Сабля атамана [Ким Кириллович Васин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

КИМ ВАСИН Сабля атамана РАССКАЗЫ

О СЕБЕ

Когда меня спрашивают, почему в моем творчестве такое большое место занимают произведения на историко-революционную и краеведческую тематику, я отвечаю: «Да потому, что я люблю родной край, потому что славен он делами и подвигами своих сынов и дочерей, потому что нам, марийцам, есть чем гордиться, вспоминая прошлое и рассказывая о настоящем».

Родился я 14 марта 1924 года в деревне, расположенной в северной части Марийской АССР, невдалеке от большого села Сернур. В этом селе в детстве жил известный советский поэт Николай Заболоцкий. «Удивительные были места в этом Сернуре и его окрестностях! — пишет он в автобиографии. — Мои первые неизгладимые впечатления природы связаны с этими местами… Чудесная природа Сернура никогда не умирала в моей душе и отобразилась во многих моих стихотворениях». Сказанное русским поэтом-земляком целиком могу повторить и я. Картины природы сернурской стороны — тихие, светлые речки, бесшумно текущие мимо густых зеленых рощ, деревни, виднеющиеся среди березняков, узкие проселочные дороги, бегущие по полям ржи из одной деревни в другую до самого Сернура, — навеки запечатлелись в моей памяти. И когда теперь сажусь за письменный стол, когда начинаю писать, то словно наяву вижу перед собой сернурские поля, частые лесочки, слышу песни, которые пели на праздниках сернурские марийцы…

Деревня, где я родился, называется Шоркенер, в переводе на русский язык «Овечий источник».

По рассказам стариков, когда-то деревня стояла на возвышенности, за рекой. Но пришла в наши края страшная болезнь — то ли чума, то ли холера — и большинство жителей вымерло. Оставшиеся в живых переселились к реке, и покинутые разрушающиеся избы долго пугали прохожих своим зловещим видом.

Но и на новом месте шоркенерцы, как и прежде, жили в страшной нужде. Ютились в курных избушках, сохами ковыряли тощую землю. Плохо обработанная, бедная земля давала скудный урожай, с середины зимы бедняки начинали есть кору и мякину.

Редко звучало в деревне веселое слово. И даже тогдашнее марийское приветствие было печально:

— Илет? Жив еще?

— Иле-ем… Живу…

Замученные голодом и нищетой, шоркенерские крестьяне нередко не могли в срок уплатить подати. Царское правительство в таких случаях присылало в деревни солдат, и те собирали подати силой.

Весной 1899 года в Уржумский уезд, куда входила наша деревня, была направлена карательная экспедиция под командованием вятского вице-губернатора Ратькова-Рожнова. Каратели бесчинствовали, грабили народ, секли непокорных. Тогда до полусмерти засекли Тараса, брата моего деда.

Тарас был бобылем, не имел земельного надела и за ним не числилось недоимки, но во время сбора налога он сказал что-то против начальства и был жестоко наказан. (Он послужил прототипом деда Игнатия в рассказе «Слово поэта».)

Вместе с полицейскими в марийские деревни приходили попы-миссионеры, стремившиеся обратить язычников-марийцев в христианство. А. И. Герцен в книге «Былое и думы» описывает, как некий священник Курбановский при помощи команды вооруженных солдат насильно окрестил марийцев нескольких деревень Сернурской волости. В числе их была и наша деревня.

Тогда был окрещен мой прадед Ба́са, мариец из рода Эшты́мов. При крещении поп дал ему христианское имя Иван, а языческое имя, происходящее от тюркского слова «бас» — «голова», стало его фамилией. Но чиновники, не разбиравшиеся в значении языческих имен, сочли, что «Баса» происходит от русского имени Вася, и в официальных документах записали его Васиным.

Отцу моему — Кириллу Васину с малых лет пришлось испытать немало жизненных невзгод. Семи лет он остался сиротой. Отец с детства тянулся к знаниям, но вместо школы очутился мальчиком на побегушках в сушечной купца Соломина в селе Кукарке, потом батрачил в родной деревне. А когда началась гражданская война, семнадцатилетним пареньком вступил в партию, ушел в ряды Красной Армии, отважно сражался с бело-бандитами и дезертирами, командовал продотрядом, был ротным политруком, чекистом.

Еще задолго до моего рождения, в суровом и голодном двадцать первом году, вернувшись домой из армии, отец первым делом расщепал на лучину иконы и передний угол украсил творением заезжего художника — портретом, изображавшим гоголевского Тараса Бульбу. Односельчане, заходя в наш дом, долго дивились на лихого запорожского казака, державшего в одной руке кремневое ружье, а в другой знаменитую люльку и голубой кисет. Бывало и так: мужики принимали Тараса Бульбу за икону — крестились на него, отвешивали поклоны.

Расправившись с христианским богом, отец вместе с друзьями вышел рубить марийскую священную рощу, веками служившую местом языческих молений. Людей, осмелившихся рушить Старое, сельские кулаки и их подголоски называли антихристами, смутьянами, угрожали расправой.

