный удар и... плен. Сколько ребят там полегло! Он чудом от расправы ушел. Старая женщина спрятала в сарае, дала одежду... Как же ее звали? Совсем вылетело из головы. А знал ли он вообще ее имя? И какое это сейчас имеет значение?.. Много лет миновало. Был год девятнадцатый, далекий, грозовой, теперь год двадцать шестой. А как похоже!..

Степан опускается на рельс и устало роняет голову. Нет мыслей, нет желаний — одна пустота. Рядом, сняв часть настила, бандиты устанавливают ящики с динамитом на опору моста. Суетятся, толкают друг друга, спешат. На Степана перестали обращать внимание. Сычов с бикфордовым шнуром в руках ушел вперед. При виде избитого пленника покачал головой, потом махнул рукой: а, мол, один черт, скоро конец!

Издалека доносится гудок паровоза. Степан вздрагивает и закрывает глаза. Тот самый поезд! Двенадцатый скорый из Москвы! Сейчас он приближается к разъезду. Стоянка — три минуты. А потом — до моста два с половиной километра. Только успеет набрать скорость, и тут же под уклон...

Степан неподвижно сидит на рельсе. Но от прежнего безразличия не осталось и следа. Он ищет выход. Должен, обязан что-то предпринять!

Из-под локтя Степан наблюдает за лихорадочно работающими бандитами. Сычов поторапливает. Сам же продолжает разматывать бикфордов шнур. Кто-то кричит: «Не так! Не так! Запалы с другой стороны вставляй, дура!» И вдруг кричавший сбрасывает с себя пояс и, откинув его в сторону, скрывается в дыре. На поясе — граната, обычная лимонка. Степан не может отвести от нее взгляда!..

Мышцы напрягаются. Никакой боли Степан не чувствует. Главное, предупредить своих! На разъезде услышат!.. Плевать на мост, лишь бы сохранить поезд. Два прыжка — и он у цели. Погибать, так с музыкой!

В следующую секунду Степан рывком посылает тело вперед. Конечно, если кто-нибудь из окружающих мог представить, что избитый до полусмерти, окровавленный человек способен сделать хоть одно движение, его бы давно пристукнули. Ошеломленные броском, бандиты не успели ничего сообразить. Степан схватил лимонку и, подняв ее над головой, дико крикнул:

— Убью, гады!

От него шарахнулись. Последнее, что отчетливо помнилось, — рывок кольца. Поезд спасен! «Три секунды, — мелькнуло в голове, — осталось всего три секунды! Самому не успеть!..»

Степан размахнулся и, швырнув гранату в дыру, где лежал динамит, прыгнул через перила с моста. Ледяная вода обожгла, как кипяток. Взрыва он уже не услышал...

Эпизод второй

По стеклу медленно ползли дрожащие отблески — один за другим, с неровными промежутками. Это в окнах вагона отражался свет фонарей станционных стрелок. Поезд набирал скорость, отчего все чаще и чаще стрелки проносились мимо. Ничего таинственного, но Степану померещилось — сигналы: точка, тире, точка... На курсах ОГПУ в Москве, где он был в тридцать четвертом году, их учили азбуке Морзе. И теперь ему везде чудился условный код. Вот что значит нервы на пределе. Чертовщина! Так и корягу примешь за оборотня, а в любом человеке заподозришь диверсанта.

Нет уж, сказал себе Степан, соберись, пожалуйста, с мыслями, действуй хладнокровно и осмотрительно. Ты же не желторотый птенец. Позади десятки сложнейших дел! Казалось, пора привыкнуть. Но, как сказал бы покойный друг Ахмед Умерджан, однажды раненный всю жизнь боль знает... А он всякий раз идет на операцию будто впервые. И не потому, что трусит. Рисковать приучен с гражданской, когда в разведку ходил... А вот оплошать, не выполнить задание совесть не позволяет. Ушедший от возмездия враг — угроза для честных людей, и если ты в состоянии предупредить беду, то какое имеешь право не сделать этого!

Мимо проплыл зеленый огонек семафора. Паровоз, словно прощаясь со станцией, дал пронзительный гудок. Теперь за окнами была глухая темнота. Сёл на этом перегоне мало, да и спали в них люди давно. Керосин в деревне на строгом учете, как и всё в стране. Соблюдается строжайший режим экономии. Вторая пятилетка должна быть выполнена в четыре года.

«А лампочка Ильича сюда еще не дошла, — подумал Степан, медленно проходя по вагону. — Вот построим здесь Московско-Донбасскую железную дорогу, и зашумит в степях Старобельщины иная жизнь. Появятся новые села, загорятся огни в ночи. Очень хотелось бы это увидеть своими глазами...»

Степан наконец-то отдышался. В боку еще покалывало, но дыхание выровнялось. Такие пробежки даже для него, человека ко всему привыкшего, нелегки. Как только под колеса не попал, пока догонял поезд. Что уж говорить о напарнике! Его винить нельзя. Молод, закалки нет, вот и отстал, не выдержал сумасшедшей гонки. Плохо! Действовать теперь придется без прикрытия, а это всегда чревато опасностью. Когда тебя не подстраховывают, риск увеличивается и шансов на удачу становится меньше.

Их дрезина только еще подъезжала к семафору, когда со стороны станции донесся протяжный гудок паровоза.

— Слышь, Корсунов?! — крикнул моторист. — Сигнал отхода! Что будем делать?

— Останавливай! — распорядился Степан. — Машину с рельсов долой!

Благо «Пионер» — дрезина легкая: четыре колеса, рама, моторчик да сиденье деревянное. Втроем хоть и с трудом, а поднять можно.

— А как же вы? Успеете? — спросил моторист, беспокойно поглядывая на чекистов. — Вам же к отправлению надо!

Степан со своим напарником, молодым сотрудником оперпункта, должен был сесть в поезд именно здесь, на разъезде Трошино. До Уразово не оставалось больше ни одной остановки. А им нужно было отыскать этого типа, возглавившего диверсионную группу, до приезда на место. Иначе его могли предупредить — ищи потом ветра в поле. Начальник оперпункта так и сказал:

«Смотри не упусти, Корсунов! Этот человек очень нужен нам сейчас. Ты, конечно, работник опытный, но не забывай: враг вооружен. И если он почует провал, ему терять нечего».

— Бежим! — крикнул Степан напарнику. — Железнодорожники потом помогут мотористу поднять дрезину...

Под тяжестью вагонов часто и пружинисто подрагивали рельсы. Пыхтение локомотива, стук колес, лязг буферов — все слилось в один протяжный грохот.

