Люди [Георгий Левченко] (fb2) читать онлайн

- Люди 4.17 Мб, 391с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Георгий Левченко

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


I

Прекрасное предвечерье! Ощущение грядущей погибели средь ампира бытия! Август всегда казался мне особенным месяцем, и не зря моё самое многообещающее путешествие началось именно тогда. В тот месяц я распрощался с родным городком в надежде обрести новую, лучшую жизнь, я не хотел обращать внимания на то убожество, в котором оказался, безотчётно уповал на обретение заслуживаемой мной значимости и не желал даже думать о том, что предстоящий стремительный карьерный рост может занять некоторое время. Ведь вот он, успех, осталось лишь протянуть руку и забрать причитающееся. Хотя кого я обманываю?

Почему множество раскидистых произведений рассказывают о путешествиях, порой полностью ими исчерпываясь? Я не имею в виду истеричные фантазии о прошлом и будущем жаждущих славы интеллектуально ущербных бездарностей, содержащие больше тривиального, низменного и убогого, плоть от плоти их самих, чем произведения полноценные. Именно в классических произведениях кто-то куда-нибудь перемещается. На моей памяти только Достоевский избежал этого искусственного способа подхлёстывать сюжет, но пластичность его повествования такого и не требовала, правда, некоторые работы этого писателя всё-таки слегка им грешат.

В общем-то я уже ответил на свой вопрос, но могу и повторить. Перемещение с места на место предоставляет самую очевидную и примитивную возможность не только продвинуть сюжет далее, но и избавить автора от обязанности хоть немного поразмыслить о сути творящегося на написанных им страницах, достойно ли их содержание, в случае наличия, какого-либо воплощения или его можно со спокойной совестью выбросить на помойку, от чего мир не только не обеднеет, но, наоборот, станет лучше. Ах, если бы такая мысль пришла в голову даже не столько бумажным плясунам и экранным недоумкам, но в первую очередь дремучим крапателям всех «священных писаний»! Ну да что уж теперь…

И вот, создавая свой шедевральный труд, как не сложно догадаться, изобилующий поездками, не могу не отметить, что лично у меня не было выбора кроме как влиться в этот многоголосый хор великих и не очень и очень не великих предшественников, гонявших своих героев далеко и надолго. Почему? Потому что, лёжа в постели, будто бы уже с того света наблюдая за последними днями своей угасающей жизни, я имею полное право сказать, что всё изложенное здесь – чистая правда, всё это произошло со мной, никаких выдумок на этих страницах нет, я ничего не сочинял и выбора формы повествования у меня не имелось. Впрочем, нижеследующее само говорит, что подобное самооправдание совершенно неуместно.

Всё из представленного, конечно, написано не одномоментно умирающим за несколько дней. На протяжении полутора лет я урывками записывал то, что со мной происходило, с исключительной уверенностью в огромном значении убогих перипетий моей жизни, чтобы в глубокой старости иметь возможность оглянуться назад и сказать себе, что пережитое является не пустым звуком, не безмолвным шёпотом в бесконечной ночи, но имеет пусть ограниченное, однако вполне законное место в бытии. Предполагалось, что мне это поможет, когда придёт конец, однако теперь я даже не могу сказать, конец чего должен придти, посему остаётся лишь надеяться, что мои бесплодные труды явятся памятником того, как нельзя поступать, во что верить не следует и на что бесполезно полагаться.

До постигшего меня несчастья (а это именно оно, случай, выпадающий немногим и калечащий жизнь раз и навсегда) я был в меру добросовестным, сугубо посредственным и потому подающим надежды служащим сперва в муниципалитете городского округа, а после – областного министерства. Определённые обстоятельства, возраст 30 лет с небольшим, позитивный настрой, любовь к спорту, виды на одну девушку, на которой я не прочь был бы жениться, открывали мне некоторые перспективы на счастливое существование и безбедную жизнь, пусть и в ограниченном пространстве захолустья. Несмотря на то, что и учился я посредственно, и дисциплина у меня хромала, за отсутствием лучшего я был принят специалистом в управление экономического развития родного села, в один прекрасный день формально переименованного в город, к чему внезапно для меня прилагались постоянные командировки в такие же дыры как и наша в целях имитации наличия осмысленной деятельности в администрации городского округа. Как правило, они превращались в тяжёлую повинность провести пару дней в запредельно дешёвой гостинице за казённый счёт и поучаствовать во встречах и совещаниях с нулевым результатом. Теперь понятно, что без путешествий эти страницы обойтись не могли? Но каких путешествий! Это и не путешествия вовсе, а сплошное тягостное унижение. Но я избавлю читателя от бесконечного повторения одного и того же и приведу в пример только одно, самое первое.

Однако продолжу о себе и не ради самолюбования, но в целях объективности. Точнее, даже не объективности, я просто хочу, чтобы обо мне осталась хоть какая-то память. Писать о семье не имеет никакого смысла, отец с матерью, у которых я провожу свои последние дни, ничем не примечательные личности, просто добросовестные люди, обыкновенные родители, и мне, и моим брату и сестре они всегда оказывали стандартную поддержку в нашем нелепом существовании, не более. Отец, конечно, в своё время учил меня жизни, мы с ним довольно близки, и я честно слушал то, что он говорил, однако его познания настолько ограниченны, что мне не хватило их даже на один день жизни в областном центре, где я получал высшее образование. И если мне не изменяет память, это был первый, нет, второй день в жизни, который я чётко запомнил. Что произошло? Разумеется, я ехал не на пустое место и не в одиночестве, со мной был он, квартиру и вовсе сняли заранее, однако первым, что встало под сомнение из багажа моих скромных знаний о жизни, оказалась необходимость быть приветливым и вежливым, чтобы люди относились к тебе так же. И водитель автобуса, и таксист, наконец, наша квартирная хозяйка на мою открытость отвечали холодным безразличием, весьма меня удивившим. Ведь вот он я, посмотрите, собственной персоной приехал в большой город получать не абы что, а высшее образование! Как же можно оставаться безразличным к такому примечательному событию у такой интересной личности?

Следующий день оказался не лучше. Я поступал сам, хоть и еле-еле, но прошёл по баллам. Войдя в корпус вуза сдавать документы, действительно полагал, что ко мне отнесутся по-особенному, красной дорожки, конечно, всерьёз не ждал (просто тихо про себя надеялся), но давешнее равнодушие, которое на этот раз я увидел у девушки, буднично принимавшей бумажки у таких же наивных придурков, как я, меня удивило. После нескольких безразличных слов исключительно по делу я позволил себе возмутиться её холодностью к абитуриентам, в результате чего был моментально поставлен на место, и далее вёл себя так, будто обязан ей жизнью, окончательно сконфуженный тем, что докучаю этой небожительнице собственным презренным существованием. Тогда я только это почувствовал, теперь же осознаю вполне. У меня так и стоит перед глазами образ загнанного, забитого существа, ненавидящего свою работу, готового даже от малой и совершенно безобидной угрозы защищаться до последней капли крови, а если и не защищаться, то хотя бы получить удовольствие от гибели противника. С чего бы это? Её положение казалось более надёжным, чем моё, и по комплекции она существенно меня превосходила, я всегда был очень худ, а по завершении пубертатного периода так и вовсе слабо походил на человека, её же жирные бока обильно свисали над поясницей, просвечиваясь сквозь лёгкую блузу. Тогда я ещё не понимал, что подобные зверушки самые злобные и бесполезные из всех, они не способны меняться к лучшему, а потому лишь деградируют всю свою беспросветную жизнь, как не понимал и своей власти над ней, данной сугубо обстоятельствами, а не моими заслугами, ведь не смотря на грубость будущих студентов в её адрес, животное обязано было выполнять свою работу. Вполне возможно, что у неё дома имелось какое-нибудь мелкое ничтожество, получившееся в результате случайного (может, и единственного в жизни) соития, в котором она отчаянно пыталась увидеть смысл своего существования и ради которого сидела здесь, а, точнее, обманывала себя, что сидит здесь ради него.

Забавный эпизод прочно засел в моей памяти. Каждый дурак считает себя уникальным, и я считал себя уникальным, даже не подозревая, что являюсь лишь одним из них. Наверно, это и стало лейтмотивом моего произведения: «человек» – звучит не гордо, а, прежде всего, по-разному, в основном же – глупо, уныло, неуместно, убого, злобно, бесполезно, а если в совокупности – серо и самовлюблённо. Таков и посыл живущим от умирающего.

Вполне можно подумать, что эти строки – всего лишь злобный пароксизм, желание отомстить здоровым за свою болезнь. Так оно и есть! Но это месть правдой, нацеленная на самоуспокоение ложью. Теперь мне ни от кого ничего не нужно, можно не лицемерить, а говорить так, как есть на самом деле, избавившись от пут, которые мы сами же и создаём, соблюдая собственные интересы, желая поставить на их службу других, мы предаём себя, объективность, поддерживаем общепринятые иллюзии, ложные ценности, замещая ими некогда имевшиеся у нас мечты. Кем бы я сейчас был без той случайности, что со мной приключилась? Всего лишь одним из прочих, а, возможно, даже гораздо лучше, по крайней мере, как и все остальные, я считал бы именно так. Однако чёрт с ним, можно и пофантазировать насчёт моей будущности и без болезни.

Позитивно настроенный молодой человек всегда имеет хорошие перспективы, во-первых, потому что он достаточно глуп, чтобы не внушать страх посредственностям, во-вторых, достаточно умён, чтобы уметь держать рукой ложку и подносить её ко рту, то есть выполнять отупляющие любого другого рутинные обязанности, ибо уже находится у дна эволюции, не мечтая о чём-то большем. Я как раз таки и являюсь той самой золотой, а, точнее, коричневой серединой. Глядя на своих родителей, я прекрасно понимаю, что они проживают лучшую из возможных для них жизней. Такую жизнь и я желал бы прожить. Какое это, наверное, счастье, смотреть, как растут ошмётки биомассы, носящие твои ущербные гены, понимать, что ты обеспечил их всем необходимым для выживания, каким ты его понимаешь, а, главное, ощущать ту власть над ближним, в которую выливается зависимость детей от родителей, свою незаменимость, чувствовать собственную важность, когда есть тот, кто тебя слушает и беззаветно тебе верит. И пусть твои слова не стоят и ломаного гроша, как это оказалось с поучениями моего отца, ты увлечён самим процессом, являющимся для тебя именно результатом пережитых ранее влюблённости, ухаживаний, свадьбы, работы и зарабатывания денег, наконец, ты радуешься, что всё это закончилось или устроилось, и появляется возможность насладиться величием собственной персоны.


II

Я обещал, что на этих страницах будет много путешествий, однако первая история сугубо местная. Вернувшись в родной город после учёбы в вузе, я сразу же очутился на том месте, с которого уволился около полутора лет назад. О том, как я учился, вспоминать не хочется, но придётся и не раз, поскольку это сильно связано с дальнейшим. Однажды видел передачу по телевизору, в которой приводились результаты исследования умственных способностей студентов одного из заокеанских вузов. На первом месте оказались физики-теоретики, на втором – философы, на третьем – ещё кто-то и так далее, а на последнем – будущие социальные работники. Так вот я учился на социального работника. Очень закономерно, не правда ли?

Отчётливо помню ощущение, когда мир в моих глазах перестал быть единым целым. Я оказался один в загаженной съёмной квартире через два дня после подачи документов в вуз, отец уехал, что-то там оставалось в холодильнике, вещи были разбросаны по комнате, им нигде не находилось места, но всё это не имело ни малейшего значения, поскольку в душе царили страх неизвестности, ощущение потерянности и одиночества, а в голове пульсировала настойчивая мысль, если я сейчас внезапно умру, в мире ничего не изменится. Почему? Я в одночасье перестал быть центром Вселенной и превратился в её ничтожную, бесполезную частицу, которой позволяется существовать лишь потому, что до неё просто ещё не дошли руки. Видимо, именно для этого среди сброда настойчиво и культивируется мысль о том, что детей необходимо отправлять учиться подальше от родителей, дабы они утратили иллюзию собственной уникальности. Только почему сие имеет садистский привкус? Скорее всего, из мести каждому последующему поколению за те страдания, которые испытывал сам. Хотя лично моим родителям тогда было просто не до меня, младшая сестра готовилась к рождению ребёнка, будучи сама 16 лет от роду, они жили с мужем у нас, посему меня с удовольствием сбыли с рук, успокоившись на мысли, будто со мной на ближайшее время всё устроилось. Я и сам по молодости лет поддался стадному чувству, что должен больше переживать за неё, а не за себя, поэтому никому никаких претензий не предъявлял.

А потом я пошёл учиться. В первый день как истинный деревенский повеса я показным образом приглядывался к «девчонкам», дабы не дай бог обо мне не подумали, что я ещё ни разу или того хуже, хотя дома у меня одна вроде как была, дочь подруги моей матери, женщины с тяжёлой судьбой, в конце концов сама променявшая меня на другого дегенерата постарше, поближе и ещё менее амбициозного; пытался общаться с «пацанами», в большинстве своём оказавшимися такими же сельскими недоумками, как и я, поскольку вуз был не первой и даже не второй руки; демонстративно ничего не записывал на лекциях, всем своим видом показывая, что потом всё «порешаю»; и пытался высказывать своё единственно верное мнение на семинарах, односторонне споря с преподавателями, что, конечно же, впоследствии мне аукнулось существенными денежными расходами. Я написал «первый день»? Нет, так прошла вся моя учёба, единственное, что поменялось, – прогуливание занятий, кажется, я отсидел их все только тогда, а уже на следующий день с тремя такими же деревенскими выродками пошёл к одному из них в съёмную квартиру играть в компьютерные игры и напиваться сначала пивом, потом водкой, дальше уже не помню. Вскоре вокруг нас на курсе образовалась свора сельского отребья, в которой я весьма комфортно себя чувствовал, развлекаясь привычными удовольствиями. К себе я, кстати, старался не приглашать, моя съёмная квартира выглядела уж совсем убого.

Минуло 4 года, мальчишеская бравада в периоды сессии сменялась судорожной трусливостью, подобострастием и бесконечными взятками, неловкостью на пересдачах, а также упрёками отца за слишком большие расходы на моё обучения. Однако его упрёки были, скорее, формальными, он широко улыбался, давая мне очередную сумму на взятки преподавателям, видя во мне себя, такого же скудоумного сельского дегенерата, который впоследствии уберётся обратно на свою помойку и не будет оттуда вылазить до конца жизни. Словом, преемственность поколений. А после сессий наступали каникулы, за которые всё забывалось, и цикл повторялся. Мать часто ставила себя мне в пример, потому что в советское время сдать экзамен за деньги было событием нетривиальным, приходилось учиться хоть чему-нибудь, в то время как я не учился ничему, зарабатывая диплом деньгами родителей. Вспоминая сейчас о своих учебных буднях, я просто сгораю со стыда. Но почему же тогда всё происходящее мне казалось естественным? Более того, сие справедливо и в отношении моих родителей, и моих друзей, и их родителей, и, не стоит греха таить, самих преподавателей.

«Ну что поделаешь? – сказала мне как-то преподаватель религиоведения, которой я, естественно, не смог сдать зачёт и предложил договориться. – Все мы люди, и у всех нас есть свои слабости», – заключила она и взяла три тысячи.

Да, моя слабость в том, что я глуп и физиологически не способен воспринять те знания, которые составляют содержание так называемого высшего образования. Однажды я попытался кое-что выучить, но ощутил при этом не меньший страх, чем в тот день, когда впервые остался наедине с собой. Я вдруг понял, что научное знание – не что-то запредельное, доступное не нормальным людям, таким, как я, а лишь горстке придурков с мозгами набекрень, чем можно было бы и далее без ущерба для самолюбия прикрывать собственное невежество, но то, что владеет жизнью каждого, хочет он того или нет, однако для его постижения необходимо много трудиться и быть способным на подобный труд, от чего моя персона бесконечно далека. Так по примеру своего отца я стал сильно уважать религию, которая ничего сложного от меня не требует и к тому же учит, что несмотря на мою ущербность, я всё-таки ровня тем, кто способен на познание истины.

Нечего и удивляться, что, устроившись на работу, я ничего не знал и не умел, о чём прямо сказал в своё время родителям, имевшим непосредственное влияние на моё трудоустройство. Как мне тогда показалось, они восприняли моё заявление слишком спокойно, я бы даже сказал с определённым раздражением, будто это ничего не значащая деталь, подозревая, что их сын попросту не хочет работать и ищет отговорки, дабы не окунаться в трудовые будни прямо после окончания вуза. Помню, мать тогда мне ещё устроила очередной скандал по этому поводу, мол, хватит сидеть у них с отцом на шее, моё образование стоило так дорого, что мне необходимо срочно начать зарабатывать, чтобы мы имели возможность рассчитаться с какими-то мифическими долгами, о существовании которых я никогда прежде не подозревал, а отец, присутствовавший на представлении и в целом одобрявший слова жены, но всё равно с удовольствием смотревший на повторение его собственной жизни в моём лице, похлопал меня по плечу и выдал примечательную нецензурную фразу: «Не бойся, никто от тебя ничего там не ждёт и требовать будет гораздо меньше, чем от тебя требовали на учёбе».

А я и на боялся. Я прекрасно понимал, что всё оговорено, кто надо, отблагодарён, понимал с первого курса. Школьный приятель моего отца, с которым он часто ездил на охоту и с которым пил каждую субботу за редкими исключениями, работал заместителем главы местной администрации, как впоследствии выяснилось, заместителем по взяткам. На бутафорском конкурсе на замещение вакантной должности он сказал, чтобы меня взяли, и меня без каких-либо возражений приняли на службу. Кем являлись другие конкурсанты, были ли они более достойны занять ту должность, которую в итоге занял я, и вообще как сложилась их дальнейшее существование, мне оказалось совершенно безразлично. Помню только одного парня, случайно или от отчаяния подавшего документы на конкурс, все остальные были бабами средних лет частью явно из самой администрации, то есть для массовки. Он был года на два старше меня, я его помнил со школы, скорее всего, сидел без работы после вуза, неплохо в нём отучившись, о чём я услышал из обсуждения его диплома членами комиссии. Так вот бедолагу даже в резерв не приняли, чтобы не дай бог чего не вышло. Потом он, кажется, в город подался, там работы больше. Посему нечего удивляться, что российская глубинка загнивает с диким смрадом и перегаром. Блатная шпана вроде меня по знакомству пролезает в чиновники и на ответственные должности, а люди талантливые остаются за бортом. Искренне надеюсь, что однажды они объединятся и начнут нас вырезать за вредительство, точнее, других, меня уж не успеют. Шучу. Ведь за нами народ.

Очутившись таким позорным образом на должности консультанта управления экономического развития городского округа, первым, что я услышал при личном знакомстве от своей начальницы, было: «Вообще-то я против, вас сюда взяли помимо моей воли, вам здесь не место, по крайней мере, не на такой высокой должности». (Про неё, кстати, будет моя первая длинная история из жизни придонной биомассы.) Моему возмущению не было предела, я тут же подумал: «Да кто ты такая! Ведь я весь такой блатной разблатной, а ты смеешь мне перечить!» – но вслух ничего не сказал. Отношения не задались с первого же дня. Я даже не сразу понял, что её в случае чего не станут увольнять по моей просьбе, как не понял и того, почему она сделала подобное заявление. Впоследствии, конечно, я начал осознавать, что, учитывая тот рукотворный кадровый голод, который наверняка сложился в большинстве муниципалитетов нашей необъятной Родины, таких специалистов, как Валентина Сергеевна, терпели до последнего, несмотря на их сомнительную лояльность, а, во-вторых, нашего многоуважаемого Павла Степановича, устроившего меня на эту должность, в администрации, скорее, боялись и презирали, чем уважали и полагались, считая расходным материалом, каковое отношение перешло и на его протеже. Главное же мне тогда необходимо было понять вот что: если его снимут (а его уволили через пару лет), всему моему, как мне казалось, скорому карьерному росту придёт конец (что и произошло).

Но фора в два года мне сильно помогла, хоть спеси и не сбила, я, по-сути, так и не поучаствовал в реализации ни одного проекта, занимаясь лишь несложной текущей рутиной и утешаясь иллюзией, что делаю сие по собственному желанию. В чём я преуспел, так это в налаживании приятельских отношений с коллегами, такими же обалдуями, как я, различных полов и возрастов, чему, на самом деле, не стоит удивляться, поскольку интересы у нас были похожими, то есть одинаково приземлёнными. Я с превеликой готовностью участвовал во всевозможных празднествах как текущих, например, дней рождений коллег, так и всеобщих, новых годов, восьмых марта, дней экономиста, России, народного единства и прочих, часто играл в номерах самодеятельности перед начальством, с охотой бегал за продуктами для застолий, дисциплинированно сдавал деньги на подарки и таким образом стал неотъемлемой частью коллектива, своим парнем, туповатым, но исполнительным, который далеко пойдёт. Из-за этого меня и не уволили, когда слетел мой покровитель, я проявлял исключительную лояльность к любому начальству. Впрочем, и нельзя сказать, что я совсем ничему не научился. Я к тому времени уже умел составлять шаблонные отписки, унылые отчёты по утверждённым формам, желательно без цифр, обеспечивать принятие распорядительных документов. То, что мне не давалась не просто вся математика, но даже элементарная её часть, арифметика, стало понятно всем и сразу, и начальнице, и сослуживцам. Профессионального веса мне это, разумеется, не прибавило и многократно усилило сомнения Валентины Сергеевны в оправданности моего пребывания под её началом, подозреваю даже, что она обошла всё руководство с данной новостью, однако понимания ни у кого не нашла, скорее всего, от неё просто отделывались со словами «ничего, научится», ведь не так уж это и важно для тех, кто сам своими руками делать ничего не в состоянии. Короче говоря, первое время я сшивал документы, раскладывал их по папочкам и аккуратно сдавал в архив.


III

Потом помог случай, который и положил начало моей разъездной деятельности. Не зря же я выучился на социального работника, кое-какие начальные навыки обращения с людьми на бессознательном уровне у меня сформировались. Иногда приходилось тесно общаться с коллегами из управления социальной защиты, заводилами в местной самодеятельности. Это были дамы средних лет и старше, многие ещё с советским образованием и таким же отношением к «сирым и убогим», как они называли тех, с кем работали. От некоторых моих познаний в области сношений с населением эти жирные свиньи, как ни странно, оказались просто в восторге и частенько сетовали, почему же я не пошёл работать к ним. Действительно, почему? Я задал этот вопрос отцу, мол, зачем он устроил меня на экономическую специальность, а не социальную, на что получил насмешливый ответ: «Ты лучше радуйся. У тебя жалование выше, чем у них, а работа не пыльная, почти аристократическая, не надо общаться с людьми. А у них просто ад. В администрации ещё ничего, туда доходят самые невменяемые, которых меньшинство, а вот в учреждениях те, кто всерьёз считает, что им кто-то чего-то не додал в жизни, кровь сосут постоянно». Я вполне удовлетворился таким объяснением, поскольку оно с наивной открытостью укрепляло веру, присущую каждому дураку, в то, что он лучше других.

Итак, одним спокойным августовским утром в 11 часов я пришёл на работу. Начальница отправилась в отпуск на 2 недели, её заместитель пока не явился, мой старший товарищ, сосед по кабинету, находился в отъезде, в кабинете рядом две совсем молоденькие страшненькие девочки пили чай и сплетничали, далее по коридору в своей конуре сидел ещё парень лет 30, заваленный бумагами, которого я с соплячками презирал за то, что он много работал и никогда ничего не успевал, а остальные помещения и вовсе оказались закрыты, кто-то также находился в отпуске, кто-то прогуливал. Войдя к себе, я сразу поставил чайник и вдруг услышал, что по коридору идёт человек, причём не из наших, потому что он дёргал ручки всех кабинетов, желая отыскать здесь хоть одну живую душу. Я вышел взглянуть. Передо мной стояла уродливая баба лет 35. Сослуживцы тоже повылезали из своих убежищ, чтобы посмотреть на причину досадного шума, но, поскольку я выглядел наиболее представительно из всех, она обратилась именно ко мне:

«Министерство экономического развития области. Меня зовут Сусанна Олеговна. Куда вы меня посадите?»

«Проходите ко мне, пожалуйста. Как раз чайник вскипел. Вам чай или кофе?» – подхватил я, понимая, что что-то произошло, точнее, наоборот, должно было случиться, но не случилось.

«Подождите, я позову коллегу».

Коллега оказалась на 10 лет старше и представилась Анастасией Петровной, показала приказ о проведении проверки и тут же спросила, где Валентина Сергеевна. Я долго всматривался в бумажку, буквы от волнения разбегались перед глазами, что-то насчёт софинансирования строительства какого-то водопровода в дремучую деревню нашего округа за счёт средств областного и муниципального бюджетов, проверка соответствия каких-то плановых показателей результативности достигнутым и экономического эффекта от произведённых капитальных вложений. Для меня это был тёмный лес.

«Вы так смотрите, будто совершенно нас не ждали. Мы же заблаговременно направили вам письменное оповещение о проведении проверки».

Тут я начал догадываться. У заместителя на столе лежала гора не разобранной и не отписанной почты, которую он специально собирал во время отпуска Валентины Сергеевны, дабы одномоментно скинуть на свою многоуважаемую руководительницу, показав тем самым и собственную незаменимость, и портя настроение после отдыха, и просто из удовольствия навредить ближнему. Она, кстати говоря, постоянно поступала с ним точно так же, спихивая на него самые сложные и ответственные задачи. Стоит ли его упрекать в желании отмстить?

«Вы располагайтесь, пожалуйста, здесь, – я указал на рабочее место отсутствующего коллеги, – сейчас я позвоню заместителю Валентины Сергеевны, он, должно быть, в курсе вашего приезда».

«Так она в отпуске? Теперь понятно, почему у вас тут такой бардак! – подобное любит подобное. – А где сам заместитель? Наверное, ещё не проснулся!»

«Нет, он на выездном совещании», – откровенно соврал я.

«Тогда ладно, звоните», – чуть поостыла Анастасия Петровна, села в кресло и стала наливать кипяток в поданную мной кружку. Сусанна же Олеговна принялась раскидывать какие-то бумаги на девственно чистом столе моего коллеги.

Я вышел, судорожно набирая телефон заместителя. Анастасия Петровна оказалась не так уж неправа, проснуться он, конечно, успел, однако выходить и не думал, занимаясь домашними делами, что в общем-то не страшно, поскольку до администрации из любого закоулка нашего городишки идти не более получаса спокойным шагом. Первым, что я от него услышал, было: «Буду после двух!» – и он повесил трубку. Я набрал ещё раз.

«Я же сказал, что буду после двух. Что непонятно?» – отчеканил заместитель властным тоном.

«Вы извините, но тут такое дело, – нисколько не смутившись гневом ничтожества, заговорил я. – Приехали две женщины из областного центра с проверкой. Говорят, что из министерства экономического развития».

«Что проверяют?» – насторожилось ничтожество.

«Какое-то софинансирование какого-то водопровода».

«Какого водопровода? Почему не предупредили?»

«Говорят, что предупреждали. Письмо, наверное, лежит у вас в почте».

«Не было времени разобрать. (А как насчёт сегодняшнего утра?) Ладно, буду через час».

«Можно пораньше? Они просят какие-то документы (пока они ничего у меня не просили), а я даже не знаю, в какую сторону кидаться».

«Хорошо, полчаса. И ты что-нибудь там соври про моё отсутствие», – добавил он мягким тоном закадычного друга.

Помедлив мгновение, я вернулся в кабинет с широкой улыбкой. А помедлил я вот почему. Мне следовало бы обратиться за советом к тому вечно ничего не успевающему парню, который наверняка знал, о чём идёт речь, однако сделать этого я не мог, поскольку он хоть и был старше и осведомлённее меня, но должностью ниже, нельзя было показывать ему собственное невежество.

«Что скажете?»

«Ему выделили персональный транспорт, будет через полчаса».

«А вас, простите, как зовут? – уставилась на меня Сусанна Олеговна надрывным взором молодой одинокой женщины. – Мы представились, а вы почему-то нет».

«Не полагал, что вам может быть интересна моя скромная персона. Поленов Дмитрий Николаевич. Можно просто Дима».

«Просто Дима, возьмите, пожалуйста, тот приказ, который мы вам вручили и который вы так небрежно кинули вон на тот стул, и начинайте собирать документы, перечисленные в приложении 3. И раз уж наш визит явился для вас полной неожиданностью, я полагаю, вам необходимо сходить в ваше финансовое управление, пусть сделают себе копию, там много документов и по их части. Учтите, мы здесь ночевать не собираемся. Чтобы через два часа всё было собрано. А мы пока с Сусанночкой сходим куда-нибудь перекусить с дороги».

«Зачем ходить? Пожалуйста, оставайтесь, я сейчас всё устрою».

«Мы не хотим вас обременять, у вас и без того сложное задание».

«Никакого обременения. Где хранятся наши документы по данному вопросу, я попросту не знаю, а в финансовое управление может сходить одна из моих коллег, у неё там мать работает, – добродушно, по-деревенски признался я. – Лучше я вам организую на стол».

Я вновь вылетел из кабинета, но теперь с энтузиазмом, всунул в руки девочке из соседнего кабинета, увлечённо переписывавшейся на рабочем компьютере в социальной сети с кем-то из подруг, приказ, повелительным тоном скомандовал, чтобы она показала его матери, и, не дожидаясь спесивого отказа, помчался к отцу, директору местного продуктового магазина. Хорошо, что он оказался на месте. Обрадовавшись моей просьбе помочь с угощением для проверяющих из областного центра, отец с сугубо холопским подобострастием пошёл вместе со мной на склад и выбрал самое лучшее, самое дорогое, что можно было найти в нашем захудалом городишке. Он даже порывался пойти побеседовать с приехавшими дамами, что было уже явно чересчур. И, честно говоря, проучившись 4 года в областном центре, я прекрасно понимал, то, что являлось у нас пиком роскоши, даже проверяющим могло показаться второсортным общепитом, желанием на них сэкономить.

Однако какое-то время прошло, и заместитель должен был вот-вот появиться.

Разложить всё принесённое в моём кабинете не имелось никакой возможности, это я понял ещё в магазине, поэтому взял у охранника ключ от одного из пустовавших кабинетов, с мальчишеским умением накрыл на стол чем бог послал, привлёкши к этому вторую девочку из соседнего кабинета, и пригласил туда проверяющих. Пока они ели, в мой кабинет вошёл заместитель, спросил, где эти стервы, и тут же вышел. Больше я их тогда не видел.

Вот и всё, этим все мои заслуги в эпизоде заканчиваются, собственно, ничего более я и сделать-то не мог, впоследствии даже не поинтересовавшись результатами проверки и забыв о прошедшем визите. Однако через месяц Валентина Сергеевна, поймав меня в коридоре, неожиданно сказала:

«Я разговаривала с Анастасией Петровной, ты молодец, не растерялся».

«Какой Анастасией Петровной?» – искренне удивился я.

«Той, что была у нас с проверкой. Говорит, очень энергичный молодой человек. И очень контактный. Будешь теперь у нас с людьми общаться».

Я совершенно не понял, о чём идёт речь, да и не хотел разбираться, мне было всё равно, с людьми так с людьми, мне ведь тогда казалось, что здесь я ненадолго, вскоре пойду дальше и сам в один прекрасный день стану указывать этой Валентине Сергеевне, что ей делать. И ещё. Этот эпизод прекрасно демонстрировал то, что в принципе можно ничего не знать, ни в чём не разбираться, ничего не делать, и всё равно оставаться на коне. Последующая деятельность окончательно меня в этом уверила и не потому, что не нашлось предмета для уяснения, а потому, что их, наоборот, оказалось очень много, и все они являлись поверхностными, часто друг друга сменяли, посему можно было не сосредотачиваться ни на одном из них.


IV

Первая поездка, однако, оказалась для меня полной и до крайности неприятной неожиданностью, и я до сих пор теряюсь в догадках, какой же в ней заключался смысл? В конце года, 22 декабря, когда никто уже в администрации и не помышлял о работе, все ждали нового года, каникул, а после них – худшего времени в году, отчётного периода, мой сосед по кабинету, с которым мы приятельствовали и который смотрел на меня свысока, выдернул меня с репетиции новогоднего представления в актовом зале и с нескрываемым удовольствием препроводил к начальнице. Точнее, не буквально «препроводил», просто прошёлся со мной по лестнице и коридору, здание было незатейливым, постройки годов эдак шестидесятых, некоторые хлева на свинофермах выглядят приличней, и завернул в наш совместный кабинет, а я – к ней, но удовольствие он тогда действительно испытал, во-первых, потому что относился ко всем нашим низкопробным колхозным балаганам с нескрываемым презрением, а во-вторых, знал, что меня ожидает какая-то неприятность.

«Садись, Дима. Зачем ты так вырядился?»

«Репетировали».

«Но не в рабочее же время!»

«Я времени не выбирал, мне сказали – я пришёл».

«Ладно, – ничего более она возразить не могла, поскольку подобные ублюдочные спектакли очень уважало спесивое воровское отребье, возглавлявшее администрацию. – Ты завтра едешь на два дня в составе областной делегации в соседнюю область. От тебя ничего не требуется, поездка сугубо формальная, максимум, о чём тебя могут спросить, из какого ты муниципалитета и где он находится. На это-то ты хоть сможешь ответить? Тебя довезут до областного центра, вот телефон водителя, свяжись с ним, к министерству экономического развития, там ты присоединишься к областной делегации. И не забудь представиться, кто ты и откуда. Дальше держись её. Сказали, что транспорт и номера в гостинице предусмотрены».

Вот тебе на! А у меня уже и вечер был распланирован, хотелось поиграть на компьютере, и вообще тащиться куда-то по холоду и сугробам особого желания я не испытывал.

«А как же репетиции?»

«Не бойся, на время поездки я тебя от них освобождаю».

«Да не хочу я никуда ехать!»

«Придётся. Приказ о командировке подписан».

Выйдя из её кабинета, я тут же позвонил отцу и объявил, что увольняюсь с работы. Он спросил почему, я ответил, что не хочу по холоду ехать неизвестно куда и неизвестно зачем накануне нового года, а он попросил меня потерпеть ещё чуть-чуть, поскольку потом обязательно станет легче. Я долго не соглашался, упирался, отец уговаривал, и в итоге я сдался. Подумаешь, ну съезжу разок напоследок (я всерьёз решил уволиться), посмотрю, что да как, о чём вся суета, а на компьютере наиграюсь на новогодних праздниках.

В тот день я посчитал себя вправе уйти с работы на час раньше, потому что мне надо было собираться в дорогу. В итоге собирала меня мать, а я, как и намеревался, весь вечер просидел за компьютером. И чего такое как я дурачьё делало по вечерам до его появления? Ко сну я отошёл как и всегда в начале первого часа ночи, и звонок будильника в пять утра застал меня в полном изнеможении от бесплодно пролетевших бессонных часов. Пожалуй, это была моя первая бессонница после вуза, но тогда её причиной являлись ночные попойки, а сейчас – непонятное волнение и непередаваемое ощущение собственной никчёмности. Меня просто использовали как расходный материал, чтобы заткнуть какую-то дырку, отправив перед самыми праздниками в унизительное путешествие, возможно, просто по причине чьей-то скотской лени или не менее ублюдочной некомпетентности, из-за коих под конец года оказались не использованы бюджетные деньги, выделенные на проведение переговоров, презентаций и прочей чепухи, которые начальству уж очень хотелось освоить и заодно погреть свои кривые волосатые ручки, например, на оплате гостиницы более дешёвой, чем числилась в документах. Сейчас я, конечно, понимаю, что другого отношения к себе ждать мне не следовало, но тогда… Тогда я ощущал раздражённое бессилие перед такой мелочью, как приказ по службе. Почему я сам оказался ещё мельче его?

Через час я уже мёрз под фонарём у заднего входа в администрацию с рюкзаком за плечами, а вокруг расстилалась бесконечная мгла. Будь у меня спокойнее на душе, я бы воспринял происходящее как своеобразный извращённый жизненный опыт, столь уважаемый латентными гомосексуалистами из народа. Когда бы ещё я смог увидеть это здание, площадь перед ним и стоянку за ним при подобных обстоятельствах, без людей, без машин, в слабом свете сугубо номинальных уличных фонарей, затерянное средь бескрайних просторов нашей Родины на маленькой планете, висящей в пустом безграничном ничто? Как же, наверное, сие специфично среди всех этих звёзд на небе в масштабе Вселенной!

Водитель появился немногим более пяти минут позже моего прихода, но почему-то пешком, начал что-то невнятно буравить про нежелание заезжать на стоянку, дабы сэкономить время, несколько раз мне звонил, но мой телефон оказался отключён, решил в конце концов пойти поискать меня здесь (как мы вчера и условились). Короче говоря, всё вышло прямо противоположно его намерениям. Я подозреваю, что он просто был не в ладах с автоматическим шлагбаумом на въезде на стоянку администрации. Но между прочим выяснилось, что у меня разрядился телефон. Большая неприятность, тем более, что я обещал позвонить матери, как доберусь до областного центра.

Наш лимузин, замаскированный под «Ладу» седьмой модели, не спеша за два часа с небольшим домчал нас по заснеженной зимней дороге, вызывавшей беспредельное уныние, до пункта назначения. Ещё полчаса по городу, и водитель высадил меня у входа в министерство и тут же уехал. Состыковаться с прочей несчастной шантрапой я должен был в 9, рабочий день ещё не начался, но, по крайней мере, я мог ожидать, что окажусь не единственным представителем муниципалитета, явившемся чуть ранее оговоренного срока. Ничего подобного. В холле оказалось пусто, охранники, разумеется, ни о чём не знали, только проверили удостоверение и пустили погреться. Хорошо, что там нашлась розетка, я поставил телефон заряжаться, включил его и позвонил маме. За окном только-только начало светать. Усевшись в кресло, я погрузился в неимоверную тоску без мыслей и чувств. Так прошло полчаса, я уже начал волноваться, потому что ни одного моего предполагаемого попутчика видно не было, лишь сотрудники министерства проходили мимо к лифту, бесследно исчезая в его стальном безразличии. Стоило, конечно, обойти здание, может, они собирались с другой стороны, но было лень, я очень устал, да и телефон недостаточно зарядился для долгой поездки. Ещё через полчаса, а я успел неглубоко задремать на виду у прохожих, он вдруг зазвонил, и в трубке послышался истеричный крик моей начальницы: «Куда ты пропал? Все только тебя и ждут! Позоришь нас перед областными коллегами!» Откуда мне было знать, что местом встречи назначили стоянку за министерством? Она сама должна была мне об этом сказать, а не со спесивым безразличием менять мои здоровье, нервы и время на шанс почувствовать себя выше других, не сказав пары совершенно необременительных слов, мол, пусть сам побегает, я ему не нянька. Но теперь ей за её же скотство пришлось оправдываться перед кем-то из министерства. Справедливость в мире, конечно, есть, но она осуществляется путём другой несправедливости.

За министерством стояло 2 микроавтобуса, битком набитых такими же как я колхозниками, у одного из них без шапки и в расстёгнутой дублёнке, переминаясь с ноги на ногу, стояла Сусанна Олеговна. Я подошёл к ней отметиться, радуясь знакомому лицу в предстоящей поездке. Она коротко со мной поздоровалась, что-то пометила в распечатанной бумажке формата А4 и сказала мне пройти внутрь. Я оказался даже не единственным опоздавшим, мы парились в натопленном салоне, ожидая двух жирных тёток, появившихся 20 минут спустя. Руководящая мной мразь специально драматизировала в разговоре по телефону, судя о моей воспитанности по самой себе, поскольку из нас двоих именно она вполне могла заставить ждать других ради возвеличивания собственной драгоценной персоны, но её манипуляция удалась, я прибежал как ошпаренный. Наконец, последние жирухи погрузились в автобус, Сусанна Олеговна сказала водителю: «Теперь всё», – закрыла дверь и вернулась в здание, мои надежды на сколь-либо вменяемую компанию не оправдались. Мы тронулись.


V

В детстве и юности я немало поездил с отцом по разным городам и в Москве был не раз, посему ни особого возбуждения, ни страха перед посещением нового места не испытывал, скорее, брезгливое раздражение перед грядущей неустроенностью, чья неминуемость и мелочность свербила в мозгу. Перед поездкой, лёжа в кровати, я уже не раз продумывал, что делать, если сперва не встречусь с водителем у администрации или потом не успею к организованному транспорту в соседнюю область, если мне по приезде не достанется номера в гостинице или на мероприятии станут спрашивать о том, чего я не знаю, то есть практически очём угодно, если не станут везти обратно в наш областной центр или не пришлют машину, чтобы вернуть домой. Именно эти размышления и обеспечили мне бессонную ночь. И на все вопросы я нашёл приблизительные ответы, загрузил в телефон нужные карты, просмотрел соответствующие автобусные маршруты, что, кстати говоря, оказалось не таким уж бесполезным делом, поскольку машину, чтобы отвезти меня домой, разумеется, не прислали, за мной приезжал отец, поэтому, сидя в тепле, под гул мотора, я чувствовал себя относительно спокойно и на выезде из города стал всерьёз засыпать. Но не тут-то было.

Рядом оказался мужичок лет 50-55, невысокого роста, худощавый, с роскошными усами, маленькими серыми глазками и небольшой залысиной на лбу. Сельский Ницше в возрасте, до которого его оригинал так и не дожил.

«Вы из какого муниципалитета?»

Я ответил, он назвал свой, и, к сожалению, они находились рядом, более того, его располагался ближе к областному центру, значит являлся «столичнее», что давало ему право на покровительственный тон в разговоре со мной.

«Раньше я вас среди наших не встречал. Вы давно работаете?»

«Полтора года».

О сне пришлось забыть; я внимательней пригляделся к своему собеседнику. Смотря на него, я вдруг ощутил какое-то неприятное и в то же время родное чувство, как будто он являлся мной, но только лет эдак через 20-25. Перевёл глаза на безымянный палец его правой руки, женат он не был, должно быть, в разводе.

«Первая командировка?»

«Да».

«Меня зовут Александр Владимирович».

«Дмитрий, очень приятно», – он отчётливо понимал, что я не хочу с ним общаться, но останавливаться не собирался, значение имело лишь его желание скоротать время в дороге за беседой.

«Собираетесь выступить или просто присутствовать?»

«Меня даже не просветили, куда конкретно мы едем и зачем».

«Как же! Очень занимательно. Крупная компания планирует создание агропромышленного кластера, в соседнем регионе намерены выращивать, а к нам возить на переработку, потому что у них производятся корма, а у нас больше трудовых ресурсов. Неужели вы ничего не слышали? Одно из предприятий будут строить на стыке наших муниципалитетов. Крайне перспективная тема!»

«А зачем тогда едем мы, раз решения приняты?»

«Как это зачем? Ведь это же непосредственно нас касается, мы должны показать, что осведомлены о сделке и не против неё. Планируется подписание трёхстороннего соглашения между нашими регионами и производителем».

«Тогда для чего едут все остальные?»

«Смеётесь? Они ведь тоже из нашей области, это и их касается. Там намерены присутствовать и главы всех районов. Они, разумеется, подъедут непосредственно к мероприятию на служебном транспорте».

«Логичнее было бы каждому главе ехать со своими специалистами».

«Некоторые и поедут, но только с другими, первого сорта, не как мы. А за эту поездку вы скажите спасибо нашему министерству, оно очень ревностно относится к дисциплине. Им губернатор сказал обеспечить присутствие специалистов соответствующего профиля из каждого муниципалитета, так они на нашу исполнительность не понадеялись, сами всех собрали, загрузили и повезли, потом расселят, а дальше – плевать. Другие ведомства в этом смысле попроще, понимают, что губернатор нас по головам не пересчитает, это глупо, так что пустили на самотёк. А вы, Дмитрий, так смотрите, будто не рады выбраться на пару дней из родного захолустья?»

«Совершенно не рад, мне эта поездка не нужна».

«Даже за чужой счёт? Вы женаты, есть дама сердца, друзья? – но ответа ждать он не стал. – Лично я в разводе. Жизнь, знаете ли, довольно однообразная штука. Вот смотрю на своего сына и понимаю, что его судьба сложится так же, как и моя, как и моего отца, плюс-минус, разницы нет. Есть определённые незримые рамки, за которые ни мне, ни им перемахнуть не дозволено. Сыну сейчас 15. Я себя в его возрасте помню плохо, но то, что помню, один в один, да и дед его, мой отец, подтверждает. Те же интересы, с поправкой на времена, те же проблемы и их решения, те же мысли и то же полное безразличие к собственному будущему, та же надежда, что всё само собой устроится, причём наилучшим образом. Так и вижу всю его дальнейшую жизнь: я буду его тянуть, он – упираться, прогуливать занятия в школе, потом в вузе, ругаться со мной и матерью, выпивать, потом найдёт какую-нибудь дуру, умная на него не клюнет, в худшем случае – женится, как я, и всё, прости-прощай карьера, молодость, счастье. Пойдёт работать туда, куда я смогу его пристроить, то есть не престижно, не денежно, бесперспективно, потом появятся дети, а лет так в 35 наконец прозреет и поймёт, что с женой его ничего не связывает, что они с ней чужие люди, что она его не любит и никогда не любила, просто ей надо было спихнуть на кого-то ответственность за собственную жизнь, и разведётся. А знаете, Дмитрий, я же 5 лет после развода жил и работал в Москве. Первое ощущение, которое испытал, оставшись в одиночестве, – будто у меня гора с плеч упала: все эти сопли, пелёнки, постоянные истерики, недомолвки, быт в целом. Я почувствовал, что моя жизнь в моих руках, я могу её изменить к лучшему и устроиться в этом мире не хуже некоторых, поскольку достоин большего. Снял квартиру, плохонькую, однокомнатную, очень дорого и далеко от центра, нашёл весьма недурственную работу в хорошей компании, зарабатывать стал раз в пять больше, чем ранее, сильно воодушевился. А через два года стал ловить себя на мысли, что не хочу возвращаться домой, то есть на съёмную квартиру, и делаю всё, чтобы проводить как можно меньше времени наедине с самим собой. Пусть моя работа и находилась неблизко, полчаса на метро и столько же пешком, однако я всячески удлинял это время, по пути заходил в магазины, бесцельно гулял, пытался заниматься спортом и тому подобное, только бы не слышать этой мертвенной тишины, разбавляемой телевизором, в грязной и обшарпанной халупе, в которую меня занесла судьба. В целом мне удавалось отвлекать себя от мрачных мыслей, я вставал, наспех завтракал и убегал, убивая время на работе, улице, метро, магазинах, кино, кафе, спорт-залах, а по возвращении ужинал и ложился спать. Так прошло ещё два года. Для чего мне такая жизнь, я не задумывался. Но однажды зимой я простыл, долго находился на открытом воздухе, вызвал врача на дом, мне выписали больничный на 7 дней, я кое-как сходил за лекарствами в аптеку и остался наедине с сами собой. Боже мой, какие только мысли меня не посещали, о чём я только не думал! Это не могло так продолжаться. Знаете, как говорят? Столица даёт массу возможностей, каждый может стать тем, кем захочет. Так вот это чушь. За 4 года безупречной службы моя карьера не продвинулась ни на йоту, как устраивался специалистом по бюджетированию в планово-экономический отдел, так им всё время и проработал. Пресловутые рамки, если хотите. Я наблюдал, как другие люди, в том числе моложе меня, шли на повышение, и пусть не все они были местными, но в основном из крупных городов, и образование получили лучше моего, однако, главное, у меня сложилось такое впечатление, что повышали тех, кто в этом не особо-то и нуждался. Мне, например, ютившемуся в съёмной квартире, совсем не помешал бы дополнительный доход, я бы снял жильё получше или взял ипотеку, но нет, будто кто-то решил, что мне этого достаточно. И всё, ничего поделать нельзя. Живи в отведённом тебе загоне и не смотри, что за ним и трава зеленее, и воздух слаще, и света больше, и просторнее, и самки красивей. Короче говоря, у каждой мечты имеются свои пределы, мир не в наших руках, даже собственная жизнь в личном распоряжении только до определённых пределов. Решит кто-нибудь, что ты чего-то не достоин, и ты этого не получишь. Но кое-что я с моей московской работы всё-таки поимел. После моих редких приездов в родной городок к родителям на меня там стали смотреть с уважением, хорошая машина, богато одет, привожу дорогие подарки, никто ведь не видел, в какой квартире я жил и как каждый день добирался до работы. Так я приобрёл полезную славу состоятельного человека, которая мне помогла при поиске работы в родимом захолустье, ведь никто не посмеет предлагать рабский труд за еду тому, кто и так хорошо зарабатывает, это удел для бедных, а богатые должны богатеть. Один мой дружок ещё со школьной скамьи дослужился в администрации до определённых, правда, не очень больших высот. Так я туда и попал. Видели бы вы, как он предлагал мне работу и как я соглашался, будто делая ему одолжение, хотя сам готов был уже вешаться от однообразия на прежнем месте. Однако тут началось другое однообразие, не такое цветастое, как в Москве. Ни парков, ни кафе, ни приличных магазинов, ни спорт-залов в нашем городишке нет, зато жилище я себе отгрохал знатное, приятно в нём находиться, так что теперь не бегаю от самого себя по улицам, а спокойно встречаюсь с дружками дома раз в неделю, этого достаточно. А рутина – везде рутина, она одинакова и в Москве, и в богом забытой деревне. Такие же поездки очень её разнообразят».


VI

Мы подъехали к серому пятиэтажному зданию отеля, от которого за версту разило советскими временами. Руководителя или сопровождающего у нашей группы колхозников не имелось, каждый по степени своего разумения должен был понять, что ему следует делать далее. Высадившись из автобусов, мы нестройными рядами потянулись ко входу в гостиницу в надежде, что на стойке регистрации нам помогут, попутно выясняя, передавал ли кто-нибудь кому-нибудь документы на бронирование номеров. На некоторых отбившихся сельчан налетали немногочисленные риэлторы, переминавшиеся с ноги на ногу на морозце тут же неподалёку, в отчаянных попытках воспользоваться дезориентированностью новоприбывших и втридорога сдать на пару дней свои обветшалые конуры. Лично я очень пожалел, что не взял с собой больше денег, а занимать у посторонних постеснялся, Александр Владимирович – не в счёт. Съём жилья очень бы облегчил мне жизнь, ведь тогда я ещё не осознавал, что если буду продолжать в том же духе, то в конце концов разорюсь.

Входя в гостиницу, я первым делом заприметил недовольное лицо бывалой бабы лет сорока, с неподдельным отвращением наблюдавшей за подъехавшим колхозом, среди нас оказались и люди весьма преклонного возраста, которым чего-либо стесняться было уже поздно. Рядом с ней суетилась очень молодая девушка на вид чуть старше 20 с табличкой на форменной блузе, сообщавшей всем её имя «Ольга», которая торопливо выкладывала ключи на стойку перед собой. Исключительный контраст поколений, различающихся только одним нюансом – надеждами на будущее: у одной они имелись, у другой уже нет. И логичнее было бы обращаться к старшей, чтобы отомстить ей за её презрение к нам, но нет, каждый инстинктивно подходил к молоденькой, которая безропотно всех обслуживала, заносила паспорта в базу данных, выдавала ключи. Более того, кто-то даже начинал раздражаться на неё за отсутствующую нерасторопность, чванливого отребья в муниципальных администрациях хоть отбавляй, напрочь забыв о том, что ещё пару минут назад перед ним стояла угроза самоличного поиска жилья на предстоящие два дня.

Но надо отдать должное организаторам сей «вожделенной» поездки, пусть они и не удосужились нас встретить, и выбрали самую дешёвую гостиницу в городе, но номеров в ней хватило всем. Мне попался одноместный с видом на капитальные гаражи, дорогу и лес за ней, справа виднелись ещё какие-то здания, а слева раскинулся пустырь, судя по всему, это была самая окраина города. Данный номер, как и все последующие, в которых мне пришлось останавливаться, оказался без малейших претензий на чистоту, удобство и комфорт. Старая советская мебель служила здесь не менее трёх десятилетий, телевизора и холодильника в наличии не имелось, зато было проводное радио, о существовании которого я, конечно, знал, но вот видел во второй раз в своей жизни (в первый – у деды Вовы, отца матери, проживавшего с бабкой в небольшом посёлке соседнего района), на полу лежал потёртый серый линолеум, на стенах пузырились бело-коричневые обои, побелка на потолке облупилась, перед столом в углу у окна торчал качающийся стул, на кровати лежало бардовое заляпанное покрывало, под ним – серое влажное бельё, стульчак на унитазе в туалете отсутствовал, а на раковине зачем-то лежало коричневое хозяйственное мыло. Ни душа, ни уж тем более ванны не было, это удовольствие наличествовало в единственном экземпляре на весь этаж в конце коридора, на которое я даже не пошёл посмотреть.

Я стащил покрывало с кровати, сложил его, бросил на стул, разулся и лёг спать, более мне ничего не хотелось. Проснулся через два часа от резкого звонка над ухом, звонил старый дисковый телефон светло зелёного цвета, незнакомый голос из которого сказал мне, чтобы я через 15 минут был в холле. Ощутив острое чувство голода, а терпеть я так к тому времени и не научился, торопливо разобрал рюкзак, мама сделала мне по две порции обедов и ужинов и положила их туда со словами: «Просто засунешь в микроволновку, а на завтрак уж сам что-нибудь придумаешь», – но ни о какой микроволновой печи речи здесь даже идти не могло, быстро прожевал холодную говядину, тушёную свёклу, запил всё еле тёплым чаем из термоса и мигом слетел вниз.

Вокруг высокой худой некрасивой женщины лет эдак хорошо за 50 успело собраться несколько человек из нашей группы. Между тем я заметил, что на стойке регистрации сидели уже другие люди и почему-то расстроился, мне очень хотелось опять увидеть эту «Ольгу». А ещё я наивно понадеялся, что мероприятие пройдёт сегодня и что сегодня же всеми правдами и неправдами я окажусь дома, даже отдалённо начал планировать, как проведу завтрашний день за компьютером и перед телевизором, а на работе совру, мол, вернулся, как и предполагалось, на следующий день. Увы, моим надеждам не суждено было сбыться, нас на тех же автобусах повезли в дом правительства на репетицию завтрашнего мероприятия. Та женщина оказалась из референтуры местного губернатора.

Когда мы вошли в зал, в нём уже сидели какие-то люди, в седьмом ряду с краю я разглядел начальника нашего финансового управления. Его наверняка разместили в гостинице получше. Передние ряды оказались пусты, завтра там будут торжественно восседать высокие руководители. Наш колхоз распихали по разным местам, чтобы сильно не выделялся своим убожеством. Я думал, что репетиция – просто условность, но нет, как только все уселись, начался спектакль, президиум заполнился неизвестными лицами в повседневной одежде, кто-то из них выходил к специально подготовленному столу на авансцене, садился за него, склонялся будто что-то подписывая, и мы по условленному сигналу аплодировали. Как только назначенный хронометраж истёк, нас отпустили.

Я никогда не бывал в таких местах, не лицезрел того, как выглядят правительственные учреждения изнутри, поэтому оказался весьма поражён увиденным. Наша местечковая администрация показалась мне сущей помойкой на фоне этого дворца с мраморным полом, устланным ковровыми дорожками, роскошными дверьми кабинетов из тёмного дерева с надёжными на вид ручками (у нас они постоянно разбалтывались и ломались, посему это показалось мне важным), кадками с экзотическими растениями на лестничных пролётах и фонтаном (!) в фойе. Да и в целом везде чисто, везде светло, в коридорах горели все лампы (у нас дай бог половина), проходя по одному из них, я увидел табличку «Парикмахерская», рядом – «Ремонт одежды», моему удивлению не было предела, их наличие в отдельно взятом учреждении показалось мне крайней степенью роскоши, а за поворотом располагался вход в отделение банка, и, остановившись перед ним с открытыми ртом, я его даже сфотографировал. Кажется, нам специально позволили побродить местными закоулками вместо экскурсии по городу, в котором априори не имелось ничего интересного, обычный областной центр, потому что женщина, с которой мы сюда прибыли, после репетиции встала и сказала: «Те, кто приехал со мной, внимание! Встречаемся через полчаса в фойе у фонтана», – ничего не мешало ей просто собрать нас и отвести к автобусам. Можно также заподозрить, что экскурсия, на самом деле, была запланирована, но по каким-то причинам (например, собственной лени) она решила её не проводить.

«Впечатляет, правда?»

«Да, у нас такого не увидишь», – подтвердил я Александру Владимировичу, когда все собрались в фойе. А чему мы восхищались? Не фресками, не картинами, не скульптурами, не историей этого места, их попросту не было, не даже изысканным его убранством, которое так назвать нельзя, мы восхищались безвкусицей, дешёвенькой попыткой пустить пыль в глаза, представлением неотёсанных болванов о богатстве. Это квадратное уродство ничем не смахивало ни на дворцы древнеегипетских фараонов, ни на древнегреческие храмы, ни на итальянское палаццо времён Возрождения.

«Понятно, что в местных администрациях такого нет. Я к тому, что ничего подобного нет даже в нашем доме правительства».

«В нашем я не бывал», – как будто я бывал в каком-то другом кроме этого.

«Ещё чуть поработаете, не раз успеете, даже не захотите туда возвращаться. Я там бываю только по поводу какой-нибудь очередной нервотрёпки, поэтому меня от него уже воротит. А вы голодны? Здесь прекрасный буфет».

«Нет, я поел перед выездом».

«Странно, я всё время сидел в столовой и вас там не видел».

«Я пообедал в номере. В столовой, наверное, недёшево».

«Вообще-то всё оплачено, завтрак, обед и ужин. Те бумажки, которые нам раздали при заселении, – талоны на еду. Всё оплачено».

«А я их выбросил. Если честно, я не слушал, что мне говорила девушка на регистрации».

«Не знаю ни одного мужчину, который бы слушал, что говорят женщины. По всей вероятности, это защитный механизм, выработавшийся в ходе эволюции, чтобы человечество не вымерло из-за того, что мужчины поубивают всех женщин за их невыносимо глупую болтовню».

«Надеюсь, в наше отсутствие номера не станут убирать».

«Думаю, что их уберут только после нашего отъезда. В лучшем случае».

«И не говорите, паршивая дыра, а не гостиница».

«Бывает и хуже. Нам ещё повезло, что в этом городе нет подешевле. Если бы была, нас бы в неё и заселили. Знаете, когда ко мне подошли и сказали приготовиться к предстоящему мероприятию, я грешным делом понадеялся, что всё закончится сегодня».

«У меня промелькнула та же мысль. Я даже стал планировать, как отсюда выбираться, если нас повезут только завтра».

«А вот я тут же понял, что ошибся, иначе нас бы в гостиницу не заселяли, а привезли сюда, выгрузили, заставили сидеть, потом загрузили обратно, и в путь».

За окном был уже глубокий вечер, Солнце давно скрылось, и лишь искусственный свет, сильно редевший к городской окраине, к которой мы направлялись, сопровождал наши уставшие, унылые тела. Подъехав к гостинице мы по традиции нестройными рядами вышли из автобусов и грустно побрели ко входу. У лифта образовалась небольшая толпа, в которую влился Александр Владимирович, я на второй этаж поднялся пешком. В корзине лежали никем не тронутые талоны, которые я сперва принял за визитки гостиницы и потому от них сразу же избавился. Действительно, на трёх листках плотного картона был напечатан номер моей комнаты и, соответственно, «Завтрак с 7.00 до 10.00», «Обед с 14.00 до 17.00», «Ужин с 20.00 до 23.00». Можно спуститься хотя бы ради любопытства.


VII

Александр Владимирович неправильно назвал то место столовой, в моём понимании оно являлось настоящим рестораном с барной стойкой, только специфическим, поскольку его посетители чётко делились на два сорта: те, у которых питание включено в стоимость номера, и все остальные. Первым отвели длинные столы с белыми скатертями в глубине зала, перед которыми стояла девушка в чёрных брюках и белой блузе, отбиравшая у постояльцев талончики и указывавшая на окошко в кухню, из которого на подносе выдавалась строго отведённая порция, состоявшая вечером из пакетика кефира, стакана чая, булочки и кусочка сливочного масла, ляпнутого на край тарелки. Вторые сидели у окон за аккуратными столиками с голубыми скатертями, к ним подходила другая официантка и принимала заказы. Время от времени девушки менялись.

Для меня это было в новинку, я имею в виду вообще всё: жизнь в номере, еда в ресторане, вездесущее присутствие посторонних и в целом помещения, отношения, ситуации. Взяв свою порцию на древнем облупленном подносе и сев с краю общего стола среди людей даже не из нашей группы колхозников, я совершенно не понимал, что мне делать. По-детски переводя беспокойный взгляд с одного предмета на другой, я никак не мог решить, то ли сначала раскрыть пакетик с кефиром, налить его в стакан, а потом намазать масло на булочку, то ли выпить чаю (очень хотелось пить после сухомятки), намазать булочку маслом, а пакетик с кефиром взять в номер, чтобы выпить перед сном, то ли съесть булочку, масло не трогать, и запить её сначала чаем, потом кефиром. Сейчас на бумаге это кажется смешным, но тогда мне было не до смеха, я всё волновался, как бы мне не опозориться. В итоге я выпил чая, намазал булочку маслом, съел её и запил кефиром.

Поднявшись в номер, я положительно не понимал, чем занять остаток вечера. Отзвонившись родителям, написав дежурные ободряющие слова своей номинальной тогда ещё девушке в социальной сети в преддверии предстоявшей ей сессии и ироничные школьному приятелю по поводу купленного им мотоцикла в разгар зимы, мне оставалось только лежать на койке и рассматривать трещины на потолке. Немного полазил в сети, как и любому другому обалдую, у которого нет чётких интересов в жизни, делать мне в ней было совершенно нечего, все новые развлекательные страницы я пересмотрел в течении дня уже по несколько раз, спать совсем не хотелось, и я решил выйти прогуляться. Оделся, спустился, немного прошагал вдоль гостиницы, на улице оказалось темно, морозно и шумно, у ресторана толпились курящие, слышались агрессивные реплики, кто-то с кем-то выяснял отношения, постоянно подъезжали и отъезжали машины, стояло несколько такси, таксисты тоже курили и тоже о чём-то громко разговаривали. Мне стало неприятно и откровенно боязно, я быстро вернулся в номер и закрыл дверь. Что ещё можно было сделать? Девиантное поведение возникает от безделья. Будь я постарше и посмелее, спустился бы в ресторан, напился, подрался, снял проститутку, подхватил триппер или что похуже, в номер вернулся под утро и на мероприятии с участием губернаторов и ещё чёрт знает кого выглядел бы неопрятно, от меня бы разило перегаром, на обратном пути в автобусе наверняка бы укачало и вырвало, а через пару дней я бы пришёл в нашу местную убитую поликлинику, потому что у меня из полового члена постоянно капает и жжёт при мочеиспускании, и весь наш честной городок узнал бы, что работник местной администрации ведёт асоциальный образ жизни. Утрирую? Отнюдь! Пусть и выражаюсь несколько эгоцентрично. Короче говоря, моя деревенская неопытность меня в тот вечер спасла, хотя в принципе я был готов реализовать всё вышеперечисленное, по крайней мере, находись я здесь не один, а с друзьями, наверняка произошло бы что-нибудь подобное.

А спать как не хотел до прогулки, так и не захотел теперь. Ещё в вузе заметил, если спишь днём, то часов так до двух ночи глаза потом не сомкнёшь, но сие не означает, что требуемое время сна сокращается, проснёшься раньше десяти – будешь весь день ходить сонным. Долгий сумбурный день подошёл к концу, сидеть и смотреть на этот убогий номер сил у меня не осталось, я выключил свет и лёг на кровать. Странно, почему выключение света действует как включение звука? Теперь я слышал чуть ли не всё, что происходило в гостинице: за стеной, у которой стояла кровать, разговаривали две немолодые женщины, это я понял по их голосам и по обсуждаемой теме – дочь одной из них оказалась несчастна в браке, в чём был виновен исключительно её муж; где-то неподалёку, скорее всего, в номере за противоположной стеной тихо играло радио, оттуда же время от времени слышалось перелистывание страниц и покашливание пожилого мужчины; по коридору иногда проходили люди, то в одиночку, то небольшими группами, разговаривая между собой в полный голос и не задумываясь, что, возможно, этим они мешают кому-то (мне) заснуть; в номере надо мной собралась компания, там часто ходили, доносился звон тарелок и стаканов, люди выпивали и закусывали, что-то отмечали, громко общались между собой, я ещё побоялся, что они станут танцевать, а потом заниматься сексом, но мои страхи не оправдались, судя по голосам, присутствовали только мужчины; также где-то рядом, точно определить не сумел, кто-то разговаривал на повышенных тонах, принципиально настаивая, чтобы ему сделали скидку «на брус», – какой-нибудь мелкий предприниматель (будь он крупным, выбрал бы гостиницу приличней), промышляющий мелким оптом, из-за грошей спорил по телефону с поставщиком, поскольку реплики доносились только его; прочие шумы было не разобрать, но над всеми ними довлели кабацкая музыка и гомон в ресторане, несколько раз прерывавшиеся руганью за углом, куда выходили окна моего пристанища, между его пьяными посетителями. Не помню, сколько часов я так пролежал, но шумы начали стихать один за одним. Замолчали надоедливые дамы за стенкой, выключилось радио, по коридору теперь ходили гораздо реже, только компания сверху долго не сдавалась, и ресторан регулярно выплёвывал культурно отдыхающих. Потом я отключился. Где-то среди ночи, внезапно проснувшись в полной тишине, я вдруг понял, что в двери кто-то стоит. Деталей чёрной фигуры в кромешной тьме я разобрать не мог, в коридоре было темно, перед тем как лечь я аккуратно задёрнул плотную холщовую занавес и свет с улицы в комнату не проникал, только белки глаз виднелись на лице незваного гостя. Я хотел закричать, поднять суматоху, чтобы фигура испугалась и исчезла, но вдруг понял, что не могу, я будто онемел от страха, голосовые связки меня не случались. Фигура заметила, что я на неё смотрю, и медленно, осознавая свою безраздельную власть надо мной, начала приближаться к кровати. Сердце билось всё быстрее и быстрее, я попытался встать и броситься к окну, чтобы выпрыгнуть из комнаты, всего лишь второй этаж – это я чётко помнил, но тело, как и горло, не слушалось, мне оставалось только смотреть в одну точку – белки глаз чёрной фигуры. Когда между ней и кроватью оставалось не более полуметра, я почувствовал, что моё сердце остановилось, ещё мгновение – и я умер.

Проснувшись утром неприлично рано, когда холодная заря только-только обагрила верхушки мёрзлых деревьев леса за пустырём, я, споткнувшись в темноте о стул, на который давеча повесил верхнюю одежду, первым же делом кинулся к двери, чтобы проверить, заперта ли она. Дверь была заперта. Я включил свет, чтобы посмотреть, нет ли на полу посторонних следов, но после того, как моя упавшая одежда собрала с него всю грязь, что-либо разобрать не вышло, следов оказалось много, до отхода ко сну я перемещался по номеру в ботинках да и сейчас стоял в них, определить, только ли они мои или же чьи-то ещё, было нельзя. В любом случае я успокоился, ведь торчал посреди номера живой-здоровый, вполне подвижный, и никто мне не угрожал.

Спустившись к завтраку, я вдруг к своей несказанной радости увидел за стойкой регистрации вчерашнюю «Ольгу» и то ли из-за ночного испуга, обострившего чувства, то ли оторванности от дома, ощущения потерянности и одиночества, регулярно посещавшего меня впредь, неожиданно осознал, лишь один раз взглянув на неё, что она – моя единственная, она должна стать моей женой, матерью моих детей, только с ней я буду счастлив, смогу связать свою судьбу, состариться и умереть с пониманием того, что не зря прожил жизнь. Обо всём этом я девушке, конечно, не поведал и никогда её больше не видел, однако в то утро подошёл к ней и, немного помявшись по причине абсурдности своего предположения, сказал:

«Знаете, мне кажется, сегодня ночью в моём номере кто-то был».

И неожиданно, к моему безграничному удивлению, она ответила:

«Это, наверное, Олежек, сын нашей уборщицы. Они живут на вашем этаже в комнате у душевых. Он иногда так балагурит, крадёт у матери ключи и заходит в номера, пугая постояльцев. Но вы не бойтесь, – улыбнулась «Ольга» неотразимой улыбкой человека с чистым сердцем, – он умственно отсталый и совершенно безобидный. У вас же ничего не пропало?»

«Нет, ничего не пропало».

Что выкинули мне на завтрак из окна на кухню, я забыл, также забыл, как вернулся в номер, как одевался «поприличнее», как выкладывал из сумки пластиковые контейнеры с маминой едой и как оставил их в номере, как спустился и сдал ключ, как стоял у входа в гостиницу в ожидании автобуса. По сути, я очнулся только в нём, Александр Владимирович давешним тоном видавшего виды престарелого ничтожества, которому уже нечего ждать от жизни, начал выдавать очередные плоские реплики, а я ему что-то отвечал.


VIII

Из-за шока, в котором я пребывал после ночного происшествия, бесполезное мероприятие, куда меня притащили, прошло без негативных впечатлений, быстро и незаметно. «Господи, ведь моя жизнь висит на волоске, висит постоянно и безопаснее не становится, я могу умереть в любую секунду от любого несчастного случая. И худшее в этом то, что после моей смерти ничего не измениться даже для родителей, останутся ещё брат и сестра, которые с готовностью продолжат наш бездарный род. Первое время они, конечно, погорюют, особенно мама, но жизнь продолжается, они возьмут себя в руки и пойдут дальше ради детей и внуков. Значит моя жизнь ничего не стоит», – размышлял я, сидя в толпе бесцветно одетых людей, которые о себе ничего подобного не подозревали. И как показывает моё теперешнее положение, я не ошибался, моя жизнь не имеет ни малейшей ценности.

Глядя на ряд серых спин перед собой, на серые лица в президиуме, на выступающего с трибуны, я должен был бы ощущать гордость и собственную значимость, присутствуя на важном мероприятии, на котором оказалось столько высоких чинов, однако и молодость моих лет, и впечатления прошлой ночи не позволяли трезво оценить своё положение, ясно смотреть вокруг, формируя цельное представление о происходящем. В окружающих я будто видел лишь разрозненные, наиболее примечательные детали. Огромный серый пиджак прямо из ворота произносил речь об инновациях (в выращивании и забое скота?) и народном благосостоянии, большая кожаная голова рядом с ним поддакнула и прибавила от себя «создание рабочих мест», тощие, длинные руки и ноги сели за стол на авансцене, рядом с ними, изогнувшись в три погибели, втиснулся неуклюжий прямоугольник в очках, две пары одинаково высоких каблуков попеременно поднесли им папки, после чего с потолка будто посыпался горох – зал взорвался аплодисментами. Я никак не мог отвязаться от впечатления, что присутствую на плохом спектакле, плохом не в смысле плохо поставленном, отрежиссированном или исполненном, но дурном, паршивом, нравственно нечистом, и собственным присутствием как бы предаю ему легитимности.

Но представление закончилось быстро, как мне показалось, даже не успев начаться, и люди потянулись из зала, неминуемо скопившись у двух входов с обеих сторон, как у узких горлышек, оказавшихся не в состоянии изрыгнуть разом всё его содержимое. Ситуацию усугубляло ещё и то, что каждый считал себя главнее других, поэтому никуда не спешил, охотно отвлекался, заговаривал со знакомыми мордами, не желая никого пропускать перед собой. Я немного подождал на своём месте, но долго усидеть не смог и тоже влился в толпу, по субъективным ощущениям протоптавшись в ней гораздо дольше, чем длилось само действо. В фойе стояли группки народа, обсуждавшие, судя по их виду, нечто очень важное, они также никуда не торопились, мне же болтать было не о чем и не с кем, поэтому, опять простояв в очереди, теперь в гардероб, и взяв свой пуховик, я покинул этот весьма поразивший меня дом и направился к автобусам. К моему удивлению, я оказался не первым, но, к сожалению, далеко не последним из тех, кто дисциплинированно вернулся с подписания и сел в кресло в салоне, мы просидели ещё без малого полчаса, пока некоторые не утешились иллюзиями собственной значительности, вдоволь поговорив с малознакомыми людьми на темы, в которых никто из них не разбирался, и не устроились на своих вполне заслуженных местах в нашем в буквальном смысле вонючем от потных тел транспорте.

«А у них там, небось, начался банкет для избранных. В светлом и тёплом зале, с блестящей посудой, красиво одетыми женщинами и интересными собеседниками, – с мелочной, предельно серьёзной завистью выдавил из себя Александр Владимирович, когда мы выезжали из города. Теперь ему хватит впечатлений, чтобы разглагольствовать о прошедшем мероприятии ещё очень долгое время: кто присутствовал, где сидел, что делал, с кем общался и прочее. – А мы вынуждены три часа трястись в автобусе голодными, а потом ещё бог знает как добираться домой. Да что мы в самом деле, никчёмное быдло, что ли?! С людьми так нельзя».

Но мне было совершенно всё равно, я даже радовался, что нас сразу же без обедов и прочих проволочек отправили обратно, быстрее вернёмся домой, и те сомнительные удовольствия, на которые льстился, на которые рассчитывал Александр Владимирович, мне казались неинтересными, не имеющими ни малейшей ценности. В тот момент я даже ощутил нравственное превосходство над этой самовлюблённой крысой с её мелочными амбициями, и, прощаясь с ним по возвращении, откровенно смотрел на этот призрак собственного будущего сверху вниз.

Как уже говорил, домой из областного центра меня вёз отец, однако попал я туда гораздо позже, чем хотелось, глубоким вечером, когда стемнело и мои силы были на исходе, так что я не сделал ничего из запланированного, проведя его остаток в кресле перед телевизором. Мать меня, конечно, поругала за оставленные в гостинице дорогие её сердцу пластиковые контейнеры, но в целом согласилась, что везти еду обратно не имело никакого смысла, а рассказ о роскоши тамошнего дома правительства окончательно её успокоил.

На следующий день более всех удивила начальница, вызвавшая к себе в кабинет и спросившая меня, как всё прошло. Я принялся бессвязно рассказывать о том, что было на мероприятии, привирая там, где ничего не запомнил. Она же слушала-слушала, а потом прервала, сказав: «Не обосрался и ладно. Молодец, иди работай».

Странным она была человеком, и я никогда бы не подумал, что мы с ней можем оказаться в похожей ситуации, имею в виду смертельную болезнь. Теперь я знаю, кем она являлась в жизни (узнал постепенно, по отрывочным сведениям, но целостная картина всё-таки сложилась, а вернее, нечему там было складываться), что у нас имелось гораздо больше общего, чем я мог бы признать даже на смертном одре. И, скорее всего, это общее не только у меня с ней, но и у всех никчёмных людишек на задворках Вселенной и, тем более, в её центре. Те и вовсе живут в постоянном мелочном страхе не только за собственную жизнь, благополучие, каждую мелочь, подчёркивающую их исключительный статус среди точно таких же исключительностей, но и боятся хоть раз ошибиться в суждениях, поскольку обязательно будут наказаны всеобщим презрением, и, если вдруг ошибаются, начинают с маниакальным упорством переиначивать весь мир, чтобы он соответствовал их нелепым фантазиям, после чего, как правило, гибнут под его слепым напором то ли в бункере в центре Берлина, то ли на мосту посреди Москвы. Власть делает сумасшедшим того, кто всерьёз полагает, что обладает ею. Правда, нам, простым людям, такой эффектный конец не грозит, мы дохнем тихо и безвестно (даже обидно), поскольку наша правда, как и наша ложь, настолько ничтожны, что не вызывают ни у кого никаких глубоких эмоций, в том числе и у нас самих. Интересный факт, даже ближним мы, в сущности, безразличны, безразличны наши мысли, чувства, переживания, всё то, что при жизни мы так активно пытаемся навязать окружающим, и именно постольку, поскольку те самые «ближние» заполнены ровно таким же, принципиально ничем от нашего не отличимым душевным мусором, который будто на свалке, которую можно назвать «историей», лишь утолщается и утолщается сменяющими друг друга бесполезными поколениями.


IX

Честно признаюсь, вообще-то я и не хотел знать, кем являлась Валентина Сергеевна в жизни, мне она была вполне безразлична, а в качестве начальника так и вовсе антипатична, поэтому её смерть не вызвала у меня никаких чувств, кроме, возможно, небольшого злорадства, будто скончался пусть и не мой злейший враг, но уж точно неприятный человек. Однако сведения о её существовании вне работы начали просачиваться ко мне даже тогда, когда с ней ещё было всё в порядке, и вполне естественным образом. Мои коллеги по неизбывной холопской традиции, желая выслужиться перед начальством, собирали деньги на подарки к определённым датам, и не только на её собственный день рождения и государственные праздники, но и на день рождения её единственной дочери, вручая их получательнице с произнесением пространной речи, как правило, начинающейся: «А мы знаем, что у вас…» Стоя в толпе подхалимов, я волей-неволей выслушивал очередную бесполезную информацию о доме, приусадебном участке одариваемой, обстановке её комнат, желаниях, высказанных или предполагающихся, и ещё чёрт знает о чём, и видел, как она радуется очередной бесполезной чепухе, стоившей мне 200, 300, а то и все 500 рублей. Сначала я полагал, что Валентина Сергеевна лицемерит напропалую, принимая подарки с благодарностью, и ей уже некуда ставить всю эту ненужную дребедень, но однажды в один из таких дней я зашёл к ней в кабинет спустя некоторое время после очередного подношения по срочному делу, несколько мгновений она меня не замечала, и увидел, как эта женщина, самозабвенно улыбаясь, любовалась стоящей перед ней гипсовой статуэткой, время от времени поворачивая оную, дабы лучше её рассмотреть. Ей действительно нравились эти подарки! После данной сцены я стал уважать её ещё меньше, хоть, в сущности, она всего лишь продемонстрировала обыкновенную бабью мелочность, однако для меня оказалось неожиданностью увидеть оную в такой, как мне тогда казалось, бесчувственной даме.

Спустя же некоторое время с момента её кончины поток информации о жизни данной особы существенно вырос, стали всплывать хоть и отрывочные, но глубоко личные подробности, и целостная картина складывалась без труда. Я точно помню, когда начался переход от невинных пересудов к жестоким сплетням. Тогда она была ещё жива. На дворе стоял май месяц, Валентина Сергеевна отсутствовала уже три недели, что было на неё совсем не похоже, обычно она брала отпуск не более, чем на две, а её заместитель, как я уже отмечал, не радевший о своевременном ведении дел в управлении, на этот раз являлся на работу строго в 9.00, а то и раньше, иногда засиживался допоздна, что случалось с ним только тогда, когда начальница навешивала на него множество поручений. Утром в понедельник мой сосед по кабинету, такая же амбициозная бездарь, как и я, стоило мне только появиться в дверях и отметить необычно раннее его присутствие на работе, тут же выпалил мне новость: «А Валентину Сергеевну видели лысой в областном онкоцентре!» – и полились подробности о том, как знакомая знакомой его матери (а он так же, как и я, всё ещё жил с родителями, хоть и был на несколько лет старше) ездила в субботу, в искомое заведение, поскольку при диспансеризации у неё обнаружили отклонения в анализах, где и повстречала нашу начальницу.

Слушая незамысловатый рассказ, состоявший более из междометий, а не слов, я с торжеством внутри рисовал себе образ этой женщины, сидящей непременно в кресле-каталке и в платке, повязанном на лысине. Как я уже упоминал, она никогда не вызывала у меня симпатий, я даже старался лишний раз не смотреть в её сторону, хотя именно сейчас прекрасно помнил черты её обрюзгшего лица с синяками под бессмысленными карими глазами вечно загнанного зверя, крючковатым носом, спесиво тонкими губами над жирным подбородком и утерянными нынче волосами с не закрашиваемой проседью, над которыми она будто малолетняя соплячка постоянно экспериментировала, меняя то цвет, то причёски, но всегда получая всё ту же бесформенную копну. Мне даже начало грезиться, что сидит она в том кресле в одном из многочисленных своих нарядов, но мои размышления оказались прерваны одним Васиным (так звали моего соседа по кабинету) размышлением, который не переставал говорить:

«…и помрёт она, считай, в одиночестве. Мужа нет, родители на том свете, есть только дочь 12 лет, та ещё шаболда, и брат, но он из зечья, и, если объявится, то за наследством, возьмёт опеку над племянницей и что-нибудь с ней сделает».

«Откуда ты столько знаешь о её семье?»

«Что значит «столько»? Это мелочи, о которых повсюду судачат. Городок маленький, каждый на виду, тем более, они с моей мамой дружат ещё со школы, она о Валентине Сергеевне знает всё, и как та училась, и кем работала, и как очутилась в администрации. Но тебе я об этом говорить не стану».

«И не надо. Но почему же она про болезнь своей, как ты хочешь представить, близкой подруги узнала только через третьих лиц, а не от неё самой?»

«Никто не знал, только начальство, но эти ни с кем из наших знакомых не общаются, но даже если бы и общались, то держали язык за зубами».

«Какая глупость! Что за тайны мадридского двора?»

«Ну, во-первых, всё это очень неприятно, – Вася начал подыскивать слова, хотя ответа от него я и не ждал, – во-вторых… даже не знаю, может, она боится увольнения, вдруг всё обойдётся».

«Я вообще не о том. Как будто она особенная, и не только она, а все начальники, не может заболеть. Обязательно ей надо было делать из своего недуга бог весть какую тайну. Чёртовы небожители даже в горе не умеют оставаться людьми».

«А кто ты такой, чтобы с тобой откровенничать, причём о самом личном? Сперва добейся чего-нибудь в жизни, а потом уже жди, чтобы с тобой большие люди разговаривали по душам».

«Ты тоже особо никто, знаешь ли. И в чём же их величие? Написали книгу, сделали открытие, сочинили симфонию, нарисовали картину? Но ты абсолютно прав, мы для них не люди, а если и люди, то не такие качественные, как они сами».

«И ты считаешь, что они не правы, если не делятся своими проблемами с такими, как ты? А чегобы они получили взамен? Думаешь, я не заметил, как ты заулыбался, когда я начал рассказывать о болезни Валентины Сергеевны, и, очевидно, не из сострадания? Подожди, не перебивай, я напал на мысль. Мне кажется, откровенность зависит не столько от статуса, сколько от близости, родства, общих интересов, даже возраст играет определённую роль».

«Нет, это зависит от того, кто кого использует, и от используемого ожидают чего угодно, от раболепства до ненависти, но никак не сочувствия».

Щупальца безудержного и безграничного хаоса тянулись ко мне давно и неторопливо, но совершенно привычно, я бы даже сказал обыденно и слегка лениво, не сомневаясь в собственном успехе. Сперва они предстали передо мной в словах о радении за благо нашего городка, время от времени звучавшие на общих собраниях администрации из уст её главы. Когда я в первый раз их услышал, мысленно прыснул смешком, наивно посчитав оные за общепринятый сарказм, шутку, которую все знают, но лицемерно воспринимают всерьёз. Потом мы несколько раз всем управлением работали в выходные, чтобы достряпать программу экономического развития округа к заседанию городского совета, на котором её планировалось принять. Я ясно видел бессодержательность документа, его бессмысленность и ненужность, и прекрасно понимал, что он не стоит того времени, которое было на него затрачено, сделай мы титульный лист и бессвязный перечень из разрозненных мероприятий в конце, а остальное заполни пустыми листами, он и так был бы принят и произвёл ровно тот же эффект на развитие округа. Но более всего на меня влияли бестолковые поручения, состоявшие в переносе цифр из одной таблички в другую, дабы какому-то высокопоставленному олигофрену не пришлось чрезмерно нагружать свои дражайшие мозги и одновременно сопоставлять показатели из нескольких источников. В подобных ситуациях я просто задыхался от возмущения, поскольку отчётливо понимал, меня здесь ни во что не ставят, но поделать ничего не мог, всё было обставлено как нельзя законно даже тогда, когда я был вынужден задерживаться на работе и не мог найти весомого аргумента, чтобы отстоять своё право на личное время. Когда же я, наконец, откровенно возмущался от перспективы убить вечер или выходной день за очередным бесполезным занятием на работе, начальница, как правило, принималась нести невообразимую для любого нормального человека ахинею о моральной удовлетворённости результатом, приложении усилий на благо общего дела и, самое лицемерное, улучшение жизни людей нашего округа, их благосостояния и социальной защищённости. Я понимал, что время моей жизни, совершенно конкретное время, дни, часы и минуты, пытаются украсть, подсовывая взамен пустую болтовню, даже не деньги, и начинал откровенно паниковать, соглашаясь на всё, лишь бы сие скорее закончилось. При этом я буквально ощущал носом запах собственной плоти, зажаренной и поданной к столу начальствующим каннибалам, которые в то время, как мне приходилось тратить безвозвратно ускользающие мгновения своей жизни на выполнение бессмысленного задания, только чтобы им было не очень обременительно обворовывать казну, сидят перед телевизором, жрут на кухне, играют с бесполезными ошмётками биомассы, то есть своими внуками, торжественно перелистывают официозную макулатуру о визитах и надоях или же просто дрыхнут в пафосных кроватях, ёрзая волосатыми ушами по белоснежным подушкам, сопя волосатыми ноздрями.

В такие моменты я остро чувствовал, что из меня хотят сделать, не много не мало, раба чьих-то прихотей, последовательно лишая не только жизнелюбия, планов на будущее, стремления развиваться и расти в личном отношении, но и самой индивидуальности, желаний, мыслей, ощущений, чтобы в моей душе не осталось ничего постороннего кроме выгодных хозяевам навыков для исполнения тех отупляющих рутинных задач, которые они единственно и могли мне предложить, поскольку сами ничего другого не знали. На следующий же день после первой командировки я напрочь забыл об Александре Владимировиче, но вскоре в минуты презрения к собственной жизни стал исподволь его вспоминать. Вот он, идеальный раб – функция с базовыми физиологическими потребностями: вкусно поесть, сладко поспать, заработать немного денег, чтобы купить желаемую вещь, а женщин ему то ли уже было поздно, то ли вообще не очень нужно.

Инстинктивно я и Валентину Сергеевну причислял к начальствующему быдлу, перверсивным социопатам, у которых скудость ума соседствует со скудостью эмоций, неспособностью к эмпатии, самолюбием и завышенной самооценкой. Начиная сельсоветами и заканчивая президентом страны, все руководящие должности завалены подобным серым человеческим мусором, потому что умные люди выбирают для себя созидательную деятельность, а из дураков преуспевает только тот, кто ведёт себя злее, циничней, беспринципней, подобострастней всех, кто не гнушается никакими средствами для достижения собственных эгоистичных целей. Такова демократия. Окном в этот мир и служила для меня Валентина Сергеевна. Я начал замечать личные качества данного существа только после известия о её неизлечимом заболевании, и мне стало интересно, как в столь жестоких обстоятельствах поведёт себя такая самовлюблённая скотина, проявится ли что-нибудь человеческое в её характере, или она продолжит настаивать на людоедских лозунгах об общем деле и благосостоянии народа. У меня даже возникло сожаление, что я могу никогда об этом не узнать, что она умрёт, и я не увижу, эволюционировала ли Валентина Сергеевна до человека или так и осталась одной из людей. Кстати сказать, её смерть огорчала меня исключительно в упомянутом смысле.