Отец вскоре стал избачом и организатором артели взаимной помощи в деревне. Слова «кооперация», «Крестьянская газета», «партячейка» звучали у нас дома привычно, по-родному.

Мне помнится один день зимой 1929 года.

На улице бушевал буран.

Поглядишь в застывшее окно: не видать ни неба, покрытого серыми облаками, ни поля, где стоит одинокая сосна, — снежная пурга все заслонила. Вихри разбушевавшегося снега, словно сказочные белые кони, мчатся вдоль по улице. Пушистые сугробы растут прямо на глазах и тяжелой громадой наваливаются на тощие заборы из жердей.

Я, забравшись с утра на теплую печь, прислушиваюсь к шуму пурги. В печной трубе воет ветер, а на крыше дребезжит жестяной флажок. Отец называл его флюгером, но флажок, не в пример другим флюгерам, указывал лишь на юг, в сторону полуденного солнца. Этот жестяной флажок с алой звездочкой наперекор всем ветрам и непогодам настойчиво звал к солнцу…

В тот день, несмотря на отчаянную вьюгу и бездорожье, в нашем доме с утра собрались односельчане, друзья и знакомые отца. Пришли и мужики из соседних деревень. Я знаю их всех, они не раз приходили к отцу. Вон тот — в зеленой шинели с алыми полосками на груди — бывший красный командир, а вон тот — высокий бритоголовый мариец с умным взглядом — учитель.

— Единственный правильный путь для нас, — доносится до меня его глухой бас, — это вступать в колхозы!

Щедро сыпля непонятными мне «учеными» словами, учитель начинает что-то объяснять мужикам, а те одобрительно кивают головами…

Споры и шумные разговоры, которые велись в нашей избе, не прошли даром: в деревне был создан колхоз. Председателем выбрали учителя из соседней деревни, а счетоводом поставили отца.

В один из весенних дней вся деревня была разбужена странным гулом. По улице забегали люди.

— Трактор! Трактор! — слышались голоса.

Вскочив с постели, я прильнул к оконному стеклу. На улице, среди толпы народа, медленно и неповоротливо двигался маленький трактор, сделанный руками путиловских рабочих. Он был маломощный и неуклюжий, этот первенец советского тракторостроения, и ему теперь место лишь в музее, но тогда, в бурные дни коллективизации, такая машина была великим событием в жизни крестьянства.

Я выскочил из избы и вместе с гурьбой деревенских мальчишек побежал за трактором.

На машине сидел смуглолицый парень в синем комбинезоне.

Не в силах скрыть радости, он кричал:

— Дорогу! Дорогу! Коммунизм идет!

Через несколько дней над деревней впервые пролетел самолет. Ребятишки, увидев железную птицу, побежали, думая догнать, но — куда там!..

Трактор, автомобиль, аэроплан для ребят сегодняшнего дня давно уже не редкость и не новинка, и трудно понять сегодняшнему школьнику-пионеру всю силу впечатления, произведенного появлением этих машин в глухом марийском крае. Но стоит только вспомнить тогда еще недалекое дореволюционное прошлое народа, и сразу поймешь, сколько нового принесла революция в наш край.

По вечерам отец любил рассказывать мужикам-соседям о славных днях первых лет революции. Я слушал эти рассказы, стараясь не проронить ни одного слова. Я видел, как, подобно ветру, несутся на лихих конях красные бойцы, как геройски умирают за Советскую власть. И казалось мне, не вечерний закат алым светом красит окошко избы, а багровое пламя далеких пожаров охватило небо…

Из рассказов отца особенно запомнились мне его воспоминания о тех днях, когда белые подходили к Вятке, о том, как в годы создания Марийской автономной области он в Казани и в Йошкар-Оле встречался с И. Петровым, В. Мухиным, М. Товашевым — выдающимися общественными деятелями.

Однажды летом 1932 года отец принес с почты районную газету «Коммунар». В ней было напечатано сообщение, что в одной деревне недалеко от нас кулаки выстрелом из обреза убили председателя колхоза.

— Нелегко дается нам победа, — сказал отец. — Ох, как нелегко…

Я научился читать пяти или шести лет и читал подряд все, что попадалось под руки, начиная от сказок Пушкина и детских рассказов Л. Толстого до популярных книг по политграмоте и инструкций по дорожному строительству. И, конечно, читал произведения марийских писателей — тоже все подряд, так как детских книг на марийском языке тогда почти не было.

Отец был знаком со многими марийскими писателями. Драматург А. Конаков был его школьным учителем. Он дружил с Константином Егоровым — одним из первых марийских художников, знал Йывана Кы́рлю — поэта и артиста, талантливо сыгравшего роль Мустафы в кинофильме «Путевка в жизнь». К. Егоров в 1936–1937 годах часто заходил к нам посидеть, поговорить с отцом. Мне очень нравились его картины из прошлого народа мари: «Древнее городище», «Совет старейшин», «Старинный праздник в лесу». Его живопись напоминала картины Васнецова и была навеяна марийскими сказаниями и легендами.

