Фонарь на бизань-мачте [Марсель Лажесс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марсель Лажесс Фонарь на бизань-мачте Романы


Дилижанс отправляется на рассвете

I
Мне казалось, что в те вечера все шло как обычно. Сегодня я уже не уверен.

Я пытаюсь вспомнить голос отца, его интонации, жест, с каким он вскрывал конверт. Не имеет значения час, когда к нам пришло письмо: прежде чем вскрыть его, надо было дождаться, чтобы после ужина подали в библиотеку липовый чай. Пробую восстановить атмосферу тех вечеров. Я без конца возвращаюсь мыслями к той полосе моего уже навсегда перевернутого существования. К беззаботной жизни единственного сына. Жизни плавной, словно течение реки к морю.

Я весь в сомнениях. Пытаюсь припомнить другие отцовские интонации. Сравниваю. Заново всматриваюсь и в свою мать. В ее позу с легким наклоном вперед — само ожидание. И в их освещенные лампой лица.

Я слушал негромкое чтение отца. Порою он перечитывал какую-нибудь фразу помедленнее. Сегодня я понимаю, что, делая это, он взвешивал не слова, а собственные мечты, кои он в эти слова вкладывал. А быть может, я ошибаюсь сегодня. Я никогда ни в чем не уверен. Идешь по жизни ощупью, а когда оглянешься, уже поздно.

Поместье спускается к морю. Я вижу с террасы длинную аллею, окаймленную пальмами и миробаланами и ведущую к берегу. На чердаке трещат под солнцем стропила. И есть еще ларь наверху, и в нем — платья.

В те вечера, когда листки, пришедшие с этого острова, лежали на столике между нами, когда летние сумерки окутывали углы комнаты мягкой тьмой или когда зимою потрескивали поленья в камине, я только и делал, что себя спрашивал, какова она, жизнь в этих колониях?

Двадцать девять лет. Эта цифра — не оправдание. В двадцать девять лет человеку точно известно, чего он хочет и что отвергает. Я поднимаю глаза: море уходит в безбрежную даль…

Да, у меня был выбор. Возвращение во Францию, будущее провинциального нотариуса, жизнь, какую прожил отец, а до него — мой дед. Удобная и респектабельная.

Я проплыл по этому рейду, опираясь на леерное ограждение и наклонившись над совершенно спокойным морем, а в прежние времена, в самом начале колонизации, подходы к нему, как мне говорили, защищал перекрестный огонь батарей и тяжелая цепь, которую на ночь протягивали между обоими фортами. И вот истекло столетье, и я свободно его миновал. Достаточно было попросту переступить в темноте через этот порог, и все. Но ведь достаточно было бы также недобросовестности какого-то одного чиновника, или чтобы почтовая сумка упала в море, или чтобы корабль потерпел крушение, — и моя жизнь пошла бы совсем по другой колее. Я не взломал бы этих сургучных печатей и не приехал сюда.

B Сен-Назере я продолжал бы наше потомственное занятие. То, для которого я был предназначен. Сидел бы сейчас у камина в старом каменном доме с узкими окнами, хмуром и потемневшем от сырости. А по утрам садился бы за бюро, принадлежавшее некогда моему деду. Гийом, служивший клерком еще у отца, продолжал бы подкладывать папки — только теперь уже мне. Дело наследника Z, наследника Y, распродажа имущества при разделе. После обеда я бы отправился в клуб, а вечером…

Да, несомненно, я был бы другим человеком. Но, переступив порог, я облокотился на кованые перила балкона, я замер перед широкой кроватью под балдахином.

И несомненно вот так же, но, может быть, по более заурядным причинам, здесь остался когда-то Франсуа Керюбек, старший брат моего деда, морской офицер Вест-Индской компании.

II
Эстамп, обнаруженный мною на стене в гостиной, напоминает о том, что столетье тому назад первые колонисты разбили палаточный лагерь в Порт-Луи. Вокруг рейда, где встали на якорь их корабли, царит великое оживление. Морские и армейские офицеры в треуголках что-то там обсуждают, стоя на берегу. Другие развертывают карты. Лесорубы корчуют деревья. У входа в одну из палаток сидит женщина, она держит ребенка за руку. Вот такой мне приятно воображать Катрин Куэссен, супругу Франсуа Керюбека, первым в роду нареченного этим именем.

«Мужчины рождаются азиатами, европейцами, французами, англичанами, — сказал Бернарден де Сен-Пьер[1]. — Они бывают купцами, солдатами, земледельцами, но женщины во всех странах рождаются, живут и умирают женщинами». Я отказываюсь выносить по этому поводу какое-либо суждение. Я лишь воскрешаю ту, что была поистине душою этого дома, прежде чем упокоиться под дерном могильного холмика с возвышающимся над ним простым, вытесанным из камня крестом, возле ручья, в этой земле, что сделалась для нее родной. Мне видится ее платье среди гвоздичных деревьев, но на ее лицо, которое я ей придумал, накладывается лицо другой женщины. И я вижу ее в этом доме…

Не будем забегать вперед. Нет у меня на это ни желания, ни мужества.

Письма Франсуа, который был уже третьим носителем этого имени, то излучали спокойную радость, то доходящую до восторга любовь к природе, но иногда в них слышалось что-то вроде тяжелого вздоха. Мне вспоминаются некоторые фразы, поражавшие меня своей бессвязностью, не замечаемой, однако, моими родителями, — а впрочем, и в этом я не уверен.

К примеру, такие:

«И день, и вечер были чудесные. Есть ли что-нибудь более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»

Но о нем самом мы мало что узнавали. Ненамного больше знаю я и теперь. Лишь то, что мне рассказали одни, о чем позволили догадаться другие. Остальное — дело воображения. Когда мой отец скончался, Франсуа регулярно писал нам несколько лет, потом перестал, тогда прекратили писать и мы.

Я не нашел его писем. Возможно, после прочтения отец их уничтожал, а может быть, это однажды сделала мать — из страха перед непреодолимым очарованием островов.

После того как родители уже оба ушли от меня, я, помню, упорно искал эти письма, точно заранее зная, что будет день, когда, усевшись за тот самый стол, на котором они были писаны, я повернусь лицом к прошлому и начну себя истязать. Будь они сейчас у меня, я бы, возможно, смог придать настоящий смысл той, другой фразе, словно вышучивающей меня и над которой я тщетно бьюсь. Порою мне чудится, будто она витает вокруг и то прячется в складках тяжелых шелковых занавесей, то носится по террасе, а в ней-то и скрыто все объяснение.

«…если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить у вас…»

III
Я вступил во владение домом.

«Просторный двухэтажный дом, какие строили в прежние времена, когда в это вкладывали ту особенную любовь, что позволила вашим родным добиться и процветания всего поместья, — писал мне нотариус мэтр Лепере. — Эта концессия была получена в 1735 году. Вначале длина участка была тысяча четыреста шагов и ширина — восемьсот, а расположен он в окрестностях бывшего Порта Бурбон, ныне — Маэбура, в округе Большая Гавань. С 1735 года прямые наследники Франсуа Керюбека приобрели еще несколько соседних участков, и сейчас ваше имение числится среди лучших на острове. Там есть плантации сахарного тростника, кофейных, гвоздичных деревьев — отсюда и название поместья — и ананасов, растущих повсюду сами собой и не требующих ухода. Климат здесь очень приятен. Ваши черные работники, а их около ста, известны своей преданностью. Как я сказал в начале письма, это против беглого негра, одного из последних, по-видимому, приверженцев Ратситатаны, власти возбудили дело, обвинив его в убийстве с помощью огнестрельного оружия. Оплакиваемый мною клиент…»

Пытаясь вернуться назад, восстановить последовательность событий, я спотыкаюсь на каждом эпизоде, силюсь вытащить на свет божий даже и то, что, может быть, не имеет никакого значения, и совершенно запутываюсь. У меня сильный соблазн бросить все эти розыски, восстать против собственного терпения, против всего, что безжалостно возвращает меня к этой рабской зависимости.

Но январским утром 1833 года, в Нанте, я бродил по заснеженным улицам в настроении человека, который, палец о палец для этого не ударив, дождался исполнения своей самой заветной мечты. Багаж мой уже погрузили на борт «Минервы», капитаном которой был Абелен, и корабль должен был сняться с якоря после полудня. Я отправлялся на остров Маврикий без малейшего беспокойства, без всякой боязни. Мое наследственное имение процветало. Свою контору в Сен-Назере я на два года доверил Жану Депрери. И было условлено, что, если я не вернусь по истечении этого срока, он заменит меня в конторе. Я шатался по улицам Нанта с беспечностью школьника на каникулах.

Конечно, я сокрушался, думая о трагической смерти моего двоюродного брата, найденного в одно прекрасное утро с пулей в сердце в каком-то укромном местечке своих владений. Я негодовал против тех, кто по долгу службы обязан был арестовать убийцу, но так до сих пор и не сделал этого. Мне представлялось, что там, на месте, я безусловно добился бы справедливости. Я любил Франсуа, как любят все, что положено вам любить или что кажется вам недоступным: тут перемешивались боязливая нежность и молчаливое восхищение. Я был моложе его на пятнадцать лет, и он был кумиром моего детства.

В то январское утро я думал о том, что Франсуа умер, а я унаследовал его земли, рабов, дом, его состояние, что я, скромный провинциальный нотариус, превратился в помещика. Я уезжал на большом корабле, забронировав одну из лучших кают, и у меня было чувство, что я поистине властелин мира.

Был пасмурный день, когда мы снялись с якоря, я не мог еще тогда распознать своих спутников среди тех, кто теснился на палубе, целовался или давал последние наставления, которые я мимоходом улавливал, не угадывая, ни кто говорит их, ни кому они адресованы. Я спустился в каюту, распаковал чемоданы и приготовился к длительному, в три-четыре месяца, путешествию. Я еще видел в иллюминатор нантские набережные. Женщина, грациозным движением чуть приподняв юбку, переступала через какое-то препятствие. Она взмахнула рукой, приветствуя пассажира, видимо, находящегося на палубе. В эту минуту цепь якоря стала обматываться вокруг шпиля, зазвонил колокол. Я услышал скрип тросов в блоках, и тотчас же началось медленное покачивание. Раздались поданные в рупор команды, затем повторенные кем-то из экипажа. Я подумал, что не мешало бы перед обедом пойти познакомиться с капитаном.

IV
Это было плавание без приключений. Недели однообразно следовали друг за другом. Мертвый штиль держал нас порой по два, по три дня на одной широте. Паруса повисали на мачтах, и матросы закидывали свои удочки. Корабль покачивался на волнах. Чтобы убить время, я часами играл в экарте.

Среди пассажиров находился бывший казначей Иль-де-Франса[2], который после захвата этой колонии англичанами переселился на остров Бурбон[3] и теперь возвращался в свое имение. Он плыл туда вместе с женой, с кузенами-новобрачными, которых соблазнила жизнь в колониях, с новым своим экономом и его супругой, с двадцатилетним племянником и слугой. Мы постоянно наталкивались на них, и часто казалось, что господин Буртен — так его звали — вкупе со своей свитой зафрахтовал все судно. В первый же вечер я подружился с другим пассажиром, в прошлом капитаном военного корабля, Сувилем, приятнейшим человеком лет семидесяти. Он поселился на Маврикии лет тридцать назад, охотно рассказывал о своих военных кампаниях, в особенности о тех, когда он служил под командованием контр-адмирала Серсея[4]. Он перечислял корабли, захваченные Сюркуфом[5], и все еще гневался, вспоминая, что судну «Эмилия» было отказано в разрешении на выход из порта.

— Подумайте, ему еще не было и двадцати, — рассказывал он. — И он не был корсаром, как остальные. Сто восемьдесят тонн, всего сто восемьдесят, четыре пушки, тридцать человек и для начала шесть захваченных кораблей!

Он присутствовал при захвате острова англичанами. В отличие от господина Буртена, он не воспользовался девятым пунктом акта о капитуляции, дававшим право жителям Иль-де-Франса «в течение двух лет свободно покинуть колонию вместе со своим имуществом».

Однако не следовало говорить при Сувиле о битве в Большой Гавани, в которой он не принял участия, так как его держала в постели — «да, да, весьма тривиально!» — злая горячка.

В 1810 году, поколебавшись, конечно, он все же остался на острове.

В течение долгих дней, сидя в креслах на палубе «Минервы» и глядя на океан, мы с ним не замечали, как летит время. Именно от него получил я первые сведения о политической, экономической и социальной жизни острова. Большинство поселенцев, прибывших сюда в прошлом веке, обосновались здесь, как мои родичи. Имение переходило от отца к сыну. Потомки колонистов жили довольно роскошно, и иноземцы взахлеб рассказывали об их хлебосольстве. Как эти, так и другие подробности Сувиль мне выкладывал вперемешку, по прихоти нескончаемых наших бесед под экваториальным солнцем или ночью, при переливчатом свете звезд. Так проходили ночи и дни, я обуздывал свое нетерпение. Переход через экватор внес в нашу жизнь некоторое оживление, и те, кто совершал его впервые, подвергались обряду крещения, предписанному Нептуном. Старый морской волк Сувиль руководил этим действом.

Шло время, и с каждым днем сродство душ все больше сближало нас — старика и меня. Позднее не он ли, несмотря на свой возраст, примчался по первому моему зову и оказал мне благодеяние своим присутствием, хотя ни единое имя не было нами названо?

А впрочем, кто мог тут помочь мне, кроме меня самого? С тех пор миновало несколько месяцев, и недели сменяют одна другую. В июле настала пора уборки сахарного тростника и отправки его на сахарный завод в Бо-Валлон. Встав на заре, я ложился спать, когда совершенно стемнеет, после того, как все налажу и подготовлю на завтра, и засыпал, как животное. Теперь я куда свободнее. Сидя на террасе с этой вот трубкой, с которой нынче не расстаюсь, я вижу, как проезжают мимо красивые экипажи, и по взятому направлению угадываю, куда они едут — в Ферней, Бо-Валлон или же в Риш-ан-О. Я представляю себе нарядных, благоухающих женщин, их волосы, завязанные узлом на затылке, их обнаженные плечи, их драгоценные украшения. Воображаю их толки и пересуды, думаю об их кокетстве, корыстных расчетах.

Коварное воображение набирает силу. Я слишком устал, чтобы с ним бороться. Экипаж удаляется по дороге, лошади бегут рысью. Огонек мигает еще, потом растаивает во мраке. А я думаю, что другой мужчина однажды ночью вот так же ехал возле своей супруги. По возвращении он уснул в блаженной уверенности, что обладает прелестной, преданной ему женщиной, — и не проснулся.

Франсуа, наверное, тоже часто сидел на этой террасе. Как и я, он слышал шум проезжающих экипажей, видел, как они удаляются. Кто знает, не в такую ли самую ночь написал он это письмо или набросок письма, что я запер на ключ в ящике секретера, принадлежавшего прежде ему?

И вот я снова сбиваюсь с пути, в который уж раз подвергая себя той же пытке. Роль вершителя правосудия, которую я себе навязал, я довел, мне думается, до конца и заплатил за это высокую цену, впрочем, это имеет касательство лишь ко мне одному.

Итак, это было плавание без приключений. На мысе Доброй Надежды к нам на корабль сел хирург Лавуайе. Через пятнадцать дней мы были на острове Бурбон. Семейство Буртена со всей его свитой проявили к нам столько дружеского внимания, что я, прости меня бог, даже, кажется, пригласил их ко мне на Маврикий.

В воскресенье, 21 апреля, с первым криком «земля», раздавшимся с наблюдательной вышки, я уже был на палубе, не в силах справиться с охватившим меня волнением. Но прошло два долгих часа, прежде чем мы смогли различить хоть что-нибудь, кроме бурой линии на горизонте. И все же я преисполнился какой-то радостной гордостью. Стоя на полуюте, я по совету капитана Абелена вооружился подзорной трубой и попытался определить горы: Пик Черной речки, Хмурый Брабант, Твердыня… Берег был окружен белой линией.

— А гора Льва, видите вы гору Льва? — лукаво спросил Сувиль.

Он знал, что мое поместье находится у подножия этой горы. Но Лев был гораздо восточнее, а мы подходили прямехонько к Черной речке. Я должен был примириться с тем, что не поклонюсь по пути своим землям.

К четырем часам ветер переменился, и другой галс осторожно вернул нас в открытое море. Мы постарались скрыть друг от друга наше разочарование.

Вопреки всему, что случилось потом, я очень ясно помню нашу последнюю ночь на борту. Были свернуты многие паруса, и после обеда весь экипаж собрался на палубе. Мы почти не переговаривались. Улегшись на полубаке поверх заскорузлого от морской воды паруса, четыре или пять матросов время от времени запевали старинные бретонские песни. Грубовато звучащие слова заполонили ночь, казалось, они бегут по поверхности моря, сшибают пенные гребни валов, подскакивают. Корабль валило с левого борта на правый, и было такое впечатление, будто мы получили короткую передышку, а едва путешествие подойдет к концу, то, что почти три месяца составляло единое целое, начнет распадаться на части и отдаст нас на волю стихии.

Я долго не уходил с палубы в эту ночь. Сиял Южный Крест, который я научился распознавать. Звуки утихли один за другим, и вскоре только шаги вахтенного офицера успокоительно доносились откуда-то с мостика.

V
Проснулся я поздно. Когда я вышел из каюты, корабль уже был в порту и встал на якорь посреди пятидесяти других кораблей. В городе, по-прежнему укрепленном, выстроенном у подножия опоясывающей его горной цепи, толклись купцы и судовладельцы, поддерживающие отношения с пятью частями света. Позже я узнал, что по своим размерам город не уступает Нанту, но, хоть меня и предупреждали об этом, первое, что меня изумило, едва я ступил на землю, это смешение рас на набережной. Тут были представлены все восточные страны, и я удивился разнообразию костюмов. Мое удивление, однако, еще возросло, как только я понял, что все тут друг с другом знакомы и даже — о чудо! — прекрасно могут общаться. Сувиль забавлялся.

К нам подбежало не менее десяти кучеров. Мы были избавлены от необходимости выбора, поскольку самый дерзкий из них, в неправдоподобно высоком цилиндре, завладел нашими чемоданами. С тех пор я успел привыкнуть к местному говору, производному от французского, и свободно на нем изъясняюсь. Я знаю, что «вам» произносится «ам», вместо «ты» говорится «те», а глагол «любить» переводится словом «доволен», возможно, чтоб выразить верх блаженства. Но в это первое утро звучный местный язык и напевные интонации приятно меня поразили. В сущности, все было тут неожиданно. Я узнал, что придется два дня провести в гостинице господина Масса, так как в Большую Гавань дилижанс отправляется лишь по субботам и средам.

Все осталось без перемен. Временами и сейчас с дороги доносится перестук бегущей рысью четверки лошадей, и что-то подобное слабому отголоску или рыданию прокатывается по дому, когда они мчатся мимо. Мне кажется, дом, как и я, что-то помнит. Он, как и я, раздираем между раскаяньем и избавлением, а потому прощает мне мою слабость лелеять тоску, упиваться ею и превращать в смысл жизни.

Приехав в гостиницу, Сувиль сразу же написал своим детям, что благополучно прибыл на место и собирается до среды задержаться в Порт-Луи, чтобы составить мне здесь компанию. Я в свою очередь уведомил о своем прибытии мэтра Лепере, попросив его завтра принять меня. Администрация гостиницы взялась доставить письма по назначению, и послание Сувиля было отправлено в «Грейпфруты» с конным нарочным.

Наши комнаты, расположенные на втором этаже, выходили непосредственно на балкон, где цвели различные виды гераней — гордость хозяина. Напротив зеленел сад Вест-Индской компании. Завтрак нам подали в комнаты, и было условлено, что Сувиль покажет мне некоторые кварталы города во второй половине дня. У нас не было точно установленного маршрута.

— Спустимся на Шоссейную по нашей улице — она называется Кастри, — сказал мне Сувиль. — Вы сможете повнимательнее, чем утром, рассмотреть резиденцию губернатора, а после, возможно, дойдем и до Марсова поля.

Жара была страшная, и, несмотря на бессонную предыдущую ночь, я плохо спал пополудни. К четырем часам я заставил себя встать и надеть свой самый легкий костюм. В гостинице все было тихо. Идя к Сувилю, я встретился в коридоре с молодой женщиной. То была первая женщина, которую я увидел на острове. Я отметил ее небольшой рост и живость движений, что вызвало у меня улыбку, так как мне вспомнилась пресловутая креольская леность, чему наш хозяин, господин Масс, мог служить примером весьма убедительным. С тех пор как мы появились здесь утром, он не покинул своей веранды. Лежа в шезлонге, он тем не менее следил, казалось, за всем, поскольку время от времени раздавались его повелительные свистки, призывавшие слуг, готовых исполнить любое его приказание.

Меня удивило, что в Порт-Луи нашлась гостиница столь роскошная и содержащаяся в столь отменном порядке. Мы, европейцы, совсем иначе себе представляли колонии. Мы находимся под обаянием живописавшего их Бернардена де Сен-Пьера: хижины под соломенной крышей на склоне горы, бананы с их широченными листьями, преданные рабы… Когда мы пересекали веранду, господин Масс нас окликнул.

— Я счастлив принять у себя родственника господина Франсуа Керюбека, — сказал он мне. — Ваш кузен был одним из лучших моих клиентов. Он часто бывал в Порт-Луи, когда проходили скачки, вы ведь знаете, как страстно он любил лошадей.

Я не рискнул сознаться, что мало что знаю о своем двоюродном брате и что он оказался первым, кто мне сказал о Франсуа хоть что-то определенное. Я ответил уклончивой фразой, но он не слушал меня и продолжал развивать свою мысль:

— Я только что говорил о вашем кузене с госпожой Гаст, которую вот уже несколько дней я имею честь тоже причислить к своим клиентам. Госпожа Гаст — одна из ваших соседок, но невозможно, конечно, и сравнивать ваши поместья! Прошу, не сочтите меня нескромным. Наш остров не шире ладони, и всем, естественно, все известно. Не успели вы утром высадиться на берег, как мы уже знали, что вы, как единственный родственник Франсуа Керюбека, явились, чтобы вступить в наследство. Не правда ли, капитан, здесь ничто не может остаться секретом? — добавил он, повернувшись к Сувилю.

Я сказал господину Массу, что у меня нет ни малейшего повода сохранять инкогнито, и заверил его, что намерен предъявить права на мои земли и, вполне возможно, ввести кое-какие новые методы их обработки.

— Вот такие люди мне по душе, — подхватил господин Масс, — которые не боятся идти вперед, не считаются с тяготами, смельчаки, одним словом. Представьте себе, что утром прошел было слух, будто вы хотите продать поместье. Желаю успеха, сударь, желаю большого успеха. Вы собрались прогуляться по городу? Могу ли я вас попросить, господа, оказать нам любезность и по возвращении расписаться в гостиничной книге? Нам не хотелось надоедать вам утром после трехмесячного путешествия.

Его толстая, с ямочками, рука помахивала веером. Мы откланялись, пообещав, что не преминем к нему обратиться в случае, если понадобится какая-нибудь особенная услуга.

Во время прогулки по улицам Порт-Луи Сувиль рассказал мне о Маэ де ла Бурдонне и о талантах этого губернатора Иль-де-Франса.

— Пусть он не довел все задуманное до конца, — сказал Сувиль, когда мы проходили ворота гостиницы, — но он заложил основы для многих работ, которые были в дальнейшем предприняты, у него было множество разных планов. Возьмем хотя бы это шоссе и сад Вест-Индской компании! Известно ли вам, что в тысяча семьсот тридцать пятом году во время приливов их накрывало море, раскачивая застоявшийся ил и тину? Именно ла Бурдонне решил засыпать этот квартал не только ради оздоровления города, но и для того, чтобы тут было создано все, что вы видите. При нем работы закончены не были. Если сад Вест-Индской компании был заложен в первые годы освоения острова, то к оставшемуся болоту еще долго нельзя было подступиться. Нам рассказывали, что жители разных кварталов города бросали в трясину огромные камни, чтобы соорудить переправу, которая укоротила бы путь от восточных предместий к западным. Продолжая дело ла Бурдонне, вот что теперь сделали.

Ныне Шоссейная улица — главная торговая артерия порта. Вдоль нее расположены самые лучшие магазины. С одной стороны она упирается в главные ворота казарм, с другой — в резиденцию губернатора на Оружейной площади, простирающейся до моря.

— Большинство зданий, построенных ла Бурдонне: резиденция губернатора, казармы, дворец правосудия, госпиталь, форты, пакгаузы, — были в целости и сохранности переданы англичанам во время капитуляции, — сказал Сувиль.

Мы спустились к порту. «Минерва» стояла на якоре в окружении баркасов. Мы знали, что сразу же после разгрузки товаров корабль должен отправиться на ремонт в док. Сувиль сообщил мне, что это тоже идея ла Бурдонне — строить и ремонтировать корабли на Иль-де-Франсе. Но так как располагал он всего только несколькими умельцами, то, не колеблясь, приставил к своим французским рабочим некоторое количество черных учеников. Желаемый результат не замедлил сказаться, и вскоре репутация Иль-де-Франса в строительстве военных многопалубных кораблей стала примерно такой же, как у Лориана. Менее чем через пять лет ла Бурдонне выполнил обещание, данное Вест-Индской компании, создав идеальный перевалочный порт в Индийском океане.

С набережной мы могли наблюдать за царившим в порту большим оживлением. Баркасы подвозили к судам запасы дров и воды.

— Грустно думать, что человек этот умер в крайней нужде, что пожал он лишь неблагодарность, непонимание и ненависть, — сказал Сувиль. — Двадцать восемь месяцев просидел он в Бастилии, в одиночной камере. Когда наконец ему вынесли оправдательный приговор, здоровье его уже было подорвано, он был разорен. Умер он спустя два года, оставив семью в нищете. Колониальная ассамблея Иль-де-Франса позднее установила ежегодную ренту в три тысячи ливров дочери Маэ де ла Бурдонне. Колонисты Иль-де-Франса считали, что тем самым они лишь исполнили свой священный долг, публично выразив и доказав свою благодарность и глубочайшее уважение к основателю этой колонии. Справедливости ради стоит добавить, что после захвата острова англичане возобновили выплату этой пенсии, упраздненной в тысяча восемьсот третьем году, когда прекратила существование Колониальная ассамблея… Такие подробности, быть может, вас мало интересуют, мой юный друг, но я был свидетелем этих историй. Простите, что я так длинно все это рассказывал.

Я уверил его, что этот предмет мне не только не кажется скучным, но еще и поможет скорей освоиться на новом месте.

— Нельзя принять в свое сердце страну, — сказал я, — и свыкнуться с ней, не зная ее прошлого, времен ее славы или невзгод, а также ее слабостей. Конечно, имея на Иль-де-Франсе родных, мы беспокоились из-за всего, что связано с этой колонией, но там, вдалеке, мы были плохо осведомлены. А когда я увидел сегодня эти места и подумал, что наши предшественники здесь жили, трудились, страдали, чтобы пробить нам дорогу, нам и всем тем, кто еще придет, у меня возникло странное чувство. Гляжу я на все, что тут сделано и что пребудет вечно, и тоже словно бы обретаю бессмертие. В Европе, что в городе, что в деревне, мы не ощущали их рукотворность. Казалось, ничто не имело начала, только одно продолжение. Здесь же на каждом шагу я с утра натыкаюсь на вещи, которые появились из ничего и обогатились историей, полной порой нераскрытых тайн.

Сувиль между тем любовался портом.

— Поверите, — сказал он, — прошло уже тридцать семь лет, как я впервые бросил тут якорь, и никогда не жалел о том, что обосновался в этих местах. Одной поездки во Францию каждые два-три года, — а ведь возможно, что я туда ездил в последний раз, — мне более чем достаточно. Я столько боролся с волнами, с ветром на всех широтах, что мечтаю уже о покое. Где бы я мог быть более счастлив, нежели здесь?.. А ну-ка, свернем на улицу Интендантства.

Мне было приятно, что, несмотря на длившуюся двадцать три года английскую оккупацию, на острове Маврикий царит французская атмосфера. Она сказывалась во всем: в разговорной речи, в названиях улиц, в том интересе, который читался во взглядах встречных, в возгласах тех, кто, узнав Сувиля, приостанавливался, чтобы поговорить с ним. узнать, что слышно во Франции, что он думает о новой монархии, о министре Тьере. Было ясно, что люди живут, не спуская глаз с прежней родины, — все, вплоть до креолов, ни разу не уезжавших с острова.

Перед собором нам встретилось погребальное шествие — хоронили черного. Несколько близких друзей сопровождали гроб из белого дерева, который они возложили на два обтесанных круглых камня на церковной площади. Облаченный в стихарь священник заметно спешил.

Когда, вот так, погуляв, мы пришли на Марсово поле, уже опустилась ночь. В полумраке местность выглядела невероятно величественно. Эта горная цепь, окружающая равнину, еще и сегодня, хоть глаз мой успел к ней привыкнуть, наводит меня на мысль о громаднейшем Колизее, высеченном великанами среди скал. Не торопясь, мы пошли обратно к гостинице. Сладок был этот час.

Не без грусти, однако, я думал о предстоящей нашей разлуке. Мой спутник не раз говорил мне, что я, несмотря на свой возраст, напоминаю ему его внука, давеча отвезенного им во Францию.

VI
По возвращении в гостиницу мы поспешили расписаться в книге постояльцев, как нас об этом просили. Книга лежала на столике у самого входа. Поставив подпись, Сувиль поднялся в свой номер. А я, прежде чем взять перо, решил позабавиться чтением последних страниц. Мое внимание привлекло имя Изабеллы Гаст, урожденной Комиан, землевладелицы из Большой Гавани, остановившейся в гостинице 7 апреля. Выходит, она уже две недели живет в Порт-Луи. Мне пришло в голову, что она знала Франсуа, что они, возможно, были друзьями и часто встречались.

Я старательно, с наивной гордостью написал свое имя: Никола Керюбек, землевладелец из Большой Гавани, прибыл на остров Маврикий 22 апреля 1833 года на судне «Минерва».

Когда я поднял глаза, молодая женщина, с которой я встретился в коридоре, была на площадке второго этаже и как раз начинала спускаться. Мы с ней столкнулись на первой ступени лестницы. На площадке я машинально обернулся: она стояла, нагнувшись над книгой постояльцев.

Ужин был подан в большой зале, застекленные двери которой выходили в сад. С десяток людей, в их числе две дамы, уже приступили к еде, когда мы с Сувилем уселись за предназначенный нам стол. Одна чета, уезжавшая из колонии на следующий день, занимала стол справа от нас. Другая дама, та, что из коридора, и про которую я позднее узнал, что это и есть моя соседка из Большой Гавани, ела, сидя одна напротив меня, очень пряменькая на своем стуле, глядя через открытую дверь в темноту. Она казалась столь поглощенной своими мыслями, что я мог свободно ее рассматривать. Я не находил ее красивой в настоящем смысле этого слова, зато считал на редкость изысканной. Глаза у нее были карие, слегка подтянутые к вискам, и казалось, что эта особенность утончает книзу ее лицо. Нос был прямой, рот широкий, но губы отличной лепки. Темно-каштановые волосы были мягко подняты вверх и скручены на затылке в тяжелый пучок, но легкие завитки, выбиваясь из гладкой прически, падали ей на виски и на лоб и на свету создавали некое подобие ореола. На ней было платье из серого сукна, застегнутое у шеи брошью. Строгое, даже почти монашеское платье, которому придавали женственность разве что пышные кружева, ниспадавшие ей на запястья, отчего чуть не все ее жесты напоминали взлет чайки.

— Вы что-то очень рассеянны, друг мой, — внезапно сказал Сувиль.

— Да вот размышляю, является ли лицо отражением души, — сказал я.

— Вы же знаете, что бывают убийцы с лицами ангелов и, наоборот, самые зверские физиономии у добрейших людей. На «Венере», которой я командовал, когда прибыл сюда двадцать первого июня тысяча семьсот девяносто шестого года…

Госпожа Гаст в это время встала из-за стола. Она прошла мимо нас, и мы поклонились ей.

— Очаровательное соседство, — пробурчал Сувиль.

Я долго смотрел вслед длинному светлому платью.

— Так вот, если бы вы видели, бедный мой друг, боцмана этого судна…

Мне не пришлось узнать историю боцмана, так как в эту минуту в залу с письмом в руке внезапно вошел наш хозяин и обратился прямо к Сувилю:

— Что же вы, капитан, не предупредили меня еще утром, вы же знали об этом, ведь так? Не могли вы не знать, вы же прибыли из Европы! Вы не могли не знать, что он сел на корабль! Что теперь с нами будет? Мы разоримся, все наше имущество разлетится по ветру! Подумать, что мы напрасно ломали хребет всю жизнь!

В конце концов он прочел нам письмо. Оно поступило с «Минервы» и провалялось на столике целый день. Ему сообщали с острова Бурбон, что по сведениям, полученным от одного англичанина, Джон Иеремия возвращается на Маврикий, и уточняли: он сел на линейный корабль «Юпитер».

Я узнал, что Джон Иеремия однажды уже побывал в колонии в 1832 году. Он приехал тогда, имея титул и полномочия генерального прокурора, с поручением исполнить приказ, принятый голосованием в 1831 году, об освобождении рабов без всякого возмещения.

— Чтобы отделаться от него, — вы помните, капитан? — мы бастовали в течение сорока дней. Да, сударь, все было закрыто. Мясники не ходили на бойню, овощи сохли на огородах, суда на рейде не могли ни сгрузить товары, ни погрузить их. Да, у нас были трудные времена, но, слава богу, мы тогда выиграли этот бой. И вот все снова-здорово! Явиться сюда с обвинением, что мы-де бесчеловечно относимся к нашим рабам! Но ведь они уже нам навязали защитника рабов, и мы примирились с этим. Нет, вам не удастся разубедить меня, что тут кроется что-то иное.

— Мой дорогой Масс, — сказал один из клиентов, — дело в том, что интересы Вест-Индской компании задевает обилие маврикийского сахара на европейских рынках. Чего они хотят, так это пресечь зло в самом зародыше, а именно — разорить колонистов Маврикия. Вы знаете, что эта компания насчитывает немало друзей в Обществе противников рабства. Ах! Только не говорите мне о человеколюбии этих людей!

— Господин Керюбек, — продолжал Масс, — вы только что приехали, так вот, взгляните на все это свежим глазом! Хорошо бы свозить вас в Свободное поселение. Там вы увидите много черных, которых по доброте душевной хозяева отпустили на волю. Вы все поймете сами. Что до меня, то отбери у меня рабов, не заплатив компенсации, и я стану нищим, нищим!

Довольно забавно было слушать владельца роскошной гостиницы, который, стоя на мраморных плитах парадной залы, говорил о грозящем ему разорении. Закончившие ужин гости приблизились, и разговор стал общим. Мы посмеялись над горячностью хозяина, но по поведению остальных я понял, что ситуация их весьма взволновала.

— Он, значит, покинул Лондон еще до приезда д’Эпинея, — заметил кто-то.

И все принялись сверять даты, подсчитывать дни.

Вскоре к нам присоединились новые люди, все стали обсуждать, какие можно принять меры, дабы помешать высадиться на остров особе, которую колонисты рассматривали как своего врага.

— Не забудьте о знаменитом памфлете, опубликованном им в тысяча восемьсот тридцать первом году, — сказал господин с бакенбардами, — и о не менее знаменитых словах Робеспьера, коего он так превозносит: «Пусть лучше погибнут колонии, нежели принцип!»

Через несколько дней после того, как я водворился в свое поместье «Гвоздичные деревья», я узнал, что 29 апреля Джон Иеремия высадился в Порт-Луи вместе с прихваченной им для безопасности войсковой частью в пятьсот солдат. Назавтра он уже занял пост генерального прокурора и приступил к своим обязанностям, с самого начала оскорбив судебного исполнителя и выказав неуважение к Верховному суду.

А в тот вечер, когда распространился слух о предстоящем возвращении Иеремии, растерянность читалась на всех лицах, угадывалась во всех разговорах. Новый губернатор, сэр Уильям Николаи, уже два месяца как приехал в колонию, и первой же репрессивной мерой по отношению к тем, кто развернул кампанию против Иеремии, был приказ об увольнении Жана-Марии Вирьё, заместителя председателя апелляционного суда, и полковника Дрейпера.

Господин Вирьё отказался явиться в суд 22 июня 1832 года, чтобы представить господина Иеремию как генерального прокурора вместо Проспера д’Эпинея. Полковник Дрейпер, начальник таможни и член Совета законодателей, примкнул к неофициальным членам этого Совета и проголосовал за высылку Иеремии в июле 1832 года. Сэр Уильям Николаи приказал также уволить Адриана д’Эпинея, неофициального члена Совета законодателей, представителя Порт-Луи. Господин д’Эпимей вел яростную кампанию в прессе против Иеремии. Помимо расформирования корпуса добровольцев, созданного с разрешения прежнего губернатора для оказания помощи английскому гарнизону в случае бунта среди рабов, сэр Уильям Николаи объявил, что при малейшем неповиновении будет введен закон военного времени.

Едва все узнали новость об увольнении господина Вирьё, полковника Дрейпера и господина д’Эпинея, три других члена Совета законодателей в знак протеста подали губернатору заявление об отставке. Из разговоров, гудевших вокруг меня, стало ясно, что маврикийцы, коим решения главы правительства отнюдь не пришлись по вкусу, не были расположены заменять своих соотечественников в Совете — к великому замешательству губернатора, который уже не осмеливался и обращаться к ним, боясь, что его предложения будут отвергнуты. Между тем господин Адриан д’Эпиней по просьбе колонистов отправился в Лондон отстаивать перед министром их дело.

— Надо, пожалуй, набраться терпения, — сказал человек, у которого были повадки законника и который недавно прошелся на счет Вест-Индской компании. — Не забывайте, что в Сент-Люсии Иеремия так переусердствовал, что посыпались жалобы местных жителей и его отозвали в Лондон.

— Не забывайте также, любезнейший Кёниг, — ответил другой, — что Иеремия имел полную возможность, уехав отсюда в прошлом году, представить все дело английскому правительству по-своему, разумеется, в свою пользу. Так что уж можно не сомневаться, что его возвращение означает его победу, если и не победу его идей. Мы, кстати, уже расплачиваемся за свои прошлогодние выходки. Будущее пугает меня, и я не скрываю этого.

Политическая ситуация на бывшем Иль-де-Франсе показалась мне столь же запутанной, как и на его прежней матери-родине, и той ночью, когда мы с Сувилем были уже на лестнице, предоставив другим продолжать внизу свои споры, я пришел к выводу, что управлять поместьем в колонии не такая простая штука, как это многие полагают.

VII
Свидание с мэтром Лепере было весьма приятным. Передо мной предстал человек чуть старше меня, с очаровательной речью, с учтивыми манерами. Он унаследовал дело от отца, но раньше дважды успел побывать и в Англии, и во Франции. Он сообщил мне, что следствие по поводу смерти Франсуа прекращено, найти убийцу так и не удалось. В течение нескольких месяцев, предшествовавших этой драме, в окрестностях были ограблены в отсутствие хозяев две или три усадьбы, причем исчезли и пистолеты. Возможно, Франсуа застиг кого-то из злоумышленников на своих землях, и тому ничего не оставалось, как выстрелить прямо в упор. Тайна уже никогда до конца не выяснится, надо с этим смириться.

Мэтр Лепере, предупрежденный о моем приезде, приготовил все документы, касающиеся наследства. Когда я простился с нотариусом, я уже был законным владельцем «Гвоздичных деревьев», и мой счет в банке выражался в высшей степени респектабельной суммой в пиастрах. Я также унес с собой опись мебели, составленную нотариусом, но надо сказать, что в первый день я даже и не подумал с ней ознакомиться. Сделай я это, я бы назавтра не был так удивлен. Я пригласил нотариуса отужинать с нами сегодня вечером, и мы расстались.

В гостинице я нашел господина Масса растянувшимся, как обычно, в кресле. Он, казалось, оправился от неожиданного вчерашнего огорчения и объявил, что колонисты сумеют за себя постоять.

— Впрочем, — добавил он, — мы полностью доверяем своему делегату. Д’Эпиней уже один раз показал им, где раки зимуют. Ну и сейчас он все поставит на свои места. Это ему мы обязаны учреждением Совета законодателей и упразднением цензуры. Уж он-то сумеет изложить министру наши претензии.

Засим господин Масс спросил про мои впечатления от Порт-Луи, сказал, что я не прав, уезжая столь быстро, и под конец сообщил, что заказал мне на завтра место в дилижансе господина Тронша.

— Вы будете иметь удовольствие ехать с госпожой Гаст, — объявил он. — Я свистнул Гектора и велел ему заказать вам место, а тут как раз госпожа Гаст, которая гуляла в саду, сказала, что она для того и спустилась, чтобы просить меня о такой же услуге. Она вчера получила письмо от своего управляющего, который ей написал, что ему совершенно необходимо узнать ее мнение о каких-то новых посадках. Эта маленькая женщина, сударь, очень славная и отважная дама. Она ведь могла бы уехать к родным во Францию, но после смерти мужа взяла бразды правления в свои руки, сказав, что ее обязанность — продолжать дело. Очень, очень славная дама!

Я не сознался бы в том господину Массу, но эта новость меня чрезвычайно обрадовала. Я представил себе, как будет приятно ехать в обществе молодой женщины, оказывать ей различные мелкие одолжения. Правда, она до сих пор прекрасно без меня обходилась в своих разъездах по острову, но у любого мужчины есть эта потребность заслонить собой более слабого, и я не мог не испытывать искушения стать защитником этой женщины, которая мне представлялась такой хрупкой.

День прошел спокойно. Жара в это время года была еще изнуряющей. Мы с Сувилем наметили кое-какие планы на будущее. Договорились об одновременных приездах в город, и он обещал побывать у меня в поместье, помочь своими советами. В противоположность тому, что часто бывает в длительных путешествиях, во время которых дружба и возникает, и распадается равно легко, это плавание прочно спаяло нас, и наша связь сохранилась до сей поры. Когда жизнь начинает мне вдруг казаться пустой и никчемной, я отправляюсь в «Грейпфруты», и там, на веранде, где бегают дети, сидят молодые женщины, продолжательницы семейных традиций и рода, возле моего старого друга спростой и ясной житейской его философией, я вновь обретаю уверенность. И говорю себе, что не все в мире ложь и обман, что мужчины и женщины могут, умеют еще и любить и жертвовать собой.

Когда мы спустились к мэтру Лепере, о приходе которого нам доложили, мы нашли его в обществе госпожи Гаст, так что нас совершенно естественно представили молодой женщине.

— Те, кто знавал Франсуа Керюбека, — сказала она, — могут испытывать лишь удовольствие от знакомства с членом его семьи.

У нее был звучный голос с небольшой хрипотцой на низких нотах, что не лишало его приятности. Я сказал, что рад возможности приветствовать одну из своих соседок, хозяйку имения.

— Какое там имение, — сказала она, — несколько акров земли, настоящая Золушка рядом с маркизом де Карабасом.

— Которому не хватает Кота в сапогах.

— Не беспокойтесь, вы найдете его у себя в имении. Рантанплан, ваш управляющий, человек на редкость колоритный. Не устаю любоваться им, когда он сидит на лошади в своей большой соломенной шляпе, синей холщовой куртке, гамашах, огромные черные ноги всунуты в стремена. Он следит за всем и творит чудеса. Работники слушаются его беспрекословно. Еще у вас есть Плясунья Розина, его жена. Понятно, что эти диковинные имена заставляют вас улыбаться. Моя горничная, которая здесь со мной, зовется, например, Карфагенской царицей. Все это, видимо, шуточки их хозяев.

Ее лицо осветилось улыбкой.

— А знаете, я и впрямь хочу поскорее въехать в мой дом и познакомиться с людьми, — сказал я.

— Я вас тем лучше понимаю, — отвечала она, — что и мне тяжело подолгу жить далеко от дома. Мой дом, однако же, нельзя сравнить с вашим. Пятнадцать дней как я здесь, и сегодня утром я вдруг решила вернуться. Не могу устоять перед этим желанием, я словно услышала властный зов, к которому не в состоянии остаться глухой.

— Я буду, значит, иметь удовольствие совершить путешествие в вашем обществе, — сказал я.

Но внутренне упрекнул себя в лицемерии, поскольку отлично сыграл роль человека, которому только что сообщили обрадовавшую его приятную новость. Она слегка приподняла брови.

— Так вы не задержитесь в городе? Вы уже уладили здесь все дела?

Я подумал, что, вероятно, плохо понял господина Масса, который мне говорил, что госпожа Гаст перебила его как раз в ту минуту, когда он велел заказать мне место в завтрашнем дилижансе, но, возможно, она была далеко и не расслышала моего имени. А впрочем, какое это имеет значение?

— Мне больше нечего делать в городе, — сказал я, — и благодаря умелости и стараниям мэтра Лепере я уже сегодня подписал все документы.

Услыхав свое имя, стоявший в сторонке мэтр Лепере подошел к нам вместе с Сувилем, и мы заговорили о празднествах, которые скоро, в самом начале зимы, начнутся в Порт-Луи. Мне еще надо было привыкнуть к мысли, что в июле и августе будет холодно, а в январе — жарко. Я сказал это госпоже Гаст, и она ответила, что на Маврикии приходится привыкать и ко многим другим вещам.

— Например, к тому, что здесь нет ни весны, ни осени, или к тому, что плоды ваших усилий в течение целого года будут за два-три часа уничтожены ураганом, а что касается нас, женщин, то мы примиряемся с тем, что парижская мода доходит сюда не ранее чем через шесть месяцев.

Мы поужинали вчетвером, так как госпожа Гаст любезно согласилась пересесть за наш стол. Беседа была легкой, очаровательной и, насколько я помню, коснулась будущего приезда французских актеров. Но едва госпожа Гаст ушла и мы очутились в мужском обществе, мэтр Лепере счел своим долгом предостеречь меня насчет новой правительственной политики в отношении рабов.

— С первого взгляда, — сказал он, — вам может показаться, что колонисты блюдут лишь свои интересы и полностью отвергают идею освобождения рабов. Но это не так. Нас главным образом возмущает наглость, с которой нам предлагают эти меры. Все они только к тому и ведут, чтобы возвысить рабов, а хозяев как можно сильнее унизить. Все предложенные законы основываются на мнении, будто бы невозможно быть колонистом и в то же время порядочным человеком. Мы готовы пойти на уступки, если к нам отнесутся с должным доверием. Не стану отрицать, что кое-кто из хозяев злоупотребляет своей властью, но можно ли осуждать всю страну за подлость, быть может, какого-нибудь десятка ее обитателей? Делегаты от Общества противников рабства только на эти вот исключения и опирались. Они обошли молчанием те поместья, где к рабам относятся по-человечески, как, видимо, не пожелали задуматься и об участи десяти тысяч стариков, получающих ныне одежду, питание, медицинскую помощь в точности так же, как в те времена, когда они были еще полезны, — ведь освобождение ввергнет их в нищету. Не говоря уж о детях, которых с самого дня рождения обеспечивают не только приданым, но и едой — маниокой, рисом и всем остальным. Мы вовсе не против отмены рабства, да, кстати, уже двадцать лет, как рабами у нас не торгуют, но мы считаем, что нужен какой-то переходный период, который позволил бы нам принять необходимые меры, поскольку после освобождения наверняка возникнет большая сумятица. Мы опасаемся, что рабы, искони находившиеся под опекой, охмелеют от воли и, поддавшись дурному примеру нескольких подстрекателей, организуют смуту, с которой, в особенности теперь, когда губернатор распустил добровольческий корпус, нам будет трудно справиться. Подождем. Двадцать седьмого июня новым приказом Совета временно приостановлено действие знаменитого приказа об отмене рабовладения, того самого, от второго ноября тысяча восемьсот тридцать первого года, который должен был привести в исполнение Иеремия еще в свой первый приезд. Мы выиграли время, и это кое-что значит. Но так как вы в колонии человек новый, то вам нужно быть куда осмотрительней, чем другим.

— Я как будто уже разобрался в ситуации, — сказал я ему. — Вчера в этом самом зале я присутствовал при довольно-таки интересной беседе. Мне сдается, что новый губернатор здесь не особенно популярен.

— Поставьте себя на наше место, — ответил мэтр Лепере. — Его самоуправные решения затыкают рты нашим лучшим представителям в Совете законодателей. Но, несмотря на это, не может быть, чтобы он сам не чувствовал всю нелепость той роли, какую его вынуждают играть, простите за выражение, иные из «иеремистов». Он надеялся стать героем трагедии, а наткнулся на равнодушие. Как будет он реагировать? Он был безусловно настроен против маврикийцев и все-таки дал согласие на отъезд Адриана д’Эпинея в Лондон. Злые языки скажут, что в отсутствие последнего ему нечего будет опасаться его едких газетных статей. Мы со своей стороны соблюдаем сдержанность и не забываем, что в окружении губернатора есть враги д’Эпинея, готовые примкнуть к тем, чья возьмет. Да, в беспокойное времечко мы живем!

Если честно сказать, обстановка не представлялась мне слишком уж беспросветной. Она для меня сводилась к проблеме рабовладения. Было ясно, что этот вопрос, впервые поставленный в 1790 году, будет раньше или позже решен. Но с тех пор я стал свидетелем ареста пяти моих соседей из Большой Гавани, я слышал рыдания их жен и детей и убедился в том, что самым невинным поступкам приписывался злонамеренный умысел.

Сегодня спокойствие восстановилось. Соседи вернулись к своим очагам, и все мы, жители Большой Гавани, счастливы, что способствовали возвращению им земель такими же плодоносящими, какими они их оставили, и вспаханными, засеянными и убранными под нашим присмотром. Много воды утекло со времени тех первых вечеров в Порт-Луи. Вокруг меня настала блаженная тишина после бури. Иеремия отозван. Скоро, и это уже вопрос месяцев, рабам дадут вольную. Будут поименованы члены комиссии по возмещению убытков и подсчитана компенсация, причитающаяся каждому землевладельцу. Тогда наступит период ученичества.

Строго определенный рабочий день и оплата за сверхурочные. Период ученичества как для рабов, так и для их хозяев.

Новость была воспринята землевладельцами без прямых проявлений неудовольствия.

VIII
Скоро уже восемнадцать месяцев! И всего восемнадцать месяцев! А во мне почти ничего не осталось от беззаботного человека, каким я тогда был. Иногда, вернувшись после обхода полей, я прямиком иду к большому трюмо, что стоит у меня в гостиной, и с любопытством вглядываюсь в себя. Удобная старая куртка, которая мало-помалу растягивается на локтях, штаны, перехваченные у щиколоток, белая шелковая рубашка, грубые башмаки. Обветренное лицо, жесткий взгляд, складки в углах рта. Я смотрю на себя и думаю, что мое ученичество кончилось, наложив на меня нестираемый отпечаток. И еще я думаю, что, видимо, кому-то из этого дома предназначено было бороться и страдать, а может быть, и расплачиваться. Ни Франсуа не ушел от своей судьбы, ни я — от своей. Я знаю уже, что Франсуа боролся и был побежден. Таинственная сила, которая правит миром, всех нас ведет за руку. И хотим мы того или нет, мы идем вперед. Восемнадцать месяцев. Как я теперь далек от этого первого путешествия в дилижансе!

Большая дорожная карета стояла на углу Шоссейной и улицы Кастри, поджидая госпожу Гаст, ее горничную и меня. Наш багаж погрузили на империал и накрыли брезентом. Сувиль. которого со вчерашнего дня ожидал присланный его детьми экипаж, пришел проводить нас. Четыре пассажира были уже в дилижансе, когда мы в него садились.

Благовестили к заутрене, когда дилижанс, запряженный в четверку лошадей, выехал из Порт-Луи. Подковы позвякивали о мостовую, тренькали колокольцы на конских шеях, и, помнится, я подумал, что люди, наверно, сейчас поворачиваются в постелях на другой бок и, с облегчением вздыхая, бормочут: «Это всего-навсего дилижанс». Бывают такие не заслуживающие внимания вещи — факты, мысли, случайно услышанные фразы, — которые почему-то врезаются в память и надолго застревают в вашем сознании.

Ясное было утро, ни облачка в небе. Порыжевшая трава на горе Открытия колыхалась под ветром. В Касси ставни тянущихся вдоль дороги домишек хлопали, распахнутые нетерпеливой рукой. Женщина, что в одном из дворов разбрасывала корм цыплятам, стояла как вкопанная с задранным фартуком, следя глазами за дилижансом. Возможно, она ни разу не покидала этого пригорода, а возможно, наоборот, приехала с юга…

Десятиместный дилижанс вез только семь пассажиров, так что все расположились с удобствами. Госпожа Гаст, ее горничная и третья дама — позже я узнал, что она модистка, — занимали мягкую заднюю скамью вместе с господином в летах. Муж модистки, некий молодой человек и я устроились на втором сиденье. Между нами вскоре завязался разговор, банальный и ничего не значащий для людей, коих свел вместе случай, чтоб никогда уже более не свести. Однако госпожа Гаст и пожилой господин были, казалось, знакомы довольно близко.

Утро прошло без каких бы то ни было происшествий. Дорога круто вела в гору, и лошади двигались шагом. Мы миновали несколько деревень — Бо-Бассен, Роуз-Хилл. Когда мы останавливались напоить лошадей, народ собирался вокруг кареты, расспрашивал кучера, давал ему поручения: передать поклон тому или иному родичу в Кюрпипе. Толстяк соглашался и обещал, гордый своей важной ролью. По-видимому, ему придавала величия его ослепительная ливрея, пунцовая с золотом, хоть золото изрядно и потускнело.

Дорога менялась по мере того, как мы углублялись вовнутрь острова. Ее окаймляли высокие деревья, сквозь листву которых едва пробивался зеленый свет. Между стволами росла густая трава. Какие-то красные ягоды, про которые мне сказали, что это дикая малина, веселыми пятнышками расцвечивали всю эту зелень. При нашем приближении вспархивали птицы. Порой появлялась прогалина, на которой виднелся дом. Дети бросали играть и бежали из сада к дороге. Нельзя было не задуматься о том, как могут жить люди в такой глуши. По душевной ли склонности выбраны эти места, по необходимости или из долга? Госпожа Гаст называла мне по пути фамилии некоторых семейств, но без комментариев.

Она вообще была молчалива с момента отъезда из Порт-Луи. Прислонившись к углу экипажа, прикрыв глаза, как будто бы просто их опустив, она задремала на час или два, и за это время на ее лице не дрогнула ни единая черточка. Но когда мы уже приближались к почтовой станции, она принялась болтать с модисткой о тряпках, и та, учуяв поживу, стала перечислять все товары, доставленные «Минервой» прямо из Парижа. Тщательно упакованные, эти сокровища сейчас находятся на империале. Ценя клиенток из Порт-Луи, госпожа Роза помнит всегда и о тех, что живут в Маэбуре и вообще в Большой Гавани. Поездки бывают долгими и утомительными, но госпожа Роза чувствует, что ей воздается сторицей, когда, явившись в какую-нибудь семью, она видит, как окружающие ее молодые особы жадно рассматривают наряды и разные финтифлюшки. И конечно, она считает себя вправе взять с них на два-три пиастра больше, чем со своих клиенток из Порт-Луи. Само путешествие туда и обратно обходится ей вместе с мужем в шестнадцать пиастров, и госпожа Гаст знает, что на даровщинку у местного жителя не переночуешь. Так что вот эту шляпку из итальянской соломки, украшенную черным бархатом и четырьмя розами, которая так была бы к лицу госпоже Гаст, в Порт-Луи она продала бы по себестоимости или чуть-чуть дороже, но здесь она просит накинуть один пиастр, всего-то один, считайте, что даром.

Когда мы прибыли на почтовую станцию в Мениле, шляпка из итальянской соломки так и осталась не купленной госпожой Гаст.

Лошадям дали передохнуть, и мы вышли размять ноги. Пока муж модистки, озабоченный своим драгоценным товаром, лазал на империал, а дамы расположились в такой, по видимости, убогой харчевне, что там и позавтракать было нечем, молодой человек, пожилой пассажир и я немного прошлись по дороге. Каждый из нас представился. Молодой человек ехал к родственникам в Бо-Валлон, так как ужасно умаялся в Порт-Луи этим летом. Вот примерно и все, что нам удалось про него узнать. Другой путешественник, господин Антуан Букар, ездил в город по вызову Колониального комитета, члены которого были встревожены голодом, угрожающим острову из-за мартовских проливных дождей. Собранный урожай был попорчен, цены на рис возросли, и у некоторых бакалейщиков запасы его истощились.

— В последние годы, — сказал господин Букар, — если случалось стихийное бедствие, правительство всегда отпускало жителям наличные продукты питания — в порядке ссуды, конечно. На этот раз, видно, правительству посоветовали поступить иначе. Нам прочитали нотацию насчет нашей непредусмотрительности и даже сказали, что это должно послужить нам хорошим уроком. Наконец в прошлый понедельник в резиденцию губернатора пригласили нотаблей города, и его превосходительство объявил, что согласен отдать в их распоряжение пять тысяч мешков риса, но оставляет за собой право проконтролировать, как они будут распределены. Тревога, однако, продлилась всего две недели. Я и сейчас себя опрашиваю, не был ли это только предлог, чтобы обвинить нас в том, что мы морим голодом наших рабов!

Из этого разговора я понял, что беспокойство по поводу нового настроения властей докатилось и до сельской местности.

Узнав, что я двоюродный брат Франсуа Керюбека, господин Букар пригласил меня в гости на косу д’Эсни, где находилось его поместье, добавив, что его семья будет счастлива со мной встретиться. Он был знаком с Франсуа.

— Ваш кузен был немножечко нелюдим. Он редко принимал участие в наших так называемых светских сборищах. Во всех этих танцульках, прогулках по морю или по берегу, которыми так увлекается молодежь. А между тем большинство матерей семейств в нашем округе глаз с него не спускали. Нельзя и вообразить себе зятя, более отвечающего их мечтам. Никаких родственников, красавец, повыше вас ростом и, что отнюдь не вредит, солидное состояние вкупе с роскошным поместьем. Однако и вы, молодой человек, тоже можете оказаться идеальным зятем. У меня впечатление, что придется вас защищать…

Господин Букар представлял собой тип того самого колониста, каких я когда-то себе рисовал. Мужчина в годах, очень просто одетый, но не гнушающийся ни вкусной едой, ни добрым французским вином, — как я позднее узнал, вино ему доставляли прямехонько из Бордо. Мне он показался милым, и я обещал заехать к нему, как только устроюсь. Я поделился с ним своими опасениями.

— Уверен, что меня ожидает там тяжкий труд, — сказал я. — Скоро исполнится год, как умер Франсуа. И, вероятно, рабы под руководством лишь одного управляющего делали все, как им бог на душу положит. Нотариус мне сообщил, что уборка сахарного тростника прошла хорошо, да и собранного зерна хватило для питания рабов. Я не строю себе иллюзий и не сомневаюсь, что мне придется много чего изучить, чтобы добиться успеха. Я не силен в земледелии, не знаю ни почв, ни климата.

— Могу сразу вас успокоить, — ответил господин Букар. — Вы найдете свое имение в полном порядке. Ваш управляющий — преданный человек, он почитает долгом своим продолжать начатое в ожидании вашего приезда. В дальнейшем мы с удовольствием готовы помочь вам своими советами. Да вот посмотрите на госпожу Гаст: она после смерти мужа, немного поколебавшись, сама взялась присматривать за своими полями. И хотя ее доходы не приумножились, но безусловно и не сократились. Живет она в полном достатке и может себе позволить купить шляпку из итальянской соломки, буде того пожелает.

Господин Букар улыбнулся и кончиком своей палки дотронулся до розоватых вьюнков, что цвели на обочине.

— Странная вещь, — сказал он, — эти дикие лилии растут на влажных местах и зацветают обычно все разом. Бывает, что по лесам и полям словно бы расстилается розовая скатерть. Это предвестие дождя. На другой день все цветы бывают затоплены.

Мы повернули обратно, и господин Букар показал мне довольно просторную хижину с соломенной крышей. Двор зарос сорняками, и хижина с плотно закрытыми ставнями производила грустное впечатление заброшенности. Чувствовалось, что время уже принялось за свою безжалостную работу.

— Всего несколько месяцев назад, — сказал господин Букар, — здесь проживал один из самых доблестных сподвижников Сюркуфа, старый Доминик. Если случалось каким-нибудь путникам вроде нас прогуливаться мимо этих дверей, то частенько до них доносились громкие голоса, угрозы, рыдания, так как старик в свои семьдесят восемь лет еще закатывал страшные сцены ревности своей жене, возраст которой давно перевалил за шестьдесят. Однажды вечером, охваченный бешенством, он убил ее и перерезал себе горло. Не могу пройти мимо этой хижины, не вспомнив об этих двух существах и не задавшись вопросом, были ли они счастливы несмотря ни на что. Наверное, все-таки были как-то по-своему и, возможно, более глубоко, чем мы полагаем.

Нас уже ожидали в харчевне, чтобы пуститься в путь.

Позавтракать мы собирались в Кюрпипе. За околицей деревушки Мениль дорога опять углубилась в лес, перемежаемый там и сям прогалинами и домами. Госпожа Гаст показала мне дом, где жил Лаперуз во время своего пребывания на острове Маврикий, а также другой дом, прямо напротив, принадлежавший семейству Бруду. И поведала мне о любви прославленного мореплавателя к креолочке с Маврикия. Любви, которая вызвала недовольство семьи Лаперуза, любви, что должна была одержать победу, но не могла длиться долго. Прожив со своей креолкой два года, Лаперуз ушел в плавание и никогда уже более не вернулся.

— А проживи он благополучно рядом с женой всю жизнь, разве бы мы вспоминали о его счастии, разве пришло бы кому-нибудь в голову показать проезжему его старый дом? — спросил я госпожу Гаст.

Озадаченная, она на секунду умолкла, потом сказала:

— Да, это верно, у счастливой любви не бывает истории.

Она долго еще оставалась задумчивой, отвернув лицо к дверце. Над дорогой вздымался легкий туман.

IX
В Кюрпипе нас ожидал сюрприз. В большом зале трактира был накрыт стол, на нем стояли бутылки с вином; но там царила странная суматоха. Слуги вбегали в одну дверь и выбегали в другую. Какая-то замарашка с подвернутыми рукавами пронесла дымящийся таз. Еще одна негритянка бросилась ей на помощь, и обе исчезли, нырнув внутрь дома. Лошади во дворе били копытами о землю.

Наконец появился некто, имевший тут, казалось, какую-то власть, и объявил, что завтрак нам подадут немедля.

— Простите великодушно за всю эту кутерьму, — сказал он, — но у моей жены — а она поистине душа этого дома — начались боли, и я надеюсь, что не сегодня завтра… словом, дамы и господа, будьте любезны, присаживайтесь…

— Здорово нам повезло, — проворчал господин Букар.

Переутомленный молодой человек, покраснев, отвернулся к окну.

— Госпожа Кошран в отчаянье от этой заминки, — ответил хозяин трактира.

Мы попытались его убедить, что это мы должны извиниться за вторжение в столь неудачный момент. Он выпрямился.

— Господа, — сказал он, — солдат, что бы там ни было, не покидает свой пост!

— Подходящий случай сделать подобное заявление, — сказал господин Букар и, повернувшись ко мне, добавил: — Госпожа Кошран много лет была маркитанткой расположенного в Кюрпипе сторожевого поста. Его только что упразднили.

Кушанья принесли, когда муж госпожи Розы сказал, что он просто умирает с голоду. Тут мы впервые услышали звук его голоса.

Несмотря на заминку, как выразился господин Кошран, еда оказалась обильной и разнообразной. Мы приступили к десерту, когда госпожа Гаст попросила ее извинить.

— Я хочу, — сказала она, — навестить эту женщину до отъезда.

И направилась в комнату, занимаемую трактирщиком. Когда мы уже были готовы сесть в экипаж, госпожа Гаст вернулась и приказала кучеру достать один из ее чемоданов.

— Я не еду, — сказала она. — Случись что-нибудь с этой женщиной, я никогда себе не прощу. Не могу я ее оставить на попечение рабов и мужа, от которого, как и от всех мужей в таких случаях, нет никакого проку. Я как раз вовремя вошла в комнату и помешала им убедить ее, что надо лечь на пол, чтобы земля придала ей силы скорей разродиться.

В ней снова была та живость, которая так удивила меня в первый день, когда мы увиделись с ней в коридоре гостиницы, и даже лицо ее порозовело.

— Но как вы сумеете… — начал было я.

Она улыбнулась:

— Сударь мой, если бы вы хоть месяц прожили в колонии, вы бы знали, как часто приходится нам ухаживать за больными рабами. Мне не впервой помогать появлению ребенка на свет. Поручаю вам Карфагенскую царицу, позаботьтесь о ней до конца путешествия. Я вернусь с субботним дилижансом. Поезжайте и добрый вам путь, — добавила госпожа Гаст.

Она удалилась, не повернув головы. Я и после в ней замечал эту резкую манеру внезапно уходить без всяких там цирлих-манирлих, столь свойственных женщинам. Когда лошади тронулись, она уже скрылась в доме.

По правде сказать, я себя чувствовал так, словно чего-то лишился, был зол на весь мир и, как обычно бывает в подобных случаях, злился и на себя. А еще я думал, что мы, смертные, имеем дурацкое обыкновение понапрасну осложнять свою жизнь, сами себе создавая лишние обязательства.

В дальнейшем я заезжал в трактир дважды. И подкидывал малыша на коленях, и даже специально нашел в Порт-Луи магазин игрушек…

Теперь мы снова были в дремучем лесу, сгущался туман, и нас пронизывала леденящая сырость. Видимость вскоре стала столь скверной, что помощник кучера слез с козел и вынужден был вести передовых лошадей за поводья. Мы двигались медленно и впали в какое-то оцепенение. После того как мы выехали из Кюрпипе, госпожа Роза вытащила из сумочки записную книжку и карандаш, но ей пришлось отказаться от всяких подсчетов. Откинувшись к спинке сиденья, скрестив на груди руки, она задремала. Однако едва экипаж проваливался в рытвину, она вздрагивала, просыпалась и разнимала руки, но тотчас же вновь закрывала глаза.

В течение двух часов мы так и ехали черепашьим шагом между высокими деревьями, в полной глуши. Ни единого дома, ни признака человеческого существования вокруг. Лишь ястребы-перепелятники следовали за экипажем, на что обратил наше внимание кучер. Потом дорога пошла под уклон, и туман постепенно рассеялся. Когда мы проехали Роз-Бель и Равнину Жестянщиков, я почувствовал, что сжимавшая сердце тоска слегка отпускает меня. И погрузился в думы о моей будущей новой жизни и обо всех тех радостях, что она мне сулит.

Хоть мои люди и были извещены, что я скоро приеду, точной даты они не знали. Так что я не был уверен, будет ли дом готов к моему приезду, будет ли мне там уютно и хорошо.

Сегодня, полтора года спустя, я порой прикладываю ладонь к стене дома, словно желая услышать биение его сердца. И кончиком пальца провожу иногда по изгибам резьбы в гостиной, этому замечательному творению Франсуа, третьим носящего это имя. Жест наследования, жест любви. Но тем вечером, когда мы спускались с горы к Маэбуру, мог ли я что-нибудь предугадать? Я не знал ничего, а если бы даже знал, кто уверит меня, что я повернул бы назад?

Горы Большой Гавани вырисовывались на небе. Мне их показал господин Букар. Когда мы проезжали мимо, он также показал поместье Бо-Валлон и сахарный завод у дороги.

— А вот мы въезжаем на ваши земли, — сказал господин Букар.

Кучер остановил лошадей и зажег фонари. Уже должно было быть половина седьмого. Светлые пятнышки приплясывали на дороге. С обеих ее сторон свисали длинные листья сахарного тростника, и, временами вздымаемые ветерком, они отбивали, казалось, земные поклоны. Мы теперь ехали гораздо быстрее, лошади перешли на рысь, с наступлением темноты в воздухе ощущалась какая-то легкость. Мы встречали и перегоняли прохожих, чьи лица нельзя было разглядеть, лишь видно было, что кто-то идет по краю дороги, покачивая фонарем.

Дилижанс внезапно остановился. Помощник кучера слез и открыл дверцу. Тотчас же некто, кого я едва видел, выступил из темноты.

— Добро пожаловать, хозяин, — сказал он.

— Да разве же это… — начал я, повернувшись к господину Букару.

— Ну да, вы уже у себя, — сказал он. — Взгляните-ка лучше…

И лишь тогда я увидел с другой стороны дороги длинную аллею, а в конце ее — дом, в котором все комнаты и на первом, и на втором этажах были ярко освещены.

Я простился со своими попутчиками, пока кучер с помощником ставили на дорогу мои чемоданы. Дилижанс отъехал, и я подошел к человеку, который почтительно ждал поодаль.

— Вы, очевидно, и есть тот самый достославный Рантанплан, — сказал я, протягивая ему руку. — Но кто вас уведомил о моем приезде?

Отвечая мне, он изъяснялся на местном наречии, я с трудом его понимал, но смысл фраз я все же улавливал.

— Мы в точности-то не знали, что вы сегодня приедете, — сказал он, — но мы этак дней пятнадцать вас поджидаем. Вот уже две недели я каждый раз выхожу на дорогу, когда дилижанс возвращается из Порт-Луи. А этим вечером я как услышал, что экипаж замедляет ход, меня будто стукнуло прямо в грудь. Это наш господин, подумал я. Добро пожаловать!

Последнюю фразу он произнес по-французски. Я был растроган более, чем это, может быть, подобало, и все поведение этого доброго малого, а также его слова пронзили мне сердце.

— Я рад, что приехал домой, Рантанплан, — сказал я. — А не найдется ли что-нибудь перекусить?

— На всякий случай под вечер жена насадила цыпленка на вертел, и у нее вполне хватит времечка приготовить для вас десерт.

Так, разговаривая, он подхватил два моих чемодана, я взял два других, и мы двинулись по аллее. Там было сумрачно, но впереди стоял освещенный дом, который выглядел чуть надменно на темном фоне. Какие-то тени сновали на террасе. Когда мы подошли к парадной, с перилами, лестнице на террасу, ко мне подбежал еще один черный и взял из рук чемоданы. На террасе, выстроившись полукругом — мужчины по одну сторону, женщины по другую, — меня ожидали мои слуги.

Позже я понял, что Рантанплан заранее подготовил этот прием. Однако в тот вечер я счел, что сцена попахивает средневековьем: рабская эта почтительность и даже подобострастность, которые столь обычны в колониях, но к которым, живя во Франции, я не был приучен, сбили меня с панталыку. Я догадался, что должен всех обойти, а Рантанплан назвал мне каждого из рабов. Теперь-то я их хорошо различаю, я и детишек помню по именам, знаю отлично, кто живет в какой хижине, но в первый вечер все это мне показалось какой-то фантасмагорией. Свет, падавший на террасу из дома, освещал ее только наполовину, и эти эбеново-черные лица были едва-едва видимы.

Когда я пожал последнюю из их мозолистых рук — иногда приходилось силой брать эти руки в свои, эти руки крестьян, землепашцев, — Рантанплан широким жестом пригласил меня переступить порог моего жилища…

Я бросаю писать и поднимаю голову. Да, я привык уже к этим вещам. К большому дивану, обтянутому шелковым муаром, к роялю, креслам, трем низким столикам из грушевого дерева с бронзой, к секретеру красного дерева, к трем старинным гравюрам, которые изображают строительство города в Порт-Луи, сражение «Победоносной» в бухте Могилы, рейд Порт-Луи назавтра после капитуляции. Мила мне и мягкость больших восточных ковров, и столько часов я провел, любуясь деревянным панно с резьбою Франсуа, запечатлевшего историю Поля и Виргинии, что я ее знаю теперь до мельчайших подробностей.

Лампы с подставкой из розового мрамора освещали да и сейчас еще освещают мои бессонные ночи.

В тот первый вечер они излучали такое сияние, что прямо-таки ослепили меня. Как ослепила меня вся роскошь этого векового, терпеливо отделанного дома.

— Не знаю, какую вы, сударь, изволите выбрать комнату, — сказал Рантанплан. — Сегодня я приготовил комнату Интенданта[6]. Не откажется ли хозяин за мной следовать?

Он распахнул одну из внутренних дверей, и я увидел спальню в стиле Людовика XV.

— Интендант жил в этом доме? — спросил я, не поверив своим ушам.

— Господин Франсуа говорил, что речь идет о королевском Интенданте, который каждые два-три месяца наезжал к нам в Большую Гавань. Он инспектировал плантации. И во время таких инспекций ночевал в этой комнате, вот название и прилепилось.

— Думаю, что этой ночью мне будет прекрасно в комнате Интенданта, — сказал я. — Я хотел бы принять ванну перед ужином, это возможно?

— Чего проще, сударь, при комнате Интенданта есть своя ванная.

Он взял с ночного столика канделябр и открыл еще одну дверь.

Приняв ванну и переодевшись, я вернулся в гостиную. Там меня ждал Рантанплан.

— Кушать подано.

Он приподнял тяжелую золотистую шелковую портьеру и отступил, чтобы дать мне пройти. Столовая по своей пышности не уступала гостиной.

Накрыто было на одну персону, но казалось, что Рантанплан и его жена хотели с первой минуты дать мне понять, что я должен навеки вычеркнуть из своей памяти воспоминание о маленьком провинциальном буржуа, коим я был до самого этого вечера. Кресла и стулья были обиты малиновым бархатом и также принадлежали к эпохе Людовика XV. Большой, на восемь свечей, канделябр из массивного серебра, установленный посредине стола, освещал комнату. На тарелках и блюдах был герб Вест-Индской компании, на всех же хрустальных бокалах и рюмках красовался фамильный золотой вензель. Ужиная, я мало-помалу осваивался с обстановкой. Две мраморные консоли были приставлены к стенам по ту и другую сторону обеденного стола. В глубине комнаты, между двумя выходящими во двор окнами стоял застекленный шкаф, ширина которого намного превосходила его высоту, и на фоне обивки из красного шелка была выставлена коллекция хрустальных и опаловых ваз самой причудливой формы.

Приезд в незнакомый дом, да еще и ночью и после долгого путешествия, всегда производит на нас удивительное впечатление. Этот же дом с его бронзой и сверкающим хрусталем, с мягкими коврами и полным безмолвием принадлежал, казалось, к потустороннему миру.

Я куда позже отдал себе в том отчет: впечатление богатства, навеваемое этим домом, держится главным образом на царящей в нем совершенной гармонии. Здесь нет ни единой детали, которая не была бы абсолютно необходима другой. И из-за этой гармонии, в иные ночи, когда люди и животные дремлют вокруг, в часы, когда наши действия, мысли, мечты, укрощенные, образумленные темнотой, приобретают свой истинный смысл и находят себе оправдание, я ощущаю умиротворение, словно кто-то взял меня за руку или коснулся моего лба прохладными пальцами.

X
Я порой тщетно пытаюсь припомнить первую свою ночь в усадьбе «Гвоздичных деревьев». Знаю лишь, что проснулся с первыми утренними лучами. С деревьев доносилось пение незнакомых мне птиц, я узнал только любовное воркование голубей. Мне также почудилось, что я слышу журчанье ручья. То было месивом смутных, но радостных ощущений. Что-то вроде того, что испытываешь, когда вечером в сильный дождь сам находишься под укрытием, в теплой постели, и воображаешь тех, кто шагает сейчас по грязной дороге, обувь у них промокла, за шиворот натекла вода. Все утро я осматривал дом. Библиотеку, буфетную, кухню в полуподвале, спальни на втором этаже с примыкавшими к каждой из них будуаром и ванной и с застекленными выходами на фасадный балкон. Три комнаты, в прежние времена занимаемые владельцем поместья, его женой и их сыном. В меблировке все те же терпеливые поиски гармонии, та же красота деталей, от которой у вас сразу перехватывает дыхание.

И вот я обладатель всех этих вещей, которые до меня были собраны и любимы другими. Я не кичусь ими, я себя чувствую всего лишь хранителем их. И, возможно, поэтому и наступит позднее день, когда я… Жизнь должна продолжаться, я это знаю.

После завтрака, когда Рантанплан спросил, не желаю ли я верхом объехать поместье, я завел с ним речь о Франсуа. Мы были в библиотеке, и, вероятно, по этой причине мне легче представить себе своего кузена именно здесь, я так и вижу его в этом кресле, возле круглого столика на одной ножке, или сидящим у своего бюро и записывающим в фамильный журнал эту последнюю в нем фразу.

Рантанплан прекрасно меня понимал, и, поскольку он пересыпал свою местную речь законченными французскими фразами, я тоже отличнейшим образом схватывал то, что он говорил.

— Никогда я не перестану его оплакивать, сударь. Он был на десять лет моложе меня, но мы оба выросли здесь. Он — в доме, а я — в людской. Я его помню во все эти годы. Он еще еле ходил, но уже, цепляясь за лестничные перила, спускался на кухню. Отец мой был поваром, и мне нравилось наблюдать за его работой — как он печет хлеб, крутит вертел. Когда я нынче, бывает, задерживаюсь на кухне и слежу за движениями Жозефа по прозвищу Наковальня, бывшим раньше подручным отца, за движениями, которые в точности повторяют отцовские, меня так и тянет поднять взгляд, как будто я снова увижу в окне серьезное личико, светлые локоны и две ручки, крепко сжимающие решетку. Когда кормилица искала господина Франсуа, она всегда знала, что он у нас, сидит себе на табуретке и смотрит во все глаза. В десять лет он умел уже сам оседлать лошадь и уезжал в лес, в то время как господин аббат ждал его у себя. «Да, в трусости этого малого не упрекнешь», — говаривал старый хозяин. А нам так приятно было, что сын хозяина такой храбрый и доброжелательный. Да вот, сударь, когда вы вчера, приехав, пожали мою толстую черную руку, я подумал: чем-чем, а сердцем-то он похож на нашего господина Франсуа. И все, кто вас ожидал на террасе, подумали так же, я знаю. Страхи, что были у нас все эти долгие месяцы, развеялись. Я слышал, что утром, во время полива, женщины пели. Песню, которую, видно, одна из них только что сочинила. Песню с такими примерно словами:

Он приехал, наш новый хозяин,
Лицо у него улыбается,
И рука его крепкая, честная!
Уж он даст нам и риса вдоволь,
Даст и арахиса!
Так что дети наши забегают весело,
Вольно забегают наши дети!
— …Да, — продолжал Рантанплан, — ужасное было несчастье, сударь. Когда я увидел, что он не вернулся к ужину, я сказал жене: «Подождем немного, может, он у кого задержался», а самому и в голову не приходит, что он там лежит под деревьями и что все уже кончено. К полуночи мы погасили все лампы. А утром я сел на лошадь и объехал наших соседей. Никто не видел его. Так как он иногда заходил к госпоже Гаст выпить чашечку чая, если, бывало, окажется рядом с ее имением, я погнал лошадь к ней. Но и там никто не видал господина Франсуа, а госпожа Гаст еще на заре уехала с дилижансом в Порт-Луи. Я себя успокаивал тем, что он холостяк, и нечего нам уж так волноваться, что он, может быть, меня упрекнет: зачем, мол, я растрезвонил по всей округе, что он вчера не вернулся, но это было сильнее меня. К девяти часам прибежал Лежебока — надо сказать, его так прозвали за то, что он чаще лодырничает, чем работает. Но тут он бежал что было мочи. По его лицу катил пот, он его вытер тыльной стороной руки. «Рантанплан, я нашел его, грудь у него вся в крови!» Я побежал за ним.

…Видите ли, сударь, если с вами должна случиться такая история, то, уж конечно, вы будете что-то предчувствовать. Последние две-три недели господин Франсуа был совсем чудной. Присядет, бывало, к бюро и часами сидит, скрестив руки, и ничего не читает, не пишет. А то как возьмется ходить туда да сюда по комнате или террасе. Прежде он был до того веселый! Издалека было слышно, когда он пускал лошадь в галоп, а как увидит свой дом — давай петь. Жена скорее бежит в буфетную, чтобы завтрак подать ему либо полдник, а он войдет и кричит, что-де с голоду помирает… Переменился он разом. Конечно, он, как и прежде, вникал во все мелочи по хозяйству, но чувствовалось, что он как будто рассеян. Во второй половине дня он не отдыхал, как раньше, не принимал у себя друзей и сам ни к кому не ездил, а брал свою палку и уходил в лес. Вот с такой прогулки он однажды и не вернулся. Я никогда не перестану его оплакивать, сударь. Мой дед был куплен дедом господина Франсуа. Они и плавали вместе, и этот дом помогал строить мой дед. И отец так же верно служил семье, а что до меня, то я всем обязан отцу господина Франсуа. Он велел обучить меня чтению и письму, сказав, что я буду доверенным лицом его сына. Я так никогда и не наловчился ни бегло читать, ни писать без ошибок, но уж зато мой хозяин мог полностью мне доверять. Я сейчас себя поедом ем, что не следил за ним так, как надо. Говорят, убил его беглый негр, чтоб отомстить всем хозяевам. И однако, сударь, никто не сделал своим рабам столько доброго, как господин Франсуа. В нашем поместье сроду ни темницы не было, ни цепей, ни бича. Нас хорошо кормили — маис, маниока были у нас порою даже в избытке, так что мы охотно делились с соседями. Если он кем бывал недоволен, то вызывал провинившегося к себе и по-хорошему разговаривал с ним. Он говорил, что, мол, ты же ведь не животное, ты — человек, и за это вот слово, сударь, мы бы дали себя за него убить. А умер-то он…

Позднее, как и предлагал Рантанплан, мы с ним отправились в путь. Сев на лошадь — на лошадь Франсуа, я объехал ту часть поместья, что лежит перед домом и простирается до самого моря. Любопытно, что дорога на Маэбур проходит по моим землям и пересекает аллею, которая ведет к морю и продолжается за шоссе, окаймленная все теми же кокосовыми пальмами и миробаланами. Она упирается в очень красивый пляж. Владения господина Букара, вклиниваясь в мои земли, тянутся до Голубого залива. От первой этой поездки в моей памяти не сохранилось никакого определенного впечатления. Границы еще ничего для меня не значили. Только гораздо позже я приучился останавливаться у межевых столбиков. И когда я беру в руки акт о концессии 1735 года и читаю: «Примыкая с одной стороны к Креольской горе, с другой — к берегу моря за вычетом полосы в пятьдесят шагов, принадлежащей Вест-Индской компании, с третьей стороны — проходя вдоль концессии Шарля Пьера Иссека, к зловонному лесу, а с четвертой — к владениям вышеупомянутого Ниссана, если идти вдоль сухого овражка к лесной яблоне», — когда я это теперь читаю, мне не трудно уже представить себе поместье таким, каким оно было в те давние времена, хотя с тех пор оно и расширилось в направлении Бо-Валлона, бывшей Равнины Голландцев, за счет присоединения концессии Шарля Пьера Иссека.

Со стороны так называемого Ниссана…

Вот еще одна дверь, приоткрывшаяся навстречу тому, что должно произойти, и снова я останавливаюсь, мне хочется повернуть назад, я цепляюсь за те свои первые месяцы, когда я пребывал наверху блаженства.

Мы вернулись шагом. Солнце садилось, зеленый свет пятнал лесные поляны, и птицы, готовясь к ночлегу, уже собирались в стайки. Я вышел из дома и пересек ручей, пройдя по простому сельскому мостику, дабы поклониться тем, кто были здесь моими предшественниками. Пять могил выстроились рядом в тени огромного миробалана на частном кладбище Керюбеков, невдалеке от дома. Франсуа первый; его жена, та самая Катрин Куэссен, которая, не боясь ни дождя, ни солнца, как настоящий мужчина, руководила строительством своего жилища; Франсуа второй; его супруга Мари Бюссон; Франсуа третий…

XI
Назавтра я окончательно водворился в комнату Интенданта. Плясунья Розина, которая помогала мне разбирать чемоданы, дала мне понять, что не одобряет моего выбора. По ее мнению, место хозяина — на втором этаже. Я же считал неприличным занять комнату Франсуа второго, которая сообщалась со спальней, обитой розовым шелком. Комната моего кузена мне безусловно бы подошла, но у меня еще не хватало смелости ни на то, чтобы рыться в ящиках Франсуа, ни на то, чтобы вынуть из шкафа его одежду, — словом, грубо захватить его место. Я говорил себе, что наступит день, когда я наконец тут освоюсь.

Этот день наступил. Я навел порядок в комнате Франсуа, разобрал те немногие бумаги, которые там нашел, я принял в себя его муки. И конверт с двумя исписанными листками запер в ящике секретера.

Я отворачиваюсь, я пытаюсь забыть. Я уверяю себя, что это всего лишь мои фантазии… Но неумолимые фразы впечатаны у меня в сознании.

«Я больше не в силах противиться вам и себе. Когда я придерживаюсь одних только фактов, отбиваюсь от этого страха, этого подозрения, от неотступно преследующей меня мысли, все становится просто, легко. Пусть пройдут месяцы, время сделает свое дело, и долгожданная минута настанет. Минута, когда та потребность в вас, что возникла однажды ночью, развеется в прах. Не говорите, что вы не знали о моем присутствии рядом, во тьме. Я вам не поверю. Вы скользнули в аллею, спустились к пляжу и не сомневались, что я непременно пойду за в вами. Если женщина, выходя из воды, уверена, что никто на нее не смотрит, разве будет она отжимать свои волосы со столь явным бесстыдством?Почти десять лет, как вы появились здесь во всем блеске юности. Десять лет, в течение которых я пристально наблюдал вашу жизнь. Я вам это сказал, я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует. Но тогда вы еще оставались недосягаемы.

Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»

Слово «самонадеянность» было зачеркнуто, потом вновь написано сверху. Как будто Франсуа искал другое слово, лучше передающее его мысль, но, не найдя, согласился или смирился с тем, чтобы использовать это. Я тоже запнулся на этом слове, мне захотелось выявить его точный смысл. Оно и сейчас по-прежнему меня мучит.

Я освоился в этих краях за сравнительно короткое время. Случалось, что я забывал о годах, которые провел в своей пыльной конторе. Пробуждение на заре, утренняя перекличка рабов, подготовка задания на день, раздача нарядов — все это очень быстро стало моей повседневной заботой. А вскоре, благодаря Рантанплану, мне уже не составляло труда оценить урожай на корню. С большим удовольствием я наблюдал за своими рабами. Их суеверия, их безыскусные нравы были мне удивительны и интересны, как удивительны и интересны еще и сейчас. В отличие от тех, кто вырос рядом с хозяевами, занимался домашней работой и жил в людской, рабы-землепашцы селились в поселке, в хижинах, крытых соломой. Их не смутить никакими случайностями. Живут — абы день до вечера, ни о чем не волнуясь. Мужья — на тяжелой работе в поле, жены — на легкой, дети — в поселке под присмотром нескольких стариков. Миссионеры из кожи вон лезут, вдалбливая им основы христианской морали. Некоторые принимают крещение сами и крестят своих детей, но другие от этого уклоняются. Их приводят в смущение и нерешительность рассказы старейшины рода об их Великой земле[7] и пращурах. Не в состоянии рассудить, что будет для них добром, а что — злом, они всецело зависят от тех, кто присвоил себе право ими командовать. Раздираемые в противоположные стороны, они предпочитают жить как живется. Прошло то время, когда они питались мякиной или даже разными корешками и дикими ягодами. Каждое утро в полуподвале Жозеф Наковальня с его подмастерьем замешивают тесто из целого мешка муки. Еще до переклички рабы тянутся вереницей на кухню за своей порцией хлеба. Еженедельно они получают рис и другое зерно.

Да, я освоился тут сравнительно быстро. Однако с первых же дней мне пришлось вникать во все мелочи, чтобы стать достойным доброго имени, которое в прошлом завоевали себе мои родственники, и всегда обходиться своими силами. Не обращаться за чем бы то ни было ни к правительству, ни к соседям и в случае надобности самому приходить на помощь своим людям. Я уже знал, что урожай маниоки снимают не ранее чем через десять — одиннадцать месяцев, что маису времени требуется меньше, а что заказы на рис и муку надо делать с учетом всех неожиданностей, связанных с капризами местного судоходства и ураганами.

По совету господина Букара я решил сократить разведение гвоздичных и кофейных деревьев, плантации же сахарного тростника, наоборот, расширить. Тростник успел зацвести, и нынешний урожай превзошел прошлогодний. К тому же я начал еще осушительные работы…

Я пока не могу заставить себя подступиться к некоторым проблемам, не позволяю себе называть вещи своими именами, я точно мышь, попавшая кошке в лапы. Иной раз мне кажется, что ничего не произошло, что моя жизнь первых месяцев так и будет течь дальше, спокойная, полная обещаний, и вдруг, как от пощечины или удара когтей, на кончике моего пера повисает фраза, пение птицы напоминает мне крик другой, лесной птицы, с дороги доносится скрип дилижанса… И все начинается заново. Сомнения, скорбь, муки совести тоже — ведь я ни в чем не уверен. Проходят дни, недели и месяцы, а у меня по-прежнему нет ни единого доказательства. Я имею в виду — неопровержимого доказательства, которое бы позволило мне отвернуться раз навсегда, забыть, начать новую жизнь. Неопровержимое доказательство виновности.

А бывает, что я возвращаюсь к впечатлениям первых дней, в то блаженное состояние. Казалось, во мне просыпается новое существо, более тонко чувствующее, но вместе с тем и более уверенное в себе. То я воображал, что способен вершить большие дела, а то — что могу поддаться ужасному малодушию. Я садился к роялю, играл Моцарта. Пока мои руки блуждали по клавишам, я вспоминал свою жизнь в Сен-Назере. Лицо матери, освещенное лампой. Я думал о ее нежности, доброте, обо всех тех маленьких радостях, которыми она умела меня окружить. И все-таки, говорил я себе, великая эта любовь, коей она меня одаряла, не в силах была победить другую: мама так и не примирилась со смертью отца и с каждым днем все быстрее слабела и чахла — до той минуты, когда я нашел ее словно бы безмятежно уснувшей в кресле. С такой любовью не шутят, она заполняет всю жизнь.

Я облокотился на перила террасы. Истинный любитель природы, как и влюбленный, умеет восхищаться молча, и его поклонение от этого не становится менее исступленным, как и его восторг. Во время своих верховых прогулок я добирался до самой границы поместья со стороны Креольской горы, туда, где целыми тысячами произрастают дикие ананасы, и, остановив коня на пригорке, осматривал свои земли, простирающиеся к морю. Неисчислимы дары, которые мне приносят эти поля, эти рощи, пальмы всех видов, миробаланы, эбеновые и тамариндовые деревья! Когда я только прикидываю в уме ценность всех этих богатств, кровь начинает кипеть в моих жилах. С пригорка я мог разглядеть границу поместья, там, где оно примыкает «к владениям вышеупомянутого Ниссана, если идти вдоль сухого овражка к лесной яблоне». Ныне границу с имением Изабеллы Гаст. Я часто потом возвращался на этот участок, бродил вдоль сухого овражка на том самом месте, которое мне указали. Травы, примятые крупным, когда-то лежавшим здесь телом, давно распрямились. С той и другой стороны тропинки, в путанице ветвей, снова запели успокоенные моей неподвижностью птицы. С соседних болот — тех болот, которые я приказал засыпать, — поднялись кулички, чтобы опуститься чуть дальше.

Ничто не переменилось вокруг меня. Если бы я захотел, я бы снова принял участие в светской жизни. И в сумерках снова привязывал бы свою лошадь к кольцу у ворот соседей. Я поднимался бы на крыльцо их дома, на пороге которого меня встречали бы с прежним радушием.

Но для этого я покамест не нахожу в себе ни силы, ни мужества. Только нагромождаю всяческие предлоги и извинения. Целыми днями брожу по полям, иногда останавливаюсь, чтобы взять в руки грабли или лопату. Или предпринимаю дальние прогулки на лошади, с которых домой возвращаюсь совсем разбитый, уже в темноте. Поужинав, склоняюсь над планом, только что мне принесенным, внимательно изучаю его и стараюсь найти наилучшее местоположение для паровой мельницы, которая даст мне возможность производить сахар, не едучи ради этого в Бо-Валлон. В общем, пытаюсь жить. Но стоит мне только услышать хлопанье ставня…

XII
Так миновали первые недели. В ближайшее же воскресенье я приехал на мессу, назначенную в маэбурской часовне на восемь часов. Обычаи здесь такие же, как в небольшом городке во Франции. Все семьи из соседних усадеб и из самого Маэбура задолго до начала мессы собираются на маленькой площади. На этой-то площади, даже, вернее, на паперти, и происходит обмен приглашениями на неделю, завязываются новые дружбы. Нет места, более благоприятного для знакомств. Тут обсуждаются также новости из Порт-Луи, которые дважды в неделю приходят к нам с дилижансом вместе с газетными статьями, направленными против администрации.

Мое появление в сером фаэтоне Франсуа вызвало заинтересованный шепоток. Мой бывший попутчик господин Букар спас меня, кинувшись мне навстречу. Он был с женой и двумя дочерьми, которые в этот день показались мне совершенно бесцветными. В дальнейшем я вынужден был изменить свое мнение. Старшая, Мари-Луиза, девушка мягкая, преданная и не лишенная рассудительности. Младшая, Анна, так и блещет умом и вообще она — личность весьма удивительная. Но когда я встретил ее, было, по всей вероятности, уже поздно. Было достаточно одного лишь щелчка судьбы, чьей-то воли, которая, при всей своей видимой слабости, оказалась куда сильнее моей. Но не менее достоверно и то, что моя жизнь могла пойти в совсем ином направлении…

Я до сих пор борюсь с тем, что считаю неоспоримым. В разные дни и часы я то признаю преднамеренность, то отвергаю ее. Иногда я себе говорю, что события следовали одно за другим потому, что было уж так предначертано. Но в другие минуты…

В это первое воскресенье я познакомился с окрестными землевладельцами и узнал названия их поместий. То были названия старинные, вполне французские, образные и звучные. Эта семья из Риш-ан-О, вон та — из Мар, третья — из Виль Нуара. Между светлыми платьями и костюмами — несколько военных мундиров, так как среди пятисот человек, что живут в больших маэбурских казармах, имеются офицеры-католики.

Никто не смотрит косо на англичан, хотя с этой маленькой площади видно море и на острове Пасс находится сторожевой пост у выхода на фарватер. Морское сражение в Большой Гавани — дело далекого прошлого. Впрочем, оба враждующих командира, Уиллоуби и Дюперре, лежали раненые в одной комнате в доме Жана де Робийара, на Известковой реке. Двадцать три года прошло с той поры, как английские корабли были потоплены в этой бухте французской эскадрой. И двадцать три года, как флот англичан штурмом взял остров, высадив свои войска на северном берегу.

Иные из реалистов думают, что это еще не худшее из зол, так как во времена Империи остров был предоставлен себе и мог надеяться только на свои силы. А идеалисты еще и поныне сетуют, глядя на английский флаг над казармами. И однако все очень охотно посещают организуемые офицерами светские приемы, и немало браков заключается между англичанами и маврикийскими барышнями. У господина Лепанье, в прошлом военного, а ныне трактирщика в Маэбуре, англичане и маврикийцы сидят за одним столом и братаются. То же и в Порт-Луи. Но некоторые маврикийцы — и среди них мой друг госпожа Букар — непримиримы.

Я не могу даже вскользь подумать о старой госпоже Букар или заговорить о ней, чтобы тотчас не мелькнуло у меня воспоминание о нашей встрече в то первое воскресенье в Маэбуре. Мы, семейство Букаров и я, непринужденно болтали о том о сем, как вдруг, посмотрев на свои часы, Антуан Букар сказал:

— Матушка опоздает.

— Ты ошибаешься, — возразила Анна, — она никогда не опаздывает. Да вот и она.

Два сильных раба, неся паланкин, уже приближались к паперти, и народ, кланяясь, расступался. Остановившись, негры поставили паланкин. Господин Букар поспешил протянуть руки. И с его помощью из паланкина вышла старая дама, совсем крошечная, вся в морщинках и улыбающаяся — наперекор своим черным одеждам и длинным вуалям. Опираясь на руку господина Букара, она прошла мимо меня и остановилась в двух-трех шагах.

— Что за новое лицо, Антуан? — спросила она. — Уж не офицер ли он в штатском, может быть… англичанин?

— Это двоюродный брат Франсуа Керюбека, мама, — ответил господин Букар. — Я вам о нем говорил, мы вместе ехали.

Она кивнула и подошла ко мне.

— Я была близко знакома с вашей семьей, молодой человек, — сказала она. — Франсуа второй, как мы его называли, был моим другом, хотя он был старше меня. Я даже помню его отца и его мать — знаменитую Катрин. Вот настоящая жена колониста! Когда люди смеются при виде моего паланкина, я всегда вспоминаю Катрин. Она говорила, что ни за что не доверится лошадям, уж слишком они норовисты, и, наверно, это на меня повлияло. Кто знает!

Старушка умолкла и, пока я ей говорил, что счастлив с ней познакомиться, она, нащупав висевший у нее на груди лорнет, стала меня с любопытством рассматривать, после чего сказала совсем другим тоном:

— Вы нравитесь мне. В моем возрасте позволительно так говорить. Буду рада видеть вас у себя.

Я отвечал, что как раз собирался приехать к ней на поклон. Она вошла в церковь — крохотная фигурка в черном. Это она мне потом сказала, прямо в упор и с большой непосредственностью: «У каждого из нас пятьдесят возможностей полюбить и столько же разных возможностей быть счастливым, запомните это, молодой человек».

Не стану отрицать своей неприличной рассеянности во время службы. Столько незнакомых лиц мелькало вокруг меня, что мне никак не удавалось упорядочить свои мысли. Птицы свободно перелетали с окна на окно. В хоре певчих особенно выделялся чей-то красивый глубокий бас. Величайшая ревностность, совершеннейшее смирение клонили долу головы прихожан. Несмотря на желание сосредоточиться, я все еще был рассеян и думал, что госпожа Гаст, приехавшая с дилижансом в субботу, тоже должна быть здесь.

Я увидел ее по окончании мессы, она стояла ко мне спиной и разговаривала с семейством Букаров. Едва лишь заметив меня, она подошла со мной поздороваться.

— Рада вам сообщить, что там, в трактире, все в порядке, — сказала она. — Мадам Кошран родила чудесного мальчика.

Она была весела, оживлена, как обычно, и показалась мне невероятно юной в своей старомодной соломенной шляпе, завязанной лентой под подбородком, не менее юной, чем барышни Букар. Вокруг того первого воскресенья теснятся картинки, под обаянием которых я нахожусь до сих пор.

Да, да, в те первые недели и даже месяцы я, можно сказать, пребывал в райских кущах. Я всецело отдался течению жизни. И с легкостью черпал радость из любой малости. Для меня уже стало привычкой часто встречаться с соседями — Антуаном Букаром и Изабеллой Гаст. Я виделся с ними не только у местных землевладельцев, которым я наносил визиты вежливости, но и когда объезжал те участки поместья, что примыкали к их землям.

Вдобавок к сахарному тростнику Антуан Букар засадил еще шесть арпанов земли роскошными эбеновыми и хвойными, дающими канифоль, деревьями. Утренние часы он посвящал обычно объезду своих полей, но после завтрака уж непременно, бывало, застанешь его на какой-нибудь лесосеке или сидящим в тени единственного баобаба на лужайке возле границы наших владений и наблюдающим за обжиганием древесного угля. Вокруг него хлопотали рабы, которые либо строили новую печь, либо ссыпали в кучу готовый уголь.

То и дело я приходил к нему повидаться. Мы садились в лесу на поваленный ствол, и в то время, как возле нас то поднимались, то падали топоры, летели щепки и в перегретом воздухе разливался запах древесного сока, я у него выведывал тайное тайных земледелия и скотоводства.

Каждое утро, прячась от солнца под зонтиком, Изабелла Гаст бродила по тропкам, временами присаживаясь на каком-нибудь косогоре. Под ее бдительным оком рабы распахивали целину, сажали в борозды сахарный тростник или, когда наступала пора, убирали солому. Я шел навстречу своей судьбе, и стоило нам друг друга заметить, как мы еще издалека поднимали руку, а подойдя поближе, обменивались короткими репликами насчет ветра, который задул с другой стороны, или дождя, который вот-вот начнется. Иной раз то ей, то мне приходилось переступать границу наших владений. И тогда завязывалась беседа, которая перекидывалась с погоды на урожай, с урожая на политику, с политики на книги, с книг на музыку, и так час за часом. Меня поражал интерес Изабеллы к тому, что обычно считают неженским делом. Я говорил себе, что иначе и быть не может, ведь целых два года она выполняла мужскую работу. Такая замечательная приспособляемость у нее в характере. Случалось нам обсуждать и с другими людьми вопросы, которые мы уже с ней обговаривали, спокойно сидя в тени королевской гуайявы или тамаринда возле сухого овражка. Тогда Изабелла поднимала на меня взгляд, и молчаливое наше сообщничество приводило меня в восхищение.

Если быть точным, это не назовешь любовью с первого взгляда. Это было чем-то необходимым, что незаметно вошло в мою жизнь, но с первого дня. Вроде открывшейся двери и расплывчатого силуэта за ней. А большего и не требовалось.

Большего и не требовалось. Я оглядываюсь на то, что было. Мне нравится связывать и обрубать в своей памяти все эти нити. Нельзя же в течение долгих месяцев безнаказанно лелеять в себе какой-то образ и уж тем более страшно вдруг обнаружить, что вымечтанный тобой образ не соответствует истине и не соответствовал ей никогда.

Бывает порою и так, что после ночи, проведенной в жестокой бессоннице, наступает более милосердное предутро, которое принимает меня в свои руки и вновь убаюкивает надеждами. Обманчивое, оно вводит меня — правда, все реже и реже — в мир, где все становится просто, и я наконец облегченно вздыхаю: «Я был уверен, что вы не могли, именно вы… из всех…» И когда это предутро уходит, теснимое восходящим солнцем, то оставляет меня на пороге нового дня истерзанным и в мучительных сомнениях.

XIII
Не без замешательства вспоминаю я смутное время в Большой Гавани. И опять и опять слышу голос, чуть хрипловатый на низких нотах: «А если бы я вам сказала, что избавилась от него, когда начались обыски, вы бы поверили мне?»

Я не мог поверить. Не будь тех событий, она бы, конечно, придумала что-нибудь другое, и я все равно бы до конца жизни боролся с моим подозрением.

По прошествии многих лет события, которые некогда до основания потрясли всю страну, сводятся к их последствиям, сохраненным историей. То, как они отразились на живых людях или будущем этих людей, утрачивает значение. Краткая оперативная сводка, сообщающая, что солдаты вышли из перестрелки победителями, потеряв одного человека, вызывает у генерала улыбку удовольствия. Где-то на заднем плане жена оплакивает своего друга жизни, дети, прозябая в голоде и холоде, ждут отца, чье-то имение приходит в упадок. Страна способна возродиться из пепла. Любовь, которую к ней питают ее сыновья, — какой бы она ни была сдержанной, — совершает чудо. Но пули, попавшие в нас рикошетом, всего губительнее. Стараясь от них защититься, мы часто наносим себе еще более жестокие раны. Неутомимо, как зверь в клетке, мы бегаем перед железными прутьями. А вокруг нас продолжается хоровод времен.

Тот период начался за несколько месяцев до моего приезда в Большую Гавань. Я в нем активного участия не принимал, но, как мне кажется, нас всегда привлекает то, что так или иначе сыграло роль в нашей жизни и на нее повлияло. События, в которые оказались замешаны жители Большой Гавани, подошли к развязке на прошлой неделе. Иеремия, которого временно отрешили от должности генерального прокурора приказом министра колоний, уехал. Но только теперь, когда спокойствие восстановлено, я по-настоящему заинтересовался происшествиями последних месяцев, их политическим и общественным смыслом и отдал должное усилиям маврикийцев, тщившихся доказать, что колонистам выгоднее упрочить власть, нежели ее расшатать.

И только теперь я стал находить удовольствие в том, чтобы, покопавшись в памяти, впервые обдумать те сведения, которые я нечаянно получал в разговорах или в ответах на вопросы, слетавшие с моих губ разве из чистой вежливости. По тому удовлетворению, какое я испытал, узнав об отставке Иеремии и о надеждах на большую самостоятельность колоний, можно судить о силе моей приверженности к бывшему Иль-де-Франсу. Эта приверженность, пока еще дремлющая у меня в глубине души, возможно, когда-нибудь, если я получу гражданство, принесет мне желанное избавление от душевных мук.

Волнения в Большой Гавани начались, когда несколько горячих голов объединились вокруг одного милицейского офицера, разжалованного за отказ подчиниться приказу. Тогда этот бывший офицер в открытую заявил, что поддерживает кампанию, развернутую господином Иеремией против рабовладельцев. Большинство обитателей округа так обозлилось на этих поборников нового порядка, что прилепило к ним прозвище «матапаны», означающее «оборотни».