X

Но я недооценил современную медицину, у Валентины Сергеевны наступила ремиссия (ненадолго, но тогда, конечно, все думали о лучшем), и тёплым июльским днём она вновь появилась на работе, сильно осунувшаяся и в дурацком парике, настолько очевидно искусственном, что невольно закрадывалась мысль, без него женщина выглядела бы менее больной. И, судя по всему, для неё парик имел постороннее, потаённое значение, а не просто прикрывал отсутствие волос. Может, она хотела подчеркнуть собственное выздоровление, быстрее забыть о болезни и вернуться в круг обыденных представлений, вещей и интересов, который, правда, не отличался не просто оригинальностью, но мало-мальской счастливостью и человечностью. И пусть её фигуру я, разумеется, никогда не разглядывал, но худоба, как сейчас помню, явно облагородила эту женщину с ног до головы. Бывает что-то в людях, переживших тяжёлую болезнь, у них появляется недостижимая ранее по причине трусости и обывательского малодушия глубина мыслей и чувств, всё ещё небольшая, но уже более, чем у лужи на улице. Никто не мыслит сей мир без самого себя до тех пор, пока не выпадет из него, не окажется на краю смерти, от которой, хочешь – не хочешь, но приходится отводить глаза и смотреть вокруг, наблюдая, как без твоего участия и совсем не для тебя восходит и заходит Солнце, как растёт трава, распускаются почки на деревьях, безразличные к твоему присутствию или отсутствию, как дворовая собака увлечённо грызёт кость в своей будке, и ни ты, ни кто-либо ещё ей сейчас не интересен, как люди спешат по своим делам, которые тебя никогда не касались и уже не коснутся, в лучшем случае они посмотрят в окно, увидят в нём твою лысую бледную физиономию, и посочувствуют постороннему горю несколько мгновений – это и окажется максимумом твоего присутствия в мире.

Валентина Сергеевна, пережив такие мгновения, стала весьма осмотрительна во взаимоотношениях с окружающими, но в противоположном от нормального человеческого смысла отношении. Когда я впервые увидел её после болезни идущей по коридору, я, как принято, спокойно и умеренно нагло поздоровался. В ответ – тишина. Ни тогда, ни позже я не задумывался, что происходило у неё в голове после болезни, как ей пришлось перемениться, чтобы жить с таким недугом, не выглядеть ущербной в собственных глазах, но достойной руководить целым управлением, и считать себя пусть не намного, однако по-прежнему лучше других. Только сам переживая сходное состояние, я понимаю её тогдашнее смятение и ощущение безысходности, в котором даже такая мелкая пассивно-агрессивная выходка, как молчание в ответ на приветствие подчинённого, к тому же сопляка, могла свидетельствовать о том, что она ещё не окончательно опустившееся существо, что у неё есть власть, влияние на других людей и не через жалость особо сердобольных, а прямое подчинение пусть и исключительно посредством служебной иерархии.

Вспоминая сейчас наш дальнейший разговор в её кабинете по абсолютно второстепенному поводу, на который она меня вызвала по телефону сразу же после встречи в коридоре, я ясно угадываю ту ненависть и «необречённость», которые теперь ощущаю в себе. Она всех возненавидела за собственную болезнь, возможно, даже свою единственную малолетнюю дочь, что угадывается из последующего, и паче тех посторонних людей, кто, как я тогда, цвёл здоровьем, указывая нечаянно, но абсолютно безошибочно на то, что её жизнь закончилась. Надменность власть предержащих, которой они так кичатся перед сбродом, оказалась разрушенной низменной физиологией, обнажившей смердящую пустоту внутри. Болезнь безошибочно указала на её слабость, бесполезность, ничтожность, из божественного небожителя она превратилось в то самое быдло, над которым, как и я, мечтала возвыситься всю жизнь, но, в отличии от меня, на какое-то время ей это удалось. Ещё с большой долей вероятности могу предположить, что Валентина Сергеевна почувствовала, как из-за болезни, разбившей ореол начальственной непогрешимости, её стали чураться те, кто им покамест обладал, то есть, ко всему прочему, она испытала предательство родной среды. Хотя чему удивляться? От своры извращённых социопатов ничего иного ожидать и не следовало, и не по причине их самовлюблённого чванства, а вследствие естественной реакции на правду, которой им прямо в лицо тыкал её голый череп. Ухоженным животным не хотелось осознавать, что они просто генетический мусор, гнилая биомасса, пытающаяся обеспечить собственное существование за чужой счёт, поскольку сама на созидание не способна.

И вот сейчас, глядя на Валентину Сергеевну со стороны, вполне можно вспомнить «трагедию маленького человека» из школьного курса литературы, получившую наиболее законченный вид в трудах Достоевского. Предполагается, что она им стала будучи изгнанной из рая собратьями небожителями. Вспомнить и тут же забыть, намеренно и раздражённо. Необходимо обладать личными качествами самого Достоевского, чтобы быть тем «маленьким человеком», который переживает настоящую «трагедию», неподвластную его воле, а не просто досадует на то, что жмут ботинки, мало тряпок и на обед тот же борщ, что и вчера. В лице Валентины Сергеевны виднелся другой «маленький человек», который единственно и имеет место в реальности, – самовлюблённая скотина, готовая уничтожить весь мир, только чтобы ей было хорошо, и воспринимающая собственные невзгоды ни чем иным, как происками неведомых космических сил.

Войдя к ней в кабинет, я сразу направился к стулу для посетителей, но тут же услышал: «Это ненадолго, можешь не садиться».

Наш разговор продлился около получаса. Для чего ей понадобилось услышать, какой чепухой я занимался во время её отсутствия, непонятно. Может, это был отчаянный вопль умирающего, изо всех сил цепляющегося за повседневность, а, может, она вновь наслаждалась той ничтожной властью, которой здесь обладала. Этого я никогда не узнаю, а очень бы хотелось. После выяснилось, что в тот день Валентина Сергеевна таким же образом допросила практически всех, кто оказался на службе, – глупость, мелочность, ненужность, местечковый эгоизм мелкой начальницы, будто без неё и Земля остановится, и жизнь прекратится, и все люди бесследно исчезнут.

«Валентина Сергеевна, я всего не помню, много было разных поручений».

«Мне всего и не надо, мне надо главное. Ты вспомни хоть одно. Или в моё отсутствие совсем бездельничал? Пётр Юрьевич (заместитель) совершенно вас распустил».

«Нет, что вы, наоборот, он несколько раз мне помог. В конце мая из области пришло письмо о необходимости предоставлять отчёты по ремонту канализации в Подъельном. Пётр Юрьевич назначил исполнителем меня, и в первый раз мы его составили вместе. Но отчёт ежемесячный, и он решил, что впредь пусть его делает Людмила, там всего-навсего необходимо менять одну цифру, сумму кассового расхода, остальное уже проставлено. Я ей форму скинул, она в июне, июле делала сама. Работа налажена».

«Как же налажена? Ты проверял, делала ли она его или нет?»

«Так я ведь ей не начальник. Пётр Юрьевич, наверное, проследил».

«Хорошо, что сказал, я себе помечу и уточню», – и она всерьёз сделала в ежедневнике какие-то пометки.

Я смотрел на неё как ошалелый и не понимал, что происходит. Очутившись на работе после долгой и тяжёлой болезни, чудом не окончившейся смертью, Валентина Сергеевна всерьёз собиралась контролировать, как блатная соплячка, которую устроили сюда, только чтобы потом она ушла в декрет с хорошей зарплаты, ежемесячно готовит и отсылает очередной бесполезный отчёт, на который и смотреть-то никто не собирается, в лучшем случае подошьёт в одну из многочисленных папок, а, скорее всего, просто выбросит.

«Так. Чем ещё ты занимался, о чём мне необходимо знать? Были ли какие-нибудь проверки?»

«Кажется, нет. Но я точно не помню. Пётр Юрьевич об этом лучше осведомлён».

«Он мне уже докладывал, я проверяю, не забыл ли он чего-нибудь из-за занятости», – она замолчала и опять принялась смотреть на меня вопрошающим взглядом, а я, как нашкодивший пёс, прятал глаза по углам кабинета.

«Слышал, приезжали в финансовое управление проверять использование каких-то субвенций, сидели неделю, сотрудники ходили к отцу закупаться угощениями…» – неуверенно и совершенно ненужно, по-детски наивно продолжил я недавней расхожей сплетней.

«А это уже не наше дело, главное, чтобы нас потом не коснулось. Но меня интересуют не досужие разговоры, меня интересует, что сделал лично ты за три месяца моего отсутствия. Неужели только единожды составил простенький отчётик и спихнул его не женские плечи?»

За эти слова я действительно её ненавидел, поскольку они являлись сущей правдой. Я не помнил, чем занимался в эти три месяца. Помню только, как просыпался утром, завтракал тем, что готовила мама, шёл на работу, где сразу же по приходу наливал себе кофе, болтал с девчонками из соседнего кабинета, потом до обеда ковырялся в сети. Обедал я всегда дома и частенько то раньше уходил с работы, то позже на неё возвращался. Опять сидел в сети, после четырёх обязательно перекусывал и, если не было начальства, покидал своё место за час-полтора до окончания рабочего дня, ужинал и проводил весь вечер у телевизора или за компьютерными играми. Валентина Сергеевна прекрасно всё понимала и просто издевалась над сопливым недоумком, над бессмысленностью его жизни, будто говоря: «Я за три месяца победила рак, а чего добился ты?» Можно только представить, как этот диалог претенциозных ничтожеств выглядел со стороны.

«Не знаю, говорил ли вам Пётр Юрьевич, но у нас прошла большая работа по внесению изменений в программу социально-экономического развития городского округа, – вдруг осенило меня. – Я тоже принимал в этом участие, – внезапно тягостная сцена слегка оживилась, – актуализировал подпрограмму развития водохозяйственного комплекса совместно с представителем муниципального унитарного предприятия данной направленности».

Это её совсем не впечатлило, Валентина Сергеевна только сменила позу и в который раз потянула левую прядь парика вниз, видно, он сползал с её потной макушки, на улице и в кабинете стояла сильная жара. Я тоже вспотел, но от волнения, рубашка некрасиво прилипла к телу, моя любимая рубашка-поло, очень качественная и дорогая, которую мама подарила мне на день рождения, так за всю свою жизнь и не понявшая, что для мужчины одежда – не подарок.

«Да, расширение водопроводной и особенно канализационной сети очень важно для развития нашего городского округа, но подозреваю, что твоё участие свелось к тому, чтобы вовремя истребовать материалы из МУПа и передать их Петру Юрьевичу, дабы он сварганил удобоваримый текст, на который впоследствии никто и не взглянет. Впрочем, с тебя довольно и этого, соблюдение сроков – наша главная задача».

«Ещё мы разрабатывали порядок использования субсидии, нам опять выделяют средства из областного бюджета на строительство водопровода в деревне Лесновки».

«Там только и надо было, что год изменить, невелика заслуга. Что-то ещё у тебя есть?»

«Только текущая работа, две жалобы граждан, запрос из полиции, письмо от директора совхоза. Я всего и не вспомню».

«Для трёх месяцев это ничтожно мало. Иди. На следующей неделе планируется командировка в расширенном составе в те самые Лесновки на один день. Поедешь ты раз здесь от тебя так мало пользы».

Выйдя из её кабинета, я не стал по обыкновению сыпать в адрес Валентины Сергеевны проклятиями и фантазировать на тему того, как в скором времени обскачу эту дрянь по службе, а потом при всех унижу на важном совещании, после чего она вынуждена будет с позором уволиться. Нет. Который день и я, и все мои знакомые были подавлены невообразимой историей, случившейся на окраине нашего городка, как раз по дороге в злополучные Лесновки.


XI

Народ у нас не отличается благосостоянием, равно как и трезвостью, приличные семьи можно пересчитать по пальцам, и моя в этом смысле чуть ли не аристократическая, в том числе и потому мне оказалось так сложно найти подходящую девушку для брака. Не зря отец говорил, что в его магазине главными товарами являются не продукты, а жидкости, но даже они приобретались по особым датам, а для ежедневного употребления в лучшем случае использовался самогон, в худшем – дрянь из аптеки. В период полового созревания я баловался ею с друзьями, дабы подчеркнуть своё знание жизни и, соответственно, наплевательство на неё, хотя мне как раз таки денег на алкоголь хватало. Однако находились и такие, которые выделялись убожеством даже на фоне всеобщей серости, безнадёжности и уныния, и одна из подобных семей жила на окраине нашего городка за пролеском в полуразвалившемся срубе неподалёку от дороги, что являлось чрезмерно захолустным не только для нормальных людей, но и для законченных, как они, пьяниц. На удивление детей у них было всего двое, девочка пяти лет и мальчик семи. Рассказывали, что однажды муж спьяну выстрелил в очередной раз беременной жене в живот из охотничьего ружья. Та не умерла, но ребёнка потеряла, равно как и потеряла возможность впредь иметь детей. Он же отсидел какое-то время за нанесение тяжких телесных повреждений, не убийство, она его выгораживала, вышел и зажил своей обычной животной жизнью.

В середине июля по нашему городку прошёл слух, что где-то на окраине нашли труп. Сперва я не предал этому никакого значения, каждый вечер я видел сотни трупов в компьютерных играх, однако все пожилые люди (читай, старше 40) оказались очень взволнованы, не помню, чтобы у нас когда-нибудь случалось убийство. Потом я встретил знакомую из управления социальной защиты, и она рассказала ужасную историю. В той семье, которую её коллеги обязаны были регулярно посещать по службе ввиду неблагополучия, пропал один ребёнок, именно девочка. Деды и бабки забеспокоились, по крайней мере, те из них, кто иногда ненадолго отлипал от бутылки, из-за того, что внучка давно не появлялась на людях. Суть да дело, вскоре социальные работники вернулись в дом неблагополучной семьи с полицией (я ещё раз мысленно облегчённо вздохнул, что не пошёл работать по специальности) и обнаружили помимо обычных в подобных жилищах антисанитарии, разрухи и смрада спокойно стоящую на засаленной обгоревшей плите кастрюлю с бульоном из непонятных костей, а в погребе – трупик девочки с отсутствующими ножкой и ручкой, чьи останки и плавали в той самой кастрюле. Родители не только ели её сами, но и кормили сына, который уже прекрасно понимал, что именно он ест, однако всё равно, рыдая, ел, папа заставлял. Когда их спросили, зачем они это сделали, каннибалы ответили, что просто хотели есть, а их дети и так обречены, у девочки было ДЦП, а мальчик оказался олигофреном и едва разговаривал, хотя осенью должен был пойти в школу. Как водится, слух обрастал всё новыми подробностями, реальным и совсем фантастичными. Интересно, что же творится в голове у человека, который стремится прибавить что-то своё к истории о съеденном ребёнке? В конце концов групповая истерия дошла до того, что каждый начал чувствовать себя потенциальной едой на столе у родственников, друзей, соседей, вследствие чего тех преступников не просто возненавидели, но стали бояться бессильным страхом, будто они совершили поступок, который каждый желал совершить, но опасался.

С чувством будто меня только что обвинили в людоедстве я и вышел от Валентины Сергеевны и побрёл в кабинет. Видимо, на мне не было лица, поскольку коллега форменно испугался, когда меня увидел и принялся расспрашивать о произошедшем, а я долго не мог понять, о каком именно произошедшем он меня спрашивает. Я сел на своё место, посмотрел в окно в полном замешательстве, в голове крутились какие-то безмолвные вопросы, на которые не находилось ответа, но вдруг они внезапно смолкли, и на пару секунд я вообразил, что мне опять 12 лет, я уже две недели сижу дома с ангиной, которой не помню, как заразился, а летние каникулы неумолимо проходят. Тогда я тоже подолгу смотрел в окно на один и тот же пейзаж: огород, собака на привязи, вышедшая из ветхой будки, чтобы погреться на Солнце, забор, ворота и серые шиферные крыши домов, теряющиеся среди деревьев, чуть лучше, чуть хуже, но приблизительно одинаковые, одноэтажные как наш (второй этаж пристроили гораздо позже, это была целая эпопея). Читать я не любил, компьютер в нашем городке был тогда большой редкостью, телевизор показывал каналов пять в самый лучший день, два из которых смотреть было невозможно, вот я и сидел у окна или лежал на диване, ощущая себя ничтожным неудачником, активно представляя, как там на воле забавляются мои друзья, лазают по деревьям, разводят костры, воруют зелёные яблоки и обжираются ими до поноса, а потом опять воруют, бегают на железную дорогу плющить монетки на рельсах под проходящими поездами, и всё в таком духе. Это мне казалось настоящей жизнью, счастливой жизнью, не то что моё болезненное безделье, которое и вовсе могло бы обернуться лежанием в больнице, если бы не мой дядя, мамин брат, будучи врачом, не уговоривший лечащего педиатра отпустить племянника домой. Я не понимал, что же человек может делать наедине с собой, сие состояние казалось противоестественным, я не воспринимал одиночества как отдельную ипостась бытия, не соображая, как с ним обращаться. Поэтому то лето запомнилось мне на всю жизнь, переживания были настолько глубоки и неразрешимы, что не покидали меня, и каждый раз при любом удобном случае напоминали о себе.

Спокойная тоска под стрекотание кузнечиков в ярком летнем Солнце растворилась так же внезапно, как и возникла, я понял, о каком произошедшем меня спрашивает коллега, и тут же всё ему выложил, любуясь теми страданиями смятения, через которые он проходил во время моей короткой речи. Он был таким же бездельником, как и я, а то и похлеще, и мать его являлась не такой уж и близкой подругой Валентине Сергеевне, как он сам себя убеждал.

«Значит она вышла в очень плохом настроении?»

«А ты как думаешь, в каком настроении может прибывать человек после тяжёлой болезни, от которой он ещё не до конца оправился?»

«Не знаю. Я бы, наоборот, радовался, и к чёрту всю эту работу, рутину и прочее. Она очень разозлилась, что мы тут без неё бездельничали?»

«Ты говоришь «к чёрту работу»? А что если после работы нет ничего? Что если кроме работы – только четыре стены, диван, телевизор, холодильник, нудный быт, одиночество и близкая смерть в покинутости и забытьи?»

«Не сгущай краски, у неё есть дочь, правда, такая же образина, как и мать, ещё и немного не от мира сего, но всё-таки родной человек, о котором надо заботиться».

«Да, родной человек. Не знаю, очень ли она злая или только наводит строгости от волнения, мне это не интересно. Если хочешь, сам пойди узнай, я к ней сегодня больше ни ногой. Вот, если пойдёшь, положи ей в почту это письмо».

«Да-да, ты прав. Надо по-деловому, будто ничего не происходит, и всё как прежде».

И он принялся рыться в бумагах на столе, потом в компьютере, потом опять в бумагах, мучительно вспоминая, чем же занимался прошедшие три месяца. Я молча смотрел на его приготовления, размышляя, как бы пожёстче съязвить, но не находил слов, фантазии не хватало, а перед глазами стояла уже совсем другая, не добрая и светло-грустная картина, что давеча. Я не мог отделаться от страшного, отвратительного образа, детской ручки, сваренной в грязной кастрюле, мне почему-то казалось, что он имеет непосредственное отношение к происходящему в моей жизни.

Как бы там ни было, дни потянулись своим чередом, будто ничего не изменилось, только разнообразные причёски на голове у Валентины Сергеевны сменились не очень разнообразными и, по всей вероятности, дешёвыми париками. Меня опять стали посылать в ненужные и тягостные командировки, возникавшие неизвестно откуда, неизвестно почему и неизвестно зачем. При Петре Юрьевиче такого не было, его щадили, хотя в итоге выходило, что ни тот, ни другая не имели к ним отношения, за всех отдувался только я.

За месяц с небольшим, который оставался до моего отпуска, стали просачиваться кое-какие слухи о пребывании Валентины Сергеевны в онкологическом центре и том, что же творилось тогда у неё дома. Притихшие с момента её возвращения на работу сплетни жили собственной жизнью будто тараканы на кухне, когда там темно, слышно, как они не стесняясь ползают по полу, мебели, стенам и потолку, но стоит только включить свет, в нашем случае начальнице появиться в поле зрения, пройти мимо или хотя бы обозначить своё присутствие телефонным звонком, насекомые тут же разбегаются по углам, затаиваются, затихают. Не будь меня в то время на работе, возьми я отпуск чуть раньше, никогда бы не узнал об их наличии, мне и без того хватало в жизни ощущений, точнее, отсутствовала потребность в сильных эмоциях, что прекрасно подтверждается тем, как я с полным безразличием забыл и о своей работе, и о своих коллегах, и о начальнице с её заболеванием, не видя их каждый день. Как и всякий нормальный молодой человек я никогда не сомневался, что та жизнь, которую я сейчас проживаю, те люди, которые меня сейчас окружают, – временное, преходящее явление, рано или поздно декорации переменятся, статистов заместят главные герои, и рядом с ними я стану первым среди равных, моё существование получит новое, более важное содержание, перестанет быть рутинной чепухой, имеющей место ныне. Для этого необходимо просто жить дальше. Я и жил, не замечая вокруг не то чтобы совсем ничего, но очень многое. Поэтому, когда я вернулся после отпуска на работу, отсутствие Валентины Сергеевны меня не удивило, скорее, я был раздосадован тем, что за это время мне чудесным образом не пришло приглашение на новую престижную и высокооплачиваемую работу, и я вынужден вновь приходить в тесный кабинет невысокого здание к недалёким, абсолютно не достойным меня людям и продолжать ту бессмысленную возню, которой занимался уже несколько бесплодных лет.


XII

Как только Валентина Сергеевна оказалась в больнице, в её доме появился брат-уголовник с женой – бывшей проституткой, с которой они познакомились по переписке, когда тот сидел. Я не понимаю, как начальница, имея подобный зверинец в родословной, смогла не просто устроиться на муниципальную службу, но и неплохо на ней продвинуться. Скорее всего, её брат, которого звали Сергеем (их родители явно не отличались фантазией), вступил на свой пагубный путь только после того, как сестра вступила на свой, однако сделал он сие не случайно, ибо его наклонности, что станет ясно из последующего, к тому весьма предрасполагали. Также я не знаю, где в то и всё последующее время пребывала её малолетняя дочь, а это важно, поскольку речь в данной истории во много пойдёт о ней, но, что тенденциозно и показательно, все сплетничавшие о последних днях жизни Валентины Сергеевны, не предавали отсутствию Валерии никакого значения, то ли не думая о девочке вообще, то ли воспринимая оную как бессловесную тварь, обыкновенную вещь, которую можно сначала куда-нибудь положить, а потом оттуда же достать. Однако я первым же делом подумал о Лере, о том, каково было ребёнку 12 лет сначала узнать о смертельной болезни матери (догадалась ли она сама, кто-то ей рассказал или до последнего находилась в неведении?), потом то ли остаться одной дома пусть и под присмотром соседей, то ли оказаться где-нибудь в гостях, непонятно где, зачем и почему, а, главное, на какое время, не зная, когда вернётся за ней мать и вернётся ли вообще. Даже в самом благоприятном случае, если она остановилась у знакомых в областном центре и имела возможность видеться с матерью, всё равно: смотреть, как угасает любимый, а в данном случае ещё и единственный в мире близкий человек – тяжёлое, невыносимое испытание даже для здорового взрослого человека, не говоря уже о не вполне адекватном юнце. Но как всё происходило на самом деле, уже никто никогда не узнает.

Зверушки (брат с женой) жили в областном центре в комнате коммунальной квартиры. Непонятно, как они узнали о болезни Валентины Сергеевны, скорее всего, кто-то из соседей, такого же девиантного отребья, рассказал им и из удовольствия нагадить человеку, находящемуся на недостижимом для него (отребья) уровне развития, и из солидарности придонной биомассы. Однако сия чета, ровно те самые «маленькие люди», первым делом решила не навестить больную, а поехала обокрасть её дом, так сказать, по праву родства, с одной стороны, а с другой – в угаре задавленного скотского самолюбия нисколько не сомневаясь, что Валентина Сергеевна, будучи более успешной в жизни (что лично мне кажется сомнительным, но для них было очевидным), чего-то им не додала. А что такие блистательные мрази вправе получить то, чего им хочется, у того, у кого им хочется, и тогда, когда им хочется, для них являлось безоговорочным.

Гнилые ошмётки биомассы оседают в низах общества по причине их низкого интеллекта, того единственного признака, который отличает человека от всего остального. В данном случае рассматриваемые особи не понимали ни то, почему нельзя брать чужого, ни то, к каким последствиям данный акт может привести, они даже не отделяли своего от чужого, поскольку из первого у них имелась только свобода, которую эти существа не ценили, точнее, ценили, но по-своему, лишь в совокупности с даровыми благами, что в целом не отличает их от чиновников высокого ранга. Поэтому бесполезно лишать их свободы, единственным следствием преступления может быть только смертная казнь, и не в качестве наказания, а в качестве способа избавления от генетически ущербного члена популяции.

Много ли они успели вывезти до приезда полиции, слухов не доходило, однако, судя по той раздражительности, с которой Валентина Сергеевна вышла на работу, немало. Также, повторюсь, непонятно, присутствовала ли при ограблении её дочь. Видимо, нет, поскольку вскоре ребёнок объявился живой и здоровый. И, если начальница пребывала в такой глубокой фрустрации из-за исчезновения вещей, она недалеко ушла от брата.

Воровство происходило средь бела дня, никого не таясь, Сергей Сергеевич перемахнул через забор, взломал замок входной двери, опыт краж у него имелся, и весь день они с женой методично обчищали дом больной. Соседи забили тревогу только вечером, когда увидели в окнах свет, которого там быть не должно. Вызвали полицию, те вяло постучались в ворота, а Сергей Сергеевич как ни в чём не бывало им открыл, совершенно не осознавая, что в тот момент совершал преступление. Когда его скрутили и препроводили в автозак, по рассказам сбежавшихся на представление соседей, он недоумённо вращал косыми выпученными красными глазами, а на его мясистом потном лице гуляло выражение то ли презрения, то ли насмешки, то ли превосходства. Его спутница жизни вела себя более соответствующим образом, сначала она спряталась где-то в доме, и её долго искали, начали даже думать, что вор был один, однако с помощью кинолога с собакой женщину, наконец, нашли. Когда её выковыривали из убежища и вели к изрядно заждавшемуся муженьку, она металась и вырывалась, визжала и материлась, как водится для существ подобного сорта, потеряв всякий человеческий облик.

Но что потом? Полиция, так лихо управившись с незваными гостями только потому, что они явились в дом не последнего лица из местной администрации, в итоге оказалась в затруднительном положении. Я даже представляю себе сцену первого допроса.

«Ваша фамилия, имя, отчество?»

«Заливец Сергей Сергеевич».

«Документы при вас?»

«Да».

«Предъявите».

«Пожалуйста».

«Ранее судим?»

«Да».

«Когда, по какой статье?»

«Лет 7 назад, статья 158, пункт 3».

«Что делали в доме Заливец Валентины Сергеевны?»

«Приехал в гости к сестре».

«Как вы проникли в дом в её отсутствии?»

«Взломал замок, легонечко так, чтобы не сломать. Думал сюрприз сделать, она придёт с работы, а там уже я с женой. Вот бы удивилась!»

«А вам известно, что она проходит курс лечения в областном онкологическом диспансере?»

«Да вы что! Ай-ай-ай, вот ведь горе-то какое, я и не знал. Долго не виделись, не общались, думал, радость будет, наконец встретимся, обнимемся, поцелуемся как в давние времена. Мы, знаете ли, в детстве были очень близки, вместе лазали соседские яблоки воровать, ворованное почему-то всегда слаще, я забирался на дерево, а она на стрёме, то есть на шухере, то есть на стороже стояла. Вы меня отпустите, пожалуйста, гражданин начальник, а то ведь могу её и в живых не застать».

И его отпустили, задерживать было не за что, брат приехал к сестре, хотел сделать сюрприз после долгой разлуки, просто так получилось. К ней в дом они с женой не возвращались, уехали обратно в город, но ни на следующий день, ни через неделю Сергей Сергеевич не пошёл навестить сестру, он пропивал наворованное, имел право наслаждаться плодами преступления, предоставленное ему всеми нами. Почему? Я не имею сейчас в виду тот очевидный факт, что он животное, зечёвая погань, гнилой ошмёток биомассы и просто генетический мусор, хотя бы отчасти, той части, которая определяет модели поведения, о которых мне, социальному работнику, целый курс что-то там вдалбливали. Речь не о нём самом. Я спрашиваю, почему общество терпимо относится к столь широким рамкам деятельности индивидов, в том числе и такой девиантной, какую демонстрировал Сергей Сергеевич, обворовавший сестру на смертном одре, употребивший племянницу выгодным для себя и невыносимым для любого нормального человека образом, о чём будет сказано ниже? Почему за преступления лишают свободы, что лишь более озлобляет подобное сочетание генов, знакомит его с такими же мусорными сочетаниями генов и приучает с ещё большей извращённой изощрённостью поддерживать собственную пагубную жизнь за счёт людей, а не просто утилизируют как вредную вещь, что, с другой стороны, нисколько бы не обедняло нашу скорбную юдоль, а то и существенно улучшило оную?

Мне ответят «гражданские права» и тому подобное, кто-нибудь особо безмозглый скажет, что человек по природе добр, другой дурачок вставит, что каждый имеет право на второй шанс (это уж совсем глупость, поскольку условия жизни в тюрьме и при выходе из неё ухудшатся, и если ранее что-то кого-то подвигло на преступление, то теперь оно станет ещё более оправданным), первые продолжат, мол, наказание должно быть соразмерно преступлению, являться не местью, а восстановлением нарушенного права (а я и не говорю о каких-то расчётах, я говорю о фактической проверке, давшей наглядный результат, на полноценность конкретного сочетания генов, насколько оно гармонично и созидательно), однако всё это лишь лицемерная чушь. На мой взгляд, во-первых, мы боимся, боимся и эфемерной ответственности судить и выносить окончательный, ни при каких обстоятельствах не исправимый приговор, и абсолютно конкретного, непосредственного приведения его в исполнение, предсмертного взгляда, крови на бетонном полу, окоченелых, негнущихся конечностей покойника, отвратительно-сладкого запаха смерти, комьев земли, падающих в могилу и с гулким звуком бьющихся о крышку гроба, – у всех нас есть занятия и приятнее. Однако имеется ещё и во-вторых, и это самое интересное. Кто первым воспротивится безусловной утилизации носителей неудачного сочетания генов? Власть предержащие. Почему? Потому что они сами являются одними из тех, кто обворовывает, калечит и убивает. Так сократится их ресурсная база, так исчезнет надежда на безнаказанность, и я ещё не упоминаю о том, что рассеется иллюзия собственной исключительности, чувство непогрешимости, состоятельности исповедуемых ущербных ценностей, ведь рядом будет стоять тот, кто вправе тебя казнить. Как я говорил, таков результат демократии, именно под её знамёнами через выборы к власти приходят самые лживые, спесивые, злобные, лицемерные, те, кто способен на всё, лишь бы достичь собственных целей, поскольку ни один честный человек, уважающий жизнь и понимающий, что единственной ценностью является познанная истина, не станет заискивать перед сбродом, дабы заручиться его поддержкой для осуществления того, что является правильным. Правду обойти невозможно, а вот ложь необходимо всячески продвигать, иначе она утонет в гомоне себе подобных.


XIII

На исходе второй недели запоя и первого месяца пребывания Валентины Сергеевны в больнице брат её всё-таки навестил. По собственному опыту знаю, что она проходила через одну из самых тяжёлых стадий лечения, и потому прекрасно себе представляю, в каком плачевном, уязвимом состоянии пребывала женщина. В этот период посетителей стараются к больным не пускать, но для Сергея Сергеевича сделали исключение, чем, скорее всего, окончательно сломили его сестру, лишь на время отсрочив лечением её мучительную гибель. Чем руководствовался врач? Или, быть может, одна из санитарок за взятку из оставшихся денег, полученных в результате разграбления дома больной, провела Сергея Сергеевича в палату? Наверное, ни то, ни другое, просто всем было безразлично, кого к кому следует пускать, а кого нет, своих дел достаточно, чтобы ещё и следить за посетителями.

Помимо прочего это прекрасно демонстрирует тот факт, что Валентина Сергеевна за всю свою жизнь так и не нажила серьёзных средств к существованию. Вместе с простыми смертными она лежала в обычной палате обычной больницы соответствующего профиля, а не в Москве и тем более не заграницей. Да и как их было нажить в нашей дыре на её должности? Мы все здесь обречены, просто кто-то раньше, кто-то позже. И о чём сие глаголет? О том, что её надежда на причастность к касте власть предержащих оказалась всего лишь иллюзией, её использовали так же, как и всех остальных, кидая крохи на пропитание с Олимпа, и она, бедолага, с жадностью их хватала, чувствуя свою нужность и сопричастность.

«Зачем ты здесь?» – было первым, что Валентина Сергеевна спросила у брата, вошедшего в палату в белом халате, с красными глазами и небритой рожей. Он нёс с собой вонь мочи, табака и перегара в помещение, где доселе пахло едой, лекарствами и смертью.

В палате лежало ещё четыре женщины, самая молодая из них лет 32-35, в углу у окна, резко, с отвращением отвернулась к стене, остальные с интересом стали наблюдать за происходящим, спешно накинув косынки на лысые головы.

«Валь, может, позвать доктора?»

«Не стоит, это мой брат, он совсем ненадолго. – Она вновь обратила на него потухшие глаза с огромными синяками. – Так зачем ты здесь?» – почти с мольбой в голосе переспросила она.

«Хреново выглядишь, бледная, сильно похудела, будто просидела месяц в карцере без прогулок».

«Кто-то сидит, и ему хоть бы что, а кто-то работает, и ему в награду рак».

«А я тебе гостинцев принёс», – он вытащил из кармана два зелёных яблока, купленных в ларьке у проходной, и положил на тумбочку. Валентина Сергеевна посмотрела на них с отвращением.

«Не стоило беспокоиться, здесь прекрасно кормят и без твоих вонючих гостинцев, а сырую растительную пищу мне сейчас вообще нельзя».

«Ничего, они полежат. Съешь, когда выздоровеешь».

Яблоки были отправлены в мусорную корзину сразу после его ухода.

Несколько минут Сергей Сергеевич сидел и просто молчал, будто действительно пришёл лишь за тем, чтобы принести эти два ненужных плода. Он всерьёз был обескуражен таким последовательно неприязненным приёмом, поскольку, как и любой другой ущербный дегенерат зечёвого сорта, имел необычайно высокое мнение о ценности и нужности собственной персоны. Воображение генетического мусора рисовало картину, как он с видом непререкаемого авторитета (на представление более значимых персон оно было неспособно, поскольку зечёвое отребье всегда придерживается деградантной иерархии именно потому, что терпит неудачу в общественной) будет диктовать приниженной, немощной сестре, случайно, по недоразумению устроившейся в жизни лучше него, собственную волю, а она, захлёбываясь от счастья, что к ней обращается столь величественное существо, станет беспрекословно ей следовать. Однако в конце разговора придонная биомасса также намеревалась выказать всю мощь своей милости и не забыть скромных, ничего не значащих нужд больной.

«Раз уж ты умираешь, я вот что хочу предложить…» – начал он не таким смелым, каким бы хотел, но всё равно не терпящим возражений тоном, однако тут же оказался прерван.

«Что ты сказал? Как же такая тварь, как ты, у отца с матерью уродилась! – А он удивлённо смотрел на неё, моргая красными выпученными глазами, и действительно не понимал, чего же такого сказал. – Вроде бы приличными былилюдьми, мама бухгалтер в совхозе, папа и вовсе работал в райисполкоме, а сын – конченый подонок. Это, наверное, потому, что они тебя избаловали, первенец, единственный сын, а поучить уму-разуму забыли. Не хочется думать, что мать сходила налево с каким-нибудь ублюдком-комбайнёром. Или, быть может, ты приёмный, или приёмная я? Ах, если бы так и было, какое тогда было бы облегчение. Жаль, спросить уже не у кого, оба померли. Ты их свёл в могилу раньше срока».

«Мать не тронь, и не мороси мне, ты тут не начальник, – Сергей Сергеевич вновь попытался вскочить на коня, получив законный отпор. – С ней по-людски хотят поговорить, а она начинает…»

«По-людски? Во-первых, я не умираю, чтоб ты знал, прогноз хороший».

«Да?» – в тяжкой для него задумчивости промычало животное. Это не входило в его планы.

«Во-вторых, тебе нечего мне предложить. Ты на себя посмотри. Никто в здравом уме и твёрдой памяти тебе и улицы не доверит мести, не то чтобы чем-то распоряжаться».

«Что ты сказала? Какие улицы? Я тебе что, терпила какой-нибудь, что ли, чтобы работать? Поищи дурака».

«Так и я о том же. У тебя нет ни малейшего представления, что значит иметь человеческий облик и честно зарабатывать на жизнь. Таких, как ты, раз у вас нет понимания азов общежития, надо ставить вне рамок человечества, как в своё время делали англичане, ссылавшие преступников в Австралию, чтобы они грызли друг другу глотки, выживая за счёт себе подобных, а не людей, и подыхая без элементарных благ цивилизации».

«Какое человечество, какие англичане, какая Австралия? У тебя мозг повредился из-за этих таблеток. Бежала бы ты отсюда, а то залечат до смерти».

«Ещё раз повторяю, я прекрасно обойдусь без советов такого олигофрена, как ты, без общества такого олигофрена, как ты, и вообще без знания о существовании такого олигофрена, как ты, и сейчас, когда бы то ни было ещё».

«А когда ты помрёшь, что станет с твоей дочерью?»

«Пусть уж лучше она окажется в детском доме, чем на твоём попечении. Но и этого не произойдёт, я уже договорилась, что в случае чего, опеку возьмёт моя подруга».

«Какая подруга?» – взревел Сергей Сергеевич на весь этаж, понимая, что зря в пьяном угаре бахвалился перед собутыльниками, как наложит руку на наследство племянницы, которая всё равно ничего не смыслит, а её саму Лидка (его жена-проститутка) определит куда-нибудь по своей бывшей части сначала бегать на побегушках, а потом и обслуживать клиентов, пусть, мол, та зарабатывает, жизнь узнает. И тут вдруг рушится верное дело. Он, кстати, свою жену за «знание жизни» уважал. Как и всякое интеллектуально неполноценное отребье, в данном случае зечьё, он являлся латентным гомосексуалистом, и ему бессознательно нравилось, что Лидка имела дело со многими мужчинами, и, занимаясь с ней сексом, Сергей Сергеевич через неё будто сам с ними спал. Впрочем, это касается не только зечья.

«Не твоего ума дело. Тебе лучше забыть и обо мне, и о своей племяннице, поскольку, в случае чего, ты последний человек на Земле, которого позовут на помощь».

«Дрянь, да я твою выродку на органы продам! Не хочешь по-людски, с тобой по понятиям… – он натурально задрожал от ярости и не закончил. Несколько мгновений Сергей Сергеевич смотрел на сестру, выпучив бельма глаз более обычного, будто её сие должно было чрезвычайно устрашить, потом вдруг успокоился, и его взгляд стал до крайности презрительным. – Не хочешь исполнять мою волю, тебе же будет хуже. Лучше отпиши мне своё имущество сейчас, иначе я сам возьму всё, что мне надо, и помешать ты не сможешь. И девчонка твоя после твоей смерти пойдёт ко мне, я с неё ещё буду иметь доход. Если раньше хотел по-доброму, то теперь вижу, сюсюкаться с ней не стоит, раз мать такая дрянь, работать будет по полной, забудет, что такое на ногах стоять. Неделю тебе на размышление, потом приду за ключами от дома». – Он очень гордился чёткостью своей тирады, и от необычно длинной для себя фразы крайне утомился и вспотел.

«Я предупрежу охрану, чтобы тебя не пускали. Ты ничего не получишь. И только посмей хоть пальцем тронуть мою дочь. Если будет надо, я с того света вернусь, чтобы тебя покарать».

Сергей Сергеевич не произнёс более ни звука, у него закончился словарный запас. Он вышел из палаты в неизвестном направлении, а Валентина Сергеевна отвернулась к стене и беззвучно зарыдала, причём так тихо и незаметно, что ни одна из соседок не польстилась возможностью ублажить самолюбие собственным превосходством, утешая её слёзы. Они лишь сидели или лежали на кроватях и переглядывались с блаженными улыбочками, не веря своему счастью, сладостно потрясённые тем, что в таком унылом и безнадёжном месте им довелось быть свидетелями столь красочной драмы со всеми элементами «правды жизни»: деньгами и их наследованием, злодеем из зечья, невинной девочкой, которой грозит смертельная опасность, братом, терроризирующим несчастную сестру. Не хватало только большой и чистой любви. Но чего нет, того нет. Впрочем, Валентине Сергеевне влюбиться на смертном одре в какого-нибудь доктора, пусть и немолодого и прекрасного, но заботливого и мужественного, было бы самое время и место. Он бы нашёл новое экспериментальное лекарство, полностью бы её излечил, женился, принял её дочь как родную, и они счастливо прожили бы вместе невообразимое количество лет. Однако сейчас женщину заботило нечто иное: не только то, как выжить самой, но и то, как уберечь дочь. (И если бы не это, то тогда да, здесь бы она нашла свою любовь, и всё произошло бы так, как хотелось тем неотёсанным бабам, и исключительно ради их удовольствия.)

Подруги, которая могла бы взять Валерию на попечение, у неё не было, она соврала. На самом деле, до того момента Валентина Сергеевна и не задумывалась всерьёз, как конкретно устроить судьбу дочери, если что-то случится, ограничиваясь лишь смутными страхами и тяжкими раздумьями о нелёгкой доле милой девочки в этом большом и жестоком мире. Как и многие матери, она придерживалась недопустимо высокого мнения о привлекательности собственного отпрыска, что передалось и ему, поэтому, если Лере и предстояли в будущем тяжёлые испытания, то в основном из-за завышенной самооценки, на фоне крайне скромных физиологических данных как в красоте, так и в уме, в чём дитя чрезвычайно походило на родительницу. Но что же могла сделать Валентина Сергеевна за предстоявшую ей неделю моральной пытки и бесплодных тревог? Первое и главное, женщина должна была найти хоть кого-нибудь, подругу детства, школьного или институтского приятеля, который помнил бы о ней и относился не так, как она к нему, то есть с деревенской спесью дочери мелкого начальничка, желательно того, кому Валентина Сергеевна сделала в жизни что-то хорошее; ей надо было взять телефон и звонить не переставая, расспрашивая и разыскивая, натыкаясь на холодность, непонимание, презрение или сочувствие, но не опуская рук. Однако она этого не сделала. Можно было подумать, что брат действительно сломал её своими угрозами. Кроме того, где бы сейчас Валерия не находилась, дома, у знакомых, приютивших подростка на время, в детском лагере, просто в гостинице, в туристической поездке, она не должна была оставаться в неведении, надо было предупредить девочку о грядущей опасности. Но и этого Валентина Сергеевна тоже не сделала.

И бездействовала она не потому, что испугалась или растерялась, а из-за завышенной самооценки и чрезмерной уверенности в собственных силах в сочетании с недооценкой ущербности этого мира. Она не осознавала, что действительно может умереть, что чёрная бездна небытия – это в том числе и про неё. А ещё где-то в глубине душе женщина смутно ощущала то беспредельное безразличие, которое стоит по ту сторону жизни, когда твоя личность перестаёт существовать. Если так, какая ей разница, какое ей дело до того, что станет с дочерью? Лишь бы сейчас она её радовала, не омрачая нынешнее существование. Более того, какое ей дело до всего остального бытия, если в нём не будет её самой? Она никогда не помышляла о том, чтобы оставить след в этом мире, сделать его лучше, она вообще никогда не ставила себе никаких целей.


XIV

Почему в данной ситуации ни Валентина Сергеевна, ни Сергей Сергеевич не подумали о самом естественном будущем опекуне Валерии, о её отце? Лишь однажды Валентину Сергеевну осенило настоящее чувство, и этим чувством оказалась не, как можно было бы подумать, любовь, но страх, страх одиночества, немощи и смерти. Это случилось давно, а именно 13 с небольшим лет назад, тогда она трудилась обыкновенным специалистом, хоть и из блатных, в работу втянулась давно, однако без фанатизма, поскольку ещё имела жизнь вне должности. И мир для неё не ограничивался кругом приземлённых профессиональных вопросов, муниципалитетом и областью, обществом коллег, которым она была так же безразлична, как и они ей, и бесконечным бытом. Что-то, где-то, как-то, когда-то, зачем-то ей ещё виделось загадочным, неизведанным, с чем и хочется, и боязно столкнуться, сладкое волнение молодого неискушённого сердца ещё не было раздавлено обыденной сменой дня и ночи, работы и отдыха, будней и выходных. Тогда в последних раз к ней и вернулось тяжёлое чувство, посещающее, наверное, каждую некрасивую молодую женщину, которая смотрит на более удачливых в личной жизни подруг и понимает, что не видать ей счастья, что она по-настоящему одинока, и может такой остаться до самой смерти. Впрочем, последнее не более, чем пароксизм юношеского максимализма, каждая тварь в конце концов находит себе пару.

И всё так удачно совпало. Была весна, она смутно страдала, потом настало лето, её чувства дозрели до желания завести ребёнка, начался отпуск, и Валентина Сергеевна уехала на море, где по вечерам в одиночестве отчаянно ходила на танцевальную площадку и, наконец, встретила достаточно подвыпившего ровесника, от которого забеременела. Тот курортный роман оказался лучшим, что случилось с ней в жизни, наутро мужчина не только не исчез, но и провёл с женщиной ещё несколько приятных дней. Он был в разводе, непритязателен, даже в какой-то мере «благодарен» Валентине Сергеевне за её искреннюю ласку, не стал сомневаться ни в том, что она не страдает венерическими заболеваниями, ни в том, что сама предохраняется. Однако мужчина мог догадываться о намерении женщины, но прекрасно понимал, что у неё нет ничего, кроме его имени и названия города, из которого он приехал, поэтому в случае чего шансов отыскать бывшего любовника у неё не было. А, по правде сказать, один такой момент случился. На последнем месяце беременности Валентина Сергеевна смалодушничала и попыталась найти отца своего будущего ребёнка хотя бы через социальные сети, однако закономерно потерпела фиаско. В целом, несмотря на то что беременность протекала тяжело, она держалась хорошо, и это, пожалуй, главное, что женщина могла поставить себе в заслугу в своей жизни, но, конечно, не то состояние, в котором пребывала сейчас.

В больнице время неимоверно растягивается, а то пустое безделье, в состоянии которого пребывала Валентина Сергеевна, делает из него практически бесконечность. Она ходила на процедуры, принимала таблетки, лежала под капельницей как тело, лишённое жизни. И пусть женщина являлась не одинокой в своих мытарствах среди прочих пациентов, однако изнутри её глодали иные проблемы. Медицинский персонал привык видеть безнадёжность в глазах смертельно больных, поэтому и в Валентине Сергеевне не усмотрел ничего необычного, как и у других желание жить в ней боролось с желанием, чтобы всё это поскорее закончилось, как угодно, только бы быстрее, уж я-то её прекрасно понимаю. Однако в ней имелось и ещё одно тягостное чувство, которое, правда, есть у всех умирающих, но в случае Валентины Сергеевны приход брата обострил его до предела, парализовав все остальные стремления. Ей стало очевидно, что при всей своей сельской успешности она мало чего достигла в жизни и не в плане материального достатка или социального престижа, кои, кстати сказать, казались женщине вполне удовлетворительными из-за чрезвычайной скромности кругозора, а в плане элементарных общечеловеческих ценностей, первым делом, личной защищённости от произвола неполноценных особей и возможности обеспечить оную своим близким. И это только в отрицательном смысле. А была ли она когда-нибудь счастлива? Она хуже других, не достойна того, что доступно каждому, для чего, как мы помним, все и рождены? Тут женщина вспомнила своих требовательных родителей. Да, они хотели, чтобы она стала человеком. Но какой ценой? Девочка училась в школе под их бдительным контролем, в старших классах, когда прекрасными весенними вечерами её ровесники начали влюбляться и таиться парочками в укромных уголках, молодая Валентина на время решала математические задачи, чтобы поступить в институт, причём без особого успеха. И она так привыкла к самоистязанию, что и в нём продолжала безуспешно биться о гранитную стену науки. Молодость проходила мимо, в хороший вуз Валентина Сергеевна поступить не смогла, поэтому пошла в местный, а, закончив его, сразу устроилась на работу. За нею никто не ухаживал, ею никто не прельщался, а стараться самой нравиться парням она считала ниже своего достоинства. Почему? Считала себя девушкой из благородной семьи. Да-да, такая детская наивность, преувеличивающая значимость собственных родителей, через жестокие разочарования всегда перерастает в презрение к другим, ведь раз уж такой перл, как духовно богатая дева из интеллигентной семьи, ничего не стоит, то все остальные стоят ещё меньше. Не видя вокруг толп женихов, она с большим трудом, но всё-таки убедила себя в ненужности, ничтожности любви как таковой, и с изувеченной душой увядала на работе с восьми утра до десяти вечера, когда кому-нибудь из начальников надо было высвободить время для приятного провождения; пока брат пил, гулял и воровал, досматривала родителей, не бросивших начальственные замашки и на пенсии, живя в их доме, и более ничего в жизни у неё не было.

Сказав давеча брату, что они его баловали, Валентина Сергеевна сильно покривила душой. С ранних лет в Сергее Сергеевиче начала проявляться сущность ущербного отребья, и строгость к нему отца с матерью только усилили конфликт слабой, неполноценной личности с окружающим миром, потому-то сестре и пришлось отдуваться за обоих. Первую кражу он совершил в 8 лет, и предметом её оказались не яблоки из соседского сада. По своей ли воле или кто-то ему подсказал, но однажды зимой он через форточку залез в чужой дом, располагавшийся рядом их собственного, и украл там радиоприёмник, стоявший где-то на виду. Обладание им он всё равно не смог бы скрыть, но в итоге ему не пришлось даже стараться, поскольку совершил преступление до слёз наивно. Залезал Сергей в окно, выходившее в огород за домом, дважды пройдя по снежной целине сначала туда, потом обратно к своему забору, от которого к их дому и повели две отчётливые полосы следов, так что местному милиционеру не пришлось сильно напрягать извилины и гадать, откуда пришёл вор и куда скрылся с добычей, какого он был возраста и габаритов. Приёмник сопляк отдал сразу, как только милиционер начал его расспрашивать о произошедшем в присутствии родителей и ограбленных соседей. При этом мальчик сильно разревелся, что все ошибочно посчитали слезами раскаяния. На самом деле, ему было жаль отдавать понравившуюся вещь, которую он уже считал своей. Далее его воровская карьера шла только в гору, и на ругань родителей Сергей Сергеевич отвечал побегами из дома, однако до поры до времени отцу удавалось отбивать нерадивое чадо от милиции, до самой смерти родителя, после которой мелкий воришка решился-таки на большое дело, вследствие чего сел, и сел надолго.


XV

Через неделю он у сестры не появился вопреки угрозам и зечёвым понятиям добивать слабого. Однако сие не означало, что Сергей Сергеевич отказался от намерений спустить всё её имущество, большую часть из которого считал своим, ведь она получила его от их родителей, на богатую жизнь для себя и жены-проститутки, то есть пропить и прогулять. Не означало это и того, что он всерьёз к чему-то готовился, собирая данные, изучая возможности и юридические перспективы. А означало только то, что он являлся тупой ленивой скотиной, не способной ни на что без пинка под зад, от кого бы он не пришёлся. Сергей Сергеевич мог лишь в бездействии копить тупую злобу, без причин и исхода, до бесконечности вращаясь в кругу ограниченных понятий и воспринимая всё, что лежало за их рамками (то есть практически всё вообще), как прямую угрозу собственной бесценной личности. Проще говоря, ему постоянно казалось, будто он в одиночку борется против всего на свете за собственное существование, а мелкие, даже самые ничтожные, как ему казалось, победы, происходившие именно от безразличия к его ущербной персоне, а не капитуляции окружающей действительности, животное с оглушительным слабоумием смаковало столь долго, что те теряли всякий положительный эффект. Довелось, например, однажды воришке сойтись с индивидом из соседнего подъезда не много приличней него, так он вместо того, чтобы заметить в нём товарища и подельника, увидел в том еду и принялся на правах дольше сидевшего вымогать деньги и подчинять своей воле. Другой, однако, оказался не меньшего о себе мнения, чем Сергей Сергеевич о себе, и вскоре они разругались, и одной сырой апрельской ночью дело чуть не дошло до поножовщины. Но, поскольку ко всему прочему оба являлись ещё и отменными трусами, способными лишь чваниться и чесать языком, лучшего так и не случилось, мир не очистился хотя бы от одного из этих гнилых ошмётков биомассы.

А действовать Сергея Сергеевича в отношении сестры всё-таки заставили. Как он, так и его сожительница, постоянно болтали в соответствующих кругах об умирающей женщине и её неплохом наследстве, которое (как они ошибочно полагали), в случае исчезновения дочери будущей покойницы, должно попасть в распоряжение брата. В конце концов этот слух достиг лишних ушей, и из тёмного подвала, в котором обитают рафинированные человеческие отбросы, за лёгкой добычей потянулись склизкие щупальца генетического мусора. Однажды в комнату Сергея Сергеевича без приглашения пришли двое неопределённого возраста, одетые с неопределённым достатком, и принялись расспрашивать пьяницу о сложившейся ситуации. Поначалу он возмущался, кто они такие, не их это дело, однако те на чистейшем тюремном жаргоне без единого человеческого слова указали ему на его место в этой жизни, попутно объяснив, что будет лучше, если он станет с ними сотрудничать, поскольку они были в состоянии подготовить нужные бумаги и мобилизовать необходимых людей, а животному надо будет только кое-что подписать и кое-куда сходить. Сергей Сергеевич присмирел и насупился, даже ему стало ясно, теперь максимум, что он сможет получить – это кость, обглоданную стаей шакалов, но, с другой стороны, для получения этой кости, ничего не надо делать, и его это вполне устраивало.

Между тем его сестра неожиданно пошла на поправку, настроение улучшилось, после курса лучевой терапии её вернули в нормальную палату, пусть и в ту же самую, в которой она принимала братца, однако контингент там полностью переменился, кто-то выписался с устойчивой ремиссией, кто-то отправился доживать свои последние дни домой или в хоспис, одна женщина скончалась. Теперь Валентина Сергеевна не шаркала безвольно тапками по кафельному полу, выходя из палаты на процедуры или по надобностям, не лежала на кровати, уткнувшись носом в стену, или забывалась в полудрёме между приступами рвоты. Казалось, будто она вновь сравнялась со всеми людьми на Земле, готовая и к их помощи, и к их оскорблениям, и паче всего к безразличию, только вот все люди мира к ней не являлись, её не окружали, и в наличии имелись только несколько конкретных, чего ей было недостаточно. Сперва, возвращаясь в палату, она чувствовала неловкость перед свидетелями недавнего разговора с братом, они подсмотрели самую чувствительную и нелицеприятную сторону её жизни, однако, обнаружив, что их (свидетелей) больше нет, женщина ощутила неимоверное облегчение, ни разу не задумавшись, что за это надо благодарить в том числе и смерть.

Пребывая в приподнятом настроении, продлившимся вплоть и исключительно до выписки из больницы, она даже душевно сошлась с одной новоприбывшей примерно своих лет, являвшейся её прямой противоположностью. Из большого города, хорошей семьи, счастливая в браке, в котором родила двоих детей, Полина Владимировна не испытывала страха перед смертью. Да, ей совсем не хотелось умирать, сие казалось совершенно излишним, она желала увидеть, как вырастут оба сына, как они женятся, мечтала застать внуков, но в принципе была готова к смерти, находясь в постоянных переживаниях за мужа, за детей, о том, кто станет о них заботиться, когда женщины не станет, мальчики нуждались в матери, к которой были сильно привязаны. Полина Владимировна часто говорила с ними по телефону серьёзным спокойным тоном, а потом тихо плакала, сидя на кровати и вытирая мелкие частые слёзы платком, скомканным в кулаке.

«Ладно тебе, хватит убиваться, всё обойдётся», – сказала ей однажды Валентина Сергеевна, будто мимоходом подсев на кровать после одного такого разговора.

«Надеюсь, что обойдётся, но всё равно как-то грустно, – ответила Полина Владимировна по-детски наивно, безо всякого сопротивления, чванства и задних мыслей. – Ты представь, они там одни с мужем, мать бог знает где, бог знает, что с ней, и неизвестно, когда вернётся и вернётся ли вообще».

«Как тебя звать?»

«Поля».

«Валя. Ну, хочешь я тебя обниму?» – И не дожидаясь ответа, она её обняла. Так просто и непосредственно началась их короткая дружба у края могилы.

«Ты пойми, мне не за себя обидно, мне за них обидно, они не заслужили того, чтобы потерять маму в таком юном возрасте, – тихо промолвила Полина Владимировна и вновь стала всхлипывать на ровном месте. – Мама приготовь, мама постирай, мама принеси, мама посиди, мама помоги, мама, где моя рубашка, мама, где мои штаны, мама, где мои носки, мама, где мои ботинки, мама подуй, пальчик поранил, коленку обтесал, и так далее, и тому подобное. Я Сашку (её муж) знаю, он ведь больше и не женится, очень стеснительный, мы с ним еле сошлись, родители чуть ли не насильно заставили вместе жить. Глупость какая! А если женится, то на какой-нибудь проходимке, которая обведёт его вокруг пальца и бросит. И что тогда станется с моими мальчиками? Есть, конечно, бабушки и дедушки, слава богу, все живы, но ведь они не вечны, а мальчиков надо не только вырастить, но и на ноги поставить, дать образование, обеспечить жильём, чтобы им было, где собственные семьи заводить. Это девочки женятся, и с рук долой».

«Брось ты себя накручивать. От такой навязчивой материнской заботы твои мальчики могут вырасти извращенцами».

«Да ты что! Они у меня очень хорошие, всегда опрятные, красивые, сами не любят, когда что-нибудь не так, ботиночки грязные или рубашечка помялась, такие маленькие, а уже за собой следят. Мы с мужем постоянно их фотографируем на память. Настоящие джентльмены растут. Что это я? Вот посмотри, это старшенький, Коля, это младшенький, Славик, это мы в парке, это на площади, а вот они вдвоём катаются на пони. Правда, хорошенькие?»

«Как и все детишки. У меня дочка маленькой тоже была как картинка».

«Ой, а покажи».

«Я не взяла её фотографий».

«Что ты, как же так можно?»

«Не сообразила. Глупо. Видимо, я плохая мать. Я мало её в детстве фотографировала, тогда на телефонах камеры были ещё плохие, а сейчас она и сама с этим справляется. Можешь зайти на её страницу, посмотреть. Как только вступила в подростковый возраст, начала собой любоваться, дурочка малолетняя».

«С девочками, наверное, тяжелее, чем с мальчиками».

«Родишь дочь, сама узнаешь».

«Симпатичная, – сказала Полина Владимировна, склонившись над телефоном и просматривая профиль дочери своей новой подруги в социальной сети. Потом перевела взгляд на Валентину Сергеевну. – На тебя очень похожа. Пожалуй, добавлю её в друзья. Ты позвони, скажи, что я твоя подруга. А где она сейчас?»

«В надёжном месте. Зря ты это сделала».

«Почему?»

«Я пока ей не говорила, что со мной и где я. Она думает, что я в длительной командировке. Когда выпишусь, только тогда всё и расскажу».

«Как же ты так? А если вдруг… Хотя нет, ты права, ты обязательно поправишься. Тебе вовсе незачем ей говорить».

«А лысую башку я как объясню? Не говорить вообще было бы чересчур даже для меня. Но она у меня умненькая, всё поймёт».

«Ты ведь не замужем? Сложно, наверное, одной растить ребёнка? Её отец хоть помогает?»

«Это очень щепетильный вопрос. Отец о ней не знает, и я не представляю, как ему сказать».

«Как же так? Нельзя лишать мужчину радости отцовства. Обязательно всё ему расскажи».

«Я бы с удовольствие, но не знаю, где он сейчас и жив ли вообще. Теперь бы его участие как раз таки очень даже не помешало».

«Как у тебя всё сложно и загадочно. Не расскажешь?»

«Нечего рассказывать. Курортный роман, и всё тут. Сложно не одной растить, ребёнок сам растёт, никуда от этого не денешься, сложно оставить его одного, душа болит, она ещё не готова к жизни, а деда с бабкой в живых уже нет».

«Ты совсем одна, что ли?»

«Есть брат, но лучше, чтобы его не было. Отменная сволочь, уголовник и хам».

«Надо же, никогда в жизни не видела уголовников, только в кино».

«Да ты с Луны свалилась! Где же ты выросла?»

«Здесь и выросла, чего удивительного? Ты, Валя, знаешь, так говоришь, будто всё в жизни перевидала, но, на самом деле, далеко не всё, а только плохое. У меня тоже есть свои дурные воспоминания, и скелеты в шкафу найдутся, но связаны они, скорее, с излишней требовательностью и строгостью родителей, а не с жестокостью, преступлениями, алчностью или тривиальным безразличием людей».

«Ты не так поняла. Мой брат – исключение, а родители меня любили, хоть и были тоже, как твои, требовательными, но очень гордились моими успехами по службе. И в жизни я видела не только плохое, пусть и поверить в это сложно, учитывая, где мы сейчас с тобой разговариваем, но опыт – вещь совершенно бесценная».

«Не надо, Валя. Какой опыт? Общения с уголовником?»

«Хотя бы».

«Нет уж, избавьте меня от такого «бесценного» приключения, он мне в жизни совершенно не нужен, проживу и без него».

«А если возникнет ситуация…»

«Обращусь в полицию. От общения с животными я и сама попытаюсь оградиться любыми доступными способами, и родных постараюсь избавить».

«Ты так говоришь, будто отчаянно хочешь обезопасить себя от реального мира. Так не получится».

«А ты так говоришь, будто весь мир только и состоит, что из человеческих отбросов. Нет, в нём есть ещё и музыка Шопена, и стихи Гейне, и много чего возвышенного, прекрасного, честного, мужественного, справедливого».

«Не знаю я никаких Шопенов и Гейне, только удивляюсь, как ты смогла прожить столько лет и сохранить такие наивные иллюзии о мире, в котором мы живём. Где ты видела эту мужественность и справедливость? Это просто слова, которыми заманивают простушек вроде тебя, и потом имеют с них всё, что угодно. Ты кем работаешь?»

«Преподаю в вузе психологию межличностного общения».

«Надо же, никогда бы не догадалась. И ты, конечно, должна считать свою работу пусть и не самой значительной, но хотя бы нужной, полезной, имеющей смысл, чтобы продолжать выполнять её на приемлемом уровне. Здесь и вступают в дело твои иллюзорные идеалы. Они отвлекают внимание от пустоты твоего занятия, ты старательно пытаешься не замечать, что студентам преподаваемый тобою курс не нужен, не интересен, бесполезен, а твои усилия излишни, и только поэтому продолжаешь их прилагать. Тебе кажется, что происходящее – всего лишь прелюдия к чему-то большому, замечательному, чистому и светлому, которое впоследствии разъяснит все возникающие ныне недоумения, предаст смысл предыдущей деятельности и тому подобное. Но нет, ничего такого, Поленька, не жди, ничего такого не произойдёт, то, что ты переживаешь здесь и сейчас – это и есть твоя и моя и чья-либо ещё настоящая жизнь. И много ли ты в ней видела справедливости? Вряд ли. А вот внушённые иллюзии заставляют безропотно ждать их воплощения, занимаясь покамест бессмысленной вознёй на обочине, которая полезна не тебе, а кому-то другому».

«Плоско ты, Валя, мыслишь, – Полина Владимировна совсем не хотела продолжать эту очень специфическую дискуссию, особенно здесь, в больнице, но профессиональная привычка дискутировать на любую тему и чувство, что терять в общем-то нечего, взяли верх. – Особенно о ценности пользы, как будто и без неё нельзя прекрасно жить, а если она есть и живёшь вместе с ней, то словно исключительно ради неё, и ничего другого у тебя в жизни больше нет. Ты сама-то кем работаешь».

Валентина Сергеевна ответила.

«Вот видишь, в твоей работе смысла ещё меньше».

«Зато я не позволяю себя увлечь глупыми идеалами».

«Сама ты глупая. Да и нужен ли этот смысл? Главное, чтобы все были живы-здоровы, в тепле и уюте, сыты и довольны. Мне хочется быть счастливой, а счастье в мире без идеалов – просто самообман сумасшедшего».


XVI

Той ночью Валентина Сергеевна долго не могла заснуть то ли из-за лекарств, то ли из-за новых переживаний. Полина Владимировна будто оплодотворила в ней какие-то размышления, считавшиеся ранее побочными и ненужными, тем самым открыв неизведанные ипостаси бытия, жаль только, что на очень непродолжительный срок. Прежде она не переживала из-за отсутствия счастья в своей жизни, и вдруг впереди смутно забрезжило понимание причины происходящего, однако при приближении к нему женщина почувствовала такой колоссальный разрыв между действительностью и собственным представлением о ней, что Валентине Сергеевне оказалось легче пожертвовать истиной нежели переменить образ жизни, что и привело её к скорому концу.

Когда она, наконец, заснула, то увидела сон, являвшийся как признаком грядущего недолгого выздоровления, так и бессмысленного бегства от неумолимой реальности бытия, не выносящей ни капли лжи. Перевернувшись очередной раз с бока на бок, Валентина Сергеевна вдруг очутилась на скамейке в осеннем сквере хмурым утром из далёкой молодости. На мокром асфальте лежали мокрые жёлтые листья, поблёскивая тусклым отражённым светом равномерно серого неба, скамейка тоже была влажной, сиделось на ней холодно и не комфортно, но вставать не хотелось ещё больше. Покамест развлекая себя причудливым орнаментом коры дерева напротив, слегка теребя носком туфли увядшую траву под скамейкой, она ожидала, быть может, самой важной встречи в своей жизни, невпопад размышляя о том, что ночной дождь, шедший несколько часов и прекратившийся незадолго до рассвета, должно быть, доставил много хлопот её родителям, не успевшим до начала осени покрыть крышу после достройки второго этажа. Но это было за сто с лишним километров отсюда, возможно, дождь всё-таки обошёл наше село стороной, и она зря беспокоилась, до сих пор играя роль прилежной дочери, когда можно было уже начать жить. Впрочем, от этого не легче, не прошлый, так какой-нибудь другой замочит им недавно побеленный потолок и оклеенные обоями стены. «Холодно. А, может, папа уже достал шифер, и всё обошлось. Надо будет им сегодня позвонить с комендатуры», – заключила она.

Как и все прилежные девочки без грамма фантазии, Валентина Сергеевна считала, что самая нарядная одежда – одежда классического кроя, но при этом без стеснения расхаживала дома или как давеча в комнате общежития в таких лохмотьях, которые не решилась бы надеть на себя и иная бомжиха. Она сидела на скамейке в тёмно-синем плаще, под которое надела серо-зелёное платье ниже колен в приятную мелкую бардовую клетку, плотных колготках телесного цвета и чёрных туфлях на невысоком каблуке с тупым носом. Её волосы, будто в противовес лицу, были завязаны сзади узлом, время от времени она щурилась от Солнца, иногда проглядывавшего среди редеющих, но не сдававшихся туч, когда оно, отражаясь в тысячах мельчайших капель на земле, деревьях, траве, листьях, как бы нарочно включало и выключало радость в душе.

Сегодня воскресенье, вчера, соответственно, была суббота, и вчера она тоже здесь сидела, одетая точно так же, только было сухо и ветрено, и Валентина пришла сюда позже. Зачем? Это целая история, которую впоследствии женщина не любила вспоминать, всячески стараясь забыть, как видно по этому сну, безуспешно. Лишь спустя много лет подробности сгладились, преобразились, от них осталось только хорошее, только то, что не стыдно и не больно возрождать в памяти, о чём иногда можно грустно пофантазировать, но не дай боже, как сейчас, увидеть во сне, в котором бесконтрольно может выйти наружу неприятная правда и вновь отравить жизнь на долгое-долгое время.

В отличии от вчерашнего дня сегодня она дождалась того, на что надеялась. Справа, за небольшим пригорком, заросшим невысоким кустарником, огибаемом асфальтированной дорожкой, на скамейке вдоль которой молодая женщина и сидела, показалась голова в вязаной синей шапке с белой окантовкой и заглавной буквой «Д», подпрыгивавшая неестественно высоко и перемещавшаяся неестественно быстро. Человек бежал трусцой. Через несколько мгновений голова ненадолго скрылась за пригорком, а затем появилась из-за угла уже на долговязом теле, одетом в такого же цвета, что и шапка, спортивный костюм и дешёвые серые кеды, явно промокшие.

Валентина Сергеевна неотрывно следила за приближающейся фигурой, внешне не испытывая ни малейшего волнения. Из-за сельской девичьей наивности молодая женщина чувствовала исключительную уверенность в себе, ей казалось, что раз уж она собственной персоной решила снизойти до того, чтобы одной караулить мужчину утром в парке, он должен быть просто счастлив такому подарку судьбы и тут же пасть к её ногам. Эта иллюзия могла создать суетное впечатление, что неумолимо приближающаяся встреча и вовсе ничего не значит, а является лишь случайным эпизодом, коих в нашей жизни происходит превеликое множество.

Фигура какое-то время будто лишь раскачивалась вдалеке из стороны в сторону, нисколько не приближаясь, но вскоре женщина начала различать черты некрасивого мужественного лица, обрамлённого большими ушами, выпиравшими из-под шапки, тело атлетического сложения, а ещё через несколько мгновений острую полуулыбку в глазах и на губах, которая всецело её устраивала.

«Здравствуйте, Валентина», – он остановился подле неё.

«Здравствуйте, Вальдемар Алексеевич». – Он был преподавателем гражданского права и процесса, 35 лет, разведён, детей нет, любитель, как видно, здорового образа жизни, все знали, что по выходным он совершает утренние пробежки в парке и живёт с мамой в двухкомнатной квартире.

«Что вы здесь делаете?» – бесцеремонно осведомился местный Аполлон.

«Да вот прогуливалась, немного устала, решила присесть, отдохнуть, – ответила она заранее придуманной незамысловатой легендой, пытаясь пристально посмотреть в глаза трусящему на месте собеседнику, от чего их не так-то легко оказалось поймать. – Вчера вечером усиленно готовилась к вашему завтрашнему семинару, встала утром и поняла, что ничего в голову не лезет, надо развеяться».

«Суббота! Вечер! А вы учитесь? Никогда не поверю. Вы приезжая? Где живёте?»

«В общежитии».

«Тем более на поверю. Даже если вы сами столь ярая последовательница учёбы, шум-гам, царящий в общежитиях в выходные дни, положительно помешают вам учиться».

«Вы, Вальдемар Алексеевич, в корне не правы. Сразу видно, что вы здешний, городской, здесь учились и здесь прожили всю жизнь. На выходных в общежитиях тишь да гладь, кто-то (большинство) разъехалось в сёла по домам, кто-то с друзьями гуляет или уходит в гости, оставшиеся же, как я, занимаются своими делами. А пьянствовать, на что вы так прозрачно намекаете, там и вовсе запрещено под страхом выселения. У нас бдительный комендант».

«Я, Валентина, ни на что не намекал, – раздосадовал он на её вызывающую откровенность и свой промах, он действительно никогда не живал в общежитиях. – Я просто хотел сказать, что, когда все отдыхают, сложно одному работать».

«Я и не сказала, что мне было легко, мне и спалось плохо, а утром решила пройтись, утомиться, чтобы вечером лечь пораньше, но не рассчитала, долго шла от общежития, потом здесь бродила с полчаса, а то и дольше».

«Вы от общежития шли пешком? Это же более десятка остановок. Зачем такие жертвы?» – безо всякого участия или интереса пробубнил Вальдемар Алексеевич.

«Просто так!» – с досадой бросила она, смотря в сторону, будто желая закончить этот разговор. Вальдемар Алексеевич понял этот жест так, как понял бы его любой другой здравомыслящий мужчина.

«Что ж, прощайте, до завтра, приятной вам прогулки. Мне тоже надо ещё побегать около получаса».

«Да подождите вы! – он остановился с недоумевающе-растерянным видом. – Может, присядете? Вы меня не так поняли, мне очень приятно с вами общаться».

В этом месте сон и реальность расходятся, однако их исход остаётся одинаковым. На самом деле, Вальдемар Алексеевич не присел рядом с Валентиной Сергеевной, а, извинившись недостатком времени, потрусил далее, специально изменив маршрут, чтобы более не забегать в ту часть парка, где встретил свою студентку. Он прекрасно понял, в чём смысл её ранней прогулки и, будучи человеком достаточно опытным в любовных делах, видел Валентину Сергеевну насквозь. Вульгарная провинциалка плебейского происхождения по причине завышенной самооценки без тени сомнений решила, что достойна быть рядом с лучшим из тех, кого доселе встречала. Она его не любила, точнее, любила сильно на свой лад, не в нормальном человеческом смысле, а в людском, он это точно знал, как знал и то, что подобные ей люди в отношениях невыносимы, поскольку не считаются с желаниями партнёра, полагают, будто живут только они, только они чувствуют, страдают, радуются, волнуются, а все остальные – лишь декорации, антураж для их действий. Это знание он вынес из своего неудавшегося брака. И пусть Вальдемар Алексеевич был одинок, нуждался и искал долгосрочных отношений, пребывая в том возрасте, когда мужчина сам начинает и хотеть завести детей, и вступить в брак, и, наконец, остепениться, чтобы не бегать каждое утро в парке после пьянки (а не любви к спорту, как думали прочие), борясь с похмельем и укоряя себя за слабохарактерность, нездоровый образ жизни, но от Валентины Сергеевны он убежал в буквальном смысле слова. После того, как мужчина вновь скрылся из вида, она встала и пошла обратно в общежитие, не разбирая дороги от ярости и досады, где и провела остаток дня в тупом безделье, совершенно не понимая, что же на самом деле произошло сегодня утром и какое решающее значение это имеет для всей её жизни, точнее, как впоследствии затруднит её отношения с противоположным полом.

Однако в воображении Валентины Сергеевны Вальдемар Алексеевич, поколебавшись мгновение, всё-таки сел с ней рядом, и диалог продолжился. Здесь он сказал ей то, что в действительности говорить не стал.

«Скамейка ещё мокрая. Зачем вы на ней сидите? Простудитесь». – Ей обязательно хотелось видеть от него заботу, пусть и мнимую.

«Вы знаете, я никогда не простужаюсь, у меня очень сильный иммунитет».

«Завидую вам. А вот мне приходится постоянно держать себя в форме, особенно в холодное время года, чтобы не болеть, как в детстве. Представьте себе, я был очень болезненным ребёнком, худым и долговязым, то кашлял, то сопливел, то температура, а чаще – всё вместе. Поэтому мама меня не отдала ни в музыкальную школу, ни в художественную, я вообще ничем таким не занимался, и постоянно приговаривала: «Тебе и в обычной школе хватает инфекций». Она у меня, знаете ли, врач».

«И правильно, что не водила. Для чего вам это в жизни? Это совсем лишнее, ничем потом не поможет».

«Я в корне с вами не согласен. Сейчас-то я, конечно, всё понимаю, но тогда мне очень хотелось научиться играть на скрипке».

«Никогда бы о вас так не подумала, вы же человек делового, практического склада, преподаёте гражданское право, все знают, что практикуете, член коллегии адвокатов, а мечтаете о каких-то глупых мелочах».

«Для вас это глупые мелочи? Вы не понимаете, почему человек может хотеть научиться играть на скрипке?»

«Ну, потому что он вшивый интеллигентишко».

«Я, по вашему, таков?»

«Конечно, нет. Вы высокий, статный мужчина, нравитесь женщинам, а те – мелкие, плюгавые, в очках, они никому не нужны, их потому и терпят, что убивать вроде как негуманно. Но если понадобится, если они что удумают, то рука, как говорит мой папа, ни у кого не дрогнет».

«Надо же до чего вы договорились. И обязательно в очках? А ведь день только начался, и не самый плохой, надо сказать, день. Вы об этом хотели поговорить?»

«Вы меня не так поняли. Как говорится, каждому своё, и если ты способен на многое, то не стоит размениваться по мелочам. Если угодно, подобный размен является в некотором роде трусостью, бегством в иллюзии, когда ты играешь, например, на той же самой скрипке словно безвольный слизняк, в то время как можешь делать настоящее дело, помогать людям в их проблемах, решать насущные вопросы, родине, наконец, нашей советской служить. Одним словом, в состоянии найти себе достойное занятие в практической плоскости».

«В целом вы, конечно, правы, но с точностью до наоборот. Простите, а кем работает ваш отец, призывающий расстреливать интеллигентов?»

Валентина Сергеевна ответила.

«Действительно ничего удивительного, вы даже не виноваты в собственных заблуждениях, а виноваты лишь в отсутствии самостоятельного мышления, и вот это как раз таки стыдно, Валентина, но тут уж ничего не поделаешь, либо придёт с возрастом, либо нет. Я не понимаю, чем вас так раздражает игра на скрипке, почему вы к ней так привязались? Судя по всему, мне будет сложно, практически невозможно вам объяснить, в чём смысл хорошего вкуса, хорошего образования, воспитания и в целомпроизведений науки и искусства, созданных человеком за время его существования, однако, уверяю вас, это не их проблема, не проблема кого или чего бы то ни было ещё, это лично ваша проблема. Знаете вы об их наличии или не знаете, цените или нет, они вполне успешно продолжают своё существование и находят себе почитателей, ведь речь, к сожалению для вас, идёт не о том, что они могут сделать, чтобы стать более значительными в ваших глазах, речь о богатстве именно ваших интересов, как далеко они простираются, может ли ваша жизнь стать настолько насыщенной, дабы в ней нашлось место прекрасному, если хотите, разумному, доброму, вечному, или же вы сидите на обочине человечества и день за днём снова и снова перебираете серые камешки, называя сие практической деятельностью».

«Вы поражаете меня всё больше и больше, так складно говорите, у вас такие отчётливые суждения, очень своеобразные и непривычные, но сразу видно, что вы в них верите».

Выслушивая это, настоящий Вальдемар Алексеевич, наверное, залился бы гомерическим хохотом. Над ним пыталась взять шефство сельская плебейка, выродка краснорожего отребья, и переделать по своим лекалам, превратив в идеального барана, за которым не прочь побежать любая овца, и неважно, что каждый идеальный баран – интенсивный латентный гомосексуалист, ведь всякой овце кажется, что в жизни можно обойтись и без любви. Латентные гомосексуалисты получают удовлетворение в перверсивно-дегенеративных страстях, в религии, военной службе, спорте, политике, зечёвости, потому что они не могут обрести свою любовь, они её попросту не там ищут. Однако это был сон Валентины Сергеевны, потому её несчастный собеседник не ощущал подвоха и реагировал на слова в точности с их смыслом.

«А зачем мне нужно лицемерить здесь и сейчас, в столь недурственное утро, сидя рядом с вами на лавочке?» – выпалил он быстро, но с безразличием, после чего у Валентины Сергеевны возникло отчётливое ощущение, что они друг другу совершенно не подходят. И чувствуя, будто медленно, но верно она скатывается в пустоту словно по льду под горку, женщина всеми силами попыталась ухватиться за момент.

«Тогда уж и мне позвольте быть откровенной. Вы мне нравитесь с самого того момента, как я впервые увидела вас на вступительном экзамене в институт. Вы наблюдали за абитуриентами, чтобы мы не списывали. Я понимаю, нас было много, и меня вы, конечно, не заметили, зато я вас запомнила, ошибочно подумав, что вы студент старших курсов, так вы были не похожи на преподавателя. Джинсы, коричневый пиджак и серая рубашка – очень динамично, модно, по-молодёжному. Потом я о вас позабыла, вы понимаете, новое место, новые люди, новые впечатления, однако, опять увидев вас в той же самой аудитории, где мы впервые встретились, но уже в качестве лектора, я поняла, что это судьба».

«Судьба – трусливый и самолюбивый способ придать случайным совпадениям сакральный смысл, притянув его за уши. Что такое «судьба»? И не говорите мне «всё, что с нами происходит». Это всё равно, что сказать «железо потому является железом, что оно железное». Всё, что происходит с людьми, вполне объясняется их поступками, случайностями, от которых никто не застрахован, и закономерными процессами, развивающимися вне чьей-либо воли и даже осознания, что, как вы, увы, не понимаете, в отдельном слове для обозначения не нуждается. Боюсь, пропасть между нами слишком широка, чтобы всерьёз можно было говорить о взаимности вашей симпатии».


XVII

Сделав немыслимое, признавшись мужчине в своих чувствах, Валентина Сергеевна проснулась в холодном поту, со страхом в сердце и ощущением беспримерного облегчения, будто у неё тяжесть с души упала. Всю жизнь она проходила неимоверно гнусный отбор самой серой серости, самой посредственной посредственности, самой средней середины в пирамиде власти, на вершине которой стоит глава государства, поистине эталон всего перечисленного, поэтому подобное проявление беспомощности, открытости и надежды на ответные чувства ничего кроме суеверного ужаса в её душе породить не могло. Даже те хилые ростки здравого мышления, которые Валентина Сергеевна, как и всякий молодой человек, ещё не искушённый в борьбе за выживание, обнаруживала вопреки влиянию калечащего окружения, впоследствии оказались уничтожены тем вялым, унылым, выхолащивающим процессом, в который она с энтузиазмом влилась, ибо так хотел её отец и такой ей виделась вершина человеческого существования, тот максимальный предел ценности деятельности, на который он только способен. Разумеется, женщине как сперва и мне тогдашняя служба в администрации района казалась лишь трамплином, подготовительным этапом перед стремительным взлётом на поприще государственного управления. Хотя почему «казалась»? Наверняка ведь и сейчас кажется, только стремительный взлёт в её воображении сменился планомерным подъёмом, Кремль – областным правительством или просто местным министерством экономического развития, в плане целей власть уступила место высокой зарплате и, возможно, служебному автомобилю, а из средств достижения всего этого предусмотрительно удалены ум, знания и профессиональные навыки, первые два – за их бесполезность, последние – за отсутствие в природе как таковых, и на авансцену вышли исполнительность, усидчивость, личная лояльность, духовное убожество и ни чем не подкреплённое самомнение. Да, как ни странно, среди чиновничества последние два не только терпятся, но и приветствуются, первое из них необходимо для того, чтобы человек не пришёл в отчаяние от бессмысленности отупляющей рутины, чтобы у него ни в коем случае не хватило ума на понимание того, что смысл жизни заключается в познании истины, но чтобы он смутно предчувствовал, желательно с религиозным оттенком, что главное в ней – это смерть, от чего безотчётно пугался и отворачивался от всякого содержания вообще, перенося центр бытия на бесконечную возню в своём уголке сточной канавы. А вот неоправданное самомнение неизбежно встречается тогда, когда кто-то руководит такими же убожествами, каким является сам, когда он им равен, а то и стоит ниже их, когда его в любую секунду можно заменить без какого-либо ущерба для дела, и только его безоглядная уверенность в себе, только то, что он подлостью в отношении сослуживцев, заискиванием перед начальством, зачастую и прямыми взятками случайно оказался вверху, могут поддержать в нём непоколебимую веру в то, что его распоряжения стоит выполнять, что его вообще стоит слушать, а не спокойно пройти мимо визжащего ничтожества, которому нечего тебе предложить.

Справедливости ради надо сказать, у Валентины Сергеевны никогда не возникало сомнений, что лидер любого сообщества есть, как уже отмечено, именно первый баран в стаде, а, точнее, первая крыса в стае, и постольку, поскольку в юные годы она об этом не задумывалась, априори не имея собственного мнения, и постольку, поскольку, не обладая благородным умом и возвышенными чувствами, ей легче было принять подобное положение дел, когда необходимость дать ответ на такой вопрос дошла до сознания, чем искать определение лидерства в сравнении с пастухом, но никак не частью стада. Но почему столь специфичная, даже чудная для простого обывателя вещь приобрела значение в её глазах? Дело в навязываемых чиновничьим аппаратом ценностях, призванных обеспечить обогащение кучке спесивых социопатов с помощью рабов, за счёт которых и под прикрытием которых оно (обогащение) совершается, их головы необходимо отравить ложной моралью, научить скотским понятиям, привить готовность к самоунижению и унижению себе подобных. И мы с радостью, аппетитом, с широко открытыми глазами набрасываемся на подбрасываемую нам блевотину чьих-то приземлённых и извращённых мозгов и с удовольствием её проглатываем, улыбками и одобрительными возгласами требуя ещё. В итоге ничего кроме прогресса в накладе не остаётся, но кому он нужен? Мы живём здесь и сейчас, а что будет потом, нам глубоко безразлично, пусть о будущем заботится первая крыса в стае, посмевшей в качестве неё выбрать не меня. И для меня обидней всего в этом то, что я бы с лёгкостью прошёл подобный отбор, не находись сейчас на краю могилы, в чьём красноречивом безмолвии и угадываю столь хитроумные письмена.

После выхода из больницы мировоззрение Валентины Сергеевны трещало по швам: близость кончины её драгоценной персоны, несмотря на тот ответственный пост, коий она занимала в администрации, угрозы брата, плевавшего на полное превосходство сестры во всех аспектах, да ещё и дочь Лера, не понимавшая, что сама находится на волоске от гибели, относилась к матери, как и любой подросток, к её наличию и заботе, словно к должному, – беспощадно раздирали тот многолетний и многослойный пласт самолюбия, который культивировался в женщине под влиянием скотской среды мелких начальничков, где формировалась её личность, и которым она защищалась ото всех справедливых притязаний жизни, пока та окончательно от неё не отвернулась. И кем же в итоге могла вырасти дочь Валентины Сергеевны, чему мать могла её научить, если сама ничего не понимала? Женщину неподдельно возмущало безразличие Леры к её здоровью, хотя она пыталась всеми силами оградить девочку от мыслей о своей скорой кончине. Однако где-то в глубине души, почти бессознательно Валентина Сергеевна надеялась, что сердце родного человека должно почувствовать ту беду, в которую попала мать. Не помня себя в её возрасте, следовательно не будучи в состоянии сопоставить уровень развития, которым обладала Лера, с собственным и таким образом отрезав путь к прощению, сближению, построению нормальных взаимоотношений, по сути, с единственным близким человеком в мире, Валентина Сергеевна лишь мелочно сердилась, отстранялась, позволяла себе с пассивной агрессией стыдить дочь тем, в чём та не была виновата, и в итоге окончательно уничтожила возможность обретения в ней и опоры и поддержки в болезни, и главной не иллюзорной причины, из-за которой стоит далее бороться за жизнь.