Отец хорошо рисовал, в начале двадцатых годов он даже сделал попытку поступить в московский ВХУТЕМАС, пробовал писать. Его заметки и информации о социалистическом строительстве печатались в областных газетах, один очерк был опубликован в марийском журнале «У илыш» («Новая жизнь»), его небольшую пьесу, написанную в 1927 году, ставили самодеятельные актеры на школьной сцене.

У нас дома, в шкафу, лежали целые пачки книг, и я, когда оставался дома один, доставал их, перебирал, читал. Многие марийские книги, изданные в годы гражданской войны, были напечатаны на шершавой оберточной бумаге. Но я не обращал внимания на их внешний вид. Словно чудесные песни, звучали стихи Сергея Григорьевича Чава́йна — основоположника марийской литературы, Николая Мухина, Осыпа Шабда́ра…

И вдруг среди старых сборников и брошюр я нашел книгу рассказов Чавайна под названием «Детям». Открываю одну из страниц книги и вижу рассказ: «О прошлом народа мари». В рассказе говорилось о том, как марийцы участвовали в крестьянских войнах, руководимых Разиным и Пугачевым. Я читал, и за каждой строкой рассказа вставали картины народного бунта. Каждая строка книги напоминала предания, слышанные мною от стариков.

Легенды о разинцах и пугачевцах, сражавшихся в марийском крае, можно было слышать в каждой деревне. Марийцы активно участвовали в крестьянских восстаниях, руководимых Разиным и Пугачевым, выдвинули из своих рядов талантливых вольных атаманов.

Историко-революционные книги полюбились мне тем, что они показывали героическое прошлое нашей Родины и рассказывали о том, какой ценой досталась трудо́вому народу наша сегодняшняя жизнь.

Когда я писал свои первые рассказы, то мне не пришлось долго думать над тем, как и о чем писать. Вспомнились рассказы отца, пришли на ум песни и сказания стариков. В 1939–1940 годах, еще будучи школьником, я написал рассказы «Эчук», «Жар-птица», «Сын коммуниста», вобравшие в себя многое из воспоминаний отца. В основу последующих произведений — повести «Апай» (1941), «Песня патыров» (1942), «Ветлуга шумит» (1943) легли исторические документы, народные легенды и предания.

Но в писательском деле всегда решающее слово остается за живой жизнью. Прежде чем стать писателем и ученым, я работал в республиканской газете «Марий коммуна» и во время многочисленных поездок по заданию редакции своими глазами увидел весь марийский край, повидал сотни людей. Среди этих моих знакомых были сельские механизаторы, знатные лесорубы, деревенские учителя, самодеятельные актеры и музыканты, мастера различных прикладных искусств. Увиденное и услышанное послужило материалом для очерков, путевых записок, рассказывающих о людях марийской земли, об их трудовых подвигах, творческих дерзаниях. Немало произведений я посвятил своей родной Сернурской стороне.

В 1948 году я поступил учиться в Марийский педагогический институт, после окончания которого преподавал литературу в том же институте, потом работал редактором в местном издательстве, несколько лет был консультантом в Правлении Союза писателей Марийской АССР. С 1963 года работаю научным сотрудником сектора литературы Марийского научно-исследовательского института.

Биография писателя — это прежде всего его творчество, его книги. Говорить о себе — значит рассказывать о своих книгах. А их у меня вышло более тридцати. Назову некоторые из них: «Мы — тимуровцы» (1943), «Жар-птица» (1950), «Воссоединение» (1956), «Солнце» (1961), «Письмо» (1962), «Слово поэта» (1966), «Серебряный клубок» (1969). В них отображены события, оставившие след в памяти народа: присоединение к Русскому государству в середине XVI века, участие в крестьянских войнах Разина и Пугачева, установление Советской власти в Поволжье.

Почти все мои книги написаны для детей, поэтому в переводе на русский язык они чаще всего печатались в издательстве «Детская литература». Отдельные произведения переведены на татарский, чувашский, мордовский, башкирский, удмуртский, кара-калпакский, бурятский, финский, венгерский языки. Некоторые очерки издавались на английском, французском, немецком и испанском языках.

Научно-исследовательская работа дала мне возможность глубже понять события прошлых лет, найти документальный материал для своих художественных произведений. Мною написан ряд исследований о развитии марийской общественно-политической мысли, о судьбах реализма в марийской литературе, проанализировано творчество ее зачинателей. Разделы о марийской культуре, о марийской литературе, написанные мною, опубликованы в многотомных изданиях: «История многонациональной советской литературы», «История философии СССР», печатались в научных изданиях Украины, Эстонии, Татарии, Чувашии, Мордовии и Удмуртии.

Большое место занимает в моем творчестве работа над переводом произведений писателей братских народов на марийский язык. Мною переведены произведения А. Пушкина, Н. Гоголя, А. Чехова, М. Горького, Н. Телешева, П. Павленко, М. Шолохова, А. Фадеева, А. Первенцева, А. Гайдара.