Фонари со свечками, висевшие к тому же очень редко, скудно освещали вагоны. В их мерцающем свете лица людей выглядели неопрятными, вместо глаз темные впадины. Большинство пассажиров спали. Некоторые с комфортом вытянулись на полках. Другие, скрючившись, приткнулись по углам. А кое-кто расположился прямо на узлах в проходе. Приходилось лавировать между ними.

До конца состава оставалось всего два вагона. Но Степан не терял надежды. Женщина, испуганная приходом чекистов и предстоящим обыском, не могла соврать. Иначе не так бы себя вела. «Где мой муж? — переспросила дрожащим голосом. — Сказал, что поехал в Купянск по делам. Обещал сегодня вернуться. Непременно. Вечерним поездом...» Степан уже научился разбираться в людях. Он понял, что женщина не посвящена в мужние делишки. Слишком рискованно доверить секреты этакой квашне.

Шагнув в тамбур последнего вагона, Степан внутренне подобрался. Сейчас они столкнутся лицом к лицу... Схватка неизбежна. Скорее бы только! Пусть все свершится, станет прошлым, когда можно радоваться успеху или подсчитывать потери!

И все же Степан не стал торопиться. Прежде чем открыть дверь и войти в вагон, еще раз мысленно прикинул: все ли сделано как надо? Готов ли он к встрече с умным и коварным врагом? Уж если бить, то наверняка. Право на риск он имеет, а права на ошибку у него нет... А как быстро пролетело время с того дня, когда он вышел на это дело! Ну давно ли получил новое назначение в Уразово? И месяца не прошло. Тогда он, разумеется, ни о чем не подозревал. Радовался самостоятельной работе, на которой можно проявить себя. Знакомился с людьми.

Они ехали с начальником участка на пролетке вдоль трассы, и Степан жадно расспрашивал о ходе работ.

«Зачем вам нужно знать, как готовится полотно, пропитываются шпалы и стыкуются рельсы? — удивленно спросил его начальник участка. — Технические подробности...»

«Верно, — перебил Степан, — технические. Но у вас превратное представление о нашей работе. Плохим бы я был чекистом, если бы не вникал в то, чем занимаются люди».

По степи, огибая глубокую балку, уходила вдаль насыпь. Вдоль нее лежали новенькие шпалы, черные, маслянистые.

На вопрос, кто производит засыпку полотна, начальник участка ответил неохотно:

«Есть у нас артель грабарей, «Ремстрой» называется. Пятьдесят семь повозок...»

«Чем-то она вам не нравится?»

«Да работают вроде неплохо... Но живут каждый сам по себе, будто к артельной жизни не привыкли. Недружный народ...»

«Частнособственническая психология сохранилась, — усмехнулся Степан. — Все-таки хозяева, владельцы гужтранспорта...»

Он с удовольствием выговаривал мудреные слова. В Москве на курсах их научили во многом разбираться, да и политически подковали основательно.

«Возможно, — согласился начальник участка. — Но суть, по-моему, не только в этом. Озлобленные какие-то люди. Смотрят нехорошо. Да вы сами лучше председателя артели товарища Херсонского расспросите. Вот, кстати, он идет. Знакомьтесь!»

Херсонский Степану понравился. Держался запросто и дело, как видно, знал. Уверенно сыпал цифрами, без запинки отвечал на вопросы. Одет был, правда, несколько щеголевато: шевиотовый костюм, модная кепка с большим козырьком, ботинки с крагами... Говорил открыто, недостатков в работе не скрывал, а об успехах особенно не распространялся. На второй день знакомства Херсонский пригласил Степана к себе домой на чаепитие, но в друзья не набивался, был в меру сдержан и уважителен.

Все это пришлось Степану по душе: он любил практичных, расторопных людей, обладающих хозяйственной сметкой. Хотя с давних пор, когда незнакомый человек сразу становился ему симпатичным, Степан непроизвольно настораживался. Он говорил себе: идеальных людей нет, должны быть недостатки, а раз я их не вижу, значит, не разобрался, не выявил личность до конца, — и это плохо.

В Херсонском Степана удивило еще и другое: мозолистые руки не очень-то сочетались с интеллигентными манерами. Само по себе это не вызывало возражений. На стройке инженерам частенько приходилось брать в руки лопату. Но... тень Сычова преследовала... Шли годы, а Степан никак не мог простить себе ни гибели Ахмеда, ни ловушки, в которую они попали тогда в горах. Принять такого гада за своего и чуть не провалить дело!.. Ефремов-то утешал: «Не забывай, говорил, что ты провел первую в своей жизни операцию. И довольно успешно!» Слабое утешение. Слишком много было ошибок и потерь. Говоря откровенно, ему просто в очередной раз повезло. Не нырни он тогда глубоко в воду, взрыв не пощадил бы, и над могилой младшего сотрудника Корсунова давно прогремел бы прощальный салют... Говорят, мертвые сраму не имут. Чепуха, Ахмед считал иначе: «Память о джигите должна быть прозрачной, как слеза любимой девушки!..»

В поведении Херсонского, сколько ни присматривался, Степан не обнаруживал никаких отклонений от нормы. Зато грабари артели «Ремстрой» удивили. Большинство носили старые драные армяки, на ногах — опорки, штаны немыслимой формы, в заплатах. В таком затрапезном виде у них в станице раньше ходили одни безлошадные из самых захудалых дворов. Грабари же должны были, по мнению Степана, иметь приличный достаток. Остановив как-то возчика, тощего рыжего мужичишку в грязном плаще, Степан поинтересовался, сколько тот зарабатывает.

Возчик окинул его недружелюбным взглядом и хмуро сказал:

«А вам, гражданин начальник, звиняйте, для якой це надобности?»

Слух резануло: «гражданин начальник...» Неужели мужик знаком с тюрьмой? Но Херсонский говорил, что у него нет на стройке бывших заключенных. Впрочем, мог и не знать.

«В колонии были?»

Вопрос испугал возчика. Он втянул голову в плечи и пробормотал:

«Ни, не приходилось».

Глаза его при этом вильнули в сторону, и Степан понял: врет, но сделал вид, что поверил. Настораживать возчика не следовало.

«Тяжело небось приходится?» — спросил он участливо. Мужичишка неопределенно пожал плечами. Расспрашивать дальше не имело смысла. Степан больше не стал задерживать возчика, только поинтересовался, где тот живет. Как ни странно, вопрос снова испугал.

«Та вы не сумлевайтесь! — быстро заговорил грабарь. — У меня усе в порядке. Даже документ есть».

Он полез за пазуху и вытащил смятую бумажку. Степан с удивлением увидел справку, удостоверяющую личность; она была подписана Херсонским и скреплена печатью «Ремстроя».