XVIII

Оказавшись дома на два дня позже матери, воспользовавшейся этим временем, чтобы привести его в порядок после визита братца, первым, что Лера от неё услышала в ответ на вопрос, почему та ходит в парике, было: «Не твоё дело. Могла бы и сама догадаться». Ну, сама, так сама. Девочка поняла, что Валентина Сергеевна серьёзно болела, но та агрессия вкупе с легкомысленностью, которые она почувствовала в её словах, во-первых, заставили замолчать, во-вторых, вполне резонно предположить, раз мать не хочет говорить о произошедшем, значит всё позади. Отстранённость, которая имелась между женщиной и её дочерью, являлась чем-то из ряда вон выходящим, потому и нечего удивляться, что Лера ей не сочувствовала. С ранних лет она будто была предоставлена самой себе, получая в семье лишь удовлетворение физиологических потребностей и ни капли душевного участия, поэтому и выросла эгоисткой, как мать в своё время. Будучи ребёнком из неполной семьи, Лера также никогда не видела примера нормальных отношений между разнополыми людьми и в свои столь юные годы уже из кожи вон лезла ради успеха среди сверстников, что, пожалуй, являлось их единственной точкой соприкосновения с Валентиной Сергеевной, которая сама задавлено увлекалась сладким дурманом суеты и не совсем экономно расходовала средства на прихоти ребёнка, лишь бы они отличали её от других. Лера выросла ещё и избалованной – смертельное сочетание для девочки-дурнушки из маленького городка, лишь недавно переименованный в оный из большого села и то ради удобства управления, а не естественного роста.

Сколько жестоких разочарований ждало эту тощую угловатую блондинку в её недолгой жизни! Не знаю, являлось ли то защитной реакцией или просто скудоумием в сочетании с местечковыми масштабами, но в свои годы Лера действительно не понимала, что живёт на задворках цивилизации, и была полностью погружена в окружающую действительность. Конечно, она предполагала, что где-то там тоже живут люди и живут лучше, чем здесь, но, поскольку её единственным мерилом являлись деньги, которые имелись и тут, пусть и в ничтожных количествах, о чём девочка, правда, не догадывалась по причине всё той же ограниченности, никаких принципиальных отличий между нашей дырой и, предположим, столицей Лера не усматривала, не хотела усматривать. Всемирная вычислительная сеть сыграла со всем мировым быдлом злую шутку, сделав вездесущим доступное для его понимания или для приобретения, вследствие чего у последнего полностью исчезла всякая мотивация выбираться из того хлева, в котором оно народилось на свет. Щедро спонсируемая мамой, одежду и косметику Лера уже несколько лет заказывала через сеть и периодически ездила с родительницей в областной центр до ближайшего пункта выдачи, так что даже за этим нехитрым и желанным для каждой девочки и женщины скарбом не надо было отправляться в крупные города; кино, музыку и прочие развлечения, как я и все остальные мои знакомые, она получала тем же способом (хоть в нашем городке и имелся кинотеатр, он давно ничего не показывал, лишь проедал местный бюджет и желал продаться кому угодно, не будучи нужным никому, ибо аудитория его была скудна пусть и падка на всё новое), поэтому выбраться в город на премьеру фильма, концерт и тем более спектакль у девочки и мысли не возникало. В свои годы дочь Валентины Сергеевны ни разу не посетила столицу, хоть и при любом удобном случае демонстрировала характерное для всякого деревенского оборванца стремление попасть в неё как в естественную для себя среду обитания, однако не всерьёз, как и всё в подростковом возрасте, и поскольку никаких вразумительных желаний и уж тем более действий девочка не выказывала и не предпринимала, её слова оставались всего лишь претенциозной болтовнёй посредственной соплячки.

Таким образом, Лера прозябала в собственном исключительно ограниченном мирке, не испытывая ни малейших сожалений ни по поводу его ущербности, поскольку ничего иного она не знала, ни невозможности из него выбраться. В эмоциональном плане они с матерью никогда не были близки, пусть и, повторюсь, являлись друг для друга единственными родными людьми во всём мире, поэтому центр тяжести жизни подростка давно и прочно сместился в сторону общения с несколькими сверстницами примерно одинакового достатка и уровня развития. Если бы кто-то захотел придать печатную форму их диалогам, то вполне смог бы обойтись парой штампованных фраз, повторяемых из раза в раз, и бесконечным рядом скобок, которыми изобиловало их общение в социальных сетях, занимавшее около 70 % от совместного времяпрепровождения. Остальное практически полностью приходилось на телефонные разговоры, изобиловавшие сплетнями о других членках кружка, и лишь несколько минут в школе они общались в живую. Почему так получалось? Во-первых, потому что в нашем городке девочкам подросткового возраста совершенно некуда пойти, ни нормальных занятий по интересам, ни нормальных развлечений, ни нормальных магазинов – ничего такого у нас нет, и, во-вторых, ни у одной из них не было никаких увлечений, вся компания удовлетворялась той суетной шелухой, которой забивает незрелые мозги разного рода креативная шваль, дабы всучить свои ущербные поделия скудоумному отребью за некоторое количество дней их бессмысленной жизни.

Как раз незадолго до долженствовавшей стать судьбоносной, а получившейся натянуто-нелепой встречи матери и дочери на базаре утешающих иллюзий сменился продажный лидер, и вместо гомосексуального однопесенного певца Лера увлеклась очередной серией олигофренской космической саги, отвлекающей слабые умы от серости и жестокости реальности мечтами о далёком-далёком космосе и, самое главное, делающей сие посредством угловатой дурнушки, очень на любителя, в качестве главной героини, обладающей исключительными способностями, с которой и стала ассоциировать себя каждая недалёкая соплячка. Интересно, сколько жизней загубили подобные фантазии? Девочка представляла себя мудрой, сильной и независимой, являясь при этом невзрачной провинциальной дурочкой, у которой мама больна раком. Вместо того чтобы ценить настоящее, она грезила даже не о грядущем, а о несбыточном, посему так и не поняла, что эти месяцы – последнее время, которое ей предначертано провести с матерью, что это самое счастливое время её жизни и впереди – лишь тьма и безысходность или вовсе жестокая гибель от рук самого неполноценного из всего возможного зверья, в исключительном распоряжении которого Лера вскоре окажется. Относясь к данному периоду своей жизни так, как и к любому другому прежде, дочь Валентины Сергеевны неизменно радовалась, что мать вынуждена подолгу работать, вследствие чего их дом целыми днями оказывался в полном распоряжении подростка, которая использовала эти часы на пустейшие занятия и ни разу ничем ей не помогла, отдавая на откуп физически угасающей женщины всю полноту заботы в том числе и о собственной персоне, чему та болезненно покорялась, понимая, что это лучшее в её жизни, и ничего другого в ней уже точно не произойдёт. Лера же, наоборот, с головой ушла в суетный примитивный мирок деревенских простушек, мечтающих о недосягаемом величии не без тени выгодного замужества, и робкая попытка Валентины Сергеевны поговорить с дочерью о печальном будущем вызвала у той почти панику, поскольку оказалась чревата столкновением с неприглядной реальностью.

Произошло сие прекрасным августовским вечером, примерно таким же, каким через несколько лет я начал писать свои заметки, Валентина Сергеевна получила из поликлиники результаты анализов, рак вернулся, и решила наладить с дочерью хоть какой-то контакт. Лера, одуревшая от жары и дневного безделья, сидела в своей комнате и в который раз просматривала страницы подруг в социальных сетях на предмет появления обновлений, закономерно их не находя и вообще не находя там ничего интересного глазу нормального человека. Придя с работы, женщина позвала на кухню ничего не подозревавшую дочь для серьёзного разговора, будто прочие помещения занимали посторонние люди, и только на ней они могли поговорить с глазу на глаз. Но его опять не получилось, девочка предположила, что её вновь станут пилить за безделье и приготовилась к яростному отпору, а женщина ожидала, что после первых же слов к ней на шею бросятся с рыданиями и примутся утешать.

«Лера, садись. Послушай, я должна тебе сказать нечто очень важное», – Валентина Сергеевна совершенно не умела говорить и с дочерью, и вообще с детьми.

«Ну, раз должна, значит говори. Что я могу поделать?»

Валентина Сергеевна рассердилась и выпалила без обиняков, давая понять, что всё очень серьёзно, время для препирательств прошло: «У меня рак, я умираю».

Девочка опешила, не к тому она готовилась: «Ну, понятно».

Теперь женщина пришла в замешательство, она тоже такого не ожидала, но как старшая и (в теории) более умная должна была себя сдержать, но не смогла.

«Ты понимаешь, что это значит? Тебе совсем меня не жалко?»

«Конечно, жалко, мамочка, – с отсутствующим взглядом по-детски пролепетала Лера. Неизвестно, что тогда творилось в душе у ребёнка, может, её разрывало горе, а, может, она думала: «Поскорей бы ты сдохла», – но вероятнее всего, Лера просто не вполне осознавала серьёзность ситуации, чья величина ввергала в прострацию. – Но что же я могу сделать?»

«Хотя бы иногда помогать мне с уборкой и время от времени ходить в магазин».

Конечно, ей было нужно совсем не это, но преодолеть отчуждённость не получалось и уже никогда не получится, поэтому Валентина Сергеевна схватилась за первые попавшиеся, очевидные вещи, которым грош цена, и заменила ими содержание своего отчаянного душевного вопля. Лера естественным образом приняла их за бытовой шантаж.

«А, может, мне за тобой ещё и ночной горшок выносить?»

«Ну и дрянь же я вырастила. За что мне всё это? Надо будет, вынесешь. – Впоследствии этого не понадобилось, потому что Валентина Сергеевна умерла в одиночестве в больнице. – Похоже, ты поймёшь, как хорошо тебе сейчас живётся, только когда я умру. Вот увидишь, дай только время, такого нахлебаешься…»

«Не надо мне угрожать, я сама всё понимаю».

«Что ты там понимаешь, дура тупая! Живёшь в своих фантазиях и воображаешь, что чего-то достигла в жизни. И подружки твои такие же. Поколение сетевых недоумков, копируете друг у друга одну и ту же бредятину, а собственных мыслей не имеете. Да даже бог с ними, с мыслями, у вас нет ни малейшей связи с реальностью, не знаете ни откуда берутся деньги, ни как их надобно тратить, чтобы элементарно не помереть с голоду или не очутиться на улице. Вот я тебе сейчас дам денег и скажу пойти в магазин купить еды, ты чего купишь? Чипсы, газировку, шоколад, жвачку и в лучшем случае макароны или пельмени. И как же ты собираешься без меня жить?»

«Уж как-нибудь разберусь. Да и кто бы говорил о том, что у меня нет своих мыслей. Ты на себя посмотри, у тебя же ни грамма фантазии. В шкафу висит куча платьев ещё с этикетками, а ходишь в застиранных костюмах, одних и тех же, зимой и летом. Раз уж некуда и не с кем в них ходить, хотя бы надевала на работу».

«На работу такое не носят».

«И на кой чёрт мне сдалась такая жизнь? Ты только и делаешь, что решаешь проблемы или бездельничаешь в их отсутствии. Я так жить не хочу, хочу делать то, что мне нравится, и пусть оно не принесёт денег, зато сделает меня счастливой».

«Чем же ты хочешь заниматься? Смотреть фильмы, сидеть в сети, болтать с подружками? Других интересов я у тебя не наблюдала. Так всю жизнь прожить не получится».

«Может, удачно выйду замуж».

«Ты на себя в зеркало-то посмотри, ни кожи, ни рожи. Замуж она удачно выйдет!»

«У меня богатый внутренний мир, – расхныкавшись, сморозила Лера совсем несуразную чушь. Девочка не смогла вынести подобный упрёк от матери. – И не надо судить по себе, это тобой так никто и не прельстился, потому что ты глупая и самодовольная, а я совершенно другая».

Она была ровно такая же.

Выкинув изо рта последнюю фразу будто плюнув, Лера со слезами на щеках убежала в свою комнату. Так закончился последний серьёзный разговор между матерью и дочерью. Ударив друг друга по самому больному месту, они окончательно отдалились, даже на смертном одре Валентине Сергеевне было не жалко покидать единственного ребёнка, поскольку женщина считала себя преданной «этой неблагодарной тварью». С невообразимым, запредельным удовольствием она представляла, как той придётся нелегко и как по прошествии многих лет дочь будет с благодарностью вспоминать покойную мать и безмерно страдать, что так нелепо и жестоко с ней распрощалась. А Лера, до последнего не подозревавшая о близкой и беспощадной развязке, решила попросту игнорировать Валентину Сергеевну, в чём весьма преуспела, и на первых порах даже её окончательное исчезновение из жизни девочки показалось той до сумасшествия естественным. Потом она, конечно, переменилась и раскаялась, и в своё время даже поплакала над трупом, худым, изъеденным раком, измученным лекарствами, не многим более полезными, чем сама болезнь, но более от страха, нежели осознанного сожаления.


XIX

Мой отпуск в том году удался. Иначе и быть не могло, поскольку я, сопляк из деревни, неискушённый в путешествиях, чуть ли не впервые выбрался из своей дыры один, без отца, матери, брата и сестры с их выводками, на морской курорт. И существенный повод нашёлся, возвращённый от недорусских, на протяжении всей своей истории пытавшихся что-то поиметь с России, а когда иметь стало нечего, демонстративно от неё отвернувшихся, полуостров прямо-таки взывал к патриотическим чувствам, его посещение стало актом любви к Родине, причём любви с её стороны довольно корыстной, поскольку цена путёвки и проживания превышала и те, которые предлагались на других курортах России, и уж тем более те, которые предлагали в отелях на берегу Средиземноморья чурки, ранее продававшие русских в рабство, а теперь сами бегающие в услужении у других народов, в чём единственно и заключается смысл их нынешнего существования. Как я мог отказаться добавить себе значения посредством такого незамысловатого действия?

Копить деньги я начал с нового года, только сия затея оказалась бессмысленной, они утекали будто сквозь пальцы, а куда, сам не понимал. Я жил с родителями, ни на продукты, ни на коммунальные услуги не тратился, да подобные издержки не так уж и высоки в нашем городке, однако за прошедшие годы работы и зарабатывания я настолько отвык планировать собственные расходы, что потерял над ними контроль, и к началу лета из накоплений у меня имелось только 10 с небольшим тысяч. Куда же уходило всё остальное? На компьютерные игры, в которые я не успевал играть, на фильмы, которые я не успевал смотреть, на музыку, которую я всё-таки успевал слушать, но не всю, – цифровое распространение гибельно для личных финансов суетных дураков, будто в наркотическом опьянении оно заставляет их лёгкостью процедуры тратить всё больше и больше, – а ещё печенье, торты, шоколад к чаю на работе, что-нибудь домой пожевать вечером, в конце концов нормальная одежда, которую я порой надевал лишь несколько раз, после чего она мне переставала нравиться и отправлялась на нижнюю полку шкафа, разнообразные железки для компьютера, в основном ненужные, которых скопилось множество и которые валялись высокотехнологичной кучей под письменным столом, многие даже не распакованными.

Через два с половиной месяца ситуация улучшилась не сильно, тех тридцати с лишним тысяч хватило бы только на билет железнодорожным транспортом и комнату у какой-нибудь бабки примерно на неделю. Я, конечно, рассчитывал на выплаты в связи с отпуском, но они улучшали ситуацию лишь до трёхзвёздочной гостиницы в не самом популярном курорте и перелёт, но полностью исключали, что во время пребывания там я вынужден буду израсходовать хоть копейку, даже на еду. Помог отец. Он всерьёз проникся моим патриотическим порывом, вспомнил, как в далёкой молодости сам посетил главный курортный город тех мест, намекая, что во время поездки произошло нечто важное в его половой жизни, и добавил недостающую сумму при тихом неудовольствии матери, чтобы я отдохнул «по-людски, как все» и не был стеснён в средствах. Видимо, он склонял меня к эротическому приключению, и не могу сказать, что подобные мысли были мне чужды. Но я, как истинный сельский разгильдяй, умудрился тут же кое-что потратить, потому впоследствии на курорте мне пришлось как нищему, которым я в общем-то и являлся, экономить каждую копейку. Мать тоже попыталась смешать карты, потребовав, чтобы я чуть-чуть подождал, она сама вскоре собиралась в отпуск и решила ехать со мной, вдвоём в итоге выйдет дешевле. Не могу передать, как у меня похолодели руки и опустилось сердце, когда я это услышал. Взрослый парень едет на море, чтобы жить там в одном номере с матерью, потому что так дешевле, – более нездоровой, душераздирающей картины и представить себе сложно. Что она имела в виду? Ревность? Зависть? Чрезмерная забота? Или просто хотела всё испортить, чтобы близким было так же плохо, как и ей самой? Слава богу, батя опять меня выручил, привёл аргументы в основном финансового характера, что за перелёт всё равно придётся отдать в двойном размере, еду тоже брать на двоих и прочее. Крыть ей было нечем, поскольку деньги для неё являлись правдой жизни, и она от меня отстала, с лютым негодованием отпустив в долгожданное путешествие.

Дорога к месту назначения заслуживает отдельного рассказа, рассказа, по-правде говоря, серого, неинтересного и никому кроме меня не нужного, поскольку им я просто хочу оправдаться перед самим собой за своё недотёпство. Что меня подвигло выехать в Москву за двое суток до вылета? Только досужая глупость. Отец подвёз меня к автостанции в областном центре, и я сел на автобус до столицы. Это случилось утром и являлось бы совершенно нормальным, если бы произошло ровно днём позже. Из областного центра до Москвы я доехал к середине дня без приключений, происшествий, неожиданностей, абсолютно обыденно. Разумеется, о снятии номера в гостинице не могло идти и речи, оно бы съело большую часть моих средств на текущие расходы. На самом деле, я планировал взять такси до аэропорта и провести всё время вплоть до вылета там, тем более, что мой багаж и запас еды в дорогу полностью исключали прогулки по городу. Так я и поступил, отправился в аэропорт и провёл там остаток дня, поиграв на планшете без малого 8 часов, пообедав и поужинав припасённой едой в сторонке на лавочке за углом как деревенский жлоб. В Москве у нас никого не было, даже знакомых, и это важно. Я чрезвычайно переоценил собственные силы, непростительно переоценил. Сидя в облюбованном углу в сопровождении сумки и рюкзака и никого не трогая, часам к десяти я стал ощущать странный запах вокруг. Идентифицировать его особого труда не составило, это был запах мочи, в зале ожидания стали собираться на ночлег бомжи, в основном по одиночке, угрюмые и неразговорчивые они устраивались на лавочках, отворачивались к спинкам кресел и засыпали, иногда с оглушительным храпом, но нашлись среди них и весьма словоохотливые, которые не громко, чтобы не привлекать внимания полиции, общались матом, вербально унижая друг друга, будто тем самым могли как-то избежать очевидности собственного ничтожества. Вот уж действительно пыль на обочине. Какое унижение я тогда испытал! Будучи аж муниципальным служащим, я вынужден был соседствовать с какими-то отбросами общества, то есть с отбросами отбросов, делить с ними ночлег, терпеть их вонь и слушать их ругань.

О том, чтобы просить их не устраиваться рядом со мной, и речи идти не могло, вышло бы себе дороже, ввязался бы в перепалку, меня бы задержала полиция за нарушение порядка, и плакал тогда мой отпуск. Я осмотрелся вокруг, на моей стороне зала бомжовые вкрапления виднелись повсюду, поэтому я решил покинуть насиженное место и попытать счастья на другой. Однако, пройдясь пару раз из конца в конец, я понял, что человеческий мусор заполонил весь зал ожидания, более того, моё место, оказавшееся не таким уж плохим, теперь было занято одним из его ошмётков, и мне пришлось приютиться в середине, где смрад стоял особенно густой. Ни о каком сне в таких условиях не могло быть и речи, я как заправская деревенщина обхватил свои вещи руками и пристально следил, чтобы к ним никто не прикасался. К двенадцати часам ночи я вновь проголодался, но есть в такой обстановке было равносильно капитуляции, признанием того, что и я такой же мусор, как эти бомжи, сродни им и ничем от них не отличаюсь, посему решил терпеть, даже запретил себе пить. Достав планшет, снова запустил уже вызывавшую тошноту игру и принялся монотонно тыкать пальцами в экран безо всякого удовольствия и интереса. И о чём думали мои родители, отпустив сына столь загодя перед отлётом? Могли же они предположить, как это всё будет протекать.

Прошёл час, прошло два, прошло три, я посидел в сети, в сотый раз прочитал новости, в сотый раз заглянул на страницу в социальной сети одной девушки, которая, как я думал, мне тогда нравилась, в сотый раз перечитал свой статус там же, говоривший насколько я крут, раз сижу в столичном аэропорту, жду самолёта, и не нашёл, чего бы к нему прибавить. Наконец, отложив планшет, огляделся, сходил со всеми вещами справить естественные надобности, опять прошёлся по залу ожидания, в котором к началу четвёртого ночи из приличных людей почти никого не осталось, нашёл, как мне показалось, место получше, сел, ощущая апатию и полное внутреннее опустошение, и уставился в окно в одну точку, где едва-едва занималась заря. Несмотря на перманентные омерзение и раздражение, через час мои веки стали смыкаться благодаря молодости и тогдашнему здоровью организма, и в конце концов я заснул глубоким сном.

Что мне снилось, не помню, но что-то точно приснилось, причём очень неприятное, а очнулся я в начале девятого как будто совсем в другом месте, не там, где засыпал. Сразу же лихорадочно проверил наличие своего скарба и убедился в его сохранности, потом оглянулся вокруг, не веря собственным глазам. Зал ожидания оказался полон людей и звуков, все куда-то спешили, женский голос, читавший объявления, не замолкал, а вокруг не было ни одного бомжа и из воздуха исчез густой запах мочи. Рядом со мной сидел мужчина лет 55-60, в костюме и очках, и цивильно разгадывал кроссворд. Когда я на него уставился, он обернулся и улыбнулся.

«Тяжёлая ночь?»

«Да-а – бесхитростно протянул я, проведя ладонью по лицу сверху вниз и тряхнув головой. – Вы знаете, сюда по ночам набиваются бомжи».

«Надо же, не имел представления. Хоть и часто летаю через этот аэропорт, но никогда здесь не ночевал. Вам, наверное, нужно в туалет. Идите, я послежу за вашими вещами, мой вылет только через три часа».

«Спасибо», – ответил я, перекинул рюкзак через плечо и без задней мысли поплёлся в сторону искомого помещения. Оправившись, почистив зубы и уже смывая мыло с лица, я вдруг сообразил, что оставил вещи под присмотром совершенно незнакомого человека. Вот тебе на! Всю ночь бдел, боялся бомжей, и вдруг прошляпил всё на доверии. Но тогда мне было плевать, сказалась усталость.

И, как выяснилось, бояться было нечего, вернувшись, я застал своего нового знакомого сидящим на том же месте, а рядом с ним по-прежнему лежала моя драгоценная сумка. Он отложил кроссворд.

«Позвольте полюбопытствовать, вы куда направляетесь?»

«В отпуск».

«А когда самолёт?»

«Ещё через сутки».

«Понимаю-понимаю. Вы, видимо, очень издалека, – я не стал ему возражать. – Я бы вам посоветовал обязательно выбраться в город. Оставьте свою сумку в камере хранения, – он указал рукой куда-то влево, – и поезжайте, тут ходит недорогая маршрутка до ближайшей станции метро. И впечатлений наберётесь, и время убьёте».

Между тем я достал из рюкзака бутерброды и предложил один своему собеседнику, тот с вежливой улыбкой отказался, я же с жадностью накинулся на нехитрую пищу.

«Спасибо, я более чем сыт. Представьте себе, как и вы, ночью почти не спал, волновался, встал ни свет, ни заря, успел уже два раза позавтракать. Вот ведь глупая привычка, столько летаю и каждый раз волнуюсь. Можно узнать ваше имя?»

«Дима».

«Очень приятно, Дмитрий. Прохор Афанасьевич. Вы в Москве впервые или довелось бывать ранее?»

«Так мы, считайте, не в Москве. Бывал в детстве и не один раз, – приврал я, – но город неплохо помню».

«Не скажите, за последнее время столица сильно изменилась».

«Вот уж не думаю. Во-первых, мне не столько лет, чтобы со времени моего детства она успела сильно измениться, во-вторых, Кремль-то точно не перестроили, ни соборы, ни магазины, ни другие бойкие места, которые я помню, а я, к моей чести, кое-что помню совершенно отчётливо».

«Ну что же, пожалуй-пожалуй. А вы, Дмитрий, резонёр. Только всё равно съездите в город, как я вам предлагал, хоть развеетесь, а то сидеть ещё сутки в аэропорту вам будет тяжко, очень тяжко».

«Благодарю за совет, обязательно воспользуюсь».

«Знаете, ведь я тоже, как и вы, из провинции, из глухой, будем прямо говорить, алтайской деревни. – И ведь не в первый раз тот, кого я вижу впервые, пытается мне поведать всю свою жизнь. Лицо у меня такое простецкое, что ли, говорит, будто со мной можно безнаказанно откровенничать, вспомнить того же Александра Владимировича. Но остановить Прохора Афанасьевича я тоже не мог хотя бы из благодарности за то, что он последил давеча за моими вещами. – В начале девяностых, я был чуть старше вас, приехал сюда зарабатывать деньги, отец и мать ещё находились в добром здравии, царствие им небесное, помогли сыну, чем смогли, помимо средств на первое время и всякой снеди зачем-то дали мне целый бидон топлёного масла, так я им расплатился с хозяйкой за комнату, в тот бидон уместилось целых два месяца. Моё самое яркое воспоминание о первых днях после приезда в столицу. Я понимаю, вам сейчас смешно слышать подобное, но тогда в ходу были и не такие средства обмена. Душевной оказалась женщиной Вероника Игоревна (я про хозяйку), мне же вскоре на этом масле ещё и пирожков напекла, и после с квартплатой не сильно поторапливала, даже жалко было потом с ней расставаться. Вышел я из поезда на Казанском вокзале писаным красавцем, помятый, небритый, на голове дурацкая шапка-петушок, тренировочные штаны со штрипками, лампасами и пузырями на коленках, кеды на ногах и холщовая куртка на пуговицах цвета хаки, хоть сейчас под забор бомжевать и пьянствовать. Но нет, я был с амбициями. Правда, тогда всё это как раз начиналось, вывески, реклама, всякая мишура и, главное, показное богатство, так что мне быстро мои амбиции поломали. Вы, кстати, какое образование имеете?»

«Я социолог, точнее, социальный работник».

«Вот как. Не ожидал. Занятно-занятно. А я, знаете ли, инженер-технолог в пищевой промышленности. В своё время рассудил так: есть люди будут всегда, поэтому с таким образованием я никогда без работы не останусь. Сразу после приезда пошёл устраиваться по специальности, но не тут-то было. – Я машинально проверил время на телефоне, Прохор Афанасьевич это заметил. – Вы не волнуйтесь, маршрутки до города ходят чуть ли не круглосуточно и каждые полчаса, успеете в любом случае, да и я скоро пройду на регистрацию. Как вы уже, наверняка, догадались, по специальности меня не взяли, потому что здесь и своих технологов было хоть отбавляй, а взяли сначала грузчиком, потом разнорабочим, потом сортировщиком и так далее, всего перечислять не стану. Но оно и слава богу. Впрочем, это я сейчас понимаю, что слава богу, но тогда моё самолюбие было весьма уязвлено, и если бы не платили исправно, уволился, и ещё неизвестно, куда бы меня забросила судьба. А дело в том, что начальство нашего молокозавода менялось со страшной скоростью, причём либо шло в тюрьму, либо сбегало заграницу. Как вам такое? А вместе с ним каждый раз слетали все заместители и главные технологи, и много кого ещё. Думаю, вы себе представляете, по какой причине. Завод, надо сказать, после подобных пертурбаций пришёл в упадок, но, поскольку его продукция всегда являлась востребованной, на плаву всё-таки держался. Когда в последний раз сменился собственник, а произошло сие в 2001 году, начали разбираться, кто у нас остался из сотрудников, хоть что-нибудь смыслящих в производстве, его особенности, недостатки, преимущества и прочее. Вы понимаете. И старейшим оказался, кто бы вы думали? Ваш покорный слуга. Я и производство знал как свои пять пальцев, понимал, что надо модернизировать и как, кого нанять, кого уволить, и главных поставщиков, поскольку общался с ними, когда принимал сырьё, и сеть сбыта, и прочее, только в бухгалтерии не смыслил, но этого от меня и не требовалось. Директором, конечно, не назначили, тут нужна личная лояльность к собственнику, взяли другого человека, но заместителем я стал, причём с должности наладчика линии – карьера головокружительная! Жена, наверное, радовалось даже больше, чем я, и её родители тоже, тогда мы ещё жили в их квартире. Да, я успел жениться, причём на москвичке, но об этом не будем, это личное. Жаль только, мои старики не дожили. Валерий Потапович, наш новый тогдашний директор, прекрасный, хозяйственный мужик, только грубоват был чуть-чуть, царствие ему небесное, порой так и говаривал: «Ты, Прохор Афанасьевич, главный механизм на нашем заводе!» Полагался на меня во всём, отправлял заграницу перенимать опыт, я по полгода бывал в разъездах, завод наш сильно поднялся под его руководством, да и улучшение общей экономической ситуации помогло. И новый наш директор, Роман Николаевич, тоже ничего, из новых кадров, он хорошо разбирается в финансах, а производство чуть ли не целиком на мне. При нём у меня работы, конечно, прибавилось, но это не страшно, зато мы расширяемся, вот уж в пятый раз за год лечу в Петербург, открываем там новый завод. Так что, Дмитрий, если надумаете переехать в Москву, даже не сомневайтесь, рано или поздно преуспеете. Потрудиться, конечно, придётся, но конкретные истории успеха имеются. Вот моя, например».

Он взглянул на часы, неспешно поднялся, вежливо попрощался и ушёл, оставив меня с тошнотворным чувством омерзения. В голове не укладывалось, что человек может гордиться ремеслом молочника, всю жизнь игравшего роль мальчика на побегушках, а не просто воспринимать его как неизбежный компромисс при зарабатывании средств к существованию, даже, судя по всему, весьма немалых, ведь из его рассказа косвенным образом следовало, что жильё в Москве этот простой алтайский парень всё-таки приобрёл. Однако я последовал его совету, сдал багаж в камеру хранения, наметил на карте в телефоне маршрут и отправился в город, но не на автобусе, а как все нормальные люди на поезде. Подробно останавливаться на той прогулке не хочется, вся моя деревенская неудачливость проявилась в ней в полной мере и посредством настигшего меня мелочного сожаления из-за лишних трат на поезд и метро, которым я воспользовался лишь три раза, проделав остальной путь пешком, по причине чего путешествие превратилось в утомительное и безвыходное занятие на пустой желудок и с разбитым после преимущественно бессонной ночи тело, и в неверно спланированном маршруте, следуя которому я был вынужден по два-три раза проходить мимо и обозревать одни и те же достопримечательности, тратя время впустую, и в общем ощущении собственной глупости и нелепости на фоне живущего своей жизнью большого города.


XX

Всё время, проведённое мной в Москве как сейчас, так и потом в длительной учебной командировке, о которой обязательно будет сказано ниже, я ощущал полную неуместность своего присутствия там, в метро, на вокзале, на улицах и площадях. Я не понимаю, в чём заключалась проблема, никто на меня не пялился, были персонажи и экстравагантнее, и одет я был вполне обыденно, не падал в припадках среди улицы, наконец, никакого завышенного мнения о столице не имел, даже относился к ней с некоторой показной небрежностью, будто к общему месту, которое негоже воспринимать всерьёз такой исключительности, как я. И тем не менее я бегал по Москве как нашкодивший пацан, обходя стороной открытые пространства, людные места, популярные достопримечательности и прочее, то есть всё то, что следовало бы посетить, глазея на них со стороны и лишьслегка обновляя в памяти былые впечатления, полученные в детском возрасте. Я не попал ни на Красную площадь, не зашёл ни в Александровский сад, зато прошёл мимо мужика с огромным крестом, постоянно опасаясь, что на набережной попаду в поле зрения полиции, а почему – неясно. Потом узкими улочками кое-как пробрался к Старому Арбату, но на него не ступил, посмотрел вдоль улицы и вновь второстепенными путями, перебежав через бульвар, прошёл к храму Христа Спасателя, опять взглянул со стороны и, быстро повернув обратно, подобным же образом дошёл до Тверской, по-глупости намереваясь дойти по ней до памятника Пушкину. Почему я столь остро испытывал стыд и неловкость, идя мимо всех тех пафосных магазинов, в которых не мог позволить себе купить даже пуговицу от какой-нибудь дизайнерской рубашки? В конце концов чуть ли не в слезах свернув на очередном перекрёстке и пройдя в непонятном направлении около получаса, я понял, что слегка заблудился, и несмотря на то, что в моём распоряжении была и карта, и навигация, и почти сутки в довесок, ощутил неподдельную панику, будто мне вот-вот необходимо пройти на посадку, а я вынужден плутать здесь неизвестно сколько. И опять я готов был заплакать. Глупо и обидно, но к Пушкину я и близко не подошёл, а, найдя ближайшую станцию метро, отправился на Красную Пресню. Переулками пробрался к набережной, ощущая себя окончательно подавленным и никчёмным и по неведомой причине пытаясь обойти Дом Правительства, будто там меня поджидала работа, которую я прогуливал. Впрочем, именно здесь ничто не насмехалось над моей нищетой, поскольку являлось совершенно недосягаемым, а потому безразличным. Множество раз свернув не туда, плутая и выбиваясь из сил, через два часа я умудрился подойти к Парку Победы со стороны, противоположной от главного входа, и, к своему счастью найдя там лишь несколько праздношатающихся горожан, отыскал самую неприметную лавку, дабы перекусить как крестьянин в поле. Я судорожно глотал куски холодной подпорченной пищи, поминутно прислушиваясь, не приближается ли кто-нибудь по аллее, и переставая жевать в неподдельном страхе, а не подумают ли обо мне, заметив потрескавшиеся пластиковые лоточки, засаленные пакеты и большой термос с цветочками, чай в котором остыл сутки назад, как о какой-то деревенщине, коей на самом деле я и являлся.

После трапезы усталость только усилилась. Я долго просидел на лавочке без мыслей и ощущений, вперив глаза в одну точку на бордюре. Кто-то говорит, что Москва вдохновляет, придаёт сил, предоставляет безграничные возможности, но я полагаю, что всё это ложь, самообман, попытка заболтать собственный страх. Понятное дело, для миллионов сей город – тривиальная обыденность, не более, проблема лишь в том, что данная обыденность, как и любая другая, замкнута исключительно на самой себе, живёт по собственным законам и безразлична к чужакам. Я боялся казаться хуже других, даже более, быть таким, как все, а в итоге выглядел просто нелепым маленьким мальчиком, притязающим на то, о чём он понятия не имеет. Мне хотелось особенности, и по причине этой моей глупости я подобрал нетривиальные маршруты, как будто они могли дать больше, чем получали другие, а в итоге лишь прошёлся по задворкам, толком ничего не разглядев. И да, мой бестолковый бег по улицам столицы повторился ещё раз, пусть и в меньшей степени, я ничему не научился.

Пройдя по какой-то аллее до станции метро, вновь заплутав, теперь на вокзале, сев в поезд до аэропорта, я подобно давешним бомжам возвращался в воздушную гавань чуть ли не как к себе домой. Там всё было просто: зал, лавки, стойки регистрации, кафе и магазины с неистребимым привкусом плебейства, столь мне знакомого и столь родного. Я со всей очевидностью вдруг понял, какой низкопробный отдых меня ожидает. Не потому, что разочаровался в месте, куда направлялся, нет, я всё также дышал сельским тщеславием из-за необычности своей поездки, и не по причине глобальной глупости вроде угасшего патриотизма после неудачной прогулки по столице, в которую я никаким боком не вписывался. Было до отвращения обидно, что бомжи, успевшие на манер вчерашнего собраться в зале на ночлег, оказались мне привычней прохожих на улицах, пассажиров в метро и уж тем более туристов возле достопримечательностей. И тут я воочию убедился, как стану ощущать неловкость по любому поводу, выходя в город там, на месте, как буду стесняться лишний раз обратиться к персоналу гостиницы, взять лишний кусок со стола, лишний напиток в баре, искать лучшее место на пляже, вследствие чего непременно окажусь осмеян и презираем всеми, и обслугой, и отдыхающими, и местными жителями. (В болезненной мнительности мне не откажешь.)

Устроившись на ночлег в другом месте, поближе к туалетам, в той же позе, что и вчера, первое время я даже не хотел брать в руки планшет и из раза в раз прокручивал в голове всевозможные неприятности, которые меня ожидают на отдыхе, как я, например, не найду буфет и останусь голодным, как мне не достанется шезлонга на пляже и придётся лежать на полотенце, как буду мучиться от жажды под палящим Солнцем и много чего ещё. И всё с привкусом сегодняшней неудачливости. Тревожные мысли не давали вздремнуть, высасывали последние силы из разбитого организма, и я в который раз задавался вопросом: «Зачем мне всё это?» Но ответ находился всегда, а, точнее, он лежал на поверхности и никуда не девался: ни один человек не имел ни малейшего представления о тех нелепых происшествиях, что со мной приключились за предыдущие полтора дня и ещё сподобятся произойти за предстоящую ночь, да и сам я вскоре о них забуду, зато о неординарной поездке узнают все вокруг, слава заядлого путешественника будет греть моё тщеславие долгое-долгое время, а, возможно, и снимет с меня печать сельского недотёпы, безвылазно сидящего в своей смердящей дыре. Мало-помалу я стал успокаиваться, несколько часов прошло за досужим сидением в социальных сетях, чтением новостей и многократными проверками погоды в месте моего завтрашнего пребывания, однако забыться как вчера мне не удалось, я мучительно долго наблюдал за наступлением утра, время от времени впадая в краткое беспамятство. Когда на табло появилось уведомление о начале регистрации на мой рейс, Солнце давно уже встало, зал был полон. Я мертвенно-бледным призраком с огромными синяками под глазами прошёл процедуры досмотра, ощущая запредельную усталость во всём теле, в полубеспамятном состоянии сел в самолёт и проспал до самой посадки, пропустив положенный мне завтрак, однако толком отдохнуть не получилось.

И поездка из аэропорта, и заселение в отель прошли вполне обыденно, ибо я был настолько выхолощен, что уже устал волноваться, а значит и делать глупости, но если все нормальные люди пошли потом обедать и знакомиться с окрестностями, то я, не раздеваясь и не обращая внимания на чувство голода, бросился на грязное покрывало, чуть не забыв закрыть за собой дверь номера, и проспал до полуночи, пропустив таким образом все приёмы пищи. По сути, только из-за суточного голодания мне и пришлось встать, однако мои припасы закончились ещё вчера вечером, так что я вынужден был выйти из номера и спуститься. Ресторан работал и в нём сидело множество посетителей, но пойти туда я, конечно же, не решился, испугавшись, вдруг столик надо было заказывать заранее. Очередная глупость. И всё из-за того, что мать избаловала меня своей кормёжкой исключительно по причине собственной жадности, она не хотела платить деньги за то, что сама может сделать, пусть и хуже, но практически бесплатно. Набрав шоколадок и газировки в автомате у стойки регистрации, я вернулся в номер и с жадностью их съел, после чего, вопреки всем законам природы, вновь свалился мертвецким сном.


XXI

Целиком описывать двухнедельное пребывание на море я не стану, ибо оно оказалось унылым и однообразным, скажу только, что ни эротические, ни эстетические, ни приключенческие ожидания, разумеется, не оправдались, однако меня, как жителя средней полосы России, яркое Солнце и бескрайняя водная гладь под ним привели если не в восторг, то в прекрасное расположение духа и заняли всё моё время. Почти всё. Бытовые опасения также не оправдались, ел я много, душ работал исправно, телевизор показывал, свет зажигался и тому подобное, однако это неважно, поскольку весь день я проводил на пляже, постепенно избавляясь от дурного настроения, местечковой мелочности и мнительности. Как-то раз я даже дерзнул поехать на экскурсию, на которую в холле отеля настойчиво зазывала, впрочем, в рамках приличий, симпатичная девушка в синей футболке, раздавая буклеты и обращаясь к прохожим заученными бойкими фразами, бездушными, как реплики голосового ассистента в телефоне. Она и меня остановила, принялась что-то громко предлагать, смотря прямо в глаза тупым непроницаемым взглядом, из-за которого я сильно смутился. Я, не привыкший к столь навязчивому вниманию со стороны особы женского пола, отвечал ей крайне невнятно, мол, «да, мне бы хотелось», «да, я не против» и тому подобное, однако подспудно моя самооценка росла, и в конце концов в качестве широкого мужского жеста прямо на месте я оформил поездку назавтра на весь день по каким-то достопримечательностям. После уплаты небольшой суммы, девушка потеряла ко мне всякий интерес, предварительно, правда, проговорив ещё раз время поездки, и вновь принялась тем же образом зазывать народ.

Та поездка, бесспорно, имела на меня благотворное влияние. Даже вдвойне благотворное. Во-первых, самое очевидное, лежание на пляже и купание в море – занятия, конечно, интересные, но не до такой степени, чтобы развлекаться ими две недели без остановки, нужен перерыв, дабы обновить впечатления, иначе под конец отпуская я рисковал ими пресытиться, и таким образом испортить себе все воспоминания о нём. А, во-вторых, глядя на то убожество, которое выдавалось за достопримечательности, начиная бутафорским замком и заканчивая винным заводом, слушая все те напыщенные, натужные бредни экскурсовода, немолодой женщины (про которую я почему-то подумал, что она является матерью давешней девушки), придумывавшей историю там, где её и в помине не было, я стал меньше стесняться самого себя, своего сельского убожества, нелепости и неуместности, поскольку наблюдал среду, стоящую ниже моего родного городка. Более того, часа эдак в четыре, переезжая от одной ничем не примечательной достопримечательности к другой, когда экскурсовод в очередной раз выдохлась и позволила нам посидеть в приятной тишине в полном автобусе под звуки работающего двигателя и понаблюдать за сменяющимися за окном пейзажами, у меня зазвонил телефон. Впервые за время отпуска мне позвонили с работы, чтобы спросить, где на моём компьютере находились кое-какие письма, которые моя сослуживица хотела использовать в качестве шаблона. Таким образом мне выдался прекрасный шанс состроить из себя серьёзного человека перед более чем тридцатью пассажирами. В итоге, конечно, мои реплики достигали ушей гораздо меньшей аудитории, но всё равно, когда через полчаса нас выгрузили на самой жаре, чтобы пройти и чего-то там «обязательно не пропустить», на меня уже смотрели с некоторым уважением, поскольку во время разговора я старался как можно чаще повторять такие слова, как «губернатор», «министерство», «бюджет», «ассигнования» и прочее.

В отель я вернулся уставшим и довольным в самом полном и тривиальном смысле этих слов. В результате поездки я не запомнил ни единой фразы экскурсовода, хотя её речь и изобиловала именами и датами, единственное, что отложилось в памяти, – жара и жажда, которую я постоянно испытывал. Но, возможно, сие к лучшему, моё мнение о месте пребывания так и осталось завышенным. На следующий день на пляж я шёл уже с совершенно другим чувством, чувством хозяина положения, и хоть вёл себя по-прежнему скромно, однако моя скромность была властной, и удовольствия я получал гораздо больше. Между прочим прошёл страх оказаться обворованным во время купания, я даже не постеснялся попросить расположившуюся рядом семью с детьми постеречь мои вещи и с удовлетворением встретил не грубость и раздражение с их стороны, но приветливость и участие, за которые пришлось расплачиваться долгим общением с мамашей средних лет и внушительных размеров о том, откуда они приехали, кем работает её муж, как живут и тому подобное, пока её родня в полном составе плескалась в море. Но даже этот унылый разговор не смог испортить мне настроения, я опять, как и в аэропорту, списал его на счёт своей простоватой внешности, ухмыльнулся вечером перед сном, и заснул как убитый.

Когда пришло время уезжать, я ощутил неподдельную грусть, и, невзначай вспомнив, что в скором времени меня вновь ожидает общение с теми же людьми, среди которых я прожил всю свою жизнь, та же работа, те же проблемы, тот же распорядок дня, словом, всё то же самое, что так мне опостылело и от чего я сюда и сбегал, я вдруг испытал панический страх, сковавший холодом конечности, лишивший и сна, и спокойствия, и душевного равновесия, которое, как мне казалось, я здесь обрёл. Короче говоря, уезжать категорически не хотелось, и я с наивностью подростка, не отличающего праздники от будней, принялся размышлять, как бы сюда переселиться, будто жизнь на полуострове не изобиловала теми же проблемами, что и в остальной России.

Летел опять через Москву, но уже без томительного и глупого ожидания в аэропорту. Хотя кого я обманываю? Мне не хватило ума взять билеты с подходящим временем прибытия, так что прилетел я за полночь, несколько часов просидел в зале ожидания, с первым же поездом отправился в столицу, там – на метро к стоянке, где меня ожидал ранний автобус до областного центра, на этот раз полупустой, в котором я проспал до самого прибытия. В каком захолустье живу, я отчётливо понял, ещё в самолёте, случайно мне это продемонстрировала одна молодая пара, летевшая на соседних креслах. Перед посадкой они спокойно обсуждали, как после получения багажа им надо будет вызвать такси, он доедет до дома, а её высадят на углу перед магазином, в холодильнике у них было пусто, и когда муж занесёт вещи, то вернётся за женой, чтобы она не шла одна по ночной улице. И ещё сокрушались, что их ждёт столько хлопот. Потом принялись спорить о том, чего бы приготовить на ужин, не очень тяжёлое, чтобы не перебить сон. А я в это время соображал, как мне, чтобы оказаться дома, придётся несколько часов провести в аэропорту, из него обессилевшим от бессонной ночи часа полтора добираться до стоянки автобусов минимум двумя видами транспорта, потом трястись в одном из них несколько часов, после чего ещё час с лишним с отцом в машине. В какой же дыре я всё-таки живу!

Проспав всю дорогу в автобусе, я, конечно же, забыл позвонить отцу, но что значит час ожидания в грязном провинциальном автовокзале после стольких мытарств! И тем не менее он являлся самым опасным местом, в котором мне пришлось побывать за всё время поездки. Отпуск заканчивался так же, как и начинался, будто и не было того отрадного промежутка в две недели, которого я так долго ждал. А рассказываю я о своём возвращении с излишними деталями лишь для того, чтобы стала ясна причина моего безразличия к судьбе начальницы, к тому времени уже покойной, о чьей смерти я узнал только после выхода на работу, о ней просто перестали разговаривать все и разом.

Отец, выйдя из машины, с преувеличенной заботой принялся расспрашивать, почему я так поздно позвонил, не стоило мне сидеть в автовокзале одному со всяким сбродом, будто три ночи в аэропорту с бомжами – всё равно что у Христа за пазухой. Я начал невнятно бормотать, мол, забыл, заснул, что полностью соответствовало действительности, но ему необходимо было в чём-то перед кем-то оправдаться, поэтому моих слов оказалось недостаточно, пришлось всю дорогу убеждать его, что за прошедший час ничего плохого со мной произойти не могло, но он снова и снова повторял: «Нет, ну ты бы в дороге позвонил, я бы сразу приехал. Зачем столько ждать?» В итоге мне это надоело, я плюнул и сменил тему, попросил его рассказать, что происходило дома в моё отсутствие, и он отвлёкся на оставшуюся часть пути, а я смог спокойно сидеть, не говоря ни слова.

Дома я заметил, что отец на полном серьёзе гордится моей поездкой и наверняка хвастался ею перед друзьями, сестра и брат с женой явно завидовали, а мать самозабвенно любовалась загаром. Когда, переодевшись, я вышел из своей комнаты, она попросила меня приподнять майку, что я исполнил с большим неудовольствием, потом приспустить штаны, на что я огрызнулся: «Может, мне ещё трусы снять?» – но мать не ответила, лишь с блуждающей улыбкой и слабо присутствующим взглядом причитала «сущий негр, сущий негр». При этом ел я остатки их завтрака, а не что-то приготовленное специально к моему приезду. После трапезы смертельно уставший я лёг спать, но, хотя и проспал до вечера, мой сон оказался каким-то насильственным, будто усталость являлась для него поводом, но не причиной. Может, это потому, что мои домочадцы даже не думали как-то ограничивать себя в жизнедеятельности и шумели так, будто в соседней комнате никто не спит. Настоящий колхоз. Мать незамедлительно кинулась стирать мои тряпки после поездки, жена брата включила телевизор, а сестра, проводившая день с ребёнком у нас, время от времени громко разговаривала по телефону. Вечером же я поимел унылейшую беседу с отцом и братом о своих впечатлениях. Мать уклонилась от неё сразу как только услышала рассказ об экскурсионной поездке, расстроившись показным образом и кинув фразу о том, что я всё время сорю деньгами, будто они достаются даром, и делать мне больше нечего, кроме как бестолку разъезжать по всяким «непонятным местам». У мужчин её тирада вызывала снисходительную улыбку, но сами они были не лучше, как людей простых их интересовали исключительно садистско-анальные аспекты происходящего на полуострове, и я, конечно, всех уверил, что да, ситуация под контролем, Россия доминирует, население удовлетворено.

От отпуска оставалось ещё несколько дней, но в голове у меня постоянно свербила мысль о необходимости скорого выхода на работу, которую я с отчаянностью обречённого на смерть старался не замечать, проведя их как ни в чём не бывало, в разнообразных пустых занятиях и полуразвлечениях. За время отсутствия я сильно соскучился по компьютерным играм и два дня увлечённо навёрстывал упущенное, уже в который раз проходя давно приевшиеся вещи. Пробовать новые я почему-то боялся, наверное, не хотел тратить время на их изучение, что в общем-то глупо, я и так проводил его впустую, не испытывая, однако, никакой новизны. А ещё, наконец-таки добравшись до более или менее быстрого доступа в интернет, я выложил в социальных сетях множество безобразных фотографий, сделанных в Москве и на море, что резко подняло мою популярность среди местной шпаны. Прежде не избалованный вниманием окружающих, я вдруг ощутил неимоверный рост и без того не маленькой самооценки из-за большого количества корявых комментариев, состоявших в основном из междометий и знаков препинания, к моим фотографиям. Какое же я всё-таки ничтожество, коли дешёвая мимолётная слава вызывает во мне такой душевный отклик! А ещё это говорит о том, что люди – сугубо социальные животные, и самый заядлый одиночка является таковым не потому, что обладает неким уникальным сочетанием генов. Просто он глубоко разочаровался в себе подобных, и ради того чтобы впредь не испытывать отрицательных эмоций от общения с ними, прекращает всякие сношения с биомассой.

Но и там меня настигла работа, коллеги наряду с обычными знакомыми стали посещать мои страницы и писать комментарии, первые из которых я воспринял как сообщения с другой планеты: «Привет, замечательное фото. Недавно прошла проверка, нужны были твои отчёты в электронном виде. Зря ты не оставил пароль к своему компьютеру, пришлось звать информатика. Бумажку с твоим новым паролем я наклеил на монитор. Придёшь – не забудь».

«Какая бумажка? Какой монитор? Какие отчёты? Какая проверка? Почему меня должно всё это волновать? Человек, ты о чём?» – думал я, ощущая спиной холод настигающей меня отупляющей рутины и отчаянно борясь со стоящим перед мысленным взором образом тотальной гибели, что будет олицетворять всю мою жизнь, когда в неё вернётся работа. Но отвечал иное: «Спасибо. Мог бы лично передать, когда я выйду».

«Нет, я сам ухожу в отпуск. Ну и побегать мне пришлось в твоё отсутствие».

И тут я понимал, что после выхода меня ждёт двойная нагрузка.

«Не ври, в августе всегда затишье. Ну, поработал лишние два-три часа, ничего страшного».

«Два-три часа? Да я бегал целую неделю, то то распечатай, то это, то принеси папки, то отнеси. Они из меня всю душу вынули. Ни разу раньше времени с работы не ушёл, не говоря уже о том, что приходилось являться ровно к 9, эти упыри приходили с самого утра».

Всё это было мелочно и ненужно и навевало лишь мрачную грусть вперемешку с бессильным отчаянием. Я не хотел ни о чём таком думать, ни о работе, ни о коллегах, ни о Валентине Сергеевне с её злоключениями, мне это было не просто безразлично, но в моих глазах выглядело нелепым и омерзительным. Однако ночью перед выходом на работу я не думал ни о чём другом, не задремал ни на минуту, мой бронзовый загар посерел вокруг глаз, кожа приняла обычный мертвенный вид, так что очутился я в ненавистном месте в привычном полудохлом виде, вполне таким образом в него вписавшись.


XXII

На один день я стал звездой всего управления. Я даже не сразу заметил отсутствие начальницы на рабочем месте, а, когда заметил, не предал этому особого значения, поскольку главный источник сплетен, мой сосед по кабинету, ушёл в отпуск. Но не беда, на следующий день мне обо всём рассказали, а сегодня у меня складывалось такое впечатление, будто каждый коллега считал своим долгом зайти в мой кабинет и отвлечь от тех завалов на столе из бумаг, которые надо было разгрести как можно скорее. Я испытывал сильное нервное напряжение и дискомфорт от того, что на моём рабочем месте абы как раскиданы документы, часть из которых оказались просрочены, и на них необходимо было отвечать как можно скорее. Но, придя на работу на полчаса раньше из-за бессонницы, я только и успел налить себе кофе и оценить масштаб образовавшихся проблем, попутно удручённо усмехаясь собственным же словам о всегдашнем затишье в августе, подкреплённых предыдущим опытом. Начальствующая мразота сама любит уходить в отпуск в это время года, из-за чего поток дилетантских распоряжений снижается. Однако в этот раз она, видимо, надавала их больше обычного, почему работы хватило в том числе и на август. Пока рыхлые ошмётки биомассы нежили свои обрюзгшие, заплывшие жиром тела на Солнце, светившим далеко за пределами Российской Федерации, мы должны были отчаянно стараться придать видимость хоть какого-то смысла той невообразимой ереси, которую они нафантазировали перед отпуском в ленивой спешке, дабы, выйдя из него, престарелые альфа-самцы не испытали неприятных эмоций потому, что их некомпетентность является очевидной всем и каждому.

Первым в мой кабинет ровно в 9.05 вошёл издёрганный парень, всегда заваленный делами, с которым мы практически не общались.

«Привет, – он неловко поздоровался со мной за руку. – С выходом».

«Не стоит».

«Как отдохнул?»

«Нормально».

«Видел твои фото. Хорошо провёл время?»

«Не жалуюсь».

«А на работу возвращаться ой как не хотелось?»

«Не скажу нет. Но почему тебя это волнует?»

«Просто. – И тут вдруг у меня закралось смутное сомнение, что ранее это не я не хотел с ним общаться, а он со мной, но теперь произошло нечто такое, из-за чего он перестал мною брезговать. В каком своеобразном мире он жил! – У меня тоже скоро отпуск, подумываю, куда бы путь направить. Ты летал на две недели?»

«Да».

«И сколько по деньгам?»

Я ответил.

«Дороговато. Но на недельку мне хватит. Ладно, я ещё подумаю, всё взвешу, подожду, может, под конец сезона цены снизятся, а то и совсем упадут в межсезонье».

«Это тебе не экватор, где зимой и летом – одним цветом. Осенью там холодно, не загоришь, не искупаешься».

«Да я и плавать-то не умею, мне бы просто к морю, подышать воздухом, отдохнуть от работы, от семьи, от этого всего».

Вот это да! Так у него была семья! Я в первый раз об этом услышал.

«Воздухом можно и здесь подышать».

«Ну не морским же».

«Не морским. Только он ничем не отличается от здешнего».

«Не скажи, – он как-то вдруг весь погрустнел, осунулся, съёжился и вновь превратился в того немного неряшливого работягу, каким я всегда его знал, которого все презирают за усидчивость. – Ладно, пора работать».

Для чего ему был нужен этот разговор? Просто убить время? Так 10 минут – время небольшое. Приятно пообщаться? Я чувствовал лишь раздражение, а он загрустил. Может быть, мы с ним сблизились, стали друзьями? Я бы сейчас над этим посмеялся, если бы не был при смерти. Очевидно, всегда и везде, при любом общении между людьми никогда ничего существенного не происходит, имеет место лишь мелкая ложь и формальности, и каждый остаётся при своём. Посторонние рассматривают собеседника в лучшем случае только как интересный внешний объект, находящийся вне круга их обыденной, а значит и единственно имеющей значение жизни, а близкие люди только подтверждают статус кво, лишний раз убеждаясь, что все вещи находятся на привычных местах, нам так спокойней. Бывают ли беседы, чьё содержание пробирает до костей? Не знаю, у меня ни разу такого не было. Даже обычные для мальчиков разговоры с отцом, начиная тем, как бриться, как ухаживать за девочками и что потом с ними делать, и вплоть до того, в чём заключается смысл жизни, не имели на меня никакого влияния, только потом, в тишине, наедине с самим собой я приходил к сколь-либо существенным выводам, и мнение отца в данном процессе имело третьестепенное значение.

Однако следующий обмен репликами оказался гораздо хуже предыдущего. Только я успел рассортировать документы по срочности и важности, как в мой кабинет завалились две девочки-идиотки (с одной из которых я впоследствии переспал при весьма специфических обстоятельствах, о чём ниже) и проторчали там без малого полтора часа. Иногда я и сам не понимаю, почему мне не хочется называть здесь имена тех или иных лиц, однако насчёт данных девиц я совершенно уверен. Я не желаю осквернять их именами и без того гнойную рукопись. Однако рано или поздно придётся.

Начало оказалось совершенно стандартным, ведь я часто с ними болтал, и всё время они меня унижали. Только на этот раз их пассивная агрессия вылилась в мой адрес через оскорбление в форме поздравления с прошедшей поездкой, и подобный тон спесивые жирные соплячки держали до конца разговора. Абсолютно очевидно, что им нравилось доставлять мне отрицательные эмоции, так они чувствовали себя меньшими неудачницами, и сейчас не преминули лишний раз напомнить, что, куда бы я не уезжал, мне всё равно придётся вернуться в эту вонючую дыру, а посему никуда я от их общества не денусь. Короче говоря, обычная зависть деревенского отребья с влагалищем, ничего большего от лишних существ ожидать не приходится.

«А мы тебя прямо заждались, – было вторым, что они мне сказали, чтобы подчеркнуть их безразличие к моей ничтожной персоне. – Сколько тебя не было? Две или три недели?»

«Четыре».

«Надо же, а мы даже не заметили? А где ты был?» – им обязательно нужно было услышать это от меня.

«Вы же заходили на мою страницу и прекрасно всё видели».

«Так это ты в этом году туда ездил?»

«Да, об этом написано под всеми фотографиями, которые я недавно разместил, и альбом так называется, и почти что в каждом комментарии об этом говорится».

«Ну, много ты себе воображаешь, мы так тщательно по твоей странице не лазали и уж тем более никаких комментариев не читали, просто разок поинтересовались, жив ты ещё или нет. А загорел ты, надо сказать, неплохо. Каким кремом пользовался?»

«Это, наверное, последнее, что мне бы хотелось обсудить в своей жизни, тем более сейчас. Не помню. Какой мне мать купила, таким и мазался. Вам-то зачем?»

«Может, мы тоже собираемся в отпуск, тоже на море, вот и хотим узнать, какой крем даёт такой неплохой результат».

«Ты что, дура, что ли? Это сугубо индивидуально».

«Я уже два раза облазил, крем не помогает».

«Тогда проехали».

Я пытался придти в картинное отчаяние от бессмысленности нашей болтовни, но у меня ничего не вышло, внимание рассеивалось, пришлось опять налить себе кофе. Сев обратно в кресло, посмотрев на потухший монитор и разложенные на столе бумаги, хлебнув еле тёплой жидкости, от которой тем не менее у меня вновь началось обильное потоотделение, на улице было жарко, понизив температуру на пульте от кондиционера, я посмотрел на своих собеседниц. Благо, у обеих имелись ухажёры, а то бы я имел неосторожность влюбиться в одну из них, очень уж хотелось женской ласки, и сейчас моё тело выглядело вполне привлекательно для роковых сельских прелестниц. Почему неосторожность? Потому что ни у одной из них ни талии, ни эмпатии в наличии не имелось, а нервотрёпки, доставляемой такими экземплярами, неспособными удовлетворять мужские потребности, зато требующими, чтобы они удовлетворяли их, мне и без того достаточно.

«Ты вроде бы даже похудел. Не могу понять, это из-за загара?»

«Я и прежде был худым, а сейчас, наоборот, поправился».

«А почему ты нам ничего не привёз, хотя бы какой-нибудь сувенир, например, календарь, повесить на стену?»

«Или майки с печатью?»

«Я о вас, как и вы обо мне, в отпуске совершенно забыл. Вот если бы вы мне что-нибудь написали, тогда да. Так что сами виноваты».

«Какой ты! А что бы наши молодые люди на это сказали, когда увидели, как мы переписываемся со знакомыми холостяками?»

«Значит от них подарков и ждите. Зачем постороннему парню вам что-то дарить? В чём смысл?»

«Чтобы сделать приятно».

«Приятное вы теперь должны получать только от своих мужчин, другим вы отныне неинтересны».

«Обязательно надо было всё сводить именно к этому? Теперь понятно, что от тебя благородных, альтруистичных, настоящих мужских поступков ждать не стоит».

«Почему? Очень даже стоит, но только если они не будут мне ничего стоить».

«Какой ты меркантильный».

«Ничего подобного. И вообще, где мы с вами работаем? То-то же. Деньги мы должны уметь считать по определению, и если их тратить, то на что-то нужное, а не, например, иллюзорный намёк на чего-то, о чём вслух говорить не принято».

«Что за глупости, Поленов! Чего ты себе напридумывал? Приятную мелочь превратил бог знает во что».

«Даже то, как скоро вы пошли на попятную, говорит о том, что именно это вами и имелось в виду. Вы искренне верите, что наличие у вас влагалища даёт вам право получать всё даром. И кто из нас неблагородный не альтруист?»

«Я что-то забыла, ты ведь одинок, да? У тебя же никого нет, да? Я имею в виду девушки. Теперь понятно почему».

«Это совсем не секрет, я уже разобрался в мотивах женских поступков и не совершаю опрометчивых действий, которые могли бы меня связать с кем-то вроде вас».

«И не мечтай. На таких, как мы, ты можешь только смотреть».

«Недавно копался в сети и наткнулся на очень интересный материал о том, как рассчитывается индекс массы тела, даже ссылку сохранил, обязательно перешлю вам обеим. В той методике учитывается не только соотношение роста и веса, но и пропорции организма. Хотя дело даже не в этом, Люда. Ты посмотри, с чего ты начала и чем закончила. С того, что я не привёз вам из отпуска какого-нибудь сувенира, и тем, что вы обе – идеал женской красоты».

«Не передёргивай, Поленов. Хотя тебе, наверное, привычно «передёргивать».

«Опять то же самое, и остановиться не можешь. Да я бы ни с одной из вас и дня не выдержал, скандалы – уродливая вещь. Проблема не во внешности, проблема в характере».

«Философ ты доморощенный. Глянь-ка, Надюха, какой рядом с нами живёт человек».

«Ты так на него набросилась, что и мне начинает казаться, будто тебе от него чего-то хочется. Может, пора звонить Валере, а то ведь вы без пяти минут супруги».

«Чего звонить? Нечего звонить!»

«Я вот одного не могу понять, вы действительно не в состоянии порадоваться за другого человека или хотя бы остаться равнодушными к чужим удовольствиям, обязательно надо завидовать?»

«Ты на нас не смотри, ты на себя смотри».

«Зачем мне на себя смотреть? Я и так есть я».

«Совсем дурой хочешь выставить? Не так ты прост, Поленов, каким пытаешься казаться».

«Я ни кем не пытаюсь казаться, сие есть лишняя трата нервной энергии. Даже не могу себе представить, как это – постоянно играть роль, думать не только о собственных поступках, их значении, реакции на них окружающих, но и о том, как выгляжу, совершая их, как себя веду, характерно ли такое поведение для того образа, который хочу построить, или нет. По-моему, от этого можно сойти с ума. Я не понимаю, как вы, женщины, можете так жить постоянно».

«Я так не живу, хотя о некоторых знаю, что они законченные лицемерки».

Дальше началось то, что можно назвать разговором сопляков «за жизнь», который и продлился бы до перерыва, если бы сам заместитель начальника управления не вошёл ко мне в кабинет. Под его взглядом прежние собеседницы быстро ретировались. Карусель продолжила вращаться, начать работать сегодня мне, видимо, было не суждено, ибо все плевать хотели на сроки, на тот нервяк, который вечно творился при их нарушении, дел у них не было, а была охота чем-нибудь себя развлечь, например, коллегой, только что вышедшим из отпуска, во время которого он совершил интересную поездку.

«Привет, Дима. Ну как там Москва? Ты ведь летал через Москву? Успел посмотреть?»

«Так, мельком».

«А полуостров? Там всё спокойно?»

«Да, всё спокойно».

Он вошёл со своей кружкой, в которую было налито что-то прохладительное.

«У тебя в кабинете кондиционер хорошо работает. Недавно ставили? А у меня уже старый, еле тянет».

«Наверное, нет… Я не знаю. Я пришёл, он уже был. То есть не сейчас, а вообще, когда устроился».

«Недавно-недавно, и трёх лет не прошло, я помню. Ранее в этом кабинете вообще не было кондиционера, твоя предшественница очень жаловалась, во второй половине дня летом Солнце в окна так и шпарит, так и шпарит. Куда бы присесть? Ты продолжай, продолжай, я не помешаю». – Он огляделся и сел прямо под кондиционером, потом слегка оттянул за пуговицу рубашку, прилипшую к потному, бледному, жирному, волосатому пузу. Судя по всему, моя поездка выдвинула меня в какой-то иной класс людей, иначе так коротко Пётр Юрьевич общаться со мной бы не стал.

«Спасибо, а то я никак не могу сосредоточиться», – но его хватило ровно на две минуты тишины.

«Расскажи поподробнее, где в Москве был? Что видел? Ты останавливался в гостинице или у родственников? Хотя какие у тебя там могут быть родственники», – на последней фразе он даже с безнадёжностью махнул рукой.

Если предыдущая болтовня являлась просто ненужной, то этот разговор становился мне неприятен.

«Нет, родственников у меня там нет».

«Дорого обошлась гостиница? Я тоже хочу через Москву куда-нибудь слетать, заодно и освежить о ней впечатления».

Надо же какие у нас все оказались путешественники!

«Я ничего не снимал, – мне было неловко признаваться в двухсуточном сидении в аэропорту, поэтому решил соврать. – Я же сказал, что видел её мельком, утром приехал, сдал багаж в хранилище, съездил посмотреть город, переночевал в аэропорту, и улетел на следующий день».

«Значит ночевать пришлось в аэропорту? – переспросил он. – Зачем такие жертвы? Ранний вылет? Тогда да, пожалуй, отсюда в ночь до Москвы добираться не просто, разве что кто-нибудь подвезёт. И всё равно день теряешь. А так и приехал, и столицу посмотрел, и без спешки, и никого не напрягаешь. Ты разумно поступил. Там метро допоздна работает, если что, можно взять такси. Плохо только, что не видишь ночной жизни, там ведь клубов, дискотек немерено, не то что у нас». – Человек он был не совсем старый, но уже и немолодой, поэтому я посмотрел на него с удивлением, хотя ответил не то, что следовало.

«Зачем мне клубы? Я ездил на море, там можно развлекаться хоть до утра».

«И ты развлекался? – с улыбкой переспросил Пётр Юрьевич. – Часто? Много? С одной и той же или несколькими, быть может, даже одновременно?»

Тут я понял, как много упустил на курорте.

«Да нет, я больше загорал и плавал. Так только, пару раз было. Но мы с ней даже подружились», – опять я вынужден был соврать, дабы не выглядеть неудачником, недотёпой, маменькиным сынком или кем-то похуже.

«Так я не понял, было или нет?»

«Ну, предположим, было».

«Тогда рассказывай, кто она, откуда, чем занимается, какова собой».

«Что вы! Я не стану о таком распространяться, мало ли какие случаются в жизни встречи», – ушёл я в глухую оборону, сославшись на садистско-анальную правду жизни, что возымело неожиданный, я бы даже сказал, сногсшибательный успех.

«Это ты прав, в жизни немало странных совпадений. Лично я не верю в случайность, всё предуготовано судьбой и происходит в надлежащее время, надо только уметь ждать. Великая сила, сам господь бог расписал наши жизни от начала и до конца, кем он тебе предназначил быть, тем ты и будешь, пытайся – не пытайся, свою стезю не изменить. Думаешь, ты случайно попал в наше управление на должность консультанта? Нет, тебе это было предначертано. Не веришь? А ты сейчас встань и пойди попробуй трудоустроиться в другом месте, например, в областном министерстве. Не возьмут, потому что господом богом тебе наказано работать здесь, и с этим ничего не поделаешь. Нет, конечно, если ты начнёшь пытаться, искать нужных людей, обхаживать их, щедро благодарить, то со временем попадёшь туда, куда тебе хочется. Но это произойдёт не прямо сейчас, понимаешь? А через некоторое время и тоже определённым образом, а значит в соответствии с его планом, – и он ткнул указательным пальцем правой руки в лампу дневного света. – Ты веришь в гороскопы? Нет? И очень зря. Лично я каждый день начинаю с чтения своего гороскопа. Гороскоп – это отражение божьего плана, его, если хочешь, письмена. Чем же ему писать, как не планетами и звёздами? Так мы получаем возможность общаться с ним напрямую, точнее, знакомимся с его замыслами. Что-то, конечно, не сбывается, но это ведь всего лишь черновик, набросок, он сначала пишет и только потом исполняет, поэтому учёные астрологи, те, кто разбираются в его хитроумных письменах, и могут заглядывать в будущее, пусть и не всегда то, которое в итоге реализуется. Однако есть вещи, которые сбываются при любых раскладах, они, например, относятся к знаку зодиака, под которым рождён человек, это на всю жизнь. Впрочем, подобные вещи настолько общие, что руководствоваться ими можно лишь при принятии самых судьбоносных решений, и делаем мы это неосознанно, ведь всё уже предрешено. А представь, какое бы могущество дала нам способность осознанно воспринимать веления судьбы! Нет, есть, конечно, маги и колдуньи, которым доступны секреты древних, но нам в нашей глуши до них далеко», – заключил он свою неспешную тираду и задушевно посмотрел в занавешенное окно.

«Да он опасный сумасшедший, – подумал я, но возражать не стал. – Как он общается с начальством? Они до сих пор не заметили, что он психопат? Или, быть может, они наверху все такие?»

«Молод ты ещё для таких знаний, но ничего, с возрастом обязательно помудреешь. Не может быть в жизни столько совпадений, это какой-то план».

«В жизни, конечно, надо планировать, но…»

«Нет, ты не уловил главной моей мысли, но не расстраивайся, у тебя впереди ещё много времени. Ты работай, не отвлекайся, а то у тебя вон сколько бумаг скопилось».

«Так вы же мне их сами и отписали, везде ваши резолюции. Могли бы и учесть, что я в отпуске, поручить кому-нибудь другому».

«Зачем? Ты ведь рано или поздно выйдешь. И тебе полезно, возвращает в нормальный ритм работы после безделья. Когда я 20 лет назад только-только пришёл на службу, меня мой учитель, ещё с советских времён заведовавший всей экономикой района (вот был человечище!), так наставлял: «Ты бы первые несколько лет в отпуск вообще не ходил, свыкался с работой, понял, что твоя жизнь вне её не имеет никакого значения. И в целом человеческая жизнь без труда ничего не значит. А потом, когда втянешься, возьми две недельки и сам увидишь, как в первый же день безделья тебе захочется на работу. Вот в чём смысл людского существования: трудиться ради чужого блага». Правда, чьего «чужого», он не уточнял. Нам до них далеко, старый был номенклатурщик, распоряжаться умел отменно, никому спуску не давал, у него с утра до ночи все делом занимались, и при новой власти тоже прижился. Когда у нас в области губернатором правил коммунист, его и вовсе прочили в региональное правительство, ради чего он тут из людей последние соки выжимал, но не вышло, что-то сорвалось, взяли другого, после чего Иван Натанович сильно потерял в авторитете, сник и через пару лет ушёл на заслуженный отдых. Сейчас с кровати не встаёт после инсульта, дочь за ним уже пять лет ухаживает, и есть ради чего, пенсия у таких заслуженных работников больше, чем твоя годовая зарплата. Вот куда уходит весь бюджет Пенсионного фонда России, на запредельные выплаты Иванам Натановичам. Ты насколько брал отпуск? На четыре недели? Вот то-то же. Он бы тебе такого ни за что не позволил да ещё бы обругал за наглость, и правильно сделал. Лично я вполне согласен с его теорией, что жизнь есть работа, а работа есть жизнь, так что смотри на стол перед собой и радуйся тому, какое тебе предстоит сегодня, завтра, послезавтра насыщенное существование, как ты разберёшь бумаги и почувствуешь свою нужность, важность, незаменимость. Помни, всё спланировано заранее, а значит именно тебе предуготовано прожить эти захватывающие дни, полностью погружаясь в работу».

Ответить мне было нечем, где-то с середины его последней реплики, когда прозвучалоимя какого-то краснорожего недобитка, видимо, несущего ответственность в том числе и за звериную, полузечёвую атмосферу в органах муниципальной власти нашего городского округа, я молча опустил глаза и просто сидел и делал вид, что разбираю бумаги, перекладывая один и тот же документ с места на место по несколько раз.

«Претворяешь в жизнь заветы? Правильно, трудись, труд сделал из обезьяны человека, – он совсем выдохся и стал противоречить самому себе, но уходить не хотел. – Да-а, значит курортный роман у тебя был. Это тоже хорошо, бодрит тело и дух. А ты там куда-нибудь ездил, смотрел достопримечательности?»

«Конечно. И винодельню, и какой-то дворец, и замок, и всякие развалины».

«Правильно-правильно, очень правильно, культурный отдых тоже не помешает. Не всё же на пляже валяться, в море купаться да с девками …, надо и духовно обогащаться. Молодец. Послушав тебя, я тоже захотел съездить, и всё там осмотреть. Ну ладно, мне пора, надо проконтролировать, как твои соседки выполняют моё распоряжение. А они ведь тоже ничего, правда? Не курортные девицы, конечно, но зато свои, родные», – и он остался ещё на полчаса.

После его ухода, до обеда мне поработать так и не удалось, Пётр Юрьевич окончательно выбил меня из колеи своим занудством и ахинеей. Я погрузился в сеть, моя рука водила мышью по большой кипе бумаг, поэтому приходилось сильно напрягать кисть для перемещения курсора. Встав из-за стола чтобы сходить пообедать, я внезапно обнаружил, что у меня ноет запястье, самое потрясающее изобретение человечества превратилось в способ, которым бездельники убивают время. Но ничего, после перерыва мой мозг будто перезагрузился, страх неизвестности, мешавший уснуть прошлой ночью, прошёл, работа в моём воображении возвратила себе законный образ унылой рутины, а не деятельности, требующей напряжения всех сил, и я много чего успел переделать в тот день, даже случайно задержался после шести, что никогда прежде со мной не случалось.


XXIII

Вскоре я узнал подробности истории, являвшейся причиной отсутствия Валентины Сергеевны на работе, первым за обедом обмолвился отец будто между делом, полагая, что мне уже всё рассказали. Оказалось, родные боялись преподнести мне эту новость, словно провидчески опасаясь, что я повторю историю своей начальницы. В одно прекрасное утро, в самом начале рабочего дня, когда женщина сидела в своём кабинете, у неё началось ректальное кровотечение, она позвонила в скорую, но никого из коллег на помощь не позвала. Медики нашли нашу начальницу уже без сознания, та полулежала в кресле, съехав под стол, и лишь то, что её колени упёрлись в перегородку между ножками, не давало телу окончательно упасть; светлая по случаю летней жары юбка была целиком пропитана кровью. Отвезли в больницу, привели в сознание, сделали переливание и на следующий день отправили в областной онкологический центр.

Поначалу Лера даже обрадовалась исчезновению матери, и когда ту увезли подальше, устроила с подружками вечеринку будто в отместку за её жестокосердие. Непонятно, на что надеялась Валентина Сергеевна, выходя в последний день на работу. Зачем она это сделала? Женщина уже знала, что смертельная болезнь вернулась, и даже срочные дела, какими бы они ни были, не могли затмить этого невыносимого факта. Но скажу больше: такие дела в тот день у неё отсутствовали. Какие у начальства могут быть в августе неотложные проблемы? Всё высокопоставленное отребье в отпусках, те аутичные распоряжения, которые оно надавало перед их началом, чтобы испортить подчинённым остаток лета, спихнуты на специалистов, исполняющих их абы как, ни с кем не советуясь по причине отсутствия в тех хоть малейшего смысла, как отсутствует он и в том, чтобы тратить собственные силы и время на что-либо подобное. Короче говоря, вывод может быть только один: Валентина Сергеевна как можно дольше желала делать вид, что её жизнь продолжается как ни в чём не бывало, и женщину не волновала возможность опозориться перед людьми, перед подчинёнными, внезапно умерев на рабочем месте, упав в обморок на планёрке у главы округа, его заместителя, или, что и произошло, быть обнаруженной в луже собственной крови и испражнений бригадой скорой помощи. Да много ли неожиданностей могло случиться в её состоянии! Впрочем, она заранее ко всему приготовилась, сумка с вещами для больницы уже была наготове. Туда её вскоре по просьбе Валентины Сергеевны и привёз заместитель, навестил женщину и даже поговорил с ней по душам, ибо теперь делить им было нечего, всё стало ясно, а многолетняя работа бок о бок, хочешь – не хочешь, но порождает взаимную симпатию пусть и на самом животном уровне, особенно у женщин.

Пётр Юрьевич оказался единственным, кто посетил её в больнице. Ни, к разочарованию Валентины Сергеевны, дочь, ни, к облегчению, Сергей Сергеевич к ней не пришли, однако, поживи она чуть дольше, возможно, увидела бы в палате обоих. Не знаю, было ли для неё достаточно двух недель, чтобы хотя бы мысленно завершить дела, со всеми распрощаться и приготовиться к неизбежному, но Лера за это время некоторым образом переменилась. Нет, внезапной любовью к матери она не воспылала, скорее наоборот, стала ещё более ненавидеть её за болезнь, за то, что женщина так внезапно и окончательно покинула дочь без предупреждения и обустройства последующей жизни, но более всего за то, что последний приступ болезни произошёл на виду у людей, для девочки-подростка подобного сорта публичный позор невыносимее смерти, однако вместе с тем Лера всерьёз испугалась за себя, своё будущее, то, как ей жить далее одной или в чужой семье, и данные мысли, их непосредственность, основательно встряхнули спесивую соплячку. Прошёл угар первой вечеринки, подруги разошлись и девочка осталась одна. Проблем с деньгами у неё никогда не было, не возникли они и сейчас, у матери имелся неплохой счёт в банке, и Лера снимала средства, когда нужно, со своей карты, привязанной к нему. И ходить в магазин, и оплачивать счета она научилась. Но это всё не то. Факт, что она одна дома не только днём, но и ночью, казался ей немыслимым, отсутствие рядом взрослого было неестественным, и тем не менее за пару недель одиночества вплоть до смерти Валентины Сергеевны Лера втянулась в свою новую жизнь, 1 сентября сама пошла в школу, что внезапно превратилось в отдушину и повод не думать о собственном печальном положении, сама рано вставала, сама рано ложилась, соседи лишь иногда заглядывали, осматривались, уверялись, что всё в порядке, бросали на ребёнка жалостливый взгляд и уходили по своим делам. И так могло продолжаться до её совершеннолетия, будь у Леры достаточно средств к существованию.

Валентина Сергеевна, наконец, отмучилась, в её дом вместе с её трупом вошли толчея, негромкие всхлипы, натянутые нервы и ожидание чего-то страшного. Попрощаться с ней пришла половина нашего городка, на кладбище мало плакали и много говорили, стараясь не смотреть в сторону тех немногих останков в ящике, которые сохранила болезнь. В основном все любовались худеньким лицом дочери, которое внезапно похорошело от горя, приняв смиренное выражение. С ним гармонировали глупые тусклые глаза подростка. Лера уже не знала, куда деться от этих взоров, во время прощания она должна была стоять у зияющей могилы без возможности спрятаться за чью-либо спину, но в тот момент, когда поднимали крышку гроба, дабы окончательно и навсегда скрыть от чьих бы то ни было глаз тело её матери, гнетущая неловкость сменилась порывом отчаяния и безысходности. Она вдруг представила, как закрытый гроб опускается в яму, пахнущую сыростью и тленом, и припала лбом к щеке материного трупа, сотрясаясь в рыданиях и забыв обо всём на свете. Зрители оценили мизансцену и ощутили глубокое удовлетворение искренним порывом незрелой души, так хорошо укладывающимся в быдляцкую мораль гнилого стада.

Едва ли не вторым по популярности персонажем на похоронах был, как можно догадаться, не труп покойницы, которая будто и вовсе пребывала в полном небрежении, а глава нашего городского округа. Этот холёный отброс лет слегка за 60 стоял у гроба с неподдельным страхом в глазах, всеми силами стараясь их не опускать, дабы не видеть умершей. Сказал он лишь несколько слов, и, что весьма характерно для любого великовозрастного олигофрена, произнося их, пытался придать своему голосу задушевности и невыносимо обобщал ничтожнейшие мелочи, чему согласно кивали лишь его прихвостни и кое-кто из народа, большинство же смотрело на данный спектакль с недоумением, а то и отвращением, однако перебивать жиденький поток словесных нечистот никто, конечно, не стал, ибо не место, не время и не та ситуация. Уйти тоже никто не ушёл. Присутствуй я там, а не смакуя последний день на берегу моря, я сугубо инстинктивно тоже смотрел бы не на труп Валентины Сергеевны, а на него, смотрел с ненавистью и отвращением, именно его дилетантство, некомпетентность, безразличие и самолюбие, неспособность организовать нормальную работу администрации по причине полного непонимания управленческих процессов, явились тем исходным пунктом, из-за которого мы делали так много ненужной работы, переделывая одно и то же по несколько раз и приходя отнюдь не к лучшему конечному результату только потому, что он соответствовал его убогим местечковым представлениям. Чего он испугался, совершенно непонятно, у него не достало бы ума, совести и воображения, чтобы понять, что это он и его предшественники вогнали Валентину Сергеевну в гроб. Скорее всего, эта краснорожая погань, бывший комсомольский работник и полузечьё, привыкший получать несоразмерно более того, что зарабатывал, просто боялся смерти, абстрактной смерти как последнего в жизни судьи, перед которым не солжёшь, которого не подкупишь, встречи с которым не избежишь, а на лежащую подле него покойницу ему было откровенно плевать. Хотя он и такие как он активно пытаются обезопасить себя от смерти, недаром же среди этих червей так распространено религиозное мракобесие, они истово желают обеспечить себе место в несуществующем раю посредством усердного исполнения надлежащих ритуалов, не забывая, однако, заглядывать и в гороскопы.

Больше эмоций вызвали речи заместителя Валентины Сергеевны, слова которого и над гробом, и потом на поминках имели успех не столько своей содержательностью, он как всегда нёс чушь, сколько искренностью. Надо отдать ему должное, страха в них не было, было немного грусти, немного общих соображений полурелигиозного-полумистического толка, хорошие, добрые воспоминания о покойнице житейского характера и очень много ничего не значащей воды. Поминки, по сути, вёл он, сидя слева от главы, который располагался, прошу прощения за каламбур, во главе стола, а напротив сидела Лера. Наверное, исключительно из-за этого мероприятия и стоило бы помянуть Валентину Сергеевну тёплым словом, её смерть имела более благотворное влияние, чем жизнь. Люди сидели на открытом воздухе в тени деревьев в местном кафе в будний день, приятно выпивая и вкусно закусывая.

Её братца всеми силами старались отстранить от близости к главе округа. Сие удалось, того нигде не было видно, ни на кладбище, ни на поминках, о нём забыли, не испытывая ни малейших угрызений совести. Однако о данном существе много говорили в дальнейшем, после бесследного исчезновения его племянницы Леры (чьим наследником он даже не являлся), вследствие которого всё имущество Валентины Сергеевны перешло государству, но только много позже, буквально на днях, когда девочку официально признали погибшей, в связи с чем мне и представился случай вспомнить всю историю. До наступления развязки их дом закрыли, опечатали, отключили ото всех коммуникаций и оставили ветшать на три года, животному не досталось и ничтожной толики наследства. Однако какие-то деньги после смерти сестры Сергей Сергеевич всё-таки получил, правда, сколько и откуда, определить не удалось. Ходило множество сплетен по поводу того, куда же на самом деле исчезла Лера, и наиболее вероятной версией является та, согласно которой через несколько недель после смерти Валентины Сергеевны зечьё выкрало племянницу, халатно оставленную социальной службой в одиночестве, и что-то с ней сделало.

Вероятно, вести о сироте через жену Сергея Сергеевича, бывшую проститутку, дошли не только до подвальных пауков, которые уже тянули свои щупальца к девочке, но и ещё ниже, до садистско-анальных зверочурок, захотевших купить Леру то ли в половое рабство, то ли на донорство органов, чему дядя и поспособствовал за какие-нибудь гроши. На следствии он, как матёрое зечьё, от всего отпирался, но даже без своего опыта гнилой ошмёток биомассы правды бы никогда не сказал из элементарного страха быть утилизированным ошмётками биомассы ещё более гнилыми. Сажать Сергея Сергеевича оказалось не за что, и полицейский следователь, человек честный, но бессильный, в конце очередного допроса бросил ему: «Её смерть на твоей совести!» – чем вызвал у существа лишь улыбку. Вскоре ему и вовсе пришлось отпустить животное на все четыре стороны. Однако справедливость в мире всё-таки существует. Через полтора года Сергей Сергеевич получил ранение в пьяной драке в область почек. Одна отказала полностью и её удалили, вторая после затяжных запоев функционировала плохо и ему нужны были постоянные сеансы диализа. Он превратился в глубокого инвалида, жена, бывшая проститутка, его бросила, ухаживать сам за собой он был не в состоянии даже здоровым, и в один прекрасный (без иронии) день его нашли подохшим. Туша, отравленная мочевиной, смердела так, что после вскрытия её срочно кремировали – единственный справедливый конец для зечья.

На этом моё желание продолжать данную историю оканчивается. Все её участники были чужими мне людьми, чья судьба интересовала меня лишь постольку, поскольку касалась моей персоны, а мрачный её антураж только отвращал и выхолащивал.


XXIV

Но ведь жизнь продолжается, не так ли? Первое время все делали вид, будто ничего особенного не произошло, а вскоре и действительно забыли. Типично для стада олигофренов, не способных держаться каких-либо принципов.