КИМ ВАСИН

ЧЫМБЫЛАТ МОГУЧИЙ

Среди древних марийских лесов, где, подняв до неба вершины, стоят вековые дубы и могучие сосны, есть курган. Высоко вознесся он над широкой рекой, которая вольно и плавно течет у его подножия.

Звенят над рекою веселые песни: поют в лугах косари, поет молодежь, собираясь в праздничный день под кудрявыми ветлами. Но возле кургана всегда тишина.

Только порой старики, усевшись на обомшелый камень, ведут здесь неторопливый рассказ о давно минувших временах и событиях, а молодежь, притихнув, чутко слушает их…

Вот одно из сказаний, услышанных мною у древнего кургана…

В давние-давние времена, много сотен лет тому назад в курной избушке бедного марийца-охотника родился мальчик. Громким криком закричал младенец.

Тогда взяла его на руки бабка-повитуха и сказала:

— Ох, какой горластый! Сразу видать — быть ему богатырем…

Но отец недоверчиво покачал головой:

— Где уж сыну бедняка быть богатырем? И то хорошо, если достанет у него силенки натянуть охотничий лук…

Но мальчик, которого назвали Чымбыла́том, и вправду рос богатырем, как предсказала бабка-повитуха. В двенадцать лет он уже был сильнее всех парней в деревне.

Соседи удивлялись необычайной силе Чымбылата, а один парень, по имени Сюзлову́й, хилый телом, но хитрый умом, ему позавидовал.

Однажды Сюзловуй говорит Чымбылату:

— Послушай-ка, Чымбылат, что я тебе скажу. Вчера видел я в овраге за деревней лохматого барана. Поймаешь его и приведешь в деревню — твой будет…

Поверил Чымбылат по простоте душевной хитрому Сюзловую и пошел в овраг. А там лохматый медведь ворочает пни.

— И впрямь баран! — проговорил Чымбылат и крепкими руками схватил медведя за уши.

Рванулся медведь, но не тут-то было: сильной рукой придавил Чымбылат медведя к земле. Туго пришлось косматому, притих медведь, и поволок его Чымбылат в деревню.

Увидели люди Чымбылата с медведем, разбежались с перепугу кто куда. Сюзловуй зарылся в стог сена, только ноги наружу торчат.

Одна лишь старая бабка-повитуха никуда не побежала. Покачала она сокрушенно головой:

— Экий ты дурень, Чымбылат… Сила у тебя велика, а ума-разума нет. Глупая у тебя сила. Зачем людей пугаешь?

Отпустил Чымбылат косматого зверя и сказал бабке-повитухе:

— Рад бы я быть умнее, да не учен. Поучи меня, бабушка, уму-разуму.

Стара, седа бабка, в глубоких морщинах ее лицо, в черных трещинах руки — много повидала старуха на своем веку, ох много поработали ее руки: есть ей чему поучить парня.

Но бабка Чымбылату ответила так:

— Возьми-ка, внучек, котомку за плечи и пойди поброди по белому свету. Посмотри, разузнай, где и как люди живут. Это будет тебе самая лучшая наука…

— И то ладно, — согласился Чымбылат, — пойду.

— А еще запомни один завет: где бы ты ни был, не забывай родной край и отчий дом. Тогда ты всегда найдешь обратный путь на родину…

Стал Чымбылат собираться в дорогу.

— Куда ты, сынок? — спрашивает отец. — Я-то надеялся, что будешь мне помощником, а ты уходишь, покидаешь наш дом…

— Нет, отец, не бегу я от работы и буду тебе всегда верным помощником, — ответил Чымбылат. — А иду я бродить по белому свету, искать-набираться ума-разума, чтобы больше знать и больше уметь.

Собрал Чымбылат котомку и встал перед отцом-матерью:

— Благословите меня в путь-дорогу.

— Так и быть, — сказал отец, — от хорошего дела не буду тебя отговаривать — иди, и пускай путь твой будет счастливым, пусть дорога перед тобой стелется белым полотном.

Обняла мать Чымбылата, заплакала:

— Помни нас, сынок…

А седая бабка-повитуха сказала:

— Если в небе увидишь белых лебедей, то знай — это посылает тебе привет родной край. Затоскует сердце, увидев лебедей, значит, зовет тебя родимый дом…

Собрались на проводы соседи, и завистливый Сюзловуй пришел:

— Куда ты, Чымбылат? Если за золотом, то возьми меня с собой. Только богатство, чур, пополам.

— Нет, не золото добывать я иду, а иду я за умом-разумом.

Скривился Сюзловуй:

— Не нужен мне ни ум, ни разум, с меня моей хитрости хватит…

Распрощался Чымбылат с родными и соседями, тронулся в дальний путь.

Шагает Чымбылат по дороге; белая рубаха, белые штаны и белая шапка на солнце сверкают, серебряные серьги в ушах блестят, через плечо висит лук из упругого, гибкого вяза, за спиной котомка, а в котомке каравай хлеба.