«Ничего себе документик», — иронически подумал Степан и с сожалением посмотрел на возчика: зря он так надеется на силу этой бумажки, фактически не имеющей законной силы. Хотя как посмотреть. Если местность не паспортизирована, то и такой документ может сгодиться. Во всяком случае Херсонский должен был тщательно проверить личность грабаря, прежде чем выдавать подобную справку.

По прежним-то временам Степан тотчас же потребовал бы от Херсонского объяснений, но теперь он был стреляным воробьем и знал, что с маху ничего не добьешься. Любой факт, даже самый подозрительный, может оказаться случайным, единичным. Человеку свойственно ошибаться. А если Херсонский в чем-то и виноват, то ему нетрудно будет отпереться, а потом спрятать концы в воду. Значит, нужны еще факты — подтверждающие или отвергающие, но непременно объективные.

Степан решил выждать. Был уверен, что случай подвернется. А пока он стал пристальней присматриваться к людям и внимательно следить за работой артели. Люди в беседу вступали неохотно, держались замкнуто, отчужденно. Это настораживало больше всего.

Вскоре произошел еще один странный случай. Однажды он отправился на самый дальний прорабский участок. Дорога здесь проходила по глубокой балке и при выезде приближалась к полотну будущей трассы. Погоняя лошадей, Степан быстро проехал балку, выскочил на косогор и увидел одинокого возчика, сгружающего землю на насыпь. Сначала тот его не заметил и, лишь закончив работу, воровато оглянулся, будто почуял опасность. Степан мог поклясться, что взгляд у грабаря был именно таким: быстрым и боязливым. Возчик вдруг вскочил в телегу, ожесточенно огрел лошадь кнутом и погнал ее вскачь. Некоторое время Степан наблюдал, отказываясь что-либо понимать. Потом хлестнул своих орловских рысаков и через несколько минут догнал возчика.

«Стой! — крикнул. — Ты что, ошалел? Кому говорят, стой!»

Грабарь подчинился.

«Почему удирал?» — спросил Степан.

«Испужался», — затравленно ответил возчик.

Более вразумительного ответа Степан так и не добился. Документы у возчика, как потом выяснилось, оказались такими же, как и у первого. А это уже не могло быть случайностью.

Степан потом долго ломал себе голову над тем, почему испугался возчик, но найти приемлемого объяснения не смог. Вопрос остался открытым.

А еще через несколько дней, объезжая участок, Степан стал свидетелем такой картины: возчик бил заупрямившуюся лошадь, не желающую везти в гору перегруженную телегу. В руках грабаря был плетеный ременный кнут, и он что есть силы хлестал бедное животное. Степан, деревенский парень, знал, как крестьяне берегут лошадей. Никакой хозяин никогда не позволит себе мордовать коня.

Степан не выдержал. Взыграла душа старого буденновца, для которого конь — лучший друг, не раз выручавший из опасности. Он подскочил к грабарю и со злостью вырвал у него кнут.

«А если тебя так?»

Тот закрылся руками и завизжал:

«Но она же не тянет!»

Незачем столько нагружать, хотел было возразить Степан, хозяин должен знать, сколько способна потянуть лошадь. Но тут его обожгла догадка: а если это вовсе не хозяин?

«Кому принадлежит лошадь?» — быстро спросил он.

Возчик смотрел на него расширенными от страха глазами, и Степан понял, что попал в точку.

«Ну, так чья лошадь? — повторил он напористо. — Не твоя?»

«Не-ет... — Мужик сжался от ужаса, что проговорился. — Не выдавай, начальник!.. Они из меня мякину сделают!..»

«Не выдам, — успокоил его Степан. — Только уж будь ласков, ответь на мои вопросы».

«Все скажу. — Возчик заговорил торопливо, сбивчиво: — Лошади его... Херсонского... И потом других... Тех, что в правлении артели...»

Картина постепенно прояснялась. Истинными владельцами пятидесяти семи лошадей были восемь человек, составлявшие так называемое правление. Артель служила им прикрытием. Наняв за бесценок возчиков, они забирали у них почти весь заработок. Подкопаться было трудно.Грабари — люди, как правило, беспаспортные, нередко с темным прошлым — везде вслух заявляли, что они — хозяева гужтранспорта.

«Как же вы допустили, чтобы на вас так наживались?» — с горечью сказал Степан.

«Работать же где-то надо, начальник», — покорно вздохнул грабарь.

Отпустив возчика, Степан задумался. Все стало как будто на свои места. Обыкновенное мошенничество. Укрывательство доходов от финорганов. Нарушение закона о труде. Можно передавать дело в прокуратуру. Там разберутся, примут меры; это уже не его забота. И все же что-то удерживало Степана от окончательного вывода. Оставалось ощущение какой-то незавершенности. Эта мысль не покидала его и в последующие дни. Перед глазами все время стоял Херсонский с понимающей иронической улыбкой на красивых губах. Уж очень он не походил на обыкновенного хапугу. Степан немало насмотрелся на различных жуликов, знал их повадки. Слишком мелким и примитивным выглядело мошенничество в артели «Ремстрой» для такого делового проницательного человека. Что-то здесь не вязалось.

«Одно из двух, — размышлял Степан, — либо Херсонский не так умен, как кажется, либо дело гораздо серьезней. Конечно, предположение может и отпасть под давлением фактов, но не проверить этого нельзя. В любом случае необходимо версию отработать до конца, чтобы не оставалось никаких сомнений. А передать дело в прокуратуру я еще успею».

Поздняя весна сменилась жарким и душным летом. Солнце быстро прокалило степь; она побурела, стала сухой и пыльной. Работа на трассе шла почти круглые сутки, затихая лишь на три-четыре коротких ночных часа. Все дальше и дальше к югу уходило полотно будущей железной дороги. Наблюдая эту картину, Степан испытывал двойное чувство: с одной стороны, гордость за невиданные темпы, размах строительства; с другой — тревогу, не покидавшую его последнее время. Дело артели «Ремстрой» замерло на мертвой точке. Несмотря на все усилия Степана, к нему не добавилось ни одного факта. А между тем они были...

Однажды Степан заехал на троицкий прорабский участок. Мастером здесь был пожилой, небольшого роста, толстый, как колобок, человек. Говорил он обычно медленно, обстоятельно, никогда и никуда не спешил. Трудно было представить, что этого человека можно вывести из равновесия. И вдруг Степан увидел: побагровев от возмущения, мастер стоит возле грабаря, размахивает руками и кричит:

— Как это не видели? Где ваши глаза? Знаете, что положено проверять!.. Вот, полюбуйтесь! — обратился мастер к подошедшему Степану и с ожесточением ткнул пальцем в гору земли, только что сваленную на насыпь.

«Глина как глина, с небольшой примесью песка», — подумал Степан.