Забавный факт, когда я узнал о собственной болезни, мне начало казаться, что это Валентина Сергеевна в своё время меня заразила, я высказал данное предположение врачу, на что он рассмеялся и уверил, такого быть не может. Однако атмосфера в управлении как была гнилой, так гнилой и осталась. Заместитель стал начальником и делал ровно то, чем ранее пробавлялась его предшественница, то есть отдавал глупые и бесполезные распоряжения, лишь бы самому ни за что не нести личной ответственности. В свою очередь его заместителем стал мой сосед по кабинету, хотя все прочили на это место того издёрганного парня, вечно заваленного работой, у которого, видимо, не оказалось нужной протекции или достаточно средств, чтобы отблагодарить тех, от кого зависело назначение. А у моего бывшего соседа отец работал в руководстве ГИБДД округа, из чего можно сделать множество выводов. И они постоянно делались тут и там, откровенно и намёками, и никому, в том числе и мне, даже в голову не могло придти, что парень пробился собственными талантами. Моим новым соседом по кабинету стал некий молодой человек, тоже чей-то сын или внук или племянник, ведший себя ровно так же, как вёл себя я после поступления в должность, из-за чего я получил полное право смотреть на него сверху вниз как на тупого сопляка и всячески демонстрировал своё превосходство в делах и в жизни. Сначала он презрительно улыбался в ответ, потом начал приниженно иронизировать над собственной наивностью, а потом, по прошествии полугода, куда-то исчез. Говорили, что не выдержал даже той ничтожной нагрузки, которую на него возложили. Если бы у меня хватило смелости, я на его месте поступил бы так же. Невозможно уязвить кого-то в том, к чему он совершенно не причастен, в чём никак не разбирается. В итоге, до моего переезда в областной центр я сидел в кабинете один и выполнял пусть и не двойную, но как минимум полуторную работу, что теперь оказалось мне под силу.

Жить я продолжал с родителями, но вскоре моё отношение к дому начало меняться. После какого-то неопределённого момента я перестал стремиться попасть в свою комнату за компьютер или в зал под телевизор и всячески оттягивал возвращение, задерживаясь на работе по любому поводу даже в осенние и зимние дни, когда в офисе было особенно тоскливо и нудно. Прекрасно помню беспросветные вечера: за окном стояла полнейшая тьма, в каждом небольшом городке России жизнь вечером будто замирает, в кабинете изо всех сил бился искусственный свет, и я сидел за столом в гордом одиночестве, в сотый раз поправляя столбцы электронной таблицы или перечитывая плоский текст официального письма и правя его, дабы предать ненужную выразительность, настолько же серую, как и первоначальный вариант. Да мало ли что ещё можно было придумать, чтобы задержаться. Из-за таких бесплодный посиделок меня стали считать ценным сотрудником, болеющим за общее дело, а сам я принялся внимательнее всматриваться в начальство, желая угадать, происходила ли их усидчивость в своё время из трусости и опустошённости, испытываемых мной сейчас, или же она являлась чем-то другим, мне чуждым. В конце концов я отказал им в присутствии настолько же богатой фантазии, что и у меня, увидев в них только добросовестных дураков и блатных мерзавцев.

Выпивая к вечеру с растворимым кофе всю воду из полуторалитрового чайника, я из угрюмого офиса шёл домой. Темнота улицы ко времени моего возвращения редко где нарушалась светом из окон, но свой десятиминутный путь я знал наизусть и мог пройти его с закрытыми глазами. Не помню, сколько раз я его проделывал, но много, очень много, и каждый был похож на предыдущий, только дождь сменял снег, лужи – сугробы или дорожную пыль, тучи – звёздное небо и Луну. На последние я не часто обращал внимания, лишь тогда, когда от спорадического лая собак становилось особенно тоскливо, и в глаза обычно бросалось светящееся на небе пятно, а на душе становилось ещё безысходней. Основательно забывать Валентину Сергеевну я начал уже через месяц после того, как узнал о её смерти, а вскоре образ покойницы и вовсе померк в памяти, растворившись в житейской суете. Как-то раз я внезапно наткнулся на подпись бывшей начальницы в старом документе и вдруг понял, что не в состоянии вспомнить черты лица поставившего её человека, будто никогда его не знал, получив данную резолюцию от неизвестного безликого руководства. Память о её дочери продержалась чуть дольше, в основном в трогательно-романтичном образе девочки, склонившейся над гробом матери. Источником неожиданной стойкости воспоминаний, скорее всего, стало осознание той страшной участи, которая её настигла, а не личная симпатия. Но ведь я работал не в правоохранительных органах, поиски ребёнка не являлись моей обязанностью, а, как известно, спокойная совесть – прямой путь к забвению. Переживания постепенно сгладились, жажда возмездия иссякла, и лишь иногда, проходя мимо дома этой несчастной семьи, источником злоключений которой являлась одна-единственная супружеская измена, по какой-нибудь надобности, ибо он стоял вдалеке от моих повседневных маршрутов, смотря на запустение, царившее вокруг него, меня пронзал жгучий укол чувства справедливости, без конкретики, безотносительно к определённым людям, некогда там проживавшим, абстрактным ощущением, что чего-то не должно было случиться, но оно случилось. А ещё сводило с ума бессилие перед неумолимым роком, столь актуальное в моём нынешнем положении.

Возвратившись домой, я ужинал заботливо сохранёнными матерью остатками семейной трапезы. Иногда отец задерживался в магазине, возможно, по той же причине, что и я, и тогда мы ужинали вместе, но ничего особенного за нашими совместными посиделками не стояло. Потом я убивал остаток вечера за каким-нибудь бесполезным занятием. Скажу честно, время от времени я пытался читать русскую классику, но не преуспел, во-первых, потому что чувствовал, будто впустую теряю время, наполняя его бесполезной болтовнёй, бессодержательной мутью, которая не даст ни плодов, ни удовольствия, а либидо потешить хотелось, во-вторых, доходя до определённого места, я начинал испытывать мучительный стыд из-за лицемерия авторов. Их гуманизм – то же самое, что и средневековое рыцарство, то есть фантастическая чушь, к которой прибегают, дабы казаться лучше, чем есть на самом деле. Именно в русской литературе это давно дохлое пугало трепали и треплют изо всех сил, чтобы создать видимость наличия в нём жизни, а ведь он только и нужен был, что в эпоху Возрождения, когда чувственность стальной рукой необходимости тащила за волосы разум из дремучего скотства Средневековья. Те люди, которые изображаются писателями умными, благородными, глубоко чувствующими натурами, но из-за жестокости внешних сил опускающимися на самое дно, в чём бы оно не заключалось, являются просто выдумкой, ложью, отравляющей незрелые, наивные и открытые души гнилостным адом пиетета перед сирыми и убогими. Все люди дна, которых мне довелось повстречать на жизненном пути, являлись самовлюблёнными зверушками, не имеющими ни одной человеческой черты, даже если что-то в них и можно было принять за таковую. Поэтому вскоре я бросил это пагубное занятие, понимая, что не мне расчищать авгиевы конюшни многовекового лицемерия и ставить мораль с головы на ноги. Но читать что-то другое мне хотелось ещё меньше.


XXV

После нескольких месяцев такой жизни я стал замечать, как и коллеги, и близкие начали испытывать ко мне такое уважение, которого в своих глазах я не заслужил, поскольку знал, что ничего существенного не делаю. (Исключением являлся лишь брат Степан.) Наверное, именно оно явилось причиной длительной командировки в Москву в целях повышения квалификации, в которую меня послало начальство, сделав вид, что сие само по себе уже награда, и пребывание в столице я должен оплачивать сам. Но об этом позже. За некоторое время до столь отрадной поездки, в канун нового года, мне вдруг настоятельно начало казаться, что брат переменил своё отношение ко мне. Этот праздник давно перестал быть для меня чем-то радостным и превратился в неприятную рутину, сопровождавшуюся выхолащивающим марафоном общения с родными, родственниками, друзьями, знакомыми, гостями и прочими безразличными мне лицами, за долгие зимние выходные набивавшимися в наш дом и превращавшими его в подобие ресторана при дешёвой семейной гостинице, где каждый думает, что имеет право на время хозяев. Нет, сам я ничем не занимался, никакого любимого дела у меня не было, и моё время в праздники стоило не более, чем время бомжа с помойки, однако оно было именно моим и именно мне хотелось им распоряжаться, самому решать, лежать ли в грязном спортивном костюме на засаленном диване перед телевизором или любезничать с троюродной тётушкой по маминой линии о юной прелести её дочки-уродины или, упаси господи, с другом-дураком отца об экономическом развитии округа или, самое невыносимое, с заслуженным работником торговли, получившим это звание году эдак в 75-м, и по совместительству вторым мужем бабушкиной сестры о том, как всё было идеально в советское время, как плохо в 90-х и как потихоньку мы поднимаемся с колен при нынешнем главаре государства.

Последнее обычно означало, что индивид сумел встроиться в коррупционную систему, нашёл, кому заносить, избавил себя от конкуренции и спокойно приторговывает, например, тухлыми томатами на местном рынке, – людей более высокого ранга среди знакомых моего отца замечено не было. И чёрт бы с ними, я не идеалист и прекрасно понимаю, что наш народ имеет ровно то, чего заслуживает, но зачем же отравлять мою жизнь своим присутствием? Короче говоря, я не представляю, чему радуются люди на Новый год. Что всё ещё живы? А какой в этом толк? Сделают они друг другу перекличку за праздники, походят друг к другу в гости, похвастаются достижениями, заключающимися в лучшем случае в покупке нового автомобиля, а обычно – в поездке в отпуск куда-нибудь не шибко далеко и совсем неинтересно или в новом холодильнике, или в том, что сын или дочь сдали сессию за недорого, дешевле, чем в прошлый раз. Сейчас всего и не припомнишь в сером гуле безликих удач. Потом вновь разбредутся на год по своим унылым углам, если какое-нибудь экстраординарное событие, свадьба или похороны, не сведут их вместе раньше следующего Нового года на короткий срок. И так из года в год, я давно это заметил, однако незрелому сознанию столь стабильное поведение множества взрослых людей кажется чем-то фундаментальным, и лишь в последнее время, когда я более или менее раскрыл глаза и начал думать своей головой, понял, насколько сие удручающе омерзительно и полно тотальной погибели без каких-либо посмертных следов, тем более учитывая щемящую посредственность моей собственной семьи. Подобное происходит по всем городам и весям почти в каждом доме по всему миру.

Однако в тот Новый год послышался один голос, выбившийся из общей тошнотворной какофонии. Выбившийся в плохом смысле слова. Я прекрасно помню, как после очередного общего застолья в мою комнату вошёл Стёпа и угрожающим тоном произнёс: «Ты бы попроще себя вёл!» – после чего, полагая, что сказал нечто потрясающее и окончательное, он вышел с видом правильного парня. Внешность моего брата не стоит того, чтобы её описывать, однако угроза являлась целиком в его стиле. Он был коротко стрижен, среднего роста, довольно-таки толст, имел ничем не примечательное и ничем не привлекательное лицо, впрочем, как и все в моей семье, в том числе и я, и всегда вёл себя так, будто либо знает всю правду-матку, либо какую-то сокровенную тайну, касающуюся всех, в которую обычных смертных посветят только в своё время, он же уже ею обладает. Я был ровно таким же, но со временем перерос невежественное чванство и желание всегда и во всём быть единственно правым, а он, мой старший брат, так и остался воинственной посредственностью, лезущей из кожи вон, чтобы казаться главным бараном в стаде, но делающим сие именно на своём уровне, в своём понимании, а потому просто являющимся невыносимым. Его бесполезной угрозе предшествовала моя пренебрежительная реплика о празднике и сопровождающих его встречах и гуляньях, казавшихся мне безнадёжно скучными и ненужными, сделанная на семейном ужине, которая сильно расстроило и наших родителей, и наших гостей. Я совершенно не позаботился об их чувствах, ведь подобное времяпрепровождение являлось их жизнью, радость от неё если и не полностью им исчерпывалась, то в самой яркой и лучшей части.

Что заставило меня так поступить? Во-первых, это было правдой, чего вполне достаточно, во-вторых, я не считал, что обязан жертвовать выходными ради чужих развлечений, и в-третьих, у меня просто было скверное настроение из-за прошлой и будущей работы, по причине которой перед праздниками появился реальный предлог задерживаться на службе, чтобы меньше бывать дома. Родители, конечно, промолчали из уважения, которого я не заслужил, только брат посчитал возможным ввернуть своё нелепое и неуместное словцо, считая его прямой противоположностью тому, чем оно было на самом деле. Не знаю почему и как, ведь детские годы я не помню, но мне всегда казалось, что с самого рождения мы с ним не были похожи друг на друга, однако различия не давали о себе знать, не становились очевидными до тех пор, пока я вёл себя так же, как он, так же, как все остальные, включая отца. И раз уж у меня не осталось ни одного воспоминания детства, которое я вправе считать надёжным, проверенным воспоминаниями других людей, то те несколько картин из прошлой бессознательной жизни, время от времени всплывавшие в моём уме, в той или иной степени окрашивались наивной фантастичностью ребёнка, поэтому в них невозможно разобрать, где реальность, а где вымысел. Но в каждой непременно присутствовало ощущение смутного внутреннего конфликта, испытываемого мной при определённых действиях. Часть из них касалась именно брата Стёпы. Нормально всё это или нет, я не знаю.

По праву старшинства брат командовал мной с самого детства, но не так, как взрослый и более разумный, а как более сильный и хитрый, издеваясь, наслаждаясь властью и подставляя под удар в опасных ситуациях, когда полагал, что за определённые провинности меня не накажут, поскольку, в отличии от него, я, будучи ещё ребёнком, мог сделать нечто злокозненное лишь нечаянно. Однако порой его отношение ко мне и вовсе перерастало в глумление над слабым, к которому он прибегал перед друзьями, дабы подчеркнуть своё превосходство надо мной. Бывали, наверное, и минуты трогательного братского единения, происходившие не иначе как под давлением родителей, но, повторюсь, я ничего такого не припомню, так что оставлю их в покое. Впрочем, до наступления сознательного возраста я воспринимал его тиранию как нечто естественное, поскольку не видел других примеров отношений между братьями. Также я не знал и примеров нормальных отношений с сестрой, между мной и Алиной (так её зовут) никогда не было ничего хорошего. Во-первых, она младше меня, а посему ей не довелось нянчиться со мной как с игрушкой, во-вторых, единственную девочку в семье сильно баловали, из-за чего сестра стала заносчивой и самовлюблённой, что в итоге вылилось в её раннюю беременность, и в-третьих, девочки растут быстрее мальчиков, и с определённого возраста Алина стала мной манипулировать, третировать парнишку перед подругами, как и старший брат, поскольку я всегда был недотёпой. Единственное, что иногда меня спасало, – спорадическая опека родителей, инстинктивно защищавших, как сейчас понимаю, самого слабого в семье и пресекавших попытки брата и сестры, которым они становились свидетелями, самоутвердиться за мой счёт. Правда, Алина не долго практиковала пассивно-агрессивное отношение в мой адрес, вскоре её интересы существенно изменились, а вот Стёпа так и не смог увидеть во мне объект для защиты, но только подчинения, наказания, руководства и обслуживания его интересов, от чего он не избавился до сих пор и испытывал жесточайший когнитивный диссонанс при виде моих скромных достижений, оказавшихся гораздо существеннее его. Обладай брат зачатками мышления, довёл бы логическую цепочку до конца и понял, что ничего, превосходящего его способности, я от него получить не мог, а посему мои достижения являлись результатом собственных усилий, именно я опережал этого недоумка в развитии и именно он должен обслуживать мои интересы. И Стёпа явно начал подозревать нечто подобное с момента моего поступления в вуз, а посему пытался принизить всякую учёбу вообще. Сначала нарочито превозносил службу в армии с обыкновенной в таких случаях репликой о том, что кому-то надо защищать Родину, и выразительным взглядом в мою сторону, мол, а ты не прожил два года с парнями в казарме, не маршировал с ними на плацу плечом к плечу, не знаешь сладостных ощущений в гениталиях от боевого братства и так далее. Потом отец взял его к себе на работу, и начались присказки о зарабатывании денег, за коими стояло таскание ящиков, расчёт за товары и прочее, чем ещё занимаются мальчики на побегушках. Когда я приезжал из города на каникулы, Стёпа умудрялся по несколько раз в день доставать из кармана брюк спортивного костюма толстую пачку мелких купюр, чтобы, как ему казалось, подразнить меня ими и вызвать зависть, обычно приговаривая: «Что смотришь? Тебе в твоём универе такого не дадут. Ты только и можешь, что просаживать родительские деньги». И я смотрел, но не на деньги, а на него, прекрасно понимая, что это дремучее ничтожество претендует на гораздо большее, чем то, чего оно достойно. Правда, смотрел, к сожалению, как житель небольшого провинциального городка на деревенское быдло, то есть сам недалеко ушёл. Однако рефлексия являлась прогрессом, поскольку раньше все его попытки пустить пыль в глаза воспринимались мной за чистую монету.


XXVI

Подоспело время для детского воспоминания, целиком пересочинённого из обрывков бессвязных образов. Мне было лет семь-восемь, я то ли собирался пойти в первый класс, то ли уже в нём отучился и пребывал на летних каникулах. Примечательно, что я не помню даже первого года в школе, что красноречиво говорит и о моём отношении к ней, и о её месте в моей жизни. Как и всякий ограниченный индивид, к учению я испытывал нечто среднее между показным презрением и бессильной ненавистью, а посему делал вид, что наличие или отсутствие обязанности посещать школу меня нисколько не волнует, я самодостаточен и провожу время так, как считаю нужным, то есть бездельничаю. И потом, что представляет собой сельская школа, прекрасно известно. Там изо всех сил тянут распоследнюю посредственность, дабы показать хоть какой-то уровень успеваемости среди учеников, и, как правило, не дотягивают её даже до умеренно низкого уровня школы городской. Почему? Потому что сами учителя в подобных учреждениях являются такими же посредственностями, что и их ученики, они не обладают достаточной квалификацией для преподавания предметов сложнее физической культуры, и только по причине нехватки специалистов в сёлах содержатся как неизбежное зло, которое, не исключено, покалечило не один талант бездарным преподнесением знаний. Хуже преподавателей сельских школ только учителя начальных классов. Что толкает человека учить малышей? Это ведь само отрицание преподавания! Из года в год вы повторяете соплячью, которое даже самоё себя не осознаёт, одни и те же до крайности примитивные знания, не развиваясь, не добавляя ничего нового к занятиям, ибо в таком случае дети перестанут вас понимать. Их даже нельзя назвать знаниями, это базовые навыки, постоянное повторение которых нормального взрослого человека сведёт с ума. Что творится в душах людей, которые учились на педагога минимум четыре года, чтобы потом писать на доске палочки и крючочки перед малышнёй? Я не понимаю. Может, их привлекает работа с детьми? Тогда это низость. Им нравится помыкать существами, которые заведомо меньше и беззащитнее их. Или они, вследствие умственной отсталости, не способны выстраивать деловые отношения со взрослыми людьми и ищут себе работу, на которой проще и безопаснее? Но подобных существ, наоборот, необходимо изолировать от незрелых детских умов, чтобы те не заразились глупостью и беспомощностью. Однако говорить, что они не нужны, тоже было бы неверно, только их не стоит называть учителями, только воспитателями, и уж тем более следует отказать им в каком бы то ни было отношении к науке, поскольку, претендуя на причастность к её объективности, они предают такой же характер своему «преподаванию», тем самым взваливая на детей ношу психических девиаций, нести которую те объективно не способны.

Накануне прошёл сильный ливень, и вода в местной речке поднялась настолько, что в ней вполне можно было плавать. Сразу оговорюсь, никаких идиллических картин при описании задорного купания коротким, но знойным летом российской глубинки нарисовать не получится, оно происходило не так, как восторженные идиоты обычно живописуют деревню и «простую» жизнь в ней. Сходить на речку являлось делом не обычным и не развлекательным, разве только с большой скуки. В нормальные дни её глубина в самой середине была в лучшем случае по колено взрослому человеку, берега не отличались ни красочностью, ни удобством, ни чистотой, поэтому никакой популярностью у населения в качестве способа рекреации она не пользовалась. Те, кто не работал летом, днём спали, а по вечерам, собираясь небольшими компаниями у кого-нибудь в саду, проводили досуг в соответствии со своим культурным уровнем. Только после сильных осадков в разгар лета ребята постарше бегали поплескаться в мутной воде и чего-нибудь поделать втайне от взрослых.

В то утро отец отсыпался после ночных гуляний у приятеля, летом дел в магазине всегда мало, мать возилась на кухне, не помню, почему, то ли была в отпуске, то ли опять безработной. Я лежал на диване в гостиной и мирно смотрел телевизор.

«Мам, я на речку», – крикнул Стёпа и молниеносно выбежал в дверь, но успел услышать:

«Хорошо. Только возьми брата, а то он скоро позеленеет от телевизора. Дима, слышишь? Отлепись от телевизора, пойди со Стёпой на речку, иначе лета опять не увидишь».

Мне хотелось идти туда так же, как и ему меня брать.

«Да пошёл он. Не хочу, не стану с ним нянчиться. Я иду с друзьями, он будет самым мелким из нас», – и всё в таком духе, но мать настояла. А вот мою сестру, тогда ещё от горшка два вершка, как раз таки шепеляво изъявившую желание пойти купаться, почему-то не пустила.

Мы вышли со двора и молча направились к окраине тогда ещё села, от которой до речки было ближе всего. Стёпа шёл очень быстро в надежде, что сопляк отстанет, но я не мог отстать, потому что слушался маму и не сомневался в необходимости выполнять её распоряжения. День занимался жаркий, под солнечными лучами исчез запах свежести после дождя, и в воздухе стояла тяжёлая сырость от испарений. В мои сандалии набилась грязь, носки промокли и при каждом шаге издавали чавкающие звуки, из-за чего было тяжело идти, к тому же брат спешил. Однако я на него не злился, чувствуя себя виноватым за то, что меня ему навязали. Его худые, длинные и загорелые ноги в шлёпанцах проворно мелькали перед моим носом, я то и дело сбивался с шага на бег, опустив голову и не смея попросить идти помедленнее, потому что результат был известен – он бы либо накинулся на меня с кулаками, либо сказал: «Не можешь идти со мной, иди домой». Я не понимал, почему он так злится, но смутно предчувствовал, моё присутствие должно было от чего-то его удержать, от чего-то, что родители не позволяли ему делать, однако прямо запретить не могли.

Проблема заключалась даже не в том, что был конец 90-х, и народ активно демонстрировал, до чего может опуститься, будучи предоставленным самому себе, а в том, что и мои родители, и родители друзей и знакомых моего братца, и все те люди, щедро рассыпанные по городам и весям всего мира с одинаково низменным уровнем ума и воспитания, оказались не способны контролировать собственных детей, поощрять их развитие и оберегать от опасностей, поскольку сами не имели ни малейшего понятия, в чём заключается смысл разумной жизни. Они были заняты собой, личными проблемами, беспросветной повседневностью, сами нуждались в опеке и защите более сильного, поэтому воспринимали превратности взросления отпрысков как нечто существенное и неразрешимое, пребывающее наравне с их собственными затруднениями, а посему требующими немало сил для исправления. Ущербное скудоумие, слабость и трусость родителей вели к тому, что воспитание детей пускалось на самотёк, и тогда только умственные способности ребёнка становились для него единственной защитой от влияния скотского окружения. А окружение всегда скотское, особенно таковым оно было в России в то время, поскольку состояло из недоразвитых ошмётков биомассы, предоставленных самим себе. К тому же малолетние выродки сугубо статистически являлись отпрысками пролетарского отребья и копировали привычки родителей, то есть пили, курили, матерились, лгали, воровали, что плохо лежит, и самоутверждались за чужой счёт.

Через двадцать минут мы свернули с дороги и принялись петлять в густо росшей траве. Брат замедлился, ощутимо запахло сыростью большого водоёма, я весь вспотел, но по счастливой детской способности отвлекаться от неприятностей занимательными мелочами перестал думать о чём-то кроме приятной прохлады речной воды, невесомости тела при купании, тёплого солнечного света, отражающегося в спокойном непрерывном потоке. Я любил смотреть на текущую воду, как и всем, её вид дарил мне ощущение умиротворения и избегнутой опасности, когда, стоя на берегу реки, понимаешь, что тебе не надо бороться с её напором, прикладывать усилия, чтобы оставаться на плаву. А потом, перестав любоваться, вдруг войти в неё, дать потоку слегка себя увлечь и тут же широкими жестами рук, радуясь физической мощи, заставить тело плыть по желанию, нисколько не считаясь со стихией.

Траву сменил камыш, в окрестностях села им зарос весь берег, а сразу за его плотной стеной показалась мутная вода реки. Мы направились вниз по течению, прошли мимо пары прогалин, которые местные жители время от времени использовали по собственному усмотрению, но не остановились ни на одной из них, а вскоре на противоположном берегу, среди кустарников, я увидели друзей брата, трёх парней и двух девушек, его ровесников, то есть на тот момент более чем вдвое старше меня. Они сидели у воды, двое курили, один парень по-хозяйски закинул на плечо девушке руку, что тогда мне показалось чем-то глупым и неестественным, перед ними стаяла бутылка водки. Впоследствии, кстати говоря, я и сам с друзьями с удовольствием развлекался подобным образом, сходить на речку, выпить и заняться сексом у нас являлось верхом развлечений. И у наших родителей, наверняка, походы к воде имели ровно тот же самый смысл.

Стёпа быстро скинул шорты и майку и пошёл вброд, держа их над головой; я попытался поступить так же, но на середине реки, где ему было по грудь, мне оказалось по самые ноздри. Я начал захлёбываться и от страха стал отчаянно грести руками и ногами, первым же движением окунув одежду в воду. Когда я вылез на берег и небрежно расстелил свои пожитки на траве, не сообразив, что на обратном пути, если мне опять никто не поможет, то придётся их вновь замочить, заметил на себе смеющийся взгляд одной из девушек, и почему-то почувствовал сладостную радость вперемешку с огорчением. Я не мог оторвать взгляда от её толстых ног с расставленными врозь носками, жирка, нависавшего над резинкой трусов купальника с непропорционально большим верхом, которому ещё нечего было прикрывать, круглых рыхлых плеч, ничем не примечательного лица и жидких мокрых волос, скрученных и переброшенных на грудь, непонятно какого цвета, ибо все мокрые волосы выглядят темнее, чем они есть на самом деле.

«А зачем нам мелкий?» – спросил куривший парень, который стоял по щиколотку в воде в мокрых шортах.

«Мать навязала, – ответил Стёпа. – Он тебе мешает?»

«Пока нет, но потом может. А ещё он может донести родителям».

«Ты думаешь, они не догадываются, чем мы здесь занимаемся?» – смеясь, спросил другой парень, под рукой которого сидела вторая девушка, чуть худее первой, но тоже не шибко привлекательная.

Вся компания развязно загоготала, а Стёпа, присев на песок, самоуверенно инеумело опрокинул в себя треть стакана водки, налитого первой девушкой, как оказалось, находившейся здесь ради него. После этого она присела рядом с ним, и он так же самоуверенно и неумело её обнял.

«Что смотришь? Матери донесёшь?»

«А ты дай ему выпить и закурить, чтобы он был с нами повязан», – бросил идею первый парень, стоявший в речке.

«Тогда родители меня точно убьют. Он же вырубиться с одного стакана».

«Не вырублюсь!» – смело заявил я. Мне почему-то вдруг захотелось ни в чём никому не уступать.

«Ребят, я думал, мы пришли сюда рыбачить, а вы тут устраиваете какой-то балаган», – сказал самый смирный из них, перебиравший что-то на песке в некотором отдалении, держа удочку на коленях.

«Ну и рыбачь, мы тебе не мешаем», – парировал второй.

«Вообще-то мешаете. Вы громко разговариваете, а этот мелкий, кажется, собрался купаться. Всю рыбу распугает».

«Никакой рыбалки у тебя сегодня уже не получится, – с видом знатока, как истинный профан, всерьёз начал мой брат. – Во-первых, вода мутная, во-вторых, сильное течение, рыба попряталась по заводям, в-третьих, поздно, видишь, как жарит Солнце. На рыбалку надо было идти пораньше, часов эдак в пять».

Третий парень заметно расстроился, но занятия своего не бросил. Он выпрямился, прошёл далее вниз по течению и закинул леску ближе к берегу, где камыш нависал над самой водой. А между тем я подошёл к брату, как оказалось, он играл в компании роль резонёра, взял из его рук стакан и залпом выпил содержимое. Жидкость обожгла рот, горло, я раскашлялся, не успев проглотить всё до конца, выдохнул часть через нос, который тут же наполнился слизью, и начал натурально задыхаться под всеобщий хохот. Но, поскольку от одного глотка ещё никто не умирал, в конце концов очухался и посмотрел вокруг красными от слёз глазами.

«Возьми, закуси», – девушка брата протянула мне бутерброд с колбасой, который я жадно проглотил.

«Держи сигарету, помогает не пьянеть», – первый парень соблазнял меня пачкой, к которой я уже было потянулся.

«Не надо, – вмешался Стёпа. – Если от него будет пахнуть табаком, родители с меня шкуру живьём сдерут. К тому же он всё равно будет курить не затягиваясь. Зачем переводить на него сигареты? Дай лучше мне», – он взял сигарету из пачки, зажёг спичкой из коробка, вынутого из сухих шортов, и с пониманием сути процесса сделал затяжку.

Я лёг на траву рядом со своей одеждой. Несмотря на то, что большую часть водки я выплюнул, приятное тепло разлилось по незрелому детскому тельцу, голова слегка кружилась, я улыбался и смотрел вдаль, за реку, где в нескольких сотнях метров начинался лес. Мне положительно нравилось чувство опьянения, я даже подумывал попросить ещё, но пересилила детская стеснительность. Не знаю, сколько времени я провёл в таком состоянии, может, полчаса, а может, минут 10, но вывел меня из него крик:

«Поймал! Поймал!» – вопил третий парень, тот, что внезапно пришёл на рыбалку с удочкой.

Я обернулся направо и увидел невдалеке смеющееся лицо. На вытянутой руке он гордо нёс трепыхавшуюся на леске полудохлую рыбёшку размером с ладонь. Брат во всю целовался с девушкой и не обратил на крик никакого внимания, вторая парочка и вовсе куда-то исчезла, забравшись в ближайший орешник, прокомментировал только первый:

«И что ты с ней собираешься делать?»

«Не знаю. Отнесу домой, пусть мамка приготовит».

«До вечера ещё далеко, она успеет протухнуть».

«Эх, чёрт, забыл сачок!»

«Отпусти».

«Да конечно, прямо так сейчас и отпущу!»

«Ну, как знаешь».

Тот, что с удочкой, начал копать ямку в песке, а я вновь посмотрел на брата, и мне вдруг стало неловко. Вспомнив, для чего я сюда пришёл, решил, что самое время пойти искупаться. Войдя в воду по пояс, как учили, оттолкнулся ногами ото дна и поплыл в прохладной струящейся мутной воде, едва-едва поддерживавшей моё тщедушное худое тельце. Никто и никогда, в том числе и я сам, не опасался за мою жизнь то ли по недомыслию, то ли из безразличия к моей серой, ничем не примечательной персоне, и сегодня мать отпустила меня на речку с лёгким сердцем, уверенная, что с её средним чадом ничего не случится даже в компании тупых пьяных подростков. Скорее наоборот, я должен был от чего-то удерживать брата, от чего-то совсем безрассудного, не спасать жизнь в буквальном смысле слова, а предостерегать одним своим видом, как свидетель и потенциальный доносчик.

Я доплыл до другого берега, снесённый течением до того места, где мы со Стёпой переходили речку, встал на ноги, огляделся, вновь вошёл в воду по пояс, оттолкнулся ото дна и поплыл против течения, чтобы на другом берегу вылезти на месте нашей стоянки. Поначалу всё шло хорошо, я не отрываясь смотрел на компанию подростков, к которой вернулись второй парень и девушка, и все шестеро собрались вокруг припасов со стаканами в руках. Однако через пару секунд, на середине реки понял, что сильно устал, посмотрел на воду вокруг, увидел, сколько мне ещё осталось плыть, слегка запаниковал, и у меня вдруг затряслись руки то ли от холода, то ли от перевозбуждения. В это мгновение нечто холодное и скользкое коснулось моей ноги, потянуло её на себя, схватило и стало тащить вниз. В мановение ока я оказался в мутной толще воды, захлебнулся и утонул.

Первым, что я увидел, выбравшись из реки, была искажённая зверством пьяная рожа Степана, который настиг меня в несколько шагов, ударил наотмашь рукой в лицо, повалил на песок и несколько раз с оттяжкой лупанул лежачего ногами в грудь и живот. Так он выразил свою любовь ко мне и беспокойство за мою жизнь. А если серьёзно, причиной ужаса, который я увидел в его глазах, была досада из-за испорченного отдыха и страх перед родительским наказанием, ведь я обязательно сообщил бы им о происшествии, а потому Стёпа решил в тот день нагуляться впрок, понимая, что ещё не скоро будет отпущен на пьянку с друзьями.

Лёжа на песке, порыдав в голос, потом перейдя на тихие всхлипывания, в то время как брат напивался вусмерть, я поклялся самому себе, что никогда не прощу Степана за своё унижение. И не простил, ни разу в жизни к нему не прислушавшись, чего бы мне это не стоило. Обиднее всего было то, что избиение произошло на глазах у двух девушек, поэтому, более или менее придя в себя, я собрал свою одежду и направился домой, нисколько не страшась проделать обратный путь в одиночестве.

«А ну стой! Я сказал, стой, скотина!» – донеслось позади, когда брат понял, что я намереваюсь сделать.

Я продолжил идти не оглядываясь.

Через секунду послышался звук падения и всплеск, этот дурак споткнулся спьяну и упал в реку. Его друзья дружно заржали, но мне уже было всё равно, я шёл по горло в воде и не имел никакой физической возможности обернуться. А придя домой, в красках рассказал всё матери, не просто не постеснявшись деталей, но ещё и приврав про жестокость Стёпы, и продемонстрировал в качестве доказательства синяки на своём тщедушном тельце. Мертвецки пьяного и с фонарём под глазом домой в тот день его привёл отец, но Стёпа всё-таки попытался пробормотать в мой адрес угрозу, после чего получил очередной подзатыльник и заткнулся. Я же вдруг ощутил радость, и не потому что сотворённое им надо мной зло оказалось отплаченным сторицей, а потому что пусть на бессознательном уровне, на уровне предчувствий понял, насколько у скудоумных дегенератов извращено чувство чести, достоинства и справедливости, вследствие чего их потребностям и интересам, их жизни и смерти можно не предавать ни малейшего значения, не брать их в расчёт и быть от них полностью свободным. То бесконечное звериное самолюбие, которое отрицает право других на обладание собственной жизнью, воспринимающее весь остальной мир лишь через призму своей бесценной персоны, его полезности для неё, лишает человека полезности для других и в целом смысла существования, исключает из общества, основанного на эквивалентном обмене, чем полностью обесценивает индивида, подверженного ему. Так легко ребёнок из глубинки 7-8 лет отроду понял про спесивых вашингтонский социопатов то, что тогда было невдомёк политической элите России.


XXVII

На следующий после «эпичной» фразы день Стёпа подкараулил меня на улице возвращавшимся от школьного приятеля, дружба с которым давно захирела и отсохла, продолжаясь только потому, что других друзей я не имел.

«Пойдём, прогуляемся вместе до дома, потолкуем, как брат с братом».

«Честно говоря, у меня нет ощущения, что ты можешь сказать мне то, чего я уже не знаю».

«Ты попроще себя веди, – ему явно нравилась исконно-посконная, зечасто-быдляцкая «правда» и «сила» этой фразы, и он готов был повторять её раз за разом как жёсткое выражение непреложной истины, которое тут же сбивает собеседника с толку и заставляет послушно следовать мысли изрёкшего её светоча истины. – А то люди тебя не поймут», – оказалось второй сверхдейственной фразой, перед которой я должен был окончательно склонить голову, утратить собственную волю и полностью ему подчиниться, как будто понимание «людей» является высшей и непреложной ценностью. Впрочем, для него всё так и было.

«Не тебе указывать мне, как себя вести», – ответил я на его манер таким же железобетонным аргументом, не терпящим никаких возражений.

«Я твой старший брат».

«И что? Это не делает тебя автоматически умнее. Ты посмотри, кем ты работаешь. Если бы не отец, ты бы спивался в какой-нибудь полуразвалившейся лачуге без работы и без денег, никому ненужный, без жизненных перспектив».

«А ты сам себе работу нашёл? Сам оплатил своё обучение? Ты думаешь, я не знаю, сколько денег уходило на покупку твоих зачётов и экзаменов? Отец при мне брал из кассы деньги, чтобы отдать тебе. И ещё неизвестно, на что ты их тратил. Так что не строй из себя чёрт знает что, ты такой же, как все».

«Но у меня хотя бы хватало ума на то, чтобы делать вид, что я учусь, ты же оказался не способен даже на имитацию. Ты посмотри на себя, послушай собственную речь. Говоришь как грузчик или дальнобойщик. Часто приходится общаться с олигофренами? Только вот не обязательно у них перенимать язык. И как ты после этого надеешься вести дела? Собираешься проводить переговоры с образованными людьми словами деревенских отбросов? С тобой никто не станет разговаривать, ни одна уважающая себя фирма не будет осуществлять поставки местечковому недоумку, едва осознающему самого себя, и от магазина отца останется только ларёк на окраине городка».

«Ты за меня не волнуйся, я знаю, как вести дела. А эти люди, в отличии от тебя, жизнь повидали, им есть, что рассказать».

«Вот и ты за меня не волнуйся. Однако ничего кроме нищеты, убожества, девиаций и безысходности твои «люди» в жизни не видели. Так что нет, нечего им мне рассказывать».

«Ты что, самый умный, что ли?» – он был уверен, что эта претенциозная фраза сработает как всегда безотказно.

«Всё относительно. И относительно тебя, безусловно, да», – дал я образчик того, как поставить на место взвинченного дурака, действенный, правда, сугубо в моём воображении.

«Да ты…» – он толкнул меня в плечо так, что я развернулся на 90 градусов, но на ногах устоял.

В отличии от Степана, я никогда не умел драться. Несколько раз приходилось защищать себя в школе, причём я в основном проигрывал и был битым, максимум, сводил к ничьей, но ни разу не выиграл, и он об этом знал и прибывал в полной уверенности, что я ему не отвечу. И действительно, несколько затянутых мгновений я гневно смотрел в нагло улыбающуюся рожу брата, который прекрасно понимал, что насилие – последний аргумент, который мне нечем опровергнуть, и у меня имелся только один путь – смирение и подчинение скотской воле. Но вдруг осознав сие, я стал абсолютно безразличен к тому, что произойдёт со мной далее, лишь бы не остаться в нынешнем состоянии. Я со всей силы ударил его кулаком в глаз. Это было несложно, поскольку я выше ростом, к тому же вся его масса являлась жиром, пропитанным алкоголем. Стёпушку отбросило назад, но на ногах он устоял и уже было собрал всю свою ярость для ответного удара, как получил от меня тычок в живот. Несмотря на толстую зимнюю куртку, удар оказался болезненным, и брат повалился, наконец, на землю. С огромным облегчением, как он тогда на берегу реки, я отвесил лежачему несколько пинков ногами по корпусу будто палач жертве, любуясь звёздами на ясном морозном небе в сизой темноте зимней ночи, после чего спокойно перешагнул через стонущее тело и направился домой с чистым сердцем и лёгкой душой. Вот что значит хоть раз деятельно противостоять злу.

Домой он в тот вечер заявился поздно, что являлось в порядке вещей, однако ближе к полуночи спьяну позвонил матери и рассказал о произошедшем. Родители расстроились, но поделать ничего не могли, пропасть оказалась слишком широка. Перед рождеством брат сделал попытку примирения, и я холодно её принял (а через полтора года и вовсе поехал с ним и его семьёй на море ради того же самого), как впоследствии оказалось, зря, поскольку урока Степан не усвоил и продолжил корчить из себя старшего, более просвещённого и знающего жизнь насекомого. Но это уже не имело ни малейшего значения. А ведь всё началось именно с осознания собственной ложной правоты спесивым дегенератом, так и не смогшим остановиться. Задумайся Стёпа хоть на секунду, мир его поганых иллюзий, в котором он являлся не бесполезным ошмётком биомассы на задворках Вселенной, но значимой, уважаемой личностью, одномоментно бы рухнул, оставив ущербного фантазёра лицом к лицу с чёрной бездной небытия, от которой ему нечем защититься, кроме как беспробудным пьянством. Он признал завоёванное мной силой право на собственное мнение, только чтобы сохранить устоявшуюся картину мира, давшую изрядную трещину после того, как другой человек не принял животные стереотипы за конечную истину.


XXVIII

Ещё меньше значения мои отношения с братом обрели спустя несколько месяцев, когда почти невероятным образом мне удалось добиться отправки на повышение квалификации в Москву. Некое частное некоммерческое учреждение, не уважаемый вуз, неожиданно выиграло конкурс на заключение контракта на обучение, инициированный муниципалитетом и проведённый по непонятным основаниям то ли во исполнение директивы сверху, то ли в целях дать заработать определённым лицам, то ли чтобы послать на учёбу кого-то конкретного, а заодно с ним и несколько человек в придачу. Последнее выглядело наиболее вероятным, поскольку с нами поехал один примечательный персонаж, дочь областного депутата от нашего муниципалитета, недавно принятая на работу в качестве помощника главы городского округа, которую я на занятиях так ни разу и не увидел. Но это не имело никакого значения, поскольку изначально я и сам не желал никуда ехать. Узнав, что в управление пришла соответствующая разнарядка на двух человек, предоставил коллегам шанс вдоволь подраться за подачку, отойдя в сторону и наблюдая за происходящим. Однако не таков был мой отец. Как-то раз он поймал меня после рабочего дня на кухне с целью «серьёзно поговорить», сказал, что повышение квалификации в Москве – хороший шанс для карьерного роста и что он может всё устроить, если я захочу. Тогда, впрочем, как и всегда, я не видел своей карьеры в форме последовательного продвижения из должности в должность, но грезил о стремительном взлёте в неизвестность, и посему оказался глух к его уговорам. Правда, мне хватило ночи, чтобы нафантазировать из поездки в Москву бог знает что, то, например, как стану развлекаться в ночных клубах и познакомлюсь с известными людьми, или как кто-нибудь из высоких чинов меня заметит, ибо я полагал, именно они будут нас обучать в одном из самых престижных вузов страны, и предложит должность в правительстве или администрации президента или ещё где-нибудь с широкими властными полномочиями, поэтому на следующее утро я ответил отцу воодушевлённым согласием. Понятное дело, ничего из мною представленного не произошло.

В тот же день я подал начальнику соответствующее заявление, через неделю прошёл тестирование, и хоть нам и объявили результаты фразой «сдали все», подозреваю, что полностью его провалил, вопросы попались сложные, и по муниципальной службе, и по специальности, а я совершенно не готовился и отвечал наугад. Я не стал спрашивать у отца, сколько ему стоило моё «бесплатное» обучение, но, когда он спросил, нужны ли мне деньги на проживание в Москве, я ответил, что возьму те, которые откладывал на отпуск, их должно было хватить. Отец не настаивал, только предложил дать ему знать, когда они закончатся, и в этом случае пообещал перевести ещё. Сцена вышла очень трогательной, в душе сквозило ощущение, что тем самым он делится со мной самым дорогим, самым сокровенным, что у него имелось, отрывает часть от себя самого, пытается дать старт своему чаду, после которого сможет лишь наблюдать либо за его взлётом, либо падением.

С того момента как обнародовали результаты отбора, а случилось сие только недели через две после ненужного тестирования, поскольку тупые овцы из отдела кадров не умели и не хотели делать свою работу, климат в нашем гнилом коллективчике испортился окончательно. Впрочем, знай мои коллеги то, чему они завидовали, увидь то, что потом увидел я, смеялись бы в голос над собственным неразумием. Заместитель начальника управления, мой бывший друг и сосед по кабинету, ведший себя так, будто его поездка на курсы повышения квалификации, после которой он получит головокружительное повышение и покинет нас, – дело давно решённое, и в последнее время буквально махавший всем нам рукой из недосягаемых высот, неожиданно для себя обнаружил, что остаётся на месте и справедливо воспринял слова руководителя «ты нужен нам здесь для решения срочных и важных задач» как издёвку. Впоследствии он стал всех презирать ещё больше и из в общем-то обычного шалопая превратился в закоренелого мизантропа вроде меня, заботившегося только о том, чтобы ничего не делать и ни за что не брать ответственности. И наоборот, Людмила, одна из девиц, так усердно достававших меня в прошлом году по приезде из отпуска, чьи родители или кто-нибудь ещё вовремя подсуетились, и она получила шанс на поездку в Москву, которая не могла ничего ей дать по определению, теперь вознеслась до небес, будучи и прежде не слишком вменяемой. Мало того что она рассорилась с Надеждой, пытавшейся пассивной агрессией, единственным доступным той способом, противостоять самочинным попыткам подруги перепоручить часть собственной работы, в результате которых в кабинете начальника произошёл чрезвычайно всех развеселивший громкий скандал с личными оскорблениями и ультиматумами, заключавшимися в том, что неудачница не станет выполнять обязанности Людмилы в период её отсутствия, так ещё и взъелась на меня, я казался ей недостаточно авторитетным, чтобы наравне со столь замечательной персоной отправиться в такое престижное путешествие. Все остальные пожали плечами и продолжили заниматься тем же, чем и прежде, то есть почти ничем, а тот вечно загруженный делами парень в конкурсе даже не участвовал, понимая бесперспективность данного предприятия, так что результаты отбора его ни капли не интересовали и ничуть не изменили.

Прошёл июнь, настал самый желанный месяц в году, а в моём доме шли грандиозные сборы. Вы когда-нибудь видели, какую суету поднимает деревенщина перед длительной дальней поездкой? Я видел. Особенно удивляла мать. Она и в прошлом году перед моим отпуском устроила невыносимую беготню по комнатам с нечленораздельными причитаниями. Но тогда я ехал не в такое требовательное место, и сейчас она прямо-таки утроила хлопоты. В них было всё: и нежелание расставаться с привычным порядком вещей, бессилие перед неизвестностью, в которую я попадал и которая оказалась ей совершенно чужда, непроницаема для обывательского мировоззрения женщины, всю жизнь прожившей в глубинке; и жажда не ударить в грязь лицом перед мифическими столичными людьми, как будто кому-то не безразлична моя персона, не плевать на то, как выглядит и как себя ведёт её сын, дополняемая сугубо плебейской приниженностью и восхищением перед большим городом и полным отсутствием понимания места индивида в нём, вследствие неспособности осознать масштаб и разнообразие копошащейся там биомассы; и, наконец, без преувеличения панический страх того, что Поленов-младший очутится в ситуации, с которой не сможет справиться. Из-за этого страха она пыталась запихнуть в дорожную сумку буквально всё, начиная с плавок и оканчивая пуховиком. Мне еле-еле удалось предотвратить последнее, мы с отцом долго её уверяли, что в Москве не холоднее, чем у нас, и пусть весь июнь прошёл в дождях, июль обещали не таким прохладным, и точно без заморозков. Впрочем, и он не остался в стороне и поддался суете, но более позитивной, испытывая гордость за сына, будто забыл, что гордиться нечем, учитывая то, как я заслужил предстоящую поездку. Отец приобрёл мне официальный и совсем не летний костюм, который я надел единожды при вручении свидетельства о повышении квалификации, выглядя в нём будто в мешке. Ситуацию сделало более комичным и то, что все остальные оделись по-летнему и без особых претензий, однако фотография события, на которой моё бледное и потное лицо возвышалось над ритуальным туалетом как чужеродный элемент, его очень порадовала. Мне было приятно доставить ему удовольствие, но вместе с тем я чувствовал, будто отчитываюсь перед ним за поездку.

Сестра по мере заинтересованности тоже влилась во всеобщий поток, но скорее не из-за переживаний, а за компанию, по молодости и наивности считая, будто обязана повторять действия родителей, и потому никакого существенного вклада не внесла, кроме умножения энтропии. Брат же и вовсе в последнее время редко показывался мне на глаза, мы почти не общались, но, казалось, больше не злился за новогодний инцидент, а просто отдалился, уяснив себе своё место в моей жизни и смирившись с тем, что никогда не имел и впредь не получит надо мной влияния. Наверняка он решил, что я об этом ещё пожалею. К тому же незадолго до моего отъезда Стёпа демонстративно отбыл с женой в отпуск на море на собственной машине-развалюхе через полстраны.

Моя роль в гротескном безумии заключалась в сдерживании проявлений заботы, окончательно выходивших за рамки добра и зла, ибо если я пытался кого-то отговорить от того, что вдруг показалось ему хоть каплю разумным, то наталкивался на обиду и непонимание. Так я вытащил из сумки термобельё и плавки, шерстяные носки и полупрозрачные шорты, годившиеся только для пляжа, зимние ботинки и сандалии, наотрез отказался брать с собой старую, но ещё работавшую микроволновую печь, стоявшую на веранде, которая, по уверениям матери, пригодилась бы для разогревания пищи, тёплое одеяло, электрический чайник, тарелки, вилки и ложки, а ещё утюг навязывавшийся под предлогом того, чтобы «не выглядеть как деревенский оборванец». Я не знаю, о чём они все втроём думали, когда предлагали взять подобное снаряжение, оно бы не вместилось ни в машину отца, на которой он повёз меня в столицу, ни во вполне приличную двуспальную комнату общежития с туалетом и душевой, в которой я поселился по приезде туда, и чья стоимость была включена в стоимость обучения, составляя его немалую часть. Когда я об этом узнал, лишний раз убедился в подвальном уровне нашего сельского чиновничества, грозившего, что мы сами будем нести расходы за проживание в период обучения. Они даже не смогли разобраться в условиях контракта и необходимости их исполнения, предполагая только то, к чему привыкли сами.


XXIX

Стоя на пороге здания на юго-востоке Москвы, я вдруг осознал, в насколько рискованное предприятие ввязался. А если меня здесь не примут? Я буду вынужден снять комнату, на что у меня нет ни времени, ни средств. А если примут, не запросят ли дополнительную плату, скажем, за пользование душем? А с кем поселят? Может, с каким-нибудь вором, пьяницей или наркоманом? Значит я буду ходить грязным, меня могут обворовать или вообще убить. Только сейчас я понял, что не одна мать, вся моя семья суетой, в которой пребывала перед моим отъездом, заглушала страх неизвестности и беспомощности перед будущим, а мне просто выпало счастье не быть столь прозорливым. Но через несколько минут я также понял, какая мы всё-таки неотёсанная деревенщина, совершенно незнакомая с жизнью и ждущая от неё лишь дурного. Подойдя к женщине средних лет, сидевшей на вахте, я назвал себя, дал ей паспорт, она что-то отметила в бумажке, вернула документы, вручила заготовленные ключи от комнаты и безразлично отпустила на все четыре стороны. Отец помог поднять вещи на пятый этаж, дивясь неожиданной приличности места, после чего мы с ним решили проехать в центр, погулять.

Если в прошлый раз на улицах Москвы я чувствовал себя неловко, то сейчас, глядя на отца, мне казалось, что по сравнению с ним я – коренной житель столицы. Такой растерянности и забитости в глазах я не видел ни у кого ни до, ни после этой экскурсии, которую и экскурсией-то сложно назвать. Мы не договаривались ни о том, куда пойти, ни о том, чего посмотреть, просто решили прогуляться, авось заодно натолкнёмся на достопримечательности и завернём куда-нибудь, дабы на них поглазеть. Оставив машину на парковке у метро, спустились под землю. Его страх и оторопь буквально бросались в глаза, и когда отец покупал нам билеты, приниженно обращаясь к кассирше, из чего стало очевидным, что делает он это в первый раз, и когда мы тряслись в вагоне, он не отрывал рук от поручней, я же хвастался тем, как могу стоять без опоры при движении, и когда сильно разволновался, не пропустили ли мы нужной станции, ибо ехали долго, слишком долго по его представлениям, и когда поднимались по эскалатору, и когда проходили мимо музея на площадь. В то время я не был так циничен, как сейчас, лёжа на смертном одре, но даже тогда мне показались чрезмерными его восхищение и патриотическая гордость.

«Такое впечатление, что ты здесь впервые», – заметил я ему, когда он в сотый раз фотографировал башни Кремля, уже ближе к собору Василия Блаженного.

«А? Что? Нет, не в первый раз, но каждый раз, как в первый. Посмотри, сынок, в чём величие России», – и он указал пальцем на двух полицейских, стоявших у ограждения перед мавзолеем, в который выстроилась огромная очередь китайцев.

«Ты имеешь в виду труп посреди страны?»

«Не выделывайся и не порти момент. Давай зайдём в ГУМ и купим что-нибудь нашим женщинам».

«А потом будем полдня таскаться с пакетами?»

«Да, действительно, я об этом как-то не подумал. Что же делать?»

«Во-первых, не тратить лишних денег. Можно отовариться и в торговом центре рядом со стоянкой. А, во-вторых, только наших рож в этом ГУМе и не хватало. Давай не будем пугать людей своим затрапезным видом».

«Какой ты ещё подростковый, – неожиданно осмелел он. – Теперь мы точно туда пойдём, ибо имеем полное права как покупатели, у которых есть деньги, и они готовы их тратить. Но для начала давай зайдём в собор, что ли».

Купив билеты, мы зашли внутрь, поглазели на убогое убранство этой церкви, отец поминутно то крестился, то фотографировал, а, выйдя, прямиком направились в магазин. По прошествии нескольких минут по лицу родителя я понял, что он уже успел пожалеть о своём решении, настолько контрастировал наш убогий вид и манеры с показной роскошью витрин. Однако он всё равно настаивал на своём и пару раз даже пытался прицениться к подаркам, безумно дорогой сумочке для жены, то бишь моей матери, платью для неё же не многим дешевле, затем снизил претензии до тривиальной парфюмерии, потом и вовсе остановился у лотка с бижутерией по причине авторскости с неоправданным соотношением цены и внешнего вида и, наконец, сдался.

«Ладно, может быть, в другом месте чего-нибудь присмотрим».

По его разочарованному тону я догадался, что желание доставить радость жене и дочери дорогими подарками являлось, на самом деле, главной причиной нашей прогулки. Только куда бы они могли их надеть? Идя в гости к очередной «тёте Любе» или «дяде Пете»? Там бы их не оценили, а, возможно, даже невзлюбили за них, по-справедливости решив, что люди хвастают своим богатством. Забегая вперёд, скажу, что в итоге в качестве подарков в торговом центре были куплены огромный набор кастрюль и сковородок, измельчитель с большим количеством насадок, световой будильник и чемодан на колёсиках для дальних поездок, который как отправился в чулан сразу же после вручения сестре, так до сих пор в нём и стоит. Остальное всё-таки используется, причём обеими женщинами совместно, поскольку для них подобные подарки являются наиболее подходящими.

Ни музеи, ни картинные галереи нас не интересовали. Выйдя из метро и со спокойным сердцем пройдя мимо Пушкинского, в который тянулась огромная очередь, и не из китайцев как давеча, мы направились в храм, где крещения и фотографирования отца продолжились, один раз прервавшись постановкой свечей. Даже меня там потянуло перекреститься. Пусть до моего несчастья я и уважал религию, но никогда не был особо верующим, взгляды подобного рода не часто достигали оформленности, определённости в моей голове в силу их аморфного и фантастичного содержания. В нашей местной церкви, когда требовалось, я исполнял надлежащие правила и обряды, снимал головной убор, крестился вместе со всеми, говорил «аминь», но не потому, что во что-то верил, а потому, что у меня не хватало ни смелости, ни знания не поступать так, как поступали остальные, которые, подозреваю, делали это потому же, почему и я. Одно слово: паства. Однако внутри грандиозного сооружения я испытал форменный эмоциональный подъём, ощущение причастности к огромной общности, что, разумеется, не имело ничего общего с церковными догматами, однако на мгновение предало форму моей аморфной душонке, и я осенил себя крестным знамением. А после выхода из помещения, пришлось осознать, насколько мой порыв был мелочен и глуп.

Мы прошлись по бульвару, усеянному лоточниками, обсуждая, что же делать дальше. Отца тянуло на Фрунзенскую, меня тянуло поесть, и, поскольку его физиология тоже требовала пищи, мы нашли на карте в телефоне ближайший дешёвый ресторан русской кухни и отправились туда. Как же мне хотелось, чтобы его взгляд загнанного зверя сменился хотя бы безразличием, не говоря уже об улыбке, но, увы, сие было невозможно. Буквально всё вокруг кричало отцу о ничтожности и бесполезности достижений его давно перевалившей за середину жизни, наш магазин, наш дом, наша семья не значили здесь ровным счётом ничего, не могли никого удивить и заинтересовать, не стоили ни зависти, ни уважения. Он привык чувствовать себя далеко не последним человеком в нашем городке, однако в действительности выходило, что здесь последний бомж достиг гораздо большего, поскольку имел возможность жить в столице, а мой отец – нет. Его поза, его походка, то, как опасливо он взял поднос в ресторане, как неуверенно выбирал себе блюда, сколь мало заказал, буквально вопили о приниженности и подавленности. Когда я шёл за ним, пробираясь между столиками в поисках одного свободного, мне больно было смотреть на его спину, и если бы не я, отец бы выбрал тот, с которого не успели убрать остатки предыдущей трапезы, со словами «ничего-ничего, и так сойдёт, здесь покушаем», хотя рядом имелся совершенно чистый и ни кем не занятый столик, за который я его и перетащил. Ел он молча, немного торопливо, обгладывая еле тёплые свиные рёбрышки, чрезмерно наклонялся к тарелке, осторожно орудовал вилкой, боясь громко звякнуть о посуду, горячий чай выпил буквально залпом и уже было засобирался куда-то отнести поднос с грязной посудой, но я, напрочь позабыв, как сам вёл себя год назад, опять его остановил, будучи не в силах терпеть сие местечковое убожество.

После ресторана мы направились на Поклонную гору, где отец сделал несколько по-настоящему удачных снимков стелы в красных лучах заходящего Солнца, и между делом прошли мимо той лавочки, на которой я в прошлом году с плебейским убожеством стеснительно поглощал свою жалкую пищу, но, поскольку она являлась не ахти какой достопримечательностью, я благоразумно о ней умолчал. Когда мы опять вышли на Кутузовский проспект, он вдруг вознамерился вернуться на Тверскую, однако я его отговорил, ссылаясь на поздний час, о чём сразу же жестоко пожалел. Это был его единственный искренний душевный порыв за весь день, отец хотел что-то сделать и осмелился высказать своё желание, а сын неуместным, пусть и вполне логичным, резонёрством, пресёк его на корню. «Да, конечно, ты прав. Нехорошо выезжать совсем по-тёмному», – с потухшим взглядом смиренно сказал он. Мы в последний раз нырнули в метро, я помог ему с покупкой подарков, он высадил меня возле общежития, пожав напоследок руку и дав стандартные напутствия, и уехал домой. Было почти 11.

Я поднялся в комнату, с грустью ожидая обнаружить в ней второго постояльца, но, к счастью, зря, дверь была заперта, комната внутри темна, все мои вещи лежали на месте. Закрывшись на ключ, я вдруг по едва понятной мне самому причине подпёр ручку стулом, будто опасаясь повторения случая, произошедшего несколько лет назад в гостинице. Хоть нынешняя обстановка являлась совершенно иной, во многом даже диаметрально противоположной, другой сезон, дрогой город, другое помещение, другой я, однако впредь я с маниакальной последовательностью каждый вечер повторял данный ритуал до окончания курсов. Между прочим замечу, что на следующий день, в перерыве между занятиями, со слов одногруппницы, дамы средних лет с плотной фигурой и крашенными рыжими волосами, довольно приятной и открытой в общении, работавшей в министерстве образования соседней области (где по счастливому стечению обстоятельств организация, которая нас обучала, тоже выиграла тендер), выяснилось, почему мы расположились с таким комфортом: здание, в котором мы проживали, являлось студенческим общежитием, и все нормальные студенты, обитавшие в нём в течение учебного года, сдав сессию, разъехались по домам, осталось лишь несколько неудачников, время от времени попадавшихся на глаза то курившими на порожках, то слонявшимися от безделья по коридорам, то толпившимися в чьей-нибудь комнате с шумом и гамом. Этим также объяснялся и странный выбор периода обучения.


XXX

Прекрасно выспавшись на новом месте, потягиваясь в постели и любуясь зеленоватым светом, пробивавшимся в щели жалюзи через листву за окном, я вдруг только теперь понял, что кормить меня здесь никто не собирается, от чего судорожно кинулся к телефону в поисках ближайшего продуктового магазина. Кое-какая снедь у меня оставалась, но вот после занятий надо было всерьёз этим озаботиться, чего я не делал со времён учёбы в вузе. Согласно розданной нам программе, занятия начинались в 10 и проводились в каком-то здании недалеко от МКАДа, которое не было отмечено на карте в качестве учебного заведения. Поначалу рассчитать время в Москве мне оказалось очень сложно, те шесть станций метро, которые отделяли общежитие от классов, не имели никакого эквивалента в моих обыденных представлениях, тем более, что и до, и после поездки надо было идти пешком. Так я пытаюсь оправдаться за то, что в первый же день опоздал на учёбу на полтора часа, и по причине сколь органичного, столь и невообразимого сочетания деревенской заносчивости и застенчивости внутренне очень переживал, а потому пытался вести себя максимально развязно вплоть до хамства.

Идя 20 минут до станции метро, я чувствовал себя прекрасно, мне нравился светлый июльский, ещё нежаркий день, непривычно много людей вокруг, машины, хлопотливый шум большого города, аккуратно постриженные газоны вдоль потрясающе широкой улицы, деревья и даже стандартные дома, наверняка выглядевшие весьма уныло при любой другой погоде, но только не сегодняшней. Подходя непосредственно к станции и внутри неё моё благостное настроение рассосалось, толчея изматывала, шум обескураживал, запахи ближайших дешёвых забегаловок раздражали резкостью и заманчивостью на полупустой желудок; у входа в метро стоял какой-то негр и раздавал листовки, я обошёл его стороной; прямо передо мной чуркастый антропоид перепрыгнул через турникет и безнаказанно побежал к перрону, что вызвало у меня приступ сильнейшего гнева; в огромном зале стояли люди, коим всё казалось безразличным. В вагоне метро мне и самому всё стало безразлично, ибо разнообразие, не приведённое ко всеобщему знаменателю, ничем не отличается от серости, поскольку не содержит критерия, на основании которого определяются различия. Глядя на лица, мерно трясущиеся в такт движения поезда, я не мог отличить их друг от друга. Вот спокойная женщина с ребёнком лет пяти на руках, оба рассматривают яркую книжонку, она что-то ему объясняет, но выглядит ровно так же, как и сидящая рядом с ней молодая девушка с избыточным макияжем вокруг глаз, чёрными волосами, собранными в два пучка на затылке, в почти невесомом грязно-белом платье, как две капли воды похожая на плотного бородатого мужчину с бритой головой и крупными чертами лица, одетого в клетчатую рубашку с коротким рукавом, жилет с множеством карманов и шорты цвета хаки, буквально неотличимого от старушки со злым выражением лица, расположившейся напротив, которая по-хозяйски держит обе руки на сумке на колёсиках, стоящей перед ней. К моей остановке мне всё наскучило и опостылело, я не заметил, как добрался до нужного здания, хоть и шёл до него долее, чем от общежития до метро, к тому же большие не обустроенные пространства не предрасполагали к созерцательности.

Однако сегодня меня ждало ещё одно удивление. В высоком кирпичном здании, куда я направлялся, располагалось множество офисов, и найти нужное заведения оказалось весьма непросто. Охранники, глядя на мою искреннюю растерянность, лишь самодовольно улыбались и повторяли, что справок не дают, между строк желая мне всего дурного. Пришлось перерыть все документы, сличить казённое название с несколькими десятками наименований организаций на стенде, чтобы только выбрать направление дальнейших поисков. Кстати говоря, в документах я обнаружил примечание, гласившее, что в первый день занятий назначалась встреча у поста охраны (то есть здесь) в 9.30 утра с представителем образовательного центра, на которой он познакомит нас с распорядком и проведёт в аудитории. Поднявшись на седьмой этаж, выйдя из зоны лифта, я очутился перед двумя железными дверьми без табличек и иных опознавательных знаков. Та, что вела налево, оказалось запертой, та, что направо, легко поддалась, и передо мной предстал небольшой пустой коридор с тремя дверями на каждой стороне. Ни из-за одной из них ни одного звука не доносилось. Открыв первую, я замер в нерешительности – взгляду открылся абсолютно пустой, покинутый офис с голыми стенами, обшарпанным ламинатом и сломанными жалюзи на окнах. Я открыл противоположную дверь, за ней оказалось примерно то же самое, только посредине ничком лежал искалеченный офисный стул. Меня охватило жутковатое чувство вроде холодной паники, я стоял один среди полузаброшенного здания на краю огромного чужого города, и при этом, хочешь-не хочешь, но должен был найти искомое место. Через мгновение оцепенения я было решил встать завтра пораньше, придти вовремя и выловить у входа кого-нибудь, кто также приехал на эти злосчастные курсы, а сегодня благоразумно ретироваться, погулять и заняться бытом. Однако вскоре я бросил малодушничать и решил постучаться в противоположную, запертую, дверь.

«Чего стучишь? Есть звонок. Видишь? – Дверь мне открыл очередной охранник с неприветливым и по-настоящему злым ворчанием, и сам, дабы ни у кого не оставалось даже тени сомнения, что с ним шутят, ненужно нажал на звонок слева от двери. Раздался неприятный визг. Я был готов его обнять. – Ты обучающийся? Фамилия? Та-ак, Поленов… – Он склонился над листком с фамилиями, лежавшим на обычной школьной парте, за которой он сидел прямо у двери. Его грязный палец скользил по белизне бумаги. – Да, вижу. Вон в ту дверь. Нет, не в эту! Напротив».

Я очутился в просторном офисе, переделанном под учебный класс, чей размер полностью нивелировался грудой столов на железных ножках, стоявших в три ряда. Протиснуться между ними можно было только по краям. Слева напротив располагался точно такой же стол преподавателя, за ним висела белая доска. Как раз заканчивался перерыв между занятиями, немногочисленные слушатели были распределены по всему пространству в случайном порядке, я притулился сбоку, прямо у входа, стараясь ни на кого не смотреть.

«Привет, Димочка, – услышал я за спиной голос своей коллеги. – Почему опаздываешь?»

Однако съязвить в ответ я не успел, поскольку в помещение вошёл грузный мужчина лет 50-55 с лысиной, обрамлённой длинными седыми волосами а-ля «сумасшедший профессор», герой моей второй истории.

«Здравствуйте, – крикливым старческим голосом поприветствовал он класс. – Меня зовут Рафаэль Рафикович, я директор этого образовательного центра. Да, как художника. В основном все предметы буду вести у вас я и Белла Альбертовна, с которой вы познакомились на предыдущем занятии. Полагаю, публика здесь вполне просвещённая, государственные и муниципальные служащие, так что проблем с организацией занятий у нас возникнуть не должно. Если кому-то надо отлучиться, отлучайтесь, однако имейте в виду, что через четыре недели вас ждёт зачёт в форме тестирования, по результатам которого будут выдаваться свидетельства о повышении квалификации, посему во избежании ненужных эксцессов рекомендую вам присутствовать на всех занятиях, на коих только возможно. Также прошу перевести ваши мобильные телефоны в беззвучный режим, если надо поговорить, спокойно выходите в коридор и разговаривайте. Когда среди лекции звучит звонок, это сбивает с мысли. По организационным вопросам вроде бы всё, если чего-нибудь вспомню, присовокуплю к сказанному. Все лекции с материалами вы можете получить на адрес электронной почты. Обратитесь к Анне, девушке, встретившей вас у поста охраны, у неё всё в наличии. И впредь со всеми затруднениями по обучению обращайтесь, пожалуйста, к ней, она сидит в кабинете дальше по коридору, крайнем слева. Наверняка, у некоторых из вас возник вопрос, почему мы забралисьв такую глухомань. Отвечаю: аренда помещений в Москве стоит очень дорого, и, чтобы иметь возможность предложить конкурентоспособную цену за обучение, нам приходится снимать офис здесь и здесь же проводить занятия. Я полагаю, что для интеллектуальных изысканий обстановка достаточная, в конце концов для работы мысли необходимы лишь ручка и бумага. Итак, тема нашего сегодняшнего занятия: Место и роль экспертных методов прогнозирования в построении региональной стратегии экономического развития. Как вам хорошо известно…»

Я слушал монотонный бесцветный голос престарелого неврастеника и невольно разглядывал исключительно отталкивающую внешность данного субъекта, испытывая почти физическое отвращение от нахождения с ним в одном помещении. Про творившееся у него на голове я уже сказал. Лицо Рафаэля Рафиковича представляло собой чрезвычайно уродливую смесь еврейского вырожденца и поволжского чурки. Несмотря на лысину лоб казался невероятно узким, глаза цвета здорового кала были постоянно будто полуоткрыты, концы век загнуты вниз в беспросветной грусти бессмысленного существования, бесформенный нос смотрел вперёд волосатыми ноздрями, щёки, как у запойного пьяницы (коим он ни в коем случае не являлся), резко расширялись книзу, тонкие губы как бы обрамляли лицо, настолько слабо был выражен подбородок. Дряблая кожа на шее лоснящимися складками спускалась под дешёвую светло-жёлтую рубашку, из которой по бокам выходили тонкие бессильные руки, а ещё она прикрывала непропорционально выпяченный живот, под которым не было видно пояса от мятых светлых брюк. Интересно, за сколько поколений могло собраться столько уродств в одном человеке? Впрочем, какая разница. Лишь бы он был умным. Но умным Рафаэль Рафикович не был, иначе он бы не преподавал то, что преподавал, там, где преподавал, и так, как преподавал. Значит до определённого момента, а именно до его рождения, предки данного субъекта являлись хоть сколько-нибудь привлекательными, раз смогли найти себе пару и дать потомство, коли на ум, способный заинтересовать представителей противоположного пола, рассчитывать не приходится.


XXXI

Как отпрыск советских интеллигентов-гуманитариев, всплывших в крови краснорожей вакханалии и сталинской резни, на корню уничтожившей их русских предшественников, жил Рафаэль Рафикович в центре Москвы, жил один вот уже 10 лет после смерти матери, которой на момент кончины исполнилось 83 года, следовательно, родила она его, будучи возрастом слегка за 40. Родила, кстати говоря, в любви, поздней блёклой любви от человека на 9 лет старше, с которым ей посчастливилось прожить 21 год, посему у Рафаэля Рафиковича оказалось сильно развито чувство семейных уз. После смерти Раисы Самуиловны выяснился и без того очевидный факт, заключающийся в том, что её безвольный отпрыск ни в чём не мог ничего изменить, ни в интерьере их квартиры, ни в собственной жизни. Каждый будний день он выходил из одного и того же помещения одним и тем же маршрутом, совершал одни и те же действия, менялись лишь времена года и одежда. Спускался вниз и поднимался вверх по одной и той же лестнице с третьего и на третий этаж одного и того же пятиэтажного дома на одном и том же проспекте, названным в честь годовщины одной и той же революции, и шёл к одной и той же станции метро. Порой ему казалось, что и люди с ним ехали одни и те же, чего нельзя исключать, да и лекции на протяжении всех этих лет он читал одни и те же.

В его квартире всегда царил одинаковый порядок, не чистота, именно порядок, который ничто не нарушало, ни любимая женщина, ибо её не существовало, ни друзья, поскольку их тоже не было, ни домашние питомцы, как несложно догадаться, также отсутствовавшие. Однако сей порядок являлся полностью бесполезным, так как был порядком вещей, давно отслуживших своё. Если бы когда-нибудь в будущем некий музей поставил перед собой цель воспроизвести быт 70-80 годов XX века, он мог бы лишь с незначительными изменениями касательно бытовой техники взять обстановку квартиры Рафаэля Рафиковича и перенести её в свою экспозицию, ни на йоту не нарушив исторической достоверности. В прихожей вас встречала высокая лакированная и вся потрескавшаяся, но тщательно вытертая до блеска тумба для обуви, на нижней полке которой до сих пор стояли туфли Раисы Самуиловны, сын просто не знал, что с ними делать, их некому было отдать, а выбросить давно ненужную вещь у этого крайне бережливого мужчины рука не поднималась. Над тумбой на бечёвке и гвозде висело овальное зеркало, слегка мутное, но вполне пригодное для своих целей, перед которым Рафаэль Рафикович расчёсывался после душа или до выхода из дома неизменной коричневой пластмассовой расчёской без пары-тройки зубьев. На поверхности тумбы допускался определённый беспорядок, и хоть ключи мужчина всегда клал строго параллельно стоявшему рядом шкафу, однако летом на ней в произвольном порядке лежали солнечные очки, шляпа, осенью и весной – вязаная шапочка и зонт, а в холодное время года – меховая шапка и кожаные перчатки. В шкафу висела вся верхняя одежда Рафаэля Рафиковича, начиная светлой матерчатой курткой, с которой он летом не расставался даже в сильную жару, и заканчивая ветхой дублёнкой, надеваемой сразу же после выпадения первого снега. Прежде там висели и вещи Раисы Самуиловны, однако шкаф, из той же серии, что и тумба, такой же лакированный и такой же потрескавшийся, был слишком мал, чтобы вмещать верхнюю одежду двух человек, поэтому до её смерти при наступлении нового сезона производился ритуал замены курток и плащей на пальто и дублёнки и наоборот, а неиспользуемые вещи, предварительно тщательно опрысканные против моли, отправлялись в шифоньеры в комнатах, и новые водружались на свои места в прихожей и не меняли местоположения вплоть до прихода следующего сезона. Когда зимой случалась оттепель или среди весны ударял внезапный мороз, Рафаэлю Рафиковичу, хочешь-не хочешь, приходилось либо париться в дублёнке на Солнце, либо мёрзнуть в плаще под снегом. Но матери не стало, и он произвёл, по сути, единственную перемену в быту, перевесил её плащ и пальто с меховым воротником в шкаф в комнате и занял их место собственной курткой и дублёнкой и даже пиджаком. Мебель в прихожей стояла на потёртом линолеуме с рисунком под паркет, сочетавшимся с настоящим паркетом в комнатах, и освещалась тусклой лампой (в целях экономии), висевшей прямо над головой стоящего перед зеркалом, на некогда белом, а ныне пожелтевшем проводе и в пластиковом сине-зелёном абажуре с цветочками, специально подобранным Раисой Самуиловной в середине 80-х под обои, поклеенные тогда же.

Согласно типовому проекту этого жилого дома входная дверь находилась прямо напротив двери в санузел. Рафаэль Рафикович не являлся человеком бедным, он много зарабатывал и у него имелись существенные накопления, однако данное помещение жилища выглядело так, будто находилось в распоследнем общежитии далеко за пределами столицы, что доставляло немалые неудобства. Проблемы со сломанной сантехникой неоднократно выливались в ругань с соседями, угрозами судом и психиатрической лечебницей, однако ничего не менялось. Ржавые трубы были сплошь облеплены хомутами. Смеситель с облупленными пластиковыми ручками и болтавшимся краном, обслуживавший и ванну, и раковину, не менялся с начала 90-х годов, на его изгибе тоже лежал толстый слой ржавчины, окончательно не изъевшей его только из-за толстых известковых отложений. Эмаль ванной кое-где истёрлась, кое-где поцарапалась, кое-где потрескалась, на ней не было живого места, дно покрывала неизменная рыжая короста, у лейки душа не заросло лишь несколько отверстий, а унитаз с разбитым сидением смывался из бочка с верёвочкой, висевшей над головой. На полу лежала истёртая тёмно-коричневая плитка 10 на 10, лежала исключительно под собственным весом, а потому при ходьбе под ногами будто звенела посуда. Стены до середины покрывала белая плитка 15 на 15, несколько фрагментов у батареи давно отвалились, обнажив цементное основание. Остаток стен и потолок некогда были окрашены грязно-голубой краской, ныне превратившейся во вздутые трещины. И венчала картину канализационная труба соседей сверху, ржавая и постоянно капавшая, которая пересекала наискось под потолком всё помещение. Но это далеко не апогей безысходности.

Справа от санузла муторно издыхала кухня, дверь в которую давно, ещё при жизни Раисы Самуиловны, сняли с петель и перенесли в подвал, в неимоверно крохотном пространстве с ней было просто не протолкнуться. Там только и помещались, что стол метр на метр, две табуретки, холодильник, работавший без перерыва вот уже 20 лет, пара тумб с подвесными шкафами, раковина и газовая плита. Мебель являлась частями гарнитура сине-зелёного цвета (Раиса Самуиловна любила такое сочетание), пластик, которым были оклеены её лицевые и боковые поверхности, на углах потрескался, отслоился и обнажил дерево-стружечные плиты тёмно-коричневого цвета, а по бокам некогда нежно-зелёная краска выцвела и покрылась жиром и копотью. Раковина выглядела примерно так же, как и ванна, зияла чёрными проплешинами на стёртой эмали, красовалась сколами и ржавчиной. На плите и тумбах творилось невообразимое для ума психически здорового человека: грязная посуда лежала не мытой неделями, остатки еды догнивали вперемешку с целлофановыми пакетами, пылилась прочая кухонная утварь, которую даже не намеревались использовать – Рафаэль Рафикович привык, что за ним всегда всё убирали, но вот уже 10 лет никто ничего здесь убирать не намеревался, и ему пора было это понять. Но нет, самолюбие не позволяло. Газовая плита покрылась толстым слоем жира, пьезоподжиг не работал, работала ли духовка, неизвестно, поскольку ею давно никто не пользовался. Окно на кухне не занавешивалось, поэтому ночные прохожие отчётливо видели всё, что в ней происходит даже при тусклом свете единственной лампочки в стеклянном абажуре, покрытом многолетней копотью. Хоть и мало кто обращал на него внимание, подобных в Москве миллионы, но если всё-таки удосуживался заглянуть, то неизменно испытывал непонятное, сюрреалистическое впечатление, будто высоко над землёй подвесили старый квадратный телевизор с мутным кинескопом, ибо на двойных стёклах скопилось много пыли, и без звука прокручивают давнюю программу, повествующую об одиночестве в большом городе. Однако сам Рафаэль Рафикович одиноким себя не чувствовал, он был слишком высокого мнения о собственной персоне, и невозмутимо готовил холостяцкий ужин, топчась на таком же истёртом линолеуму, что и в прихожей, брызгая маслом из шкварчащей сковородки на стены, окрашенные бледно-зелёной краской, на обои в цветочек, коптя кулинарными экспериментами давным-давно побеленный потолок, на котором торчал крюк, некогда поддерживавший газовую трубу, а потом шёл их поедать в свою комнату, несмотря на наличие стола на кухне.

Его комната располагалась справа. В ней доминировали пыльный ковёр на стене и запах нестираных носков, царивший во всей квартире, но здесь особенно усиливавшийся благодаря частому присутствию хозяина. Рафаэль Рафикович старался как можно меньше времени проводить в квартире, и она отвечала ему тем же, выглядя как угодно, но только не домом обеспеченного человека. Так и раскручивалась спираль взаимного небрежения, хозяин не любил своего жилища, оно ветшало, он брезговал им ещё больше. Дошло до того, что Рафаэль Рафикович безо всяких причин задерживался на работе, подвергая себя ненужному риску пешей прогулки до станции метро на окраине ночной Москвы, лишь бы не видеть этих обшарпанных стен, капающих кранов, липких полов и пыльных ковров. Но и идти ему больше было некуда. А ведь до смерти матери он очень любил проводить время дома, нехотя шёл на службу и с удовольствием с неё сбегал, когда возможно, родители оформили его комнату с особой приязнью, так, чтобы у их мальчика имелось всё. Вскоре после смерти Раисы Самуиловны Рафаэль Рафикович по инерции докупил себе большой телевизор, тогда у него на короткое время возникло желание что-то изменить в своей жизни, исчезнувшее, правда, быстрее, чем он успел распаковать и настроить покупку. Его мать всю жизнь была болезненно бережливой женщиной, а в старости и вовсе стала мелочиться, даже мусорные пакеты используя по несколько раз. Телевизор так и стоял с наклейками, закрывавшими угол экрана, но программы показывал все, и Рафаэль Рафикович садился напротив него на раскладной скрипучий диван грязно-красного цвета, на котором спал все свои юные и зрелые годы и который не складывался уже несколько десятилетий, оставаясь в разложенном виде, придвигал деревянный журнальный столик на расшатанных ножках, ставил на него поднос с ужином или завтраком, жирными руками брал пульт и начинал переключать каналы, поглощая пищу и смотря исключительно перед собой, лишь бы не видеть убожества вокруг. Помимо висящего на стене, на полу лежал ещё один ковёр, чью поблекшую с годами фиолетово-зелёную поверхность покрывал толстый слой грязи (Рафаэль Рафикович не дружил с пылесосом), по краям виднелся кое-где вздувшийся от сильной влажности паркет, лак которого всюду был покрыт тонкими чёрным трещинками. Телевизор стоял на письменном столе, давно не использовавшимся по назначению, возле окна, прятавшегося за посеревшей тюлевой занавеской, стоял платяной шкаф, из которого шёл затхлый запах старой одежды. Обои нежно-оранжевого цвета местами отклеились, а потолок пресекали две параллельные трещины, из которых мало-помалу сыпалась штукатурка, они обозначали границы бетонных плит, и одна косая – там проходил провод от выключателя к плохонькой люстре на три лампочки, заключённые в прозрачные стеклянные плафоны, некогда призванные треугольными гранями имитировать хрусталь, сейчас же донельзя потускневшие и опалённые по краям.

Однако названные помещения для данной квартиры являлись второстепенными, главным же, оправдывавшим их жалкое существование и столь затянутое описание, была комната поначалу родителей, а впоследствии только матери Рафаэля Рафиковича, оставшаяся полностью нетронутой с её смерти. Довольствуясь лишь собственной, которая была и меньше, и темнее, и скромнее, он нечасто туда заходил, поэтому там сохранились следы опрятности, порядка и скромного достатка.

Комната родителей располагалась напротив комнаты сына, и в ней доминировал не красно-чёрный ковёр, а мебельный гарнитур, стоявший напротив входа и занимавший всю ширину и высоту стены. Он хранил почти всё ценное из нажитого этой семьёй: постельное бельё, одежду Раисы Самуиловны и Рафика Альбертовича, хрустальную, фарфоровую и фаянсовую посуду, несколько книг, собранных бессистемно и только потому, что они были популярны во времена супружеской пары, некогда здесь проживавшей, старый проигрыватель с пластинками и много чего ещё, не выброшенного в своё время. На самом деле, комната служила лишь придатком гарнитура, вся квартира – комнаты, а сам Рафаэль Рафикович – и того и другого и третьего. Вырожденец будто остался хранителем памяти о бывшей семье, которая никому неинтересна, которая вымрет вместе с ним, и мир от того нисколько не обеднеет, как не обеднел он от миллионов потерянных ничтожеств, случайным образом всплывших на поверхности истории.

На полу комнаты в буквальном смысле валялся старый, затёртый до основания ковёр, наследовавшийся в семье из поколения в поколение. Рафаэль Рафикович даже не знал, когда он у них появился. Лежал он здесь со свадьбы родителей, прикрывая паркет в не лучшем состоянии. У окна стоял раскладной праздничный стол, на котором пылилась ваза со специально засушенными розами, и когда через бледно-жёлтую занавеску в него заглядывало Солнце, помещение превращалось в единственно живое место в квартире. Комната не производила мрачного впечатления, светлые розовые обои, белый потолок, пусть и в трещинах, большая люстра со стеклянными плафонами и длинными серёжками для пущей игры света порождали в душе чувство лёгкой грусти, прозрачной ностальгии по безвозвратно ушедшему времени. Впечатление только усиливалось при взгляде на односпальную кровать у двери, на которой больше никто не спал. Раньше здесь стояло полноценное двуспальное ложе, занимавшее почти всё свободное пространство комнаты, однако после смерти Рафика Альбертовича, старую кровать продали, несмотря на то что она составляла единый ансамбль с прочей мебелью, а взамен купили поменьше, только для Раисы Самуиловны, которой хотелось освободить больше места. Это удалось, место освободилось, в связи с чем поменялось общее впечатление от комнаты, однако то, что висело у изголовья, осталось неизменным.


XXXII

Являлось ли сие данью уважения либо остатком сельского менталитета, неизвестно, но над кроватью во всю длину стены были развешаны фотографии предков как с той, так и с другой стороны, и две этой семьи с отцом и матерью и маленьким Рафаэлем Рафиковичем, всего около десятка. Не зря они в своё время натужно восхищались Довлатовым, чей четырёхтомный сборник произведений занимал центральное место в их убогой библиотеке, они так же ненавидели советскую власть и так же были ей всем обязаны.

Центральное место на стене предков занимала серо-коричневая фотография деда Рафаэля Рафиковича по отцовской линии Альберта Сулеймановича, на которой был изображён молодой человек с неправильными чертами олигофренского лица и копной чёрных волос, целеустремлённо смотрящий куда-то в сторону. В живых его Рафаэль Рафикович не застал и практически ничего о нём не знал, да и сам Альберт Сулейманович не любил распространяться о своей жизни до поступления на службу к большевикам во время гражданской войны, говорил только, что из бедноты, с 12 лет жил, чем Аллах пошлёт, ибо отец умер, а поднять восьмерых детей мать одна не могла, поэтому старшие разбрелись кто куда, а двое младших остались при ней где-то в селе на среднем Поволжье. Скорее всего, он состоял в бандитской шайке, грабил и убивал, но революция и последовавшая за ней резня дала ему шанс делать то же самое, но уже в составе Красной армии. После окончания противостояния, Альберту Сулеймановичу тогда исполнилось всего 24 года, абсолютно неграмотному ублюдку, доверили должность при исполнительном комитете в небольшом городке, с которой он, конечно, не справился и был переведён в глухую деревню в Автономной Татарской ССР, чем косвенно и спасся от сталинских чисток. О собственной вольготной жизни в деревне Альберт Сулейманович рассказывал охотно, с хвастовством, туда же он перетянул двоих братьев и сестру, всех, кого смог отыскать, там же женился и там же у него родился единственный сын и две дочери, умершие в младенческом возрасте. Война их семью почти не коснулась, не так, как большинство советских семей, лишь младший брат пошёл воевать, был серьёзно ранен, комиссован и остался жить в крупном городе центральной полосы России. Об этой ветви Рафаэль Рафикович ничего не слышал, так как дружностью семья не отличалась, и когда младший брат удалился с глаз, он будто умер, и вспоминали о нём неохотно. Никто более из них на войну не попал. Альберт Сулейманович и его старший брат были пусть и преклонного, но годного для службы возраста, поэтому всеми правдами и неправдами он выхлопотал им броню. Сестра осталась бессемейной и жила вместе со средним братом в одном доме на правах главной хозяйки, понукая его забитой женой. С сыном же вышла особая история.

Разрыв с младшим братом произошёл ещё и потому, что впоследствии родня стала завидовать его льготам как инвалида войны. Крысиная возня как она есть, один пренебрегал другими, ибо считал себя лучше них, а те презирали его, обвиняя в незаслуженном приобретении благ. Таким образом и тот, и другие выглядели безнравственными скотами, коими они и без того являлись.