Шагает Чымбылат и поет:

Кукует кукушка в зеленом лесу,
Годам и вёрстам счет свой ведет…
Кукушка, кукушка,
Ответь мне, кукушка,
Где путь мой проляжет на будущий год?
Идет по белому свету Чымбылат, идет через поля, леса, заходит в деревни. Чуден мир — много в нем незнакомого да невиданного.

Знал у себя дома Чымбылат, как на зверя охотиться, как пчел в бортях держать, а здесь люди не охотники, а все больше хлебопашцы.

Однажды утром увидел он, как возле дороги два марийца трудятся: один деревянной лопатой землю роет, другой каменным топором бревно отесывает.

Устали мужики, пот с них градом льет, а дело не спорится: лопата в землю не идет; каменный топор дерево не берет.

Подошел к ним Чымбылат:

— Надо бы вам топор поострее да лопату покрепче.

— Так-то так, нужны и топор поострее, и лопата покрепче, да откуда их взять? — говорят мужики.

А Чымбылат и сам не знает откуда. Простился он с мужиками, пошагал дальше и опять запел свою песню:

Кукует кукушка в зеленом лесу,
Годам и вёрстам счет свой ведет…
Кукушка, кукушка,
Ответь мне, кукушка,
Где путь мой проляжет на будущий год?
Видит Чымбылат: сидит мужик-мариец и одним камнем растирает на другом зерна ржи — муку мелет.

Устал мужик, вспотел, видать, давно трудится, а муки смолол всего две пригоршни.

— Не много проку от твоей работы! — громко сказал Чымбылат.

Недовольно взглянул на него мужик:

— Разве твои родители по-другому мелют зерно?

— Так же, — вздохнул Чымбылат. — Только знаю я, надо как-то по-другому молоть.

— Если знаешь, научи.

Покачал Чымбылат головой:

— Я сам иду у людей учиться.

Обидно Чымбылату, что не может он помочь своим землякам, и поэтому уже грустнее звучит его песня:

Кукует кукушка в зеленом лесу,
Годам и вёрстам счет свой ведет…
Кукушка, кукушка,
Ответь мне, кукушка,
Где путь мой проляжет на будущий год?
Идет Чымбылат все дальше и дальше.

И вышел он на берег великой реки, что зовется Волгой, дошел он до мест, где живут русские люди.

Стоят русские города, огороженные стенами из крепких бревен, сверкают золотом-серебром крыши княжеских хором. А вокруг городов раскинулись деревни и широкие поля.

По полям идут за сохою пахари. По широкой Волге, словно стаи лебедей, плывут караваны белопарусных судов. Дует ветер — надувает паруса.

Вошел Чымбылат через ворота в город. Идет он, оглядывается, дивится на высокие дома, на златоглавые церкви, на шумные, полные народа улицы.

Остановил Чымбылат одного человека:

— Скажи, добрый человек, к кому бы мне наняться в работники, чтобы выучиться ремеслу?

— Какому же ремеслу хочешь ты выучиться?

— Я хочу научиться делать крепкие лемеха к сохам, острые и крепкие лопаты и топоры.

— Что ж, тогда иди ко мне в ученики, — отвечает человек. — Я кузнец, выучу тебя ковать железные лемеха, топоры и лопаты. Но знай наперед: наше кузнечное ремесло нелегкое и не любит ленивых.

Чымбылат не боялся работы и ленивым не был, пошел он в ученики к кузнецу.

Ранним утром, когда заря еще только заалеет на востоке, начинали свою работу кузнец и Чымбылат. До самого вечера в черной от сажи кузне гремело железо, брызгами рассыпались огненные искры, стучали тяжелые молоты.

Когда радостен труд, душа просит песни. И Чымбылат запевал:

Зачем летит из мест родимых
Далеко сокол молодой?
Зачем летит он в край далекий,
Зачем летит он в край чужой?
Услыхав песню Чымбылата, прислушивались к ней прохожие и соседи-ремесленники в кожаных передниках.

А Чымбылат пел дальше:

Он прилетел в края неблизкие,
Чтобы у друга перенять
Его уменье хлеб выращивать,
Железо твердое ковать.
Все тайны кузнечного ремесла открыл Чымбылату русский кузнец.

А в свободный час Чымбылат заходил к соседям — ткачам, мельникам, мастерам-гусельникам и присматривался к их работе.

Девять раз покрывал землю зеленый ковер из нежной, молодой травы, девять раз на воды великой реки падали золотые листья с берез, девять раз караваны купеческих судов подымали паруса и уплывали в дальние страны, девять раз возвращались они с богатыми иноземными товарами.

А Чымбылат все работал в кузнице. К нему приходили запыленный пахарь, плотник в стружках, рыбак, овеянный крепким ветром, и Чымбылат выко́вывал кому лемех к сохе, кому топор, кому острогу для ловли рыбы.

И вот наступила десятая весна.