— Смотрите! — воскликнул мастер и разгреб землю руками. — Вот кусок дерна! Из него трава прорастет, потом сгниет, и насыпь просядет! Возчики знают, что такая земля не годится. Должны знать!

— Не заметил, — угрюмо оправдывался возчик. — Чего привязались? Не нарочно же я... Попалось так...

«А что, если нарочно? — Степану вдруг припомнился удиравший от него возчик. Он тоже оправдывался самым нелепейшим образом. — Может, и тот, и этот, да и другие специально кладут дерн в полотно? Не исключено, что кто-то приказывает поступать именно так... Спокойно, — одернул себя Степан, — не будем торопиться с выводами. Надо все тщательно проверить. Но медлить нельзя. Нужно действовать, и действовать оперативно!..»

Степан отлично помнил то место, где от него удирал грабарь. Там и следовало в первую очередь проверить качество грунта. Взяв с собой двух рабочих, Степан отправился в сторону Босова.

— Вот что, ребята, задачу ставлю такую: из насыпанного полотна берем несколько проб. Меня интересует, нет ли в грунте дерна...

Они сделали не меньше двадцати ям, но ни в одной из них ни дерна, ни травы не обнаружили.

— Выходит, ошиблись, товарищ уполномоченный, — сказал рабочий, вытирая со лба пот.

— Извините, ребята, — вздохнул Степан. Версия рухнула. — Зряшную работу проделали.

— Чего уж, — примирительно заметил второй рабочий, чуть постарше. — Раз надо, о чем речь... Дерна не обнаружили, но вы случайно не обратили внимания, что в пробах много белесого грунта? И где его такой брали, не пойму. Кругом один чернозем. Главное, он не наверху лежит, а присыпан...

Они вернулись к ближайшей засыпанной яме, разворошили снова.

— Вот, — показал рабочий на комки, напоминающие мел, однако более затвердевший и не такой ярко-белый.

Степан отобрал несколько кусков и, завернув в носовой платок, сунул в карман.

В тот же день, зайдя в столовую, Степан оказался за одним столом с грабарем. Ошибиться относительно его профессии было трудно: от замусоленного армяка несло конским потом, а из голенища правого сапога торчал кнут. На руке повыше запястья Степан заметил наколку: сердце, пронзенное кинжалом...

— В каком лагере сидели? — неожиданно спросил он.

Возчик застыл, не донеся ложку до рта.

— Прошу отвечать! — потребовал Степан, глядя на грабаря в упор.

— Вы... Вы не думайте, — пробормотал тот. — Я срок полностью... От звонка до звонка!

— Какая статья?

— Под раскулачивание попал.

— Где определено поселение?

— Саратовская губерния... Виноват, область.

— Почему очутился здесь?

— Предложили. Кто же от хорошей работы откажется?

— И от чистых документов тоже?

— Конечно.

— Кто выдал, Херсонский? И лошадь тоже его?

— И так знаете. Чего спрашивать?

— Предупреждаю, о нашем разговоре никому ни звука.

— Что вы?! Что вы, гражданин начальник!..

После обеда Степан отыскал начальника участка и, вынув из кармана завернутые в платок образцы найденного грунта, протянул ему.

Начальник участка взял белесые камешки, потер их и удивленно спросил:

— Откуда у вас мергель, товарищ Корсунов?

— Он годится для засыпки в полотно железной дороги? — ответил Степан вопросом на вопрос.

— Ни в коем случае! Мергель быстро растворяется в воде. Осенью, когда пойдут дожди, такое полотно немедленно сядет и выведет дорогу из строя.

«Стало быть, артель «Ремстрой» — не более чем прикрытие вредительско-диверсионной группы», — подумал Степан. Радости он не почувствовал, скорее, облегчение и еще усталость. Вот и разгадка. Долго же он, однако, шел к ней.

В тот же вечер пробы грунта, взятые на других участках, обслуживаемых артелью, подтвердили правоту Степана, и он уже с полным основанием смог доложить начальнику оперпункта свои выводы. Ночью так называемое правление было арестовано. И лишь Херсонского не оказалось дома.

...Поезд, мерно постукивая колесами, продолжал мчаться в ночи. До Уразово оставалось не более получаса езды.

Степан открыл дверь и сразу увидел Херсонского. Сидя у окна, он задумчиво покачивался в такт вздрагивающему вагону и смотрел в темноту. Медленно, будто нехотя, повернул голову, четко отразив в стекле профиль: нависающие на глаза надбровные дуги, орлиный нос, бородка клинышком. Разумеется, он сразу же узнал Степана.

— Привет, Корсунов! — сказал Херсонский таким обыденным голосом, что даже Степан на минуту усомнился в его виновности.

Переоценивать врага, конечно, плохо — усложнишь дело, затратишь много лишних усилий. Но еще хуже недооценить. Жизнь не раз била Степана за беспечность и добродушие... Херсонский — настоящая бестия. Трудно предположить, будто он ни о чем не догадывается...

— Садись, — все так же дружелюбно предложил Херсонский. — Закуривай...

Закурил сам. Глубоко затянулся и, пустив дым в потолок, неожиданно спросил:

— Так что же ты хочешь от меня узнать?

«Какая наглость! — подумал Степан. — А может, ловчит?..» На всякий случай нащупал в кармане револьвер. Холодная сталь подействовала успокаивающе.

— Раз уж пошло на откровенность, то прежде всего хочу, чтобы вы, Херсонский, сдали оружие. И не вздумайте баловаться. Я стреляю лучше вас.

— Догадываюсь. Вас этому специально учат, — усмехнулся Херсонский и вытащил из кармана браунинг.

Степан сунул оружие за пояс и почувствовал себя уверенней. Но расслабляться было нельзя. Противник рассчитывает именно на это. Потому-то и сдал браунинг с таким спокойствием.

«Ну что ж, — подумал Степан не без иронии, — посмотрим, кто окажется хитрее».

Херсонский будто угадал:

— Напрасно перестраховываешься, Корсунов. Не собираюсь получить пулю в затылок.

— Я в восторге от вашей откровенности, Херсонский, — язвительно заметил Степан. — Остается убедиться, что в вашей биографии нет ни одного черного пятна.

— Святым не прикидываюсь, кое-какие грешки за мной водятся. Но они не настолько любопытны, чтобы ими занимались органы государственной безопасности. Ошибся адресом, Корсунов!

«Понятно, господин хороший, — со злостью подумал Степан, — рассчитываешь на простачка. Значит, не знаешь, какими компрометирующими материалами мы располагаем. А знать-то ой как хочется!.. Пожалуй, на этом стоит сыграть. Основное — выявить связи. Не мог же Херсонский действовать самостоятельно...»

— Все зависит от точки зрения, — насмешливо протянул Степан. — Можно квалифицировать диверсию в качестве рядового криминала. И тогда нам действительно не стоило заниматься вами.