В то время, как в Большой Гавани тянулась эта война нервов, в Порт-Луи с возвращением Иеремии и его водворением на посту генерального прокурора одно воззвание следовало за другим. С каждым приходом дилижанса на здании суда в Маэбуре вывешивался какой-нибудь новый листок. В предшествовавшем аресту наших соседей воззвании сообщалось, что губернатор был введен в заблуждение мнимым спокойствием среди местных жителей, но что теперь он понял свою ошибку. Его превосходительство сожалел, что майское воззвание не оказало должного действия. То воззвание требовало от колонистов в доказательство их преданности правительству заявить о личном своем оружии или о складах оружия. Но поскольку ни одного заявления не поступило, правительство предупреждает, что оно очутилось перед тяжелой обязанностью проверить некоторые факты, кои были сообщены заслуживающими доверие особами. Так вот, результаты расследования оказались неблагоприятны для колонистов. Было установлено, что в колонии существует ряд лиц, ненавидящих британское правление и подготавливающих вооруженное восстание. В воззвании добавлялось, что отдан приказ об аресте нескольких вожаков с их сообщниками и что эти люди предстанут перед судом.

В одно августовское утро мы одновременно узнали как содержание нового воззвания, так и то, что в Большую Гавань прибыли судебный следователь, королевский прокурор, главный полицейский комиссар и два судебных исполнителя. Через час господин Реньо, окружной гражданский комиссар, был официально смещен с должности и у жителей начались обыски. У господина Робийара нашли ружье, у господина Бродле, в прошлом году назначенного командиром милиции в Большой Гавани (сразу же по приезде в колонию губернатора эти военные части были расформированы), обнаружили копии циркулярных распоряжений младшим офицерам милиции, а также письма, в которых о матапанах писалось: «эти болваны, подстрекаемые злодеями».

Этого оказалось достаточно, чтобы тотчас начать следствие. Был подписан ордер на арест господ Бродле и Робийара. Их друзей де Китинга, Фенуйо и Грандманжа объявили сообщниками. Все были обвинены в измене и заговоре против правительства. Им приписали даже, будто они устроили засаду Маэбурскому полку. Этот заговор, по словам обвинителей, был вступлением к всенародному мятежу с целью вытеснить англичан из колонии. Обвиняемые были известны своей порядочностью, и их невиновность не вызывала сомнений. Но именно эта уверенность и возбуждала всеобщее беспокойство. Каждый думал, что не сегодня завтра он тоже может быть обвинен в государственной измене.

Ни в поместье «Гвоздичные деревья», ни у Изабеллы Гаст обыска не устраивали, но дом господина Букара был обшарен от погреба до чердака. По-видимому, та твердость, которую проявил господин Букар во время встречи Колониального комитета с членами правительства по вопросу о продовольственной ссуде, привлекла к нему внимание властей предержащих. Ничего, однако, не было найдено, что могло бы свидетельствовать против него.

Обвиняемых отправили в Порт-Луи, где в ожидании суда они просидели в тюрьме семь месяцев, несмотря на бесчисленные петиции, направляемые губернатору. В Лондоне Адриан д’Эпиней попробовал было защитить пятерых колонистов, но министр не принял его под предлогом, что тот не является официальным делегатом колонии.

Однако в течение всех этих долгих месяцев, пока нашим соседям не вынесли наконец оправдательного приговора, жизнь у каждого из нас шла своим чередом, и радости перемежались тяготами и тревогами.

Стоит мне только вспомнить тот вечер, когда мы узнали об оправдании наших соседей, — приговор был вынесен накануне, — как сразу же в моей памяти возникает другое воспоминание. 30 марта 1834 года.

Собрание у господина Лепанье, тяжкий грозовой ливень, хлопанье ставня о стену.

30 марта 1834 года.

XIV
Мне трудно придать событиям хронологическую последовательность. Как и мои предшественники, я проставляю даты в фамильном журнале, и факты, на первый взгляд, вполне соотносятся с ними. Но от записей веет таким холодком, что это не может прийтись мне по сердцу.

Любой посторонний может читать такой фамильный журнал:

«Сегодня у нас родился сын, нареченный Жаном Франсуа Керюбеком».

Точно такая же фраза, только другим почерком, записана здесь через сорок четыре года. Голые факты без всяких эмоций. Я ничего не хочу менять и принуждаю себя быть предельно кратким. Вслед за последней фразой Франсуа третьего, извещающей об окончании уборки сахарного тростника в 1831 году, я занес дату его смерти и ту, когда я приехал в «Гвоздичные деревья».

Потом я добавил еще и другие записи — об урожае 1833 года и о своем решении увеличить плантации сахарного тростника, о расширении поместья.

В журнале веленевая бумага, у него золоченый обрез и богатый переплет из красной кожи. Я нашел его на бюро в библиотеке, где он лежал как наставление и образец. Свидетель всего, что творилось под этой крышей, он не раскрыл, да и не раскроет уже ничего из имеющего ко мне отношение. Это верно, что от рода остается лишь то, что составляет его величие. И только такая великолепная преемственность должна находить отражение в записях. Но верно также и то, что мечты мои, к сожалению, отдают меня иногда на произвол фантазии — или соблазна.

А ведь мне известно, что существуют факты, неумолимые факты, хотя я и пытаюсь порой отмахнуться от тех, что мне кажутся бесполезными или обременительными. И не менее верно то, что в иные ночи, когда ворчит гром и в водосточных трубах плещется дождевая вода, я стараюсь себя убедить, что всему виной моя излишняя прямолинейность. Чудесный низкий голос произносит мое имя, и все та же, ни с чем не сравнимая радость переполняет меня.

Не вызывает сомнения, что колонисты сразу приняли меня в свое общество лишь потому, что я был наследником Керюбеков. Гораздо позже я понял, что мне было сделано исключение, — маврикийцы обычно относятся к новичкам недоверчиво. Вслед за моими визитами вежливости от соседей так и посыпались приглашения. Мелкопоместные дворяне ведут здесь весьма кипучую светскую жизнь. Время от времени я тоже втягивался в этот круговорот, но мирные вечера у моих первых здешних друзей были мне намного милее.

Я ехал к ним после ужина. В светлые лунные ночи мы всей гурьбой спускались на пляж. Девушки бегали по песку. Ветер развязывал на лету их ленты, которыми были подхвачены волосы. Светлые волосы Анны мягко отблескивали под луной. Она была точно маленький эльф. Теперь обе барышни мне казались очаровательными, между всеми нами царило согласие, и в те вечера, когда к нам присоединялась и Изабелла, напряжение отпускало меня, я был совершенно счастлив.

Я был счастлив от одной только мысли, что, возвращаясь, мы будем медленно подниматься по длинной аллее, освещаемой фонарем идущей чуть впереди Карфагенской царицы, и от моих «Гвоздичных деревьев» свернем по диагонали на полевую дорогу, — увы, такую короткую! — и я провожу Изабеллу до крыльца ее дома.

Однажды, когда мы с ней возвращались после такого вот вечера, она впервые заговорила о своем детстве. Произошло это столь же естественно, как все между нами. Без громких фраз и театральных жестов. Безмятежное течение судьбы с ее прохладными дуновениями и ожогами, с ее откровениями, но и, быть может, обманом.

— Представьте себе, Никола, что я в первый раз увидела море в Гавре, когда уезжала на Маврикий. Многие здесь сочли это невероятным. А когда я, приехав, уразумела, что море и впрямь под боком, всего в каком-то десятке шагов, я испытала шок. Я не упускала случая спуститься к той бухточке, мимо которой мы давеча проходили. Мне хотелось бегать, петь во все горло, но я не смела. Мне было тогда восемнадцать, как Анне, и приехала я из города, где было так грязно, так безотрадно все, вдоль улиц тянулись серенькие домишки, в каналах плавали нечистоты…

Она умолкла.

Той ночью, как и в другие разы, она не произнесла названия города своего детства. Я не знаю, откуда она. И теперь уже не узнаю — поздно. Иногда, дав волю воображению и своим злобным чувствам, я представляю себе, что под крышами этих серых, грустных домишек ютится целое племя шахтеров и фабричных рабочих, привыкших трудиться в поте лица, жадных до денег, безразличных к усталости. Ужасающих заводных кукол, для которых нет ничего, кроме избранной ими цели, кукол с тугой пружиной, которые прямиком идут по своей дороге, которых ничто не в силах остановить. Ничто. Справиться с ними можно, только сломав пружину… Но возможно, что в этом городе обретаются люди, способные к самопожертвованию, готовые ради любви отдать все, не требуя ничего взамен. Теперь уж я и не знаю.

Итак, Изабелла умолкла, и мы сделали несколько шагов. По шоссе проскакал всадник.

— Я ничего не видела, кроме своего города, — продолжала она. — Занавеси в голубую полоску у соседки напротив — я всегда их видела висящими на том же самом окне. В этом городе я выросла, ходила в школу, потом вышла замуж. И все-таки покидала его со стесненным сердцем. Несмотря на свойственную девушкам романтичность, в восемнадцать лет не вступают в неизвестное без опаски. Я была очень плохой ученицей, Никола. Когда я встретила своего будущего мужа и он мне сказал, что владеет поместьем на острове Маврикий, я попросила у двоюродного братишки его географический атлас. И сейчас еще помню, как я наклонилась над картой, отыскивая на ней эту малюсенькую точку, в то время как мать, спешившая на работу, за что-то меня распекала. Едва заметная точка и была всем этим: пляжем, аллеей, полями, моим, вашим домом, Карфагенской царицей…

Шедшая впереди с фонарем негритянка, услыхав свое имя, остановилась.

— Да иди же, иди! — крикнула ей хозяйка.

Мне показалось, что в голосе Изабеллы прозвучала досада и бессознательный, вероятно, упрек за разрушенное настроение неизъяснимой печали.

Мы часто проделывали этот путь, и если бы я стал вспоминать все наши прогулки, то несомненно оценивал бы их важность в зависимости от хранящихся в моей памяти слов и жестов. Что бы я только ни воскресил, все становится для меня осязаемым. Одна подробность тянет за собой другую. Я пытаюсь также взглянуть и со стороны, открыть себе перспективу. Пробую поступать как тот, кто, глядя в круглое стеклышко подзорной трубы, замыкает в нем то один, то другой пейзаж, долго его исследует, смакует его красоты или же натыкается на суровые пустоши.

Простившись с Изабеллой, я неспешным шагом возвращался домой. Во время субботних празднеств в поселке дробь барабанов и африканского бубна хорошо сочеталась с моими мечтами, с моей беспечностью. Я знал, что в поселке вокруг костра из сухих пальмовых веток и листьев мужчины и женщины воссоздают атмосферу своей Великой земли. Я знал, что они будут петь, танцевать и пить до рассвета, охваченные иногда таким исступлением, что крики сменяются полной одурью, от которой иные повалятся наземь и крепко заснут, хотя вокруг них еще не утихнут танцы и вопли.

Но в другие ночи над полем стоят глубокая тишина. Иногда во время прилива доносится шум набегающих на прибрежные рифы волн или звуки рожка с какого-нибудь запоздалого барка. Ясные ночи и мягкий, разлитый повсюду свет. Я шел медленно, у меня ничего еще не было решено, меж нами едва намечалось безмолвное понимание. Я неохотно всходил к себе на террасу. Как в день моего приезда, во всем доме горели огни. Каждую ночь я брал в своей комнате канделябр и совершат обход всех светильников. Я гасил их, переходя из комнаты в комнату. А с некоторых пор… Вот уже несколько месяцев, как на втором этаже это делает Рантанплан. Но двери и окна по-прежнему остаются открытыми, как среди бела дня. Зачем бы я стал менять то, что было всегда? Я теперь ничего не боюсь, ни колдовства, ни засады. Случается только то, что написано на роду.

Я входил в дом. Он тихо соскальзывал в сон. Я задерживался в библиотеке или в гостиной. Но бывало, я торопился к себе и, заложив руки за голову, лежал с открытыми глазами, чувствуя, что живу. С этой-то несравненной поры и началась моя настоящая наклонность к молчанию, к одиночеству, мое лихорадочное желание заслонить от праздного любопытства то, что составило всю мою радость и всю мою муку. Два или три человека кое о чем догадались. Другие, возможно, что-то подозревают. Но постепенно все утрясается, время делает свое дело.

XV
Да, нелегко, когда вот так смотришь назад, соблюсти хронологическую последовательность событий. Но, быть может, сейчас уместно было бы рассказать о нашей сентябрьской поездке в Порт-Луи, где мы побывали на скачках и на театральном спектакле. С тех пор прошел год…

Целый вечер обсуждали мы этот проект у Букаров. Уже давно началась уборка сахарного тростника, но мы могли позволить себе отлучиться на четыре-пять дней. Сначала речь шла о том, чтобы ехать в Порт-Луи на перекладных в своем собственном экипаже. Молодежь предлагала воспользоваться дилижансом, но госпожа Букар-мать под конец решила сопровождать нас, и тогда все сошлись на том, чтобы нанять какое-нибудь каботажное судно из тех, что почти каждый день отплывают в порт с грузом сахара, рыбы, овощей или дров. На окрестных сахарных заводах непременно имеется одно-два таких судна. Это маленькие трехмачтовые парусники с двумя каютами на верхней палубе. На носу, в междупалубном пространстве, оборудован кубрик. Такие люгеры, водоизмещением в шестьдесят пять — семьдесят тонн, обладают в открытом море хорошей устойчивостью. Иные из них плавают до острова Бурбон. Все они в ожидании отплытия стоят на якоре в устье Известковой реки с развевающимися на ветру флажками.

Едва было решено, что мы поплывем на паруснике, Антуан Букар заговорил о длительности путешествия и о возможности провести ночь на море, о тех неудобствах, которые могут из этого воспоследовать для пожилой особы, что заставило подскочить старую госпожу Букар.

— Пожилая особа! — вскричала она. — Разве я какое-нибудь ископаемое? Мне только семьдесят лет, Антуан, ты, кажется, забываешь это!

В самом деле, за исключением ее ненависти к лошадям и повозкам, она идет в ногу с веком. Ей все интересно. Она знает родословные всех семейств на Маврикии. Она помнит, что в 1730 году фамилия такого-то соседа писалась без апострофа, что перед фамилией другого не было той говорящей о дворянском происхождении частицы, которую он добавил на гробнице своего предка, а третий слил в одно целое фамилию, состоявшую из двух слов.

— Дворянство не любит высовываться, — говорила она, — а вот те, другие, знай выставляют себя напоказ.

Ей свойственна тонкая и язвительная ироничность, которая мне по душе. Не знаю пощады и я, и случается, что ее основательный здравый смысл, хотя и бичуя меня, помогает мне обрести равновесие и выйти из мрака на свет.

В ту неделю, что последовала за обсуждением нашего путешествия, она отправилась в гости к владельцу Фернея. Тот поспешил предоставить ей лучшее свое судно «Рыцарь», которое отплывало в Порт-Луи через три дня с грузом канифольного дерева.

Но пути из Фернея госпожа Букар остановилась у Изабеллы Гаст, откуда ее доставили в «Гвоздичные деревья». Рабы опустили ее паланкин у двери гостиной. По-моему, с этого дня и берет начало наша подлинная привязанность друг к другу и в какой-то мере наше взаимопонимание.

Удивительно, до чего нас прельщает мысль приписать любому событию какую-нибудь отправную точку. Вечно я натыкаюсь на эти границы! Все начинается, все кончается, и мы проходим. Вяхири, свившие гнездышко на этом большом тамаринде перед моим окном, вскоре — стоит их выводку лечь на крыло — снимутся с места и улетят. И прекратятся и это хлопанье крыльев, и воркованье, к которым я так привык и которые каждое утро так мягко выводят меня из сна. Я привыкну к чему-нибудь новому, стану сосредоточиваться на этом новом, придавать и ему совершенно бессмысленное значение, а в один прекрасный день я замечу, соединяя разные вещи по ассоциации: это было, когда вяхири обучали птенцов летать. Или как, например, сегодня: это было в тот день, когда неожиданно появилась госпожа Букар и сообщила, что мы отплываем на «Рыцаре» в следующий четверг.

Ее первой фразой была похвала:

— А вы ничего здесь не изменили!

Она переходила в гостиной от одного предмета к другому. Остановившись у круглого столика из грушевого дерева, инкрустированного бронзой и с множеством ящичков, она сказала:

— Ручаюсь, что вы не знаете, откуда здесь этот столик!

Она смотрела на меня в полном восторге от моего неведения.

— Он из кают-компании Сюркуфа на корабле «Кент». Сюркуф его подарил на память Франсуа второму. Уверена, что вы ничего не знаете об окружающих вас вещах. Надо будет вам рассказать все эти подробности, которые мне известны от Франсуа второго и его жены.

Я придвинул ей кресло. Она взяла свой лорнет и, глядя вокруг, продолжала:

— Тридцать пять или даже сорок лет назад я обедала здесь каждую неделю. Жизнь тогда была довольно суровая, не то что теперь. И многие еще колебались, действовали неуверенно. Производство индиго что ни год налаживали по-новому и все-таки не могли добиться полного совершенства — лучшие намерения оказывались несбыточными. Я помню год, когда весь урожай кофе в Большой Гавани погиб до последнего зернышка. Кофе собрали после дождя и сложили еще невысохшим. Нам приходилось следить за всем и учиться на собственном опыте. Мы собирались в тесном кругу то у тех, то у этих. Две-три четы, по-настоящему симпатизировавшие друг другу. Часто кто-нибудь музицировал. Кажется мне, это было вчера. У Франсуа был чудесный голос, он пел… Да, да, вот это…

Отбивая такт морщинистой ручкой, она принялась напевать.

— Славное было времечко, молодой человек, — продолжала она. — Мы умели развлекаться, не напуская на себя важности.

Она вызывающе вытянула подбородок.

— Хватит, однако, сетовать, — сказала она, — что прошло, то прошло. Мы отплываем на «Рыцаре» в ближайший четверг. Обе каюты будут в нашем распоряжении. Молодежь, если надо, переночует в креслах на палубе. Я завернула к Изабелле и предупредила ее.

Она умолкла и погрузилась в задумчивость, на мгновение даже закрыла глаза, потом засмеялась тихонько:

— Хорошую шутку я сыграла с Антуаном. Он собирался съездить в Ферней, чтобы договориться насчет поездки с Этьеном Меле. А я доказала ему, что еще способна не только принять решение, но и прекрасно уладить дело. Вот повидалась с Этьеном. И я счастлива довести до сведения сына, что со мной необходимо считаться.

В ее взгляде блеснуло лукавство. Она поднялась и направилась к библиотеке. Толстый ковер заглушал звук наших шагов. На пороге она приостановилась.

— Именно здесь я в последний раз видела Франсуа второго, — сказала она. — Он сидел в том кресле и весь дрожал, у него была лихорадка. Он не строил себе никаких иллюзий. «Это конец, Эрмини», — печально вымолвил он. Я ему не поверила. Он был старше меня всего-то на двадцать лет, а я в те поры была полна сил. Это было в тысяча восемьсот восемнадцатом году. Болотная лихорадка в конце концов унесла его. Другому Франсуа тогда было около тридцати.

Она замолчала внезапно, вошла в комнату и опустилась в кресло.

— Ужасно вот так, в их собственном доме, воскрешать в своей памяти тех, кого уже нет на свете, — совсем тихо сказала она. — Другой Франсуа, перед тем, как исчезнуть, казалось, достиг своей главной жизненной цели. Он так и лучился радостью, может быть, даже счастьем… В какой-то момент я было подумала… Но, видимо, я ошибалась. Вот еще одна из тех тайн, которые так хотелось бы разгадать до того, как уйдешь в свою очередь. Это то самое знаменитое женское, любопытство, которое надо всегда учитывать, молодой человек. Из-за него-то мы и идем на то, что иные назвали бы компромиссом. Ну, поживем — увидим.

К ней вернулась ее обычная непосредственность, и она попросила меня позвать Рантанплана и Плясунью Розину. Смущенные и вместе с тем обмирающие от восторга, вошли они оба в библиотеку и, рассказав этой важной даме все новости о своих детях и внуках, с опущенными глазами выслушали ее одобрительный отзыв о содержании дома. Когда они удалились, госпожа Букар опять повернулась ко мне.

— Успели ли вы заняться одеждой Франсуа? — спросила она.

— Да как-то все не осмеливаюсь, сударыня. Однако имею намерение предложить ее тем, кто нуждается, и…

— А оставил ли он какие-нибудь бумаги, личные письма, словом, все то, что всегда остается от каждого, кто просто-напросто вышел пройтись?

— Не думаю. В его комнате есть бюро с ящиками, но мне говорили, что он никогда им не пользовался, проводя большей частью время в библиотеке или в гостиной первого этажа. Ключи от бюро, что стоит в его комнате, у Рантанплана, но скоро я наконец соберусь сделать опись. Тут я нашел одни деловые бумаги. Гражданский комиссар и нотариус, проводившие предварительное расследование, оставили все, как было. Они ничего мне не сообщили. Их целью было найти завещание, но Франсуа, как вы знаете, умер без оного. И лишь тот факт, что я оказался единственным родственником маврикийских Керюбеков, сделал меня их наследником.

Госпожа Букар какое-то время сидела, не двигаясь и положив руки на подлокотники кресла. Взгляд ее был устремлен на угловой диван и на большой застекленный шкаф, занимающий всю стену комнаты и уставленный книгами в дорогих переплетах.

— Это богатый дом, Никола, — сказала она. — Он очень богатый, и это, быть может, кое-что объясняет…

Ее пальцы тихонько поглаживали подлокотники, неторопливо скользя по ним туда и обратно. Взглянув на меня, она улыбнулась.

— Никола, я старая балаболка. Но послушайтесь-ка меня. Приведите в порядок дела Франсуа. Расчистите все. Вы приняли факел, идите смело вперед, в этом и состоит ваш долг перед вашими близкими, которых уже нет. Вдохните новую жизнь в это жилище.

Я не хочу приписывать ей заранее обдуманный умысел, но как только вспомню ее советы, тотчас испытываю некоторое смущение. Когда ее уносили, я пешком пошел ее провожать. Я шагал рядом с паланкином, весело с ней беседуя. Широкая алая полоса покачивалась на море, и белые чайки летали над самой водой. У границы поместья, на пляже, я попрощался с ней и поцеловал ее маленькую прозрачную руку. Старая дама по своей привычке взглянула мне прямо в глаза.

— Дитя мое, Никола, мне так хотелось бы вас защитить, — серьезно сказала она.

XVI
В четверг утром на берегу Известковой реки царило большое оживление. Погрузка леса была закончена еще накануне, и капитан Бюфар ожидал лишь своих пассажиров, чтобы сняться с якоря. Букары приехали в фаэтоне, а Изабелла с Карфагенской царицей — в двуколке. Госпожа Букар-мать тоже взяла с собой горничную, пышную негритянку по имени Боси, которая невозмутимо шествовала запаланкином. Шаланда, сновавшая от берега к «Рыцарю» и обратно, в два счета доставила наши чемоданы на борт.

Капитан Бюфар встретил нас чрезвычайно любезно.

— Это путешествие, — сказал он, — и для меня превратится в увеселительную прогулку.

Он показал нам обе каюты и, настояв на том, чтобы госпожа Букар-мать заняла его собственную, наиболее комфортабельную, отправился наблюдать за отплытием. Образуя амфитеатр, горы Большой Гавани четко вырисовывались на фоне светлого неба. Над поселком рабов поднимались спирали дымков. В ту минуту, когда развернули грот, послышался звук трубы.

— В гарнизоне трубят сбор к началу учений, — сказала Мари-Луиза.

Я давно приметил ее интерес к тому, что делается в гарнизоне, хоть она и старалась всегда его скрыть в присутствии бабушки.

Когда «Рыцарь», покинув устье реки, вышел в бухту со всеми развернутыми парусами, грузчики, жены матросов, дети, рабы, таскавшие чемоданы, — все побежали вдоль берега и, посылая прощальный привет, махали руками, платками, косынками — чем придется.

С мыса Фуке дали залп, затем по команде «По местам к повороту!» судно сделало полукруг и пошло вперед по фарватеру.

Со встречавшихся по пути лодчонок нас приветствовали рыбаки. Иные, скрючившись на корме своих лодок и опираясь на длинный шест, одновременно служащий им и рулем, ощупывали основание кораллового атолла, чтобы бросить якорь. Другие, стоя уже на якоре, разматывали свои удочки и надевали наживку на рыболовный крючок. Эти, прервав работу, смотрели нам вслед и, точно дети, которые обожают эту забаву, ждали, чтобы их раскачало в кильватере нашего «Рыцаря».

Над палубой устроили тент, натянув парусину между двумя мачтами и бортовым ограждением, поставили кресла. Дисциплина во время всех маневрирований соблюдалась такая, как будто нам предстояло дальнее плавание, и каждые полчаса били склянки.

— Ничего не добьешься без дисциплины, — сказал капитан Бюфар, которому я выразил свое удивление. — Мой боцман, старый вольноотпущенник, который некогда сам водил судно по мелям и перекатам Черной речки до Саванны, понимает значение отдыха для матросов. Мы с ним командуем в очередь, и он знает, что если судно поручено мне, то, за исключением авралов, он может всласть отоспаться.

Мы пошли по фарватеру, который раздваивался в открытом море у острова Пасс, и пляж вдоль косы д’Эсни казался отсюда, если смотреть невооруженным глазом, лишь узенькой желтой лентой. Короткое время дом Букаров и мой были еще на виду — фасады их золотились на солнце. Судно, надув паруса, двигалось со скоростью в пять узлов. Бортовой качки не было, разве что легкая килевая, да и то с перерывами, — как бывает, когда пловец переводит дух. Нос судна вздымался, потом погружался вновь, и бушприт обдавало снопами брызг.

Госпожа Букар-мать и ее невестка сидели под тентом. Господин Букар беседовал с капитаном возле штурвала, а девушки, Изабелла Гаст и я переходили с левого борта на правый, счастливые, точно школьники на каникулах. Много ли нужно, чтобы в нас возродилась эта беспечность юности? Час или два, от силы — день, и мы забываем все тяготы нашей жизни. Час или два, от силы — день, и мы заново обретаем способность радоваться от всего сердца.

Над судном, высоко-высоко в небе, парочками летали фаэтоны.

Мы без затей позавтракали на палубе, когда как раз шли мимо Черной речки, а призрак Хмурой горы, которую мы миновали, был еще очень внушителен. Если к этой скале подплывать с юга, то она вам напомнит гигантскую хищную птицу, подстерегающую добычу, но стоит ее обогнуть, как видишь, что это возвышающийся над морем обыкновенный утес, и тщетны будут попытки найти в нем то, что с другой стороны показалось опущенной головой, красной грудкой и полурасправленными крыльями. Я застал двух матросов, которые, глядя на эту скалу, еще неумело, но осеняли себя крестным знамением, третий же прикоснулся к висящему у него на груди амулету.

Устье Черной речки напомнило мне Сувиля, а также его рассказ о сражении «Покорителя» и «Матросской трубки», когда эти фрегаты стояли в реке, а пять английских кораблей крейсировали в открытом море.

Пять месяцев назад я подплывал к острову с этой стороны. Сейчас, благодаря юго-восточному ветру, мы надеялись подойти к порту до наступления темноты. Мы болтали о чем-то легком и незначительном, чего я даже и не запомнил. В самые жаркие дневные часы мы подремали под тентом. В четыре часа, облокотившись на ограждение, мы смотрели на косу Гротов, мимо которой плыли. Море, кидаясь на приступ, шлепалось о прибрежные скалы, белая водяная пыль взметывалась кверху. С этого боку остров выглядел диким и иссеченным волнами.

Потом потянулся весь затененный кокосовыми пальмами берег Песчаной косы, и, когда мы уже в пятом часу добрались до устья Большой Северо-Западной реки, наши чаяния бросить якорь до ночи сменились полной уверенностью.

Поскольку «Рыцарь» пришел из Большой Гавани, формальности в порту были сокращены. И к ужину мы уже были в столовой гостиницы Масса.

В это время года чуть ли не все колонисты приезжают в столицу. Те, у кого есть дом, оказывают гостеприимство своим друзьям, другие останавливаются в отеле, а кто победнее, находит приют у трактирщика.

Улицы Порт-Луи выглядят на редкость оживленными. По мостовым резво катятся экипажи в сопровождении всадников в шапокляках. Кучера разодеты в пестрые ливреи, и все это вместе являет собой прелестное зрелище.

Обычно женщины пользуются своим пребыванием в столице, чтобы делать покупки. То и дело встречаешь их, занятых обсуждением тонкости кружев, купленных на Шоссейной, в сравнении с кружевами из лавочки на старинной парижской улице. Женщины запружают тротуары, и в день нашего приезда в Порт-Луи в газете «Сернеан» сообщалось, что какая-то лошадь, свернув, разбила витрину, и две приезжие дамы были легко ранены. Чтобы быть справедливым, надо добавить, что не одно лишь кокетство их подвигает не замечать и превозмогать усталость во время долгого ожидания в торговых складах. Именно женщинам вменено в обязанность выбирать и покупать одежные ткани, которые дважды в год раздают рабам. Я попросил моих спутниц заняться моими покупками, чтобы и мне было чем одарить рабов в конце года, но выбор сукна на сюртук Рантанплана я мог доверить только себе. Я купил ему также серебряные часы и цепочку, собираясь преподнести их на новогодний праздник… Это было в конце сентября. Тому уже год.

На следующий день мы отправились в театр. Давали «Севильского цирюльника», которого я уже видел во Франции. Ясно, что нечего было и сравнивать эти спектакли, но трогало уже то, что французы играли французскую пьесу в стране, захваченной англичанами, и перед публикой, состоящей из англичан и потомков французов. Я не вмешивался в обсуждение игры актеров и их голосов. Не ради театра и даже не ради скачек я сюда ехал. Я уже это знал.

Зал был полон. Все взгляды были устремлены на сидевших в первых рядах лож и в креслах балкона очаровательных женщин в обнажающих плечи муслиновых платьях. При малейшем движении вспыхивали их драгоценности. Мои спутницы могли потягаться с ними в изысканности. Впервые я видел их в вечерних туалетах. Девицы держались с несвойственной их характерам строгостью, мать надавала им столько советов относительно надлежащего поведения в обществе, что в начале вечера барышни были почти в столбняке. В дальнейшем наши поддразнивания их понемногу расшевелили, а шутки и каверзы Фигаро заставили хохотать до слез. Анна, моя сестра Анна, как я теперь ее называю, была на спектакле впервые. В прошлом году ее, как маленькую, оставили в гостинице. Видеть ее радость доставляло мне огромное удовольствие. Но красота этих девушек была еще детски хрупкой, в ней только сквозило неясное обещание. Зато Изабелла…

Мне неохота задерживаться на этой картинке. Мне нечего тут объяснять, просить снисхождения. Факты остаются фактами. Я не желаю оправдываться. Да, впрочем, тогда, в Порт-Луи, мы были просто товарищами, радовались совместным прогулкам и развлечениям, тому, что рядом сидим за столом, и, без сомнения, тому, что ночуем под одной крышей. Распрощавшись с другими, мы останавливались на площадке лестницы, чтобы обменяться несколькими невинными фразами, пожелать друг другу спокойной ночи. Одна улыбка — и дверь закрывалась.

Оставшись один в своей комнате, я думал: «Она готовится ко сну, распускает свои длинные волосы…»

Я гасил в своей комнате свечи и облокачивался на ограду балкона. Герань испускала свой кисловатый запах. Несколько праздных гуляк, фланировавших в саду Вест-Индской компании, проходили перед гостиницей, их шаги затихали вдали. Откуда-то доносился бой часов. Я замирал, охваченный странным блаженством. Потом возвращался к себе и, быстро раздевшись, проваливался в беспокойный сон. На рассвете меня будил грохот повозок на мостовой, крики торговцев вразнос. И начинался день.

XVII
Скачки на Марсовом поле проходили в субботу. Еще с полудня началось массовое шествие по Шоссейной в сторону улицы Интендантства. Экипажи, всадники, пешеходы следовали друг за другом. Госпожа Букар-мать, сидевшая на балконе вместе с господином Массом, уверяла, что чувствует себя помолодевшей на двадцать лет.

— Ты помнишь тот первый день, Антуан? Женщины все как с ума сошли. Открыто держать пари — подобно мужчинам! Ну будто бы грех какой совершаешь!

Господин Масс услужливо заказал нам два фиакра, и мы тоже пристроились к общей процессии. Толпа запрудила улицы, и служба охраны порядка бессильна была тут что-нибудь сделать. Прекрасный случай для господина Букара обрушиться на нерасторопность администрации! На подступах к Марсову полю лошади, будучи не в состоянии стронуться с места, били копытами землю. Мы едва успели прибыть за четверть часа до первого заезда. Господину Букару еще неделю назад пришла в голову счастливая мысль нанять ложу, когда их продавали с аукциона. Нам досталась ложа, смежная с той, где сидели организаторы, на втором этаже. Так что мы возвышались над публикой и видели сразу все. На ипподроме были сооружены навесы. Их украсили зелеными ветками и знаменами. Рядом с ними толпился народ, но были еще и отдельные кучки людей у могильного памятника и на дороге, что опоясывала скаковой круг. Яркие, всех цветов радуги, платья женщин выделялись на светло-зеленом газоне площадки. На ветвях египетских акаций, высаженных еще при Маэ де ла Бурдонне, городские мальчишки устроились с большими удобствами.

День этот так и сверкал искрометной радостью и беспечностью. Да, не скрою, я радуюсь, вспоминая эти часы, словно бы, задержавшись в них, я отодвину те, что последуют, да, отодвину, а может быть, перечеркну…

Губернатор с семьей занимал центральную ложу, но в соседней с нами, той, где сидели организаторы, в первом ряду красовался полковник Дрейпер в цилиндре и сером костюме. До нас долетали отдельные фразы:

— Говорят, что он едет в Лондон требовать справедливости.

— Дни скачек — это его[8] дни, не правда ли?..

— Говорят, он сам участвовал в скачках в тысяча восемьсот четырнадцатом году.

— А вы слышали, что он был пажем Георга третьего и служил в королевской гвардии?

— Что он делает с тех пор, как его уволили?

Учредитель конных состязаний полковник Дрейпер пользовался всеобщим уважением.

Под навесом, где заключались пари, я встретился с мэтром Лепере. На последний заезд он пришел в нашу ложу. И согласился завтра с нами отужинать.

…Порой мне случается остановиться перед шпалерой в библиотеке. Каждый стежочек имеет свое назначение, каждый стоит на своем месте. Попробуй убрать один здесь, другой там, и у дамы с соколом уже не будет прежнего выражения, ее жест — эта поднятая рука, на которой сидит птица, — утратит свое изящество, и поза стоящего рядом рыцаря утеряет свое благородство. Каждый стежок и каждая тень имеют определенный смысл. То же и с тем, что меня занимает. Здесь на лету подхвачено слово, там — жест, выражение лица, которые мало что сами по себе означают, но в общей мозаике все становится на свое место, когда на них смотришь при ярком свете, пристально вглядываясь и связывая с другими словами, другими жестами, другим выражением лица.

День завершился блестящей победой жеребца Васко, принадлежащего господину Адриану д’Эпинею. Он выиграл в первом и во втором заезде, и все окружающие увидели в этом некое доброе предзнаменование. Господин Букар был совершенно утешен.

— В понедельник я расскажу об этом Бродле, — сказал он. — Необходимо поддержать настроение у этих несчастных.

Он действительно обратился к властям за разрешением посетить в тюрьме обвиняемых из Большой Гавани, и как раз этим утром его уведомили, что разрешение получено. Господина Бродле и его друзей арестовали месяц назад, следствие уже закончилось, и узники требовали, чтобы их ознакомили с обвинительным заключением. Но вопреки обещанию господина Иеремии содействовать ускорению процедуры дни тянулись за днями, а на их требование не было никакого ответа.

В то время как мы говорили об участи наших соседей, мэтр Лепере показал нам Иеремию и одного из его ближайших друзей, господина Редди, шедших куда-то по ипподрому.

Мы несколько задержались на Марсовом поле. Шествие началось снова, но уже в обратную сторону. Люди так же спешили отсюда выбраться, как прежде бежали на скачки, только с еще большим шумом. Кучера орали и погоняли лошадей. Кондитеры предлагали оставшиеся нераспроданными пирожные, нахваливая их нежный вкус. Торговцы арбузами окликали прохожих. Уже снимали знамена, и под навесами слышался стук молотка по ящикам.

Тени густели по склонам гор, а на горе Открытия вдруг начал слабо помаргивать огонек.

Вечер был мягкий, но почему-то одновременно жестокий. У меня было странное впечатление, будто меня гнетет, но также и возбуждает нечто похожее на предчувствие. Вскоре на ипподроме остались лишь несколько припозднившихся вроде нас горожан, прельщенных внезапно наставшей здесь тишиной.

Мы пешком спустились на Губернаторскую, когда уже всюду зажглись огни. С обеих сторон улицы, на верандах богатых домов, собирались вместе члены семьи. Слышался смех, клочки разговоров. В одном из дворов девушка в длинном платье гонялась за мальчуганом. Она нас увидела сквозь решетку и остановилась с очаровательным выражением замешательства. От света, падавшего с веранды, у нее ярко блестели глаза и видно было, как бурно вздымается ее грудь. Послышались звуки рояля, сначала прерывистые, потом слившиеся в единую музыкальную фразу, чтобы вскоре растаять у нас за спиной. Фонари висели на всех основных перекрестках и, казалось, двигались нам навстречу. Выйдя на Оружейную площадь, мы остановились, удивленные множеством огоньков, которые покачивались на воде. Левые и правые бортовые огни, кормовые и носовые огни, фонари, повешенные на рею и бизань-мачту. Из проехавшего рысью экипажа раздался веселый смех женщины. Я инстинктивно повернулся к Изабелле и в сумерках перехватил улыбку, осветившую ее взгляд и лицо. Именно в это мгновение Анна уронила свой зонтик, и я нагнулся, чтобы поднять его.

Госпожа Букар-мать встретила нас радостными восклицаниями и вопросами. Она уже знала о перипетиях этого дня, хотя и не покидала балкона. Но все клиенты гостиницы, возвращаясь с Марсова поля, заходили поговорить с ней. За сорок восемь часов она успела внушить к себе уважение.

Во время ужина она окликнула проходившего через зал господина Масса.

— Пусть молодежь потанцует, господин Масс. В мое время после такого дня никто не улегся бы сразу в постель.

Гости в ответ на эту идею захлопали, господин Масс поклонился.

— Жаль, что Лепере не смог составить нам компанию. — сказал господин Букар и, повернувшись к матери, добавил: — Вы ведь, наверно, помните, матушка, молодого нотариуса, который тогда приехал в Большую Гавань описывать имение Франсуа? Сегодня он должен ужинать в клубе маврикийских любителей скачек, но завтра он будет с нами.

Старая дама кивнула. Мы с большим увлечением, даже со страстью принялись обсуждать скаковые качества лошади д’Эпинея, ибо, поставив на нее, наши барышни выиграли несколько пиастров. За десертом госпожа Букар-мать спросила у Изабеллы:

— Этот мэтр Лепере также и ваш нотариус?

Мне показалось, что я уловил на лице молодой женщины выражение досады, однако она сейчас же ответила:

— Да, он мне очень помог своими советами, так что я бесконечно ему признательна.

Мы танцевали почти до полуночи, благодаря нескольким самоотверженным дамам, которые согласились сесть за рояль. Ночью я долго стоял на балконе. Я понимал, что это мое пребывание в Порт-Луи стало важным этапом моей жизни, но почему — уточнить бы не смог.

XVIII
На следующий день после мессы мы обсудили возможность поездки в «Грейпфруты». По воскресеньям дилижансы возят горожан на постоялый двор «Поль и Виргиния» возле Королевского парка, где находится старинная усадьба Маэ де ла Бурдонне. Мои друзья горели желанием показать мне этот парк. Там растут любопытные породы деревьев, которые дают пряности, а также пальмы, вывезенные с разных континентов и акклиматизированные на острове, благодаря неусыпным заботам господина де Сере. Меня прельщала мысль повидаться с моим другом Сувилем, но после вечера в театре, беготни за покупками, с которыми все же покончено не было, целого дня, посвященного скачкам, да еще и танцев, госпожа Букар и ее дочери попросили дать им денек отдохнуть.

— Хилые создания! — пренебрежительно бросила госпожа Букар-мать. — Как подумаешь… — Она пожала плечами. — Мой бедный Антуан!

— Времена колонизации давно миновали, бабушка, — с легким нетерпением сказала Анна. — Сейчас мы имеем полное право быть чуточку неженками… да попросту — женщинами.

— О, ты! — возразила бабушка. — У тебя всегда будет все, как ты хочешь. Дай-то бог, чтоб однажды… — Она себя перебила. — А, ладно, я знаю, что говорю.

Она подняла голову и выставила вперед подбородок, как обычно, когда она словно бросала вызов кому-нибудь или чему-нибудь.

— Никола, — обратилась она ко мне, вновь обернув свою шаль вокруг шеи, — попробуйте-ка отнять у современной женщины моды, религию, проблемы, связанные с питанием, и еще сплетни, — что ей останется?

Мы все, живущие рядом с госпожой Букар-матерью, всегда себя чувствовали сбитыми с толку, когда она так на нас нападала. Смутился я и на этот раз.

— Останется, вот как заметила Анна, быть женщиной, ведь это в конечном счете тоже прекрасное дело, не правда ли? — сказал я.

Она меня смерила долгим презрительным взглядом сквозь свой лорнет.

— Фу-ты, господи! Все они одинаковы! Должна вам сказать, что я была лучшего мнения о ваших умственных способностях. Женщина, настоящая женщина, мой юный друг… но спорить с вами сейчас — только зря терять время. Видно же, что это для вас покамест совсем незнакомая область. Первая встречная положит вам пальчики на плечо и будет крутить вами, как пожелает.

— Мама, — вмешался Антуан Букар, — чем наш друг заслужил такой выпад? И если Жанну и девочек не оскорбляет ваше суровое мнение о современных женщинах, то, по-моему, оно совершенно несправедливо по отношению к Изабелле, которая…

Некий завсегдатай гостиницы приоткрыл дверь маленького салона, где мы собрались после мессы, и, извинившись, быстро ее закрыл.

Госпожа Букар выпрямилась в своем кресле.

— Я себя часто спрашивала, Антуан, как ты мог быть моим сыном, но никогда я не задавалась этим вопросом с таким, как в эту минуту, недоумением.

Она говорила, не повышая голоса, но чувствовалось, что она крайне раздражена. Тогда вступилась невестка:

— Может быть, вы устали, матушка? Не хотели бы вы хоть немножечко отдохнуть перед завтраком?

— Устала! — воскликнула эта странная пожилая дама. — Да посмотрите же на меня! Устала я там или нет, мой разум не потерял своей ясности. И ничто мне не помешает… — Она стукнула кулачком по подлокотнику кресла. — …однако довольно!

Наступила мертвая тишина. Анна встала с дивана и наклонилась над подоконником. Выкрикивая, прошел продавец ананасов.

— Смешно, что тут продают ананасы, — сказала Анна. — Может быть, эти привезены из Большой Гавани.

Госпожа Букар как будто уже успокоилась.

— Подойдите ко мне, Изабелла. Я обещала вас научить вязать кружево для белья. Мне это вспомнилось утром, когда я нашла у себя в кармане челнок. Смотри-те-ка: сделав петлю, вы ее держите между большим и указательным пальцем…

Ее проворные пальцы сновали туда и сюда. Она продевала челнок в петлю и ловко вытягивала нить. Изабелла сидела, склонив голову, и обе они как будто сошли с прелестной эпинальской[9] гравюры.

Господин Букар подошел ко мне.

— Пойдемте, мой друг, к Массу, пусть даст нам что-нибудь, чем освежить наши головы в ожидании, — сказал он, посмотрев на мать, — хорошей погоды.

Мы вышли из салона, и, едва уселись за стол, он снова заговорил:

— Мама с некоторых пор меня беспокоит. Она никогда не была особенно ласковой к окружающим. Но уже несколько недель она, право, не знает удержу. Терпение моей жены достойно всяческого восхищения. Одна Анна способна дать ей отпор, отсюда и снисходительность, проявляемая к ней ее бабушкой.

В столовую начали заходить другие клиенты. Мы заговорили о нашем отъезде.

— Бюфар будет ужинать с нами, — сказал господин Букар, — и тогда мы узнаем, сможем ли сняться с якоря утром во вторник.

День не был столь трудным, как я того опасался. После дневного сна и ритуального полдничанья господин Букар с дочерьми, Изабелла и я отправились на прогулку в сторону горки, на вершине которой неделю назад началось строительство форта. На одном из столбов реял английский флаг.

— Для чего все это? — спросил господин Букар, когда мы перешли с улицы Супруги дофина на улицу Новой горки. — Наверное, нас обложат новым налогом, который придется выплачивать еще третьему поколению. Это будет, как с церковью. Вам понравился кафедральный собор в Порт-Луи?

— Красивое здание, — сказал я, — достойное столицы.

— Я тоже такого мнения, но вот что надо учесть: с тысяча восемьсот тринадцатого года, когда его выстроили по приказу маркиза Гастингса, генерал-губернатора Индии, заехавшего в Порт-Луи, мы по-прежнему платим налог, которым нас на этот предмет обложили. То есть вот уже двадцать лет мы возмещаем правительству суммы, внесенные им на перестройку приходской церкви. И у нас есть тягостное впечатление, что мы внесли уже стоимость трех соборов. Правда, нас уверяют, что на эти деньги теперь улучшают водоснабжение.

Дорога оборвалась у подножия горки, но в густой траве по склону змеилась тропинка. С ее середины вид на город был очень красив. Мы возвышались над рейдом, на нем четко вырисовывался остров Бондарей. К северу от Черепашьей бухты тянулись пляжи, а море раскинулось полукругом, внутри которого там и сям у самого побережья чернели рыбачьи лодки.

— Этот пейзаж напоминает мне «Поля и Виргинию», — сказала Изабелла. — Помните то место, где Поль, стоя на склоне горы Большой палец, смотрит вслед кораблю, увозящему Виргинию?

— Изабелла растрогана, — заметила Анна.

— А ты, — спросил, взглянув на нее с улыбкой, отец, — ты не была растрогана, читая этот роман?

— То время прошло, отец, теперь мне известно, что этих великих чувств не существует в природе.

— Что ты об этом знаешь, мой бедный ребенок?

— Достаточно посмотреть вокруг.

Мы все рассмеялись, но Анну это ни капельки не смутило. Волосы, которые она в городе старательно зачесывала наверх, придавали ей строгий вид, противоречивший ее живости и веселой улыбке.

— Что за философия, Анна, — сказал я ей.

Она не ответила и, подняв руку, заправила локон, который упал ей на лоб.

— Можно иметь восемнадцать лет и быть немножко философом, — сказала Изабелла. — У молодых та особенность, что они будто созданы из одного куска, они либо за, либо против. Уклончивость, снисходительность, гибкость приходят позднее. Мне кажется, Анну сейчас прямо-таки коробят всякие романтические мечтания, и она холодно заявляет нам об этом. Ведь правда же, Анна?

Быстро нагнувшись, Анна сорвала какой-то дикий цветок, посмотрела на Изабеллу и, раскрутив его в пальцах, важно сказала:

— Обожаю, когда меня ловят с поличным, поневоле задумаешься. — И больше нами не интересуясь, она удалилась и села чуть выше на камень.

— Да, безусловно, этот ребенок пошел характером в бабушку, — сказал господин Букар, — но не могу же я посадить ее на хлеб и на воду.

— Сознайся, что ты будешь первый страдать от этого, — сказала Мари-Луиза.

Солнце заходило. Весь порт был залит розовым светом. Мы медленно двинулись вниз по тропинке.

XIX
Всякий раз, как я вспоминаю воскресный ужин в гостинице Масса, я будто снова слышу тот диалог:

— А я себя спрашивала, заставит ли ее кто-нибудь переменить решение?

— Я очень ее уговаривал потерпеть и продолжать хозяйствовать у себя в имении. Основной ее довод был тот, что со смертью Франсуа, а он был ближайшим соседом Гастов, ей стало совсем одиноко на ее землях. Я тогда только что получил письмо Никола Керюбека, в котором он извещал, что скоро приедет, и сообщил ей это. Она дала слово подумать и в конце концов согласилась. Об этом своем решении она мне сказала в тот самый день, когда мы впервые встретились с Никола.

Голос старой госпожи Букар и голос мэтра Лепере, ее и его лицо. Разговор несомненно светский, через пятое на десятое, разговор, который отнюдь не блистал новизной, но к которому, возможно, примешивалось чуть-чуть любопытства, а также стремления осветить кое-какие вещи, оставшиеся неясными, до сих пор оставшиеся неясными. Разговор, в котором речь шла о женщине, решившей уехать, но потом передумавшей. Тут было нечто напоминающее звено в цепи, стежок на шпалере, сделанный в нужном месте, дабы подчеркнуть объемность рисунка или придать правдивости какой-нибудь позе. История женщины, решившей уехать, но потом передумавшей, — почему? Эти вопросы — и много других — я ни разу не задавал себе в тот момент, когда мог бы на них ответить, потому что они, на мой взгляд, не имели тогда никакого значения. В этот же самый вечер, к концу ужина, заговорили о рыбной ловле и об охоте. Тоже избитая тема — про остров, где в чаще водятся кабаны и олени, а рыба так и кишит. Избитая тема, несколько анекдотов, но вдруг надо всем звучит чистый голос, голос Анны, с чуть резковатой ноткой, которая меня тогда удивила, но сейчас удивляет меньше. Словно и этот тон был мне нужен, чтобы составить или дополнить мозаику.

— Изабелла, расскажите и вы что-нибудь. Вы ведь дадите фору любому опытному рыбаку. Она родилась не здесь, однако никто не сравнится с ней, если надо найти рыбу, запутавшуюся в водорослях. Когда мы рыбачим с факелами, самая большая добыча у нее. А вы слышали, как она рассуждает о приливах или о направлении ветра?

— Это потому, что я новичок и хочу все понять, — засмеявшись, ответила Изабелла.

— Но это еще не все, — продолжала Анна, — никто не сравнится с ней и тогда, когда нужно на лету попасть в птицу и превратить ее во что-то невыносимо грустное и кровавое. Вот чего я никак не могу ей простить.

На ее лице появилась гримаска, проказливая и жесткая одновременно.

— Когда мы в следующий раз устроим охоту на юге, — сказал мэтр Лепере, — мы непременно возьмем с собой госпожу Гаст. Что вы об этом думаете, господин Букар? Однако же подождем, чтобы нам разрешили пользоваться нашими ружьями.

Последний день в столице мои спутники посвятили покупкам и визитам. Я же весь этот день пробродил по городу. У господина Твентимэна, английского коммерсанта, недавно открывшего магазин на Оружейной площади, я купил великолепную индийскую шаль. Купил я ее с превеликим смущением. Точнее, с чувством вины. Первой моей заботой было, придя в гостиницу, сунуть пакет на дно чемодана.

Мы погрузились на судно во вторник утром. Вначале господин Букар собирался продлить свое пребывание в Порт-Луи до среды. В воскресенье вечером в гостиницу Масса принесли проспект новой газеты, задуманной главным образом с целью предостеречь колонистов против резкостей «Сернеана». Первый номер газеты «Морисьен» должен был выйти в среду второго октября. Господин Букар начинал кипятиться при одной мысли, что должен уехать из Порт-Луи накануне этого первого выпуска. Страстный поклонник Адриана д’Эпинея, он сожалел, однако, что в его отсутствие «Сернеан» иной раз выходил за пределы разумного. «От этого будет больше вреда, чем пользы», — часто говаривал он.

Капитан Бюфар, закончив погрузку товаров для некоторых торговцев Большой Гавани, не мог тут больше задерживаться. К уборке сахарного тростника приступили месяца два назад, и тюки сахара, изготовленного в Фернее, лежали на складах по берегам Известковой реки. В воскресенье вечером господин Букар еще полагал возможным отправить нас с «Рыцарем», а самому уехать с субботним дилижансом. Но в понедельник, поговорив с господином Бродле, решил отправиться с нами. Он узнал, что рабы господина Бродле откровенно ликуют, что их хозяина засадили в тюрьму. Мы с каждым днем все сильней и сильней ощущали серьезность минуты, понимали, что Маврикий в который раз подходит к решающему перелому своей истории и что это требует бдительности от всех его сыновей.

Однако, желая утешить себя за то, что придется ждать до субботы, когда дилижанс доставит в Большую Гавань первый листок «Морисьена», господин Букар отправился к господину Эжену Леклезио, основателю новой газеты, чтобы поздравить его с умеренностью и здравым смыслом, которые тот проявил при редактировании проспекта. Из-за этого мы снялись с якоря с опозданием на два часа.

Со злости капитан заявил господину Букару, что все неблагоприятные ветры будут на его совести.

— Никогда нельзя задерживать отправления, — ворчал он, расхаживая по палубе взад и вперед, со своей старой трубкой во рту. — Это значит — нарываться на неприятности.

— Без суеверий, Бюфар, — посмеивался над ним господин Букар. — Раньше на два часа или позже — путь до Большой Гавани останется тем же, и направление ветра…

— Будь вы моряк, я бы вас выкинул за борт, чтобы заставить уважать наши законы. Вот именно, наши законы, а не суеверия, как вы говорите, да!

— Самое плохое, что может с нами случиться, — сказала Анна, — это что мы проведем ночь на палубе. Но в конце концов, капитан, это не так неприятно.

Гнев капитана, скорее наигранный, нежели истинный, мало-помалу утих. Пополудни оба приятеля, сидя друг против друга, затеяли нескончаемую партию в шахматы.

Мы провели ночь в креслах, при свете круглой луны, которая словно бы заблудилась в небе и насылала на нас порчу. Тем не менее эта ночь была теплой и целомудренной и сохранилась в моей памяти как необыкновенно счастливая…

Изабелла лежала в кресле лицом к небу и, поднимая руку, называла звезды по именам.

XX
В свой дом я вернулся с радостью несказанной. Я и не пробовал защищаться против растущего во мне чувства. Да и думал ли я когда-нибудь защищаться? Удовольствие вернуться домой было связано с удовольствием вновь обрести душевную близость с Изабеллой. Эти шесть дней, что мы провели с ней вместе, но в компании с другими людьми, лишили нас наших свиданий среди полей и наших вечерних прогулок. Эти шесть дней принудили нас надеть маску, которая начинала меня тяготить.

В эту среду, совершая обход зажженных свечей перед сном, я впервые подумал о будущем. В спальне, обитой розовым шелком, я задержался перед комодом в античном стиле из крапчатого красного дерева с бронзой, перед зеркалом, поддерживаемым двумя амурами, перед большой, с балдахином, кроватью, огромной под своим розовым шелковым пологом. Каждую неделю, как это было и в прошлом, кровать застилали свежими простынями и сатиновым стеганым одеялом, за чем неусыпно следила Плясунья Розина. В эту среду я подумал, что индийская шаль когда-нибудь ляжет в один из ящиков комода. Сегодня я уже знаю, что эта шаль проплыла по многим морям, но где-то она теперь?

Между тем жизнь шла. Разговор господина Букара с обвиняемыми из Большой Гавани побудил нас серьезно заняться их поместьями и рабами, что сократило наши досуги, хотя в это дело каждый внес свою лепту. В Порт-Луи по решению губернатора был распущен Колониальный комитет, и господин Иеремия, стараясь выиграть время, не щадил ни судей, ни обвиняемых. Он надеялся заменить в Верховном суде трех судей другими, преданными ему людьми. Едва закончилась уборка сахарного тростника, я предпринял распашку некоторых целинных земель и выкорчевал бесполезные деревья индиго.

Проходили недели. В декабре над Большой Гаванью пронесся ветер непослушания. У Букаров рабы воспевали Иеремию, хотя никто его и в глаза не видел. «Господин Иеремия приехал в шляпе набекрень…»[10] Нередко бывало, что по ночам из одного поместья в другое разносилась барабанная дробь. Странный то был диалог, как будто основанный на звукоподражании, вначале неторопливый, потом все более исступленный. В иные ночи я долго стоял на террасе, облокотившись на кованые перила. Море, невидимое в темноте, но близкое, распространяло терпкий запах йода и сухих водорослей. В перерывах, когда один барабан умолкал, а другой, где-то на склоне горы или же за равниной Голландцев, не начал еще отвечать на послание, я слышал, как падают наземь широкие листья миробаланов. Давящая тишина длилась пять или десять минут, после чего опять раздавались ритмические звуки, и меня охватывала необъяснимая тоска.

Как-то ночью я позвал Рантанплана.

— Что это значит?

Было видно, что он разрывается между верностью людям своей расы и привязанностью к тем, кто покоится за ручьем, да и ко мне тоже. Он колебался, что-то блеснуло в его взгляде.

— Они говорят, что близятся сроки, сударь.

Но тогда как другие хозяева жили в страхе, я благословлял человечность, которую проявляли к своим рабам мои родственники.

Управляющий Изабеллы Гаст совсем обнаглел и не поддавался никаким увещаниям. Однажды ночью, незадолго до Нового года, ко мне пришла бедная Изабелла, одна, без своей постоянной спутницы, и полная решимости незамедлительно что-нибудь предпринять, буде ей посоветуют это.

— Просто не знаю, что делать, я не трусиха, но…

Она не была трусихой, я это знал. В любой час, с Карфагенской царицей или одна, объезжала она свои земли, и так было с первого дня приезда в колонию. Назавтра я рассказал господину Букару про ее затруднения. Мы хладнокровно их разобрали, и нам показалось, что самое мудрое было бы посоветовать Изабелле избавиться от управляющего, спровадив его подобру-поздорову. Что и было сделано, после чего постепенно восстановилось спокойствие.

Второго января я устроил праздник, приурочив к нему раздачу одежды и разных мелких подарков моим людям. Рантанплан обрадовался как ребенок, когда я ему преподнес часы и цепочку, и с этого дня он так и ходил с висящей у него на груди толстой цепью, пропущенной сквозь петлицу его сюртука, и с часами в кармане, бережно вложенными в полотняный мешочек.

Букары и Изабелла приняли мое приглашение и согласились прийти мне на помощь. Накануне я велел отнести Изабелле индийскую шаль. Она явилась ко мне в этой шали, красовавшейся у нее на плечах, и сказала просто: «Это чтоб вас поблагодарить».

После раздачи подарков и пожеланий слуг: «Мы надеемся, что вы всегда будете таким, как сейчас», я попросил моих друзей остаться на ужин, и госпожа Букар-мать села во главе стола. Вечер прошел оживленно. Горели свечи во всех канделябрах и бра, на столе сверкали хрусталь и серебряные приборы. Рантанплан устроил нам настоящий сюрприз, подав на десерт изображающий хижину Поля и Виргинии изумительный торт из нуги, начиненный грейпфрутами и другими засахаренными плодами. Анна отказывалась его резать, дабы не разрушать эту красоту. Маленькие подробности, за которые я продолжаю цепляться по сю пору.

Да, это был оживленный вечер, я надолго его запомню. Не потому, что я в первый раз принимал друзей, и даже не потому, что в первый раз у меня за столом была Изабелла, а из-за удивительно праздничной атмосферы, когда поневоле веришь, что добрые пожелания, которые принимаешь с внешним безразличием, могут, должны сбыться. Я был повязан дивным и молчаливым согласием. Не было произнесено ни единого слова, однако я знал: выбор сделан, и это уже навсегда, хотя пока меня что-то еще удерживает. Я открывал для себя все то, что нам дарует глубокое чувство. Эти ребячества, эти бессмысленные тревоги, эту слепую ревность, эти внезапные вспышки, эти причуды и ощущение полного счастья от одного мимолетного взгляда или улыбки. Мне хотелось как можно дольше продлить эту сладостную эйфорию, в коей я пребывал.

В тот же месяц на остров обрушился тайфун, который порядком попортил наши плантации, но все-таки не привел к такому опустошению, как в Порт-Луи, где тоже произошло наводнение. На Большой Северо-Западной реке снесло два моста. Ручьи вышли из берегов возле сада Вест-Индской компании, и одна женщина там утонула. Оказавшись пленником в своем доме, я видел через окно, как трещат и ломаются распустившиеся деревья. Море было мертвенно-бледным. Казалось, дома упираются изо всех своих сил, чтобы себя отстоять. Шторм свирепствовал двадцать четыре часа. На следующее утро пейзаж выглядел уныло, на аллее лежала подстилка из листьев.

Дни бежали за днями. Я по-прежнему виделся по вечерам с Изабеллой. То у Букаров, куда она приходила с Карфагенской царицей, то на аллее в своих «Гвоздичных деревьях», где она тихо прогуливалась в одиночестве.

Всего только раз она смело вступила в мой дом одна. В тот вечер, когда явилась за помощью и советом по поводу своего управляющего. Всего один, а после еще и другой, о чем я пока не могу вспоминать без великого трепета.

XXI
В феврале, уже после увольнения управляющего Изабеллы, во время одной из наших вечерних встреч она мне сказала, что хочет продать имение.

— Я окончательно поняла, что не в силах больше работать, как раньше. Постоянные страхи этих последних недель, ответственность, необходимость то и дело что-то решать — все это меня угнетает. Вот я и подумала: а не лучше ли мне вернуться к моему прежнему плану? Продать имение, переселиться в другое место, а вырученные деньги вложить в какое-нибудь предприятие или уехать во Францию.

Я не был готов к такой новости. Я не мог примириться с ней. Доводы Изабеллы не представлялись мне убедительными. У меня не укладывалось в голове, что она устала. Устала вставать каждый день на заре, устала продумывать по утрам дневное задание, устала трястись от мысли, что траты превысят доход. Я не желал ее видеть обескураженной, я так любил ее гордость, ее мужество. Я сказал ей это. Она обратила ко мне лицо, казавшееся при бледном свете луны еще более трогательным.

— Поверьте мне, Никола, так будет лучше. Только вот, видите ли, я подумала… Это, наверное, выйдет не так мучительно… Не знаю, возможно ли это, но мне будет легче, если имение купит какой-нибудь друг.

— Изабелла, — воскликнул я, — вы мне подаете чудесную мысль! Я куплю имение, и вы будете у меня экономом.

Она было сделала протестующий жест, но я взял ее руки в свои.

— Послушайте меня, вы будете продолжать заниматься угодьями и управлять рабами. Вы будете выполнять мои приказания и участвовать в барышах.

Она попыталась высвободить руки, но я крепко сжимал их. Они были нежные и прохладные, как будто слегка испуганные, я старался их отогреть.

— Вы по-прежнему будете жить в своем доме. И ходить по полям, а мне не придется напрасно высматривать на дорожках ваш зонтик. А наши свидания, Изабелла? Вы подумали ли о том, что мы можем лишиться радости этих встреч? Ну как вы решились на это?

Она не тотчас ответила. Она словно спрашивала себя, с чем-то в себе боролась. Минута затягивалась. Наконец она вновь подняла на меня глаза.

— Жизнь не всегда бывает легка, Никола.

Я нагнулся. Ее руки пахли цветами. Но прежде, чем Изабелла вырвала их у меня, я ощутил губами их дрожь.

Не торопясь, мы двинулись по тропинке, ведущей к ее усадьбе. Мы шли рядом, и временами руки наши соприкасались. Когда мы подошли к крыльцу, я пожелал ей спокойной ночи. Ее пожатие было длительным, а после, привстав на цыпочки, она поцеловала меня в щеку, по-родственному, как будто в знак благодарности. Оставив меня в смущении, она взбежала вверх по ступенькам.

По возвращении домой я задержался в гостиной. Подойдя к шкафчику, где стояли ликеры, я налил в стакан можжевеловой водки. Я себя чувствовал, как мальчишка, который может себе позволить любую прихоть. Мысль помочь Изабелле, ничего не меняя в наших привычках, воодушевляла меня. Хоть я и отметил ее неуверенность, я не сомневался, что вырву ее согласие. Я упрекал себя в том, что за внешней храбростью не сумел угадать в ней этой усталости, в коей она призналась, и ее денежных затруднений.

Я обещал себе предложить ей большую цену, нежели та, какую она назначит, и еще задумал отремонтировать и подновить ее дом.

Уже назавтра я начал действовать. Чтобы это не походило на тайный сговор и не привлекло тем самым внимания, я решил поставить в известность господина Букара, подумав, что его авторитетное мнение внесет необходимую ясность, если какой-нибудь злопыхатель начнет вкривь и вкось истолковывать эту сделку. Я поехал к нему ранним утром. Я велел оседлать Тальони, маленькую гнедую кобылку, которую я купил в январе. Лето было уже на исходе. Тростник на полях пошел в рост — кроме того, который был высажен в этом году на новых участках, — и вид стал менее привольным. Кое-где имелись, однако, просветы, в которых синело море. Я двинулся вниз по аллее. У шоссе пришлось переждать, пока пройдет Маэбурский гарнизон. Он направлялся в сторону Бо-Валлона. Солдаты пели и, чеканя шаг, выкрикивали незнакомые слова. Я поймал себя на том, что мне хочется вполголоса повторить хотя бы одну фразу, но мой акцент меня рассмешил. Когда они удалились, я пересек шоссе и поехал по второй половине аллеи. С обеих ее сторон, за кокосовыми пальмами, роскошно цвел миндаль. Одурманенный им, я подумал, что вокруг меня слишком много света и ярких красок.

Кобыла шла шагом. Добравшись до дороги к поместью Букаров, я услышал визжание пил, врезавшихся в древесину. Вскоре я выехал на лужайку, где работали лесорубы. Я был приятно удивлен, обнаружив там господина Букара, так как предполагал, что мне придется искать его на полях. Заметив меня, он пошел мне навстречу, а я, спешившись, привязал свою лошадь к ветке молодого эбенового дерева.

Весь вчерашний вечер и в первыеутренние часы эта история мне представлялась как нельзя более ясной: Изабелла продавала свое имение, я его покупал. Но, едва очутившись лицом к лицу с моим другом, я оробел. Сам факт, что я не могу без стеснения говорить об этом проекте, точно указывал, что в нашей купле-продаже есть что-то странное: люди будут поражены, узнав, что Изабелла продолжает жить в своем доме и надзирать за рабами. Но другого решения я не видел и не хотел бы, чтобы к другому решению пришла Изабелла. И все же то, что казалось мне столь простым всего час назад, когда мы с Тальони размеренным шагом двигались по аллее, стало непреодолимым препятствием, когда я встретился с проницательным взглядом господина Букара. Мы, как обычно, сели на ствол поваленного дерева, в сторонке от лесорубов. Я не знал, как подойти к предмету, и моя скованность, видимо, обратила на себя внимание моего друга, так как после двух-трех шутливых фраз он спросил:

— Вы чем-то сейчас озабочены, Никола?

Я поспешил схватиться за этот протянутый мне спасительный шест и, старательно подбирая слова, произнес:

— Да, и вот чем: Изабелла, с которой я вчера виделся, сказала, что хочет продать имение, и я думаю, что хорошо сделаю, если его куплю.

Вымолвив это, я почувствовал облегчение, и мне оставалось лишь применить немного дипломатии, чтобы довести свой план до счастливого конца. Я перестал крутить веточку эвкалипта, которую, садясь, подобрал, дабы не потерять самообладания, и посмотрел на Антуана Букара. Он скрестил руки на своей трости и положил на них подбородок. Две горлицы перелетели лужайку.

— Дело выгодное, — наконец сказал он. — Но мне непонятно… Она вам не объяснила мотивы такого решения?

— Мне показалось, что слишком уж велики у нее расходы.

Он повернулся ко мне.

— Слишком уж велики? — повторил он.

Он как будто хотел еще что-то добавить, но передумал, и я продолжал:

— Ну и к тому же, видно, устала…

Я не был склонен подчеркивать этот последний мотив. Первый мне представлялся вполне подходящим. Никто обычно не верит в деловые качества женщины. История с управляющим показала нам, что, несмотря на твердость ее характера, бывают такие трудности, которые без чужой помощи женщина преодолеть не в силах.

— Извините мое удивление, — сказал господин Букар, — но ничто как будто не предвещало, что Изабелла вернется к идее продажи имения. Я не могу себе объяснить…

Он снова умолк. Сегодня я понимаю, о чем он думал, и, учитывая обстоятельства, он проявил большую душевную тонкость. Скажи он мне то, что хотел, я все равно бы ему не поверил и не признал бы его правоты.

— А не сказала ли она вам, что покинет колонию? — спросил он.

Я смутился, но он на меня не смотрел. Я ответил, что Изабелла хотя и туманно, но намекнула на это, и тут же прибавил, что я намерен просить ее присмотреть за посадками в течение нескольких месяцев.

— Если она и впрямь решила продать имение, то для вас это будет очень хорошее дело, может быть, даже более выгодное, чем вы надеетесь, — заключил господин Букар.

Он улыбался. Мне показалось — с иронией. Но если и так, то теперь я знаю, что, уж конечно, не в том смысле, в каком я тогда полагал.

Лесорубы распиливали огромный ствол эвкалипта. При каждом движении пилы с лежащего на козлах дерева сыпалась тонкая пыль, которая горкой скапливалась на земле. Птицы, завсегдатаи этой лужайки, прыгали с ветки на ветку и чистили перышки острым клювом. Тяготясь собой и своими мыслями перед лицом человека, чье осуждение пугало меня, я все еще мешкал уйти. Целые четверть часа я с превеликим трудом заставлял себя рассуждать об ирригации и компостах.

К завтраку я вернулся домой. Большие рыжие листья миробаланов кружились над моей головой. Тихо несомые ветерком, они устилали лужайку и, ярко выделяясь на зеленом газоне, напоминали застывшие языки пламени.

…В имении Изабеллы аллею, ведущую к ее дому, окаймляли растения с петлистыми, узловатыми ветками, концы которых увенчивались цветами, похожими на большие ладони с длинными, тонкими пальцами лепестков. Эти красные и розовые цветы создавали некое подобие свода. Троим мужчинам потребовалось три дня, чтобы с корнем выкопать эти растения, и еще три дня, чтобы высадить молодые пальмы. Весь вид от этого изменился, только не знаю, к лучшему ли…

Пока я мыл руки, Рантанплан отвел Тальони в конюшню. Еще не закончив есть, я вызвал Плясунью Розину, желая ее похвалить за блюдо из рыбы гурами, которое она для меня приготовила.

— Я прямо-таки убежден, — сказал я, — что те гурами, которые Марк Антоний, не жалея затрат, велел доставить из Азии, чтобы попотчевать Клеопатру, не идут ни в какое сравнение с вашими.

Осчастливленная, она поклонилась. А впоследствии говорила, что она куда лучше готовит, чем повар господина Антуана, и что это признал сам господин Никола.

После завтрака я написал моему старому другу Сувилю и мэтру Лепере, приглашая их погостить в «Гвоздичных деревьях». Снова сев на Тальони, я поскакал в Маэбур, чтобы утренний дилижанс захватил мои письма в Порт-Луи. Побродив по улицам Маэбура, я зашел в читальню. А у господина Монвуазена, где я купил эбеновый ларчик, инкрустированный перламутром, повстречался с Этьеном Меле, владельцем Фернея, накануне вернувшимся из Порт-Луи. Он сообщил мне последние столичные новости, а также про то, что слышно о наших соседях. В течение предыдущих недель Джон Иеремия вел себя неосмотрительно. Наконец-то он решился в открытую обвинить судей Верховного суда в должностном преступлении и соучастии в действиях, вмененных в вину колонистам из Большой Гавани. Губернатор понял, что его репутация пострадает, если он станет и дальше поддерживать Иеремию в неуемных его притязаниях. В особенности, когда тот потребовал отвода судей, доказывая, что они не способны быть беспристрастными на этом процессе. Этьен Меле считал, что отныне процесс взял правильный курс и дело затягиваться не будет.

Мы расстались, и я заехал в трактир Лепанье выпить там чашку чая. Я засиделся в трактире, слушая, вероятно, в десятый раз историю битвы в Большой Гавани.

— …Я мог бы видеть все до подробностей, глядя в свое окно. Очевидцы мне говорили, что «Волшебница» была там, когда взлетела на воздух. В точности там, где сейчас эта лодка.

Затянутый в свой сюртук, старый военный тыкал костлявым пальцем в сторону бухты. Я кивал головой, притворяясь чрезвычайно заинтересованным, но на самом деле думая о другом. В итоге я убил уйму времени, мечтая о наступлении ночи.

Ночь наступила, однако напрасными были мои ожидания. Я не увидел с террасы ни тени на диагональной дорожке. И никого не встретил, спустившись по аллее до самого берега. На песок набегали короткие волночки. Время от времени из воды выпрыгивала рыба и слышался легкий всплеск.


В одиннадцать я решил лечь спать. Я был в растерянности. Нерушимая тишина окутала дом. Я лег под простыню, пахнущую индийским нардом, я провел ужасную ночь. Мне снилось, что я блуждаю по неоглядной равнине в поисках человека, о котором мне ничего не известно. Затем пейзаж изменился. Я повис на краю пропасти, цепляясь за обсыпающуюся кромку. Сорвавшись, я закричал и проснулся с каплями пота на лбу, ледяными руками и глухо и сильно бьющимся сердцем. Я зажег свечу и начал читать. Когда на востоке занялась бледная заря, я погасил свет и заснул мертвым сном.

XXII
Напрасно прождал я еще два дня. На третий я решил отрядить к Изабелле нарочного с книгой, о которой мы с ней говорили. Так я узнал, что она здорова: слуга увидел ее на пороге бывшей мастерской по изготовлению индиго, переделанной в зерновой склад. Этот третий день показался мне длинней предыдущих. Выпив после ужина кофе, я спустился с террасы. Я вознамерился этой ночью сам пойти к Изабелле, если она не придет ко мне, но едва я сделал два-три шага по диагональной дорожке, как увидел вдали знакомый силуэт. Она быстро шла в темноте, и, когда мы с ней поравнялись, я потерял самообладание.

— Я пережил три ужасных дня из-за вас, — сказал я, — и это тогда, когда нужно было срочно принять какие-то меры…

— Вы зря выходите из себя, Никола, — смеясь, отвечала она. — Мне хотелось лишь дать вам время все хорошенько обдумать. Я боялась, как бы мое присутствие невольно не повлияло на вас. Но сегодня я встретила в Маэбуре господина Букара. Он мне сказал, что ваше решение принято, и вот я здесь…

— Согласны ли вы с моими условиями?

Мы повернули назад к «Гвоздичным деревьям». Сквозь листву был виден сияющий всеми окнами дом, и, ступив на аллею, мы ненадолго остановились. От ветерка, влетавшего в открытые окна, слабо покачивались гардины. Яркий свет отблескивал в темной мебели.

— Как могут мне не годиться ваши условия? — ответила Изабелла, когда мы двинулись по аллее к морю. — Вы оставляете мне мой дом, где я жила со дня приезда в колонию, где я наблюдала, как исподволь отвоевывались эти земли у лесной чащи. Я вам уже говорила, что крепко привязываюсь к вещам. Бросить все, что до сей поры для меня было смыслом жизни, это как будто лишиться корней, так что я бы уже в другом месте на острове не прижилась, уехала бы во Францию. Я очень вам благодарна за ваше решение, которое избавляет меня от всякого беспокойства, и, дав мне возможность доглядывать за столь дорогими мне землями, чувствовать себя нужной.

Отношения наши, казалось, достигли той степени близости, какой между нами не было даже в последние месяцы, и я понял, что должен быть осторожным и пощадить самолюбие Изабеллы. Надо, чтобы она себя сразу почувствовала полезной и по-настоящему нужной. А после…

— Я начала тут кое-какой ремонт, который, надеюсь, закончится через три недели, самое большое — через месяц.

— Ах, Изабелла, оставим разговор о ремонте. По-моему, мы могли бы поговорить наконец о другом, — с нетерпением сказал я.

Она придержала свой шаг.

— Вы становитесь раздражительным, Никола! — сказала она.

— Я человек не светский, — пробормотал я.

— Лишний довод, чтобы заняться делом. Смета, которую мне представили…

Мы простились на том, что мэтр Лепере подготовит купчую во время своего пребывания в «Гвоздичных деревьях».

Вся следующая неделя ушла на уборку маиса. «Невиданный урожай», — сказал Рантанплан, глядя на вереницу волов, впряженных в тележки с початками. Затем, подняв кверху все листья, початки связывают в пучки и вешают под навесами для просушки. Через несколько недель их обмолачивают, а зерно ссыпают в амбары до того часа, когда из него начинают давить масло.

Но как же я был далек от всех этих дел! Я жил в своем собственном, отделенном от всех мире, в котором я был один, где было мне хорошо. Изабелла все время держалась на некотором расстоянии, и я примирился с этим. Я утешал себя тем, что не без боли она отказалась от своего поместья, что иное поведение меня удивило бы и показалось бы недостойным ее. Я был склонен выказывать снисходительность и терпение. Мне было довольно жить ожиданием.

Сувиль и Лепере письменно известили меня о своем прибытии в субботу первого марта. Я решил предоставить Сувилю спальню Франсуа второго, а Лепере поселить у Франсуа третьего. Шкафы и ящики в комнате моего дяди, второго носителя их фамильного имени, были пусты. Его сын исполнил свой скорбный долг и очистил их, я же не мог заставить себя раздать одежду моего брата. У меня возникло было желание сделать это теперь, но я ему не поддался. Это выглядело бы так, будто я изгоняю память о нем из комнаты, в которой он прожил всю жизнь, лишь для того, чтобы предложить ее постороннему человеку, — мне это претило. Я только велел поставить в нее комод, которым никто не пользовался и куда Лепере мог бы сложить свои вещи.

Вся мебель на втором этаже была заперта, а хранителем связки ключей был у нас Рантанплан. Я у него ее попросил. Он не преминул опять упрекнуть меня в том, что я не занял принадлежащую мне по праву наследования комнату Франсуа второго.

— В том же я упрекал и господина Франсуа, и поначалу он отвечал, что-де займет ее, когда женится, но добавлял при этом, что вряд ли такое будет. А за несколько месяцев до своей смерти он как будто бы свыкся с мыслью о возможной женитьбе, потому что он говорил: «Имей терпение, Рантанплан, дай только срок…»

В субботу я вышел на шоссе и встретил своих друзей. Их путешествие было очень приятным.

— Тем не менее я весьма рад, что прибыл на место, — сказал Сувиль. — Когда мы проезжали Кюрпип, ожили все мои застарелые ревматизмы.

Оба они выражали радость самую искреннюю. Рантанплан и один из его сыновей, Купидон, тоже вышли навстречу гостям. И этот ночной приезд странно вернул меня в прошлое.

— Я так нуждался в отдыхе, что приглашение ваше пришлось удивительно кстати, — сказал Лепере.

— А я так безжалостен, что приготовил вам тут работу.

Он взглянул на меня с любопытством.

— У нас еще будет время об этом поговорить, — сказал я.

— Что до меня, то я могу посвятить вам только неделю, — сказал Сувиль. — Я уеду на дилижансе в следующий четверг или пятницу. Тронш покамест не знает дня отправления из Маэбура.

— Ну, а я никуда не спешу, — сказал Лепере.

Я развел гостей по их комнатам, и Рантанплан приготовил ванны. Я знал по опыту, что после подобного путешествия хочется поскорее смыть с себя дорожную пыль.

Приглашение к ужину застало нас за круглым старинным столиком со стаканами в руках. Кажется, в первый раз со дня моего приезда в библиотеке восстановилась та атмосфера, ради которой она и была создана. Компания веселых друзей, которые, развалившись в креслах и положив ноги на табурет, с удовольствием распивают водочку и беседуют по душам. Мне представлялось, что я попал на один из тех давних, еще самых первых лет вечеров, когда в поместьях насчитывалось каких-нибудь пять или шесть рабов и хозяева сами отлично справлялись с пилой и мотыгой, с лопатой и молотком. С наступлением темноты они непременно должны были так собираться, чтобы порассказать друг другу о городках, откуда они были родом, поделиться новыми впечатлениями, поверить свои надежды и разочарования. У них в ногах, не боясь запачкать толстые шерстяные ковры, конечно, лежали собаки, вытянув морды между передними лапами. И привыкшие к трудностям быта женщины, наверное, разносили кувшинчики и стаканы, отнюдь не смущаясь ни вольными разговорами, ни грубой веселостью этих мужчин.

У второго же поколения, если верить старой госпоже Букар, жизнь пошла полегче и вновь обрела утонченность. А теперь и мы, представители третьего поколения, собрались в той же комнате и вот шутим и пьем винцо, отдаваясь радостям жизни. Я испытывал приятное чувство, что все идет славно, гости ведут себя непринужденно и забывают даже, что я тут хозяин.

Сувиль приступал уж не знаю к которой охотничьей побасенке, когда Рантанплан, приподняв тяжелый шелковый занавес, объявил: «Кушать подано».

На пороге столовой бывший капитан корабля выразил свое восхищенное изумление одним только словом:

— Ч-черт!

Хрусталь и столовое серебро излучали сияние, Рантанплан внес суповую миску. Мы сели.

На следующий день перед мессой и после нее мои гости встретились на церковной площади с множеством старых знакомых. А перед завтраком мы обошли поместье и посмотрели на осушительные работы вокруг болот. За две недели до этого одно болото было осушено, и его уже начали засыпать. Я считал неразумным терять довольно обширную площадь, коль скоро за два-три месяца можно ее превратить в культурные земли. С исчезновением болот, естественно, этот участок имения лишится своей сочной зелени, своей прохлады и тени. Я обещал себе не трогать только дорожки, где было найдено тело Франсуа, оставить там рощицу, что-то вроде оазиса посреди полей.

Во второй половине дня мы приготовились к посещению пригласившего нас семейства Букаров. Пока мы ждали Сувиля, задержавшегося в своей комнате, я рассказал Лепере о своем плане. Вначале он меня слушал молча, но вдруг спросил, окончательно ли я это все решил и чье это предложение — Изабеллы или мое. Я передал ему вкратце наш разговор, и, слушая, он кивал головой. Когда я умолк в ожидании его мнения, Лепере заявил, что, будучи также нотариусом Изабеллы, он предпочел бы поговорить со своей клиенткой, прежде чем высказаться по этому поводу. Изабелла, с которой он раскланялся в церкви и при нас обменялся несколькими словами, по-видимому, не успела ему сообщить об этой продаже. Между тем подошел Сувиль, и мы отправились в путь.

Во дворе нас встретила старая госпожа Букар. Вооружившись огромными ножницами, она подрезала розовые кусты. Утром она произвела на Сувиля сильное впечатление, прибыв на мессу в своем паланкине. Он нашел, что у нее есть характер.

— Я как раз сказала сегодня утром, что вы давно у нас не были, Никола.

Я не ответил. Она трясла свою юбку, чтобы освободиться от срезанных и зацепившихся за нее стебельков.

— Я почти приручила его, но если он несколько дней не является пред мои очи, то я уже спрашиваю себя, а не натворил ли он каких-нибудь глупостей? — говорила она Сувилю, идущему рядом с ней.

Мы направлялись к дому, когда Мари-Луиза и Анна, как обычно, бегом подбежали к нам.

— Дети мои, — сказала им бабушка, — что за манеры! С ними не совладаешь, — добавила она. — Это маленькие дикарки.

— К счастью, — сказал Сувиль. — Жизнь не замедлит придать серьезности этим юным личикам. Зачем забегать вперед? Милые барышни, старый морской волк выражает вам свое глубочайшее почтение.

Вид у него был самый что ни на есть церемонный и вместе с тем комический, так что девушки не смогли удержаться от смеха.

— Вы похожи на нашего дядюшку-капитана, чей портрет висит у нас в столовой, — сказала Анна. — И поскольку я выросла под его взглядом и вела с ним нескончаемые беседы, я вот думаю, а не поцеловать ли мне вас?

И, положив руку на плечо Сувиля, она привстала на цыпочки.

— Анна! — смеясь, проворчала бабушка.

Но я-то прекрасно видел, что она разом завоевала сердце старого моряка. Куда более спокойная Мари-Луиза держалась возле Лепере, и, несмотря на явный интерес, который она не раз проявляла в моем присутствии к Маэбурскому гарнизону, я задавался вопросом, не изменилось ли что-то со времени нашей поездки в Порт-Луи и только ли из одной привязанности ко мне да из желания отдохнуть молодой нотариус принял мое предложение?

Так на наших глазах сбываются предначертания — медленно, но неуклонно. Полжизни прожив вдали друг от друга, два существа встречаются и, познакомившись, дальше идут уже вместе. Тогда как другие встречаются лишь на свою погибель.

Мы устроились на веранде. До нас доносился шум морского прилива, разбивающегося о рифы. Легкий бриз шевелил кусты казуарины, отделявшие нас от моря. Было чудесно. В другие часы моей жизни я бы, наверно, расслабился и почувствовал бы себя совершенно счастливым, но вот уж два дня, как мне постоянно кого-то недоставало, и я знал, что должно пройти еще несколько дней прежде, нежели жизнь вернется ко мне во всей своей полноте.

То было время, когда люди ни в Порт-Луи, ни в Большой Гавани не могли встретиться без того, чтобы не завести разговор о процессе колонистов. Господин Букар спросил, есть ли хоть маленькая надежда, что наконец это дело передадут в суд присяжных. Последний мотив, выдвинутый правительством для объяснения своих проволочек, больше не существует, заседатели на этот год были названы более двух месяцев назад.

— Как? — воскликнул Сувиль. — Вы еще не знаете этого? Процесс назначен на понедельник, десятое марта.

— Да, я не знал. — сказал господин Букар. — Видимо, честь заиметь вас в качестве пассажира вскружила голову кучеру Троншу, почтовая сумка осталась в Порт-Луи, и мы не получили газет за прошлую неделю.

— Так вам неизвестно и то, что в Лондоне, еще в ноябре, во время совещания Колониального бюро у д’Эпинея появился случай сказать помощнику государственного секретаря, что он думает об управлении островом и как понимают здесь справедливость, как творят суд и расправу? Письмо д’Эпинея в Колониальной комитет, датированное двадцать вторым ноября, получено четыре дня назад.

Заговорили также об Анри Адаме, французе по происхождению. Женившись на местной девушке, он поселился в столице в 1817 году. До приезда нового губернатора он командовал добровольческим корпусом в Порт-Луи. Как только был подписан приказ о его изгнании, он поехал в Англию к д’Эпинею, чтобы просить об отмене приказа на заседании Совета по частным делам.

— Вам следует серьезно подумать о вашей натурализации, — посоветовал мне Лепере.

— Все позволяет надеяться, что д’Эпиней наконец получит возможность свободно изложить свои жалобы, — заключил Сувиль. — Ему обещали новую встречу в декабре, и она, наверное, состоялась.

— Это великий человек, — внезапно сказала госпожа Букар, которая до сих пор не придавала, казалось, большого значения этому политическому разговору. — Но где я перестаю его понимать, так это когда он утверждает, что наши привычки и вкусы стали теперь английскими. Я всегда готова признать факты такими, каковы они есть, но кто поверит, что не сегодня завтра можно вывернуть меня наизнанку — это меня-то! — словно какую-нибудь старую перчатку!

Глаза ее сверкали. Порой, когда полагали, что она гневается, достаточно было взглянуть на выражение ее глаз, чтобы все стало ясно. В девяти случаях из десяти она просто-напросто потешалась.

— Матушка, — обратился к ней господин Букар, — как вы считаете, поладят когда-нибудь маврикийцы друг с другом? Помните ли вы дурацкие ссоры сторонников якобинцев с бонапартистами и приверженцев монархической власти с теми же якобинцами, а в придачу — еще и с бонапартистами? Господин Лепанье мог бы долго вас забавлять, рассказывая о драках, для коих его трактир служил сценическими подмостками. Самое смешное, что частенько такие ссоры вспыхивали по пустякам. Когда противники уже давали волю рукам, они забывали, из-за чего дерутся, с помощью, разумеется, добрых бутылок Лепанье. Помню день, когда Шарль Гаст, который любил щегольнуть своими революционными идеями, едва не убил кого-то, кто утверждал, что якобинцы таскали каштаны из огня для Бонапарта. «Мы трудились для народа, а не для отдельной личности!» — орал Гаст. После чего схватил огромный кувшин и напялил его на голову своего собеседника!

Эта картинка заставила нас улыбнуться, и все умолкли. Может быть, тишина всегда следует за словами, которым впоследствии суждено в тот ли, в другой ли день получить важный смысл.

— Я иногда себя спрашивал… не знаю, один ли я… — начал Лепере.

Осекшись, он тихо кашлянул.

— Продолжайте же, — сказала старая госпожа Букар, безжалостно, как это умела только она.

Лепере бросил на нее умоляющий взгляд.

— Вы иногда себя спрашивали, — продолжала старая дама, — как могла столь тонкая и изящная женщина, как Изабелла, выйти замуж за человека, подобного Шарлю Гасту, не правда ли? Многие люди в Большой Гавани испытывали точно такое же любопытство, вы не были одиноки.

Она поправила шаль, сползшую с ее плеч, и вытянула вперед подбородок.

— Мое не удовлетворено и сейчас, — добавила она. — Нечего так смотреть на меня, Антуан. Я говорю, что думаю. И вы, моя милая Жанна, — подхватила она, повернувшись к своей невестке, — не бойтесь дурного примера, который я подаю вашим девочкам, занимаясь тем, что меня не касается. Мы с Анной уже обсуждали этот вопрос, и не из желания позлословить. Просто из любопытства. Из всякого любопытства может выйти хороший урок.

— Я уверен, — сказал в свою очередь господин Букар, — что молодая женщина часто, должно быть, страдала от этого расхождения между манерами мужа и ее собственными. На постоялом дворе, в мужском обществе, он до женитьбы вел себя как солдафон. Благотворное влияние на него Изабеллы неоспоримо. На людях его поведение стало безукоризненным. Однако, если верить всяческим россказням, он отыгрывался дома, и поговаривают, что бедная Изабелла должна была иногда запираться в своей комнате, пока в стельку пьяный супруг заснет на полу в гостиной. Впрочем, его раскаяние, как я слышал, бывало трогательным. Он обещал, что больше не будет, точно ребенок.

Я впервые присутствовал при разговоре о Шарле Гасте. Молчание, окружавшее его имя, наводило меня на мысль, что он был не из тех, кого с удовольствием приглашают, но я не был в этом вполне уверен. Я начинал понимать спокойствие Изабеллы, она его обрела, пройдя суровую школу.

— А особенно он поразил меня в самый последний вечер, — сказала Жанна Букар. — Не знаю уж почему, но именно на него я обратила тогда внимание. Может быть, из-за того, что Изабелла была там самой красивой из всех женщин и вокруг нее увивались поклонники. Это было в Бо-Валлоне, ты ведь, конечно, помнишь, Антуан? А он стоял у окна, опираясь на подоконник. И казалось, все время был начеку. Когда я увидела, что он направляется к Изабелле, которая вместе с Франсуа Керюбеком возвращалась из сада, куда они между танцами выходили немного пройтись, я подумала: вот будет ужас для этой женщины, если он вдруг начнет ее ревновать! Но он подошел к ним с улыбкой. Назавтра мы все узнали, что он скончался во сне.

— Между тем он был скроен так, чтобы жить сто лет, — сказала старая госпожа Букар, поигрывая своими кольцами. — Я так и вижу его с повязанной красным платком головой и бердышом в руке.

— Не то разрыв аневризмы, не то эмболия, я уж не помню, что говорил врач, но от этих болезней не жди ни предупреждения, ни пощады, — сказал Лепере.

— Он даже на помощь позвать не успел, — продолжал господин Букар, — однако его словно било в судорогах. Изабелла проснулась от звука разбившегося стакана, но, войдя в его комнату, увидала, что это с ночного столика свалился на пол графин. Весь паркет был залит водой.

— И когда Изабелла пришла?.. — спросил я.

— Уже ничего нельзя было сделать, — ответил Антуан Букар. — Она вышла, чтобы кого-то позвать, и одного раба послала ко мне, другой помчался к Франсуа… А вы замечали, насколько некоторые вещи вас иногда поражают именно потому, что они ну никак не вяжутся с остальными? Только что в этом доме случилось нечто ужасное, и меня до крайности удивил странно праздничный вид гостиной. Во всех четырех углах комнаты из ваз, точно пламя, выметывались большие красные и розовые цветы. Из них получаются изумительные букеты.

— Изабелла вела себя очень мужественно, — сказала Жанна Букар. — Я ей предложила пожить у нас, хотя бы недолго, пока не придет в себя, но она отклонила мое приглашение, заявив, что лучше она уж сразу начнет себя приучать к одиночеству.

— Почему она не пришла к нам сегодня на вечер? — спросила госпожа Букар-мать. — Вы что же, девочки, разве не пригласили ее?

— Ах, я и забыла, — быстро ответила Анна.

Мне показалось, что на лице Мари-Луизы мелькнула улыбка.

Вышколенный слуга, не менее вышколенный, чем Рантанплан, принес стаканы, лимонную настойку с лакрицей и сливянку.

XXIII
Лепере отправился к Изабелле в четыре часа. Утром она прислала ему коротенькую записку. Он у нее засиделся и еле поспел к ужину — лицо у него было хмурое и озабоченное. Когда мы все трое сошлись после ужина в библиотеке, я начал его расспрашивать.

— Что меня беспокоит, — сказал он, — так это то, что я не могу понять мотивов госпожи Гаст.

— Но она говорит достаточно ясно, что ее одолели денежные заботы, — ответил я.

Лепере посмотрел на меня со слабой улыбкой.

— Вы искренне верите, что она не в силах покрыть затраты, и все-таки покупаете? — спросил он.

Я смутился, словно меня поймали на лжи.

— Моя цель — расширить свои владения, — сказал я. — Я даже готов предложить цену, которую вы сочтете, может быть, неразумной.

— Вы меня ставите в сложное положение, — продолжал Лепере. — Я должен блюсти интересы как одного, так и другого. Я назначил свидание госпоже Гаст на среду. Мы с вами вместе осмотрим ее имение, склады, поселок рабов, усадьбу и все строения. Договоримся о цене, и на следующий же день я составлю купчую.

Так мы и сделали. Изабелла встретила нас спокойная и далекая, словно чужая. Я просил меня извинить: вовсе я не настаивал на осмотре, мне довольно и описи. Она меня перебила:

— Мэтр Лепере абсолютно прав. Начнем со служб, складов, поселка рабов и закончим домом. Я иду вперед.

Она взяла белый шелковый зонтик и спустилась с крыльца. Аллея под сводом красных и розовых цветов упиралась другим концом в шоссе. Направо шла диагональная дорожка. Мы повернули налево.

— Сейчас посмотрим конюшни, — сказала Изабелла. — Три рабочие лошади, занятые на пахоте, две верховые, кабриолет и еще две, которые ходят в упряжке.

— Но даже и речи не может быть ни о каком экипаже, упряжке… — запротестовал было я.

— Все, Никола. Я ничего не желаю себе оставлять. Если я вдруг решу отсюда уехать, надо, чтобы я могла это сделать в любую минуту.

Внезапный страх заставил меня посмотреть на нее.

— Что за странная усталость у вас, госпожа Гаст, — сказал Лепере. — Позвольте же мне, как вашему другу, задать вам этот вопрос: что происходит?

Остановившись, она повернулась к нам. Она улыбалась. И с этой минуты веселое оживление более не покидало ее, и для меня все стало легко и просто.

— Да ничего, уверяю вас, мэтр. Но вы же знаете, до чего мы капризны, женщины. Вот взбрело мне на ум доказать, что я могу управлять имением, и я это сделала. А теперь я устала и захотелось чего-то другого. Что вы мне скажете насчет разведения шелковичных червей?

— Утопия, — отвечал Лепере, — вот что я думаю. Маэ де ла Бурдонне попробовал этим заняться столетие назад в Монплезире. Это был полный провал. Не берите себе это в голову.

Мы подошли к конюшням, Изабелла по-прежнему улыбалась. Мне казалось, она поздравляет себя, что так ловко отвела внимание Лепере.

Я рассердился. «Отчего они все хотят уяснить для себя мотивы чужих поступков? — думал я. — Почему им мало принять эти вещи как факт? Сделка касается только нас с Изабеллой, а мы все не можем отделаться от объяснений с другими и, честное слово, вынуждены следить за собой, чтобы не выглядеть виноватыми».

Лошади тянули к нам шеи, и, узнав Изабеллу, один жеребенок заржал. От подстилки пахло сухой соломой. С ведром воды мимо нас прошел раб.

— Славные лошадки, — сказала Изабелла. — Да, впрочем, вы знаете их, Никола.

В поселке рабы смотрели на нас с большим любопытством. Возможно, они уже слышали что-то о наших планах. Как и всюду, они жили в хижинах, крытых связками тростниковых листьев. Полуголые ребятишки бегали между хижинами. На веревках развевалось выстиранное белье, вокруг царила полнейшая безмятежность. Мужчины еще были в поле, но жены, готовясь к их возвращению, хлопотали у очагов. Старуха, сидя на глинобитном полу некоего подобия веранды, чистила корешки маниоки. Рядом с ней на старом мешке копошился голый младенец.

— Здесь о пеленках даже понятия не имеют, — заметила Изабелла.

Мы заглянули в несколько хижин, она шепотком расспрашивала стариков о здоровье детей. Те с причитаниями отвечали.

Мы вернулись к усадьбе. Я ни разу не переступил порога ее дома. Придя сюда утром, мы с Лепере ожидали ее на веранде. Сейчас Изабелла приподняла занавеску, которая закрывала вход в комнату.

— Продолжим, — сказала она. — Потом мы получим право выпить что-нибудь прохладительное.

Мы вошли в гостиную. В ней была собрана разностильная мебель, однако все вместе не оскорбляло взгляда. То же самое было в столовой, ничего из ряда вон выходящего. Жилище холостяка, которое женщина попыталась сделать уютным, использовав лучшее из того, что имелось, и добавив кое-какие мелочи, выделявшиеся из всего остального. Ковер, зеркало, маленький секретер…

— А вот кабинет. Там спальни…

— Уверяю вас, Изабелла, не обязательно все осматривать. Особенно вашу комнату…

Ее устремленный на меня взгляд выразил удивление.

— Почему же, — сказала она.

Она выглянула в столовую, где Лепере задержался перед картиной, писанной маслом. Мы были одни в кабинете. Она снова заговорила тихим, чуть хрипловатым голосом, и странное выражение осветило ее лицо.

— Я настаиваю, Никола. Не спрашивайте меня ни о чем. Какой вы, однако, еще ребенок.

Я пошел за ней в спальню. Там все было синим, всех оттенков синего цвета. Занавеси, покрывало на кровати, перина, стены. Большое тюлевое полотнище обрамляло зеркало мягкими складками. На туалетном столике были расставлены все эти штучки, без коих не может обойтись ни одна женщина. Флаконы с духами, с туалетной водой, какие-то чашечки, щетки разнообразной формы. Я подошел, дотронулся до одного флакона. На нем была монограмма Изабеллы, и я заметил, что и на прочих стоящих передо мной предметах был тот же серебряный вензель «И. Г.».

— Не смейтесь надо мной, Никола. Я лишь тогда всерьез начинаю любить и считать вещь своей, когда на ней есть моя монограмма. Мания это или тщеславие — называйте, как вам угодно. Я уже не исправлюсь, — добавила она, когда к нам подошел Лепере.


Мы вернулись назад на веранду, побывав и в комнате Шарля Гаста. От комнаты Изабеллы ее отделял будуар. Мы приступили к обсуждению сделки. Это была, наверное, самая странная купля-продажа, в которой когда-либо приходилось участвовать Лепере.

По просьбе Изабеллы было решено, что она сама рассчитается со своими долгами. В объяснение этого она мне сказала:

— Я всегда относилась небрежно к отчетности, не вела ее изо дня в день, так что я не могу представить вам свои приходо-расходные книги.

Я твердил, что в этом нет надобности и что я все равно начну дело на новой основе. Так как мне показалось, что Лепере не совсем меня одобряет, то я постарался не дать ему времени возразить. Я заявил, что так мне подходит больше и продолжать обсуждение бессмысленно. Чтобы выпутаться окончательно, я привел свой последний довод.

— Я ведь тоже нотариус, — сказал я.

— Дорогой друг, — начал он, — бывают такие обстоятельства…

Он запнулся, поочередно взглянул на обоих, скроил улыбочку и поклонился. В какой-то миг я чуть было не закатил ему звонкую оплеуху. Изабелла сидела, отвернувшись лицом к аллее.

Купчая была составлена у Изабеллы утром в четверг и подписана в присутствии Антуана Букара и Сувиля. Ни тот, ни другой не выказали ни малейшего любопытства. Вечером я дал обед для нескольких землевладельцев Большой Гавани.

В пятницу на рассвете оба моих друга уехали с дилижансом в Порт-Луи: Лепере решил вернуться в столицу к открытию суда над колонистами.

XXIV
Во второй половине того же дня я встретился с Изабеллой на диагональной дорожке. В маэбурской часовне звонили колокола. До нас долетали их ясные в сумерках звуки, а на шоссе раздавался скрип проезжавшего экипажа.

Быть может, я придаю событиям слишком большое значение, но не беру на себя роль судьи. Так ли важны мотивы, которые я мог выдумать, угадать или принять как возможные? Уснувшие за последние месяцы воспоминания еще иногда выходят из тени. Распускаются пышным цветом, и я на миг замираю, немею в ожидании, что они проторят себе путь, займут подобающее им место. Не откладываю я в сторонку и воспоминание о нашей первой встрече после подписания купчей. Где-то невдалеке колыхался от ветра цветущий кустарник, и временами нас обволакивал одуряющий запах. Над нами с криком летали морские птицы. Лицо Изабеллы было серьезным, она двигалась медленно, погруженная в свои мысли. Мы обменялись обычными фразами.

— Прекрасный вечер.

— Жара как будто чуточку спала.

— Слегка изменился ветер.

— Скоро задует юго-восточный муссон.

Мы шли, и я вновь подумал, что в эти первые дни мне потребуется большая душевная тонкость и понимание. Заржала лошадь вдали, и Изабелла внезапно решилась.

— Я пришла сюда потому, что знала — мы непременно встретимся с вами… Хочу вас предупредить, чтобы вы меня здесь не ждали по вечерам… Хотя бы несколько недель, — добавила она, заметив мое огорчение. — Мы обязаны все предвидеть, Никола. Поразмыслите хорошенько, прежде чем спорить. Я еще не знаю, как отнесутся рабы к этой сделке, не будет ли среди них недовольства. Мне хочется понаблюдать немного за их реакцией.

— Но послушайте, Изабелла, это же глупо! Люди знают, что вы продолжаете управлять имением, знают и то, что я хорошо обращаюсь с рабами…

Я не мог слишком резко настаивать на своем, так как во время переговоров главным моим мотивом было как раз сохранение нашей душевной близости. Я это сказал ей в первый же вечер, она не могла забыть.

Она подошла к простой деревенской скамье, стоявшей у края дорожки, и села. Опустив веки, она теребила свои кружевные манжеты, и вдруг, бог весть почему, у меня в голове возникло воспоминание о нашем совместном путешествии в дилижансе. Сидя в углу экипажа, она задремала, и я тогда ничего про нее не знал. Кроме того, что любуюсь ею. Теперь, когда она подняла на меня глаза, ее зрачки показались мне темнее обычного.

— Можете ли вы мне довериться, Никола?

Я склонил голову; я не знал, что ответить. Я мечтал приблизиться к ней, а чувствовал, что она никогда не была столь далекой. Она поднялась.

— Не провожайте меня, прошу вас.

Сделав два-три шага, она обернулась; я стоял недвижимо, не в силах вымолвить слово.

— Я должна побыть в тишине, чтобы восстановить душевное равновесие.

И ушла. В последующие дни ее настроение не изменилось.

Мы ежедневно виделись в поле то утром, то к пополудни, иной раз на диагональной дорожке. Я не мог понять того, что между нами сейчас происходит, и Изабелла ничем мне не помогала. Порой мне казалось, будто она желает и ждет чего-то, да только не знал чего. Я пытался себя уговаривать, что ее поведение и не может быть никаким другим после такого, подобного жертве, решения и что нужно время, чтобы она с ним освоилась.

Все между тем шло по-прежнему. Я обещал Изабелле помочь ей в надзоре за полевыми работами до назначения нового управляющего. Через неделю после подписания купчей я выбрал одного из своих негров по кличке Подсолнух и поручил ему взять на себя заботу о поселке рабов Изабеллы. Чуть позже, когда я увидел, что человек он опытный и достаточно предприимчивый, стало возможным назначить его управляющим.

Так миновало недели три. Я почти никуда не выезжал из поместья. Появление на свет жеребенка, сбор ананасов, их сортировка и упаковка, затем отправка на паруснике в Порт-Луи — все это заняло несколько дней. Еще один день был всецело заполнен заботами об одном из рабов. Симптомы его внезапной болезни наводили на мысль об отравлении. Я даже подумал, что трудно было бы выбрать более неудачный момент, чтобы привлечь к «Гвоздичным деревьям» внимание Защитника рабов. Пока мы ожидали приезда из Маэбура доктора Жилле, Рантанплан рассказал мне кое-какие неутешительные подробности об отравлениях, коих он был свидетелем. Случалось, то было развязкой какой-нибудь ссоры, а иногда результатом простого неведения. Когда расспросили жену больного, она заявила, что ее муж ел ту же самую пищу, какую она приготовила для семьи. Она сама отнесла ему котелок на поле. А через час его притащили в хижину. Он испытывал нестерпимые боли, не мог открыть глаз, с величайшим усилием извергал из себя съеденное и беспрерывно стонал.