Фото братьев Альберт Сулейманович не хранил, а вот фото с женой у него имелось, оно висело на стене прямо под его портретом. Как и все чурки (конечно, не только они, но они в особенности), Рафик Альбертович испытывал пассивно-гомосексуальную привязанность к отцу, поэтому, несмотря на образованность, чрезвычайно высоко того ценил, всегда выделял, например, тем, что повесил его фото выше других, во всём слушался и испытывал иррациональную веру в его правоту и всеведение, лежащую в основе веры в бога. И, наоборот, собственную мать Рафик Альбертович хоть и любил, но ни во что не ставил, будучи, впрочем, в данном отношении совершенно к ней справедлив. На чёрно-белом изображении с лёгкой желтизной Альберт Сулейманович и Гульнара Матясовна сидели рядом, он – чуть постаревший, улыбавшийся во весь рот, обнажив кривые зубы, уже с усами, но поредевшей шевелюрой, в мешковатом костюме и несуразно большом галстуке, она – миловидная женщина, по причине чего и была избрана столь завидным женихом, в праздничной национальной одежде, калфаке с монетками на лбу и грустным выражением лица. Оба смотрели прямо в камеру, их фотографировали в день свадьбы. Сказать нечто определённое о Гульнаре Матясовне сложно, она происходила из дремучей деревенской семьи, до 15 лет являлась абсолютно безграмотной, при большевиках закончила 4 класса, ни разу не продемонстрировав ни малейшего проблеска ума, по-русски разговаривала плохо, после школы напрочь всё забыла, умела только кое-как расписываться, и вернулась к привычным для себя с детства занятиями: помощи матери по дому и суетливому ожиданию замужества. За Альберта Сулеймановича выходить не хотела, однако отец приказал, а как можно было его ослушаться, она не представляла, поэтому никогда никого не любила, лишь смирялась и покорялась, причём не с тяжестью в сердце или затаённой обидой, а с чувством, будто это и есть единственно верный порядок вещей, и что значит противиться мужской воле, лежало за гранью понимания данной женщины. Она прожила жизнь, исполняя привычные обязанности по уходу за домом и хозяйством, воспитанию единственного ребёнка и обслуживанию мужа и его сестры. Никакие события, идущие далее отеления коровы, вторжения козы в огород, падежа домашней птицы Гульнару Матясовну не трогали, её даже не интересовало происходящее в соседнем селе, главным являлось то, что в нём можно чего-нибудь купить, например, хлеба, а не делать самой. Счёта деньгам она тоже не знала, благо, что по сельским меркам их семья являлась зажиточной, у них имелся радиоприёмник, а впоследствии и телевизор, к которым лично она не испытывала ни малейшего интереса, и после смерти мужа лишь время от времени вытирала с них пыль, накрывая кинескоп неизменной тряпочкой.

Отец Рафика Альбертовича умер весьма рано, предположительно в 67 лет отроду (тот сам не знал точной даты своего рождения), он ни разу не побывал у сына, уехавшего учиться в Москву, но всё время собирался, будто чего-то опасаясь в предстоящей поездке, скорее всего, лишиться иллюзии собственной значимости, которую мог сохранить только на той обочине мира, на которой проживал. Гульнара же Матясовна прожила до 93 лет, несмотря на позднюю женитьбу сына она успела увидеть внука и будто в насмешку над покойным супругом, будучи уже глубокой старухой, побывала в столице, которая произвела на неё исключительно негативное впечатление. Останавливалась она именно в этой самой квартире. Овдовев, таким образом, довольно-таки нестарой женщиной, Гульнара Матясовна успела отклонить несколько предложений о замужестве, сделанных из-за её богатого хозяйства, отклонить именно потому, что теперь женщина не должна была за кого-то выходить, а как таковое оно ей оказалось совсем ни к чему. Более того, со смертью мужа Гульнара Матясовна почувствовала, что у неё стало меньше повседневных обязанностей, от чего ощутила несказанное облегчение. Сие красноречиво говорит о том, насколько он был ей безразличен. Гнать его сестру из дома она не стала, но роли их поменялись естественным образом будто по взаимному согласию. Так она и закончила свою жизнь в монотонных заботах придатком примитивных обязанностей.

Казалось бы, прямой противоположностью Гульнары Матясовны являлся её сын, изображённый молодым человеком с парой друзей на фоне Москвы-реки на фотографии справа от их с мужем совместного портрета. Снимок сделали поздней весной в первый год его студенчества на цветной фотоаппарат не бедного однокурсника. Цвета давно поблекли, но улыбки счастливых выродков краснорожего отребья сияли как и прежде, создавая диссонанс между потрёпанным картоном и яркими эмоциями людей, уверенных в собственном будущем по причине крайней ограниченности кругозора, которые давно умерли, не совершив в жизни ничего существенного. Тут же внизу висела чёрно-белая фотография пухлого малыша. Рафика Альбертовича в детстве не баловали (да и как он мог избаловаться в глухой деревне?), поэтому данное изображение являлось единственным его изображением в раннем возрасте, ради которого мальчика одели в новенький костюм советского моряка, занятый у соседей, и дали в руки игрушечную машинку, которую подарили на тот день рождения и которую он несколько дней не выпускал из рук на радость отца, ел с ней, спал, купался и в итоге сломал и долго рыдал. После её починили, но было уже совсем не то.

Появившись на свет через год после свадьбы родителей, Рафик Альбертович всё детство провёл под неусыпным контролем матери и тётки, а когда первая вторично забеременела и родила дочь, внимание к нему удвоилось. После третьей беременности и рождения второй дочери, умершей через полтора года, за ним стали следить уже втрое тщательнее как за единственным наследником, причём отец не являлся исключением. Мать Рафика Альбертовича больше не рожала, посему имела возможность сосредоточиться на доме и хозяйстве. Когда ребёнок пошёл в школу в соседнем селе, эта дремучая женщина начала сильно ревновать его к учёбе, ругала мальчика ни с того, ни с сего, придиралась и всячески на него обижалась. Отец только посмеивался и, если дело заходило совсем далеко, осаживал жену. Поэтому у сына в период полового созревания сложилось представление о женщинах как о существах сварливых и в целом не очень приятных, от которых по возможности стоит держаться подальше. Однако после окончания школы родители его чуть не женили, против чего он не возражал, но вскоре пришла пора идти в армию, и свадьбу отложили. Со своей пассией Рафик Альбертович был знаком весьма поверхностно, но другого и не требовалось, если раньше чурки выбирали жён по имущественному состоянию их отцов, то теперь по положению в партийной иерархии. На самом деле, служба в армии его спасла. Мало того, что латентные гомосексуалисты считают её престижным занятием, поскольку она доставляет сублимированное удовлетворение их перверсивным желаниям, так ещё и отца его будущей невесты за это время успели арестовать и сослать, сделав брак с ней не просто не престижным, но опасным. Альберт Сулейманович порадовался тому, что их семью миновала чаша сия и захотел повысить ценность сына как жениха, отправив того куда-нибудь учиться, например, в Казань по специальности, обладая которой можно работать в партийных или правоохранительных органах, причём на самой верхушке, правда, какой именно, он не представлял по причине крайнего скудоумия.

Однако сильно напрягать свои и без того слабые мозги ему не пришлось, для сына он больше ничего в жизни не сделал, поскольку не был способен. Вернувшись из армии в 40 году, Рафик Альбертович с порога заявил, что едет поступать в Москву, ибо ему надоело местечковое убожество родной деревни, в которой все погрязли в мещанском быту, тогда как советская Родина стоит на пороге великих свершений, многое уже сделано, но предстоит сделать ещё больше, и он должен занять своё место в первых рядах строителей коммунизма в качестве выдающегося инженера. Отец был чрезвычайно рад, хоть и не того ожидал. Выбор сына ему сразу понравился, поскольку Альберт Сулейманович обладал той позорной способностью восприятия, присущей олигофренам, при которой то, чего они не понимают, и кажется им лучшим из возможного, а поскольку мужчина не понимал практически ничего, то и жил в красочном и удивительном мире. Мать же успела позабыть о сыне, она на полном серьёзе не понимала, зачем и почему ему необходимо куда-то ехать, заниматься чем-то посторонним, а не сидеть дома, работать по хозяйству, жениться и растить детей. Его уже дважды отдаляли от неё сначала школой, потом армией, и она усмотрела в предстоящей разлуке предательство со стороны Рафика Альбертовича и небезуспешно пыталась заглушить в сердце материнскую любовь. Слушая сына, женщина не понимала ничего из того, о чём он говорил, лишь чувствовала, что тот в очередной раз хочет выйти из-под её опеки и наглядно продемонстрировать, будто не является её безраздельной собственностью. К общему разочарованию примешивалась и частная досада из-за окончательно расстроившейся свадьбы, она надеялась, что наконец перестанет быть последней в семейной иерархии и сможет понукать молодой невесткой. Рафик Альбертович отправился в Москву в тот же год в начале лета, взяв внушительную сумму, по крупицам занятую у односельчан, огромный баул с едой и небольшой мешок с одеждой. Останавливаться ему там было негде, и в целом он совершенно не представлял практической стороны дела, но по молодости лет его благополучно вынесло на берег. Проведя первую ночь в Москве на железнодорожном вокзале, он поселился в гостинице, благо деньги имелись, через неделю, нагулявшись по столице, нашёл комнатушку с хозяйкой-старушкой, а после поступления переселился в общежитие, ни разу не очнувшись и не испытав страх за свою судьбу. В вуз брали кого ни попади, и уж тем более сыновей партийных работников из национальной глубинки, геноцид русского научного сообщества продолжался, хоть и стихал за иссяканием материала, тех, кого не успели вырезать за два прошедших десятилетия, а их детям вход туда был заказан как отпрыскам врагов народа. Посему и набирали ущербные помои из того самого народа, в особенности жаловали генетический мусор, в роду которого ни у кого не было замечено и малейшего проблеска ума. Под оные критерии Рафик Альбертович подходил идеально.

Фотография Рафика Альбертовича с друзьями была сделана в год начала войны. И студентов, и преподавателей, и всю движимую материально-техническую базу вуза перевезли за Урал, занятия продолжились, но в свободное от учебного процесса время всех заставили трудиться на заводе по производству деталей для авиационных двигателей, в результате чего выяснилось, что у выродка краснорожего чуркастого отребья, за всю свою пагубную жизнь палец о палец не ударившего в созидательных целях (дома работали только женщины), руки растут совершенно не из того места. Как студент инженерной специальности он должен был иметь начальные рабочие навыки, если не априори, что естественно, то хотя бы получить их в процессе труда, однако ни того, ни другого места не имело, поэтому, начав с манипуляций на токарном станке, делая на нём неимоверное количество брака, животное в итоге опустилось до уборщика помещений, и на производстве, где его судьба была всем совершенно безразлична, институту рекомендовали отчислить Рафика Альбертовича и отправить на фронт по причине негодности к чему-либо ещё. Как он умолял комиссию, как картинно становился на колени и плакал, обнажая своё низменное лживое нутро истинного зверочурки, Рафик Альбертович впоследствии вспоминать не любил, но своего он добился, никто из пришибленной профессуры не решился на справедливый шаг в отношении выродка краснорожего головореза, и того оставили в вузе, дабы не снимать с довольствия, перевели на административную работу, на которой дегенерат почувствовал себя как рыба в воде, приобрёл соответствующий опыт, и, за всю свою жизнь не нарисовав ни одного толкового чертежа, впоследствии серьёзно продвинулся по карьерной лестнице. Его пребывание на заводе имело и ещё одно немаловажное образовательное значение. Он из практики, а не со слов запуганных преподавателей, понял, что представляет собой столь превозносимый пролетариат, ради которого и затевалась в России семидесятилетняя краснорожая вакханалия, вследствие чего перестал испытывать иллюзии и по поводу придонной биомассы, и по поводу людей в целом. Главной ценностью каждой пролетарской погани является его личное благосостояние, причём в самом примитивном смысле, здесь и сейчас, что полностью тождественно с повадками зечья. Для всякого рабочего на заводе, для тех, кто окончил от силы 4 класса, самым вожделенным являлись деньги, карточки на питание, на предметы обихода и прочее. Эти животные интересовались только тем, как плотнее набить брюхо, приодеться, что можно украсть и принести домой, где и как достать бытовые мелочи, посуду, спальные принадлежности и так далее и тому подобное. Не будучи личностью хоть сколько-нибудь возвышенной, Рафик Альбертович прекрасно понимал рабочих, общался с ними на их языке и презирал от всей души, поскольку уже тогда стоял выше в пищевой цепи. Приниженность быдла на фоне недостатка элементарных средств к существованию приводила к фрустрации и тотальной ненависти, ненависти ко всему: к начальству за то, что оно лучше питалось, жило и одевалось; к товарищам за то, что им давали больше и вообще давали, уменьшая тем самым причитающийся тебе паёк; к собственным детям и жёнам за то, что они не зарабатывали или зарабатывали меньше и тем снижали количество потребляемых самим существом пролетарского происхождения благ. Постоянное недовольство всем делало из обычного скота, скота, которым легко манипулировать. В его злоключениях можно было обвинить кого угодно, когда надо кидать лишнюю охапку сена, держа в напряжённом ожидании подачки и в неверии в собственные силы, ибо существо, не ощущающее приязни ни к чему, не станет испытывать надежды на то, что жизнь можно изменить к лучшему, а значит и не будет ради этого действовать.

Вернувшись из эвакуации и окончив вуз в Москве, не побывав на войне ни дня, Рафик Альбертович не испытывал ни малейшего желания работать по специальности, а потому сперва отсиделся в аспирантуре, потом поступил на кафедру колёсных машин младшим преподавателем, и, будучи активным членом комсомола, быстро продвинулся в его рядах, после чего отпала всякая необходимость трудиться, ему оставалось лишь перекладывать бумажки, брехать с трибуны и, главное, следить за моральным обликом студентов. Вследствие последнего обстоятельства, ощущая полную непогрешимость, а ещё из-за недостатка мужчин в послевоенные годы, проблем с женщинами он не испытывал. Пару раз посягнув на недозволенное и получив указание на своё место в этом мире, он научился удовлетворяться некачественным, но доступным материалом, и спустя несколько лет блистательной службы в комсомоле, возрастом слегка за 30 был принят в партию и продолжил карьеру по номенклатурной линии. Серьёзную должность ему доверили только незадолго до пенсии, когда он, наконец, завёл семью, ребёнка и принял облик нормального человека, однако продержали в ней недолго, поскольку под его руководством дела начали серьёзно разлаживаться, и обиженный Рафик Альбертович резко сменил политическую ориентацию. Он прожил свою бездарную жизнь полуинтеллигента-полуноменклатурщика среди бумаг, пустых слов и отчаянной бессмысленности бытия. Единственным утешением в ней являлся его подрастающий сын, способности которого отец чрезвычайно переоценивал, чем неоправданно завысил уверенность Рафаэля Рафиковича в собственных силах. Даже жаль, что такое спесивое ничтожество как Рафик Альбертович не узнал, какое печальное будущее уготовано его выродку, смерть пришла к нему, когда тот находился в самом благоприятном возрасте, возрасте неопределённости, в котором сохраняются надежды на благоприятную будущность. Для бесформенных ошмётков биомассы этот возраст является самым отрадным, неопределённость для них всегда лучше определённости, поскольку последняя безошибочно выявляет их истинную сущность и со временем ставит лицом к лицу с собственной посредственностью, от которой не укрыться в надежде на нетребовательность к молодости, не отговориться скромностью сил юнца, и приходится всё больше и больше отстраняться от реального мира вплоть до милосердной смерти. Почему Раиса Самуиловна выбрала этого дегенерата себе в мужья, вполне очевидно, однако её семью можно было бы считать полной противоположностью семьи Рафика Альбертовича, не будь они столь похожи своим внутренним ничтожеством. Они тоже оказались способны получить свой гнилой шанс лишь в результате геноцида русской интеллигенции, против которой не имели никаких конкурентных преимуществ, и так же выползли из подвала, когда хозяев в доме не стало.


XXXIII

Ниже и левее портрета Альберта Сулеймановича висело сильно пожелтевшее и потускневшее крупное групповое фото, сделанное в начале 90 годов XIX века. Какое разительное расстояние преодолено за период жизни всего лишь двух поколений! Большая и дружная еврейская семья, с традициями и пафосом избранности, располагалась на нём в три ряда. В середине сидел мужчина преклонных лет, выглядевший ровно так, как стереотипно изображаются ортодоксальные евреи, в шляпе, с пейсами, бородой и в очках, его звали Яков Моисеевич. Рядом с ним – маленькая, немного сгорбленная женщина в чёрном платье, его жена Сара Израилевна. Эти степенные пожилые люди и представить себе не могли, что их праправнуком окажется такое существо, как Рафаэль Рафикович, пусть и сами генетической полноценностью не отличались. Всю жизнь, как отец, как и отец отца, проработав сапожником, Яков Моисеевич мечтал о том, чтобы его сыновья, не все, но хотя бы один из трёх стоящих на фотографии за спиной мужчины, Илья, Арон и Соломон, продолжили семейное ремесло, и, может быть, когда-нибудь их дела приобретут такой размах, что они смогут открыть обувную фабрику. О большем он мечтать не мог, и уж тем более не мог подумать, что праправнук будет преподавать в возглавляемом им образовательном центре, в котором повышали квалификацию областные чиновники.

Справа от супружеской пары сидел младший брат Якова Моисеевича с женой, слева – его сестра с мужем, за ними стояли их дети, однако они никакого участия в последующем не принимают. Стоит только обратить внимание на девочку с миловидной внешностью в грязно-сером платье (таким оно казалось на выцветшей фотографии), расположившуюся на коленках подле своего престарелого отца. Звали её Инесса, очень вычурно для столь простой семьи, ребёнку было тогда 10 лет, это прабабушка Рафаэля Рафиковича. Рядом с ней в такой же позе сидел мальчик чуть постарше, троюродный брат Михаил, за которого её планировали выдать замуж. Он широко улыбался щербатым ртом. Инесса Яковлевна всю жизнь при каждом удобном случае пересказывала историю о том, как сделали данную фотографию, как много она значила и сколько с ней связано семейных воспоминаний, даже Рафаэль Рафикович успел её услышать. Дегенерат застал прабабку в живых, однако, будучи совсем маленьким, ничего не понял и не запомнил. Прабабка одними и теми же словами тараторила о том, как её папа договаривался с фотографом, не желавшем снимать евреев, как ему пришлось накидывать цену, как торжественно и ответственно собиралась родня, но некая Анна, вышедшая замуж за какого-то ювелира из Харькова, всё равно не смогла приехать, как Михаил пропал перед самым фотографированием и его долго не могли найти, а оказалось, он так шутил, выскользнул в переулок с чёрного хода, как его родители и обе сестры волновались, что тот их опозорит, как она сама была ни жива, ни мертва, боясь шелохнуться и получиться уродиной, и ещё массу мелких подробностей, на которые никто не обращал внимания, поскольку те лились из беззубого рта 90-летней старухи.

Получив начальное образование в школе при синагоге, Инесса Яковлевна, как и планировалось её родителями, вышла за своего Михаила Давидовича, заимевшего к моменту свадьбы небольшую лавку, в которой он торговал тканями и принадлежностями для шитья. Жили они хорошо, дружно, жена работала мало, ибо постоянно была на сносях, родив к 25 годам четверых, и всё бы ничего, но лавку спалили в 1906 г., когда на свет только-только появилась их младшая дочь Сима. С ней на руках женщина, простоволосой и в одной рубахе, бегала ночью смотреть на пожар, рыдая и причитая, а та ей аккомпанировала писклявым голосочком в унисон двум братьям пяти и семи лет и сестре 3 лет отроду. Потрясение для еврейской семьи, потерявшей в том пожаре несколько сот рублей товаром плюс саму лавку, было, конечно, колоссальным, однако, если отбросить мелочную скаредность закомплексованных ничтожеств, потеря оказалась не столь велика, как им казалось. Лавка выгорела только внутри, кирпичные стены устояли. Через несколько дней напряжённой работы всем семейством, а помочь было некому, поскольку погорельцев оказалось много и каждый занимался собственными проблемами, когда даже трёхлетняя Маша больше для вида нежели помощи, перемазавшись в саже, собирала чёрные угольки и неуклюже кидала их в вёдра, на пару выносившиеся её старшими братьями, внутренности и внешний вид лавки привели в порядок, стены отмыли, а знакомый плотник-еврей за сходную цену сколотил новый прилавок. Встал вопрос, чем торговать и откуда взять деньги на новый товар, поскольку начальный капитал состоял в основном из средств, выделенных жениху отцом и подаренных на свадьбу супружеской четы. Скрепя сердцем, Михаил Давидович взял в долг у другого еврея, занимавшегося в том числе мелким ростовщичеством, взял скромно и под невысокий процент, переживая необходимость его уплаты как смерть ребёнка, но товар, им стали канцелярские принадлежности, бумага и мыло, купил скудный, ибо заём, повторимся, был небольшим. Через некоторое время поняв, что торговля не окупается, он начал кое-что брать на реализацию и, имея с чужих товаров ещё меньше, стал всё больше и больше нервничать, дело ему перестало нравиться, семья вела полунищенское, полуголодное существование, дети и жена ходили в обносках, они экономили каждую копейку, благо, зимы на юге окраины не такие суровые как в остальной России. Более того, даже выплатив долг, Михаил Давидович продолжал попрекать домочадцев, будто нарочно стараясь разбередить только-только зажившую рану, что они живут на чужие деньги, что ничего своего у них нет, и им надо готовиться к тому, что в любой момент вся семья окажется на улице.

Так прошло 10 с лишним лет, глаза Инессы Яковлевны не высыхали, постоянный гнёт, несчастье и работа состарили её раньше времени, за повседневными заботами она и думать забыла о том,чему научилась в школе. Примерно к тому времени относится и ещё одна фотография на стене, под той, на которой изображена их некогда счастливая семья. На небольшом куске картона в сине-зелёных тонах стоял почти лысый мужчина средних лет с беспокойными глазами и женщина в платке с безвольно опущенными руками и потухшим взглядом, сочащимся из впалых глазниц, окаймлённых синяками. Потеря преувеличенно ценимого материального благосостояния способна сделать из цветущих и любящих друг друга людей жалких призраков, раздавленных судьбой. Имелась и ещё одна фотография, сделанная тогда же, на которой супружеская пара была со своими четырьмя детьми, но она потерялась в гражданскую войну.

На следующую ночь после падения Империи лавку Михаила Давидовича разграбили и подожгли во второй раз, но теперь никто и не думал её тушить, и никто не бегал вокруг неё с причитаниями. Множество зевак постояло неподалёку на лёгком морозце, любуясь, как улетают искры в прозрачное февральское небо, и разошлось по окончании представления. Внешне Михаил Давидович воспринял произошедшее спокойно, но внутренне окончательно отчаялся. Глядя на то, что происходило вокруг, он принял решение уехать из страны, как незадолго до войны поступили братья Инессы Яковлевны Арон и Соломон, что издревле заведено у евреев. Единственное, о чём жалел мужчина, так это о том, что ему не удастся много прихватить с собой из России. Было условлено, что он со старшим сыном поедет в Канаду, обустроится там, после чего вернётся за семьёй, остающейся для продажи имущества, что казалось разумным даже с учётом оплаты двух лишних билетов на пароход. В путь они отправились весной, взяв все накопления и ценные вещи, оставив женщину и трёх детей только с одеждой и мебелью в небольшом домике с подворьем, покупателя на который искал третий брат Инессы Яковлевны Илья. Однако прошёл месяц, другой, третий, но никаких вестей от эмигрантов не поступало, то ли война, неразбериха и прочее, то ли с ними что-то случилось. Как бы там ни было, но, когда было возможно, никто так и не вернулся, и старшего сына и мужа прабабка Рафаэля Рафиковича больше не видела.

С приходом в их город советской власти олигофренов средние сын и дочь Инессы Яковлевны быстро нашли себе место среди краснорожих выродков, в рядах которых оказалось множество их жидовских знакомых, дружков и даже родственников, и оба заблистали в своре агитационных ублюдков культурно-просветительского отдела при местном совете, а через полтора года заняли не по возрасту хлебные должности в местном отделении комсомола. Тогда же единственный оставшийся сын Инессы Яковлевны ловко избежал необходимости воевать за ложные перверсивно-дегенеративные идеи своего соплеменника, прикрывшись слабым здоровьем, большой семьёй, чрезвычайным невежеством местных трудовых масс, с которым необходимо бороться, и прочим. Сима Михайловна оказалась бы там же, не будь она ещё столь юной, ведь к концу гражданской войны девочке едва исполнилось 16, что впоследствии и уберегло её от сталинских репрессий. А вот брат и сестра понесли заслуженное наказание, пусть и от таких же ущербных ублюдков, в 37 году. После гражданской войны предприимчивые жиды оказались в столице, брат завёл семью с одной недорусской из Чернигова, сестра до расстрела сидела в девах, занимая просветительские должности в комсомоле, мать, ничего не умея, руководила чем-то связанным со снабжением армии обмундированием (это являлось её первой настоящей работой за всю жизнь), а Сима Михайловна пошла получать образование. Как уже сказано, вследствие геноцида краснорожим отребьем лучшей части русского общества стремительно упавшие до плинтуса стандарты, порог знаний, достижение коего необходимо для учёбы в университете, очень помогли полуграмотной, неотёсанной еврейской девке из глубокой недорусской провинции поступить в вуз. Впрочем, данный период времени практически ничем ей не запомнился, и уж тем более в голове не осталось ни крупицы знаний университетского уровня, хотя после его окончания она с лёгкостью получила работу помощника младшего редактора отдела молодёжной пропаганды во второсортной газетёнке, в которой просидела до пенсии. Там же в вузе Сима Михайловна встретила, полюбила и вышла замуж за Самуила Самуиловича, сына видного большевика, от которого тот спешно отказался в том же живительном 37 году на собрании коллектива спортивного общества, дабы не быть репрессированным. За это общество лицемерный выродок сначала выступал, а потом служил в его аппарате, что ни на секунду не давало ему забыть то, как он поступил с отцом.

На второй слева фотографии, являвшейся предметом вечных воздыханий Раисы Самуиловны, два парня и три девушки сидели в парке на скамейке среди зелени (как можно представить, включив воображение, поскольку она была чёрно-белой). В меру сносные, улыбающиеся, загорелые люди не задумывались о том, что они не заслужили той жизни, которую вели, а те, кто её заслуживал, были либо убиты, либо гнили в нарождавшихся лагерях; их лица, обращённые к фотографу, выражали полную уверенность в себе и в завтрашнем дне. И почему бы им не радоваться? Чудовищную преступность собственного положения они не осознавали, а если бы осознали, принялись бы яростно её отрицать, заниматься самооправданием, чувствуя свою полную защищённость в данный момент. В конце концов они любили друг друга, и, главное, не обладали развитой фантазией, чтобы задумываться об отдалённом будущем. В центре композиции стояла Сима Михайловна, за ней – её будущий муж, а пока жених, высокий, широкоплечий юноша, спортсмен и потому отличник, появлявшийся в вузе только в период сессий, сдававший в деканат зачётную книжку и получавший оную обратно по прошествии времени с оценками, которые его нисколько не интересовали. Справа от них обнималась приблизительно такая же малолетняя парочка унылого генетического мусора, а слева прилепилась ещё одна девушка, тоже с характерными чертами вырождения на лице, её парень и сделал это фото на дорогой отцовский аппарат, на который боялся даже дышать, но снимок получился неплохой. Впоследствии он стал газетным фотографом, на девушке жениться не успел, погиб на войне. Остальные двое не стоят даже мимолётного описания.

Не стоил бы его и Самуил Самуилович, не будь он отцом Раисы Самуиловны. Как и все спортсмены, а представлял он собой редкостное по ущербности сочетание еврея и боксёра, Самуил Самуилович являлся бесполезным ошмётком биомассы, не способным даже на созидательный труд, не говоря уже о познании истины, который использовал физиологические особенности собственного организма, дабы обеспечивать своё бессмысленное существование за чужой счёт. Выбранный им вид спорта позволял, как и всем остальным, занимающимся силовыми единоборствами, удовлетворять латентные гомосексуальные желания, иметь телесный контакт с физически развитыми мужчинами, не будучи заподозренным в любви к ним. Первую часть своей пустой жизни он прожил как породистый кобель на псарне, немного отдыхая, немного тренируясь, немного выставочным экспонатом на соревнованиях, и всё это снова и снова. Спортивную карьеру Самуил Самуилович закончил рано, на всём её протяжении числясь журналистом в спортивном издании, в которое не написал ни строчки. Потом попытался устроиться тренером, но не получилось, поскольку теоретической части подготовки он не знал, а практическую не умел систематизировать, перешёл на административную работу, однако большую часть времени проводил в спортзале, мешая разговорами тренироваться другим. Получил бронь во время войны, как особо ценный сотрудник спортивного общества побывал с семьёй в эвакуации и благополучно скончался в возрасте 53 лет от инсульта. Но, даже если бы он умер в 103 года, пустота его жизни ничем бы не заполнилась, и никакой разницы мир бы не ощутил. Однако для своей дочери он навсегда остался идеалом мужчины, что помешало ей обрести счастье в зрелом возрасте, ведь миловидностью матери она не обладала, и за Рафика Альбертовича выходила от отчаяния и смирения, достигнув определённого возраста и не заинтересовав собой ни одного человека, который бы удовлетворял фантастически завышенные ожидания женщины.

Сима же Михайловна, произведя на свет единственную дочь и отказавшись от дальнейшего деторождения, чтобы не портить фигуры, спесивой самоуверенностью востребованной красавицы и бешеным идеологическим ослеплением, с которым она писала гнилые статейки, добилась определённых успехов в карьере. Женщина ни разу не задумалась, что её слова могли стоить кому-то жизни, а, может, она испытывала радость от иллюзии собственного могущества, если это действительно имело место. Когда с середины тридцатых люди вокруг начали исчезать, чего каждый пытался не замечать, Сима Михайловна почувствовала, что настало её время и полезла вверх. Даже расстрел сестры и брата, точнее, эвфемизм «10 лет без права переписки», её не смутил, перед войной она уже работала выпускающим редактором и нередко возвращала авторам их статьи из-за недостатка «сознательности», то бишь бранных слов. Эта бешеная дрянь в полной мере заслужила таких потомков. После войны её карьерный рост остановился, надо было пристраивать заслуженных фронтовиков. Среди нового окружения Сима Михайловна выглядела всего лишь спесивой шавкой, истерично лающей только на тех людей, по отношению к которым находилась в полной безопасности. Более того, её принялись постепенно задвигать, вводя новые должности выше той, которую она занимала, а после смерти чурки из разряда зечёвой погани, находившегося всё это время у власти, потоки кала из-под пера данной женщины и вовсе перестали кого-либо интересовать, Симу Михайловну перевели подальше от печатного слова и какого-либо влияния на содержание статей в методический отдел явно в качестве позорной ссылки.

Смерть Самуила Самуиловича она восприняла легко и потому, что он ей элементарно надоел, потеряв прежнюю привлекательность, и потому, что каким-то понятным лишь ей самой образом винила его отца, расстрелянного первым из их родни, в гибели собственного брата и сестры, не осознавая, что если бы тот и оказался повинен в чьей-нибудь гибели, то только её мужа, чего, увы, не случилось. Однако вскоре сожаление всё-таки пришло. После выхода на пенсию её с дочерью попросили освободить служебное жильё в центре Москвы, взамен предложив новострой на окраине. Сима Михайловна отказалась и переехала к матери, чья судьба складывалась независимо от дочери. В эвакуацию Инесса Яковлевна не ездила, за предвоенное время успела дослужиться до немалых высот, последним местом её работы являлся наркомат зерновых и животноводческих совхозов, получила большую квартиру в центре столицы, после ареста детей была снята с должности, лишена партийного билета и средств к существованию, посажена на мизерную пенсию, однако жильё осталось при ней. Жена сына с двумя детьми, в семидесятых эмигрировавших в империю лицемерия, с удовольствием влившихся в стадо самовлюблённых олигофренов и прекративших всякие сношения с Родиной, после трагедии с мужем переехала к свекрови. Почти 20 лет они вчетвером перебивались, чем придётся, мелкой торговлей, репетиторством, сдачей комнат и прочим, пока молодое поколение не выучилось и не пошло работать. Самым правдоподобным объяснением того, почему Симу Михайловну миновала участь родственников, помимо позднего вступления в партию, неучастия в работе исполнительного комитета совета их родного города и в кровавой вакханалии гражданской войны, является узколобость и безалаберность палачей. Она носила другую фамилию, фамилию мужа, в то время как у сестры, брата и матери была одна и та же, поэтому женщину не заподозрили в причастности к данной семье. Как бы там ни было, но семья вновь воссоединилась, но уже в совсем ином составе, не том, в котором переезжала в Москву в начале двадцатых. Двоюродные братья Раисы Самуиловны покинули сие унылое гнездо, по распределению попав в разные провинциальные города, в которых прозябали с семьями вплоть до эмиграции, и она оказалась в окружении трёх престарелых женщин, обиженных судьбой со всех сторон, и произошло это в самую прекрасную пору жизни любого человека.

Единственную свою фотографию в молодости она не любила, поэтому и повесила её ниже всех, чтобы та оставалась как можно менее заметной. Но и не повесить тоже не могла, эта стена являлась для неё своеобразным фетишем, и Раиса Самуиловна с невротической привязчивостью пыталась с её помощью что-то завершить. Снимок демонстрировал юную, хрупкую и нескладную девушку с выдающейся вперёд нижней губой, жидкими волосами, одетую в чёрное платье и неопределённо смотрящую в нижний левый угол. Он не нравился Раисе Самуиловне, потому что предельно открыто демонстрировал её сущность гадкого утёнка, выросшего в гадкую утку наперекор родительским генам. Впрочем, детство женщины оказалось относительно счастливым, мать была слишком занята собой, чтобы всерьёз обращать внимание на ущербность дочери. Лишь иногда она безразлично замечала: «И в кого ты такая страшненькая?» – но никогда не концентрировала на этом внимания, и девочка продолжала относиться к самой себе с непосредственностью ребёнка. Для отца же Раиса Самуиловна неизменно являлась любимой дочерью, единственным ребёнком. Он не заострял внимания на её серенькой внешности и принимал такой, какая она есть, однако столь благожелательное отношение не было заслугой отсутствовавшей у него душевной доброты, а являлось результатом латентного гомосексуализма. Спортсмены, военные и религиозные люди выбирают женщин не по сердечной склонности, поскольку они не способны испытывать к ним влечение, а по набору признаков, которые, как им кажется, должны нравиться всем мужчинам, в особенности у них ценится мужеподобное лицо с резкими чертами и подтянутая, желательно атлетическая фигура, максимально похожая на предмет их тайных вожделений. Поэтому его смерть явилась для Раисы Самуиловны сильнейшим ударом, в отличии от матери, она потеряла не только любящего отца, но и единственного друга, и замкнулась в себе. Фотографию сделали после этого печального события, в ателье её отвела бабушка, чтобы хоть как-то отвлечь от скорбных переживаний и, заинтересовав самой собой, внушить мысль о том, что жизнь продолжается.

Прозябали три еврейские женщины и одна недорусская печально и безысходно, рутиной, сплетнями и руганью высасывая из Раисы Самуиловны жизненные соки. Она уныло окончила институт, не проявив никаких талантов по причине душевной скованности, устроилась на унылую работу в статистическое управление и серела день ото дня. С Рафиком Альбертовичем пересеклась случайно, потеряв к тому времени всякую надежду выйти замуж и завести детей, но не утратив извращённой готовности к подчинению, которая столь понравилась стареющей чуркастой мрази, давно переставшей пользоваться успехом даже у самых отчаявшихся баб. Она вернулась за справкой в давным-давно оконченный ею институт. Поднявшись по главной лестнице из серого бетона, окрашенного по краям коричневой краской с непонятными целями, как тогда было заведено, на четвёртый этаж, на котором располагалась администрация, смотря на стены отвратительно-голубого цвета с болью и тоской по бессмысленно прошедшей молодости, женщина увидела своего будущего мужа в искомом кабинете, непринуждённо болтающим с размалёванной коллегой чуть старше средних лет. В том вузе он не работал, пришёл по организационному вопросу и совершенно не торопился обратно. Раиса Самуиловна села на стул в коридоре и стала покорно ждать, когда наболтаются высокопоставленные ублюдки, каждые 10 минут вставая и заглядывая в дверь. Ничего другого сделать она не могла, справка о прохождении в институте первичной санитарной подготовки нужна была ей для того, чтобы в следующие три месяца не таскаться после работы в военкомат на окраине города для бесполезного обучения приёмам оказания первой медицинской помощи пострадавшим при боевых действиях. Ей этого очень не хотелось, впереди было лето.

«Женщина, перестаньте заглядывать, закройте дверь и ждите. У нас с товарищем совещание», – осадила её начальничка, к которой она пришла. Раиса Самуиловна покорно закрыла дверь и села, продолжая безропотно ждать. Однако Рафик Альбертович, почувствовав вдруг неловкость перед совершенно незнакомой ему женщиной, прекратил разговор, вышел и даже извинился, чего никогда ранее себе не позволял. И Раиса Самуиловна от его слов внезапно воспрянула духом, вяло, случайно и ненадолго. Несколько дней они не выходили друг у друга из головы, но потом всё забылось. Глупо мечтать о человеке, которого видел раз в жизни и наверняка никогда более не встретишь.

Через три недели, возвращаясь за готовым документом за подписью проректора по военной подготовке, Раиса Самуиловна всё-таки приоделась, хоть и не верила, что ей посчастливится встретить Рафика Альбертовича, который в свою очередь успел узнать у посещённой коллеги адрес, телефон, образование, семейное положение и прочее запавшей ему в душу женщины. Однако вскоре его пыл существенно угас, и он отложил их встречу на неопределённое время. Одного скоротечного свидания для замшелых неудачников было недостаточно.

Во второй раз они встретились лишь через полгода на очередном московском съезде краснорожего отребья. Он сидел в президиуме, она – в первом ряду как родственница реабилитированных лиц, заслуженно уничтоженных в период сталинской резни, чем на время приобрела почётный статус в коллективе, возможность вступить в партию и прочие жизненные блага. Её мать и бабка тогда тоже воспрянули духом, но время оттепели подходило к концу. Глаза Раисы Самуиловны и Рафика Альбертовича встретились, на дне вялых сердец закопошилось что-то почти мёртвое и забытое, в буфете за совместным чаепитием внутренняя возня продолжилась, ещё через полгода они сыграли унылую свадебку, оправдывая её убожество тем, что оба являлись людьми немолодыми, им не пристало безудержное веселье, хотя, судя по тому, как нехотя они целовались под негромкие восклицания «горько!», оно им не пристало ни в каком виде.

На предпоследней фотографии иконостаса, совместной Раисы Самуиловны и Рафика Альбертовича, в повседневной одежде сидели немолодые, уставшие от жизни люди, намеревавшиеся кое-как дотянуть вместе до могилы. Снимок делался спустя пару месяцев после свадьбы. Раиса Самуиловна недавно забеременела, но признаков этого ещё не было видно, однако по выражению искусственно улыбающихся лиц можно подумать, что эти люди состояли в совместном браке вот уже 20 лет и успели надоесть друг другу. Правда, данное впечатление обманчиво, поскольку браком они всего лишь решали несколько жизненных проблем.

Из этого моря человечьих отбросов и вышел Рафаэль Рафикович. Он присутствовал на последней фотографии. Пухлый трёхлетний мальчик в шерстяных штанах, шерстяной кофте, шапочке-будённовке, стоял в парке на фоне бордюра и деревьев, выпятив губы и растерянно смотря в камеру с выражением тотального превосходства над всем сущим на милом детском лице. Тогда это выглядело забавно и умилительно, однако мальчик подрастал, и чувство росло вместе с ним. Его так воспитывали, не предоставив ни малейших способностей чем-то подкрепить своё самомнение. Мусорные гены полностью исключали возможность для Рафаэля Рафиковича добиться чего-нибудь в жизни, а никакого крупного состояния у партийной советской недоинтеллигенции за душой не имелось, так что их выродок априори был обречён на несчастную, полную разочарований жизнь. В зрелом возрасте ощущение собственного превосходства над другими людьми, висящее в бескрайней пустоте, у стареющего мужчины, одеревеневшего в непринуждённой позе перед сборищем немолодых недоумков, в том числе и меня, в полузаброшенном помещении на глубокой окраине Москвы, выглядело чем-то пугающе неуместным.


XXXIV

«Таким образом, что мы видим в современной российской экономике? – Рафаэль Рафикович вёл диалог с классом, который давно его не слушал. Не дождавшись ответа, он как ни в чём не бывало продолжил разглагольствования космического масштаба на занятии по узко специализированному предмету, нисколько не заботясь о конечном результате, долженствующем проявиться в знаниях, которые получают его слушатели. – Колоссальный перекос в сторону государственного сектора, – ответил он на свой вопрос. – Причём, в свете последних событий и недальновидной политики конфронтации с Западом, надежда на дальнейшую приватизацию тает буквально на глазах, ибо никто не захочет и не станет продавать государственную собственность за бесценок из-за туманного будущего самой России».

«И правильно, не надо ничего приватизировать, – вяло отреагировала сидевшая у окна полная женщина в белой блузе без рукавов, обнажавшей её толстые руки. – У нас в области столько всего приватизировали, что мы до сих пор не можем подсчитать количество пустырей на месте бывших заводов».

«Отчасти вы правы, отчасти нет, – с живейшим интересом отозвался Рафаэль Рафикович. – Что производили советские заводы? Никому не нужное устаревшее барахло, поэтому в 90-х годах государство просто сняло с себя ответственность за неэффективные производства, пусть и продав их за бесценок».

«Может быть, и неэффективное, но оборудование стоило гораздо дороже, чем за него заплатили. А заплатили дешевле, чем за металлолом. Не то что грузовиками, вывозили поездами, а потом распродали с хорошей прибылью. Это во-первых. А во-вторых, массово увольняли людей. Это уже прямая забота государства. У нас в некоторых городах безработица доходила до 50 %».

«Вы зря сравниваете то время и это. Тогда стояла одна задача – переломить хребет коммунизму. И она худо-бедно была решена».

«Хребет коммунизму переломило бы процветание, а не обнищание. Последнее как раз таки к коммунизму очень предрасполагает».

Я недовольно посмотрел на ту женщину, поскольку она затягивала и без того нудное занятие.

«Вот! Вот об этом-то я и говорю. Нынешний строй загнал себя в тупик, который его вполне устраивает. Бедность населения зиждется на неэффективной экономики по причине большой доли в ней государственного сектора, но её снижение ныне представляется совершенно нереальным в силу сложившихся обстоятельств, поэтому люди будут беднеть, а значит тяготеть к сильной руке, авторитарному строю, социальной справедливости (читай, уравниловке) и продолжат терять всякую инициативу».

Я, честно говоря, опешил от его слов. И не потому, что считал их опасной крамолой, мне было плевать, а потому, что человек ругал имеющуюся политическую систему, по сути, живя за счёт её подачек. Как он выиграл конкурс на заключение контракта на наше обучение? Как он вообще решил в нём участвовать? Откуда он знал, что тот проводится? И в конце концов, не коробило ли его от общения с представителями той самой власти, которую он столь ненавидел? Справедливость впоследствии восторжествовала, но, к сожалению, как всегда косвенным образом, и самовлюблённая ругань вышла Рафаэлю Рафиковичу боком.

«Никак не могу с вами согласиться, – вставил своё веское слово сидевший у стены усатый мужчина в сером костюме. Рафаэль Рафикович с гневом в глазах так резко повернулся к нему, что чуть не свалился со стола. – Если вы переложите из одного кармана в другой некую часть от имеющейся суммы, то тем самым вы её не измените. Нужно создавать новые производства, новые отрасли, а не делить имеющееся».

«А кто их будет создавать и, главное, для чего? Чтобы их потом всё равно отобрало государство?»

«Это когда в последний раз государство у кого-то что-то отбирало?»

«Были прецеденты».

«Прецеденты были, когда одни собственники обирали других».

«…используя административный ресурс. Государство помогает богатеть холуям, прислуживающим нынешней власти. Тотальная коррумпированность тормозит экономическое развитие даже сильнее, чем чрезмерное присутствие государства в экономике. Ситуация, на самом деле, ещё безнадёжнее: нет тех, кто готов создавать новые производства, а если и есть, то у них нет денег; государство управляет своей собственностью крайне неэффективно и благосостояние страны обеспечить не способно; коррупция же ставит окончательный, непреодолимый заслон на пути экономического роста, поскольку предоставление преференций ворам и бездарям цементирует предыдущие проблемы в непробиваемую стену. Но каковы действия власти? Вы сами прекрасно это видите. Вместо того чтобы реформировать сложившуюся систему, а кое-где без стеснения её ломать, разбирать, уничтожать и заменять кардинально новыми элементами, ибо старые настолько порочны, что исправить их невозможно, оно откровенным образом поддерживает имеющееся положение дел, называя его «стабильностью». Вот ещё непотребное, прямо скажем, слово. Стабильность может быть лишь динамической, когда внутри определённой системы составляющие её части постоянно изменяются, замещаются новыми или исчезают, давая дорогу более жизнеспособным, тем самым сохраняя её как целое, а статическая стабильность – вовсе не стабильность, но вялотекущее разложение, если и не законченное в силу медленности процесса или размеров гниющего организма, то точно необратимое. И в том числе на вас, господа, лежит ответственность, стабильностью какого рода мы будем жить в нашей России».

«А мы-то что? – недоумевающе возразил усатый мужчина. – Все решения принимаются наверху».

«Вы не правы, молодой человек. Наверху невозможно принять всех решений, физически невозможно. И если вы, разумеется, в рамках закона предоставите, скажем, земельный участок под промышленное строительство не другу заместителя мэра, который приобретает его только для того, чтобы перепродать подороже тому, кому он действительно нужен, а сделаете это на конкурсной основе так, что в итоге он окажется у человека, намеревающегося в будущем начать на нём собственное дело, у инвестора, то нанесёте хоть и малый, но принципиальный и очень болезненный удар по упомянутым трём причинам экономического отставания России».

«Подобные решения точно принимаются без нас, – смотря на Рафаэля Рафиковича со снисходительной ухмылкой, сказал плотный мужчина, сидевший напротив лектора во втором ряду. – Это просто детский сад. Наивно полагать, что воровские рожи пропустят лакомый кусок мимо своего слюнявого рта. Богатые люди в России от того и богаты, что имеют отношение к власть предержащим, а, как вы выразились, «инвестор» обязательно должен быть при деньгах. У нас же как получается? Либо ты богатый вор, либо честный, но бедный. А вор производство развивать не станет, у него просто ума не хватит, в лучшем случае сохранит всё, как есть. Обычно же ему и вовсе ничего не нужно, только перепродать подороже. Я далеко не первый раз в Москве, у меня здесь есть друг, он работает в одной из высоток на Красной Пресне. Вчера вечером потащил в дорогой ресторан и спьяну начал рассказывать, как они зарабатывают. Боже мой! Я, конечно, подозревал, что всё плохо, но не понимал насколько. Это действительно не справедливо. Они практически не работают, весь день прозябают по кафе да спортзалам, занимаются собой, а если работают, то исключительно на разрушение. Только и делают, что покупают, расчленяют и продают. Причём рассказывал он это с таким азартом и самодовольством, что я усомнился в его психической вменяемости. А когда я спросил, чему он радуется, оказалось, что в его глазах своей разрушительной деятельностью, то есть обиранием простофиль, не способных себя защитить, друг мстит лично президенту и иже с ним за узурпацию власти в стране, в результате которой они беспрепятственно и безнаказанно грабят народ. Так почему бы и ему не присоединиться к процессу? И всё бы ничего, чёрт с ними, мелкая свора отдельных выродков пакостит по мелочам, так ведь нет, я оглянулся вокруг и понял, что весь зал был заполнен такими же случайными проходимцами 40-50 лет с волосатыми ноздрями и в дорогих костюмах, ворующими миллиарды, наподобие небезызвестного главы одной небезызвестной нефтяной компании. А вы нам советуете действовать в рамках законов, но по справедливости, поскольку не всё решается в верхах, к которым у вас, по всей видимости, пропало всякое доверие. Да тут на любую кроху слетается такой рой навозных мух, что через него никто не пробьётся, поскольку, кроме всего прочего, брезгливо. Так что и без нас есть кому принимать решения».

«Отчасти вы, конечно, правы. Даже больше скажу, ваш друг тоже по-своему прав. Необходимо сопротивляться режиму, ибо те, кто зарабатывает за его счёт, уже доказали свою неспособность двигать экономику страны вперёд, а он, возможно, заработанные пусть и не вполне честным путём деньги впоследствии употребит во благо».

«Чёрта с два во благо! Его фантазии не простираются далее собственной яхты в Монако. Нечестно заработанные деньги никогда не перетекут в созидательное русло. Проблема не в них, а в том, кто зарабатывает, иначе он бы их не заработал. Горбатого, как известно, могила исправит».

«Давайте-ка избавимся от моральных категорий в рассуждениях о капитале, они в них совершенно неуместны. Когда мы говорим о деньгах, термины «справедливость», «честность», «достоинство» не имеют ни малейшего смысла, ибо изначальная их цель, как, заметьте, и у всего живого, не творить добро, а размножаться, поэтому они находят себе приложение там, где их можно увеличить в числе. Это первое. Во-вторых, нравственные отношения в экономике тем более не имеют никакого смысла, поскольку конкуренция за ресурсы в человеческом обществе пусть и не предполагает гибели проигравшего, как это происходит в природе, однако имеет ровно то же содержание, то есть путём конфликта выявляет наиболее приспособленного, дабы предоставить ему больше шансов на доминирование в конкретной среде обитания. То, что делает ваш друг, совершенно естественно. Он нашёл и использует набор поведенческий паттернов, с помощью которых обеспечивает собственное выживание среди себе подобных. Если изменятся обстоятельства, возможно, и он будет вытеснен на обочину общества. А пока его успешное существование говорит лишь о том, что несовершенна сама система, которую ваш друг своими действиями исподволь и разрушает».

«Вот вы до чего договорились! – встрял ещё один коротко стриженный мужчина средних лет, похожий на отставного военного, с видом оскорблённого праведника, знающего садистско-анальную правду-матку. Слегка потрясая большой головой с выпученными глазами, он продолжил. – Выходит, мы все проигравшие, а это ворьё – хозяева жизни? Да и ваши дружки-либералы – тоже, раз они не у власти и не владеют состояниями? Но только вот нестыковочка получается: сейчас их вон как прижали, и это лишь начало. Ничего-ничего, он (очевидно, его собрат по душевному недугу – президент) им всем бошки поотрывает. А то развели тут демагогию, из экономики сделали чёрт знает что, низвели до уровня какой-то лживой теории эволюции. Я считаю так: если ничего не делать, то ничего и не будет, и, наоборот, если позволять всяким там деятелям руки распускать, то они разворуют последнее и убегут заграницу, как правильно товарищ сказал. Вы же к чему всё свели? Сами доказали свою неспособность приносить благо стране, ручки сложили и предпочли всё отдать каким-то прохиндеям, которые оберут её до нитки. Ведь так?»

«Нет, совсем не так».

«Да бросьте вы! Уж себя-то не обманывайте. Вы ведь явно не тайный олигарх, много денег не заработали, а значит проиграли, как сами выразились, в «конкурентной борьбе за ресурсы». Всё так, не спорьте. Кроме того вы ещё и обосновали свой проигрыш несовершенством системы и наивно понадеялись, что в конце концов те, кто сейчас жирует за её счёт, её и разрушат. Никогда не понимал интеллигентов. За что вы так ненавидите себя, свой народ, свою страну? Просто потому, что получили от жизни не то, на что рассчитывали?»

«А за что любить? Вы скатились до банальностей, – сладко промямлил Рафаэль Рафикович, потирая маленькие ручонки с длинными пальцами в довольстве от жаркой дискуссии, всколыхнувшей его застойную жизнь. – Я, смею вас уверить, не такой уж интеллигент, и средства к существованию у меня имеются, и никого я не ненавижу. Подобный взгляд на людей умственного труда – гадкий стереотип необразованных людей. Но вы нас сильно увлекли в сторону. Позвольте напомнить, что можно выделить три основных аспекта экономической отсталости России, которые тесно переплетены между собой. При этом, как бы кто не возражал, создание конкурентной среды имеет первостепенное значение. Мы, между прочим, затронули тему свободы инвестиций с несколько специфической стороны, в чём виноват предложенный мной пример, я это сознаю. Однако в современном обществе проблема вложения капиталов не стоит так остро, как ранее. Даже если те самые воры с волосатыми ноздрями в дорогих костюмах не способны принимать адекватные инвестиционные решения о новых проектах, технологиях, производствах, инновациях и прочем, их вполне могут принять специалисты банковского сектора, в котором хранятся капиталы подобных экземпляров».

«Так чего вам ещё нужно?» – наконец не выдержал я.

«Мне? Мне, юноша, ничего не нужно».

«Я не могу понять. Вы утверждаете, что есть способы модернизации российской экономики, что они работают, и всё равно всю систему надо менять, потому что она порочна».

«Не обобщайте. Вы как будто меня не слушали. Порочной её делают те люди, которые сейчас находятся у власти».

«Складывается такое впечатление, будто вас просто не устраивает, что те люди – не вы».

«Не конкретно не я, а не те, кто согласен с моими убеждениями о ценности свободного рынка, политических свобод, свободы как таковой, которая является ключом к процветанию».

«Труд является ключом к процветанию», – встрял предыдущий оппонент Рафаэля Рафиковича, и теперь я действительно перестал его слушать.

Отвернувшись к окну, я вдруг почувствовал недостойность, позорность данного разговора и не по причине его содержания, оно казалось мне вполне нейтральным, но потому, что в нём отсутствовал смысл. Было очевидно, что он не имеет конечной цели, существует только чтобы заполнить пустоту, а не выяснить истину, от которой сейчас находился так же далеко, как и в начале, то есть являлся попросту бесполезным. Потом я отвлёкся окончательно и, глядя на простиравшийся до самого горизонта и уходящий далеко за него город, вновь ощутил, как и когда-то тёмным морозным утром при свете звёзд, абсолютную затерянность в бытии. Только тогда я был один, а сейчас вокруг меня сидело множество чужих людей, что нисколько не изменяло моего впечатления. За стёклами торчала макушка дерева, то ли тополя, то ли клёна, то ли какого-нибудь ещё – не знаю, не знаток, – но очень высокого, раз оно дотянулось до седьмого этажа. Его листва слегка колыхалась на ветру, попеременно демонстрируя то тёмную верхнюю, то светлую нижнюю сторону, и казалось, будто это происходит в такт монотонному спору рассевшихся вокруг меня недоумков. Хотя справедливости ради надо сказать, Рафаэль Рафикович являлся самым сведущим из всех нас. За деревом виднелись другие помельче, оттенявшие безвкусную красноту соседнего здания, за которым серела улица, пусть и шире любой в нашем городке, но в Москве она выглядела как самая что ни на есть второстепенная. На противоположной стороне стояли убогие пятиэтажки из тех, что должны быть снесены для улучшения облика столицы. Помню, когда по телевизору развели всю эту суматоху с обновлением, некий лжефилософ-недописатель ляпнул, что оно задумано в целях лишить людей их семейных очагов. Тогда мне это показалось аутичной дурью. И сейчас я не изменил своего мнения, поскольку не увидел в сносе торчащего поодаль уродства ничего плохого. Вряд ли кто-либо при планировании дорогостоящей аферы задумывался о чьих-то семейных очагах, им было плевать. И потом, насколько же убогими должны быть семейные очаги, расположившиеся в столь неприглядных строениях? Не лучше ли действительно их разрушить и создать новые, чтобы не тащить в будущее убожество краснорожей вакханалии, столь непосредственно сохранившееся в унылых зданиях, уже своей планировкой презирающих право людей на частную жизнь в достойных условиях? И далее деревья перемежались домами старой и новой постройки, улицами и проспектами с массой людей, из которых ни один не был мне близок, и пустыми пространствами, на которые мне было непривычно смотреть, поскольку в нашем городке дворы располагались вплотную.

«Итак, господа, на этом наше занятие оканчивается, – до моего уха вдруг донеслись слова Рафаэля Рафиковича, и я заметно оживился. – Впереди у вас лекция Вальдемара Тофиковича, а перед ней, по условиям нашего контракта, мы обязаны организовать вам питание. По счастью на первом этаже находится неплохая закусочная, с которой у нас давние договорные отношения на предоставление бизнес-ланчей. Оленька, моя помощница, с которой вы познакомились утром перед занятиями, раздаст вам талончики, и давайте мы организованной группой спустимся вниз, а потом так же поднимемся, чтобы никого не задерживать и вовремя начать следующее занятие. Полагаю, никому не хочется оставаться здесь долее необходимого».


XXXV

Рафаэль Рафикович спустился с нами. Поздоровавшись с хрупкой девушкой, подававшей подносы с бизнес-ланчами, привычной рукой взял один, в одиночестве сел на своё излюбленное место у окна и принялся обыденно поглощать пищу. У нас, как и у него, она состояла из жидкого безвкусного супа с парой веток цветной капусты и кусочков разварившейся картошки и моркови, гречки с отвратительными дешёвыми сосисками, отдававшими навозом, и газированной воды или сока на выбор. Я выбрал газировку, о чём впоследствии сильно пожалел, поскольку мой кишечник и без неё стал разбухать от газов. Она же усугубила ситуацию, и следующие два занятия я не знал, куда деваться. Но если я попал в столь комичную ситуацию внезапно, то для Рафаэля Рафиковича такая еда являлась совершеннейшей нормой, по тому, как он ел, было видно, что это его единственная нормальная пища за день. Он неспешно уплетал за обе щёки, тщательно разжёвывая каждый кусочек, медленно запивал его соком, дабы всё, что могло невзначай застрять в зубах, обязательно попало в желудок, потом не без удовольствия встал, отнёс поднос на стол для использованной посуды, и одним из первых вышел из закусочной, чтобы оказаться в своём кабинете.

Слова о том, что никто не хочет здесь задерживаться дольше необходимого, его не касались. Сегодня, как и во все будние дни, Рафаэль Рафикович остался на работе допоздна, откладывая каждое пустячное дело столько, сколько возможно. Он подписал бумаги в качестве директора образовательного центра при свете лампы, когда за окном наступили сумерки. Под вечер с несвежей головой просмотрел учебные планы, самостоятельно подготовил материалы к занятиям в отличии от других преподавателей, которые работали на основной работе, а он – нет, и в целом занимался делами учреждения после того, как вокруг не оставалось никого. Его секретарь и помощник в одном лице убегала отсюда сразу же, как только оканчивались занятия, а то и ранее, она жила с молодым человеком, вот-вот собиралась выйти замуж, и карьера её не интересовала, по крайней мере, карьера в столь убогом заведении, поэтому труд Рафаэля Рафиковича девушка практически не облегчала, чему он не возражал. Бухгалтер и экономист и вовсе работали строго отведённые часы, а преподаватели являлись лишь на занятия и то не всегда, иногда Рафаэль Рафикович сам их подменял, поскольку те не могли вырваться с основного места работы, проводил соответствующие учебные часы с нулевым научным содержанием, после чего, разумеется, не обделял себя в материальном плане.

Весь рабочий день он попеременно болтал с сотрудниками, когда же они просили его подписать ту или иную бумагу, директор откладывал её в сторону с некоторой наигранной небрежностью, желая тем самым показать, что человеческие отношения дороже. Поначалу это вызывало недоумение, но вскоре все привыкли и уже не задавались вопросом, почему бы не разделаться с пустяковыми делами сразу, чтобы вовремя и со спокойным сердцем отправиться домой вовремя. Когда все уходили, Рафаэль Рафикович шёл в свой кабинетик в конце полукоридора, садился за стол и, некоторое время будто не обращая внимания на скопившиеся дела, ковырялся в сети пока не темнело или не были исчерпаны новые темы на его любимых страницах, после чего обычно выпивал чашку кофе, издавал тяжёлый вздох и, наконец, принимался исполнять свои обязанности, если, конечно, они имелись. Кроме желания как можно позднее вернуться домой в пренебрежении делами заключалось ещё и инфантильное своеволие капризного ребёнка, который не хочет заниматься тем, чем его заставляют заниматься не взирая на его желания.

За всю свою жизнь Рафаэль Рафикович работал только в двух местах. В третьесортном московском вузе, который закончил, где он был преподавателем на кафедре экономической теории около 10 лет, только и сподобившись за это время, что со скрипом защитить кандидатскую диссертацию, и здесь. В докторантуру он не пошёл под разными надуманными предлогами, однако истинной причиной являлось его отвращение к собственной специальности и нежелание учиться чему-то ещё. Карьеры на кафедре он также не сделал, к моменту увольнения находясь в должности старшего преподавателя, проведением блистательных занятий не отличался, вследствие чего много их ему не давали, зарабатывал мало, но вместе с маминой пенсией им двоим вполне хватало. Чрезвычайная леность и небрежение трудом, неприспособленность к жизни, полное непонимание, откуда что берётся, ко времени достижения им 35 лет отроду полностью уничтожили надежду на формирование у него хотя бы одной способности к созиданию, а отсутствие характера сделали его податливым для манипуляций. Пара предприимчивых коллег с кафедры нашли в Рафаэле Рафиковиче прекрасную кандидатуру на должность номинального руководителя их очередного проекта, руководителя, который не имеет собственного мнения, не понимает своих интересов и не в состоянии преследовать личную выгоду, а значит будет делать всё, что ему скажут. Раиса Самуиловна в своё время отговаривала сына от увольнения из вуза и принятия данной должности (как оказалось,зря), но у Рафаэля Рафиковича взыграло самолюбие, он польстился на статус и высокие доходы, которые ему посулили, поэтому после некоторых колебаний согласился на всё, чем вызвал молчаливый бойкот со стороны старухи на долгие-долгие месяцы. Однако вскоре он сам разочаровался в своём решении и чуть не отказался от новой работы, только возвращаться было уже некуда, его прежняя должность оказалась занята.

Как все образованные люди с низким интеллектом Рафаэль Рафикович всерьёз полагал, что в должности директора ему ничего не придётся делать. Видя у себя полное отсутствие каких-либо способностей, он и других подозревал ровно в том же, а успех считал чем-то незаслуженным, полученным воровством, взятками, насилием и обманом. Эта черта была общей в их семье, и он до конца жизни не отказался от подобного взгляда на мир. Поэтому, обнаружив, что в новой должности ему приходится работать гораздо больше, чем раньше в качестве рядового преподавателя, он, разумеется, не стал винить самого себя в бездарности, но начал подозревать, что здесь что-то не чисто, что кто-то пытается устроить свою жизнь за его счёт. В целом это соответствовало действительности, однако его коллеги не предвидели того, что их мальчик на побегушках не способен выполнять даже те мелкие обязанности, которые ему поручали. После нескольких серьёзных разговоров дела, запущенные по причине его вселенского чванства, Рафаэль Рафикович с горем пополам выправил, поскольку испугался остаться совсем ни с чем, однако затаил глубокую обиду. Впрочем, она не являлась сколь-либо опасной для его коллег, со временем их деятельность существенно расширилась, и образовательный центр перестал интересовать хозяев по причине скромности доходов и убожества результатов, так что до поры до времени Рафаэль Рафикович мог считать себя здесь полноправным хозяином, ему позволяли кормиться объедками с барского стола вроде контракта на наше обучение, брезгливо посматривая на самовлюблённого скота со стороны.

Он же, прикладывая руци своя к текущим вопросам центра, чувствовал, с одной стороны, что делает кому-то неоплатное одолжение, с другой – освящает их неизмеримой благодатью. Посему после священнодействия Рафаэль Рафикович всегда ходил в туалет, тщательно мыл руки, а потом курил под одну и ту же песню Спрингстина, правда, без удовольствия. Курить по-настоящему он не начинал, в юности просто стоял за углом школы или в подворотне за компанию с приятелями и вдыхал не затягиваясь. В молодости курил нерегулярно (мама ругалась), не испытывая зависимости от никотина, только для того, чтобы продемонстрировать одногруппниками, а потом коллегам по кафедре, что свой и тоже в теме. В зрелом же возрасте, когда понял, что не в состоянии бросить, ввёл строгое расписание, которого придерживался и поныне, однако в последнее время его сигарета стала электронной, и теперь Рафаэль Рафикович точно не испытывал никакого удовольствия, лишь удовлетворял потребность в сосании материнской груди. Отказ от обычных сигарет сделал возможным курение в кабинете прямо на рабочем месте, а поскольку сие оказалось удобнее во всех отношениях, прежде всего из-за отсутствия характерного запаха, суррогат прижился окончательно. Однако на этом ритуал самоудовлетворения после работы не заканчивался. Рафаэль Рафикович съедал шоколадный батончик с нугой, орехами и карамелью, который каждое утро покупал в одном и том же магазине, запивал его очередной чашкой кофе и несколько минут сидел за рабочим столом, осознавая неотвратимую необходимость возвращения домой.

Как ни странно, при отправлении данного ритуала время от времени присутствовала одна женщина по имени Сабрина Владиковна, подобно всем прочим преподавателям проводившая здесь занятия на условиях совместительства по государственным закупкам. Их отношения длились более 10 лет. Она начала составлять компанию Рафаэлю Рафиковичу вскоре после смерти его матери. Женщина была ровесницей этого генетического недоразумения и видела в нём способ скрасить одиночество на пенсии, держа при себе мужчину до поры до времени, пока и если не найдётся кто-нибудь более достойный. Однако в последнем отношении Рафаэль Рафикович находился в полной безопасности, поскольку нормальные экземпляры на неё бы не польстились, ибо на столь глупую и самовлюблённую особу как Сабрина Владиковна, с внешностью, ничего кроме отвращения не вызывавшей, обращают внимание только совершенно отчаявшиеся люди. Она являлась ровно такой женщиной, каким мужчиной был Рафаэль Рафикович. Но он, в свою очередь, совершенно не считал себя отчаявшимся, а посему никаких решительных шагов не предпринимал и тоже держал её про запас. Будучи мужчиной, а, следовательно, умнее своей подруги, Рафаэль Рафикович прекрасно видел недостатки Сабрины Владиковны и казался к ним полностью равнодушным, в чём и заключался секрет столь длительных вялотекущих отношений. Правда, несколько лет назад в них произошёл всплеск, роман разгорелся с новой силой, и место их встречи переместилось в дешёвый отель у шоссе недалеко от работы, ибо Рафаэль Рафикович категорически стеснялся водить женщину к себе домой, а Сабрина Владиковна не могла его пригласить в свою квартиру, поскольку жила с родителями и сыном-гомосексуалистом, заставлявшем себя стесняться более, чем факт проживания со старшими членами семьи почти в 50 лет отроду. Бурная фаза продлилась полгода и закономерно сошла на нет, потому что, во-первых, отель стоил недёшево, во-вторых, им, как людям совсем немолодым, участие в адюльтере причиняло больше неудобств, чем удовольствия (и немудрено, ведь если бы кто-нибудь увидел их в эти мгновения, то отреагировал безудержной рвотой на лицезрение движений бесформенных жировых комков), и в-третьих, именно поэтому каждый из любовников желал найти себе пару получше. В возрасте 50-ти лет оба тешили себя подобными надеждами. Впрочем, и связывавшую их ниточку ни Рафаэль Рафикович, ни Сабрина Владиковна обрывать не хотели, посему роман продолжался и поныне, однако его интенсивность стремилась к нулю. Время от времени, оставаясь со спутницей наедине, Рафаэль Рафикович позволял себе шлёпнуть старую дуру по необъятному заду, что приводило к вибрациям щёк и подбородков, или тоненькими ручками с длинными пальцами решительно схватить за обвислую грудь, а она делала вид, что смущена, но довольна, чем, со своей стороны, и поддерживала их удручающую связь.

Сегодня Сабрина Владиковна не явилась и в ближайшие месяцы её прихода не предвиделось, летом она никогда не преподавала, предпочитая проводить это время с мамой и папой, глубокими восьмидесятилетними стариками, на даче, куда их выпроваживал её сын, дабы иметь квартиру в полном распоряжении. Рафаэль Рафикович встал из-за стола, грустно посмотрел в окно, было ещё светло, вздохнул, вышел из кабинета, запер его на ключ, попрощался с охранником, пройдя по коридору и проверив, закрыты ли прочие помещения, спустился в лифте на первый этаж и пошёл пешком к ближайшей станции метро. Как я уже говорил, он не просто привык к одиночеству, он никогда его не ощущал, поскольку считал, что не нуждается в людях, однако его сгорбленная фигурка в потрёпанном плаще у всех, кто обращал на неё внимание прекрасным июльским вечером, вызывала ощущение щемящей безысходности жизни крохотного человечка на обочине бескрайней Вселенной. Но таких оказалось немного: продавщицы билетов на станции метро, несколько прохожих и пассажиров. Хорошо, что они не знали, какая мерзость кроется за столь безобидным образом.

Рафаэль Рафикович привычно вошёл и сел на скамью в полупустом вагоне, раскрыл потрёпанную книжонку, содержавшую нудное псевдоисторическое недоисследование о революции в России относительно популярного автора-неврастеника, и нисколько не задумываясь, сугубо автоматически читал её ровно до того момента, пока не доехал до нужной станции. Книг он не любил, точнее, любил популярный псевдоинтеллектуальный словесный мусор, публицистику, детективы, фантастику и прочее, то, над чем можно не думать, и читал его для того, чтобы выглядеть в собственных глазах просвещённым человеком, который в курсе модных тенденций. Однако блеснуть эрудицией ему было не перед кем, друзей он не имел и обсудить прочитанное ни с кем не мог, даже с Сабриной Владиковной, поскольку считал её несоизмеримо ниже себя. Было время, короткое в сравнении с протяжённостью всей жизни, лет так с 17 до 26, когда он пытался сознательно знакомиться с полноценными литературными произведениями, но научиться что-либо в них понимать Рафаэль Рафикович не смог, поэтому вскоре бросил это гиблое для него дело, причём с раздражением. «Хватит себя насиловать. Проблема не во мне, а в них. Это они потеряли актуальность, посему и непонятны современному человеку», – подумал недоумок, потерпев очередную неудачу.

Отмерив привычное количество шагов от метро до дома, Рафаэль Рафикович грузно поднялся по лестнице, открыл дверь и очутился в тонкой темноте стихии своей обречённости, в которой он являлся и пленником, и безраздельным господином. Но на пафосные жесты и горестные размышления мужчина тоже был не способен, поэтому он включил свет, разделся, разулся, пошёл на кухню, ритуально взглянул на крюк в потолке, оставшийся от газовой трубы (во время последнего ремонта дома (не квартиры) перенесённой в более подобающее место, вытащить который не составляло никакого труда, но требовало хоть малейшего желания), сделал себе бутербродов на ужин, пошёл в свою комнату, включил телевизор и провёл перед ним конец вечера. Что имелось в сухом остатке прошедшего дня? Рафаэль Рафикович встретил несколько новых лиц, в том числе меня, к которым был совершенно равнодушен, поболтал с коллегами, презиравшими его до глубины души за чванство, подписал несколько бумажек и всё. В буквальном смысле всё. Исчезни он завтра, мир этого не заметит, как не заметит исчезновения каждого из нас, энтропия даже такого ничтожного образования, как человеческое общество, – вещь неподатливая, чтобы повлиять на неё, необходимы колоссальные усилия, а не аутичные фантазии на тему теории хаоса. Впрочем, с Рафаэлем Рафиковичем дело обстояло даже хуже, чем со всеми остальными. У него не было ни родных, ни друзей, и на работе его хватились бы не сразу. А кто станет хоронить выродка? У него не останется даже наследников. Глубокой ночью, ставя на телевизоре время до отключения в намерении заснуть под бесцельный шёпот, Рафаэль Рафикович вдруг ощутил сильный страх, его сердце бешено заколотилось, голова начала раскалываться. То ли приступ являлся предвестником серьёзной болезни, то ли он усмотрел в для него непонятном, исследуемом лишь из окон квартиры мире пугающее несоответствие с собственными представлениями. Гордость не позволила мужчине обратить внимание на произошедшее, хотя самолюбие советовало обратиться к врачу, предвкушая забытое чувство заботы постороннего человека. Однако первая в конце концов победила, поскольку приступ более не повторился.


XXXVI

Следующий день был таким же, как предыдущий, и через неделю ничего нового в жизни Рафаэля Рафиковича не произошло. Черед две мы оканчивали курс, который вызывал подозрение в наглой профанации, о чём никто не желал высказываться вслух, ведь мы учились в Москве, а значит так всё и было задумано изначально. Для Рафаэля Рафиковича выпуск тоже являлся обыденностью. Он бесстрастно раздал нам свидетельства о повышении квалификации, его помощница снимала момент вручения на фотоаппарат для страницы центра в сети, и мы разошлись восвояси. Никто ни с кем не подружился, никто ни с кем не поссорился, никто ни с кем никогда более не увиделся, только я совершил одну большую глупость. Мы с Людмилой несколько дней приходили и уходили вместе, в первую поездку на метро и по дороге в общежитие она без остановки болтала о коллегах, о том, какие они все тупые и пошлые, не заслуживают занимаемых должностей, и особенно честила свою подругу Надежду. В конце концов, стоя на платформе метро я не выдержал:

«Ну ты и завралась. Я думал, вы с ней подруги».

«С Надькой? Конечно. Мы с ней лучшие подруги, у меня ближе неё никого нет. Кроме мамы с папой, конечно, и сестры, и обеих бабушек, и дедушки (один у меня уже умер), и тётки по маминой линии, и её двух сынков. Знаешь, какие они пьяницы? Боря ещё куда ни шло, а Витя всё из дома тащит, пропивает, и жену бьёт, и детей».

«Мне это совершенно не интересно. Я не могу понять, как ты можешь так говорить о собственной подруге?»

«А она какая-то особенная, что ли? Ты даже не представляешь, какая она тупая. На прошлой неделе полдня набирала одно письмо, распечатала, пошла к начальнику, просидела у него больше часа, приходит в слезах, смотрю – всё почёркано. Всё! Представляешь? А мои он сразу подписывает, иногда даже не читая. Я знаю, о чём говорю. Вот прошлым летом тоже случай был…»

«Подожди-подожди. Вы точно лучшие подруги?»

«Ну конечно. С кем у нас дружить? Все остальные ещё большие дуры».

«И ты считаешь в порядке вещей заглаза её поносить?»

«А ты ей собираешься об этом рассказать? Не ожидала я от тебя, Поленов, такой подлости. Ты у нас обычно неразговорчивый, а, оказывается, такой же заядлый сплетник, как и любая деревенская баба».

«Очень надо! Слишком много чести вам обеим. Чтобы я ещё между вами доносчиком бегал? Нет уж, увольте. Но, выходит, ты всё предусмотрела, учла, что я неразговорчивый и сплетничать не стану, поэтому можно при мне и позлословить».

«Да ты вообще обнаглел! Буду я ещё думать, выгадывать, у меня не для того голова на плечах. Тебе должно быть стыдно, человек перед тобой, можно сказать, душу раскрывает, а ты его за это ещё и ругаешь».

«Я не ослышался? Стыдно должно быть мне? Я не услышал от тебя ни одного душевного слова, всё пропитано ядом. Или у тебя в душе только вот эти гадости и ничего более? Тогда да, тогда я, пожалуй, поверю, что ты передо мной раскрыла душу».

«Ты сволочь. Тебе это кто-нибудь говорил? Погоди, – мы вышли из метро, – зайдём вон в тот магазин, мне надо кое-что купить».

«Презервативы?» – зачем-то пошутил я с жалкой улыбочкой на губах безо всякой задней мысли.

«Размечтался. Слюни убрал, губу закатал. У меня есть жених. – Потом мягкой, интимной, непонятной мне интонацией, слегка коснувшись своим плечом моего, добавила, – меня называешь плохой, а у самого вон какие грязные мысли в отношении коллеги».

Тут я всерьёз испугался, потому что ничего нам не мешало сделать то, чего делать ни в коем случае не следовало. На следующий день она вела себя сдержанней.

«Давай сходим куда-нибудь в центр, время раннее, заняться нечем».

«Только это будет не свиданием».

«Да ну, какое свидание? – кротко как будто согласилась она. – Ты мне, Поленов, совершенно безразличен. Даже жаль, что здесь и сейчас на твоём месте именно ты, а не кто-то другой».

«Абсолютно взаимно. И если опять начнёшь говорить про кого-нибудь гадости, я повернусь и уйду. Я не шучу».

«Какой ты порядочный. О чём же ещё разговаривать? Только об общих знакомых, которые все поголовно дебилы. И ты молчишь и молчишь. Хоть бы слово сказал. Интересно, а со своей девушкой ты тоже так себя ведёшь?»

«У меня нет девушки, и ты об этом прекрасно знаешь, мы давно расстались».

«И не мудрено, ты тюфяк. Она, наверное, билась-билась, но так ничего и не добилась, потому и бросила. А почему вы расстались?»

«Я не стану это с тобой обсуждать. И вообще ни с кем не стану, даже на смертном одре. Это не ваше дело. И, кстати, бросил её я», – от волнения мелочно соврал я.

«Это тебе так кажется. Если бы она захотела тебя удержать, то удержала, и никуда бы ты от неё не делся, потому что сам ни на что не способен. Слушай, Поленов, а почему ты такой невыразительный и бездеятельный, тебе вообще чего-нибудь в жизни нужно?»

«Вот не надо об этом, я не люблю общих разговоров».

«Нет уж, отвечай. А то – то не надо, это – не надо. И поговорить с тобой не о чем. Напридумывал курьёзных запретов, хоть не живи. Жизнь, знаешь ли, очень многообразна, заставит раскрыться или прожуёт и выплюнет, если пойдёшь против неё. Ты бы мог раньше представить, что когда-нибудь будешь гулять со мной в центре Москвы и вот так разговаривать?»

«Нет, не мог», – честно признался я.

«То-то же. Ну, говори, чего ты хочешь?»

«Надо серьёзно подумать. Просто так подобные вещи не обсуждают».

«Господи, чёртов мыслитель! Никогда не поверю, что ты всерьёз о чём-то задумывался. Не надо врать и корчить из себя святого. Чем ты всю жизнь занимался?»

«Чем и все. Жил и не задумывался о всякой чепухе».

«Нет, ты неисправим. Какая же это чепуха? Это самое главное. Если ты не ищешь способов того, как получить желаемое, значит у тебя нет цели, а если у тебя нет цели, то ты просто кусок безмозглого мяса».

«Как будто ты сама постоянно об этом думаешь».

«А как же!»

«И чего лично тебе от жизни надо?»

«То же, что и всем. Завести семью, родить детей, чтобы муж меня любил, чтобы был свой дом, машина. А ещё хочу выбраться из нашей дыры. Хочу жить вон в том доме, и чтобы не надо было каждый день ходить на работу. Не хочу просыпаться по будильнику, хочу весь день болтать с подругами. И нормальных подруг тоже хочу. Не желаю вот этого всего, хочу другого».

«Ты хочешь, чтобы тебя любили? А ты сама готова любить?»

«Больше всего на свете я хочу кого-нибудь полюбить. Ты не подумай, чёрт с ними, со всеми этими домами, машинами, работами, подругами, лишь бы хватало на жизнь и рядом был любимый человек, умный и заботливый, чтобы за ним, как за каменной стеной. Остальное всё неважно».

«Господи, так у неё есть чувства! – подумал я и по-новому взглянул на Люду. – И угораздило же меня разболтаться с ней на глобальные темы». Она смотрела в сторону, на её простом некрасивом лице лёгким дуновением скользил отпечаток недавних слов, будто освещая его изнутри. Светло-карие глаза блестели, полные щёки рделись румянцем, тонкие, аляповато накрашенные губы слегка приоткрылись, маленький подбородок время от времени подрагивал прозрачным пушком. Только сейчас я разглядел, во что была одета моя спутница. Розовая кофта, похожая на те, что вяжут бабушки, прикрывала полные плечи, светло-зелёное платье подчёркивало маленькую грудь и складки жира на талии, из-под него выпрастывались толстые ноги, обутые в поношенные кеды. Единственное, чем она была привлекательна, – это своей беззащитной молодостью. Я понял, что не могу ей не ответить.

«И я не какой-то особенный, мне от жизни нужно то же, что и всем».

«А конкретнее?»

«Хочу спокойствия».

«То есть сейчас ты работаешь на трёх работах и обеспечиваешь жену и пятерых детей? Какие же вы, мужчины, все слабые».

«Я серьёзно. Всё то, что ты сейчас сказала, только без болезненной бабьей блажи, справедливо для всех людей, и чем быстрее ты сама это поймёшь, тем быстрее найдёшь то, что ищешь».

«Ты, Поленов, будешь меня ещё жизни учить?»

«Если ты сама себя не понимаешь, то да. Или ты всерьёз полагаешь, что сможешь полюбить, будешь любимой, заживёшь в достатке – и всё это рядом с несчастным человеком, за счёт которого реализуешь собственные желания? Значит ты ещё большая дурочка, чем кажешься».

«А я кажусь тебе глупой? Потому ты со мной такой надменный? Но ты ведь со всеми такой надменный! Тебе все кажутся дураками?»

«Опять ты за своё. Только-только показался живой человек».

«Нет, не увиливай, отвечай на вопрос. Ты, Поленов, действительно полагаешь, что ты самый умный? Да ты на себя посмотри, вспомни, с каких задворок приехал, где и кем работаешь, какое у тебя образование. Или, быть может, ты хочешь сказать, что являешься тайным миллиардером, или в свободное время делаешь открытия, за которые вручают Нобелевские премии? Никогда не поверю. Наверняка после работы играешь на компьютере, смотришь фильмы и так далее, уж не стану до конца тебя оскорблять».

«Ну играю, ну смотрю, ну и так далее. Что с того?»

«В том-то и дело, что ничего, абсолютно ничего. Что вам вообще, мужикам, нужно? Мой Валерочка тоже пьёт с друзьями да в карты играет и тоже считает себя пупом Земли. Ненавижу! Когда же он, наконец, возьмётся за ум? У тебя хоть есть работа, а он живёт за счёт родителей и не собирается ничего искать, говорит, ещё не отдохнул после армии. Какой армии? Три года прошло после этой армии!»

«Меня не интересуют обстоятельства ваших взаимоотношений».

«Какие там взаимоотношения! Одно недоразумение».

«И тем не менее, пожалуйста, избавь меня от подробностей».

«Ишь, пуританец нашёлся!»

«Пуританин. И нет, я не психопат-калоед, не надо меня так называть».

«Всё равно. Ты посмотри, как красиво, величественно. Это-то ты хоть понимаешь?»

Лучи заходящего Солнца окрашивали терпко-изумрудные башни Кремля в жидковато-алый цвет, резко контрастировавший с серо-лазоревым небом, мрачнеющим к востоку, и плывущими по нему тёмно-лиловыми облаками, стыдливо обрамлёнными золотисто-розовыми перьями растрепавшихся краёв. Дворец за всем известной стеной откликался вычурно-жёлтыми стенами, едва различимыми под белым карнизом среди белых окон, будто соревновавшимися, кто из них более исказит этот плотно-отвратительный цвет, оставив его тем не менее таким же, как прежде. Напротив нас несуразно-величественное сооружение собора чужеродным элементом вклинивалось в линию горизонта и, будто намеренно не желая окрашиваться в палитру заката, в самодостаточных цветных куполах прозрачно отражало ещё не последние вскрики исчезавшего на западе светила. А вот здание магазина сразу и целиком капитулировало перед закатом, не смотря на рельефность поверхности простоцветный фасад, казалось, всегда принимал любые краски, которые по чьей-либо прихоти падали на него. И сейчас он вторил заходящему летнему Солнцу теми же цветами, что и башни, и дворец напротив, вторил безропотно, несмотря на пафос внутреннего наполнения, будто благодарный светилу, не успевшему пресытить собой этот крохотный клочок Земли. В этом году сильной жары в городе ещё не было, и, глядя на спокойную прозрачную прохладу, казалось, что погода здесь никогда не меняется, она такая из года в год, из века в век, и каждый вечер на протяжении сотен лет люди именно так тут гуляли, общались, суетились и восхищались, и тлен никогда не касался и не коснётся этого места, и Солнце не раскаляло эту брусчатку, и мороз никогда не сковывал её до стеклянного хруста.

«Странно, что ты это понимаешь, что в тебе помимо суетности есть капля непреходящего, которая позволяет хоть иногда удивляться прекрасному».

«Почему ты всегда всем не доволен?»

«Не всегда. Об этом я и говорю. Ты наблюдаешь за мной всю жизнь? Почему ты сделала вывод, что я не доволен «всегда»?»

«С тобой невозможно нормально общаться».

«Вспомнила о нормальном общении? Да я никогда в жизни от тебя и твоей Наденьки ни одного доброго, даже не доброго, а нормального слова не услышал. И ты думаешь, что после всего этого я в разговоре с тобой из скучного резонёра превращусь в блистательного остроумца? Значит ты ещё и ещё раз глупее, чем кажешься. Как-то вот не лежит у меня сердце любезничать с тобой и уж тем более развлекать».

Этими словами я действительно её задел. С тупой обидой и безысходностью она опустила глаза и долго-долго молчала, пока мы огибали Кремль. Казалось, Люда впервые осознала, что сама в чём-то провинилась в своей несчастной жизни, но угадать, к какому выводу пришла девушка, я не мог, да и не пытался. Время от времени глядя ей в лицо, я видел всё то же немое отчаяние из-за прошедших бессмысленных лет, пережитых обид и нанесённых оскорблений. Измениться она не могла, в её юном возрасте это было совершенно невозможно, поскольку требовало ума и покорности, которыми моя сегодняшняя спутница не обладала по определению, но хотя бы начать процесс, что-то упорядочить в своей голове было вполне ей по силам. В конце концов Людмила собралась с мыслями и спокойно сказала:

«Ладно, поехали домой».

«Домой? Это за 300 километров?»

«Ой, не надо, и без твоих плоских шуточек тошно. Ты прекрасно понял, что я имела в виду. Где тут ближайшая станция?»

«Вон за тем зданием. Но нам лучше чуть пройтись и тогда доедем лишь с одной пересадкой», – по-бывалому рассудил я.

«Нет уж, поехали, как есть, всё равно вечер испорчен».

«Ты хочешь сказать, я его испортил? Шла бы одна. Зачем меня позвала?»

«Я не говорила, что ты что-то испортил, я сказала, вообще испорчен, и ты тут не при чём. С тобой, как внезапно выяснилось, всё не так уж плохо, только вот обходительности не хватает и такта, и воспитания, и сообразительности. Короче говоря, ума».

«Ты же понимаешь, что это очередное оскорбление, и я не могу пропустить твои слова мимо ушей? Я его тебе обязательно верну, но не сейчас, поскольку сейчас с тобой что-то не так, и тебе будет больнее от моих слов, чем мне от твоих, получится неэквивалентный обмен. Помнишь, в школе учили, что главный способ ограбления колоний метрополиями – неэквивалентный обмен?» – я вдруг растерялся перед чужим отчаянием и начал нести околесицу.