— При желании можно считать экономической диверсией примитивное укрытие от финорганов даже таких мизерных средств, которые мне удавалось заполучить.

Херсонский старательно приоткрывал Степану все карты, кроме козырных. Бесспорно, он старался поступиться малым, лишь бы узнать, что же известно чекистам. Степан понял, что нащупал верный ход, и продолжал:

— Если бы только это...

— Что же еще?!

Вопрос прозвучал, пожалуй, слишком взволнованно.

«Нервничаешь, голуба, — отметил про себя Степан, — следовательно, боишься. Хорошо. Боязнь — никудышный помощник, разлагает волю...» Теперь он был почему-то уверен в успехе.

— Игра кончена, Херсонский, — сказал он холодно, — в ваших интересах говорить истину.

— Для этого надо за собой чувствовать серьезную вину, а я ее не вижу!

Восклицание прозвучало истерично. Степан даже удивился: быстро же тот скис.

Вдали показались поселковые огни. Поезд начал замедлять ход. Степан встал и приказал Херсонскому следовать вперед. Тот шагнул было к выходу, но неожиданно обернулся и сказал:

— А что, если я тебе все выложу, Корсунов?

Степан недобро сощурился. Он знал цену подобным предложениям.

— Да, да, именно тебе, — продолжал Херсонский. — Сможешь сделать на этом карьеру! Да еще какую! Я же связан с промпартией...

Он слишком торопился во всем признаться, чем снова насторожил Степана. Что-то за этим крылось...

Колеса вагонов стучали уже по пристанционным стрелкам. Херсонский, подталкиваемый Степаном, вышел в тамбур, но продолжал говорить все быстрее. Как бы в порыве доверительности он наклонился к своему сопровождающему. Тот, ожидая подвоха, успел инстинктивно отскочить. Удар пришелся выше пояса, в ребро. Херсонский, оттолкнув проводника, рванул выходную дверь и прыгнул. Степан бросился следом и настиг его у самой земли. Отработанным приемом выкрутил руки и устало сказал:

— Все в порядке, Херсонский. Зря только наставили себе синяков.

Вдали послышались голоса. К ним по шпалам бежали люди. Степан узнал своих ребят, работников оперпункта.

Эпизод третий

От проносящихся мимо домов, деревьев, заборов рябило в глазах. Машина прибавила ход. Газик выскочил за город и по узкому петляющему шоссе помчался к лесу, зловеще темнеющему вдали. Степан с опаской смотрел вперед. Брать вооруженного преступника в лесу трудно. Тем более что он нужен им непременно живой.

Последняя неделя вымотала Степана окончательно. «Всего семь дней, — подумал он, — а сколько в них вместилось событий!»

Все началось в воскресенье. Об исчезновении Ивана Гайдука узнали, правда, на следующий день, но пропал он именно в выходной...

Гайдук пришел в отдел сразу же после войны, едва выписавшись из госпиталя. С правами водителя второго класса бывший старшина стал бессменным шофером отдельского газика. Десятки раз выезжал на операции, бывал в отчаянных переделках. К нему привыкли, считались и даже иногда советовались...

И вот Иван исчез. Машину его нашли рано утром в понедельник далеко за городом. На переднем сиденье обнаружили бурые пятна: по определению экспертизы — кровь.

«Вот что, Корсунов, — хмуро сказал начальник отдела, — отложи в сторону прочие дела и займись этим. Помощника опытного дать не могу. Сам знаешь, все заняты. Вот разве что Мирного! Надо же парня приспосабливать к серьезному делу».

Степан не обрадовался. Валерий Мирный, или просто Валерка, всего два месяца назад окончил специальные курсы, чем немало гордился. Но молодость — не порок, опыт — дело наживное. А вот дотошность его, умение по самому пустячному поводу выдумать массу разных вопросов мешали сосредоточиться. В отделе его прозвали Хочу-Все-Знать.

Был Валерка невысок росточком. Китель болтался на узких костлявых плечах. На впалых щеках не было и признака румянца. Зато яркие синие глаза смотрели на мир, как на диковину.

Узнав, что будет работать со Степаном Матвеевичем, старым опытнейшим зубром в розыскном деле, Валерка был счастлив.

«Нам надо поскорее найти убийцу Ивана!» — заявил он.

«Согласен, что надо поскорее. Но откуда известно, что Гайдук — жертва? — охладил его Степан. — Может, он сам преступник. Убил и скрылся».

«Что вы говорите! — возмутился Валерка. — Иван воевал. Он никогда не пойдет на такое!»

Его уверенность Степану понравилась. В Гайдуке он тоже не сомневался. Тот мог иногда загулять, увлечься девчонкой по молодости лет, но не был способен на преступление. Однако любая версия, как бы фантастично она не выглядела, должна проверяться. Бесконечные Валеркины «почему» больше не раздражали Степана. Давно ли он сам был таким?.. У Валерки хоть десять классов за плечами да специальные курсы, а он пришел в органы с тремя классами церковно-приходской... Ефремов немало с ним повозился. Терпеливо учил трудному следовательскому искусству, пока вывел в люди. Сколько ошибок Степан совершил, какой ценой они иногда оплачивались, но никто из друзей никогда не упрекнул его; наоборот, всячески старались помочь, подпереть плечом. Не будь этого, вряд ли получился бы из Степана чекист. Вот она — эстафета, которую принято называть преемственностью поколений.

«Ты вот что, Валера, не стесняйся, спрашивай, если что непонятно, обращайся в любое время», — сказал Степан и отвернулся, уловив в своем голосе знакомые ефремовские интонации.

Действовать они начали по двум направлениям. Вызвали воинское подразделение, прочесали окрестности вдоль шоссе, где была найдена машина Гайдука. Как и следовало ожидать, это ничего не дало. Одновременно стали выявлять связи, знакомства исчезнувшего шофера. И тут им неожиданно повезло. Один из водителей, хорошо знавших Ивана, сообщил, что Гайдук частенько бывал у старого гравера, работающего на центральной площади в маленькой мастерской. Гравер подтвердил:

«Очень его мое ремесло интересует. Хочет сам научиться резать по металлу».

«Когда вы его видели в последний раз?» — спросил Степан.

Гравер задумался:

«Дай бог памяти. Ну да, в воскресенье, точно... Я шел к родственникам. Возле телеграфа увидел Иванову машину. Он стоял рядом и разговаривал с военным. Кажется, старшина...»

«О чем говорили?»

«Я не вникал... Торопился. Мы только поздоровались. Вроде бы ехать куда-то они собирались. Куда — не знаю... Каков из себя старшина?.. Высокий такой, мордатый...»