— Я вспоминаю случай с одной девчушкой у Гастов, — говорил тихим голосом Рантанплан. — Вот был кошмар смотреть на ребенка, как она билась в судорогах! Едва она заболела, госпожа Гаст прислала за помощью к нам. Она осталась в имении одна. Господин Шарль накануне уехал в Порт-Луи. Господин Франсуа попросил, чтобы я пошел с ним, потому что я знаю кое-какие секреты целебных трав. Девочку точно так же, как вы сейчас видите, рвало, она корчилась на своем тюфяке. Господин Франсуа поехал на лошади в Маэбур, чтобы попробовать разыскать доктора и привезти сюда. Да только когда он вернулся, все было кончено.

— Но что она съела такого? — спросил я отнюдь не из любопытства, а из желания заглушить свой страх.

— Потом-то, припоминая все по порядку, установили, что мать подметала аллею у Гастов, когда ребенок вдруг стал кататься в судорогах по земле. Думают, может, она сорвала или просто подобрала с дорожки один из тех красных цветков, что растут в аллее, и разжевала какой-нибудь лепесточек. Доктор сказал, что это смертельный яд. С той самой поры госпожа Гаст запретила пускать детишек в свой двор. Я присутствовал и при мучениях Канапе, когда он подмешал в свой рис какую-то, видимо, ядовитую травку…

Его перебил шум подъехавшего экипажа, и я поспешил навстречу доктору. Больной да и мы отделались, к счастью, легким испугом. Доктор определил, что это солнечный удар, и прописал успокоительное.

Так проходили дни.

XXV
В Порт-Луи ежедневно слушалось дело Большой Гавани в суде присяжных. Ничего мы предугадать не могли. Мы ожидали приговора, пребывая порой в состоянии какого-то отупения, от которого приходили в себя лишь назавтра. Господин Букар передумал ехать в Порт-Луи.

— Если они будут осуждены, я вряд ли смогу с собой совладать, — говорил он.

Газеты неистовствовали по-прежнему. В последнюю неделю марта они объявили, что приговор будет вынесен 29-го. Было отмечено также, что проведено восемнадцать судебных заседаний.

29-го утром, в субботу, жизнь во всех поместьях протекала, по видимости, спокойно. На заре провели перекличку и разослали людей по участкам. В полдень начали раздавать, как обычно, дневной рацион. Но к вечеру по дорогам разъездились экипажи, всадники мчались галопом. Если встречались два верховых, один поворачивал ненадолго назад, ехал рядом с другим, потом продолжал свой путь. Казалось, что все живут ожиданием какого-то чуда.

Едва закончив присматривать за работой в амбарах, я поспешил домой. Переоделся и поскакал к господину Букару. Он расхаживал по террасе взад и вперед.

— Смешно, — крикнул он, как только меня увидел, — не могу усидеть на месте!

— Не вы один, — сказал я.

Я рассказал ему о метаниях жителей по шоссе.

— Люди тщатся умерить свое нетерпение, воображают, что так скорее узнают новости, — сказал он. — Ничего-то мы не узнаем до завтрашнего вечера. Будем же благоразумными. Не хотите ли прогуляться до пляжа? — спросил он, беря свою трость.

Мы с ним попытались было реально оценить свидетельские показания и разгадать их последствия, но натыкались на бесчисленные трудности. Один из рабов господина де Робийара свидетельствовал против хозяина, на свой лад истолковывая разговор, который он слышал, прислуживая за столом. Со своей стороны, губернатор упрекал обвиняемых в том, что они к нему обращались, используя неучтивые выражения. Его превосходительство неодобрительно отозвался и о газетах, предавших гласностиписьма, коими он обменялся с арестованными. Взвесив все это, мы не могли подавить в себе беспокойство.

День подходил к концу. Рыбацкие лодки подплывали к берегу. Потом до нас донеслись звонкие голоса Мари-Луизы, Анны и Изабеллы, спускавшихся по аллее к морю. Когда они к нам подошли, мне вдруг показалось, что великая тишина окутала все вокруг — людей и предметы. Бесследно изгладилась лихорадочность Изабеллы. Лицо ее обрело свою прежнюю безмятежность, и мне ни с того ни с сего припомнилось наше совместное пребывание в Порт-Луи. Мне все представлялось тогда легче легкого. Пять месяцев истекло с тех пор, но для меня это время прошло как одна минута.

Изабелла и обе ее приятельницы уселись около нас на пригорке, поросшем зеленой травой. Я не спускал с Изабеллы глаз. Лицо ее будто светилось, светился и взгляд. Кошмар последних недель рассеивался. Это снова была та хрупкая, предоставленная всем ударам судьбы, улыбающаяся женщина, которая так мне нравилась. Это ее я однажды возьму за руку и переступлю с ней вместе порог «Гвоздичных деревьев».

Опомнившись, я услышал, что говорят о свадьбе одной из соучениц Анны по пансиону. Анна согласилась быть подругой невесты.

— Вы понимаете, что это значит? — сказал господни Букар. — Пятьдесят метров индийского муслина, шляпа, перчатки, новые башмачки, портниха, какая-нибудь наставница по жеманству и черт его знает, кто там еще!

Мари-Луиза сказала, что скоро заявится госпожа Роза, модистка. Разговор какое-то время вращался вокруг этой темы, потом Анна повернулась ко мне.

— Ах да, Никола, я и забыла сказать вам, что бабушка выразила желание с вами потолковать, как только представится случай. Если не возражаете, я вас провожу.

Я попросил компанию меня извинить и пошел за Анной. Мы шагали с ней в ногу. Мне мила была ее юность, я был полон нежности к ней. Однако, едва мы оказывались наедине, меня будто что-то сковывало. На мой взгляд, она была еще девочкой, но не мог же я с ней обращаться как с таковой! Я сделал попытку слегка ее подразнить.

— Подружки одних с вами лет вон уже замуж выходят, Анна, — сказал я ей, — скоро настанет и ваша очередь. Очень возможно, что вас увезут далеко-далеко в чужой дом.

— Я совсем не уверена, что выйду замуж, Никола, — серьезно сказала она. — Это такой сложный вопрос. Подумайте, это ведь на всю жизнь!

Ее серьезность меня позабавила.

— Коли тебя охватывает любовь, то уж не знаешь, сложный это вопрос или нет. Живешь, как живется, и целиком отдаешься счастью.

Она живо повернулась ко мне.

— Откуда вам это известно? — спросила она.

— Анна, скоро мне стукнет тридцать, и, по-моему, я могу опереться на кое-какой опыт, — со смехом ответил я, желая и дальше придерживаться шутливого тона.

— А как вы считаете, можно ли полюбить человека, которого… которого презираешь? Такого, который… ну скажем, погряз во лжи?

Я не смог скрыть своего изумления.

— Уж не случилось ли вам полюбить такого?

Я колебался в выборе слов, я старался понять и думал о том, сколь часто доводится нам жить рядом с людьми, в душу которых мы так до конца и не в силах проникнуть. Но Анна ответила одним из своих пугающе-нетерпеливых жестов: правую руку вверх и тотчас же с маху вниз.

— Вы глупец, Никола! Кто говорит обо мне? Я просто пытаюсь понять, что к чему. Ответьте на мой вопрос.

— Но, Анна, что я могу ответить? Мне кажется, да, такие вещи бывают. Тому нам дает примеры история. Мы не являем собой образцов добродетели.

Я спотыкался на каждой фразе, спрашивая себя, к чему она клонит, кого имеет в виду.

Остановившись, она на меня посмотрела. Я чувствовал, что она глубоко взволнована и — я мог бы в этом поклясться — на грани слез.

— Значит, — сказала она, — жизнь безобразна и отвратительна, в ней нет ничего прекрасного, а эта потребность любить…

Она не стала дальше развивать свою мысль, скорее всего потому, что голос выдавал ее возбуждение, ее отчаяние. На всякий случай я прошептал:

— Не надо…

— Хватит, — сказала она. — Ни слова больше…

Я был пристыжен, как ребенок, которому сделали выговор. Мы подходили к дому Букаров, но остановились в двух-трех шагах от крыльца, и Анна сказала уже совершенно обыденным тоном:

— Вот вы и расширили ваше поместье!

— Да, — с облегчением ответил я, так как в этом предмете я чувствовал себя гораздо уверенней. — Я еще с самого своего приезда мечтал купить землю и хоть что-нибудь путное сделать здесь в свою очередь.

— Мне надо что-то у вас спросить, Никола. Если имеешь счет в банке, можно испытывать денежные затруднения?

— Это зависит, понятно, от сделок, которые заключаешь. Если, к примеру, имеешь поместье, то оно требует крупных расходов. Наличных денег может и не хватить на оплату большого долга.

Я очень важно давал эти детские объяснения. Мое любопытство смешивалось с умилением.

— А вот когда вы помещаете деньги в банк, Никола, посылают ли вам примерно такое письмо: имеем честь сообщить, что теперь у вас на счету такая-то сумма?..

Я улыбнулся, подумав, что зря я воспринимал эту забавную нервную девочку столь трагически. Фантазия уносит ее даже дальше, чем она, вероятно, сама того хочет.

— Конечно, — ответил я, — особенно, если сам позаботишься написать директору банка: милостивый государь, чрезвычайно буду вам благодарен, если вы изволите сообщить, мне…

Я говорил напыщенным тоном, чтобы ее позабавить и развеселить, но она осталась серьезной.

— А если имеешь в банке пятьдесят тысяч пиастров, Никола, разве… разве можно испытывать денежные затруднения?

Я засмеялся.

— Это не исключается. Однако, имея пятьдесят тысяч пиастров, всегда уж как-нибудь выкрутишься.

Госпожа Букар-мать, высунувшись из окна гостиной, окликнула нас:

— Что у вас там за заговор, детки?

— Мы идем, бабушка, — крикнула Анна. И пробормотала сквозь зубы: — Мерзавка!

Мне показалось, что я не расслышал.

— Что вы сказали, Анна?

Мы поднялись на крыльцо.

— Я сказала: мерзавка!

— Анна!

Она повернулась ко мне, глаза ее так и сверкали холодной яростью.

— Что? Еще одно слово, которое неприлично произносить, так, что ли?

Она прошла впереди меня до двери гостиной, но не переступила порога.

— Оставляю тебе твоего Никола, бабушка, — сладеньким голоском пропела она.

Я был совершенно обескуражен, и мне потребовалось все мое самообладание, чтобы с должной почтительностью поздороваться с госпожой Букар.

— Я скучала о вас, — сказала старая дама, — и просила девочек доложить вам об этом. По-моему, давно у нас не было случая спокойненько поболтать вдвоем.

Пригласив меня сесть, она острым взглядом уставилась мне в лицо и отодвинула столик, где стояла утыканная булавками деревянная рама для плетения кружева на коклюшках. Челночки лежали по обе стороны рамы, связанные с кружевом нитями, которые достаточно было сплести в определенном порядке, чтоб получить рисунок несравненной легкости и изящества.

— Немало перемен, не правда ли, с тех пор, как мы с вами виделись? — продолжала госпожа Букар.

Я улыбнулся.

— А вы для чего меня вызвали? Чтоб поздравить или же отчитать?

— Мне не подобает ни поздравлять, ни отчитывать вас, — сказала она.

— Пока что меня никто открыто не порицал за то, что я купил земли, но в разговорах об этом я, кажется мне, улавливаю какие-то недоговаривания и намеки. Вы не поверите, госпожа Букар, — добавил я, — до чего это все стесняет и даже сердит меня, чтобы уж быть до конца откровенным.

— Будь мы всегда откровенны, — сказала старая дама, крутя свои кольца на безымянном пальце, — мы оказали бы своим ближним большую услугу. Но мы не можем, не смеем, несмотря на всю нашу привязанность. А кроме того, мы себе говорим, что все образуется, что мы никудышные судьи или, вернее, что наш приговор может быть искажен случайными совпадениями…

Она подняла голову.

— Моя тарабарщина удивляет вас, Никола?

— Нет, — ответил я, — просто пытаюсь понять. Никак не привыкну к тому, что любой мой поступок приобретает такое большое значение. Неужто люди и впрямь интересуются мной или это от нечего делать?

— Вы не можете помешать местным жителям наблюдать друг за другом и заниматься толками да пересудами. Впрочем, это не в первый раз…

Она не закончила фразы и принялась накручивать на свои пальцы бахрому шали.

— Послушайте, Никола, — продолжала она, — наверное, лучше предупредить вас. Антуан и его жена со мной не согласны. Они считают, что незачем надоедать вам этими россказнями. Но я-то, старая женщина, рассуждаю иначе и, хотя, может быть, говорю вздор, но, по-моему, надо, чтоб вы это знали. Давно уже люди судачат по поводу вашей близости с Изабеллой, а в последние недели все эти толки стали попахивать недоброжелательством. Вы ведь не очень-то в курсе здешних нравов…

Меня начал забирать гнев, я перебил госпожу Букар и даже не извинился:

— И что же они говорят?

— Что они могут сказать такого, чего вы не угадали бы? Тот факт, что вы купили земли, а она продолжает жить в своем доме и надзирать за работами, дал новую пищу любопытству людей.

— Должен признаться, я этого ожидал, но надеялся, что люди быстро во всем разберутся.

— Мы делаем все, что в наших силах, и при нас, разумеется, никто себе злобных намеков не позволяет. Разве что иронические. Однако не можем же мы сражаться с ветряными мельницами. И потом, мне кажется, это вы сами должны положить конец всей этой истории.

Наступил вечер, и черные тени медленно затопляли комнату. Возле меня, на низеньком столике, осыпалась роза. Не знаю, зачем с моих губ сорвался вопрос:

— Вы мне это советуете?

Старая дама повернулась ко мне лицом и спросила:

— Вы правда хотите, чтобы я вам высказала свою мысль? Какова бы она ни была?

— Да, — глухо ответил я.

Она скрестила на груди руки.

— Пусть простит меня бог, не люблю я эту женщину. Я никогда эту женщину не любила.

Стало тихо. В дверь постучались, вошел слуга с лампой.

— Антуан мне сказал, что вы засыпаете болота. Замечательная идея. Никто до вас не подумал об этом.

— Быть может, я еще скоро пущу сахарный заводик с паровым двигателем.

Мы снова вели себя непринужденно.

— Уже поздно, — заметил я.

— Возвращаю вам вашу свободу. Надо позвать Анну.

Открыв дверь, она крикнула в глубину дома: «Анна!», но девушка не откликнулась.

— Не беспокойтесь, она, наверное, вернулась на пляж.

Я пожелал ей спокойной ночи.

— Да хранит вас бог, Никола, — отвечала она.


Я присоединился к компании, которая задержалась на берегу. Анны здесь не было. Ущербная луна блуждала по небу над казуаринами и проливала холодноватый свет. На песке блестел не то осколочек перламутра, не то черенок.

— Надеюсь, вы проводите меня, Никола, — сказала Изабелла.

Мы распрощались с друзьями.

— До завтра! — крикнул Антуан Букар.

Я знал, что он думает о суде. Завтра, в этот же час, мы будем знать. В Порт-Луи уже и сейчас известно, надо ли людям печалиться или торжествовать.

— Каким бы ни был исход процесса, — сказал я Изабелле, — все равно начнется какая-то новая жизнь.

Мы дошли до аллеи «Гвоздичных деревьев», и сразу стало легче идти. В сухом песке мы увязали на каждом шагу. Прежде чем углубиться в аллею, мы обернулись к морю.

— Новая жизнь! Возможно, мы слишком требовательны, Никола. Холодно поразмыслив, мы все же, наверно, пришли бы к выводу, что уже то прекрасно, что мы существуем и обладаем тем, что у нас никто не отнимет: солнце, сидение у моря, отдых в тени деревьев…

— Какое счастье вновь видеть вас прежней, Изабелла!

— Прежней?

Я уловил в ее голосе чуточку нетерпения.

— Это не упрек, просто я констатирую.

— Женщины — существа нервные и легко возбудимые, Никола, не надо на них обижаться. Они иной раз не могут все хорошенько обдумать. Часто действуют по наитию, что далеко не всегда желательно. К счастью, все утрясается.

Внезапно на острове Фуке сверкнул огонек, за ним второй, третий, четвертый.

— Телеграф черных, — сказала Изабелла. — Поймана черепаха. Люди с острова требуют широкую лодку, чтобы перевезти ее.

— Вы никогда не перестанете меня изумлять, Изабелла! Вы постигли все эти штуки, вы, чужеземка, тогда как многие местные жители и понятия о них не имеют. Ну, сколько таких в Маэбуре, кто разобрал бы сегодня вечером послание черных с этого острова?

— Я тут никогда не скучала именно потому, что все хотела понять.

Мы повернули к дому.

— Часто ли вы купаетесь, Никола? — спросила она.

— Случается, — ответил я.

— С той стороны есть одно чудное место. Когда-то я время от времени любила себя потешить ночными купаниями. Я только-только сюда приехала. И в лунные вечера украдкой убегала из дома… Сегодня мне кажется, это было очень давно… — мечтательно добавила она.

Я вдруг ощутил в себе какую-то прежде неведомую мне силу. Что-то вроде поднявшегося со дна огромного вала, все сметающего на своем пути.

— И вы купались одна?

Она окинула меня взглядом, в котором я прочитал любопытство и тайное удовольствие.

— Ну да, а что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что нахожу все же странным, чтобы двадцатилетняя женщина ходила ночью на пляж, одна, в чужом, незнакомом краю.

— Чего мне было бояться?

— Всего.

— А теперь разве я не хожу одна ночью?

— Это другое дело!

Она засмеялась и повторила последнюю фразу:

— Это другое дело!

Остановившись, она опять обернулась к морю. Лицо ее мало-помалу меняло свое выражение и делалось строгим. Веки нервно подергивались.

— Это другое дело, по-видимому, потому, что здесь сейчас мой рыцарь Никола…

— А если бы это было тогда?

— Это ничего не меняет. За десять лет…

Она не закончила фразы. Если б она закончила… Но эти ее недомолвки пробудили во мне ту темную ревность, против которой я был не в силах бороться. Я чувствовал, что она опять во власти тех дней, которые уже не могла отдать мне. Дней, когда Изабелла жила, думала, ходила, любила. Я смотрел на нее и страстно желал притянуть к себе, но вместе с тем и ударить. Ударить так, чтоб она позабыла все, что было ее жизнью до той минуты, когда я впервые увидел ее на площадке лестницы в Порт-Луи.


Я смотрел, как дергаются ее веки, как она покусывает уголки своих губ. Я поймал ее руку.

— Что это с вами? — жестко сказала она.

Казалось, она наконец вернулась из дальнего далека, но не она, а я спрятал в ладонях лицо.

Мы молча двинулись дальше. Что я мог ей сказать такого, чего бы она не знала? Когда мы дошли до диагональной дорожки, она сказала спокойно и ласково:

— Не ходите дальше. Сейчас ведь светло как днем. Я хочу вернуться одна.

И так как я попытался спорить, она приложила палец к губам.

XXVI
На следующее утро Рантанплан, принеся поднос с завтраком, попросил меня выглянуть в сад. Я привстал на подушках. В окне, так далеко, как только мог достать взор, меж гвоздичных деревьев раскинулась розовая скатерть. За одну ночь расцвели тысячи крохотных лилий и, не колышась, теснились теперь под густыми кронами.

— Мне рассказывали про это, но я ни разу не видел. Это добрый знак, Рантанплан?

Он засмеялся, и все лицо его презабавно сморщилось.

— Это скорей предвещает дождь и грозу, — сказал он.

— Но небо-то голубое.

— А вы посмотрите на гору Льва.


Едучи в церковь, я обратил внимание на то, что откосы с обоих боков дороги покрыты цветами и все сады в Маэбуре тоже надели розовый драгоценный убор. За горой, улегшись на самом краю горизонта, растянулась большая черная туча.

Изабелла, с которой мы увиделись на мессе, держалась спокойно, холодно и надменно. Приехав, она даже не повернула в мою сторону головы. По окончании мессы она подошла к семейству Букаров, и мы перебросились несколькими словами. Девушки пригласили ее на полдник, но она отказалась. Ей надо было писать письма и переделать еще кучу дел, и она обещала себе, что остаток дня посвятит всем этим занятиям.

На маленькой площади шли оживленные разговоры. Обсуждались газеты и письма, поступившие вчера вечером с дилижансом. Мы с господином Букаром договорились, что кинемся — он ко мне, я к нему, как только кто-то из нас получит известия из Порт-Луи.

Я возвращался к себе. Стоял изнуряющий зной, и я сожалел, что отправил свой экипаж. В воздухе пахло сухой соломой. В глубоком воскресном безмолвии ясно слышался с выгонов бычий рев. Вдоль дороги трусила собака, топча розовые лилии, но вдруг, насторожив уши, метнулась в поле. Пыльная и покрытая трещинами дорога тянулась между плантациями сахарного тростника. Проехал впряженный в тележку ослик, которого погоняла старая негритянка с седой шевелюрой. Ослик с широкой красной лентой на шее бежал рысью в облаке пыли.

Я задержался в своем саду, где уже были посажены в землю отводки фруктовых деревьев. В пруду между травами плавали гурами.

Завтрак, недолгое чтение, затем отдых заняли остаток дня. Несмотря на черные тучи и грозящий ливень, я собрался уже отправиться за новостями, когда появился Антуан Букар. Из Порт-Луи в Маэбур примчался гонец с известием об оправдании всех пятерых колонистов.

— Я за вами, — сказал господин Букар. — Мы решили сегодня вечером у Лепанье устроить для них прием. Они, наверно, прибудут к пяти часам. В наемной карете. Ненадолго заедут к себе, после чего придут к нам в трактир.

На постоялом дворе Лепанье никогда еще, без сомнения, не было столько шума и разговоров. Все теснились вокруг колонистов, и каждый стремился выразить им сочувствие. Вопросы и ответы так и сыпались наперекрест. Видно было, однако, что нашим друзьям хотелось скорее забыть об этих последних месяцах.

Лепанье подбирал свои лучшие вина. Из беседки, увитой зеленью, где собралась молодая компания, доносился смех и громкое пение. Привлеченные шумом, два или три офицера из гарнизона сунулись было на постоялый двор, выпили по стакану вина и вежливо удалились.

В тот момент, когда уже стали обмениваться клятвами в дружбе до гробовой доски, кто-то предложил поужинать здесь в трактире. Иные, уклонившись от этого, последовали за господином Бродле и его товарищами. Эти последние торопились вернуться домой, и никто особенно не настаивал, чтобы их удержать.

Нас было, примерно, пятнадцать человек за столом, на который повар господина Лепанье вскоре водрузил блюдо гигантской яичницы с ветчиной. Внезапно, когда уже мы забыли и думать о тучах, сгустившихся над Маэбуром, начался дождь. Крупные редкие капли разбивались о черепицу, стучали в стекла. Потом он полил все более часто и плотно, возрождая древние запахи мокрых трав и земли. Молнии распахивали темноту, и, сидя напротив окна, я увидел выхваченный из мрака, но окутанный дымкой угол залива.

Грохотанье грома заглушало порою шум голосов. А особенно сильный сухой треск заставил даже на миг умолкнуть наш молодецкий хохот. Но раскаты слышались уже далеко и постепенно делались тише. Только шум воды в водосточных трубах заполнял промежутки между ударами.

За яичницей последовали три цыпленка на вертеле и кресс-салат. Покончив с едой, мы были вынуждены прождать еще час, прежде чем двинуться в путь. Два молодых человека из Бо-Валлона предложили подвезти меня в своем экипаже. Едва лишь немного прояснилось, лошадей вывели из конюшни и запрягли. Захмелевшие, мы прощались друг с другом с особенным умилением.

— Вот достопамятный вечер! — кричал Лепанье, стоя в проеме двери.

По пути мы почти все время молчали, словно бы исчерпав всю нашу веселость и непринужденность. На полдороге голова одного из моих спутников склонилась ко мне на плечо, и я не побеспокоил его до самых «Гвоздичных деревьев». В отличие от того, как это бывает с другими, ночной воздух действует на меня благотворно, и я пожалел, что лишен возможности дойти до дома пешком. Лошади еле двигались. Дождь налетал волнами, фонари высвечивали на дороге лужи. Экипаж остановился напротив аллеи.

В доме был освещен только первый этаж. Рантанплан, зная, что я обязательно задержусь, сам обошел светильники на втором этаже. Его заботливость была беспримерна. На столе был оставлен холодный ужин.

Я снял с себя куртку, грязные сапоги, вымыл лицо и руки. Мне было покойно в домашних туфлях, я вернулся в библиотеку и прилег на большой угловой диван. Дождь прекратился. Странное умиротворение снизошло на меня. В себе и вокруг себя я чувствовал словно какое-то обновление, связанное с ночной прохладой, безмолвием, первыми звездочками, засверкавшими в чистом небе. На втором этаже хлопнул ставень, и этот звук прокатился по всему дому. Я выбрал книгу на полках библиотеки, но даже ее не раскрыл. Занавеси колыхались, взмывая кверху, подобно крыльям фрегата в планирующем полете. Казалось, я вижу большую птицу и синее небо. Во второй раз с шумом закрылся на втором этаже деревянный ставень, и я подумал, что надо будет его закрепить, перед тем как отправиться спать. Но мне хотелось продлить состояние своей околдованности. Я поудобнее расположился в подушках. И даже не знаю, сколько прошло времени — десять минут или час. Молочный свет внезапно облил всю террасу, и я подумал, что тучи рассеялись и выпустили на волю луну. Какие-то птички от удивления начали было чирикать в листве, потом одна за другой умолкли.

На втором этаже в третий раз хлопнул ставень, да с такой силой, что опаловые и хрустальные вазы в столовой долго еще дребезжали. Я встал и, взяв канделябр, направился в комнатку за библиотекой, откуда шла лестница вверх. Я поднимался, пламя свечей слегка колебалось, и моя тень, казалось, приплясывала на стене. Я проверил ставни на окнах площадки. Крючки на них были накинуты, и я пошел в комнаты. Какое-то время я постоял у окна Франсуа, поражаясь царившему на полях покою. Не трепетал ни единый листок. Гордо выпрямившись, стояли деревья. Мерцали звезды, словно их омыл дождь.

Ничего необычного не обнаружил я также и в спальне Франсуа второго. Я вновь пересек площадку и приоткрыл дверь в комнату, обитую розовым шелком. И оцепенел на пороге. На кресле возле окна лежало серое платье с розовыми цветочками. Я широко распахнул дверь и осветил комнату. Множество женских вещей было разбросано по всем креслам. Я вошел и остановился перед кроватью под балдахином. Натянув одеяло из розового сатина до самой шеи, распустив и рассыпав по подушке свои длинные черные волосы, лежала и смотрела на меня Изабелла.

Она легонько приподнялась, опираясь на локоть.

— Меня захватила гроза…

Голос своенравного ребенка, пойманного на месте преступления. Я ничего не ответил. Какое мне дело? Я только думал, не перестанет ли одеяло соскальзывать, я только видел круглое, медленно обнажавшееся плечо. Я смотрел на него и, казалось, чувствовал вкус сладкого, сочного яблока. Ничего уже больше не существовало, кроме этого круглого, глянцевого плеча, этих темных волос, этого лица и еще того жара и той неистовой силы, которые разгорались во мне. Все прочее потеряло смысл, и я допустил, чтобы эта женщина с беспокойным взглядом взяла власть над моими мыслями, моим счастьем и горем, над моим смехом, дыханием и стонами.

Я подошел и поставил канделябр на ночной столик.

XXVII
Задолго до рассвета я спустился в свою комнату и выбрал в шкафу суконные темно-синие брюки и белую шелковую рубашку. Все еще спало. Луна уже закатилась, снаружи была кромешная темнота. Но полчаса-час, и окрестные поместья выйдут из своего безмолвия.

На втором этаже одежда пока не высохла.

— Мне бы надо переодеться… — сказала мне Изабелла.

Я поднялся и положил рубашку и брюки в ванную комнату. Когда Изабелла появилась оттуда в мальчишеском одеянии, ее волосы были еще распущены. Я подошел, запрокинул ей голову и начал приглаживать всю эту темную массу назад. Я смотрел ей в глаза. Лицо ее было счастливым и размягченным.

Я смотрел на нее, как вдруг мне на память пришла одна фраза: «Да простит меня бог, я не люблю эту женщину, я никогда эту женщину не любила». Пальцы мои заскользили медленнее.

Расстались мы на террасе. Она не позволила мне ее проводить. «Если случайно мне кто-нибудь встретится, пусть я уж лучше буду одна».

Я дождался, пока растает во тьме белое пятно рубашки, и снова поднялся наверх. Изабелла натянула простыни, положила на место стеганое одеяло. Легкие вещи она унесла с собой, но тяжелое суконное платье осталось на кресле, и надо было снести его на чердак. Ванную комнату я постарался прибрать. Мокрые башмачки Изабеллы оставили следы на паркете. Когда помещение приняло свой обычный вид, я перекинул через руку ее серое платье и запер дверь.

На чердаке, куда я попал впервые, я повесил платье на вешалку, чтобы оно просохло. Я знал, что слуги никогда под крышу не лазили, разве в тех случаях, когда требовалось убрать ненужную мебель или предметы, которыми повседневно не пользовались. При свете свечи я узнал свои дорожные чемоданы, которые были приставлены к сундуку с золотыми заклепками. Я спешил. Когда я спускался по узкой чердачной лестнице, пропели первые петухи. Из своей комнаты я услышал, как стукнула дверь хлева, и до меня долетело позвякиванье ведер. Вспомнив о ставне, который я так и не закрепил, я только пожал плечами. Растянулся под простыней и уснул.

Когда я открыл глаза, на стенных часах было девять. На столике у изголовья кровати стоял простывший кофе. Рантанплан не осмелился меня разбудить, и я не услышал колокола, созывавшего на перекличку.

Я быстро оделся. На втором этаже горничные натирали паркет. Жизнь вокруг меня продолжалась, и я себя спрашивал, возможно ли, чтобы все так и шло заведенным порядком: мужчины — в поле, пекарь — в полуподвале у своей печи, волы впряжены в тележки, погонщики прилаживают свою поступь к их медлительному движению.

Я постоял у окна. Розовые лилии исчезли, залитые ночным дождем и грязью, зато гвоздичные деревья тянули к утреннему солнцу пучки своих острых, как гвозди, цветов.

Я попросил оседлать Тальони. Мне было необходимо проехаться одному по какой-нибудь тихой укромной дороге. Рабы очищали от листьев тростник на склоне Креольской горы, и я поехал в том направлении. Дождь придал листве новый блеск, от земли поднимался пар. На обратном пути я остановился проверить, идет ли засыпка болот. Вчерашний ливень заставил прервать работу. Еще денек или два — и бригада под руководством Бдительного вновь возьмется за дело. У подножия Креольской горы я попытался представить себе, как будет выглядеть этот пейзаж, когда кончатся осушительные работы. Сбегающие к морю поля и неоглядная равнина с одной лишь маленькой рощицей, которую я обещал себе сохранить. Еще восемь или десять месяцев — и где-нибудь в уголке ландшафта встанет труба завода на паровой тяге. Никакой замысел в это утро не мог показаться мне слишком честолюбивым. Я предался праздным мечтам, не имеющим ни конца, ни цели. В нас осталось — по крайней мере, в некоторых из нас, — от наших пещерных предков влечение к опасностям и потребность превозмогать их и властвовать. Но бывает, однако, и так, что жизнь уводит нас далеко за пределы наших надежд. Эту последнюю ночь я прожил по ту сторону самых смелых своих упований. Я себя чувствовал сильным и победительным.

Кобыла бежала рысью, и ветер с моря сек мне лицо. Я запел во все горло. Встречавшиеся по дороге рабы смотрели мне вслед. Когда я приехал домой, стоявшая на террасе Плясунья Розина заулыбалась.

— Совсем как при господине Франсуа, — сказала она.

Я вспомнил о том, что в первый же день рассказывал мне Рантанплан. Не будь он сейчас на полях, он, несомненно, вышел бы мне навстречу с этим же замечанием на устах.

Едва после завтрака в полуподвале кончилась суета, я полез на чердак. Солнце било в слуховые оконца. Платье висело на вешалке. Я потрогал его. Оно уже было сухое и источало тонкий цветочный запах. Я подошел к слуховому окну, приложил к нему лоб. Это платье и этот запах взбудоражили все мои чувства. Куда только не занесет меня необузданное воображение? Но я знал, что не следует поддаваться этой опасной легкости. «Вы сами должны положить конец всей этой истории», — сказала госпожа Букар. Час настал.

Я повернулся. Ничто так не отвлекает вас от своей персоны, как таинственная атмосфера какого-нибудь чердака. В течение целого века на чердаке «Гвоздичных деревьев» складывали самые что ни на есть причудливые предметы. Кресла и сундуки, старые плетеные кровати, столы с выщербленными мраморными досками, всякий хлам, оставшийся после нескольких переустройств, — все это было скучено под крышей дома.

Я загляделся на старую колыбель со столбиками и вырезанными по дереву розетками. Рядом, как будто бы для того, чтобы служить сиденьем матери или кормилице, поставили большой ларь, украшенный такой же резьбой. Мне показалось, что годы словно бы улетучились, что я снова мальчик и у меня каникулы. На кухне одной фермы возле окна стояла такая же колыбель, как эта, которую я сейчас вижу. И рядом — похожий ларь, свадебный, в какой молодые бретонки — невесты некогда складывали приданое… Этот ларь, эта колыбель принадлежали, наверное, Катрин Куэссен. На них лежал тонкий слой пыли. Я думал о тех рабочих руках, что уже более века назад полировали эти предметы. Я думал также о юной женщине, что в одно прекрасное утро где-нибудь в Нанте или Лориане поднялась на корабль, о мужчине, который сопровождал ее, который пообещал ей любовь и защиту и, верный данному слову, приехал за ней, чтобы привезти сюда, на эту с трудом полученную концессию, привезти, как говорится, на горе и на радость. А в трюме, на самом дне, с ними плыли и колыбель, и свадебный ларь. Легко догадаться, с какой нежностью были выбраны обе вещи. Наверно, главным их назначением было напоминать на чужбине об обычаях предков и родине. Из фамильного журнала мне стало известно, что колыбель понадобилась лишь через девять лет и под этой именно крышей. Сорок четыре года спустя другие женские руки приводили ее в порядок под взглядом бабки. Потом дитя выросло, и колыбель вторично отправили на чердак.

Стук лошадиных копыт вывел меня из этих мечтаний — то Рантанплан возвращался с полей. Он будет искать меня, чтобы согласовать, как обычно, завтрашнее задание. Я снял платье и, неумело сложив его, сунул в свадебный ларь. Там были еще какие-то вещи, но у меня уже не было времени полюбопытствовать и рассмотреть их.


Когда Рантанплан постучался в дверь библиотеки, я сидел на обычном месте у своего бюро перед открытой расходно-приходной книгой. Сколько лицемерия в том, что мы называем горением на работе! Теперь-то я знаю, что труд лишь тогда целиком заполняет жизнь, когда эта жизнь уже погублена нами. В других случаях он только необходимость или довесок, способ добиться уважения окружающих или себя самого, что-то вроде погони за славой. Он превращается в священнодействие, разве что вы отказались от всяких надежд.

Томительно долго тянулся день. Подали полдник. Я чувствовал, что с каждым часом меня лихорадит все больше и больше. Я поплелся в конюшню. Кони тянули морды над стойлами, и молодой сын Рантанплана чистил Тальони. Солнце шло на закат. Косые лучи проникали в форточки, золотили соломенные подстилки, и в этом потоке света плясали пылинки, летевшие с лошадиных хвостов и грив. Вошел другой раб, принес овес и свежескошенную траву. Лошади беспокойно зашевелились, забили копытами землю. Парень погладил им загривки и, что-то ласково приговаривая, насыпал в кормушки зерно, сложил в кучу пучки травы. Челюсти мерно, степенно пережевывали фураж. Хвосты охлестывали бока, головы то наклонялись, то взметывались. Мне показалось, что я присутствую на каком-то священном обряде, и — странно! — этот обряд вселял в меня глубокий покой. Уйдя из конюшни, я повернулся к аллее. И снова подумал, что мне довольно и ожидания.


Ожидания того часа, когда Изабелла будет со мной.

XXVIII
В эту ночь она не пришла. Я знал в глубине души, что она не придет, и, однако, не мог запретить себе ждать. По истечении первых часов мне пришлось собрать в кулак всю свою волю, чтобы не кинуться к ней бегом. Я рисовал себе ее синюю комнату. Я видел ее такой, какой она предстала передо мной накануне. Я вспоминал ее нежную кожу, и руки мои тряслись. Я сел на перила террасы. Такая глубокая тишина стояла в полях, что я слышал журчание ручья, бегущего к морю там, позади хозяйственных служб. Главная аллея тянулась перед моими глазами, спокойная и безлюдная. Пальмы клонились туда и сюда при малейшем дуновении воздуха, их листья лоснились под лунным светом.

Точно подросток, я перебирал одно за другим все события вчерашнего дня, стараясь не упустить ни единой детали и откладывая на потом тот миг, когда я утонул в своей радости и в своей гордыне. Кровь толчками билась в висках. Я вошел в дом и совершил обход горящих вверху светильников. Но на пороге спальни Катрин Куэссен встал как вкопанный. Воспоминания, которые я отталкивал от себя весь день и весь вечер, обступили меня. Как и вчера, я опустил канделябр на ночной столик. Как и вчера, я приподнял и отвернул одеяло. Я бросился на кровать, спрятал лицо в складках шелка, ища и не находя эту мягкую, теплую гриву волос с их цветочным запахом.

Назавтра, тотчас за перекличкой, когда я завтракал в библиотеке, вошел Рантанплан и остановился в дверях, не двигаясь и вперив в меня взгляд. Так он вел себя в случаях, когда имел ко мне дело, но боялся побеспокоить и ожидал моего вопроса. Я налил себе в чашку чай и отставил чайник.

— Тебе нужно поговорить со мной, Рантанплан?

— Да, хозяин, но мне очень трудно начать.

— Ну хоть намекни, о чем речь.

Он долго искал слова, потом наконец решился:

— Подсолнух здесь, в кухне.

То, что управляющий Изабеллы явился в «Гвоздичные деревья», меня удивило. Ведь было условлено, что она по-прежнему будет распоряжаться в своем хозяйстве, и Подсолнух это отлично знал. Я было подумал, уж не начало ли это какого-то бунта.

— Чего он хочет?

Голос мой прозвучал, как видно, сухо и повелительно. Рантанплан сделал ко мне два шага. Он засунул обе свои ладони между широким кожаным поясом и рубашкой, что у него было признаком большого смущения.

— Он попросил меня объяснить вам… Надо, хозяин, чтобы вы поняли. Вот уже сколько лет у нас такое не делается, а Подсолнух совсем молодой, непривычный к подобным историям. Ну и подумал, что, может быть, вы вмешаетесь…

— Что-то я не пойму, Рантанплан. Вмешаюсь? Но почему?

Он сделал еще два шага и на этот раз зачастил:

— Подсолнуху приказали дать тридцать ударов кнута Неуловимому.

Я постарался не выказать своих чувств.

— Неуловимый, видимо, поступил очень дурно?

Я заметил, что Рантанплан отвел взгляд.

— Должно быть, хозяин. Он вчера утром бросил работу и не вернулся назад из поселка.

— Он заболел?

— Нет, но его жена родила мальчонку. Когда к нему прибежали с этим известием, он ушел в поселок и не вернулся. Это заметили и послали за ним, но он не послушался.

— У него много детей?

— Нет, хозяин, это был первенец.

— Подсолнух сейчас пойдет на поля? — спросил я еще.

— Да, и по возвращении, в десять часов, он должен будет…

— Ладно, — прервал я его. — Скажи, пусть идет на работу.

— И все, хозяин?

— Все.

Он мешкал уйти, не слишком, наверно, довольный моим односложным ответом. Я взял из фруктовой вазы один из последних в этом сезоне плодов манго. Рантанплан понял, что разговор окончен.

Я не мог допустить, чтобы человека наказывали кнутом на моей земле. Быть может, впервые с тех пор, как я купил имение Изабеллы, я отдал себе отчет, что взял на себя большую ответственность. Пока я довольствовался тем, что лишь изредка обходил с Изабеллой ее поля. Мы плутали с ней по дорогам, по узеньким тропкам. Я шел за ней, только и делая, что любуясь изящным изгибом бедер, волнообразным движением слегка приподнятой юбки над плоскими туфельками, подвязанными к лодыжкам крест-накрест обернутой лентой. Изабелла порой оборачивалась ко мне с откинутым на плечо белым зонтиком, и тогда совсем близко я видел ее сверкающую улыбку, мерцающий сквозь ресницы взор. Мог ли я обращать внимание на что-то другое? Разговор с Рантанпланом внезапно вернул меня к грубой действительности.

Расширяя «Гвоздичные деревья», покупая новых рабов, я чувствовал, что обязан к ним относиться так же, как к прежним, следуя нравственным правилам, установленным моими родными. Мне оставалось лишь соблюдать их в эти трудные последние месяцы. Я не имел никакого права да и желания что бы то ни было менять в этих обычаях. Но мне претило касаться этих вопросов с Изабеллой. Разве у нас не должны были быть одинаковые реакции и одинаковый взгляд на все эти вещи? Европеец по рождению, как и она, воспитанный в совершенно иных условиях, я не мог спокойно смотреть на то, что люди значились в описи ценностей, коих я стал наследником, где-то между скотом и повозками. То, что казалось нормальным большинству маврикийцев, с детства привыкших относиться к черным как к вьючным животным, оскорбляло мои понятия о справедливости. А уж наказывать их кнутом — я и мысли подобной не допускал!

Через четверть часа, пустив Тальони шагом, я ехал по диагональной дорожке. Я был раздражен и разочарован. Не такой представлял я себе нашу встречу с Изабеллой. По положению солнца я понял, что еще очень рано: дни относительно длинные в это время года. Было, наверное, часов семь. Я вспомнил также, что сегодня первое апреля. Земля была влажной, на листьях сахарного тростника еще дрожали капли росы. Я смотрел на ее сверкание, обдумывая, что сказать Изабелле, чтобы она отступилась и не наказывала Неуловимого. Она ведь вчера должна была быть сама доброта, сама снисходительность! А я знал, что она добра и самоотверженна, даже когда ее жертвенность доставляет ей неудобства. Не колеблясь, она на три дня задержалась в неуютном дорожном трактире, чтобы ухаживать за госпожой Кошран. То был первый раз, что она проявила при мне свою беззаветность. Помню, как я был тогда растроган, но в то же время и раздосадован этим.

Когда я подъехал к дому Изабеллы, служанка вышла ко мне сказать, что ее хозяйка на поле, возле сухого овражка, — там сеют маис. Я поехал туда и нашел Изабеллу стоящей на земляной насыпи, которая возвышалась над полем. Силуэт ее вырисовывался на бледном небе. Она смотрела в мою сторону: как видно, она услыхала шаги Тальони. Полуприкрыв веки, чуть-чуть оттянутые к вискам, она ждала моего приближения. Я спешился. Я напрочь забыл о причине, которая привела меня к ней, и вспомнил об этом, только коснувшись протянутой ею руки и оглянувшись на вспаханное поле, дабы побороть внезапно охватившую меня слабость. Но взгляд мой тотчас упал на Подсолнуха. Он не сводил с нас глаз, и надежда смягчала его лицо. Большего не потребовалось, чтобы ко мне вернулось сознание ответственности перед моими людьми.

— Мне надо с вами поговорить, Изабелла, — сказал я.

Она улыбалась, ее лицо под зонтиком разрозовелось.

— Слушаю вас.

— Может быть, лучше нам отойти. Я не хотел бы, чтобы люди нас слышали.

— Э! Что они там понимают!

Но все же она направилась к вырезанным в насыпи ступеням. На тропинке я взял Тальони за повод. Мы медленно двинулись к Креольской горе. Солнце золотило гребни хребтов Большой Гавани, но на склонах гор, там и здесь, пластался туман. Порой, как будто вылетев из пещеры, взвивался с вершины горы фаэтон. Покружившись недолго, он направлялся к морю. Мы шли вперед, нас ласкало теплое утро, а я чувствовал, что мы с Изабеллой не составляем единого целого. То, чего она от меня ожидает, я ей сейчас не скажу. По крайней мере, пока не будет улажен другой вопрос. Я размышлял о том, что злейший наш враг — мы сами, с нашими страхами, щепетильностью и условностями, чуть ли не предрассудками.

Мы подошли к перекрестку. Я отпустил кобылу. Она сразу же стала щипать траву на откосах тропинки.

— То, что я должен сказать вам, довольно трудно выразить, Изабелла.

Я подумал, что говорю, совсем как час назад говорил Рантанплан. Она коснулась ладонью моей руки, глаза и губы ее улыбались под зонтиком.

— Вот как, Никола?

Я себя с болью поймал на том, что мы с ней похожи на двух актеров, которые тщетно пытаются согласовать свои реплики из различных пьес.

— Послушайте, Изабелла…

Она опустила руку и начала расправлять свою юбку.

— Послушайте, Изабелла, давайте покончим с одним неприятным делом. Мне так хотелось бы, чтобы мы пришли к соглашению…

Она смотрела мне прямо в лицо, так что я вынужден был отвернуться, чтобы довести свою мысль до конца:

— …насчет наказания рабов.

Я ощущал всю смехотворность этого разговора, у меня даже кровь прилила ко лбу. Изабелла разглядывала носок своей туфельки. Она сделала шаг вперед и, приподняв правую ножку, старалась удержать равновесие. Выражение ее лица изменилось. Оно стало замкнутым и упрямым.

— Объясните же наконец, в чем дело, — сказала она.

Я кинулся в объяснения.

— Вы же знаете, что в «Гвоздичных деревьях», уже много лет, как отменены телесные наказания. Я со своей стороны был страшно этому рад. Для меня немыслимо отдать приказание о порке да еще и на ней присутствовать.

— Никто вас не заставляет присутствовать.

Она иронически улыбнулась, уголки ее губ загнулись книзу.

— Но, Изабелла, желательно, чтоб этот обычай распространился и на ваших людей.

Ответ дошел до меня как эхо:

— Эти люди уже не мои.

У меня возникло смутное впечатление, что меня, точно школьника, уличили в ошибке.

— Вы прекрасно поняли, что я имел в виду.

— Уверяю вас, нет, Никола.

— Ни к чему нам играть словами, Изабелла. Я виноват, что не говорил вам раньше о своих чувствах по этому поводу…

Я путался в словах и неловко произносил их, торопясь под ее насмешливым взглядом скорее с этим покончить. Она чуть-чуть отошла, потом возвратилась.

— Должна ли я понять так, что вы уже знаете о моем приказе насчет Неуловимого и не одобряете этого?

— Я думаю, тут простое недоразумение, Изабелла.

— Вам известно, что Неуловимый бросил работу и отказался вернуться в поле?

— Позвольте задать вам встречный вопрос. Вы знаете, по какой причине он бросил работу?

— У его жены родился ребенок. Ежедневно рождаются дети в поселках Большой Гавани, так неужели это достаточный повод, чтобы отцы отказывались работать?

Ее все более ожесточавшийся взгляд поймал мой, после чего она отвернулась и, вырвав жилку из одного листа тростника и превратив ее в хлыст, стала, идя обратно, мелко стегать им себя по юбке. Если бы кто-нибудь наблюдал за нами со стороны — как мы стоим и спорим на перекрестке дорог, — поведение наше, мне кажется, приобрело бы для этого зрителя значение символа. Тальони по-прежнему мирно щипала траву. Время отвремени она вытягивала шею и, раздвигая стебли сахарного тростника, деликатно срывала какое-нибудь растеньице понежнее и с вызовом задирала голову.

— Что вы решаете, Изабелла?

— Ваше право решать, что следует или не следует делать в ваших владениях, Никола. Я хотела навести порядок, считая это полезным. У вас другое мнение — я подчиняюсь.

Не столь важно было ее недовольство. Это всего лишь привычка, от коей она с течением времени избавится. Видимо, Шарль Гаст был скор на расправу, коли дело касалось рабов. Но представший пред моим внутренним взором образ этого грубоватого человека стал мне особенно неприятен в минуту, когда я готов был позволить себе вернуться к сладостным воспоминаниям. Я положил руки на плечи Изабеллы и ощутил под платьем тепло ее кожи. Наши взгляды встретились.

— Изабелла, мне просто невыносимо не видеть вас под своей крышей при пробуждении.

Лицо ее ярко вспыхнуло, веки наполовину прикрылись. Я отошел и взял под уздцы Тальони. Той же тропинкой в полном молчании мы возвратились к работникам, словно все было сказано между нами и все улажено.

Рабы продолжали засеивать поле. Два-три удара мотыгой, чтоб углубить борозду, три маисовых зернышка, уложенных треугольником, горстка земли поверх зерен. Приблизившись к полю, я махнул рукой, подзывая Подсолнуха. Он подошел, и взгляд его из-под соломенной, конусом, шляпы казался очень встревоженным, вокруг икр болтался длиннейший сюртук.

— Передай Неуловимому, что у меня для него есть срочное дело. Пусть подождет в «Гвоздичных деревьях».

Изабелла, выпрямив плечи, поджав губы, стояла с безучастным видом. И лишь тогда опять на меня посмотрела, когда Подсолнух сошел вдалеке с тропинки.

— Не вечным будет такое смирение, Никола.

— Нет, нет, Изабелла, не вечным!

Я засмеялся, но по нахмуренным бровям, по жесткой складке рта я понял, что придется считаться с неудовольствием женщины, для которой любовь и смирение еще далеко не одно и то же. Но разве дикие кошки не выпускают когти, невинно играя друг с другом?

Солнце поднималось все выше, и начиналась жара.

— Не пора ли домой?

Она не ответила. Раскрутив на плече свой зонтик, Изабелла быстро пошла вперед. На первой тропинке, ведущей к «Гвоздичным деревьям», я с ней простился. Она улыбнулась, я сел на лошадь. Я пытался отвлечься от продолжавших царапать меня впечатлений. Я нанес Изабелле удар, и, хочешь не хочешь, она была вынуждена подчинить свою волю моей. Она мне этого не прощала, пока — не прощала.

Я приехал в «Гвоздичные деревья», насвистывая. Вызвав Неуловимого, я понятия не имел, что ему поручить. Ну да об этом пусть думает Рантанплан. Может быть, он найдет ему дело в саду. Мы собирались впервые сажать картофель и вчера как раз начали перепахивать землю.

Тотчас же по приезде я стал разбирать полученные за эти недели письма и отвечать на них. С последним судном из Франции пришло большое письмо от Жана Депрери. Он мне писал о делах конторы, о сен-назерских сплетнях, о престарелой славной хранительнице нашего каменного дома и в заключение спрашивал, сделал ли я окончательный выбор между заросшей пылью конторой и жизнью на свежем воздухе. Я ответил ему, что выбор сделан и что нет на свете человека, более щедро засыпанного дарами, чем я. И добавил, что он уже вправе считать себя преемником Керюбеков, нотариусов Сен-Назера.

Рантанплан, подавая мне завтрак, так и сиял. Из этого я сделал вывод, что Неуловимый уже здесь, в полуподвале. За десертом я попросил Рантанплана его привести. Я увидел молодого парня примерно двадцати лет, с открытым лицом и смышленым взглядом.

— Пошлешь его в сад, пусть займется картофелем, — сказал я. — Или ты для него наметил что-то другое?

— Может быть, мы еще используем его как посыльного?

— Договорились, — ответил я, — вот пусть с того и начнет, что доставит письмо в Маэбур — вон оно там, на бюро.

Было решено, что Неуловимый будет отныне жить в поселке «Гвоздичных деревьев». Когда Рантанплан вернулся в столовую, чтобы подать мне кофе, я попросил у него ключи от шкафов Франсуа.

После дневного отдыха я поднялся наверх. Комната Франсуа была совершенно такой же, какой он ее оставил. Кровать стояла застеленная, стеклянные двери были распахнуты на балкон, мебель сверкала. Ничто так не раздирало мне душу, как смотреть на эту комнату, думая, что ее хозяин вышел однажды отсюда, чтобы уже никогда не вернуться, и что это мне, человеку, в общем-то постороннему, предстоит развеять по ветру вещи, которые составляли часть его жизни. Прежде чем приступить к этой тяжкой работе, я постоял, опершись на перила балкона. Прожив целый год в его доме, среди его слуг, и после года приятельских отношений с соседями, которые были также его друзьями, я обнаружил, что ничего не узнал о своем двоюродном брате. Ни единой забавной истории, ни одного рассказа из тех, которые представляют вам человека таким, каков он на самом деле, со всеми его достоинствами и недостатками, с его мужеством и его слабостями. Кроме госпожи Букар-матери и Рантанплана, никто мне о нем ничего не поведал, добавив хотя бы одну деталь от себя. Господин Будар уважал его и говорил мне это. Но для девушек он словно бы и не существовал, да и сама Изабелла, у которой с ним были, насколько я мог понять, довольно хорошие отношения, никогда не произносила его имени. Сорок три года его жизни протекли в этих стенах. Он дотрагивался до этой мебели, спал на этой кровати, сидел у этого секретера, открывал этот шкаф, выбирал одежду. И вот все кончено.

Я перепробовал несколько ключей прежде, чем смог открыть шкаф. Вещи были аккуратно сложены на полках. Я стал раскладывать их по креслам. Все эти ткани казались мне еще теплыми. Тяжелая тоска охватила меня, и в который уж раз я возмутился несправедливостью выпавшего мне жребия. Что я сделал такого, почему оказался на этом месте, явившемся результатом долгих упорных трудов и лишений, тогда как законный наследник, грубо вырванный из жизни, из всех ее радостей, коих он был достоин, покоится там, за ручьем, с продырявленной грудью?

В ящиках в полном порядке лежали его галстуки, носовые платки, бумаги, не имеющие, на мой взгляд, никакой ценности. Оплаченный гостиничный счет, программка скачек 1830 года, проект купчей крепости на имение в 120 арпанов, название которого было опущено, короткие письма за подписью Б. с приказами патрулировать такой-то или такой-то участок округа, повестки от гражданского комиссара…

Я позвал Рантанплана и велел ему подготовить сверток с одеждой Франсуа. Он взглянул на меня своими добрыми, по-собачьи преданными глазами:

— Мне это очень горько, хозяин.

— Мне тоже, поверь, Рантанплан, — сказал я, — но не могу же я бесконечно откладывать это дело. Я попрошу госпожу Букар распределить эти вещи среди нуждающихся семей в Маэбуре.

Он стал укладывать их в один из моих чемоданов, за которым сходил на чердак, пока я просматривал содержимое ящиков секретера. Иные были пустыми, но в одном из них я нашел диковинные, искусно выделанные трубки, все — с прокопченной головкой. Другой был набит ракушками самой причудливой формы. В третьем лежали научные сочинения по астрономии. Страницы их пожелтели, и видно было, что в эти книги частенько заглядывали. Цветные вкладки надолго приковали к себе мое внимание. Большинство иллюстраций были заложены ленточкой, использованным конвертом или просто обрывком чистой бумаги. Листая вторую книгу, я обнаружил письмо или его черновик.

«Я больше не в силах противиться вам и себе. Когда я придерживаюсь одних только фактов, отбиваюсь от этого страха, этого подозрения, от неотступно преследующей меня мысли, все становится просто, легко…»

Рантанплан, заперев чемодан, спросил, отнести ли его госпоже Букар. Я ответил, что должен предупредить сначала старую даму и намерен сегодня вечером у нее побывать. Я вернулся к письму. Шаги Рантанплана мало-помалу затихли.

«Пусть пройдут месяцы, время сделает свое дело, и долгожданная минута настанет. Минута, когда эта потребность в вас, что возникла однажды ночью, развеется в прах. Не говорите, что вы не знали о моем присутствии рядом, во тьме. Я вам не поверю. Вы скользнули в аллею, спустились к пляжу и не сомневались, что я непременно пойду за вами. Если женщина, выходя из воды, уверена, что на нее не смотрят, разве будет она отжимать свои волосы со столь явным бесстыдством? Почти десять лет, как вы появились здесь во всем блеске юности. Десять лет, в течение которых я пристально наблюдал вашу жизнь. Я вам это сказал. Я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует. Но тогда вы еще оставались недосягаемы… Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности. если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»

Письмо еще было в моих руках, но его точный смысл был мне пока непонятен. Кому написано это письмо, какой женщине был так упорно верен Франсуа целых десять лет? Я старался припомнить всех женщин, которых встречал у соседних землевладельцев, в Фернее, в Бо-Валлоне… Старался мысленно представить себе их лица, фигуры, но уже знал, что то упрямство, с коим я роюсь в памяти, всего лишь притворство, самообман, и, если сказать по правде, я еще просто не позволял себе обозначить причину ужаса, завладевшего мной столь внезапно и грубо. Я вышел на балкон. В конце аллеи под жгучим солнцем блестело море, и бахрома пены окружала подводные скалы. От ветра, дующего с открытого моря, на мелких волнах белели барашки. «Вы скользнули в аллею, спустились к пляжу…» И тут же я вспомнил другую фразу: «Когда-то я время от времени любила себя потешить ночными купаньями: с той стороны есть одно чудесное место».

Я присел на порог застекленной двери и глубоко вдохнул в себя чистый воздух. Жизнь, казалось, замирает во мне, смутные мысли вихрем кружились в моем мозгу, мне надо было встряхнуться, чтобы побороть в себе этот хаос. Я так и держал в руках эти два листка.

…Я привязал Тальони к железному кольцу на воротах сада.

Госпожа Букар-мать сидела на веранде. Чутье это или совпадение? Она тотчас мне объявила, что дома одна, остальные члены семьи отправились к вечеру в Риш-ан-О.

— Раз вы здесь и я могу опереться на вашу руку, дойдем до скамейки на пляже.

Мы шли медленно, она называла мне сорта роз, я рассеянно слушал. Но пути нам встретился раб, который вел Тальони в конюшню. Когда мы уселись напротив моря, я сказал старой даме о цели своего визита.

— Надеюсь, вам будет нетрудно найти достойные сочувствия семьи, которым весьма пригодится эта одежда.

Она положила руку мне на плечо.

— Вы послушались моего совета и теперь опечалены?

Я кивнул, и мы долго смотрели на море, не двигаясь и не говоря ни слова. Я думал, что мне довольно было бы задать один или два вопроса… Я скрестил руки.

— Не правда ли, странно, что я живу в «Гвоздичных деревьях» вместо другого, о коем только и знаю, что он мой двоюродный брат, что он еще был молодой, холостяк и его убили?

Она выпрямилась и поймала мой взгляд.

— У большинства людей нет истории, Никола. Посмотрите вокруг: ведь сколько таких, кто рождается и умирает, не вызвав к себе ни малейшего интереса.

— Но человек, подобный Франсуа, не чета другим.

— Что заставляет вас это думать и говорить?

Я сделал неопределенный жест.

— Я нутром чувствую, что он был личностью незаурядной, если судить по тому, что я о нем знаю, по его чтению и занятиям… Он ведь, кажется, изучал астрономию?

— Да, он увлекался этой наукой. И часто рассказывал о планетах, но что составляло его особенный интерес, так это туманности. О них он мог рассуждать без конца. Стоит кому-нибудь упомянуть при мне название звезды, как я тут же подумаю о Франсуа.

Замолчав, она на меня посмотрела краешком глаза, и я понял, что оба мы вспомнили ночь, проведенную на борту «Рыцаря». И несомненно услышали тот же голос, произносящий названия звезд. Я вдруг почувствовал, что пытаюсь прикинуть время, которое мне понадобится для точной оценки и полного осмысления найденного сегодня письма или наброска письма… Я поднял голову.

— А не слыхали ли вы разговоров и не догадывались ли сами, что Франсуа был… влюблен?

— Разве можно прожить сорок лет без любви, Никола?

Вряд ли то был ответ, но этот встречный вопрос мягко напомнил мне о приличиях. Была секунда, когда меня так и тянуло сказать старой даме: «Прошу, помогите мне», но я слишком хорошо знал, что ни одна душа не может помочь мне и я не властен над тайнами мертвого.

Два быка, удравшие с соседнего пастбища, бродили по пляжу и, подойдя к морю, жадно пили соленую воду.

— Ясно одно, Никола, — продолжала госпожа Букар, — Франсуа был честен до прямолинейности.

Честен до такой степени, что десять лет жил в совершеннейшем одиночестве, дабы не предлагать никакой женщине сердце, переполненное любовью к другой. И впервые я задал себе беспощадный вопрос: «Что же думала обо всем этом она?» Я попытался было изобразить из себя Дон Кихота: «Да она и не знала!» Но не оставлявшая места сомнениям фраза полоснула мой мозг: «Я вам это сказал. Я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует».

И ни разу, за исключением вечера, когда я был ей представлен в гостинице Масса, не назвала она имя Франсуа. Слишком занятый тем, что она внесла в мою жизнь, я не подметил этого факта. Мне казалось естественным, что лишь тем, кто делил с моим братом жизнь, кто его холил и обихаживал, Рантанплану, его жене и немногим другим, только им позволительно говорить о нем дружески, с горечью и состраданием.

Мимо нас пробежал работник с герлыгой в руке. Быки неторопливо прошествовали в направлении Маэбура.

— Неудивительно, Никола, что вы загрустили, разворошив такие воспоминания, — сказала госпожа Букар. — Вы еще долго медлили, пока приняли это решение. Но теперь все хорошо, и завтра вы вновь обретете душевное равновесие.

Я терпеливо улыбнулся. Я должен был молчать и не вступать ни в какие объяснения. Попробовать разобраться в себе и во всем окружающем. Я думал об ожидающих меня дома долгих часах до сна, которые я не знал, как переживу. А я еще и не смел признаться себе, что эти часы одиночества и борьбы со своей тоской и воспоминаниями пугали меня даже меньше, нежели перспектива встретиться с Изабеллой, когда мое сердце полно сомнений и горечи.

Мы смотрели на пастуха, который поднял герлыгу, пытаясь загнать быков на дорогу. К кустам казуарины слетались, готовясь к ночлегу, птицы. Легкий бриз донес до нас запах мелкой рыбешки и водорослей. Начался отлив, и шум прибоя у рифов утих.

— Не знаю, что вас так мучает, Никола, — внезапно сказала госпожа Букар, — но вот из какой посылки вам следует исходить: ни в каком случае нельзя считать Франсуа ответственным за что бы то ни было.

То, что она сказала, не связывалось, пока что не связывалось с моими тревожными мыслями. Я не ответил. Чуть позже, когда, погоняемые пастухом, опять прошли мимо нас быки, я спросил госпожу Букар, можно ли мне оставить Тальони у них в конюшне.

— Мне вздумалось прогуляться до Маэбура пешком. Я пришлю за ней завтра утром.

Я проводил госпожу Букар до крыльца. Мысли и речи наши вновь обрели свободу и непринужденность. Поговорив об уборке сахарного тростника, мы перешли к предстоящему в гарнизоне балу, и я пожелал ей спокойной ночи. Я уже был у ворот, когда она вдруг меня позвала:

— Никола, вернитесь!

Я пошел к ней. Старая дама сорвала с куста едва распустившийся бутон розы. Просунув цветок в петлицу моего сюртука, она сделала шаг назад, словно бы для того, чтоб решить, насколько эффектно на сером лацкане выглядит это пунцовое пятнышко. Сощурив глаза, она весело улыбнулась.

— Человеку дано пятьдесят возможностей полюбить и столько же разных возможностей быть счастливым — запомните это, молодой человек.

И, уже обо мне не заботясь, она удалилась.

XXIX
Я пошел в Маэбур по пляжам. У меня не было определенной цели. Я собирался поужинать у господина Лепанье, задержаться там допоздна и вернуться в «Гвоздичные деревья» не раньше полуночи.

Меня встретили на постоялом дворе криками «милости просим», «добро пожаловать», звонко хлопая по плечу, очистили место за одним из столов, и я под честное слово, не дрогнув, истратил добрых полсотни пиастров. И уж тем более не заставил себя просить и выдул несколько полных стопочек водки, но в десять часов я ушел оттуда уже отрезвевший и недовольный, внезапно охваченный жаждой покоя и одиночества. Я снова спустился на пляж. Луна одним боком зашла за тучу. Я присел на выступ скалы, обнажившейся при отливе. Мной овладела чудовищная усталость. Я долго сидел так, облокотившись на поднятые колени, спрятав лицо в ладонях. Может быть, Изабелла искала меня, может быть, она бродит сейчас по аллее, подошла к террасе… Я начал бороться с собой, со своим желанием отпихнуть все то, что подсовывает мне память, с тяготением к ней, которое возобладало над всем. Над всем.

Я опустил руки. Слева вырисовывалась темная громада горы Льва. Барки, стоявшие на якорях возле берега, тихо покачивались, и вода плескалась у их бортов. «А больше не в силах противиться вам и себе. Когда я придерживаюсь одних только фактов, отбиваюсь от этого страха, этого подозрения, от неотступно преследующей меня мысли, все становится просто, легко». Эти слова, возникшие под пером другого и адресованные женщине, той ночью стали моими словами, я полностью их принимал и относил к той же женщине. Как и Франсуа, я боролся против моих подозрений, страхов и отбивался от неотступно преследующей меня мысли. Если и я, в свою очередь, придерживаюсь одних только фактов, все становится просто, легко. Но против чего боролся Франсуа? Я пожалел, что не захватил свою трубку, когда уезжал из «Гвоздичных деревьев». Я редко курил, но мне сдается, что в эту ночь меня успокоили бы и, возможно, даже утешили такие простые действия, как набивка трубки, подпаливание табака, вдыхание дыма. «Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»

Я понял, что никогда не избавлюсь от этого. Никогда! Что буквы будут сами складываться в слова. Что слова будут неумолимо выстраиваться в четкую мысль, покамест я не признаю ее своей. Я встал и начал ходить туда и сюда по песчаному берегу, заложив руки за спину. И тут у меня в ушах раздался голос Рантанплана: «Присядет, бывало, к бюро и часами сидит, скрестив руки, и ничего не читает, не пишет. А то так возьмется ходить туда да сюда по комнате или террасе». И прислонился к манговому дереву, которых много растет но всему побережью. И не хотел походить на Франсуа, я не хотел воскрешать те часы, которые, он пережил. Я хотел быть могущественней и сильнее его.

Где-то заржала лошадь, и вдруг повеяло свежестью. Я поднял воротник сюртука, и мои пальцы коснулись цветка, который госпожа Букар засунула мне в петлицу. Смех, да и только! Я вырвал розу и, бросив ее в песок, почувствовал, что этот гневливый жест как будто меня ободрил. С еще глухо и сильно бьющимся сердцем я поплелся к «Гвоздичным деревьям». Пересек уже спящий город, и собаки из-за решеток лаяли мне вослед. За кисейными занавесками были видны ночники у детских постелей. На улице Голландцев из распахнутого окошка выглянул человек. Он постоял, опершись на оконную раму, глядя, как я удаляюсь. Вскоре мощеные улочки остались у меня за спиной, и я зашагал по шоссе. Мягкий морской ветерок прошелся по тростниковым листьям, и на дороге заколыхались легкие тени. То была ночь, как будто нарочно созданная для радости.

Еще приближаясь к месту, где аллея от дома Изабеллы упирается в шоссе, я замедлил шаги. А оказавшись напротив ее ворот, и вовсе остановился. За стеклами окон нигде не горело ни огонька, но дом в глубине двора был ясно виден при свете луны. С обеих сторон аллеи трепетали разлапистые огромные листья и алые цветы, напоминавшие кисти рук с зажатыми в них пузырьками яда. Я смотрел, как то клонятся долу, то снова взвиваются вверх эти ветки, и мне показалось вдруг, что я лечу в пропасть и моему падению не будет конца. Я только что понял, в чем состояла пытка Франсуа, понял и осознал ее ужас.

XXX
Возможно, что я бегом бежал к «Гвоздичным деревьям», возможно, едва тащился. Рассвет застал меня совершенно одетым. Я слышал привычные звуки, птицы перелетали с ветки на ветку. Наковальня сажал хлебы в печь, рабы окликали друг друга.

Я принял холодный душ, вода долго струилась по моему лицу. Я хотел превратиться в безумца наподобие тех, что вопят без причины, но хоть по крайней мере имеют право вопить, чтобы избавиться от своих страхов. Я пожалел, что оставил Тальони в конюшне Букаров. Ни одна верховая лошадь не была мне мила так, как эта, наверное, потому, что я купил ее сам, что она привыкла к моему голосу и руке, и стоило лишь приложиться лбом к ее шее, как я ощущал ее радостный трепет. Я провел перекличку. После двух солнечных дней под руководством Бдительного вновь начались осушительные работы. Ничто не переменилось. Рантанплан, подав первый завтрак, отправился объезжать плантации, и я стоял перед выбором: хочешь — без дела шатайся по дому, а хочешь — иди на прогулку, как говорится, куда глаза глядят.

Я выпил две чашки кофе без молока, чем несказанно удивил Рантанплана. У меня было впечатление, что я верчусь, точно флюгер, что я утратил и волю, и разум, что я не более как бездумная животина, но время от времени, словно бы для того, чтоб вернуть мне мой человеческий облик, кто-то меня припекает каленым железом.

Достав из ночного столика свою старую трубку, я устроился на террасе. Я не желал поддаваться искушению истощать свои нервы бесплодной ходьбой и сел на перила, спустив ноги наружу.

И тогда, совсем как ребенок, склонившийся над какой-нибудь головоломкой, я принялся разбирать детали, всплывающие одна за другой в моей памяти. Я не позволял себе проявлять снисходительность ни к другим, ни к себе самому. Всякому действию я придавал то значение, какое мог угадать или вывести, каждый поступок расценивал по тому, предшествовала ли ему цепочка злоумышлений. Мне нравилось сочинять историю женщины, связавшей свою судьбу с существом вполне заурядным единственно из-за того, что где-то на затерянном посреди океана крошечном островке у этого человека было сто арпанов земли, тридцать рабов, усадьба и скот. Мне нравилось воображать приезд этой женщины на чужбину, ее реакции, ее первоначальное удивление, первый взгляд на соседний дом, имеющий вид средневекового замка. Морские купания при лунном свете, мокрые волосы…

«…Если женщина, выходя из воды, уверена, что на нее не смотрят, разве будет она отжимать свои волосы со столь явным бесстыдством?» И тем же почерком, но на десять лет раньше: «Есть ли что-либо более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»

Потом пройдут годы терпеливого ожидания, может быть, даже смирения. Или медленного расцвета чувства, нового честолюбивого замысла. И вот званый вечер в Бо-Валлоне, прогулка в саду между двумя танцами. «Я вам это сказал. Я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует. Но тогда вы еще оставались недосягаемы».

Возвращение в фаэтоне, ночь, рядом мужчина, которого она не может любить, и мысль о другом, в вечерней одежде, во фраке. Возвращение, дверь распахивается в гостиную, где «во всех четырех углах из ваз, точно пламя, выметывают большие красные и розовые цветы». Чашка какого-нибудь настоя, наверно. «Доктор сказал, что это смертельный яд». На рассвете, когда все уже было кончено и паркет вытерт — «весь паркет был залит водой», — можно позвать на помощь и обратиться к соседям. И снова проходят месяцы. «Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»

Дальше продвинуться я не мог. Никто никогда мне не скажет, правда это или неправда. Но вдруг мои мысли вернулись назад, к моему приезду в колонию, и я вспомнил о любопытном стечении обстоятельств… Меня обуяла холодная ярость, я повторял себе без конца: ну и олух я был, вот олух так олух! Как и Франсуа, как Шарль Гаст. Присутствие Изабеллы в гостинице Масса в день моего приезда потеряло в моих глазах все могущество случайного совпадения. Я допускал теперь, что путешествие в дилижансе было лишь результатом холодного расчета. Я сопоставил самоотверженность по отношению к госпоже Кошран с приказом о наказании Неуловимого тридцатью ударами кнута за слишком явно выраженное отцовское чувство.

Я решил сам отправиться за Тальони. Я медленно шел дорогой вдоль пляжа. Утро было похоже на все другие, солнышко продолжало свой путь по небу, рыбацкие лодки стояли на якоре вдоль рифов, птицы сидели на ветках. Только я один потерял управление и цель, только я один боялся себя и других, боялся того, о чем думал сам, и того, что, возможно, знают другие.

У Букаров я, не желая никого беспокоить, кликнул садовника. Однако, пока я ждал у ворот, ко мне подбежала Анна с распущенными и свободно летящими светлыми волосами. Она показалась мне воплощением юности и чистоты.

— Вы тут в наше отсутствие ухаживаете за бабушкой, Никола, — смеясь, сказала она, — и совсем вскружили ей голову. Весь вечер вчера она только и говорила о вас, так нам, по крайней мере, казалось, потому что фразы были совсем бессвязные и разве что ей одной был внятен их смысл.

— Ваша бабушка, Анна, очень добра, что интересуется мной, — сказал я. — А можно узнать, с чего бы я ей доставил столько хлопот?

— Как угадать, Никола? Она говорит про какое-то ослепление, стучит кулаком по столу и добавляет, вытянув подбородок: «Не так и страдая, в общем-то, слепотой». Я до того смеялась над ней, что она меня выругала.

— Не понимаю.

— А кто понимает? И чем ей яснее ваша тревога, тем она больше старается вас растравить. Но все эти бабушкины монологи, весь этот гнев никогда еще никому не вредили. Сегодня она то и дело что-то мурлычет себе под нос.

Я от души наслаждался живым общением с Анной после горячки последней ночи. Садовник, держа Тальони за повод, уже ступил на аллею. Глядя на Анну, я вспомнил внезапно прошлый наш разговор.

— Ответите ли вы мне на один вопрос? — обратился я к ней.

— Почему же нет, Никола?

— С чего вы тогда, в субботу, заговорили о деньгах и банковском счете?

— Ни… ни с чего, Никола, это было просто ребячество.

Она отвела взгляд, но я был охвачен страстным желанием допытаться.

— Нет, не ребячество, — сказал я, — у вас были какие-то основания. Скорее всего, вам представился случай проверить, неважно как именно, но проверить чьи-то слова, которые вам показались фальшивыми и таковыми и были, не правда ли?

— Ничего я не проверяла, просто случайно прочла письмо без конверта, только чтобы узнать, кому оно адресовано, и вернуть. Это было в Порт-Луи, когда мы туда приезжали.

— Про пятьдесят тысяч пиастров?

— Про пятьдесят тысяч пиастров. И больше не спрашивайте ничего.

Кровь залила ей щеки, глаза засверкали. Я вновь ощутил настоятельную потребность побыть одному.

— До свидания, сестричка Анна, — сказал я.

Она закрыла за мной ворота и прислонилась лицом к прутьям. Сев в седло, я к ней обернулся. Она подняла руку в прощальном привете.

Я вернулся домой. Конюх, придя за Тальони, провел рукой по вспотевшей шее кобылы и укоризненно покачал головой. Я до того не имел привычки загонять своих лошадей и со смирением принял этот упрек.

В библиотеке я с хмурым терпением ждал, пока Купидон, забрав свою половую щетку и метелку для пыли, покинет комнату. После чего я вытянулся на диване, заложив руки за голову. Утренняя холодная ярость сменилась глухим уныньем, перешедшим затем в безграничную снисходительность. О чем бы я ни подумал, все-то я мог очень пылко обосновать и опровергнуть куда как правдоподобно. Прошли час и другой. Уже было готовый в покое и тишине прийти к какому-нибудь решению, я теперь не был уверен в его необходимости. «Пусть пройдут месяцы, пусть время сделает свое дело…» Снизошедшее свыше великолепное ослепление привело меня в мир, который сутки тому назад еще был моим. Овладевшее мной несказанное счастье, обманчивые надежды так меня взбудоражили, что руки мои затряслись. Недолгой была эта дрожь. Плясунья Розина прервала мои мечтания.

— Бдительный хочет поговорить с вами, сударь.

Я встал и вышел на заднюю террасу. В службах царило относительное спокойствие. Тяжелые работы закончились, близилось время второго завтрака. Выйдя из полуподвала, Бдительный поднялся ко мне на террасу.

— Вот что мы нашли, когда утром чистили дно.

Он развернул широкий лист хлебного дерева и подал мне пистолет, испачканный тиной.

— Спасибо, что ты мне принес его, Бдительный.

Он поклонился смущенно.

— Я подумал, а вдруг это тот пистолет… Там рядом болото.

Я велел дать Бдительному табаку, и, когда он ушел, я принялся очищать пистолет в ожидании завтрака, о котором должна была возвестить Плясунья Розина. Я бросил оружие в таз, и покрывавший его слой высохшей тины отпал. На рукоятке четко виднелись два выгравированных на ней инициала. Я продолжал очистку. Откинул затвор. Никакой пули там не было.

Я завтракал, приставив пистолет к серебряному подсвечнику, украшавшему обеденный стол. Не спеша покончив с едой, я сел за бюро в библиотеке и написал, не отрывая пера от бумаги:

«Я буду вас ждать в пять часов у болота. Никола».

Горячий сургуч опалил мне пальцы. Я крикнул конюха и приказал немедля доставить письмо.

Не знаю сам почему, я обошел все нижние комнаты, на мгновение присаживаясь в каждой из них. В гостиной я остановился перед панелью с резьбой, выполненной Франсуа, потом, непонятно зачем, постоял у застекленных дверей на террасу, глядя вдаль на шоссе и на море. Позже я, обогнув хозяйственные постройки, прошел по тропинке мимо гвоздичных деревьев до деревянного мостика через ручей. Мирты раскинули свои ветви, с которых над папоротником свисали медового цвета плоды. Стрекозы носились от берега к берегу, привлеченные, как и пчелы, запахом цветущих гвоздичных деревьев и готовые тотчас стрельнуть назад при малейшем дуновении ветра. Я на минутку облокотился на деревянные перильца моста. Давно высохшая кора отшелушивалась под руками, ручеек журчал, весь рябой от озноба. Но я знал, что еще отдыхать не время (придет ли она на свидание, я пока не задумывался), и, оставив ручей позади, ушел. Тропка бежала вверх, вскарабкалась и на другой пригорок, снова спустилась, чтобы, круто взлетев, закончиться между пятью стелами. Я сел на едва выглядывавшие из земли корни миробалана, который, возвышаясь над этим поросшим травкой могильным холмом, словно бы охраняет его.

«Франсуа Керюбек, рожденный в 1710 году. Франсуа Керюбек, рожденный в 1744 году. Франсуа Керюбек, рожденный в 1788 году».

Я прижал свои веки концами пальцев. Огненные круги, гигантские молнии наталкивались на другие картинки. Они сменялись без участия моей воли. Я уже не боролся. Зачем, если точно знаешь, что жизнь влечет тебя по течению, как палые листья миртов уносит к морю ручей. Я согласился с тем, что действительность такова, какой ее рисует моя фантазий, пускай отрывочно и сумбурно.

Я не преминул явиться на полдник в столовую, где предо мной стоял пудинг с изюмом. Под внимательным оком Плясуньи Розины я повторил комедию, разыгранную за завтраком: ел медленно, попросил еще чаю. День этот должен был в каждой мелочи совпадать со всеми предшествующими, начиная со дня моего приезда. Я вновь закурил свою трубку и сел за приходо-расходные книги, когда Рантанплан пришел получить от меня указания на завтра.

— Завтра утром… — начал я слегка бестолково и запинаясь.

Но решения следовало принять, как обычно. Уходя, Рантанплан спросил:

— А правда, хозяин, то, что люди болтают в поле, будто бы Бдительный…

Я не дал ему закончить. Открыл верхний ящик бюро, куда после завтрака положил пистолет инициалами на рукоятке книзу. Рантанплан нагнулся.

— Вот что он мне принес, — сказал я, закрывая ящик. — Но то, что болтают люди, неправда. Я осмотрел пистолет. Пуля на месте. Это не тот пистолет, так и можешь сказать.

— Оно и лучше, хозяин, — просто сказал он.

Оставшись один, я некоторое время еще делал вид, что работаю, потом закрыл книги. Часы еле-еле тащились. Пожалуй, подумал я, неплохо бы мне пройтись по террасе, а после — по саду, где готовят к посадке картофель. Мускатный орех, завязавшийся в феврале, дал плоды размером с бильярдный шар, у тамаринда на каждой ветке висели маленькие зеленые стручки. Едва долетал сюда ветер с открытого моря, яблоня Кипра сбрасывала золотой дождь листьев. Я подумал, что, если бы королевский интендант вернулся и переступил сейчас через этот порог, он имел бы все основания быть довольным. Но стоило только мне удивиться, что вот же дух мой достаточно независим, раз я способен думать о такой старине, как сразу глухая тоска и острое сожаление пригвоздили меня к месту, и я устремил глаза на второй этаж, на окна Катрин Куэссен.

В четыре часа я заперся в ванной комнате и таким образом выиграл еще пятнадцать минут. Десяти минут, как я знал, с избытком хватает, чтобы дойти до болота. Надев все свежее, я принялся снова бродить по дому, открыл одну книжку, потом другую.

«Надо его вернуть ей…» Дальше я не загадывал, поставил книги на полку, поколебался мгновение и полез на чердак. Из слуховых окон длинными золотыми вожжами тянулись солнечные лучи, и чердак был полон все той же таинственности. Я открыл свадебный ларь. Тонкий цветочный аромат поплавал минутку в воздухе и растаял. Я вынул серое платье в цветочек и отложил его на колыбель, так как мой взор приковала к себе другая одежда — какой-то мундир и еще одно платье из синей ткани. К мундиру была пришита бумажка. Чернила на ней так выцвели, что я едва прочитал написанное. «Мундир национальной армии, выданный в Порт-Луи кавалером де Тернеем».

Китель и брюки из плотного белого канифаса, небольшой зеленый отогнутый воротник контрастировал с красными лацканами и обшлагами. Военный мундир Франсуа второго. Развернув синее платье, я подумал сначала, что и оно относится к той эпохе, когда вышеупомянутый Франсуа решил вступить в брак, как этот факт был означен в фамильном журнале. Из любопытства и чтоб скоротать время, я расстелил платье на полу. Но раскинутое таким образом, оно странно напоминало… Я обернулся. Взял серое платье и приложил его к синему. За исключением цвета и кое-каких деталей отделки, они были похожи во всем — одинаковая длина, та же тонкая талия, те же узенькие запястья. Широкие и длинные юбки были в подтеках, и на синем виднелись пятнышки цвели, как будто одной ночи оказалось мало, чтобы его высушить после сильной грозы. Как будто его совсем влажным в спешке засунули в этот ларь — утречком, на рассвете, когда розовая заря еще не успела заняться над морем.

Покидая дом, я вложил пистолет в карман своего сюртука. Я снова прошел по мостику, миновал покрытый травой пригорок и зашагал напрямик по полю. Я намеренно выбрал эту дорогу, но когда подошел к болоту, на моих часах пяти еще не было. Я стал на том самом месте, где было найдено тело Франсуа, и прислонился к стволу камфорного дерева. К вечеру от земли потянуло бьющей в ноздри сыростью. Стараясь не упустить приближения бесшумных шагов на заросшей тропинке, я любовался игрой света в ветвях, на кончиках почек, яркими вспышками листьев камфорного дерева. И все же она появилась так тихо, что я ее не услышал, под туфельками не хрустнула ни одна хворостинка. Она была здесь — непослушные локоны ореолом вокруг лица, глаза широко распахнуты, в слабой улыбке приподняты уголки губ. Я не пошевелился, только смотрел, как она подходит, и думал, много ли времени мы убьем на то, чтобы наконец друг друга понять.

— Ваше послание меня изумило, но все-таки я пришла, Никола.

Улыбка стала более выраженной, открыв блестящие, но неровные зубы: два передних резца поставлены хорошо, боковые немного отодвинуты внутрь.

— Вы из тех, Изабелла, кто никогда ничего не боится.

По первому же движению нахмурившихся бровей, по первому вопросительному взгляду ее, а потом и по резкой боли, перехватившей мое дыхание, я понял, что самый тяжелый бой будет тот, какой мне придется дать самому себе, чтобы не дрогнуть и не поддаться головокружительному соблазну. И я стал нарочно себя истязать, вспоминая и воскрешая ужасающую картину, представшую передо мною несколько часов назад, и даже закрыл на мгновение глаза.

— Что с вами, Никола?

Я уловил беспокойство в ее слишком резком тоне и постарался держаться непринужденно.

— Ничего.

Я сунул руку в карман сюртука, дотронулся до пистолета.

— Ничего или почти ничего, так что, если позволите, не будем говорить об этом. Мне бы хотелось только задать вам кое-какие вопросы.

Взгляд ее стал внимательнее, улыбка бесследно исчезла, лицо побледнело.

— На каком основании?

Я обошел молчанием этот вопрос и протянул ладонь, на которой лежал пистолет с почерневшим в болотной воде стволом.

— Для начала я бы желал, например, узнать, знакома ли вам эта штучка?

Она наклонилась, как будто припоминая, и быстро сказала:

— Ну да, это мой пистолет, Никола, вы ведь его нашли, наверно, в болоте?

— Откуда вы знаете где?

Вид у нее стал далекий, непроницаемый, и я вспомнил письмо: «…если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…» Но я поклялся себе быть более могущественным, более сильным, чем Франсуа. Я услышал ответ, он звучал совершенно естественно:

— Да потому, что я сама туда его бросила. Это не…

Она споткнулась на слове, не произнесла его вслух, но оно было здесь, между нами, точно уже прозвучало под этими кронами.

Я тотчас воспользовался своим положением обвинителя и холодно посмотрел на нее.

— А может быть, именно тот.

Ее глаза сверкнули внезапным бешенством, замерцали в тени приспущенных век, и она шагнула ко мне.

— Вы думаете… вы думаете… возможно ли, чтоб вы думали это?

Я не ответил. Я остался бесстрастным даже тогда, когда Изабелла вцепилась мне в руку и сильно тряхнула ее.

— А если бы я вам сказала, что избавилась от него, когда начались обыски, вы бы поверили мне?

Над рощей, крича, пролетела птица, и этот крик повторило эхо. Я положил пистолет в карман и вновь скрестил руки. От шершавой коры камфорного дерева пахло приятной свежестью. Изабелла, подняв сухую опавшую веточку, по одному обрывала с нее сучки. Погрузившись — кто в бессмысленное занятие, а кто в бесплодное созерцание, чему и она и я пытались придать оттенок привычной учтивости, мы оба, казалось, не замечали друг друга. Внезапный порыв ветра взъерошил все листья на дереве, и раздался пронзительный скрип двух схлестнувшихся веток. Изабелла вздрогнула и подняла голову.

— Это всего лишь ветер, — зло сказал я.

Она будто вспомнила, что я здесь, пожала плечами и снова напялила на себя маску заносчивого презрения. Она не осмеливалась сказать, что не понимает меня, и в противовес моему враждебному недоверию выказывала молчаливое равнодушие.

Я рассчитывал на эффект неожиданности, но такие новости быстро летят от поселка к поселку; вот и Рантанплан к своему возвращению уже знал о находке Бдительного.

— Я себе двадцать четыре часа подряд задаю один и тот же вопрос, который остался пока без ответа, — сказал я.

Она меня будто не слышала. Знай стегала себя по ладони сухим прутиком. Я чувствовал, что меня так и тянет избить ее, причинить ей боль, как я был ею избит и ранен. Я выпрямился, переступил с одной ноги на другую, и мои мускулы заиграли под кожей.

— Я все спрашиваю себя, что именно вас притягивало, — человек ли, не важно, который из нас двоих, или то, чем мы оба владеем?

На этот раз она побледнела до губ и подошла так близко, что почти касалась меня.

— Я запрещаю вам, Никола, вы слышите, запрещаю так говорить! Ничто вам, выходит, не дорого?

— По зрелом размышлении — ничто, — ответил я ей. — Со вчерашнего дня у меня было слишком много досуга, слишком много возможностей вспоминать и сравнивать.

Стараясь следить за собой, она дышала размеренно. Немного румян на щеках слегка оживляли их, веки часто-часто мигали. Она отошла и прислонилась к стволу ближайшего дерева. Стоило мне протянуть руку, я мог бы дотронуться до нее, притянуть к себе.

— Я, может быть, раньше должна была вам сказать, — заговорила она, — но и сейчас, по-моему, еще не поздно. — Она на секунду остановилась, и ее темные глаза искали мой взгляд. — Я должна была вам сказать, что когда-то… между вашим кузеном и мной было нечто похожее на уговор.

Изабелла умолкла, ожидая какого-нибудь движения или слова, но, так и не дождавшись, продолжала:

— Мы этого не разглашали, так как прошло всего несколько месяцев после смерти моего мужа. Потом не стало Франсуа. И когда, вернувшись из Порт-Луи, я узнала ужасную новость, мне показалось, что уж теперь-то и вовсе незачем посторонних людей посвящать в наши планы… Вам ведь, наверно, известно, что меня не было здесь, когда это произошло?

— Наоборот, я узнал, что вы уехали с дилижансом на следующее утро.

Ее взгляд скользнул в сторону, поблуждал над тропинкой и вперился в какую-то неведомую мне точку. Сама она вряд ли что-нибудь видела.

— Хотите верьте, хотите нет, я узнала только по возвращении.

Я перебил ее:

— Не стоит трудиться доказывать мне. Зачем? Верю я вам или нет, не имеет теперь никакого значения…

На меня навалилась безмерная усталость, мне не хотелось ни думать, ни что-либо делать — я лишь мечтал поскорее предаться своему безысходному отчаянию… «Единственно, что имеет значение, — думал я, — так это покончить с этой историей. Результат уже несущественен. Лишь бы она поняла, что ничего уже более невозможно и что решение…»

Я еще не уразумел, что задолго до меня и, без сомнения, куда лучше меня она это все поняла и смирилась. «Все. Я ничего не желаю себе оставлять. Если я вдруг решу отсюда уехать, надо, чтоб я могла это сделать в любую минуту».

— Никола… — она произнесла мое имя этим своим волшебно низким голосом, которому я внимал одну ночь, одну только ночь. Что-то донельзя сладостное и необоримое пробежало по мне и на мгновение наполнило радостью несравненной.

— Никола…

Я провел рукой по лицу.

— Довольно! — резко сказал я.

Но на этот раз она была вне досягаемости, ожидание придавало живости ее полуоткрытому рту, удлиненным глазам в бахроме ресниц.

Я отвернулся. При воспоминании о двух днях и одной опустошительной ночи кровь прихлынула к моим вискам. Где-то в траву упал зрелый плод или ветка, и от этого приглушенного звука вдаливспорхнул куличок. «Лишь бы она поняла, что ничего уже более невозможно».

— А не потеряли ли вы еще кое-что?

Она вновь прислонилась к эбеновому дереву и стояла выпрямившись, с высоко поднятой головой. Наносимым мною ударам она противопоставляла свой единственный, свой ослепительный щит.

— Синее платье. Платье, странно похожее на другое, серое с розовыми цветочками… Которое вы тоже оставили в некоем доме однажды ночью, в грозу…

Она замерла, сцепив заведенные за спину руки.

По ее лицу, одна за одной, полились слезы. Она ушла, как и явилась сюда, совершенно бесшумно. Маленькая хрупкая фигурка, навсегда скрывшаяся за поворотом дороги.

На следующий день, на рассвете, с шоссе донесся цокот подков четырех лошадей, и что-то вроде эха или рыдания прокатилось по дому.

Поместье спускается к морю. Я вижу с террасы длинную аллею, окаймленную пальмами и миробаланами и ведущую к пляжу. На чердаке трещат под солнцем стропила. И есть еще ларь наверху, и в нем — платья.

Фонарь на бизань-мачте


Все началось в один прекрасный вечер в июле. Тем вечером словно бы вдруг исчезло все то, что находится ныне в этом укромном уголке Большой Гавани. Пейзаж изменился, предстал таким, каким был чуть более двух столетий назад. Не стало ни этих величественных смоковниц, ни миробаланов, лишь несколько канифольных деревьев да единственное эбеновое. И еще купа кустов домбеи с ее хрупкими розовыми цветами. Там, где теперь просторная гостиная, как раз посередине были двери амбара. И на пороге стояла, смеясь и подняв глаза кверху на большой дом, белокурая молодая женщина.

Июль. Дорога к Большой Гавани бежит от горы Шуази под сводом ветвей еще не расцветших гранатов. А пенное море несет суденышки, покорные всем прихотям ветра.

Не знаю уж с какой целью, может быть, чтобы положить начало моей популярности и зажечь для меня огни рампы, я и была приглашена Ги Лажессом на этот ужин. Мы условились с ним, что я приеду раньше других, заночую в его бунгало и потихоньку уеду на самом рассвете. Бунгало состояло тогда — все так быстро меняется! — из каменной башни с большой комнатой на втором этаже и двумя маленькими на первом. Была еще и гостиная, которая, примыкая к башне, образовывала третью сторону патио, выходящего в сад. Этот внутренний дворик был весь затенен огромным миробаланом. Подальше, у самой дороги, росла смоковница, и ее длинные воздушные корни напоминали снасти стоящего на якоре корабля.

После разъезда гостей мы с Ги Лажессом у подножия лестницы пожелали друг другу спокойной ночи, он поднялся к себе, а я заняла одну из комнат внизу. И уже через час начались чудеса.

На первых порах я бодрствовала и четко осознавала, что происходит. Хотя эта нынешняя круглая башня выстроена из бетонных плит и камня, я слышала треск рассохшихся половиц и звуки безостановочного хождения взад и вперед. И еще мне казалось, как будто ветка, раскачиваясь почти над моей головой, цепляется временами за дранку кровли и на упорном ветру скрипит все сильнее. Я не испытывала ни малейшего страха. Наоборот. А задремав, очутилась в некоем давнем мире, который всегда возбуждал во мне интерес, нисколько не удивляя меня — так я срослась с ним душой.

Той ночью я чувствовала себя рядом с людьми из далекого прошлого, как будто я и сама принадлежу к их обществу. Путешествие в минувшее?

Ранним утром, перед уходом, я написала записочку Ги Лажессу: «…Твой дом населен духами, но не злыми, а добрыми». И присоединила к записке не слишком умелый рисунок, изображающий старый дом с покатой кровлей из дранки, дерево, одна из ветвей которого тянется к крыше, большой амбар и за ним уголок цветущего сада. К полудню Ги Лажесс позвонил мне по телефону: «Когда закладывали фундамент, в яме нашли скелет».

Я в свою очередь рассказала ему про мой сон и про то глубокое впечатление, которое этот сон на меня произвел. Но что я в тот день могла ему объяснить и какие сыскать слова, дабы воссоздать эту жизнь, протекавшую у меня на глазах, хотя дарованной мне дивной властью я иной раз проникала даже и в мысли людей, увиденных мною словно воочию?

Потребовалось немалое время, чтобы, идя от вешки к вешке, я нашла верное истолкование и галопу лошади, и парусам, то появлявшимся, то исчезавшим за горизонтом, а также всем прочим, менее четким подробностям.

Ну что я прежде всего должна была думать о молодой белокурой женщине, почти еще девочке, которая, переступив через борт, влезла в лодку и стала грести вдоль песчаного берега Большой Гавани к Южной косе? Выведя лодку из бухточки, женщина наклонилась, пристально всматриваясь в гряду подводных рифов. Лодка скользила туда и обратно, словно женщине важно было заметить некое место. Потом женщина возвратилась. Она выглядела веселой, была полна живости, как человек, одержавший важную победу.

А вот в старом доме сидит мужчина. От него, казалось, исходит сияние. Рядом с ним та самая молодая женщина с лодки. Он обнимает ее за талию, уткнувшись лицом ей в бок. Мужчина словно бы не видит в глубине зала тени другой, тоже светловолосой женщины в белом шелковом платье, но та, чью талию он обнимает, насторожена. Я совершенно уверена, что она-то угадывает присутствие этой тени, что ее гложут тяжкие воспоминания. И, еще не раскрыв всей тайны, я задаюсь вопросом: когда же, когда их жизни соприкоснулись с жизнью женщины в белом?

Внезапно мужчина заговорил. Я его слов не слышу, но не сомневаюсь, что это слова любви, так как лицо молодой женщины озаряется глубокой внутренней радостью.

Перед домом стоит амбар. В открытых дверях видны мешки с рисом, мукой, зернами кофе, маиса. Множество птиц сидит на ветвях деревьев, но когда проходит работник, они вспархивают и отлетают в сторону. В конюшне бьют копытами лошади. Слышно, как хрюкают свиньи, клохчут цесарки. Скрипит на дороге повозка. Вдали, за полями, я хорошо различаю вершину горы Питер Бот, и воздух пропитан запахами рассола, полегшей и высушенной жестоким солнцем травы.

А вот мужчина заходит в дом. Ясно вижу, как он приближается к молодой женщине. В руках у нее ларец с принадлежностями для шитья. Шелковая, подбитая ватой, подкладка отклеилась от его крышки. Мужчина достает из ящика банку с клеем. Он чинит ларец, а женщина поначалу глядит на него со страхом, затем с выражением благодарности. Тут он ее привлекает к себе, берет на руки и поднимается со своей драгоценной ношей по лестнице… Минуя площадку, он снова не замечает призрачной тени женщины в белом. Откуда-то издалека до меня доносятся звуки флейты и одиночные шумы, похожие на потрескивание корабельных рей под напором ветра. Когда мужчина и женщина, держась за руки, возвращаются вниз, тень женщины в белом, подавшись назад, исчезает, словно бы растворяется в воздухе.

Едва лишь она скрывается из виду, на горизонте вдруг возникает корабль. Он входит в бухту. Паруса приближаются, якоря скользят в море. В спущенных на воду шлюпках — их три, нет, даже четыре — теснятся обнаженные до пояса мужчины и женщины. Высадка производится в темноте, при полном безмолвии. Но в какой-то миг над морем вспыхивает молния, а затем, когда шлюпки уже у самого берега, еще и другая. Слышится слабое шарканье — это колонна двинулась в путь.

Порой молодая женщина тоже оказывалась на борту корабля и либо стояла, облокотившись на ограждение, либо лежала в каюте на подвесной койке, мужчина же находился на полуюте, и тогда казалось, что их разлучили, хотя они мысленно ни на минуту не расставались друг с другом.

Когда они возвращались домой, их охватывала такая ненасытная тяга друг к другу, что, видя их вместе, рядом, я окончательно убеждалась в неразрывности этих уз. Мир вокруг них замыкался, и все-таки молодую женщину явно не отпускала тревога. Нечто, тщательно ею скрываемое, продолжало ее терзать. Что именно? Нечто, бесспорно имевшее отношение к женщине в белом, но чего я никак не могла разгадать.

Женская ревность? Это было бы слишком просто. Мужчина порой беспокоился тоже, но по другим поводам. В глубине души ему нравились собственные опасения, они разжигали в нем волю к победе, и достаточно было проследить за его взглядом, чтобы это понять. Случалось, он клал руки на плечи женщины и говорил с ней долго, серьезно. Она смотрела ему в лицо с чуть заметной насмешкой и отказывала хоть и ласково, но решительно.

Я понимаю — прошло уже много времени. Молодая женщина в одиночестве. Корабль не стоит постоянно на якоре, однако всегда приходит назад… Летят месяцы, может быть, годы… Я уясняю это себе по множеству признаков. Вот деревья в цвету, а вот уже плодоносят. Мужчина и женщина… В чем она, тайна их жизни?

Сон продолжался, растягивался, вертелся вокруг то тех, то иных людей и событий.

Рабы таскают мешки из амбара на берег, где небольшое суденышко ожидает погрузки. Мужчина и женщина гуляют в саду. Вдруг, показав ей на крышу, он направляется к дому. Женщина неторопливо идет к амбару, но не переступает порога, а, обернувшись, прислоняется плечом к косяку и глядит на мужчину, который уже стоит на балконе. Вот он перелез через балюстраду и, смеясь и озорничая, приплясывает на покатой крыше. Смех молодой женщины звучит словно дальнее эхо. Миг простого детского счастья! На скате крыши мужчина выкидывает новое замысловатое коленце, но, поскользнувшись, тщетно пытается ухватиться за ветку и летит вниз. На земле лежит что-то бесформенное, распластанное, навсегда застывшее. Все случилось так быстро, прямо молниеносно.

В углу сада виднеется свежевскопанная земля. За узкой скамьей из камня, лежащего на двух других, густо насажен кустарник домбеи. Молодая женщина сидит на скамье. Мне кажется, она ждет уже долго. Вдали послышался шум упряжки, необычайный в этом затишье. Две лошади, запряженные в шарабан, появились в конце аллеи, приблизились, остановились. Пожилой человек весьма почтенного вида и еще не старая дама высадились из экипажа. Они подошли к белокурой женщине и сели с ней рядом. Перебивая друг друга, оба начали с жаром в чем-то ее убеждать. Молодая женщина, не соглашаясь, лишь молча покачивает головой. Наконец она просто показывает рукой на этот цветущий участок сада, на дом, на поля, на море и на стоящий на якоре парусник…

Она остается одна в наступившей вновь тишине. Не могу отделаться от впечатления, что она навечно окаменела в вечности.

Это конец.

На рассвете проснулись птицы на миробалане и солнце сверкающими ручьями заструилось на бухту.

Протекло несколько лет, прежде чем этот сон перестал меня преследовать. Но едва лишь я увлекалась чем-то иным, мне на глаза попадались какие-нибудь документы: бортовой журнал, обрывки судебного протокола, другие подробности жизни тех давних времен…

И постепенно укоренилось такое чувство, будто кто-то где-то еще надеется, что я заново воссоздам этот старый дом. Мои будущие персонажи начали возвращаться ко мне такими, какими я их увидела в ту июльскую ночь. По мере того как недели сменялись неделями, месяцы прибавлялись к месяцам, годы — к годам, меня все сильнее влекла к себе эта женщина, что смеялась от переполнявшего ее счастья на пороге амбара, пока смех не замер, не оборвался, а на лице не застыла маска ужаса и отчаянья.

Вот что могла бы поведать Армель Какре, молодая белокурая женщина, жившая некогда на берегу Большой Гавани

В этом уголке сада я высадила кустарник с розовыми цветами и велела поставить скамью, на которую часто прихожу посидеть. И случается мне допоздна задерживаться на берегу, слоняться одной в наступающей темноте, а то и, сняв лодку с прикола, уплывать к гряде рифов, туда, где я некогда выбросила свинцовый футляр для спиц и крючков. В бухте покачивается «Галион», и мерцает, мерцает фонарь на его бизань-мачте.

Если бы хотела, я могла бы узнать правду. Я не хотела. Для счастья мне хватало моей собственной правды. Оно, это счастье, держалось на ниточке, на этом неведении. Только так я была в состоянии все принять, сочинить для себя волшебную сказку. Иногда я уверена, что была могущественнее той, другой, иногда сомневаюсь, но какое это теперь имеет значение?

Время от времени я достаю бумагу, полученную в Лориане перед отъездом. Развернув, я прочитываю ее уже без труда. Мне известно, что «А» в моем имени наполовину стерлось, фамилия же — Какре — еще совершенно разборчива. Скольким событиям нужно было сойтись, чтобы я очутилась здесь, в этом углу Иль-де-Франса! Да, многое произошло с того дня, как меня подобрали на паперти Нантской церкви. Я никого не сужу. В бумаге написаны имена обоих моих родителей, но с тех пор о них больше никто не слышал. Бедные люди, которые, без сомнения, не могли поступить иначе. И вот — восемнадцать лет, проведенных в сиротском доме!

Голос монахини: «Барышни! Пусть встанут те, кто согласны создать домашний очаг вдалеке отсюда». Я встала. Слова «вдалеке» и «очаг» не вызвали у меня ни малейшего интереса. Единственно, о чем я мечтала, — это сбежать от этой скучищи, от этого пресного существования. Не слышать более колокольчика, поднимавшего нас в пять утра. Не носить эту латаную-перелатаную одежду, не ходить по струнке. Мне не нужен был юноша, который бы взял меня за руку и повел за собой. Я чувствовала себя достаточно гордой, чтобы самой прокладывать себе дорогу в жизни. И возможно, за это-то я и расплачиваюсь сегодня.

Я поднялась, не зная, что меня ожидает. Впервые сделав самостоятельный выбор, я просто хотела стать сильной, обрести власть над своею судьбой. Всех поднявшихся отвели в приемную.

Настоятельница вскоре вышла туда побеседовать с нами. То, что она говорила, казалось невероятным. Даже самая дерзкая из нас и представить себе не могла, что речь пойдет о каком-то острове, затерявшемся среди вод Индийского океана. Того океана, который нам тут же и показали на старой лоции. Там, как нам объяснили, мужчины и несколько считанных женщин живут единственной в своем роде, полной приключений жизнью. Упомянули и о концессиях, хоть это слово тогда для нас ничего не значило, и о роскошных домах, а закончили тем, что предложили нам, девушкам из приюта, поехать на этот остров, чтобы выйти там замуж.