Однажды вышел Чымбылат из кузницы на берег реки и стал против весеннего ветра. Свежестью и прохладой дышит весенний ветер. Голубое небо, голубая река с белыми парусниками.

Смотрит Чымбылат на небо, на реку, и радость заполняет его сердце.

Но тут в голубом небе показалась стая белокрылых лебедей. Опустились лебеди на воду, проплыли, горделиво выгибая шеи, потом снова поднялись вверх и полетели к дальним лесам, в сторону марийского края.

Как увидел Чымбылат лебединую стаю, заныло у него сердце. Вспомнил он родные края, серебряные озера и чистые реки марийские, частые ельники и могучие дубы. И почувствовал он, что не может больше жить без них…

Долго стоял Чымбылат и смотрел вслед улетевшим лебедям, потом вернулся в кузницу и сказал своему учителю:

— Настало время возвращаться мне в родные края. Зовет меня сердце на землю отцов.

— Хорошо, иди, — ответил кузнец, — но прежде покажи свое мастерство.

Выковал Чымбылат железного гуся, выковал гусиные крылья. Гусь ожил, замахал крыльями, выпорхнул из кузни и полетел вслед за лебединой стаей.

Обнял, расцеловал русский кузнец Чымбылата на прощание, и тронулся Чымбылат в обратный путь — домой.

И пошел Чымбылат через леса и поля, от реки до реки, от деревни к деревне. Увидел он марийца-пахаря, пашущего поле деревянной сохой — оковал: соху железом. Встретил лесорубов — подарил им топор. Огороднику с деревянной лопатой сделал лопату железную. Мужику, что растирал зерно камнями, показал, как построить мельницу.

Все шел и шел Чымбылат в ту сторону, куда улетели лебеди, и вот уже видит он родной дом на пригорке, вот отец и мать сидят на крылечке, и старая бабка-повитуха тоже там же.

Со слезами радости встретили родители Чымбылата.

Старая бабка спросила:

— С умом да с наукой вернулся ты, внучек?

— С умом, бабушка, — ответил Чымбылат, — и с богатым подарком — уменьем. Научили меня друзья искусным ремеслам.

А завистливый Сюзловуй уже тут как тут. Вертится, на тощую котомку Чымбылата косится:

— Что-то не вижу я ни твоего ума, ни богатства. Был бы с умом — вернулся домой, как хан, богатый…

— Не в золоте ум, — засмеялся Чымбылат.

Но не понял его Сюзловуй.

Научил Чымбылат сородичей и земляков всему, что узнал в русском краю: научил из железа разные нужные орудия ковать, замечательные холсты ткать, зерно на мельнице молоть.

Пришел праздник, и тут Чымбылат всех удивил. Расщепил он сухую ель на дощечки, сделал гусли, натянул на гусли струны из овечьих жил и вышел с гуслями на луг к парням и девушкам.

А там Сюзловуй уже на губах играл, народ распотешить пытался, но, сколько ни шлепал губами, ни ладу, ни веселья — от его музыки у плясунов только ноги заплетаются. А Чымбылат тронул струны, и запели гусли. Ноги у плясунов сами в пляс пошли, у всех на лицах улыбки засияли.

Обиделся Сюзловуй:

— Велика важность бренчать на гуслях. Вот увидите, как придет враг — Чымбылат в кусты спрячется. Ведь не воин он, а гусляр на потеху девкам и бабам…

В те времена на земли приволжские надвигались несметные дикие орды воинственного хана.

Хан разбил булгар, захватил земли мордвы и удмуртов и подошел к земле марийцев.

Задумчив стоял Чымбылат, а потом сказал:

— Рука, умеющая выковать сошник, выкует и меч. А выковав меч, сумеет поднять его на врагов родной земли…

И только произнес Чымбылат эти слова, как к толпе веселящихся людей подбежал окровавленный человек.

— Хан… напал на марийские селенья… — успел он сказать и тут же упал замертво.

Гневом сверкнули глаза Чымбылата; от взгляда его задрожал и спрятался Сюзловуй, а притихшие, испуганные люди, взглянув в глаза Чымбылату, воспрянули духом.

Поднялся народ на захватчиков.

Впереди всех на белом коне с острым мечом в руке скакал Чымбылат. Как вихрь, налетели марийцы на ханское войско, и много врагов полегло от марийских мечей. И повсюду, где только появлялся могучий богатырь на белом коне, в ужасе бежали враги.

Увел хан свое войско и больше не смел вторгаться в земли, населенные марийцами: так страшен был для него Чымбылат.

Но не бесконечен человеческий век: пришло Чымбылату время помирать.

Собрались вокруг него родные, друзья, соседи, плача, взмолились они:

— Не покидай нас, богатырь!