Приметы были, конечно, смехотворные, но сам факт примечателен. Во все близлежащие гарнизоны полетели запросы. В части выехали работники комендатуры. Степан не очень-то надеялся на успех и страшно обрадовался, получив шифровку из соседнего города: «Задержан старшина Феокристов. Сможете ли произвести опознание?»

Степан поспешил к граверу. Узнает ли старик человека, которого видел мельком? Если нет, дело окончательно зайдет в тупик.

Через час они с гравером выехали в соседний гарнизон.

Старшина сверхсрочной службы Феокристов был задержан случайно. Он не отдал чести комендантскому патрулю, несущему службу в городе. Когда же его остановили, попытался удрать. Солдаты его, конечно, догнали, и на вопрос старшего патруля, почему он вздумал убегать, Феокристов понес околесицу: не хотел, мол, начальство свое подводить... торопился по делам... ждет тяжело больная жена. Под конец совсем запутался. Его доставили в комендатуру, проверили документы. Все было вроде в порядке. Старшина оказался работником гарнизонной КЭЧ. Туда позвонили, и начальник КЭЧ подтвердил: да, такой у них есть, служит второй год, замечаний особых не имеет.

Феокристова решили отпустить, сделав соответствующее внушение. Дежурный помощник военного коменданта намеревался уже вернуть старшине отобранный у того при задержании пистолет, но в последний момент обнаружил нагар в канале ствола.

«Стреляли, а не почистили — непорядок, — заметил он укоризненно. — Не любите вы оружия, старшина».

«Я не стрелял!» — воскликнул задержанный и тут же осекся. Помощник коменданта вытащил обойму. В ней не хватало одного патрона.

«А это что?»

Старшина смутился, стал оправдываться. Это вызвало подозрение, и тогда в комендатуре вспомнили о полученной накануне телеграмме. Приметы, указанные в ней, подходили.

Для проведения процедуры опознания были вызваны четыре старшины. Феокристова посадили среди них. Затем пригласили гравера. Прищурив близорукие глаза, старик медленно прошел вдоль сидевших в ряд сверхсрочников и растерянно покачал головой.

«Пускай все товарищи поднимутся, — попросил он. — Ведь я видел старшину в полный рост».

Четыре человека встали. И тут гравер сразу же подошел к Феокристову:

«Вот этот!»

Первые допросы ничего не дали. Феокристов вел себя довольно нагло, требовал немедленного освобождения, угрожал. На вопрос, где был в воскресенье после полудня, давал путаные ответы. Сперва заявил, что обедал с первым секретарем райкома партии, наивно полагая, будто начальство беспокоить не станут. Когда эту ложь разоблачили, стал утверждать, что гулял с женой начальника районного управления МВД. Под конец же заявил, что пьянствовал у любовницы, но имя называть не намерен.

«И чего крутит, — возмущался Валерка. — Ясно как божий день: ухлопал Ивана и теперь петляет».

Но Степану ничего ясно не было. Где мотивы преступления? Грабеж? Смешно. Что у Гайдука грабить? Месть? Возможно. Тогда за что?.. И самое главное — нет трупа.

«Давай не будем поддаваться эмоциям, — усмирял Степан своего помощника. — Поищем другие пути. Нужно заняться выяснением личности Феокристова».

«Так у него же все документы в порядке! — воскликнул Валерка. — Там все расписано: где родился, учился, воевал...»

«А все ли?»

Степан с сомнением покачал головой. Он уже познакомился с личным делом работника КЭЧ старшины Феокристова Григория Митрофановича. На первый взгляд там было все в порядке. Каждая бумага подписана, скреплена печатью, пронумерована и подшита — ни к чему не придерешься. Но когда Степан, просмотрев папку, отодвинул ее от себя, осталось ощущение какой-то нарочитости, заданности в подборе документов, словно ими хотели оградить человека от нежелательных вопросов. «Что-то здесь не так, — подумал Степан, — надо искать!»

Прошло еще два дня. Продолжая допрашивать Феокристова, Степан постепенно стал выявлять неточности в его показаниях, Тот путал некоторые даты биографии, места дислокации частей, в которых служил. Но, пожалуй, самым интересным оказалось утверждение Феокристова, что он родился в тысяча девятьсот шестнадцатом году, тогда как по данным должен быть по крайней мере на шесть лет старше.

«Почему?.. Почему он путает? — возмущался Валерка. — Какой в этом смысл?»

Степан и сам недоумевал. Возраст Феокристова никакого значения не имеет. Стоит ли врать? Если он это делает, следовательно, имеет свой резон. Какой же?

Был и еще один пункт, в котором Феокристов оказался неуступчивым. Заявил, что никогда не бывал на Орловщине. Между тем из показаний его молодой жены, вызванной на допрос в качестве свидетельницы, явствовало: они познакомились именно там. Правда, вначале она тоже перенесла место событий во Львов. Но когда Степан стал расспрашивать о городе — сам он был там во время войны, — она начала путаться и не смогла назвать даже центральную улицу.

«Вы же во Львове никогда не были», — насмешливо сказал Степан.

Женщина покраснела.

«Простите, товарищ подполковник... Мне муж велел так говорить».

«Для какой цели?»

«Не знаю. Он там служил в КЭЧ округа. Ну и поэтому, наверное...»

«Где же вы на самом деле встретились?»

Она назвала деревушку под Орлом.

«И когда это произошло?»

«Вскоре после освобождения, в начале сорок четвертого. Я тогда еще совсем девчонкой была...»

Однако Феокристов начисто опроверг показания жены: «Путает она! — заявил. — Не очень-то верьте... У этой женщины такая репутация... И с психикой не все в порядке...»

«Как же вы на такой женились?» — не выдержав, спросил Валерка. На допросах его так и подмывало вмешаться. Записывая показания, он нетерпеливо ерзал на стуле, с трудом удерживаясь от вопросов.

«Вначале я не знал, — нашелся Феокристов, — потом пожалел».

Он становился еще и в благородную позу!

Когда Феокристова увели, Степан долго сидел молча. Что делать? Какие предпринять шаги? Из задумчивости его вывел Валерка:

«Степан Матвеевич, а Гайдук-то наш тоже, кажется, с Орловщины. Да, точно! Иван, помнится, говорил, что вся семья его там погибла».

Новость Степана потрясла. Он тут же перепроверил ее в отделе кадров и получил подтверждение: Иван Гайдук уроженец деревни Землянка Орловской области. Наконец-то! Наконец они напали на след. Феокристов не зря скрывает свое пребывание на Орловщине. Гайдук, очевидно, знал о нем такое, за что, может быть, поплатился жизнью.

Версия была настолько правдоподобной, что Степан почти уверовал в нее. Чутье старого чекиста подсказывало: так, именно так надо идти по следу. Над доказательствами придется немало поработать, но основа найдена.