«П-прости, – сказав это, она будто вдвое постройнела, – не надо возвращать оскорбление. Я просто не подумала».

Я посмотрел на неё ошалевшими глазами и чуть было не ответил, что не думать – её обычное состояние, но к своему большому удивлению промолчал.

«Если ты ещё хочешь, мы можем пройтись до той станции, о которой ты говорил».

«Да нет, мне всё равно. Времени мы в любом случае не сэкономим, и, честно говоря, уже хочется куда-нибудь уйти с улицы, а то темнеет, неуютно».

«Трусишка. А мне, наоборот, нравится полумрак, даже жалко, что вскоре включат фонари. Ой, ты посмотри! Только о них заговорили, они и засветили. Ну, тогда тем более пошли, раз нам обоим тут разонравилось. Послушай, а ты запоминаешь хоть что-нибудь из того, о чём говорят на занятиях?» – она непринуждённо сменила тему.

«Нет».

«А записываешь?»

«Тоже нет».

«Ах да, я же видела, что не записываешь. Но как же ты тогда будешь сдавать зачёт?»

«Как-нибудь. Он всё равно ничего не значит, свидетельства нам выдадут в любом случае. Зачем напрягаться?»

«Как зачем? Чтобы повысить уровень собственных знаний, чтобы узнать новое, а потом применить на практике».

«Не могу понять, иронизируешь ты или нет. Если нет, открою тебе маленькую тайну. Эти курсы – сплошная профанация. Достаточно только взглянуть на то, как ведёт себя каждый, буквально каждый преподаватель, а именно: приходит в аудиторию то раньше, то позже назначенного времени и говорит о том, что ему в голову взбредёт, болтает с нами на заданные темы, лишь отдалённо связанные с содержанием предмета. Для них это способ лёгкого заработка, отдых от основной деятельности».

«Ты думаешь? А я даже пыталась что-то записывать. Теперь, конечно, не буду».

«Нет-нет-нет, не слушай меня. Что делала, то и продолжай делать».

«Поленов, ты собираешься хоть когда-нибудь отвечать за свои слова? Ты ж мужик, сказал – как отрезал. Выходит, сначала наговоришь разных всякостей, а потом в кусты».

«Я не хочу, чтобы мои слова влияли на чьи-то судьбы. Каждый должен поступать так, как считает нужным, самостоятельно и в полном объеме неся ответственность за свои действия».

«Ну у тебя и мания величия! Ни на чьи судьбы твои слова не влияют».

«Ты представь, если ты перестанешь записывать на занятиях, а потом на зачёте всплывёт что-нибудь такое, что ты могла бы занести в свою тетрадку, но не занесла по моему совету, и ответишь неправильно. А вдруг предстоящая итоговая проверка полученных знаний окажется не профанацией, как я предполагаю, но серьёзным испытанием, и тебе не выдадут свидетельства да ещё заставят возместить расходы за обучение. Выйдет как минимум неприятно. И всё из-за того, что ты меня послушала».

«Сплошное занудство. Ничего подобного не случится. Чтобы кого-нибудь заставить что-то сделать, необходимо либо сослаться на закон, либо заключить договор. Ни того, ни другого в случае, если я провалю зачёт, места иметь не будет, пора бы уже соображать, коллега. Так что твои слова в любом случае пустая болтовня. Уж извини», – она пришла в себя и приняла привычный тон.

«Тем лучше. Значит и слушать её не стоит».

«Почему же? Мне приятно тебя послушать. Если к тебе найти нужный подход, то ты оказываешься неплохим собеседником».

«Ты полагаешь, ты его нашла? Нужный подход?»

«Я вижу, что в общем-то он лежит на поверхности и искать его абсолютно незачем».

Я, конечно, пробуравил в ответ нечто невнятное, но в то же время мне стало приятно от её слов, немного досадно и совсем чуть-чуть боязно.


XXXVII

На следующий день, после очередных занятий, она мне предложила:

«Давай выйдем остановкой раньше и немного пройдёмся до общаги».

«Давай. Всё равно делать нечего. Надо как-то выветрить из головы весь этот бред. Ты хоть чего-нибудь понимаешь из того, что нам говорят?»

«Нет. Но это не имеет значения, главное, получить бумажку, и ты это знаешь. А получим мы её в любом случае».

«Так я и предполагал, ты тоже ничего не понимаешь. Как всегда. Что ты имела в виду, говоря, будто я знаю, что бумажка – это главное?»

«Не можешь без оскорблений, да? А если я всё понимаю, но не хочу тебя расстраивать? Ты ведь в вузе, наверняка, не сам учился, платил за зачёты и экзамены, проще говоря, получал диплом, поэтому и прекрасно осведомлён, что в учёбе для таких как мы главное – корочка».

«Кто бы говорил. Сама меня так оскорбила, что я вполне мог не заметить, пропустить мимо ушей и остаться в дураках. А ведь молчание – знак согласия. И после этого мне ждать от тебя душевной чуткости?»

«Жди, чего хочешь», – вдруг с нечаянной обречённостью выдохнула она.

Когда мы вышли на проспект, Люда вдруг сказала:

«Казалось бы, Москва, масса развлечений, можно туда пойти, можно сюда, а я никак не найду себе занятия, сижу в комнате, скучаю. То боязно, то лень, то уже не хочется».

«Мы выросли совсем в другом месте, у нас низкий порог чувствительности, поэтому нам здесь всё кажется необычным, непривычным, мы не знаем, как правильно обращаться с полученными возможностями, как к ним относиться. А выглядеть дремучей деревенщиной не хочется».

«Ты совершенно прав. Ты тоже это чувствуешь?»

«Чувствовал, когда в первый раз здесь побывал. Для меня просто зайти в магазин, купить бутылку воды уже было проблемой».

«Это для многих мужчин проблема, для тех, которые не утруждают себя регулярными походами за продуктами».

«И пойти в ресторан быстрого питания, сделать заказ, тоже проблема. Если бы нас за ручку не отвели в ту столовую, даже не знаю, что и где бы я ел».

«Да, чужие мы здесь», – вздохнула она и обвела глазами шумную зелёную улицу.

«Не уверен, что правильно тебя понял, но если так, то на это как раз таки плевать. Дело не в месте, а в нашей деревенской застенчивости, от которой вполне можно избавиться, прожив здесь некоторое время. Вот если тебе нахамят на улице или в метро, что ты сделаешь? Расстроишься, опустишь глаза и проглотишь оскорбление».

«Ничего подобного! Я в ответ так наору, что не захотят связываться».

«Это ты сейчас так говоришь, а дойдёт до дела, начнёт тебя доставать какое-нибудь зечьё, зверочурка или другой генетический мусор, ты знать не будешь, как бы поскорее убежать».

«Наоборот, я стану так кричать, чтобы вся улица обратила внимание и вызвала полицию. С животными по-хорошему нельзя».

«Тоже, кстати, деревенскость. Но предположим. А если тебя оскорбит какое-нибудь быдло в дорогом автомобиле? Тогда полиция не поможет».

«Зачем ты опять сопли на кулак наматываешь? Скажи просто, чего хочешь, не разводи демократию».

«Демагогию. Я о том, что мы не знаем, как правильно вести себя в подобных случаях, а те, кто здесь вырос, знают, имеют опыт».

«Я совсем не про то. Как вести себя в подобных обстоятельствах, и ежу понятно».

«Ключевое слово «правильно».

«Всё равно. Я имею в виду то, что здесь меня охватывает чувство чрезвычайного одиночества, и не видно ничего, что могло бы его развеять».

«Просто-напросто ты здесь одна, без друга, без подруг, без родственников. Это элементарно».

«В том-то и дело, когда смотришь отсюда, и друг – уже не друг, и подруги – не подруги. Вчера звонил Валера, такой ласковый, нежный, никогда таким не был, а мне плевать. Говорил-говорил, даже не матерился, прежде он ни разу так долго со мной не общался, мне бы млеть и радоваться, а хотелось поскорее от него избавиться. Надька тоже звонила, рассказала массу сплетен, мне бы биться от восторга, а я скучала и ждала, когда же она, наконец, заткнётся, достала её болтовня. Мне вся моя прежняя жизнь стала безразлична. Потом объявился отец. Этот-то хоть по-делу. Расспросил что да как и пожелал спокойной ночи. Выключила телефон – а вокруг звенящая пустота. Этого я добивалась? Этого хотела, когда думала, что было бы лучше, если бы они не звонили? Нет. А чего хотела, не знаю».

«Вот видишь. А если бы ты здесь выросла, то пошла бы куда-нибудь развеяться, и ничего бы тебя не остановило, а не сидела бы в комнате в тупом отчаянии».

«Ой, брось, ничего ты не понимаешь».

«Я всё понимаю».

«Нет, ты ничего не понимаешь».

«Нет, я всё понимаю».

«Если бы ты что-то понимал, то вёл бы себя совсем по-другому. Умные люди не мелочатся».

«Наоборот, умные люди никогда не упускают из виду ни одной мелочи».

«Я имею в виду по-настоящему умных, тех, кто действительно знает жизнь, а не всяких там учёных, профессоров, академиков, которые за своими пробирками ничего не видят».

«Думай, что хочешь, но сейчас ты ошибаешься».

«Ненавижу, когда ты начинаешь так говорить. Прямо какая-то неземная тайна! И в чём я ошибаюсь? Объясни».

«Если бы ты была способна это понять, ты бы уже поняла. А так, какой смысл тебе объяснять? Ты всё равно ничего не поймёшь».

«Так я и знала. И не говори мне, что ты всё понимаешь, если не в состоянии объяснить, чего именно ты понимаешь. Жалкий позёр! Напустил тумана и строит из себя умненького парнишку, а как доходит до дела, тут же скрывается, отговариваясь тем, что проблема не в нём, а в слушателе. Твоё поведение – просто защитная реакция. Ты отчаянно пытаешься сохранить целостность собственного невежества, лишь бы не признавать, что ошибаешься практически во всём. Хочешь оградить свой маленький мирок от внешних посягательств? Хочешь-хочешь. Я вчера ночью всё голову ломала, почему он не желает быть со мной откровенным? Может, действительно дело во мне, в том, как я с ним разговариваю? А оказывается, всё гораздо проще. Ты чувствуешь, что твои иллюзии рушатся, когда на них смотрят глаза постороннего, только не в состоянии в этом признаться».

«Какие иллюзии? Чем рушатся? Ты сама себя понимаешь?»

Я машинально сорвал с обочины гроздь каких-то сорных цветов, нависавших над мостовой, и подарил ей.

«Спасибо, – она приняла цветы. – Я-то понимаю, о чём говорю, а вот ты нет».

«Посвети».

«Ты меня не хочешь просвещать, и я тебя не стану».

«Ну и прекрасно, значит каждый останется при своём. Только, знаешь ли, никаких иллюзий у меня давно нет, я старше тебя и больше повидал, так что не тебе меня учить».

«Давай-давай, строй из себя прожжённого мужика. Только меня ты этим не обманешь».

«С тобой невозможно нормально разговаривать, ты всё доводишь до абсурда».

«Не до абсурда, а до логического завершения. Зайдём в магазин, мне надо кое-что купить».

Мы зашли, я терпеливо нёс за ней корзину, которую она нагружала всякой калорийной всячиной, потом помог донести пакеты.

«Заглянешь?» – спросила Люда, когда мы остановились у двери в её комнату.

Даже после этого, после того, как она пригласила меня к себе, я не понял, к чему всё идёт, думал, максимум хочет угостить домашним салом в благодарность за то, что помог ей с покупками. Настолько невероятной казалась мне наша близость. Я зашёл, положил пакеты на стол, а она, плотно прикрыв дверь, тут же всем своим весом легла на кровать, и сказала: «Иди сюда».

Не понимаю, почему так получилось. Возможно, причина заключалась в том, что мы оказались наедине вдали от дома, в Москве знали только друг с друга и вокруг не было посторонних глаз, но точно не в том, что полюбили. А после того как всё закончилось, я отдышаться даже не успел, она тут же заявила: «Тебе надо уволиться. Ты же понимаешь, что после такого мы не сможем работать вместе».

Конечно, я пропустил её слова мимо ушей и из-за невозможности их осмыслить в тот момент, и после по здравому размышлению. За оставшееся время нашего пребывания в столице это повторилось ещё несколько раз. Мне не хотелось держать её за руку, обнимать за талию, целовать украдкой, на людях мы оставались просто близкими приятелями, так что никто ничего не заподозрил ни сейчас, ни впоследствии, после нашего возвращения домой. Но также я не могу сказать, что мы ничего друг к другу не испытывали, определённая привязанность всё-таки появилась и с её стороны, и с моей, но она сразу же исчезала, когда я выходил из её комнаты и начинал думать о совсем посторонних вещах. Мы больше не гуляли, даже на занятия приходили розно и так же возвращались в общежитие, после чего я стучал в её дверь, Люда мне открывала со взглядом, говорившим: «Ах, это опять ты. Ну, проходи», – и всё повторялось без каких-либо вариаций. А ещё мы перестали разговаривать на отвлечённые темы, только по делу, здравствуй-до свидания, подай-прими, ложись-вставай и прочее, однако раз за разом она всерьёз повторяла мысль о том, что я должен уволиться, и раз за разом я упорно молчал в ответ, прекрасно понимая, что это блажь, которая пройдёт, когда мы вернёмся домой.

Так и произошло, мы отучились, сдали ненужный зачёт, ответы на вопросы которого получили заранее, нам вручили свидетельства, как я уже отмечал, Рафаэль Рафикович лично зачитывал фамилию, имя, отчество выпускника и протягивал их под вспышки фотоаппарата, и разошлись восвояси. Потом нам по электронной почте разослали фотографии. Они оказались просто ужасны – потные лица, несвежие волосы, скрюченные фигуры на снимках прекрасно демонстрировали уровень, необходимость и содержание пройденных курсов. Как я и подозревал, симпатия закончилась сразу после въезда в родной городок, мы с Людой остались друг другу чужими, и, встретившись в следующий понедельник на работе, лишь сухо поздоровались в коридоре, более не свидевшись в течении того дня.


XXXVIII

И у Рафаэля Рафиковича всё протекало по-прежнему и через неделю, и через месяц. Обливаясь потом в жару, он ходил на занятия в плаще с полным безразличием к происходящему, даже столь славное время года не являлось для него поводом для веселья, ведь радоваться погоде мужчина считал плебейством. В отпуск он тоже никуда не ездил, поскольку путешествия – занятие для расточительных дураков. Через два месяца, когда кончилось лето, в его затхлом существовании случился всплеск оживления, связанный с ростом гражданской активности спесивой мрази, как гной заполняющей затхлые московские квартиры, вырожденцев с низким интеллектом, безнадёжно павшим под грузом образования, чьё содержание он не в силах переварить. С задавленным скотским самолюбием, на которое способна только беспросветная посредственность, желающая казаться не такой, как все, они истязают мир уже одним лицезрением своего существования, паразитируя на безропотном, не осознающим себя многообразии бесконечной Вселенной.

То воскресенье началось для Рафаэля Рафиковича просто прекрасно. Он проснулся в двенадцатом часу, когда прохладный осенний день успел сменить зябкое утро. Чистое небо предвещало хорошую погоду до вечера. Лучи Солнца едва-едва прорывались сквозь плотные занавески, и не будь на улице так светло, в ней бы стоял густой мрак. Полчаса он полежал в кровати, обдумывая предстоящее мероприятие, потом энергично, вскинув тонкие бледные волосатые ноги, вскочил, будто на что-то решившись, торопливо поскакал на кухню, пожарил картошку с говяжьей тушёнкой – стандартное блюдо холостяка, – позавтракал, умылся и снова завалился спать. Продремав около часа под телевизор, включённый на канале, который всей душой ненавидел за тотальную поддержку действующей власти, вновь, но теперь уже нехотя встал, оделся с чрезвычайным тщанием, любуясь собственной молодцеватостью в зеркале и, потирая ручонки, приготовился задать незабываемую трёпку всем власть предержащим прохиндеям. Уже стоя у входной двери, мужчина оглядел свою сиротскую квартирку и поспешно вышел.

Душа Рафаэля Рафиковича истинно возликовала, когда, выйдя из метро на Площади Пушкина, он увидел податливую массу такого же сброда, как и её новоприбывший элемент. Рядом со станцией стояла группа разнообразно одетых молодых мужчин, чья перверсивная сущность в сочетании со слабой волей, отсутствием ума, превознесением до небес собственного эго и переоценкой значения счастья в человеческой жизни, зачастую никогда не достигаемого, привели их в объятия друг друга. Они нервно разговаривали надломанными дискантами. Извращенцев можно было разделить на два типа – высокие и тощие в мешковатых тряпках и коренастые и мускулистые в облегающих майках. Кое-кто из существ держал транспаранты надписями вниз, в которых привычное «долой» густо разбавлялось псевдотворческим калом искромётного юмора. Несколько поодаль, переминаясь с ноги на ногу, скучали полицейские, грустно взирая на происходящее и время от времени поглядывая в сторону примыкавшего проспекта, на котором в ряд стояли казённые автобусы, готовые принять собравшиеся отбросы.

С определённой опаской пройдя мимо служителей закона, Рафаэль Рафикович приободрился их бездействием в отношении своей ни чем не примечательной персоны, всей душой готовый поверить в силу собравшегося здесь сброда. Ноне успел он пройти и пары шагов, как его взор уткнулся в кружок сидевших на асфальте зверушек, при тщательном рассмотрении, вероятно, женского пола. Некоторые животные были одеты плохо, некоторые, наоборот, вызывающе, но исключительно на всех их до импотенции непривлекательных лицах лежала печать детской растерянности в сочетании с безграничной ненавистью. Возможно, с кем-то из этой шпаны судьба действительно обошлась жестоко, и им было, за что ненавидеть весь мир, но большинство ненавидели его именно из-за того, что не получали в жизни желаемого, и не важно, являлись ли они его достойны или нет. Очевидно, что нет. Об этом говорила и их непривлекательная внешность, и несвежий возраст, и отчаянная глупость, доведённая до истерической угрюмости, и претензии на богатый внутренний мир, которому грош цена, покуда он никак себя не проявляет. До Рафаэля Рафиковича донеслись слова их разговора, а рассуждали существа, вероятно, женского пола о необходимости принудительной кастрации мужчин исключительно потому, что, коль уж им самим не доступна эта радость жизни, то пусть она станет не доступной никому. Правда, понять по отрывочным репликам, все ли мужчины имелись в виду либо какая-то конкретная группа, было нельзя. Вслушиваться Рафаэль Рафикович, однако, не стал, а поспешил поскорее прочь – это явно была не его компания.

Но где же она собралась? Где стояли все спесивые недоумки, занимающиеся наукообразным шарлатанством, чрезвычайно превозносящие собственную деятельность, ошибочно полагая, что она имеет отношение к истине? Их не было видно, большую часть площади заполнили подростки, почти дети 14-16 лет. Местами встречались хорошо одетые молодые люди, в компаниях и парами, фотографировавшиеся на фоне толпы и время от времени что-то одобрительно выкрикивавшие в сторону пустой сцены, сооружённой по случаю митинга. Рафаэль Рафикович откровенно побаивался подростков, потому начал чувствовать себя неуютно, однако вскоре спасение нашлось. На противоположной стороне площади стояла престарелая дама в толстом сером пальто, шерстяном фиолетовом берете, огромных очках и высоким голосом, не имея слуха, сбивчиво пела известную недорусскую быдляцкую песню. Мужчина поспешил к ней, данное явление являлось верным признаком его стаи. В руках она держала собственноручно нарисованный плакат, похожий на школьную стенгазету, с фотографиями, на которых изображались солдаты и военная техника недорусской армии, воюющей с жителями Донбасса. Вокруг неё кристаллизовались такие же чудики, кое-кто из них тоже тряс самодельными бумажками сходного или иного содержания, требовавшими, например, незамедлительно, сию же секунду, прекратить поддержку президента дружественного ближневосточного чуркистана, на территории своей страны борющегося со зверьём, страдающим диссоциацией личности вследствие внутреннего конфликта по причине латентного гомосексуализма. Это сборище и являлось компанией Рафаэля Рафиковича. Он даже пожалел, что сам не догадался состряпать острополитический плакат. Сердце престарелого неврастеника терзала мысль о том, что чиновники его постоянно обворовывают, если бы не они, он смог бы сколотить огромное состояние, управлял бы судьбами страны и жил в роскошном доме с прислугой, а не в двухкомнатной квартире, доставшейся от родителей. Именно об этом было бы его заявление миру, именно такие лозунги он всегда поддерживал и никогда не задумывался о том, что живёт на подачки государства, а его хозяева используют весьма щадящую систему налогообложения. Но зачем экономисту-полудурку думать о таких мелочах?

«Татьяна Потаповна, здравствуйте, дорогая! Как приятно вас снова видеть». – Это была его давняя знакомая по вузу, преподававшая гражданское право, самую безобидную и бесперспективную из правовых дисциплин, за которой Рафаэль Рафикович в своё время даже приударял. Как именно, можно понять по тому, что они до сих пор были на «вы».

«Здравствуйте, милый мой Рафаэль Рафикович», – ответила ему молодящаяся старушка невысокого роста, чрезмерно накрашенная не только для своего возраста, но и для любой женщины, имеющих хоть какой-нибудь вкус. Она также безошибочно определила своё место в собравшейся толпе и тоже оказалась без плаката.

Присутствие знакомой женщины, к тому же столь явно пытающейся привлечь внимание противоположного пола, чрезвычайно взбодрило упавшего было духом Рафаэля Рафиковича.

«Как вам всё это нравится?» – поворачиваясь, обвёл он рукой собравшуюся толпу.

«Очень нравится! Это превосходно! Особенно радует присутствие здесь молодёжи. Я даже видела нескольких своих студентов. Значит наша борьба против подонков небезнадёжна», – доцент кафедры гражданского права с тридцатилетним стажем немного приврала, никаких студентов она здесь не видела. Но зачем обращать внимание на столь мелкие нюансы? Нужно верить на слово этой уважаемой, умудрённой знаниями и богатейшим житейским опытом распомаженной старой деве.

«Да, небезнадёжна, – понимающе покачал головой Рафаэль Рафикович, и более ему нечего было сказать, но завершать разговор не хотелось. – А вы тут какими судьбами?»

«Да вы что! – ей тоже нечего было сказать. – Как я могла пропустить столь знаменательное, можно даже сказать, эпохальное событие?»

«Полностью с вами солидарен, народу собралось очень много. Думаю, сегодня мы покажем всей этой нашей власть предержащей мрази, кто в стране главный. Вы посмотрите, как они нас боятся, сколько нагнали полиции. А вон там и вон там, приглядитесь, стоят автобусы, наверное, с подкреплением. Не удивлюсь, если их прислали из близлежащих городов и с Кавказа. А кто будет бороться с преступностью, с терроризмом? Кто, я вас спрашиваю?»

«И не говорите, Рафаэль Рафикович. Их полиция только и способна, что воевать с мирными, беззащитными демонстрантами, а как доходит дело до решения серьёзных вопросов, так они оказываются полностью некомпетентными. Сколько терактов происходит! И это только те, о которых становится известно общественности. А о том, сколько замалчивается подконтрольными власти СМИ, мы даже предположить не можем. Цензура нынешнего режима ещё жёстче, чем в советское время».

«Отчасти вы, конечно, правы. Советский режим был силён, ему не нужна была такая жёсткая цензура, а эти выродки чувствуют собственную слабость, поэтому затыкают всем рты».

«Совершенно с вами не согласен, – в их разговор вмешался высокий седой мужчина с мелкими чертами крысиного лица, в шляпе и помятом плаще неопределённого цвета. Рафаэль Рафикович вдруг резко потерял интерес к дискуссии. – В советское время цензура была гораздо жёстче. Несогласных отправляли в психиатрические лечебницы, заводили на них дела. Поверьте моему опыту. Сейчас такого нет».

«Вы в этом уверены, уважаемый?»

«Как же нет? – встрепенулась Татьяна Потаповна. – Вы посмотрите, сколько заводится дел на этих несчастных ребятишек из интернетов. А, если нам не рассказывают, что кого-то упекли в психиатрическую больницу за его политические взгляды, ещё не значит, что этого не происходит. Просто власти всё от нас скрывают».


XXXIX

Мужчина не стал возражать, однако их агонизирующую беседу прекратило движение на сцене. На неё вышел один из профессиональных оппозиционеров и тут же закричал:

«Кто здесь власть?»

И толпа тысячами сопляковских голосов ответила:

«Мы здесь власть!»

Старшее поколение среагировать не успело, но очень воодушевилось. Между тем профессиональный оппозиционер продолжал:

«Чего мы хотим?»

Толпа ответила невнятным гулом, она сама не знала, чего хотела. Он оглядел её, и пока момент не оказался безнадёжно упущенным, сам ответил на свой вопрос:

«Мы хотим, чтобы чиновники перестали у нас воровать, мы хотим свободно говорить правду, мы хотим, чтобы невинных людей не бросали в тюрьмы по ложным обвинениям, мы хотим, чтобы наша страна стала процветающей демократической страной, а не воспринималась в мире как угроза, мы хотим счастья, добра и справедливости для всех, а не только для избранных, затесавшихся во власть».

Он сделал паузу, толпа бурно поприветствовала его слова, кто хлопал, кто кричал «да», а кто-то, в том числе и Рафаэль Рафикович, с восхищением смотрел на сцену, на которую успел подняться следующий оратор. Издалека его было почти не видно, и Рафаэль Рафикович решил подойти поближе, сделал пару нерешительных шагов, остановился в сомнениях, посмотрел назад, компания чудиков за ним не последовала. Они подняли транспаранты и вдохновлённо смотрели вперёд. Им этого было достаточно. Мужчина опасался остаться в одиночестве в толпе молодёжи, поскольку среди них чувствовал себя неуютно, но тщеславие брало верх, ему начало грезиться, как он сам поднимается на сцену и говорит что-то очень умное, приводя народные массы в неописуемый восторг. Фантазия оторвала Рафаэля Рафиковича от своих и погрузила в пучину неведомого. Пожилой человек в стаде сопляков выглядел неуместно и жалко, но все вокруг были крайне воодушевлены и ничего такого не замечали. Однако, поймав на себе несколько снисходительно улыбавшихся взглядов, он, наконец, стушевался и остановился в десятке метров от сцены. Теперь Рафаэль Рафикович хорошо всё видел и слышал.

Очередной оратор оказался известным миллионером. В дорогом костюме и белоснежных кедах он говорил о коррупции, о том, что все чиновники – воры и взяточники, что власть прогнила сверху донизу, что каждый, даже самый мелкий бюрократ запускает руку в общественные финансы, крадёт у народа последнее, и, если бы не это, все жители России превратились бы в богачей, дороги ремонтировались бы каждый день, детские сады строились для каждого ребёнка отдельно, больницы оснащались самым современным оборудованием, все бы жили в огромных загородных домах или роскошных квартирах и не работали бы по 12 часов в сутки. Далее слово взял серенький человек, промышлявший оппозиционной политологией, долго и невнятно распространялся об ужасающем месте России в современном мире, о том, что на Западе ею пугают маленьких детей, в чём лично виноват нынешний президент, по приказу которого специальные службы и армия совершают заграницей страшные преступления, попросил прощения у недорусских за возвращение полуострова и обязался, как только придёт к власти, незамедлительно отдать его обратно.

Толпе это оказалось не интересно, но отдельные яростные возгласы одобрения всё-таки последовали, после чего на сцене появился полуизвестный недописатель в лжелитературном жанре детектива. Его любимой темой являлось моральное разложение и власти, и народа под её руководством, навязывание псевдорелигиозных ценностей, затмевающих чистоту истинной веры, упадок культуры в целом и невозможность для творческой личности обеспечить себе высокое качество жизни за счёт собственных поделий, потому что, опять же, все вокруг воруют, а те крапатели, которым удаётся хорошо зарабатывать на своей писанине – бездарности, приближённые к власти, разлагающие ею общественный вкус, истинных же ценителей очень мало. От науки никого не было, чего толпа не заметила в последовавшей череде одинаковых оппозиционеров, припоминавших власти её прегрешения, принятые законы, вредные и для свободы личности, и для свободы предпринимательства, и для развития телекоммуникационных технологий, и ради выкачивания денег из населения, и много что ещё, под чем подписался бы каждый спесивый дегенерат.

«Граждане, товарищи, друзья, – хрипел в микрофон очередной борец за демократию, размахивая кулаком в воздухе. – Мы не должны и не будем терпеть репрессий со стороны этих гадов. Мы встанем единым фронтом на борьбу с засевшей в Кремле мразью, и, если потребуется, положим свои головы за свободу нашего народа, нашей любимой страны. Я присоединяю ко всем предыдущим ораторам и призываю взять власть в наши руки, трудящиеся не должны жить под гнётом жирующего чинья. Выкинем его на улицу, займём его место и вернём величие нашей стране!»

Последние слова явно были перебором. По здравому размышлению, никому не хотелось «класть свою голову» в прекрасный осенний вечер, наполненный прозрачной прохладой усталых улиц и мягким светом заходящего Солнца. Однако толпа чувствовала воодушевление и не прислушивалась к содержанию произносимых речей, она одобрительно загудела. Галёрка и вовсе жила своей жизнью, в нескольких местах гудела музыка из принесённых молодёжью портативных колонок, между собравшимися мелькали бутылки с алкогольными напитками.

Мероприятие продлилось чуть более получаса, к его окончанию на сцене вновь появился первый оратор.

«Кто здесь власть?»

«Мы здесь власть!» – задорно отозвалась толпа.

«Так пойдём же и покажем это. Все к Кремлю, призовём воров и жуликов к ответу!»

Путь был не близким, но ребята воодушевленно ринулись на Тверскую, заблаговременно перекрытую полицией. Сам не понимая как, Рафаэль Рафикович вдруг оказался в первых рядах демонстрантов. Во время выступлений он машинально семенил в сторону и теперь стоял лицом к лицу с оцеплением, из-за которого низкий возбуждённый мужской голос из громкоговорителя предупреждал собравшихся, что шествие не согласовано и что митингующие должны или оставаться на площади, или разойтись по домам.

«Мы вам не рабы!» – прокричало несколько крепких голосов в разных местах толпы. Народ тут же подхватил лозунг и дружно заскандировал заветные слова.

Полиция начала вытаскивать отдельных личностей из общей биомассы и нести к автобусам. Схватили и несколько заводил со сцены. Рафаэль Рафикович, видя такую беспардонность властей по отношению к великим гражданам своей страны, в порыве эмоций, не проявленных им никогда доселе, с ожесточением махнул кулаком в сторону пластиковых щитов. Ни в кого, конечно, не попал, ибо стоял в нескольких метрах от оцепления, однако жеста оказалось достаточно, чтобы его тоже выудили из толпы, и четверо здоровых мужчин в форме понесли трепыхающееся тельце в специальный транспорт.

Прежде чем женщине, составлявшей протокол об административном правонарушении, удалось добиться фамилии, имени и отчества от почтенного гражданина, прошло несколько минут, во время которых неудачливый штурмовик Кремля растерянно крутил головой, пучил глаза, трясся как осиновый лист, не веря, что всё это происходит именно с ним, и несколько раз задел плечом мальчика 14-15 лет, сидевшего рядом и бойко диктовавшего другой полицейской свои данные. Если бы у него хватило самообладания оглядеться осмысленным взором, когда его волокли сюда головой вперёд, Рафаэль Рафикович мог бы увидеть несколько устремлённых на него глаз, в том числе Татьяны Потаповны, взиравшей с неподдельным восхищением. Он заслужил уважение чудиков, ни один из них не решился выдвинуться в авангард протестов.

Вскоре толпа, не добившись желаемого и оставшись без вождей, растеклась по соседним улицам и растаяла в близлежащих кафе, барах и ресторанах, скверах, проспектах и парках, московских квартирах, кто поодиночке, кто вместе с друзьями, чтобы обсудить произошедшее.

После оформления протокола задержанных отвезли в суд, судья наложил штраф, Рафаэлю Рафиковичу выдали копию постановления и отпустили восвояси. Однако у выхода его ждал сюрприз. Возле затрапезного судилища дежурила кучка журналюшек как из провластных, так и из оппозиционных средств массовой информации, поскольку сюда в числе прочих отправили известного борца с режимом. Истерички набрасывалась на каждого, кто выходил из дверей, всякий раз разочарованно отступая. Обступили они и Рафаэля Рафиковича, он случайно попал в кадр, и снова разочарованно отхлынули, а у него вдруг хватило смелости бросить грубость в адрес журналистки из провластного телевизионного канала, в результате чего молодая красивая женщина с микрофоном и многоопытным ртом попросила оператора заснять этого субъекта поподробнее, попутно уверив оппонента, что теперь тот попадёт в репортаж и его уволят. Её примеру последовало несколько коллег. Рафаэль Рафикович, конечно, слегка струсил, но более воодушевился вниманием к собственной персоне, которого никогда прежде не испытывал, обернулся к камерам, произнёс несколько отборных матерных фраз, однако, видя беспристрастные объективы, немедленно стушевался и побрёл домой, ощущая бессилие перед сворой спесивого полоумного сброда.


XL

Но последнее впечатление вскоре забылось. Закрыв за собой дверь в квартиру, Рафаэль Рафикович почувствовал беспредельное довольство собой. Он полчаса просидел на диване без движения, наслаждаясь этим ощущением. В его глазах кровавый режим был окончательно опозорен, поскольку не смог ничего поделать даже с ним, одиноким престарелым придурком, лишь оштрафовал на смехотворную сумму и безвольно выпустил, так что вскорости он, без сомнения, потерпит окончательный и безоговорочный крах. Воображение чудика рисовало картины того, как сегодняшнее задержание после падения нынешней власти предоставит ему возможность выступить в первых рядах реформаторов, пусть и в стране гораздо меньше современной России. Однако в ней он обретёт такие силу и влияние, какие ныне и не светят подобным недоумкам-вырожденцам, ибо его лояльность новым хозяевам теперь стала очевидна. И, конечно же, ему больше не придётся ездить на жалкую работу в убогое, полузаброшенное здание на окраине Москвы, его будут возить в центр на служебном автомобиле. И жить Рафаэль Рафикович станет не в ободранной халупе, а в загородном особняке, наймёт себе целую армию прислуги, и впредь ему не надо будет заботиться о бытовых мелочах. Вспомнив о последних, он понял, что голоден, пошёл на кухню, разогрел остатки утренней картошки с тушёнкой, вернулся в свою комнату и принялся поглощать холостяцкий деликатес прямо со сковородки.

А журналюшка не соврала, и в следующем выпуске новостей на ненавистном канале Рафаэль Рафикович увидел себя, свою залысину и искажённое злобой лицо. Из его рта вырывались матерные слова, заглушённые, разумеется, цензурными звуками, однако разобрать, какие именно, не составляло труда. После демонстрации записи молодая красивая женщина на фоне тёмной улицы обращала внимание коллег в студии на то, какие всё-таки аморальные субъекты руководили сегодняшней вакханалией, а те в свою очередь понимающе кивали и отвечали, что, к сожалению, им пока не удалось выяснить имени того сквернословящего гражданина, но источники в полиции обещали с этим помочь. На мгновение, буквально на одну секунду Рафаэля Рафиковича охватил неописуемый ужас, однако он легкомысленно его отогнал, поскольку искренне полагал, что нельзя и помыслить, чтобы его драгоценной персоне мог как-то навредить столь мелкий проступок. Никто не посмеет тронуть талантливого не пойми кого, об этом не стоит волноваться, к тому же вскоре режим падёт, и далее по тексту. Он вновь погрузился в фантазии о неумолимо надвигающемся на него могуществе, в пользу которого служило сегодняшнее происшествие.

Учредители учебного центра, которым руководил Рафаэль Рафикович, давно подумывали прикрыть это убожество, конкуренция с серьёзными организациями возрастала, получать государственные контракты было всё труднее, а надеяться на то, что кто-нибудь по доброй воле станет платить свои кровные за подобную профанацию, являлось просто наивным. А тут вдруг появился не просто долгожданный повод, но веская причина избавиться от бесполезного актива, поэтому утром в понедельник всех трёх постоянных сотрудников организации встретил ликвидационный управляющий, показал решение собственника о закрытии центра, раздал им под роспись уведомления об увольнении через две недели в связи с прекращением деятельности, попросил довести нынешний курс до конца, то есть отработать ещё пять дней, и разрешил оставшееся время использовать по собственному усмотрению. Бухгалтера и помощницу это нисколько не удивило и даже не опечалило, а вот Рафаэль Рафикович не мог поверить в произошедшее и не верил до конца. Потрясённый скоростью и кардинальностью развязки, он будто пребывал в тумане до завершения последнего рабочего дня. И сколько бы не силился, мужчина не мог не признать, работа в центре – единственное, что у него есть в жизни.

Отставленный директор провёл своё единственное занятие в тот понедельник на автомате, вопреки обыкновению не разглагольствовал, не рассуждал, говорил исключительно по теме, чем немало удивил слушателей, успевших привыкнуть к потоку неконтролируемых фраз из его рта. Они было даже начали относиться всерьёз к данным курсам. По окончании учебного процесса он не бездельничал как обычно до вечера, но пытался связаться сперва с одним знакомым из числа фактических владельцев организации, потом с другим. Мобильные телефоны не отвечали, Рафаэль Рафикович принялся звонить на рабочие, ему говорили, что начальников нет на месте, и злобному чудику, наконец, стало очевидно, что с ним не хотят общаться, его слова никому более не интересны. Когда он это осознал, то испытал сильное душевное потрясение, внутри у зверька всё сжалось, лысина покрылась холодным потом, было горько и обидно, что, казалось бы, не чужие люди, тем более младше него, к которым он глубоко в душе относился с покровительственным снисхождением, так запросто выбросили его на обочину будто мусор и продолжили жить своей, никак с ним не связанной жизнью. Через мгновение он их уже ненавидел, через два решил мстить, через три понял, что ничем не может им навредить. Вскоре Рафаэль Рафикович немного остыл, непосредственность ненависти сменилась, как то у него обычно случалось, размышлениями о тайных заговорах, имевшими тот же характер, что и садистско-анальная правда жизни у быдла.

Генетическому мусору вдруг почудилось, что такую важную персону как он невозможно устранить только по решению каких-то дельцов. Кое-кому во власти непременно не нравилось то влияние, которое он оказывает на слушателей своих лекций и на научное сообщество в лице других преподавателей центра. Толкаясь в вагоне метро, чудик строил догадки, кто и кому мог донести о его оппозиционных взглядах, и как высоко пошла эта информация, чем сумели надавить на теперь уже бывших приятелей, которых он всё-таки готов был простить при первом же обращении и покаянии, и каким образом переманить их на свою сторону. Последнее казалось делом полезным и почти решённым, они обязаны стать его соратниками хотя бы из чувства вины за предательство столь выдающегося человека, и неважно, что им придётся бросить нынешние дела и направить все свои силы и средства сугубо на борьбу с режимом под его, Рафаэля Рафиковича, руководством. Это мелочи, их личные судьбы уже не так важны. В тишине квартиры самонадеянные мысли начали покидать недоумка, а в темноте стали пробиваться нотки отчаяния. Он включил телевизор погромче, но свербящее чувство никуда не ушло. Всё более очевидным становилось то, что сегодня он был окончательно побеждён, побеждён, конечно, кровавым режимом, однако последнее обстоятельство почему-то не имело никакого значения. Впредь Рафаэль Рафикович не сможет воображать себя значительной фигурой, которой его никто никогда не считал, ему просто отдавали должное как директору учебного центра, несущему какой-никакой, но груз ответственности, не больше и не меньше. На сцену выйдет скрюченный лысый мужчина лет слегка за 50, одинокий, безработный и никому не нужный, который неделями не будет выходить из своей грязной обшарпанной квартирки, а если выйдет, то только за очередной порцией вредной жратвы, к которой вскоре пристрастится, и загнётся через 10-15 лет подобной жизни. И уже не важно, в каких верхах или низах принималось решение о его увольнении, важно, что вся его предшествующая жизнь вела именно к такой развязке. Можно сказать, что сегодня она кончилась? Жизнь Рафаэля Рафиковича и не начиналась, посему ничего значительного в тот понедельник не произошло.

Перед сном он решил, что лучшее, что он может сделать – это не делать ничего. Дозваниваться до бывших приятелей бесполезно, искать с ними встречи тоже, если они захотят отозвать своё решение или предложить ему другую работу, то свяжутся сами, а их волеизъявление Рафаэль Рафикович отменить не в силах. И следующие три дня он прилежно следовал собственному решению, то есть ничего не делал. Подписывать бумаги ему было ни к чему, над ним стоял ещё один человек, договариваться с преподавателями о будущих лекциях – тоже, и тем более не надо было что-то планировать, готовить и составлять. Рафаэль Рафикович приходил на работу, сидел без дела в своём кабинете, когда наступало время, шёл в аудиторию вести занятия, спускался со слушателями обедать всё в то же кафе, потом опять сидел в кабинете, убивая драгоценные минуты жизни за компьютером или книгой, когда заканчивались служебные часы, не задумываясь шёл домой. Вот там ему становилось действительно не по себе. Он твёрдо решил, что здесь его существование протекать не будет, он должен избежать этой участи любой ценой.

В пятницу Рафаэль Рафикович шёл на работу с горьким, разъедающим волнением, он всё ещё надеялся, что учредители отменят решение о ликвидации центра. Как загнанная стаей сородичей собака, готовая принять свою судьбу, ложится вверх животом, демонстрируя покорность, так и он готов был сделать что угодно, лишь бы сохранить это неприглядное место работы, будь на то хоть шанс, хоть полшанса. Может, в течение дня они всё-таки с ним свяжутся? Слушатели прошли последний зачёт, а ему так никто и не позвонил. Рафаэль Рафикович привычно раздал заранее подготовленные свидетельства под набившие оскомину вспышки фотоаппарата, а телефон молчал. Люди разошлись. Бухгалтер загодя передала все документы ликвидационному управляющему, появившемуся здесь лишь несколько раз за прошедшую неделю, и со вчерашнего дня отсутствовала на рабочем месте. Помощница что-то доделала в своём в кабинете, пока Рафаэль Рафикович нервно ходил по коридору взад и вперёд, и, сухо с ним попрощавшись, тоже вскоре исчезла, разумеется, навсегда. Он вернулся в свою каморку, за прошедшие годы ставшую такой родной, принялся складывать в затёртый пакет какие-то личные мелочи и неожиданно расплакался. Нет более жалкого зрелища, чем ничтожество, рыдающее из-за своей неудачи, в нём есть что-то окончательное, непоправимое, как упущенный единственный шанс, как смерть. В коридоре ещё оставался охранник, намеревавшийся задержаться здесь дольше всех и чем-нибудь поживиться. Рафаэль Рафикович не хотел показывать ему своих слёз, беспрестанно вытирая щёки носовым платком, он по несколько минут пытался засунут в пакет очередной сувенир, подаренный то ли слушателями, то ли бывшими коллегами, но руки не слушались, дрожали, поэтому мужчина собирался долго, очень долго. У быдла это вызвало раздражение, ему-то засиживаться не хотелось. Оно стало торопить бывшего начальника.

«Да, голубчик, я сейчас», – пролепетал Рафаэль Рафикович в ответ, бросил оставшиеся безделушки на произвол судьбы (да и те, что успел захватить, были ему совсем ни к чему), смял горловину пакета в кулак и выбежал на улицу.

Как очутился дома, он не помнил, и не мудрено, Рафаэль Рафикович столько раз на протяжении многих лет проделывал этот путь, что теперь мог пройти его на ощупь с закрытыми глазами или хотя бы мысленно с точностью до секунды не упуская ни одной мелкой детали, ни одного дерева на обочине, ни одного поворота, перехода или рекламного щита на дороге. На улице смеркалось. Он сидел в своей комнате на диване в шляпе, плаще и туфлях, пакет оставил в прихожей и совсем о нём забыл. Сумрак скрывал убожество обстановки, и она не так сильно терзала душу и без того раздавленного человека. В глубоком оцепенении Рафаэль Рафикович не размышлял о том, что ему делать далее, как быть, где искать работу и искать ли вообще. В его сердце густой, чёрной, вязкой массой лилось отчаяние исключительно самолюбивого человека, которого все отвергли. Этот чудик ни за что бы не признался себе, что нуждается в людях, но он и не в состоянии был прожить без них, поскольку нуждался в чужом внимании, зависел от него, как от воздуха, и вне его не существовал вовсе. Позорное увольнение ушло на второй план, проблема заключалась не в нём, не в деньгах, даже не в уязвлённом самолюбии, Рафаэль Рафикович вновь и вновь возвращался к мысли, что ему придётся провести остаток жизни здесь, в этой квартире, в тотальном, безраздельном безделье и одиночестве, без людей, которых он так презирал всю жизнь.

Однако кто-нибудь другой, ужаснувшись подобной перспективой, стал бы действовать, начал искать работу, худо-бедно налаживать определённые социальные связи хотя бы с теми же чудиками с митинга. Но нет, Рафаэль Рафикович был не таков. Полужид-получурка, случайно оказавшийся в среде, требования которой был не в состоянии удовлетворить вследствие интеллектуальной отсталости, к тому же жестоко задетый пренебрежением к собственной драгоценной персоне, возжелал отомстить всем, всему миру, каждому человеку за свою бесполезность, и теперь его ни при каких обстоятельствах не удовлетворила бы отдельная акция в виде казни непосредственных обидчиков. Бессознательно чувствуя глубокое духовное родство с ущербными социопатами, животным отребьем, гнилыми ошмётками биомассы, по причине генетической неполноценности не находящими себе места в человеческом обществе и потому способными убивать других и себя, Рафаэль Рафикович был готов лишать жизней в отместку за неудавшуюся свою, но, и это оказалось единственным положительным моментом в том, что он получил образование, действовать практически в данном направлении оказался не в состоянии. Но что ему оставалось? Показательное, продолжительное самоубийство назло всем. Он мечтал навязать образ своего мёртвого тела как можно большему количеству людей, чтобы измучить их беззащитную психику видом гниющего трупа, и хотя бы так запомниться этому бестолковому миру, который не смог оценить его жизнь.

Рафаэль Рафикович прекрасно знал, что по вечерам при свете лампы его кухня видна с улицы как на ладони, и, соответственно, всё, что там происходит, поэтому, когда окончательно стемнело, он пошёл в неё, включил свет, достал из ящика стола старую бельевую верёвку, кое-как сделал удавку, на засаленном листке бумаги крупными буквами написал предсмертную записку: «Вы все виноваты в моей гибели. Все! Невиновных нет!» – поставил табуретку между столом и плитой, встал на потрескавшуюся фанеру, привязал конец верёвки к крюку от газовой трубы, засунул голову в петлю и опрокинул опору. Смерть пришла далеко не сразу, удавка вышла не плотной, его короткое пухлое тело долго барахталось в воздухе, случайным движением руки Рафаэль Рафикович разбил лампу и оказался в совершенной темноте. Поняв это, поняв, что желаемого эффекта не достигнет, он пытался левой ногой зацепиться за плиту, чтобы опереться на неё, но та вся была в жире, носок постоянно срывался, силы его покидали, в конце концов самоубийца решил схватиться руками за верёвку, но лицо уже синело, через несколько мгновений Рафаэль Рафикович затих.

Если бы не досадное происшествие с лампой, болтающийся труп увидели бы в ту же ночь, и извращённая фантазия покойника оказалась бы реализованной. Однако теперь он мог провисеть сколь угодно долго. Пока запах не проникнет к соседям, его никто не хватится, никто о нём не вспомнит. При благоприятных обстоятельствах, если вскоре настанут холода, труп высохнет и мумифицируется, явив собой своеобразный памятник тем изувеченным поколениям, посягнувшим на чужое и поплатившимся за это, чьим результатом являлся Рафаэль Рафикович. Но и этого не произошло. Через три дня действительно похолодало, и запах гниющего трупа далее квартиры не распространился, однако прохожие, особенно детвора, в сумерках (ни днём, ни ночью что-либо рассмотреть в окне злосчастной кухни было нельзя) время от времени замечали странный силуэт будто парящего в воздухе карлика и через две недели кто-то всё-таки вызвал участкового. Полужид-получурка болтался посреди кухни на потеху немногочисленным зрителям.

На этом с Рафаэлем Рафиковичем всё, мой выбор пал на него во многом случайно, большинство из тех, кто оказывался рядом с ним в жизни, в том числе и несколько преподавателей, ведших у нас занятия на тех двухнедельных курсах, являлись достойными подобного рассказа, однако уж слишком обратили на себя внимание приплюснутый лысый череп, несуразно окаймлённый длинными волосами. Я сразу понял, что здесь таится много своеобразного и принялся разбираться.


XLI

Ко времени бесславной кончины Рафаэля Рафиковича я уже работал в областном центре. Да-да, те профанские курсы продвинули мою карьеру. Конечно, не знаниями, которые я на них получил, а, точнее, не получил, но самим фактом прохождения, хотя и в довольно скромной мере, поскольку главным фактором роста опять явились старания моего отца. Следующая история будет моей, и потому что я не вижу в последнем периоде своей жизни кого-нибудь более интересного, на пути мне попадалась сплошная серость, посредственность и середина, и потому что хочу оставить о себе память, я ни чем не хуже тех двух неудачников, агонизировавших на данных страницах. Разыгрывать гуманиста, как, полагаю, все прекрасно понимают, я не стану, повторюсь, гуманизм – это глупость, то же самое, что и средневековое рыцарство, он фантастичен и не имеет ничего общего с реальностью, поэтому, надеюсь, вскоре и канет в Лету вслед за своими неудачливыми предшественниками. Посему не стоит ждать от меня смирения на смертном одре, не стоит надеяться на умилительные сцены заботы о ближнем, всепрощения, верности, самоотречения и прочей лицемерной чепухи, в основе которой лежит беспредельный эгоизм. Я презираю не только тех спесивых вшей, о которых шла речь выше, я презираю самого себя за то, что всю свою жизнь шёл на поводу у подобных существ. Они все мешали мне жить, раз за разом лишая возможности действовать по собственному усмотрению, на свой страх и риск, вольно или невольно используя мою глупость в личных корыстных интересах, нисколько не задумываясь о том, что перед ними тоже живой человек и у него тоже не может не быть своих устремлений. Выживание стада прямо противоположно гуманистическим химерам, и именно так устроен наш мир, который, конечно, можно сделать лучше, но не обустраивая ту помойку, в которой мы живём, а расчищая её и превращая в нечто совсем иное, даже противоположное гуманистическим идеалам формального равенства людей, реализуемым лишь в том случае, если всех приравнять к нулю, чтобы на него стало возможным делить. Посему нечего удивляться, что сейчас я лежу, съедаемый раком, в родительском доме, едва превозмогая боль, и думаю об окончании своего жизненного пути в тридцать с небольшим лет. Я сам в этом виноват, виноват тем, что стал частью стада, за счёт которой оно продлило собственное существование.

Но сначала… После окончания мной курсов повышения квалификации и возвращения на родную обочину, отец вдруг с определённым воодушевлением решил, что пора бы его сыну стать на широкую ногу. Имелась в виду, конечно, карьера, а не полезная деятельность, и, поскольку рост в данном направлении на наших задворках был мне заказан, ибо в столь мелкой лужице все давно всё поделили на годы вперёд, его взгляд естественным образом пал на областной центр. Нашлись какие-то не вполне полезные знакомства и очень дальние родственники, работавшие кто в государственных учреждениях, кто в крупных фирмах, но ни одного прямого выхода на органы власти, а только они и рассматривались в качестве моего возможного трудоустройства, и уж тем более на их руководителей не подвернулось. Однако в процессе выяснилось, что попасть на государственную службу не так уж и сложно, поскольку, вследствие тотальной некомпетентности тамошнего начальства, текучка кадров на ней колоссальна, и потому, недолго думая, мы решили, будто можно придти практически с улицы, без рекомендаций, и выиграть в конкурсе на замещение вакантной должности. Выиграть-то можно, и мой опыт мне помог, но, учитывая традиционный бардак в распределении обязанностей, царящий в региональных органах исполнительной власти, на ничтожной должности за низкую зарплату тебе придётся заниматься буквально всем. Я оказался среди подобных мне сельских недоумков в одном из отделов, не заполненном сотрудниками и на половину от штатной численности, министерства экономического развития области, где каждый работал и за себя, и за того, кто заболевал, уходил в отпуск, наконец, увольнялся, плюнув на весь этот бардак, и за того, кто в принципе должен был бы быть, но его почему-то не было. И всё это с соответствующим конечным результатом в виде отсутствия экономической политики в регионе, ведь России ни к чему экономический рост. Но прежде со мной случился заграничный отпуск и переезд в областной центр, напомнивший мне студенческие годы.

Опять и снова я вынужден описывать сборы, отъезд и прочую чепуху, связанную с перемещением своего бесценного тела в пространстве, но теперь без особого интереса, тщания и тем более подробностей. Что хочу отметить прежде всего? Казалось бы, жизнь на задворках Вселенной не способствует появлению возвышенных мыслей, никаких дерзновений подобное существование от человека не требует, как не требует и полной самоотдачи для достижения единственно доступных простых, приземлённых, примитивных целей. Но это впечатление обманчиво. Каждое событие, каждая вещь, малейшее движение окружающей действительности буквально раздирает твои уши криком: «Здесь оставаться нельзя!» Как только я, наконец, к нему прислушался, ощутил нутром, заглушить его было уже невозможно. Это началось сразу же после двухнедельного пребывания в Москве. Я настолько отвык от убожества деревенской жизни, что первые несколько дней будто не понимал, кто я, где нахожусь и что вокруг происходит. Всё равно что в литровую бутылку попытаться налить два. Любую проблему я решал с излишней быстротой и чрезвычайным избытком, в моём дне откуда-то вдруг появились дополнительные часы, которые я не знал, куда девать, а прежние интересы, фильмы, компьютерные игры, социальные сети, напрочь потеряли актуальность, перестали приносить и малейшую толику удовольствия, но и кроме как на них тратить своё внезапно увеличившееся время мне было не на что. То же самое с людьми. Я как деревенский выскочка всегда смотрел на окружающих свысока, но при этом разговаривал с ними на равных или даже наоборот по причине своей умственной ограниченности, однако теперь, лишившись спеси всезнайства, вдруг обнаружил, что другие люди, хуже того, все друзья и родственники, не способны меня не просто духовно обогатить в процессе общения, но хотя бы поддержать разговор на темы, ставшие мне интересными. Каждый раз, когда у них не оставалось аргументов, или в самом начале беседы, когда тема не казалась им близкой и жизненной, то есть посредственной и приземлённой, они обрывали её тупоумными фразами «брось завирать», «ну ты и загнул», «куда это тебя занесло?» и прочими. Но я не завирал, не загибал и меня не заносило, темы являлись вполне локальными и конкретными, а не унылыми или истерически-претенциозными, наподобие того, например, «как нам обустроить Россию», по поводу которых мои собеседники как раз таки сами разглагольствовали часами.


XLII

Но моё время тоже шло, неделя, вторая, третья, и я стал свыкаться с действительностью и постепенно деградировать до прежнего состояния. Ручонки потянулись к компьютеру, я обновил фотографии в социальных сетях и опять начал регулярно в них наведываться, возобновил глупую телефонную переписку, установил новые игры и периодически их запускал и так далее. Но процесс, как уже сказано, внезапно прервал мой отец. До того момента я мечтал о том, как в предстоящий отпуск никуда не поеду, засяду за компьютер и буду играть дни напролёт, удовлетворяя жажду лени, однако Поленов-старший со свойственной всем честным, но хитрым дуракам обстоятельностью однажды вечером после работы за пивом перед телевизором предложил мне в этом году не мелочиться и поехать в августе в Европу. Он успел навести предварительные справки и выяснить, сколько это будет стоить. Оказалось дешевле, чем моя прошлогодняя поездка на полуостров. Правда, своих денег я на этот раз не накопил, и, когда дошло дело до выбора звёздности гостиниц, он, весь покраснев, рассудил так: «Ну зачем тебе 4 звезды? Ты весь день будешь гулять, ходить на экскурсии, хватит и трёх. Какая разница, где ночевать?» – после чего был выбран трёхзвёздочный вариант. Хоть он и проявил в отношении меня щедрость, которую ни к брату, ни к сестре, кстати говоря, проявлять и не думал, но в то же время хотел сэкономить, чтобы, даже не знаю, купить маме в подарок на их годовщину тостер или новый комплект зимней резины себе. Ни офиса туристического агентства, ни тем более визового центра выбранной страны назначения, небольшого государства центральной Европы плюс автобусный тур по её соседям, в нашем городке не было.

Как я получал визу – отдельная история. У нас в России всё делается через одно место – через Москву. Мне дважды пришлось туда ездить и там ночевать, а, учитывая ограниченность финансовых ресурсов, поездки проходили неудачливо, невпопад и стоили много нервов. Для чего такое пересказывать? Чтобы лишний раз напомнить себе, какая я жалкая деревенщина? Что меня нельзя пускать в цивилизованное общество, так как я обязательно чего-нибудь ляпну, разобью или запаникую и с позором ретируюсь? Скажу лишь, что для подачи документов, как и годом ранее, в столицу я добирался автобусом, проклиная отца за то, что он не дал мне автомобиль, а потом и в более глобальном смысле за то, что не купил мне собственный. Но тогда с аэропортом было всё более или менее ясно, теперь же, чтобы попасть в визовый центр совсем не очевидной внешности, отличавшийся от окружающих зданий только соответствующей табличкой, мне пришлось плутать по переулкам, заблудиться и найтись, а потом ещё и пережить позор сдачи отпечатков пальцев, заплатив за него чувствительную сумму, и сделать это вдвое дольше, чем поначалу рассчитывал, безнадёжно опоздав на обратный рейс. Я не помню, когда ещё мне во взрослом возрасте так хотелось домой, как тогда, только что вышедшему из стеклянных дверей визового центра, за которыми работал кондиционеры и былопрохладно, в смеркающееся августовское марево вечерней столицы, и непонимающему, что ему делать далее.

Подобная ситуация, конечно, имелась в виду, хотя я и надеялся управиться за день, однако не было учтено моё душевное состояние, то, что я буду голоден, вымотан и морально опустошён, окажусь неспособен к активным действиям и буду чувствовать себя маленьким мальчиком, потерявшимся в большом городе. Хорошо, что сейчас я стоял в приличном и не пользующимся популярностью у туристов районе, ибо в таком состоянии мог стать жертвой мошенников, ущербного зверья, живущего за счёт чужих слабостей. Гостиница? Ах да, гостиница. На всякий случай я забронировал номер через сеть, но мне никто ничего не был должен, поскольку я его не оплатил. Отель выбирал максимально дешёвый, который, разумеется, находился на окраине города, куда моя нога ещё не ступала. В метро я беспрерывно прокручивал в голове сцены прошедшего дня, и сейчас они во мне так же живы, как и тогда: в очереди я пытался быть вежливым и предупредительным, из-за чего меня постоянно оттирали назад; перед молодой девушкой, принимавшей документы, сидел по стойке смирно и взволнованно отвечал на самые обыкновенные вопросы, ища в них скрытый смысл и наивно предполагая, будто меня при любой возможности попытаются дискредитировать, ведь я – аж муниципальный служащий; несколько раз прикладывал потные пальцы к устройству для снятия отпечатков, ибо мои руки тряслись, снимки получались смазанными, и каждый раз другая девушка вытирала стекло от жира и пота специальной тряпочкой; бегал в банк оплачивать пошлину за оформление визы и потом по недомыслию опять встал в конец очереди и простоял в ней ещё около часа, прежде чем меня случайно не заметили и не вызвали, удивившись, почему я не прошёл сразу. А потому что я тупая деревенщина, привыкшая, что об неё все вытирают ноги, что она никому не нужна, не интересна, а, точнее, интересна только тогда, когда с неё можно чего-нибудь поиметь.

Когда я вышел из метро, была почти ночь. Как я нашёл гостиницу в тех обстоятельствах, удивляюсь до сих пор. Она располагалась приблизительно в таком же здании, в котором я проходил курсы, то есть ни чем не примечательном, производящим впечатление основательного запустения. Общаться с обслуживающим персоналом было для меня уже делом привычным, сказались командировки, так что, открыв стеклянную дверь в не очевидное помещение, я перестал волноваться. На моё счастье постояльцев оказалось мало, девушка на стойке регистрации даже не посмотрела на распечатку бронирования, сразу взяла паспорт, приняла оплату, выдала ключ, и я поднялся в грязноватый номер дешёвого отеля, в котором мне предстояло провести ночь. Ощутив себя в относительной безопасности, я вновь вспомнил, что проголодался, и уже как заправский путешественник и опытный горожанин прошёлся обратно к станции метро в кафе быстрого питания, взял себе половину цыплёнка на гриле, завядший салат из овощей и чай и съел их с такой деловитостью, будто проделывал это каждый день. Вернувшись в номер, решил сразу же лечь спать, помянул, во сколько мне надо успеть завтра на автобус до областного центра, но из-за жары так и не сомкнул глаз, всю ночь проворочавшись на влажной от пота простыне.

В следующий раз я должен был отправиться в Москву за готовой визой, желательно совместив её получение непосредственно с отъездом. Но нет, так было бы слишком просто и разумно. Как суетные олигофрены, которых подавляет непостижимое для них разнообразие жизни, родители чуть ли не мольбами уговорили меня не поступать вменяемо и покинуть отчий дом за день до отъезда, забрать паспорт, переночевать в аэропорту и вылететь на следующий. Уступив давлению, ибо выбора не было, я сразу же стал их проклинать. Вылет планировался в 16.15, и ничто не мешало мне уехать рано утром, днём получить заграничный паспорт с визой и преспокойно успеть к самолёту минимум за два часа. А ещё я неожиданно для себя наткнулся на мысль, что, если бы я жил в Москве, то никогда бы не столкнулся с такими затруднениями.

В первый раз в жизни на меня снизошло подобное озарение. Ранее я, конечно, неоднократно жалел, что родился, вырос и живу в провинциальной дыре, но досада носила отрицательный характер, я не хотел быть там, где находился, а голос за жизнь в другом месте не звучал, и уж тем более, учитывая дороговизну, не раздавался голос за переселение в Москву. Как спесивый сельский дурачок я в глубине души одновременно и презирал, и низменно преклонялся перед столицей, испытывал двойственные чувства каждую секунду нахождения в ней, что выражалось в показном пренебрежении и внутренней растерянности, чувствовавшейся особенно остро, когда что-то шло не так, как задумано. К тому же сложно признаться себе, что есть нечто вполне определённое и материальное, доступное многим и желаемое тобой, чего ты не способен получить вследствие собственной ущербности, пассивности или обыкновенной неудачливости. Озарение произошло ровно в тот момент, когда я внезапно понял, что в чём-то хуже даже людей в метро, которых привык презирать за их безликость и, главное, за неимоверное количество, презирать постольку, поскольку они могли себе позволить то, что для меня являлось недоступным.

Всё случилось так, как я и предполагал: получение документов, тряска в метро, сброд у вокзала, грязный перрон, аэроэкспресс, убивание остатка дня и вечера в аэропорту за телефоном в сети, бессонная ночь с бомжами в зале ожидания. Когда начало светать, я стал забываться спасительным сном, но ненадолго, вокруг всё оживало, шумело, двигалось. На этот раз я хоть не стал брать с собой еду, с мучительным стыдом вспоминая прошлогоднее приключение. Сперва поел в городе в дешёвом кафе недалеко от центра, в нормальное меня, наверное, и не пустили бы с сумкой на колёсиках, с которой я вынужден был таскаться всё время пребывания в Москве; второй раз – утром в аэропорту, постоянно поглядывая на часы и убиваясь от мысли, что мне предстоит просидеть здесь ещё четверть суток. Даже еда казалась безвкусной, хотя это оказались вполне приличные бутерброды с ветчиной, сыром, листьями салата и майонезом, говяжья отбивная с на редкость хорошо сваренной, рассыпчатой гречкой и чёрный чай, почему-то отдававший копчёностями. Не получив от неё ни капли удовольствия, лишь отяготив и без того загруженную пищеварительную систему, я вернулся в зал и, поскольку телефон и сеть за предыдущие часы надоели мне до тошноты, принялся праздно разглядывать людей вокруг.

Это не помогло, потому что через некоторое время я стал комплексовать. Никто из них не просидел здесь ночь, все являлись к своим рейсам, и даже то мимолётное чувство ущербной гордости, которое я временами испытывал из-за того, что летел заграницу, в Европу, полностью нивелировалось надписями на табло и редкими громкими возгласами стюардов, регулировавших очередь: «Кто в Майами, пожалуйста, подойдите к стойке 97», – говорил один из них, и несколько улыбающихся, легко одетых людей, весело переговариваясь, шло в указанном направлении. «У кого билеты до Цюриха, сюда, пожалуйста», – и другая группа людей, одетых, быть может, чуть теплее, чуть официальней, не в шортах и белых майках, а в джинсах и пиджаках, следовало к нужной стойке. «Милан. Кто ещё летит в Милан? Прошу за мной», – из общей очереди выделялось несколько разнообразных личностей и спокойно выстраивалось в указанном месте. «Лондон… Париж… Нью-Йорк… Берлин…» Да чёрт бы их всех побрал!


XLIII

В конце концов я тоже влился в эту разношёрстную толпу, причём ранее, чем намечал. В полусонном, изнеможённом состоянии отстоял очередь, сдал багаж, мучительно прошёл личный досмотр, паспортный контроль, очутился в чистой зоне международных перелётов и, пройдя мимо беспошлинных магазинов, сел в такое же неудобное кресло, что и в зале ожидания. Не будь я таким уставшим и подавленным, эти процедуры стали бы для меня занимательным приключением, ибо всё вокруг говорило, что мне предстоит не тривиальный перелёт, ситуация гораздо серьёзнее, впереди перелёт заграницу. И пусть в первый раз в жизни я сел в самолёт только год назад, но уже считал себя заправским путешественником, особенно в сравнении с братом, сестрой, родителями, коллегами, роднёй и прочей деревенской шушерой, среди которой обитал. Сидя в предполётной зоне, я никак не мог дождаться, когда же откроют посадку, сидя в самолёте, – когда же мы взлетим, и не потому, что был взволнован предстоящим приключением, наоборот, потому, что меня клонило ко сну, у меня разболелась голова и обмякли конечности. Но, как ранее упоминал в случае с Прохором Афанасьевичем, я обладаю таким свойством, точнее, проклятием, – я собираю вокруг себя всяких интересных личностей. Не понимаю, что в моей внешности им говорит, будто со мной можно откровенничать без оглядки на приличия? Серость, обыденность, непримечательность в целом или какая-то отдельная черта? Как бы там ни было, подобное время от времени случается, и мне приходится выслушивать душеизлияния очередного гостя в родительском доме, посетителя на работе или обыкновенного попутчика (как в этот раз), когда сие оказывается совсем некстати и ломает мои планы. Я сидел у прохода, занял своё место ранее, чем оба моих соседа успели занять свои, мне дважды пришлось вставать и пропускать их, в первый раз – женщину средних лет с огромной родинкой на подбородке, которая при взлёте и посадке нервно листала журнал, вынутый из кармана впереди стоящего кресла, она явно боялась летать; во второй – седовласого мужчину с усами, который большую часть полёта насиловал мой неискушённый мозг претенциозными откровенностями. Как только самолёт набрал высоту, тот неожиданно встал, снял пиджак (в дорогу он отправился при полном параде, в костюме и галстуке, опрятностью которых, правда, можно было обмануться только издалека, вблизи они выглядели совсем не новыми, потрёпанными и с какой-то особенной неряшливостью, с коей могут выглядеть только вещи педантичного человека, охотно следящего за одними мелочами и полностью игнорирующего другие), небрежно закинул его на верхнюю полку, для чего мне опять пришлось вставать, уселся, тряся волосами, остриженными чуть ниже ушей, крутанул головой налево, потом направо, притворно улыбнулся своим небольшим худым лицом и обратился к сидевшей у окна женщине, которая и по возрасту, и по полу лучше меня подходила ему в собеседники:

«Я не люблю летать этой авиакомпанией, – мы поздоровались, когда рассаживались, так что непосредственное обращение не являлось бестактностью. – Мне больше по душе немецкая. Вы знаете, она тоже летает в ***. Обычно я пользуюсь ею, у них новее самолёты и лучше обслуживание, однако на этот раз не было билетов, все раскупили. Хорошая авиакомпания».

Мужчина явно был плохим психологом, поскольку очевидно, разговоры о перелётах – последние из тех, которые хотелось бы вести женщине, трясущейся за свою несчастную, никчёмную жизнь. Она очень волновалась, буркнула что-то в ответ, но я не расслышал, ибо закрыл глаза и постарался отрешиться от окружающего с серьёзным намерением заснуть.

«Ну нет, не скажите, разница есть. Есть. Я немало полетал за свою жизнь, однажды даже пришлось путешествовать на военном самолёте, а там вообще никаких условий, так что могу судить по опыту. А вы не знаете, какой это самолёт? Не Боинг, нет? Аэробус. И, наверное, старый. Это заметно по низкому уровню комфорта».

«Так что же ты, старый пень, не полетел в бизнес классе, раз тебе хочется комфорта?» – подумал я сквозь дрёму. Его высокий голос начал меня порядком раздражать.

«Я, конечно, могу себе позволить бизнес класс, – будто услышав мои мысли, продолжил он, – но принципиально не собираюсь этого делать, поскольку считаю глупостью отдавать лишние деньги за перемещение своего тела ровно на то же расстояние».

«Значит, на самом деле, не можешь», – ехидно заметил я про себя.

Женщина опять что-то тихо ответила с лёгким акцентом, я уловил только: «…и еда несколько иная. Но, знаете, сейчас можно заранее заказать, разумеется, из имеющегося меню». – Её, видимо, начал развлекать этот разговор и отвлекать от страха полёта.

«Да что вы говорите! Я не знал. В следующий раз обязательно воспользуюсь. Разрешите представиться, Сигизмунд Германович».

«Весьма приятно. Катарина», – заинтересованно ответила она.

Но тут же выхватила бумажный пакет из кармана впереди стоящего кресла, и её вырвало. Подошла стюардесса, взяла пакет и ушла в хвост самолёта. Когда она надо мной наклонялась, от её формы повеяло запахом казармы вперемешку с ароматом женского дезодоранта. Глаз я не открывал. Через мгновение по движению справа понял, что женщина хочет выйти, мне опять пришлось проснуться, подняться и пропустить неугомонных соседей. «Катарина» направилась к туалету, мы сели, я закрыл глаза, явственно осознавая, что вздремнуть мне теперь не дадут, настала моя очередь.

«Не понимаю, зачем летать с таким слабым желудком? Только доставляешь неприятности окружающим, – с общей досадой, будто ни к кому не обращаясь, брезгливо заметил Сигизмунд Германович. – Извините, молодой человек. Вас как зовут?»

«Дмитрий», – не открывая глаз, ответил я, чему мой собеседник нисколько не смутился. Он сдаваться не собирался.

«Прекрасно. Приятное имя, мужественное. А меня…»

«Я уже слушал».

«Вы прямо как немец. Вы случайно не немец?»

«По имени Дмитрий?» – насмешливо ответил я и посмотрел на него, после чего пропал окончательно.

«Действительно, как-то не подумал. Не улыбайтесь, – я и так перестал улыбаться, – года привносят определённые странности в поведение человека, сами увидите. Вам кажется, взять и сопоставить имя с национальной принадлежностью, является самым первым и очевидным делом? Так оно и есть, однако с возрастом перестаёшь верить в очевидное и начинаешь искать подтекст. Вы думаете, почему пожилых людей считают мнительными? Именно поэтому. Они действительно не обращают внимания на то, что лежит на поверхности. Прибавьте сюда уязвлённое самолюбие из-за ощущения собственной ненужности и получите старого чудака или чудачку, полагающих, что близкие люди им постоянно врут, причём изощрённо. И при этом мы даже не осознаём, каких титанических, иезуитских и в то же время совершенно ненужных усилий требует такая ложь. А на самом деле необходимо воспринимать всё, как есть. Будьте внимательны к своим родителям в старости. Мой сын, а я лечу к нему, недостаточно чуток. Впрочем, я его не виню, побывает в моей шкуре, сам поймёт. И более всего в старости обидно то, что нельзя заниматься любимым делом. Вы кем работаете?»

«Я работаю, – и тут в который раз я понял, что, во-первых, мне стыдно признаться, что я являюсь второсортным муниципальным служащим, а во-вторых, сам не могу определить сферу собственной деятельности. Пауза продлилась комически долго, пока я перебирал свой скудный словарный запас. – Скажем так: в сфере экономического развития, – что прозвучало крайне глупо, и я решил уточнить, – занимаюсь инвестициями. Не собственного капитала, его у меня нет, я провожу экспертизу проектов на месте реализации», – и сей же час перед моим мысленным взором встали эти самые «проекты»: водопровод в посёлок в десяток домов, грунтовая дорого длиной 3 километра, сельская амбулатория с одной штатной единицей фельдшера и тому подобное. Мне стало невыносимо стыдно за собственное ничтожество.

«Должно быть интересно, – безо всякого интереса протянул мой собеседник, будто тактично указывая молодому виз-а-ви, что он сморозил глупость. Тогда я так и подумал, однако через несколько месяцев, мысленно вернувшись к нашему разговору и припомнив его нюансы, понял, что Сигизмунд Германович раздосадовал на меня по прямо противоположной причине. Он испугался, что на моём фоне он и его сын будут выглядеть менее успешными, ибо превосходство в материальном благополучии над бывшими соотечественниками оказалось единственным, имевшимся за душой у старика. Он поспешил заговорить о себе, чтобы не выяснять подробностей моей деятельности и таким образом пресечь саму возможность дальнейшего её обсуждения в ущерб него с сыном. – А я был профессором лингвистики, преподавал романо-германские языки в лучшем вузе Советского Союза. Сейчас, конечно, голова уже не та, пришлось бросить кафедру и перебраться к сыну. Однако есть люди и постарше меня, которые продолжают трудиться, что лично я считаю лицемерием, ибо ничего нового студенчеству они дать не могут, только из года в год повторяют одно и то же. Кафедра загнивает. А когда я там работал, на ней велось множество научных исследований, каждый год кто-нибудь публиковал серьёзный труд, нас ценили даже заграницей. – Научная работа для меня являлась тёмным лесом, поэтому я изобразил сдержанный интерес, совершенно не представляя, какие могут быть исследования в языкознании. – А мой сын пошёл по стопам покойной жены Брониславушки, он давно перебрался в Германию и теперь работает ведущим инженером в крупном немецком автоконцерне. После окончания преподавательской деятельности я последовал его примеру и поселился рядом с ним в небольшом немецком городке, где находится их исследовательское подразделение и, если не ошибаюсь, штаб-квартира».

«Так почему же вы летите в ***?»

«У меня там пересадка на поезд до искомого города».

«Но проще было бы лететь прямым рейсом. Или прямые не летают?»

«Летают, но так дешевле».

«Но и дольше».

«Ну и что? Зато экономлю деньги. – Я его абсолютно не понял. Зачем надо усложнять себе и без того не простую жизнь ради нескольких евро? Не думаю, что для него они были ощутимой суммой, он всем своим видом стремился показать, будто является состоятельным человеком, во что верилось вполне. – Здесь всюду грабёж, за всё надо платить!» – раздражённо прибавил он.

Между тем женщина вернулась и села на своё место, однако Сигизмунд Германович и не подумал переключить внимание на эту скромную бедолагу. Более того, мне показалось, что он отнёсся к ней с некоторой холодностью и брезгливостью. Его поведение меня раздосадовало, но из вежливости я не подал вида, пусть и чувствовал себя смертельно уставшим и больным, так, будто выпил некачественного алкоголя, от которого не только опьянел, но и отравил организм. Однако вежливость в данном случае являлась совершенно излишней, поскольку мой собеседник не проявил её ни грамма, прекрасно видя, что я устал и хочу вздремнуть. Он развлекал себя и между делом самоутверждался. С типичным жидовским самовлюблённым хамством и колоссальной узостью мировоззрения, Сигизмунд Германович принялся кичиться тем, как богато живёт, ибо ничем другим похвастаться не мог, и, прежде всего, он не мог похвастаться научными достижениями.

«Вы знаете, какая там квартплата? Не дай бог. У меня двухкомнатная квартира в центре города, и я отдаю за неё половину своей пенсии».

«Наверное, тяжело в ваших годах жить в съёмном жилье».

«Какое там съёмное! – показным образом обиделся он. – Это моя собственная квартира в самом живописном районе. И дорогом. В Москве у меня осталась ещё одна. Я потому сюда и летаю. Сдаю её милой молодой паре. Хотя нет, не очень молодой. Им обоим по 35 лет, они бездетны, работают чиновниками, но ничего, интеллигентные люди и платят исправно, только летом надолго уезжают то ли в Саратов, то ли в Самару, на свою малую родину, а потом отдыхать заграницу. Я прилетаю как раз в это время, чтобы посмотреть, всё ли в порядке и повидаться с друзьями. Снимаю! Скажите тоже, Дмитрий. У меня достаточно квартир, а у моего сына помимо жилья в нашем городе, есть роскошный дом в провинции. Даже два! Вы, видимо, сами жильё снимаете».

«Нет, я живу с родителями», – я не сказал, где именно, пусть думает, что я хотя бы москвич.

«А вы женаты?»

«Нет».

«И детей, наверное, не имеете».

«Нет», – наша беседа становилась мне всё неприятнее.

«А мой сын женат. Хорошая женщина, видная, хоть и немного старше него. Внука мне родила. Хотите посмотреть? – и не дожидаясь ответа, он достал из кармана брюк телефон и стал показывать фотографии на маленьком экране, на котором нельзя было что-либо разглядеть. У меня в глазах уже двоилось от недосыпания. – Вот, посмотрите. Нет, подождите. Ага, вот. Здесь ему пять лет. Снято в загородном доме сына. Заметьте, какие аккуратные дорожки, а вон там в углу фонтанчик и около него стол, скамейка и этот самый, как его? Вроде нашего мангала».

«Барбекю», – подсказал я преподавателю романо-германских языков.

«Точно. Всё время забываю. Моего внука зовут Дерек. Посмотрите, какой резвый мальчик, точно дикарь, ещё два года назад он обувь совсем не признавал, любил бегать босиком. А это он в машине. Хорошая машина, кажется, чешская. Они купили подержанную, не пойму, почему, вполне могли себе позволить новую немецкую. Хотя зачем им? Ездит, и ладно. А это они в Италии, в Генуе, в прошлом году, на пляже. Тоже, видите, Дерек босиком. Принц растёт, настоящий принц. Мамаша в нём души не чает, буквально пылинки сдувает. Шутка ли, в таком возрасте первый ребёнок и, наверное, единственный. Это их квартира. Вот, кстати, мой сын. Очень богато обставлена, с высочайшем комфортом, в таком, знаете, американском, не европейском стиле, с широтой и вниманием к мелочам. А это уже моя квартира. Они пришли меня поздравить с днём рождения, внучек подарил мне открытку. Мы сидим на балконе, пьём чай, мать его держит на руках, а он капризничает, упирается. Тут, к сожалению, не видно, какой у меня большой балкон, но поверьте на слово, таких столиков там поместится ещё минимум два. Опять квартира сына. Она у него огромная, более 100 метров, 4 комнаты, 2 санузла. Тут наш Дерек занимается, в прошлом году он пошёл в школу. Я вас не сильно утомил?»

«Нет, ничего», – ответил я как тряпка. На фотографиях были изображены давно увядшие люди, в достатке и комфорте спокойно доживавшие свою пустую жизнь, которую не осчастливило даже рождение ребёнка. Но Сигизмунд Германович добился своей цели, я как мелочный мещанин начал ему завидовать.

«А это наш второй загородный дом, расположенный на берегу Балтийского моря. Сын с семьёй любит там бывать летом, в августе, когда жара добирается даже до нас. Говорят, в тех местах очень красиво. Сам я туда так и не добрался, но описания крайне заманчивы. У них, как видите, бассейн, внучек плещется в воде. Это я не знаю, где снято, должно быть, гуляли в парке, это они на улице, очень трогательный костюмчик, а это опять в машине, они куда-то ехали и остановились на обочине. Дорога, как видите, просёлочная. Сын рассказывал, что там недалеко американская военная база, и к ним сразу же подскочили и попросили не снимать. Хорошо, ещё не прознали, что он выходец из России, а то бы задержали и промотали полдня».

«И в Европе чувствуется, как злобное орочье стадо, поднявшееся на рабстве, геноциде и крови двух мировых войн, нависает из-за океана?» – обрадовался я возможности проявить неприятные моему собеседнику русский патриотизм и независимость.

«В Европе об этом не принято говорить прямо, но что-то подобное в воздухе витает. Они нас очень разочаровали повышением пошлин. Где это видано, 25 %! Так они растеряют всех друзей, без денег никто с ними дружить не станет».

Я имел в виду нечто совсем иное, но и этого достаточно. Очевидно, что мой собеседник мыслил уже не как профессор филологии, не как российский гражданин, а как мелкий европейский торгаш. Я это понял, пусть и из всех вышеперечисленных был знаком только со своими согражданами, и решил развить тему. Отчаявшись вздремнуть, я принялся подталкивать Сигизмунда Германовича к обсуждению вопроса скользкого и для него неудобного.

«А в Европе их тоже не любят?»

«В Европе не любят тех, кого не любят в средствах массовой информации, а они не любят тех, кто не выгоден их владельцам или создаёт когнитивный диссонанс, например, русских или руководителя одного ближневосточного государства, ибо теперь европейскому бизнесу в той стране ничего не светит. Всё потому, что люди боятся и ленятся составлять собственное мнение по важным вопросам, как стадо, нуждающееся в готовом пастбище. Про заокеанских товарищей пока высказываются хоть и негативно, но с осторожностью, поскольку с ними европейский бизнес связывает много интересов, однако иногда их действия повергают в шок. Главное в Европе – хорошее пищеварение, а оно, знаете ли, Дмитрий, сильно портится, когда тебе лишний раз указывают на скромность твоего положения в мире. Армий нет, воли у народов тоже нет, а мнительность, как у всех неврастеников, высокая, на чём покупные правдолюбы и играют, пугают население русской угрозой. Однако оно и само радо пугаться, поскольку, во-первых, создаётся иллюзия, будто протухшие куски свинины ещё кому-то небезразличны, ничтожеству приятно чувствовать себя нужным, а во-вторых, нервное возбуждение в низкоэмоциональной среде – ценное развлечение, дающее доказательство того, что ты ещё жив. Поэтому со стороны их экзальтация и кажется такой чудаковатой, у них мерило давно потеряно. К тому же возникла такая незадача, ранее в случае опасности можно было побежать к взрослому дяде и пожаловаться на то аморфное существо, коим являлась Россия лет 20 назад, но теперь это аморфное существо приняло вполне определённые формы и в их воображении разрослось до неимоверных размеров, затмив собой горизонт, а взрослый дядя вдруг превратился в злобного олигофрена. По привычке, конечно, к нему всё ещё бегают, но желаемого уже не получают. Они привыкли кому-то платить за собственную безопасность, а платить приходится всё больше и больше. В Европе этого не любят. Да и где это слыхано, 25 %!»

Я поднял эту тему, но теперь она мне наскучила, поскольку, казалось, мой собеседник готов по любому поводу разглагольствовать часами, однако только в том ключе, в котором захочет. Мне до такого было ещё расти и расти. Тогда я не дорос и уже не дорасту никогда.

«Вы полагаете, Европа так сильно от них зависит? Мне кажется, она более самостоятельна, особенно крупные страны. У них и суммарный валовой внутренний продукт сопоставим с Америкой, высок уровень накопленного капитала, да и зависимость во многом обоюдная».

«Не понимаю, чего вы сейчас говорите, но я прекрасно себе представляю карту мира. Европа обращена только в одну сторону, ибо Россию она энергично от себя отдаляет, а Америка в две, поэтому может балансировать (даже в три, но там просто сырьевой придаток), посему, как бы там ни было, наш континент из пупа Земли медленно, но верно превращается в периферию мира, пусть и благополучную, наподобие элитного загородного посёлка, но в нём живут, а не делают дела и принимают решения, что, кстати говоря, болезненно воспринимается именно в крупных державах. Только мелкая европейская шпана мнит, будто выполняет высочайшую миссию, сдерживает Россию, и, борясь с призраками, а, следовательно, в своём воображении успешно их побеждая, довольна наполненностью собственного бытия. Жалкое зрелище. Так и хочется им крикнут: «Опомнитесь, вы теряете самих себя, свою самобытность, культуру, религию!» Но даже если крикнуть, вас не послушают, по телевизору, в сети, со страниц газет им объяснят, что это происки кровавого русского царя».

«У вас в городе много мигрантов?»

«Слава богу, нет, мы не столица. Калокожие, как истинные недоумки, полагают, что больше, значит лучше. И чёрт с ними. У нас чистый красивый белый город, обезьяны же генетически не приспособлены ни к порядку, ни к чистоте. Более всего удручает то, что если они действительно станут доминировать в составе населения, то превратят европейские страны в те же самые зверостаны, из которых прибыли, только вот дальше бежать уже некуда, разве что за океан. Но там своих достаточно, против них даже собираются строить стену, но, если они туда поплывут на плотах и надувных лодках, их будут не спасать, а топить».

«Не поплывут».

«Да, не поплывут, далековато, и пособие получить сложнее, а работать они не умеют, кроме как физически, ибо умственно неполноценны. Только, может, если организуют новые плантации, там им самое место».

«А как же толерантность? – подначивал я его показную европейскость и то и дело демонстрируемое лёгкое презрение к бывшей Родине. – Вы разве не разделяете общеевропейские ценности, демократию, права человека?»

«Их нет, этих ваших европейских ценностей. Их пропагандируют только те, кто хочет выделиться из толпы, а ума и таланта не имеет, почему и выбирает самый простой путь, путь пустой болтовни, которая только в теории звучит красиво, и именно потому на практике ведёт к полной катастрофе. Обычным людям они до лампочки. Им главное набить желудок, комфортно устроиться и поменьше напрягаться. В этом отношении никакие европейцы не особенные, они такие же, как и все, как негры, азиаты, калокожие или латиноамериканцы, только с одним принципиальным отличием: некоторые из них умеют работать и вполне разбираются в том, что делают. Пока. Что будет дальше, кому достанутся на растерзание или всё-таки поддержание эти прекрасные города, сделанные с умом фабрики и заводы, плодородные поля, мосты и дороги, решается именно сейчас. Вы видите, я пожилой человек, а пожилым людям свойственно ностальгировать по прошлому, и это вполне естественно, ибо в нём мы оставили нашу молодость, посему скажу, что особого оптимизма на данный счёт не испытываю, раньше было гораздо лучше, не столь тревожно за будущее. Вот тогда можно было быть толерантным, рассуждать, как вы сказали, о демократии и правах человека, поскольку каждый чувствовал долг перед семьёй, родными, потомками и отечеством и трудился по мере сил. Происходящее сегодня напоминает христианизацию Рима, внесение в общество инородного элемента, подрывающего основы государственности, а впереди – тёмные века бесконечной резни».