Нас было шестеро, в возрасте от шестнадцати до девятнадцати лет, без семьи, без единой родственной или дружеской связи во Франции. Шесть юных девиц, которых должна была сблизить общая участь, но именно потому, что кое-какие грани наших характеров совпадали, мы не любили друг друга. Самое большее, на что мы в приюте были способны, это на равнодушие, безучастие, однако в течение всего путешествия от Лориана до Порт-Луи мы бдительно следили друг за другом, как будто интерес, проявленный кем-то на судне к одной из нас, ущемлял остальных. И быть может, действительно постоянное это шпионство послужило верной защитой для нашей нравственности.

Все, что в дальнейшем стало таким привычным, показалось мне странным в день нашей отправки. Последние напутствия настоятельницы. Прощаясь с нами, она не решилась прибегнуть к своему неизменно-приказному тону, и, казалось, впервые события подмяли ее под себя. Уже одно то, что, поднявшись на палубу, она увидала качающиеся реи, должно было пошатнуть все ее представления о единственно праведной жизни в уединенной келье. Возможно, в эти минуты она попрекала себя за то, что уступила просьбам неких влиятельных лиц.

Женщины для заселения колонии! Вероятно, она вдруг вообразила себе — не в виде ли параллельных линий на глобусе? — судьбы этих юниц, которых она послала в океан во имя кто знает какой морали.

Последнее воспоминание, которое я сохранила о ней, это картинка, все больше мутнеющая с годами. Лицо, искаженное страхом, белый чепец с распростертыми крыльями чайки в полете, широкое платье, которое надувает и треплет на набережной дующий с моря ветер… А на палубе — скрип такелажа, хлопанье отягченных соленой водой парусов.


Едва лишь я вспоминаю это долгое путешествие, как на память приходит другое плавание на небольшом суденышке в утренний час, когда усмиренное море при первых лучах зари словно бы пробуждается от глубокого сна.

Я не была столь наивна, чтобы не понимать, на что я пошла, вручив свою судьбу в чужие руки и не потребовав никаких ручательств. Будущее… Но как я могла предвидеть в то утро, как оно сложится?

Ярко обозначилась опаловая линия горизонта, и из-за гор поднялось солнце. Море в этот рассветный час было гладким, как зеркало. Единственным белым пятнышком на море был наш парус, летевший к северу острова вдоль пустынных берегов. Я перевернула страницу своей жизни.

Стоит только поднять глаза, как я сразу вижу Большую Гавань такой, какой она представилась мне, когда, соскочив на берег, я обернулась взглянуть на него. Две косы казались руками, простертыми в море. С одной точки Большой Гавани, которую я открыла позднее, эти руки, казалось, смыкались в объятье, так что бухта походила на озеро. На земле, против места высадки, я обнаружила дом, непохожий на те, что стоят в Порт-Луи. Он был двухэтажный, с застекленной дверью балкона и драночной кровлей. Вокруг дома росли деревья, которые я научилась уже различать: множество канифольных, одно эбеновое и кустарник с розовыми цветами. За домом виднелись распаханные, возделанные поля. От них несло запахом перегноя, высохших трав. А вокруг была тишина или по крайней мере то, что я признаю тишиной: всхлипы волны на песке, птичье пение, шелест листьев под ветром.

Вернусь, однако, к нашему путешествию на Иль-де-Франс, загодя предупреждая, что на протяжении этого повествования я еще множество раз уклонюсь в сторону. Важно ли это, тем более что мне некуда торопиться? Вся жизнь впереди, чтобы разобраться в часах, навеки оставшихся в прошлом, которые, впрочем, существовали и которых никто у меня не может отнять.

В Лориане корабль, отходя от причала, дал три пушечных выстрела, на которые порт также ответил прощальными выстрелами. Теперь было поздно сетовать, только от нас зависело, превратится ли наш вынужденный выбор в успех. Вест-Индская компания пожаловала нам приданое, и впервые мы сняли с себя приютские платья. Под широкой серой или синей накидкой мы были одеты в платья ярких расцветок — кто в розовое, а кто в голубое, желтое или малиновое… Впервые отделавшись от униформы, мы перестали быть все на одно лицо. Перрин Лемунье, Луиза Денанси, Теодоза Герар, Катрин Гийом, Мари Офрей… Я рассматривала подруг, почти их не узнавая в этих девицах, чьи волосы ниспадали из-под шляпок темными или светлыми локонами. Впервые мы стали похожи на тех барышень, что появлялись у нас на торжественных мессах в сопровождении родителей. То, что мы сменили одежду и стали такими, как все, придало нам не свойственной прежде отваги.

Лишь когда были подняты паруса, мы заметили, что на борту есть еще две женщины. Позже нам стало известно, что одна из них, госпожа Дюмангаро, супруга третьего помощника, другая, госпожа Фитаман, пассажирка, едущая к мужу, военному лекарю на Иль-де-Франсе. Обе они, как почетные гостьи, питались в кают-компании, за столом капитана и офицеров. Мы же кормились из общего котла, а это обязывало нас ходить за едой в камбуз и таскать ее в нашу каюту. Кок, человек уже пожилой, взял нас под свое крылышко, и так как он пользовался на судне большим уважением, то ему часто случалось спасать нас от приставаний матросов. Возможно, он что-нибудь знал или о чем-то догадывался, вопреки его показанию на суде, будто он ни о чем и слыхом не слыхивал.

Когда я оглядываюсь назад, у меня появляется впечатление, что эти месяцы на борту пролетели как один день, но это не так. Каждая минута имела свое наполнение, и каждая оказала влияние на нашу жизнь. Мир, из которого до сих пор мы были исключены, раскрылся вдруг перед нами во всей своей грубости. Мы даже не понимали смысла иных слов, употреблявшихся в нашем присутствии.

В первый же день, когда мы, спустившись в свою каюту, настолько узкую, что между койками почти невозможно было протиснуться, пытались справиться с недомоганием, вызванным как нашей грустью вкупе с чрезмерным восторгом, так, возможно, и качкой, — к нам пришел капитан. То был человек молодой, но явно уже научившийся выходить победителем из любых затруднений, знавший, как заставить людей подчиниться и как завладеть вниманием. Не сомневаюсь, что все особы женского пола на корабле за время нашего путешествия хоть раз да были покорены его бравым видом, выправкой и излучаемой им уверенностью подлинного хозяина корабля. Вот почему я так поступила в ту ночь, когда случилось несчастье. Это, однако, мне стало ясно только впоследствии.


Я поднимаю глаза. Где-то там, за грядой рифов, прилив и отлив раскатывают по дну свинцовый футлярчик. Если его сейчас разыскать и открыть, что бы в нем обнаружилось?


Несмотря на свою привычку повелевать, капитан вряд ли чувствовал себя совершенно свободно перед шестью девицами, которые с искренним простодушием преспокойно его рассматривали. Пожелав нам приятного путешествия, капитан дал несколько строгих наказов: не задерживаться допоздна в коридорах, не открывать дверь каюты, не спросив предварительно, кто пришел, избегать общения с членами экипажа, отвечать на их заговаривания по возможности кратко и всегда быть готовыми к самозащите. Против чего? От прямого ответа он уклонился. В заключение он сказал, что будет страшно себя винить, если такие молоденькие особы, как мы, воспитанные в добродетели и трудолюбии, не доберутся до Иль-де-Франса в целости и сохранности. Слова «в целости и сохранности» прозвучали как-то двусмысленно, и лишь гораздо позже мы осознали их истинный смысл. Как только за капитаном закрылась дверь, мы переглянулись — он нас слегка напугал, однако и позабавил. Что с нами могло случиться? Мы еще не знали тогда, что опасность таилась и в нас самих.

Дурная погода, качка, морская болезнь — таковы мои самые первые впечатления. Постепенно и тут, посреди океана, установилось привычное однообразие, но в душе у нас все цвело и благоухало совсем по-весеннему. Так ощущала я, и, думаю, то же происходило с моими подругами. Я понимала, что и они наслаждаются полной свободой действий и слов.

Когда же погода была хороша и море спокойно, нам разрешалось до вечера находиться на палубе. Мы там кое-что для себя открыли. Неужто мы все? Да, чем же еще объяснить возникшую у нас с тех пор подозрительность, которая заменила взаимное равнодушие времен сиротского дома? Многозначительный взгляд матроса, словцо, на ходу отпущенное офицером или одним из трех пассажиров, одобрительный свист юнги — все нас теперь настораживало. С чего бы это и, что намного важнее, кому предназначено?

Мы обучились искусству кокетства под прикрытием скромности: глаза опускали долу, но слушали внимательно, стараясь не пропустить ни слова. Друг с другом мы не делились. Давняя привычка помалкивать замыкала наши уста. Мы обменивались лишь пустыми фразами, хотя то, что мы жили вместе, многое и затрудняло, и упрощало. Если одна из нас под каким-нибудь выдуманным предлогом покидала каюту, все остальные мысленно следовали за ней. Мы знали, что в эту минуту она, миновав коридор и взбежав но трапу, уже выходит на палубу. И только вдосталь упившись вниманием общества, надышавшись чистым морским воздухом, вкусив от радости властвовать над воображаемыми придворными, она возвратится в каюту с сияющим взором и пылающими щеками. Я подражала уловкам моих подруг, но у меня на то были совсем иные мотивы. Единственно кто мне был интересен, кому я завидовала и кто создавал у меня впечатление какой-то неискренности, это обе дамы на корабле, которые жили в отдельных каютах и пользовались особенным уважением офицеров. Я восхищалась их платьями, драгоценными украшениями, непринужденностью их манер…

Проходя как-то вечером мимо большой кают-компании, где собирались офицеры и пассажиры и куда подавали им ужин, я увидела во главе стола госпожу Фитаман в изумительном платье из алого шелка. Склонившись к ней, капитан Мерьер наливал вино в ее рюмку. Эта картина долго преследовала меня, преследует и сейчас, но — странно! — я чаще вижу ее в белом платье, в том самом, в котором она была в последний вечер. Обворожительная женщина и рядом с нею мужчина…

Во время захода в порт на острове Тенерифе между обеими дамами неожиданно вспыхнула ссора. Однако никто из всего экипажа не признался на следствии, что слышал это. Заговор ли молчания или моряцкая солидарность?

Я и сама утверждала, что ничего не видела и не знаю. Хорошенько подумав, я допускаю ныне, что ревновала к госпоже Фитаман, хотя не испытывала к ней ненависти. И даже была минута, когда я от души пожалела ее, но ведь я никому своим поведением не вредила. Наоборот. Поступала, пускай бессознательно, так, как должно. Впрочем, пока что рано затрагивать эту тему.


Да, первое время на корабле было очень приятно благодаря ощущению, что перед нами вдруг распахнулся мир. Мы осматривались, я училась распознавать людей, с которыми нас свел случай. Вскоре я уже помнила, как зовут боцмана, знала по именам всех матросов и юнг. Некоторым я вполне доверяла, других побаивалась. Кок Габриель Констан много чего успел мне порассказать, когда я в свое дежурство являлась за нашим питанием и охотно засиживалась в камбузе. Если корабль, на котором он нынче плавает, делает остановку на Иль-де-Франсе, он всегда приходит меня проведать. Он единственный, с кем я могу обсуждать события нашего путешествия. Наверное, из-за того, что и он, насколько я знаю, сказал на суде далеко не все. Почему?

В плохую погоду «Стойкого» крепко трепало в волнах и, смотря по тому, куда ложилось судно, на левый или на правый борт, половину палубы захлестывало водой. В эти дни приходилось сидеть по каютам, так как выход на палубу пассажирам был запрещен. Только почетные пассажиры по особому разрешению иногда поднимались на полуют. Для нас же часы тянулись нескончаемо долго. И лил еще дождь, не прекращаясь в течение полутора, а то и двух суток, густой туман застилал горизонт. Скрипел корпус судна, трещали мачты. Прямо сказать, мрачноватая музыка. Но вдруг, в одно утро, солнце вставало на чистых и словно бы вылинявших небесах, и мы оказывались в самом центре обширного, безупречно точного круга.

Случалось, мы видели парус вдали, капитан поднимался на полуют, внимательно наблюдал за судном. Однажды, когда наш корабль приближался к острову Тенерифе, объявили тревогу, и даже те, кто, как мы, неопытные девицы, ничего не могли понять, все же почувствовали неладное. Дело в том, что неизвестное судно, шедшее полным ходом на юг, вдруг изменило курс и направилось прямо на нас. Шло оно быстро, быстрее «Стойкого». Заметив наблюдателя на самой высокой рее, капитан уже более не сомневался, что это пираты. Он приказал увеличить парусность, чтобы прибавить скорости нашему ходу, и приготовиться к обороне. Матросы вложили в ружья кремень, запаслись патронами, зарядили две пушки и, открыв шесть других орудийных люков, выставили из них еще шесть бутафорских стволов. Чужестранный корабль подходил все ближе и ближе и оказался вскоре на расстоянии пистолетного выстрела. На «Стойком» первый помощник сам стал к штурвалу, а женщинам капитан еще раньше велел спуститься в кают-компанию. Госпожи Фитаман и Дюмангаро предпочли вернуться к себе, словно бы опасаясь или отказываясь смешиваться с нами. Кают-компания находилась рядом с внутренней лестницей, и мне таким образом было легко то и дело оттуда сбегать в надежде, что под навесом люка меня никто не заметит и я смогу втихомолку следить за событиями. Но я ошиблась.

Вооружившись ружьями, матросы носились по палубе взад и вперед, желая, по-видимому, создать впечатление, что их куда больше, чем в самом деле. На том корабле наблюдатель спустился с реи и встал у подножия мачты. На корме другие мужчины оживленно о чем-то спорили, и было ясно, что предметом их спора являемся именно мы. Внезапно один из них, схватив рупор, спросил у нас по-английски, какого мы подданства. На их корабле тотчас взвился британский флаг, и капитан Мерьер приказал поднять наш. На судне, которое объявило себя британским, какое-то время еще продолжался спор, после чего они удалились. Мы, однако, успели увидеть, что наблюдатель снова полез на рею.

Матросы на «Стойком» поставили ружья на место. Погода была чудесная, остальные девушки тоже вышли на палубу, где мы уселись в кружок, болтая о том, что произошло, и уверяя друг друга, что наше воображение, возможно, сильно раздувает опасность.

На полуюте наш капитан горячо обсуждал это событие со своим помощником. Оба считали, что никакие то были не англичане и что их судно шло то ли с мыса Северного, то ли с Мадейры, а может быть, даже из Сан-Доминго. Имея хоть маленький груз и выправленные бумаги, пираты могли легко оправдать свое присутствие в Атлантическом океане и запросто заходить во все порты. Возможно, они заметили, что мы лучше вооружены, что нас много, и не решились взять нас на абордаж… То был единственный случай за время нашего плавания, когда мы испытали страх, что на нас нападут пираты. Но нам предстояли другие злосчастья.

Вечером, в час ужина, в последний раз возвращаясь из камбуза, я встретила в коридоре капитана Мерьера. Он остановился.

— Что вы несете? — задал он мне вопрос.

Я показала ему похлебку из соленой говядины с рисом, сушеные овощи и квашеную капусту, которые составляли наш ужин.

— Хорошо, — сказал он, — хоть наша еда и не кажется вам, наверно, слишком уж привлекательной, но это именно то, что нужно, чтобы вы в добром здравии прибыли на Иль-де-Франс.

Я не знала, что на это ответить. Я могла бы сказать, что такое меню с честью выдерживает сравнение с пищей сиротского дома. Быть может, я покраснела. Тогда он добавил:

— Вы были смелее в полдень на палубе. Я вас отлично видел и, коли я не потребовал, чтобы боцман отвел вас в кают-компанию, то лишь потому, что ваша отвага заслуживала вознаграждения. Что бы вы стали делать, если бы эти бандиты на вас напали?

Я понимала, что он надо мной подтрунивает, и превозмогла свою робость.

— Думаю, что подобный спектакль вполне оправдал бы мое присутствие как на палубе, так и на корабле. Разве я не бросилась в чистую авантюру, уехав из Лориана?

— Вы называете авантюрой то, что отправились на Иль-де-Франс, чтобы вполне разумно выйти замуж?

— А если бы ваша дочь, капитан, вот так же туда отправилась, как бы вы это назвали?

— Прежде всего у меня не могло бы быть дочери вашего возраста, и к тому же я не женат.

— И уж тем более ваша дочь не росла бы в приюте, — сказала я, как мне показалось, со злобой. Но это была лишь горечь.

С наивозможнейшим, очень хотелось верить, изяществом, насколько мне это позволили котелки и внезапная качка, я сделала реверанс, глубоко нырнув в свои юбки.

В этот миг на пороге каюты появилась госпожа Фитаман с высокой прической из крупных локонов, со сверкающим украшением в вырезе платья. Как я, вероятно, была смешна с котелками в руках, в этом жалком холстинковом платьишке и с проступившими на глазах слезами стыда!

— Они просто очаровательны, эти малышки, — сказала госпожа Фитаман, приблизившись к нам. — Особенно эта, не правда ли, капитан? И какая храбрость, чтоб не сказать — какое тщеславие!

Ее слова, естественно, привели меня в ярость. Я уловила в них снисходительное презрение, которое меня оскорбило. Я вошла в каюту, где мои подруги почти закончили ужин, села, как всегда, на пол и принялась молча есть. Вокруг продолжали судить и рядить о главном событии дня, девушки содрогались от восхитительного, уже пережитого ими ужаса. До чего они мне надоели!

— А если бы вас умыкнули пираты и продали бы богатым султанам, вам бы это понравилось? — спросила я. — Никогда бы не знали голода, жили бы во дворце, одевались в шелка, с головы до пят вас обсыпали бы дорогими каменьями. И ты, Теодоза, соорудила бы на голове целую башню из локонов…

Я разом умолкла, поняв, что рисую образ госпожи Фитаман, какой она предстала передо мной в коридоре. Мне показалась странной моя реакция. Той ночью я долго еще не спала. Кто-то — кто, я пока не знала, — играл вдалеке на флейте. И порой, когда музыка замирала, доносилось поскрипывание снастей.

Почему, почему согласилась я ехать в колонию? То было сущим безумием, я начала уже это осознавать. Там меня отдадут незнакомому человеку, я его тотчас возненавижу, а он меня примет только ради того, чтобы, создав пресловутый семейный очаг, получить право на землевладение, поселиться в своем доме, и эта ячейка, заложенная с моей помощью, будет множиться век от века. Несмотря на все, что я думала до сих пор, несмотря на мой якобы добровольный выбор, я вдруг уяснила себе, что уже несвободна и мое будущее предрешено другими людьми. А я мою жизнь видела не такой, я хотела построить ее по-своему. И вот посреди океана, запертая в каюте с пятью блаженно спящими девушками, я поклялась себе быть полновластным судьею своих поступков и никогда не склонять головы перед обстоятельствами.

Надо мной то туда, то сюда расхаживал вахтенный офицер. В конце концов, так и не успокоившись, я провалилась в сон.

Назавтра мы бросили якорь у Тенерифе. Мы не должны были там задерживаться, только пополнить наши запасы провизии, топлива и воды. Но те, кто обязан был снабдить всем этим корабль, не выполнили обещания к сроку, и мы потеряли три дня. Пассажирам не разрешили сойти на берег, лишь капитан да его помощник Дюбурнёф высадились с корабля в первый день.

Помощник вернулся на борт один. Спустя час по его возвращении на палубе разразилась ссора между нашими дамами — Фитаман и Дюмангаро. Послышались громкие голоса, и мы застали обеих женщин стоящими прямо друг перед другом. В какой-то момент господин Дюмангаро, который, казалось, дошел, подобно своей жене, до высшей степени раздражения, едва не ударил ее противницу, чему, однако, помешал, отведя занесенную руку, Дюбурнёф. Употребив затем власть, коей пользовался в отсутствие капитана Мерьера, он развел обеих женщин по их каютам. Когда капитан вернулся на судно, он посадил господина Дюмангаро под арест. Так что мы вновь увидали его на палубе только в день отправления.

Позднее, после того как меня ознакомили со свидетельскими показаниями Лорана Лестра, юнги, который обслуживал пассажиров, я глубоко задумалась. Почему госпожа Фитаман попросила вернуть Лорана Лестра на палубу и заменить его другим юнгой? И почему госпожа Дюмангаро, которой Лоран приходился кузеном, противилась этому? И почему новый юнга, Жозеф-Мари Дагео, рассказал про ту, про вторую ночь? Что меня потом и заставило оценить все значение своего поступка в тот памятный вечер…

Через несколько дней капитан, заметив, что дамы между собой не общаются, счел своим долгом вмешаться и сделать внушение госпоже Фитаман. О том же он попросил лейтенанта Дюмангаро в отношении его супруги. То был приказ. Так что мы снова увидели, как обе дамы отчужденно беседуют друг с другом. В своих показаниях госпожа Дюмангаро заявила, что перед несчастьем, почувствовав себя плохо, уснула. То была ложь.

В этот вечер…

Что ж, попытаюсь еще раз вернуться к прошлому. Одно несомненно: именно этот вечер стал поворотным пунктом всей моей жизни. Но разве могла я тогда догадаться об этом? Я действовала как хорошо отлаженный механизм, не задаваясь никакими вопросами. Все разыгрывалось как по нотам. Я не спотыкаюсь на этих последних словах — по нотам, — они-то больше всего и подходят.

Да какое значение все это имеет сегодня, когда я смотрю на голубизну Большой Гавани, слышу поплескивание проплывающих на заре лодок, а с наступлением сумерек зорко вглядываюсь в малейшие отблески света на море? Словно все еще может вернуться на круги своя…

Наш первый вечер в доме у Большой Гавани кажется мне и далеким, и близким одновременно.

Тут была истинная колония, которую я начала для себя открывать. Та, что ждет не дождется мужчин с другого конца света, которые, покорив ее, будут над нею властвовать. Мужчин, похожих на капитана Мерьера, Жана Франсуа Мерьера, мужчин, что умеют держать язык за зубами и никогда не выдадут никаких тайн. Да, истинная колония, отнюдь не похожая на то, что я увидала в Порт-Луи. Я вроде как захмелела, и, без сомнения, не только из-за моих открытий.

Мы обменялись в пути лишь несколькими словами. Приключения начнутся по окончании путешествия. Из малодушия — или из гордости — мне неохота распространяться об этих первых днях, когда я была всего лишь влюбленной, так как была влюблена и только-только училась любить. Ни одной моей спутнице не была дана эта радость. Я не последовала за незнакомцем, а выбрала человека, который меня привлекал. Ради которого я была готова на все, хотя и не говорила этого, — мы и в дальнейшем держались предельного целомудрия в наших речах.

Странная вещь! В те дни я совсем перестала мучить себя вопросами. Может быть, потому, что все было слишком ново вокруг. Мне казалось невероятным уже одно то, что в мою жизнь вошел мужчина, которого я ежедневно должна ублажать, создавать для него уют и даже готовить ему еду! А главное, привыкать к тому, что он всегда рядом, к разговору на «ты» и к его имени, которое прежде я никогда не произносила. До сей поры я знала одно всеобъемлющее обращение — капитан, и вот приходилось вполголоса называть его имя. Это давалось труднее всего.

Мне были представлены пятеро числящихся за поместьем рабов. Две женщины, трое мужчин. Они жили в пристройках к конюшне и птичнику. Одна из двух женщин, Руби, помогала мне по хозяйству, а ее муж, Купидон, исполнял обязанности управляющего. Жаннетон, Нестор и Леандр в основном работали в поле, обслуживали конюшню. У нас имелось две лошади, потом мы построили хлев для скота.

Эти пять рабов по-прежнему здесь, среди тех, что появились позднее, и я, наверно, не ошибусь, сказав, что, кроме сердечной привязанности, нас еще связывают общие воспоминания.

Десять лет спустя я иду по кругу и пребываю в страшных сомнениях, будто стараюсь вломиться в запретную зону. А ведь в каждое из мгновений этого десятилетия я вкладывала свое сердце, свой разум, всю свою кровь.

Хорошо ли, дурно ли я поступила — эти слова для меня никакого значения не имели. Важно было другое — вечное ожидание. На побережье, в саду, на балконе или облокотившись на подоконник, я только и знала что ждать. Дом впадал в забытье, не раздавалось ни звонких раскатов смеха, ни голосов, исчезала, рассеивалась даже преследовавшая меня тень… Потом все опять обретало простую жизнь и простые краски. Да, простые — я понимала это теперь, — несмотря на самые разные трудности, внешние или внутренние.

У меня за плечами долгая цепь дней, длинное расстояние отделяет меня от минуты, когда в нотариальной конторе Порт-Луи я вдруг заявила нотариусу о своем отказе, повинуясь всем существом своим данному мне безмолвному приказанию и не боясь скандала. «Нет». Стоило мне согласиться, произнести безвозвратное «да», как я оказалась бы в жалком именьишке и моя жизнь стала бы точно такой, как у прочих моих подруг, за исключением Луизы. Мне не пришлось бы играть в фермершу, я бы ею была — бедно одетой, растрепанной, измочаленной неблагодарной работой, изможденной ночами без сна, ежегодными родами… Такой и предстала передо мной Теодоза Герар в нашу последнюю встречу. А ведь это было уже ее второе замужество. Теодоза Герар, такая хорошенькая в то время, когда мы плыли на «Стойком»…

Второй помощник, господин де Префонтен, был, по-моему, в нее немного влюблен. А она краснела, когда он крутился где-нибудь рядом или когда, проходя по палубе, бросал ей с милой улыбкой приветливое словцо. Удалось ли им встретиться наедине? Не думаю и сожалею об этом. Им хоть было бы что вспоминать. По прибытии на Иль-де-Франс второй помощник поступил на «Венеру», и уже больше никто не слыхал ни о нем, ни об этом судне. Впрочем, к его отплытию Теодоза уже была замужем. Словно кому-то назло она первая вышла замуж из всех, кто плыл тогда вместе с нами на «Стойком»…

Едва я произношу название нашего корабля, как все воскресает сызнова, но вперемешку, в настолько запутанном виде, что я становлюсь в тупик. Моя прирожденная непокорность; готовность к отпору, и даже довольно дерзкому, смогли наконец проявиться совершенно свободно. Я не злоупотребляла этим, но знала, что эти изъяны характера — мое единственное оружие. И тем не менее я с удовольствием вспоминаю того ребенка, коим была, когда мы впервые взошли на борт «Стойкого». Мне тогда минуло восемнадцать, я все увидела в новом свете.

Итак, «Стойкий»: водоизмещение триста пятьдесят тонн, семьдесят человек экипажа. При попутном ветре мы шли хорошо, дни пролетали быстро. Зато во время мертвого штиля паруса самым жалким образом повисали вдоль мачт, время тянулось медленно, судно чуть покачивалось с борта на борт. Дышать становилось нечем, мы задыхались. Рацион воды рассчитывали до капли. Но однажды после полудня, когда мы уже подходили к экватору, вдруг начался ливень. Из-за тяжелых, нависших с утра облаков атмосфера стала невыносимой. Как только разверзлись небесные хляби, нас охватило какое-то исступление. Поддавшись соблазну, мы все шестеро, словно по общему уговору, ринулись на палубу, где уже находился весь экипаж. Дождь струился по нашим лицам, платья прилипли к телу. Вспомнив наш детский обычай в сиротском доме, мы стали сквозь платье намыливать себе плечи и руки, потом лицо, волосы. Нас хлестал благодатный ливень, и мы подставляли этой чудесной прохладе свои глаза, свои губы. И лишь опомнившись, мы заметили, что это понравилось всем окружающим, испытавшим точно такое же чувство освобождения.

На полуюте стояли две дамы и офицеры — они в общей радости не участвовали. Лишь терпеливо ждали, когда юнги выльют в цистерны и чаны воду, собранную в специально натянутую парусину. Такова была их манера выказывать нам свое превосходство.

Как вдруг капитан, сбежав с полуюта, приблизился к нам, и мне показалось, что он обратился лично ко мне:

— Не стыдно ли вам, молодым девушкам, воспитанным в монастыре, устраивать здесь подобный спектакль?

И почувствовала себя оскорбленной, поверженной в прах, но не опустила глаз.

— Вы как-то не так это поняли, капитан. Увеличьте рацион воды, пусть нам, как и прочим дамам, дают каждый день по нескольку ведер, и вы никогда не увидите больше такого спектакля.

Он сказал уже тише, с проблеском легкой улыбки во взгляде:

— Вы сверкаете сейчас, точно новенькая монетка, но в этом сверкании есть что-то опасное… Идите переоденьтесь!

Смеясь, мы спустились в свою каюту. Какбудто бы маленькое, незначительное происшествие. Но до чего же приятно, оглядываясь назад, перебирать все эти мгновения, которые пережиты мною с такой остротой, с такой несравненной радостью!

И так же искренне веселясь, я вспоминаю о переходе через экватор. Мы были судимы и осуждены трибуналом Нептуна. Амфитрита произнесла приговор. Ее роль исполнял переодетый в богиню кок. Нас измазали сажей и вылили нам на головы полные ведра морской воды. Поняв, что настанет и их черед, госпожи Фитаман и Дюмангаро скрылись в своих каютах и заперлись на ключ. Так как мы не противились этой игре, первый помощник вручил нам всем по маленькому подарку. Я получила веер, который храню до сих пор как память о днях беззаботности.

Однажды утром мы увидали вдали берега Бразилии. Потом подошли к Илья-Гранди, где и остановились на целые три недели, чтобы те, кто у нас по пути занедужил, успели восстановить свои силы, а также чтобы починить сломавшийся руль. За время стоянки с судна удрало двое матросов и юнга, однако все поиски их оказались тщетными.

Илья-Гранди — зеленый, лесистый остров, славившийся отличной водой из стекавших с гор родников. Мы ею там хорошо запаслись. Пассажирам было разрешено поселиться в доме на берегу. Мои подруги и я воспользовались дозволением капитана и разместились там под защитой судового врача. Обязанности его сводились к тому, чтобы каждое утро осведомляться о нашем здоровье и возвращаться по вечерам в свою комнату, знатно поужинав в компании офицеров где-то на стороне.

Пассажиров, питавшихся из общего котла, и тут не смешивали с теми, кто ел за столом капитана, но их точно так же не смешивали и с пассажирами нижней палубы или трюма. То была твердо установленная иерархия, исправно соблюдаемая всеми, необходимая для вящей гармонии отношений. На берегу мы расселились в комнатах по двое, я делила свою с Луизой Денанси. Она была самая застенчивая, самая тихая и наименее любопытная среди нас — и на ее-то долю и выпал, быть может, самый счастливый билет!

Час отплытия настал очень быстро. Через три недели больные выздоровели, и мы снялись с якоря, как только пополнили наши запасы: свинины, говядины, кур, гусей, черепах, а также дров и воды. Еще мы взяли с собой довольно большое количество маниоки, этого сытного, точно хлеб, клубня, к которому я привыкла впоследствии и даже пекла из него лепешки на Иль-де-Франсе.

Спустя несколько дней после отплытия с Илья-Гранди кок забил одну черепаху на ужин. В страшной тайне от всех, но тем не менее с разрешения капитана, он пригласил нас в тот вечер поужинать — и притом не в нашей каюте, а на палубе, на свежем воздухе. Что это был за необычайный ужин под звездами!

Насыпав в огромный котел раскаленные уголья, кок положил на них перевернутый черепаший панцирь. Все мясо, которое не удалось от него отделить, поджаривалось, распространяя восхитительный запах. Сочтя, что мясо уже дошло, кок соскреб его с панциря, но не выбрал оттуда, а, нарезав кубиками, добавил в эту импровизированную кастрюлю горячего риса и немного пряного соуса.

Мы сидели вокруг жаровни прямо на палубе. Вместе с нами ужинали еще трое-четверо юнг. Под отеческим присмотром кока нам нечего было бояться, так что мы не спешили уйти с палубы. Я тогда еще не нажила того мужества, которое проявила в конце путешествия.

Дамы и офицеры, отужинав, как обычно, в своей компании, подошли к нам, и капитан поднес нам вина.

— Я бы охотно разделил вашу трапезу, если б вы меня пригласили, — сказал он.

Эта мысль не имела успеха у дам.

— О нет капитан, вы не позволите себе так унизиться! — сказала госпожа Дюмангаро, приняв чопорный вид.

Это так позабавило первою помощника, что он откровенно расхохотался.

— Но это же, — вставила госпожа Фитаман, — это же большое удовольствие хотя бы раз в жизни забыть о тех, кто вас окружает, и поступить по собственному усмотрению!

— Ну уж вы-то себе позволяете и не такое! Да и не раз! — заметила госпожа Дюмангаро.

В ее голосе явно слышалась неприязнь. Муж, призывая ее к спокойствию, положил руку ей на плечо. Они отошли и облокотились на ограждение.

— Идите сюда, — сказал капитан госпоже Фитаман. — Не обращайте внимания на весь этот вздор. Жизнь взаперти, очевидно, действует этой даме на нервы. Несмотря на то что она заплатила за свой проезд, это будет, конечно, первое и последнее ее путешествие под моим командованием. Придется подать, кому следует, рапорт.

Я не уловила ответа госпожи Фитаман, но ее смех, когда она удалялась в сопровождении капитана, звенел победными нотками, замутившими для меня эту дивную ночь. Они замутили также и радость, которая переполняла меня до этой минуты.

— Да что они нас не оставят в покое? — тихо сказала Мари Офрей.

— Можно подумать, они нам завидуют, — сказала Перрин Лемунье.

— Завидуют нам? — воскликнула я. — Они глубоко презирают нас, и госпожа Фитаман даже больше другой.

— Но почему, почему? — спросила Перрин.

Вопрос повис в воздухе. На полубаке ударили в колокол, возвещая о смене вахтенных и давая нам указание возвращаться в каюту.


То же и здесь, на берегах Большой Гавани, звонит колокол, да не раз, а многажды в день. Удары идут один за другим, потом замирают. Я сразу же научилась разгадывать эту секретную речь дисциплины, к которой прониклась с тех нор большим уважением. Коль скоро я снова мысленно возвращаюсь к тем временам, придется уж мне осветить те несколько месяцев нашей жизни, вполне безмятежной и мирной, хотя мы тогда вели на нолях нескончаемую борьбу то с крысами и обезьянами, то с озверелой стихией. Надо было к тому же нести караул, дабы нас не застали врасплох рабы, которые, убежав от своих хозяев, скрывались в окрестных лесах; ставить капканы, разбрасывать яд на подходах к плантации; зажигать костры, одновременно следя за тем, чтоб не вызвать пожаров.

Я, со своей стороны, старалась освоиться с морем. Училась с помощью весел или шеста управлять долбленкой. Училась и пользоваться ружьем. Время счастливой беспечности! Нас было двое. И я не знала еще, что воспоминания, подозрительность, страхи, что-то похожее на недоверие могут быть более пагубными, чем реальность.

Первый наш урожай был снят, спасен почти чудом и с надежным конвоем отправлен в Порт-Луи по суше и по морю. Впервые с тех пор, как мы поселились возле Большой Гавани, я осталась одна. Это-то одиночество, несомненно, и подтолкнуло меня разобраться в своем положении. С одной стороны, между нами царит согласие… Однако первоначальная дымка рассеялась, и я осознала, какое затеяно трудное дело, в котором и я принимаю участие: покорить эту землю, требующую такого большого ухода, такого упорного, долгого. Эту неблагодарную землю, которая не приняла, оттолкнула уже все покушения голландской колонизации. Прогуливаясь по окрестностям — пешком ли, на лошади, — мы обнаружили покинутые владельцами хижины, наполовину осевшие под грузом разросшихся лиан, остатки фундаментов, высохшие колодцы. Печальные следы заранее предначертанного поражения, поскольку ничто из сделанного не могло противостоять векам и векам. Одновременно, однако же, с просветлением разума меня стали мучить какие-то смутные чувства. Я чего-то не понимала. И продолжала держаться настороже, как и в последние дни в Порт-Луи. И тогда-то мне и блеснул слабый лучик…

Я впервые услышала стук копыт на дорожке и испытала волнение, от которого словно пристыла к месту. Но едва он вошел в гостиную, как у меня возникло странное ощущение. Будто бы с ним вошел кто-то еще.

Ощущение, которое не покидало меня до самого того дня… Но об этом скажу в свое время.


После Бразилии потянулась долгая вереница дней и ночей, погоды и непогоды, терпения и нетерпения. Но вот появилась перед нами необозримая земля Африки. Порою мы видели совершенно пустынный берег, длинные, белые песчаные пляжи, порой — отвесные скалы. Заговорили было об остановке на мысе Доброй Надежды, потом отказались от этого. Перед тем как принять такое решение, офицеры вели бесконечные прения в кают-компании. Команде и пассажирам казалось, что время еле-еле ползет. Но хоть то хорошо, что частенько лили дожди, и воды на борту хватало, не то что в начале плавания. С приближением к Иль-де-Франсу, однако, мои подруги и я ощутили какую-то непонятную, непреодолимую тревогу. Выражалась она то в странной нетерпеливости, то в содроганиях при малейшем шуме, даже при звуке голоса в коридоре. Теснота в каюте выводила нас из себя. Если одна из нас забывала убрать в чемодан свою юбку, прочие приходили в неистовство. По разным причинам каждая ожидала конца путешествия как с облегчением, так и с досадой. Видимо, перед отъездом все мы мечтали отнюдь не о той развязке, какая была предречена настоятельницей и хозяевами Вест-Индской компании. Путешествие завершалось, а ничего не произошло. Никакого волшебного принца так и не появилось. И нам еще повезло, что мы без особой борьбы избавились от ухаживаний матросов, будучи под защитой офицеров, хотя и не потерявших головы, но все же, пусть сдержанно, проявлявших к нам интерес. Какова, однако, цена легкомысленному словцу, нежно пожатой ручке, брошенному украдкой взгляду?

А впрочем, это и все, чему суждено было сохраниться от нашего долгого плавания, — взамен сказки. А также и все, чем пришлось удовольствоваться за всю дальнейшую жизнь двум или трем из нас. Что до меня, то, хотя ничего потрясающего не случилось, мой опыт, и я это смутно чувствовала, сильно обогатился. Сама не знаю, что мне так нравилось в этой жизни посреди океана, жизни, полной опасностей. Но насколько иным могло быть путешествие, живи я в отдельной каюте! Да я бы тогда и думать не думала о его конце! Между тем конец приближался неумолимо, и приходилось об этом помнить. Через десяток дней мы будем на Иль-де-Франсе, ну, разумеется, при попутном ветре, — так говорили на «Стойком».

Когда горизонт приходил в движение и до корабля докатывались длинные валы, меня охватывала лихорадка. Борясь со своей тоской, я при первой возможности, даже ночью, прокрадывалась на палубу. На свой страх и риск! Я любила смотреть наверх, на высокие паруса, надутые ветром, с грустью осознавая при этом, что очень скоро я уже не смогу восхищаться ни этой картиной, ни тишиной, нарушаемой время от времени скрипом снастей…

Однажды ночью, последней перед несчастьем, когда я беззвучно вылезла из-под навеса над внутренним трапом, я наступила на что-то круглое и, потеряв равновесие, полетела к самому борту. Встав на ноги, я подняла какую-то трубочку и на ощупь, по металлическому мундштуку и дыркам на деревянной части, узнала флейту: тот самый, видимо, инструмент, веселые звуки которого иногда доносились ко мне по ночам.

Не понимаю, с чего меня вдруг обуяла такая холодная злоба, но я, размахнувшись, бросила инструмент через борт. Тотчас мне стало стыдно за свой поступок, и у себя за спиной я услышала гневный голос:

— Нет, право, вы заслужили, чтоб я заковал вас в наручники! Это моя флейта. Зачем вы швырнули ее в море?

Я вся затряслась, но ни за что не созналась бы в этом. Особенно капитану.

— Зачем? Отвечайте! Или, быть может, заставить вас высечь?

— Высечь меня, пассажирку? Вы не имеете права.

— У меня все права. Тем более что вы дерзнули выбросить мою вещь.

— Да как я могла догадаться?

— Но вы понимали же, что инструмент кому-то принадлежит. Извольте-ка дать приличное объяснение.

— Мне нечего объяснять. Я из-за этой штуки едва не расшиблась. Всякий бы так поступил на моем месте.

Я защищалась, одновременно соображая, почему я все-таки действовала так опрометчиво. Но из-за того, что при появлении капитана меня пробрала позорная дрожь, мой тон становился все более вызывающим.

— И потом, — продолжала я, — как она оказалась на палубе, ваша флейта, ведь это могло привести к несчастному случаю?

— Это-то верно. Но, идя на полуют, я положил ее рядом с грот-мачтой, думая захватить на обратном пути. А она, наверно, скатилась… И надо же было вам появиться именно в эту минуту! А, собственно, как вы посмели вылезти ночью на палубу? Вам известно, что это запрещено?

— Я вышла полюбоваться морем, послушать скрипение рей, а также, быть может, подумать о том, что под этой палубой живут и дышат какие-то существа, а некоторые даже дают концерты…

— Какие еще концерты? И где, по-вашему, их дают?

— Не знаю. В кают-компании… или в ваших апартаментах.

— Ах, боже мой! Заниматься музыкой — мое право. Еще одно право.

— У вас они все, капитан, я это отлично усвоила.

— Сознайтесь, что я не злоупотребляю ими, а очень бы следовало укротить кой-каких гордячек!

— Гордячки — заметьте себе, это ваше слово — мало что для вас значат. Да мы уже, впрочем, почти и на месте.

— Да, то, что тогда, в Лориане, составляло единое целое с кораблем, теперь, увы, распадется. Вы выйдете замуж за какого-нибудь солидного человека, чего вам желаю, и будете счастливы, как того и заслуживаете.

— Хочу верить. А госпожа Фитаман наконец-то встретится со своим мужем, который, наверно, уже умирает от нетерпения.

К чему тут в нашей беседе вынырнула ни с того ни с сего госпожа Фитаман? Я не успела задаться этим вопросом, так как во мраке ночи раздался неудержимый смех капитана.

— Ваше имя — Армель Какре, не правда ли? Армель Какре. Сколько вам лет?

— Восемнадцать.

Он наклонился ко мне. Я подумала было, что он сейчас схватит меня в объятия, и пришла в бешенство. Но он не двигался, лишь пытался во тьме вглядеться в мое лицо. Какой-то неясный звук коснулся нашего слуха, и капитан сделал шаг назад. После чего сказал уже более жестким тоном:

— Ступайте к себе в каюту и никогда не являйтесь в ночные часы на палубу. Никогда! Идите, идите. Вы меня слышите?

Недавно меня унизила госпожа Фитаман, а теперь настала очередь капитана, который, должно быть, решил поставить меня на место как второразрядную пассажирку, получающую питание из общего котла.

Я спустилась к себе, никого не встретив. Перрин Лемунье, проснувшись, с большим любопытством, молча уставилась на меня.

На следующий день события так и посыпались одно за другим. Почему?


День 7 июля начался, как и все остальные, истекшие с того дня, как мы отплыли от Лориана. Солнце стремительно выскочило из моря, что послужило как бы сигналом к авралу. Юнги засуетились на палубе, драили и поливали ее водой, матросы залезли на реи и, перекликаясь, споря за первенство в силе и ловкости, стали брать рифы[11], так как ветер усиливался.

На смену гомону первых часов к концу утра пришла тишина. Как это издавна принято, каждые четверть часа били склянки. Госпожа Фитаман и Дюмангаро, покинув каюты в обычное время, совершали свою ежедневную, обязательную прогулку по палубе, порой перебрасываясь несколькими словами. И чтобы не нарушать традиции, первый помощник, сменившись с дежурства в восемь часов, вышел составить дамам компанию.

В полдень подали завтрак, после чего офицеры и пассажиры расстались. К четырем часам пополудни, сразу за сменой вахты, кто-то крикнул: «Земля!» Все поднялись на палубу. Это был Иль-де-Франс. Его было еле видно, разве что легкий туман вдалеке, на линии горизонта.

Все шестеро мы стояли, нагнувшись над ограждением, размышляя о том, что наша судьба решится на этой крохотной точке. Мы эту точку видим, но те, что живут там, не видят нас и даже понятия не имеют, с каким мучительным беспокойством мы смотрим в их направлении.

Мимо нас прошествовал кок с длинным ножом в руке.

— Завтра мы встанем на рейде, если будет на то воля божья. Не скажешь, что раньше времени, правильно, цыпочки?

— Тем лучше, — ответила Теодоза Герар. — Мы будем там под защитой крепких парней, и вы уже не посмеете обзывать нас цыпочками.

Он удалился, смеясь. Теодоза еще надеялась. Она то и дело оборачивалась к полуюту, где около рулевого стоял второй помощник. Когда, в какую минуту она поняла, что ждать больше нечего? Ах, как мы были бы поражены, если бы вдруг раскрылись, вплоть до мельчайших подробностей, все эти тайные отношения, что зарождаются и умирают бок о бок с нами!

Госпожа Дюмангаро поднялась вместе с мужем на полуют, но госпожи Фитаман что-то не было видно. Я подумала, что она, вероятно, готовится к высадке, аккуратно складывает свои платья, свое тонкое дорогое белье. Стало темнеть, зажгли фонари. Мне показалось, что на грот-мачте фонарь этим вечером светит ярче обычного. В нем, наверно, сменили фитиль, чтобы огонь был лучше заметен издалека. Эти воспоминания воскрешают всю атмосферу вечера. Я была возбуждена также и от вина, которое подали нам за ужином. Как же нас властно притягивает неведомое! Удивительна торопливость, с которой мы переворачиваем страницу, кидаемся сломя голову в новую жизнь!

Так как внутри корабля было нечем дышать, мы оставили дверь в каюту открытой. Юнга Лоран Лестра сказал на ходу:

— Не рассчитывайте, что мы завтра прибудем, ветер не тот. Так что сидите спокойно.

Говорил ли он это, желая нас подразнить? Мы пришли в замешательство. Катрин Гийом пожала плечами.

— А, в конце-то концов прибудем, — сказала она.

Откуда Катрин могла знать, что ее суженый здесь, совсем рядом? Один пассажир с нижней палубы, забойщик, ехавший на Иль-де-Франс по контракту (увы, он входил в число лиц, тогда просто для нас не существовавших), через месяц, в Порт-Луи, возьмет ее в жены. Как не подозревала и Луиза, что выйдет замуж за Жака Рафена, молодого врача из Юго-восточного порта. Если бы кто-нибудь предсказал ей в тот вечер такое будущее, она бы только пожала плечами, молчаливая наша Луиза, эта овечка, считавшая, что он для нее слишком важная шишка.

Проходивший снова по коридору Лоран Лестра сообщил:

— Там, в кают-компании, подано шампанское!

— Небось веселятся? — спросила я.

— Дамы в красивых платьях — белом и голубом.

Состроив нам рожицу, он ушел. Я встала и, взяв свой стакан, допила вино залпом. Смешное ребячество! Ведь естественно, что шампанское полагалось только к столу капитана.

Перрин Лемунье, дежурившая в тот день, собрала наши миски, сложила одна в другую, а я помогла отнести стаканы. Невольно подумалось, что это последний наш ужин на корабле, и привычные действия отдавали печалью. Мы надеялись, хотя и не говорили об этом, увидеть, что происходит в кают-компании, но дверь оказалась закрытой.

Настало время ложиться. По новой привычке, десятидневной примерно давности, я, не раздевшись, вытянулась на койке в ожидании минуты, когда я смогу пробраться на палубу, чтобы в последний разок ощутить себя настоящей владычицей этого молчаливого и незримого мира. Бессмысленно было теперь подчиняться запрету, накануне наложенному капитаном. Распорядился ли он, чтоб меня не пускали на палубу? Я сомневалась в этом.

Внезапно вовсю затрезвонил колокол, подняв по тревоге матросов и пассажиров.

— Свистать всех наверх! — разнесся крик в коридоре.

Мои спутницы, грубо разбуженные, дрожащие, надев на ночные рубахи свои накидки, бросились вон из каюты. Я вышла за ними. Дверь в каюту госпожи Фитаман была приоткрыта. Став на пороге, я сразу же обратила внимание на конверт с тремя красными пятнами сургуча. Он лежал прямо напротив двери, на столике, по-видимому, туалетном. Адреса на конверте не было. Я схватила его и спрятала у себя на груди под корсажем. Меня забавляла возможность потешиться над этой противной жеманницей госпожой Фитаман. По возвращении она будет тщетно искать письмо, не найдет, а утром оно опять ляжет на ее столик. Главное, выбрать удобный момент, чтобы его туда положить. Детский поступок, я понимала.

Так как колокол продолжал звонить, я побежала по коридору и чуть не столкнулась с матросом, который шел с фонарем.

— Быстро на палубу, — сказал он. — Капитан вас хватился, но ваши товарки его успокоили.

— Да что происходит?

Неопределенно махнув рукой, он отворил стенной шкаф, чтобы достать оттуда еще несколько фонарей. Я поднялась по трапу. Пассажиры и члены команды, скучившись в тесные группы, заполонили всю палубу. Я едва узнавала их в полутьме. Увидев меня, капитан подошел и, взяв меня за руку, крепко встряхнул.

— Ну, наконец, — сказал он, — наконец! Я было подумал, что это вы… С вашим проклятым упрямством…

— Что происходит? — снова спросила я.

В эту минуту матрос поднял фонарь повыше, и я разглядела встревоженное лицо капитана.

— Что происходит… но повторите-ка ваш рассказ, лейтенант, начните сначала, не опуская ни единой детали.

Враз обо мне позабыв, он весь превратился в слух и постарался вникнуть в слова господина Дюмангаро.

— Так вот, капитан. Я, как положено, принял вахту в восемь часов вечера. Сигнализировать было не о чем. Звуки, хождения взад и вперед — все, как обычно. Судно шло левым галсом, как и теперь, мы делали по четыре-пять узлов в час. Вдруг мне почудилось, будто бы кто-то, выйдя из-под навеса, метнулся к правому борту и перемахнул через леер. Я немедля спросил боцмана, не заметил ли он что-нибудь, и задал тот же вопрос рулевому Лагадэ. Оба ответили, что ничего не видели. Я же почти уверен, что различил в темноте нечто белое. Нагнулся над бортом, пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть или услышать крик. Но ничего не увидел и не услышал. Судно шло полным ходом. Мы уже порядком удалились от того места, где это белое шлепнулось в море. И я приказал Алену Ланье пойти вас уведомить.

— А в самый момент падения не было крика?

— Нет. Мелькнула фигура в белом, и все.

— Но почему? — еще спросил капитан.

Все промолчали. Я отметила, что капитан не спросил: «Но кто?» Он спросил: «Почему?» Значит, он знал, кем была та фигура в белом. Боже мой, кто? Я начинала догадываться, и это было ужасно. Письмо с тремя красными нашлепками сургуча, письмо без адреса на конверте…

— Кто же бросился в море? — Должно быть, я крикнула это не своим голосом. Кто-то ответил мне:

— Госпожа Фнтаман.

Тут подошли с фонарями матросы, один из которых сказал:

— Мы все кругом обшарили — нигде ее нет, этой дамы.

— Несчастный случай, — сказал первый.

— Нет, — возразил господин Дюмангаро, — не несчастный случай.

Письмо. Как его положить на место?

— Никому не уходить с палубы, — приказал капитан. — А вы, господин Дюбурнёф, идите за мной.

Они спустились по трапу. Невнятный шум голосов поднялся над палубой. Обрывки фраз, вопросы, которые повисали в воздухе без ответа, ответы на неизвестно кем заданные вопросы. Говорили, что надо убрать паруса, спустить шлюпку на воду, набросать побольше спасательных поясов и тросов. Над всем этим гомоном возвышался голос третьего помощника.

— Скорость пять узлов в час да еще и кромешная тьма — это же все равно что искать иглу в стоге сена. Вы, может быть, поступили бы по-другому, что ж, замечательно, а я делал то, что считал нужным.

Потом прозвучали слова «какая несдержанность» и опять послышался голос господина Дюмангаро, еще более резкий:

— Я же не был ни в чем убежден! Одному только мне что-то там померещилось… Это сейчас я уверен, поскольку исчезла госпожа Фитаман.

Письмо. Я ощущала его на своей груди, как ожог. Капитан и господин Дюбурнёф возвратились на палубу. Капитан нес холщовый мешочек.

— Все в порядке в ее каюте, — сказал Дюбурнёф. — Это, конечно, несчастный случай. Если б она собиралась покончить с собой, то уж наверняка бы хоть что-нибудь да оставила, какое-то объяснение, письмо… Возможно, она потеряла равновесие, слишком низко нагнувшись над бортом, такое бывает гораздо чаще, чем думают.

— Да ничего она не нагнулась, — сказал третий помощник. — Она просто покончила самоубийством.

Кто-то вскрикнул.

— Поддержите вашу жену, господин Дюмангаро, — холодно сказал капитан. — Ей, кажется, дурно.

Его голос был холоден, но спокоен, он явно следил за собой.

— Проводите ее в каюту и возвращайтесь, чтобы смениться с вахты. Уже двенадцать. Я буду ждать вас на полуюте. А вы, господин Дюбурнёф, опечатайте каюту госпожи Фитаман. Путь все идут к себе, больше мы ничего, к сожалению, сделать не можем.

В два часа ночи капитан приказал изменить курс. Через день, в четыре часа пополудни, мы бросили якорь у острова Бурбон.


Я почти не спала. Письмо по-прежнему было в моем корсаже, и целую ночь я только о том и думала, куда бы его упрятать. Я не хотела ни уничтожить его, ни тем более прочитать. Мною руководило какое-то смутное чувство. Мне казалось, что все хорошее, доброе и прекрасное, которого я для себя ожидала в будущем, зиждется на соблюдении этой тайны. Да, впечатление это, хотя и смутное поначалу, не было угнетающим, так как связывалось с отчасти приятным сознанием, что от меня зависит весь ход дальнейших событий.

А по мере того как летели часы, я и вовсе словно бы опьянела, не уставая себе повторять, что, как единственный человек, которому что-то известно, игру веду я. Однако куда деть письмо? Наконец я вспомнила про ларец для шитья, подаренный мне настоятельницей перед нашим отъездом. У крышки ларца была изнутри мягкая шелковая подкладка. В эту подкладку втыкались иголки. Достаточно чуть отклеить ее, чтобы засунуть письмо между ватой и крышкой, а после снова приклеить.

Ранним утром, едва наблюдатель дал знать, что показался остров Бурбон, мои спутницы поспешили на палубу. Я тотчас достала из чемодана этот ларец. К счастью, толстый слой клея, на коем держалась подкладка, после легкого смачивания вновь безотказно исполнил свое назначение. Тайник не был таким уж идеальным, да все лучше, нежели мой корсаж.

Три красных сургучных печати! Глядя на них, я внезапно вспомнила, что на туалетном столике находились еще сургучный брусок и свеча. Капитан и его помощник, безусловно, их видели тоже. На мгновение мной овладела паника, но, поразмыслив, я успокоилась. Никто меня не заметил, когда я входила в каюту и выходила оттуда. Только в конце коридора я едва не наткнулась на шедшего с фонарем человека, там, на углу, где коридор сворачивал к правому трапу Три печати красного сургуча… Я подумала вдруг, что именно тем бруском и воспользовались, когда опечатывали каюту.

Но это меня не касалось. Необходимо и впредь держаться подальше от этой истории… Я холодно поклялась себе в этом. Ничего я не знаю и ничего не видела. Женщина упала в море, мне ее очень жалко, но что я могу тут поделать, я не несу за это ответственности.

Хотя во второй половине дня остров Бурбон был по-прежнему хорошо виден, мы не могли к нему подойти. На борту опять стало тихо, слишком тихо. Все старались поменьше сновать по палубе. Пища нам показалась еще тошнотворней. Сухари отвратительно пахли плесенью, фасоль горчила, вода провоняла. Все эти мелочи, к коим, благодаря своему аппетиту, мы до сих пор относились легко, внезапно приобрели большое значение. А в довершение всего к нам в каюту вбежала крыса, которую мы едва выгнали. После ужина мы отказались даже всем скопом выйти на палубу, как мы обычно делали, если погода была хорошей. С исчезновением госпожи Фитаман все на борту пошло кувырком — такое у нас создалось впечатление.

К полудню следующего дня на судно поднялся лоцман, который приплыл к нам на маленьком паруснике. Перед тем как войти на рейд Сен-Дени и бросить там якорь, мы дали залп. Но высадиться на берег можно было только при помощи цепного подъемного моста. Шлюпки причаливали к кораблю, и людям приходилось карабкаться на подъемный мост по веревочной лестнице. Капитан и господин Дюбурнёф сошли с корабля немедленно по прибытии, чтобы подать рапорт в адмиралтейство. По просьбе судового врача они увели с собой трех болевших уже две недели матросов с намерением взять их обратно на борт по возвращении из Пондишери.

На «Стойком» убрали все паруса, оставив над палубой только натянутый парусиновый тент для защиты от солнца. Все было спокойно. Склянки, как прежде, отбивали каждые четверть часа, но люди все еще переговаривались вполголоса. Можно было поклясться, что всех охватило какое-то необоримое изнеможение, а непредвиденный заход в гавань лишь увеличил общее замешательство, в котором мы пребывали со вчерашнего вечера.

Колокол, созывавший на ужин, чуть разрядил обстановку, и после еды пассажиры и офицеры снова вышли на палубу. Разговоры, вялые поначалу, вскоре начали оживляться. В отсутствие капитана (его на борту еще не было) каждый, казалось, хотел отстоять свое мнение. Два пассажира твердо стояли на том, что это несчастный случай, вопреки утверждениям третьего помощника, который упорно держался версии самоубийства. Третий пассажир хотя и помалкивал, но его вид красноречиво свидетельствовал, что у него свой собственный взгляд на все происшедшее. Странная была атмосфера.

Госпожа Дюмангаро, которая до сих пор не вмешивалась в разговоры, вдруг обратилась к мужу:

— Сообщи им мнение капитана, ведь это уже не секрет.

— В самом деле, — сказал господин Дюмангаро, — капитан и тот был вынужден примириться с очевидностью и составить протокол в этом именно смысле.

Приосанившись, он достал из кармана бумагу.

— Я сохранил черновик, — сказал он, — и вот что написано капитаном и что своей подписью подтвердили мои друзья, которые здесь присутствуют, а также я лично.

Гораздо позже я своими глазами прочту копию этого протокола. Он был составлен в ту самую ночь.

«…Сим удостоверяем, что тому час с половиной назад поставленные в известность, будто бы вышеназванная госпожа Фитаман, пассажирка нашего судна, находясь у себя в каюте, предавалась неистовому отчаянию и даже плакала, мы отправились к ней и спросили, не чувствует ли она какого-нибудь недомогания и какова причина ее горя. Она нам ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись. После ее ответа мы удалились, а в полночь были уведомлены, что две-три секунды назад кто-то вышел из-под навеса над внутренним трапом, что темнота не позволила этого человека узнать, что этот некто, поскольку судно шло левым галсом, под ветром проследовал к правому борту, и так как нам показалось, что неизвестный упал в море, мы тотчас же попытались хоть что-нибудь разглядеть и окликнуть оного, дабы выяснить, кто это был, и действовать по обстоятельствам, но ничего не увидели и не услышали. Однако после случившегося, после того, как на палубу были вызваны все пассажиры и весь экипаж, мы убедились, что на борту не хватает одной госпожи Фитаман и что это погибла она. Не теряя времени, мы с первым помощником спустились в ее каюту, изъяли доверенные ей письма, кои вложили в холщовый мешочек, сразу же опечатав его. После чего мы заперли дверь, наложив на нее полоску холста с такими же точно печатями. В подтверждение чего и составлен в вышеуказанный день и год настоящий акт, дабы при случае он послужил для установления истины».

За этим следовала подпись капитана и фраза, добавленная одним из свидетелей: «Удостоверяем, что заявление господина Мерьера, нашего капитана, является правдой и заслуживает полного доверия». Когда я десятью годами позднее прочла другую копию этого документа, я была немного удивлена, увидев в конце протокола не только фамилии и чин офицеров, но и подпись того пассажира, у которого был столь напыщенный вид, а также подписи боцмана, плотника, бондаря, матроса — починщика парусов и кока с его подручным. Кок скажет потом, давая свои показания на Иль-де-Франсе, что примерно за полчаса до тревоги он подал стакан воды госпоже Фитаман и что она не выглядела ни огорченной, ни мрачной. Согласно общим свидетельствам, он был последним, кто ее видел живой.

Закончив чтение, третий помощник подождал, не будет ли каких-нибудь замечаний, но тут внимание слушателей привлекла подходившая к судну шлюпка. Капитан с помощником возвращались на борт. Во мгновение ока палуба опустела. Несчастный случай или самоубийство — никто не желал обсуждать всего этого при капитане.

Когда шлюпка причалила к кораблю, я со своими подругами спустилась в каюту. Но слишком много мыслей толклось у меня в мозгу, чтобы я могла позволить себе свободно вздохнуть. Через час или два я набросила на ночную рубаху накидку и поднялась на палубу.

Тишину нарушало лишь вызванное легкой качкой поскрипыванье рангоута. Мачты кланялись то в одну, то в другую сторону, и между реями перетекали с места на место звезды. Где-то на судне вахтенные матросы оберегали покой пассажиров.

Я облокотилась на ограждение левого борта, прямо напротив берега. В темноте он угадывался только по ароматам растительности, которые по временам долетали до стоящего на якоре корабля. Еще немного терпения, и Иль-де-Франс точно так же окажется перед нами, готовый принять нас, приплывших из дальней дали, каждого со своей тайной и со своей судьбой. Нас, шестерых сирот из Нанта, трех пассажиров, питавшихся за столом капитана, а также других, с нижней палубы, госпожу Дюмангаро и нескольких членов экипажа, которые пожелают высадиться и добьются на то разрешения, чтобы другие матросы и офицеры, те, что когда-то остались на Иль-де-Франсе, получили возможность оттуда уехать, полностью удовлетворив свое любопытство или вконец разочаровавшись. Бог весть почему я об этом думала.

С того времени, как мы отплыли от Лориана, мне открылся совсем иной мир, изменивший мой взгляд на людей и события. Порой внутри у меня отпиралась какая-то защелка, и все поступки, даже слова, лишившись своей оболочки, делались вдруг совершенно прозрачными. Я сама удивлялась всему, что я теперь понимала, угадывала в других. Я знала, что не застрахована от ошибок, что намерения, которые я приписывала окружающим, могли привести к неправильным выводам, но все это не имело значения. Важно было лишь то, что я вышла из состояния безучастности, которое тщательно культивировалось в приюте и которому мои спутницы отдавали дань и сейчас.

Я положила обе ладони на ограждение: корабль, ведь это что-то живое, он потрескивает, дрожит, сражается, побеждает, это великолепно. Я чувствовала, что каждый, будь то капитан, офицер, матрос, юнга, чем бы он ни был там занят, составляет одно целое с кораблем, вместе с ним и страдает и разделяет его славу. Каждый может разговаривать с ним, поверять ему свои радости и печали, свои надежды.

«Стойкий» — этот покоритель морей, всегда готовый отправиться в путь, — был здесь, у меня под ногами. Да, он был здесь и покачивался на своих якорях, этот хранитель множества тайн, накопившихся за долгие годы странствий. И может быть, самой важной из этих тайн была именно позавчерашняя трагедия. Я старалась припомнить то, что прочел третий помощник, но в голову приходили одни обрывки: «Мы у нее спросили, какова причина ее горя… она ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись…»

Текст протокола лишь много позднее запечатлелся в моем сознании. В тот вечер я внутренне отворачивалась от него, не позволяя себе вникать в его содержание глубже и размышлять о письме. Надежно спрятанное сейчас, оно, возможно, впоследствии пригодится — как, я пока не знала. Все будет зависеть от дальнейшего хода событий. На данном этапе ее письмо, вероятно, кое-что упростило бы, но могло и запутать, так мне говорило мое чутье, а с недавних пор, с момента отъезда из Лориана, я своему чутью начала доверять.

Я погрузилась в задумчивость, и несказанный покой снизошел на меня как молчаливое обещание. Вдруг мне почудился легкий шорох, и я обернулась. Никого не было. Впрочем, свет фонарей освещал далеко не всю палубу. Кто-то, подобно мне, возможно, и задержался здесь допоздна, спасаясь от духоты и влажной жары в каюте. Все же я вздрогнула от неожиданности, когда рядом со мной оперся на ограждение капитан.

— Королевский прокурор, — сказал он, — прибудет завтра на судно, чтобы проверить печати. И, убедившись в точности адресов, заберет с собой письма, которые были доверены госпоже Фитаман.

— Где же она их хранила? — спросила я.

Мой вопрос не вызвал у него удивления.

— В ящике своего туалетного столика, — сказал он.

— А кому они предназначены?

— Разным лицам на Иль-де-Франсе и острове Бурбон. Одно из них — именно королевскому прокурору.

— Не странно ли, что молодая женщина, имевшая все, чтобы быть счастливой, решила вот так, ни с того ни с сего, покончить с собой?

— Она, может быть, не была особенно счастлива. По-видимому, стремилась к недостижимому. Да и кто нам докажет, что это самоубийство?

— Ведь вы ее видели в глубочайшем горе.

— Откуда вам это известно?

Я неопределенно пожала плечами, чего он во тьме не заметил.

— Люди болтают, — сказала я.

— Послушайте…

Он нагнулся ко мне и заговорил тихим, но жестким голосом, словно охваченный неожиданным гневом:

— Да послушайте, я просто вынужден был согласиться с версией самоубийства. Дюмангаро стоит на своем, как скала. А у меня ни единого доказательства, чтобы его опровергнуть. Упорствовать было бы неразумно.

Между нами установилось что-то похожее на сообщничество.

— Но она плакала, вы же видели, она плакала, — сказала я.

— Я не видел ее после ужина. Но поскольку я согласился с версией самоубийства, логично предположить, что она плакала перед тем, как принять столь трудное решение.

Он говорил со мной так, будто мы всегда были полностью откровенны друг с другом. Но разве чуть ли не с первых дней не было между нами словно какого-то поединка? Этой ночью он объявил перемирие — почему? На этот раз его прямота меня покоробила, его ложь — тоже. Но в самом ли деле он лгал? Мы оба не знали, что его ждет впереди.

— Если и впрямь вы ее не видели, то зачем же тогда в протоколе вы написали, что она плакала?

— Кто это сказал? Дюмангаро?

— Да.

— Я уже говорил вам: чтобы самоубийство выглядело правдоподобно. А главное, чтобы побить Дюмангаро на его собственной территории. Этого человека надо остерегаться. Теперь он не сможет придумывать всякие небылицы.

Капитан ошибался, но кто же мог угадать?

— Что вы ему сделали? — спросила я.

— А спросите его. Для меня он такой же офицер, как все прочие, хотя ему-то следовало бы вести себя лучше других.

— Вы не верите в самоубийство, капитан?

— Нет. Если это не несчастный случай, то…

— Если это не несчастный случай?!

— Ай, мадемуазель Какре, не видите, что ли, ведь я шучу. Признаюсь, мне было приятно вот так говорить, непринужденно, без какого бы то ни было недоверия.

— Я научилась слушать, — сказала я, — и молчать.

— Слушать — да, в этом я только что убедился. А вот молчать — не знаю. Тут я рисковал! Отправляйтесь спать, я сделаю то же самое, если меня оставят в покое. Может, меня уже ищут…

Взяв мою руку, он довел меня до навеса над внутренним трапом.

— Я, знаете ли, слегка притомился следить вот так по ночам за вашей целостью и сохранностью. Издалека следить, разумеется.

Что хотел он этим сказать?

— Спокойной ночи, я еще обойду корабль перед тем, как идти в каюту.

Слушать и молчать. В дальнейшем мы только дважды помянем «Стойкого», да и то вскользь. И я промолчу.

Улегшись на койку, я тотчас уснула, и мне привиделся странный сон, который смущает меня по сю пору, когда я его обдумываю по прошествии стольких лет. Я увидела, как госпожа Фитаман тщетно отбивается от двух так и не узнанных мною людей, в конце концов сбросивших ее за борт. На полуюте стоит капитан, он присутствует при этой сцене, но не вмешивается. Я пробудилась в поту и в слезах. В темноте каюты слышалось ровное дыхание моих спутниц. Госпожа Фитаман умерла, но жизнь продолжалась.

Внезапно меня обуяла какая-то дикая радость. Я была жива, я чувствовала, как сама жизнь переливается в моих жилах. Я была жива, и жизнь продолжалась.


Королевский прокурор прибыл на борт ранним утром и задержался надолго. Его сопровождал секретарь суда. Все, кто во время гибели госпожи Фитаман находились на вахте, были вызваны и опрошены в каюте капитана. За исключением господина Дюмангаро никто ничего не видел и не слышал. Королевский прокурор откланялся, и капитан проводил его до наружного трапа.

После того как шлюпка отчалила и ей отсалютовали тремя выстрелами из пушки, на которые тотчас учтиво ответил форт, на корабле началась подготовка к отплытию. В четыре часа мы уже были под парусами и за пределами рейда.

Вечером я не вышла на палубу. После ужина меня сморил сон. Через два-три часа я проснулась и мне почудился шум в коридоре; потом будто кто-то открыл и с силой захлопнул дверь. Оцепенев, я подумала, уж не была ли то дверь госпожи Фитаман. Но на завтра, проходя мимо этой каюты, я убедилась в том что печати целехоньки. И тогда я сообразила, что, если бы этот ночной гость хотел проникнуть туда, он вел бы себя осторожней.

Ветер был благоприятным, и наблюдатель на мачте не замедлил нам сообщить, что вдали видны берега Иль-де-Франса. Спустя еще три часа стали вполне различимы прибрежные горы. Вернувшись на палубу после обеда, мы рассмотрели и берега. В четыре часа пополудни мы уже были прямо напротив Порт-Луи, а в шесть часов бросили якорь на рейде.

Как-то вдруг опустилась кромешная тьма. Но почти сразу на море блеснул огонек, и мы услыхали плеск весел. То был начальник порта, прибывший на судно в сопровождении какого-то хмурого человека. Их приняли с надлежащими почестями. Едва лишь ступив на палубу, начальник порта объявил, что губернатор, господин де Мопен, уехал в Юго-восточный порт, а что Порт-Луи находится под началом майора Бельрива. В самом Порт-Луи на неприглядном фоне плотного леса мерцало всего с десяток огней.

Хмурый мужчина, весьма удивленный отсутствием своей супруги на палубе, спросил, не у себя ли она в каюте. Только тогда стало ясно, что это военный врач Фитаман. Капитан Мерьер пригласил его для разговора в кают-компанию, и начальник порта последовал за ними. Что они там говорили? Как господин Мерьер представил ему эту драму? Как реагировал бедный врач? Все это вопросы, на которые невозможно ответить. А я задавала себе в тишине другие вопросы: почему этот пожилой человек не увез с собой молодую жену, когда заключил контракт на Иль-де-Франсе? И почему госпожа Фитаман согласилась на брак со столь тусклой личностью? Начальник порта, хоть и был явно старше по возрасту, выглядел куда привлекательнее врача. Иные поступки непостижимы, но если это действительно было самоубийство…

Гости решительно отказались поужинать на корабле и простились. Поведение врача, когда он вышел на палубу, было весьма достойным. Шлюпка отчалила, и вскоре свет фонаря, который покачивался на ее корме, растаял во мраке.

И вот последняя ночь на судне, стоящем на якоре перед неким неведомым островом!.. Мыслям моим надлежало бы унестись в грядущее, а они, напротив,замешкались где-то в прошлом. Добравшись до места, я с изумлением осознала, что мы провели на борту целых пять месяцев. Я уже не помнила о тех тяжких часах, когда непогода держала нас взаперти, о противной однообразной еде с той поры, как была изрублена вся говядина и свинина, забиты все птицы и черепахи и нас принялись кормить перекисшей капустой да сушеными овощами, в которых так и кишели черви. Я начисто позабыла о ранах, нанесенных моему самолюбию, зато сохранила в памяти одни лишь свои открытия. Путешествие подошло к концу, и я знала, что отныне мне предстоит жизнь, в которой придется многому научиться заново, жизнь, требующая мужества и большой проницательности. По крайней мере достаточной для того, чтобы уразуметь, что я приобщилась на корабле к такому образу жизни, с которым должна буду распрощаться раз и навсегда.

Так как вечером пассажиры и члены команды долго не расходились с палубы, капитан приказал принести водки, вина и всех угостить. Люди развеселились. Каждый точно спешил стряхнуть с себя злые чары, преследовавшие нас по пятам с самого вечера драмы. Но несмотря на то что вслух никто не упоминал погибшей, воспоминание о ней было слишком живо, особенно у меня, сохранившей в памяти это одушевлявшее весь ее облик желание нравиться.

— Случалось ли ей исполнять обязанности хозяйки за столом капитана? — спросил председатель трибунала.

— Да, — ответил свидетель.

— А госпожа Дюмангаро тоже пользовалась таким правом?

— Да, — ответил свидетель.

Однако он лгал. Его супруги как бы и не существовало для капитана. Вот, может быть, одно из объяснений.

Мы выпили каждая по два стакана вина, и головы наши слегка пошли кругом. В последний раз мы спустились к себе в каюту. Через десять минут юнга Лоран Лестра попросил меня от имени капитана явиться в кают-компанию. Капитан сидел за столом под лампой, и перед ним лежал кожаный кошелек.

— Присядьте, — сказал он.

Он изучающе всматривался в меня. Я молча села.

— Перед нашим отплытием из Лориана, — сказал капитан, — настоятельница дала мне некоторые наставления с просьбой передать их вам по приезде.

— Мне?

— Она вас считала самой смышленой, более, чем другие, способной смотреть опасностям прямо в глаза, с открытым забралом. Я наблюдал за вами в пути. Она не ошиблась. Так вот что я должен сказать: ни вас, ни ваших подруг никто не неволит вступать в брак именно здесь. Если те молодые люди, которые сделают вам предложение, не смогут составить, как вам покажется, ваше счастье, не приходите в ужас. В этом кошельке есть чем оплатить дорогу обратно для всех шестерых. Настоятельница написала об этом местным властям и вице-префекту апостольской церкви на острове. Ее письма находятся у меня, я завтра же их доставлю по назначению. Вручу я вице-префекту также и кошелек, поскольку отдать его вам значило бы взвалить на вас слишком большую ответственность в порту, где, как утверждают, честных людей можно пересчитать по пальцам одной руки.

— Настоятельница в день отъезда, по-моему, уже не была уверена, что действует ради нашего блага, предложив нам отправиться на Иль-де-Франс.

— Вы колебались, прежде чем согласиться?

— Ни секунды. Все лучше той жизни, которая нас ожидала, все лучше этого… погребения заживо.

Я споткнулась на этих словах, но он не заметил.

— За вас я спокоен: вы при любых обстоятельствах будете на высоте и сумеете себя защитить.

В его взгляде блеснула ирония, он засмеялся. Смех — я заметила это впервые — делал его лицо совершенно мальчишеским.

— За исключением того случая, когда я сочту бессмысленным защищаться, — сказала я. — Бывает, что вас так и тянет к какой-нибудь подлости, так и хочется дать событиям вас захлестнуть!

— Поддаться соблазну, заранее зная, что катишься в пропасть? Да, да, такое бывает, мне это слишком хорошо известно.

Тут мы внезапно вернулись к действительности. Он встал.

— Как бы то ни было, — сказал он, — я сохраню хорошее — ах, да что я там говорю, — чудесное воспоминание о вашем присутствии на борту. О девушке гордой, отважной, чистой… Всегда стоящей в сторонке, однако весьма наблюдательной. Никогда не встречал столь пленительного создания… Ваш отец был моряк?

— Не знаю, я ничего не знаю про своих родителей.

— Извините! Я в отчаянии, что задал этот вопрос.

— Не беспокойтесь. Ваш вопрос не может ранить меня. Я много раздумывала на эту тему с тех пор, как мне стало ясно, что я подкидыш. Я уже свыклась с этим.

— Надеюсь, мы еще встретимся до моего отплытия, но такое больше не повторится.

Он обогнул стол — это он-то, даже не приподнявшийся, когда я вошла, — склонился передо мной и поцеловал мою руку.

— Идите, — сказал он, — и будьте счастливы.

Он не улыбался.

Назавтра в час дня мы высадились на берег.


Что за убогий вид был у этого поселения! Несколько домишек, кузня, хлебопекарня, склады, убогая часовенка, и все это с крышами из пальмовых листьев.

Вице-префект апостольской церкви принял нас очень ласково и самолично развел по шестерым местным семьям, давшим согласие приютить по одной девушке в ожидании… В ожидании чего? Фраза всегда оставалась незаконченной. То были семьи гражданских или военных начальников, то есть семья майора, штаб-лекаря, каптенармуса, инженера, нотариуса и королевского прокурора. Жилища их все были скучены в одном обнесенном оградой месте, которое называлось Ложей, вокруг дома губернатора — чуть более просторного, чем остальные, — и канцелярии суда, где проводились также и заседания трибунала. К канцелярии примыкала тюрьма, состоявшая из трех камер. Все эти строения и жилые дома были отделены одно от другого заборами.

Мы знали, что около двадцати молодых женщин, приехавших, как и мы, на Иль-де-Франс, давно уже вышли здесь замуж, но были ли они счастливы? Жили они со своими мужьями на предоставленных им землях, и мне суждено было встретиться с ними лишь много позднее.

Еще перед высадкой я передала подругам слова настоятельницы. Данные ею советы несколько сгладили первые жалкие впечатления от этого острова, который, впрочем, имел за собой всего десять лет колонизации. Возможность уехать отсюда побуждала нас относиться ко многому снисходительней — ведь мы еще и понятия не имели, как трудно покинуть остров, коль скоро ты уже здесь.

Меня поселили в доме нотариуса. Вначале великодушие, проявленное госпожой Дюкло, которая согласилась меня приютить, плохо скрывало ее мечту заполучить даровую прислугу. Но в дальнейшем все приняло совершенно иной оборот.

Что сказать о первых часах, о первом ночлеге у незнакомых людей? И куда ушла та свобода, которой я пользовалась на корабле! Желая, как видно, меня развлечь, жена нотариуса сразу же предложила мне заниматься кухней и присматривать за двумя ее ребятишками: раб, которому были поручены эти заботы, как раз накануне сбежал и скрылся в лесу. Спустя два-три дня я уже больше ничем не была озабочена, кроме своих повседневных дел да еще, что скрывать, своего будущего. Если я раньше могла надеяться на общение с людьми, которых узнала на корабле, то теперь пришлось быстренько разувериться в этом. Капитан и его офицеры, вынужденные во время плавания всячески нас охранять, переложили свою ответственность на местные власти.

Общественной жизни на острове почти не существовало. Казалось, что все эти семьи, взяв за образец поведение губернатора де Мопена, который славился своей нетерпимостью, в чем-то подозревают друг друга. Согласно приказу, свет у солдат и рабочих гасился в восемь часов вечера, а у тех, кого называли знатью, в девять. Из-за отсутствия всяких дружеских отношений между местными жителями я встретилась со своими подругами лишь в воскресенье, на мессе. Да и то мы увиделись издали. Нам и в голову не приходило, что мужчины всех возрастов слоняются в это время вокруг часовни, желая на досуге как следует нас рассмотреть и сделать свой выбор.

В понедельник бондарь Дени Робен заявил о своем намерении жениться на Теодозе Герар, и его предложение было тотчас же с благодарностью принято. Что скрывалось за этой поспешностью? Отчаяние или смирение? Я была, вероятно, единственной, кто заметил, как нравился Теодозе обаятельный второй помощник. Но она решила забыть его, а значит, и мне надлежало сделать то же самое.

Спустя десять дней состоялась свадьба. Именно в тот самый день, когда жители Порт-Луи были как громом поражены неожиданной новостью. Я узнала ее, услыхав разговор господина Дюкло с каптенармусом, который зашел к нему по делам рано утром. Господин Мартен сообщил, что вследствие настойчивых слухов по поводу нарушений дисциплины на «Стойком», которые повлекли за собой столь тягостные события, капитан Мерьер арестован по приказанию господина де Мопена, как раз накануне вернувшегося в Порт-Луи. Трибунал, заседающий в канцелярии суда, собирается приступить к допросам.

Первым моим побуждением было вынуть письмо из ларца и отдать нотариусу. Но, поразмыслив, я все же сказала себе, что не знаю его содержания… А вдруг оно в чем-нибудь уличит капитана? Если предположить…


Лишь через несколько месяцев я решила, что надо без промедления избавиться от письма, запечатанного сургучом. Верная своей клятве его не читать и не рвать, я воспользовалась недолгим, в несколько дней, одиночеством на берегу Большой Гавани (мы в это время переправляли в Порт-Луи наш второй урожай), чтобы вынуть из тайника письмо и засунуть его в футляр для спиц и крючков. Как-то вечером я отвязала лодку и взяла с собой шест и весла. Часто, оставшись одна, я совершала теперь такие прогулки, так что никто из рабов не обеспокоился, когда увидал, что я отплываю от берега. На этот раз в карман своей юбки я опустила этот футлярчик.

Какие мысли обуревали меня по пути? То были главным образом обрывки каких-то фраз, приходившие мне на память: «Повторите ваш рассказ, лейтенант… Мне показалось, что кто-то вышел из-под навеса… Но почему?»

Футляр покамест лежал у меня в кармане, и это был мой последний шанс. Отодрать сургуч, развернуть бумагу — и все, может быть, разъяснится. Послание могло оказаться совсем незначительным, адресованным к матери, другу, дальнему родственнику. Банальнейшим письмецом, какие обычно пишут с дороги перед концом путешествия. Тогда я бы сделала вывод, что то был несчастный случай. Но послание могло содержать и искомое объяснение. Объяснение, которое, я это слишком хорошо понимала, прозвучит отходной над моими надеждами и всем моим счастьем. Крик о помощи или донос? Коварная, вероломная мысль, ничем, однако, не подтверждаемая, пролагала себе дорогу в моем сознании. Какую опасность почуяла эта женщина рядом с собой? Не будь письма, версия несчастного случая мне показалась бы очень правдоподобной. Ничто у меня внутри ни с чем не вязалось, не согласовывалось. Зачем капитан написал в своем рапорте, что узнал про слезы госпожи Фитаман и пошел к ней в каюту? Он мне одной признался, что вовсе не видел ее плачущей. Может быть, между ними произошла какая-то бурная сцена? Что она в эти минуты открыла ему, если, конечно, сцена имела место? Кок, со своей стороны, утверждал, что, когда он принес пассажирке стакан воды, он не заметил в ее поведении ничего необычного, она, как всегда, держалась спокойно. Не услышал ли он какого-нибудь отголоска ссоры между капитаном и госпожой Фитаман и не решил ли снять подозрение с капитана, со всей очевидностью доказав, что этот последний не может нести ответственность за драму? Его логика, впрочем, не убедила членов трибунала. Ведь заявление кока могло свидетельствовать и о том, что госпоже Фитаман удалось-таки справиться с нервным срывом, вполне естественным после столь длинного путешествия. Но разве приходят в уныние, когда уже близок конец долговременных испытаний? Разве сигнальщик не известил, что видит вдали берега Иль-де-Франса?

Я добралась до южной оконечности бухты. Здесь, при отливе, волны с меньшим остервенением кидались на рифы. Перегнувшись через борт, можно было увидеть водоросли, ярких рыбешек и даже огромного моллюска, разлегшегося между извилинами коралла.

Я отпустила себе еще один миг на раздумья, миг, в течение которого я наблюдала за плавными движениями маленького серого ската, кругами ходившего под моей лодкой. Потом, уже более не спрашивая себя ни о чем, отложив весла, я поднялась на ноги и зашвырнула футлярчик как можно дальше. И сразу почувствовала облегчение. Этим поступком я доказала себе, что все-таки у меня хватает характера, чтобы, однажды приняв решение, держаться его до конца. Теперь я могла возвратиться на берег, что и сделала в высшей степени неторопливо, вволю налюбовавшись алыми отблесками заката на море и пляже. Надо мной то и дело меняли свои очертания золотистые облака, неожиданно обращая суровый профиль римского императора в кошку, а кошку — в летающего дракона…

Я затащила лодку на берег. Тропинка, протоптанная в первые дни, превратилась в аллею, и на деревья, ее окаймляющие, уже слетались, готовясь к ночлегу, птицы. В листве не молкло оглушительное щебетанье, но мало-помалу гомон утих, настала полная тишина.

Я вошла в дом, ларец для шитья лежал на столе в гостиной. Я уже было хотела его прибрать, пообещав себе завтра же снова приклеить шелковую подкладку, как вдруг внимание мое привлек звук, успевший сделаться для меня родным. Где-то вдали, на дороге, раздался цокот копыт. Это было чудесно. В любом обладании таится угроза утраты, я знала об этом. Я трепетала от страха все эти годы и имела все основания трепетать, хотя несчастье пришло отнюдь не с той стороны, с которой я его ожидала.


Вопрос, который я не осмеливалась себе задать, был задан председателем трибунала судовому врачу «Стойкого»:

— Не ожидала ли госпожа Фитаман ребенка?

— Ничто не давало повода это предположить.

— Обращалась ли она к вам за врачебной помощью?

— С пустяковыми недомоганиями. Морская болезнь в первые дни, мигрень — много позже.

Я вспомнила фразу капитана Мерьера: «Это человек, которого надо остерегаться». Не этот ли человек стал источником слухов, которые привели к аресту капитана? Каптенармус никаких намеков на этот счет не сделал. Он лишь сказал, что судебную процедуру затягивать не собираются, поскольку уже через десять дней «Стойкий» выйдет из дока и будет готов взять курс на Пондишери.

Капитан Мерьер в тюрьме, в нескольких метрах от дома нотариуса! То, что невозможно было даже вообразить, оказалось печальной действительностью. Вслед за каптенармусом визитеры так и повалили один за другим в дом нотариуса, куда обычно и носа никто не казал, что было отмечено мной, едва я там поселилась. Я не могла слышать того, о чем говорили другие гости, так как вышла с детьми в сад. Пятилетний Рене и Мари-Жанна трех лет не очень мне докучали, их было легко занять. Любимым их развлечением, когда они гуляли в саду, было глазеть через щели забора на главную площадь. Я охотно им подражала. Что и позволило мне в этот же день увидеть, как Теодоза Герар, войдя в часовню со своим женихом, вышла оттуда уже с мужем. Сопровождали их только двое свидетелей: штаб-лекарь с женой, в доме которых жила эти дни Теодоза. Вице-префект апостольской церкви проводил их всех до порога часовни.

Ни с кем не простившись, Теодоза прямо со свадьбы отправилась за два лье от порта, на земельный участок, где ее муж уже выстроил маленький домик. Вместе с ними пустились в дорогу несколько их рабов да один сосед, колонист — слово, указывавшее, что он дал согласие основать поместье. Власти не разрешали солдатам, рабочим и поселенцам слишком уж удаляться от порта поодиночке — из опасения, как бы на них не напали беглые.

Я так расстроилась, увидав Теодозу, что даже подумала: а не лучший ли это выход? И разве не ради такой развязки, сколь она ни унизительна, мы и приехали на Иль-де-Франс?

Что за тягостный день! Капитан в тюрьме, Теодоза брошена на съедение первому встречному. Просто с ума сойти от тоски. После ухода последнего гостя я пошла в кухню, уединенное маленькое строеньице на задах дома, и приготовила ужин, который и подала в обычный час. Нотариус с супругой, поужинав, часто засиживались за столом до отбоя и с увлечением обсуждали все события дня. Разговор затягивался до девяти, когда мои покровители, принадлежавшие к местной знати, гасили свет и отправлялись на боковую.

Слушая их, я узнала немало сплетен. На острове назревало всеобщее недовольство, глухое соперничество разделяло чиновников. Чуть не каждый поддерживал тайную переписку с директорами Вест-Индской компании, которые извлекали из этого кое-какую пользу, но ничего не могли изменить: очень уж все были разочарованы, разобщены и потому в своих письмах сгущали краски. Сейчас никто уже более не надеялся быстро разбогатеть, так как первоначальную рьяность в выполнении намеченного сильно подкосила нехватка рабочих рук. Приехав в колонию, люди вдруг забывали, что прежде были рабочими, они начинали казаться себе существами высшего порядка, с душой и талантами, для того лишь и данными, чтобы властвовать и держать всех в узде. Нотариус любил пошутить в домашнем кругу над слабостями своих соотечественников. Но в этот вечер разговор вертелся по преимуществу вокруг капитана Мерьера. С ним все было так непонятно!

Сразу же по приезде в Порт-Луи губернатор ознакомился с протоколом о вскрытии каюты госпожи Фитаман и с описью найденных там вещей. Поскольку дошли до него и некоторые слухи, он вызвал к себе господ Дюбурнёфа и Дюмангаро, после встречи с которыми отдал приказ об аресте капитана Мерьера. Всем жителям острова был хорошо известен нрав губернатора, всем крепко от него доставалось. Предшественник господина Дюкло, нотариус Фуйоз, тоже был его жертвой, так что он предпочел даже бросить концессию и вернуться во Францию, дабы избежать нареканий, коими осыпал его господин де Мопен. Протестуя против жестокого обращения губернатора, поселенцы слали бесчисленные петиции не только директорам Вест-Индской компании, но и в Верховный трибунал острова Бурбон, лишь на одной этой почве и приходя к взаимному пониманию. Верховный трибунал острова Бурбон имел тогда еще право вмешиваться в дела Иль-де-Франса, и во множестве случаев решения местных судей бывали отменены.

Я долго валялась без сна на своей походной кровати в детской комнате. Часовые несли караул вокруг Ложи, и, когда они проходили мимо нашего дома, я слышала их шаги. Время от времени, если пути их скрещивались где-нибудь рядом и они останавливались поболтать, до меня доносились их голоса, но слов я не разбирала. Скорее всего часовые переговаривались по поводу погоды — сегодняшней или завтрашней. Тема, имеющая большое значение на острове! Но речь могла также зайти о каком-нибудь вспыхнувшем на вершине горы огоньке — явном знаке присутствия там сбежавших рабов, так называемых «беглых». Эти люди, удрав от своих хозяев, надеялись морем добраться до своей родины, а пока являли собой постоянную угрозу для Порт-Луи. Все их набеги с целью захвата провизии и оружия до сих пор бывали отбиты, но все-таки им удавалось каким-то образом сообщаться со слугами, которые предоставляли им необходимые сведения, а то и прибивались к отряду, как это сделал недавно раб госпожи Дюкло. По этой причине жилище нотариуса охранялось с особенной бдительностью. Сам нотариус, как и другие жители, спал, положив ружье возле себя. Женщины тоже учились владеть оружием, чтобы в случае нападения помогать мужчинам обороняться.

Прислушиваясь к шагам часовых, я в который уж раз задумалась над вопросом, что побудило меня приехать на этот остров. Мне некого было винить, ведь это по собственной воле я очутилась здесь, среди вод Индийского океана, на крохотном островке, где жизнь была еще так беспокойна, так неустойчива.

Но мало-помалу любовь к приключениям опять взяла верх, и я сказала себе, что пока мне довольно и ожидания. Мое житье-бытье у нотариуса непременно должно было стать переходной ступенью к чему-то новому, неожиданному. А что до письма… Мне будет не слишком трудно, следя за подробностями процесса, поступить, как того потребуют обстоятельства.


На следующий день, а он был одиннадцатым после того, как мы ступили на берег, господин Дюкло, вернувшись домой на второй завтрак, сообщил, что Перрин Лемунье сегодня же отправляется в Юго-восточный порт под охраной штаб-лекаря и нескольких солдат, в числе которых находится Рене Кристоф Сене, человек, решивший взять ее в жены. Свадьба их состоится сразу же по прибытии в Юго-восточный порт. Выслушав эту новость, я поймала на себе взгляд госпожи Дюкло. Чего опасалась она — проявления ли моей зависти или того, что ей слишком быстро придется расстаться со мной?

Юго-восточный порт был назначен столицей первым губернатором Деньоном, но господин Никола де Мопен, надумав недавно перенести столицу в Порт-Луи, куда он часто ездил и прежде, запросил разрешения на это у директоров Вест-Индской компании.

— Перрин отправится туда морем? — спросила я.

— Сначала пешком до Флака, — ответил господин Дюкло. — А там наймут лодку, которая доставит их в Юго-восточный порт.

К четырем часам пополудни я вышла с детьми в сад. И как всегда, мы сразу же устремились к забору. Зрелище, что предстало сегодня нашему взору, было из ряда вон выходящим. Действительно, капитан Мерьер, с обеих сторон конвоируемый солдатами, из конца в конец мерил шагами площадь, не обращая, казалось, внимания на любопытство редких прохожих. Был он в своем обычном мундире, который носил и на корабле, и держался надменно, сам вид его вызывал невольную робость.

А назавтра мне стало известно, опять-таки из разговора между нотариусом и его женой, что к допросам приступят на следующее утро. В состав судейской коллегии вошли губернатор, королевский прокурор, каптенармус и секретарь. Поначалу вся эта история показалась мне какой-то неясной. Я не понимала мотивов, заставивших губернатора затеять этот процесс. Истина выявилась постепенно в течение дня. На острове, где привыкли из мухи делать слона, арест капитана оказался просто находкой, которую хотели использовать в своих целях.

Господин Дюмангаро во время свидания с губернатором, как говорят, пожаловался на то, что у Канарских островов его посадили на корабле под арест. При этом он намекнул, что капитан потому обошелся с ним столь сурово, что хотел его запугать, поскольку он сам и его жена узнали от юнги, их близкого родственника, о частых дневных и даже ночных визитах капитана к госпоже Фитаман. Он заявил также, что поведение капитана после гибели госпожи Фитаман выглядело весьма странно. Он даже хотел покончить с собой. Пришлось его обезоружить и много часов неусыпно за ним наблюдать, в то время как офицеры, взяв на себя командование кораблем, отдавали необходимые распоряжения.

Больше всего меня удивляло то, что мы ни о чем подобном и слыхом не слыхивали, никто об этом при нас не упоминал. Неужели же капитан так нежно любил госпожу Фитаман, что счел, пускай лишь на миг, немыслимым для себя пережить ее смерть? Хотел ли он снять с себя некое обвинение, когда говорил, что третьего помощника надо побить на его собственной территории? Как он угадал, что следует опасаться именно третьего помощника вкупе с его благоверной? Не потому ли, что госпожа Дюмангаро пыталась его соблазнить, но не преуспела в этом, так как вниманием капитана полностью завладела госпожа Фитаман? И уж не вздумала ли она за это ему отомстить?

— Армель, идите сюда! — крикнула мне госпожа Дюкло.

Бросив дела на кухне, я вошла в комнату, где сидели нотариус с женой. Я знала, что не миновать мне допроса, и вот, когда наступила решительная минута, я поклялась себе не говорить лишнего.

— Что вам известно о гибели госпожи Фитаман? — спросил нотариус.

— Почти ничего, сударь, — ответила я. — Как и все те, кто был на судне, я слышала, что однажды в полночь она исчезла, хотя, казалось, ничто не предвещало такого исхода.

— У вас хорошие были с ней отношения?

— Никаких. Вы же знаете, что пассажиры, которых кормят из общего котла, просто не существуют для тех, кто удостоен чести сидеть за столом капитана. Не будь мы, шесть бедных сирот, представлены капитану и судовладельцам директорами Вест-Индской компании, мы плыли бы, как и положено, на нижней палубе. Пассажиры, подобные нам, не имеют права на каюту.

— Но у вас это право было. И ваша каюта находилась в одном коридоре с каютой госпожи Фитаман. Мне показали ее, когда я прибыл на судно, чтобы составить опись вещей этой дамы.

— Верно, в одном коридоре, но довольно-таки далеко.

— А гости к ней часто захаживали?

— На борту, вы знаете, не уследишь, кто откуда выходит или куда идет. Вероятно, госпожа Фитаман, как, впрочем, и госпожа Дюмангаро, сама принимала гостей и заглядывала к другим.

Не знаю зачем, но я решила как можно чаще связывать этих двух женщин. Быть может, я тоже хотела дать бой госпоже Дюмангаро на ее собственной территории.

— А не заметили вы чего-нибудь странного в ее отношениях с капитаном?

— Не более, нежели в отношениях с капитаном госпожи Дюмангаро, — ответила я. — Вообще между этими дамами и офицерами царили мир и согласие. Надо же как-нибудь поразвлечься, когда вы пять месяцев заперты на корабле посреди океана.

— Но как вел себя капитан в тот вечер, когда погибла госпожа Фитаман? Что он делал?

Настала очередь госпожи Дюкло задавать мне вопросы. Ее муж делал вид, что просматривает какой-то реестр, но, как мне показалось, он ни словечка не пропускал из нашего разговора.

— Он был потрясен, как и мы. Может быть, даже сильнее, чем остальные: ведь капитан отвечает за все, что случается на борту. Возможно, он чувствовал себя виноватым, что не уследил за ней. Тем более что ему доложили, будто она была чем-то очень расстроена.

— Вот как? Расстроена? Но почему?

— Понятия не имею. Впрочем, она это отрицала.

— Откуда вы знаете? Капитан был с вами столь откровенен?

— Ну что вы, сударыня! Это господин Дюмангаро сообщил нам, что капитан Мерьер написал обо всем в протоколе, который затем был передан королевскому прокурору на острове Бурбон.

— А как капитан вел себя с вами, юными барышнями?

— Так, как ведут себя взрослые с маленькими детьми, — ответила я. — Угощал нас конфетками.

Что ей хотелось установить? Что капитан завел у себя на борту гарем? Второй процесс, в дополнение к первому, официальному, будет вестись в этом доме, где мне уготована роль основного свидетеля. А значит, мне нужно держаться настороже, говорить лишь то, что уже все равно доказано, не отягчая ничьей вины. Это будет не так-то легко, но я чувствовала себя достаточно сосредоточенной, чтобы в конце концов оказаться на высоте. Я ведь тоже считала себя виноватой. Останься письмо на месте, не поддайся я искушению сыграть эту шутку с госпожой Фитаман, дело, может быть, не зашло бы так далеко. Теперь уже поздно идти на попятный, поздно и причитать.

— Я его сразу заметила, когда прибыл корабль, в первый же день, — сказала госпожа Дюкло. — Вот уж не представляла его себе в таком свете!

Я не ответила. В эту минуту мне даже выгодно было, чтобы она принимала меня за дурочку, способную простодушно выболтать важные на ее взгляд подробности, которые будут без промедления, как я думала, переданы нотариусом в суд. Однако же я ошиблась: любопытство госпожи Дюкло не отличалось недоброжелательством. Она попросту отдавала дань своему мечтательному характеру.

— Путешествие вам показалось, наверное, нескончаемым, — сказала она.

— Все для нас было так ново, так интересно, мы же попали на борт корабля прямиком из сиротского дома! Нет, путешествие не показалось нам ни слишком долгим, ни утомительным.

— А теперь вам не тягостно ожидание?

— Ожидание чего? — спокойно спросила я.

— Жениха. Вы же сюда приехали, чтобы выйти замуж.

Захотелось ли ей намекнуть, что две из моих подруг уже хорошо пристроены и что мне не след особенно-то привередничать? Как бы то ни было, я решила, что она рассуждает чисто по-женски. Нотариус не замедлил вмешаться.

— У нее еще будет время об этом подумать, друг мой, — сказал он. — А меж тем все небо затянуто облаками. Я должен успеть в канцелярию до дождя. Отдохните до моего возвращения. За детьми пока присмотрит Армель.

Лило весь день, так что выйти с детьми в сад нельзя было и помыслить. Время почти не двигалось. Сплошная завеса ливня окутала дом, вода струилась по листьям кровли, просачивалась внутрь. Пришлось поставить корзины и сундуки на столы. Нечего было делать, кроме как ждать.

Воспользовавшись недолгим затишьем, нотариус добрался до дома уже в темноте. Едва успев скинуть промокший до ниточки плащ, он объявил, что молодой хирург из Юго-восточного порта, Жак Рафен, узнав о прибытии шестерых невест, еще утром нагрянул в Порт-Луи и остановился у своего коллеги, господина Фитамана. Встретившись у королевского прокурора с Луизой Денанси, он тут же принял решение жениться на ней.

Но и эта новость была не единственной: Катрин Гийом тоже пришлась по вкусу некоему человеку, который плыл вместе с нами на «Стойком».

— Никола Жанни — вам что-нибудь говорит это имя? — спросил нотариус.

— A-а, Никола… Видимо, это тот молодой пассажир с нижней палубы? С какими-то пятнами на лице?

— Он очень славный малый, — с укором сказал господин Дюкло. — У него контракт с Вест-Индской компанией. Как он сказал префекту апостольской церкви, ему еще с первого дня понравилась эта девушка, однако он воздержался признаться ей в этом во время плавания.

— А Катрин-то согласна?

— Почему бы и нет? — сказала госпожа Дюкло. — Создать домашний очаг — разве это не то, о чем только и грезит юная девушка?

— Для меня куда предпочтительнее вообще не вступать в брак, нежели выйти замуж против своей воли.

— Да кто же вас заставляет идти против воли? Подождите по крайней мере, пока вам сделают предложение!

— Я не спешу, — смеясь, ответила я.

Деньги, выделенные настоятельницей на обратный путь, я рассматривала как свою охранную грамоту Я могла позволить себе быть веселой и терпеливой.


Процесс длился полмесяца. Пятнадцать дней, в течение которых в Порт-Луи царило великое брожение умов. Именно в эти дни и произошло событие, перевернувшее мою жизнь.

После Фитамана стали допрашивать офицеров, а вслед за тем пошли показания пассажиров, боцмана, парусников, плотников, юнг, кока, его помощника… В освещении фактов выявились такие противоречия, что пришлось провести несколько перекрестных допросов. Нотариус сказал, что самыми сенсационными были показания господина Дюмангаро, поскольку он в них подтвердил все слухи, которые легли в основу судебного процесса.

В чем обвиняли капитана? В том, что он вел себя как тиран и помыкал своими людьми. Ему вменялось также в вину, что он допускал отдельные случаи неподчинения приказам. А еще, что он часто действовал по своему разумению, не считаясь в трудных ситуациях с советами офицеров. Полагали, что он подавал дурной пример экипажу, поддерживая преступные отношения с пассажиркой, вынужденной принимать ухаживания капитана, чем и довел эту даму до самоубийства, поскольку, благодаря своему поведению, она превратилась в посмешище всей команды. Вдобавок его упрекали в том, что после гибели госпожи Фитаман он совсем потерял голову и в ту же ночь едва не покончил с собой, уже не заботясь ни о корабле, ни о пассажирах, за жизнь которых он отвечал.

Как только в суде был зачитан обвинительный акт, его содержание облетело Порт-Луи; одни его тотчас одобрили, другие с ним не согласились. Предполагалось, что заседания будут открытыми, но губернатор распорядился впускать в зал лишь официальных лиц, что вызвало недовольство жителей и еще более разогрело их любопытство. Офицеры с двух кораблей, стоявших на рейде, торчали на площади все то время, пока тянулись судебные заседания. Утром эти заседания проходили с семи до двенадцати, пополудни — с часа до четырех. В перерыве арестованного выводили на прогулку. Никто не имел права сказать ему ни единого слова.

По вечерам, когда укладывали детей, в доме нотариуса продолжался второй, параллельный процесс. Чтобы легче было меня расспрашивать, господин Дюкло и его жена разговаривали при мне, уже не таясь, и в открытую обсуждали все, что происходило сегодня в суде. Допросы свидетелей длились долго, каждый должен был высказаться по всем пунктам обвинения. Был ли капитан самодуром, поступал ли взбалмошно в критических обстоятельствах?

Ответы на эти вопросы мало чем отличались один от другого: капитан не терпел никакого непослушания, он был строг, но всегда справедлив. Действительно, он порой поступал, как ему подсказывал его опыт, но офицеры вынуждены были признать, что ошибаться ему не случалось. Первый помощник, господин Дюбурнёф, сказал, что однажды и он был посажен на корабле под арест — как это было отмечено господином Дюмангаро, но добавил, что произошло это из-за столкновения с капитаном насчет того, поднять ли во время бури парус на фок-мачте. Теперь он считает, что капитан в этом споре был абсолютно прав. Господин же Дюмангаро в этой связи заявил, что будто бы капитан приказал матросам схватить первого помощника, надеть на него наручники и запереть в трюме, однако матросы не выполнили приказа, почему он и говорит о неподчинении на корабле.

Что касается боцмана, то он засвидетельствовал, что матросы ни разу в течение всего плавания не нарушали приказов. А что до первого помощника, то, когда капитан посадил его под арест, он спустился в свою каюту и вышел оттуда назавтра, тотчас по снятии наказания.

Господин Префонтен, второй помощник, ответил на этот вопрос в том же смысле.

— А вы были в курсе этих историй? — спросил нотариус.

— Никогда ни о чем подобном не слышала, — ответила я.

И была совершенно искренна.

Господин Дюмангаро пожаловался, что стал жертвой недружелюбия капитана с самого первого дня. Особенно же вначале, когда его часто по пустякам подвергали арестам. Заметив в дальнейшем преступные отношения капитана с госпожой Фитаман, он подумал, что не для того ли уж капитан постоянно его устраняет с дороги, чтобы ничто не мешало ему любезничать также с его женой? И, лишь убедившись в добропорядочности супруги третьего помощника, капитан наконец сменил гнев на милость и перестал к нему придираться.