Выслушав его соображения, начальник отдела сказал: «Ты прав, Корсунов! Ищи факты! Факты железные, которыми можно было бы припереть этого типа к стенке... Кстати, сделай запрос: не объявлен ли наш подопечный во всесоюзном розыске?»

На следующее утро позвонили из милиции:

«Не ваш ли шофер находится в совхозной больнице? По всем данным, вроде бы он».

Степан вскочил в машину и вскоре уже входил в больницу. Сопровождающая его сестра рассказала: больного, к которому они идут, нашли в лесу охотники. Он был сильно избит, одежда изорвана. Вероятно, полз, пока не потерял сознание. Пришел в себя только вчера вечером, но очень слаб.

До последнего мгновения Степан не верил, что сейчас увидит Ивана. Сомнения отпали, едва он переступил порог палаты. На кровати, весь перевязанный, лежал Гайдук, сразу узнавший его.

«Товарищ подполковник!» — зашевелил он губами почти беззвучно.

Степан обрадовался. Пусть все катится к дьяволу: версии, подозрения!.. Главное, Иван жив!

«Что же с тобой приключилось?» — участливо спросил он.

«Виноват... Виноват я... Выпил...»

«Как же это ты так?» — укоризненно протянул Степан.

«Понимаете, земляка встретил... Из соседней деревни... Угостил меня! Потом я...»

«А дальше?»

«Плохо помню. Подрались мы...»

«Час от часу не легче, — подумал Степан. — Такая проза, а они бог знает что предполагали. Фантазеры».

«Кто ж твой земляк?» — спросил, не скрывая досады.

«Старшина один».

«Что ж вы не поделили?»

«Запамятовал... Только я, кажется, первый... Спирт очень крепкий оказался. Самую малость выпил, а голова кругом пошла...»

«Но он в тебя стрелял?» — ухватился Степан за последнюю возможность.

«Не-ет вроде. — Гайдук изо всех сил старался припомнить. — А может, и того... стрелял. Звук, кажется, слышал... Когда побежал... Только это неточно. Не хочу напраслину возводить».

«Почему же побежал? Может, угрожал тебе земляк?..»

«Не знаю. Страшно стало... Вроде оборотень померещился...»

Гайдук закрыл глаза и устало откинулся на подушку.

«Достаточно, товарищ подполковник, — решительно вмешалась сестра. — Больше не могу вам позволить...»

Когда Степан доложил обо всем начальнику, тот сердито бросил:

«Вот и лопнула твоя надежная версия. Придется извиняться».

«Как же так? — растерялся Степан. — В его показаниях полно противоречий!»

«Из-за этого задерживать человека нельзя. Нет состава преступления».

«Он все же избил Гайдука».

«Это не наша забота. Пусть прокуратура разбирается».

Расстроенный вконец, Степан вернулся к себе и по телефону распорядился привести Феокристова. Устало опустился на стул и подумал: столько усилий затрачено — и все впустую. Плохим же он, однако, оказался следователем. А ведь гордился своим опытом. Как же: в органах с двадцатых годов, всю войну в разведке прошел, такие сложные дела раскрывал — и вдруг осечка. Подвела его интуиция. Стареть начал, что ли?..

Вошел Феокристов. Тяжело сел на предложенный стул, исподлобья посмотрел на Степана. Глаза у него пепельно-серые, неживые; уставятся на тебя и сверлят...

Выслушав Степана, Феокристов глухо переспросил:

«Так я, выходит, свободен?»

В голосе послышалось недоверие. Степану показалось, что старшина хотел скрыть его, да не смог: слишком неожиданной для него оказалась весть. «Значит, Феокристов не надеялся на освобождение? А почему? — спросил себя Степан. — Если не виновен, должен верить в справедливое решение. Значит... Впрочем, надоело, ничего это не значит! — сердито оборвал он себя. — Догадки, версии, предположения... Есть факты, реальные, неоспоримые, против них не пойдешь!»

И все же в душе Степан оставался неудовлетворенным.

«Мне можно идти?» — быстро спросил Феокристов.

«Да, — хмуро отозвался Степан. — Оружие вам вернет дежурный».

«Так я пойду?..»

Оставшись один, Степан долго сидел неподвижно. Напрасно он пытался убедить себя, что все сделано правильно. Ощущение того, что где-то допущен промах, не покидало. Заново перебирая в уме ход следствия, он искал ошибку. Они действовали точно по плану и на все или почти все интересующие их вопросы получили более или менее приемлемые ответы. Разве что пребывание на Орловщине?.. Да так ли это существенно?

В кабинет шумно влетел Валерка.

«Вот! — торжествующе воскликнул он. — Ответ на наш запрос!»

«Какой ответ?» — не сразу понял поглощенный своими мыслями Степан.

«Ну как же! Насчет тех, на кого объявлен всесоюзный розыск!» — Валерка положил документ на стол.

Степан быстро пробежал глазами:

«Феокристов Георгий Матвеевич, 1911 года рождения, разыскивается в связи с раскрытием в 1942 году крупных хищений на танковом заводе.


Филоктистов Георгий Мефодьевич, 1916 года рождения, вор-рецидивист, бежал из лагеря 18 июля 1948 года. Объявлен всесоюзный розыск.


Феоклистов Григорий или Георгий по кличке Гришка Клык, 1910 года рождения. В 1942-1943 годах был пособником немецких оккупантов, возглавлял карательный отряд на Орловщине, повинен в зверствах и убийстве сотен людей».

Последняя запись сразу задержала внимание Степана. Феоклистов... Стоит подправить одну букву... И дата рождения — год 1910. Не потому ли Феокристов категорически настаивал на том, что он на шесть лет моложе? И главное — Орловщина... Гайдук тоже оттуда. Вот и мотив преступления...

«Да это же он! — не выдержал Валерка. — Разрази меня гром, товарищ подполковник, это тот самый!»

Теперь и Степан почувствовал уверенность. Нет, интуиция и на сей раз не подвела! Он сорвал телефонную трубку и вызвал дежурного.

«Феокристов ушел?» — спросил отрывисто.

«Не ушел — убежал, словно за ним гнались, — засмеялся дежурный, — Так обрадовался, бедолага!»

«Все верно, — подумал Степан, — чуял, что мы подбираемся к истине, как зверь, чуял!»


...Газик мчался по шоссе. По обе стороны дороги от него бежали деревья. Степан приказал сбавить скорость. Здесь дорога могла разветвляться. Не исключено, что преступник мог свернуть. Он прекрасно понимает, что его будут преследовать, особенно после угона машины, и постарается уйти во что бы то ни стало. Но каков наглец! Украсть райкомовскую «Победу» из-под самого носа милиции! Для них это была полнейшая неожиданность, на что Феокристов и рассчитывал. Врагу в хитрости не откажешь. Понял, все блокировано: вокзал, автостанция, аэропорт. Об этом Степан позаботился сразу.