Стюардессы раздали обед. До посадки вздремнуть мне так и не удалось. Ели мы, слава богу, молча, лишь пару раз Сигизмунд Германович попытался вслух раскритиковать пищу, демонстративно откладывая в сторону то салат, то бутерброд и постоянно сравнивая её с едой на самолётах немецкой авиакомпании, разумеется, не в пользу первой, однако, видя, как я с увлечением уплетаю свою порцию по причине чрезвычайного голода, быстро понял, что в моём лице соучастника плевания в тарелку не найдёт, и замолчал. Салон пожевал, запил съеденное кто соком, кто чаем, кто кофе, кто водой, сдал мусор и объедки (не все, выходя из самолёта, я заметил под некоторыми креслами форменный свинарник) и погрузился в сытую истому. Мой сосед принялся хвастаться с новой силой, пытался показать мне ещё какие-то фотографии, но я ему уже не отвечал, только слушал и поддакивал, а вскоре мы сели.


XLIV

Сейчас, схематично вспоминая прошедшее, на ум приходит лирическое отступление в Подростке про мальчика, покончившего с собой. Я будто внезапно отвлекаюсь на забавную безделицу, на ёжика, которая на мгновение поглощает всё моё внимание, забываю свои горести, чувствую полное душевное облегчение, но только на несколько секунд. А после нестерпимая боль вновь застилает сердце, из глаз насильно брызжут сдавленные слёзы, и я продолжаю вынужденный бег к смерти. Я не помню, чтобы хоть раз в жизни со мной произошло что-то хорошее, светлое, радостное, по-настоящему хорошее, а не безделица, способная отвлечь лишь краткий миг. И вот я наполняю эти строки унылой чепухой, негодными людишками, ничтожными событиями и прочим, в результате чего и их можно назвать безделицей, обращающей на себя только мимолётное внимание.

Тогда я в первый и последний раз проходил паспортный контроль на границе европейского государства, находясь в самом его центре. Очередь строго делилась на два потока: граждане цивилизованного мира и все остальные. Я был, разумеется, в числе всех остальных и, стоя в ней гораздо дольше избранных, переминаясь с ноги на ногу, как заправская деревенщина, только и делал, что переживал за свой багаж. Мой бывший собеседник остался далеко позади, я в одиночестве озирался среди толпы, слушая разговоры бесконечной череды иностранцев, прилетевших сюда из разных концов света, и для меня это было уже слишком. Для того, чтобы внезапно запаниковать, эмоциональности мне не хватило, но домой внезапно захотелось, и не нужна уже была никакая поездка, и вообще ничего не нужно. Я что-то невпопад ответил лысому таможеннику, который несколько секунд пристально в меня всматривался, потом нехотя, будто делая одолжение, поставил штамп в паспорт, и чуть ли не бегом кинулся на выдачу багажа, долго искал нужную ленту, после долго стоял возле неё, прикидывая в уме, что делать, если все мои вещи потеряются, с чем на тот момент успел смириться. Ощутив неподдельную радость при виде своей неказистой сумки, я воодушевлённо схватил её и через двери зала прибытия вышел в неизвестность.

Да, в туристическом агентстве меня инструктировали, что будет встречающий, что мне ни в коем случае не следует самостоятельно добираться до города, искать гостиницу и так далее, но необходимо признаться, я чувствовал полное бессилие и интеллектуальную немощь. Несколько минут назад меня уже посетил страх, поэтому ничто не помешало ему разрастись до неописуемого ужаса. Прежде со мной никогда такого не бывало, однако случается нынче, ближе к вечеру, когда я лежу в постели, смотрю, как обыденно и спокойно Солнце закатывается за горизонт, и понимаю, что не сделал в жизни ничего, даже сотой доли того, что мог, не испытал ни настоящей взаимной любви, ни счастья отцовства, ни гордости за достижения, собственные или своих детей, а то малое, что у меня было, походя пропустил сквозь пальцы, считая слишком простым, слишком тривиальным, чтобы им наслаждаться. Несколько минут, показавшиеся мне, как обычно говориться в подобных случаях, вечностью, я бегал по залу, толкаясь со встречающими, нервно волоча свой утлый багаж и чуть ли не плача. Каким потерянным и одиноким я тогда себя чувствовал! Те, кому мне удавалось заглянуть в глаза, спешно их отводили, будто опасаясь заразиться неудачливостью, совсем как сейчас, даже отец и мать, заходя в мою комнату, смотрят куда-то в угол. Конечно, им меня жаль, но в то же время я не оправдал их упований, и они смирились с тем, что придётся отпустить свои мечты вместе со мной, надежды нет, остаётся только ждать конца.

Вскоре милая улыбающаяся девушка в форме туристического агентства выловила меня из толпы и отвела в автобус, где я присоединился к группе посторонних людей, с которыми провёл следующие шесть дней. Поездка обернулась выматывающим, но очень интересным испытанием для человека, как я, никогда не бывавшего в другой стране. Не имея образования, как истинный представитель невежественного стада, я понимающе кивал на любой незначительный факт, приведённый экскурсоводом, дабы придать ценность месту, о котором шла речь, ибо ничего более о нём сказать было нельзя, поминутно фотографировал дома, улицы, холмы и деревья, реки, камни в поле и тому подобное, фантазируя, как о каждом снимке буду рассказывать целые истории, на следующий же день забывая, что, где и почему запечатлел, однако с завидным упорством повторял свой ритуал. И, главное, разъезжая по этой обычной стране, можно даже сказать захолустью, всерьёз стал полагать, что уже вижу мир, что я не забитая деревенщина из России, а вполне светский молодой человек с европейскими привычками, и только из-за царившей вокруг экономности на грани помешательства днём не ем не только в ресторанах, но даже в мелких забегаловках, поскольку имею дармовые завтраки и ужины. А почему? Потому что никаких отличий от действительности, в которой сам пребывал, я здесь не увидел, кроме, возможно, чрезвычайной вежливости, которая мало того, что в итоге начала меня раздражать, так ещё и воспринималась моим хаботским нутром как признак слабости.

Однако цельного впечатления о стране не сложилось. Несколько дней мы провели в столице, потом немного в провинции, после заехали на территорию соседнего государства, затем опять вернулись в столицу для того, чтобы на следующий день улететь восвояси, и всё это бегом, впопыхах, с ранними подъёмами и поздними отбоями, так что под конец путешествия я чувствовал себя более уставшим, чем по приезде. Да и попутчики порядком надоели: и ассистент группы, молодой парень, судя по высоте голоса, манерам и рубашке с закатывающимися рукавами на застёжке, нетрадиционной сексуальной ориентации; и усатый мужчина лет 55, постоянно снимавший видео на планшет и громко и чётко комментировавший то, что видят его будущие зрители; и старая то ли армянская, то ли еврейская семья, очень скаредная, пожалевшая денег на аренду радиогида, из-за чего им всю поездку пришлось ходить за экскурсоводами буквально по пятам; и мама с дочкой лет 14-15 и ростом 180-190 см, звавшая своего отпрыска либо по имени, либо «дура тупая»; и муж и жена средних лет и интеллигентной наружности, воровавшие столовые приборы в отелях; и два пожилых друга, которые, если начинали с тобой говорить, то через пару минут тебе уже хотелось покончить с собой от уныния и безысходности, – всех не вспомнишь. Но моя усталость была полной, поскольку полученные впечатления оказались мне в новинку, возможно, даже слишком полной, ведь я начал считать, что обрёл опыт, которого, на самом деле, не имел. Мне вдруг почудилось, что стоит только захотеть, и я смогу остаться здесь навсегда, так как будто бы всё в этой стране изучил, всё понял, и в состоянии успешно поддерживать в ней своё существование. Конечно, я делал скидку на то, что приехал сюда на готовенькое, за всё было заплачено, меня возил специально нанятый автобус, туристов по возможности избавляли от бытового общения с аборигенами и прочее. Однако вечером последнего дня, когда я шёл по улице и любовался успевшим наскучить центром столицы, моё сердце пленило наивное впечатление, будто необременительная жизнь в аккуратном европейском городе для меня вполне естественна, обыденна и может продолжаться сколь угодно долго.

На самом деле, не может. Очутившись в номере уже затемно, я принялся спешно собирать сумку, поскольку вылетал рано утром, и, полностью погрузившись в это занятие, вернулся в круг обыденных представлений, озаботился тем, как буду добираться домой, что ещё мне предстоит сделать за остаток отпуска, как выйду на работу, какую гору документов увижу на своём столе и с какими делами покончу прежде всего. В процессе позвонила мама, расспрашивала, как я себя чувствую, хорошо ли питаюсь, рад ли возвращению на Родину, потом рассказала, что случилось дома (а дома ничего не происходило, ни у нас, ни у родственников, ни у друзей, обычная рутина, которая и год назад, и год спустя будет такой же) и тем самым окончательно вырвала из чужой действительности и вернула в привычную, точнее, ту, которая некогда являлась для меня естественной, а теперь казалась совершенно безразличной. Садясь в самолёт, я не испытывал ни малейшего сожаления, время было потрачено не зря, но его содержание донельзя исчерпалось, и уже не имело значения, откуда я улетаю и куда возвращаюсь, эти обстоятельства одинаково не заслуживали внимания. Блаженное состояние созерцательной мудрости, жаль только, что оно не продлилось и дня. С ним я взошёл на борт, с ним летел, на этот раз без таких самовлюблённых попутчиков как Сигизмунд Германович, с ним возвращался в областной центр, где вновь вскоре окажусь на свою беду, с ним встретился с отцом на автовокзале, заметив, что он меня будто стесняется, с ним ехал домой, не сказав родителю и пары слов, с ним же пребывал остаток дня в отрадном безделье, ведь прежние развлечения опять стали мне безразличны, однако трещины от разговоров с родственниками по нему уже пошли.

Следующий день полностью уничтожил моё олимпийское спокойствие, я проснулся в своей кровати и тут же почувствовал, будто никуда и не уезжал, воспоминания, впечатления посерели буквально за одну ночь, померкли и выцвели, остались только плоские фотографии на экране, словно сделанные другим человеком. Я полез в социальные сети, вывесил там безжизненные изображения, потом в течение всего дня будто по принуждению периодически туда заходил, чтобы проверить урожай комментариев. Как всегда он оказался не густ. А после ушло и чувство принуждения, я окончательно вернулся. К маме приходили подруги, расспрашивали о загранице, она демонстрировала сделанные мной снимки, но меня не звала, оправдываясь тем, что я отдыхаю после длительной поездки. Некоторым жителям нашего городка моя заграничная поездка казалась не рядовым событием, и они действительно верили её словам, а я, позавтракав, начал изнывать от безделья. Полежал в постели, потом посидел за компьютером, потом опять полежал, пообедал, вздремнул на диване, посмотрел телевизор, вновь посидел за компьютером, поужинал с семьёй, затем мы вместе посмотрели телевизор и разошлись спать (у меня в тот момент сна не было ни в одном глазу). Наверное, смешно держаться за такую жизнь, но она всё, что у меня было. На следующий день оставаться дома стало просто невыносимым и казалось абсолютно нелепым, поэтому я дважды прошёлся по главной улице из конца в конец. Моё чудачество не осталось незамеченным односельчанами, и пара улыбающихся рож встретила меня уже на половине второго прохода, из-за чего в третий раз проделывать тот же путь я не стал. Погулял в ближайшей лесополосе наедине со своими мыслями и вернулся домой совершенно неудовлетворённым. Мне подавай дворцы и парки, а здесь смотреть было не на что, о чём я не мог не знать заранее. Я смирился и вернулся к прежней жизни.


XLV

Но последний поворот в ней не заставил себя долго ждать, изменения оказались настолько естественными и своевременными, что стоило бы удивиться, если бы они не произошли. Нечто стало чувствоваться уже в последние дни отпуска, я переменился и внутренне, и поведением, что нисколько не удивляло окружающих, было лишь не понятно, что конкретно стоит за этим «нечто». А после выхода на работу оно проявилось в полной мере, там я стал совершенно чужим, не в обычном смысле травимом и гонимом, а в каком-то для себя новом. Порядочный человек мог бы сказать, что меня зауважали, но я больше склоняюсь к тому, чтобы охарактеризовать его как осознание неспособности оказать влияние на мои действия, подчинить своей воле, навредить, манипулировать, сделать надо мной что-то, что изменило бы меня самого илиобстоятельства моей жизни. Отчуждённость сквозила во всём: в первый день после отпуска я не увидел ни вереницы коллег-посетителей в кабинете, ни груды просроченных документов на столе, мои обязанности внезапно выполняли в моё отсутствие, что не имело места даже в отношениях между руководителем управления и его заместителем. Это могло означать только одно – в моё возвращение верили слабо, и даже когда я вернулся, все ждали, что я вот-вот куда-нибудь денусь.

Сперва я не рефлексировал по данному поводу, мне было плевать и на коллег, и на работу, на всё, чем занимался прежде, я пустил дела на самотёк и механически исполнял обязанности. Потом, однако, пришлось придти к заключению, что впредь необходимо думать о работе только в рабочее время, а в остальное – полностью изгонять мысли о ней из головы. Но того, чем стоило бы её заполнить, у меня не было, обезразличив к прежним развлечениям, я внезапно обнаружил у себя массу нерастраченных сил и времени и принялся с усердием делать кое-какие заметки о собственной унылой жизни. Прекрасно помню тот душный августовский вечер, душный не столько из-за жары, сколько из-за прошедшего дождя, испоганившего воздух тяжёлой влагой, впустую заполнявшей лёгкие при вдыхании, когда я сел за тот самый стол в своей комнате, за которым успел провести бесчисленное количество часов перед компьютером, но на сей раз моё сердце нещадно колотилось, а руки немели от страха. Что это было, «поток сознания» в виде досужего нытья или личный дневник, которому я доверил самые сокровенные мысли, или всего лишь попытка объективировать свою жалкую жизнь, чтобы придать ей значение? Всё это и ничего в отдельности, тем более не «обретение времени», и именно постольку, поскольку мои записи не представляли собой чего-то определённого. Неуклюжие попытки маленького запутавшегося человечка, который последовательно лишал себя того, что приносило удовольствие. Потребовалась разыгрывающаяся ныне трагедия, чтобы в них появился смысл. Они до сих пор валяются где-то в шкафу на нижней полке и пусть там и остаются. Однако вскоре я ощутил подвох в новом занятии, оно отнимало много сил и времени, гораздо больше, чем у меня было в запасе, потому каждый раз, подступаясь к делу, я будто ощущал паралич воли, безумную, необъяснимую лень и часто пасовал, бросал всё и отворачивался, но чего-то иного, на что стоило бы обратить свой взор, не находил, и раз за разом вновь к нему возвращался. Вероятно, моя нерешительность обусловливалась прежде всего тем, что у меня отсутствовали какие-либо определённые идеи, которые могли бы привлечь внимание, захватить и повести вперёд, описание личных впечатлений я безо всякого основания перемежал воспоминаниями, препарировал чужие души, обнажал их гнилое нутро, высказывал о них всё, что накипело на душе, договаривал диалоги, несколько раз начинал фантастические повести, но быстро бросал, они вызывали такие же неприятные и постыдные чувства, как онанизм, не приносящий удовлетворения своей пустотой и искусственностью. Перед тем как случилось страшное, я практически забросил и это занятие, и только сейчас в ожидании смерти оно является моей единственной отдушиной, и, быть может, в том числе желание его избежать, заместив привычной рутиной, заставило меня сделать роковую ошибку.

Если будет позволено применить слог низкопробного романа, день начался обыденно, и ничего не предвещало то ли беды, то ли лучшей возможности из тех, что попадались мне на моём жизненном пути. Я добросовестно пошёл на работу и честно отсидел там 8 часов плюс обед. Вернулся домой, поел и нервно сидел у телевизора, отчаянно страдая от безделья и так же отчаянно не желая чего-либо делать, когда в зал с сияющим лицом вошёл отец и объявил, что нашёл способ пристроить меня в областное министерство экономического развития, если я этого, конечно, желаю. Я, конечно, желал, целиком и полностью, безо всяких колебаний, поскольку вся моя жизнь здесь давно перезрела и потрескалась, пребывание в родном городке превратилось в удивительно неуместный фарс, который давно надо было прекращать. Ранее я просто не знал, как, когда и чем он завершится, и тогда на одно мгновение вдруг подумал, что вот именно тот исход, на который я надеялся, который ждал всё лето, и, разумеется, в то мгновение совершенно не предполагал, что это всего лишь переходный этап, а конец совсем иной, конец, как, впрочем, и для каждого, – это смерть, в моём случае оказавшаяся невыносимо близко.

В тот вечер мы с отцом обстоятельно поговорили о моём будущем, подбадривая друг друга мечтами о грядущем влиянии и благосостоянии и кое во что непозволительно сильно веря и надеясь, как деревенские придурки, впервые в жизни дорвавшиеся до чего-то значимого, причём только для них самих. Если говорить конкретно, тот человек, заместитель министра, к которому нашлись подходы, был нам совершенно чужим, надеяться на полную поддержку с его стороны не следовало, через кого отец на него вышел, для меня осталось загадкой вплоть до нашей встречи. Я должен был подъехать к нему на работу в назначенное время для беседы, после чего предполагалось, что он решит, стоит ли предлагать мне участие в конкурсе на замещение должности и если да, то какой именно. Время нам сообщили особо, пришлось брать один день отпуска без содержания, чтобы подобострастно явиться к высокопоставленному благодетелю в назначенный срок. Тогда меня это не смутило, за неделю до поездки мыслями я был уже далеко и от работы, и от дома. Но в моих ощущениях присутствовало и нечто постороннее, не ностальгия по уходящему прошлому, не страх перед неизвестностью, который как раз таки вписывался в тогдашнее состояние, не грусть и не сожаление, не радость и не решимость, а что-то совершенно из ряда вон выходящее. Где-то глубоко внутри балластом сидело осознание искусственности предстоящих перемен, достигшее максимальной точки, когда ранним утром я смотрел из окна отцовского автомобиля на удаляющийся за лесополосой родной городок. Мы ехали на встречу, далеко не в первый раз я обозревал данную картину, однако так сильно она мне врезалась в память именно тогда.

Сейчас, вспоминая мелочи, сопутствовавшие моему переезду, я будто возвращаюсь к тому, с чего начинал свой рассказ. Как и Валентина Сергеевна я польстился карьерой, значимостью того, чем стану заниматься, и материальным благосостоянием в будущем. Однако моё стремление являлось не результатом переизбытка сил, того, что я достиг всех высот на прежнем месте, и настало время переходить на иной уровень, заниматься чем-то другим, а безмерного отчаяния бессмысленностью жизни, которую я бросал только потому, что она не получалась, наивно надеясь, будто дело не во мне, но в ней. Однообразные пейзажи как бы говорили, даже если изменится всё, то не изменится ничего, мои упования не имеют смысла, ибо они ни на чём не основаны, я скорее потеряю то, что имею, чем обрету нечто новое. Правда, в последнем я мог с полным правом сомневаться. Наша поездка являлась лишь попыткой, ничего ещё не было решено, причём не столько мной, одних моих желаний недостаточно, сколько посторонним и неизвестным мне человеком, чей образ мыслей был для меня неведом. Когда я вспоминал об этом пустяке, то впадал в лёгкую панику, начинал чувствовать себя неопытным юнцом, чья судьба находится во власти незнакомого дяди, который то ли от чванства, то ли из-за безразличия не желает развеять его опасения.


XLVI

Я долго уговаривал отца, пожелавшего подняться со мной в приёмную, не делать этого, аргументируя свою позицию тем, что тогда всё будет выглядеть так, будто я не самостоятелен и сам по себе ничего собой не представляю, что меня просто привели за ручку, и толку от меня на работе будет мало. Он упорно не хотел этого понимать, но затем согласился, и не потому, что до него, наконец, дошло, а потому, что увидел, как сильно я настаиваю. Поднявшись по лестнице на четвёртый этаж пятиэтажного здания министерства и попутно гадая, на каком буду работать, войдя в нужную приёмную, я с излишней любезностью представился секретарю, невысокой женщине лет 50 с короткой стрижкой, и попросил сообщить о моём приходе Владимиру Владимировичу, тому самому заместителю министра, с которым у меня была назначена встреча. Раиса Антоновна посмотрела на меня презрительно-отстранённо, сняла трубку, что-то сказал своему начальнику, что-то услышала в ответ, показала мне глазами на дверь, сопроводив взгляд невольно вырвавшимся «проходите». За столом в небольшом, но недёшево отремонтированном кабинете сидело ухоженное животное средних лет, которое скучающим взором указало мне на кресло напротив себя и пригласило садиться. Мы пожали друг другу руки через стол.

«Как вас зовут?»

«Дмитрий. Вам разве не сказали?»

«Да, сказали, я просто забыл. Вы от Марии Павловны? – я понятия не имел, кто такая Мария Павловна, но на всякий случай с готовностью покачал головой взад-вперёд. – Хорошо. Ну, расскажите немного о себе».

Я растерялся. Понятно, что от меня требовалась краткая и сухая автобиография, но в последний раз, когда приходилось составлять подобную вещь при поступлении на службу в муниципалитет, мы в письменном виде сочиняли её всей семьёй.

«Сложно рассказывать о себе».

«Я не прошу вас выворачивать душу наизнанку. Просто – кто такой, где родились, что заканчивали, где и кем работали».

Посмотрев на меня ещё презрительней, чем секретарь, он слегка наклонил голову набок, и я увидел у него под скулой ниже уха огромное родимое пятно отвратительного калового цвета, что мне крайне помогло. Передо мной сидел очередной ошмёток генетического мусора. Я внезапно понял, что животное не так велико, как само полагает, у него имеется очевидный признак ущербности, которого нет у меня, не на социальном, а на физиологическом уровне низводящий Владимира Владимировича ниже сельского Димки, и это раскрепощало. Уставившись на пятно, я начал рассказывать о себе с изрядной долей холодности и скептицизма, что мой собеседник почувствовал и, будто перестав заполнять собой весь кабинет, скукожился до куска биомассы в кресле.

«Поленов Дмитрий, родился и вырос в селе таком-то. Сейчас это центр городского округа. Там же окончил школу в таком-то году. В том же году поступил в такой-то институт по специальности «социальная работа», через четыре года окончил специалитет, присвоена квалификация «социальный работник», тогда же принят на работу в муниципалитет в управление экономического развития, в котором тружусь по настоящее время. В июле этого года прошёл курсы повышения квалификации в Москве».

«Курсы повышения квалификации в Москве – это хорошо, но всё остальное негусто. Впрочем, вы ещё молоды. Почему вы полагаете, что сможете здесь работать?»

«У меня имеется ряд положительных качеств, как то организованность и исполнительность, которые мне помогают в моей нынешней работе, а с ней я справляюсь, даже не имея профильного образования».

«Образование как раз таки не проблема. Какое может быть профильное образование для работы в министерстве экономического развития? Здесь всякое образование не годится, и приходится учиться по ходу дела. Проблема в вашем небольшом опыте. Какие конкретно должностные обязанности вы исполняете?»

Так сразу в голову ничего не пришло, и я общими фразами принялся описывать то, чем занимался на работе вчера, потом позавчера, потом на прошлой неделе, потом вспомнил свои ежемесячные, ежеквартальные отчёты и проговорил довольно долго, не помню сколько, ибо голова была занята другим.

В начале я писал о таких, как он, людях, обеспечивающих собственный комфорт за счёт чужих жизней, но прежде никого из них вблизи не видел, теперь же вполне мог рассмотреть это существо, и даже физический изъян, необязательный у подобных выродков, прекрасно вписывался в картину. Мотивация Владимира Владимировича лежала на поверхности. При достижении определённого ранга зверят, очевидно, научают (или они сами научаются?) с помощью скрытых и прямых угроз потери работы, а значит и источника дохода, подавлять волю подчинённых, манипуляциями честностью заставлять их делать более того, что они зарабатывают, превращая существование последних в бесконечный ад рутинных обязанностей, в котором гибнет всякое живое движение души. Всё человеческое, творческое, разумное замутняется тенью никогда не высказуемого вслух, посему иллюзорного всеобщего обязательства перед начальством, вырождается в зло формальной иерархии, выстроенной отнюдь не в рабочем процессе, но в ценности людских жизней по отношению друг к другу, где не личные качества, а близость к более высоким чинам определяет стоимость индивида и в конце концов делает из него такого же людоеда, как его собственный руководитель, в отношении тех, кто попал ему в подчинение, принося радость власти над ближним, отдых и наслаждение за её счёт. Очевидно, что подобной трансформации может подвергнуться только ущербная посредственность, у которой нет никаких талантов, а потому она и не стоит того, чтобы ей чего-то объясняли, доказывали, спасали, вочеловечивали.

«Ладно, достаточно, хватит, я понял», – прервал меня Владимир Владимирович.

Теперь, именно теперь мне бы встать и уйти и не вмешивать своё тщедушное тельце в мерно текущую серую биомассу чистого зла. Однако я этого не сделал, я был слишком слаб, потому и заслужил постигшее меня несчастье.

«Вижу, что функционал у вас богатый. А есть ли какие-то увлечения?»

«Сейчас у меня в приоритете карьера. – В разговоре нормальных людей данная фраза прозвучала бы как зашифрованное сообщение с другой планеты или забавный подростковый максимализм или просто бред сумасшедшего, однако в нашей ситуации, полагаю, именно она более всего симпонировала Владимиру Владимировичу. В ней с готовностью открывалась та бездна посредственности, ущербности и бессмысленности бытия, которая сейчас смотрела на меня глазами моего собеседника. – Сколько себя помню, я то учусь, то работаю, у меня никогда не было времени на что-то другое», – говорил я удобную ложь. На безделье у меня времени хватало всегда, на компьютерные игры, на фильмы, на телевизор и в целом на всю ту отупляющую псевдокультурную блевотину, сделанную олигофренами для олигофренов, которая формирует рабский менталитет сытых кастрированных котов. Наконец, на пьянство с друзьями, особенно в вузе, учёбой в котором, как уже признавался, я себя не утруждал.

«А спортом вы занимаетесь?»

«Нет, на него времени тоже не доставало».

«Обязательно займитесь, – Владимир Владимирович великодушно снизошёл до меня советом. – Мы очень любим спортсменов, спорт помогает ненадолго отключаться от работы, чтобы потом возвращаться к ней с новыми силами. У нас регулярно проводятся соревнования и внутри министерства, и между органами власти. Это укрепляет корпоративный дух и позволяет эффективнее взаимодействовать друг с другом».

«Непременно над этим подумаю».

«Подумайте-подумайте. Я тоже подумаю».

Наша встреча продлилась не более 10 минут, однако из его кабинета я вышел абсолютно опустошённым и с чувством, будто только что окунулся в огромный чан с дерьмом, хотелось принять ванну и смыть с себя позор. Отец ждал меня в машине, на его вопрос: «Ну, как всё прошло?» – я ответил: «Вроде бы неплохо», – и мы отправились восвояси, два сельских дурня, отец и сын, ездивших с челобитной к большому начальству, которое даже не соблаговолило сразу дать им ответ. На обратном пути язык у отца развязался, как это обычно случается после сильного волнения, он много говорил о той самой Марии Павловне, что она нам в общем-то никто, подруга тётки моей матери, которую я, по его словам, вряд ли помню, поскольку в последний раз мы с ней виделись, когда мне было 19, что никто ничего не обещал, просто организовали встречу, что никого ни за что ещё не «благодарили», что, если захочу, есть шанс устроиться в другое министерство, но, правда, только через некоторое время, а пока придётся потерпеть, что матери сейчас звонить не надо, расскажем по прибытии, и прочее. Казалось, он меня утешает в то время, когда моё состояние можно было охарактеризовать как угодно, но только не расстроенностью, ибо в успехе я практически не сомневался. И я оказался совершенно прав, вечером позвонила Мария Павловна и сказала собирать документы, Владимир Владимирович меня «вполне охотно» порекомендует. Отец засиял, а я ощутил укол в сердце. Значит всё-таки я серость, бездарность и посредственность, раз то ухоженное животное почувствовало родство со мной и даже выскоблило из своей гнилой, дряблой, опустошённой душонки совет заняться спортом, что совсем неудивительно.

Но сильно расстраиваться мне было некогда и незачем, ибо место, где я работал ныне, являлось ещё хуже того, куда стремился. За день я собрал все необходимые бумажки, вновь взял отпуск за свой счёт, отец вновь отвёз меня в город (да, тогда он почти что водил меня за руку, и ему это нравилось), чтобы я их сдал, и принялся ждать даты конкурса на замещение вакантной должности. Перед ним и во время него я опять волновался так, как не волновался ещё никогда в жизни, чёрный пафос иллюзии чрезвычайной значимости и важности творимых в здании министерства дел, сыграли надлежащую роль. Я чувствовал своё полное бессилие и безраздельную власть надо мной холодного зверя, которому безразличны человеческие судьбы, который радуется людским неудачам, они щекочут его ледяные нервы, не привыкшие ощущать что-либо, который с удовольствием проглотит и переварит тот ошмёток биомассы, коим я являлся в его белых слепых глазах. Мне стыдно и горько описывать произошедшее, мне бы этого очень не хотелось, но ничего не поделаешь, я только тем себя и мотивировал, что желал запечатлеть свою трагичную, полную разочарований жизнь, чтобы о ней осталась память, и невыносимый позор тоже имел место. Я ничем не отличаюсь от прочих лиц на этих страницах, я так же жалок, сир и убог, мелочен и самолюбив, и в преследовании собственной выгоды допреследовался её до конца, собственного конца.


XLVII

Эпизод начался за неделю до конкурса, мы с отцом опять приехали в город, он вновь водил меня, совсем уже не маленького мальчика, за руку, очень бережно, с любовью и сугубо родительским волнением на мою же погибель. Конечно, он не знал, чем это кончится, хотел мне только добра плюс вывести нашу семью, как ему казалось, на новый, более высокий уровень, с помощью брата или сестры проделать подобное надежды уже не оставалось. В городе мы оказались субботним утром, чтобы подыскать и снять мне квартиру. По предварительной договорённости с агентством недвижимости нам показали несколько вариантов в разных районах, однако выбрать пришлось самую дешёвую, почти на окраине, разбитую и в очень плохом районе. Хозяйка, пожилая, седая и неряшливая женщина, сказала, что в квартире бывают проблемы с тараканами, но она расставила ловушки. Однако мы показным образом не унывали и усиленно уверяли друг друга, что квартира понадобится мне только для того, чтобы в ней ночевать (впоследствии так и получилось), а на выходные я буду ездить домой, благо, недалеко. Мы расплатились, нам передали ключи, и в следующий раз я там появился только в четверг вечером, а на пятницу был назначен конкурс. Теперь я приехал на автобусе один с минимумом вещей, смеркалось, душный и оживлённый вечер в городе производил раздражающее впечатление, но разгонял грусть, забивая мрачное волнение вглубь тревожного сердца. Автовокзал находился на другом конце города, я садился в маршрутку в одиночестве и пока минут 40 добирался до места назначения, в неё входили и выходили люди, ехавшие с работы уставшими и раздражёнными, но встречались и светлые молодые и юные лица, по одному или парочками, хорошо одетые и весёлые, в противоположность мне в невзрачной одежде и уставшему с дороги, их сегодня вечером ждали свидания, и я им завидовал. Выйдя на своей остановке, когда почти стемнело, я очутился в непривычном для себя положении среди многоэтажек, в одной из которых мне предстояло ночевать. Во времена учёбы в вузе я никогда не задумывался о своих ощущениях, не анализировал их и порой совсем не замечал, тогда для меня главным являлось общение и развлечения, поэтому чувство одиночества, свободы и безразличия в городе, живущем собственной жизнью, точнее, жизнями сотен тысяч своих обитателей, впервые и крайне отчётливо проявилось именно сейчас, когда я шёл по нужному адресу, поднимался в грязном лифте на свой этаж, открывал дверь в убогое помещение, оказавшееся единственным другом и убежищем на сотни километров вокруг. Устало обведя глазами обстановку при свете лампы в прихожей, а от входной двери можно было увидеть всё жилище целиком, ещё не понимая того значения, которое оно приобретёт в моей жизни, я небрежно начал осваиваться. Небольшая комнатка со старым кожаным диваном, крошечным телевизором на стене, креслом и журнальным столиком из-за тусклости лампы в стеклянном абажуре на потолке выглядела очень мрачной, как притон. Стены её были окрашены белой краской. Зато санузел освещался ярко, все трещины, паутиной покрывавшие и плитку, и ванну, и основание унитаза можно было разглядеть во всех подробностях. Дно ванны оказалось ещё и в ржавых разводах, однако принимать её сегодня я не намеревался. Минимум мебели на крохотной кухне выглядел вполне уместно, засаленные ручки выдвижных ящиков, протёртые и изрезанные поверхности стола и двух тумб вызывали отвращение, а ведь мне придётся здесь есть. Закинув привезённые из дома продукты в холодильник, кое-что поставив разогреваться на обшарпанную, но вычищенную хозяевами плиту, я всё-таки решил переобуться в тапочки и весь вечер слушал, как при ходьбе они отрываются от линолеума с липким звуком, внезапно исчезавшим на ковре в комнате. Диван я сразу разложил на ночь и открыл балкон, в комнате было душно, вышел на него, дабы осмотреть окрестности, и тут же в нос мне ударил запах гнилого мяса. Сперва я подумал, что его случайно занесло порывом ветра, но нет, он доносился откуда-то снизу, пришлось дышать им весь вечер и всю ночь. Я так и не выяснил, откуда он шёл, то ли вонял труп бродячего животного, будто специально окончившего свою невесёлую жизнь здесь, дабы насолить мне, то ли несло из стоявшей неподалёку мусорки, но в его постоянном присутствии чувствовалось слепое безразличие к жизни и смерти.

Отзвонившись родителям, поев и включив телевизор, я от безделья и усталости задремал на диване. Это оказалось моим единственным сном в последующие 24 часа. Когда минуло 12, я выключил телевизор, погасил свет, темнота скрыла гнетущее убожество окружающей обстановки, лёг и глаз более не сомкнул. Мне предстояло сделать самую важную попытку в своей жизни, однако она являлась именно и всего лишь попыткой, не логичным, осмысленным, продуманным действием, естественно вытекающим из всех предшествующих, а случайностью, метанием впотьмах, слепым поиском лучшей доли среди непроглядного сонма безликих возможностей и их не поддающихся пониманию причин и следствий. Измождённый бессонницей, углубляясь в полусознательное состояние непроизвольно текущих размышлений, я начал приходить к выводу, что и я сам всего лишь попытка, и прочие люди тоже попытки, результат стечения множества случайных обстоятельств, и попытки, по-преимуществу, неудачные, походя сделанные, после чего жестоко предоставленные самим себе. Или не жестоко? Возможно, благоразумно? Иначе как можно решить, удачные они или нет? Точки над i расставляет лишь результат, он всегда налицо и всегда однозначен, однако проявляется только тогда, когда всё уже кончено, когда сделано всё, на что ты способен. И тянется эта вереница попыток с момента возникновения Вселенной. Однако подобные размышления могут быть полезны лишь на свежую голову, а в тогдашнем состоянии они выхолостили все мои жизненные силы, омрачили сознание и обезразличили сердце, вследствие упадка сил я стал нравственно уязвим и подвержен постороннему влиянию.

Будильник прозвучал в 6 утра, в то время, на которое я его и поставил, за 4 часа от предстоящего мероприятия, что, безусловно, было, слишком рано и совсем ненужно. Минут 15 я лежал неподвижно, как это всегда бывает, в неуместной и тщетной надежде уснуть хотя бы на полчаса, потом встал, чувствуя, будто и не ложился, и, неимоверно растягивая время на сборы, всё равно оказался на месте более, чем на час ранее назначенного срока. Долгое ожидание только усугубило нервозность. В конечном итоге это привело к тому, что я не мог уловить содержание вопросов в письменных заданиях и отвечал первое приходившее в голову. Сейчас я стараюсь об этом не вспоминать, поскольку уверен, что не ответил правильно ни на один из них. На устном собеседовании перед комиссией получилось ещё хуже. Я лгал и изворачивался, подстраивался под чужое мнение, по-дурацки улыбаясь и заискивая, а спесивые дегенераты во главе с министром, сидевшие напротив меня и пытавшиеся по причине их тупости и убожества набить цену и себе, и этому месту, и, главное, сами уверовавшие в его значимость, разыгрывали эдаких беспристрастных судей, величественных небожителей, почему-то состоявших на службе в захолустной конторке на задворках Вселенной, и что самое удручающее, я им с охотой и подобострастием подыгрывал. Выйдя оттуда с чувством, будто у меня вынули все внутренности, выпили всю кровь, лишили всех чувств, и внутри осталась лишь чёрная пустота, я спокойно сел на стул у кабинета и прождал неизвестно сколько минут прежде, чем нас вызвали обратно. Как и все нормальные люди, я ожидал услышать результат прошедшего мероприятия, но нам объявили только то, что конкурс признан состоявшимся, а об итогах будет сообщено позднее официальным письмом каждому персонально.

Ровно в таком состоянии я позвонил отцу, голыми фактами рассказал, как всё прошло, вернулся в квартиру, поел, переоделся, поехал на автовокзал и вечером уже сидел у себя в комнате, играя на компьютере. На эмоциональные расспросы родителей, доносившиеся будто издалека, из прошлого, я спокойно описывал весь тот удручающий хлам, который пережил, и в конце концов отец заключил: «Ну что ж, будем ждать». Это фраза была абсолютно бесполезной, но мы принялись ждать. Я ходил на работу, всё более и более отдаляясь от неё и от коллег, дел у меня стало ещё меньше, и в итоге, если бы одним прекрасным утром я просто забыл туда придти, никто бы этого не заметил. Из чувств, которые я тогда испытывал, более или менее определённым оказалось лишь одно – сожаление, что мы заплатили за квартиру на месяц вперёд, и сейчас она стояла без дела.

Прошла неделя, не более, не менее, как фунт плоти, цельная, законченная, оторванная и ненужная, презираемая и лежащая в стороне отныне и вовеки веков, я сидел одни на кухне, ел и смотрел телевизор. В нём одна светлая угловатая дама с широко открытыми сверкающими голубыми глазами помешенного вегетарианца, улыбаясь, убеждала аудиторию в студии и нас, телезрителей, в том, что термоядерную энергию осваивать не надо, ведь неподалёку есть прекрасный реактор – Солнце, которое даёт всё, что нужно для жизни. Её самовлюблённое невежество, пытающееся любой ценой обесценить то, что она сама понять не способна вследствие низкого уровня интеллекта, то есть генетической патологии, освещало всё вокруг прозрачным, золотисто-первобытным зверством, животной уверенностью в собственной правоте, никогда, ни на секунду не сомневающуюся в себе, и я сидел, заворожённый зрелищем, поедал свой обед и не мог оторвать взгляда, как иногда не могут оторвать его от того, что вызывает физиологическое отторжение, хотя всё моё существо находилось в состоянии умственной рвоты. В это мгновение с такой же улыбкой, какой блистала дама, на кухню вошёл отец, я недоверчиво на него посмотрел, он заулыбался ещё шире и сказал, что меня берут. С ним связалась та самая полумифическая Мария Павловна, сообщила радостную весть, сказала, что письмо пришлют позже, но я могу его не ждать, в понедельник писать заявление об увольнении, на неделе подъехать в город, чтобы там подать ещё одно, о принятии на работу, и уже через две недели выходить. Я воспринял новость как должное, совершенно без эмоций, только с небольшой досадой на то, что мне придётся ещё две недели прозябать на бывшей работе, и продолжил есть перед телевизором, смотреть, слушать и есть. Счастье найдено нами.

Всё прошло так, как и планировалось, заявления, поездки, передача немногих оставшихся дел, полное безразличие к предыдущему месту работы, на котором я провёл без малого 6 лет и с которого в пятницу бывшие коллеги провожали меня с неожиданно подобострастными улыбочками и ужасающе добрыми, ничем не спровоцированными словами. А Люда, поймав меня в последний рабочий день на выходе, даже стала убеждать, что у нас могло что-то получиться, но я сам упустил свой шанс, и теперь она как никогда прежде уверена в прочности их с Валерой (а я успел забыть, кто это такой) отношений, поскольку они прошли через многие испытания. Я ей не противоречил, просто смотрел со спокойным недоумением, чем довёл почти до истерики, но и это тоже не имело никакого значения.

После всех лицемерных сцен, хлопот и переживаний, после субботнего переезда, ночёвки в съёмной квартире, я вдруг воскресным вечером очнулся на балконе и понял, что завтра мне выходить на новую работу, к которой я не подготовлен, где никого не знаю, никому не нужен, не интересен, совершенно безразличен, после чего являться туда каждый будний день неизвестно сколько лет, возможно, и до конца жизни. Последнее почти сбылось. На крыше дома через дорогу, не такого высокого, как наш, а потому находившейся под обозрением многих глаз, сидела парочка подростков. Ничем интересным они не занимались, я и заметил-то их в сумраке едва освещённой улицы только потому, что девушка была в белой майке. Что их подвигло туда залезть, непонятно. Скорее всего, тривиальная скука, избыток жизненных сил. Сперва испугавшись, вскоре я перестал за них бояться, суицидальных намерений они не проявляли, ведь не чувствовали той безысходности, которой мучился взиравший на них с балкона одинокий человечек, им не надо было завтра идти на работу, которая через пару лет их похоронит, у них, наоборот, имелся недостаток ощущений, опасности, беспомощности и страха. Я отвернулся и пошёл в комнату. Если они сейчас ничего не предпримут, то потом успеют нахлебаться.

Ночь я опять не спал, и опять оправданно, и опять некого и нечего винить. Не каждый день впервые выходишь на новую работу… Впрочем, это всего лишь лицемерная отговорка перед самим собой. Я не понимал, что делал, куда меня несёт, кто я такой и почему здесь оказался, из-за чего и волновался более обычного, бередя тревогой мозг и сердце в ночной тишине, время от времени нарушаемой проезжавшей по улице машиной, криками запоздалых пьяниц во дворе, стуком колёс железнодорожных составов в нескольких километрах отсюда. В бессонной ночи для меня уже не было ничего нового, я даже начал искать в ней определённое удовольствие. Вот я лежу один в темноте и тишине, вокруг меня нет людей, чья близость в последнее время вызывает лишь отторжение, мне не надо ничего делать, просто расслабиться и ждать сна, и единственная досада заключается в том, что утром будет тяжело вставать, весь день я буду чувствовать себя разбитым, а ведь силы мне завтра понадобятся, как-никак первый день на новом месте. Но это будет только утром, а сейчас всё сносно, ещё бы голова не побаливала, было бы совсем хорошо. Хотя я, наверное, слишком многого хочу.

Среди ночи я раз поднялся, прошёлся в темноте из одного угла комнаты в другой и обратно, отдалённо почувствовал определённую новизну пребывания в непривычном месте, но тут же в страхе лёг обратно и впредь предпочёл её не замечать. Как же я жалок, как мало у меня в жизни радостей и удовольствий, ежели лежание в тишине и пара шагов в темноте вызывают во мне эмоции! В них отразилась вся потерянность, ненужность и ничтожность моей жизни. И уже в который раз.


XLVIII

На новой работе меня никто не ждал. Да, меня представили начальнику отдела в кабинете заместителя министра и очертили круг обязанностей в тот день, когда я подавал заявление, но, застенчиво заглянув в её кабинет тем утром, поскольку не знал, куда ещё идти, наткнулся на непонимающий взгляд. Женщина старше меня всего лишь года на три, измотанная и издёрганная, глядя исподлобья из-за стола, резко и безразлично спросила: «А ты чего здесь делаешь?» Я растерялся, стал что-то мямлить, она меня перебила: «Ах да, точно, ты же сегодня выходишь. Мне почему-то казалось, что только через неделю. Ну, пойдём в отдел, я тебя представлю». Она встала из-за стола, прошла мимо меня из кабинета, я направился за ней, на секунду заглянула в тот, что располагался далее по коридору, сказала: «Все в соседний», – и мы с ней вошли в следующий. За нами протиснулось ещё 4 человека, здесь тоже сидело 4, а столов 5, очевидно, что тот в углу у глухой стены, который был свободен – мой. «Это Дмитрий, он будет у нас работать. Вот твой стол. Татьяна, если что, поможешь. Это Татьяна, наш опытный сотрудник». Марина Николаевна (начальник отдела) указала на некрасивую женщину, свою ровесницу, с зелёным цветом лица, которая при известии о том, что на неё вешают новенького, начала горестно возмущаться: «Да вы что! Когда же я буду успевать делать свою работу? Пусть лучше…» «Я же не только на тебя его вешаю, – без обиняков ответила Марине Николаевна, указывая на меня пальцем и говоря обо мне в третьем лице, – все будут помогать. К тому же он опытный сотрудник». «А, ну тогда ладно».

Начальница вышла, я сел за свой новый стол, и на меня тут же обрушился град вопросов: кто я, откуда, где живу, кто мои родители, братья, сёстры, дедушки и бабушки (утрирую), где, кем, когда работал, чем занимался, что умею и прочее. Тяжело быть откровенным с посторонними людьми. Я мялся, глупо отшучивался, привирал и минут через 15 меня оставили в покое. Включил компьютер, спросил у новых коллег пароль, мне сказали, что необходимо подняться в отдел информатизации и взять себе новый для личной учётной записи. Я отправился туда чуть ли не на ощупь, еле нашёл, там пообещали придти и всё настроить. Вернувшись к себе, я внезапно обнаружил на своём столе два отписанных мне документа, однако что с ними надо было делать, я понятия не имел. Немного посидел за столом, полюбовался заставкой на экране, достал собственные письменные принадлежности, сходил за бумагой, выпил кофе, поближе познакомился с Татьяной и к середине дня понял, что ритм работы здесь гораздо динамичнее, нежели у нас в управлении. Мне опять вдруг захотелось домой, и всё вернуть обратно. Вскоре это чувство посетит меня с новой силой и полной определённостью.

«Дим, ты подготовил ответы на те два письма?» – прямо перед обедом в телефонной трубке послышался голос Марины Николаевны.

«Нет, мне ещё не настроили компьютер», – я сильно разволновался.

«Так чего же ты ждёшь? Скажи, чтобы настроили».

«Я давно сказал», – я очень расстроился из-за её лицемерного безразличия.

«Ладно, сейчас я их потороплю».

До обеда так никто и не появился. Еды я с собой не взял, у меня не возникло сомнений, что здесь есть буфет, но его и близко не оказалось, кто-то приносил обед из дома, кто-то ходил в столовую за углом. В моём отделе таких не оказалось, поэтому я пошёл один, взял себе говяжью отбивную с неизменной гречкой, неизменный салат из огурцов и помидоров и кофе. Вышло накладно, каждый день так питаться было нельзя, и назавтра я пришёл с йогуртом и бананом наперевес, чего впоследствии оказалось крайне недостаточно, особенно когда приходилось задерживаться на работе. А задерживаться приходилось не редко, и это являлось главной проблемой моей нынешней службы.

После обеда бытовые дрязги утряслись, и компьютер мне настроили. Пришёл парень лет 30, но всё ещё прыщавый и угловатый, и с обыкновенной для таких ничтожеств мелочной спесью иллюзорного всезнайства сходу сказал, что он ничего никому не должен, откуда следовало, будто он делает мне, новому, ничтожному, незнакомому человеку, огромное одолжение, небрежно сел в кресло, кое-как постучал по клавишам и оставил после себя еле живой компьютер с рабочим столом по умолчанию, не настроенным специализированным программным обеспечением, разбираться в котором я учился следующие несколько месяцев, и кучей мусора на жёстком диске, унаследованного от предыдущего пользователя, который я вычищал также в течение нескольких месяцев по мере нахождения. Тогда у меня не хватило ни сил и ни смелости противостоять мелкому спесивому отребью, ведущему своё бессмысленное существование на задворках Вселенной среди несуразных обязанностей и тонущему в гное задавленного скотского самолюбия.

Поначалу на новом месте всегда сложно. Выяснилось, что ни один из навыков, полученных мной на предыдущей работе, здесь не годится, даже стандартные отписки составлялись тут иначе, не говоря уже о содержательных документах. А ещё я никак не мог избавиться от своего местечкового убожества и посмотреть шире, с точки зрения всего региона. Впрочем, это такие мелочи, о которых не стоило и поминать, хотя таковыми они мне кажутся лишь теперь, перед лицом скорой и неминуемой гибели.

В пятницу у меня возникло вполне естественное желание провести выходные дома, не в той вонючей конуре, куда я возвращался каждый день только для того, чтобы переночевать, а в своём городке, у родителей, в своей комнате, такой знакомой и привычной. Но не тут-то было. Под конец рабочего дня Марина Николаевна собрала часть отдела в кабинете, в том числе меня, и сказала… Хотя нет, хватит, плевать, кто что говорит, достаточно диалогов, я больше не хочу повторять чужие слова. Никто из тех ошмётков биомассы, которые встречались мне на жизненном пути, не достойны выступать личностями, сохраняться такими, какими они были, ибо каждый из них являлся злом, мелочным, тривиальным злом, проявлением энтропии, а посему их слова, прямая речь, отражающая самобытность индивида, являются лишь случайностью, значит бессмысленной определённостью, которая именно поэтому могла бы быть совершенно иной, даже прямо противоположной.

Короче говоря, Марина Николаевна объявила нам, что принято решение по одному из важных для области проектов, и к понедельнику должно быть подготовлено постановление правительства о его утверждении. Сначала я не понял, во-первых, причём тут я, во-вторых, почему так срочно, и в-третьих, почему до нас довели данную информацию именно сейчас. Когда же она объявила, что завтра и послезавтра придётся выйти на работу, мне захотелось молча встать и уйти, но я себя сдержал, предположив, что это преувеличение. Если несколько человек будут готовить один документ, вряд ли процесс займёт два дня. В конце концов я сделал вид, что мои планы на выходные разрушены не полностью, приготовился придти завтра на службу пораньше, за пару часов сделать свою часть работы и к обеду уже быть дома. Так я и сказал вечером отцу в телефонном разговоре.

Хотел бы я посмотреть на ту высокопоставленную в пределах захолустной дыры погань, которая всю неделю прокрастинировала, а потом вдруг решила поработать в пятницу после обеда, чтобы мы вынуждены были угробить выходные по прихоти чванливого гнилья. Губернаторы, заместители губернаторов, министры, заместители министров, главы муниципалитетов, заместители глав муниципалитетов – всё это воровское отребье занимается не организацией работы, но личным обогащением, а бумажки просто скидываются вниз и больше о них никто не волнуется – авось как-нибудь само исполнится. Придя на работу к 8 в полной готовности тут же всё сделать и удрать, я внезапно столкнулся с некоторыми затруднениями. Моя задача являлась сугубо технической – свести и отформатировать документ, поскольку в его содержании я не разбирался, однако мои упования на то, чтобы закончить всё как можно скорее и разойтись по домам, разделяла лишь одна из коллег, остальные стали подтягиваться только к 10 часам из-за желания выспаться в выходной день. Итак, за прошедшие два часа я ничего не сделал. Прошёл ещё час, потом два, три, моё состояние из лёгкого беспокойства плавно превратилось в беспросветное отчаяние, ведь ко времени обеда мне предоставили лишь одну второстепенную таблицу. Я был голоден, мои нервы – на пределе, я понимал, что домой сегодня попаду в лучшем случае к вечеру. Поесть себе я, конечно же, не взял, столовая в выходной оказалась закрыта, потому сидел с пустым желудком.

Все кроме меня пообедали, я выпил только стакан чая, потом мучительно долго болтали и только после этого опять уселись за компьютеры, и время вновь потянулось, а мне вновь никто ничего не давал. Однако часам к пяти премного уважаемые коллеги стали заваливать меня результатами своей работы, как результатами жизнедеятельности, и довольные уходить домой, а я принялся лихорадочно форматировать их унылые таблички, расставлять показатели по клеточкам, настраивать колоночки и заниматься прочей дребеденью. К 20.00 я не успел сделать и половины и чуть ли не со слезами на глазах поплёлся в съёмную конуру есть и спать. Утром следующего дня мне уже было, чем заняться, однако история повторилась, и я опять, закончив вчерашнее, просидел до вечера, многое не успел и доделывал оставшееся в понедельник перед работой. И на это форматирование кучки жалких табличек я променял поездку домой! А я ведь их даже не составлял, ещё менее понимал их содержание.

Но меня похвалили, сказали «молодец» и потрепали по плечу, после чего я уже готов был всё забыть и повторить. Вот такое я бесхарактерное ничтожество. Моя аморфность и безответность по причине умственной ограниченности и фактического бесправия импонировала начальству, через пару недель оно, да и мои коллеги, стали относиться ко мне как к дежурному мальчику на побегушках, который в целом ничего не умеет, что оказалось недалеко от истины, но неплохо решает сугубо технические вопросы, безропотно принимая любые поручения даже от равных по должности, поскольку боится потерять своё место. С тем проектом постановления бегал, конечно же, я, что послужило мне неплохим уроком, необходимым опытом, показавшим, насколько моя жизнь безразлична другим людям. Стальная холодность законченных социопатов не шла ни в какое сравнение с тем, что имело место в нашем управлении, моя жизнь выглядела в глазах власть предержащих людоедов настолько ничтожной и бессмысленной, что они вполнемогли бы распорядиться ею как угодно, если бы не уголовное законодательство. Впрочем, и оно маячило им только где-то там, вдалеке, и являлось не столь опасным, в отличии от простых смертных, пусть и до поры до времени. И даже учитывая то, что мои слова – мнительное нытьё психологически не сформированного сопляка, изрядная доля правды в них есть. Сейчас, возрождая в памяти свои бесконечные мытарства с тем документом, по-первости особенно неудачливые, меня неизменно накрывает волна мелочной тревоги, хотя, казалось бы, всё давно кончено. Я волнуюсь не о последовавшем ничтожном результате, он давно достигнут, оплёван и забыт, меня беспокою я сам, то отчётливое доказательство моей незначительности, которое тогда получил. Воспоминания о нём раз за разом оборачиваются щемящей жалостью к себе, осознанием того, что на самом деле так было всегда, я всегда ничего собой не представлял, только наивно полагал, что чего-нибудь да значу в этом мире.

И в довершении сего, через три с лишним месяца, аккурат к новому году, продравшись сквозь вязкий хаос мелочной рутины, я осознал, насколько печальная для меня и отрадная для всех остальных у меня сложилась репутация в коллективе (эвфемизме к «своре бешеных хорьков»). Коллеги видели во мне общительного деревенского рубаху-парня, которым можно помыкать, как заблагорассудится, не опасаясь получить сдачи. Я же хотел играть диаметрально противоположную роль – сосредоточенного, высокопрофессионального специалиста, к которому не грех обратиться за помощью и получить общие указания, как надлежит действовать, и которым все дорожат и боятся потерять. Выяснилось моё положение как раз при подготовке новогоднего корпоративного мероприятия, которым заниматься никто не хотел, а посему организационные вопросы скинули на меня и ещё нескольких таких же безответных бедолаг, в том числе и того специалиста отдела информатизации, который так нелюбезно обошёлся со мной в первый день работы. Я посмотрел, к какой компании меня причисляют, и понял, что нахожусь на самом дне министерской иерархии. Было обидно до слёз. В тот момент, когда я всё осознал, мне удалось себя сдержать, однако, придя в съёмную халупу, я в сердцах кинул сумку на пол, не раздеваясь, клокоча от гнева, лёг на не застеленный диван, наговорил в своём воображении много обидных слов начальству и коллегам, потом позвонил отцу и сильно его расстроил, сказав пару нелицеприятных слов о местечковости нашей семьи, которые в целом соответствовали действительности. На следующий день я отважился немного надерзить нашей глубокоуважаемой увядающей стенической шизоиде Марине Николаевне, в результате чего получил предельно чёткое, не оставляющее никаких сомнений указание на моё место в данной организации: «Если тебе, Дима, что-то не нравится, то тебя здесь никто не держит». Я испугался и стушевался, а вечером опять позвонил папе и заявил, что собираюсь увольняться. После долгих препирательств он уговорил меня потерпеть хотя бы до нового года, а там будет видно. Я согласился. А если бы он меня не уговорил, может, я бы остался в живых.


XLIX

Из-за трусости и нерешительности, после того как смирился с горечью унижения, я понял, что мне некуда деваться, и ни с наступлением нового года, и ни через месяц, два, три, и ни через год, ни откуда не уволился. Единственную надежду на достойное существование я видел в чётком разделении работы и остальной жизни, однако ни капли в этом не преуспел. Более того (данной привычкой я начал страдать ещё на предыдущем месте службы), специально задерживался в министерстве, только чтобы не возвращаться в съёмную конуру, как уже сказано, производившую на меня впечатление более низменного притона, нежели человеческого жилья. Но чем же я занимался помимо работы? Возвращаясь с неё, едва успев отвести глаза от монитора, я вновь трусливо погружался в компьютер, опускаясь всё ниже и ниже, до полного растворения в социальных сетях. Я пытался имитировать в них активную, наполненную событиями и радостными мгновениями жизнь, имитировать, по сути, лишь перед самим собой, поскольку никто из моих знакомых, и прошлых, и нынешних, мной не интересовался. В игры я больше не играл, что можно было бы считать положительным моментом, если бы сие не являлось результатом бессилия и внутренней пустоты, постоянной усталости и отсутствия желания что-либо предпринимать ради получения удовольствия, подстраивать своё психическое состояние под незамысловатые требования, диктуемые чужой задумкой. Короче говоря, мне более не хватало нервов на погружение в виртуальный мир, на переживание искусственных событий, поскольку реальность была ещё гаже и ещё более изматывающая, закончился избыток сил и недостаток ощущений, отваживающий нас от действительности. Вместо этого я увлёкся паршивыми фильмами и сериалами, и паршивыми именно потому, что сносные вскоре закончились, а время, которое нужно чем-то заполнить, как было, так и осталось. Причём парадоксально, пусть его оказалось не так много, однако я всячески затягивал отход ко сну, хронически недосыпая и тем самым подрывая здоровье, поскольку за краткими часами забытья следовали доведённые до автоматизма сборы на работу, дорога и бессмысленная рутина, та самая, что выхолащивала жизнь, вращая её по замкнутому кругу.

Я даже не могу сказать, что мои еженедельные поездки домой сильно разнообразили, вливали живительный свет в то унылое существование, которое я вёл. Печальное происшествие первой недели работы на новом месте вскоре забылось, и причиной тому стала обыденность моих поездок, заведомо не могущих превратиться в увлекательное времяпрепровождение по той простой причине, что я возвращался к чему-то давным-давно известному и привычному. Или, быть может, когда сильно чего-то хочешь, но в результате не получаешь желаемого, радость последующего обладания отравляется предшествовавшим разочарованием? Имело ли это место в моём случае, я не знаю, и вряд ли в предмогильном нытье стоит искать скрытый смысл. С другой стороны, всё познаётся в сравнении, и как мучимый жаждой путешественник, бредущий среди пустыни, будет счастлив получить стакан воды, такой же чистой радостью мог бы встретить какой-нибудь французский аристократ XVII века экзотическое блюдо с совершенно ему недоступной макадамией, которому пресыщенность подняла порог удовольствия. Как бы там ни было, но мои поездки не являлись в полном смысле возвращением домой. Моей комнате быстро нашли применение, туда переселили племянника-олигофрена, сына сестры. На неё также имел непонятные виды наш брат, продолжавший и, наверное, до конца жизни отца собиравшийся продолжать работать в магазине под его крылом, из-за чего он жестоко поссорился и с ней. Более того, когда в конце концов меня привезли из больницы домой умирать и поместили в моё законное пристанище, они оба выказали явное неудовольствие, сестра несколько раз громогласно шепталась на кухне с матерью о том, что впоследствии ребёнку нельзя будет жить в комнате, где вскоре окажется покойник. И я прекрасно их понимаю, для любого дремучего скота, не способного, как самые примитивные животные, на сопереживание, звериность существования предельно очевидна, они лишь пытаются под неё подстроиться, преследуя исключительно личные интересы. Две выходные ночи я проводил в зале на диване, ел, спал, смотрел телевизор, с родными общался мало, ибо чего-то нового сказать мы друг другу не могли, только отец время от времени интересовался моей работой, ещё сильнее прежнего дивясь тому, какие большие суммы фигурируют в наших документах. Ничто другое его внимания не привлекало, но именно они доставляли ему большое удовольствие, порой я их даже преувеличивал специально для его удовольствия. Но зачем мне было ездить? Ответ очевиден: потому что в городе я чувствовал себя ещё хуже, там мне было тошно и деть себя в выходной день совершенно некуда.

Однажды я сделал такую глупость, отговорился занятостью и в пятницу домой не поехал. Суббота началась вполне сносно, серое унылое небо позднего ноября настраивало на спокойно-деятельный лад, породило ряд чуждых мне хозяйственных намерений, я, наконец, как умел, прибрался в квартире старым, разбитым пылесосом со шлангом, перемотанным в нескольких местах синей изолентой, оставленным владельцами просто ради наличия, заменил перегоревшую на неделе лампочку в прихожей, заставлявшую меня несколько дней кряду пробираться в грязных ботинках на ощупь на кухню, и ещё кое-что по-мелочи. Днём сходил к хозяйке квартиры, чтобы расплатиться, после чего ощутил забавное чувство финансовой независимости, со временем денег у меня стало оставаться всё больше и больше, я практически их не тратил, даже продукты возил из дома, не зря же вырос деревенщиной, и решил сегодня ни в чём себе не отказывать. Пошёл пообедать в ресторан в центре города. Мой застиранный свитер и джинсы совершенно не гармонировали с его аляповатым, пронизанным претензией на роскошь интерьером, ввергнувшим меня в ещё более неловкое состояние, чем то, в котором я обычно пребывал в подобных заведениях по причине своей чрезвычайной неискушённости. Официантка, красивая женщина 30 лет с вульгарно осветлёнными волосами, собранными сзади в хвост, и в форменной одежде подлила масла в огонь, снисходительно подав мне меню и при этом не сказав и полслова. Я как можно сильнее забился в угол, желая слиться с окружающей обстановкой, что оказалось невозможным, ибо сел я рядом с туалетом и возле окна, выходившим на оживлённую улицу, таким образом с обеих сторон мимо меня постоянно проходили люди. Ресторан был без особой направленности в смысле кухни, что выбрать, я себе не представлял, строки меню сливались одна с другой, ничем не выделяясь и не порождая никаких желаний, а встать и просто уйти казалось ещё более неловким, чем сидеть и ничего не заказывать. Видимо, в такой позе я пребывал неправдоподобно долго, поскольку ко мне опять подошла та же официантка и выдавила из себя вопрос, готов ли я сделать заказ. Я посмотрел на неё невидящим взглядом, потом опять уткнулся в меню и принялся называть первые блюда из разных разделов, которые попадались мне на глаза. В итоге получилось вполне складно: колбаски с отварным картофелем и кислой капустой, итальянский салат, шоколадный бисквит и пиво, которое мне принесли вскоре после принятия заказа. Ещё немного погодя принесли и салат, которой был бы весьма недурён, если бы не прогорклые грецкие орехи, а вот колбаски оказались на высоте, хотя и совсем не такие, какие я ел в поездке в небольшую центральноевропейскую страну. Я даже пожалел, что заказал десерт, поскольку, во-первых, наелся, во-вторых, у меня кончилось пиво, нечем было запивать, брать же ещё один бокал казалось излишним, я и с одного слегка опьянел. Мне принесли счёт, сумма, прямо скажем, была совсем небольшой, я стыдливо расплатился карточкой, а, когда официантка отошла, спешно засунул в кэш-холдер всю свою наличность вплоть до монет в качестве чаевых. Здесь, конечно, я сплоховал, поскольку практически не носил с собой денег, только на проезд, так что пусть у той мадам будет реальный повод меня презирать.

Куда направиться далее, сомнений не возникло, единственным видом культурного отдыха, который я мог себе представить, являлось кино. Добравшись до ближайшего торгового центра с кинотеатром, я с удовлетворением обнаружил, что вышла новая серия фантастического идиотизма с примесью религиозного свинства, который в своё время спровоцировал жестокосердное отношение дочери к Валентине Сергеевны. Я даже вспомнил об их истории, смутно, отдалённо, безразлично, будто о явлениях прошлой жизни, и мои переживания сразу растаяли, как только я принялся бродить по торговому центру в ожидании сеанса. Здесь я чувствовал себя уверенно и спокойно, поскольку оказался среди такой же праздношатающейся шпаны, обделённой и умом, и образованием, и воспитанием, как и я сам. Получив стандартное удовольствие от просмотра стандартного недотворческого скудоумия, я спустился на эскалаторе сквозь сверкающие залы и вышел на тёмную, холодную, промозглую улицу. Мне только и оставалось, что вернуться в съёмную квартиру, чего делать совсем не хотелось. Я медленно пошёл в неопределённом направлении. Минуя дверь ночного клуба, из которой доносилась настойчивая музыка, решил было в неё войти, но тут же осёкся, ведь я был один, если переберу с алкоголем, домой мне добраться никто не поможет, если нечаянно ввяжусь в конфликт, мне просто набьют морду, а в понедельник в министерство придёт уведомление из полиции, что государственный гражданский служащий Поленов Д.Н. найден пьяным на тротуаре или участвовал в пьяной драке. Хоть и шансы на это были невелики, я испугался, как пугается всякое ограниченное быдло, наивно полагая, что именно его драгоценная персона всем интересна и нужна. Короче говоря, я грустно поплёлся дальше. Идти было недалеко, город небольшой, поэтому, чтобы оттянуть время возвращения, несмотря на сильный холод я присел на лавочку подышать и выветрить остатки алкоголя. В свете тусклых уличных фонарей деревья выглядели серыми скелетами, далее двух метров от тротуара ничего не было видно, разнообразили картину лишь немногие прохожие, спешно миновавшие моё освещённое пятно, уходя далее в холодное пространство. Я сидел, медленно переводя взгляд из одного конца улицы в другой, и, в очередной раз повернув голову, внезапно увидел перед собой маленькую девочку 5-6 лет, которая протягивала мне красный кленовый лист. Где она его откопала в том серо-буром крошеве давно опавшей листвы, которую ветром прибило к бордюру или раскидало по мёртвым газонам, и почему захотела мне подарить, непонятно. Я улыбнулся, взял лист и поблагодарил, а её уже звали к себе родители, выкрикивая то ли «Лера», то ли «Вера», и упрекали в том, что она пристаёт к незнакомым людям. Посидев ещё чуть-чуть, я всё-таки нашёл в себе силы вернуться в квартиру и всю дорогу нёс подарок в руке, которая сильно замёрзла. Войдя в дверь, я машинально положил его на столик с ключами, затем так же машинально переложил на журнальный столик в комнате, переоделся, вместо ужина перехватил на кухне бутерброд с колбасой, запил чаем, вернулся в комнату, сел на диван и уже было погрузился вниманием в телевизор, как вдруг, будто в первый раз заметив лежащий на столике красный лист, по-настоящему расплакался, расплакался от всей души, в голос, навзрыд, с абсолютной безысходностью затерянного в бесконечном бытии слабого, беспомощного, ничтожного существа. Я не отдавал себе отчёта в причине моих слёз, они просто лились не переставая, и даже страх, что внезапно может позвонить кто-нибудь из родителей, чтобы справиться о моих делах, и я вынужден буду объяснять, почему у меня такой голос, ничего не мог поделать со столь искренней грустью тотального одиночества маленькой неудавшейся жизни. Горечь во рту, ком в горле – и всё это под задорные звуки развлекательной телепрограммы. Я будто находился в дешёвом фильме, на который ходят, чтобы безвозвратно убить несколько часов своей единственной жизни, и который забывают сразу после выхода из кинотеатра. В полной мере осознавая смехотворность происходящего, я ничего не мог с собой поделать. Я жалел себя так, как не пожалел бы меня никто, потому что никто не знал всей моей жизни. Взглянув на меня сейчас, кто-нибудь посторонний мог бы подумать, что видит перед собой незаслуженно обиженного хорошего человека, но я не был даже им. Я – ничто, мыслящая пустота, которая на свою беду осознала собственную ничтожность. Будь я в состоянии разрушить весь мир, я бы с лёгким сердцем это сделал, и чтобы уничтожить себя, и из зависти, дабы никто после моей смерти не мог наслаждаться жизнью. И хуже всего в этом то, что и тогда бы ничего существенного я не совершил, человеческая жизнь не бесценна, хватит заниматься самообманом. Даже билет на самолёт стоит вполне определённых денег, и за них никто не гарантирует вам полную безопасность, и никто её не предполагает, проектируя, строя и эксплуатируя летательный аппарат, потому что она обошлась бы слишком дорого, чтобы вы могли её приобрести. А чего же тогда в масштабах бесконечной Вселенной значит конечная ценность? Если что-то потеряется, она произведёт ещё, с неё не убудет.

Утром воскресенья я проснулся с пустотой внутри, без мыслей, желаний, эмоций. Я затолкал боль глубоко в сердце, впредь она не показывалась на глаза, но её оказалось так много, что кроме неё ничего в него уже не помещалось. Сейчас мне кажется, что в ту ночь я спал в последний раз, и бодрствовал в тот день тоже в последний раз, поскольку отныне бездеятельное забытье во сне сменялось деятельным забытьем наяву. Иногда ночами мне что-то снилось, но и днём точно так же без связи, не порождая никаких откликов в душе, перед глазами проходили разрозненные картины, которые сложно было отличить от порождений фантазии, и забывались они столь же неизменно, как и сновидения. Я превратился в идеального работника, не отличающего собственной жизни от должностных обязанностей, ибо и то, и другое ему безразлично. Иногда я даже забывал про еду, засиживаясь на работе до 10-11 часов ночи, а, приходя в съёмную квартиру, вдруг ощущал острое чувство голода, перехватывал чего-нибудь из холодильника и безо всякого сожаления о бессмысленно прожитом дне шёл спать. Работы было много, коллеги говорили, что здесь не всегда так, лишь в конце и начале года, но мне было всё равно, в физиологическом смысле всё равно. Год закончился, я поехал домой и все 10 дней провёл в кресле или на диване, изредка прерываясь на застолья, но внутри меня ничего не изменилось, я чувствовал себя ровно так же, как весь предыдущий месяц, более того, ничего не изменилось даже тогда, когда пришлось возвращаться обратно, я даже удивлялся кислым мордам коллег в первый рабочий день года. Моего спокойствия стали побаиваться, но недолго, пока сами не вошли в рабочую колею.

Если у этих строк найдётся читатель, он обязательно задастся банальным вопросом: «Чего он мается? Нашёл бы себе бабу и жил, как все». Так вот «бабу» мне искал каждый, кому не лень: мать, отец, сестра, дяди, тётки и прочие родственники, даже те, которых я видел два-три раза в жизни. Но каждый раз что-то не складывалось. На прошедших новогодних праздниках под тем или иным предлогом меня познакомили с несколькими девицами, и по их внешности я понял, что родственники очень невысокого мнения обо мне как о женихе. Однако суть даже не в этом. С каждой из них мы мило пообщались, но внутри ровным счётом ничего не шевельнулось. Хуже того, в моих воспоминаниях они слились в одну бесформенную массу рук, ног, ушей, носов, глаз и прочих частей тела, из которой даже при желании я не смог бы вычленить кого-нибудь конкретно и назвать по имени. Что явилось тому причиной? Очень просто: они все были одинаковыми, а я считал себя особенным. Тривиальные сельские дуры не находили во мне привычного и ожидаемого, то есть латентного гомосексуалиста, жаждущего всё равно какой дырки в мясе, который на языке тупоумного бабьего суемудрия называется «зрелым мужчиной» или «мужчиной, уверенно стоящим на ногах», в результате чего естественным образом останавливались на мысли о том, что если я захочу, то сам их найду и всё сделаю, таким образом всячески перекладывая вину за неудачу в отношениях на меня, лишь бы не осознавать собственной ущербности. А она была очевидна. Удивительно, как легко рушится миф о том, что русские женщины самые красивые, для человека, который хоть раз побывал заграницей. После поездки в небольшую центральноевропейскую страну я подспудно стал замечать признаки вырождения на лицах окружающих меня женщин, и теперь, когда передо мной прошла вереница потенциальных невест, внезапно, будто гром среди ясного неба, осознал, насколько всё-таки уродливы русские женщины. Не те модели, которые смотрят с обложек журналов, экранов телефонов, планшетов, компьютеров и телевизоров, а обыкновенные, из глубинки, те, которые и создавали этот уныло-казусный миф, не имеющий ничего общего с реальностью.


L

Зима прошла, на её исходе работы действительно убавилось, исчез предлог подолгу оставаться на службе, но теперь он мне был ни к чему, я исчерпал свой ресурс, уходил из министерства, когда придётся, возвращался в съёмную квартиру и как будто забывался. Я действительно не помню, чем были заполнены несколько часов между работой и сном в те дни, все они будто канули в Лету в образе долгого тёмного зимнего вечера, неизменной схемой из одних и тех же действий, повторявшихся много раз и заканчивавшихся неглубоким тревожным забытьем, не столько восстанавливающим силы, сколько на время парализующим сознание и тело. А потом весна будто с разбега ударила меня по голове желанием жить и любить, которые я не мог исполнить, утопая в мелочной рутине бессмысленных дел и ничтожных чувств, въевшихся в плоть привычкой длинной череды беспросветных будней, прожитых мной за недолгую жизнь. Жестокость в моём существовании обрела новую форму, мне было больно от того, что я не могу радоваться со всеми, не могу наслаждаться Солнцем, теплом, чистым небом, яркой зеленью, какой она бывает только сразу после появления, – словом, всем тем, что безразлично бросалось в глаза, вызывая у меня лишь чувство одиночества, ущербности, ненужности, чуждости среди красок природы. Но в конце концов и я не выдержал и наивно решил приобщиться всеобщему веселью.

Случилось это спустя три недели после Дня Победы, праздника, всегда вызывавшего у меня сугубое недоумение. В этот день все пытаются шантажировать меня тем, что я бы не родился, если бы деды не победили. Но меня бы не было, и если бы абсолютно конкретный сперматозоид не оплодотворил абсолютно конкретную яйцеклетку. На фоне той грандиозной череды случайностей, которые ведут к нашему рождению, ни одна из них не может считаться решающей, так что аргумент, прямо скажем, не очень убедительный. Например, никого из нас лично, ни человечества в целом не существовало бы, если бы падение метеорита в своё время не способствовало уничтожению динозавров. Значит мы должны проводить парад и в честь падения метеорита? На самом деле, всё гораздо проще. Нынешние властвующие посредственности, обозначая причастность к предкам через чествование их подвигов, пытаются примазаться к чужой славе, потому что собственной у них быть не может.

Настал конец мая, самое время заводить романы. По долгу службы я часто наведывался в дом областного правительства для визирования документов всяким высокопоставленным сбродом, который не занимается ни чем иным, кроме как затягиванием принятия решений. Я заметил её сразу. Невысокая, худая, нескладная страшненькая девушка, точь-в-точь я только в юбке и ниже ростом, по имени Александра работала секретарём у заместителя председателя правительства, в приёмную которого я частенько наведывался, обегая коридоры очень местной власти с тем или иным документом, дабы важные люди не ощущали собственного ничтожества и пребывали в иллюзиях, что их время не столь же ценно, сколь время последнего бомжа с помойки. Познакомились мы с ней, когда я мытарствовал с тем самым проектом постановления, который в первую неделю работы в министерстве не дал мне съездить домой на выходные, доведя этим чуть ли не до слёз. Девушка с первого же дня взяла со мной холодно-покровительственный тон несмотря на то, что была моложе лет на 5, а я по неопытности принял его за чистую монету, чем сильно навредил нашим возможным дальнейшим отношениям. Полгода мы изредка встречались, оставаясь ровно на том же самом расстоянии, но однажды вечером я зашёл в приёмную, она была уставшей и уже расслабилась после рабочего дня, я – сильно уставшим, растрёпанным и с вечными синяками под глазами, и мы немного сблизились. Она сама предложила мне сесть пока подписывается документ, и в те несколько минут естественного молчания наедине мы пару раз переглянулись. Девушка после каждого взгляда на меня отводила глаза, тихо улыбаясь про себя, когда раздался звонок из кабинета, она скрылась в двери и вышла уже с бумажками, а, передавая их в мои руки, попрощалась чуть мягче обычного.

В тот вечер я был на седьмом небе от счастья, после стольких месяцев выматывающего уныния в моей в жизни наконец-то появился слабый лучик надежды на счастье. Впредь я стал специально вызываться на неблагодарную беготню по кабинетам калоедов лишь бы только лишний раз увидеться с ней, ведь только от Саши исходила та единственная и неповторимая женская мягкость, для которой я тогда был открыт. Однако я всё не решался попросить у неё номер телефона, постоянно терялся в её присутствии, обрываясь на полуслове, и не мог поддержать непринуждённую беседу, досадуя на себя и мелочно возвращаясь к формальностям незнакомых друг с другом людей, вынужденных взаимодействовать по долгу службы. Каждый раз, подходя к заветной двери тёмного дерева с позолоченными ручками, я чувствовал, как моё сердце нещадно колотится, поворачивая рукой холодный, полновесный металл, не знал, что меня ждёт за ней. Хоть я и запомнил обстановку приёмной наизусть, но то, где в данный момент находилась Саша, полностью меняло моё восприятие, я ничего не замечал до тех пор, пока не находил глазами её хлипкое тельце, ставшее воплощением всех моих сокровенных желаний. Обычно она сидела за столом напротив входа рядом с дверью, ведущей в святая святых, подобной которой по городам и весям нашей необъятной Родины наберётся несколько тысяч, а то и более, и смотрела в давно и окончательно устаревший монитор, экран которого я никогда не видел. Я ступал на серую ковровую дорожку с геометрическим рисунком, детали которого также сохранились в моей памяти с поразительной точностью, и каждый раз ненароком кидал взгляд налево через плечо, чтобы увидеть своё отражение в стеклянных дверцах высокого шкафа под цвет двери и всей остальной мебели, за которыми на полках были аккуратно расставлены большие папки с бумагами, подписанные непонятными сакральными цифрами. Моё отражение мне не понравилось ни разу, я всегда выглядел растрёпанным, растерянным и забитым, отчего конфузился ещё больше и улыбался ещё более жалкой улыбкой. Иногда мне везло, и я находил Сашу стоявшей возле шкафа. Направляясь к мягким стульям у окна, занавешенного тюлем, пахнувшем пылью, я имел возможность пройти мимо неё, почувствовать аромат её дезодоранта, ощутить тепло молодого, нескладного тела, украдкой полюбоваться белёсым пушком на её шее и скулах. Чаще всего снаружи плавала беспросветная серость, я садился на стул, приятная мягкость бардового дерматина под измотанным телом дарила ощущение спокойствия и уверенности, на розовой стене напротив всегда висели обновляемые время от времени фотографии с официальных мероприятий, торжеств, конкурсов, спортивных соревнований и прочих чуждых мне событий, не вызывавшие ничего кроме раздражения, но ставшие интересными, даже занимательными только из-за того, что они находились именно здесь. Если изображения менялись, я несказанно радовался, поскольку появлялся повод расспросить о них Сашу и тем самым дать понять, что мне тут всё небезразлично, однако она никогда не выказывала энтузиазма, отвечая спокойно и отстранённо. Когда девушка вставала из-за стола, чтобы принять у меня документы, или проходила мимо, я до неприличия пристально пялился на неё, ловя каждое движение, каждый жест, каждое мановение воздуха, каждую нотку аромата, теплоты, дабы не упустить из вида хотя бы след намёка на взаимность, и ей это, очевидно, нравилось. Она опускала глаза и улыбалась, а я на свою беду никак не мог понять, дело во мне или в задавленном женском тщеславии, нравится ли ей мой взгляд потому, что он мой, или ей нравится, что в неё влюблены, и безразлично, я ли это или кто-то другой. Когда она входила в кабинет своего начальника, я уже не мог без стеснения смотреть ей вслед, иногда Саша оборачивалась, чтобы закрыть за собой дверь, мельком смотрела мне прямо в глаза и игриво улыбалась. В те мгновения я без преувеличения был по-настоящему счастлив. В её отсутствие, я внимательно разглядывал стол, за которым она сидела, пытаясь что-нибудь угадать из личных интересов своей возлюбленной, однако ни разу не увидел ни одной зацепки, даже её телефон был в обыкновенном прозрачном чехле без рисунков, страз и прочего, что бы отражало индивидуальность, вследствие чего я не мог спросить, нравится ли ей хотя бы такой-то цвет, чтобы таким образом начать личный разговор. Один только раз, когда она подавала мне подписанный документ, я решился поинтересоваться не мешает ли ей постоянный блеск столь несуразно торжественной люстры на потолке, на что Саша как всегда сухо ответила, что нет, он ей незаметен. Однако увидев, как сильно я расстроился, прибавила, что сейчас лето, и без того светло, и включает она её, только если сильно задерживается на работе, а такое случается нечасто, а если случается, то ей тогда не до люстры. Я это понял по-своему – её можно подкараулить у здания после шести. Но каким именно из пяти выходов она пользуется, я не знал, к тому же, чтобы успеть сюда вовремя и застать её, мне надо раньше уйти с работы.


LI

Уходить с работы раньше я не мог, поэтому понадеялся на то, что однажды Саша задержится хотя бы на четверть часа, за которые я бы успел добраться до дома правительства. В следующий же день я принялся по очереди дежурить у разных входов в здание в разное время, смотря по тому, как ходили маршрутки. Я был счастлив тем, что нашёл себе занятие после работы, в минуты ожидания придумывал множество реплик, с которых начну наш приятный диалог в тёплый летний вечер, чем она мне ответит и как я продолжу разговор. Мой энтузиазм не улетучился ни через день, ни через два, ни через неделю бесплодных ожиданий. Мне и без того по вечерам нечем было заняться, и такое времяпрепровождение казалось лучшим из тех, что я мог себе подыскать. Сидя на лавочке, прохаживаясь по улице среди других гуляющих, я был полностью погружён в размышления о неумолимо грядущем счастье, более того, я считал его не просто возможным, а вполне действительным, поскольку прилагал такие незаурядные усилия для его обретения, усилия не тягостные, наполнявшие время и радостью, и здоровьем, и приятными ощущениями от прогулки, от свежего воздуха, лёгкой физической нагрузки, неодиночества в кругу людей, и чистым, красивым, согревающим сердце чувством. Я отчаянно забыл тягостное уныние прошедшей половины года, которую прожил в городе в мелочном напряжении пустых дней, тревожных вечеров и мрачных ночей, мои нервы успокоились, потому что я свыкся со здешней жизнью, перестал маяться от неустроенности и одиночества, превратившихся с приходом любви в далёкий фон, на котором пролетала моя внезапно наполнившаяся содержанием жизнь. Возвращаясь в квартиру, я более на расстраивался из-за убожества обстановки, я просто его не замечал, поглощённый чувством удовлетворения от не бог весть какого поступка, продолжал размышлять и надеяться. Ел, смотрел телевизор, сидел за компьютером, ковырялся в телефоне, бесконечное количество раз просматривая страницы своей избранницы в социальных сетях (подружиться с ней я не решался и не стремился, мне это казалось сущей мелочью, ведь вскоре, если не завтра, то точно послезавтра, увижусь с ней в живую), и ни капли не тяготился, как ранее, бессмысленно растраченным временем именно потому, что центр тяжести моей жизни сместился куда-то далеко в сторону. И в отличии от недавних бессонных ночей, ложась в кровать, я быстро засыпал и быстро просыпался по будильнику, а иногда и раньше, посвежевшим и отдохнувшим, и бодро шёл на работу, ведь после неё меня вновь ждали несколько часов, наполненных жизнью. Коллеги заметили, что я стал уходить вовремя, и принялись подшучивать на предмет моей влюблённости, над тем, как я, найдя девушку, каждый вечер послушно бегаю на свидание с ней, будто собачонка к хозяину. Как же я был счастлив слышать такое! Я им не противоречил, для меня безрезультатные прогулки действительно оказались свиданиями с возлюбленной, пусть и она на них всё никак не являлась.

Несколько недель прошло безрезультатно, однако оптимизма я не потерял, поскольку понимал, что наша встреча могла стать лишь результатом счастливой случайности, многое должно было совпасть, чтобы я получил шанс сказать Саше одну из бесчисленных заготовленных фраз, призванных заинтересовать её моей персоной. И за всё это время я ни разу не усомнился в том, что мы подходим друг другу. В моих мечтах я представлял её начитанной, образованной, хорошо воспитанной, с безупречным вкусом и разнообразными интересами, прекрасно понимая, что сам являюсь прямой противоположностью человека с подобными качествами, то есть примитивной, низменной деревенщиной. И вся моя семья такая же. Но с этим я уже ничего не мог поделать, только решил, что познакомлю её с родственниками как можно позже. Вполне реализуемо, следует лишь подождать, когда наши отношения устоятся и я покорю её своей любовью, возможно, она увидит во мне что-нибудь хорошее, в крайнем случае выдумает его. Не зря же, например, все восторгаются американскими писателями, если находят в их ублюдочных поделках хотя бы след чего-то живого (или не находят). Психологический феномен пассивного подчинения стадному инстинкту из жалости за потраченные силы и время у женщин встречается чаще, чем у мужчин. К тому же каждый человек думает о себе гораздо лучше, чем следует, поэтому я ни на секунду не усомнился в том, что смогу увлечь собственной персоной такую девушка, как Саша. Вспоминая на краю могилы все те заготовленные фразочки, я понимаю их комичность, а местами и откровенную глупость. Теперь я точно не узнаю, как бы она на них ответила, и остаётся только надеяться, что Саша, увидев мою искренность, решила бы не обращать внимания на моё скудоумие и неотёсанность и приняла бы ухаживания.