На это обвинение капитан ответил следующим образом:

— Взгляните на список членов моего экипажа, и вы сразу удостоверитесь, что господин Дюмангаро у меня офицер сверхштатный. Он желал добраться до Пондишери, и его жена свой проезд уже оплатила. И чтобы позволить ему путешествовать даром, я записал его как своего офицера, третьего помощника. Но на борту он попробовал было вести себя как пассажир, я же требовал, чтобы он исполнял обязанности офицера. Прошла не одна неделя, пока он это себе уяснил.

В свою очередь боцман, Ален Ланье, которому довелось уже плавать с господином Дюмангаро на другом корабле, заявил, что насколько он помнит, этого офицера там даже чаще наказывали, чем на «Стойком». По словам боцмана, офицер этот позволяет себе во время дежурства разные вольности. Кстати, когда исчезла госпожа Фитаман, господин Дюмангаро находился на палубе, а не, как положено, на полуюте. Рулевой подтвердит этот факт. Господин Дюмангаро возразил, что он спустился всего на минутку — выпить стакан воды, но сразу же возвратился на полуют и оттуда именно и увидел фигуру в белом, выбегавшую из-под навеса.

— Кто-то сказал, что госпоже Дюмангаро тоже порой случалось сидеть во главе стола. Это правда, Армель? — спросила госпожа Дюкло.

— Не знаю, сударыня. Я не заглядывала в кают-компанию. Мы ели всегда у себя.

Как мы слышали на борту, одна госпожа Фитаман занимала почетное место. Но не мне подтверждать этот факт. Кок говорил, что она иногда являлась и в камбуз, командовала, составляла меню.

В суде вопросы и ответы следовали один за другим. Чередовались они и вечером у нотариуса. Тяжкие были дни. Я уверяла себя, что, если б не письмо, я бы меньше интересовалась процессом. Но это неправда. Каждое утро я себя спрашивала со страхом: что нам готовит следующий день и какие разоблачения дойдут еще до моих ушей? Потому что нотариус не забывал ни единой мелочи. Что касается трех других обвинений, то вопросы бывали почти всегда одинаковыми, но ответы несколько различались, и господин Дюкло это тщательно отмечал. После показаний судового врача к предшествовавшим вопросам добавился новый: была ли беременна госпожа Фитаман? Его задавали совсем молодым матросам и даже юнгам. Их ответы сличали, людей сводили на очную ставку. Я не улавливала разницы между обеими процедурами, не в пример нотариусу, который придавал большое значение всем этим тонкостям.

— Правда ли, что вы уже не считали нужным скрывать свою страсть и кто угодно мог видеть, как вы целуете госпожу Фитаман на палубе… или где-нибудь в другом месте?

— Я действительно поцеловал однажды на палубе госпожу Фитаман. Это был день ее рождения, и по такому случаю мне захотелось выразить свое доброе к ней отношение. Другие последовали моему примеру и тоже поцеловали ее.

С течением дней мне открылись кое-какие стороны жизни на корабле, о которых я не имела понятия, хотя и жила рядом. И как же я переменилась с тех пор! Дело дошло до того, что я с нетерпением ожидала, когда меня станет расспрашивать госпожа Дюкло. Ее вопросы часто бывали плоскими, но иногда случались и каверзные. Они заставляли меня возвращаться назад, вглядываться в прошедшее, размышлять. У госпожи Дюкло, как я в конце концов поняла, любопытство отнюдь не было нездоровым. Происходило оно скорей от душевной праздности, неодолимой потребности предаваться мечтам, желания убежать от бесцветной жизни со старым мужем, бесчувственным к женским прелестям. Но как сама-то она, госпожа Дюкло, могла дать себя обольстить человеку и немолодому, и неказистому, который способен был ей предложить лишь ссылку на остров, куда-то на край света? А благодаря процессу она, оставаясь лицом посторонним, переживала все то, что ей казалось любовным романом госпожи Фитаман. И снова тут действовало обаяние капитана, даже не подозревающего об этом. Он ей являлся, должно быть, таким, каким порой виделся также и мне: стоящим на полуюте с подзорной трубой в руках или облокотившимся на ограждение перехода. В иные часы она, вероятно, воображала себя с ним рядом на полуюте. Допускаю, что у нее сохранились кое-какие приятные воспоминания о двухлетней давности путешествии к Иль-де-Франсу. Никогда ведь не проникнешь в чужую душу до дна, тем более что люди меняются, сами того не зная. Не ушла ли и я за полгода на удивление далеко от той девушки, что поднялась тогда на корабль в Лориане?..

— А как капитан исполнял свои обязанности на борту? Не могли бы вы рассказать об этом поподробнее?

Пришлось рассказать историю с подозрительным кораблем, который приблизился к нам и спросил, какого мы подданства. Я уже понаторела в искусстве переводить допросы на безопасную тему.

— Шесть бутафорских пушек, вы слышите, друг мой!

Улыбнувшись, нотариус вернулся к процессу.

— Вот еще эпизод со шпагой… Но мне бы хотелось побольше узнать об этом и из других показаний прежде, нежели попросить уточнения у вас, Армель, — сказал он. — Все тут покрыто мраком. Этот клубок следует распутывать осторожно. Председатель напрасно выказывает нетерпение.

Но, будучи человеком нервным, тут же добавил:

— Уже скоро девять, идемте спать, пора гасить лампы. Негоже нам следовать по стопам Фуйоза.

Дело в том, что к его предшественнику, господину Фуйозу, когда тот после отбоя сидел за ужином вместе с женой и другом, внезапно ворвался с солдатом сам господин де Мопен. Так как нотариус не пожелал погасить свои лампы до окончания ужина, то губернатор велел солдату немедленно их задуть. Господин Фуйоз воспротивился этому, и тогда губернатор, хорошенько его отдубасив, схватил за шиворот и потащил в тюрьму. О случившемся донесли директорам Вест-Индской компании, и господин де Мопен написал им в свое оправдание: «Я застал нотариуса отнюдь не за ужином, а за бражничаньем в компании жены и какого-то незнакомца». Такого примера было вполне достаточно для господина Дюкло.

Мы жили уже у Большой Гавани, когда до нас дошла весть об отъезде господина де Мопена и прибытии нового губернатора, господина де ла Бурдонне. Все переменилось за несколько месяцев. Порт-Луи принял вид настоящей столицы с магазинами, батареями, с двумя малыми фортами для защиты Ложи и, главное, с каменной и украшенной колоннадой резиденцией губернатора в центре города.

Вскоре заговорили и о балах, что устраивала госпожа де ла Бурдонне, и о приданом, коим она оделяла невест, и о хлебосольстве нового губернатора. Он не разрешил себе взять концессию, как его предшественники, а купил имение в Грейпфрутах и назвал его «Монплезир». Он приглашал туда погостить главным образом выздоравливающих морских офицеров.

На следующий, восьмой день процесса неожиданно появились первые знаки того события, которое столь решительно повлияло на всю мою жизнь.

Едва нотариус вышел утром из дома, как тут же и возвратился с весьма озабоченным видом. Я хозяйничала на кухне, где находилась со мной госпожа Дюкло. Мы обе были в больших хлопотах, занимаясь приготовлением оленины. Каждые две недели солдаты охотились в окрестностях Порт-Луи и забитую ими дичь разделывали и распределяли по семьям. Это мясо надо было не мешкая либо зажарить, либо засолить, чтобы оно раньше времени не протухло.

— Анна-Мари, Армель! — закричал нотариус, как только ступил в гостиную.

Но так как мы не кинулись на его зов, он пришел в кухню. И вот там-то, с красными от оленьей крови руками, с горстями, полными соли, с прядью волос, упрямо спадающей на глаза, я и узнала о чести, оказанной мне одним поселенцем по имени Матюрен Пондар, который выбрал меня в супруги.

Вначале я онемела, потом овладела собой.

— Не знаю я никакого Матюрена Пондара, в жизни его не видела, — заявила я.

— Да и он, вероятно, вас никогда не видел, — сказал нотариус. — Он берет вас с закрытыми глазами. И вам повезло: он человек серьезный. Уже и название можно присвоить его концессии возле Грейпфрутов. Дом построен, стоит, есть несколько рабов, земли, и довольно обширные, вспаханы, урожай зерновых уберут через три-четыре недели. А не хватает ему, как он давеча мне сказал, только жены в помощь.

— Я не могу выйти замуж за незнакомого, — возразила я.

— Вот выйдете за него замуж и познакомитесь, — засмеялась госпожа Дюкло. — Мне сдается, что между холостяками вы не найдете на острове лучшего мужа. Не правда ли,друг мой?

— Бесспорно, — ответил нотариус. — И уж поверьте, что я позабочусь о вашем контракте. Никто не посмеет сказать, что девушка, жившая в моем доме, вступила в брак без контракта!

— Но почему бы ему не взять в жены Мари Офрей? Ведь и она покамест свободна.

— Уже нет, — возразил нотариус. — Вчера объявился Франсуа Видаль, пекарь. Там тоже я составляю контракт, ну и вас заодно оформим. Вице-префект апостольской церкви назначит день свадьбы.

— Это невозможно, — сказала я. — Мне надо подумать. Дайте мне хотя бы немного времени.

— Зачем? — спросила госпожа Дюкло. — Вы же приехали, чтобы создать семью, вам попался порядочный человек, какой у вас выбор?

— Вы ошибаетесь, выбор есть: я могу вернуться во Францию. Настоятельница приюта предусмотрела подобный случай и передала капитану деньги на обратный путь, если кто-то из нас откажется выйти здесь замуж.

— Вот новость так новость, — разочарованно протянул господин Дюкло. — Но где же сейчас эти деньги, ведь капитан в тюрьме и на нем висят тяжкие обвинения?

— Он должен был их передать вице-префекту. Вопреки указанию настоятельницы, он не вручил их мне, побоявшись возложить на меня такую большую ответственность.

— При чем тут священник? Доверил бы мне эту сумму.

— Но он же не знал вас, друг мой. А почему, Армель, именно вам? Настоятельница как-то особенно вам доверяла? Она вас ставила выше ваших подруг?

— Может быть, думала, что у меня чуть потверже характер.

Мне не хотелось распространяться на эту тему.

— Начинаю и я в это верить, — сказала госпожа Дюкло. — Значит, вы не дадите согласия, пока не увидите Матюрена Пондара?

— Да, это мое условие.

И я начала подготавливать к жарке кусок оленины.

— Неслыханно! — воскликнул нотариус. — Нет, вы сознайтесь, друг мой…

— Уймитесь, — сказала его жена. — Мне бы такой характер!

— Что вы хотите этим сказать?

— Ах, ничего, друг мой, разве вот только, что заседание начнется без вас и мы упустим добрую часть допросов.

Утро прошло без каких-либо происшествий. Покончив с жаркой, я принялась стирать. Рабы Вест-Индской компании каждый день приносили воду из ручья Большой палец и выливали ее в огромные чаны для хозяйственных надобностей. Жизнь в доме нотариуса была заполнена хлопотами, и, вешая простыни на просушку, я впервые подумала, что хорошо бы разделаться с этой нелегкой службой. И предложение, переданное через нотариуса…

Меня охватила страшная усталость. Чего я могла ожидать лучшего, нежели лучшая партия на острове? Если он не жалкий подагрик и не урод… У меня не было ни малейшего желания нянчиться с пожилым господином во время приступов подагры или по гроб своей жизни иметь перед глазами какое-нибудь чудовище! Матюрен Пондар или кто другой, лишь бы он выглядел поприличнее.

Повесив последнюю выстиранную вещь, я подошла к забору. Площадь пересекала госпожа Бельрив, за ней следовала, держа за руку девочку, Мари Офрей. А позади еще топал солдат, тащивший олений окорок. На площади мельтешил народ. Порой люди сталкивались друг с другом, обменивались несколькими словами и расходились. Отчуждение, скука — вот здешняя повседневная жизнь! Чуть более оживленно было у рейда, но из дома нотариуса, зажатого между пекарней и кузницей, порт был едва виден.

Я вернулась домой. Надо было вымыть детей, одеть их, накрыть на стол. Явился нотариус. Матюрена Пондара больше не поминали.

Утреннее заседание оказалось чревато событиями. Капитану и господину Дюмангаро устроили перекрестный допрос. Капитан отвел все поданные на него жалобы, но председатель возобновил обвинения одно за другим, и его вопросы делались все изощреннее.

— Относились ли вы к другим пассажиркам, как к госпоже Фитаман?

— Разумеется. Да, впрочем, разве господин Дюмангаро не говорил, что его жена бывала хозяйкой у меня за столом? Он ведь не стал бы так говорить, чтобы просто похвастать?

Нотариус с женой не уловили скрытой в этом ответе иронии, но я ей порадовалась.

— Господин Дюмангаро и один юнга, Жозеф Дагео, утверждают, что как-то ночью вы играли на флейте в каюте госпожи Фитаман. Это правда?

— После ужина я частенько играл на флейте и делал это на корабле где угодно. Столько же у госпожи Фитаман, сколько в кают-компании или у господина и госпожи Дюмангаро.

— После гибели госпожи Фитаман у вас появились признаки чуть ли не сумасшествия. Пришлось вас обезоружить и приказать двум матросам за вами присматривать. Вы помните это?

— С этим вопросом, отвечу я вам, обратитесь к судовому врачу «Стойкого». Я помню действительно, что господин Дюмангаро тогда забрал мою шпагу, но что-то не припоминаю, чтобы я потерял разум.

— Вы сказали в присутствии господина и госпожи Дюмангаро, что лишились доброго друга и не в силах перенести такого удара судьбы. Это правда?

— Зачем бы я выбрал в наперсники супругов Дюмангаро? Конечно, я сожалел о своем бедном друге, и капитана всегда терзает чувство ответственности, когда у него на борту происходит такое несчастье.

— Вернемся, однако, к вырванной у вас шпаге. Для чего же было господину Дюмангаро ее отбирать, коль скоро вы, несмотря на все свое горе, не имели намерения лишить себя жизни?

— Вернувшись в каюту после этого печального происшествия, я хотел взять свой плащ, висевший на двери с внутренней стороны. Там же висела и шпага, вынутая из ножен. Она упала, и я нагнулся, чтобы ее поднять. Острие шпаги торчало кверху. Господин Дюмангаро, неизвестно зачем последовавший за мной, подскочил и буквально вырвал ее у меня из рук. Он вызвал еще господина Префонтена и судового врача. У меня отобрали к тому же мой пистолет и ружье, чтобы, как заявил господин Дюмангаро, помешать мне покончить с собой. Никакие мои уверения на них не действовали. Потом ко мне приставили двух матросов. А через час вернулся врач. Я валялся на койке, по-прежнему потрясенный этой бедой. Тут я сказал врачу, что лишать меня пистолета, ружья и шпаги совершенно бессмысленно: ведь если бы я и впрямь решил покончить самоубийством, то воспользовался бы двумя бритвами, лежащими в моем ящике. Я их ему показал. Он согласился, что я абсолютно в здравом уме, и мы поднялись с ним вместе на полуют.

Нотариус заслуживал полного доверия. Он точно нам пересказывал все, что там говорилось. Порою изображал в лицах и тех, кто спрашивал, и тех, кто им отвечал, и даже копировал губернатора, которого недолюбливал, опасался, но все же старался щадить.

После его ухода жизнь в доме пошла как обычно. Госпожа Дюкло, сославшись на головную боль, заперлась в своей комнате. А я, уложив детей на дневной сон, осталась в кухне одна. Все, что во время завтрака говорил господин Дюкло, продолжало вертеться у меня в голове. Я больше не знала, где правда, а где ложь. Если истина на стороне третьего помощника, то, значит, на корабле на протяжении всего плавания протекала тайная жизнь, которую, хоть и слегка прикоснувшись к ней, я так и не разгадала, поглощенная своими обидами и детской ревностью.

Меж тем мне надо было заняться глажением. Я вышла во двор за бельем и начала его спрыскивать, чтобы облегчить себе эту работу. Я любила гладить, мне нравилось, как большой раскаленный утюг скользит по белой материи, расправляя малейшие складочки, делая ее ровной, почти зеркальной. Но в тот день уже через час, складывая сорочку нотариуса, я едва удержалась, чтобы не вышвырнуть ее за окно. На меня словно нахлынул внезапный гигантский вал, смывающий все на своем пути. Я почувствовала, что становлюсь слишком требовательной, жесткой, даже корыстной. Мне сделалось вдруг противно обслуживать других. Я тоже хотела бы поваляться днем, взять книжечку и почитать про что-нибудь этакое, выходящее за пределы будней. В сиротском доме я не имела права прилечь среди дня, но всегда могла выбрать хорошую книгу, и настоятельница поощряла мое увлечение изящной словесностью. В минуты грусти я от души забавлялась шутками Жана Батиста Поклена… Нынче с Мольером покончено, я на Иль-де-Франсе и глажу сорочки.

Так, незаметно, Матюрен Пондар добивался успеха в моем сознании. Превратился в средство освобождения, в способ обрести, хотя бы частично, то, о чем я скорбела, — он сможет мне все это дать. Будь он красивый или уродливый, молодой или уже в летах, я решила выйти за него замуж, стать женой колониста. Это решение помогло мне вынести как капризы детей по их пробуждении, так и мигрень госпожи Дюкло.

Дело происходило в пятницу. Нотариус вернулся домой с господином Бельривом, и они закрылись в гостиной. Госпожа Дюкло побежала в спальню и быстренько принарядилась: муслиновое платье и серьги. Меня попросили подать мадеру.

Майор был мужчина лет примерно пятидесяти, приветливый, с серыми глазами, смотревшими прямо в лицо собеседнику. Человек, которому можно было полностью доверять. Увидев меня, он спросил, не на мне ли хочет жениться Матюрен Пондар.

— Она покамест колеблется, — сказал нотариус. — Желает его увидеть прежде, чем дать согласие.

— Это красивый мужчина, — продолжал майор. — Отважный искатель приключений. В отличие от тех, кто, приехав в колонию, надеется как можно больше урвать от Компании, он, напротив, сам вложил свои денежки, чтобы быть уверенным, что получит необходимую рабочую силу, которая придаст цену его концессии. Он будет хорошо обращаться с вами, мадемуазель.

— А зачем он сюда приехал? — спросила я.

— Я вам уже сказал: любовь к приключениям. У него есть все, чтобы преуспеть.

— Но он выбирает жену, даже не посмотрев на нее!

— Ах! боже мой! Матюрен вас, наверное, незаметно где-нибудь высмотрел. Он уже более двух недель пребывает в Порт-Луи. И не поспособствовал ли ему в этом деле нотариус?

Если нотариус и впрямь был его сообщником, то Матюрен Пондар поделился с ним своими намерениями не иначе как сразу по нашем приезде, нотариус же попытался выиграть время. Но вот Матюрен Пондар вновь объявился сегодня утром, и господин Дюкло почти что бегом вернулся домой, спеша передать мне его предложение. Такое его поведение легко объяснимо двумя причинами: либо стремлением как можно дольше сохранить в своем доме служанку, либо желанием, чтобы я оставалась в пределах досягаемости, так, чтобы он мог с удобством расспрашивать меня обо всем, что делалось на корабле. Ну и своей жене доставить приятное развлечение. Бедняга! Мне его стало даже немножко жаль — так он растерялся под взглядом майора. Однако я еще больше утвердилась в своем решении вырваться на свободу. Настала минута поставить его об этом в известность. Я повернулась к нотариусу.

— Сударь, — сказала я, — после длительных размышлений я решила принять предложение господина Матюрена Пондара.

— Неужели, Армель? — живо спросила госпожа Дюкло.

Она казалась разочарованной. И не потому, что лишается помощи, которую я ей оказывала в хозяйстве. Она была разочарована потому, что я так же, как и она, выбрала путь полегче.

Жребий был брошен, я так искренне думала. Поставив поднос, я удалилась.

Играя с детьми, я слышала разговор супругов Дюкло с их гостем. Речь шла о процессе. Снова допрашивали капитана, и губернатор, по-прежнему исполнявший обязанности председателя, спросил у него, почему лица, отсутствовавшие на палубе, когда случилось несчастье, по его просьбе поставили свои подписи под протоколом. Ведь подписав этот документ, они совершили подлог.

Капитан ответил, что он тоже не был свидетелем драмы, а лишь изложил факты, которые стали известны ему, членам его экипажа и пассажирам. Делая так, он строго придерживался инструкции, принятой в морском флоте. Председатель, который, хотя и служил на флоте до своего назначения губернатором, был этим ответом, как показалось майору, поставлен в тупик. К тому же, добавил майор, документ подписал и единственный свидетель, господин Дюмангаро. Прочие лишь подтвердили, что факты были записаны в точности так, как их рассказал третий помощник.

Когда майор откланялся, я подала ужин.

— Завтра к четырем часам пополудни я подготовлю контракт, Армель, — сказал нотариус.

— Я ведь не приношу никакого приданого, сударь.

— Ну да, я это знаю, но смелость, с которой вы пустились в подобную авантюру, заслуживает награды.

Некто сказал мне однажды вечером точно такие или почти такие слова, но было это как бы совсем в другой жизни. И речи теперь не могло быть о том, чтобы я согласилась со второстепенной ролью. Подо мной уже не качалась палуба, над головой не носились длиннокрылые чайки. Лишь в далеких воспоминаниях раздавался скрип снастей да шум валов, с неистовой яростью ударявшихся в корпус судна. Нынешняя реальность — это Иль-де-Франс и то, что он в состоянии мне предложить.

— К четырем часам, — продолжал нотариус, — будет составлен также контракт для Мари Офрей. Майор согласен.

— А Мари? — задала я вопрос.

Никто, однако, не обратил внимания на мое вмешательство. Для Мари, во всяком случае, предназначалась тут второстепенная роль.

— Церковный обряд назначен на следующую неделю, — сказала госпожа Дюкло.

Что ж, мое решение принято, остальное не имеет значения. Стирка, глажение и принятие решения, связавшего меня на всю жизнь, — это более чем достаточно для одного дня. Я заснула.

Ночью объявили тревогу. Беглые спустились с горы и попытались взять приступом стены крепости. Часовые открыли огонь и двоих убили, прочие обратились в бегство, отстреливаясь из ружей, но никого не ранили.

Утром нашли внутри Ложи двух отравленных псов. Эти животные принадлежали майору, поэтому арестовали его рабов, заподозрив их в том, что они отравили собак, чтобы помочь беглым. Главной целью этих последних было добыть оружие, продовольствие и, если возможно, женщин. Им это порой удавалось при набегах на уединенно расположенные жилища. У нотариуса рассказывали про одну проживавшую во Флаке семью, почти полностью истребленную, за исключением младенца, которого спасла кормилица. Говорили также о жене капитана порта, которая, оказавшись одна в имении «Золотая пыльца», забаррикадировалась в доме и сопротивлялась в течение всей ночи. Лишь ранним утром пришли ей на выручку услыхавшие выстрелы солдаты.

— Есть у вас белое платье, Армель? — спросила госпожа Дюкло после ухода нотариуса.

Почему ей хотелось увидеть меня в белом платье при подписании контракта?

— Есть одно, — ответила я, — но оно широко мне в талии, и я уже не успею его ушить. Там хватит работы на целый день. Надену зеленое, оно нравится мне больше всех.

— Ну, как угодно. Но к церемонии в церкви придется все же заняться и белым. Невеста из нашего дома должна быть в свадебном платье!

— Хорошо, сударыня, я об этом подумаю, — ответила я.

Для меня самой цвет никакого значения не имел. Важно было другое: чтобы наряд был к лицу да чтобы я себя чувствовала в нем покойно. Ощущение это трудно определить, но оно влияет на каждый из наших поступков. Не будь я в зеленом платье, которое, я это знала, шло к моей загорелой коже и золотым волосам, бог весть, как бы еще обернулось дело?

Время тянулось медленно. С площади и из самого чрева Ложи по временам доносился чеканный шаг солдатского строя.

В полдень пришел нотариус в сопровождении незнакомца. Лет примерно тридцати пяти, высокий, темноволосый, со светлыми глазами. Майор оказался прав, Матюрен Пондар был красивый мужчина. Меня пригласили в гостиную, и я ему сделала маленький реверанс. Мы и впрямь виделись с ним на мессе, но я никогда не могла бы подумать, что он холостяк. Если бы мы повстречались до моего отъезда из Лориана, я бы, не размышляя, пустилась с ним вместе по жизненному пути. Но после было долгое плавание, а также все то, что значили для меня эти месяцы.

Не помню, что мы сказали друг другу. Возможно, я благодарила его за оказанную мне честь, но с такой тонкой иронией, что он вряд ли ее заметил… Возможно, он тоже благодарил меня за согласие… Мы были главным образом заняты изучением друг друга. Не только внешности, но и, насколько удастся, нравственных качеств. Наружность была приемлемой, а вот душа — это уж как повезет! Матюрен Пондар отклонил приглашение разделить с нами трапезу, и я была ему чрезвычайно за это признательна. Мне было бы неприятно выполнять роль служанки на глазах у будущего супруга. Мы договорились о встрече в канцелярии суда в четыре часа, так как трибунал, если он заседал по субботам в судебной палате, работу заканчивал в три.

И по прошествии стольких лет я удивляюсь, что с такой покорностью плыла по течению, пока не случился взрыв, перевернувший все вверх тормашками. Люди, видимо, часто плывут по течению, прежде чем соберутся с силами действовать. Секрет в том, чтобы не упустить представившегося случая. Но и тут — не вела ли меня судьба?

Нарядив детей, я надела зеленое платье и подобрала волосы кверху. Вступая в новую, странную жизнь, я хотела выглядеть необычно.

— Поторопитесь, Армель, мы опаздываем, — сказала, входя в комнату, госпожа Дюкло. — Повернитесь-ка, дайте вами полюбоваться.

Тон ее был нарочито игривым. Она пыталась создать веселую, непринужденную атмосферу. Очень мило с ее стороны, но было ли это необходимо?

— Я готова, — ответила я, бросив последний взгляд в зеркало.

Я правильно сделала, подобрав волосы. Эта прическа придала мне чинный, соответствующий обстоятельствам вид.

Когда госпожа Дюкло, дети и я пришли в канцелярию, Матюрен Пондар был уже там. «Все будет кончено, когда я вновь переступлю через этот порог», — подумала я. И в душе моей не было никакой радости.

Я заметила в зале Мари Офрей, которая ждала, сидя рядом с женой майора. Госпожа Бельрив была, казалось, полна искреннего сочувствия к Мари. Возле них сидел мужчина в годах — вероятно, Франсуа Видаль. Я вспомнила, что уже видела его у пекарни. Я подошла к Мари и поцеловала ее. Подошла впервые со дня приезда. У нее был такой безответный вид, что мне стало больно. Из-за всех этих людей вокруг нас я не могла ее расспросить. Между нами никогда не существовало особенной близости, но я была уверена, что она несчастна и что она не выбрала бы Франсуа Видаля, будь у нее мужество так поступить. Наше совместное присутствие в этом зале стало естественным завершением авантюры, начало которой было положено в приемной Нантского монастыря восемь месяцев тому назад.

Господин Дюкло из вежливости прежде составил контракт Мари Офрей. Она приносила в приданое только свой жалкий скарб, но Франсуа Видаль великодушно признал за ней довольно большую сумму. Будущие супруги и их свидетели подписали контракт.

Теперь была моя очередь. Нотариус писал, и в тишине отчетливо слышалось, как скрипит по бумаге гусиное перо. Наверное, у нотариуса с Матюреном Пондаром был предварительный разговор, так как этот второй контракт он составлял, не задавая вопросов. Через открытую дверь я видела небольшой уголок площади. По нему разгуливали птицы, которые то взлетали, то снова садились и с наслаждением купались в пыли. Отложив перо, нотариус стал читать контракт громким голосом. Я слушала, не вникая, как будто это меня не касалось. Я словно оцепенела и была отрешена от всего происходящего.

— Подпишите, Армель, — сказал мне нотариус. — Женщинам — первое право, — добавил он, повернувшись к Матюрену Пондару.

Я встала. И в то же мгновение раздался какой-то шум у дверей: в зал вошел человек, за которым следовали два конвоира с ружьями. Капитан! В своем обычном мундире и без шпаги. Застыв, я не спускала с него глаз. Он сделал мне знак головой, означавший «нет», и удалился, чтобы продолжить свою ежедневную прогулку. Не прошло и секунды, как вся тоска моя улетучилась.

— Весьма сожалею, сударь, — сказала я господину Дюкло, — я ничего не имею против господина Пондара, но выйти замуж за него не могу.

— Как? — воскликнул нотариус. — Вы не желаете вступать в брак?

— Нет, сударь.

Он резко отодвинул свой стул и вскочил. Подойдя, Матюрен Пондар опустил руки на мои плечи. То было впервые, что он прикоснулся ко мне.

— Не из-за него ли?..

Он повернулся лицом к площади.

— Да, — ответила я, не опуская глаз.

— Не повезло, — буркнул он.

Однако не стал настаивать, а махнул рукой и направился к двери. Нотариус вновь сел на стул и яростно, жирным крестом, перечеркнул контракт. И захлопнул книгу. В зале воцарилась мертвая тишина.

Я присутствовала при этом как зрительница, совершенно трезвая и ни капельки не взволнованная. Мари Офрей в полной растерянности уставилась на меня, задаваясь, быть может, вопросом, почему же ей не хватило смелости отказать своему Видалю? Для меня-то все было просто, мне ведь довольно и ожидания. Но заберут ли меня обратно нотариус с женой? Я поступила вызывающе, а дом нотариуса для скандалов не создан.

Госпожа Дюкло взяла меня за руку.

— Идемте, Армель, — сказала она.

Это было так неожиданно, что я потеряла дар речи. Она потянула меня за собой, и мы вышли вместе с детьми. Площадь была пустынна. От канцелярии до дома было рукой подать. Проходя мимо пекарни, мы увидели, как подручный Видаля вынимает хлебы из печи. Мирный, живительный запах витал над площадью. Запах, вызывавший в памяти образ семейного очага: накрытый стол и вокруг него — счастливые, неомраченные лица…

— Я не могу выйти замуж за Матюрена Пондара, — сказала я.

— У вас достало отваги осознать это вовремя, — сказала госпожа Дюкло. — Но ответьте, что же такое было, Армель, а может быть, и есть сейчас между вами и капитаном Мерьером?

— Ничего.

— Ничего? Однако его появление в зале изменило весь ход событий. Именно в этот момент было принято ваше решение. Иначе вы бы не допустили составления контракта. Да вы же, наверно, не слышали!.. Матюрен Пондар признал за вами право на половину всего его достояния!

— Очень ему благодарна, но я не могла.

— Значит, все-таки что-то есть?

— Я вам уже сказала, сударыня, ничего. Ничего нет. Возможно, я слишком наивна или страдаю слишком богатым воображением, кто знает… Интересно, что скажет господин Дюкло по поводу устроенного мною спектакля, он мне его не простит.

— Это я беру на себя.

Вернувшись домой, я сняла зеленое платье, переоделась в будничную одежду, более подходящую для моей роли, и отправилась в кухню. Здесь были мои владения. Обычно я ненавидела их, но в тот день они стали моим прибежищем. Поведение капитана в канцелярии суда показалось мне совершенно необъяснимым. Что он угадал? Чего испугался?

Пока я вот так сидела на кухне в полном смятении, на меня снизошло наконец понимание истоков сегодняшнего поступка. И все обиды мои, все чувства, коими я руководствовалась во время нашего путешествия, сделались вдруг для меня такими прозрачно ясными, что я ощутила себя жестоко униженной. Это я-то, кичившаяся своей несгибаемостью, оказалась, в отличие от своих спутниц, бесхитростной дурочкой и поддалась обаянию первого же мужчины, встреченного на пороге свободы! Подобно госпоже Фитаман, госпоже Дюмангаро, а возможно, и кое-кому из моих подруг, я пыталась привлечь внимание капитана к своей драгоценной особе. Я попросту ревновала его и утащила письмо госпожи Фитаман из ее каюты лишь потому, что догадалась, кому оно адресовано. С первой же нашей встречи меня прельстил этот человек силой своего духа, способностями и отвагой. Тридцать лет, настоящий хозяин у себя на борту, возвышающийся над всеми другими, — ну как было мне не прийти в восхищение?

Мои выходки, мои дерзости лишь к тому и клонились, чтобы быть замеченной им. Уловив это, он стал обходиться со мной как с девчонкой. «Сколько вам лет, Армель Какре?» Если однажды вечером он немного растрогался, то, вероятно, из-за беды, в которую сам попал, а может, ласково надо мной посмеялся: «Никогда не встречал пленительнее создания».

Наивная девчонка, тогда как госпожа Фитаман была и осталась его ни с чем не сравнимой болью.

Я не сомневалась, что приняла сегодня правильное решение, но мне хотелось еще хорошенько над ним поразмыслить. Бог с ним, с моим будущим. Я свободна, пока свободна. Я была как будто в угаре, и меня захлестнуло чувство, которое я уже испытала однажды ночью на корабле, когда после гибели госпожи Фитаман внезапно подумала: я живая, живая, и жизнь продолжается!

Пришел наконец и нотариус. Я услышала громкие голоса, однако меня, преступницу, не призвали к ответу в гостиную. Дети, которые ничего не поняли в происшедшем, играли в саду в бабки. Когда наступил час ужина, я понесла кушанья в дом. Подойдя ко мне, нотариус ткнул пальцем в мой лоб.

— Что там у вас внутри? — спросил он не слишком сердито. — Только бы не пришлось вам потом раскаиваться.

Обсуждал ли он со своей женой неожиданное вторжение капитана? За ужином об этом не говорилось, и вообще он прошел скучно, поскольку ни слова не было сказано и о процессе.

Назавтра Матюрен Пондар на мессе не появился. Впоследствии я узнала, что он прямо из канцелярии отправился на свою концессию. Бедный Матюрен! То был сильный удар по его самолюбию. Это не помешало нам, впрочем, стать позднее друзьями, гораздо позднее, так как он поспешил мне на помощь едва ли не первым и без всякой притом задней мысли.

По окончании службы я увидала Мари, уходящую вместе с семьей майора и Франсуа Видалем. В церкви она ни единого раза не посмотрела в мою сторону. То ли она от меня отрекалась, то ли завидовала… В дальнейшем и я проявила к ней безучастие, даже когда после смерти Франсуа Видаля Мари вышла замуж за Никола Тальбо, который был поначалу десятником, а потом колонистом в Красном лесу.


В понедельник судебное слушание началось с допроса госпожи Дюмангаро. После чего трибунал запросил судовые документы, в том числе бортовой журнал.

— В эту минуту, — сказал нотариус, — господин Дюмангаро, который сидел, как обычно, в зале, попросил дать ему слово, но его просьбу решительно отклонили.

— Зачем ему слово-то вдруг понадобилось? — спросила госпожа Дюкло. — Вы что-нибудь тут понимаете?

— Все это поняли позже. Бортовой журнал свел бы на нет его показания насчет времени, в течение которого пришлось, как он утверждал, держать капитана под наблюдением, чтобы он не покончил с собой. Между тем и в ночь драмы, и в следующие дни, вплоть до прихода в Порт-Луи, все записи в бортовом журнале делал только сам капитан. А это доказывает, что офицеры вовсе не приняли на себя командования кораблем. Первого помощника снова вызвали в суд, и завтра его допросят по этому поводу.

— Ну, господин Дюмангаро достаточно ловок, чтобы выпутаться и из этой истории, — заметила госпожа Дюкло.

— Я не настолько в этом уверен, — сказал нотариус. — Бессовестное, злопыхательское обвинение против своего капитана — это может далеко завести. На каторгу, например, или в ссылку на необитаемый остров. Прецеденты известны.

— Но человек ведь женат, и жена его тут же, рядом, — сказала я. — Что в этом случае будет с нею?

— Что ж! — сказала госпожа Дюкло с ноткой враждебности в голосе. — Прекратит щеголять в своих немыслимых шляпках и наберется скромности. А как она вела себя на борту?

— Было ясно, что она недолюбливает госпожу Фитаман.

— Кстати, — снова заговорил нотариус, — была ли госпожа Дюмангаро нездорова в ночь гибели госпожи Фитаман?

— Нездорова? Не знаю. Она присутствовала за ужином, где подавалось шампанское. На ней было вечернее голубое платье.

— Любопытно, — заметил он. — А она заявила в суде, что той ночью, когда случилось несчастье, ей нездоровилось и она находилась в каюте.

— Шампанское, — с иронией сказала я. — Она ведь небось к нему непривычна.

— А поднялась ли она на палубу, как другие?

— Да, — ответила я.

И тут же вспомнила маленькую подробность. Госпожа Дюмангаро появилась на палубе в голубом платье. Значит, она улеглась, не раздевшись? Да и прическа ее нисколько не пострадала.

— Ее расспрашивали о ссоре, которая будто бы произошла между нею и госпожой Фитаман у острова Тенерифе, — продолжал нотариус. — В чем там, собственно, было дело?

Ему, как я поняла, захотелось сличить мой ответ с показаниями госпожи Дюмангаро.

— Какая-то история с юнгой, — сказала я. — Лоран Лестра приходится госпоже Дюмангаро двоюродным братом. Она его выгораживала.

— А госпожа Фитаман, желая отделаться от соглядатая, устроила так, чтобы его вернули на палубу, — вот что заявила на заседании госпожа Дюмангаро. И добавила, что госпожа Фитаман боялась, как бы этот юнга не стал доносить обо всем, что он тут заметит, своей сестре, то есть ей, госпоже Дюмангаро. Она намекала на частые визиты капитана.

— По-видимому, эта женщина его ревновала, — спокойно сказала я. — Понял ли это суд?

— Разумеется, — ответил нотариус, — но женская ревность тут не имеет значения, этой ничтожной величиной можно и пренебречь. Главный упор в этой истории делают вот на чем: достоин ли капитан или нет продолжить свою карьеру, можно ли вновь доверить ему корабль со всей вытекающей отсюда ответственностью? Когда капитан и его пассажирка становятся на борту мишенью для насмешек, есть чего опасаться.

— А капитан с госпожой Фитаман и впрямь превратились в мишень для насмешек? — спросила госпожа Дюкло.

— Так заявила госпожа Дюмангаро. Этим она поддержала утверждение своего мужа. Добавлю, что тот же вопрос был задан и следующему свидетелю.

— И что он ответил? — спросила я.

— Что весь экипаж был полон почтения к этой даме, которая-де всегда была к ним чрезвычайно внимательна.

— Это правда, Армель?

— Сдается, сударыня, что никто на нее не жаловался.

— Чего же они добиваются, эти двое? — спросила госпожа Дюкло.

— Признаться, мы этого не раскусили, — ответил нотариус. — Возможно, они лишь из чистого духа противоречия хотят посеять сомнения… А может быть, только они одни и стремятся вылущить правду…

— Но капитан хорошо защищался, он опроверг все, что выдвинул против него господин Дюмангаро. Да и другие члены экипажа показывали в его пользу.

— Вы считаете, что тут сыграла роль моряцкая солидарность?

— Но ведь и Армель…

— Армель — дитя, — возразил нотариус. — Как могла она подозревать?..

Я слушала их. Они помогали мне навести порядок в моих мыслях. Но у меня перед ними было одно преимущество: они понятия не имели ни о каком письме, а я знала, что оно есть, что оно почему-то было написано.

Почему?

Все возвращает меня к этой отправной точке. Я вспоминаю день, когда у Большой Гавани прошлое вновь вступило в свои права. Вот слышится лошадиный галоп на дороге, и кажется мне, будто некая тень проскальзывает вслед за нами в дом… Впечатление это столь сильно, что я стараюсь его заглушить.

Рассказывай…

Он рассказывает. О своем путешествии, о тревоге, поднявшейся из-за того, что в лесу им почудился чей-то свист. О доставке риса и зернового хлеба на королевский склад, о визите к господину Дюкло, с которым он раньше встретился по делам в канцелярии… Они говорили с нотариусом обо мне.

— Рассказывай…

— Госпожа Дюкло беспокоилась, ей хотелось узнать, не тоскуешь ли ты в одиночестве.

Перебиваю его, смеясь:

— И что же ты ей ответил?

— Что ты не одна. И она отлично все поняла, так как вся зарделась.

Таков его способ любезничать с женщинами, и мне страшно нравится, что этот мужчина вошел в мою жизнь.

Мы еще продолжаем стоять друг перед другом. И опять я вижу это его особое выражение, которое иногда появляется у него на лице, когда он глядит на меня, и которое я научилась читать. Возможно, и у меня бывало в эти минуты точно такое же выражение.

— Что нотариус, дети?

— Нотариус показался мне, как всегда, очень важным. Дети спали.

— Скандал?

— Несколько дней говорили, будто тебя похитили беглые негры.

Он смеется. Там тоже идет своя жизнь.

— А много на рейде стоит кораблей?

Внезапно он делает два-три шага к порогу… нет, к морю.

— Есть несколько… Один — датский, у которого мы закупили груз риса. «Шартрский герцог» и «Стойкий», который уже вернулся из Пондишери. Я побывал на борту.

Настает тишина.

— Там все еще командует Дюбурнёф.

Название корабля возрождает картины, тщательно прикрытые и лежащие в запаснике моей памяти уже много месяцев. Именно в эту минуту я вдруг вспоминаю про свой ларец. Как же я не воспользовалась этой отлучкой, чтобы избавиться от письма? Если его обнаружат, все будет вновь поставлено под сомнение, все, может быть, будет кончено для меня. Любой ценой надо отделаться от него.

Тем временем я изо всех сил борюсь с ощущением чьего-то невидимого присутствия в доме. Я ловлю себя на том, что оглядываюсь кругом, как будто сейчас опять прозвучат слова, смысл которых иногда приводит меня в смущение: «Какая храбрость! Чтобы не сказать — какое тщеславие!»

Сегодня я наконец могу с пристрастием допросить самое себя: не эхо ли этой фразы утвердило меня в моем решении? Нет, не тщеславие одушевляло меня, и я доказала это. Войдя в его дом с одним жалкеньким, составлявшим все мое достояние узелком, я могла бы да и смогу отсюда уйти, оставив все в полном порядке, с пустыми руками. Разве не потеряла я все за какие-то считанные секунды? Ведь бумага, которую при тогдашней моей отрешенности я подписала бы в день наивысшего благоразумия — или, наоборот, безрассудства? — дала бы мне все. Почему, однако же, не назвать его днем, когда наша любовь осознала себя, а взгляд обрел беспощадную ясность? А капитан, не чувствовал ли и он неотступно преследовавших его чар? Сколько общего в этих развязках!


В тот понедельник раскрылось кое-что новенькое. Ален Ланье, подтвердив еще раз, что в ночь несчастья Дюмангаро спускался с полуюта на палубу, добавил к этому на перекрестном допросе, что накануне видел, как третий помощник подошел к стоящей на палубе в одиночестве госпоже Фитаман. Она не желала, казалось, с ним разговаривать, он настаивал, а под конец положил ей руки на плечи, на что госпожа Фитаман реагировала очень сердито. Она сказала тогда лейтенанту несколько слов, которых боцман не разобрал. Но господин Дюмангаро, уже удаляясь, злобно бросил в ответ: «Мы еще с вами поговорим» или «Мы еще с вами встретимся».

Не почувствовала ли госпожа Фитаман какую-то рыскающую совсем уже рядом опасность и не поэтому ли написала письмо перед тем, как подняться назавтра на палубу? Или она испугалась, что по прибытии на Иль-де-Франс слух о ее поведении дойдет до ушей мужа? Не пригрозили ли ей, что все расскажут ее благоверному, из-за чего она и решила покончить с собой? Опять не могла я найти никакой путеводной нити и подумала, что не найду ее никогда.

— К чему сводится вся ситуация? — рассуждал нотариус. — Женщина умерла, а никто не несет за это ответственности, разве что будет доказано, что ее убили. Но ведь этого обвинения ни один человек не высказал вслух. Остается самоубийство либо несчастный случай. Если отбросить несчастный случай, получается самоубийство. Но почему? На это нет ни единого указания. Прочие обвинения, выдвинутые против капитана лишь господином Дюмангаро, у которого были кое-какие поводы питать к нему неприязнь, никем не подтверждены. Кое-кто, возможно, о чем-то и умолчал, но трибунал выносит суждение, опираясь на то, что стало ему известно. А то, что скрыто в тени…

Но существенно именно то, что скрыто в тени, а так поди знай, чем все это кончится. Будучи в самом центре событий, я шла ощупью. Одним-единственным словом я изменила свою судьбу, и мне приходилось двигаться в том направлении, которое предрешил мой отказ в канцелярии. Двигаться не торопясь. И запасшись большим терпением.

— Они должны были ненавидеть одна другую, — сказала госпожа Дюкло. — Каждая претендовала на первое место, делая все, чтобы либо на нем удержаться, либо его занять. Верх взяла та, что осталась в живых.

— Вот уж в этом я не уверена, — сказала я. — Тень обладает куда большей властью. Иные думают, что, уходя из жизни, кто-то ставит на себе крест, но не всегда это так. Тень способна сшибить этот крест, проникнуть в любую щель и всех одолеть. Что ныне и делает госпожа Фитаман. Хотела она того или нет, не кто иной, как она играет первую скрипку на этой сцене.

— Да что это вы! — воскликнул нотариус. — Армель, вы меня удивляете. А вас, мой друг, разве нет?

— Нет, — ответила госпожа Дюкло. — Армель вообще очень скрытная, вы не заметили? Порой даже кажется, что ее главная жизнь протекает где-то в сторонке от нашей… на облаках!

— Уверяю вас, я обеими ногами стою на земле.

Господин Дюкло взглянул на меня, изрядно обеспокоенный.

— Скажите, зачем вы сюда приехали?

— Право, не знаю. Когда-нибудь да узнаю, наверное… Сейчас все как-то запутанно, смутно. Туман меня обволакивает, да, да, это очень удачный образ.

Между тем погода стояла чудесная. Достаточно было выглянуть из окна, чтобы убедиться в этом. Чистое голубое небо, остренький юго-восточный ветер, прокладывавший себе путь от моря до площади. Я представляла себе корабли, стоящие на якорях, «Стойкого» у побережья острова Бондарей, людей, суетящихся вокруг его накрененного корпуса. И на борту, подле нашей каюты…

— Но что он такое, этот ваш капитан? — внезапно спросила госпожа Дюкло. Она не сказала: кто он такой? Она сказала: что он такое? — С тех пор как он здесь, все только вокруг его особы и вертится.

— Все вертится вокруг того, что о нем плетут или стараются наплести, — ответила я.

Я сказала неправду, не полную правду. Он был человек, непохожий на остальных, я это знала. Едва лишь он появлялся, эти другие мстили ему, кто как может. Он словно существовал где-то вне действительности, и все-таки приходилось быть с ним всегда начеку. Он победит на процессе, я в этом не сомневалась. А вот выйдет ли он из суда весь в обидах и ярости или же холодно высокомерный — это мне было пока неизвестно.

Что до меня, то мне ничего иного не оставалось, как возвращаться во Францию. Все-таки я проделала изумительное путешествие! С этой последней мыслью я и заснула.

Да, изумительное путешествие, часто под небом, окутанным мглистыми тучами, среди вони дегтя и пеньковых канатов, перемежаемое восходами и заходами то луны, то солнца, наполненное шумом моря и ветра… Во всем этом были и хорошие стороны.

Процесс подходил к концу. Были заслушаны показания двадцати двух свидетелей. Оставалось лишь допросить одного юнгу, Оливье Назера, и плотника Жюльена Маэ, который лежал в больнице.

Оливье Назер заявил, что, насколько ему известно, капитан ни разу не вышел ни из физического, ни из душевного равновесия, в чем он готов поклясться, поскольку обслуживал его каюту. Однако в ту ночь он застал капитана плачущим.

Во время второго завтрака нотариус стал по своей привычке обсуждать и это свидетельство.

— Когда уже все считали допрос оконченным, королевский прокурор внезапно спросил, не слышал ли юнга чего-нибудь про письмо.

— Про какое письмо? — спросила я.

Я поставила блюдо на стол.

— Точно так спросил и свидетель: какое письмо? Ну, тут прокурор немножко попал впросак. Оставь госпожа Фитаман письмо, самоубийство тем самым было бы установлено да и причина его была бы ясна.

— Можно построить столько гипотез! — сказала госпожа Дюкло. — А тайна, боюсь, никогда не будет раскрыта.

— Кто знает, — сказала я.

Нотариус с женой вперили в меня любопытный взгляд.

— Если вам что-то известно, Армель, надо это сказать. Нехорошо что-либо утаивать от правосудия, — с упреком заметил нотариус.

Мне был протянут спасительный шест. Я решительно отвернулась.

— Ничего я больше не знаю, — ответила я.

Во второй половине дня члены суда пришли к постели Жюльена Маэ и учинили ему допрос. Он признал, что действительно был на палубе во время исчезновения госпожи Фитаман, но ничего не видел, не слышал. Тем не менее он подтвердил, что заметил там господина Дюмангаро, которому в этот час надлежало бы находиться на полуюте. Тогда ему это не показалось странным, но после некоторых раздумий он все же не может себе объяснить, почему, если вдруг помощнику что-то понадобилось, он не спустился по трапу, ведущему с полуюта прямо в кают-компанию. Вот и все, что имеет он сообщить.

— Любопытно, — сказал нотариус, доложив жене об этом последнем свидетельстве, — что никого не интересуют противоречия в показаниях, лишь затемняющих дело.

— А разве Дюмангаро не объяснился уже по этому поводу? — спросила госпожа Дюкло. — Разве он не сказал, что ему захотелось пить и он потому и покинул свой пост на какие-то две-три минуты?

— Но это запрещено морскими законами, — возразил нотариус, — и капитану следовало бы его наказать. За эти минуты, особенно ночью, могло случиться событие, которое требует незамедлительного принятия мер. Ни вахтенные матросы, ни рулевой неправомочны брать на себя такие решения.

— Возможно, как раз тогда и исчезла госпожа Фитаман, — заметила я.

— Что вы хотите сказать? — спросил, подойдя ко мне чуть не вплотную, нотариус.

— Да она шутит, мой друг, — сказала госпожа Дюкло.

— Нет, не шучу, просто думаю вслух. Кто мог желать гибели госпожи Фитаман, а главное — почему?

— Все это странно, но в общем-то объяснимо. Предположим, что госпожа Дюмангаро…

— Ах, мой друг, — перебил нотариус, — предоставим суду выяснять до конца это дело. Удовольствуемся тем, что уже установлено. Пока нет никаких фактов, свидетельствующих против капитана. То, что у него был роман с этой дамой, неоспоримо, и тут уж бог с ним, с ее мужем, однако ведь кое-кто намекает на обольщение, распутство, порочные нравы, попытки ввести во грех других женщин, не выдвигая при этом ни одного доказательства!

— Почему «кое-кто»? — сказала госпожа Дюкло. — Все эти обвинения основаны только на показаниях господина Дюмангаро.

— Кстати, — сказал нотариус, — сегодня ему наконец дали слово, и знаете, что он был вынужден заявить? Что он никогда за все путешествие не вел записей ни в бортовом, ни в шканечном журнале, что он просто спутал последнее плавание с предыдущим. Дюмангаро сожалел, что ему не дали сказать это раньше, когда суд затребовал все бортовые книги. Вспомнив, как было дело, он тотчас хотел взять назад свои прежние заявления.

— Помолчал бы уж лучше, — заметила я.

— Он не мог поступить иначе. Бортовой журнал, шканечный журнал и реестры, представленные суду, со всей ясностью доказали, что он никогда не имел права записей. Это вышло очень удачно для капитана. Суд отложил окончательное решение, но завтра мы все узнаем.

Судно «Диана», замеченное ранним утром береговыми сигнальщиками, вечером бросило якорь на рейде, и к часу тушения огней в порту еще было весьма оживленно. На площади слышались голоса, капитан «Дианы» и его офицеры шли на доклад кгубернатору, с корабля высаживали больных, и матросы, успевшие ранее обосноваться на острове, разыскивали свои семьи среди пассажиров.

Раздача писем также притягивала народ к резиденции губернатора. Из боязни кораблекрушений письма всегда писали в двух экземплярах, и копии поручались другому судну, даже если оно отплывало через много недель после первого. Это служило причиной жестоких разочарований: ведь все так надеялись, что получат свежие новости! Огорчились на этот раз и супруги Дюкло. Письмо, которое им передал майор, не содержало ничего нового, и вечер закончился в полном молчании.

Как и говорил нотариус, приговор по делу капитана Мерьера суд вынес на следующий день.


— «…Предписывает выпустить на свободу капитана Мерьера, каковое распоряжение доведено до сведения тюремного надзирателя…» Вот вам, — сказал нотариус, — буквальное содержание документа, который только что подписал королевский прокурор. Капитан Мерьер на свободе.

— Что он теперь будет делать? — спросила госпожа Дюкло.

— Наверное, снова примет командование кораблем. Представители судовладельцев присутствовали при оглашении оправдательного приговора, и «Стойкий» уже готов сняться с якоря.

— Меня это крайне удивило бы, — сказала я. — По-моему, он не из тех людей, кто способен простить трусливое безучастие судовладельцев, побоявшихся уронить себя в глазах властей предержащих.

— А был ли в суде господин Фитаман, когда выносили это решение? — спросила госпожа Дюкло.

— Нет, вы ведь знаете, что он попросил назначения в Юго-восточный порт. На его место в Порт-Луи приедет Жак Рафен.

Наконец мы закончили ужин, настало время ложиться. Для меня этот вечер прошел как одно мгновение. В темноте своей комнаты я раздумывала над тем, где сейчас обретается капитан. Кто приютил его у себя? Мы об этом не говорили, однако я знала, что здесь, в Порт-Луи, постоялого двора нет, разве что погребок, куда заходят хлопнуть стаканчик солдаты да отпущенные на берег матросы. Частенько там затевались драки. Неподобающим для капитана Мерьера казалось мне это злачное место. Но именно там, как стало известно позднее, он и провел свою первую после освобождения ночь. А назавтра его опять вызвал к себе прокурор, и он вынужден был отвечать на какие-то дополнительные вопросы.

Не знаю, как господин Дюкло добыл копию этого последнего протокола. Зачитав его вслух, он оставил копию на посудном шкафу. Я перечитывала ее до тех пор, пока не выучила наизусть, что не помешало мне после задумываться над ее содержанием.

«…мы вызвали господина Мерьера, который, будучи вновь подвергнут допросу, заявил, что готов сказать правду, всю правду и только правду в отношении своей фамилии, имени, звания и занятий. Он назвался Жаном Франсуа Мерьером, сообщил, что прежде служил капитаном частного судна „Стойкий“, что ему тридцать лет и что проживает он ныне в приходе Святого Людовика.

Будучи спрошен о тех причинах, коим он сам приписывает недостаток согласия и дух неприязни, царившие у него на борту во время плавания из Европы в Порт-Луи, он ответил, что оное расположение умов, по-видимому, объясняется длительностью и скукой данного путешествия, а равно перенесенными по пути неприятностями.

Будучи спрошен, сумел ли он до или после допросов уяснить себе те мотивы, кои заставили госпожу Фитаман броситься в море, он ответил, что не имеет о сем ни малейшего представления и даже не верит, будто вышеозначенная особа бросилась в море, а полагает, что она упала в него совершенно случайно».

Где была истина? Может быть, я хранила ее у себя в ларце?

Кончив читать протокол, нотариус, как всегда, не забыл сообщить нам последний штрих: выйдя из канцелярии, капитан всем видом своим показал ожидавшим его на площади представителям судовладельцев, что не желает их замечать. Затем он направился в погребок на набережной, а через день, без всякой охраны, пешком ушел из Порт-Луи куда-то на север. Был ли у капитана хотя бы один знакомый во всей округе? Вряд ли кто-нибудь это знал.

Какие чувства в нем всколыхнуло подлое это предательство? Я задавалась этим вопросом в полном мраке и тишине. Ответ пришел позже со всей своей свитой из страхов, ревности, заблуждений…


Сумерки. Я вытягиваю лодку на берег. В кармане юбки уже не лежит свинцовый футляр. Он перекатывается где-то там у рифов на Южной косе. Я чувствую себя выпущенной на волю птицей. Поединок окончен, я вышла из него победительницей. Я возвращаюсь домой. Как вдруг вдалеке зарождается и вырастает звук…

В минуту свидания после короткой разлуки мы еще прежде первого жеста всегда встречаемся взглядами, словно бы подозрение или страх продолжают держать нас в плену. Потом все рассеивается. Мы начинаем жить. Но никогда мы не чувствуем себя в безопасности.

В этот раз ларец стоит на столе возле нас. И снова я говорю:

— Рассказывай…

Слово стало привычным. Это примерно то самое, что говорила нотариусу по вечерам госпожа Дюкло. Однажды я вдруг поняла, что при некоторых обстоятельствах, чтобы перевести дух, следует зацепиться за слово, за обиходный жест. После того как я наконец избавилась от письма, мне было необходимо снова войти в нормальный жизненный ритм.

По его возвращении мы всегда говорили вначале о чем-нибудь незначительном. Так, разговаривая, он пододвинул к себе ларец, достал из ящика банку с клеем и изнутри намазал им крышку. В мгновение ока повреждение было исправлено. Одновременно он рассказал о скором отъезде губернатора де Мопена и посмеялся над его безнадежными мыслями относительно будущего Иль-де-Франса. По мнению губернатора, островом следует пользоваться только как перевалочной базой на пути в Индию, оставив в порту небольшой гарнизон, дабы утвердить здесь присутствие французов.

— И это-то милое мнение, которое он открыто высказывает, приводит в уныние всех обитателей.

— Вот уж была бы поражена, если бы ты входил в их число!

— Я не из тех, кто может пасть духом из-за того, что какой-то там ипохондрик не на высоте своей миссии. Нет, но зато я воспользовался легковерием и растерянностью поселенцев. Давеча я купил… Попробуй-ка угадать!

— Еще одно имение?

Я поняла, но еще надеялась ошибиться.

— Нет, что-то более мне подходящее.

— Ты тут неплохо умеешь устраиваться. Может быть, это…

Я не закончила фразы. Не произнесла того слова, которое хотя и не сорвалось у меня с языка, но прозвучало в душе многократным эхом: разлуки, опасности, пассажирки…

Так как я продолжала молчать, он посмотрел на меня с беспокойством.

— Разве тебе не по вкусу было бы снова и снова пускаться в плавания, чтобы потом возвращаться обратно?

— Не знаю, — сказала я.

Что было истинной правдой. Слишком уж неожиданной оказалась новость, слишком много воспоминаний она оживила во мне и вокруг меня.

— Ты увидишь, — с живостью сказал он, — ты увидишь! Мой «Галион» не очень велик, но там довольно удобно.

Я не ответила. Подтянула к себе ларец, раскрыла, закрыла его. Мне показалось, что изменился весь ход моей жизни. Я подумала, что совершенное мною у рифов приведет к недоброй чреде событий, которым я не смогу преградить дорогу. Меня обуяло зловещее чувство тоски и тревоги. Я попыталась стряхнуть с себя наваждение.

— Ты вечно будешь отсутствовать, — заметила я.

— Но ты будешь часто плавать со мной, так часто, как только возможно. Там есть каюта рядом с моей, капитанской, она тебе подойдет. Придется придать ей чуть более женский вид, вот и все. Таким образом осуществится одно из самых заветных твоих мечтаний.

— Я никогда…

— Да нет же, нет, — сказал он, — ведь было же время, когда ты ревновала меня ко всему на свете. Твоя гордость, понятно, не примирялась с этим. Я даже тогда подумал…

Он засмеялся. Тон его не был, однако, насмешливым, просто он констатировал это как непреложный факт, и я не должна была чувствовать себя задетой. И все же та легкость, с которой он мог проникать в мою душу, и задевала и волновала меня.

— Мое положение…

Он не дал мне закончить. Приблизившись, он схватил меня на руки. На площадке лестницы передо мной замаячил образ женщины в белом — в платье, что было на ней в тот последний вечер, — с волосами, зачесанными наверх и открывавшими для обозрения роскошные серьги. Мне даже почудились вдалеке нежнейшие звуки флейты. Но в эту минуту я взяла верх над блистательным призраком, не сомневаюсь.

И срок, нам отпущенный, был десять лет. Ни на один день дольше.


В Порт-Луи потянулись недели, отмеченные лишь неизбывной скукой. Я была в нерешительности. Супруги Дюкло старательно оберегали меня от слухов, вызванных моим странным поступком по отношению к Матюрену Пондару. Сами они никогда об этом не заговаривали, проявляя редкую деликатность и доброту, на которые я отвечала искренней благодарностью и, надо признаться, даже любовью. Я отказалась от первоначальной своей предвзятости, поняв и стремление госпожи Дюкло убежать от унылых будней, и ее мечту о каком-то сказочном мире, так что домашние хлопоты уже не казались мне столь противными. Я со дня на день откладывала свое обращение к вице-префекту апостольской церкви, который один мог помочь мне вернуться во Францию. Впрочем, близилось время зимовки судов — выражение довольно смешное для тропиков да еще в самый разгар лета. Но именно летом здесь наступает сезон ураганов, и с декабря по март корабли зимуют в Порт-Луи под палящим солнцем. В этой части света пускаться в море наудалую, когда наступает период дождей, равносильно самоубийству

Самоубийство. Вот слово, которое неизменно возвращает меня к тем далеким месяцам, к одному оставшемуся без ответа вопросу. Мне следовало бы писать лишь о фактах, поступках… Однако опять всплывает вся эта фантасмагория…

«Стойкий» пока что стоял на якоре. Мы узнали, что господин Дюбурнёф и несколько матросов остались на корабле, тогда как господин Дюмангаро, которому уже нечего было там делать, и его супруга, приняв приглашение некоего колониста, тотчас по освобождении капитана уехали в Юго-восточный порт. Не хотел ли Дюмангаро, чтобы стерлась самая память о нем, пока он не уберется с острова? Таково было мнение нотариуса.

А между тем в ожидании никому не ясных еще перемен жизнь в Порт-Луи текла себе помаленьку, изредка перемежаясь небольшими скандалами. На мое тогдашнее существование можно бросить луч света, расставив кое-какие вешки, не очень, впрочем, значительные. Рабочие негодовали на губернатора, который, придравшись к какому-нибудь пустяку, то и дело сажал их в кутузку на два-три дня. Среди обывателей имели хождение петиции, адресованные бурбонскому губернатору и даже министру колоний с выражением недовольства правлением де Мопена. Говорили также, что представители судовладельцев никак не решались доверить «Стойкого» Дюбурнёфу, лелея надежду на то, что капитан Мерьер в конце концов согласится командовать кораблем. С другой стороны, ходили упорные слухи, будто бы капитан собирается приобрести поместье, однако никто ничего досконально не знал. Как-то вечером это известие обсуждалось в доме нотариуса, темным, дождливым вечером, когда, по словам людей опытных, понимающих в этом толк, все предвещало приближение урагана. Снаружи дико свистел, завывал ветер, и не только я, но, казалось, и вся природа была охвачена ужасом.

— Разве кто-нибудь продает поместье? — спросила госпожа Дюкло.

— Никогда ведь точно не знаешь, — ответил нотариус. — Бывает, люди лишь для того и берут концессию, чтобы продать ее с выгодой через несколько лет или даже месяцев.

— О чем и о ком вы сейчас подумали, друг мой? — спросила его жена.

— Да вот об упреке, недавно брошенном губернатору. Говорят, он хочет продать концессию, которую предоставил своей супруге в районе Мока.

— Болтают, что губернаторша собралась отсюда бежать. А госпожа Бельрив меня уверяла, будто бы та вообще не желает долее оставаться на острове со своим мужем: еще бы — такой брюзга!

Госпожа де Мопен, проживавшая большей частью в Юго-восточном порту, внезапно явилась к мужу в Порт-Луи, и люди считали, что она здесь пробудет до самого своего отъезда.

Из-за присутствия губернатора все его распоряжения выполнялись особенно строго, и вечерние бдения у нотариуса не преступали часа отбоя. Мы уже собирались в ту ночь ложиться, как вдруг погода резко ухудшилась. Порывистый ветер стал шквальным, он налетал все сильнее, а в перерывах слышался рев разбушевавшегося океана. Внезапный удар ветра, более мощный, чем все предыдущие, сотряс дом. Затрещали стропила. Отовсюду струями потекла вода. Пришлось натянуть парусину над ложем детей и в который раз затаскивать сундуки на стол. От бившего в щели ветра колебалось пламя свечей. В обстановке такой тревоги и речи быть не могло о тушении огней.

— Лучше бы всем оставаться одетыми, — сказал нотариус. — Кто знает, что может случиться ночью. Стены, надеюсь, выдержат, но крышу, того и гляди, снесет.

С тех пор как супруги Дюкло поселились на острове, не раз бывала плохая погода, однако без ураганов, так что их опыт по этой части был столь же беден, как мой. Но что оставалось делать, кроме того, что ждать?

Каждый из нас был пленником собственных мыслей и страха, каждый пытался вспомнить, что говорилось об ураганах, их мощи и разрушениях, произведенных внезапным морским приливом. Что станется с кораблями на рейде?

К полуночи ветер удвоил силу. И впрямь сорвало часть кровли над спальней нотариуса и его жены. Нам удалось закрыть дверь, что вела в гостиную, привалив к ней тяжелый баул. Едва мы успели принять эту меру предосторожности, как услышали страшный грохот, словно вдали что-то рухнуло — то ли стена, то ли дом; этот звук был похож на удар грома. Дети проснулись и начали плакать. Мы старались их успокоить, но всякий раз, как ветер и дождь принимались хлестать по дому, зловещий треск перехватывал нам дыхание.

Мы ждали. Накатывал новый шквал, какое-то время буйствовал, после чего отступал. В доме вода по-прежнему поднималась. Госпожа Дюкло взяла дочку к себе на колени, Рене прикорнул со мной на диване. Наши ноги лежали на перекладине стульев. В течение долгих часов шквалы следовали один за другим без передышки, но к утру, когда желтоватый свет окаймил уже весь горизонт, ветер начал немного стихать, менять направление, порывы его становились все реже, унялся мало-помалу и дождь.

Вода, стоявшая на полу, убывала медленно. В восемь часов мы смогли наконец-то выйти из дома. Что за горестная картина предстала нашему взору! Опрокинутые заборы были покрыты не только грязью, но и всем тем, что вода нанесла и прибила к ним на своем пути. Целая крыша валялась посреди площади в окружении веток и вырванных с корнем деревьев. Мы увидели секретаря суда, который бродил во всем этом хаосе и подбирал бумаги, потрясая ими в воздетых к небу руках. К нему подошел господин Дюкло, сообщивший по возвращении, что это крышу канцелярии выметнуло на площадь. Большую часть документов, загромождавших столы и стенные ниши, унес ветер, и все они сплошь погибли, так как и те, что найдены, все равно невозможно прочесть. Губернатор намеревался прийти сюда в течение дня, чтобы своими глазами увидеть размеры опустошения. Утро он посвятил осмотру товарных складов и госпиталя, где ночью укрылись солдаты. Строение, служившее им казармой, действительно оказалось разрушено, и теперь впопыхах возводили для них временное убежище.

Чтобы ускорить дело, господин де Мопен счел нужным остаться на месте и подгонять рабочих, угрожая им всеми возможными карами. Тут-то он, как говорят, и ударил старшего мастера железным прутом. История наделала много шуму, и, когда мастер спустя три месяца умер, жители вновь написали министру петицию, обвинявшую де Мопена в преждевременной смерти этого человека. Копию документа прислали на Иль-де-Франс, чтобы дать де Мопену возможность как-нибудь оправдаться. Губернатор ответил короткой отпиской: «Я его сроду ничем не бил, кроме как только ногой, да и то он от этого не упал». Впрочем, он признавал, что характером малость вспыльчив. Лишь после его отъезда люди всласть посмеялись над этим ответом.

Через несколько дней обнаружилось, что весь подмоченный в бурю запас зернового хлеба и риса в амбарах начал преть. А так как и все плантации были залиты водой, нам, чтобы как-нибудь выжить, оставалось рассчитывать разве что на охоту и рыбную ловлю. Солдаты, рабочие и их семьи уже приготовились было по приказанию губернатора отправиться в лес и, разбив там лагерь, кормиться добытой дичью, как вдруг появился, на счастье, корабль из Мадагаскара. Он привез нам стадо быков и груз риса. Другой корабль, прибывший с мыса Доброй Надежды, доставил зерно. Эти суда считались погибшими, а они были просто застигнуты штилем в открытом море. Колония приободрилась.

К концу третьей недели все деревья, лишенные ураганом листвы, начали покрываться почками. В поместьях заново обрабатывали плантации риса, хлеба, табака, кукурузы. В Порт-Луи тоже никто не сидел сложа руки. Суда, что во время шторма сели на мель, были подняты. То было время больших перемен, настоящее возрождение после бедствия.

Для меня это стало временем, когда я себе позволила жить ожиданием. Впереди ничего не маячило определенного — попросту нечто, смутно напоминающее надежду. Каждое утро я думала: что-то должно случиться. Но наступал час отбоя, а ничего не происходило. Тем не менее радость моя не блекла. Я говорила себе, что жизнь продолжается, и, как всегда, эта мысль служила мне утешением.

Дни шли за днями. Все были заняты подготовкой судов к отправке. В пекарне круглыми сутками не угасало пламя в печах, где пеклись галеты для экипажей. Загружалось в трюмы соленое оленье мясо, бочонки с вином и водкой. Лесорубы складывали на берегу поленницы, и лодки перевозили эти дрова на борт. Домашняя птица, которую местные жители в обмен на полученные концессии должны были поставлять королевству, ожидала в курятниках часа, когда ее переправят на корабли. Порт тоже наполнился жизнью, временно прерванной на период зимовки. Каждый здесь четко знал, что именно он обязан выполнить.

Господин де Мопен, которому, как говорили, сделал внушение стоящий над ним губернатор Бурбона, умерил свою нетерпимость. Говорили также, что он весь во власти мечты о повышении в чине, а следовательно, и награждении Крестом Святого Людовика. Но корабли из Франции целых два года не приносили ему ничего, кроме горького разочарования.

В одно прекрасное утро господин Дюкло, поспешно вернувшись домой, сообщил нам, что люди видели капитана Мерьера в Порт-Луи.

Я с нетерпением и страхом ожидала часа обеда. Скорее всего капитан вернулся лишь для того, чтобы сейчас же уехать обратно.

Но в полдень нотариус пришел с целым коробом новостей. «Стойкий» на следующей неделе отплывает в Пондишери под командованием Дюбурнёфа, поскольку представителям судовладельцев так и не удалось убедить капитана Мерьера принять командование кораблем. За отсутствием кого-либо другого на должность первого помощника берут господина Дюмангаро, и дело теперь стоит за вторым. Зато «Герцог Шартрский» полностью загрузился провизией и отправляется в Лориан.

— Некоторые особы, в том числе господин Шапделен, уже вывесили объявления о своем отъезде, — сказал под конец нотариус, взглянув на меня.

Тут было принято, покидая колонию, загодя оповещать об этом жителей порта вывешенным на стене канцелярии объявлением.

— Кому же он поручает свое поместье? — спросила госпожа Дюкло.

— Он его продал сегодня утром, — ответил нотариус. — И угадайте, кому?

— Без сомнения, капитану Мерьеру, — сказала я.

— Откуда вы знаете? — спросил нотариус.

— Догадаться проще простого. Разве вы не сказали нам, что капитан собирается покупать имение?.. Ну так где же оно находится?

— У Большой Гавани, за королевским заповедником. Дом и службы построены, часть земли уже приносит доход. Если не ошибаюсь, плантации в полном порядке, что же касается рубки леса, то господин Шапделен всегда уважал свои договоры с властями.

— Выходит, что капитан Мерьер решил поселиться в колонии, — сказала госпожа Дюкло с равнодушным видом.

— Все наши женщины будут грезить о нем, — засмеялся нотариус. — Стоит мужчине попасть в историю, о которой не утихает молва, как женщины начинают за ним гоняться. Но те, кто ожесточился против него, сочтут, что это его решение не столь уж забавно.

— Вы виделись с ним? — спросила я.

— Да, в канцелярии, куда господин Шапделен пришел вместе с ним ко мне на прием. Да, кстати, Армель, он спросил, здоровы ли вы и как вам понравилось на Иль-де-Франсе?

— Что вы ему ответили?

— Что вы чувствуете себя превосходно, что вы теперь стали членом нашей семьи и что вы, хотя и подумывали какое-то время вернуться во Францию, ныне переменили свое решение. Я был прав?

— Да.

Я не нашла, что добавить к сказанному, потому что меня взволновала одна внезапно пришедшая мысль. Почему капитан ни с того ни с сего заинтересовался моей особой? По соображениям, известным ему одному, он рассудил, что я не должна выходить замуж за Матюрена Пондара, и устроил все так, чтобы дать мне это понять. С тех пор миновали недели. Питай он ко мне какие-то чувства, он вел бы себя иначе. Такой неожиданный интерес был весьма подозрителен. Не опасался ли он каких-нибудь козней с моей стороны? Все тут плохо согласовалось одно с другим и требовало раздумий. Впрочем, не очень-то поразмышляешь, когда из рук в руки передаются блюда, дети отказываются от мяса и то и дело принимаются хныкать. Но уже то, что мне предстоит уяснить себе все до мельчайших подробностей, обещало приятное развлечение.

Однако и после ухода нотариуса в канцелярию мне не удалось отвлечься от дел в семействе Дюкло. Дети, лежа в кровати, потребовали, чтобы я рассказала им сказку, а мать их, устроившись рядом, взялась чинить простыню. Я придумала сказку про чайку, укрывшуюся на уходящем от Франции корабле, и это было настоящая одиссея, которая продержала детей в неподвижности до той минуты, когда они уже не смогли бороться со сном.

Я взяла свой ларец, и мы с госпожой Дюкло прошли из детской в гостиную. Я знала, нам не избежать спора. Но спор будет дружеским. С тех пор как я отказала Матюрену Пондару, между нами царило молчаливое согласие, сотканное из благодарности с моей стороны, а с ее — из какого-то удивления и, быть может, немного из зависти.

Я открыла ларец. Из шелковой подкладки торчали иголки, а под шелком лежало письмо с красными нетронутыми печатями. Едва я успела подумать о роли, которую это письмо сыграло и продолжает играть в моей жизни, как госпожа Дюкло перешла в наступление.

— Скоро небось объявится, — сказала она.

— Кто? — спросила я.

Из чисто женской хитрости мне не хотелось, чтобы она поняла, что наши мысли с сегодняшнего утра крутились вокруг одного и того же предмета.

— Ах, Армель, вы прекрасно знаете, что я имею в виду капитана.

— Зачем ему объявляться? — сказала я.

— Чтобы сделать вам предложение. Вы жили с этой надеждой все последнее время, не отрицайте. И вот час настал.

— Выйти за него замуж? Да ни в коем случае! Он не тот человек, за которого выходят замуж.

— Неужели он вам не кажется обворожительным? Будет вам, никогда не поверю в подобную чушь.

— Я не сказала, что капитан не обворожителен, я говорю, что он не тот человек, за которого выходят замуж.

— Объяснитесь, я вас не понимаю.

Я тоже не понимала себя. Я только знала, что, если я приму его предложение, он тотчас возьмет надо мною верх. Я не хотела этого.

— О каком же будущем вы мечтаете? — спросила госпожа Дюкло.

— Я вообще не мечтаю, это гораздо благоразумнее. Ничего из того, что воображаешь себе, никогда не сбывается, разве вам неизвестно это? Вы приехали сюда, как и я, с большими надеждами, и что вы нашли?

— В первое время трудности неизбежны, — с некоторым смущением сказала она. — Через два-три года…

— В первое время? Ради чего вы покинули вашу родину, вашу семью? Ради какого-то жалкого существования, в иные минуты мучительного, а ведь вы, конечно, надеялись на другое. Нотариус да и вы сами думали, что в два счета сколотите здесь состояние. Что осталось от всех этих сладостных упований? Дом, затопляемый каждым ливнем, крыша, которую сносит первый же ураган, и никаких возможностей отложить хоть немного деньжат, потому что вы слишком честные люди, и все, что тут можно купить, часто самое необходимое, баснословно дорого!

— Армель!

— Простите меня. С тех пор как я здесь, я много чего повидала и поняла. Чтобы содержать в порядке свое поместье, надо быть одержимым и обладать неистовой волей к победе. Не каждому это дано. Вот вы, что бы вы делали, получив концессию?

— Только от нас зависит ее получить.

— И сразу, с вашими-то и вашего мужа понятиями, с вашей-то щепетильностью, вы почувствуете себя по гроб жизни обязанными Вест-Индской компании. Даже сейчас, будучи просто их служащим, господин Дюкло сам создал себе кучу лишних забот.

— Это в традициях его семьи…

— Я знаю, что он от них не открестится. Борьба эта беспрерывна и слишком часто не приносит наград.

— Что правда, то правда, борьба идет нескончаемая, но есть и награда. Удовлетворение от того, что приносишь пользу, что ты звено в длинной цепи…

— Вы говорите совсем как нотариус!

— Я должна говорить, как он, мы муж и жена, и я ему так благодарна…

— Ну видите, как опасно замужество?

Она предпочла засмеяться, но мы были правы обе. И я, когда говорила о воле к победе — победе над людьми, природой, стихиями, — и она, напомнив об удовольствии от работы, ведущей к всеобщему благу.

Госпожа Дюкло поднялась, чтобы расстелить простыню на столе и подогнать кусок полотна к тому месту, где она прохудилась. Значит, подумала я, когда она вышла замуж, даже в ее приданом имелись потертые вещи. Простыня из добротной материи не расползется за два-три года. Выйти замуж в надежде пускай не разбогатеть, но хоть жить в известном достатке, и вот оказаться в бедности на каком-то острове, с мужем, конечно, добрым, порядочным, однако же не имеющим ничего общего с Адонисом, — как это грустно! Не такое ли будущее приводило в ужас и госпожу Фитаман?

Я снова, будто воочию, увидала ее в коридоре в том памятном красном платье, с волосами, зачесанными наверх и ниспадающими на шею крутыми локонами. Я-то была в своем холстинковом платьишке и с котелком в руке. Как можно поверить в то, что судьба моя столь удивительно повернулась и капитан пожелал жениться на мне? Немыслимо! Если он принял такое решение, то у него была некая цель или его подтолкнула боязнь.

— О чем вы вдруг размечтались, Армель? — спросила госпожа Дюкло.

— Просто думала, как лучше подкоротить этот фартук. По нижнему краю или по талии?

— Ладно, храните ваши секреты. Как бы то ни было, развязка уже близка.

— Я не так уж в этом уверена.


Я никогда и ни в чем не была уверена, и так же, конечно, было и с ним. Но зато он знал, мы это знали оба, что каждый из нас мог, даже не обернувшись, уйти в любой день. Во время разлук нас сковывал одинаковый страх. Я могла уйти, пока его нет, он мог не вернуться. Но он возвращался, а я всегда была здесь.


Госпожа Дюкло оказалась права. Развязка произошла тем же вечером, когда незадолго до ужина я уложила детей.

Некий гость подошел к воротам. Звук сотрясаемого кольца привлек внимание нотариуса, и он вышел в сад.

Я уже поняла и была согласна, но на моих условиях. Эти условия, я знала, сильно обеспокоят тех, кто меня окружает и даже успел привязаться ко мне.

Войдя в дом и обменявшись с нами поклонами, капитан Жан Франсуа Мерьер, одетый в обычный мундир, со шпагой на левом боку, без промедления заявил, что хочет на мне жениться и увезти с собой. Обращался он не ко мне, а к нотариусу. Он обращался к нему как вежливый человек, желающий соблюсти обычай. Ведь я находилась под покровительством семейства Дюкло.

То, что мне представлялось немыслимым, воплощалось в жизнь. Впервые за долгие эти недели мы стояли с ним снова лицом к лицу. Каким оно было странным, это одушевлявшее меня чувство! Я разрывалась между соблазном всем сердцем отдаться своему торжеству и убеждением, что мне надо себя защитить, спасти то, что должно было стать моим счастьем. Это будет не так-то легко, но, если действовать хитроумно, я своего добьюсь, уж это как пить дать.

Мы продолжали стоять в гостиной. словно то, что должно быть сказано, не терпит ни малейшего отлагательства. Трепетание ламп бросало на наши лица странные отсветы, как будто мы все внезапно возникли из бог весть какой, давно позабытой жизни.

Госпожа Дюкло первой спустилась с небес на землю.

— Армель, — сказала она, — вам решать, это ваше будущее.

— Я ведь вам давеча говорила, сударыня, что не хочу выходить замуж за капитана Мерьера.

Капитан сделал шаг вперед, схватил меня за запястье и так его сжал, что мне стало больно. Изо всех картин, которые он подарил мне во время плавания, самой памятной стала картина последнего вечера на борту: на ней был налет печали с оттенком (если уж разобрать все до черточки) чего-то похожего на недоверие. И вот, быть может, впервые в жизни, капитан потерпел неудачу.

— Вы не хотите выйти за меня замуж?

— Да, не хочу.

— Сударыня, сударь, — сказал он, повернувшись к супругам Дюкло, — мне здесь больше нечего делать, соблаговолите простить меня за вторжение в дом.

— Армель, что за новая прихоть… — начал нотариус.

Капитан подошел к двери, но прежде, чем он открыл ее, я была уже рядом.

— Я не сказала, что не хочу за вами последовать, капитан.

Он на мгновение опешил, потом засмеялся.

— Вы никогда не перестанете меня удивлять, — сказал он.

В эту минуту я поняла, что мне радостно видеть и слышать, как он смеется. Что до нотариуса, то он откликнулся на мою выходку совершенно иначе.

— Известно ли вам, Армель, что означают ваши слова? — спросил он.

— Да, сударь, — ответила я.

— Вы, девушка из моего дома, доверенная моему попечению, вы хотите поставить себя вне общества?

— Какого общества? — задала я вопрос.

Он было пришел в замешательство. Как видно, подумал, что вряд ли можно и впрямь назвать обществом несколько жалких жителей, а также людей, объявленных вне закона и нашедших себе убежище в этом порту, однако, опомнившись, продолжал:

— А губернатор, а прокурор?..

— Думаете, они найдут время обеспокоиться участью молодой особы, прибывшей сюда искать себе мужа?

— Вот именно мужа, вы правильно выразились, покровителя.

— Не верится, что капитан откажет мне в покровительстве, буде представится такой случай.

Было видно, что капитан в открытую забавляется этим спором, но госпожа Дюкло казалась испуганной. Она положила руку мне на плечо.

— Армель, вы не можете на глазах у всех покинуть наш дом с капитаном.

— Я уйду украдкой. Мне не хотелось бы вас запятнать всей этой авантюрой.

— О! — воскликнул нотариус. — Вы выбрали точное слово. Авантюрой, которая вас недостойна.

— Откуда вы знаете, сударь? — сказала я. — Может быть, этот отказ — моя единственная защита.

— Что вы такое сказали? — спросил капитан.

Я промолчала. Каждый словно бы разговаривал на своем языке, но каждый, в меру собственного разумения, отстаивал что-то личное.

— Наша ответственность, — продолжал нотариус, — и моя в особенности, обязывает меня предостеречь вас против ловушек, расставленных по дороге, на которую вы вступаете.

— К чему такая торжественность, друг мой? — заметила госпожа Дюкло. — Армель завоевала нашу любовь, мы будем по ней тосковать, да и она, я уверена, опечалится, расставаясь с нами. Так зачем же еще разводить на прощание мировую скорбь? Когда вы едете, капитан?

— При этих условиях завтра, если возможно.

— Вы, значит, покинете дом на рассвете, Армель. Капитан вас будет где-нибудь ждать, и нам первым придется разыгрывать недоумение, когда мы, проснувшись, вас не застанем.

Почему она так облегчала мне нашу разлуку? По-видимому, романтичность ее натуры возобладала над благоразумием, но после жизнь покажется ей еще более тусклой. Я подошла и поцеловала ее. Никогда я столь явно не выражала свою любовь и признательность, и она вполне оценила значение этого жеста. Нотариус попытался вмешаться снова:

— Друг мой, не делайте вид, будто вы одобряете…

— Я попросту ставлю себя на место Армель. Диктуя ей, как следует поступить, я избавляю ее от чувства неблагодарности, которое, может быть, ее мучит.

— Сударыня, — сказал капитан, — эти слова вам делают честь, и я вам за них особенно благодарен. И все же мне непонятно…

Он посмотрел на меня, и по его лицу скользнула смутная тень беспокойства. Я притворилась, что не заметила фразы. Внезапно нотариус сказал уже мирным тоном:

— Я сделал все, что в моих силах. В конце концов я ведь не опекун, не… — Он поискал слово, но не нашел его, и обратился к капитану: — Мы еще не садились за стол, не желаете ли разделить ужин с нами?

В отличие от того, что я чувствовала во время визита Матюрена Пондара, сейчас я ничуть не смущалась присутствием капитана, когда подавала ужин. Наоборот, от его присутствия всем стало просто, легко, словно на окружающих изливалась какая-то исходящая от капитана скрытая сила. Разговор, который и мог и должен был стать при таких обстоятельствах трудным, сам собою свернул на общие темы. Говорили об отплытии кораблей, о пошлинах, о плантациях, об истреблении урожая крысами и обезьянами, о том, как хранить припасы в амбарах…

Забавно все это выглядело в столь важный для меня час: картина похвальной благопристойности, которую я собиралась попрать ногами. Зачем? Но это касалось только меня одной.

Капитан поднялся, чтобы откланяться, мы последовали его примеру. Поблагодарив супругов Дюкло, он повернулся ко мне:

— Итак, завтра в четыре часа я жду вас на площади. Не берите ничего лишнего.

Нам нечего было скрывать, жизнь есть жизнь, даже в подполье. И пусть посмеются над этим всякие там моралисты. Нотариус проводил гостя до самых ворот, желал, может быть, убедиться, что никого нет на площади и никто не увидит, как капитан выходит из этого дома. Но в такой поздний час, почти уже в девять, обитатели порта не смели быть вне своего жилища, и часовые ждали только сигнала к общему затемнению, чтобы начать патрулирование. Заперев дверь на засов, нотариус задул лампы, оставив зажженной всего одну свечку. Он это проделывал каждый вечер. И госпожа Дюкло, тоже совсем как обычно, пошла из гостиной к детям, чтобы заправить их одеяльца.

— Капитан берет на себя большую ответственность, Армель, но я не в силах бороться с вами и с ним, — сказал господин Дюкло. — Я вас не выдам, хоть это, наверно, мой долг. Однако условимся: я и понятия не имел о ваших намерениях.

— И мы вас не выдадим, сударь, — пообещала я. — Уж будьте покойны. Я бесконечно вам благодарна за то, что вы меня приняли и проявили ко мне столько ласки и понимания.

— Почему вы отказываетесь от замужества? — вдруг спросил он.

— Не знаю.

— Вы не доверяете его постоянству? Или вы знаете нечто большее, нежели рассказали, из происшедшего на борту?

— Я рассказала все, что мне было известно.

— Тогда я теряюсь в догадках… — Положив мне руки на плечи, нотариус добавил: — В любом случае не забывайте: мы ваши друзья.

— Я не забуду, сударь, — ответила я.

Он пошел в свою комнату и закрыл дверь.

Обычно я складывала грязную посуду в сундук и доставала ее оттуда лишь утром. В этот последний вечер мне было не по душе оставлять за собой беспорядок, и я отнесла все на кухню. Тщательно заслонив от окна свечу, я налила воды в таз и принялась за мытье тарелок. Госпожа Дюкло не замедлила присоединиться ко мне.

— Что вы делаете? Бросьте это, вам надо сложить свои вещи.

— Успею. Все влезет в один узелок.

— Вы точно солдат, который идет на войну.

— Примерно.

— Это та самая участь, о коей вы грезили, отплывая из Лориана?

— Я сама выбрала эту участь.

— Но почему отказываться от замужества?

Этот вопрос будет вскоре себе задавать весь остров, словно я не имела права принять или не принять то, что мне нравится или не нравится.

— Ответьте, Армель, почему?

— Мне кажется, вы, даже вы, не поймете меня, так как я не смогу это ясно выразить… Примите просто мою благодарность.

— Мы друзья, мы всегда будем вашими друзьями, Армель.


В дальнейшем они доказали мне это. Вот, в конце длинной цепочки воспоминаний, встает предо мною один летний полдень. Вдруг тишину разрывает скрип колесных осей, собака, наставив уши, глядит на аллею, по которой катится шарабан. Нотариус, по-прежнему полный достоинства, держит в руках вожжи. Рядом с ним госпожа Дюкло. Спасаясь от пыли, она надела на голову капюшон и придерживает у горла накидку. Чтобы приехать ко мне, им пришлось проехать четыре лье под палящим солнцем. Я глубоко взволнована. Я тотчас догадываюсь, зачем они прибыли. Но я знаю также, что не должна позволить себе ни слишком растрогаться, ни поддаться чужому влиянию. Моя жизнь здесь. Дом, поле, кустарник с розовыми цветами, каменная скамья и все, что они для меня означают… Не забываю прибавить сюда и море, и «Галион», стоящий в бухте на якоре. «Галион», который скоро опять отправится в плавание, и на полуюте будет стоять облеченный моим доверием старый бретонец. Ничего не дам изменить, пока я жива.

«Мы ваши друзья, мы всегда будем ваши друзья», — сказала мне госпожа Дюкло. Мы продолжали кружиться по заведенному кругу.

— Ложитесь спать, сударыня. Я скоро кончаю, да и не стоит вам раскисать. А то будет слишком грустно.

Постояв в нерешительности, она удалилась. Так было лучше. Я сложила тарелки в стопку. К ее пробуждению здесь будет полный порядок.

Ночь накануне сражения. Патрульные проходили мимо снова и снова. Я слегка задремала. В три часа я вышла во двор. Вода в чане покрылась ледком, меня прохватил озноб, и эта холодная баня посреди ночи напомнила мне тот благословенный ливень на «Стойком». «Не стыдно ли молодым девицам, воспитанным в монастыре, устраивать тут подобный спектакль?» Что этот капитан должен думать о девушке, которая предпочла, чтоб ее умыкнули, в то время как ей предложили замужество?

Я возвратилась в дом и оделась. Дети спали, и, прежде чем подхватить свой легонький узелок, я долго стояла у их постельки. Они спали крепко, однако в соседней комнате супруги Дюкло, должно быть, прислушивались к малейшему шороху. Мысль, что они, не приведи господь, застигнут меня на месте, заставила меня поспешить. В узелке были сложены мои лучшие платья, белье, накидка, ларец для шитья… Уверившись, что ничего из самого нужного не забыто, я вышла и тихо закрыла дверь дома. Два-три шага, и вот уже я за воротами.

— Пошли.

Я вздрогнула, восприняв это слово как символ. Два слога, которые выводили меня на новый, избранный мною путь.

— Быстрее, скоро уже рассветет. Это все, что вы взяли с собой? Настоящая спутница моряка!

Взяв мою руку, он повел меня внутрь Ложи. У кузницы мы подождали, пока нас минует патруль, потом через дырку, пробитую за салютующей кораблям батареей, выскользнули из пределов крепости.

— А как мы покинем порт?

Я спросила это вполголоса, и он не ответил. Мы спустились узенькой тропкой к бухте, где слабо покачивалось одномачтовое суденышко.

— Вот, ничего не бойтесь. Оно очень остойчиво в море.

Судно держалось на толстом канате, привязанном к дереву манго. Мы отчалили и минуту спустя уже плыли к Большой Гавани.


Откуда взялись у меня, еще столь молодой, желторотой, такие своеобразные мысли насчет почтенных и непочтенных поступков? Уехать вот так с мужчиной мне не казалось позором, зато я сочла бы бесчестным выйти за него замуж, без конца про себя перемалывая все то, в чем его обвиняла.

Но в чем же я обвиняла его?

К реальным подробностям я добавляла свои, придуманные. И то осуждала его, то оправдывала…

Если он вбил себе в голову, будто я знаю то, ему бы хотелось предать забвению, то наилучшим способом принудить меня к молчанию было бы заиметь на меня права, да так, чтобы я превратилась в его должницу. Мой отказ безусловно его поразил. Но тот ли он человек, которого можно чем-нибудь поразить?


Новая жизнь, окрашенная удивительным чувством свободы, была ни на что, ни на что не похожа. Распахнуть окно на Большую Гавань, прогуляться по саду, просидеть допоздна на прибрежном песке — вот наслаждения, которым я предавалась. Меня умилял каждый зеленый росток, проклюнувшийся в глубине борозды, я прямо-таки замирала на полдороге, заслышав токующих тетеревов, а чуть насмешливый крик мадагаскарского попугая заставлял меня поднимать глаза и отыскивать между листьями красный клюв под сине-зеленой шапочкой… Дни ученичества и самых разных открытий.

После первой отправки зерна в Порт-Луи были у нас урожаи похуже, случались тяжелые недороды. Визиты уполномоченных, проверявших объем оставленных нами для собственного пропитания запасов, становились все более частыми. Мы имели удовольствие заявить властям, что в силах покрыть свои нужды сами, не прибегая к займам из королевских амбаров. И даже добавили, что при случае можем помочь в снабжении кораблей. Нам пришлось заплатить за наше чистосердечие — или, если угодно, гордость, — так как мы тотчас же получили приказ: «Поставлять на склады по триста фунтов риса, зернового хлеба и кукурузы…» Мы были вынуждены покориться. Повозки, а то и баржа направлялись в Порт-Луи, чтобы накормить тунеядцев, которые праздновали лентяя в своих имениях и, пользуясь покровительством одного из директоров Компании или министра, не прилагали к делу даже малейших усилий. Однажды, отдав подчистую все наши запасы, мы по примеру других пошли на промысел в лес, надеясь настрелять себе дичи. Однако о том, чтоб доставить забитых оленей в имение, и речи быть не могло, поскольку оленьи стада углублялись все дальше в дебри. А от жары и мух мясо быстро портилось. За отсутствием селитры его невозможно было как следует просолить.

Купидон остался на берегу Большой Гавани, мы же отправились в путь с четырьмя другими рабами, неся с собою матрасы, белье, кастрюли… В конце концов мы набрели на голландскую хижину, которую лишь слегка укрепили да набросали сверху листьев латании. Рабам досталась ветхая развалюха с двускатной крышей, что-то вроде низкого шалаша. На ночь рабы забирались в него ползком, поочередно сменяясь, так как нужно было нести караул и смотреть за костром.

Драгоценное это воспоминание не покидает меня и сейчас. Я будто слышу, как шелестит от ветра листва, какбарабанит по крыше дождь, стекая потом на землю с нежным журчанием. Издалека доносится трубный клич оленя, совсем близко взлаивает собака… Да, рядом со мной была жизнь, самая что ни на есть настоящая, подлинная. И такое же счастье, которому я уже знала цену, предчувствуя, вероятно, что каждый миг на счету, и понимая, что надо быть бдительной, чтобы во всеоружии встретить те злые силы, что таятся и в нас самих и вокруг.

Мало-помалу несколько колонистов приобрели концессии в северной части острова, и наши земли соседствовали теперь с участком господина Фукроля на севере, и с участком господина Виньо на юге. К востоку простиралось поместье господина Леру. Дома наши были в таком отдалении один от другого, что мы могли позволить себе не общаться. Тем не менее между нами установились добрососедские отношения, и мы то и дело оказывали друг другу услуги. Отправляясь в Порт-Луи, каждый считал своим долгом послать гонца ко всем остальным и выполнить самые неотложные поручения. Но истинными друзьями мы так и не стали, поскольку старались жить в стороне от того, что господин Дюкло когда-то назвал обществом. Были у нас с соседями и деловые связи: они иногда фрахтовали наш «Галион».

Целых два месяца после покупки этого судна стояло оно в сухом доке, пока ему наконец не придали божеский вид и не спустили на воду. Капитан поехал его принимать. Уже истекали пятые сутки. К исходу пятого дня примчался за мной сияющий Купидон. С берега было видно, как в устье залива отважно входит корабль, развернув все свои паруса. Незабываемая картина!

И вот я впервые переступаю с трапа на палубу «Галиона». Капитан, снова полный хозяин на корабле, радушно встречает гостью, и это он не кого-нибудь, а меня принимает с таким почетом. Экипаж тогда состоял, как состоит и теперь, из нескольких матросов во главе с нашим верным Аленом Ланье, который покинул «Стойкий», дабы последовать за своим капитаном. С тех пор нестареющий этот бретонец почти никогда не сходил с «Галиона» на берег. Индийский океан, этот вечно бушующий океан, за то время, что боцман его бороздит, потерял для него всю свою таинственность. Стоит ему лишь задрать голову, чтобы понять, откуда подует ветер, и еще ни разу он не ошибся, когда говорил, что погода скоро испортится. И по сегодня ни он, ни я никогда в открытую не выражаем своей взаимной приязни. Но я ему полностью доверяю и не сомневаюсь, что он даже счастлив оказывать покровительство той девчонке, которую знал с Лориана и за жизнь которой здесь, у Большой Гавани, следил в течение стольких лет. Он, как и прежде, меня приветствует, поднося два пальца к фуражке, я отвечаю ему кивком головы. Этого вполне достаточно для нашего обоюдного уважения. Но я отклонилась в сторону…

Очутившись на борту «Галиона», я подумала о том, как далеко ушел день отплытия из Лориана, когда мы с таким любопытством осматривались вокруг, а потом к нам в каюту пришел капитан и посоветовал быть осторожными. Я и вообразить не могла, что все мне придет от него и что уже тогда я была на это согласна. Но чтобы всему скрепиться, упрочиться в нас, должны были миновать много дней и ночей и события радостные смениться истинным горем.

«…Какая смелость, чтобы не сказать — какое тщеславие!» Этот голос звучал в коридоре и отдавался в моей душе. На корабле, между морем и небесами, теперь за столом капитана царила я и прислушивалась в каюте к его приближающимся шагам, смотрела, как поворачивается ручка, и ждала недвижимо, со стиснутым горлом, но все-таки не сдавалась, упорно держась своего отказа. Бессмысленно было пытаться меня сломить, я этого не хотела. Он понял это, я знала, что он понимает, потому что он никогда не настаивал. Назавтра жизнь текла, как обычно. Я поднималась на палубу, он наклонялся над ограждением полуюта, и вновь наступал душевный покой.

Первые несколько путешествий были на Мадагаскар за рисом. Когда закупали где-нибудь скот, я смирно сидела дома. Не посещала я и рынки рабов: ни когда эти рейсы были разрешены властями, ни уж тем более если они совершались тайно, к выгоде лишь самого капитана и членов его экипажа.

Высадку производили ночью, иной раз где-нибудь далеко от нашего побережья, но чаще все же в Большой Гавани. Новые хозяева ожидали на берегу, как и было условлено ранее, после чего живой груз разводили по разным поместьям. Поначалу все шло очень гладко. Но со временем этот промысел стал грозить неприятностями. Направляемые губернатором патрули перехватывали колонны рабов. При малейшей тревоге сопровождающие скрывались во тьме, бросив людей посреди дороги — людей, которые даже не понимали, что происходит. Патрульным же ничего другого не оставалось, как отводить их в Порт-Луи, умножая тем самым число королевских рабов. Вполне допускаю, что местные власти умышленно закрывали глаза на происходящее: тайком привезенные или нет, но эти новоприбывшие способствовали развитию колонии и в подобных случаях, даже имея кое-кого на замете, виновного не обнаруживали. На борту за два-три часа поспешно все отмывали, отдраивали, приводили в порядок. А сквозь орудийные люки ветер с открытого моря выдувал все запахи.

Все это страх как не нравилось мне! По ночам я отсиживалась в своей комнате, не проявляя ни любопытства, ни нетерпения, так как знала, что капитан не уйдет с корабля, пункт назначения которого по-настоящему был Порт-Луи. Нравилось мне только то, что он хоть и рядом, но недоступен, это являлось важной частью нашего молчаливого соглашения. А суток, по-моему, довольно, чтобы содрать с себя грязную шкуру работорговца и превратиться вновь в капитана Мерьера.

По возвращении из плавания он вступал во владение своим домом, своими землями, хлопотал на полях, гнул горб не хуже раба, сеял, пахал, убирал урожай. Увлеченный работой, охваченный радостью от успеха, он отпускал «Галион» в недолгие плавания под командованием Алена Ланье.

Когда «Галион» прибывал назад, через открытую дверь на балкон я видела по вечерам зажженный на бизань-мачте фонарь, который покачивался и мерцал, как звезда. Меня заливало такое счастье, что это даже пугало меня. Но, может быть, для его полноты, для его расцвета необходимо было маленькое беспокойство? Что происходит на судне в мое отсутствие? Эта тень, перед которой я так трепещу, не возникает ли вдруг в коридоре? А в иные лунные ночи не стоит ли на полуюте, не наклоняется ли через борт?

«Повторите, пожалуйста, ваш рассказ, господин Дюмангаро, начните сначала, не опуская ни единой детали…» Никогда больше не заходило у нас разговора о флейте, словно его музыкальный талант вообще не существовал. Временами я задавалась вопросом: что может скрываться за этим отречением?

Ни разу за все эти годы мы не говорили ни о путешествии к Иль-де-Франсу, ни о процессе. Разве только намек на мое поведение на борту, когда он, приехав вечером из Порт-Луи, сообщил мне о покупке «Галиона». И, лишь оставшись уже одинокой, я достала копию протокола. «Сим удостоверяем, что, будучи уведомлены о том, что госпожа Фитаман, пассажирка нашего судна, предалась неистовому отчаянию и даже плакала…»

Меня продолжают мучить эти подробности. Я пытаюсь заполнить пустоты в мозаике, и мне кажется, что другая правда или то, что могло бы быть правдой, рождается у меня в подсознании. На палубе, накануне несчастья, капитан сказал мне весьма жестким тоном: «Никогда не являйтесь сюда в столь позднее время, вы слышите?» Я была очень оскорблена, но меня удивил его гнев. Мне ли одной пришлось выслушать этот запрет? От кого могла исходить опасность?

И позже: «Я, знаете ли, слегка притомился следить вот так по ночам за вашей целостью и сохранностью. И я спрашиваю себя: почему я, собственно, это делаю?» А в последний вечер, когда господин Фитаман покинул корабль, он сказал мне: «Я сохраню чудесное воспоминание о вашем присутствии на борту… О девушке гордой, отважной, чистой…» Возможно, и впрямь я была такой, и понимать сегодня, что он это все заметил, для меня огромная радость. Я маюсь с этой мозаикой — то добавлю кусочек смальты, то откажусь от него и выну, то предпочту ему более яркий камень и никогда не бываю довольна. Думается, госпожа Фитаман была первой, кто догадался: «предалась неистовому отчаянию и даже плакала… Она нам ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись…»

За минутной слабостью — гордость. Я теперь уверена, что в письме содержалось полное объяснение. Но не сожалею о том, что похоронила его на дне моря, потому что другие детали, которые долгое время скрывались в нетях, поднимаются на поверхность. «Никому не трогаться с палубы, а вы, господин Дюбурнёф, следуйте за мной…»

В каюте госпожи Фитаман все было в порядке. «Если бы она собиралась покончить с собой, — сказал господин Дюбурнёф, — то уж наверняка бы что-то оставила, какое-нибудь объяснение, письмо…»

Был ли на лице капитана хоть отсвет некоего облегчения, когда он вернулся на палубу с первым помощником? Я была слишком взволнована, чтобы это запомнить. Но нынче я совершенно убеждена: он потому лишь сумел начать жизнь заново, что все осталось невыясненным. «…Ответил, что даже не верит, будто вышеозначенная особа бросилась в море, а полагает, что она упала в него совершенно случайно».

Белое платье, волосы подняты кверху, чтобы всем взорам открылись серьги, в глубоком вырезе ярко взблескивает медальон. Через десять лет, ровно день в день, в прекрасное зимнее утро, утро южной зимы, седьмого июля… Небо какой-то бархатной голубизны, и вся эта голубизна опрокинута в море. Медные украшения «Галиона» сверкают на солнце, и к одному из его бортов швартуется лодка, нагруженная тюками с маисом. А на земле, в саду, как раз передышка. Его лицо склоняется над моим. «Ты все еще мне отказываешь, после стольких лет?» Мой отказ от замужества превратился у нас в игру. Я никогда не была так близка к тому, чтобы сдаться, но все же отказываю, решив, что это в последний раз, и я соглашусь при следующей попытке. Мы смеемся. То, что мы можем смеяться вместе, так важно для нас!

Именно в это мгновение мы понимаем оба, что нас затопляет то, что принято называть счастьем, и оно уже переходит границы обычных о нем представлений. Как мы достигли этого? Молчание, гордость, что-то похожее на суровость — и жизнь становится шире, полнее, приобретает ни с чем не сравнимую крепость. Как нам удалось стать достойными такой жизни?