Приподнялся на локте Чымбылат, повел бровью, чтобы замолчали все, и в наступившей тишине раздался его голос:

— Настал мой смертный час, и нельзя отдалить его… Слушайте мою последнюю волю. Похороните меня в кургане на высоком берегу, чтобы рядом вольно и свободно текла река и чтобы с кургана виден был бы весь край мой марийский. Пусть могила моя будет у дороги на Русь, и пусть вольный ветер проносится над моей могилой, и в шорохе его услышу я вести со всех концов марийской земли…

И, взглянув на плачущих людей, Чымбылат продолжал:

— Не горюйте, друзья, что пришла моя смерть. Кто все силы свои отдал народу, тот умирает только телом, а сила его вечно живет в народе… А когда вам придется тяжко, когда враги будут одолевать, то придите на мою могилу, позовите: «Вставай, богатырь!» — и я выйду к вам на помощь. Только не тревожьте меня попусту. Если раз поднимете зря, то в другой раз я уже не встану…

С этими словами умер Чымбылат — могучий заступник пахарей и лесных охотников.

В тяжелую дубовую колоду положили Чымбылата и похоронили в кургане над рекой. Вместе с богатырем зарыли его меч, и пику, и белого коня.

Умер Чымбылат, но память о нем, не умирая, жила в народе, добрым словом поминал народ своего богатыря.

Дремучий лес вырос вокруг могилы Чымбылата, весной и летом на кургане цвели цветы. Вокруг, в лесной чаще, пели соловьи, а возле кургана было тихо: ни птицы, ни люди не смели нарушить сон богатыря.

Проведал хан о смерти могучего Чымбылата, и тогда ворвались ханские воины в марийские деревни, принялись жечь дома, убивать стариков, а красивых девушек и крепких парней уводить в полон.

Из последних сил отважно сражались марийцы на пепелищах родных селений, а когда совсем уже не стало сил, прибежали к могиле Чымбылата:

— Встань, славный богатырь! Беда пришла в марийские земли! Помоги нам!

Задрожала и с громом разверзлась земля, рухнул курган, и из могилы поднялся Чымбылат. В одной руке у него острый меч, в другой — тяжелое копье. Вскочил богатырь на коня, поднял меч и громко крикнул:

— Эй, собирайся, народ, на битву!

Услышали голос богатыря марийцы на много верст в округе и, взяв оружие, устремились на его зов. Несокрушимою лавиной налетели марийцы на вражеское войско, и бежал враг.

А Чымбылат снова лег в свою могилу. Закрылась земля, и на кургане вновь поднялись цветы и травы.

Понял хан, что не победить ему марийцев, пока им помогает Чымбылат, и решил хан поссорить Чымбылата с народом.

Сказал хан марийским мурза́м-богачам:

— Кто поссорит Чымбылата с народом, тот получит от меня мешок золота.

Нашелся один жадный мурза, который польстился на ханское золото.

— О солнцеликий повелитель, — униженно склонился он перед ханом, — за мешок золота я исполню твое желание, поссорю Чымбылата с народом. Никогда больше богатырь не поднимется из своей могилы на помощь марийцам…

В тот же день тайком, укромными тропами, пробрался предатель-мурза к могиле славного Чымбылата. Дрожа от страха, подошел он к кургану:

— Вставай, Чымбылат!

Содрогнулась земля, рухнул курган, и поднялся из могилы могучий богатырь: в одной руке меч, в другой — копье, вскочил он на боевого коня и огляделся вокруг, ища врагов.

Но было все тихо и спокойно и не было нигде врагов.

Понял Чымбылат, что его обманули, сурово сдвинул брови, а мурза, дрожа, как осиновый лист, упал на колени:

— Не гневайся на меня, великий богатырь. Я пришел сюда не по своей воле, меня послал народ. Велел народ сказать, что отныне не нужна ему твоя помощь, он сам одолеет врагов…

Не поверил Чымбылат словам мурзы:

— Вызвал ты, кривая душа, меня из могилы напрасно, и уже не смогу я подняться на зов, — сказал Чымбылат, — но силу мою оставляю марийскому народу.

Так сказал Чымбылат и упал в могилу.

Радостно смеясь, прибежал мурза к хану:

— Давай, хан, мешок золота — не поднимется больше из могилы Чымбылат.

Дал хан мурзе-предателю мешок золота, а ханское войско ринулось грабить марийские селенья.

Крикнули марийцы:

— Вставай, Чымбылат!

Но не поднялся богатырь.

— Что нам делать? — крикнули слабые. — Мы погибли!

Но нашлись смельчаки, которые сказали:

— Не падайте духом, марийцы: Чымбылат нам поможет!

И тут марийские воины почуяли в себе силу Чымбылата, и поверил народ в свою победу.

Дружно поднялись марийцы на хана. Через всю землю, по лесам и полям прошли они, побеждая врага.

Завидев свое отступающее войско, рассердился хан и приказал отрубить голову жадному мурзе-предателю.

Отрубили подлому изменнику голову. Упала голова, полная лживых и завистливых дум, на землю, и куда она упала, там появилось топкое, гнилое болото.

А хан и его войско бежали из марийских селений.

…Шли годы. Курган, в котором лежал Чымбылат, все больше зарастал травой и цветами.