В середине лета мне в очередной раз выпал шанс оказаться в искомой приёмной, и я полетел туда во всю прыть влюблённого оленя. Время летит быстро, люди порой меняются до неузнаваемости, буквально полгода назад я посчитал бы «шанс» за обязанность, не летел, а плёлся, нехотя и раздражённо, как досужий старик. Я фамильярно открыл заветную дверь, полагая, что имею на то право, поскольку уже прожил с Сашей не один месяц пусть и исключительно в своём воображении, и внезапно остолбенел. К моему разочарованию в приёмной сидела очень молодая, очень красивая, гораздо красивее моей избранницы, и сильно накрашенная девушка, которая нехотя на меня взглянула, еле-еле оторвавшись от телефона. На мой вопрос, где же Александра, она ответила, что в отпуске. На сердце отлегло, я приободрился, ведь на полсекунды в голове промелькнула страшная мысль, что моя избранница уволилась, и я её больше никогда не увижу. Неудачи с дежурствами у входов в здание правительства вдруг обрели вполне прозаическое и логичное объяснение. Однако в тот день я и на работе задержался, и мой вечер прошёл в праздности и сомнениях. Время жизни вновь потекло бессмысленно и бесцельно, но я не стану в очередной раз об этом распространяться, зачем повторяться? Вернулась зимняя рутина, лишь, быть может, чуть менее тягостная, погода на улице стояла тёплая, темнело гораздо позже, что, впрочем, не так отрадно, как может показаться. Да, возвращаться в съёмную квартиру было легко и приятно, прогулка по остывающему вечернему городу вселяла в сердце спокойствие и уверенность, усталость дня, изгаженного вязкой рутиной, проходила, конечно, не бесследно, но оставшаяся после неё бесплодная грусть не застилала мраком мечущийся в отчаянии взор и не заставляла искать забытья в набивших оскомину развлечениях. Однако по приходе становилось хуже. Пока не закатывалось Солнце, пока я видел в окне свет, идущих по улице людей, играющий во дворе детей, слышал их надоедливые крики, я понимал, что податься мне некуда и не к кому, что мне предстоит убить остаток очередного прекрасного вечера и остаться ни с чем. Я начинал сильнее тяготиться одиночеством, чувствовал обиду на всех и каждого в этом мире за то, что я никому из них не нужен, и тихо страдал в съёмной конуре, считая минуты до наступления ночи, чтобы оправдать безделье поздним часом, когда уже ничего не начнёшь и никуда не пойдёшь, и почувствовать облегчение. Подобное случалось часто, но не всегда, время от времени я сильно задерживался на работе и возвращался уже затемно, иногда мне звонил отец или мать, и в беседе с ними я проводил более получаса, в результате чего, мысленно продолжая разговор, отвлекался от тягостных чувств. Самое редкое – на несвежую голову садился что-нибудь записывать, коряво и через силу, в основном о произошедшем со мной в тот день. Куда делись те записи, я тоже толком не помню, они вполне могли остаться на съёмной квартире, поскольку, уйдя из неё однажды, я в неё так и не вернулся, мои вещи забирали оттуда родители.

Узнав об отпуске Саши, я решил подождать несколько недель и только потом найти повод для посещения привычного гиблого места, чтобы убедиться, что она вышла на работу. Решение сильно меня успокоило и привнесло разнообразие в мою жизнь, поскольку вечерние дежурства стали несколько монотонными, и невдалеке замаячило превращение их в бесплодную обязанность, грозившую разрушить отрадное чувство наполненности существования приятным занятием, ведущим к заветной цели. Мне и самому необходим был перерыв, чтобы потом с новой энергией и увлечённостью возобновить прогулки в центре города, хоть они, очевидно, впоследствии потеряют первоначальную привлекательность и не столь безоглядно будут разнообразить бытие. Однако они лучше, чем ничего, если я смогу застать Сашу одну по дороге домой, то непременно объяснюсь ей в своих чувствах. Другой возможности у меня для этого нет.

А между тем лето, которое и без того недолго балует людей наших широт, начавшись стремительно и бесповоротно, перевалило за экватор и устремилось к завершению, неоднократно давая понять, что может окончиться ранее календарного срока, сделав тем самым мои дежурства и затруднительными, и бесполезными. Нельзя же признаваться мало знакомой девушке в любви под проливным дождём? Пару раз они уже случались, ещё не холодные, более смахивавшие на тропические ливни, внезапно начинающиеся и так же внезапно заканчивающиеся, однако неизменно оставляющие после себя стойкое ощущение приближающейся осени со всем её унынием, неустроенностью, обособленностью и упадком сил. Тогда же подошло время моего первого, краткого, двухнедельного отпуска на новом месте, скомканного и совершенно бесполезного, единственной целью которого являлась изматывающая поездка с братом и его семьёй на черноморское побережье на машине в знак нашего, забегая вперёд, окончательно состоявшегося, но фактически не удавшегося примирения.


LII

Хотел обойтись без диалогов, но не получится, при описании поездки прибегнуть к ним необходимо. Помирившись с братом только для вида, чтобы не расстраивать родителей, в действительности мы остались глубоко чужими друг другу людьми, какими и являлись на протяжении всей моей недолгой жизни. Рядом с ним и его семьёй я охотнее думал о Саше, как о близком мне человеке, чем о них. В ней я желал видеть ту, которая меня ждёт, к ней я мысленно устремлялся из тягостного ужаса натянутых нервов и невысказанных проклятий, что помогло мне без особых потерь пройти через испытание.

На самом деле, за время работы в министерстве я дважды получил отпуск, и другое дело, что один из них не успел использовать. Даже в этом проявилась моя досужесть и неудачливость, что уж говорить о болезни.

День отправления казался стандартным июльским днём, днём лета, успевшего набить оскомину и превратиться в обыденность, будто холодными осенними, зимними, весенними вечерами никто его и не ждал как обыкновенного и неизбежного чуда, чрезвычайно облегчающего наши никчёмные жизни. Для Степана предстоящая поездка являлась делом привычным, на моей памяти он каждый год повадился ездить в одну семейную гостиницу на побережье Чёрного моря, мне же она казалась чем-то тягостным и беспросветным, испытанием, продиктованным обстоятельствами, от которого невозможно уклониться, чья внушительная длительность только удручала, лишая надежды на избавление в ближайшем будущем. Я сжал волю в кулак, под звуки захлопывающегося багажника, сел на пассажирское место спереди (на заднем расположилась жена брата с ребёнком), закрыл за собой дверь, помахал родителям и со всей решимостью окунулся в удручающую бессмысленность грядущих дней. Спасибо отцу и матери за принуждение помириться с братом под предлогом экономии денег на отпуск.

Мотор завёлся, мы тронулись. Столь привычные леса и холмы внезапно обрели новое содержание. В прежних поездках я привык их не замечать, думать о ждущих меня делах, однако в этот раз мне предстояло настолько долгое пребывание в автомобиле, что поневоле я стал хвататься за любой примечательный факт, дабы как-то убить время. Я не патриот родного края и в качестве места жительства, как и любой другой суетный деревенский недоумок, со всей готовностью выбрал бы Москву или иной большой город, однако некоторые описательные особенности меня в нём привлекают. Мой отец часто ходит с друзьями на охоту, я же ни разу не составил ему компании и потому, что необходимость в ней объективно отсутствует, и потому, что не желаю бомжевать в глуши ради мелочного тщеславия, и потому, что не считаю себя частью природы и смотрю на оную сугубо со стороны. Словоблуды, пишущие о природе, всегда вызывали у меня исключительное презрение, особенно тогда, когда они предают животным человеческие черты и изображают их так, будто в естественных обстоятельствах те действуют как люди, то есть любят, ненавидят, ругаются, хитрят, дружат и прочее, выхолащивая тем самым искомые признаки, примитивизируя, оскотинивая оные до полной бессодержательности. Нет, природа – это стихия, противостоящая каждому отдельному существу в половом влечении. Посему лес за окном автомобиля являлся для меня не источником любопытства, развлечения, материальных благ и уж тем более не сказочным антропоморфным бредом, но холодным безразличным чудовищем, греющемся в утреннем Солнце, и все его бесчисленные обитатели были лишь обочечным мусором той дороги, по которой ехали мы, люди. И именно это мне нравилось в нашем полудиком крае, я мог смотреть в лицо стихии и презирать её всем сердцем не боясь последствий.

Ещё пара часов в молчании под хрипящее радио, лишь несколько реплик исключительно по делу, и мы минули областной центр, в котором находилась (или не находилась) моя любимая Саша. Только её присутствие делало дляменя примечательным то уродливое нагромождение камней и бетона, похожее на все средние и крупные города российской глубинки, построенные бессмысленно и с полным пренебрежением к живущим там людям. А за что их уважать? Они не купят то, что построено? Купят, выбора нет. И неважно, что подрядчик сэкономил на проекте, строительстве, благоустройстве, коммуникациях, материалах, важно, что у него имелась договорённость, его дом примут со всеми недостатками, уж я-то знаю, каким образом это происходит, а как в нём живётся – не его забота. Посему не удивительно, что проплывавший вдалеке областной центр вспоминался мне исключительно как место жительства возлюбленной, ибо кроме неё там не было ничего достойного внимания. С того момента и всё оставшееся время поездки меня начала согревать мысль, что в том сером и унылом месте есть девушка, которая мне не безразлична и которой, хотелось надеяться, небезразличен я. Оставаясь наедине с самим собой, я мысленно говорил с ней так, будто она находилась рядом, я сжился с ней всем сердцем, она стала неотъемлемой частью моего существования, и порой казалось, что мы связаны каким-то немыслимым образом. Но нет, всё происходило лишь в моей голове. А ещё говорят, что разлука способствует забыванию, с глаз долой – из сердца вон. Скорее, она помогает твоим фантазиям полностью оторваться от реального человека, а потом, когда ты пытаешься в ничего не подозревающем индивиде найти отклик собственных иллюзий, бросает в жестокие лапы разочарования.

«Доедем до Воронежа, сделаем привал, я не хочу ехать ночью. Ты не против?» – выдал Стёпа очередную фразу по-делу, конец которой должен был подчеркнуть, что моё мнение для него что-то значит, я для него не последний человек. Судя по всему, они с отцом много говорили о происшествии полугодовалой давности и пришли к выводу, что по своей природе я вовсе не злой, но желаю самоутвердиться в их кругу, более того, в самом деле заслуживаю уважения, поэтому для примирения со мной брату необходимо его выказывать, ведь мы родня, и от этого никуда не деться, когда они с матерью умрут (это почти дословно), нам с ним вместе жить, и тому подобное. Они рассуждали на своём уровне, уровне подросшей деревенской шпаны, и то, что у меня с братом нет ничего общего и мне лучше без него, отец со Стёпой не учли, поэтому и не понимали, что наше с ним примирение невозможно. Но противиться прямой просьбе отца и матери отправиться в поездку с братом я тоже не мог, во-первых, потому что они этого не заслужили, во-вторых, потому что трусливо не желал чувствовать себя виноватым за то, что оскорбил родителей пренебрежением к их словам.

«Папа, я в туалет хочу», – послышался с заднего сидения писк дочери Степана Кати. С определённого момента мне стало жалко маленьких детей, растущих в сёлах, особенно девочек. Возможно, получая больше любви и ласки в детстве, они бы не вырастали в тот озлобленный самовлюблённый сброд, с коим я имею дело всю свою жизнь, а, возможно, это бы не помогло или помогло только единицам, которые в состоянии понимать ограниченность собственных сил и скромность играемой ими роли. Но для последних родительская любовь и забота явилась бы лишь отрадным дополнением, но никак не решающим фактором, помогающим вырасти в полноценную человеческую особь. Однако жалости сие всё равно не отменяет.

«Подожди, доча, здесь останавливаться нельзя, – спокойно уговорил её отец и уже менее спокойно обратился к жене. – Лариса, я же просил, чтобы ты проследила. Перед поездкой надо было отвести её в туалет».

«Не ори. Я её сводила. Ребёнок хотел пить. Что я должна была делать, мучить её жаждой?»

«Я не ору. Ты бы хоть горшок в салон захватила».

«Нет, ты орёшь. Без толку твой горшок, всё равно вынимать из кресла. Лучше остановиться».

Я посмотрел на Катю в зеркало заднего вида. Она улыбалась, ей нравилась перепалка родителей из-за её желания сходить в туалет. Чтобы не дай бог не начать иметь ко всему этому какого-либо отношения, я вновь погрузился в созерцание вида из окна.

По мере приближения к Москве дорога улучшалась. Поездки на автомобилях и тем более в поездах и самолётах полностью убили романтику дальних путешествий как процесса длительного перемещения на большие расстояния или же изменили её до неузнаваемости. Ранее путь из нашего областного центра в Москву занимал, наверное, несколько дней со всеми надлежащими неудобствами и приключениями. Люди имели возможность ощутить преодолеваемое расстояние, особенности минуемых мест, опасность дорожных неурядиц. А сегодня всё это исчезло, вон она, Москва, коряжится вдалеке в нездоровой дымке июльского зноя, и конца и края ей не видно. Я столько раз видел её с разных ракурсов, что открывшаяся перед нами картина нисколько меня не взволновала, однако появилось одно совсем незначительное чувство, о котором стоит всё-таки упомянуть и забыть. Даже не знаю, как точнее его выразить: заинтересованное безразличие, оживлённая пресыщенность или едва теплящаяся усталость? Из всех присутствовавших в машине я являлся самым бывалым путешественником и поэтому (откуда берётся столь отчётливое и в то же время не высказываемое распределение ролей в тесных социальных группах?) должен был нацепить на себя маску сведущего и в то же время утомлённого собственными знаниями недоумка, знакомого с предметом лучше остальных. И они охотно передали мне эту роль.

«Дядя Дима, а ты был в Москве?» – опять пропищала Катя, высказав предполагаемое всеми естественное движение в нашей небольшой компании.

«Конечно, – вяло-небрежно ответил я, – много раз».

«А расскажи. Я никогда не была».

«Была, просто не помнишь, ещё совсем маленькой», – подыграл моему настроению Стёпа.

«Да нечего рассказывать, это надо видеть».

«А дома там высокие?»

«Где как. Есть очень высокие».

«А ты Кремль видел?»

«Видел».

«А нашего президента?»

«Нет, его не видел, он сидел внутри, на улицу не показывался».

«Как же так? – ребёнок был несколько озадачен. – В Кремле был, а президента не видел».

«Нет, в самом Кремле я не был, я мимо проходил».

«Ну, тогда понятно, – её это совсем не удовлетворило. – А Москва действительно большой город?»

«Очень большой».

«Намного больше нашего?»

«Несоизмеримо. Наш – вовсе не город, просто село-переросток».

«А чего ещё ты там видел?» – она не поняла моей последней фразы, но это совсем не беда.

«Катя, перестань мучить дядю расспросами», – лениво отозвалась мать.

Действительно, что ещё я там видел? Собственную неудачливость, неуклюжесть, местечковость, помешавшие мне основательно запечатлеть в памяти посещённые места, или, быть может, полузаброшенное здание на окраине, конуру в общежитии, недалеко ушедшую от него? Что я могу рассказать ребёнку? Как сутками сидел в аэропорту?

«Там красивые улицы, парки, есть старинные дома, памятники. Обо всём не расскажешь. Вот немного подрастёшь, родители тебя отвезут, сама всё увидишь», – ведь я не посетил ни одного музея, не был ни в театре, ни на выставке.

«А где ты там жил?»

«В последний раз в общежитии. А до этого я там не жил, был проездом».

Ребёнок отвлёкся на группу многоэтажек вдалеке, стоявших среди леса уродливым нагромождением камней, и успел забыть, что я ответил на его вопрос. Потом Катя сказала, указывая на них пальцем: «Это самые высокие дома в Москве».

Я улыбнулся её мелочному детскому тщеславию, но возражать не стал, за меня это сделал Стёпа.

«Нет, доча, есть гораздо выше».

«Нет, самые высокие – эти, – ребёнок начал хныкать. – Дядя, скажи ему, эти – самые высокие».

«Эти-эти, – успокоительным тоном перебила меня её мать и, обращаясь к мужу, добавила, – тебе трудно, что ли? Или хочешь всю дорогу слушать её рёв?»

«Все вы бабы такие, – спокойно, как бы сам с собой проговорил Стёпа, – в детстве вас избалуют, а потом всю жизнь не можете примириться с реальностью. Так и живёте самовлюблёнными дрянями».

«Что ты сказал?» – будто являясь безраздельной хозяйкой положения, переспросила Лариса.

«Ничего», – без эмоций ответил Стёпа.


LIII

Меня чуть не стошнило от омерзения, принятая мной формальная роль видавшего виды путешественника потеряла всякий смысл перед лицом звериной спеси дремучего отребья. Следующие час-полтора мы опять ехали молча, Лариса покормила дочь, и вскоре наш автомобиль с царившей внутри напряжённой тишиной остановился на заправке, явно знакомой моим спутникам, где-то под Тулой. То, что они находились здесь не впервые, стало понятно, когда все трое с чёткостью, доведённой до автоматизма, выйдя из машины, направились прямиком к туалетам, после чего прикупили кое-что в магазинчике (не исключено, что то же самое, что и в прошлом году), Стёпа долил в бак бензина, и тронулись далее, сперва терпеливо подождав незадачливого родственника, сначала задержавшегося в туалете, потом долго выбиравшего, какую взять булочку, запивать её чаем или кофе, а после и немного заплутавшего среди машин.

Поев, я почувствовал знакомое каждому облегчение, моральный садизм в семье брата перестал меня занимать, более того, я начал лучше понимать, почему он сейчас такой, какой есть. Стёпа женился давно и провёл с этой женщиной большую часть своей сознательной жизни. Меня стало клонить ко сну, однако я старался не дремать. Если в моей голове и осталось что-то из школьного курса географии, то это описание климатических зон европейской части России. Порой испытываешь крайнее удивление от того, как, казалось бы, во взрослом человеке неожиданно, с наивностью и непосредственностью, обнаруживается сугубо детское невежество. Я на полном серьёзе и с неподдельным интересом ждал момента, когда же за окном начнётся степь, она казалась мне чем-то удивительным, новым для глаза, способным вывести наружу то ребяческое любопытство, которое давеча испытывала моя племянница к столице. Прошёл час, другой, мы минули множество городов, сёл и деревень, и чем ближе к югу, тем зажиточнее они выглядели, не то что наши. Но взгляду всё ещё было, за что зацепиться, пусть и леса казались реже, однако тот бескрайний простор, который я ожидал увидеть, никак не появлялся.

Я оглянулся на заднее сидение, обе наши спутницы спали мертвецким сном в приблизительно одинаковых позах и с приблизительно одинаковым бессмысленным выражением лица. Их вид отбил у меня всякую дремоту. Как же глупо люди выглядят, когда спят! Точнее, они выглядят ровно тем, чем являются на самом деле – спесивыми зарвавшимися зверушками, не имеющими ни малейшего представления о мире, в котором живут. Отнюдь не безмятежность сияет в наших спящих лицах, не доброта и не красота, а несведущность животного, естественное состояние лесного зверя, отсутствие мысли и цельность низменных инстинктов смотрят на вас закрытыми глазами спящего. Когда мне это пришло в голову, я испугался, что впредь не смогу их сомкнуть, столь сильным оказалось моё отвращение.

Мы с братом, будто сговорившись, не проронили наедине ни слова, он готовился к серьёзному разговору и понимал, что в машине ему не место, я же ждал того с брезгливым отвращением, нисколько не волнуясь за результат, мне просто хотелось расставить, наконец, все точки над i и жить далее. Не стану врать, недосказанность никак не влияла на моё существование, скорее, я находился в одной из тех удручающих ситуаций, когда внешними обстоятельствами тебе навязывается важность чего-то, что, будучи высказано вслух, бесследно исчезает, ибо оно имело значение только постольку, поскольку все остальные ошибочно полагали, будто ты о нём печёшься каждую минуту, хотя на самом деле тебе плевать. Мысли текли бессвязно и однообразно, и вдруг как молния меня пронзило желание сей же час выйти из машины и вернуться домой, попросить Стёпу остановиться, забрать свои вещи, пересечь дорогу, взять попутку, доехать до ближайшего города, из него – в Москву, оттуда – домой, где провести целых две недели в приятной праздности и спокойной обстановке, а не вот в этом вот всём. Что мне мешало? Ничего не мешало. Я бы отдохнул, в полной мере пополнил силы, решил бы в конце концов, как же мне поступить со своей любовью. Да много ли чего ещё? Однако в таком случае что-то в моей жизни осталось бы незавершённым, причина этой поездки оказалась бы не высказанной вслух, её результат не достигнутым. Пусть я знал всё наперёд, но они должны были обрести реальность, а не оставаться висящими в воздухе предположениями, поэтому пришлось остаться на месте. Деревья на обочине сменяли друг друга, я неминуемо удалялся от места, в котором не прочь был остаться, и приближался к тому, в котором быть не желал.

Давно настало время обеда, но мы не останавливались. У нас имелся внушительный запас еды, однако ждать вечера, того, как мы остановимся в гостинице на ночлег, мне не хотелось, и вообще надоело сидеть в автомобиле. Стёпа заметил моё беспокойство:

«Есть одно место, мы там всегда останавливаемся. Обычно в это время уже подъезжаем, но сегодня что-то замешкались, наверное, поздно выехали. Ничего, скоро будем».

Это «скоро» затянулось на час с лишним, и я опять успел не раз задаться вопросом, что же я здесь делаю? Прежде чем мы остановились у приличного вида кафе, моё раздражение достигло угрожающих размеров, а брат, будто испытывая вину за столь затянувшееся ожидание, несколько раз передо мной оправдывался сначала в машине, потом в дверях заведения, в туалете, наконец, за столом. Кафе хоть и выглядело прилично, но меню оказалось крайне скудным. Я по-глупости взял курицу с острым соусом, усилившим воздействие жаркой погоды, и до вечера никак не мог напиться, макароны с сыром, тоже солёным, приторно-сладкое мороженое с шоколадом и газированный напиток. Мои спутники предпочли еду не более здоровую, даже девочку, ведшую себя на удивление примерно в столь тяжёлом и длительном путешествии, родители не стали ограничивать во вредных вкусовых пристрастиях, и мы, сев, разумеется, за одним столом, первое время молча и жадно жевали. Я с самого начала был абсолютно уверен, и моя уверенность сыграет определённую роль в данной поездке в будущем, что отец дал Стёпе денег и немало, однако и здесь, и везде в последующем, я расплачивался за себя сам. Насытившись и раздобрев, мы было возжелали пообщаться, однако над головой висела необходимость добраться до гостиницы засветло, потому, бросив пару скомканных фраз, быстро собрались и вернулись в автомобиль.

Гостиница, к которой мы подъехали в кромешной тьме, разрезаемой светом тусклых фар автомобиля, являлась тоже «проверенной». Я никогда не останавливался в подобных заведениях, она оказалась не похожа ни на один отель, в котором мне приходилось бывать. Отдельно стоящее здание чуть более частного дома средней руки порождало, скорее, ассоциацию с постоялым двором из приключенческих книжек давно минувших веков, где все спят вповалку в одной комнате (что отчасти и сбылось), но никак не с местом, к которому можно подъехать на автомобиле и с удобствами переночевать. И было оно недавней постройки, и светящаяся вывеска указывала на его назначение, однако в этом месте сквозил неизбывный дух авантюризма. Мы вошли сбоку, ибо по неведомой причине главный вход оказался закрыт, в маленькой комнатке с импровизированной стойкой регистрации дремал престарелый усатый хозяин, который сильно оживился увидев Степана с семьёй, а, переведя глаза на меня, строго спросил: «Вам чего, молодой человек? У нас на сегодня все номера заняты».

«Это, Филипп Михайлович, мой брат Дмитрий. Я же вас предупреждал, чтобы на этот раз вы приготовили для нас два номера».

«Два номера? Мне так жаль! Наверное, я перепутал вас с другой семьёй. Они уже заселились».

Он передал Стёпе единственные ключи, а у меня промелькнула лишь одна мысль: «Главное, чтобы это не повторилось на море».

«Но ничего, номер у вас большой, семейный, на самом верху. Поместитесь», – он прекрасно понимал, что деваться нам некуда. «На самом верху» означало мансарду над вторым этажом.

Очень тяжело проводить столько времени с одними и теми же людьми, которые к тому же тебе неприятны, я всё больше чувствовал себя заложником ситуации, что начало приобретать абсолютно предметный характер. Кроватей в номере оказалось три, с явным неудовольствием Лариса вызвалась спать с дочерью, и, глядя на неё, я всерьёз побоялся, что она может ненароком задавить девочку своим жирным телом. И это только во-первых. Ужинали мы как свиньи из корыта, и если для моих спутников сие являлось нормой, то меня лишь сильный голод заставил присоединиться к трапезе за обшарпанным журнальным столиком, на котором были разложены пластиковые контейнеры, пакеты и бутылки с сильно пахнувшей несвежей пищей и напитками. «Оставь, всё не убирай, нам надо будет чем-то завтракать», – заключил под конец Стёпа, обращаясь к жене, а меня опять начало мутить, как только я представил, что придётся спать в духоте среди этих запахов, ведь окна открывать нельзя из-за комаров, а с утра ещё и набивать желудок всякой дрянью, которая за ночь испортится ещё больше.

Раздевались мы молча и в темноте. Я спокойно лёг и через 5-10 минут раздался храп сначала Ларисы, потом брата, их девочки слышно не было, но, скорее всего, она тоже заснула. «Зачем мне всё это нужно?» – в очередной раз задался я естественным вопросом. Номер если и выглядел лучше моей городской квартиры, то не намного, лишь темнота скрашивала его убожество, а запахи еды перебивали едкую вонь несвежих носков, которая ударила мне в нос, как только я в него вошёл. Очевидно, автомобильные путешественники не притязательны к одноразовой ночлежке, и потому хозяева поддерживают её состояние на минимальном уровне, однако я отнюдь не был уверен, что на море меня не ждёт нечто подобное, и снова пообещал себе не терпеть лишних неудобств, и в случае чего, вернуться без колебаний домой. Уснуть я даже не пытался и из-за храпа моих спутников, заглушавшего все остальные ночные звуки, и из-за вони, и из-за желания провести завтрашний день не так, как сегодняшний, то есть отключиться в машине на как можно долгое время, дабы не ощущать всю ту скуку, уныние, безысходность и бессилие, которыми оказалась наполнена сегодняшняя поездка. К тому же пока другие спали, я чувствовал себя наедине с самим собой, чего днём мне так не хватало, и завтра, когда буду спать в машине, а все остальные бодрствовать, я тоже окажусь как будто в одиночестве. Однако, успокоившись этой мыслью, я неожиданно уснул и проснулся только в серости раннего восхода от того, что Стёпа шумно ковырялся в остатках еды, пытаясь сделать бутерброд из варёной говядины, засохшего батона, обветрившихся нарезанных огурцов и помидоров, такого же состояния сыра и томатного соуса. От завтрака я отказался, выпил кофе, закусив печеньем из пачки, и мы на удивление быстро и организованно покинули это одноразовое место, лишь наспех умывшись и оставив уборщице возможность разгрести остатки нашей трапезы (Лариса прихватила с собой только пластиковые контейнеры, предварительно сполоснув их в раковине).

«Зачем мне это видеть, слышать, запоминать?» – опять подумал я, садясь на переднее пассажирское кресло, и опять не нашёл ответа, остановившись на мысли, что смогу всё прекратить, когда захочу, словно наркоман, питающий иллюзию, будто контролирует ситуацию.

Вновь потянулись однообразные километры, я бездумно смотрел в окно то на обочину, то на автомобили, которые мы обгоняли или которые обгоняли нас, и чувствовал, как бесполезно растрачиваю время. Я понимаю, Стёпе дешевле разориться на бензин для поездки на машине на море через полстраны, чем покупать билеты для всей семьи хотя бы на поезд и тем более на самолёт. Но мне-то к чему такие неудобства? Ведь я сам мог добраться до места назначения, не трясясь двое суток в этой колымаге. Однако в таком случае наша поездка не являлась бы совместной, я бы вновь поднялся над братом, а родители просили именно о ней.

Провалившись в сон, я с лихвой наверстал неполноценное ночное бдение. Сколько я проспал, не знаю, но, открыв глаза, увидел бескрайнее пространство вокруг. Степь дышала на нас через открытые окна сладким запахом морёной зноем травы. Вдалеке, на фоне насыщенно-сизого неба виднелось несколько терриконов, крохотная железная вышка и приземисто-уродливые постройки, органично вписавшиеся в неказистое раздолье. А за всем уже чувствовалось море. Трава охотно колыхалась под слабым ветром, уносившим последнюю влагу этой земли туда, где она была ненужна, к водной глади маленькой лужицы, со всех сторон закованной сушей. Ещё одна демонстрация бестолковости и механистичности природы. Иногда казалось, что мы никуда не едем, пейзаж за окном будто останавливался, настолько огромной и однообразной была степь вокруг, но ты на секунду отводил глаза, и иллюзия исчезала, дорога стремительно уходила назад, автомобили на встречной полосе проносились мимо. Серо-буро-жёлто-зелёное месиво щедрой рукой было размазано по земле как краски на холсте бездарного художника, путающего творческую работу с экзальтацией, талант – с дегенеративной субтильностью. Я стал жалеть, что на небе нет ни тучки, ни облачка, ведь как, наверняка, завораживающе-пугающе было бы попасть здесь и сейчас под настоящую грозу. И чтобы длилась она не минуту, не две, а несколько часов, за которые вода бы наполнила все впадины, трещины, канавы, овраги, скрыв под собой землю, оставив торчать только утлые стебельки сухой травы, дабы пейзаж стал походить на фантастический вид другой планеты в далеком космосе с невероятной экосистемой, не виданной человеком. Невозможная и глупая фантазия, к тому же всё бы испортили мелькающие тут и там совершенно прозаичные постройки, и, даже если бы случился потоп, влага всё равно быстро бы стекла в реку.

Как я обрадовался, увидев на её берегах знакомые белёсые листья камыша! Совсем как у нас. Ростов мы тщательно обогнули по периметру, исходясь от жары и нетерпения в пробке на мосту, убившей всё наслаждение от лицезрения текущей внизу реки, и поехали далее. Вид за окном будто не изменился, и я вновь начал скучать. Обилие мелких сёл буквально в несколько домов, то тут, то там встречавшихся на нашем пути, создавало гнетущее впечатление людской вездесущности и невозможности укрыться в отстранённой созерцательности дикой природы. А ехать нам оставалось пять часов с остановками, поэтому я отвёл глаза от окна и стал развлекать себя телефоном.

Сегодня мы подъехали к гостинице в приятных сумерках, глядя на которые, понимаешь, что у тебя ещё осталось перед сном время не спеша закончить дневные дела. Мои опасения насчёт отсутствия отдельного номера не оправдались. Хозяйка семейной гостиницы, двухэтажного здания, облицованного красным кирпичом, выглядевшего как обычное частное домовладение с длинным крылом, в котором и располагались номера в пяти минутах ходьбы от моря, встретила нас радушно. Эта невысокая крашеная блондинка лет 40 ждала у ворот, пока мы парковались на стоянке, и Стёпу, и его жену, и дочь помнила по имени, широко мне улыбнулась всем своим живым, некрасивым, сильно загорелым лицом, когда нас представляли, и проворно отвела в номера, чистые, новые, опрятные. Ей-богу, всегда бы сюда ездил, и к чёрту заграницу. Единственный серьёзный минус – из крана шла ржавая вонючая вода, пользоваться которой поначалу было неприятно, но потом я привык.


LIV

Первые два дня на море прошли стандартно и бестолково, мы плавали и загорали, ели и спали, и каждый раз перед сном я испытывал ноющее чувство недоделанности, незавершённости и пустоты прошедшего времени, и не по причине безделья, а из-за несбывшихся ожиданий. Но ведь это было всего два дня, можно позволить себе не измышлять насильственно какого-либо смысла в столь краткий промежуток времени. Более того, я уж начал надеяться, что «серьёзного разговора» между мной и братом не последует, что всё ограничится совместным времяпрепровождением, в результате которого открытая вражда, возникшая, когда я повернулся к Стёпе спиной и спокойно ушёл, оставив его избитого на морозе, исчезнет сама собой, точнее, потеряет актуальность, заместившись иным содержанием. И лучше бы так и случилось, тогда бы мы естественным образом вышли из привычного круга представлений. Но я ошибся, Стёпа прочно в нём засел и выбраться из него был не в состоянии до конца своей бестолковой жизни, о котором я никогда не узнаю.

Вечером третьего дня, приняв в буквальном смысле вонючий душ и отобедав, мы сидели во дворе «гостиницы» после очередных бессодержательных часов на пляже. Я и поплавать толком не успел, и загореть, занимался непонятно чем. Нормальные люди гуляли по набережной, любовались неспешным закатом (когда ещё увидишь заход Солнца над морем?) и общались. И мы вроде бы тоже общались, но сидя с пивом за забором. Несколько постояльцев суетились в номерах, готовились к завтрашнему отъезду, ещё одна семья, муж, жена и двое детей-подростков, копошилась подле нас в столовой, они приехали недавно, что можно было угадать по оттенку кожи, который был гораздо белее, чем у остальных, и тоже собирались последовать примеру прочих курортников и отправиться на набережную причём с явно преувеличенным воодушевлением, также выдававшим в них новичков на море. А я, нехотя и формально отвечая брату на какие-то грошовые вопросы, думал о Саше. Я постоянно вспоминал о ней все те дни, будто и вовсе не уезжал, перемена места не изменила моего душевного настроя.

«Послушай, – вдруг несколько иным, более нервным голосом вступил Стёпа, – ведь когда умрут родители, останемся только ты да я да сестра, но она – баба, она – не в счёт, у неё своя семья. Нам вместе жить и другу другу помогать, никто кроме нас самих этого делать не станет».

Я обернулся к нему лицом, выражавшим крайнюю степень неприятия, и посмотрел брезгливым взглядом. Это явно была родительская фраза, только они могли такое сказать, и только они имели право её произнести, никак не Степан, поскольку в ней говорилось об их смерти. Но не одна мысль о кончине отца и матери вызвала у меня чувство отвращения, а ещё и то утилитарное отношение к родственным связям, которое поразило меня однажды в юности в моих самых близких людях и с тех пор отвадило от искреннего и душевного отношения к ним. Я постоянно ждал, что мне придётся за что-то расплачиваться и радовался будто внезапной удаче тогда, когда удавалось этого избежать. Наверное, поэтому все отношения с ними носили характер принуждения, исполнения обязанностей, но не счастья от того, что ты кому-то нужен сам по себе, таким, каков есть.

«Это общая фраза. Если у кого-нибудь из нас возникнет конкретная большая нужда в помощи, я думаю, мы можем рассчитывать друг на друга».

«Нужда бывает всякая, не только большая. Хорошо, когда есть с кем посоветоваться, на кого опереться».

«Для этого у тебя есть жена. Почему ты не пошёл гулять с ней и дочкой по набережной? Если из-за меня, то не стоило, я буду чувствовать себя неловко, узнай, что мешаю вашему семейному отдыху».

«Вот она уже где у меня, – провёл Стёпа указательным пальцем по горлу. – Если бы не дочь, давно бы развёлся, без семьи проще, она тянет вниз, а не помогает. Я о другом. От баб никогда никакого толка не дождёшься, только мы, мужики, понимаем, что по чём».

Мной с моей влюблённостью его слова воспринялись как пустой звук.

«Не думаю, что Лариса настолько безнадёжна».

«Ты меня не слушаешь. Мне надо знать, что несмотря ни на что, мы можем рассчитывать друг на друга».

«Я же тебе ровно это и сказал, – я чувствовал себя так, будто у меня вымогают деньги. – По-моему, я ещё никогда никому в помощи не отказывал, другое дело, что я мало чего могу».

«Да брось! Помнишь, как я на первом курсе техникума сдавал экзамены? Все просили, и я, и мать, и отец, чтобы ты помог мне с геометрией, у тебя всегда рука была твёрдой, умел хорошо чертить, но ты ни в какую, каникулы, видите ли! Специально не соглашался, чтобы я провалился. Я это хорошо запомнил».

«Нашёл, к чему придраться. Я такого и не припомню. У меня самого с геометрией было не очень, вряд ли я мог тебе чем-то помочь».

«Мог, так совпало, что и у тебя, и у меня в том году был экзамен по этому предмету, только ты тогда учился в вузе, а я – в техникуме, и ты его сдал, а я – нет».

«Наверное, требования были разными».

«Видишь, ты даже сейчас пытаешься оправдаться, причём в том, чего, по собственным уверениям, не помнишь. Ты всегда был законченным эгоистом и постоянно себе на уме, потому я тебя ещё с детства побаивался».

«Кто поверит в то, что ты боялся младшего брата? Потому ты меня постоянно шпынял? Из-за страха передо мной?»

«Я тебя не «шпынял», может, только раз или два».

«За моими поступками ты следил и сделал вывод о том, что я – эгоист (как будто все остальные – безудержные альтруисты), а за своими – нет. Ты даже не подозреваешь, сколько неприятных моментов я пережил по твоей вине».

«Ты опять начинаешь до всего доискиваться. Нельзя по-простому рассудить и согласиться?»

«А тебе, выходит, надо, чтобы все, всегда и во всём безоговорочно с тобой соглашались? Хорошо, ты полностью прав насчёт меня. Теперь полегчало?»

«Мне не надо, чтобы все со мной соглашались. Но ты-то можешь меня понять?»

«Понять могу, согласиться не могу. По крайней мере, не во всём и не всегда. Я тебя знаю лучше, чем кого бы то ни было ещё, поскольку мы выросли вместе, одного поколения, и ты мужчина. О родителях и сестре такого не скажешь. Не уверен, что ты меня знаешь так же, у тебя есть жена и дочь, они тебе ближе, чем я, но это к делу не относится. Посему, Стёпа, могу с уверенностью сказать, когда я вижу, что ты ошибаешься, а это почти всегда, я просто не вправе предположить, что чего-то недопонимаю, что у тебя имеются скрытые знания и мотивы, наоборот, мне всё предельно ясно, и лгать ни себе, ни тебе, ни другим совершенно незачем».

По его красному потному лицу было видно, что он не понял и половины из того, что я сказал. Стёпа готов был обидеться, только сам не понимал на что.

«Всё-таки по-человечески ты не хочешь».

«Не обобщай, сейчас я с тобой как раз таки абсолютно откровенен, просто ты не желаешь меня услышать, а хочешь услышать только то, чего хочешь».

«И чего же я хочу?»

«Чтобы я сказал тебе, что ты можешь обращаться ко мне в любое время и с любой просьбой».

«А я могу?»

«А я к тебе?»

«Конечно, мы ведь братья. В этом вся суть».

«И ты её исполнишь?»

«Сделаю всё, что смогу».

«А как часто я могу к тебе обращаться?»

«Когда понадобиться моя помощь».

«Ловлю тебя на слове. И когда тебе понадобиться моя помощь, я тоже сделаю всё, что смогу».

«Ну вот и отлично, – с довольной улыбкой он откинулся на спинку. – Видишь, не так уж и сложно. С родными надо по-людски, это с посторонними можно, – он замешкался, подбирая слова, – блюсти собственную выгоду, а с близкими следует быть бескорыстным, они единственная опора в жизни. Как ты смотришь на то, чтобы завтра рано утром взять напрокат спиннинги и порыбачить? Вчера у стрелки видел мужика, у которого можно арендовать удочки. Там дальше, если пройти по ней до конца, очень глубоко, есть куда закинуть крючки», – Стёпа явно посчитал наш разговор оконченным в свою пользу.

«Неплохая идея, а то уже надоело просто лежать на пляже и плавать в море, а поехать на экскурсию здесь некуда. Кстати, тебе же известно, что я эту поездку не планировал и денег на неё не копил?»

«Ну?» – насторожился он.

«Я полагаю, отец дал тебе какую-то сумму на наши совместные расходы. Верни мне половину или оставшееся время плати за меня сам».

«Так он же дал в общем, на всех. Я уже потратил больше половины, например, на эту гостиницу».

«Тогда почему я сам плачу за свой номер? – ответа не последовало. – Но я полностью согласен, совместные расходы есть совместные расходы. Однако, надеюсь, ты понимаешь, что за свою жену и ребёнка должен платить сам? Это дело чести для любого мужчины. Пока заняться нечем, давай подсчитаем, сколько ты потратил на бензин и прочее. Подели пополам сумму, которую получил от отца, смело вычитай из неё половину уже произведённых расходов, а оставшееся отдай мне, и я обещаю тебе безоговорочно оплачивать свою долю будущих издержек. Более того, я тебе даже обещаю, что верну отцу остаток, не истратив из него ни копейки лишнего».

«Вот ты… – Стёпа опять замешкался, подбирая нужное слово, – жлоб!»

«Хорошо, что ты первым произнёс это слово. А точно я? Это я прикарманил отцовские деньги?»

«Я ничего не прикарманивал, он сам дал их мне и даже сказал почему именно мне. Он думал, что ты их не возьмёшь».

«И не взял бы, потому что в магазине с делами сейчас туго, а в прошлом году он на меня сильно потратился».

«Вот видишь! И тем не менее он их дал, поскольку волнуется за нас, мы – семья и должны друг другу помогать, ведь больше никто нам не поможет».

«Я вижу, что за всей этой жизненной правдой-маткой стоит именно то самое жлобство, желание поиметь с ближнего больше, чем сам готов ему предложить. Почему ты не предложил мне скинуться на поездку, а сразу взял деньги у отца?»

«У меня ведь семья, я не могу позволить себе столько тратить на отдых».

«Думаю, можешь. Ты просто хотел отдохнуть за чужой, в данном случае отцовский, счёт, а сэкономленное потратить на что-то другое. Более того, ты привык так жить всю жизнь, и если родители смотрят на это сквозь пальцы, поскольку ты их сын, то я, будучи твоим братом, притом младшим, совершенно не обязан содержать ни тебя, ни твою семью. А за помощью, да, обращайся в любое время, помогу, чем смогу, выслушаю, объясню, посоветую, надо будет, пущу переночевать, и всё в таком духе».

«Спасибо», – прошипел он, поняв, что спорить со мной и торговаться уже опасно, можно потерять оставшееся.

В ту же ночь лёжа в кровати, я битый час слушал перед сном, как за стенкой Стёпа перешёптывается с женой. Наутро он дал мне 12 тысяч с небольшим, которые я целиком вернул отцу, чем одновременно и расстроил его, и порадовал. Ему было приятно, что младший сын не относится к щедрости и заботе родителя как к должному. А о взятии напрокат спиннингов было забыто, хотя я искренне считал это неплохой идеей, способной разнообразить наши монотонные дни, отягчённые никуда не девавшейся обидой и недомолвками.

Но вот они закончились. Уезжая домой, я отчётливо видел, что ничего не изменилось и измениться не могло, эта поездка, повторюсь, изначально была ненужна, а мысль о том, что ради неё где-то там вдалеке и безвестности я оставил Сашу, которая, возможно, уже вышла на работу, делала её почти ненавистной. На обратном пути я был поглощён предстоящими делами, постоянно смотря в окно, не замечал проносящихся мимо знакомых пейзажей, только давешние камыши вновь обратили на себя внимание и вызвали радостное чувство, но уже гораздо более обыденное. Если подумать, я не так уж и мало повидал в жизни, ничего сверхъестественного (да такого и не бывает), ничего выдающегося, пожалуй, даже ничего существенного, но кое-что интересное, своеобразное, красивое и родное мне удалось встретить.


LV

С момента моего последнего посещения здания областного правительства прошло немногим менее месяца. Я вышел на работу, минула неделя, и у меня нашёлся предлог отправиться в желанный кабинет. С замиранием сердца открыв дверь в приёмную, я увидел перед собой Сашу, стоявшую посреди кабинета. Нагнувшись над пустующим столом, девушка перебирала бумаги. Она была в белой блузе с коротким рукавом, серой короткой юбке и чёрных туфлях на высоком каблуке, загар предавал ей сладостной таинственности и маскировал многочисленные родинки на руках, лице и шее, а ещё я впервые заметил, что у неё стройные и красивые ноги, которые ранее прятались в мешковатых юбках. Александра выглядела слишком хорошо, чтобы стать моей. Я смутился и неуверенно поздоровался, она мне бесстрастно ответила, а ведь буквально секундой ранее я хотел вложить в своё приветствие всю силу тех томительных чувств, которые давно к ней испытывал. Безразлично и издалека постаравшись начать непринуждённый разговор, я высказал очевидную догадку о её недавнем отпуске, и Саша её подтвердила, потом спросил, долго ли она в нём пребывала, и оказалось, что полтора месяца. Из моих уст невольно вырвалось восклицание крайнего удивления, и я рефлекторно начал жаловаться на то, как мне не позволили отлучиться более, чем на две недели, поэтому отпуск получился крайне скомканным. Александру это нисколько не впечатлило, она лишь подтвердила, что её отсутствие действительно оказалось долгим, и тут же спросила, по какому делу я пришёл. В ответ я протянул ей проект письма, содержание которого мне было неизвестно и совершенно безразлично, оно являлось не моим, в данном случае я выполнял столь мне присущую роль мальчика на побегушках. Она взяла его худой, загорелой, внезапно ставшей изящной рукой и сказала, что у руководителя сейчас посетители, и неизвестно, когда они выйдут, я могу либо подождать неопределённое время, либо уйти, и, когда виза будет получена, мне перезвонят. Довольно улыбаясь, я с готовностью сказал, что подожду, и спокойно сел на стул в приёмной, даже не заметив, что Саша слегка нахмурилась, поскольку имела в виду, что ждать необходимо за дверью.

Она положила проект письма в папку, вернулась к столу и продолжила копаться в документах, а я стал пялиться на её тощий зад с соответствующими мыслями, однако не смог долго молчать и по простоте душевной задал личный вопрос, не бог весть какой, но, произнеся его, тут же осёкся, и моё сердце сильно забилось: «А куда вы ездили в отпуск?» Саша спокойно обернулась, мгновение смотрела мне прямо в глаза сверху вниз, я сильно испугался, что сейчас она ответит, не моё это дело, и всё будет кончено, но девушка отвернулась и так же бесстрастно, как и давеча здороваясь, ответила из-за спины, что на полуостров. Я страшно обрадовался, от сердца отлегло, и тут же затарабанил, как и когда сам туда ездил, ни разу не заметив, с какой же всё-таки законченной социопаткой имею дело. Мои реляции не произвели никакого впечатления, но слушала Саша довольно приветливо, только однажды, когда я упомянул, что на пляже всегда было много людей, и спросил, столько же их теперь, она с неожиданной злобой кинула: «Люди – мусор, на мусор внимания не обращаешь, поэтому сказать не могу». Это было самое резкое высказывание, которое я от неё когда-либо слышал, даже удивился её наивности маленького человека в большом месте, на секунду посмотрев на себя со стороны, но тут же продолжил, боясь потерять нить повествования и благорасположение своей возлюбленной.

После рассказа о поездке на полуостров я плавно переключился на свой прошлогодний отпуск в небольшой центральноевропейской стране с очевидным желанием похвастаться и дать понять Саше, что не так прост, как кажусь, и между делом заметил, какие мелочные и скаредные там люди, трясутся над каждой «копейкой». Она кончила перебирать бумаги на столе, вернулась на своё место и начала печатать на компьютере, однако, услышав мои последние слова, опять перевела на меня взгляд и вновь снисходительно посмотрела будто сверху вниз, хотя теперь наши глаза находились на одном уровне, раздражённо прибавив: «Ну и что? Деньги – единственное, что имеет значение, их сбережение – элементарное следование закону самосохранения. Нам как раз таки необходимо этому у них поучиться». Моё счастье было всеобъемлющим: я спокойно и доверительно, на равных общался с любимой девушкой, которая мне благоволит и, кажется, вот-вот согласится стать моей.

Окончания совещания я не дождался и через полчаса болтовни вышел из приёмной с блаженной улыбкой на устах. В тот день мне так и не позвонили, принесённое мной письмо не завизировали, видимо, существо закапризничало, что приходится много трудиться, и отказалось работать с документами. Но мне это было на руку, поскольку появился повод увидеть Сашу на следующий день. Однако вечером по привычному маршруту к зданию областного правительства я направлялся с решимостью сегодня же всё уладить. Прогулялся у одного входа, второго, третьего. Смеркалось и холодало. Вдруг мне показалось, что Саша вышла из только что покинутой мной двери и тут же завернула за угол на улицу, по которой меня привезла сюда маршрутка. Сердце яростно и сладостно забилось, я поспешил за ней, всё ещё сомневаясь, она ли это, издалека вполне можно было перепутать. Туфли вроде бы те же, та же юбка, пиджак ей в тон, прохладно, неудивительно, что она его накинула, а не осталась в блузе, причёска очень похожа, жаль, профиль не смог разглядеть. Если она не успела далекой уйти, обязательно её окликну.

И далеко уйти она действительно не успела. Завернув за угол, в нескольких десятках метров от себя я увидел лишь спину и затылок девушки, садившейся в дорогую машину на пассажирское кресло рядом с водителем. Нет, надежды я не потерял, столько было вложено в неё эмоций, и та девушка вполне могла оказаться не Сашей, хотя причитающуюся мне долю тягостного разочарования я получил, и, чтобы исключить его впредь, перестал караулить свою любовь возле её работы. И, странное дело, принятое решение тоже меня вдохновляло, теперь уже в нём мне чудилась новизна и перемена жизни к лучшему, отвлекшая в тот вечер от тягостных раздумий о действительном положении дел, поскольку в моём сердце появилась отчаянная уверенность человека, доведённого до последней черты, опустившегося на самое дно, в том, что его возлюбленная хотя бы не болтается на улице после работы, не ездит в общественном транспорте, к ней не пристают прохожие и не лапают в маршрутке, её возит, возможно, знакомый, возможно, родственник, но, как мне хотелось думать, не жених и не муж, на что указывало отсутствие обручального кольца. Это я помнил прекрасно, мне нравилось украдкой разглядывать её тоненькие руки. Моя рассудительность дошла до того, что я стал считать, будто такая девушка как Саша не смогла бы увлечь собой человека, обладающего столь дорогой машиной, он нашёл бы себе кого-нибудь получше, не смогла бы даже состоянием семьи, которого, судя повсему, не было, иначе ей не пришлось бы работать, а раз так, то подвозил Александру родственник, например, отец, и никому она кроме меня не нужна, питаться чужими объедками – моя прерогатива.

Сейчас, стоя одной ногой в могиле и оглядываясь на ту историю, я искренне удивляюсь, если в моём состоянии можно испытывать ещё какие-либо эмоции кроме безразличия и злобы, как я мог сочетать в одном чувстве такие крайности. Наверное, только потому что жил, не задумываясь о смерти. С одной стороны, я искренне и чисто полюбил, думал лишь о Саше, именно она вечерами незримо присутствовала рядом со мной те несколько часов перед сном, с другой – со злобной усмешкой размышлял, какая же всё-таки страшненькая моя избранница, зачуханая дурнушка, не нужная никому кроме меня. Если представить себе невероятную ситуацию: при очередном моём посещении небезызвестной приёмной Саша признаётся мне в любви, говорит, что хочет за меня замуж, и предлагает встретиться когда и где угодно, – то в таком случае я бы всерьёз решил, что этого недостаточно, чтобы искупить ей собственную непривлекательность передо мной, принялся бы с дурацкой улыбочкой расспрашивать, как сильно она меня любит, где мы будем жить после замужества, и закончил бы приглашением в свою съёмную квартиру сегодня после работы, дабы прибраться, приготовить ужин и заняться сексом с обязательной присказкой «после поглядим». Я её не ценил, я ценил только собственные чувства к ней, то куцее разнообразие, которое вошло в мою жизнь. Встретив Сашу одну после работы, смог бы я на самом деле сказать, что чувствую, а, увидев взаимность, довёл бы дело до логического завершения, то есть до брака? Большой вопрос. Но ни того, ни другого, ни третьего так и не случилось, поэтому я никогда не узнаю, стала бы она счастьем всей моей жизни или только мимолётным разочарованием. Однако без любовной истории в рассказе о жизни молодого человека никак не обойтись, и желательно не одной.


LVI

Следующим утром раздался закономерный звонок, и Сашин голос как автомат объявил, что мой документ завизирован, его можно забирать. Я сорвался с рабочего места и побежал к ней как угорелый, чтобы непременно выяснить, видел ли я вчера именно её, и, если да, то в чью машину она садилась. В маршрутке моя решимость ни чуть не ослабела, по дороге от остановки до входа в здание правительства я начал слегка сомневаться, а стоит ли спрашивать, вносить ясность в ситуацию, которая может продлиться ещё некоторое время, доставляя удовольствие искренней влюблённости и оттягивая возможное разочарование. В лифте я уже откровенно запаниковал и открывал дверь, думая о чём угодно, только не о непосредственной причине своего визита. Почему-то именно сегодня Саша была особенно хороша, в чёрном платье без рукавов, накрашена сильнее обычного, с новой причёской, её волосы по-прежнему торчали сзади тугим пучком, но на этот раз она пустила по бокам два тонких локона. В безотчётной надежде я тут же подумал, что всё это ради меня, а между тем, войдя в приёмную и не замечая ничего кроме девушки, сидящей передо мной за столом, встал посреди помещения и несколько мгновений тупо пялился на неё, не соображая, что Саша всё настойчивее указывает на кипу аккуратно сложенной бумаги справа и уже в который раз повторяет, что там лежит документ, ради которого я здесь. Господи, какой к чёрту документ, когда тут такая любовь! Но я опомнился, повернулся к пустующему столу и невидящим взглядом стал рассматривать лежащие передо мной, ничего не значащие бумажки. Ещё через мгновения Саша принялась мне подсказывать, мол, слева, нет, правее, с краю, прямо под рукой и тому подобное. В полном смятении я забрал свой документ и, сам тому не веря, собрался уходить, не проронив ни слова. Однако предмет моих мечтаний выглядела сегодня настолько не по-земному привлекательно, что в отчаянном порыве копившейся месяцами страсти, забыв о светской шизоидности, я решил, была не была, и дрожащим голосом сказал ей, что случайно увидел, как она вчера вечером уезжала с работы. Саша непринуждённо удивилась, подтвердила, что иногда её подвозит знакомый, и вновь повернулась к монитору, а я с опущенной головой вышел из кабинета. Но и после её признания я не уверился, что всё окончено, так и не начавшись, только теперь необходимо было расставить точки над i, потому что далее моё подвешенное состояние продолжаться не могло, поскольку оно оказалось отравлено ревностью.

Но над какими i я собирался расставлять точки? Внесение полной ясности в делах сердечных актуально только тогда, когда твоими чувствами играют, теша своё задавленной скотское самолюбие. А если нет? Если Саша ничего не подозревала? Тогда точки расставлять не над чем. Как и любой влюблённый я переоценивал умственные способности предмета своей страсти, поэтому и полагал, будто Саша понимает столько же, сколько и я. Она же являлась обыкновенной девушкой с тривиальными потребностями, страхами, спесью и недалёкостью. Однако, как могла бы закончиться наша история, я никогда не узнаю, никакого логического конца она не получила, и это печальнее всего. Обычные «да» или «нет» всегда предпочтительнее неизвестности, которая, несомненно, худшее из того, чем может завершиться любовь, поскольку она оставляет широкое поле для фантазии и сожалений, опустошает сердце бесконечным возвращением к тем минутам, в которые могло всё решиться, отравляя жизнь тяжёлыми воспоминаниями о собственной беспомощности, даже если после произошедшего ты многого достиг и сильно переменился. Правда, у меня нет ни того, ни другого. К тому же неприкаянная любовь, переживаемая внутри себя, омрачает все нынешние и будущие чувства, ты начинаешь относиться к окружающим иначе, привязанность к близким кажется препятствием к осуществлению прочих устремлений, ведь помимо собственных переживаний тебе приходится вникать и в их мелкие проблемы, поддерживать разговоры и неизменно отвечать, что у тебя всё в порядке, тогда как в душе клокочет чёрная вязкая страсть, не находящая выхода. И все последующие сердечные склонности ты будешь воспринимать через её призму, видя в них повторение былого чувства, сомневаясь и огорчаясь, стремясь с обретением любимого ныне существа реализовать и ту давнюю любовь, а, добившись своего, вдруг разочаруешься, потому что эта девушка – не та, которой ты хотел обладать, она другая, и воспринимается лишь как замена прежней. Если любовь, в которой ты никогда не признался, остаётся с тобой, она превращается в твою единственную любовь. Ты нехотя тащишь её через всю свою жизнь, ища, но не находя её подобия, не удовлетворяясь ни чем, ни на чём не задерживаясь, становясь безразличным к собственному существованию, которое не даёт желаемого. Благо, мне это не грозит, я скоро умру, и до могилы уже рукой подать.

Но повторю, я планировал, я всерьёз планировал подружиться с Сашей, узнать её ближе и объясниться в любви. Несколько следующих недель мы встречались редко и по тем же самым формальным поводам, я уже не вёл себя так, будто на что-то претендую, моё чувство столь прочно засело глубоко внутри, что теперь ему не требовалось реального проявления, и, как ни странно, девушка стала говорить со мной мягче и откровеннее, смеяться над моими добродушными и предельно глупыми шутками, один раз даже пошутила сама. Возможно, её благосклонность появилась именно вследствие того неуместного вопроса, именно после него она начала ко мне приглядываться и нашла не таким уж безнадёжным, а, может, наоборот, перестала опасаться моих притязаний на то, что мне никогда не будет принадлежать, то есть на неё саму, и расслабилась, полагая, что пресловутые точки над i отныне расставлены.

В конце сентября меня отправили в ненужный и совершенно неуместный в данный момент отпуск ещё на две недели, чтобы полностью исчерпать полагающееся время для соблюдения трудового законодательства и снижения выплат при увольнении (на всякий случай), и так как я копил деньги на автомобиль, то путешествий не планировал, поэтому решил вернуться к тому, с чего начинал, то есть караулить Сашу у работы, ибо фантазией никогда не отличался. И предстоящая пора вновь показалась мне прекрасно подходящей для любовных излияний. Пусть по вечерам было уже прохладно, но ещё не холодно, темнело гораздо раньше, листья желтели – и всё это создавало спокойное, благодушное настроение, особенно полумрак, будто окружавший тебя невидимой завесой, оставляя наедине с собеседником в интимной обстановке, располагавшей к откровенности даже среди оживлённой улицы. Так мне тогда казалось, именно на это я и надеялся. О чём бы стал с ней говорить? И на этот раз я придумал множество вариантов, но все они сводились к следующему: на неделю я намеревался уехать домой и таким образом полностью исчезнуть из её жизни, а потом вернуться, и, гуляя в центре, как бы случайно отыскать Сашу после работы и посмотреть на её реакцию на нашу внезапную встречу. Если она спросит, что я здесь делаю, ответ у меня был готов – я в отпуске, ездил на неделю домой, вернулся и теперь просто убиваю время. Далее по обстоятельствам – либо предложу ей встретиться, составить мне компанию в моём времяпрепровождении (это самое лучшее), либо, если она убежит и опять сядет в ту машину прежде, чем мы разговоримся, завтра повторю всё то же самое. Объяснять уже ничего не надо, я просто завёл себе привычку по вечерам прогуливаться в центре, так что можно будет затронуть другие темы, погоду, красоту увядающей природы, работу, музыку, планы на жизнь, кино и тому подобное. Если она не разговорится и на этот раз, надо будет крепко призадуматься, девичья ли это стеснительность или же безразличие, но так или иначе на третий день я планировал признаться, что гуляю здесь, чтобы встретить её, а дальше опять – будь что будет.


LVII

Однако моим планам не суждено было сбыться, я так и не узнал, что Александра за человек, стоит ли с ней связываться и достойна ли она того, чтобы быть любимой так, как любил её я. Впрочем, на бумаге несколько предыдущих страниц выглядят как благодушная трусость, но мне простительно, я действительно размяк, потому что сильно полюбил, полюбил так, как никогда прежде, по большому счёту именно тогда, полгода назад, я и открыл для себя это чувство, и, надо было такому случиться, смертельно заболел тоже именно тогда. Я давно чувствовал себя будто выхолощенным до последнего предела, однако не предавал этому никакого значения, в крови бурлили гормоны, сердце то успокаивалось, то бешено стучало, и я ни коим образом не связывал своё состояние с теми беспросветными мрачными вечерами, которые проводил за работой предшествовавшие месяцы. Но последняя неделя перед отпуском началась особенно тяжело, мне необходимо было завершить множество дел, будто специально наваленных на меня всем отделом. Пусть я принял решение, как быть с Александрой, и успокоился, но недомогание не прошло, и стало очевидно, что его нельзя назвать любовным. Почему-то лишь апостериори я начал ощущать жару прошедшего лета, она будто нагнала меня, желая договорить нечто забытое. Время от времени внезапно проступавший пот крупными каплями катился по лбу, пропитывал рубашку, добавляя странности к моему состоянию. Спонтанно возникавший дискомфорт являлся лишь мелким проявлением грозной, непреодолимой силы болезни, побеждённым которой я доживаю свои последние дни. Тогда я бежал от мрачных подозрений в сладкое предвкушение предстоящего нечто, а чего конкретно, и сам не могу объяснить, скорее всего, кратковременного периода полной свободы, за который мог обрести своё счастье. Я безбожно опаздывал на работу, не желая просыпаться по утрам, не мог сосредоточиться на текущих делах, не будучи занят посторонними размышлениями, моя жизнь будто опустела, и если бы можно было просто сесть в кресло и уставиться в никуда, то я бы так и поступил. В четверг среди дня у меня ни с того ни с сего пошла кровь из носа, я успел зажать его платком, лишь несколько капель упало на рубашку, бросился из кабинета в туалет и среди коридора упал в обморок. Смутно помню, как на скорой меня везли в больницу, там что-то вкололи, и я мгновенно пришёл в себя уже в палате. А потом всё завертелось: обследования, диагноз, ужас и безысходность, слёзы матери, ненужный оптимизм отца, боль и ожидание неминуемой смерти. Я так и не доработал до заслуженного отпуска, на который имел такие далеко идущие планы, и эта мысль частенько терзает мне сердце мелочной смехотворностью.

Меня лечили, долго, тяжело и бесполезно, не хочется об этом вспоминать. Единственное, после всех манипуляций с моим тщедушным телом у меня напрочь исчезло ощущение прожитой жизни, объективной реальности, воспоминания превратились в отчётливо-механистические картины, не окрашенные ни каплей эмоций, ни достоверностью личного опыта, я будто увидел их в плохой пьесе плохого театра, в которой актёры лишь символически обозначают интонацией переживания героев постановки, но не отыгрывают их поступками. А образ Саши за время болезни растаял без следа, будто в моей жизни её никогда и не было, не было любви, ожидания счастья, остались только факты на размытом фоне, на котором маячил силуэт какой-то девушки, а какой именно, теперь не разобрать. Потом, выписав обезболивающих, меня отпустили домой доживать оставшиеся дни, и из-за обиды на жизнь, которая так невнимательно со мной обошлась, я принялся составлять из своих записей то, что вы здесь видите. Но я уже повторяюсь.

Может, всё, что тут написано, – ложь, я врал, чтобы придать себе значимости, как долгожители из ветхих побасенок, чьи слова об их возрасте и свершениях современники не могли проверить, потому что люди жили недолго, и свидетели давно умерли? А ведь именно эти лжецы писали «священные книги», из-за примитивности содержания которых подобных «писателей» сегодня вполне можно назвать олигофренами. Или, может, мои представления – такие же глупости дремучего быдла, ставшие суеверием? Это легко проверить, останется как минимум три могилы.

Природа – ленивая скотина, начинает и бросает, не доводя до конца, отвлекаясь и перескакивая с одного на другое, а вот смерть – нет, смерть деятельна, она спокойно и методично подчищает неудачные эксперименты, неумолимо сбрасывая их в чёрную бездну небытия, где им самое место. Смерть – единственная судья для жизни, только пропустив её через горнило гибели, можно понять, имела она смысл или нет. Меня эта мысль успокаивает, в последнее время я часто смотрю телевизор, иногда весь день, чужая болтовня отвлекает от боли, и вижу, как много у нас претендентов на звание «властителя умов», однако подобные властелины вшей приходят и уходят безо всякого следа так же, как индивиды в ведомом ими стаде. Так было раньше, так будет и впредь, и единственная роль, которую они играют на самом деле, – быть сиюминутным развлечением для колоссально инертной биомассы толпы, сплясать свою шутовскую пляску, потешить самолюбие, после чего благополучно умереть, не сделав в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного.

О себе я того сказать не могу. В ожидании смерти будто сцена из приевшегося фильма меня настойчиво посещает одно воспоминание из ублюдочного детства на обочине Вселенной, проведённого с такими же скудоумными выродками как я. Мне 11 лет, конец июля, разгар летних каникул, мы с друзьями изнывали от безделья, ни у кого тогда не было ни игровой приставки, ни тем более компьютера, чтобы канализировать пагубную юношескую энергию сельских отбросов в безопасное русло. Все места, которые можно было облазить, мы облазили и просто собирались на улице в надежде, что кто-нибудь чего-нибудь придумает, чего-нибудь принесёт, с чем можно развлечься. И однажды мальчик из нашей компании, как сейчас помню, по имени Петька и по прозвищу нецензурному, невысокий, с широкими плечами и покатым лбом, на который в жару налипали криво обстриженные перья жидких чёрных волос, принёс в своих больших руках коробку с новорождёнными пищащими котятами, а их дворовая кошка бежала за ним. «Мать сказала, бери и делай с ними, что хочешь, только чтобы в доме их не было», – обычное дело, кошка окотилась, приплод девать некуда. И мы взяли каждый по котёнку и стали о них заботиться, проявляя естественную эмпатию к умилительным маленьким комочкам шерсти? Нисколько. В моей памяти прекрасно сохранилась сцена как с картины, вполне достойной кисти какого-нибудь русского художника, живописавшего деревенские пейзажи: чей-то деревянный забор, покрытый облупившейся зелёной краской, выбеленная стена дома, блёклый, позаброшенный палисадник, деревья на обочине пыльной улицы, знойное Солнце и мы, убивающие новорожденных котят под истошное мяуканье их матери. Первого размозжили камнем. Петька достал слепое, дрожащее существо из коробки, положил на землю, взял большой голыш из палисадника, поднял над головой и со всей силы бросил вниз. Следующих мы били об стену, соревнуясь, у кого умрёт с одного удара, потом топтали котят ногами, кидались ими друг в друга, после чего разошлись по домам обедать, разгорячённые и довольные тем, как весело провели время, и как Петька всем удружил. Чем был занят вечер того дня, я не помню.

Звериная реальность взращивает звериных индивидов, поэтому я искренне недоумеваю, когда осуждают очередных подростков-живодёров, которые одни из многих-многих тысяч по-глупости выложили свои изуверства в сеть. Мы действительно не хотим понимать ни себя, ни того, что происходит в среде гнилой невежественной биомассы, в особенности в зверостанах, покрывающей Землю густым слоем навоза собственных тел, отчаянно пытаясь списать творимое ею зло на отдельные проявления девиантных личностей, чтобы всеми силами сбыть с себя ответственность за происходящее. Но нет, мир таков, потому что мы сделали его таким, по бессилию, невежеству или намеренно, но вина всё равно лежит на каждом из нас, и с этим надо что-то делать, не боясь замарать руки кровью невинных, потому что таковой не найдётся ни в одном человеке. Невиновность всегда относительна, если я по мере своих ущербных возможностей усвоил некую мелкую истину любого, но очень специфического содержания, отличающую меня от других, и гибну, не способный более ни на что, я несу ответственность за то, что не познал всего остального, повёл себя как ленивое животное, не сделал то, чего мог бы сделать. Или не мог? Если действительно не мог, тогда грош цена моей жизни, грош цена жизням тех, кто мне предшествовал, ибо никто из них не достиг идеала. А были те, кто его достиг? Возможно. Только я таких людей не знаю.


LVIII

Сколько я не старался не пускать посторонние взгляды в убогое жилище моих родителей, в котором постоянно грязно, пахнет несвежей одеждой и дурно приготовленной пищей, теперь у меня это точно не получится. Последнее празднование нового года прошло в нашей семье будто последняя трапеза приговорённого на казнь, то бишь меня. Всё было трогательно и обречённо. Родственники чинно и спокойно раскладывали по тарелкам кушанья, никто не веселился, но и явно не горевал, отдавали мне, моей предстоящей смерти, последнюю дань уважения, только дети брата и сестры как всегда оказались не в меру активны. Глядя на них, я не жалел, что не оставил после себя потомства, столь бесполезны эти существа, в них уцелеет лишь половина нас самих, в их детях – только четверть, и так далее до полной неразличимости от любого другого индивида. И почему всем кажется, что их дети – память о них, а не о коацерватных каплях времён эоархея? Кто бы и как не был счастлив в жизни, кто бы и как в ней не страдал или преуспевал, он всё равно обращается в прах, его гены растворяются в веках, дела меркнут перед грядущим.

Отец, придерживая меня под руку, помог сесть за стол, что являлось совсем необязательным, сделал он это сугубо для того, чтобы обозначить родительскую заботу. Из своей комнаты на первом этаже, за кухней, из которой весь день доносился звон посуды и запахи готовящейся еды, я вышел сам. Хорошо накормить в праздник – единственное, что мать могла для меня сделать и на что хватало её фантазии. Мы сели в начале восьмого, и, честно признаюсь, мне было очень тяжело выдержать весь вечер за столом. Я периодически ложился на диван, на котором с удовольствием и остался бы до конца праздника, но приходилось вставать и что-то пить, что-то есть, борясь с жестокой тошнотой и не имея возможности позволить себе лишнего куска из того, что, на самом деле, предназначалось мне. Разговоров велось много, но они казались несколько сдержаннее обычного, по крайней мере, в начале застолья, и в лучшем случае я принимал в них формальное участие, в основном же просто сидел и слушал или смотрел по телевизору традиционные комедии, которые можно включить фоном, не боясь разочароваться, если внезапно в новогодней суматохе обратишь на них внимание.

Поначалу дети меня заметно побаивались, я сильно изменился за время болезни. В тот день они впервые увидели дядю после её начала, прежде меня от них тщательно скрывали, что оказалось нелёгкой задачей, поскольку с отпрысками сестры мы жили в одном доме, пусть я и вернулся в него лишь недавно. Это особенно чувствовалось, когда их по очереди подводили ко мне здороваться. Я со своей стороны усугубил ситуацию, забыв, как зовут младшего сына сестры. Ему сие, конечно, являлось глубоко безразличным, но родителям было неприятно, он почувствовал их негативные эмоции и встревожился ещё более, почти до слёз, благо, сопляка вовремя отвели от моего стула. Но по прошествии получаса, видя, что я не так уж и страшен, просто сижу и ни на кого не собираюсь нападать, дети, будучи не в состоянии долго задерживать внимание на одной вещи, отбросили всякую скованность и начали радостно носиться по комнатам, играть в прятки, драться, плакать, потом обиженно сели за стол, и всё это под вялые окрики родителей. Старшая дочь сестры даже пыталась со мной общаться. Она единственная из детей пару раз заглядывала в мой тёмный угол после возвращения из больницы, но войти и поздороваться так и не решилась. Девочка была уже взрослой, почти подростком и возиться с малышнёй считала для себя зазорным. Она понимала, в каком я состоянии, что я умираю, и испытывала ко мне более спортивный интерес, чем сострадание, поэтому все её попытки заговорить я встречал холодно и отвечал односложно. Сперва это её раззадорило, и под пытливым взглядом детских глаз калового цвета с недетским выражением я чувствовал себя как стыдливый подросток, однако моя настойчивость в конце концов дала результат, её скотские иллюзии, будто она нравится всем и все должны быть с ней любезны, оказались поколеблены, и подрастающая дрянь от меня отстала, прогнозируемо не выказав и толики участливого отношения к обречённому на смерть.

Чем занимались, о чём разговаривали в тот день женщины, по-долгу пропадавшие втроём на кухне, я не знаю и знать не хочу, поскольку прекрасно представляю себе уровень интеллектуального развития каждой из них, по причине низости которого ничего существенного в их словах быть не могло, но вот мужчин нашей семьи, мужей тех женщин, я наслушался вдоволь. Они лишь изредка вставали из-за стола, чтобы выйти покурить, всё время пили и как обычно несли ядрёную мужицкую дичь, иногда обращаясь ко мне с формальными вопросами, могущими, по их мнению, относиться к моему бывшему роду занятий (на самом деле, никак с ним не связанными), дабы создать видимость, что в разговоре участвуют все, в том числе и я. Первый тост, как водится, прозвучал от отца и содержал среди прочего пожелание здоровья. Меня он не касался, отец бы не решился на такую бестактность и довольно искусно её избежал, поэтому чувства неловкости ни у кого не возникло, что-то было сказано про новое поколение нашей семьи, про их с матерью статус дедушки и бабушки, как они рады видеть подрастающих внуков, а потом, если позволит то самое здоровье, так же будут рады видеть правнуков. Мать положила мне на тарелку ни чем не заправленный салат с яйцами и кусок запечённой со специями говядины. Я всегда не любил её стряпню за неряшливость и всю жизнь питался почти исключительно ею, и сегодня, пусть она и старалась, в салате чувствовался привкус лука, которого там быть не должно, и какая-то горечь невыясненного происхождения, а мясо оказалось жёстким, снаружи невозможно солёным, а внутри пресным, отдававшим прелостью. Сделав глоток шампанского, я ощутил сильную боль в желудке, после чего до конца вечера довольствовался лишь водой из-под крана.

Пока все ели, стало очевидно, что я здесь уже чужой, родственники общались между собой, не обращая на меня внимания. Мужчины сидели рядом, технически я тоже сидел среди них, но они либо молча поглощали дурно приготовленную пищу, либо выпивали после нескольких слов в качестве формального тоста, либо горячо перебрасывались репликами о том, интереса к чему у меня нет и никогда не было, посему участвовать в их компании я мог только в упомянутом смысле. С женщинами и без того всё ясно, в их клуб не лезли даже мужья. За предшествовавшие месяцы болезни я привык к разочарованиям, ещё более я привык к ним за всю свою бессмысленную жизнь, но так грустно мне никогда не было. Была боль, было отчаяние, был гнев, пустота, бессилие, забытье, но не грусть, не сожаление о безвозвратной потере. Родных у меня уже не было, а у них – меня. Только у них ещё оставались они сами, а у меня – никого.

После того, как я съел всё положенное матерью мне на тарелку, я понял, что мой желудок не справится с перевариванием этой пищи, однако решил дойти до конца и, если будет нужно, сделать потом промывание. Меня ещё не тошнило, точнее, тошнило не более обычного, и, дабы не искушать судьбу, я вздумал прилечь на диван, что являлось вполне приличным и допустимым, поскольку многие успели встать из-за стола, мать с сестрой в очередной раз вышли на кухню, дети бегали по дому, и лишь мужчины остались за ним в полном составе, не прекращая пить под традиционную новогоднюю алкогольную комедию. Я поднялся, оперевшись о стол, прошёл пару шагов, с левой ноги слетел тапок, не прерывая движения, попытался его поддеть носком – не получилось. Внезапно у меня закружилась голова, в глазах потемнело, но машинально я ещё несколько раз провёл носком по полу, конечно, мимо цели, до того момента пока не увидел в дверях кухни мать и сестру, не обернулся и не заметил, что жена брата и все остальные молча смотрят, как их исхудавший родственник в белой рубашке и чёрных брюках, жутковато висевших на нём будто мешки на жерди, беспричинно машет ногой посреди комнаты так, что кровь стынет в жилах от ужаса перед смертью, стоящей за этой сценой. Их глаза выражали разные чувства, от небольшого волнения у Ларисы, до глухого отчаяния у матери, своей неуклюжестью я будто прямо без обиняков говорил ей: «Да, мама, я умираю и скоро умру, и ты ничего не можешь с этим поделать». И если прежде можно было более или менее с положительными эмоциями отмечать наступление нового года, нёсшего неминуемую смерть в нашу семью, то теперь стало очевидным, что праздник не удался, я всё испортил.

Нацепив злополучный тапок без посторонней помощи, я прилёг на диван, но лучше мне не стало. Единственное, что меня отвлекало, – то, как моя лысая голова трётся о гладкий дерматин, приятное и до болезни никогда прежде не испытанное впечатление. Как же мне хотелось уйти, запереться в своей комнате и ни в чём таком более не участвовать! Но нет, я должен был остаться, чтобы лишний раз не расстраивать родителей, мать много наготовила (впрочем, как и всегда), а мы до сих пор не съели и десятой доли, к тому же до полуночи оставалось ещё три часа. Встав с дивана через 10-15 минут, как нелюбимый ребёнок в большой семье я принялся развлекать себя сам. Пошаркал по комнатам, освещённым для бегавших детей, посмотрел в окно, там выла вьюга, и, если бы не праздничные гулянья, во всех жилищах в округе доминировало бы ощущение потерянности и безнадёжности. Мельком заглянув на крыльцо, чего мне крайне не рекомендовалось, вдохнул свежего морозного воздуха, узнал, что в соседних домах происходит приблизительно то же самое, что и в нашем, горят все окна, громко работает телевизор, слышен людской говор, порывами ветра уносимый в чёрное ничто ночи. Вернулся за стол, обстоятельно ответил на очередной бессмысленный вопрос Стёпы, уставился на экран, в который раз просматривая давно знакомые сцены без какого-либо интереса. Если это всё, что есть в жизни, пусть не во всякой, но подобной моей, то умирать не так уж и жалко. Однако, к сожалению, я знаю, что это не всё, просто на большее я не способен. Может, это одно и то же?

В который раз отпив воды из стакана, я решил отдать дань уважения матери, намазал кусок хлеба жирным печёночным паштетом и съел его так, чтобы все видели мой акт самопожертвования. Возможно, данное застолье сократило мне жизнь на пару дней. С другой стороны – как будто я мог потратить их на что-то лучшее! Но мой акт действительно не возымел никакого эффекта. Другие мужчины были уже достаточно пьяны, чтобы ничего вокруг не замечать и не вести себя как на поминках, они раскрепощённо переругивались, пили и закусывали, хватая со стола что ни попади и в больших количествах. А мать вообще не хотела понять, что мне вредна такая пища не только в будни, но и в праздники, поэтому её чуть ли не оскорблял тот факт, что сын так мало ест. Я положил себе на тарелку селёдки, оливье, солёных огурцов и помидоров, всё съел и, не переварив ни грамма, вскоре положил втихаря от родных промыть желудок.

Однако сие оказалось задачей непосильной, с таким количеством народа в доме туалет пустовал редко, попросить кого-то о негласной помощи я не мог, здесь не было таких людей, а в очередной раз портить всем праздник я был согласен только на том условии, что впредь мне не надо будет на нём присутствовать, но последнее являлось невозможным. Я очутился в по-детски безвыходной ситуации, но просто так сидеть уже не мог, чем дольше я сидел, тем хуже мне становилось, потому, плюнув на приличия, направился в туалет, избавился от всего съеденного и, только-только присев на пол окончательно ослабевшим, с трясущимися руками, холодным потом на лбу и привкусом рвоты во рту, услышал, как кто-то дёргает ручку двери в туалет. В тот момент мне захотелось либо самому поскорее умереть, либо чтобы они все умерли, но так или иначе это должно было закончиться. Ломиться в дверь перестали, я просидел в туалете неоправданно долго, скорее всего, мои родственники начали совещаться, взломать дверь сейчас или ещё чуть подождать. Подождали. Я вышел. А, вернувшись к столу, вновь ощутил на себе жалостливые косые взгляды.

До полуночи, думал, я не доживу. Родные не хотели дать мне спокойно умереть в своём тёмном углу, мне приходилось присутствовать у них на виду, будто всё в порядке, я, ничем не болен, никуда не делся и участвую в их жизни. Но какой в этом смысл? Ведь я им уже чужой, мне ближе не родственники, а покойники, я ни на что не способен, кроме как медленно двигаться к предопределённому финалу. Смертный приговор только звучит так, будто является одномоментным событием. На самом деле, это безжалостно длящееся время бессмысленного существования, а для скудоумного отребья – вся жизнь, только оно об этом не догадывается. Я отрешился от происходящего, мучительно поднимал свой стакан с водой, когда произносился очередной тост, выслушал бессмысленное для меня поздравление президента, грустно и устало угадывая те блестящие ложные ценности, которые стояли не только за его словами, но и сидели в головах находившихся рядом людей, помучился за столом ещё немного и ушёл спать. И за всё время торжества, нехотя наблюдая за отцом, матерью, братом, сестрой, их супругами и отпрысками, я с предельной ясностью понял для себя одну очевидную и неприятную истину: как сейчас они забываются в общем застолье, абстрагируются от жизненных проблем и нисколько не переживают из-за собственной ничтожности, никчёмности и неудачливости, так они забудут и обо мне в суете будничных дней, как о неприятном инциденте из прошлого, и, только собравшись вместе, вспомнят, что сидел когда-то рядом с ними сын, брат и дядя, возможно, даже выпьют за упокой и продолжат забываться болтовнёй и алкоголем, и станет для них всё едино.

Да, я уже говорил, что пишу именно для того, чтобы такого не случилось, и нет, мне не о чем сожалеть, я не боюсь, что эти люди меня забудут, я боюсь, что не узнают другие. И почему начинаешь задумываться о таких вещах лишь на смертном одре? Мы все бессознательно надеемся на будущее, не просто на будущее как таковое, а на то, что в нём произойдёт нечто фантастическое, что оно не явится в форме ровно той же обыденности, которую мы видим сейчас, наоборот, в нём то, чего, как нам кажется, мы заслуживаем, непременно случится, все наши желания будут исполнены, мечты реализованы, стремления получат логическое завершение, какими бы несуразными они не являлись. Повторю ещё раз, энтропия – крайне неподатливая субстанция, и, чтобы упорядочить даже мизерную долю хаоса, собственную жизнь, необходимы колоссальные усилия, и уж тем более они нужны, когда хочешь упорядочить весь мир, то есть сделать его таким, в котором твои желания являются реализуемыми. Так что теория хаоса – спесивый бред самовлюблённых недоумков, жаждущих, дабы их ничтожные беспорядочные действия, ибо на разумные они не способны, имели значение, а не канули вместе с ними в чёрную бездну небытия.

После поздравления президента обстановка стала менее обязывающей, новые блюда не выносились, десерт в нашей семье был не принят, посему предполагалось, что остаток ночи будет скрашиваться только едой, стоявшей на столе. Я внимательно его оглядел и, хоть ни разу и не присутствовал на застольях иного рода, именно теперь отчётливо понял, что деревенское понимание изобилия предполагает полную безыскусность в сочетании с крайней безалаберностью. Чего только стоил криво нарезанный хлеб для бутербродов с икрой. Зато масло на нём было намазано толстым слоем. Утку разделали с таким пренебрежением, будто ею намеревались не родственников угостить, а скормить дворовому псу. Сельдь, вяленое мясо, сыр, ветчина были уложены на тарелках не симметрично ровными кусочками, но абы как. Женщины не желали стараться ради своих мужчин, это бы явилось слишком большой уступкой с их стороны. Яичный салат, который я ел первым, уже заветрился, но его было так много, что родственники нет-нет да и клали себе на тарелку ложку этого неаппетитного месива, поскольку все остальные традиционные для новогоднего застолья в нашей стране, которые я перечислять не стану, закончились.

Спать не хотелось, в последнее время мне нравилось бодрствовать допоздна, особенно когда все в доме уже легли, но сегодня не спал никто, поэтому у меня возникло желание отключиться от происходящего. Предупредив мать, что иду ложиться, я встал из-за стола и пошаркал в свою комнату, свет не включал, с большим трудом разделся на ощупь (особенно долго не поддавался левый рукав рубашки, хотя, учитывая мою худобу, одежда должна была сама с меня спадать) и забрался в кровать, не ощутив ни облегчения, ни удовлетворения. Застолье в соседней комнате продолжалось, с таким же успехом я мог его и не покидать. Телевизор работал на полную громкость, разговоры не утихали, всем было всё равно – единственная ночь в году, когда можно пошуметь. Зачем задумываться о том, что кто-то пытается заснуть? Сколько прошло времени прежде, чем всё затихло, я не знаю, того, что я передумал за эти часы, хватило бы ещё на одну книгу, но и наступившее безмолвие не располагало ко сну. Так прошло моё последнее празднование нового года, а утром за завтраком брат мне сказал: «Ох, и напились мы вчера. Ты ведь рано ушёл, да?»


LIX

Позавчера ночью, пока все спали, выбрался на улицу, на мороз, в снег и темноту. Перед этим долго готовился, очень тяжело что-то делать самому. Сел на крыльцо, взглянул наверх и тут же вспомнил, как шесть лет назад трусливый, замёрзший, раздражённый, но где-то глубоко внутри посветлевший я смотрел на те же самые звёзды в пустой тишине, время от времени досадно прерываемой лаем собак, и был впечатлён и очарован грандиозностью бытия и преисполнен надеждами на обретение в нём скромного, непритязательного счастья. Глупо и досадно всё сложилось, однако грусти я не испытываю, я смирился с неизбежностью, и если бы сейчас мне вдруг сказали, что произошла ошибка и меня вскоре вылечат, я бы где-то в глубине души даже расстроился. Обрадовался, но осадок бы всё равно остался. Я хочу быть правым во всём, даже плохом, иначе у меня не окажется совсем ничего. Так смерть может стать предпочтительней жизни. Я согласен только на то, чтобы всё исчезло вместе со мной или чтобы не было моей жизни, пусть не целиком, но сознательной её части, которая только и имеет ценность. И когда бы я завтра проснулся, мне бы было 12 лет, я бы сел на кровать и несколько минут, от силы полчаса любовался тем, как солнечный свет пробивается сквозь серую льняную занавеску в моей комнате, не по причине особой поэтичности своей натуры, мне плевать на художественность образов, я бы просто радовался, что сегодня воскресенье, и можно весь день кататься на санках и ни о чём не думать.

Возвращаясь в комнату, опрокинул вазу с бережно хранимым матерью букетом высохших роз, давно потерявших цвет и аромат, но отчего-то близких её сердцу. Я даже не помню, когда они у нас появились, такое впечатление, что ещё до моего рождения. Хорошо, что ничего не разбил, но переполошил весь дом. Родственники слетелись на шум, оказывали участие, довели до кровати, а мать сказала: «Оставь, не волнуйся, пойдём спать, я утром всё уберу». Раньше меня бы за такую оплошность жестоко поругали. Как же я им надоел! Они давно ждут, когда всё это кончится, чтобы самим жить дальше.

Хочется написать нечто окончательное, исчерпывающее, последний суд, а выходит лишь хождение вокруг да около. Вполне объяснимо вспоминаются только частные мелочи, ведь, по сути, я – никто, никакая не личность, и грандиозных событий на моём веку не произошло. Мне нечего терять кроме самого страха потери. Без семьи, без детей я – тупиковая ветвь, камень на обочине, бесполезный ошмёток биомассы, у которого был шанс чем-то стать, но он им не воспользовался, и теперь закономерно возвращается в небытие, окружённый такими же никчёмными людьми, чья жизнь беспросветна и не нужна. Я ведь даже не знаю, что произойдёт с моими записями, родители вполне могут их уничтожить из суеверного страха перед написанным словом или из желания не выделяться на фоне прочей биомассы или, наконец, на всякий случай, чтобы чего не вышло. А, может, они сохранятся и будут передаваться из поколения в поколение пока не вымрут все Поленовы, истлеют донельзя, и их невозможно будет прочесть. Все эти варианты в принципе одно и то же. А на что же я надеюсь? Счастливых случаев не бывает, мои записи никогда не попадут в умелые руки знающих людей, которые смогут оценить их по достоинству. Моя посмертная слава – не соломинка, а иллюзия соломинки. Единственный прок от них заключался в том, что они развлекали меня во время болезни, концентрировали внимание на себе, а не на непрекращающейся боли, и убеждали, что то, что я умираю, не так уж и важно. Они не позволяли мне отчаяться там, где давно надо было смириться, и те лишние пара месяцев, которые я, пытая родителей затянувшейся агонией, пролежал в своей комнате под обезболивающими, приводя в порядок написанное, заполняя пробелы, вычёркивая ненужное, являются их заслугой и результатом, или проклятием, или насмешкой – как угодно. Однако теперь не достаточно и их, поэтому они мгновенно становятся бесполезными, я понимаю, что надо их прекращать, но так не хочется! Хочется сказать хотя бы ещё одно слово, сделать хотя бы ещё один вздох.


Конец