Его рука у меня на плече, он поднимает глаза на крышу и говорит, что надо бы там проверить, не потрепало ли дранку последним ветром. А я озабочена тем, чтобы подсчитать в амбаре тюки, которые предстоит отправить на борт. Все очень просто, обыденно. Насвистывая, он входит в дом, я направляюсь к амбару. В дверях я оглядываюсь: он уже встал на перила балкона, затем взобрался на крышу, стоит, слегка пританцовывая, посылает мне сверху привет и — скользит.

Минута, и вот все кончено. Внутри у меня и вокруг — одна пустота. Небытие вступает в свои права.

Белое платье, волосы подняты кверху, чтобы всем взорам открылись богатые серьги, в глубоком вырезе ярко блестит медальон… Что ж, я привыкла считаться с ней. Верилось, что, несмотря на мою неопытность, я окажусь могущественней, сильней, чем она. Но получила всего лишь отсрочку. Я вспоминаю свои слова, как-то вечером сказанные в Порт-Луи, у нотариуса: «Думают, что, уходя из жизни, кто-то ставит на себе крест, но не всегда это так. Тень способна сшибить этот крест, унести, проникнуть в любую щель и всех одолеть». С условием, что дождется своего часа.

Новая жизнь, еще один поворот. Время течет незаметно.

Каждый день я прихожу посидеть на каменной этой скамье, там, где кустарник усыпан розовыми цветами.

Каждый вечер во время прилива с тихим поплескиванием набегают на берег волны, гоняя у рифов Южной косы свинцовый футляр.

А посреди залива качается на бизань-мачте фонарь и мерцает, мерцает…

Утро двадцатого флореаля


Утром двадцатого флореаля в седьмой год Французской Республики, единой и неделимой, муниципальный совет, созвав по сигналу тревоги всех своих членов, как то: Женева, мэра, Демулена и Фортье, офицеров национальной гвардии, и Дюкасса, представителя метрополии, собрался в мэрии кантона Черной речки.

Гражданин Женев, мэр, председатель совета, доложил муниципалитету, что опасность, грозящая фрегату «Покоритель» и корвету «Матросская трубка», преследуемым пятью английскими военными кораблями и пытающимся стать на якорь в Черной речке, дабы оказаться там под прикрытием фортов, требует принятия срочных оборонительных мер и бдительности, так что он призвал муниципальный совет не прерывать своего заседания и не расходиться до тех пор, пока французские корабли не будут в полной безопасности и ничто не будет им угрожать.

Члены совета единогласно приняли предложение мэра, и муниципалитет, заслушав также заключение представителя метрополии, постановил, что никто не сойдет с места, пока враг не будет отогнан, и что будет сделано все необходимое для дополнительной мобилизации национальных гвардейцев, обеспечения защиты сторожевых постов и снабжения их всеми видами продовольствия, какие только сможет предоставить кантон…[12]

1
Попытавшись еще раз прорваться в открытое море, но потерпев неудачу из-за численного превосходства противника, оба французских корабля подняли национальный флаг.

Тотчас один из вражеских кораблей вышел на ветер и открыл огонь. Остальные корабли последовали его примеру. Вслед за первым залпом англичане начали бить без передышки. Французы живо ответили, ведя огонь по трем кораблям из кормовых орудий левого борта, по двум другим — из носовых.

Английские корабли стремились построиться так, чтобы взять французов в два огня, с правого и левого борта, но те, с необыкновенной дальновидностью предупреждая вражеские маневры, продолжали вести огонь в надежде на перемену ветра, что вынудит нападающих изменить курс. Но шквалы, изредка налетавшие из глубоких прибрежных ущелий, были слишком непродолжительны. Ветер упорно дул с моря.

До берега доносился гром канонады, и как будто были даже слышны удары пушечных ядер о палубы и корпуса кораблей, а порой долетали усиленные огромными рупорами боевые распоряжения командиров. Части рангоута, шкивы, обрывки такелажа и абордажных сеток вскоре начало прибивать к берегу. Казалось, дымится само море, по временам застилало горизонт, и после каждого залпа окутанные клубами дыма брам-стеньги и паруса словно бы повисали в воздухе.

Привлеченные шумом сражения местные жители, не обращая внимания на опасность, толпились на берегу. С третьего этажа стоящего на высоком мысу Белого Замка за всеми перипетиями боя следила семья Шамплеров. Интенсивный огонь продолжался уже почти четыре часа. Как вдруг наступило что-то вроде затишья, и оба французских корабля под прикрытием порохового дыма прибавили парусов и быстро двинулись к югу вдоль рифов, к устью реки.

Госпожа Шамплер обернулась к старшему сыну.

— Вели играть сбор, Гилем, — распорядилась она. — Все лодки в море!

Под градом ядер и картечи, отстреливаясь, французы уже подходили к устью, когда зазвонил колокол в поместье Шамплеров. Рабы, собравшиеся на берегу, со всех ног бросились к дому. Затем, уже под водительством управляющего Кетту, спустились по выбитой в скале лестнице к лодкам, сняли с якорей плоскодонки, отдали с причала швартовы барков и пошли на помощь входящим в устье французским кораблям.

Тем временем пять кораблей англичан развернулись по ветру, стремясь сократить расстояние, и вновь дали несколько залпов из носовых орудий вдогонку уходящим французам. Но те после поворота уже были на фарватере. Они позволили английским кораблям приблизиться и открыли огонь из всех кормовых орудий, после чего, отдавшись на волю ветра, окончательно вошли в устье. И тут, несмотря на непрерывный, неутихающий обстрел, несмотря на клубящийся дым, началась буксировка.

По примеру Шамплеров все лодки и баржи кантона дружно отчалили от берегов и стали переносить якоря французских кораблей вверх по реке. С кораблей их стравливали до воды, гребцы крепили их к корме лодок и, навалившись на весла, шли по реке как можно дальше и отдавали якоря. Матросы на кораблях выбирали якорь-цепи кабестанами. Таким образом, хоть и медленно, корабли продвигались против течения. Как только якорь выходил из воды, лодки вновь брали их, и все повторялось сначала.

Оторопевшие, даже слегка растерявшиеся англичане, осознав наконец, что противник от них ускользает, дали еще несколько выстрелов, повернули и, прибавив парусов, ушли восвояси.

А французские корабли, находясь уже в глубине устья, окруженные доброй сотней лодок, из которых доносились ликующие победные возгласы, стали на шпринг, окончательно закрепив на кабестанах свои якорь-цепи.

Через час гражданин мэр вывесил на дверях мэрии выписку из своего донесения:

«Есть мнение, что они попытаются высадить на побережье десант, но Черная речка надежно защищена. Офицеры, солдаты и черные канониры — все в боевой готовности, в достатке и боеприпасов. Главное, люди полны горячего рвения, а это залог успеха…»[13]

Стоя меж берегов реки, «Покоритель» и «Матросская трубка» зажгли фонари на носу и корме. Оборванные ванты, растрепанные паруса свисали с обломков рей. Трех погибших в бою матросов предали земле, и корабельные хирурги, прооперировав раненых в одной из нижних комнат Белого Замка, установили дежурство в амбарах, в коих был наскоро оборудован лазарет.

Сильное дуновение воздуха, долетевшее с моря, опахнуло стоявшую на балконе госпожу Шамплер, и она увидела, как вспыхнули и замерцали огни на реке. Привычные запахи моря поднимались к самому дому — запахи йода, выброшенных на берег водорослей. Иногда доносился наверх рокот волн. Слышались чьи-то шаги, они приближались, потом утихали вдали. По временам до рифов докатывалась и разбивалась о них большая волна. Английские корабли, наверно, крейсировали где-то поблизости… Госпожа Шамплер всю жизнь любила вот так, бодрствуя одна во всем доме, смотреть с балкона в ночную тьму. Самые важные решения были, быть может, приняты ею, когда темнота и безмолвие окутывали людей и предметы, что помогало оценивать их по достоинству.

На третьем этаже, в комнате, предоставленной контр-адмиралу де Серсею, так называемой «навигационной», он, возможно, писал сейчас донесение губернатору о сегодняшнем деле…

С 1791 года корабли под командованием отважных морских офицеров и вооруженные для дальних походов снабжали Иль-де-Франс продовольствием, и множество раз захваченная ими добыча спасала остров, когда англичане устраивали блокаду портов, пытаясь с помощью голода заставить колонию сдаться на их милость.

Госпожа Шамплер знала, что контр-адмирал де Серсей, которого постоянно терзала упреками Колониальная Ассамблея, завоевал уважение колонистов как своим беспримерным мужеством и упорством, так и бескорыстием. Не раз он отказывался от своей доли трофеев, добытых его эскадрой, в пользу колонии, которой грозил голод. Что не мешало, однако же, Колониальной Ассамблее обвинять де Серсея в том, что он морит голодом поселенцев.

Явившись в сопровождении командиров «Покорителя» и «Матросской трубки», капитанов Л’Эрмита и Брюни де ла Суше, засвидетельствовать свое почтение и поблагодарить госпожу Шамплер, контр-адмирал на мгновение замер навытяжку перед висящим в гостиной портретом Брюни Шамплера в полный рост в мундире капитана первого ранга. «Так отдают честь покойным», — подумала, отвернувшись, старая дама. Потому что она слишком помнила стоящую в положении смирно у трапа фигуру перед завернутыми в парусину телами погибших во время боя. Она повернулась снова, предложила гостям присесть, и голос ее не дрожал:

— Мы сделаем все возможное, чтоб вам помочь, господа. Мой муж, будь он здесь, поддержал бы нас в этом желании.

В этот час в нижней комнате, бельевой, хирурги чистили и зашивали раны. В гостиную долетали оттуда глухие стоны и жалобы. Но если действие опия прекращалось до окончания операции, то раздавались протяжные крики несчастных.

— Замечательно то, что вы для нас уже делаете, сударыня. Согласившись создать в вашем доме операционную, несмотря на присутствие здесь детей…

— Хоть я от души сожалею о ваших потерях, хоть и сочувствую вашему горю, я все же думаю, да, я так думаю: это большая удача, что мои внуки были свидетелями этого дня.

— Методы воспитания… — начал контр-адмирал.

«Как будто и впрямь нас могли занимать какие-то методы воспитания, — подумала госпожа Шамплер. — Он заботился о своих людях, а я… я…»

Раздался гортанный крик ночного сторожа, ему ответил второй, потом третий, С самого начала, когда они здесь поселились, пришлось весьма бдительно охранять поместье от беглых рабов, наводнявших ущелья у Черной речки. В те годы двадцать пять вооруженных рабов несли караул по ночам и, до полусмерти напуганные историями про пытки и людоедство, о чем они любили поговорить во время своих дежурств, при малейшем шорохе били тревогу и начинали почем зря палить из ружей.

На северном берегу, на землях Компании, между дорогой и морем выросла деревенька, и постепенно число караульных уменьшилось. Из города сюда перебралось несколько семей, которые занялись обработкой земли, скотоводством и рыбной ловлей. Ободренные их примером, ремесленники поставили рядом с дорогой кто кузницу, кто столярную мастерскую. А с годами эта деревня превратилась в целый кантон. Ему была придана батарея легкой артиллерии и создан муниципалитет в составе мэра и двух советников. Потом вокруг поместья Шамплеров по направлению к Тамарену и Малой Черной речке возникли еще и другие деревни, и, хоть не очень скоро, беглые отступили к Хмурой скале, так что затихли всякие разговоры о массовых набегах с гор, о расхищениях собранного урожая, об угоне скота. Стада спокойно паслись на лугах, и больше их не уводили на ночь в поместье.

Внезапно стало свежее, поднялся ветер. Капитан Л’Эрмит, готовый к любым неожиданностям, принял дежурство на «Покорителе», вахтенный делал обход палубы. Гвардейцы были, должно быть, на сторожевых постах, и, когда госпожа Шамплер вошла в комнату, с градирен вторично донесся гортанный крик.

Наступивший затем рассвет был наполнен необычными звуками. На реке раздавались зычные голоса командиров, слышались звяканье цепей и ведер, плеск воды. В стороне от привычного быта поместья уже складывался свой распорядок жизни.

Когда Розелия внесла в спальню поднос, хозяйка была, к ее удивлению, при полном параде.

Розелия ей доложила про раненых, у постели которых она провела часть ночи. Затем рассказала о дезертирстве трех национальных гвардейцев — их теперь ловят. Попросив Розелию передать ее просьбы на кухню, госпожа Шамплер поспешила к амбарам. Там ее ждал Гилем. Понимая, что привычный ход дел в ближайшие дни неизбежно будет нарушен, женщины, выстроившись с одной стороны, а мужчины — с другой, ожидали особых распоряжений. Распределив обязанности, госпожа Шамплер отошла вместе с сыном и заговорила с ним первая:

— Надо отправить гонца в Порт-Луи.

Сын с величайшим трудом оторвался от своих мыслей.

— Вот как, матушка? А зачем?

Она постаралась сохранить спокойствие, так как боялась резких скачков настроения, прежде столь свойственных ей, когда она сталкивалась с равнодушием и легкомысленным отношением к жизни своих детей.

— Этим, по-моему, должен заняться мэр…

Госпожа Шамплер резко остановилась.

— Не ты ли по собственному почину обязан был вызваться ехать? Ты, кажется, забываешь, кто сын хозяина этого дома!

— Хозяйки, матушка, — улыбнувшись, заметил Гилем.

Но эти слова лишь подлили масла в огонь.

— Нет, хозяина! Я только его заменяю, как заменяла множество раз!

Гилем неопределенно махнул рукой, но замер под осуждающим взглядом матери.

— Если контр-адмирал попросит меня отправить гонца, я не желаю, чтоб эта просьба застигла меня врасплох, — заявила она, гордо подняв голову.

Он давно знал этот жест, означавший вызов. С раннего детства он научился его понимать: то был вызов делам, почитавшимся невыполнимыми, вызов, бросаемый людям, даже природным стихиям. К его восхищению матерью, к его нежности к ней примешивалось сострадание.

Склонность Гилема к размеренной жизни без встрясок наталкивалась на это желание действовать, что-то предпринимать и командовать, постоянно одушевлявшее его мать. Однако он помнил ее и смиренной, и кроткой, и тем не менее радостной.

Она замедлила шаг.

— Я жду твоего решения, Гилем.

Он подумал с тоской о своей поляне, где час за часом подстерегал уже знакомых животных — скачущих с ветки на ветку, забавно грызущих фрукты, резвящихся обезьян, которые сразу же забывали о его присутствии, оленей, склоняющих головы к ручейку и пьющих большими глотками, пробегающих в высокой траве зайцев. Он знал про себя, что не принял ни одного почетного предложения, лишь бы не потерять своей драгоценной свободы… Он снял шляпу, провел ладонью по лбу, безропотно покорился.

— В восемь часов я буду готов к отъезду, матушка.

— Надо ехать вдвоем. Может, попросим Тристана?

— Зачем? Для него это тяжкое бремя. Раз я решил ехать, честь семьи спасена. Я возьму Нестора.

Она притворилась, будто не заметила ни скрытой в этих словах иронии, ни упрека, только подумала: «Да, если кто-то за вас принимает решение, намечает вам путь, заставляет вас поступиться своим эгоизмом, тогда честь семьи бывает на высоте!» И тут ей послышался вдруг родной голос: «У нас с тобой есть наличные деньги, их даже больше, чем нужно, и ты, черт возьми, набралась уже опыта. Мы были, возможно, не слишком строги с сыновьями, согласен. Позволив им жить как трава растет, мы из них сделали неисправимых мечтателей. Но теперь у тебя есть подмога — Кетту. Впрочем, что бы там ни случилось, я за тебя спокоен», — сказал лейтенант накануне отплытия с Д’Антркасто.

В восемь часов лошади были уже оседланы и били копытами на заднем дворе, а Нестор ждал, одетый в парадную униформу. В «навигационной» контр-адмирал де Серсей дописывал постскриптум к своему рапорту:

«Пять кораблей англичан крейсируют в открытом море напротив устья Черной речки, и Л’Эрмит принимает все меры, дабы укрепить форт на северной косе. Артиллерийские орудия восемнадцатифунтового калибра будут туда доставлены в течение дня. Большинство моих людей заболели цингой и ослаблены до предела. Их состояние требует неусыпного ухода. У нас нет никакой возможности переправить больных морем из-за жестокой блокады, которая распространяется даже и на рыбачьи лодки. Наметив их переноску но суше, я обращаюсь к вам с просьбой доставить сюда две дюжины гамаков, а также отдать приказание гражданину мэру выделить необходимых для этого дела черных носильщиков»[14].

«Шесть часов пути, — думала между тем госпожа Шамплер. — Значит, самое позднее к трем они будут в Порт-Луи».

Прежде, нежели снова вступить в тень аллеи, ведущей к амбарам, она бросила взгляд на окно спальни своей невестки. Занавес мягко покачивался, но Жюльетта сразу же отошла от окна, как только ответила на прощальное приветствие мужа. Госпожа Шамплер еще постояла немного, откинув зонтик за плечи и глядя на дом. Впервые она увидала его сорок четыре года назад с поворота тропинки, как раз с того самого места, где за деревенским мостиком нынче развилок дороги. На возвышающемся над морем мысу четко вырисовывался дом со своими тремя этажами, с верандой вокруг всего первого и балконом вверху. Железная ограда замыкала сад, террасами спускавшийся к берегу, и лестницу, вырубленную в скале. Фелисите Шамплер остановила лошадь и обернулась к своему спутнику.

— Невообразимо! — сказала она.

Достав из кармана ключ, он протянул его ей:

— Иди, вступай во владение замком. Это ключ от гостиной. Лестница справа, спальни на втором этаже.

Он посмотрел ей вслед и, пустив свою лошадь в галоп, нагнал ее:

— Ты поняла?

В 1735 году концессию получил Жан Женю. Спустя девятнадцать лет, в 1754-м, уже выстроив дом и обзаведясь хозяйством, Жан Женю погиб во время кораблекрушения в заливе Тамарен, по пути в Порт-Луи, а имение по требованию наследников продали с торгов.

Гилем, Жюльетта и их дочь занимали теперь весь первый этаж северного крыла дома. Тристан со своей семьей разместился в южном крыле, к которому после рождения третьего сына пришлось пристроить две комнаты, что нарушило симметричность архитектуры.

«Зато сохранились семейные связи», — подумала госпожа Шамплер.

За столом собирались все, и прямо напротив места, которое занимала госпожа Шамплер, неукоснительно ставили прибор для хозяина дома. Все эти сорок четыре года Брюни Шамплер, будь он здесь или в плавании, возглавлял семейные трапезы. Так уж у них повелось с того самого дня, когда, только что поженившись и презрев опасность, они без охраны, вдвоем, проехали на лошадях от Порт-Луи до Черной речки.

«Этой девочкой не занимаются, ей здесь не место», — подумала госпожа Шамплер, в изумлении остановившись в дверях превращенного в лазарет амбара, где внучка ее, Доминика, помогала хирургам перебинтовывать раненых.

Ничуть не смущенная Доминика привычно поцеловала бабкину руку. Склонившись над раненым, койка которого находилась в дальнем углу помещения, хирург заканчивал перевязку плеча.

— Через два дня вы сможете возвратиться на борт, лейтенант Легайик. И поблагодарите господ англичан за то, что пуля так ловко прошла сквозь ваше плечо. Рана чистая и почти что зарубцевалась. Булавку, барышня, будьте добры.

Госпожа Шамплер заметила, что рука Доминики, протягивавшей булавку, слегка дрожала. Лейтенант откинулся на подушку. И так как у него были темные волосы, а девичья ручка подтянула ему на грудь простыню, госпоже Шамплер вспомнился другой человек, тоже темноволосый и тоже лежащий, который в раздражении закричал, увидев ее в дверях своей комнаты: «Ну же, входите, входите, вам ведь, наверно, не терпится полюбоваться делом своих рук!..»

Этот же просто тихо сказал:

— Благодарю, мадемуазель, — но посмотрел на девушку долгим взглядом.

«Я ничего не имела бы против моряка», — подумала старая дама. Лейтенант Легайик обратился к хирургам:

— Через два дня, говорите вы? Но я уже должен сегодня помочь своему капитану. Мы перевозим пушки…

Доктор Лалуар улыбнулся и покачал головой.

— Об этом не может быть речи, — сказал он. — Вы потеряли много крови вчера, оставшись раненным на посту. Полный покой в течение всего дня, а завтра посмотрим, отпустим мы вас на борт или нет.

— Придется вам подчиниться, — сказала ему госпожа Шамплер.

— Нас ждет тяжелая работенка, Лалуар, — сказал хирург Вергоз, окунув руки в таз, принесенный рабом. — Я утром осматривал Вилеона. Боюсь, предстоит ампутация, не то разовьется гангрена.

Тщательно вытерев руки, он посмотрел в распахнутое окно, уже весь во власти мыслей о той борьбе, которую поведет со смертью. И добавил вполголоса, так, чтобы слышал только его коллега:

— Нет у нас больше опия.

— Я могу вам помочь, господа? — спросила госпожа Шамплер.

— Мы с большой благодарностью приняли бы вашу помощь, сударыня, как уже принимаем ее от мадемуазель Доминики, да только нас ждет одна страшная операция… — ответил Лалуар.

Три негритянки убирали помещения, подтыкали подушки, перестилали простыни. Больные цингой и раненые, стараясь не поддаваться унынию, громко переговаривались друг с другом, каждый со своей койки. Их умение приспосабливаться к любым обстоятельствам могло сравниться разве что с их умением отрешаться от боли. Двадцать четыре часа назад они были готовы к смертельной схватке, да и сейчас, как видно, были готовы начать все сначала.

— Шла бы ты, Доминика, домой, — сказала госпожа Шамплер. — Твоя мать еще не выходила из своей комнаты, и, возможно, она захочет тебя увидеть.

Мимолетное удивление появилось на лице девушки:

— Ах, бабушка, вы же знаете…

Но она не закончила фразы и, глянув перед уходом в сторону лейтенанта, чуть наклонила голову.

«Была я такой в ее возрасте?» — подумала госпожа Шамплер. Заплетенные в косы темные волосы Доминики обвивали ее голову, утончая овал лица. Сине-зеленые глаза смотрели на людей и предметы со спокойной уверенностью. Уже через несколько дней после ее рождения лейтенант, наклонившись над колыбелью внучки, заметил: «Взгляд у нее, как у бабушки». С годами сходство стало разительным. «Я не исчезну совсем, — подумала госпожа Шамплер. — Ей восемнадцать лет. В восемнадцать…» И, улыбнувшись воспоминанию, она взяла внучку под руку.

— Я иду с тобой, — сказала она. — Желаю вам, господа, удачного дня.

— Приходите почаще, — сказал старый рулевой, которому разворотила бедро ударившая рикошетом пуля. — А то ведь как вспомнишь про наших товарищей, что трудятся там без нас до седьмого пота, так дню конца-краю не видно!

На аллее, ведущей к дому, им встретились трое мальчиков, которые шли со своим воспитателем. И внезапно для госпожи Шамплер исчезли, словно и не было их совсем, десять лет. Она будто вновь очутилась к концу одного чудесного летнего дня у границы поместья. Со стороны Тамарена навстречу ей рысью бежали лошади. Закатно алело море, и птицы, мостясь на ночлег, пищали в ветвях деревьев. Она ждала, присев на пенек, счастливая и не знающая сомнений, уверенная, что навеки защищена от каких бы то ни было бедствий и одиночества.

Два всадника показались на повороте дороги.

— Отныне Шарль Кетту будет нам помогать управляться с поместьем, — сказал лейтенант.

Позже, когда они вышли вдвоем на балкон, она спросила:

— Лейтенант, ты, верно, задумал уехать?

Он ничего не ответил, однако она поняла, зная это по опыту, что не должна и пытаться его удерживать. С тех пор Шарль Кетту выполнял обязанности управляющего, следя за рубкой деревьев у подножия гор, за возделыванием хлопка и сахарного тростника. В градирне он тоже ввел кое-какие новшества и сумел увеличить доход. Когда маленькому Тома исполнилось пять лет, Кетту, будто играючи, научил его чтению и письму, и этот неразговорчивый человек вдруг показал себя подлинным мастером в сложном искусстве возбуждать у детей живой интерес к учебе. К Тома присоединились его братишки, и управляющий исподволь превратился в их воспитателя, отведя для этого дела лучшие утренние часы. После второго завтрака он направлялся в градирню, куда к нему часто бегали мальчики, чтобы позаниматься с ним рядом в его конторе.

— Сегодня у вас в программе урок героизма? — спросила госпожа Шамплер, ответив на поклон учителя.

За годы, прожитые с ним бок о бок, хоть ничего и не зная о его прошлом, она преисполнилась уважением к этому человеку, приехавшему в поместье однажды вечером, чтобы остаться тут уже навсегда. Скромный и преданный, он очень быстро занял почетное место за столом Белого Замка, став понемногу незаменимым другом для всех членов семьи.

На ночь он уходил в ту часть поместья, которая называлась «На перепутье», в маленький домик, служивший когда-то приютом для учителей Гилема и Тристана, но с наступлением утра его жизнь тесно сплеталась с жизнью Шамплеров.

— В самом деле, сударыня, я подумал, что мальчики с удовольствием побеседуют с теми, кто так храбро дрался вчера у них на глазах.

— Дядя Шарль дал нам табаку для раненых и больных, — сказал Тома, с гордостью показав коробку, которую нес в руках.

— И у меня есть такая, бабушка, и у меня! — закричали Жак и Робер.

Все трое повисли на руках госпожи Шамплер, она, смеясь, отбивалась:

— Дайте же мне серьезно поговорить с дядей Шарлем!

— Идемте, мальчики, — позвала Доминика.

Они отошли к ограде, что окаймляла склоны участка, и, облокотившись на нее, принялись наблюдать за суетней моряков на обоих кораблях.

— Я предоставила контр-адмиралу и его капитанам полную свободу действий, — сказала госпожа Шамплер. — Зачем это надо, чтоб мэр принудительно забирал у нас черных? Довольно просто уведомить нас о призыве, не так ли? Если я правильно поняла, им необходимо поставить пушки на северной косе. Адмирал считает, что неприятель вернется, как только починит повреждения.

— Вероятно, — кивнул Кетту. — Сегодня утром уже переправили на косу одну пушку, ее сейчас устанавливают на маленьком взлобке, а скоро, по-моему, прикатят туда и вторую.

Они присоединились к детям, стоящим возле ограды. Л’Эрмит с наружного трапа «Покорителя» командовал перегрузкой. Рабы Шамплеров вместе с матросами сталкивали тяжелое орудие на сходни, проложенные с палубы корабля на баржу. Другая бригада должна была перегрузить орудие с баржи на берег.

Корабельные плотники кто обтесывал на корме стапель-блок, кто что-то строгал, машинально сбрасывая с верстака за борт витые длинные стружки. Дым штопором поднимался в небо, в воздухе пахло древесным дегтем.

Сад пересек негр.

— От Неутомимого так и несет порохом, — сказала, увидев его, Доминика. — Он, видно, совсем забросил свою плиту.

Спотыкающейся, неспешной походкой старого человека негр прошел к ведущей на берег лестнице. Но на минуту остановился и, медленно обведя взглядом линию горизонта, взялся рукой за перила.

— Должно быть, он вспомнил… — сказала госпожа Шамплер.

Но не договорила. Со вчерашнего вечера то и дело какие-то мелкие факты, разные незначительные бытовые детали наводили ее на мысли о невозвратимом прошлом. Несколько раз она ловила себя на том, что пребывает в глубокой задумчивости и, оттолкнувшись от настоящего, с нескрываемым наслаждением погружается в то, что давным-давно миновало.

Увидев Неутомимого невдалеке от кораблей, в этой предгрозовой атмосфере приготовлений к битве, она отключилась вдруг от Белого Замка, от внуков, что были рядом, и от Кетту, позабыла о надвигающейся опасности, вычеркнула из памяти пролетевшие годы… И вот на набережной в Порт-Луи она поджидает отца, недавно назначенного начальником сухого дока в окрестностях города. Два брига, вернувшись из плавания в Восточно-Китайское и Южно-Китайское море, бросили утром якорь на рейде, и Жан-Франсуа Эрри инспектировал корабли, осматривая полученные в пути повреждения и прикидывая, во что обойдется ремонт. Фелисите, сопровождаемая Фиалкой, пришла на свидание слишком рано и теперь ждет, пока шлюпка отца, принадлежащая Вест-Индской компании, отчалит от брига. Вокруг нее так и кипит жизнь порта. Волы тащат тележки, нагруженные дровами, и государственные рабы охапками перебрасывают поленья в шаланды. Наливные суда снуют между берегом и кораблями, пополняя запасы питьевой воды. То, что на набережной среди бела дня появилась молодая нарядная барышня, вызывает всеобщее любопытство. И любопытство это приятно Фелисите, которая с удовольствием сознает свою привлекательность с этим шелковым зонтиком на плече и в этом белом кисейном платье с пышной юбкой в воланах. Она знает, что набережная отлично видна с ближайших кораблей, но продолжает спокойно ждать отца под прицельными взглядами нескольких офицеров. Отец, всегда исполнявший все ее детские прихоти, не устоял и сегодня перед желанием доставить ей радость, когда она заявила за завтраком: «Я тебя встречу, а ты проводишь меня к Винсенте».

Едва шлюпка отваливает от брига, она подбегает к плавучей пристани. На корме сидит долговязый негр. Как только шлюпка причалила, еще до того, как гребцы подхватили швартовы, негр соскакивает на землю, водружает себе на голову деревянный, покрытый лаком сундук, который ему протянули матросы, и, широко шагая, уходит.

Его волосы, некогда черные, как вороново крыло, подернулись сединой, и веселая неуемность, благодаря которой раб получил свою кличку «Неутомимый», нынче заметно пошла на убыль…

— Этот будет для нас, — сказал Кетту, увидев плывущий сюда паром.

— Я понимаю, почему Л’Эрмит не очень-то доверяет батарее «Гармония», — заметила госпожа Шамплер. — Мортиры там ставились еще в тысяча семьсот шестьдесят пятом году[15]. Одной доброй воли гвардейцев может и не хватить.

Удерживаемое тросами орудие медленно скатывалось на берег по сходням, приставленным к барже. Упершись в перекладины сходен, рабы и матросы отпускали трос рывками. Когда орудие уже соскользнуло на землю и его повернули дулом к косе, Неутомимый не смог совладать с искушением и, подойдя к борту баржи, нежно провел ладонью по гладкому брусу. Матросы стояли вокруг неподвижно и молча, понимая всю грусть, которую выразил этот жест.

— Он воскресил свою молодость, — сказала госпожа Шамплер.

«Да и мою тоже», — подумала она.


Она взяла отца под руку, и, когда они пересекали площадь, им отдали честь пушкари батареи Салютов. У резиденции губернатора они свернули на улицу Интендантства. Там у Винсенты Бюссон ее ожидала веселая компания, а также, как она знала, один человек…

Привычно и ловко она привела в порядок прическу и взбила воланы юбки. Радостно было ей думать, что она достаточно нарядна, чтобы затмить всех, кто надеется привлечь внимание Жана Люшона. Во время их предыдущих встреч он рассказывал ей о парижских великосветских салонах, давая понять, что она там была бы вполне на месте. Сама она высоко ценила непринужденность, с какой, отдавая поклон, он снимал с головы касторовую шляпу, а его умение подбирать к костюмам жилеты выдавало в нем человека с отменным вкусом. Сын судовладельца, несколько лет назад обосновавшегося в колонии, он получил образование во Франции и лишь потом приехал к родителям. Но жизнь на Иль-де-Франсе, как он говорил, была слишком однообразной, и через месяц-другой он собирался вернуться в Европу. Он добавлял, однако, что начинает верить в чудеса и что, возможно, из высших соображений он круто изменит свои намерения.

— Что ты о нем думаешь? — спросила Фелисите у отца.

— Он мне ни нравится, ни не нравится, — ответил Жан-Франсуа Эрри. — Он из тех молодых людей, что довольствуются местом под солнцем, которое предназначено им судьбой. Так что и нечего от них требовать искры божией.

Он признавал, что у Жана Люшона хорошо подвешен язык и что он вызывает симпатию. Танцевал он прекрасно, и если в гостиной он начинал ухаживать за какой-нибудь женщиной, то ей уж казалось, будто она для него единственная на свете. Теперь это впечатление не покидало Фелиситедаже в его отсутствие, и она верила, что сегодняшнее свидание у Винсенты будет решающим.

— Знаешь, Фелисите, я должен тебе сообщить…

Отец произнес это с выражением, какое бывает у тех, кто привык считаться как с мнением женщины, так и с ее причудами. Едва лишь дочь нахмурила брови, он приумолк, сознавая, что несколько оплошал.

— Наверно, я должен был обождать, пока мы пойдем обратно, чтобы не портить тебе удовольствие…

Он все еще колебался, раздираемый между нежностью к ней и желанием рассказать о принятом им поневоле решении.

— Ах, отец, я уже трепещу!

То была шутка, но она вопрошала его всем своим напряженным лицом.

— Я согласился пустить на постой одного офицера. Ты же знаешь, я до сих пор делал все возможное, чтобы отвертеться от этой повинности, но сегодня пришлось покориться. И сейчас слуга лейтенанта Шамплера как раз переносит к нам вещи своего господина.

В это время им встретился паланкин, который несли четыре раба, и Фелисите, увидев в оконце супругу судьи, сделала маленький реверанс. Глубоко вдохнув свежего воздуху, принесенного с гор ветерком, она облегченно вздохнула: «И только-то?» А ее уже было на миг окатило страхом: не собирается ли отец привести в дом женщину?

— Если это морской офицер, — сказала она, — то можно надеяться, он будет часто отсутствовать. А во время заходов в порт мы уж как-нибудь перетерпим, лишь бы он вел себя как подобает.

— Семья лейтенанта Шамплера родом из Сен-Мало, так что он, вероятно, привержен добрым старым устоям. Я с ним беседовал: это истинный дворянин. Просто счастье, что нам достался именно он. Я ни за что не пустил бы к себе какого-нибудь солдафона.


На берегу с десяток рабов тащили орудие к косе, а на фрегате готовились к спуску очередного.

— Им хватит работы на целый день, — сказал Шарль Кетту.

Мальчики, наблюдавшие эту картину, в точности повторяли движения матросов, и чувствовалось, что они целиком захвачены настроением, царящим на Черной речке.

— Боюсь, что они совсем разболтаются, — заметила госпожа Шамплер.

— Они были очень рассеяны утром, но, в общем, их можно понять. Подумайте, только явившись на свет, они уже слышат рассказы про корабли, про морские сражения, про корсаров и вдруг оказываются в центре событий, в их представлении изумительных, великолепных!

— Мне думается, что и я никогда не забуду часы, пережитые со вчерашнего дня, а я ведь не мальчик, и мне уже восемнадцать, — сказала Доминика.

— Может быть, именно потому, что ты девушка и еще очень молоденькая, Доми.

Она подняла на госпожу Шамплер хотя и слегка мерцающий, однако прямой и открытый взгляд.

— И это прекрасно, — добавила ее бабушка.

Ей вспомнилась в эту минуту история с мортирой и то, как она сидела на чердаке, следя за английской эскадрой, крейсировавшей напротив рейда.

Вернувшись в гостиную, госпожа Шамплер остановилась перед портретом мужа. Густые темные волосы, крупный нос, непостижимый взгляд — соединение жесткости и доброты — все это было передано совершенно точно. По пути из Индии, по окончании семилетней войны[16], Брюни Шамплер согласился позировать одному из своих товарищей по оружию, живописцу. Он был изображен в капитанском мундире. Крест Святого Людовика украшал его грудь, он стоял, опершись на леерное ограждение. За ним, на сером морском фоне, вырисовывался другой корабль.

— Видишь ли, Доми, — сказала госпожа Шамплер, — чтобы быть счастливой, женщина должна знать, что ее счастье зависит от самоотречения. Я учусь этому по сю пору…

На удивленный взгляд своей внучки она ответила откровенной улыбкой.

— Я, по-твоему, несу вздор, не так ли? Но почему иногда не подумать вслух? Пошли в мою комнату, передохнем, мы заслужили это.

Они прошли через комнатушку, отделявшую библиотеку от половины Тристана, и поднялись по лестнице — бабушка, опираясь на плечо внучки, — но у дверей спальни Доминика посторонилась, уступая дорогу хозяйке. Доминике всегда нравилась безмятежность, царившая в этой комнате, куда она без приглашения не смела и носа сунуть. Вновь восхитилась она стоящей на возвышении кроватью под балдахином из индийской кисеи, залюбовалась комодом красного дерева, глубокими креслами, окружавшими угловой диван. Туалетный столик с множеством флаконов, щеточек и инкрустированной перламутром шкатулкой скрывался за ширмой. Доминика помнила, что некогда рассматривала эту ширму, створки которой изображали захват Иль-де-Франса в 1721 году Гарнье де Фужреем. Бриги на якорях, негры, таскающие сундуки, крест с цветком лилии — эмблемой французского королевства, — торчащий в прибрежном песке…

— Люблю вашу комнату, бабушка.

Никогда она этого не говорила, но теперь вдруг все стало просто, легко между нею и бабушкой. Со вчерашнего дня в Белом Замке словно повеяло свежим ветром.

— Я тоже, Доми, ее полюбила с первой минуты. Она оказалась такой, какую я только могла себе вымечтать, и мне никогда не хотелось что-нибудь в ней менять — разве обивку кресел и драпировки.


И вот она видит себя на площадке лестницы, где раскрывает ставни, затем в коридоре. Лошадь Фелисите привязала к ограде веранды. Ключ вначале не поворачивался, пришлось его обмотать концом шарфа, чтобы ловчей было взяться двумя руками, и, крепко нажав, отвести язычок замка. Гостиная сразу произвела на нее впечатление своими размерами, со вкусом подобранной мебелью, великолепием занавесей, резными фронтонами над панно между окнами и большим зеркалом в глубине. Она раскрыла все ставни и отыскала комнатку, ведущую к лестнице.

«Спальни на втором этаже…»

В коридоре ее охватили сомнения: «Только бы не ошибиться, я должна угадать». Восемь дверей, четыре справа, четыре слева, одна напротив другой. Она отсчитала первую, вторую и открыла третью слева. В полумраке она увидала стоящую на возвышении кровать, обошла кресла и направилась к застекленной двери. Свет залил комнату, и впервые Фелисите восхитилась видом залива и широкого устья реки. У рифов маленький парусник дал залп, и ей показалось это хорошим знаком. Комната находилась между будуаром и ванной. Из будуара можно было пройти в заставленный книгами кабинет. Ей вспомнилось, что тогда она наскоро приняла ванну, чтобы смыть дорожную пыль, потом стала ждать.

И вот доносится из коридора чья-то гулкая поступь, мягко, словно сама собой, поворачивается дверная ручка и занавеска взвивается вверх, как большое крыло.


— Не знаю, надо ли сожалеть, что твое первое соприкосновение с жизнью оказалось таким суровым, — сказала госпожа Шамплер. Она опустилась в кресло, а Доминика устроилась на скамеечке у ее ног. — Ты почти ведь не выезжала за пределы поместья, и, хоть мне не особенно нравилось твое одиночество здесь — кто намного старше тебя, кто моложе, — я ничего не сделала, чтобы создать для тебя подобающее окружение. Вижу, что ты пытаешься как-то себя развлечь, целые дни проводишь в нижней библиотеке. Знаю, что ты увлеклась хлопководством, тебя также часто видят и на полях, даже на мельнице и в градирнях, но это не то, чем обычно занимаются девушки. Скажи мне, Доми, уж не кажется ли тебе, что ты здесь несчастна, а мы и не замечаем этого?

— Что вы, что вы! Я просто жить не могу вдали от нашего дома, вы же знаете, бабушка. Когда я в последний раз гостила у тети Элизабеты, я чувствовала себя не в своей тарелке, ну, будто бы меня обобрали, лишили сама не знаю чего… А ведь в Большой Гавани жизнь очень приятная, и случаев повеселиться хватало с избытком.

— Твои родители… — начала госпожа Шамплер. Она замолчала, но, поколебавшись, продолжила с живостью: — Роды сильно подорвали здоровье твоей матери. Мы с Розелией тотчас взяли тебя на свое попечение. Иногда я спрашиваю себя, не совершила ли я ошибки? Останься ты на руках матери, чувство долга, возможно, заставило бы ее стряхнуть с себя вялость, которая привела ее к почти полному отчуждению от всего окружающего.

Она не стала рассказывать, что отважилась взять на себя заботы о внучке после целого дня раздумий, когда окончательно поняла, что для ребенка не будет места в северном крыле дома, где все вертелось вокруг постели заливающейся слезами и стонущей роженицы. В наглухо запертой комнате, куда не просачивалось ни малейшего дуновения воздуха, так как все щели окон и двери были заклеены длинными полосами бумаги, ошалевший от страха Гилем только и знал, что гладить руку жены да вытирать ей лоб.

На третий день после родов госпожа Шамплер зашла к ним и спокойно сказала сыну:

— Я забираю девочку, пока не поздно.

Мать приоткрыла глаза и пробормотала что-то похожее на отказ.

— По-моему, не стоит обращать внимания на ее слова, поскольку на карту поставлена жизнь ребенка. Ты согласен со мной, Гилем?

— Делайте то, что считаете нужным, матушка. Ведь вы понимаете, как я встревожен…

— У нее жар?

— Мне кажется, да… Наверно… С чего бы иначе она была так слаба?

— Разреши тебе дать совет, Гилем: открой окна, впусти сюда солнце и воздух.

Молодая женщина шевельнула головой на подушке.

— Нет, нет, Гилем, я боюсь умереть.

У госпожи Шамплер прилила к щекам кровь.

— Все трое моих детей родились на втором этаже, и сразу же после родов я любовалась через открытую настежь дверь на парусники в заливе. Да и возьмите пример с простых деревенских женщин!

Наклонившись над колыбелью, она подняла ребенка. Роженица наблюдала за ней из-под полуприкрытых век. Едва за госпожой Шамплер захлопнулась дверь, до нее донесся жалобный голосок:

— Гилем, Гилем, верни мне мое дитя…

Низкий голос ответил:

— Как только тебе станет лучше, любимая, я обещаю. А пока ни о чем не думай, прошу.

Будуар превратился в детскую. Последняя дочь Розелии, та, которую через несколько лет унесла злокачественная лихорадка, вскормила младенца. Мать без конца повторяла, что хочет нянчить ребенка сама, но когда ей его оставляли хотя бы на десять минут, она начинала жаловаться на мигрень и разные недомогания. Так миновало четыре года, а в одно прекрасное утро госпожа Шамплер приказала доложить о себе невестке. Она вела за руку Доминику.

— Возвращаю вам вашу дочь, Жюльетта. Она теперь стала умненькая, за ней почти не надо присматривать, так что надеюсь, вы сможете ей обеспечить необходимый уход.

«Она, разумеется, на меня разозлилась, — подумала госпожа Шамплер. — Мы всегда злимся на тех, кто тычет нас носом в наши несовершенства».

— Да, если бы я тогда не вмешалась, Доми, мы с твоей матерью лучше бы понимали друг друга. Когда я тебя привела на первый этаж, было, видимо, слишком поздно, увы.

— Вы хотите сказать, что я росла… здесь?

— Твоя кроватка стояла в будуаре. Утром ты перелезала через решетку и скреблась в мою дверь. А когда ты вернулась к родителям, у тебя появились другие привычки, и ты забыла про первые свои годы, что совершенно естественно. Да мы никогда и не говорили с тобой об этом.

— Странно, бабушка, что я узнала все это только сегодня… — Она нахмурила брови. — Как раз сегодня! Когда я вошла сюда давеча, я вдруг подумала: ну почему мне так хорошо, так уютно здесь, на втором этаже, в вашей комнате?

Госпожа Шамплер откинулась к спинке кресла, устремив взгляд на лицо своей внучки.

— Думала ли ты когда-нибудь о своем будущем, Доми? О чем ты мечтаешь?

Ответ последовал молниеносно:

— Я хотела бы стать похожей на вас и делать то же, что вы, бабушка.

Госпожа Шамплер улыбнулась.

— Я делала то, что делала бы любая на моем месте.

— А Розелия говорит другое.

— Розелия — балаболка. Не стоит обращать внимания на то, что она говорит.

— Не ругайте ее. Это она рассказала мне о всех трудностях первых лет на Черной речке, о беспримерной стойкости вашей во время отлучек деда, о вашем мужестве, когда вспыхивали эпидемии, и сегодня я, как никогда, восхищаюсь… — У Доминики дрогнули губы, она на мгновение умолкла, потом подняла голову. — Восхищаюсь, как вы неколебимы в своем ожидании…

В наступившей вдруг тишине с берега донеслись звуки рожка — там трубили сбор. Розелия постучалась в дверь, просунула было в щелку свое улыбающееся лицо и скрылась снова.

— Любя тебя, я должна бы желать тебе легкой жизни, Доми. Но легкость размягчает, изнеживает. Мы проявляем себя в полной мере только в борьбе с препятствиями.

Доминика кивнула.

— Я не хочу быть никчемной пустышкой.

«Год назад, говоря такие слова, она непременно топнула бы ногой, — подумала госпожа Шамплер. — А теперь она произносит их строго, придавая им важный смысл, будто бы вынося приговор». Нагнувшись, она положила руку на колени девушки.

— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь тебе, детка.

Доминика спустилась с первым ударом колокола, созывающего на завтрак. Госпожа Шамплер подошла к туалетному столику и пригладила щеткой волосы, растрепавшиеся на висках. «Лейтенант, сколько времени мне понадобится, чтобы я угадала твои желания, не упуская при этом из виду своего долга ни перед нею, ни перед всеми прочими, ни перед нашим поместьем…»

И, спускаясь по лестнице, она бездумно повторяла: «Перед поместьем, перед поместьем…»

2
Столовая находилась сразу же за гостиной, и ее окна смотрели на расположенную между крыльями дома веранду. Белая с золотом отделка залы изумительно сочеталась с тяжелой дубовой мебелью с тонкой резьбой. Большой овальный стол с цельной столешницей, которую выпилили из ствола столетнего дерева, стоял на индийском ковре, на стенах между зеркалами тускло мерцали бронзовые канделябры.

Через стеклянные двери виднелась пальмовая аллея, а вдали, за надворными постройками, тянулась закрывающая горизонт горная цепь. Поля сахарного тростника и хлопчатника, маиса и маниока простирались у подножия гор позади складов, амбаров и дороги на Хмурый Брабант.

Госпожа Шамплер сидела между Жюльеттой и Тристаном напротив пустующего теперь места хозяина дома. Жена Тристана и Доминика сидели по обе стороны от этого всуе поставленного прибора. Трапеза в Белом Замке носила ритуальный характер. При втором ударе колокола члены семьи являлись в столовую, где ожидали выхода хозяйки дома, и лишь по ее приглашению занимали места за столом. Поначалу то было знаком почтения, которое дети выказывали родителям, потом эту привычку переняли невестки и внуки. «Может быть, потому, что сама я росла, как сорняк, я так уважаю обычаи, — часто говаривала госпожа Шамплер. — Без обычаев все проходит бесследно».

Сейчас она наблюдала за сыном Розелии, который прислуживал за столом. Он был одет во все белое — в длинные брюки из бумазеи и полотняную рубашку, подпоясанную красным кушаком. Вся обслуга в Белом Замке состояла из детей Розелии и Неутомимого, а им на смену уже подрастали и внуки. На кухне, где было царство Неутомимого, хоть он и довольствовался теперь лишь общим руководством, разве что по особым случаям занимаясь сдобой, можно было увидеть юные черные лица, внимательные к урокам старших, «великих демонов», как они выражались на своем местном наречии. Горничным тоже помогали их дочери самого нежного возраста, которых они обучали всем тонкостям службы, напоминающей благодаря участию старых и малых зубчатую передачу машины. Их заботами Белый Замок сверкал от погреба до чердака.

Смышленого без труда натаскали прислуживать за столом. Ему было тринадцать лет, когда госпожа Шамплер, спустившись однажды поутру в кухню, приметила мальчика. «Мы из него сделаем кое-что путное», — сказала она Неутомимому, чьи глаза заблестели от гордости. Некоторые гости готовы были купить Смышленого за самую высокую цену, буде хозяева изъявят желание его продать. Но ни один раб не покинул поместья с новым хозяином с той поры, как Брюни Шамплер стал владельцем Белого Замка. Сорок лет терпеливых усилий в конце концов пробудили у черных что-то похожее на благодарность и преданность по отношению к людям, которые доказали им, что господа вовсе не ищут наказывать их да употреблять во зло свое право казнить и миловать. Пример же семьи Розелии и Неутомимого способствовал зарождению у многих рабов чувства ответственности за судьбу своих отпрысков. В душе матерей это чувство с годами пустило глубокие корни. Дважды в год из Порт-Луи приезжал священник, который крестил всех детей в поместье. И, хотя черные долго придерживались суеверий своей Великой Земли, они все же мало-помалу переходили к новой религии. «Причина простая, — говорила госпожа Шамплер тем, кого это удивляло, — со дня покупки поместья к нашим рабам, что прибыли вместе с нами из Порт-Луи, не добавилось ни одного чужака. И, несмотря на то что хозяйство у нас расширялось, на все работы хватало подросших детей наших слуг».

Когда достигший совершеннолетия раб собирался жениться, он ставил об этом в известность хозяина или хозяйку и после свадебного обряда, справляемого на вечернем субботнем сходе, приводил молодую жену в свою хижину. В свободное время он сам, своими руками, сооружал из ветвей деревьев брачное ложе, а жена его набивала тюфяк листьями маиса. Вокруг хижины постепенно возникал огород, по краям которого часто высаживали маргаритки.

«Сорок лет терпеливых усилий, — думала госпожа Шамплер, — могут наполнить целую жизнь. Но что будет здесь после нас?»

Даже на долю Жана Жюно в первые годы колонизации не выпало столько невзгод, сколько пришлось претерпеть Брюни и Фелисите Шамплерам. Тот поначалу вполне удовольствовался солеварением и выработкой древесины, которую с 1735 года поставлял по контракту с губернатором Иль-де-Франса Маэ де ла Бурдонне.

Но через несколько лет, желая убрать с дороги всех остальных государственных поставщиков, он построил три печи для обжига извести и принял вдобавок еще кое-какие выгодные предложения. Умер он в самый разгар соперничества среди колонистов, когда ему волей-неволей пришлось бы еще расширять свою деятельность и прикупить рабов, дабы уберечь поместье от разорения. После его гибели Белый Замок в течение целого года стоял заброшенным, пока его не пустили в продажу с торгов.

— Хорошо, что сейчас межсезонье, — сказала госпожа Шамплер. — Если бы нам предстояло сеять или убирать урожай, мы не могли бы выделить наших рабов без ущерба для дела. Сегодня мы отослали на берег двадцать мужчин.

— Мы обойдемся без них по крайней мере два дня, — ответил Кетту. — За исключением, правда, ремесленников. А уборка маиса начнется не раньше, чем через неделю.

«Ни одна семья не выглядит такой дружной, как наша, — подумала госпожа Шамплер, — и тем не менее… С глазу на глаз мы еще иногда находим, о чем говорить, но когда собираемся вместе, сразу же утопаем в самых несносных пошлостях. Если бы для оживления трапезы я начала им рассказывать, как вышла замуж за лейтенанта, или решилась бы сообщить о приезде Гортензии и двух вечерах, проведенных в беседе с ней на балконе, а также о путешествии, в которое мы с ней пустились вдвоем, даже Жюльетта отважилась бы потребовать экипаж и укрылась бы в Шамареле».

Глядя через стеклянную дверь, она вдруг почувствовала, что находится далеко-далеко от тех, кто сейчас ее окружает, и едет верхом по дороге в Порт-Луи около некоего паланкина…

— Контр-адмирал попросил меня, матушка, передать его просьбу. Если не возражаете, он хотел бы разместить сторожевой пост в конторе нашей градирни.

Голос Тристана вывел ее из задумчивости.

— Какие могут быть возражения! Проследи, чтобы им принесли все, что нужно: койки, постельные принадлежности… Жаль, что контр-адмирал отказался с нами обедать, — добавила госпожа Шамплер, — но предложи его людям хотя бы фрукты, Тристан. Впрочем, я тоже распоряжусь, чтобы Неутомимый туда отсылал ежедневно мясо и свежие овощи.

— Сегодня как раз быка хотели забить, — вставил Тома. — Я слышал, как Дерзкий сказал это Петушку.

— У нас есть гуайявы, лимоны, бананы, плоды мангостана. И можно еще предложить им чай.

Едва выдавался случай поговорить о растениях, за которыми он ухаживал, Тристан, несмотря на свой вид этакой книжной моли, оживлялся и молодел. Как и у брата, детство его влачилось без всяких честолюбивых стремлений. У него не было никаких целей, он ничего не хотел достичь, зная, что тот успех, который венчал усилия родителей, позволял ему пользоваться весьма ощутимым даже для взрослого человека богатством и вести самую что ни на есть приятную жизнь. Однако же к возрасту, который принято называть переходным, оба брата подверглись влиянию двух мужчин, гостивших какое-то время в Белом Замке.

По просьбе тогдашнего губернатора, кавалера Дероша, ботаник Коммерсон, прибывший на Иль-де-Франс с Бугенвилем, объехал весь остров, дабы, изучив его флору, дать кое-какие советы местным властям. В поместье Брюни Шамплера он заинтересовался растениями, которые тот привез из Индии и с Молуккского архипелага. То было время, когда распущенность и нерадивость проникла во все общественные слои колонии, и Коммерсон с особенным удовольствием дал самый благоприятный отзыв о Шамплерах, которые, производя достаточно продовольствия для своих рабов, занимались еще разведением племенного скота и акклиматизацией новых растений. Вскоре после его отъезда с Черной речки в адрес Шамплеров пришли с каботажным судном посылки. В них находились саженцы нескольких видов кокосовых пальм, авокадо из Манилы, манговых деревьев и мангостана, мускатников и шиповников. Когда их стали высаживать в землю, выяснилось, что Тристан запомнил все объяснения Коммерсона насчет их возделывания. Он попросил и тотчас же получил разрешение ухаживать за фруктовым садом, где с того дня проводил все свободные от уроков часы.

Растения повлияли на жизнь Тристана еще и с другой стороны, когда он из юноши превратился в мужчину. Он гостил тогда в Монплезире, в поместье «Грейпфруты», у главного смотрителя Королевского сада — господина Никола де Сере, и там-то и встретил Элен Вайан. Эта юная девушка, быть может, единственная на всем острове, достаточно разбиралась в ботанике, чтобы не счесть Тристана непроходимым занудой. Она родилась в Вильбаге, на главном сахарном заводе острова, провела там все детство, затем переехала со своими родителями в «Грейпфруты» и, как все жители этих мест, гордилась садом, признанным знатоками третьим в мире по терпеливо собранным в нем редкостям.

— Неисповедимы пути господни, — сказала госпожа Шамплер мужу, когда по возвращении из «Грейпфрутов» их младший сын сообщил о своих намерениях.

«Не назовешь их брак неудачным, — думала госпожа Шамплер. — Элен хорошая жена и хорошая мать. Выбрав ее, Тристан, как видно, не собирался требовать от нее большего. Доведись Тристану уехать на несколько месяцев, она будет ждать его совершенно спокойно и не бросится в водоворот какого-нибудь полезного дела… А Гилем и Жюльетта…»

Оторвавшись от наблюдения за голубями, клевавшими зернышки на веранде, госпожа Шамплер рассеянно отозвалась на что-то сказанное Кетту.

В том возрасте, когда мальчиков так и тянет на дерзости и пререкания, Гилем был очень немногословен и удивлялся живости Элизабеты, которая была моложе его на два года. Девочка то убегала на берег, то как угорелая носилась по саду, за ней требовался глаз да глаз. За Гилема же нечего было бояться. Придите хоть через два, через три часа, наверняка найдете его все на том же месте, погруженного в свои мысли. В течение нескольких месяцев, пока ее муж отсутствовал, госпожа Шамплер внимательно следила за мальчиком, внезапно напуганная подозрением, что ее сын не совсем здоров. Однако его реакции были вполне нормальными, и госпожа Шамплер пришла к выводу, что он просто лентяй и никчемный мечтатель. Учился он, впрочем, прилежно и не отлынивал от занятий. А в двенадцать лет он встретил того, кто сумел разбудить еще спавшее в нем призвание.

Редко бывает, чтобы ребенок на некоем этапе своей жизни не выбрал себе примера для подражания среди людей, которых он знает и любит. Даже те, кто обладает неоспоримыми дарованиями и черпает силы в богатстве своей души, находят себя в человеке, вызвавшем их восхищение.

Бернарден де Сен-Пьер, инженер без диплома, приехав на Иль-де-Франс, так и не получил здесь работы, но несколько приглушил свое желчное озлобление, общаясь с ребенком приютивших его хозяев. Из прогулок, которые они совершали вместе к подножию гор и в долине Малой Черной речки, Гилем опять-таки вынес любовь к одиночеству в тишине лесов. В отрочестве он пропадал на долгие часы, никому ни в чем не отчитываясь, но к обеду являлся точно и вяло выслушивал любые упреки. «Я прихожу в отчаяние, лейтенант», — порой говорила Фелисите. Но в глубине души она признавала, что ее сын не лишен обаяния и есть в нем какая-то тайна. Лейтенант, смеясь, пожимал плечами. Подспудно ему все же льстило, что его дети не подчиняются дисциплине, бунтуют каждый по-своему, озабоченные лишь тем, чтобы делать то, что им по сердцу.

Гилем женился совсем молодым, в двадцать два года. Вечером после свадебной церемонии Фелисите Шамплер, уже вынимая шпильки из пышной своей прически, сказала, как припечатала:

— Теперь я надеюсь только на внуков.

— Ни ты, ни я, мы не из тех людей, что капитулируют, — ответил ей лейтенант.

Потому что он понял: его жена решила уже — и это с первого дня, — что в Белом Замке Жюльетта будет просто еще одной квартиранткой, имеющей право на всяческое уважение, но без какой бы то ни было власти.

Рядом Жюльетта о чем-то болтала с Элен. События, разыгравшиеся со вчерашнего дня вокруг их поместья, лишь тем коснулись ее, что муж уехал в Порт-Луи, где на каждом шагу полно не тех, так других соблазнов. Ей было досадно, что в Белом Замке нарушен привычный порядок, досадно, что посторонние люди с соизволения свекрови обосновались в поместье и распоряжаются тут рабами, досадно, что она стала пленницей в этой зоне сражения. Дальше этого недовольство ее не шло, и к тому же ей неохота было высказывать его вслух. Всю жизнь она находилась в противоречии с обстоятельствами и другими людьми, но никогда ничему не сопротивлялась. Просто считала, что надо это переболеть, пережить.

Детство ее протекало на Золотых песках, где ее дед и бабка некогда получили концессию. Дед вел свой род от младшей ветви семейства Малле, однако добавил к своему фамильному имени название одной из принадлежащих родителям ферм. Обеднев, Жан-Батист Малле де Сулак решил попытать счастья на Иль-де-Франсе, и высокое положение, которое он вскоре занял в колонии, подвигло его водворить в своем доме нечто похожее на дипломатический протокол, отчего его дети, возможно, страдали, зато научились его почитать. Сыновья называли его «сударь» и, став в свою очередь отцами семейств, сочли совершенно естественным поручать своих собственных отпрысков поначалу кормилицам, а потом, с самых ранних лет, гувернанткам. На смену заботам этих последних пришла опека наставников и учительниц. Никакой близости не было между детьми и родителями, которые, хоть и жили долгие годы под одной крышей, обменивались лишь учтивыми обиходными фразами, точно чужие люди.

Гилем и Жюльетта встретились в Шамареле, и дело сладилось очень спокойно. Переход же из одной обстановки в другую был для Жюльетты ошеломляющим. Отныне ей пришлось жить в среде, ничем не напоминавшей суровость отчего дома, в коем прошло ее отрочество, и этим, может быть, объяснялись ее полная ко всему безучастность и безразличие.

«Ну что ж, эта жизнь соответствует их наклонностям и характерам, — подумала госпожа Шамплер, глядя на бледные, утонченные руки невестки. — Да и все мы живем жизнью, которая соответствует нашей натуре. Мы с лейтенантом созданы для борьбы. И тут ничего не поделаешь, — детям жилось так легко, что они с младых ногтей поняли: их дело — лишь пожинать плоды наших с отцом трудов. Вот третье, может быть, поколение…»

Ее ласковым взгляд скользнул по лицам внуков и задержался на Доминике.

«…Похоже, что третье поколение будет на высоте, но опять-таки выбирать мне придется самой».

Чуть позже, в гостиной, разливая по чашечкам кофе, она вдруг поймала себя на мысли: «Что-то должно случиться, что-то такое, что мне поможет действовать наверняка. И то будет знак, благодаря которому я сумею провидеть будущее хоть одного из них. К примеру, однажды Тома, никого не предупредив, отправится в путешествие на пироге в Порт-Луи. Или Жак в одно прекрасное утро решит стать географом и миссионером, или Робер предпримет один экспедицию по следам пропавшего лейтенанта… Какой-нибудь безрассудный, смелый поступок, в котором проявится воля, скажется обещание великого будущего, — вот что необходимо! Смелый поступок, который, быть может, встряхнет заодно и бесчувственных их родителей».

Вокруг нее все шло как обычно. Слышалось звяканье серебряных ложечек, Жюльетта лениво обмахивалась веером. Дети умчались на кухню, где Неутомимый всегда оставлял им несколько леденцов в награду за послушание во время еды. Тристан и Элен затеяли партию в шахматы, Шарль Кетту набивал свою трубку. Эта трубка всегда вызывала восторг у детей. Изображала она куриную лапу, в которой лежало яйцо. Он привез ее из какой-то далекой страны, название которой он, однако, скрывал. Госпожа Шамплер считала нелепой привычку мужчин удаляться куда-то курить после каждой трапезы, оставляя дам скучать в одиночестве, и так часто жаловалась на это, что невестки не смели ей возражать.

— Подать вам, бабушка, вашу работу?

Госпожа Шамплер после завтрака посвящала часок-другой вышиванию гладью. «Наилучший способ добиться душевного равновесия, — говорила она, — и привести свои мысли в порядок. Когда я откладываю вышивание, все заботы успели уже утрястись, иные отпали за маловажностью, и решение предстает предо мной совершенно ясно».

Но сейчас госпоже Шамплер не казалось необходимым немедленно сбросить с плеч все свои заботы. Напротив, ее беспокойства образовали над ней прочный свод, перекинувшийся дугой из прошлого в будущее.

Она улыбнулась Доминике и отрицательно покачала головой. В ту минуту послышались шаги на плитах веранды, и Смышленый доложил о приходе контр-адмирала де Серсея.

3
— Вы позволите моей внучке подать вам чашечку кофе? Это мокко, и я знаю на Иль-де-Франсе один только сорт, достойный соперничать с ним: кофе из Шамареля.

— С удовольствием, сударыня, и простите, что я нарушил ваше семейное уединение.

— Не беспокойтесь, — сказала она, — мы все от души желаем быть вам полезны, вы здесь желанный гость.

Пока Доминика наливала кофе, все расселись вокруг контр-адмирала, и госпожа Шамплер искоса наблюдала за ним. «Он собирается нам сказать что-то весьма неприятное, — подумала она. — Не таков этот человек, чтобы зря тратить время на всякие светскости, и сейчас он бы дорого дал, чтобы быть в другом месте».

Но контр-адмирал с любопытством осматривался по сторонам и, встретившись взглядом с хозяйкой, рассыпался в извинениях.

— Так странно видеть подобный дом, где царят тишина и порядок, тогда как в Порт-Луи… вернее, в Северо-Западном порте мы привыкли… сами знаете к чему, — сказал он.

Оговорка контр-адмирала вызвала в памяти те времена, когда революция докатилась до Иль-де-Франса. Колониальная Ассамблея, учрежденная сразу же вслед за сменой режима во Франции, поспешила переменить название Порт-Луи, слишком напоминавшее о Капетингах, и теперь столицу называли по-прежнему, как при начале колонизации, хотя большинство обитателей не считалось с этим декретом, как и с республиканским календарем, который ныне использовался разве что в официальных бумагах.

— Вам, должно быть, известно, что двадцать первого декабря созвали новую Колониальную Ассамблею, — сказала госпожа Шамплер.

— Прошлая причинила нам столько вреда, что я не хотел бы иметь дела с новой, — ответил контр-адмирал. — Но это только мечта.

Он пил свой кофе маленькими глотками. У него было решительное лицо и резковатые жесты. «Сорок пять — сорок шесть лет», — определила госпожа Шамплер.

— Когда вы покинули Иль-де-Франс? — спросил Тристан.

— Я отплыл на Яву в прошлом году, двадцатого мая.

— Помнится, вы были здесь, когда взбунтовались два пехотных батальона, — сказала Доминика.

«У девчонки хватило ума дать понять де Серсею, что мы не так уж несведущи в том, что происходит в столице, как можно было подумать из-за вопроса Тристана», — заметила про себя госпожа Шамплер. И посмотрела на внучку с улыбкой.

— По требованию Ассамблеи мне пришлось тогда в это дело вмешаться и выделить из своей эскадры фрегат «Сену» для усмирения мятежников. Мне заявили, что от моего решения зависит спасение колонии.

Попросив позволения у госпожи Шамплер, контр-адмирал по примеру Кетту зажег свою трубку и сделал две-три затяжки.

— Тот же мотив был выдвинут и тогда, когда испанские капитаны попросили дать им эскорт для их галионов с условием, что они заплатят за это колонии шестьдесят тысяч пиастров. Я дал им «Доблесть» и «Возрожденного» под командованием Вийомеза.

— Это было после того, как он здесь побывал, — сказала госпожа Шамплер. — А вы знаете, что «Сену» атаковали у берегов Вандеи?

— Мне доложили об этом, но без подробностей.

— Она прекратила огонь, не спустив флага, — сказала Доминика.

Контр-адмирал с интересом взглянул на девушку.

— У вас тут, сударыня, хорошо разбираются в военных подвигах моряков, — улыбнулся он. — Порода всегда скажется!

— Мы стараемся быть в курсе событий, — ответила госпожа Шамплер. — Каботажные суда ходят в Порт-Луи и обратно каждую неделю. Так что мы знаем и то, что на вашу эскадру возлагают вину за голод на острове.

— Не только за голод, но и за то, что мы плохо вас защищаем. Постановления от пятого и восьмого декабря тысяча семьсот девяносто седьмого года. Что вы хотите, честность и добросовестность, похоже, изгнаны из этой страны[17]. — Он озабоченно покачал головой, затем повернулся к хозяйке. — Прошу вас простить меня за подобные разговоры, сударыня, но за неудачу последней моей экспедиции несет ответственность Колониальная Ассамблея, которая, вопреки моим предписаниям, отправила в плавание фрегаты «Могучий» и «Осторожный», тогда как я ждал их на Яве, чтобы напасть на китайский конвой.

— Вы не захватили этот конвой, да, но в Восточных проливах Китайского архипелага капитан Л’Эрмит потопил за три месяца сорок английских судов, — сказала Доминика. И так как лица слушателей выразили самое искреннее удивление, она добавила: — Это Бельфей рассказал нынче утром, когда его перевязывали.

Легкая усмешка тронула губы контр-адмирала.

— Это все, что он вам рассказал, мадемуазель?

— Нет, еще историю с флагами.

— Кто-то говорил об этом и мальчикам, — сказал Кетту. — Возможно, все тот же Бельфей.

— Рулевой, у которого разорвало пулей бедро? — спросила Доминика.

Кетту кивнул головой.

— А что именно он говорил? — спросил контр-адмирал.

— Что экипаж «Покорителя» воспротивился передаче флагов, захваченных в Теллишери, заявив, что эти трофеи принадлежат фрегату и должны остаться у них на борту.

— Тут Л’Эрмит ни при чем, люди действовали по собственному почину, — добродушно сказал контр-адмирал.

— Бельфей утверждает, будто капитан Л’Эрмит бросился на зачинщиков с саблей и даже велел надеть на них кандалы.

— К несчастью, потом нам пришлось собрать военный совет и расстрелять пять матросов. В профессии командира бывают свои печали, — сказал контр-адмирал. — Минутная слабость приводит порой к серьезным последствиям. Не имеем мы права идти на уступки нашей чувствительности.

Положив ногу на ногу, он постукивал трубкой об одну из толстых своих подметок, и пепел сыпался на ковер. Этот жест вновь вернул госпожу Шамплер в ее прошлое. Тогда была ночь, Фелисите стояла перед открытым окном, а позади нее слышался равномерный стук трубки о кожаную подошву. «Черт побери! Вы требуете от людей невозможного…»

— Прошу вас, — сказал контр-адмирал Тристану, — продолжайте же вашу партию. Не то я себе не прощу, что явился вам докучать во время вашего отдыха.

Жюльетта по-прежнему молча обмахивалась веером, иногда улыбаясь с отсутствующим видом. «Она порой кажется чуть ли не дурочкой, — подумала, наблюдая за ней, госпожа Шамплер. — А ведь это не так. Жюльетта слушает все, что мы говорим, и при желании она бы могла еще быть весьма и весьма привлекательной. В иные минуты она словно вся загорается изнутри, и Элен рядом с нею блекнет».

Тристан и Элен опять взялись за игру, а Доминика присела на подлокотник кресла своей тетушки. Вскоре поднялся Кетту и, извинившись, сказал:

— Мне пора в градирню. Там начали упаковывать соль.

Он вышел через веранду и тотчас его шаги раздались уже на садовой дорожке.

— Какая тишина, — заметил контр-адмирал. — Но что-то она предвещает недоброе…

Он провел ладонями по подлокотникам кресла и, нагнувшись, шепнул госпоже Шамплер:

— Нельзя ли нам побеседовать без свидетелей?

В знак согласия она чуть прикрыла веки, что было замечено им одним. «Ну, вот и оно», — подумалось ей. Она сразу почувствовала неимоверное облегчение и почти удовольствие от того, что придется немного схитрить.

— Адмирал, не угодно ли вам воспользоваться телескопом, чтобы хорошенечко оглядеть горизонт? — предложила она.

— Охотно, сударыня, я не смел попросить вас об этом.

Она поднялась, он встал тоже, и оба проследовали к маленькой комнатке перед лестницей.

Прямая, шла она вверх по ступенькам, слегка приподняв рукой длинный подол своей юбки. На втором этаже она указала налево.

— Там комнаты мужа, — сказала она.

В «навигационной» госпожа Шамплер села в кресло-качалку, а контр-адмирал начал медленно поворачивать на цоколе трубу телескопа. До вчерашнего дня они друг друга не знали. «И вот мы уже точно два сообщника», — подумала госпожа Шамплер.

— Я именно то и вижу, что говорят наблюдатели, — пробормотал контр-адмирал. И, повернувшись к госпоже Шамплер, добавил: — Они направляются к мысу. Завтра можно ждать нападения. Не думаю, чтобы они рискнули приблизиться к берегу ночью.

Отойдя от телескопа, он сел на обитый кожей диван.

— Давеча я сказал, что мы, моряки, часто вынуждены поступать наперекор своим чувствам… Не знаю, следите ли вы за ходом моей мысли?

— Конечно. Должна ли я ваши слова понять так, что скоро пробьет час, когда вам придется, не дрогнув, пожертвовать кем-то или чем-то?

Ее острый взгляд улавливал нерешительность контр-адмирала. «Она умна, — думал он. — Лучше, наверное, быть с ней вполне откровенным. Да, впрочем, и не умею я разговаривать обиняками…»

Он так резко вытянул руку вперед, что задрался обшлаг его сюртука.

— Что ж, — сказал он, — пойдем прямо к цели. Вот чего я опасаюсь: ваш дом на высоком мысу — отличнейшая мишень. И допуская даже, что у англичан достанет галантности не направлять огонь на ваше жилище, все-таки стоит принять во внимание шальные ядра.

— Значит, вы думаете, их корабли опять подойдут к устью?

— Не только опять подойдут, но и попробуют высадиться на берег, чтобы захватить наши корабли. Будь я на их месте, я именно так бы и сделал. Придется нести караул днем и ночью, не то нас застанут врасплох. Я посажу наблюдателя на черное дерево, знаете, то, что на перекрестке дорог, ведущих к косе и градирне. Под ним стоят наши орудия восемнадцатифунтового калибра. Но этот пост надо будет убрать, как только мы ввяжемся в бой.

Он поднялся с дивана и, заложив руки за спину, начал ходить по комнате взад и вперед. «Он, вероятно, так же расхаживает по капитанскому мостику, — подумала госпожа Шамплер. — Но сейчас его взгляд блуждает далеко за пределами видимого. Должно быть, он так же топтался от стенки к стенке и в камере люксембургской тюрьмы, когда не мог еще даже предположить, что падение Робеспьера спасет его голову — голову отрешенного ото всех должностей дворянина».

Некоторое время в комнате слышались только шаги де Серсея, потом он вдруг подошел к стоявшему в центре большому столу и, схватив гусиное перо, макнул его в чернильницу. Лишь после он пододвинул стул и начал чертить на листе бумаги какие-то ломаные линии.

— Вот рифы, пролив и коса. Наши орудия находятся здесь и там. Л’Эрмит все гениально предвидел: орудия стоят так, что смогут бить прямо в борт, а батареи врага будут бессильны против нашей артиллерии.

— Мне ясно теперь, почему вы боитесь за Белый Замок, — сказала госпожа Шамплер. — Тем не менее я не считаю необходимым сообщать это детям сегодня. Моя невестка Жюльетта в отсутствие мужа взволнуется сверх всякой меры. Тристан и его жена испугаются за своих сыновей. Зачем их тревожить? Если станет опасно, отправим мальчиков в дальние склады или же в домик Кетту. — Подумав минутку, она добавила: — Уверена, что Доминика откажется с ними уйти, но я не буду ее порицать за это.

— А вы, сударыня… — начал контр-адмирал.

— Я?!

Она оттолкнулась в кресле-качалке, и на ее лице появилось такое язвительное выражение, что контр-адмирал ошеломленно подумал: «Клянусь честью, ей положительно не дашь и сорока… Да и многие женщины в сорок лет уже просто развалины!»

— Я всегда старалась встречать опасность с поднятым забралом. Попробую и сейчас.

Он ничего не ответил. Начертил на листке еще несколько линий, потом разорвал его и бросил клочья в корзину.

— Позвольте откланяться, сударыня, — сказал он.

— Не забывайте, что эта комната в вашем распоряжении.

Идя впереди, она провела его по коридору и спустилась с ним вместе по лестнице.

На веранде он поцеловал протянутую ему руку. Задумавшись, она смотрела ему вслед. «Кто знает? Если б не я, лейтенант, возможно, сделал бы неплохую морскую карьеру и был бы теперь адмиралом!»

Однако ей не удалось настроиться по этому поводу на печальный лад и о чем бы то ни было пожалеть. Она возвратилась в дом. Гостиная была пуста, и она вновь поднялась по лестнице. На втором этаже, миновав одну и другую дверь, она вошла в третью комнату слева.

Ничего здесь не изменилось с того утра, когда тот, кого госпожа Шамплер упрямо звала лейтенантом, хоть вскоре после их свадьбы ему присвоили звание капитана, вышел отсюда в последний раз. В канделябрах были новые свечи, постель заправлена, белье в шкафах источало запах индийского нарда, одежду еженедельно чистили щеткой.

Госпожа Шамплер опустилась на кровать — и тотчас все расплылось перед ней и словно подернулось дымкой тумана. Она прилегла. По мере того, как ее охватывало какое-то сверхъестественное блаженство, она все глубже и глубже погружалась в далекое прошлое. Слишкоммногое в этом прошлом напоминало сегодняшний день.


Начальник сухого дока жил в отведенном ему официально доме. Хотя этот дом прилегал к портовой ограде и к бастиону ла Бурдонне, но в отличие от тех, что принадлежали лоцманам рейда и их помощникам, находился все-таки вне территории порта и стоял немного особняком. От улицы его отделяла площадка, обсаженная гранатовыми деревьями и розовыми куста ми. К этой площадке вели три ступени.

Фелисите смутно помнила еще один дом, на улице Стоков. Это воспоминание было связано с юной красавицей, от которой всегда так чудесно пахло и которая иногда брала ее на руки, прижимала к себе и тотчас же отправляла играть под надзором старой и неприятной негритянки. Все это помнилось как сквозь сон. Позже, когда они жили уже в новом доме Вест-Индской компании, обрывки произнесенных при ней вполголоса фраз подтвердили ее подозрения. Она узнала, что мать сбежала с каким-то коммивояжером спустя три года после ее рождения. А еще узнала она, что ничего другого нельзя было ждать «от таких мерзавок, которые приезжают на остров, чтобы подцепить муженька и тем вернуть себе доброе имя».

Общаясь в детстве лишь со своим отцом. Фелисите воспитала в себе умение молчать, острую наблюдательность и удивительно сильный характер. В том возрасте, когда девочки только и заняты играми, она научилась обязанностям хозяйки дома. Совсем еще малолеткой она умела заставить рабов ее слушаться. Однако, когда Розелия и ее мать Фиалка перебрались к ним с улицы Стоков, Фелисите поняла, что благодарность униженных и оскорбленных порой выражается не словами, а безграничной преданностью.

Ей было примерно двенадцать лет, когда произошла так называемая история с мортирой. Событие это словно бы не имело касательства к ее жизни, но она привыкла думать о нем как о некоей точке отсчета.

Иные события, ввиду их внезапности, побуждают нас осознать, на что мы способны. Попытка адмирала Боскауэна высадить десант на Иль-де-Франс[18] хотя и внушила девочке неуверенность в завтрашнем дне, но одновременно и подтолкнула к мысли о необходимости дерзких решений. Но главное, что она уяснила себе, — это свой интерес и привязанность к этому краю, к родине, где на ее глазах велась постоянная, вызывающая восхищение борьба с джунглями за каждую пядь земли. И когда наблюдательный пост на Хмурой горе Открытия сообщил про тридцать четыре фрегата английского адмирала и в Порт-Луи забили тревогу, ей показалось, что детство ее кончилось. На улицах царило большое волнение, люди в открытую осуждали губернатора Варфоломея Давида за его приказ снять с рейда суда, на коих лежала обязанность защищать колонию, и снарядить их в Индию для охраны каких-то французских торговых контор. Порт был тогда забит купеческими кораблями Компании, из военных же кораблей был всего один «Алкид», прибывший три дня назад.

Фелисите смотрела на рейд из слухового окна. Отец ушел рано утром, но едва объявили тревогу, он послал к дочке гонца, строго-настрого запретив ей и шагу ступать из дома.

Она и внимания не обратила на этот наказ. Поистине откровением показалась ей мысль, что жизнь может стать чредой увлекательнейших приключений. Сидя на подоконнике, она в оба глаза следила за героическим маневрированием «Алкида». Лавируя среди парусников Компании, военный корабль решительно стал на шпринг поперек пролива, перерезав тем самым путь тридцати четырем кораблям, оцепившим рейд.

Чтобы проникнуть в порт, следовало пройти вдоль острова Бондарей, где в придачу к другим укреплениям находился редут ла Бурдонне, защищенный тридцатью артиллерийскими орудиями, но ведь высадиться на берег можно было и где-нибудь дальше. Народ столпился на площади и вокруг батареи Салютов, напротив резиденции губернатора, как вдруг все заметили, что маневр «Алкида» смутил неприятеля куда больше, чем предполагали сами французы. Со своего наблюдательного поста Фелисите видела, как изящно покачиваются корабли с надутыми ветром грот-марселями. Позднее она подумала, что опасность порой принимает довольно приятный вид, когда, глядя, как мечется вокруг порта вражеская эскадра, Фелисите испытала ни с чем не сравнимую радость. В том, что и город словно бы вдруг пробудился после глубокого сна, была какая-то тайна, и отныне Фелисите уже будет смотреть на все окружающее совершенно иными глазами.

Когда же мортира, которую несколько лет назад губернатор ла Бурдонне установил на вершине Маленькой Горки, дала первый залп по кораблям эскадры и рядом с ними вздыбился водный столб, а шум всплеска донесся до города, она, несмотря на мольбы Фиалки, не отошла от окна. Настоящая паника охватила английские корабли. После второго пушечного ядра они подняли все паруса и взяли курс в открытое море.

Вскоре суда превратились в точки на горизонте, и Фелисите выбежала на улицу, где народ предавался бурному ликованию. Тогда-то и стало известно, что от второго выстрела мортиру Маленькой Горки разорвало на мелкие части.

На следующий день эскадра Боскауэна попыталась высадить десант на Малой Черной речке, но отказалась от этого, испугавшись, как уверяли, звука рожка. После чего вся армада направилась в Индию.

С этого дня Фелисите словно заново родилась. Люди и вещи, которые прежде не привлекали ее внимания, приобрели теперь вес и значительность. Она засыпала отца вопросами, которые были на первый взгляд совершенно разрозненными, но по размышлении оказывались нерасторжимо увязанными между собой. Она желала знать все о Вест-Индской компании, о ее делах, о роли, которую может сыграть Иль-де-Франс в войне с Англией, и чего ожидают от получивших концессии колонистов. Фелисите казалось, что с ее глаз внезапно сползла пелена. Она находила в этих проблемах не меньшую привлекательность, нежели пять лет назад в сказках Шарля Перро, когда отец много месяцев терпеливо учил ее бегло читать, занимаясь с дочерью каждый вечер после обеда.

Одновременно менялся и ее внешний облик. Впрочем, свой переходный возраст она миновала благополучно и развивалась вполне нормально, подражая в выборе причесок и платьев самым уважаемым в городе дамам.

Через несколько лет Жан-Франсуа Эрри уже горделиво прогуливался по улицам, держа под руку умную и красивую девушку, и никому даже в голову не приходило вспоминать про мерзавку, когда-то приехавшую на остров с целью вернуть себе честное имя.

Фелисите стала часто бывать в компаниях, собиравшихся в тесном кругу влиятельных лиц, в большинстве чиновников, проживавших с семьями в Порт-Луи. Ее лучшей подругой была Винсента Бюссон, чей отец приехал сюда с инженером Жаном-Франсуа Шарпантье де Косиньи, который должен был помогать ему в строительстве укреплений. Но после отъезда де Косиньи, якобы из-за растраты казенных денег, Никола Бюссон получил концессию на градирни Кодана и окончательно поселился на Иль-де-Франсе.

У Винсенты и встретилась Фелисите с Жаном Люшоном. Ей было тогда восемнадцать лет.

Всю жизнь она упрекала себя, что запуталась в паутине этой призрачной авантюры. Причиной ошибки были ее одиночество и богатое воображение. Долгие месяцы она верила, что в его руках ее будущее, что все ее счастье или несчастье зависит лишь от решения Жана Люшона. Когда они оставались наедине и он вспоминал свои столичные похождения, она чувствовала, что в душе ее громоздятся самые честолюбивые замыслы. Как ни корила она себя, но подавить их была не в силах. То она себя видела на парижских улицах, то у подъезда богатого особняка или в ложе театра, нарядную, в шелковом платье, сверкающую бриллиантами. Мужчины спрашивали друг друга: «Кто это?» Упряжка из пары белых коней подкатывает к подъезду, лакей, низко кланяясь, открывает дверцу кареты. Падает снег…

Неделями Фелисите витала в мечтах о каком-то потустороннем мире.

В тот день, когда отец сообщил ей о том, что взял на постой лейтенанта Шамплера, все мысли ее были заняты решающей встречей в доме Винсенты. Жан Люшон в последнее время только и говорил о своем желании возвратиться во Францию.

У Винсенты кто-то сидел за роялем. Музыка вестницей радости полетела навстречу Фелисите. На веранде слышался девичий смех, разносили оршад. Винсента, обняв подругу за плечи, поцеловала ее.

— Я так счастлива… У меня для тебя есть новость…

Она не успела закончить фразы, как Фелисите уже все поняла. Она подумала: «Я проиграла». И холодно задалась вопросом: чем теперь будет заполнена ее жизнь? Но все же она улыбнулась подруге, сказав:

— Тебе многие позавидуют.

А про себя добавила: «Ему тоже, ведь у тебя такое большое приданое!»

Он стоял у рояля в гостиной и принимал поздравления, как монарх принимает знаки почтения своих верноподданных. Увидев Фелисите, он отвернулся было, но овладел собой и направился к ней.

— Что мне скажет наш лучший друг? — спросил он.

— Что вы отпетый мерзавец, сударь, — сказала она.

И, так как он молча уставился на нее, смущенный вниманием слушавших их любопытных, она с улыбкой добавила:

— Потому что вы нас лишаете самой красивой девушки в городе. Нам ведь не стоит вас спрашивать, возвращаетесь вы во Францию или нет? Не правда ли?

Он с облегчением вздохнул и склонил голову.

— Хлесткие у вас поздравления!

— Как пощечина, — сказала она.

Молчаливая, возвращалась она в тот вечер домой со своим отцом. Пока они шли Губернаторской улицей к порту, господин Эрри не смел даже слова вымолвить, зная, что его дочь переживает сейчас глубокое унижение. Она пожелала уйти от Винсенты одной из последних, и он не спорил. Поэтому им пришлось торопиться, чтобы в восемь их не застиг на улице комендантский час. Они были уже на крыльце, когда грянул пушечный выстрел. Открыв дверь гостиной, оба весьма удивились присутствию там постороннего человека, который при виде хозяев встал и отложил свою книгу. Первым опомнился господин Эрри:

— Лейтенант Шамплер, о котором я говорил тебе, Фелисите.

Она на него посмотрела чуть ли не с ненавистью, слегка поклонилась в ответ на его приветствие и направилась к своей спальне. Но, подойдя к ней и взявшись за ручку двери, заставила себя обернуться.

— Добро пожаловать, лейтенант.

Фелисите хорошо запомнила их первый совместный ужин. Лейтенант, в полуформе, сидел от нее по правую руку. Разговор за едой шел серьезный. Брюни Шамплер уже второй раз отстаивался на Иль-де-Франсе, и хозяева быстро заметили, что он в курсе всех дел колонии. Поначалу Фелисите пришлось сделать усилие, чтобы войти в роль любезной хозяйки дома и проявить хоть маленький интерес к миссии де Косиньи, который опять приехал на остров, желая закончить строительство укреплений, начатое двадцать лет назад на побережье и в Порт-Луи.

— К сожалению, — сказал господин Эрри, — Косиньи вновь нашел способ вызвать к себе неприязнь как губернатора, так и членов Верховного совета.

И тут, сама не зная почему, Фелисите с таким жаром бросилась защищать инженера, что привела своих собеседников в замешательство. Она перечислила все претензии, которые были предъявлены Косиньи, рассказала про те огромные суммы, что были потрачены на строительство долговременных укреплений, а также про хитроумные махинации господина Буве-Лозье, когда тот, заменяя временно губернатора острова — своего родича Варфоломея Давида, просто вынужден был прибегнуть ко всяким уловкам.

— Каким уловкам? — спросил лейтенант, ошарашенный этой горячностью.

Он не привык к молодым особам, не только участвующим в обсуждении подобных вопросов, но и не стесняющимся открыто бранить влиятельного чиновника.

— Чтобы не подводить свояка, он разложил излишки растраченных сумм на работы, которые выполнял Косиньи. Возьмите хотя бы маленький деревянный бункер, что находится слева на набережной. Во сколько, по-вашему, он обошелся?

— В две или в две тысячи триста франков максимум, — предположил лейтенант.

— А его записали в расходной книге на сумму в шестьдесят пять тысяч франков. Мы это знаем от человека, которому можно верить, и господин Косииьи подтвердил этот факт.

— Фелисите! — сказал вполголоса господин Эрри.

Она повернула к нему сверкающий взгляд.

— Имеем мы право, отец, назвать человека мошенником, если он правда мошенник? Да или нет?

— Мадемуазель совершенно права, — улыбнувшись, сказал лейтенант.

Недели сменялись неделями, жизнь текла довольно спокойно. Лейтенант часто завтракал в своей комнате, его обслуживал Неутомимый. Затем господин Шамплер отправлялся в док, где проводил целый день. Случалось, он пропускал время ужина, возвращался гораздо позднее комендантского часа и, извинившись, шел прямиком к себе.

— Не скажешь, что он нас стесняет, — заметил однажды вечером господин Эрри. — Всю эту неделю я его видел лишь мельком.

Наутро лейтенант объявил, что сегодня же пополудни он отплывает на корабле «Коломба» водоизмещением сто шестьдесят тонн. Ему предстояло сопровождать на Молуккские острова Пьера Пуавра. Вест-Индская компания поручила Пуавру добыть для Иль-де-Франса и острова Бурбон саженцы пряных растений — их на Молукках разводят голландцы. Выйдя из Порт-Луи первого мал 1754 года, они вернулись более чем через год, восьмого июня, после того, как Пьер Пуавр разжился саженцами гвоздичного дерева и мускатного ореха, которые он поклялся заполучить всеми правдами и неправдами, чем бы это ему ни грозило. Голландцы, безраздельные хозяева островов, где произрастали гвоздичные деревья, оберегая свою коммерцию, установили смертную казнь за хищение хотя бы единственного саженца этой ценнейшей пряности.

Пока длилось их путешествие, на Иль-де-Франс обрушился ураган. В Порт-Луи развалилось несколько зданий, было и наводнение. В поместьях погиб урожай, над колонией нависла угроза голода. В столице вспыхнула эпидемия оспы, и болезнь мгновенно распространилась и в сельской местности. Фелисите в эти дни впервые столкнулась с ужасными человеческими мучениями и смертью. Заточенная в доме, она тем не менее видела похоронные шествия. Вскоре смертные случаи столь участились, а количество заболевших так быстро множилось, что хоронить покойных в отдельных могилах стало уже не под силу. Их штабелями укладывали на телеги и зарывали в братской могиле. Но те, на кого возлагали эту обязанность, так спешили скорее с нею покончить, что лишь едва-едва присыпали трупы землей, и собаки сбегались на это страшное пиршество. Частенько можно было увидеть на улице или в укромном углу у изгороди куски гниющего мяса. Потребовались недели, чтобы бедствие мало-помалу пошло на убыль. Но когда появилась надежда, что эпидемия не сегодня завтра затихнет, заболело несколько человек за оградой порта. По странному стечению обстоятельств болезнь долго щадила эту часть города.

Как-то вечером Фиалка пожаловалась на недомогание. Проснувшись утром, Розелия тщетно искала мать. И никто никогда ее больше не видел. Те, кто любил ее, сразу поняли, что Фиалка решила окончить жизнь в одиночестве, побрела из города и укрылась в какой-нибудь роще, чтобы не заразить смертельной болезнью ни свою дочь, ни своих благодетелей. После того как она исчезла, Фелисите просидела ночь напролет у постели горько рыдавшей Розелии, которая задремала только под утро. И Розелия не забыла проявленного хозяйкой искреннего участия.

Когда наблюдатель на Хмуром Брабанте подал сигнал о подходе «Коломбы», уже миновало два месяца со дня свадьбы Винсенты Бюссон и месяц, как молодожены уехали из колонии. Фелисите теперь относилась к Жану Люшону как к совершенному недоумку, но, предоставленная себе и ничем не занятая, она тем не менее дорожила своим положением обманутой в лучших надеждах девушки и с удовольствием нянчилась со своей тоской. Фелисите под любым предлогом отказывалась от приглашений на светские вечера и часами сидела одна на веранде, положив на колени бездельные руки и глядя вдаль. Ей ни с кем не хотелось общаться, досужее любопытство ее раздражало, и она скрывалась на чердаке, забираясь туда по лестничке с антресолей. Сидя на подоконнике слухового окна, на том самом месте, откуда Фелисите наблюдала бегство эскадры Боскауэна, она любовалась густым лесом мачт стоящих на якоре кораблей и неустанным снованьем баркасов. Слева, на склоне горы, волнообразно струились под ветром травы, и она не могла понять, почему красота и величие расстилавшейся перед нею картины вселяют ей в душу такую печаль. И тогда, спустившись на первый этаж, она затевала большую уборку, чистила мебель, терла паркет, проветривала белье, не желая и слушать упреков Розелии, которая утверждала, что, мол, негоже приличной барышне заниматься такой работой.


С тех пор как Брюни Шамплер и его слуга уехали из колонии, прошло ни много ни мало тринадцать месяцев, и вот они снова переступили порог дома Эрри. Во время их первого пребывания здесь отношения лейтенанта с Фелисите ограничивались простой вежливостью, но теперь она безотчетно обрадовалась его возвращению. Как будто для зарождения между ними взаимной приязни только и требовалось, чтобы она не дала пропылиться его вещам и одежде, которую он оставил в шкафу, да бережно складывать в своей комнате письма, пришедшие лейтенанту за эти месяцы. От нечего делать она иногда рассматривала и даже взвешивала на ладони запечатанные конверты, стараясь представить себе их путь. И еще хотелось ей угадать, не женская ли рука начертала эти послания и не ожидает ли лейтенант содержащихся в них вестей с тревогой и нетерпением. В конце концов ей пришлось сознаться себе, что прежде, когда они жили под одной крышей целых три месяца, личная жизнь гостя ее нисколько не занимала. Да и он, была она вынуждена отметить, держался скромно и ненавязчиво, понимая, как видно, что его приняли в дом без особой охоты.

Он появился восьмого июня к вечеру, вскоре после прибытия, и она вышла встретить его на веранде с пачкой конвертов. Они обменялись рукопожатием, и ее почему-то не удивило, когда лейтенант сказал, что счастлив быть снова дома. Господин Эрри, вернувшись с работы, застал их за оживленной беседой, и на столике перед Брюни Шамплером стоял бокал с пуншем.

Фелисите с живым интересом слушала рассказ лейтенанта об экспедиции на Молукки. Описав все опасности путешествия, не утаил он и радости от успешного завершения дела. Затем перешел к истории про захваченного испанцами царя Хальмахеры, выразившего глубокую благодарность Пуавру, который, использовав весь свой авторитет, добился смягчения его участи. Лейтенант не скрывал своего восхищения личностью Пьера Пуавра, отличавшегося предприимчивостью и редким упорством.

— Корабль наш так потрепало во время штормов, что два офицера и кое-кто из матросов решили его покинуть. Даже и сам капитан хотел с полдороги вернуться на Иль-де-Франс, но Пуавра нельзя было уломать. «Нет, — говорил он, — нет, ни шагу назад, пока на борту есть вода и рис!» Я его поддержал. Не будь он столь непреклонен, мы не имели бы гордого удовольствия передать сегодня Верховному совету добытые нами ценные саженцы.

Письма, все еще не распечатанные, лежали на столике рядом с бокалом пунша.

«Определенно, они не от женщины», — подумала Фелисите.

Когда после ужина все разошлись по комнатам, она услыхала звук щелкнувшего замка и удаляющихся шагов. Она знала, что лейтенант, как все старшие офицеры, имел пропуск, который давал ему право ходить по улицам после отбоя. Однако ей было известно и то, что ночью иные дома превращались в притоны, куда заманивали клиентов девицы легкого поведения. Прежде-то лейтенант не раз и не два приходил домой на рассвете. Заслышав его шаги, она насмешливо улыбалась и, повернувшись на другой бок, засыпала снова. Но в этот вечер, только вообразив себе лейтенанта в одном из таких злачных мест, о коих если и говорят, то намеком, с лукавым подмигиваньем, Фелисите ощутила что-то похожее на дурноту. Она даже мысли не допускала, чтобы другая женщина, молодая, красивая, с обнаженной до неприличия грудью, могла слушать рассказ про Молукки с тем же, что и она, неослабным вниманием и вся находясь во власти этого чудного строгого голоса… Да она просто чувствовала себя обокраденной!

За оградой порта несли караул часовые, и время от времени раздавалась в ночи их громкая перекличка.

Жизнь пошла, как и год назад, уже привычным порядком, но после первого вечера между Фелисите и Брюни Шамплером возникла некоторая неловкость. Из своего путешествия лейтенант привез большие отрезы шелка и кисеи, резные шкатулки, безделушки из черного дерева и слоновой кости, восточные ковры. Все эти сокровища Неутомимый сложил в комнате своего господина.

Фелисите теперь виделась с лейтенантом только за общим столом, когда он обедал дома. Ночью она часами боролась с жестокой бессонницей, а засыпала, едва лишь на мостовой зазвучит его поступь, которую она отличала от всякой другой. Утром ей было трудно подняться с постели, и целый день бродила она как сонная муха, разбитая и скучающая. Она похудела, и господин Эрри уже стал поговаривать, что недурно бы ей сменить обстановку и погостить в «Грейпфрутах».

Однажды утром лейтенант сообщил о своем намерении отлучиться из Порт-Луи денька на три, на четыре. А Неутомимый сказал Розелии, что они едут на Черную речку и с ними охрана из пяти человек.

На рассвете в ближайшую пятницу перед калиткой нетерпеливо забили копытами лошади. Фелисите с распущенными волосами, в пеньюаре из розовой кисеи, наброшенном на ночную рубашку, собирала в столовой для Неутомимого корзинку с едой, чтобы было чем подкрепиться путникам на привале. Потом она распахнула окно. Вставало солнце, над вершиной горы Большой Палец дрожал и струился розовый свет. В ветвях деревьев порхали и щебетали птицы. Сухой и прохладный воздух сулил один из тех зимних дней, когда небо бывает бархатной голубизны. Едва лейтенант явился в столовую, Фелисите разлила по чашкам горячий кофе. Сев напротив друг друга, они принялись молча пить. Со двора доносился плеск фонтана, негромкие голоса рабов. Лейтенант внезапно поставил чашку и в упор посмотрел на Фелисите.

— Вы что же, вовек теперь не утешитесь, да? — холодно спросил он.

Она еле удержалась от слез, но овладела собой и то ли из гордости, то ли польщенная тем, что человек, доселе не проявлявший к ней ни малейшего интереса, сумел ее разгадать, а быть может, даже и оценить, ответила неопределенным жестом, который он принял за знак согласия.

— Вы заслуживаете лучшего, нежели этот салонный шаркун.

Она возразила живо:

— У вас нет ни права, ни каких-либо данных, чтобы вкривь и вкось судить о том, чего вы не знаете.

Он пожал плечами и встал.

— Очень мило, что вы защищаете человека, которого любите, хоть он того и не стоит. Женщины — поразительные создания, честное слово!

Он взял приготовленную корзину и направился к двери, но у порога остановился.

— Будь я готов к супружеству, я бы на вас женился и уж как-нибудь вылечил!

Фелисите точно пристыла к месту и сидела не двигаясь, пока где-то на набережной не утих перестук лошадиных подков. Позднее она поняла, что в этой манере общения, непринужденной и грубоватой, и состоял весь секрет успеха Брюни Шамплера у женщин. Он не подкупал их всяким чувствительным вздором и обращался с ними не так, как с хрупким стеклом, а как с существами из плоти и крови. Впрочем, входя в гостиную, он тотчас завладевал всеобщим вниманием, а когда начинал говорить, его теплый, богатый оттенками голос производил на слушателей чарующее впечатление. Фелисите, однако, увидела его в этом свете лишь после его возвращения с Черной речки.

А в то июльское утро она, хоть и раздраженная наглостью лейтенанта, спрашивала себя: почему ни с того ни с сего ее жизнь так осложнилась? Она ведь уже привыкла к своим разочарованиям и тусклому, однообразному существованию в течение целого года.

Через четыре дня лейтенант со своей свитой прибыл в Порт-Луи.

После неких секретных переговоров между Неутомимым и лейтенантом все привезенные с востока сокровища однажды утром исчезли из его комнаты.

— Между прочим, он мог бы что-нибудь мне подарить, — сказала Фелисите отцу. — Там был эбеновый ларчик с инкрустацией из слоновой кости и перламутра…

— Возможно, он просто решил заняться коммерцией, — ответил ей господин Эрри. — А если уж ты купец, то и нечего разводить сантименты. Он не продлил своего договора на судне «Кит», «Коломба» же так потрепана, что вряд ли когда-нибудь выйдет в море. Диву даешься, как они вообще добрались досюда на этой развалине, да еще с такой оснасткой!

Несколько недель лейтенант и Фелисите прожили довольно мирно. Он теперь возвращался рано и редко исчезал на ночь. Если у господина Эрри была срочная работа на верфи или случалось ему задержаться с друзьями в солдатской харчевне Гупиля, носящей имя Святого Людовика, он заставал молодых людей под лампой в гостиной.

— Мы тут говорили о Сен-Мало, — сообщал лейтенант.

Либо пускалась в какие-то объяснения Фелисите:

— Я рассказывала лейтенанту…

И у нее блестели глаза, пылали горячим румянцем щеки.

Брюни Шамплер говорил о своем отце, который был в Сен-Мало мировым судьей, о матери и многочисленных братьях и сестрах. Вспоминал свое детство, когда так любил он карабкаться на прибрежные скалы. Фелисите молча слушала, исподволь привыкая к нему, приучаясь не принимать его более за нахального самозванца. Ей льстило, что она может быть интересна такому мужчине, как он. В дальнейшем Фелисите была вынуждена признать, что он действовал очень умно и напрасно времени не терял. Но тогда, когда они вместе сидели под лампой, ей даже в голову не приходило, что лейтенант ухаживает за ней, и не без успеха.

Вскоре, однако, Брюни Шамплер вернулся к прежнему образу жизни. Являлся домой на заре. А бывало и так, что, проспав целый день, уходил, никому не сказавшись.

Неутомимый, с недавних пор как будто пришитый к Розелии, говорил сокрушенно, что ничего тут не понимает. Лейтенант всегда любил выпить водочки и перекинуться в карты, однако же не терял чувства меры!

И вдруг все снова вошло в свою колею. Как-то вечером он заглянул в гостиную к Фелисите, где она в одиночестве поджидала отца. Приход лейтенанта ее не смутил и не удивил. Ей ведь казалось, что между ними все просто. Он сел на диван напротив нее. Высокий, красивый… В тот день она впервые заметила, какое он излучает сияние. Он не носил парика, его черные волосы ярко блестели. У него был чувственный рот, но от улыбки жесткость его горящего взгляда слегка приглушалась, смягчалась, и на этом мужском лице возникало детское выражение. Когда много лет спустя то же самое выражение вдруг озаряло лицо лейтенанта, Фелисите уже твердо знала, что лишь сознающие свою силу мужчины могут так по-мальчишески, от души улыбаться.

Они почти и не говорили в течение этого часа, разве что обменялись несколькими незначительными словами, — Фелисите вышивала, а лейтенант рассеянно перелистывал перевод «Илиады». Он закурил свою трубку и, полузакрыв глаза, погрузился в задумчивость.

Над городом поднималась и уже плавала ночь, но солнечные лучи кое-где цеплялись за горные пики. Тарахтели невдалеке экипажи, иногда слышался приближающийся галоп верхового. Раздавался стук лошадиных подков о булыжную мостовую, и Фелисите мысленно уносилась вослед одинокому всаднику.

Она в ранней юности научилась ездить верхом, что вовсе не одобрял высший свет Порт-Луи, и с величайшей радостью сопровождала отца, когда он объезжал на лошади реку Латаний или должен был побывать в Соломенном.

Тем временем комнату затопил полумрак, и Фелисите направилась было в столовую, но разгадавший ее намерение лейтенант произнес:

— Не просите зажечь лампы. Это лучшее время суток.

Ничего не ответив, она подошла к окну. Проклюнулось несколько звездочек, и от ближайших кустов душно запахло розами. У нее за спиной лейтенант постукивал о подошву головкой своей курительной трубки. Фелисите обернулась, приблизилась и хотела сесть на диван. Как вдруг лейтенант вскочил.

— Черт побери! Не могли вы остаться на расстоянии, у окна? Вы требуете от людей невозможного, вот что!

Он выбежал из гостиной, повергнув Фелисите в изумление, и весь вечер душа у нее была не на месте. И долго потом вертелась она в постели, стараясь уснуть. На заре ее разбудили его шаги. Походка была не такой уверенной, как обычно, и истекло немало минут, пока ключ очутился в замочной скважине.

Ей показалось также, что лейтенант в темноте натыкался на мебель и что-то бурчал про себя. Наконец наступила полная тишина.

Дом ожил, когда уже солнце сияло вовсю. Во дворе и на кухне туда и сюда сновали рабы. В столовой слышалось звяканье серебра, там расставляли приборы к первому завтраку, а в спальне Розелия изо всех сил взбивала матрасы. Однако из комнаты лейтенанта не доносилось ни звука. Частенько случалось ему крепко спать по утрам, и никого это не волновало, но сегодня Фелисите не могла себе объяснить своего беспокойства. Вскоре ей показалось, что надо, даже необходимо открыть дверь, мимо которой она ходила на цыпочках, да, открыть — и войти в его комнату. С каждым часом ее охватывало все большее изнеможение. Как только отец отправился в док, а Розелия вышла во двор, Фелисите принялась ходить по гостиной из угла в угол. Сердце ее колотилось. Перебирая потом все подробности этого утра, она так и не вспомнила той минуты, когда приблизилась к двери и распахнула ее. Зато не забыла сцену, представшую ее взору, и исходивший от этой сцены странный соблазн.