— Смотрите, колея сворачивает! — закричал Валерка, сидящий позади. — Вон, влево!

Степан уже и сам увидел свежий съезд с шоссе и приказал остановить машину.

— А след-то чистенький, — протянул шофер, наклонившись к земле.

— От «Победы»?

— Пожалуй. Резина совсем новая.

— Значит, она! — обрадовался Валерка. — Я расспрашивал. На райкомовскую «Победу» только что новую резину надели.

— Двинули дальше! — скомандовал Степан. — Мы где-то близко у цели.

Газик нырнул в лес. Дорога была настолько узкой, что кроны деревьев почти смыкались над ней, образуя зеленый коридор. Сразу потемнело. То и дело ныряя в рытвины, машина медленно продвигалась вперед. Наконец дорога сделала еще один крутой зигзаг, и они чуть-чуть не наскочили на бежевую «Победу», стоявшую за поворотом.

— Что я говорил! — обрадованно воскликнул Валерка, выскакивая из машины. — Бензин весь вышел. А мотор еще теплый, значит, этот гад далеко уйти не мог.

Степан, вышедший следом за своим шустрым помощником, осмотрелся кругом. Приметил впереди смятый куст, чуть дальше — сломанную ветку и подумал: «А по лесу-то, голуба, ходить не умеешь».

— Скорее! — поторопил Валерка. — Не то уйдет!

Степан посмотрел на него с досадой. Больше всего ему сейчас хотелось остаться одному. Так было бы сподручней и спокойнее: не надо ни за кого отвечать. А уж сам-то он как-нибудь справится!

Решение напрашивалось само собой. Валерка слишком молод, порывист, несдержан. Рисковать парнем было невозможно. И Степан в нарушение всех инструкций, требующих обязательной подстраховки, заявил:

— Ты, Валерий, двинешь влево. Там, видишь, тропка есть. Я направляюсь вправо. Встречаемся у машины. Контрольное время — семнадцать ноль-ноль.

Степан быстро шел по лесу. Мягко ступая, он не производил ни малейшего шума. Чувствовал, что враг близко, и все же выстрел прозвучал для него неожиданно. Пуля срезала ветку над головой. В воздухе закружились сбитые листья. Степан ринулся на звук и почти тотчас же увидел Феокристова. Оглядываясь, тот перебегал от дерева к дереву. Можно было бы без труда снять его, но преступника всегда предпочтительнее взять живым.

Вот где пригодилась Степану суровая наука, преподанная во фронтовой разведшколе.

«Шевелись! — кричал им инструктор, беспощадно заставляя повторять упражнение десятки раз. — Не забывайте, в вас стреляют! Реакция! Где мгновенная реакция?.. Быстрее! Еще быстрее! Учись, ребята, наука за плечами не виснет!»

Инструктор был прав. Пригодилась его наука, особенно в немецком тылу, когда попадали в отчаянные передряги, да и потом тоже...

Степан бежал зигзагами, то падал, то вскакивал вновь, не давая врагу прицелиться и заставляя его выпускать пулю за пулей. Кроме того, он так выбрал позицию, что солнце било противнику в глаза. Беря на испуг, Степан дважды выстрелил, как говорится, впритирку. Это всегда действует психологически неотразимо.

«Вот бы Ахмеду такую науку, — подумал Степан, — не ухлопали бы его тогда контрабандисты в горах. Может, был бы жив Умерджан по сей день и сколько пользы сумел бы принести людям своим горячим сердцем». Слишком они были в ту пору наивные — шли напролом. Ничего, кроме классового чутья да веры в правоту своего дела, не имели, разве еще толику мужества — отчаянного и безрассудного... А в борьбе еще нужны крепкие нервы, выдержка, знания; нужна напряженная работа мысли. Нельзя не быть хитрее, умнее, дальновиднее противника — только в этом случае можно его победить.

Феокристов спрятался за поваленное дерево и снова выстрелил. Пуля обожгла Степану плечо, но прошла по касательной. Ерунда — царапина...

Еще выстрел. Степан считал: осталось два патрона. Он бросился вперед, упал. И Феокристов не выдержал... Прогремел один выстрел, следом другой. «Все, — с облегчением подумал Степан, — обойма у него пустая!» Пошатываясь, он поднялся во весь рост и насмешливо сказал:

— Кончай игру в прятки! Выходи!

Феокристов отозвался не сразу. Потом хрипло крикнул:

— Ладно! Ваша взяла! Только не стреляйте!

— Кругом! — скомандовал Степан. — Руки за голову!

Феокристов выполнил распоряжение, но тут же снова оглянулся:

— Ради бога, не убивайте!.. Жить хочу!

«По себе судит, гад, — со злостью подумал Степан. — Привык стрелять в затылок».

— Дрожишь, Гришка Клык? — спросил он.

Феокристов вздрогнул и втянул голову в плечи.

— Я... Я все скажу... — невнятно просипел он.

— Да уж скажешь... Так это ты возглавлял карательный отряд на Орловщине?

— Мне приказывали... Грозили...

— Зачем хотел убить нашего шофера?

— Мне показалось, он узнал... Узнал меня! Я хотел напоить его, а потом... Но он живой ушел...

— Знаем, что живой! Ну хватит, пошли! — скомандовал Степан и устало подумал: «Трудно было добраться до сути. Но... все предательства похожи друг на друга. Как сказал бы побратим Ахмед Умерджан: «Каждый уздечка свой конец имеет».


Примечания

1

БМД — боевая машина десантная.

(обратно)

2

Аппарель — пологий спуск для съезда и выезда машин на крутом берегу.

(обратно)

3

Директриса — полоса стрельбища, отведенная для ведения огня каким-либо одним видом оружия.

(обратно)

4

ЗУРС — зенитные управляемые реактивные снаряды.

(обратно)

Оглавление

  • Анатолий Полянский Право на риск Роман, повесть
  •   ПРАВО НА РИСК Роман
  •     Глава I МАРТ
  •     Глава II АПРЕЛЬ
  •     Глава III МАЙ
  •     Глава IV ИЮНЬ
  •     Глава V ИЮЛЬ
  •     Глава VI ВНЕ ВРЕМЕНИ
  •     Глава VII АВГУСТ
  •   ЕДИНСТВЕННЫЙ ШАНС Три эпизода из жизни чекиста Повесть
  •     Не могу ставить точку
  •     Эпизод первый
  •     Эпизод второй
  •     Эпизод третий
  • *** Примечания ***