Неописуемый беспорядок царил в комнате: одежда валялась на стульях, грязные сапоги — на столе, а поперек кровати, как он, видимо, ночью шлепнулся на нее с размаху, так и спал тяжелым сном лейтенант. Фелисите не могла себе дать отчет, почему она вдруг оказалась во власти замешанного на ужасе наслаждения. Когда она, вынув из бельевого шкафа чистую простыню, осторожным, легким движением накрыла ею лежащего, как бревно, лейтенанта, руки ее дрожали. Уже уходя, она чуть замешкалась на пороге, и тогда-то он неожиданно зашевелился и яростно крикнул:

— Ну же, входите, входите, вам же небось приятно полюбоваться творением своих рук!

Она живо скрылась за дверью, однако успела услышать, как лейтенант проворчал:

— Дубина!..

Фелисите разрыдалась от гнева и унижения. Позднее она поняла, что это хлесткое слово он относил не к ней, а к самому себе.

Через час она приняла решение по совету отца уехать к супругам Арну в «Грейпфруты». Эрве Арну и Жан-Франсуа Эрри прибыли на Иль-де-Франс на одном корабле, когда на острове губернаторствовал господин де Мопен, предшественник Маэ де ла Бурдонне. Эрве Арну, получив концессию, обосновался в «Грейпфрутах». Он был из тех первых немногочисленных колонистов, кто сразу же по достоинству оценил идеи и цели де ла Бурдонне и, как умел, помогал ему разведением злаковых. Его засеянные пшеницей поля начали раньше всех поставлять муку для выпечки хлеба в колонии, и губернатор часто ставил его в пример другим колонистам. Приехав на остров холостяком, он оказался удачливей своего друга Эрри: ему повезло жениться на сироте, воспитанной в Нантском приюте, которую директора Вест-Индской компании среди прочих девиц отправили на Иль-де-Франс, чтобы местным жителям было бы с кем основать семейный очаг. Арну нашел в этой юной девушке верную спутницу жизни, о какой только может мечтать мужчина, и счастье их было бы полным, если бы каждый из них не скрывал из любви к другому горестных сожалений, что бог не дал им детей.

Приезжая в Порт-Луи, они останавливались обычно в доме Эрри. Фелисите была очень привязана к госпоже Арну, которая, несмотря на свою доброту, казалась ей иногда недалекой простушкой. Зато здравый смысл Эрве Арну и его крестьянский практический ум приводили Фелисите в восторг. Она с одинаковым интересом слушала все его рассуждения — о наилучших ли способах обработки всходов или о тупости директоров Вест-Индской компании. Да и всех, кто пытался с ним спорить, Арну поражал как тонкостью каждого своего замечания, так и богатством опыта.

Когда отец забежал пополудни домой перед тем, как отправиться в кабачок поиграть с приятелем на бильярде, Фелисите объявила ему, что завтра же утром едет в «Грейпфруты».

— Возьмешь с собой восемь рабов, чтобы они в дороге сменяли друг друга, — сказал господин Эрри.

— Никаких паланкинов! — решительно возразила Фелисите. — Ты ведь знаешь, что я этот способ передвижения терпеть не могу, презираю! Поеду верхом с пятью слугами.

— Неприлично, Фелисите. Если бы хоть в воскресенье…

Она пожала плечами, прекрасно зная, что господин Эрри все равно подчинится ее желанию.

Фелисите и Розелия отправились за покупками — выбирать подарок для госпожи Арну. Однако поторопились вернуться задолго до наступления темноты. Матросы со всех стоявших в порту чужеземных судов бродили по улицам, да и сам город давно превратился в прибежище всяческих проходимцев, изгнанных из своей страны и очень довольных, что в этом порту нет узаконенного запрета на высадку нежелательных лиц.

Фелисите прямиком прошла к себе в комнату, чтобы снять свой синий бархатный капор, потом вернулась в гостиную. По всему дому плавал табачный запах. На диване в гостиной, на том самом месте, где он сидел вчера, лейтенант читал книгу, пыхал дымом из своей трубки. Поднявшись навстречу Фелисите, он поклонился.

— Я хотел вас дождаться и попросить прощения. Утром я вел себя как настоящий хам.

— Ничего, лейтенант, — просто сказала она.

Теперь ей казалось, что все это сущие пустяки. Завтра она далеко уедет отсюда и в два-три дня в другой обстановке вновь обретет душевное равновесие.

Она подошла к окну. Точно как накануне, солнечные лучи золотили склоны окрестных гор, но вскоре вся их величественная громада утонула во тьме. Лейтенант, положив трубку в пепельницу, подошел и облокотился на подоконник возле Фелисите. Не разговаривая, они смотрели на застилавшийся мраком город. Прошла какая-то парочка, впереди важно шествовал с факелом раб. Слышался радостный смех женщины, к ней низко склонялся мужчина.

— Счастливцы, — заметил Брюни Шамплер.

— Вот как? Вы верите в любовь, лейтенант? — насмешливо спросила Фелисите.

Он не ответил, а взяв за плечи, закинул ей голову и нашел ее губы. Странное исступление охватило Фелисите. Она хотела его оттолкнуть, ведь он так грубо принудил ее к поцелую, даже мелькнула мысль, что она ненавидит его за это, но тут же почувствовала, что себе не принадлежит, с головою уходит в какой-то подводный неведомый мир. Лейтенант ослабил свое объятие, и она выпрямилась.

— Это мне, мне самой отчаянно захотелось, чтобы вы меня обняли, — сказала Фелисите.

Она была столь наивна, что надеялась этой фразой ответить на оскорбление оскорблением, и лишь старалась умерить свою смятенность, которую выдавал ее голос.

Брюни Шамплер, стоявший в тени, улыбнулся.

— Это не совсем то, что называется «обнимать», — сказал он.

Он отошел от окна, снова взял свою трубку, но, прежде чем выйти из комнаты, вернулся к Фелисите и, приподняв ее подбородок, на миг прижался щекою к ее лицу.

Назавтра она уехала, не повидавшись с ним.

4
Розелия, завернув в коридор, направилась к спальне своей хозяйки. Она шла с подносом, на который Неутомимый наставил, помимо чайника и тарелки с поджаренным хлебом, еще и молочник, масленку, а также горшочек с медом, собранным на усадебной пасеке. Было, наверное, уже четыре часа. Долгое путешествие в прошлое сняло с госпожи Шамплер ее утреннюю усталость, и она себя чувствовала достаточно бодрой, чтобы дотянуть этот день до конца. Она встала, расправила смятое одеяло и вышла из комнаты лейтенанта.

Тем временем в ее спальне Розелия успела расставить на круглом столике всю принесенную ею еду и посуду. Через стеклянную дверь виднелась сверкающая под ослепительным солнцем бухта, которую бороздили рыбачьи суденышки. Если не выходить на балкон да не смотреть на берег реки, то запросто можно было уверовать, что ничего не произошло, что жизнь в поместье течет себе и течет как ни в чем не бывало, спокойная, мирная жизнь с обыденными заботами и суетой.

Но хочешь не хочешь, а приходилось считаться с реальной опасностью, исходившей от этих пяти черных точек на горизонте. Казалось, что англичане как никогда преисполнены твердой решимости продолжать блокаду и будущее не сулило ничего доброго.

Когда госпожа Шамплер сказала контр-адмиралу де Серсею, что знает, в чем его обвиняла Колониальная Ассамблея, она тут же вспомнила о том, с каким благородством отринул он предложение отвести свои корабли. Ему были слишком известны намерения хорошо подготовленных англичан атаковать Иль-де-Франс, и он предпочел подчиниться приказу морского министра и защищать колонию. Его смелость и непреклонность произвели тогда впечатление на Ассамблею. К несчастью, в дальнейшем она постоянно вмешивалась и путала де Серсею все планы. Губернатор, человек честный и щепетильный, только, быть может, слишком уж обтекаемый, старался держаться в сторонке. Рассказывали, что он написал в метрополию и, сославшись на потерю памяти и слабое зрение, умолял об отставке. Добавляли даже, что он готов был пойти в рядовые, что и вовсе должно было подтвердить его невменяемость.

«Вероятно, как раз сейчас он принимает рапорт контр-адмирала», — подумала госпожа Шамплер.

За ее жизнь на Иль-де-Франсе сменилось шестнадцать губернаторов и управляющих делами колонии офицеров. Она следила за их карьерой с большим любопытством и даже дотошностью. Наиболее оптимистично настроенные обитатели острова всегда ожидали от вновь назначенных лиц чего-то особенного, утешая себя таким образом за некомпетентность и равнодушие предыдущих начальников.

После же Революции, когда удалось избавиться от уполномоченных Директории, прибывших в колонию на кораблях де Серсея с наказом об освобождении рабов, Иль-де-Франс превратился в маленькое, почти независимое государство. Еще в сентябре 1791 года Колониальная Ассамблея провозгласила политическое равноправие белых и цветных граждан. Хоть и бунтуя против слепого повиновения метрополии, хоть и отказываясь безропотно выполнять все ее приказы, колония не обладала необходимым могуществом для той роли, которую стремилась играть. Все знали, что и голландцы с мыса Доброй Надежды, и султан Мизорама, и короли Пегу и Цейлона не раз обращались за помощью к Иль-де-Франсу — увы, понапрасну. Губернатор острова, несмотря на почтенный титул «отца колонии», полученный им от доверчивых жителей за свое простодушие и желание всех примирить, так никогда и не смог дотянуться до гения ла Бурдонне. На какой же прием у этого человека могли рассчитывать контр-адмирал де Серсей и его капитаны?

Госпожа Шамплер была достаточно опытна, чтобы понять, что подвиги моряков на Черной речке вызовут всенародное восхищение, но на весах властей предержащих неудача в бою с китайским конвоем перевесит все нынешние заслуги контр-адмирала. На ком же, однако, лежит ответственность за подобное положение дел?

Смена режима во Франции, разумеется, отразилась и на Иль-де-Франсе. Именно те, кто был менее всех способен толково вести государственные дела, оказались в первых рядах после маленькой революции 1790 года, которую возглавлял Рикар де Биньикур, сын Ленормана д’Этиоля, мужа маркизы де Помпадур. Так как губернатор де Конвей пытался бороться со взявшей бразды правления в свои руки Колониальной Ассамблеей, где верховодил все тот же Рикар де Биньикур, то он вскоре пал ее жертвой. Когда был отдан приказ просмотреть все его бумаги, дабы установить, не вел ли он тайной переписки с министром, он тотчас подал в отставку. Обвинение оказалось необоснованным, и тогда стало ясно, что единственным в глазах некоторых особ преступлением этого губернатора было его ирландское происхождение. Преемнику де Конвея, господину Давиду Шарпантье де Косиньи, тоже не суждено было мирной жизни, тем более что раздоры начали сотрясать и саму Ассамблею.

Несколько отвлекла внимание враждующих лишь эпидемия оспы, заставив власти принять срочные меры против этого бедствия. Больных с Черной речки переправили в лазарет, находившийся невдалеке от Хмурого Брабанта. Только черным с давними метками оспы на лицах было как незаразным дозволено переступать границы кантона.

Последовали и иные смутные времена. Госпожа Шамплер прекрасно помнила так называемое «пробуждение патриотов», которые заявили о себе, как только с помощью вакцинации всех не задетых болезнью жителей удалось пресечь эпидемию. Госпожа Шамплер была в Порт-Луи и тогда, когда до их острова докатилась весть о смерти Людовика XVI. Между якобинцами и местными «щеголями»-роялистами начались стычки. Самые непримиримые якобинцы образовали клуб, и даже первая Колониальная Ассамблея не осмелилась ставить препоны их бесконечным затеям. Этот клуб, называвшийся «Хижиной», потребовал смещения и заточения в крепость контр-адмирала Сен-Феликса, предшественника де Серсея на посту командующего военно-морским флотом. Члены клуба «Хижина» за собственный счет возвели на Гербовой площади гильотину, чтобы придать больше веса своей день ото дня прибираемой к рукам власти, однако падение Робеспьера вызволило Ассамблею из-под их гнета. Так ни разу и не послужив, гильотина была разобрана, и Колониальная Ассамблея воспользовалась благоприятными обстоятельствами, чтобы закрыть «Хижину», а заодно и все отделения этого клуба. В колонии установилось относительное спокойствие, продлившееся никак не дольше двух лет, пока в 1796 году не нагрянули на Иль-де-Франс уполномоченные Директории. «Но хоть, слава богу, мы с ними живо разделались», — подумала госпожа Шамплер.

Она не очень-то понимала причины, побудившие ее совершать все эти набеги в далекое прошлое. Со вчерашнего дня она впала в странное отрешенное состояние, словно бы плавая где-то меж сном и явью. За одну внезапно представшую перед нею картину цеплялась другая, какой-нибудь совершенно случайный жест воскрешал в ее памяти целый период жизни. Все это смутное время вспомнилось ей потому, что нынешние события сами собой наводили на мысль о слабости большинства губернаторов. Первая Колониальная Ассамблея была распущена губернатором по настоянию пятисот горячих голов, предводительствуемых неким бывшим военным, выдворенным из Батавии за буйное поведение. Вслед за чем повстанцы, окрыленные этим последним успехом, почувствовали себя истинными хозяевами в городе и потребовали к тому же и отзыва нескольких депутатов. Но тут в Порт-Луи со всех округов примчались навыручку взбудораженные колонисты. Арестованных вожаков назавтра же отправили во Францию на борту «Нафалии». Хотя после этого месяцев шесть было тихо, даже малейшее происшествие могло привести к взрыву. Госпожа Шамплер знала это по собственному опыту. За пятнадцать лет до того она, пусть косвенно, оказалась замешана в одно дело, что стоило ей драгоценной дружбы с замечательным человеком, господином Ле Брассёром, который, к несчастью, стал жертвой террора.

Покончив с едой, она еще долго сидела не двигаясь. К вечеру посвежело. Май в тропиках — это уже предвестье зимы, и ураганов можно не опасаться. Покамест дом на мысу устоял при всех непогодах. Выдержит ли он и теперь готовящийся натиск? Госпожа Шамплер вздохнула и поднялась. Ей еще многое предстояло сделать до наступления темноты, а она столько времени потеряла, отдавшись бесплодным мечтаниям!..

Она проведала раненых и цинготных больных, потом вернулась домой всего за несколько минут до прихода Кетту. Ежедневно в пять часов пополудни они сходились, чтобы наметить работы на завтра. Госпожа Шамплер обычно уже ожидала его в своем кабинете-библиотеке, когда он, неспешно поднявшись по лестнице, стучал в дверь. Так продолжалось почти десять лет. После того как все было с ним обговорено: сколько рабов послать на окучивание, на распашку нови, на заготовку кормов для скота, кого оставить на обжиге извести и в градирнях, — госпожа Шамплер захлопнула свои книги и пригласила Кетту перейти в угол комнаты, где возле круглых столиков были расставлены кресла. Они сели, Кетту достал свою трубку.

— Боюсь, мы ввязались в историю немного… немного обременительную, — произнесла госпожа Шамплер.

Кетту молча покачал головой.

— Блокада побережья ударит и по каботажным судам, — добавила она. — Как мы отправим в Порт-Луи нашу соль и известь? Придется нам снарядить тележки, а это потеря времени и рабочих рук.

— Может быть, подождем? Вряд ли это протянется дольше одной-двух недель… — сказал Кетту.

Но не закончил фразы, увидав на лице госпожи Шамплер столь хорошо знакомое решительное выражение. Резким жестом она отвела его робкий совет.

— Белый Замок изменит себе, если не сдаст поставки в условленный день. И скот мы должны перегнать на этой неделе, приняв все обычные меры предосторожности. Нестор уже будет здесь.

— А кому мы поручим сопровождать тележки, сударыня?

Госпожа Шамплер помолчала, откинулась к спинке кресла и посмотрела на своего управляющего.

— Вам, Кетту, — сказала она. — Вам и поручим.

Уставившись на свои грубые башмаки, он ответил не сразу. Госпожа Шамплер терпеливо ждала. С самого своего появления в поместье в 1789 году управляющий неизменно отказывался от поездок в Порт-Луи, но еще никогда на Черной речке не складывалось такой серьезной ситуации. В окно влетел шмель, сделал круг по всей комнате, потом начал биться о стекла, и несколько секунд их внимание было, казалось, всецело занято насекомым. В конце концов шмель вылетел на балкон, и в кабинете стало совсем тихо. Кетту, глубоко затянувшись, медленно выпустил из ноздрей струю дыма. Первая его фраза прозвучала вопросом:

— Неужто вы согласились бы загубить одно давнее доброе дело вашего мужа? Нельзя мне ехать в Порт-Луи. Вы не знаете, из какой преисподней он меня вытянул.

Не раз за долгие годы совместной жизни Фелисите Шамплер убеждалась, что кое-какие грани в характере мужа, а видно, и целые жизненные этапы, оставались ей неизвестны. То какая-нибудь мимолетная встреча, то обрывок случайного разговора что-то ей раскрывали, и факты, которым она годами не придавала значения, подтверждаясь, вдруг обретали вес. Лейтенант безоглядно верил в человеческую порядочность и доброту. Он сыпал деньгами направо и налево, помогая людям, которые часто этого не заслуживали, но были достаточно ловкими или циничными, чтобы, разыгрывая затейливые спектакли, поддерживать в нем иллюзии на их счет. Лейтенант так сочувствовал им, что не позволял себе задавать никаких вопросов, даже когда сомневался в их искренности, и наконец заключал со своей обезоруживающей улыбкой: «Люблю, когда люди считают меня простофилей!»

Те, кому он оказывал услуги, госпожу Шамплер теперь не интересовали, но про Кетту она всегда знала, что лейтенант сыграл в его жизни роль доброго гения. Она только выразила пожелание, чтобы незнакомец не оказался слишком бесцеремонным. В дальнейшем она ни разу не пожалела, что приняла его в дом.

Кетту молчал. Он всей рукой сжимал головку своей трубки, и это выглядело забавно: казалось, будто он держит в пальцах яйцо. Госпожа Шамплер наконец сказала:

— Ладно, Кетту. Не волнуйтесь. Как-нибудь выйдем из положения. Хотя это будет не так-то легко.

Солнце садилось, и алый свет озарил бухту, ворвался в комнату через стеклянную дверь, отчего по всему кабинету на медной чеканке вспыхнули яркие молнии. Из долины Малой Черной речки донеслось мычание быков. И госпоже Шамплер тотчас представилась повторявшаяся что ни вечер картина. Вот бегут с герлыгами пастухи, заливаются лаем, чуть-чуть покусывая скотину, собаки, чтобы, сбив ее в кучу, заставить войти в загон, вот рядом с мамашами семенят на тоненьких ножках телята, а на пороге хлева уже караулят своих питомиц доярки… Давным-давно, когда они, заключив с властями выгодные контракты, только начали разводить племенных быков, приходилось из страха перед налетами беглых по вечерам загонять животных в дворовые стойла, и госпожа Шамплер с лейтенантом часто уже в темноте спускались в долину. Дождавшись, пока пастухи соберут стадо, они, держась за руки, снова взбирались за ним по крутому склону и, полные радостной гордости, останавливались на минутку передохнуть под каким-нибудь остро пахнущим молодым деревцом. Пастухи с фонарями в руках то и дело носились взад и вперед, громко перекликаясь во мраке ночи…

— Я всегда себя упрекал, что скрытничаю перед вами, сударыня. Но кто как не капитан должен был рассказать вам всю правду, не так ли?

Госпожа Шамплер едва не спросила: «какой капитан?», но, опомнившись, вовремя сообразила, что, кроме как для Розелии, Неутомимого и для нее самой, Брюни Шамплер для любого именно капитан, поскольку ему присвоили это звание более тридцати лет назад.

— Это длинная история, сударыня, особенно если ее излагать со всеми подробностями… Случилась она в те поры, когда я страстно увлекся игрой после… после несчастья, этого ужасающего несчастья в горах. Такое со стороны не поймешь, надо все пережить самому. Проводить молодую, полную жизни, веселую женщину и через два-три часа увидеть ее уже мертвую на носилках. Еще там, на острове Бурбон, когда я вечером оставался один и думал, что никогда, никогда она больше не сядет под лампой напротив меня, я чувствовал, что свихнусь, помешаюсь в уме, если не попробую хоть как-то спастись, вырваться из когтей неотвязной мысли… Однажды ночью я дал себя затащить в игорный притон. Карты, вино, возвращение на рассвете. Хватило нескольких месяцев, чтобы потерять все свое имущество, включая и крышу над головой. Я нанялся матросом на первое попавшееся судно и высадился в Порт-Луи.

— Где и встретились… с капитаном? — спросила госпожа Шамплер.

Ей подумалось, что только такие банальные вопросы и позволительны, да еще разве сочувственные поддакивания. Проявление интереса, не переходящего в любопытство.

— Я познакомился с капитаном спустя год после высадки на Иль-де-Франсе у… у Ремке Мони. В заведении, куда часто захаживали местные жители и даже высокопоставленные чиновники… Он несколько раз оказал мне великую честь, пригласив за свой столик. Вначале мы с ним обменивались не имеющими значения фразами, но как-то вечером, может быть, потому, что я выпил лишний стаканчик арака, я рассказал капитану свою историю. Сознался в своем безделье, в постыдном образе жизни…

Он покусывал чубук своей уже не курившейся трубки, и сумерки медленно заполняли комнату. Госпожа Шамплер, положив руки на подлокотники кресла, сидела задумчивая и недвижимая. Ей вспомнилось, что заведение Ремке Мони, которое его завсегдатаи называли «Дружбой», пришло на смену игорному дому Гортензии, побив его как кричащей роскошью, так и обманчивой респектабельностью. Она, конечно, заметила колебания Кетту. Управляющий безусловно хотел быть с ней полностью откровенным, но очень боялся задеть ее чувства. Он, разумеется, полагал, что ее возраст служит надежной защитой от вспышек ревности, однако ей все-таки тягостно будет узнать, что во время своих наездов в Порт-Луи капитан Шамплер посещал места, почитавшиеся людьми прописной добродетели злачными и погибельными. Госпожа Шамплер никогда не улавливала в своем муже не то что какого-нибудь замешательства, но даже намерения малость прилгнуть в разговорах на эти темы. Впрочем, о чем-то он, может быть, и умалчивал, если ему казалось это необходимым. «При его-то жизненных силах…» — подумала госпожа Шамплер.

Сейчас она не могла углубиться в воспоминания, так как Кетту опять приступил к рассказу:

— Через несколько месяцев капитан вернулся в столицу. Потом я понял, что он приехал по вызову губернатора д’Антрекасто, который уже примерно наметил сроки его отплытия.

— Губернатор считал, что моряк не должен бездействовать, коли не хочет забыть свое ремесло, — сказала госпожа Шамплер. — И в этом пункте лейтенант, то бишь капитан, был с ним вполне согласен. Вероятно, тогда-то они и решили, что кавалер д’Антрекасто призовет капитана при первом удобном случае. И этот случай вскоре представился…

Порой госпожа Шамплер себя спрашивала: не домогался ли губернатор своей отставки по каким-то другим мотивам? Его предшественник, виконт де Суйак, оказался замешан, — правда, без его ведома, — в злоупотреблении властью и лихоимстве. При потворстве некоторых чиновников многие колонисты стали сдавать мясо по четырнадцать су, тогда как Белый Замок по-прежнему получал по двенадцати. Все, кто пользовался льготой, зашибли на этой сделке немалые деньги — семьдесят тысяч ливров, а Белый Замок все еще переживал трудные годы. Шамплеры не знали, куда сбывать скот, и в конце концов уступили его за бесценок. Государство, казалось, внезапно решило отдать предпочтение тем, кто вздувал цены. Но тут господин Ле Брассёр, назначенный государственным комиссаром колоний, получил задание разобраться в хаосе, царившем в бухгалтерии Иль-де-Франса. Едва приехав на остров, он прежде всего пожелал обсудить вопрос с колонистами и так попал в Белый Замок. В представленных ему хозяйственных книгах все было точно записано и подведен баланс по годам, как того требовал учрежденный властями порядок. Ничего похожего не оказалось, однако, у остальных государственных поставщиков. Господин Ле Брассёр поздравил с этим Брюни Шамплера, но тот отвечал, что сам он, даже когда не находится в плавании, а пребывает в поместье, не занимается записями, у него, мол, и так хватает возни с рабами, сельскохозяйственными культурами и откормом скота. Все прочее дело его жены — это она вступает в переговоры с покупщиками и у нее все права на заключение сделок. Вопросы, с которыми генеральный комиссар хотел обратиться к хозяину, пришлось задавать госпоже Шамплер. Позже он говорил — и слухи об этом дошли до Фелисите, — что никогда не встречал женщины, в которой так органично соединялись бы жесткость в вершении дел с душевным изяществом. Ее суждения о людях, чья честность была поставлена под сомнение, оказались потом столь верными, что господин Ле Брассёр шутя спрашивал, уж не ясновидица ли она. За те восемь месяцев, что он пребывал в колонии, господин Ле Брассёр не раз гостил в Белом Замке, и между ним и Шамплерами завязалась тесная дружба. «Поклонник Фелисите» — прозвал его лейтенант. «А мне уже было тогда пятьдесят», — со смехом подумала госпожа Шамплер.

Когда генеральный комиссар покинул колонию, он оставил там много врагов, поскольку не побоялся изобличить тех, кто, по известному выражению, ставил свои интересы выше общественных и набивал мошну в ущерб государству и честным людям. В течение нескольких следующих одно за другим пятилетий благосостояние порядочных колонистов систематически подрывалось этими интриганами и мздоимцами. После рапорта господина Ле Брассёра виконт де Суйак подал в отставку, а его преемник, которому суждено было править на Иль-де-Франсе всего два года, постарался возместить колонистам понесенные ими убытки. И в 1789 году, к моменту отъезда кавалера д’Антрекасто, Белый Замок мог смотреть в будущее с некоторой надеждой.

Почти наступила ночь, и госпожа Шамплер встала, чтобы зажечь в канделябре свечи. Кетту тоже вскочил с кресла, но, видя, что старая дама как бы не замечает этого, начал ходить по комнате из угла в угол. Когда госпожа Шамплер села снова, он решился продолжить рассказ:

— Месяц за месяцем я все дальше катился вниз по наклонной плоскости. До того уж дошел, что жил на подачки своих партнеров по картам! Снимал грязную конуру в западном предместье и плелся туда под утро, только чтобы упасть на кровать и заснуть. Тогда-то и познакомился я с одним иностранцем, приехавшим на Иль-де-Франс за какой-то дамой из Пондишери, в которую, как говорили, он был смертельно влюблен. Подобно мне, но совсем по иной причине, он оказался во власти беса игры. Власть эта так была велика, что он вымещал обиду на всех, кому больше везло, чем ему. Не знаю, что там произошло между ним и другим игроком. Уверяли, что не в одной игре было дело, но назавтра пришел он к тому, кто выиграл у него накануне несколько партий и прямо-таки заставил, бранясь и стращая, принять его вызов на незаконный и без свидетелей поединок… Неужто, сударыня, вы ничего об этом не слышали?

— Кое-какие подробности так и остались неясными, вы же знаете это, Кетту… Ло… Ах, да зачем теперь скрывать его имя, не так ли? Граф Локатель был осужден заочно, а после дошли слухи, что он погиб где-то в Африке.

Кетту остановился в двух-трех шагах от госпожи Шамплер.

— Успев улизнуть из дома, где он только что совершил свое гнусное преступление, еще до того, как сбежавшиеся соседи обнаружили исполосованное ударами шпаги тело полкового штаб-лекаря Гуйи, он заявился ко мне, сударыня. Я же, сраженный усталостью и алкоголем, спал мертвым сном. Проснувшись, я тотчас заметил, что кто-то унес мой сюртук и штаны, а вместо них на стуле лежит чужая, вся в пятнах крови одежда. Я обомлел. Еще ничего не зная о происшедшей трагедии, я как-то мгновенно понял, что мое поведение довело меня до беды. Я словно бы враз отрезвел и с ужасающей ясностью осознал, что нет мне спасения нигде. Я думал о том, что никто уже больше не сможет мне доверять. Что я буду падать все ниже и ниже. Я сидел на кровати, уставившись на чужое платье, как вдруг, подняв голову, увидал в дверях своей конуры капитана. Он сказал совсем просто: «Мне нужно с вами поговорить, но прежде спрячьте-ка это», — и указал на испачканную одежду. Я сунул ее под матрас, и капитан присел на кровать. Словно бы в помутнении разума выслушал я его предложение стать управляющим в имении Белый Замок. Я запротестовал, он продолжал настаивать. Мы были в разгаре спора, когда явилась полиция. На вопрос, не встречал ли я нынче графа, я честно ответил, что нет, и тогда они рассказали о преступлении, добавив, что его видели утром в западном пригороде. Все знали, что мы проводим в притоне целые ночи, поэтому и пришли ко мне. Так как солдаты не торопились уйти, капитан надменно спросил: «Вы позволите нам, господа, закончить важную для меня беседу с новым моим управляющим?» Полицейским пришлось убраться. А капитан назначил мне встречу на следующее утро возле казарм.

— И к вечеру вы были здесь.

— Да, и я понял, что жизнь еще может быть милостивой ко мне, — сказал Кетту.

— Капитан хорошо поступил, — просто сказала госпожа Шамплер.

— Я более не притрагивался к картам, сударыня. А что до вина…

— Я знаю, Кетту. Не хотите ли предложить мне руку, чтобы спуститься в гостиную? — сказала старая дама. И этим как бы одобрила и скрепила славный поступок своего мужа. Кетту это понял, а госпожа Шамплер подумала: «Я всегда знала, что его имя не может быть подлинным, слишком оно необычное…»

Когда они спустились на первый этаж, колокол, созывающий к ужину, еще не звонил.

— Возвращаю вам вашу свободу, — сказала Кетту госпожа Шамплер. — Пойду искать Доминику. Хочу ей кое-что предложить. Посидите пока в гостиной или в библиотеке.

— Лучше я выйду до ужина в сад, — сказал управляющий.

В гостиной звенели детские голоса и, угадав присутствие там невесток, госпожа Шамплер украдкой скользнула в дверь, которая выводила на наружную лестницу. Большая сторожевая собака, подбежав, стала прыгать вокруг нее. Одна лапа была у собаки короче других.

— Что ж, пошли, Эпиктет[19]! — сказала она вполголоса.

Обойдя дом, она миновала флигель, где жило семейство Тристана, и, сопровождаемая собакой, вступила в аллею, другим концом упиравшуюся в амбары. Впереди шли рабы с большими подносами.

Едва бросив взгляд во внутрь амбара, госпожа Шамплер обратила внимание на свернутый и лежащий в углу матрас лейтенанта Легайика: несмотря на запрет врачей, он, по всей видимости, вернулся на свой корабль.

«Я ошиблась, — подумала госпожа Шамплер. — Мне казалось, Доми займется раздачей ужина. Ну, ясно…» Она не стала входить. Сказала больным с порога, что просто пришла пожелать им спокойной ночи. «Что я могу для них сделать, для этих бедняг?» — вздохнула она. Цинготным, кроме обильной здоровой пищи, необходимы еще и лекарства, которые есть лишь в военных госпиталях. Дня через два, через три, как только прибудут носилки, всех их отправят в Порт-Луи. Им ничего не грозит, а вот морякам, она знала, придется сменять друг друга в пути, чтобы их охранять. Знала она и то, что Вилеон, которому ампутировали ногу, по мнению врачей, теперь уже вне опасности. Операцию сделали на «Матросской трубке», и больного так и оставили на борту корвета.

Идя назад по аллее, она столкнулась с Розелией, которая пробирала за что-то двоих рабов, тащивших огромные чайники с сильно пахнущим снадобьем из померанца.

— Я несу им успокоительное, — сказала славная негритянка.

— Ты у нас вообще семи пядей во лбу, — растроганно улыбнулась старая дама. — Мне тоже, возможно, понадобится твой отвар.

— Я об этом уже позаботилась, госпожа.

Каждая пошла дальше своей дорогой. Госпожа Шамплер двигалась маленькими шажками. Острый ночной ветерок охлестывал ей лицо, и она вдруг почувствовала себя удивительно бодрой. Все окна дома были освещены, и на какой-то миг ей почудилось, что лейтенант сейчас выглянет из окна своей комнаты и, как бывало, махнет ей рукой — мол, скорее, поторопись!

Первый удар колокола раздался, когда госпожа Шамплер увидела у парапета фигурку в светлом. Собака кинулась к ней, радостно взвизгивая. Именно Доминика, заметив, что пес хромает, лечила ему лапу, и это она придумала ему кличку.

— Тихо, тубо, Эпиктет, — весело сказала она, подходя к госпоже Шамплер.

При одном звуке этого голоса бабушка ощутила, как сердце ее наполняется нежностью. Никогда в жизни, какие бы пылкие чувства ее ни обуревали, она не могла победить стыдливости, которая сковывала ее перед внуками и детьми. Она редко сама целовала их, разве что в Рождество, в Новый год или в день имении, но утром и вечером непременно совала им руку для целования. Теперь, когда она постарела, ей случалось порой упрекать себя в холодности и сухости, зная прекрасно, что не суха она, не равнодушна и что в течение всех этих долгих лет она была только любовь, воплощение любви.

— У нас еще есть минутка, Доми, пока второй раз не ударит колокол, — сказала госпожа Шамплер, — я искала тебя. Дошла до амбаров, которые лучше бы называть лазаретом.

— Действительно. И вообще, — ответила Доминика, — все так переменилось у нас со вчерашнего дня! Если бы здесь был Брюни…

Единственная из всех внуков, она называла деда по имени. «Ты не дедушка, — однажды сказала она ему, когда ей было пять лет. — Я знаю. У дедушки из Шамареля большая белая борода, и он ходит с палкой. А ты ездишь на лошади, командуешь кораблем, носишь красивый мундир, а иногда у тебя на груди блестят звезды. Не могу же я называть тебя папой, раз у меня есть другой. Как же мне говорить?» — «Зови меня просто по имени, если тебе это больше нравится. У меня есть имя, как и у всех».

Бабушка словно воочию вновь увидела эту сцену: внучка со сжатыми за спиной кулачками, а лейтенант на кресле-качалке в «навигационной». Уговор был скреплен фантастической скачкой на коленях у деда. «Боже, как быстро летит время!» — подумала госпожа Шамплер. И уже вслух, подхватив ее фразу, спросила:

— Если бы здесь был Брюни?..

— Он бы вернулся в строй немедленно, я уверена в этом, несмотря на свой возраст! Но сколько ему теперь было бы, бабушка?

Она слишком поздно заметила, что говорит о деде в прошедшем времени. Госпожа Шамплер, немного помедлив, ответила:

— Семьдесят пять, Доми.

Она вспомнила его последний отъезд. Впереди шагал раб, придерживая лошадь за повод. Она шла рядом с мужем. Никогда их прощанья не были напряженными, чересчур чувствительными, и ни единого разу она не пустила при нем слезу, когда он уходил. В шестьдесят шесть лет он держался вполне молодцом, плечи гордо откинуты, волосы хоть и с проседью, но густые, взгляд ясный. «Спасибо тебе, что пришла…»

Госпожа Шамплер взяла внучку за руку.

— Я искала тебя, Доми, чтобы сделать тебе одно предложение…

Она говорила спокойным голосом, и у Доминики вырвался вздох облегчения.

— Мне, бабушка?

— Не хотела бы ты поселиться в будуаре рядом со мной? Из него можно сделать чудесную комнатку.

— Бабушка, ты не шутишь?

По живости тона госпожа Шамплер угадала во тьме и ее осветившееся лицо, и сияние глаз.

— Тебе это так приятно, малышка?

— Не могу сказать до чего!

Она крепко сжала руку госпожи Шамплер.

— А мама? Ты знаешь, она не очень-то интересуется нами, но любит, чтобы мы были под боком, папа и я.

— Я все устрою. Пока твой отец не приехал, переселяться, конечно, нельзя, но завтра он будет здесь, и я с ним поговорю.

За ужином Кетту объявил, что местный гарнизон пополнят гвардейцы других округов и что на берег спущено еще несколько пушек.

Против обыкновения госпожа Шамплер улеглась в постель сразу же после ужина.

Стеклянная дверь оставалась открытой, и ночной ветер порой валил набок пламя свечей.

— Неразумно это, сударыня, — проворчала Розелия.

Ее замкнутое лицо выражало неодобрение. Добавив сквозь зубы несколько слов, которых ее хозяйка не уловила, она брякнула на ночной столик поднос с дымящейся чашкой померанцевого отвара.

— Чем ты раздражена, Розелия? — спросила госпожа Шамплер.

Пятьдесят лет верной службы давали Розелии право высказываться перед хозяйкой с брюзгливо-любовной искренностью.

— Бывают минуты, когда мне хочется скрыть от вас свои мысли, сударыня.

Госпожа Шамплер улыбнулась.

— А я бы как раз попросила, чтоб ты мне их честно выложила, Розелия. Как на духу!

Захваченная врасплох негритянка застыла на месте рядом с кроватью, потом, вернувшись к ночному столику, насыпала в чашку с настоем сахару и принялась его живо размешивать ложечкой.

— Неразумно это, — опять повторила она, — совсем, совсем неразумно, мадемуазель Фелисите. Негоже так выбиваться из сил, как вы это делаете со вчерашнего дня. Вам не пятнадцать лет. С утра до вечера топчетесь без передыха.

— Да нет же, милая. Пополудни я прилегла.

«И так далеко уходила, так далеко, — подумала госпожа Шамплер, — что, если б ты только знала, ты бы, наверное, восхитилась и позавидовала».

— А вечером прихожу — вы уже в постели, раздетая, волосы прибраны… И накануне тоже сказали: дескать, управлюсь сама. Может, мои услуги вам скоро вовсе не будут нужны?

— Ты мне до самой смерти будешь нужна, Розелия, и ты это знаешь, — возразила госпожа Шамплер, беря чашку, которую ей подала негритянка. — Что бы я делала без тебя?

— Сколько лет мы живем рядом с вами, Неутомимый и я, и всегда видим вас за работой. Но сейчас мы думаем, не пора ли чуточку отдохнуть?

— Да разве я какая-нибудь развалина и голова у меня трясется от старости, а? — спросила с улыбкой госпожа Шамплер.

Ле Брассёр, вернувшись во Францию, прислал ей несколько книжечек, комедии-балеты некоего Поклена, именуемого иначе Мольером, чьи мудрость и остроумие, служившие развлечением для придворных Людовика XIV, приводили ее в восторг. Впадая по временам в настроение тихой веселости и оттого готовая все обращать в шутку, она любила заимствовать у персонажей этих комедий подходящие к случаю реплики. Но Розелия даже и не заметила блеска живой мольеровской речи, и госпожа Шамплер спросила ее:

— Значит, и впрямь я кажусь тебе очень старой?

— Да нет, сударыня, я не то хотела сказать, — отвечала служанка. — Но ведь не дело, чтоб вы, в вашем возрасте, вставали ни свет ни заря три-четыре раза в неделю ради какой-то там переклички да и ложились бы самой последней!

— Сегодня я легла первая.

— Это-то и доказывает, что вы совсем выдохлись, — сказала Розелия, которая, если дело касалось ее хозяйки, за словом в карман не лезла. — Где у ваших детей глаза, как же они не видят, что вы себя изнуряете в работе и треволненьях?

— Тише, Розелия, тише! Ты забываешь, что я люблю заниматься своим поместьем. Вот поразмысли сама и скажи, во что бы я превратилась, отойди я от всех этих дел? Вспомни-ка первые месяцы здесь. И после, это тянулось годами, мы ни единой недели не спали спокойно. Чуть раздастся какой-нибудь шум — мы уже на ногах, что называется, в боевой готовности отразить налет беглых. И каждый день приходилось, помимо работы, следить за рабами — за теми, что были в поместье еще до нас, — как бы они не стакнулись с беглыми! А когда лейтенант ушел в плаванье в первый раз? Разве не спали мы наверху, поставив рядом с собой колыбель и прислонив ружье к креслу, чтобы ружье было ночью у нас под рукой? Неутомимый, правда, всегда спал на первом… Ты понимаешь, Розелия, не могу я пока отказаться от дела всей своей жизни. Пока не могу. И потом, когда лейтенант вернется домой и увидит, что я бездельничаю… Нет, Розелия, нет, немыслимо это! К тому же я еще чувствую, что полна мужества, а физическая усталость — это не в счет.

Стоя возле кровати, служанка только покачивала головой. «Ничего ты не понимаешь, — подумала госпожа Шамплер, — ничего. И никто бы не понял. За исключением тех, кто сражался до конца и пал смертью храбрых. Но для них уже все не в счет».

— Я не очень-то и устала, — снова заговорила она, — хотя сознаю, что день был набит до предела. Не беспокойся. Я потому и легла пораньше, что вечер отдыха даст мне хорошенькую разрядку после всех этих событий, пусть я даже не сразу усну.

— Простите меня, госпожа, — сказала Розелия.

Обойдя кровать с трех сторон, она заправила одеяло и закрыла стеклянную дверь, поставив форточку так, чтобы свежий ветер не задувал на хозяйку. Затем погасила свечи на подзеркальнике и стенах, оставив зажженными только на столике у изголовья, и убедилась в том, что хозяйка дотянется до шнура, чтобы позвонить ночевавшей внизу Розелии. В ванной она зажгла ночничок, после чего, довольная наведенным порядком, вновь подошла к кровати, собравшись уже пожелать хозяйке спокойного сна, но та, упредив ее, сделала знак присесть, как обычно, на табуретку.

— Я хочу поставить тебя в известность насчет одного своего решения. Доми, как только будет возможно, переберется сюда, на второй этаж, поближе ко мне.

— Ага, сударыня, все ж таки вы робеете оставаться тут ночью одна?

«Я бы долго ломала голову в поисках благовидного и вполне убедительного для Гилема с женой предлога, — подумала госпожа Шамплер, — а Розелия вмиг подкинула мне его. Мудрость смиренных порой превышает нашу».

— Не угадала, моя бедняжечка, — засмеялась она.

— Во всяком случае, я очень рада, сударыня. Как подумаю, что вы ночью одна, сердце мое обливается кровью.

Она сидела, как изваяние, на низеньком табурете, обняв руками колени, в которые упирался ее подбородок, и прижав к ногам свою пышную юбку с воланами, вся каменная, напряженная — настоящая черная прорицательница, сивилла.

«Наперсница моя верная, — растроганно думала госпожа Шамплер, — сколько раз за время нашего, я бы сказала, товарищества, твое сердце из-за меня обливалось кровью! Может быть, все началось в тот день, когда было дело с мортирой? Тебя тогда долго искали по всему дому, пока не нашли под моей кроватью, куда ты забилась, чтобы, едва лишь я появлюсь, первой прийти мне на помощь».

Они поболтали еще минут десять, потом Розелия поднялась, снова заправила одеяло и удалилась. Часы на комоде показывали половину десятого.

Наружные шумы стали невнятными, и ветерок, залетая в спальню из форточки, пошевеливал занавеси балдахина. Госпожа Шамплер потушила свечи, и в комнату проникал из ванной лишь слабенький свет ночника. Его пламя мигало от каждого дуновения воздуха и даже от трепетания крыльев вспыхнувшего над ним мотылька. А в ушах госпожи Шамплер опять зазвучат голос той, что давеча назвала ее «мадемуазель Фелисите». Но теперь он уже раздавался не в Белом Замке, а в доме ее отца в Порт-Луи.

Солнце светило в окна, и кто-то настойчиво барабанил в дверь.

«Мадемуазель Фелисите! Мадемуазель Фелисите!»

5
Она открыла глаза, отбросила одеяло и села.

— Что случилось?

Ее голос был еще хриплый со сна.

— Уже восемь часов, а вы спите.

— Ах, да оставьте меня!

Она откинулась на подушку и снова накрылась с головой.

Не имеешь права даже спокойно выспаться после такой скачки, как накануне, когда она возвращалась домой! Все они одинаковые, эти негритянки, волнуются по пустякам и совершенно невозмутимы перед лицом самых страшных бедствий.

Она вернулась. Тайная радость владела всем ее существом. Она не могла ни что бы то ни было анализировать, ни утверждать. Она себя чувствовала легкой, как перышко, и невероятно счастливой. Она провела в «Грейпфрутах» неделю, но с первого дня мечтала уехать обратно. Ей пришлось проявить большое терпение, делая вид, что ее занимают растения господина Арну, а также секреты шитья и поваренного искусства его супруги. Но эти дни прошли, и вот она здесь.

Фелисите вернулась без предупреждения, так что застала отца перед самым уходом в трактир. «Неплохо выглядишь, Фелисите, — сказал он, целуя ее. — И глазки блестят!»

Вечером они ужинали вдвоем. Она рассказывала о супругах Арну, о людях, которых узнала в «Грейпфрутах», о старом кюре из церкви Святого Франциска Ассизского. Потом она еще долго вздрагивала при малейшем звуке. И наконец заснула тяжелым сном. «Надо входить в привычную колею», — подумала она утром, закрывая глаза. Но у нее еще не было сил вырвать себя из блаженной дремоты.

— Фелисите, просыпайтесь. Мне надо с вами поговорить.

Теперь это был лейтенант. Он посмел не только назвать ее просто по имени, но и говорить с ней приказным тоном.

— Идите к черту! — крикнула она.

— Не раньше, чем вас увижу.

Что-то было необычайное в его голосе, и это ее поразило. Она встала с постели.

— Я одеваюсь, — сказала она.

— Скорее.

«Да что с ним такое?» — подумала она.

В гостиной шеренгой выстроились рабы, лейтенант стоял у открытого окна. На всех лицах было написано скорбное изумление.

— Пойдемте, Фелисите, — сказал лейтенант.

Он взял ее за руку и увел в столовую.

Самые тяжкие в жизни минуты порой остаются в нас лишь смутным воспоминанием, тогда как разные мелочи навек отпечатываются в памяти.

Лейтенант очень бережно, как ей помнится, рассказал ей, в чем дело. Она его слушала молча, без слез. Всю жизнь она так себя и вела — плакала, совершив ничтожный проступок или от умиления, но становилась до странности невозмутимой в истинном горе.

Птичка на подоконнике склевывала отставшую краску на раме, чистила себе перышки, прыгала с места на место. Лейтенант продолжал держать ее за руку, говорил, что надо быть мужественной. Она пыталась представить себе, как случилось несчастье: плохо пригнанная доска, падение в трюм. Тело должны были принести. Птица все еще прыгала, расправляла крылья, готовясь взлететь…

Когда все было кончено и они снова остались наедине в той же самой столовой, лейтенант объявил, что съедет с квартиры, так как нельзя им по-прежнему жить под одной крышей, а впрочем, ей тоже придется освободить этот дом для нового начальника дока.

— Что делать, лейтенант, — сказала она.

То был не столько вопрос, сколько простое принятие факта, а также попытка с достоинством встретить будущее. Раньше ей даже в голову не приходило, что она может остаться одна, без всякой поддержки: вряд ли кто из немногих друзей возьмет на себя заботу о девушке, чье приданое состоит из десятка рабов. Только супруги Арну, которые завтра должны приехать, ее, наверное, не покинут, да разве сама-то она согласна делить с ними их монотонное существование?

Это было в конце дня, они сидели, почти касаясь друг друга. Вопреки учебнику хороших манер госпожи Делахью с наставлением, как вести себя в свете, Фелисите сидела, положив нога на ногу, и из-под края чуть приподнявшейся юбки выглядывала, слегка покачиваясь, тонкая щиколотка. Лейтенант, нагнувшись, дотронулся до этой щиколотки и нежно погладил ее.

— Я вас не брошу, Фелисите, — сказал он. — Я позабочусь о вас.

Она не ответила. Приятное успокоение медленно овладевало ею, она приходила в себя после горестной оторопи. Через минуту она заплакала — тихо, почти беззвучно. Слезы, катясь по лицу, капля за каплей падали ей на грудь.

— Мой бедный малыш, — сказал лейтенант. — Поплачьте, вам полегчает.

Он никогда не узнал, что она плакала не об отце, хотя пустота, возникшая после его потери, так и осталась в ее душе незаполненной, — она плакала от сознания, что наступает та самая жизнь, для которой она и была рождена, и ее разрывало между смятением и восторгом.

Приехавших на следующий день супругов Арну девушка приняла у себя. Лейтенант покинул дом еще накануне, сразу после того, как пообещал ее не бросать, и никто его целых три дня не видел. Исчез и Неутомимый.

Госпожа Арну заливалась слезами и плохо скрывала свое удивление перед выдержкой Фелисите.

— Ты поедешь с нами, дитя мое, — без конца твердила она.

И втихомолку делилась с мужем:

— Я ни за что не оставлю ее в Порт-Луи, здесь столько всяких соблазнов!

Сердце Фелисите оттаивало от этой неиссякаемой доброты, но все же она понимала, что ждет от будущего чего-то совсем другого, и унылое прозябание в «Грейпфрутах» под опекой друзей отца отнюдь не снимает проблемы. Для нее наступала решительная минута. Истекшие дни и часы были всего лишь кратким периодом колебаний, вслед за которым жизнь приобретет иной, новый смысл. Она в этом не сомневалась. К планам супругов Арну Фелисите проявляла такое хмурое безучастие, словно они ее лично никак не касались.

На третий день к вечеру появился Неутомимый. Он сообщил, что скоро придет хозяин, и тот действительно припожаловал через четверть часа. Казалось, он загорел, но одет был продуманней, чем обычно. Из-под пурпурного сюртука виднелся белый жилет с золотым шитьем, канифасовые штаны облегали ноги, а туфли с пряжками и треуголка были тщательно вычищены. Фелисите представила лейтенанта своим друзьям на веранде, где все и уселись. Она гордилась его уменьем держаться, его учтивостью и была уверена, что он произвел на супругов Арку самое хорошее впечатление. Но после получасового разговора, во время которого собеседники, явно думая о другом, спотыкались на каждой фразе, лейтенант решился на то, что Фелисите потом назвала «государственным переворотом». Внезапно он очень твердо сказал, что пришел повидаться с Фелисите с намерением и надеждой поговорить с ней наедине, без свидетелей, и уповает на благосклонность как самого господина Арну, так и его супруги.

— Это, может быть, не совсем прилично, — робко заметила госпожа Арну, — и мой муж был бы только счастлив служить здесь посредником.

— Прилично или неприлично, но я сам поговорю с Фелисите, — ответил лейтенант.

— Эрве, этот господин…

Но господин Арну, улыбнувшись, ее перебил:

— Ах, Софи, оставь ты этих детей! Не хочешь пройтись по набережной?

По прошествии многих лет Фелисите вспоминала, что «государственный переворот» ни в малейшей степени ее не встревожил. Она не всегда бывала согласна с образом действий своего мужа, что не мешало ей восхищаться каждым принятым им решением, каждым его начинанием. В тот вечер, когда он задумал поговорить с ней, она и понятия не имела, какой он выберет путь, но была уверена, что пойдет по нему, куда бы тот путь ни вел.

— Я обещал о вас позаботиться, Фелисите. Ну так вот! Я этим и занимался последние дни. Все готово.

— Как я должна вас понять? — спросила она.

Она не осмеливалась спросить, хочет ли он жениться на ней, так как знала уже в глубине души, что, если даже и нет, ничто не в силах переменить ее собственного решения.

— Как? Очень просто: вас ждет новый дом, и я вас туда отвезу.

Она молчала. Ей стало трудно дышать, и она приложила руки к груди. По двору с громким лаем промчалась собака.

— Лейтенант…

Фелисите не нашлась, что прибавить. Казалось, на свете нет ничего, кроме этого человека, который сейчас глядит на нее, а потом увезет с собой.

— Вы ничем не будете заниматься. Я все устрою, расчищу для вас…

Вернувшись с прогулки, супруги Арну застали ее задумчивой и сидящей на прежнем месте уже в одиночестве. Когда опустилась ночь, в доме зажгли свечи, но на веранде было темно.

— У тебя есть что нам сообщить, Фелисите? — спросила госпожа Арну.

Но Фелисите ловко увильнула от прямого ответа:

— Лейтенант вам расскажет все сам. Что до меня, то я пока вся в размышлениях.

— Может, нам здесь задержаться, Эрве? — сказала госпожа Арну.

— Я была бы в восторге, да только вот от меня требуют без задержки освободить дом, — ответила Фелисите, заметив колебания своего старого друга.

Ей было неведомо, где обитает сейчас лейтенант. Случись у нее нужда что-нибудь срочно ему сообщить, она бы не знала, куда послать нарочного. Лишь два года спустя познакомилась Фелисите с особой, его у себя приютившей.

Назавтра, придя домой к завтраку, господин Арну возгласил с большим пафосом:

— Этот лейтенант Шамплер — личность, перед которой я преклоняюсь! Все бумаги будут сегодня днем у нотариуса в полном порядке. Завтра, сразу же после мессы, состоится брачная церемония.

— Что вы говорите? — воскликнула Фелисите.

Но госпожа Арну, утопая в слезах, уже целовала ее и спрашивала, есть ли у Фелисите нарядное белое платье.

…И вот уж Розелия укладывает дорожные сундуки. И все теперь начинают каждую фразу со слов: «Особые обстоятельства…» А продолжают ее в зависимости от того, заходит ли речь о церкви, о платье невесты или об отъезде молодоженов прямо со свадебной церемонии.

Супруги Арну и два морских офицера были свидетелями. Лейтенант чуть подробнее рассказал о поместье, купленном им с торгов, но Фелисите не прислушивалась к разговору, была рассеянна. Да и те, кто присутствовал на церемонии, словно спешили скорее с этим покончить и освободиться от неприятной скованности.

По возвращении из церкви Фелисите переоделась в длинное платье для верховой езды. Лейтенант, как и обещал, обо всем позаботился, все, казалось, предусмотрел. Они отправлялись вдвоем, а эскорт со всем багажом должен был выезжать через час.

— Мы передаем тебя в добрые руки, — сказала, вытирая глаза, госпожа Арну.

— Ну-ну, мой дружочек, — пробормотал ее муж, — надо радоваться.

Его здравый крестьянский ум был окончательно покорен решительным поведением лейтенанта. Он не уставал повторять, что этот молодец далеко пойдет!

— Лишь бы он нам позволил хоть изредка видеться с Фелисите, — сказала его жена.

Едва миновав ворота западного предместья, они пустили лошадей рысью. Тропинка, соединявшая некогда город с деревней на Черной речке, стала широкой проезжей дорогой. С обеих ее сторон нет-нет да выглянет из-за деревьев какая-нибудь крыша. Виднелась белая каменная ограда, аллейка с песчаным покрытием, детишки, бегущие наперегонки. Прежде чем спуститься к Соломенному ручью, они решили сделать короткий привал. За долиной сверкало море, и шхуна летела к порту на всех парусах. Когда они снова отправились в путь, какая-то женщина, стоявшая у садовой калитки с младенцем, проводила их долгим взглядом. Потом они миновали маленький мостик. Солнце уже приближалось к зениту, но было не жарко. На склонах Хмурой горы Открытия и вокруг бухты Любезной колыхались под ветром рыжие, опаленные травы.

Растерянность и нервозность Фелисите сменились полнейшим умиротворением. Она восхищалась этим мужчиной, скакавшим на лошади рядом с ней и словно имевшим власть над любыми стихиями. Никогда еще день не казался Фелисите таким лучезарным. Перед ними летели желтые и голубые бабочки, которые иногда припадали к земле, потом вспархивали и исчезали в кустарниках.

На мосту, перекинутом через Гранд-Ривер, им встретились огородники, направлявшиеся в Порт-Луи. Их негры, согнувшись в три погибели, волокли на себе корзины, битком набитые овощами. На порогах амбаров и мельниц, расположенных слева по течению реки, стояли люди, с любопытством разглядывавшие всадников.

Доехав до развилки, они свернули на лесосеку, ведущую к Черной речке. Солнце просвечивало сквозь густую листву, и подковы их лошадей вздымали запахи перегноя, полеглой травы. Египетская акация, эбеновые, канифольные, тамариндовые деревья сплетались ветвями над узкой тропой.

Птицы, вспугнутые лошадьми, вскрикнув и покружившись на месте, устремлялись в полет. Прочертят в воздухе синюю, красную или коричневую кривую и сгинут среди листвы. Крупная рысь, убегая, испустила несколько однообразных отрывистых воплей, раскатившихся эхом под плотным навесом зелени. Случалось, тропу пересекала грациозная лань или величественный олень. С ветки на ветку прыгали серые обезьяны.

Они ехали в строевом лесу уже более двух часов, лишь изредка перебрасываясь словами. Фелисите впервые попала в эту часть острова. Иные виды деревьев были ей незнакомы, и порой ей хотелось вволю налюбоваться древовидными папоротниками и даже нарвать букет из их длинных перистых листьев, в которых путалась на ходу ее лошадь.

Добравшись до речки, которую им предстояло перейти вброд, они снова сделали остановку, чтобы дать отдышаться своимлошадям и перекусить самим.

Они устроились на бережку под сенью миробалана, и Фелисите открыла корзинку, которую Розелия приторочила к ее седлу. Она достала оттуда жареного цыпленка, крутые яйца, сладкий пирог и бутылку вина.

— Наш свадебный завтрак, — сказал, садясь, лейтенант, который уже успел привязать лошадей к стволу молодого эбенового деревца.

Он принялся разрезать цыпленка. Всю жизнь, стоило Фелисите закрыть глаза, как перед ней возникала эта картина: оба сидят, прислонившись к дереву, и впервые, как и положено новобрачным, пируют вместе. Лейтенант с почтительной нежностью наклонялся к ней, и то и дело ловил, смеясь, ее руку и, поднимая стакан, говорил, что пьет с ее губ.

Фелисите казалось, что происходит нечто безмерно отрадное и значительное, от чего у нее перехватывало горло, и ей было ясно, что со вступлением в новую жизнь все ее прошлое разом исчезнет, выветрится, как дым. Она согласилась шагать бок о бок с этим мужчиной, деля с ним и радость и горе. Теперь достаточно было ему протянуть руку, чтобы привлечь ее к себе. Он снова поднял стакан:

— Выпьем за наше будущее. У меня великие замыслы…

Улыбаясь, она наблюдала за ним. Он обращался с ней как с ребенком, которого следует развлекать, и она была ему благодарна за это. Позднее, когда она поняла, как сильно его волнует присутствие женщины, ей подумалось, что наилучшим из всех возможных свидетельств его любви было то, каким уважением и заботой он ее окружал во время этой поездки.

Засунув остатки еды и тарелки в корзину, лейтенант вновь прицепил к поясу свой пистолет, который он положил, пока они завтракали, возле себя на траву. Оседлав лошадей, они переправились через речку. Вода была лошадям по колено, шли они медленно. Кулички, вспорхнув, пересаживались подальше. Оказавшись на другом берегу, всадники пришпорили своих лошадей и поскакали рысью.

— Через два часа… — сказал лейтенант.

Когда тропа расширялась, он подводил свою лошадь к лошади Фелисите и, едучи рядом, рассказывал ей про поместье и дом. Он туда переправил на каботажном судне все свои привезенные с востока диковины и потратил два дня, чтобы придать дому вид, достойный его молодой хозяйки. Слушая лейтенанта, она простодушно подумала: «Теперь он мне даст тот эбеновый ларчик, украшенный перламутром…»

Солнце палило вовсю. Лейтенант снял камзол, и ветер вздувал его шелковую сорочку с кружевным жабо. Фелисите находила его красивым, и красота эта в сочетании с необычайной жизненной силой несколько подавляла ее, хотя точно определить свои ощущения она бы наверняка не смогла.

По дороге им встретились два становища дровосеков, но двери хижин были закрыты, и лишь собаки приветствовали ездоков звонким лаем. Солнце уже клонилось к закату, когда они перешли реку Тамарен. Отсюда тропа разветвлялась — одна дорожка спускалась к песчаному побережью, другая вилась среди жухлых трав но склону горы. Тут лес был изрежен, и с некоторых прогалин виднелось море. Волны, накатывая, разбивались о цепь рифов, и к благоуханью перегретого леса примешивались ядреные запахи океана…

Память Фелисите навеки запечатлела подробности этой первой поездки верхом в Белый Замок. Зимы сменялись веснами, вырастали новые поселения, еле заметные тропки одна за другой превращались в дороги, которые то покрывались глубокими колеями, то утрамбовывались копытами прогоняемых по ним стад. А в воображении Фелисите дорога из Порт-Луи к Черной речке по-прежнему шла среди диких джунглей, с их никому не известными птицами и висящим в воздухе неосязаемо тонким запахом палых листьев и соли.

Вдруг лейтенант осадил свою лошадь.

— Здесь, — сказал он, — начинаются наши земли.

Придержала коня и Фелисите.

— Это похоже на сказку, — прошептала она.

Фелисите себя чувствовала странно смущенной. Все это было так далеко от ее бедного житейского опыта, так отличалось даже от самых дерзких мечтаний! Рука лейтенанта нашла ее узенькое запястье и крепко сжала. Она обратила к нему лицо. Он смотрел на нее с забавным выражением гордости, но внезапно ей показалось, что взгляд его затуманился, дыхание стало прерывистым.

Они опустили поводья и обогнули бухту. Перед тремя заброшенными печами для обжига извести лежала куча кораллов. За поворотом дорожки на высоком мысу возник дом, белый и будто немного надменный.

— Не может быть, — сказала Фелисите, повернувшись к своему спутнику.

Он протянул ей ключ и впервые обратился на «ты»:

— Иди, вступай во владение. Ключ — от гостиной, лестница справа, жилые комнаты на втором.

И последние слова, когда он ее догнал, послав свою лошадь в галоп: «Ты меня поняла?», она тоже запомнила на всю жизнь.

Кисейные занавеси большой кровати под балдахином помахивали крылами. Лейтенант, положив голову на плечо Фелисите, заговорил приглушенным голосом:

— Я знал, что ты будешь такой, серьезной и пылкой. Я это знал, как только впервые увидел тебя на набережной…

А она думала: «Я-то долго не знала, что люблю тебя, зато теперь знаю. Ты вознес меня на седьмое небо, впереди у нас целая жизнь!»

И произнесла уже вслух:

— Впереди у нас целая жизнь, лейтенант.

И поцеловала его. Он ответил длинным счастливым стоном и снова привлек к себе.

С первого этажа до них доносился шум суматохи: там втаскивали и передвигали вещи, спорили, гомонили. Спустившись вниз, они застали Неутомимого вместе со слугами Фелисите на веранде. Розелия сидела на сундуке. Вся бухта пылала, отражая багряный закат, да и сам дом, казалось, был окружен световым кольцом. За то время, что Неутомимый отвел людей в уже готовые хижины, ночной мрак постепенно захватывал побережье. Только вершины гор сверкали в лучах заходящего солнца, но через десять минут и их поглотила темень. Зато дом засиял огнями.

Они сели ужинать в просторной столовой, поставив на стол зажженные свечи. Встречаясь глазами, они улыбались друг другу, как будто им требовалось без конца убеждаться, что вот они рядом, вместе. Однако не из-за этой взаимной влюбленности вспоминала Фелисите тот первый ужин, а из-за доверия, коим был полон их разговор, доверия, не утраченного и в дальнейшем и превратившего их в настоящих товарищей.

— Все здесь великолепно и правда напоминает, как ты сказала, волшебную сказку, — объяснял лейтенант, — но сверхъестественное на том и кончается. Купив дом, я истратил все свои сбережения, теперь шкатулка пуста. Будущее целиком зависит от наших усилий и предприимчивости. Но мог ли я устоять, — ребячески улыбнувшись, добавил он, — узнав, что дом, которым я любовался со своего полуюта, продают с торгов? И вдруг я заметил, что просто грежу об этом доме, словно нарочно созданном для тебя. Видел, воочию видел, как ты стоишь у ограды балкона…

Она протянула к нему руку.

— Я постараюсь быть безупречной женой, лейтенант. Всегда ли будет мне удаваться это, кто знает, но ведь доброе намерение тоже кое-что значит, не так ли?

Она замерла, скосив на него чуть встревоженный, полуприкрытый ресницами взгляд. Он улыбнулся.

— Наверно, я много о чем тебя буду просить, — сказал он, — хотя так мечтал бы дать тебе яркую, легкую жизнь.

— Раз я с тобой, лейтенант, меня ничто не пугает, ни будущее, ни настоящее.

Он взял ее руки в свои и крепко стиснул.

— Ты счастлива?

Она без слов наклонила голову.

Свою первую ночь в Белом Замке они провели в ее комнате, но назавтра же лейтенант перебрался к себе. А удивленной и раздосадованной этим жене он просто сказал:

— Не будем врагами нашей любви, малыш.


…Уже начиная проваливаться в сон, госпожа Шамплер с удивлением подумала, что сохранила в сердце всю силу чувства, внушенного ей лейтенантом сорок пять лет назад. Ее женская жизнь кончилась, но женское предназначение, она это знала, осуществилось полностью, и все эти годы прожиты ею не зря.

«В жизни есть что-то принадлежащее каждому мигу в отдельности», — подумала старая дама, натягивая на себя одеяло и закрывая глаза.

Чьи-то поспешные шаги в саду разбудили ее еще до того, как успела растаять ночная мгла. Она ни минуты не сомневалась, что вражеские корабли воспользуются темнотой, чтобы подойти к берегу, и неосторожность какого-нибудь из них заведомо привлечет внимание сторожевых постов. Она точно знала, что следует делать, и начала одеваться. Уже готовая ко всему, она вышла на балкон. Занимался день. Море было зеркально гладким и того редкого серого цвета, что характерен для раннего утра на западном побережье острова. Неподвижные барки отражались в воде, как в зеркале, корабли были четко видны. Госпожа Шамплер спустилась на первый этаж и, постучав в дверь к Тристану, тихо его позвала.

Он тотчас отпер ей дверь, не скрыв своего удивления.

— Что случилось, матушка? Вы уже встали и даже оделись в такую рань?

Рассказав ему вкратце, в чем дело, она добавила:

— Надо отправить детей подальше от берега, и да благословит господь наш дом.

В гостиной ей встретилась Доминика: зевая во весь рот, она застегивала крючочки пеньюара.

— Что происходит, бабушка?

— Враг уже близко и скоро, видимо, нападет.

— Что надо делать?

— Жди и надейся.

Она обняла свою внучку за плечи, и они вместе вышли в ту сторону окружающей дом веранды, где находилась часовня. Там отправляли службу два или три раза в год, когда приезжал отец Хофман из прихода Святого Людовика. Революция отнюдь не благоволила к католической церкви, и если санкюлоты Иль-де-Франса в праздник тела господня стояли во время причастия в почетном карауле, то отец Хофман под орудийный салют служил панихиду за упокой души гражданина Марата.

Каждое воскресенье все обитатели поместья, перебирая четки, слушали госпожу Шамплер, читавшую очередную главу из Евангелия.

— Не знаю, удастся ли нам собраться сегодня, как обычно по воскресеньям, — сказала госпожа Шамплер Доминике.

Преклонив колени, они сотворили молитву. А едва поднявшись, бабушка распорядилась:

— Теперь беги одеваться. И предупреди свою мать об опасности, но так, чтобы не очень ее встревожить. Потом приходи, если хочешь, в «навигационную», я буду там.

Первый выстрел с неприятельского корабля не застал французов врасплох. Ядро пролетело над Южной косой и шлепнулось позади градирен. Тишина, царившая на побережье, придала англичанам отваги, и три корабля направились к рифам, тогда как два других продолжали крейсировать вдалеке. С моря могли быть видны лишь мачты французских кораблей, которые стояли на шпринге в излучине устья. Орудия на северном берегу реки вступили в дело, как только враг оказался в пределах досягаемости. Ответный залп с берега был для англичан неожиданным. Одно ядро продырявило корпус ближайшего корабля, и видно было, как засуетились матросы, подбегая к трюму и наклоняясь над ним. После нескольких минут замешательства один из английских фрегатов дерзко приблизился к рифам и открыл огонь из всех орудий правого борта. Снаряды сыпались по поверхности всего устья, не нанося никому вреда.

Из окна «навигационной» госпожа Шамплер, Кетту и Доминика следили за этим боем с трудно скрываемым беспокойством. Напрасно уговаривал их Тристан спуститься с третьего этажа, который, по его мнению, был слишком уж на виду. Но госпожа Шамплер заявила, что ядра на этакой высоте не летают и что, напротив, самым опасным является именно первый. Вынужденный умолкнуть Тристан сошел вниз и вместе с детьми, женой и Жюльеттой взобрался на маленький холм позади амбаров, откуда он тоже мог наблюдать за всеми перипетиями боя.

Дети залезли на дерево, а женщины сели на камни и, может статься, впервые придя к согласию, откровенно делились друг с другом своими тревогами и огорчением.

Те из больных, которые были в силах подняться с постели, кое-как приплелись на берег, где уже скучилось много рабов. Все они, точно мальчишки, громкими возгласами и жестами подбадривали канониров. После очередного залпа английский фрегат, выписав длинное полукружье, удалился, но оба других сманеврировали, стараясь держаться к ветру, и теперь направились к берегу. Однако с земли их встретил столь плотный огонь, что корабли отвернули и, казалось, решили вернуться в открытое море. Как вдруг они замерли, поджидая, когда к ним примкнет и третий фрегат, уже спешивший обратно. Едва он приблизился, они обменялись сигналами и, повернув, понеслись к берегу, прибавив парусов. Орудия, расположенные на берегах, так быстро были заряжены и так точно наведены на цель, что перекрестный огонь накрыл неприятельские корабли, почти все удары пришлись по их ватерлиниям. Три фрегата, получив течь, поторопились опять стать к ветру, напоследок выстрелив несколько раз с кормы. Снаряды снова рассыпались в водах речного устья, но кое-какие упали в саду Белого Замка. А один снаряд, задев на лету колонну веранды, пробил стену гостиной. Затем постепенно настала полная тишина. Еще раздалось два-три выстрела береговой артиллерии, и фрегаты медленно, словно бы нехотя, отступили, грациозно покачивая мачтами и взрезая форштевнем воду.

— Залижем теперь наши раны, — сказала госпожа Шамплер. Бой длился час. Вместе с орудиями, выгруженными л’Эрмитом на Северную косу, активное участие в обороне приняли батареи «Три» и «Барбет», чего не скажешь про южную батарею «Гармония», чья роль отнюдь не была столь блистательной. Все, кто во время боя находился на южном берегу, поднялись через сад Белого Замка, чтобы взглянуть на произведенные снарядом опустошения. Проломив стену, он стукнулся о наличник двери, ведущей из гостиной в столовую, и покатился по паркету. Удар и взрывная волна были так сильны, что вдребезги разлетелись люстры и стекла всех ламп, но зеркало в глубине зала осталось невредимым.

— Надо немедленно привести все в порядок, Кетту, — сказала госпожа Шамплер.

И распорядилась устроить перекличку, положив тем самым конец причитаниям рабов.

Когда жизнь в поместье вошла в привычную колею, Доминика спустилась в сад. Кое-какие деревья были повреждены, у одной молодой кокосовой пальмы напрочь снесло верхушку. До аркад и беседки ядра не долетели, и цветущие лианы по-прежнему обвивались вокруг столбов. Пахло порохом. Доминика прошла под аркадами и остановилась. На перекрестке дорог, одна из которых вела к градирням, в том месте, куда свезли и установили орудия с «Покорителя», стояли кучками и обсуждали что-то свое матросы и офицеры. Узнав среди них лейтенанта Легайика, она испугалась, что будет замечена им, покраснела и повернула к дому. По охватившему все ее существо чувству огромного облегчения она поняла, что все время, пока длился бой, она только и думала о лейтенанте да о нависшей над ним опасности. Эта прогулка по саду была предпринята ею с единственной целью: удостовериться, что судьба его пощадила. Теперь она знала, что, несмотря на свое ранение, он принимал участие в бое. Она гордилась этим, словно то было клятвенным обещанием верности. Большая бабочка с голубыми в золотистых крапинках крыльями присела на розовый куст, и Доминика, застыв, наблюдала за ней. Она вдруг почувствовала, что будто рождается заново. Что, как эта бабочка, готова сию минуту взлететь. Никогда прежде не нравился ей ни один мужчина. Ее иногда поддразнивали, говоря, что она выйдет замуж за своего кузена, Филиппа д’Отрива, сына тети Элизабеты. Она была на год моложе его. Доминика не принимала всерьез эти выпады и относилась к Филиппу как к старшему брату. Вчера, помогая хирургам, она неожиданно ощутила себя под взглядом лейтенанта Легайика ужасно стесненной и угловатой. И с тех пор не переставала думать о нем.

Бабочка, помахав крыльями, приблизилась было к цветку, но тут же вспорхнула. И полетела под солнцем вдоль по аллее от одной розы к другой. Доминика неторопливо следовала за ней, радуясь своему одиночеству, а также тому, что может свободно отдаться внезапно вспыхнувшим чувствам.

Никто не был ранен в бою, и день, казалось, должен закончиться тихо. Неприятель, однако, еще не признал себя побежденным, и национальные гвардейцы не покидали сторожевых постов. Даже непосвященные понимали, что на кораблях продолжают быть начеку и вахтенные сменяют друг друга, как это бывает во время плавания, а на берегу несут караул у артиллерийских орудий. Лодки так и сновали по устью реки от кораблей к берегу и обратно.

Гилем вернулся к вечернему кофе, который был подан в библиотеку, поскольку в гостиной работали плотники. Он не привез никакого послания, только сказал, что бой на Черной речке позволил возвратившемуся из Китая французскому судну беспрепятственно войти в порт. После того как Гилем узнал про утренние события и внимательно осмотрел повреждения в доме, госпожа Шамплер заговорила о своем желании переселить Доминику поближе к себе на второй этаж. Гилем и Жюльетта согласились без возражений, и Доминика даже не попыталась скрыть свою радость. Одна лишь Элен, небрежно поставив слона на шахматную доску, придала решению госпожи Шамплер его истинное значение.

— Доминика вступает в пору ученичества, — сказала она.

Но никто не стал развивать эту тему.

Во второй половине дня госпожа Шамплер, вызвав мальчиков, предложила им прогуляться с ней на косу. Пригласили и Доминику, которая часа два трудилась в поте лица, преображая будуар в спальню и перетаскивая туда свою одежду и вещи. Такая прогулка была в обычаях дома. Время между полдником и ежедневной встречей с Кетту в пять часов госпожа Шамплер посвящала, как правило, своим внукам — то для совместной прогулки, то для игры, например, в прятки, а то и для сбора фруктов в саду. Они пошли по аллее, усаженной розами и пурпурной геранью, и постояли немного в тени имеющих форму короны арок, сооруженных у входа в сад первым здешним владельцем, по-видимому, большим фантазером. Дорога к косе тянулась вдоль устья, и мальчики, сопровождаемые резво скачущим Эпиктетом, порой спускались к самой воде, чтобы тут же бегом возвратиться к бабушке. Дети были живые, веселые и красивые, и госпожу Шамплер трогала их непритворная привязанность к ней. «Но хочу я того или нет, одна Доми — дитя моего сердца, — думала госпожа Шамплер. — Ей сейчас нужна моя помощь, я обязана протянуть ей руку. Не попадись мне некий Брюни Шамплер да не сделайся он моим… лейтенантом, кто знает, что бы со мною сталось? Произошло великое преображение…» Вот и Доми: обычно во время таких прогулок она гонялась за мальчиками, бегала с ними наперегонки, теперь же степенно шагает около бабушки, не обращая внимания на их поддразнивания и шутки.

На косе они встретились с группой офицеров, среди которых был капитан л’Эрмит и лейтенант Легайик — с рукой все еще на перевязи. Л’Эрмит подошел поздороваться с госпожой Шамплер и представить ей своих спутников. Весь экипаж интересовался обитателями дома на высоком мысу.

— Мы только что осмотрели батарею «Гармония», — сказал капитан после обычных приветствий. — Совершенно необходимо привести ее в состояние готовности защитить эту часть побережья, что нам со всей очевидностью доказали утренние события. Если б не орудия на том берегу, исход боя был бы, наверно, совсем другим.

— Контр-адмирал говорит, что вам пришла в голову гениальная мысль, капитан, — сказала госпожа Шамплер.

— Всякий на моем месте, сударыня, придумал бы то же самое, — сказал он, но, вспомнив, что в Белый Замок попало ядро, добавил: — Мы все в отчаянье… Ваша гостиная…

— Пустяки, там уже все починили, — ответила госпожа Шамплер, не дав ему даже закончить фразу.

Ее внимание было сосредоточено на лейтенанте. «У него энергичный подбородок, взгляд открытый и честный, держится он неплохо. Однако достоин ли он интереса, который питает к нему Доминика?»

Она вслушалась в то, что говорила девушка об утреннем бое. Было заметно, что лейтенант и его товарищи с удовольствием отдаются беседе с хорошенькой барышней, но ничто в поведении лейтенанта не выдавало чувства более определенного и возвышенного.

Бросив взгляд на солнце, госпожа Шамплер извинилась и подала внукам знак, что пора возвращаться.

Теперь они шли с офицерами, разговаривая как благонравные мальчики, и Робер сказал Легайику, что он собирается стать моряком, «как дедуля».

— Так, значит, вы из моряцкой семьи? — спросил Легайик.

— Мой дед служил в Вест-Индской компании в должности капитана первого ранга, — ответила Доминика. — В тысяча семьсот девяносто первом году он вернулся на службу, чтобы отправиться на поиски Лаперуза. По последним дошедшим до нас слухам его держат в плену голландцы, так как он не желал стать клятвопреступником и отречься от принятой в Бресте присяги.

— Но с тех пор ведь были размены пленных, — сказал Легайик.

Доминика невольно замедлила шаг. В поместье вот уже несколько лет избегали всяких упоминаний как об отплытии, так и о возвращении капитана Шамплера, и ей не хотелось, чтобы бабушка услыхала, что она говорит о Брюни с лейтенантом.

— Действительно, были размены. Последний из них состоялся в тысяча семьсот девяносто четвертом году, и Вийомез, товарищ моего деда, как только вернулся в колонию, сразу приехал к нам.

Она говорила вполголоса, и лейтенант, чтобы лучше слышать, должен был к ней наклоняться. Госпожа Шамплер, обернувшись, застала их в этой позе, но не догадалась, что молодых людей впервые так сблизил не кто иной, как Брюни Шамплер.

— А капитан? — спросил Легайик.

— Его разлучили с Вийомезом за несколько недель до размена пленных, — ответила Доминика. — И никто уже больше о нем не слышал.

Остановившись, она посмотрела на оба корабля, которые все более открывались взору, чем выше они взбирались на береговой откос, потом повернулась к своему спутнику. Это была теперь просто грустная девочка с глазами полными слез.

— А бабушка еще ждет его и никогда, наверное, не перестанет ждать. И ни у кого не хватает мужества откровенно заговорить с ней о тщетности этой надежды. У нас-то сомнений уже не осталось. Не тот это был характер, чтоб кто-то поставил его на колени. Быть может, он попытался бежать, а тогда…

— Вы его очень любили, не так ли? — спросил лейтенант.

К ней тотчас вернулась вся ее живость.

— Он был совсем особенный человек. И я понимаю бабушку, которая до конца своих дней не смирится с этой утратой. — Она на мгновение умолкла, потом добавила: — Не часто увидишь такую пару! Мальчики не устают слушать мои рассказы о нем. Когда он уехал, Тома и Жак были младенцами, а Робер вообще еще не родился. Для них он герой. Мы разговариваем о нем, как какие-то заговорщики, лишь бы не доставлять огорчения бабушке…

Те, кто шел впереди, остановились, чтоб их подождать. Тома побежал им навстречу и описал лейтенанту свою пирогу, пообещав, что даст ему в ней поплавать.

Под аркадой, прежде чем отпустить офицеров, госпожа Шамплер пригласила их приходить в Белый Замок на чашку кофе в любое свободное от дежурства время. «Элен и Жюльетта сочтут меня сумасшедшей и скажут, что я превращаю наш дом в харчевню».

Когда госпожа Шамплер входила в библиотеку, лицо ее так и светилось веселой улыбкой.


Какое-то напряжение возникло за ужином между сидевшими за столом домочадцами. Каждый, казалось, был погружен в свои мысли, и госпожа Шамплер втихомолку вглядывалась в окружающие ее лица. Дети только и говорили про всяческие баталии, а также про то, каким способом обхитрить врагов.

— Бабушка, — сказал внезапно Тома, — надо прибить табличку над бывшим проломом в гостиной: «Здесь пробил стену английский снаряд 11 мая 1799 года».

— Ты прав. Пройдет целый век, и наши потомки, вспомнив о нас, захотят, возможно, узнать, как мы вели себя в этот день. Залезли ли в погреб или удрали в горы?

— Век — это что? — спросил Жак.

— Дурачок, — обрезал его Тома и, гордый своими недавно усвоенными познаниями, добавил: — Век это сто лет.

— Я хочу жить сто лет, — сказал Робер.

Левую щеку он всю изгваздал вареньем, на лоб свисал завиток. Он был весьма занят борьбой с последним куском гуайявы, который выскальзывал у него из-под ложки. Поднеся его наконец ко рту, он поднял голову и посмотрел на братьев с победоносным видом.

— С таким аппетитом ты наверняка проживешь сто лет, — сказала Элен.

Но не улыбнулась при этом.

Гилем и Жюльетта обменивались ничего не значащими любезными фразами. Но когда все переходили в гостиную, госпожа Шамплер услыхала слова Жюльетты, тихо сказанные Гилему:

— Тебе этот вечер ничем не напоминает вчерашний, не правда ли, дорогой?

Взгляд у нее был тяжелый, губы поджаты. «Э-э, — подумала госпожа Шамплер, — потребовалась вспышка ревности, чтобы хоть чуточку проявился ее характер. Но где он был вчера вечером?»

Она и вообразить себе не могла своего сыночка в роли покорителя сердец и была уверена, что он не способен ночь напролет просидеть в притоне за картами. «Жюльетта ведет слишком праздную жизнь, — подумала старая дама. — Вот и может из-за сущей безделицы затеять игру с огнем».

Мысли о вечере в Порт-Луи снова, в который уж раз, вернули ее в прошлое. Она тогда так же держала в руке чашку кофе. И сидела в этом же кресле, а против нее, на месте Элен, Гортензия расправляла свое шелковое роскошное платье — малиновое, украшенное золотым позументом.

6
— Три дня уже, как он пьет без просыпу, — говорила Гортензия.

То была женщина лет сорока. Должно быть, она была очень красива лет двадцать тому назад, но если возраст не отразился еще на ее лице, то тело все-таки расплылось, и было заметно, что она пыталась умерить с помощью сильно затянутого корсета слишком большую щедрость природы. У нее были красивые голубые глаза и очаровательная улыбка. Хоть и находя в ней известное обаяние, Фелисите подумала, что впервые беседует с женщиной подобного сорта. Она встречала таких на улицах Порт-Луи, иногда их несли в паланкине, а иногда они просто гуляли, окруженные толпами кавалеров. Их рабы у всех на глазах щеголяли в ярких ливреях, и сами они привлекали к себе внимание богатством своих нарядов. Благочестивые семейства отворачивались при их приближении, матери обрывали расспросы своих детей, отцы принимали вид достойного безразличия.

Свои белокурые волосы Гортензия забирала кверху в прическу «султанка». Фелисите казалось, что она помнит и эту прическу, и этот взгляд, любопытный и ласковый. «Наверно, я ее видела в Порт-Луи…»

— Три дня уже, как он пьет без просыпу, — говорила Гортензия. — С самого того дня, как приехал в Порт-Луи. А когда он в таком состоянии, он болтает лишнее. Да вы, разумеется, знаете это.

— Нет, — отвечала Фелисите. — Он никогда не бывал при мне пьяным с тех пор, как мы поженились.

Она сочла неразумным признаться гостье, что знала о склонности лейтенанта к питью и игре, когда согласилась поехать с ним в Белый Замок.

Гортензия, выпив глоточек кофе, поставила чашку на блюдце. Она приехала в сумерки. Когда Фелисите сообщили о паланкине, она была в кубовой, следя за засыпкой листьев индиго в чаны. Их требовалось замачивать в течение девяти — четырнадцати часов, и теперь подготавливали работу на завтра. Она пошла встречать гостью, подумав с довольной улыбкой: «Слава богу, я не позволяю себе ходить в затрапезах!»

Шел четвертый день, как лейтенант уехал в Порт-Луи, одиночество начинало ее томить, и незнакомка ей показалась желанной гостьей. Все, что способно скрасить однообразие жизни в поместье, всегда встречало самый горячий прием.

«Модистка, наверно, или кто-нибудь уезжающий с Черной речки попросится на ночлег», — подумала Фелисите.

Гостья раздвинула занавески своего паланкина и поклонилась.

— Вы согласитесь меня принять, сударыня? — спросила она.

У нее оказался теплый, приятный голос. «Она, очевидно, поет, — решила Фелисите. — У нее напевные интонации». Что-то странное было в ее манерах, но все-таки незнакомка располагала к себе.

— Милости просим, — ответила молодая женщина.

Когда гостья вышла из паланкина, Фелисите заметила, что она хорошего роста и очень нарядно одета.

— Мне было необходимо встретиться с вами, сударыня, — сказала незнакомка, — и я прошу вас простить мое вторжение в такой поздний час. Меня зовут Гортензия Обри, но это имя вряд ли что-нибудь вам говорит…

— Извините, пожалуйста, но… Вам, вероятно, хочется прежде всего освежиться и отдохнуть хоть немного, — сказала Фелисите. — Пойдемте, я провожу вас в комнату, а после или во время ужина мы с вами поговорим.

Она повела ее в дом и предоставила в распоряжение гостьи комнату, которую позже заняли Гилем и его жена.

Распорядившись насчет ночлега и угощения прибывших рабов, Фелисите поднялась к себе, чтобы бросить взгляд в зеркало, и там увидала Розелию, державшую на руках Гилема. Ребенку исполнился год, и он уже начинал ходить.

— Неутомимый сказал, что вам не следовало принимать эту даму, — так и брякнула ей Розелия прямо в лицо.

— Не могла же я ее выгнать. Куда она делась бы?

— Это, возможно, не наше дело, мы только ваши слуги, хозяйка, но ей здесь не место.

— Спасибо, но я прекрасно знаю сама, как должна поступать, — твердо ответила молодая женщина.

Вскоре после приезда на Черную речку Розелия вышла замуж за Неутомимого, который был старше ее на пятнадцать лет. Розелия безгранично им восхищалась и не допускала и мысли, что ее муж может в чем-либо ошибаться. Она вышла из комнаты и, чтобы выразить свое недовольство, с треском захлопнула дверь.

Во время ужина Фелисите и ее гостья, обе смущенные присутствием Неутомимого, вели незначительный застольный разговор. Но иногда между ними вдруг возникала тягостная тишина, и Фелисите чувствовала, что сидит как на угольях. Потом она все-таки овладела собой, постаралась быть гостеприимной, и это в конце концов ей удалось. О меню она позаботилась раньше, еда была вкусной, на столе сверкали серебряные приборы.

После ужина они перешли в гостиную, уселись в глубокие кресла, перед ними на круглом столике дымился кофейник. Только что Фелисите узнала, что лейтенант, уехав с Черной речки, обосновался в кафе, которое содержала Гортензия на площади возле крытого рынка. Фелисите мысленно перенеслась в Порт-Луи, вспоминая, с каким любопытством она когда-то заглядывала сквозь жалюзи в заведеньице, открывавшееся прямо на улицу. Вокруг маленьких столиков тесно стояли стулья, из глубины помещения порой доносилось пиликанье скрипки. В углу здания была комната, окна которой были затянуты желтыми шелковыми занавесями с большими оборками.

Поставив чашку на столик, Гортензия наклонилась к Фелисите.

— Что правда, то правда, — сказала она. — Он человек порядочный, дворянин, и не позволит себе напиваться в вашем присутствии.

— Вы хотите сказать, если что-то ему досаждает, то он скорее уедет в Порт-Луи, нежели выставит себя на посмешище перед женой?

Гортензия, улыбнувшись, полуприкрыла веки.

— Ах, молодость! — сказала она. — Гневлива, заносчива, а скрывать ничего не умеет… Вы который год замужем, барышня вы моя?

— Три года с шестого сентября, — послушно ответила Фелисите.

Непринужденность Гортензии приводила ее в замешательство. Яркий свет отбрасывал блики на белокурые волосы гостьи и оттенял загадочность ее облика. «Она бы вполне могла быть знатной дамой», — подумала Фелисите.

— Три года! — сказала Гортензия. — Что до меня, то я с ним знакома шесть лет, даже больше. С его первой высадки на Иль-де-Франсе.

Она перестала сверлить глазами Фелисите и, залюбовавшись своим малиновым платьем, расправила все его складочки.

Впервые сойдя на берег, — продолжала она, — он сразу явился в кафе, и мы познакомились. Позднее я наблюдала за вашей идиллией с большим любопытством. Парень был крепко влюблен, уж можете мне поверить. Он всем бы пожертвовал, только чтоб вас заиметь. Ради вас лейтенант поступился даже своей карьерой. Надеюсь, вы это поняли? За несколько дней до свадьбы, когда он был вынужден у меня поселиться, Шамплер сказал: «Она считает себя очень сильной, способной править целой вселенной. Но это чудесный ребенок, ребенок — и только». Теперь он переменил свое мнение. «Она отлично справится и сама, — сказал он. — Нет у меня той цепкости, какая нужна для ведения хозяйства. Если бы ты посмотрела, как она скачет верхом по полям, ты поняла бы, о чем я толкую».

Гортензия, подняв голову, на мгновение задержала взгляд на ее лице и добавила:

— Ну да, сударыня, мы с ним на «ты», но не обращайте внимания. Ничего это не означает. Просто мы с лейтенантом старые друзья, вот и все.

— Соблаговолите минуточку помолчать, — сказала как можно спокойнее Фелисите. — Я должна подумать. Выпьем еще по чашке кофе и перейдем на балкон в мою комнату.

Она разлила кофе, и Гортензия, прихлебывая из своей чашки, обошла гостиную: осмотрела резные фронтоны, бронзовые канделябры на декоративном камине из красного дерева, воззрилась на свое отражение в зеркале. Едва кофе был выпит, Фелисите поднялась в свою очередь.

— Пойдемте наверх, если вы не против, — сказала она.

Голос был ровный, без модуляций. Казалось, решимости ей было не занимать, а вот двигалась она как будто во сне. Странно, она ни о чем не подозревала. Она всегда думала, что лейтенант совершенно счастлив, как и она сама. И вдруг приехала посторонняя женщина, чтобы раскрыть ей ее ошибку, так что теперь иные подробности приобрели другой, новый смысл. «Не желаю, чтоб она вмешивалась в наши дела. По какому праву? Потому что была когда-то его…»

Мысль споткнулась на этом слове, и страшная боль пронзила ей сердце. Но именно эта боль властно вернула ее к реальности. «Осторожно! Следи за собой. Никакого скандала, чего бы это ни стоило».

В спальне через открытую дверь в будуар они увидели колыбель Гилема и сидящую рядом Розелию, тихо баюкавшую дитя. Фелисите подвела Гортензию к колыбели и раздвинула занавески.

— Мой сын, — гордо сказала она.

— Знаю, — сказала Гортензия, — ему тринадцать месяцев, и он ходит. Отец постоянно о нем говорит.

Улыбнувшись, она чуть дотронулась до волос ребенка, прилипших к его вискам.

— Иди ужинать, Розелия, — сказала Фелисите, — и не спеши возвращаться. Мы с госпожой посидим на балконе.

Луна в своей первой четверти лила бледный свет на деревья сада, пока не исчезла совсем. Они сели в кресла с высокими спинками. Отлив обнажил водоросли, и их сильный йодистый запах забивал иногда даже сладкое благоухание роз. Глубокая тишина стояла вокруг прерываемая порой лишь лаем собак да криком какого-нибудь одинокого альбатроса.

— В Порт-Луи почти невозможно проникнуть в душу вещей, — сказала Фелисите.

Она раскаивалась, что вела себя несколько грубо в гостиной, заявив, что должна подумать, хоть это и было, однако, правдой. Но кое-какие пункты так и остались непроясненными. Намерения гостьи были, конечно, самые добрые, а впрочем, какое дело Фелисите до подоплеки ее поступка? Гортензия тоже нимало не стушевалась ни от одной ее реплики.

— Хотите продолжить наш разговор? — спросила молодая женщина.

— По-моему, я вам достаточно наговорила, чтобы вы сами сделали вывод и приняли соответствующее решение, — сказала Гортензия.

Они долго сидели, не двигаясь и не говоря ни слова. Фелисите тщетно пыталась упорядочить свои мысли. «Нет, нет, не ее, а меня он любит, меня, ведь я молода и красива. Я не настолько глупа, чтобы верить, будто в его прежней жизни не было женщин. У такого мужчины! Рассчитывала она на него или нет, не знаю. Но то, что она обладает какими-то неизвестными мне достоинствами, несомненно, раз лейтенант ей полностью доверяет, что он доказал, посвятив ее в свои тайны. А так как он вздумал напиться, чтобы… чтобы забыть о своих огорчениях, она сочла нужным поставить меня в известность, и это, бесспорно, поступок во всех отношениях бескорыстный».

— Мой муж знает, что вы решились на этот шаг? — внезапно спросила она. — Это он вас послал?

Гортензия расхохоталась легко и весело.

— Ну и мысли у вас, моя милая дамочка! Он небось сейчас ищет меня по всему городу, чтобы выложить мне всю свою подноготную — угрызения совести и мечты. К счастью, я могу отлучиться, ни перед кем не отчитываясь. Никто и понятия не имеет, что я на Черной речке. Когда я решила вчера с вами встретиться, только и было заботы — распорядиться, чтобы мне подали паланкин. Я вдруг поняла, что вы не имеете права коверкать ни вашу жизнь, ни его. Хотя, конечно, кто я такая, чтобы давать советы, тем более я наперед знаю все ваши возражения.

Обе услышали, что ребенок перевернулся и закряхтел в колыбели. Потом раздался в ночи печальный и низкий звук рога.

— Что это? — тихо спросила Гортензия.

— Какое-то запоздалое судно входит на фарватер, — ответила Фелисите.

И сразу же отвлеклась. «Неужто мне следует от него отказаться? — размышляла она. — Три года прошло, а только услышу его шаги в коридоре, сердце так и зайдется от счастья. Он дал мне все — нежность, любовь, страсть, но стоит иной раз вспомнить о нем, представить себе такое знакомое до последней черточки выражение его лица, как мне уже кажется, что я еще многого жду от него. Да и я, вероятно, могу кое-чем его одарить, и ничто во веки веков не утолит ненасытной этой любви, переполняющей все мое существо».

Она вздохнула, скрестив на груди руки. Мир, подписанный в Аахене в 1748 году, положил конец войне за австрийское наследство, но оказался лишь передышкой. Через полтора года вновь начались военные действия, и в 1756 году Косиньи получил приказ ускорить строительство укреплений. Спустя год после возобновления этой войны, впоследствии получившей название Семилетней, с одним из зашедших в Порт-Луи судов пришла весть о предстоящей в ближайшее время экспедиции Лалли-Толлендаля. Лейтенант и Фелисите с большой тревогой следили за всеми перипетиями, что предшествовали отправке двенадцати кораблей, составивших авангард экспедиции. Пришлось позаботиться о снабжении их продовольствием, и амбары в Порт-Луи опустели. На всю колонию была наложена контрибуция. Но Лалли-Теллендаль все же вовремя прибыл в Пондишери и сумел отбить французскую кассу у англичан. Наконец корабли вернулись на Иль-де-Франс, и вот уж два месяца как их приводят в готовность для новых морских походов. Теперь ожидают прибытия других кораблей из Франции под командованием графа д’Аше.

— Армада графа д’Аше уже на рейде? — спросила Фелисите.

— Нет, — сказала Гортензия, — но ее ждут со дня на день.

«Ясно теперь, почему он в самый сезон уехал в Порт-Луи, — подумала Фелисите. — Резоны, которые он мне привел, не стоят ломаного гроша. Мне показалось, что просто ему захотелось на несколько дней сменить обстановку, увидеть новые лица. Но я должна была догадаться, что его долгие бдения в „навигационной“, прогулки на каботажных судах то к Тамарену, то к Хмурой скале давали лишь слабый выход неким подспудным чувствам. Непростительно было считать, что мужчина способен по доброте душевной и без сожалений пренебречь своей самой заветной мечтой».

Обернувшись к Гортензии, она заметила, что у той закрыты глаза.

— Ах, сударыня, вы устали, а я вас бессовестно здесь держу… Простите меня.

— Не извиняйтесь. Я ведь привыкла поздно ложиться, и мне так нравится этот тихий вечер… Вы, на мой взгляд, очень мужественно переносите одиночество, — добавила она, — и колебания лейтенанта для меня уже более не загадка.

Сияние луны и мерцающий свет ночника из спальни отбрасывали на ее лицо блуждающие, неверные отблески. «Она красива, — подумала Фелисите. — Еще очень красива, но я не должна ревновать. Не должна. За всю мою жизнь ни одна из тех женщин, которые называли себя моими подругами, ни разу не проявили ко мне такого сочувствия и благородства. Возможно, она это сделала не для меня… Но в конце концов это будет достойная соперница…»

Порыв ветра, донесшийся с открытого моря, прошелестел по саду и вздул кверху розовый аромат.

«Нет, я дура, упрямая дура. Она была моей соперницей, и я не знала об этом. Побежденной оказалась она. И все-таки она здесь…»

Потянувшись, она достала руку Гортензии.

— Я не забуду вашего так незаметно преподанного урока, сударыня, — сказала Фелисите. — Вы помогли мне уразуметь, что мало просто желать человеку счастья, надо еще позволить ему самому стать счастливым.


Не забыла Фелисите и того, что было на следующий день. Освободившись от скованности, она совершенно уверилась, что приняла наилучшее из решений. Когда она, встав на заре и собираясь на перекличку, спустилась в гостиную, то с удивлением обнаружила там свою гостью, уже одетую и готовую ей сопутствовать всюду, куда бы она ни пошла.

— Я хочу провести день настоящей деревенской жительницы, — заявила Гортензия.

Они отправились вместе в поля, где сажали маис. В утреннем, еще не рассеявшемся тумане шли они быстрым шагом, одной рукой слегка приподняв свои длинные пышные юбки, а другой придерживая на плече пока ненужные зонтики. Гортензия иногда нагибалась за полевыми цветами, росшими вдоль откосов тропинки среди кустарников, и собирала из них букет.

— Эти цветы хороши лишь на лоне природы, — заметила Фелисите. — Сорванные, они тотчас же вянут.

— Не желаю быть варваром, — сказала Гортензия, положив свой букет между корнями египетской акации.

Лицо ее оживилось, от быстрой ходьбы на щеках появился румянец. Близорукие, чуть прищуренные глаза придавали ей очень изысканный вид. Когда они обошли плантации, Фелисите еще раз повторила надсмотрщикам свои указания. Рабы рыли ямки, был слышен звон их мотыг о мелкие камешки. В приготовленные мужчинами углубления женщины клали несколько зерен и присыпали их сверху землей.

— Им тут хватит работы на целый день, — сказала Фелисите.

По возвращении они заглянули в кубовую. Вода в чанах, где со вчерашнего вечера мокли листья, стала зеленоватой. С помощью длинных бамбуковых палок рабы взбивали эту воду, которая под воздействием находящихся в листьях ферментов и кислорода воздуха постепенно меняла окраску и делалась темно-синей.

— Потом краситель осядет на дно, — объясняла Фелисите, — и придется ждать, пока испарится вода. А тогда останется только разрезать сухое индиго на куски и подготовить его к отправке.

— Прибыль от этого ощутима? — спросила Гортензия.

— Не знаю, мы еще только пробуем. Идем ощупью. Каждый год раскорчевываем несколько арпанов. Эта работа требует большого терпения. Но ведь малейший успех, он подхлестывает. Вы и представить себе не можете, как увлекательна эта борьба с природой! Надо будет вам показать и наши градирни.

Ей доставляло радость вызывать у Гортензии восхищение их безустанной деятельностью. Но она говорила без самохвальства и лишь потому, что ее новоявленная подруга могла подостоинству оценить эту гордость труженика.

— Я все хочу посмотреть, — сказала Гортензия.

Закрыв зонтик, она оперлась на него, как на трость, и с улыбкой взглянула на молодую женщину «Что она думает обо мне? — задавалась вопросом Фелисите. — Не хотелось бы, чтобы она приравняла меня к тем безмозглым куклам, которых так много у нас в колонии».

Они не спеша направились к Белому Замку. Первые плантации хлопка были уже в цвету, и среди зелени листьев виднелось множество желтых венчиков.

— Нам скоро понадобятся новые амбары, — сказала Фелисите, — и еще специальное приспособление для упаковки хлопка. Что-то вроде пресса, чтобы уминать его поплотнее. Придется заняться этим… самой.

Они продолжали идти, какое-то время не разговаривая. Солнце палило уже изрядно, а ветер был слишком слаб и не приносил прохлады. Гортензия обмахивалась листком латании, Фелисите откинула с головы свою соломенную шляпку. Войдя в ворота хозяйственных служб, они спустились на главную — от амбаров к дому — аллею, которая вывела их на тропу, тянувшуюся вдоль берега Черной речки. Слева от них, по склону высокого мыса, одна над другой громоздились хижины слуг. Справа, меж окаймленных зарослями тростника берегов, раскинулись тихие, словно бы недвижимые воды. Чуть дальше затона для грузовых лодок река расширялась, и тропинка стала лепиться ближе к крутому обрыву. Но оконечность мыса делалась все положе и у моря плавно переходила в длинную, гладкую полосу песка.

— Градирни находятся на косе, — сказала Фелисите. — Мы туда к вечеру с вами сходим.

Дойдя до лестницы, вырубленной в скале, они посидели немного на первой ступеньке.

— Какое великолепное дикое место, — сказала Гортензия. — Я даже завидую вам. Ведь завтра я снова вернусь в город, в его суету и пыль.

— Я вас провожу, — сказала Фелисите.

— Вы хотите сказать, что поедете вместе со мной в Порт-Луи?

— Я не могу откладывать разговор с лейтенантом, он должен немедленно заявить, что готов отправиться в Индию с первой же экспедицией.

Она говорила спокойным голосом, но избегала смотреть на Гортензию. Это решение Фелисите приняла вчера, когда ее гостья ушла в свою комнату. До поздней ночи сидела Фелисите на балконе, слушая, как перекликаются сторожа, и то погружаясь в свои невеселые думы, то вдруг решаясь на что-то, а то отступаясь от очередного скороспелого замысла. Долго так пребывала она между дремотой и бодрствованием, пока первый крик петуха не вывел ее из этого состояния неуверенности.

Побродив еще по аллеям сада, они возвратились домой, разморенные зноем и длинной прогулкой.

Однако во время завтрака обе опять оживились и с увлечением болтали о модах и тряпках под неодобрительным взглядом Неутомимого. «Не только ты, меня многие осудили бы так же сурово и даже сочли бы погибшей женщиной, когда бы прослышали, что за моим столом сидела Гортензия и я еще потчевала ее отборным вином, — думала Фелисите. — Хуже того, я готова признать, что не было у меня подруги ближе, искренней, чем она. К дружбе, как и к любви, должна примешиваться пусть капелька восхищения, лишь тогда она будет долгой и неизменной, а я просто вынуждена восхищаться ею…»

Позавтракав, они облазали дом от погреба до чердака, после чего битый час играли с ребенком в комнате Фелисите. Когда он заснул, они прилегли отдохнуть: Фелисите и ее сынок — на широкой кровати под балдахином, Гортензия — на угловом диване. «Совсем по-семейному», — подумала, засыпая, Фелисите.

Когда солнце пошло на закат и стало прохладнее, они вышли из дома и, миновав аркаду, спустились на ту тропу, что вела к градирням.

— Я удивляюсь разнообразию ваших затей, — сказала Гортензия. — Был ли у вас какой-нибудь опыт, когда вы сюда приехали?

— Никакого, — ответила Фелисите. — Вот почему мы так медленно двигались. На первых порах мы лишь продолжали то, что было здесь начато раньше, а что касается нововведений — индиго, например, или хлопка, — то мы приступали к делу весьма осторожно. Сперва засеяли хлопком только один арпан. А убедившись, что урожай достигает четырнадцати килограммов с арпана, и это при смехотворно малой затрате труда, заметно расширили посевную площадь. Теперь, как вы сами видели утром, у нас двадцать пять арпанов в полном цвету. На следующий год будет вдвое больше: как раз сейчас пашут новый участок у самых гор. Мы пробуем. Все приходится принимать в расчет: климат, почвы…

Там, где тропа к градирням ответвлялась от той, что шла по берегу моря, они вступили под сень эбеновых, тамариндовых деревьев и египетской акации.

— Как вы наполняете бассейны? — спросила Гортензия. — Люди становятся в цепь?

Фелисите подавила улыбку.

— Вы так же несведущи, как и я была в те поры, когда мы сюда приехали, — сказала она. — Дело гораздо проще, чем кажется, но ведь с налету всего не сообразишь. Рассол в бассейнах мы держим на уровне между высокой и малой водой. Для этого то открывают, то закрывают затвор в канале, ведущем от моря, чтобы наполнить бассейны во время прилива или спустить излишек воды, когда наступает отлив.

Рабы с полными соли корзинами на головах рысцой пробегали к навесам. Фелисите и Гортензия обошли бассейны. В последних соль уже кристаллизовалась, и Гортензия, наклонившись, набрала ее в пригоршню.

— Вы были правы сегодня утром, — сказала она, — все это требует долготерпения. И еще — нельзя падать духом. Всегда можно начать дело заново, если по-настоящему этого хочешь.

«Откуда она пришла и к чему стремится? — недоумевала Фелисите. — Когда она за собой следит, у нее манеры и речь светской женщины. Выбралась ли она из низов или, напротив, пала?»

…Три года спустя Гортензия написала Фелисите, что решила уехать. Она продала кафе и возвращалась в родной город, тоже Порт-Луи, но во Франции, в департаменте Морбиган. Прочитав письмо, молодая женщина поскакала в столицу, однако корабль, увозивший Гортензию, уже отплыл, и больше она от подруги не получила ни весточки…

Рабы насыпали соль в мешки из пандануса — их плели и в поместье, — и в ожидании переправки на грузовые лодки складывали под навесами. К ним примыкало маленькое двухкомнатное строение конторы, по фасаду которого вились лианы с красными цветами. Тут же стоял, повернувшись к песчаному побережью, невозмутимый и неподвижный, как изваяние, ослик.

Медленно опускались летние сумерки. Море и небо порозовели. Над водою кружились стайками фаэтоны, а уже севшие на деревья птицы начали вдруг испускать призывные крики.

— Пора возвращаться, — сказала Фелисите, — нельзя ходить безоружными в темноте.

Назавтра, стараясь держаться около паланкина, она уже ехала по дороге в Порт-Луи.

Госпожа Шамплер как будто воочию увидала себя в пресловутой комнате с желтыми занавесками. Лейтенант, голый по пояс, спал. «Обиженный на весь мир мальчишка, вот он кто», — подумала Фелисите. Она улыбнулась, вспомнив давнее утро, когда он точно таким предстал перед ней в первый раз. Прошло три года, и вот он снова избрал все тот же бессмысленный способ борьбы с непреодолимой страстью.

— Ну что ж, — тихо сказала Гортензия, — пока что хоть смойте с себя дорожную пыль.

Сразу же по приезде в Порт-Луи Гортензия предупредила ее:

— Не надо, чтобы вас видели в зале. Пройдете в ворота, а там — прямиком через черный ход.

Пока лейтенант спал, Фелисите целый час провела в ванной комнате. И спустя сорок лет она бы еще могла описать все флаконы и баночки с притираниями на туалетном столике. Ванна и таз блестели, точно серебряные, зеркала украшали все стены комнаты, а в углу примостился низкий диван с покрывалом из черного шелка.

Красиво причесанная, душистая, Фелисите нарядилась в бархатное зеленое платье, которое не преминула взять с собой, и тихо-смирно легла возле спящего лейтенанта.


— Не может эта ситуация длиться до бесконечности, — рассуждал Гилем. — Контр-адмирал будет вынужден что-нибудь предпринять, если не хочет, чтобы его винила потом Колониальная Ассамблея. Начать их преследовать, да-да, вот что нужно! Заставить их отойти или даже капитулировать, как до него это сделал капитан Рено.

«До чего они скучные, — подумала госпожа Шамплер. — У этих детей настоящий талант словоблудия».

Откинувшись к спинке кресла, она устремила долгий взгляд на портрет лейтенанта, потом опустила веки. Комната с желтыми занавесками и бархатное зеленое платье… «Ты все поняла, малыш, и пришла мне это сказать. Ты поняла и не рассердилась и не говоришь мне, что я тебя разлюбил…»

То был шепот, какое-то бормотанье, но она знала могущество этого шепота. Она знала, что бесполезно заботиться о прическе, о платье… Все перестало существовать, кроме него и ее, кроме роскоши их единения.


— Вряд ли они еще раз подойдут к берегу, — сказал Кетту. — Перекрестный огонь наших пушек дал им пищу для размышлений, так что они, вероятно, смекнули, что ничего у них не получится ни с абордажем, ни с высадкой. По-моему…

«Надо было спросить у Кетту, пощадил ли Ремке Мони комнату с желтыми занавесками. Я в тот раз не осмелилась, а теперь уже поздно».

Госпожа Шамплер встала и подошла к стене, где вместо пробитых снарядом были уже приколочены новые доски.

— Немного подкрасить, и ничего не будет заметно, — сказала она.

7
Прошла неделя. Обитатели Белого Замка вернулись к прежней размеренной жизни. Нестор погнал в Порт-Луи скот, а через час туда же в сопровождении Неутомимого отправили транспорт с солью и известью.

Из Шамареля, Бамбуков и с Хмурой скалы прикатили соседи. С кратковременными визитами. Только чтобы узнать новости, посмотреть на корабли и. наскоро перекусив, вернуться в свои владения.

Из Порт-Луи прибыл нарочный. Контр-адмирал получил восемьдесят затребованных им гамаков, и больных смогли наконец доставить в столичный госпиталь. В ответ на рапорт муниципалитета Черной речки о нехватке в кантоне национальных гвардейцев Директория издала декрет, обязывающий мэров кантонов Мока и равнины Уилхема выделить по пятьдесят гвардейцев Черной речке, чтобы расставить сторожевые посты по всему побережью. Неприятельские корабли, казалось, даже не собирались снимать дозорную службу в открытом море.

В свободные от дежурства часы морские и артиллерийские офицеры небольшими группами обходили окрестности. И некоторые из них, пользуясь приглашением госпожи Шамплер, являлись в Белый Замок выпить чашечку кофе. Лейтенант Легайик, однако, туда не показывался.

В субботу вечером в поселке черных у Кокора, выдававшего замуж младшую дочь, был великий праздник. По просьбе контр-адмирала госпожа Шамплер разрешила прийти в поселок экипажам обоих кораблей. Со временем эти всеобщие диковатые пляски черных стали для госпожи Шамплер необходимой частью ее собственной жизни. Когда лейтенант бывал дома, они непременно присутствовали хотя бы на первых двух танцах. Фелисите обожала безостановочный дробный звук барабана, похожий на токование глухаря, изливающего свои жалобы и печаль. Медленно опускалась ночь, и барабаны стучали все более исступленно. Огромный костер из сухих пальмовых веток освещал берег. Но вот начинались танцы. Мужчины плясали нагие по пояс, женщины, приподымая с обеих сторон свои длинные юбки в воланах, кружились в двух-трех шагах от пылающего костра.

После каждого танца рабы окунали кружку в большие кувшины с араком и выпивали ее одним духом.

Насмотревшись, они с лейтенантом шли к дому. Мало-помалу шум затихал, издалека становясь похожим на подражание крикам различных птиц и животных. Иногда они вместе спускались к морю. И что-то неизъяснимо тревожное словно бы плавало в воздухе, что-то волнующее — и тем сильнее роднящее их…

С того дня, когда Доминика переселилась с первого на второй этаж, бабушка с внучкой по вечерам частенько сумерничали на балконе. Судовые огни притягивали их взоры, но произносить известное имя обе, точно по уговору, все-таки избегали.

На следующий день после празднества госпожа Шамплер пригласила контр-адмирала вместе с его штабными на ужин, и еще утром всем стало ясно, как важен для старой дамы этот прием. После совместной семейной молитвы в часовне она, противно своей привычке, не вызвала Неутомимого, вернувшегося накануне из Порт-Луи, а самолично спустилась на кухню, чтобы составить меню. Согласовав свои пожелания с поваром, она приказала расставить в гостиной цветы, парадно накрыть стол и распределила места для всех визитеров. Контр-адмирал, приняв приглашение, сказал, что возьмет с собой капитанов обоих кораблей и двух лейтенантов.

«Кого именно?» — спрашивали себя Доминика и госпожа Шамплер. Но постарались принять вид полного равнодушия. «Надо всегда полагаться на случай», — подумала госпожа Шамплер. А Доминика решила, глупышка: «Если он явится, мне предстоит борьба».

Однако заметив за завтраком лихорадочное состояние девушки да и наблюдая за ней молчаливо в течение дня, госпожа Шамплер написала словцо лейтенанту. Вот что стояло в записке, выведенной ее ясным, прямым почерком:

«Молодой человек, примите, не мудрствуя лукаво, мое приглашение на сегодняшний ужин и сделайте одолжение прийти к нам вечером с контр-адмиралом».

В постскриптуме было добавлено: «Не желаю и слышать никаких отговорок».

«Нет, нет, нельзя искушать судьбу, — подумала она, складывая записку. — Пусть придет, пусть одержит победу или получит отставку уже навсегда. Не нужны нам в семье две истории а ла Жан Люшон!»

Вызвав Неутомимого, она вручила ему письмо. А через полчаса уже читала ответ Легайика, с благодарностью принявшего приглашение.

Перед тем как сойти на первый этаж, госпожа Шамплер бросила взгляд в зеркало. Бархатное сине-лиловое платье со складками из сатина того же сливового оттенка на бедрах, с лацканами и рукавчиками из тончайшего кружева выглядело очень внушительно. Тем не менее, присмотревшись к себе повнимательней, она вновь подошла к туалетному столику. Достав из резного, инкрустированного перламутром ларца нефритовую коробочку, она одним пальцем слегка подрумянила себе щеки. И только тогда, довольная своим видом, спустилась вниз.

Еще не пробило шести часов, но ей непременно хотелось присутствовать при последних приготовлениях и проследить за тем, чтобы всюду горели лампы.

«Слабо освещенная зала всегда создает впечатление тоски и убожества, — размышляла она. — Я не стремлюсь к роскошеству, но люблю удобство и гармоничность во всем».

Она велела зажечь в гостиной еще два-три канделябра и, наоборот, убрать один с обеденного стола. На консолях изящные цветохвосты тянули кверху длинные стебли с единственным ярко-красным своим лепестком. Сорвав несколько веток, госпожа Шамплер воткнула их в новое место, приподняла остальные и отступила на шаг. Букет сразу обрел совсем иной облик. Он жил. Теплый тон лепестков, отражаясь в стенных зеркалах, красиво смотрелся на белом с золотом фоне панелей.

«Так будет лучше», — подумала госпожа Шамплер и обернулась к вошедшей невестке.

— Вы великолепно выглядите, матушка, — сказала Элен.

Старая дама внезапно расстроилась и смутилась. Ни за что на свете она не созналась бы, что нарумянила себе щеки. Со своими невестками она никогда не была до конца откровенной. Ни с того ни с сего ей вспомнилась фраза, произнесенная лейтенантом в день свадьбы Гилема: «Ни ты, ни я, мы пока не готовы сложить оружие», — и лицо госпожи Шамплер осветилось улыбкой. «Я еще буду вас удивлять до последнего вздоха», — подумала она, разглядывая наряд Элен. Из такого сказочного муслина она не сумела сделать ничего путного. Отделка из сутажа не подходит для этой ткани, а желтый цвет отнюдь не к лицу блондинкам, особенно при свечах. Но госпожа Шамплер постаралась быть ласковой.

— Мы с вами явились сюда раньше всех, — сказала она.

— И притом с одинаковой целью: взглянуть, как накрыто на стол, — отвечала Элен.

«Слава богу, я пришла вовремя, — подумала госпожа Шамплер. — А то бы она по примеру своих родителей убрала все цветы и свечи и устроила тут угрюмую атмосферу единственной трапезы, коей нас удостоил ее сквалыга отец в день помолвки».

Их даже не пригласили тогда погостить в поместье, и, чтобы позавтракать в воскресенье в «Грейпфрутах», им с лейтенантом пришлось провести две ночи в семейном пансионе в столице. «Ну, хоть не я женюсь, — сказал в воскресенье вечером лейтенант, — будь это я…»

Он не закончил фразы, но сила, с которой он запустил свои башмаки в дальний угол комнаты, была красноречивее слов.

Наблюдая в последние годы невестку, госпожа Шамплер часто спрашивала себя: сбылись ли надежды молодой женщины? Вступая в брак с наследником Шамплеров или, по крайней мере, с одним из наследников, она, конечно, не знала, что выбирает в мужья человека, который и в мыслях не держит избавиться от опеки родителей и самому обеспечивать жизнь своей семьи. Возможно, она считала, что сразу же после свадьбы Тристану достанется то, что можно назвать его долей наследства. Но и эта ее надежда оказалась обманутой. Родители, как и прежде, раз в год выдавали сыну определенную сумму, постепенно все возраставшую, однако и речи не было о разделе имения.

«Единственный был у Тристана шанс, был да сплыл вместе с поместьем супругов Арну», — думала старая дама. Через несколько месяцев после женитьбы Тристана вслед за своей женой, умершей два года назад, скончался Эрве Арну, который, будучи старым другом Фелисите, завещал ей все свое достояние. «Если б хоть кто-то из вас заинтересовался этим поместьем…» — не раз говорила она своим детям. Но ни один из ее сыновей даже и не попробовал испытать себя в деле. Имение продали с торгов за смехотворно низкую цену. «Что можно было поделать?» — писала госпожа Шамплер лейтенанту. Она отказалась ехать в «Грейпфруты», чтобы составить опись имущества. «Не люблю бесполезных терзаний», — холодно отвечала она тем, кто выражал удивление по этому поводу.

Когда госпожа Шамплер и Элен вышли в гостиную, там собралось уже все семейство, за исключением мальчиков, которых должны были покормить в детской. Жюльетта выглядела очень изысканно в своем сером в синюю полоску платье, а Доминика, которая была в розовом, расшитом по шелку серебряной ниткой наряде, надолго приковала к себе внимание бабушки. «Жюльетта сегодня, к счастью, в своем наиболее выигрышном виде. Будь я мужчиной, который подумывает о женитьбе, я непременно загодя повидала бы тещу, чтобы представить себе, какой будет моя жена к сорока — пятидесяти годам», — подумала госпожа Шамплер.

— Ты прелестна, Доми, — сказала она внучке.

— Правда, бабушка? Вам нравится мое платье? Я не знала, какое надеть, и хотела спросить совета, да только не смела вас беспокоить.

— Молодец, что решила сама. Ты уже взрослая и должна брать ответственность на себя даже в таком нелегком вопросе, как выбор платья!

Доминика улыбнулась и, наклонившись к бабушке, неожиданно чмокнула ее в подрумяненную щеку. Госпожа Шамплер постаралась скрыть удовольствие, которое ей доставил этот поцелуй. «Бабушка не пропускает случая закалить мой характер, — подумала Доминика. — Но как она, видимо, всю свою жизнь бунтовала в душе против тех, кто ее окружает!»

В последние два-три года она разрывалась между двумя противоположными силами — неукротимой энергией деда и бабки и вялой изнеженностью родителей. Как вдруг Доминика невольно подслушала их разговор. «Нечего так уж особенно волноваться, — говорил Жюльетте Гилем. — Тристан, я уверен, будет согласен. Мы удвоим жалованье Кетту». Она поняла, что, сочтя смерть Брюни Шамплера неоспоримым фактом, они говорили о времени, когда подлинная хозяйка поместья тоже уйдет из жизни. Эти слова отца легли ей на сердце невыносимой тяжестью. Целыми днями она в них искала какой-то скрытый подтекст, надежду, которую осуждала, и мучилась, и упивалась своим страданием, со всем пылом молодости восставая против житейского опыта взрослых. Но постепенно она осознала, что есть все же некая мудрость в покорном приятии неизбежного. Ведь примирилась же Доминика с гибелью деда… Так же придется ей примириться с мыслью о том, что наступит день, когда в комнатах на втором этаже навеки затихнут такие сейчас живые шаги ее бабушки. Тогда-то она и решила исподволь овладеть секретами полеводства и разведения скота. «Я буду делать то же, что и она, — думала Доминика. — Почему бы и мне не добиться успеха? Она девятнадцатилетней девчонкой приехала на Черную речку, а между прочим, условия были гораздо хуже, чем нынче. Да… Но для начала с ней был Брюни…»

С тех пор ее часто видели скачущей на коне по полям, у градирен или в конюшнях. Она следила за упаковкой хлопка и не упускала возможности научиться чему-нибудь у Кетту.

В свободные дневные часы она забиралась в библиотеку, чтобы проштудировать знаменитую книгу о кофе Косиньи де Пальма, сына известного инженера, — одну из первых книг, изданных на Иль-де-Франсе, — а также другие учебники и руководства, привезенные из Европы.

«Надо, чтобы хоть кто-то из нас был готов принять в свои руки поместье, заслужить эту честь и потом оплатить ее всей своей жизнью. Если оно достанется моему отцу, ведь он старший, я буду готова. Если же выбор падет на Тристана, это избавит меня от укоров совести». Несколько дней назад, в ответ на бабушкины вопросы, она, не подумав, выпалила: «Я хочу быть, как вы, и делать то же, что делали вы», — и в этот момент Доминика была абсолютно искренна. Однако с приходом кораблей она уже не была в себе так уверена.

Поцеловав бабушку, Доминика направилась к зеркалу в дальнем конце гостиной. Она знала, что очень похожа на госпожу Шамплер, переняла у нее даже кое-какие жесты, эту манеру в решительные минуты вскидывать голову и выставлять вперед подбородок. В зеркале отражались ее отец, дядя Тристан и Кетту, которые разговаривали, стоя у двери. Мать и тетя Элен, подойдя друг к другу, по-видимому, обменивались равнодушными комплиментами. Доминика вернулась к бабушке и, как обычно, присела на подлокотник ее кресла. И обе тотчас заговорили о белой кобыле, которая разродилась в то утро хорошеньким жеребенком.

— Прежде чем переодеться, я сбегала на него посмотреть, — начала Доминика.

Но сразу умолкла, и ей показалось, что больше она никогда не сможет ни встать, ни сделать хотя бы шаг, и все окружающие заметят ее растерянность. Она видела, что ее бабушка поднялась навстречу гостям и протянула руку контр-адмиралу де Серсею, потом его офицерам. Слышала, как лейтенант Легайик, поклонившись, сказал старой даме:

— Позвольте поблагодарить вас особо, сударыня…

И лишь тогда, когда гости приблизились, чтобы раскланяться с прочими домочадцами, она неожиданно для себя очутилась около бабушки, совершенно прямая и улыбающаяся, как и подобает воспитанной девушке.

— Издали этот дом, весь в огнях, выглядит очень величественно, — сказал контр-адмирал. — Я это заметил, когда поднимался на вашу скалу по каменной лестнице.

— Нынче таких не строят, — ответила госпожа Шамплер, — о чем можно лишь сожалеть. Сегодня на это ушло бы целое состояние. А шестьдесят пять лет назад достаточно было взять в руки топор и вытесать потолочные балки и доски, не раскошеливаясь. Самые лучшие породы деревьев пошли на Белый Замок, вот он и стоит по сю пору, бросая вызов годам.

Как только гости расселись, вошел с подносом Смышленый.

— Желаете водочки, пуншу? — спросила у контр-адмирала Элен.

Пламя свечей метало яркие искры в ее белокурые волосы, но желтое платье, наоборот, потускнело, поблекло. Офицеры были в парадной форме, и никто бы не догадался, что они уже десять дней находятся в состоянии боевой готовности.

Лица начали оживляться, завязывались разговоры. Доминика пока еще молчаливо ловила отдельные фразы и медленно овладевала собой. Она уверяла себя, что знала, знала всегда: лейтенант Легайик придет в Белый Замок и будет сидеть в этом кресле.

— Да, — говорил он Кетту, сидевшему рядом с ним, — я участвовал в трех кампаниях с капитаном л’Эрмитом. Первая на фрегате «Сена» у берегов Норвегии, вторая — на «Доблести» в Индии, третья — вот эта…

Чуть дальше Тристан делился с другим офицером:

— Вийомез привоз нам хлебное деревце. Я посадил его в нашем саду. Оно просто чудесное и скоро начнет плодоносить.

Контр-адмирал, выпив глоток водки, повернулся к госпоже Шамплер.

— Мне велено ждать приказа вернуться в Северо-Западный порт, едва лишь с горы Открытия поступит сигнал «опасность устранена». Как будто я сам не способен принять такое решение, имея здесь столько сторожевых постов! Вот уж поистине ушлые люди, все эти господа! Гражданин мэр недавно сказал, что те два фрегата, которые я ожидал на Яве, погибли для нас навсегда. Один угодил в плен в дельте Ганга, второй, превращенный в торговое судно и вооруженный, как настоящий капер, захвачен вместе с живым товаром — рабами и молодыми креолками, когда сел на мель у мыса Игольного. Я уже написал министру, что жажду оставить командование морскими силами в Индийском океане. И буду на этом настаивать, пока не добьюсь своего. Я принесу куда больше пользы в любом другом месте.

Потом послышался громкий голос Элен, обратившейся к капитану де ла Суше:

— Ни за что не могла бы я следовать моде, которую завели сейчас щеголихи…

Капитан ей что-то ответил, однако внимание Доминики привлек сидевший рядом с л’Эрмитом Гилем.

— Ни с чем не сравнимо нетерпеливое ожидание, которому отдаешься весь целиком. Ждешь, когда хрустнет веточка, зашуршит у него под копытом сухая листва, и вот наконец он выскакивает на поляну…

Доминика, подобно отцу, не была равнодушна к поэзии леса, а в этот вечер она испытала такое же несравненное чувство нетерпеливого ожидания. В последние дни она попыталась холодно разобраться в себе. Совсем, казалось бы, беспричинно каждый взгляд лейтенанта повергал ее в странное, но почему-то радостное смущение. И это ее замешательство нарастало день ото дня. Лишь только завидит вдали знакомый силуэт, вся так и зальется краской. Он как-то разговорился с ней, был в высшей степени вежлив и, как подобает хорошему моряку, проявил интерес к судьбе ее деда. У Доминики хватило ума понять, что любовный роман не построишь на столь зыбкой почве. Ей случалось встречаться с некоторыми молодыми людьми, живущими и по соседству, и в Порт-Луи, и в Большой Гавани, но никто из них не произвел на нее ни малейшего впечатления. Зато одного присутствия Легайика было довольно, чтобы она избавилась от своей отроческой угловатости и ощутила в себе зарождение непреодолимой тяги к кокетству не только в одежде, но и в манере держаться, улыбке, речах. Она вдруг почувствовала себя не ребенком, но девушкой и полновластной хозяйкой своей судьбы. Даже переселение к бабушке на второй этаж казалось ей чем-то вроде раскрепощения.

Вокруг нее продолжали звучать голоса, разговор становился более шумным и, пожалуй, чуть более задушевным. В гостиную по временам долетало дыхание моря и при свете свечей ярко взблескивали галуны офицерских мундиров, переливались шелка женских платьев.

«Недурно для этакого захолустья, как наш кантон», — подумала госпожа Шамплер.

Смышленый, войдя в гостиную, объявил:

— Кушать подано.

Госпожа Шамплер стремительно встала и, не дожидаясь, пока де Серсей предложит ей руку, прошла в столовую. Гости последовали за ней. Старая дама указала каждому его место, усадив направо от себя де Серсея, а Доминику, по заведенному раз навсегда порядку, рядом с накрытым прибором Брюни Шамплера. Лейтенанту было назначено место справа от Доминики.

«Если он не решится за ней ухаживать, — подумала госпожа Шамплер, — значит, он просто олух и вовсе не стоит моих стараний».

Как раз подавали суп, когда лейтенант тихонько спросил Доминику:

— Мы кого-нибудь ждем?

Одновременно тот же вопрос во всеуслышанье задал контр-адмирал.

Торжественно прозвучал ответ госпожи Шамплер:

— Это место моего мужа. Присутствуя или отсутствуя, он всегда возглавляет все наши трапезы с того дня… с того самого дня, как мы вместе вошли в этот дом.

— Это, право же, очень и очень трогательно, — произнес контр-адмирал.

Госпожа Шамплер помолчала, потом добавила:

— Когда-нибудь это место займет человек, который станет нашим преемником в управлении поместьем.

Наступила минута неловкости. «Мать, как обычно, ставит нас в глупое положение», — подумал Гилем.

Элен посмотрела на старую даму с улыбкой. Госпожа Шамплер заметила это. «Она, вероятно, думает, что мой выбор пал на Тристана, поскольку его занимают всякие насаждения. Но ей невдомек, что его интерес любительский. Как будто тот факт, что Тристану нравится наблюдать за ростом растений, поможет поместью выжить и развиваться дальше. Я даже мысли не допускаю, что мы перестанем двигаться к лучшему. Надо, чтобы и двадцать, и тридцать, и пятьдесят лет спустя…»

Внезапно она ощутила усталость, почти что отчаяние. «Через двадцать, тридцать, пятьдесят лет меня давно уж не будет. Зачем же мне волноваться о том, что произойдет в таком близком, но и далеком будущем?»

Она ела суп, следя за Смышленым, расставляющим на консоли бутылки с вином. Гости и домочадцы обменивались короткими фразами, стараясь не углубляться ни в одну тему. Кто-то заговорил о театре, и Гилем сказал, что спектакль, который он давеча видел в столице, вероятно, продержится не менее месяца.

Жюльетта, скептически покачав головой, скроила язвительную улыбку.

«Она смешна, — подумала госпожа Шамплер, увидев невестку в зеркале, — просто смешна! Любопытно, как бы она поступила на моем месте?»

Хоть и продолжая следить за подачей блюд и даже пытаясь порой оживлять затухающую беседу, мысленно она далеко-далеко ушла от этой столовой и от своих гостей. Ей вспомнился один чудный июньский день. Миновав деревенский мостик, Фелисите пошла по дороге, ведущей к печам для обжига извести и небольшой конторе при них. Лейтенант, как обычно, отправился туда после завтрака, и Фелисите своим неожиданным посещением хотела устроить ему сюрприз. Она несла мужу бутыль с сидром, купленным в Порт-Луи за баснословную цену.

Взойдя на крыльцо веранды, она вздрогнула всем телом. На углу стола, единственном видном отсюда предмете мебели на веранде, лежала дамская сумка — или, вернее, дурацкий маленький кошелек, в которых женщины носят ключи и платочек. Оцепенев на мгновение, она повернула назад и направилась к ближней печи. Фелисите была в полной растерянности, но старалась умерить свое смятение перед недавно назначенным мастером. Задав ему несколько пустяковых вопросов, она вновь подхватила свою корзинку.

— Я ухожу, Кокора.

— Не повидав хозяина? — спросил мастер, явно испытывая неловкость.

— Скажите, что я ждала его около получаса, но больше ждать не могла.

На тропинке, которая выводила к дороге вдоль побережья, ее догнал Кокора.

— Хозяин просил вас вернуться, сударыня.

«Ты, разумеется, ему обо мне доложил», — подумала Фелисите. Поколебавшись, она пошла за рабом. На конторском столе, конечно, не оказалось никакой сумочки.


— Цыпленок прямо-таки объедение, — сказал контр-адмирал. — У вас замечательный повар.

Поблагодарив его, госпожа Шамплер улыбнулась. Цыпленок и впрямь получился отменный, да и вино к нему она подобрала удачно. Лейтенант Легайик был, кажется, увлечен разговором с Доми. Он слушал ее с веселым и зачарованным выражением.

«Такое же выражение было у моего лейтенанта, когда я в первый же вечер кинулась на защиту Шарпантье де ла Косиньи», — подумала госпожа Шамплер. И опять словно дымом заволокло сверкающие перед ней декорации, и она очутилась в той самой конторе, возле печей для обжига извести.

Поставив корзинку на стол, она ощутила внутри ужасную пустоту — ни единого не было в ней желания и ни малейшей надежды. Улетучилось даже злобное удовольствие, какое она надеялась получить от своего скоропалительного ухода. Лейтенант, крайне смущенный, заговорил тем не менее первый:

— Прости, что заставил тебя дожидаться. Я принимал госпожу Ройе: она пришла мне сказать, что не может жить больше на Черной речке, слишком ей здесь одиноко.

— Она у нас не работает, — жестко сказала Фелисите. Это ее супруг домогался места наставника и получил его.

— В том-то и дело, что она не смеет даже и заикнуться об этом.

Фелисите подошла к окну. Залив синел в обрамлении ветвей, солнце сеяло блестки на гребни волн. «Я ее ненавижу, — думала Фелисите, — ненавижу это ее за стылое постное выражение лица и этот вид вечной мученицы, будто бы созданной для иного, более утонченного общества, чем ее муж».

Медленно повернулась она к лейтенанту, который, еще не зная, как вести себя дальше, начал рыться в столе, якобы в поисках некоей, несуществующей, вероятно, бумаги. Почувствовав на себе взгляд жены, он перестал искать.

— Не устраивай драмы из самой обыкновенной истории. Женщине скучно, ей нечего делать дома. Гуляя, она иногда заходит сюда по дороге. Уверяю тебя, от нее мне одна докука…

— Значит, это не первый ее визит, — отметила Фелисите.

— Она заходила раз или два, — слишком быстро сказал лейтенант.

Много позже она узнала, что лейтенант делил с этой дамой еду, которую присылали ему из Белого Замка, когда он задерживался у печей дотемна. Но для скандала время было уже упущено, так что пришлось ей испить эту горькую чашу молча.

Он задвинул ящик, и Фелисите села слева от лейтенанта в кресло для посетителей. «На ее место», — подумалось ей. И тут у нее в мозгу почему-то вспыхнула фраза, произнесенная им однажды еще в Порт-Луи: «Черт возьми! Не могли вы остаться там, где вы были? Вы требуете от людей невозможного, вот что!»

«Может быть, он и ей сказал точно такие слова. Сколько раз говорил нечто подобное за свою жизнь истинного женолюба? Именно эту фразу я бы и выбрала, чтобы дать представление о его нраве. Чувственный, но не склонный ко всяким слащавостям, он не станет льстить женщине, превознося до небес ее красоту, разве что вскользь намекнет на ее соблазнительность».

Фелисите смотрела в окно, лейтенант молчал. Минут через десять это безмолвие стало невыносимым.

— Не вбивай себе в голову разные глупости, Фелисите. Клянусь, ничего у меня с этой дамой не было и никогда не будет. Я ведь гожусь ей в отцы, ты же знаешь. Сколько ей может быть лет? Двадцать, наверно, а мне давно уж за сорок. Нелепость какая-то!

«Это и впрямь была бы нелепость, если бы дело касалось кого-то другого, — думала Фелисите. — Но ты в свои сорок два года куда обаятельней и сильней ее недотепы мужа, а главное — ты чертовски умен по сравнению с этой ходячей энциклопедией!»

— Мои мысли по этому поводу для меня, конечно, существенны, — произнесла она вслух, — но сегодня я не хочу в них больше копаться. Я вспоминаю все то прекрасное и святое, что между нами было, и думаю, что ни ты, ни я не имеем права это предать.

Он крепко обнял ее, а потом, хоть работа еще не закончилась, вернулся с ней вместе домой.

На следующей неделе господин Ройе объявил о своем намерении уехать в Порт-Луи. «Мне в точности так и не стало известно, был ли у них роман или нет, — подумала госпожа Шамплер. — Но не для того же встречались они, чтобы поговорить о блаженстве загробной жизни!»

Спустя много лет он ей как-то сказал: «Я не изменял тебе никогда, разве лишь в путешествиях, но какая же это измена?» Она ему не поверила, и все же ей было отрадно услышать эти слова. А теперь, вспоминая их уже в старости, она наконец-то могла без боли думать о госпоже Ройе и еще нескольких дамах, коими лейтенант увлекался в разное время. «Я была единственной, да, единственной, кто для него что-то значил».

Подняв голову, она устремила взгляд на гостей, и все изумились ее победоносному виду.

Смышленый поставил на консоль блюдо с жареным поросенком: хвост у него торчал штопором, а в зубах он держал цветок.

— Браво! — воскликнул л’Эрмит.

И попросил разрешения разрезать жаркое. Затем был подан салат из кокоса. Разговор за столом не клеился, и госпожа Шамплер обратилась к контр-адмиралу:

— Когда у вас будет свободная минута, сделайте одолжение ко мне заглянуть. Мне надо у вас получить кое-какую… кое-какую справку.

Доминика, Элен и Гилем взглянули на нее с удивлением, смешанным с беспокойством. Никто, впрочем, этого не заметил, и ответ контр-адмирала потонул в гуле вновь завязавшихся разговоров.

До госпожи Шамплер долетали слова, обрывки фраз, взрывы смеха. Обстановка в столовой была ей приятна. Ничего как будто особенного, но то была жизнь. В зеркале старая дама видела лица своих соседей. За контр-адмиралом сидели Жюльетта и капитан де ла Суше, а слева, после л’Эрмита, — Элен и второй лейтенант. Она попыталась вспомнить его имя, не преуспела в этом и отступилась. Всем было, кажется, весело, все улыбались, включая Жюльетту, на время забывшую про посещение ее мужем театра.

«Хлеб-соль, — подумала госпожа Шамплер. — Правы были наши отцы и деды, которые верили в благотворность хлеба и соли, преподносимых гостям на пороге жилища. Ничему не дано так прочно соединять людские сердца». И с этой минуты она уже не спускала глаз с юной пары — Доминики и лейтенанта. Девушка полностью освободилась от своей робости и слушала Легайика с самым живым интересом. «А он в самом деле хорош, — подумала старая дама, — я одобряю выбор Доми». Руки с длинными пальцами были красивой формы, выдающийся подбородок говорил о характере твердом и мужественном. «Что ж, эти качества необходимы мужчине, чтобы женщина рядом с ним могла быть счастливой, — сказала себе госпожа Шамплер. — Не выкажи лейтенант силы воли, взявшей верх над моей, я не была бы так благодарна ему за счастье, каким он меня одарил». И она улыбнулась внучке, неожиданно бросившей на нее внимательный взгляд.

— Мы можем теперь перейти в гостиную, — предложила старая дама после десерта.

И поднялась, подавая пример другим. Ей стало жаль прерывать разговор Доминики с ее соседом. «Надеюсь, у Легайика достанет ума подойти к ней в гостиной», — подумала госпожа Шамплер.

Остаток вечера тоже прошел неплохо, беседа за чашками кофе, в дыму раскуренных трубок, стала еще оживленнее. Когда офицеры уже раскланивались с хозяевами, госпожа Шамплер ясно расслышала голос Доминики:

— Так, значит, договорились на завтра, да?

А наверху, в коридоре, перед тем как расстаться на ночь, Доминика поцеловала ей руку.

— Ах, бабушка, вы бесподобны в роли хозяйки дома!

И уже было открыв свою дверь, подбежала снова.

— Ну скажите, скажите, ведь правда же он…

Она не закончила. Госпожа Шамплер, она знала, сама дополнит недостающие этой фразе слова.

— Безукоризнен, Доми. Я нахожу его безупречным. А кстати, как его имя?

— Я только что это узнала. Зовут его Жан-Франсуа, как вашего отца.

— Не забывай того, что я тебе говорила: ты можешь во всем рассчитывать на меня.

Госпожа Шамплер улыбнулась: ей стало ясно теперь, как следует распорядиться насчет будущего. Ей это стало ясно еще тогда, когда она попросила контр-адмирала назначить ей встречу.


Они уселись в ее кабинете-библиотеке. Объявив о его приходе, Кетту удалился, и госпожа Шамплер на короткое время осталась в одиночестве и, сложив руки, старалась не двигаться и дышать ровнее. Набрав воздуху, она медленно-медленно выдыхала его. За долгую жизнь она уже много раз убеждалась, что это ей помогает справиться со своим волнением и затем выглядеть совершенно невозмутимой под самым зорким и бдительным взглядом.

Едва заслышав шаги в коридоре, она живо пошла навстречу своему гостю.

Теперь они были одни, и она задала ему тот вопрос, от которого зависела вся ее дальнейшая жизнь. Она смотрела на бухту. Как и в день ее приезда сюда, вдоль рифов летело маленькое суденышко. Парус краснел в лучах заходящего солнца, а на корме виднелся темный силуэт рулевого.

— К сожалению, я не могу сообщить ничего достоверного, это всего лишь мнение, основанное на моем личном опыте, на разговорах с Вийомезом и расследовании, которое я сам провел в Сурабайе. Вряд ли я вас удивлю, сказав, что в Порт-Луи у меня был большой разговор о капитане Шамплере.

— И вам, наверное, говорили, что он не способен нарушить клятву, данную им в Бресте, защищать новый французский флаг?

— Вийомез тоже был в числе тех, кто, узнав о казни Людовика Шестнадцатого, не пожелал объявить себя врагом новой Франции, когда правительство Явы отказалось рассматривать их миссию как миролюбивую и наложило секвестр на оба фрегата. Как и капитан Шамплер, Вийомез остался верен присяге, пока не был освобожден от нее законной властью своей страны. Оба решительно отклонили предложение служить государству, которое держит их пленниками, и заявили, что готовы скорей претерпеть любые лишения, нежели причинить из корысти вред своему отечеству.

Госпожа Шамплер повернулась к контр-адмиралу. Ей было известно все то, что он говорил. Она знала, что Людовик XVI, согласившись с требованием Парижского Общества естественной истории, без проволочек вооружил фрегаты «Надежды» и «Поиски». Она следила за их маршрутом, изредка получая письма то с Тенерифе, то с мыса Доброй Надежды, то с острова Тасмании. Она была в курсе картографических работ, проведенных в этих краях инженером-географом Ботаном-Бопре, а также огромного разочарования, которое испытал д’Антрекасто, не найдя никаких следов Лаперуза вокруг островов Адмиралтейства[20]. Знала она и про долгое плавание к островам Друзей в Санта-Крусе к северу от Луизиады, и о смерти д’Антрекасто на Анахоретах. В этой самой библиотеке Вийомез рассказывал ей все подробности экспедиции. Он тоже пытался заставить ее внять голосу рассудка. Но тогда она не желала и слушать каких бы то ни было объяснений. Она верила в возвращение лейтенанта, и никто не мог бы ее убедить в его гибели. Пять лет миновало с тех пор…

Некоторых участников экспедиции объявили военнопленными и заточили в крепость. Среди моряков царила большая смута, мало кто знал, что именно надо делать, а главное — чего делать не подобает. Англия, Испания и Голландия были тогда в состоянии войны с Конвентом и признавали лишь прежний режим. После капитуляции Пондишери англичане провозгласили, что Революция разбита наголову и что Францией снова правит король. Несколько офицеров, поддержанные англичанами, тотчас же нацепили белые кокарды.

— Вся беда в том. что Англия не поверила в жизнеспособность нового строя, — сказала госпожа Шамплер. — Экспедиция эта вряд ли встревожила бы голландцев, если бы их не подзуживали англичане. Вот доказательство: крометех двадцати двух офицеров и матросов из миссии д’Антрекасто, которых держали в тюрьме, триста пятьдесят человек, взятых в плен англичанами на французских каперах, были по соглашению о размене пленных вывезены Вийомезом на переговорном судне.

Замолчав, она вновь посмотрела на бухту. Некоторое время в комнате было тихо, потом она едва слышно добавила:

— Я впервые тогда провожала его без страха. Единственный раз я ждала его так безмятежно…

Когда лейтенант уезжал из колонии, она сразу же с головой уходила в какое-нибудь многотрудное новое дело — чтобы не думать, забыться. О ней говорили, хваля ее и удивляясь, что у нее все качества прирожденного администратора. Кто-то донес госпоже Шамплер, что иные соседи, хоть прямо и не называя ее скрягой, видят в ней страсть к накопительству. Она не обращала внимания на пересуды, потому что ведь постороннему все равно не втолкуешь, что только тоска да вечное ожидание заставляют ее трудиться в поте лица. Во времена Семилетней войны, когда он ушел в свое первое плавание, продлившееся девять месяцев, она решила засеять пшеницей поле, которое начиналось сразу же за печами для обжига извести и тянулось до Тамарена. Фелисите отправлялась туда на заре и приходила домой к полудню. За два месяца до возвращения кораблей она родила Элизабету. Следя со своей постели за каждым возникшим на горизонте судном, она теряла терпение и злилась на всех, что вынуждена лежать.

Второй экспедиции, состоявшейся в следующем году, Фелисите обязана своим опытом разведения риса. Но лейтенант отсутствовал только четыре месяца. Он служил еще на «Зодиаке», и эту миссию, как и предыдущую, слишком удачной не назовешь. Исход сражения оказался сомнительным. Не все капитаны сделали то, что было в их силах, чтобы помочь товарищам и сообща отбить неприятельскую атаку. В этом бою лейтенант получил сквозное ранение в коленную чашечку. Когда он прибыл в Порт-Луи, рана успела зарубцеваться, но в походке еще оставалась известная скованность. Госпожа Шамплер помнила это утро и крик: «Корабли, корабли!», заставший ее в полях. Она послала лошадь в галоп, а когда соскочила, бока животного были мокры от пота. Тринадцать судов эскадры д’Аше торжественно двигались строем, как вдруг какой-то один, подойдя чуть не к самому берегу, салютовал земле. Она прошептала: «Завтра…» И это завтра пришло со всем своим шлейфом радостей, о которых даже теперь не могла она вспоминать без сердечною трепета.

Лейтенанта произвели в капитаны и наградили орденом Святого Людовика. Тогда-то и был написан его парадный портрет. Через год он ушел на «Мстителе» — помощником капитана де ла Пальера. Им было поручено разгромить торговый флот неприятеля, и плавание длилось два года. К его возвращению Тристан уже резво бегал по дому, у Белого Замка завелся еще один флигель, площадь под сахарным тростником увеличилась втрое, и сахар кристаллизовался в котлах. Произошло еще и такое событие: Вест-Индская компания уступила колонию королю.

«Я в то время надеялась, что больше он не уедет», — подумала госпожа Шамплер. Ей вспомнился вечер его возвращения. Они были в спальне. Открыв свой эбеновый ларчик, она достала блокнот, в который записывала все даты: когда лейтенант уехал, когда вернулся. В тот вечер она приписала: «Он здесь, и жизнь возобновилась». Но лейтенант, державший ее в объятиях, быстро нагнулся и написал в свою очередь: «Наша жизнь, любовь моя, не начинается заново, нет у нее перерывов…»

«Только бы адмирал не приметил, как я волнуюсь», — подумала госпожа Шамплер. Она держалась за подлокотники кресла и не могла решиться заговорить. «Пять лет, пять лет жил он дома на этот раз, как же было мне не надеяться?» Дети выросли, и наставник Ройе поселился в домике «На перепутье» со своей молодой женой. «То было время особенно оживленной работорговли», — вспомнила старая дама.

И вновь — как будто и не было всех этих лет… Она стоит, опершись на ограду балкона, сразу же после ужина. В кресле сидит лейтенант, он курит, положив ноги на табуретку. Ночь очень теплая, и окрестности тонут в кромешной тьме. Фелисите вся во власти неги этого часа. Из конюшни доносится ржание лошади, и она поднимает голову. На северном побережье залива, где-то там, в направлении Тамарена, вспыхивает огонек. А вскоре, чудится ей, засверкал и второй, уже в море.

— Лейтенант! — позвала она.

Они долго следили и еще раза три заметили огоньки.

— Я все же хочу убедиться, — сказал лейтенант. — Для очистки совести!

Спустившись в конюшню, они оседлали коней. Вспоминая все это спустя столько лет, госпожа Шамплер ощущает прежнюю радость от их сообщничества. Держа направление на костер, они миновали деревню и углубились в лес. Там остро пахло древесными соками, кричали и хлопали крыльями разбуженные в неурочное время птицы. Приблизившись к месту действия и привязав лошадей к стволу, они осторожно пошли вперед по песчаному берегу. Вокруг костра обозначились тени нескольких человек. Бесшумно двигались к побережью два баркаса. Когда они носом уткнулись в песок, навстречу кинулись двое. При свете костра лейтенант и Фелисите узнали новых соседей.

Завязались переговоры между двумя колонистами и неизвестным, ловко перескочившим через планшир на берег. Спор их был нескончаем, и они с лейтенантом, прячась от этих ночных татей за деревьями манго, уже потеряли терпение. Наконец, после резкого окрика, люди, которых доставили в лодках, один за другим спрыгнули в воду и выстроились на песке.

— Пошли, мы достаточно видели, — сказал лейтенант. — А то, пожалуй, заметят, что мы тут за ними шпионим.

Через пятнадцать лет имена обоих мужчин фигурировали среди самых заслуженных колонистов, причем поминались их достижения, сметка, готовность прийти на помощь властям. Их справедливость и чувство собственного достоинства также ставились всем в пример.

«Пять лет…» Другие отъезды и возвращения не несли на себе отпечатка значительных для Иль-де-Франса событий. Поместье росло, почти все земли были засеяны. И, несмотря на поборы местных властей, Фелисите Шамплер сумела наладить торговлю продовольственными товарами. С 1772 года, тоже в отсутствие лейтенанта, она посадила на пробу несколько чайных кустов. Во время второй экспедиции на Восток — на этот раз без участия в ней лейтенанта — Пьер Пуаар, назначенный интендантом острова, вывез чайные саженцы из Кохинхины. То было довольно рискованное предприятие для поместья, так как вложенный капитал не приносил дохода целых семь лет. Но в 1779 году урожай оказался вполне достаточным, чтобы пустить его на продажу.

Да, каждое плавание лейтенанта было отмечено либо приобретением нового опыта, либо каким-нибудь новым рискованным предприятием,

В памяти госпожи де Шамплер хороводом кружились то какие-то имена — господина де Тронжоли, губернатора де ла Брийана, бальи де Сюфрена, то названия кораблей, на которых служил лейтенант — «Неуловимый», «Маркиз де Кастри», «Поставщик», «Клеопатра»… Лейтенант привлекал внимание командиров своей безоглядной отвагой в открытом море, его жена вела борьбу с эпидемиями и стихией, старалась свести на нет потравы, которые наносили плантациям ураганы и саранча.

Но вот дети обзавелись семьями и на протяжении нескольких лет у нее была передышка. «Я перестала трястись, — подумала госпожа Шамплер. — Я словно вошла в гавань и почувствовала себя в безопасности». Потом уехал виконт де Суйак и его место занял кавалер д’Антрекасто. Между губернатором и лейтенантом возникла тесная дружба, основанная на взаимопонимании и обоюдном почтении. «В них было так много общего, что я должна была понимать: они неизбежно пойдут по одной и той же дорожке», — сказала себе госпожа Шамплер. Теперь ей вспоминалась всякая всячина: то появление в их жизни Кетту, то визит губернатора, предложившего им контракт на государственную поставку свежего мяса, а то вдруг всплывали слова лейтенанта: «Я за тебя спокоен». Она глубоко вздохнула.

Когда он в последний раз ступал по родной земле, она была рядом. Слуга с лошадью шел впереди. Они говорили о чем-то простом, и ей вспомнилось, что она коснулась руки лейтенанта, желая ему показать зеленовато-серого косача, уставившего на них свои темные глазки-бусинки. Его блестящие, синие лапы судорожно цеплялись за ветку дикой яблони.

— Смотри!

И оба остановились, счастливые, несмотря на свои уже сильно немолодые годы и на предстоящую разлуку.

— Ты дал мне столько прекрасного, — внезапно сказала она, — и столько счастья вложил в мое сердце, что я никогда не смогу с тобой расплатиться.

Он наклонился к ней и ответил:

— Спасибо, что ты пришла…


— Я впервые тогда провожала его без страха…

— Вы просили, чтобы я честно сказал то, что думаю, — заговорил контр-адмирал. — Ну так слушайте. Я проследил его путь до самого того часа, когда он был отделен от своих товарищей. После этого я нигде не сумел обнаружить его следов. А он ведь не мог пройти незамеченным, вы хорошо это знаете. Допустим, ему удалось бежать, укрыться в какой-то деревне, где он ждал удобного случая, чтобы вернуться на Иль-де-Франс. Но потом наступило затишье, сторонники англичан лишились возможности пакостничать французам, и ведь прошло… пять лет. Мне кажется, что теперь… благоразумнее было бы… согласиться, понять…

Он не осмеливался взглянуть на госпожу Шамплер и лишь поглаживал пальцем резьбу стоявшего рядом круглого столика.

Старая дама, очень прямо держась в своем кресле, крепко сцепила руки. Она отказывалась принимать очевидное в течение долгих лет. Все эти годы не позволяла себе отчаиваться, потому что знала — труд ее жизни не завершен. Все ее мужество зиждилось на этом самообмане. И вот теперь то, что было единым целым, рассыпалось в прах. Из глубины ее сердца, души, разума поднимался долгий мучительный стон, которому она не давала выплеснуться на волю. Нужно было смириться, принять, но она понимала, что только ничтожная часть ее существа будет жить, пока не дойдет до конца дороги.

Удивленный ее неподвижностью и спокойствием, контр-адмирал склонил перед нею голову.

— Я всегда знал, что вы женщина мужественная и сильная, — сказал он.

«Такие-то вот слова и угнетают нас больше всего, — подумала госпожа Шамплер. — Куда человечнее было сказать мне: бросайтесь на этот ковер и выкричите свою боль!»

Она следила за передвижением барка. Развернувшись и миновав пролив, он вошел наконец в бухту, и его грот мягко повис на мачте. «Он не спешит, — подумала старая дама, глядя на моряка во всем белом. — Если он уберет этот парус, оставив один только фок, то до того, как пристать к берегу, он совершит еще очень приятную, медленную прогулку. И намечтается досыта…»

Они часто так делали по вечерам. Их песни и смех укачивало на волнах. В открытом море до них долетали с земли невнятные шумы, и стоило щелкнуть парусу на ветру, а носу барка зарыться в кудрявую пену, как их охватывало небывало мощное ощущение власти над безраздельно принадлежащим им миром, над этим творением их сердец… И разные мелочи тоже толклись в ее памяти. Все то, что они тогда делали, что говорили, она не забудет вовеки. И в чем она ни минуты не сомневалась, так это, что и лейтенант выбрал бы тот же способ уйти со сцены. Он был слишком весел, слишком жаден до жизни, чтобы постепенно жертвовать тем, что для него было стержнем, смыслом существования.


Откуда-то с моря донесся звон рынды, и длинная, дрожащая нота печально отозвалась в комнате. Госпожа Шамплер выпрямилась, возвращаясь к действительности.

— Бедный мой друг, — сказала она, — вы мне еще нужны…

— Ах, сударыня, — запротестовал контр-адмирал, — прошу вас… Я буду только счастлив…

Он был полон нежности к старой даме, к которой успел привязаться в последние дни, ему и ободрить хотелось ее, и, напомнив о наивысшей христианской доблести, убедить покориться судьбе, но он чувствовал, что цепенеет пред этой стеной молчания.

Заставив себя улыбнуться, она встала и дернула за шнурок звонка.

— Хочу попросить, чтобы нам принесли чего-нибудь выпить, — сказала она.

До прихода Смышленого ни он, ни она не вымолвили ни слова. Но как только слуга, получив приказание, вышел за дверь, госпожа Шамплер сказала со всей откровенностью:

— Дело в том, что меня кое-что беспокоит, и я подумала: не посоветоваться ли с вами? Вы, разумеется, вправе ответить, что семейные наши дела вас не касаются и что лишь случайный ветер прибил вас к этому берегу. Но так получилось, что вы единственный, кому я сейчас вполне доверяю, а также единственный, с кем я могу говорить без обиняков. У меня была долгая жизнь, я всякого навидалась, тянула весь этот воз…

— Я знаю, — сказал контр-адмирал. — Ваша внучка, которая утром виделась с Легайиком в саду, говорила ему о вас с большим восхищением. А когда после завтрака мы с лейтенантом вышли на палубу, он рассказал мне про эту прогулку. И мы долго с ним говорили о вас.

— Вы облегчаете мне задачу, — сказала госпожа Шамплер. — Чуть ли не с первого дня, как вы здесь появились, я начала замечать интерес Доминики к этому юноше. А так как еще никто у нее интереса не вызывал, мне хотелось бы выяснить именно ваше мнение о лейтенанте.

Постучав в дверь, Смышленый вошел с подносом. Он обслужил гостя, зажег канделябры и удалился. На бухте серые краски медленно уступали место пурпурным.

Контр-адмирал поставил стакан на столик и принялся набивать свою трубку.

— Извините, — сказал он с улыбкой, — но у меня без курева плохо водка идет!

Он сделал две-три затяжки и положил ногу на ногу.

— Есть тут, конечно, свои «за» и «против». Это уж как вы посмотрите. Л’Эрмит весьма его уважает, а я могу подтвердить, что в людях он разбирается. Проведя вместе с ним две кампании, он затребовал себе Легайика еще и на эту третью. Молодой человек начал морскую карьеру шестнадцатилетним подростком: будучи юнгой, он стал учиться на лоцмана, а это уже говорит о призвании, его, видно, крепко тянуло во флот. В двадцать один Легайика назначили первым лоцманом. В те поры, когда было достаточно доказать свою родовитость, чтобы не только попасть во флот, но и разом стяжать себе чин, когда презираемое дворянами мастерство не передавалось им по наследству заодно с титулом, должность первого лоцмана много что значила. Если честно, то большинство из нас, несмотря на звание капитанов королевских судов, только одно и умели — с достоинством принимать командирские почести. Немало было таких, кто был вообще неспособен вести корабль и перекладывал эту обязанность на плечи первого лоцмана. Революция отменила привилегии знати. Легайику присвоили звание лейтенанта, а через год или два он будет уже капитаном. В точности так же было и с Вийомезом. До революции он не мог бы командовать фрегатом в моей эскадре… Но как бы я ни был привязан к Жану-Франсуа Легайику, какое бы ни питал к нему уважение, я слишком хорошо знаю направление умов на Иль-де-Франсе, чтобы не счесть своим долгом уведомить вас о его низком происхождении.

— Чей же он сын? — спросила госпожа Шамплер.

— Бывшего главного канонира береговой охраны на острове Бель-Иль-ан-Мер. Он старший из восьми детей.

Медленно опустилась ночь. Два канделябра, стоявшие на консоли, мягко освещали комнату.

— Вопросы происхождения ничуть меня не волнуют, — сказала старая дама. — Моя кровь истой простолюдинки только взыграет от этого.

— Простолюдинка, вы? — изумился контр-адмирал.

— Отец мой был корабельным плотником, что же касается матери, то лучше о ней не спрашивать. Есть, однако, моя невестка, мать Доминики. С ней будут, наверно, кое-какие сложности…

«Уж ты-то бы мне посоветовал, лейтенант», — подумала госпожа Шамплер. Опять она увидала его совсем рядом, в этой же самой библиотеке; на столе лежали расходо-приходные книги, и они, просмотрев их, могли теперь утверждать, что честно сражались и победили.

Великий покой, как в тот день, снизошел на нее и окутал всю душу. Лейтенант был по-прежнему с нею, он одобрял ее, и казалось, что стоит лишь вытянуть руку, как обопрешься ладонью на его верное, тут же подставленное плечо. Да! Вопреки всему, она будет ждать его. Ждать всечасно, всегда.

— Это еще не все, — продолжал контр-адмирал. — Даже рискуя вас покоробить и показаться болтливой кумушкой, я обязан добавить, что парень он бравый, неравнодушен к женщинам и не дурак выпить… А все его состояние заключается в лейтенантском жалованье.

Старая дама весело засмеялась, и вдруг все лицо ее засветилось лукавством.

— Но ведь недостатки суть продолжение наших достоинств, — сказала она. — Черт бы побрал тех мужчин, которые в тридцать лет равнодушны к женщинам, в рот не берут спиртного и гребут деньги лопатой! Попроси лейтенант руки моей внучки, я соглашусь немедленно. И, между нами, он будет отпетый болван, если не сделает этого.

— Но он щепетилен. И не лишен гордости.

— Тем более не лишен силы воли, — сказала старая дама, вспомнив квадратный его подбородок, а также глаза, которые прямо и твердо смотрят в лицо собеседнику. — Пришлите мне его завтра после поверки. Придумайте что-нибудь. Через десять минут я уже буду знать, на каком я свете. Не хочу навязывать ему Доминику, но если его удерживает какая-то глупая щепетильность, надо, чтобы он понял: смешно колебаться, когда на карту поставлено все их счастье. Разумеется, если он любит ее.

— Это был бы не Легайик… — начал контр-адмирал.

— А вечерком, — перебила его госпожа Шамплер, — я займусь своею невесткой.

Сложив на коленях руки, она ненадолго задумалась, после чего обратилась к гостю:

— Будьте любезны, налейте мне капельку водки. Мне это просто необходимо.

«Она бесподобна!» — подумал контр-адмирал и поднял в знак восхищения стакан.

8
Как только Тристан и Элен уселись за шахматы и расставили на доске фигуры, а Кетту привычно расположился в кресле, госпожа Шамплер пригласила Гилема, Жюльетту и Доминику погулять перед сном в саду.

— Жюльетте полезно немного подвигаться, — сказала она, сразу же перейдя в наступление, хотя ей было известно, как раздражают невестку намеки на ее вялость.

Но Жюльетта и не заметила этой колкости и поднялась одновременно с мужем.

К вечеру стало прохладно, и Доминика любовно поправила шаль, соскользнувшую с плеч бабушки. Старая дама в знак благодарности взяла ее под руку, и они вместе сошли с крыльца впереди остальных. Свернув от аркады налево к увитой плющом беседке, госпожа Шамплер замедлила шаг и обернулась к Гилему.

— Мое приглашение пройтись было просто предлогом, чтобы наедине обсудить вопрос, который покамест касается только нас, — сказала она.

Дети Брюни и Фелисите Шамплеров успели привыкнуть к тому, что родители говорят с ними прямо, без околичностей. Но не так обстояло дело с Жюльеттой. «В который раз я ее раздосадую, оскорблю ее лучшие чувства, — подумала госпожа Шамплер. — Однако могу ли я с этим считаться?»

В беседке они уселись на скамьи вокруг стола. Луна холодно освещала сад, и госпожа Шамплер увидела сияющее лицо Доминики. «Она, вероятно, думает: вот бабушка выполняет свое обещание», — усмехнулась она про себя.

— Не кажется ли тебе, Гилем, что пора позаботиться насчет будущего этой девочки?

— Время терпит, — ответил он, улыбнувшись. — Доми еще маленькая.

— Я иначе смотрю на это, — продолжала госпожа Шамплер. — Мы верили, или, точнее, нам нравилось верить, хотя лично я и не одобряю браков между кузенами, что Доми однажды пойдет под венец с Филиппом. Но теперь-то ясно как божий день, что молодые люди не созданы друг для друга. Она никогда не сможет приноровиться к его ребячливости и легкомыслию — не тот у нее характер!

— Я никого другого не вижу вокруг, но у меня впечатление, что у вас уже есть жених на примете.

— Возможно… — ответила госпожа Шамплер.

Ее перебила невестка:

— Эти вопросы не следует обсуждать при Доми.

— Вы мне напомнили одну мою стародавнюю приятельницу, которая из ложной стыдливости едва не расстроила мою свадьбу. Я же как раз считаю, что Домн непременно должна участвовать в разговоре: решать-то в конце концов ей.

— В мое время… — начала Жюльетта.

— Все мы, дочка, так говорим: в мое время… В конечном итоге эти три слова сводятся к нашему личному опыту. В ваше время не принято было вмешивать заинтересованных лиц в подобное обсуждение. Ну а в мое — они сами решали, что можно им делать, что — нет. Ваш довод не стоит ломаного гроша.

Поставив локти на стол, она уперла подбородок в сложенные одна на другую руки.

— Ведь это бросается в глаза: Доми влюблена в Жана-Франсуа Легайика, — очень твердо сказала она. — Что вы думаете об этом юноше?

— Какой смысл разбирать по косточкам человека, который уедет отсюда через несколько дней и о котором мы никогда, вероятно, уже не услышим? — спросил Гилем.

— Это необходимо, — отрезала его мать.

— Он отлично держится, симпатичен, я этого не отрицаю, у него, несомненно, хорошие виды на будущее. Но этого мало, не скажешь, что он — завидная партия. Насколько я понял, состояния у Легайика нет никакого.

Госпожа Шамплер откровенно улыбнулась.

— У Доми тоже нет состояния, — сказала она ясным голосом.

— Ну да, понятно, но ведь…

— Ты хочешь сказать, что у нее есть надежда?

— Матушка! — воскликнул Гилем.

— Сегодня необходима предельная искренность, — тихо сказала старая дама. — Не будем бояться ранить друг друга, в чем-то даже разочаровать. Я долго думала о своей ответственности перед всеми вами, теперь решение принято.

— Матушка, — сказала Жюльетта, — плоды неусыпных ваших трудов, ваших горестей…

«Вот дура!» — подумала госпожа Шамплер и, резко махнув рукой, обрубила хвалебную речь невестки, так старательно начатую.

— Вернемся к текущим заботам. Не для того мы здесь собрались, чтобы меня славословить. Если Легайик посватается к Доминике, вы будете «за» или «против»?

— Это требует размышлений, — важно сказал Гилем.

— Надо бы навести справки насчет семьи молодого человека, — заметила Жюльетта. — Доми не может выйти за первого встречного.

Взглянув на свою невестку, госпожа Шамплер улыбнулась.

— Контр-адмирал де Серсей и л’Эрмит следили за карьерой этого юноши и знают его происхождение.

— И каково же оно? — спросила Жюльетта.

— Скромное, — ответила госпожа Шамплер. — Скромное, но порядочное. Он сын канонира береговой охраны на острове Бель-Иль-ан-Мер. Его ожидает прекрасное будущее во флоте, если у жены его хватит ума понять, что он должен служить и дальше, и она не вздумает превращать его в никому не нужного неудачника.

— Бабушка…

— Нет у тебя права голоса, — перебила ее госпожа Шамплер. — Будь добра, помолчи.

— Тут даже не о чем говорить, — сказала Жюльетта. — Само положение, которое мы занимаем среди колонистов, не позволяет нам принимать в семью человека из простонародья. Заранее слышу сплетни, какие начнутся во всем околотке, и на реке Рампар, и в Большой Гавани.

— А какие вы слышали сплетни, когда вышли замуж сами? — спросила ее госпожа Шамплер.

— Когда вышла замуж я? — удивленно повторила Жюльетта.

— Ну да, — ответила госпожа Шамплер. — Что тогда люди болтали? Наверно, что вы чудесная пара? Что Белый Замок стоит не меньше, чем Золотые пески, и что потомки этих доблестных колонистов… В общем, что-нибудь в этом роде, не правда ли? Коли так, то я делаю вывод, что ваши родители не удосужились докопаться до истины. Если б они это сделали, я не имела бы горделивого счастья заполучить вас в свой дом.

Жюльетта заправила прядь, упавшую ей на лоб.

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— Я хочу сказать, что если вы так относитесь к этому юноше, то, вероятно, рассердитесь на родителей, давших согласие на брак с моим сыном.

— Наши семьи достойны друг друга, вы это сами сказали. Благородство Шамплеров известно и уважаемо всеми. Мой дядя встречался с братьями моего свекра еще в Сен-Мало, когда Гилем и думать не думал на мне жениться.

Старая дама подняла голову и выставила вперед подбородок. Она посмотрела вдаль, на море, блестевшее под луной, и голос ее прозвучал уверенно, жестко.

— Да, — сказала она, — это была большая дворянская семья. И сегодня я, как никогда, ценю честь, которую мне оказал лейтенант Шамплер, взяв меня в жены, — меня, дочь корабельного плотника и непутевой женщины, сбежавшей с коммивояжером и не подававшей с тех пор никаких вестей.

— Матушка, — заговорил Гилем, — не стоит преувеличивать. Дед был начальником сухого дока, вы же нам сами рассказывали.

— Да, но лишь после того, как долгие годы ломал хребет, работая корабельным плотником, а потом обучил своему ремеслу немало рабочих, которые создали из перевалочной пристани современный торговый порт. Дело тоже по-своему благородное, так что, будьте уверены, я за отца не краснею.

— Изумительная вы женщина, — сказала Жюльетта, — и если даже все было так, как вы говорите, грустное прошлое отошло уже в область преданий.

«Тупица! — подумала госпожа Шамплер. — Если нельзя по-другому, то в вашем мире предпочитают вычеркнуть кое-какие вещи из памяти, перевернуть страницу и смотреть на все с высоты своего величия».

— Забыть, конечно, проще простого, — сказала она. — Вы, моя милая, можете выбросить из головы все эти прискорбные факты. А я отказываюсь! И мне кажется, что отныне я буду их вспоминать с особенным наслаждением и даже гораздо чаще.

— Что за пустой разговор! — воскликнул Гилем. — На чем мы остановились?

— Доми не выйдет замуж за этого человека, — сказала Жюльетта. — Я тоже не отрицаю его достоинств, хотя совсем не знаю его или очень мало, но между ними не будет никакой близости. Мы не должны забывать, что на нас возложена некая миссия и долг призывает нас…

— Да кликни он только, я бы последовала за ним хоть завтра! — вдруг выпалила Доминика.

— Вплавь, очевидно, — сказал раздосадованный Гилем.

— Не будьте смешны, — оборвала его госпожа Шамплер гневным тоном. — Я вам советую согласиться, пока не поздно, на этот брак. Чтобы потом не бегать за этим юношей на глазах у честного народа.

— Бегать за этим юношей! — с презрением сказала Жюльетта.

— Да, хотя бы уж потому, что он добрых полдня гулял с вашей дочерью по полям и лесам, и это наверняка известно всей нашей округе.

— Возможно ли это, Доми? — спросил Гилем.

— Барышня твоего возраста и положения!.. — грозно произнесла ее мать.

«То, что делает бабушка, всегда имеет какой-то смысл», — подумала Доминика. И мужественно приняла незаслуженное обвинение.

— Да, это правда, — сказала она. — Я и не думала это скрывать. Сегодня после полудня я водила его на градирни, а завтра…

— Завтра ты доставишь мне удовольствие не выходить из дома, — сказал Гилем. И, повернувшись к жене, добавил: — Если б ты лучше следила за своей дочерью…

— Не люблю таких слов, Гилем, — перебила его госпожа Шамплер. — Излишний надзор с одной стороны развивает хитрость, с другой — вероломство. Никогда ничего подобного у нас не водилось. Эти дети не в силах справиться со своим влечением, вот и все.

— Минутная вспышка, — сказал Гилем.

Доминика было пошевелилась, но бабушка остановила ее.

— Я знаю Доми, уж можете мне поверить, — тихо сказала она. — Да и я кое-что испытала на долгом своем веку. Длительность чувства зависит как от того, что мы сами несем в себе, так и от человека, его нам внушившего. Есть люди, умеющие вложить в один краткий миг то, что другие растягивают на целую жизнь, — если, конечно, сумеют что-нибудь наскрести! Этот парень тоже такой счастливчик. Избранничество написано на всем его облике.

Ей представилось его мужественное лицо, твердый рисунок рта, большие красивые руки.

— Пусть Доми себе выберет мужа с характером сильным и деятельным, а не одну из тех бледных немочей, которые только и будут рассчитывать на… на ее надежды, — добавила госпожа Шамплер.

— Вы полагаете, матушка, что Легайик далек от подобных расчетов? — спросил Гилем.

— Никто от ошибок не застрахован, могу ошибаться и я, — ответила госпожа Шамплер, — но я верю в честность этого юноши, он тактично держался в сторонке, пока я сама не сделала первого шага… — И так как все трое взглянули на нее с удивлением, она уточнила: — Я послала ему персональное приглашение на вчерашний ужин.

— Тем самым вы поощрили его ухаживание за Доминикой, — сказала Жюльетта.

— А вы предпочли бы, чтоб ваша дочь привлекла всеобщее внимание, встречаясь с ним на берегу или где-то еще?

— Те нравственные устои, которые мы ей привили… — начала Жюльетта.

— Вздор! — решительно оборвала ее госпожа Шамплер.

Несколько секунд она размышляла, стоит ли рассказать, как безрассудно она поехала с лейтенантом в Белый Замок, но тут же решила, что никого это не касается, хоть этот поступок стал неотъемлемой частью всего того доброго, сильного и прекрасного, которое, сделав ее счастливой, научило здраво и снисходительно относиться к людям.

— Вздор! — повторила она. — Вернемся к делу. Что вы решили?

— Ничего, — воинственно заявила Жюльетта.

Гилему тон ее не понравился, и он сказал более примирительно:

— Там посмотрим. Дайте нам время привыкнуть к этой идее, подумать.

— Нам всем необходимо подумать, — сказала госпожа Шамплер, поднимаясь. — Надеюсь, вам сердце ваше, а не гордыня подскажут, как вести себя дальше.

Они вернулись в молчании. Корабли при свете луны походили на плавучие призраки.

В коридоре на их этаже госпожа Шамплер положила руку на плечо своей внучки.

— Не падай духом, Доми.

— Я не боюсь, бабушка, — живо ответила та. — Ничего не боюсь — ни работы, ни бедности. Возможно, начнем с того, что купим клочок земли. У него, наверно, есть сбережения, небольшие, конечно…

— Я рада видеть тебя такой храброй, рада, что ты готова бороться за свое счастье. Но скажи, ты уверена, что любишь этого парня?

— Да, — очень твердо ответила девушка, покраснев до корней волос.

— А откуда ты это знаешь?

Погрузившись в молчание, Доминика задумалась, потом решилась:

— Вот: с тех пор, как мы познакомились, я думаю о нем беспрестанно, и чем бы я ни занималась, все почему-то связано с ним. Мне кажется, я всегда ожидала его, всегда знала, что это будет именно он. Я трясусь от страха, что недостаточно хороша и умна, чтобы ему понравиться. И еще я им восхищаюсь. Я люблю и лицо его, и звук его голоса. Люблю, когда он глядит на меня.

— Почему?

— Потому что тогда я словно бы расцветаю и чувствую, что способна на что-то даже великое…

— Все это очень существенно, — серьезно сказала госпожа Шамплер. — Однако поздно уже, небось там Розелия рвет и мечет. Спокойной ночи, Доми.

Розелия, задремавшая на своем табурете, проснулась от стука двери.

— Ты видишь, Розелия, — улыбнулась ей госпожа Шамплер, — никак не возьмусь за ум.

— Скорей бы они убрались в свой порт, эти люда, — проворчала негритянка.

— Они не замедлят убраться, — сказала старая дама, — поэтому я и спешу.

Она зашла в ванную и вернулась в пеньюаре, с распущенными волосами.

— У вас все еще чудесные волосы, хотя и совсем седые, — сказала, взяв щетку, Розелия, между тем как ее хозяйка усаживалась перед зеркалом.

— Какое это теперь имеет значение, — произнесла госпожа Шамплер внезапно осевшим, усталым голосом.

Она закрыла глаза. Он часто входил к ней в комнату в этот поздний час и, отстранив Розелию, отбирал у нее щетку… «Нет, нет, не надо при ней, — подумала госпожа Шамплер. — Не имею я права ее тревожить, нельзя, чтоб она догадалась, как я сегодня тоскую».

Но оставшись одна, в полутьме, она легла на спину и провалялась так много часов, предаваясь отчаянию, которое, она знала, ничто не сможет умерить. Напротив, с течением времени оно будет только усиливаться и день за днем становиться все горше и горше…

9
На рассвете следующего дня неприятельские корабли вновь приблизились к берегу, и экипажам французов был дан приказ не покидать кораблей и быть наготове.

Госпожа Шамплер уснула только под утро, и, хотя сон ее длился не более трех-четырех часов, она, как обычно, решила присутствовать на перекличке. А на уборку маиса, подумалось ей, она сходит потом с Легайиком. Но, увидев с балкона строй английских судов, она поняла, к превеликой своей досаде, что лейтенант не сможет уйти с поста.

На аллее, ведущей к амбарам, ее нагнал Гилем. Несмотря на высокий рост и благородство осанки, он ни в чем не напоминал своего отца. «Странно, — подумала старая дама. — Поглядеть на наших троих детей — так мы, наверное, можем показаться жестокосердными эгоистами, которые не позаботились передать им и малой толики своих душевных богатств».

Опираясь на зонтик, она смотрела на солнце, выплывавшее из-за гор. Капли росы сверкали в траве и на листьях деревьев, вдали, во впадинах плоской равнины, еще пластался легкий туман.

— Дивный день для уборки, — сказала она, поздоровавшись с подошедшим к ней Кетту.

Оживленно болтая, группами их обгоняли рабы. На большинстве мужчин была лишь набедренная повязка, но женщины все как одна щеголяли в кофточках и широких с воланами юбках. Госпожа Шамплер завела эту моду с первых же дней, строго следя за тем, чтобы после каждой раздачи тканей женщины шили себе одежду, и постепенно это вошло в обычай.

Когда поверка закончилась, Гилем вернулся домой, а госпожа Шамплер и Кетту отправились вслед за погонщиками запряженных в тележки волов на маисовую плантацию. Початки возили с поля в сараи, где их сушили, подвешивая за вывернутые кверху листья. Маисовая крупа шла в пищу рабам. С этой целью сажали и маниоку. Распоряжение, относившееся к временам Маэ де ла Бурдонне, предписывало колонистам засаживать маниокой не менее чем по пятьсот квадратных футов на одного раба. «Мудрая предосторожность, — говорила госпожа Шамплер, вспоминая истощенные лица и исстрадавшиеся глаза, которые ей приходилось видеть в других поместьях. — Мудрая, но и нелепая предосторожность, поскольку людей заставляли блюсти свои собственные интересы чуть не силком».

Маниоку нельзя хранить долго, поэтому четырем рабам поручалось каждое утро выдергивать столько корней, сколько требуется на дневной рацион. Госпожа Шамплер и Кетту минут десять понаблюдали, как они выкладывают на обочине длинные корешки маниоки. А потом быстрым шагом пошли назад по дороге с глубокими рытвинами от тележных колес. Низко клонились под ветром листья маиса, солнце развеивало последние наволоки тумана, цеплявшиеся за горные склоны.

— Как славно идти таким бодрым шагом, — сказала госпожа Шамплер, раскрывая свой солнечный зонтик. — Точно пьешь из источника молодости, которым мы слишком часто пренебрегаем!

Она любила общество своего управляющего. При нем она без стеснения думала вслух обо всем, что касалось поместья и разных семейных дел. Хотя он был еще молод — лет сорок пять, не более, — Кетту, казалось, достиг вершины благоразумия, чему, вероятно, способствовал его злополучный опыт, а также угаданная лейтенантом сильная воля. Но он не обрел бы подобной мудрости и не пришел бы к полному самоограничению, не будь у него задатков истинного простодушия и доброты. С возрастом госпожа Шамплер окончательно поняла, что будущее ничего не сулит тому, кто не обладает этими качествами. А что до Кетту, то она находила в нем также и ясный ум, коего лишены слишком многие люди, что им, однако же, не мешает ни много мнить о себе, ни надуваться невыносимой спесью.

Когда они подошли к плантации, рабы были уже за работой. Корзины с початками перетаскивались к тележкам. Волы терпеливо ждали, ища вокруг кустики сочной травы и неспешно жуя свою жвачку.

Госпожа Шамплер и Кетту уселись в тени египетской акации на неотесанную простую скамью. Старая дама медленно провела рукой по жердям сиденья. Высохшая кора шелушилась под ее пальцами, и ей казалось, что она чувствует источаемый этими жердочками свежий здоровый запах камфарного дерева, как в то далекое, двадцатилетней давности утро, когда лейтенант сколачивал ради забавы эту скамью, следя вместе с тем за уборщиками маиса. Повсюду в поместье остались его следы. За пастбищем на берегу Малой Черной речки, давшей имя этой ложбине, он выстроил небольшую хижину. То ли хотел развлечься, то ли, возможно, куда-то девать избыток энергии, составлявшей одну из особенностей его обаятельной личности. Он работал, а Фелисите сидела у края тропинки на камне, который еще и сейчас находится здесь. Это было как раз перед свадьбой Элизабеты, и между тем как он ловко орудовал топором, очищая ветви от листьев, они говорили о дочери, о ее видах на счастье. Двадцать лет спустя, сидя на этой скамейке, она размышляет о будущем другой девушки, тоже родной им по крови.

Она повернулась к Кетту. Он был занят тем, что концом своей трости подталкивал и собирал в кучу камешки.

— Я говорила вчера с контр-адмиралом, — сказала она, — и знаете, мне сдается, что наступило время принять крутые решения. — Кетту живо поднял голову и посмотрел на нее, а она, сцепив руки, добавила: — Я поняла, что лей… что капитан, может быть, не вернется…

Кетту, не промолвив ни слова, сжал ее руки в своих. Она продолжала смотреть на поле, где меж высоких зеленых стеблей пестрели набедренные повязки рабов.

— Я много думала, — продолжала старая дама, — и наконец кое-что решила. Боюсь, меня опять не поймут. Но это вряд ли меня остановит. Осыпать людей благодеяниями и незаслуженно им потворствовать вовсе не означает по-настоящему их любить. Важнее помочь им справиться со своими слабостями. Возможно, я поняла это слишком поздно…

Она перебила себя. Пара волов, неторопливо тащивших тележки с початками, спускалась мимо скамьи к навесам. Погонщик с продетым за пояс бичом степенно шагал впереди, положив руку на холку вола. Когда упряжка скрылась за поворотом дороги, госпожа Шамплер заговорила опять:

— Вот на что я решилась, Кетту: я разделю свое состояние на равные доли между своими тремя детьми, оставив себе небольшую сумму, только чтобы прилично дожить свой век и ни от кого не зависеть. Нет у меня надежды на то, что Тристан и Гилем займутся чем-то полезным, но деньги, которые будут в их полном распоряжении, позволят им при желании как-то определиться и проявить себя. Впрочем, в их возрасте уже трудно меняться и приноравливаться к суровой действительности… Но это хоть будет с моей стороны попытка смягчить тот вред, что мы им принесли, сочтя своим долгом создать для них легкую, беззаботную жизнь как раз потому, что сами мы смолоду только и знали борьбу да лишения. Из-за такого-то воспитания они и зазнались сверх всякой меры. Думаю, что большинство родителей совершают ту же ошибку и, располагая деньгами, не приучают детей к простой естественной жизни под тем предлогом, что это бы их уронило в глазах соседей. Слава богу, при тех деньгах, что придутся на долю каждого, нужда им не угрожает, если даже и впредь им не опротивеет существование богатых наследников. Именно эта мысль позволяет мне быть, несмотря ни на что, в ладу со своей совестью. Пусть идут дальше своей дорогой, на которую мы их, по сути, сами и завели. С той лишь разницей, что им придется по собственному усмотрению распоряжаться деньгами, а не получать, как прежде, раз в год назначенную им сумму на карманные расходы.

Она замолчала и, то снимая, то надевая кольца, стала рассматривать свои руки, все еще очень красивые, хоть под загаром просвечивали на них припухлые голубые вены.

— Помните, как Гилем отказался от должности городского советника? — сказал Кетту. — Он отклонил это предложение и не воспользовался случаем поступить на службу. Так что особенно не надейтесь.

Старая дама засмеялась.

— Быть может, он полагал, что достоин должности мэра, — сказала она. — Вы ведь знаете не хуже меня, что невежды всегда считают, что им по плечу любое, самое трудное дело, и напропалую костят всех и вся! А что до моих сыновей, то Тристану теперь придется беречь каждый грош — с его-то тремя мальчишками, чье будущее нелишне было бы обеспечить. Надеюсь, он крепко подумает и смекнет, что в нынешние времена только те чего-то добиваются в жизни, у кого есть хорошее ремесло, а в придачу еще и желание им заниматься. Вам, конечно, ясна моя цель? Не хотелось бы дважды повторять одну и ту же ошибку.

Кетту слушал старую даму, не перебивая. Он знал, что она не терпит никаких возражений и, даже когда словно спрашивает совета, на самом деле лишь требует полного одобрения. Он на мгновение перестал ворошить камешки и уже было собрался заговорить о судьбе поместья. Но госпожа Шамплер, по-видимому, угадав его мысль, улыбнулась летучей улыбкой.

— Не будьте нетерпеливы, мой друг, — сказала она.

Определив по солнцу, что недалек тот час, когда управляющему надлежало переходить к обязанностям наставника, она поднялась со скамьи.

По дороге домой они почти не общались, оба были задумчивы и глубоко озабочены. Кетту — тем, что от нее услышал, и уймой вопросов, готовых слететь с его губ, но из деликатности так и не заданных им, госпожа Шамплер — тем, что ей предстояло сделать… По аллее неслись им навстречу все трое мальчиков, и Тома еще издали закричал:

— Они ушли! Ушли! И даже ни разу, ни разу не выстрелили из пушек!..

10
К одиннадцати часам лейтенант Легайик пришел в Белый Замок с посланием от контр-адмирала де Серсея. Неутомимый препроводил его прямо в кабинет-библиотеку, где находилась госпожа Шамплер. Едва он вышел в комнату, старая дама отметила, что держится он свободно, как всякий, кто знает, куда в этой жизни идет, и вполне уверен в себе.

Контр-адмирал написал: «Всем желаю успеха!»

«Известно ли ему, почему он тут?» — подумала госпожа Шамплер, предложив молодому человеку присесть.

— У вас была снова тревога утром, — сказала она, показав на море.

— Ложная, — ответил лейтенант. — Они не осмелились. Мы думаем, что эта попытка будет уже последней. Контр-адмирал поговаривает о нашем отплытии. Правда, для этого, как вы знаете, необходимо распоряжение из Порт-Луи, подтвержденное муниципальным советом Черной речки.

Он был высок и строен, военная форма подчеркивала ширину его плеч. Вьющиеся черные волосы не хотели знать никакой дисциплины, что придавало ему совершенно юношеский вид.

Но от него так и веяло силой, спокойной уверенностью, умиротворяюще действовавшей на госпожу Шамплер. Он сидел, откинувшись к спинке кресла, положив ногу на ногу, руки — на подлокотниках. «Он будто чего-то ждет, — подумала, слегка потешаясь над ним, госпожа Шамплер. — Интересно, чего?» Но лейтенант как раз в этуминуту сказал:

— Передавая свое письмо, контр-адмирал разрешил мне встретиться с вами, как я того и желал, без свидетелей. Могу ли я быть вполне откровенным, сударыня?

— Ну конечно же, лейтенант, — улыбнувшись, сказала она.

Он смотрел куда-то поверх балкона, наверное, на аркаду.

— Вы думаете, родители вашей внучки выдадут за меня свою дочь? Я, само собой разумеется, лишь в том случае сделаю официальное предложение, если буду уверен в благоприятном ответе.

«Не скажешь, что он понапрасну теряет время, — подумала госпожа Шамплер. — Но я считаю, что лейтенант — тот лейтенант, мой, — вел бы себя точно так же, венчайся мы с ним как положено».

— Если я вам скажу, что они оба против союза с любым чужим человеком, — спросила старая дама, — каким будет ваше решение?

— При таких условиях я не могу решать это сам.

Он не опустил глаза под слегка насмешливым взглядом госпожи Шамплер.

— Моей внучке известны ваши намерения?

— Мне незачем было скрывать их, сударыня.

— Позвольте узнать, когда именно был у вас с ней разговор?

— Вчера пополудни у солеварен.

«А я-то часами билась над тем, как бы его потактичнее ободрить, не задев в то же время его самолюбия», — подумала госпожа Шамплер.

— Ваша уверенность в себе, молодой человек, поистине великолепна, — вслух сказала она.

Покраснев, он взглянул ей прямо в лицо.

— Моя уверенность основана на том, что я в курсе всех обстоятельств — их изложила мне ваша внучка.

И, прежде нежели госпожа Шамплер собралась задать свой внезапно пришедший на ум коварный вопрос, лейтенант добавил:

— Я теперь знаю, что никаких капиталов за ней не водится: она сама сказала мне это. А значит, я так полагаю, мы с ней на равной ноге.

«Он прав, — подумала старая дама. — Ложная скромность дешево стоит. Только начни судить о людях по их настоящим достоинствам, как тут же последние оказываются первыми».

Она мысленно перебрала многих своих знакомцев, занимавших в свете да и среди политиков почетное положение только благодаря своей родовитости и богатству. Ничтожество этих особ ни в малейшей степени не отвечало тому уважению, коим их окружали. Незаслуженно пользуясь доброй славой, они слепо верили в собственную непогрешимость и считали себя избранниками самого господа бога. Что касается госпожи Шамплер, то она всегда относилась к ним как к паразитам общества, не ставила их ни во что и вполне одобряла эту присущую лейтенанту ясность ума — без наглости, но и без самоуничижения.

«Да, он точно знает, куда идет, — подумала старая дама. — А если препятствия ему кажутся непреодолимыми…»

Сложив на коленях руки, она улыбнулась.

— На лодке или на лошади вы собираетесь ее умыкнуть? — спросила она.

Он ошарашенно посмотрел на нее и снова залился румянцем.

— Поверьте, сударыня…

Она прервала его решительным жестом.

— Я, разумеется, пошутила. Однако же если бы вас толкнули на эту крайность… Я, впрочем, надеюсь, что все утрясется.

— Вы можете мне поручиться в этом? — спросил лейтенант.

«Правильно ли я поступаю?» — подумала госпожа Шамплер. И ей вспомнился день приезда в Белый Замок, ожидание в незнакомой комнате, занавеси, взмывающие, как крылья большой птицы. Она была счастлива, как мало кому удается из женщин, и ей страстно хотелось, чтобы Доми узнала такое же счастье.

— Верьте в свою звезду, — сказала она лейтенанту. — Хотя ведь речь не идет о жизни и смерти. Всего две недели, как вы познакомились с Доминикой.

— Но я всегда знал, что она где-то есть и ждет меня.

— А вы подумали вот о чем: у этой девушки сильный характер, над ней не очень-то покомандуешь?

— Она бы мне меньше нравилась, будь она не такой. Нам, морякам, нужна подруга, которая могла бы всюду нас заменить, пока мы плаваем в океане.

Старая дама одобрительно кивнула ему головой.

— Да вы сами тому прекрасный пример, — добавил лейтенант Легайик.

— Мне просто-напросто повезло. Повезло, что сильное чувство переполняло все мое существо. Без любви ничего не достигнешь. Одного честолюбия тут недостаточно.

— Ей будет больно расстаться с Белым Замком, я знаю, — сказал лейтенант. — Но она решилась.

Он словно провидел далекое будущее, и оно не пугало его.

А госпожа Шамплер, напротив, в который уж раз погрузилась в былое. Серебро при свете свечей отблескивало на скатерти, и она слышала его голос. А потом свой ответ: «Я постараюсь быть безупречной женой, лейтенант…» Он взял ее руки в свои и спросил: «Ты счастлива?» Это было сорок четыре года назад. Теперь, оставшись одна, она готовилась принести последнюю жертву — ту, что позволит живому ее воплощению, внучке, повторить ее собственную судьбу со всем, что в ней было прекрасного, но и жестокого тоже. Они все начнут сначала, правда, в гораздо лучших условиях. Больше работников, куда как более опытных и подтянутых, хорошо возделанные поля, тщательно обоснованные контракты, совсем рядом центр кантона… Вот только в шкатулке — шаром покати. Зато у них вместо богатства будут их молодость и любовь. «Как я завидую им, лейтенант!» — подумала госпожа Шамплер. Она глубоко вздохнула, лицо ее слабо порозовело.

— Извините меня, — сказала она Легайику, — я ушла далеко-далеко отсюда, в тот мир, где я скрываюсь уже две недели и где, вероятно, буду скрываться все чаще и чаще. Вы это поймете, дожив до моих лет.

Умолкнув, она подумала: «Только тогда вы поймете, что ничего не осталось, кроме того, что было и никогда уже более не повторится».

Первый удар колокола вернул их к действительности. Лейтенант, прощаясь, поднялся, но госпожа Шамплер задержала его.

— Идемте завтракать с нами, — сказала она. — А после кофе я буду вашим парламентером.

— Да? Вы за это беретесь, сударыня?

Глаза его ярко блестели под непокорной шапкой кудрей. «Я понимаю Доми», — подумала госпожа Шамплер. И безотчетно поправила свой кружевной шарфик.

— Никаких демонстраций, — предупредила она, смеясь.

В ожидании второго удара колокола они заговорили об Иль-де-Франсе, о будущем острова, об упорстве желающих завоевать его англичан, о морском разбое. «При всей его юношеской горячности у него весьма здравые рассуждения, — подумала старая дама. И усмехнулась: — Я словно какой-то судостроитель, который оценивает остойчивость корабля перед спуском на воду!»

Колокол зазвонил второй раз, и они сошли вниз, в столовую, куда одновременно с ними через стеклянную дверь веранды вошла Доминика. Остальные члены семейства уже ожидали хозяйку дома. Секундное замешательство было снято криком Робера, который кинулся к ним со всех ног:

— Лейтенант! Лейтенант!

— Вы уже свой для него, — заметила госпожа Шамплер и добавила, повернувшись к невесткам: — Я пригласила этого молодого человека позавтракать с нами.

Легайик раскланялся.

Госпожа Шамплер поймала многозначительный взгляд Гилема, которым тот обменялся с женой. Элен насмешливо улыбнулась, Тристан же был явно заинтригован, что при его косматых бровях придало ему вид насторожившегося богомола. Доминика стала такой же розовой, как ее платье. Тем не менее она первой пришла в себя и голос ее зазвучал чистой радостью:

— Я попрошу Смышленого добавить один прибор.

Но не успела она дойти до двери буфетной, как бабушка остановила ее.

— Не надо, Доми, — сказала старая дама.

И, не обращая внимания на удивление своих детей, она на мгновение замерла, устремив глаза на веранду и вновь подменив настоящее давним прошлым. Ей внезапно вспомнился ужин, впервые объединивший за этим столом их дочку Элизабету с тем, кто вскоре должен был стать их зятем. Лейтенант был счастлив и горд. Союз этот был ему по душе. Он сам отправился в погреб за своим лучшим вином. Девушка была весела, полна жизни, казалась довольно хорошенькой, но не блистала умом, и в этот вечер Фелисите поняла, что никогда особенно не волновалась за ее будущее. Она знала, что эта девочка если чего и жаждет, то разве маленьких незатейливых удовольствий, и ей вовек не придется познать ни великих радостей, ни глухого отчаяния, потрясавших жизнь се матери. И действительно: выйдя замуж за сына помещика из Большой Гавани, она влачила скучное существование владелицы замка, а ее слабодушный отпрыск Филипп, покорный воле родителей, даст новую ветвь родословному древу Отривов.

Не то предстоит Доминике, у госпожи Шамплер тут сомнений не было. В этих девичьих жилах играла задорная, бодрая кровь настоящих воителей — ее деда и бабки. Жизнь, лишенная всяких забот и борьбы, не по ней, она бы только вводила ее в искушения.

«Кто знает? — думала госпожа Шамплер. — Если бы мой отец дал в руки своей жены молоток да заставил ее ремонтировать корабли, его бы, возможно, сочли тираном и палачом, но зато эта женщина не прельстилась бы жалким коммивояжером. А такой пример для семьи ценится на вес золота. Да, лейтенант бы одобрил меня…»

И едва осенила ее эта мысль, она поняла, что надежда, наперекор всему, еще не совсем умерла в ее сердце и что ее старый друг будет рядом с нею теперь уж до гробовой доски.

Госпожа Шамплер поочередно всмотрелась в каждое обращенное к ней лицо. Доминика, быть может, не отдавая себе отчета, подошла к Легайику. «Они красивы. Красивы и оба полны обещаний… Были ли мы такими в тот день, когда впервые переступили этот порог?»

Она улыбнулась внучке.

— Пусть он сядет рядом с тобой, Доми. На место Брюни Шамплера.


…Так как третьего прериаля крейсерство неприятеля прекратилось и в означенный день, ровно в полдень, с гор сообщили, что неприятель исчез за чертой горизонта, муниципальный совет, заслушав четвертого прериаля в полдень заключение представителя метрополии и приняв во внимание, что двадцать четыре часа назад было сообщено об отступлении англичан, что все сторожевые посты, охраняемые национальной гвардией, сняты и что обстановка по видимости спокойна, приняв наконец во внимание, что фрегатам предписано вечером сняться с якоря, дабы проследовать в Северо-Западный порт, постановил, исходя из выводов представителя метрополии, отменить свое постоянное заседание, о чем и составлен в мэрии Черной речки настоящий акт в первом часу пополудни четвертого прериаля седьмого года Французской Республики, единой и неделимой[21].

Под сенью сикоморы и индиго

Помните, у Гумилева: «И как я тебе расскажу про тропический лес, про стройные пальмы, про запах немыслимых трав?..» Марсель Лажесс делает это мастерски. Шуршанием, струением и шелестом пронизаны ее романы. Шуршит листва диковинных деревьев, струится вода в хрустальных ручьях, шелестят шелка кринолинов и пожелтевшие страницы архивных документов. И тут же — буйство красок: лазурных, шафранных, пунцовых. И слова любви, произнесенные шепотом, и тихий всплеск океанских волн, поглотивших мертвое тело, и звяканье якорных цепей, и цоканье копыт в ночном мраке. Причудливый мир, яркий и многозвучный, окутанный романтическим флером, дарит нам наша современница с далекого острова Маврикий. На карте — это всего лишь крохотная точка в юго-западной части Индийского океана, сравнительно недалеко от Мадагаскара. Но вот вы сходите на берег в Порт-Луи, столице Маврикия, и вместе с героями отправляетесь в путешествие в глубь острова, и вам открываются необозримые тропические леса, хмурые горы, голубые озера и бесконечные песчаные пляжи, и с удивлением, смешанным с радостью, вы обнаруживаете здесь мир значительный и объемный, населенный к тому же людьми, чьи судьбы необычайны, наполнены тайной, «роковыми страстями»…

Короче говоря, в произведениях М. Лажесс вся атрибутика романтизма — налицо. К тому же время действия в них относится как раз к тому периоду, когда в литературе зародился и достиг своего расцвета жанр романтизма. Значит ли это, что мы имеем дело с мастерски выполненной стилизацией? Значит ли, что современная писательница предлагает нам пусть увлекательную, но все же не более чем игру в «историческое приключение»? Это было бы так, если бы не обманчивость первого впечатления, так же как обманчивы на первый взгляд легкость и изящная женственность слога писательницы, за которыми на самом деле кроется смелая рука весьма искушенного мастера, уверенно воссоздающая и картины родной природы, вплоть до самых тонких нюансов, и психологически достоверные, рельефно выписанные портреты героев, которые либо ясны до конца, либо — если уж неясны, — то в соответствии с замыслом автора.

Сторонникам теории «жанровой чистоты» вообще будет непросто определить точную жанровую формулу произведений Лажесс — слишком причудливо и гармонично сплелись в них чарующие тайны, экзотические реалии, историческая достоверность и — подспудно — сегодняшний день. Очевидно одно, что драгоценное чувство меры не позволяет этим произведениям раствориться в массе «экзотической» литературы о колониях, столь распространенной в прошлом, да и в нынешнем столетии, или в массе модной нынче литературы в стиле «ретро», или в вечно притягательной для читателя авантюрной литературы. Бесспорно одно: перед нами феномен, не укладывающийся в привычные рамки, в том числе и жанровые.

Может быть, нам будет легче разгадать секрет Марсель Лажесс, если мы будем лучше представлять себе истоки ее творчества, национальные и исторические. Островное государство Маврикий обрело независимость лишь в 1968 году. Но процесс колонизации проходил здесь не совсем традиционно.

Еще в начале XVI века высадившиеся там португальцы застали остров совершенно необитаемым. Позднее захваченный голландцами, а потом, уже в начале XVIII века, — французами, затем отвоеванный у них англичанами, Маврикий, таким образом, был изначально заселен европейцами, и освоение его происходило вовсе не через истребление или покорение местных племен. И хотя завезенные сюда из Африки рабы образовали со временем значительный слой «черного» населения, который постепенно дополнялся выходцами из стран Азии (на сегодняшний день здесь число жителей не превышает миллиона человек), сам факт ненасильственной колонизации повлиял исподволь на складывавшийся здесь особый тип «островной» культуры — с одной стороны, тесно связанной с Европой, с другой — впитавшей в себя всю специфику местных условий. А тот факт, что на Маврикии долгое время сохранялось рабовладение, повлиял на преимущественное развитие литературы именно в слоях европейского происхождения.

Конечно, история Маврикия знает и волнения рабов, и борьбу социально угнетенных масс за свои права, и различные политические и общественные движения, так или иначе связанные с требованиями демократических преобразований. Однако антагонистического противостояния культур, как это было почти всюду в колониальных странах, здесь не было. Местная культура — маврикийская — формировалась как совокупность или даже итог развития всех компонентов, влившихся в процесс колонизации и освоения острова. И если на современном Маврикии говорят в основном по-французски и английски (а также на креольском и на хинди), это тоже следствие исторического процесса закрепления в местных условиях изначальной культурной традиции.

Марсель Лажесс пишет по-французски, оставаясь при этом писательницей сугубо маврикийской. Но нельзя не заметить при этом связь ее творчества с европейским романтизмом, особенно с его английской и даже с американской ветвью. Читатель без труда припомнит при знакомстве с Лажесс любимые всеми книги У. Коллинза, Ш. Бронте, М. Митчелл. Однако опора на весьма внушительный пласт мировой культуры только способствует Лажесс в воссоздании маврикийской реальности, и особенно — родной истории, что неоспоримо свидетельствует об эволюции молодой национальной литературы, осваивающей прошлое своей страны, а это, в свою очередь, является свидетельством закономерного этапа формирования не только национального, но и культурного самосознания.

Вот откуда столь характерное для повествования Лажесс обращение к архивным материалам, письмам, дневникам, судовым журналам в сочетании с обильными этнографическими, географическими, ботаническими описаниями, мельчайшими подробностями быта, уклада жизни поселенцев, убеждающие своей точностью, достоверностью. Этот литературный прием, сознательно выбранный писательницей, в то же время определяет художественный метод, уравновешивающий экзотизм и возвращающий воображение читателя из романтических высей и глубин, из мрака «непроходимых чащ» и «грозных ущелий», от тревожно мерцающих в ночи костров беглых рабов в реальную атмосферу будней первых колонистов, небезопасных и долгих путешествий к диким, необжитым берегам, к изнурительным войнам и осадам острова, к грабежам и захватам того, что было в тяжком труде отвоевано у природы.

Рабам и хозяевам часто приходилось делить невзгоды поровну, и если в романах Лажесс есть подчас некоторая идеализация их взаимоотношений, то, пожалуй, это не столько следствие сопутствующей романтизму сентиментальности, сколько сознательное противопоставление тенденции изображать европейских колонистов только как оголтелых хищников. все истреблявших, угнетавших, подавлявших. Ведь Маврикий не был завоеван в кровопролитной борьбе, с захватом исконно чужой земли, ибо местного населения не существовало вовсе. Поэтому понятно стремление писательницы по-своему воздать должное «первопроходцам», которые отнюдь не всегда были ведомы только корыстью, только страстью к наживе, но зачастую и простым человеческим желанием начать жизнь сначала, самим построить свой дом и вспахать свою землю. Среди них немало было таких, с кого «списала» своих героев М. Лажесс (хотя бы воспитанницы сиротского приюта в романе «Фонарь на бизань-мачте»).

Непосредственное же содержание романов Лажесс анализировать нецелесообразно — написанные в приключенческом («Фонарь на бизань-мачте») или полудетективном («Дилижанс отправляется на рассвете») ключе или в манере занимательной эпопеи («Утро двадцатого флореаля»), они требуют того, чтобы читатель сам добрался до разгадок тайны любовных и прочих коллизий, которыми изобилует повествование.

Не столь важно и анализировать «конфликт» каждого из романов. Дело ведь не в том, чтобы выяснить, кто убил Франсуа Керюбека в романе «Дилижанс отправляется на рассвете», и покончила ли жизнь самоубийством «дама в белом» из «Фонаря на бизань-мачте» и что таилось в ее предсмертном письме; даже не важно, вернется или не вернется из последнего плавания капитан Шамплер к супруге, посвятившей воспоминаниям о достойно прожитой жизни «Утро двадцатого флореаля»…

Сегодня романы Лажесс значимы для нас не столько собственно содержательной своей основой, сколько нравственным своим смыслом. Иначе зачем — хоть это «и сладко, и странно» — уводить нас в мир далеких и чуждых мечтаний и грез, заветных дум, «шелестеть» старинными именами, как это делает госпожа Шамплер, подобно старой графине из «Пиковой дамы»? Зачем удаляться нам сегодня в век восемнадцатый, когда рабы носили господ в паланкинах, мужчины наряжались в расшитые камзолы, а дамы — в шелковые кринолины? Неужели кого-то интересует сегодня, как выпаривали когда-то соль, разводили полезные растения, заряжали чугунными ядрами пушки? Но зачем же мы и поныне с детским восторгом перечитываем книги Фенимора Купера, Стивенсона, Дефо?

В том-то, наверно, и дело, что в наш век, когда разгадано так много, и даже слишком много, тайн, осталась, слава богу, непостижимой тайна человеческой души, которая всегда будет рваться к прекрасному, высокому, чистому, мечтать о «дивных странах», грезить о «счастливых берегах», где можно преисполниться радости и гордости за человеческую способность к преодолению…

Да, на первый взгляд М. Лажесс работает в манере «ретро», но, вчитавшись попристальнее, мы обнаружим в ее романах нечто такое, что позволяет причислить их к произведениям сугубо современным. И это нечто столь же неуловимо и зыбко, как вся структура ее своеобразного стиля. Может быть, это ощущение рождается из той динамичности мироощущения и образа мыслей, что свойственна ее героям? Или же из той особой непринужденности слога, лишенной вычурности и дамской жеманности, благодаря чему возникает ощущение доверительной простоты и безыскусности. К тому же в художественной манере писательницы отчетливо проступают многие приметы весьма искушенного знания приемов повествования «модерн»: здесь и ассоциативная проза, и «кинонаплывы», и «воспоминания о будущем», и искусно выстроенная драматургия детектива, и острота анализа политического романа, и наблюдательность современного баталиста.

Как бы там ни было, но сознательно демонстрируемая писательницей склонность к «старому, доброму» роману неслучайна. В нем как бы зашифрована гарантия того, что нравственный смысл чьих бы то ни было судеб неизменен и вечен. Потому что и сегодня у Человека осталась все та же тяга к дерзанию, к поиску, жажда неизведанного, способность к восхищению мужеством, умение смотреть опасности в лицо, подобно тому, как это делают неустрашимые капитаны и горделивые женщины, герои и героини М. Лажесс, обретшие свое последнее пристанище на дальних берегах, где произрастают индиго и сикомора.

Оба этих растения часто упоминаются в книге. Оба — как бы символы самой жизни: одно — дающее бесценный сок, который окрашивает ткани в цвет морской лазури, ставшее основой «земного» процветания и благополучия поселенцев; другое — дарующее спасительную тень, укрывшую еще когда-то в незапамятные времена Марию и Младенца, и поныне охраняющее Любовь, которая так же, как и прежде, сильнее смерти.

С. Прожогина

Примечания

1

Бернарден де Сен-Пьер (1737–1814) — французский писатель, автор знаменитого романа «Поль и Виргиния».

(обратно)

2

Иль-де-Франс — прежнее название острова Маврикий.

(обратно)

3

Бурбон — прежнее название острова Реюньон.

(обратно)

4

Серсей Пьер Сезар (1753–1836) — французский военный моряк.

(обратно)

5

Сюркуф Роберт (1773—1827) — французский корсар.

(обратно)

6

Интендант — во Франции XVII–XVIII вв. — должностное лицо в провинции, обладающее судебно-полицейской, финансовой и отчасти военной властью.

(обратно)

7

Африка.(Примеч. автора).

(обратно)

8

Авторская разрядка заменена на болд (прим. верстальщика).

(обратно)

9

Эпиналь — город на юге Франции, центр художественных промыслов.

(обратно)

10

Рады мы видеть месье Джереми
В наших поселках в субботние дни —
Круглая шляпа чуть набок сидит,
Черный сюртук галунами обшит!..
(обратно)

11

Брать рифы (мор.) — уменьшать площадь паруса при сильном ветре.

(обратно)

12

Архип о-ва Маврикий, Е-40.

(обратно)

13

Архив о-ва Маврикий, Е-40.

(обратно)

14

Архив о-ва Маврикий, Е-40.

(обратно)

15

Одна из этих мортир, помеченная 1765 г., стоит сейчас в парке при бунгало г-на Марка Кенига, возле градирен у Черной речки.

(обратно)

16

Семилетия война 1756–1763 гг. закончилась победой Великобритании над Францией в борьбе за колонии и торговое первенство.

(обратно)

17

Эта последняя фраза содержится в письме от 12 ноября из Сурабаи г-ну Дю Пюи, управляющему финансами Иль-де-Франса. Сент-Эльм Ле Дюк, с. 557.

(обратно)

18

4 июля 1748 г.

(обратно)

19

Эпиктет — римский философ-стоик I в. н. э. До получения свободы был рабом Эпафродита, любимца Нерона. Рассказывают, что, когда его жестокий хозяин с помощью пыточного приспособления стал выворачивать ему ногу, он лишь спокойно сказал: «Ты сломаешь ее», — а когда все так и произошло, добавил: «Я же тебе говорил!»

(обратно)

20

В 1828 г. Дюмон-Дюрвиль найдет обломки фрегатов Лаперуза на острове Ваникоро в Меланезии. Лаперуз и его экипаж были истреблены туземцами.

(обратно)

21

Архив о-ва Маврикий, Е-40.

(обратно)

Оглавление

  • Дилижанс отправляется на рассвете
  • Фонарь на бизань-мачте
  •   Вот что могла бы поведать Армель Какре, молодая белокурая женщина, жившая некогда на берегу Большой Гавани
  • Утро двадцатого флореаля
  • Под сенью сикоморы и индиго
  • *** Примечания ***