Не поднимался больше Чымбылат из могилы, но сила и дух богатыря всегда жили в народе. С этой силой побеждал он своих врагов…


Умолк старик, окончив сказание.

Вдали над рекой звенела песня, где-то в вышине плыл и таял легкий след самолета.

Иные песни, иная жизнь над курганом.

А сила народная — вечна.


КРЫЛАТЫЙ ЧЕЛОВЕК

Лет четыреста тому назад в Кокша́йской стороне жил богатый марийский мурза Мами́ч Берде́й. Его селение — иле́м, обнесенное высокой дубовой стеной, стояло над высоким обрывом, там, где Ошла́ впадает в Кокша́гу.

Посреди илема возвышались высокие хоромы, в которых жил сам хозяин, а вокруг хором толпились избы для слуг и стражи, вместительные амбары, полные добра, и просторные конюшни. Очень богат был Мамич Бердей!

Зная про его богатство, казанский хан отдал ему во власть земли по Кокшаге и Ку́ндышу и поручил собирать в ханскую казну ясак с живущих в тех местах марийцев.

Хитро рассудил хан: если плохо будет собирать Мамич Бердей ясак, ответит своим добром.

Но хан получал ясак полностью и в срок, а богатство Мамича Бердея росло год от году. В Кокшайской стороне не осталось ни одного человека, который бы не попал в кабалу к марийскому мурзе: всех превратил Мамич Бердей в своих данников — не то в вечных работников, не то просто в рабов.

Попал к нему в кабалу и Шюшка́н. В любом деле — гнать ли смолу, выреза́ть ли посуду, выдолбить ли из колоды лодку — не было во всей округе мастера искуснее Шюшкана. Никогда не сидел он без работы. Но и Шюшкан не избежал сетей жадного мурзы.

Не знал, не ведал Шюшкан, как вдруг оказался кругом должен Мамичу Бердею. Без долгов — должен, без вины — виноват. Но знал твердо Шюшкан: мурзе долга не выплатишь, справедливости не найдешь, правоты не докажешь; одно остается — бежать. Да только как бежать? В лес уйдешь — конная стража догонит, по реке поплывешь — быстрые лодки, сделанные для мурзы самим же Шюшканом, настигнут. Остается один путь — по воздуху; уж там-то, в синем небе, Мамич Бердей не поймает.

«Небо — вольный простор… Только над вольной птицей небесной не властен марийский мурза, и сам хан не властен», — думал Шюшкан, глядя в голубую высь, где, раскинув широкие крылья, парил могучий сокол.

Высоко кружит могучий сокол, и дерзкая мысль Шюшкана парит наравне с крылатой птицей.

Долго следил Шюшкан за полетом сокола, а потом принялся за работу, невиданную и неслыханную доселе.

* * *
Мамич Бердей выехал на сбор ясака. На сером жеребце с десятью телохранителями, как волк, рыскал он с утра до ночи по илемам. Много илемов в лесной стороне, много должников у мурзы.

Приехал он к Шюшкану. Жил мастер на склоне холма в бедном шалаше — ку́до. Рядом с кудо навес из жердей, куча жженого черного угля, бочки со смолой, небольшая, только что вытесанная лодка, и вокруг нее в траве, словно серебристые рыбины, сверкают белые щепки.

Услыхал хозяин кудо приближение всадников, вышел из дома и встал на краю дороги.

Мурза остановился и вперил в него нетерпеливый гневный взгляд, ожидая покорного земного поклона. Но Шюшкан как будто не замечал гневного взгляда.

— Будь здоров, тора[1]. Пусть будет счастливой твоя дорога, — сказал Шюшкан с усмешкой. — Салам алейкум.

Мамич Бердей, сжимая рукоять плети, нехотя пробормотал положенные слова ответного приветствия и сразу же раздраженно заговорил:

— На словах ты почтителен, это дело не трудное — язык без костей, а вот скажи, собираешься ли платить что положено? За тобой еще с прошлого года недоимка.

— Рад бы отдать, да денег нету, — спокойно ответил Шюшкан. — Придется тебе еще подождать.

Мамич Бердей побледнел от гнева, не ожидал он такого дерзкого ответа. Он привык, что его должники с плачем и мольбами валятся в ноги и на коленях вымаливают отсрочки.

— Что-то слишком волен ты стал, — сказал мурза. — Видать, давно по твоей спине не гуляла плетка. Нет денег — плати каким-нибудь добром. Небось есть у тебя сработанная вещь?

— Есть, — ответил Шюшкан. — Я отдам тебе за долги лодку.

Мамич Бердей косым взглядом скользнул по новой долбленке:

— Из такого корыта только скотину поить.

— Не об ней речь, — сказал Шюшкан. — Вон видишь липу возле навеса? Это твоя лодка.

Мамич Бердей взглянул на зеленую развесистую липу и побледнел еще сильнее.

— Что болтаешь? Она еще даже не срублена. Не дают имени не родившемуся ребенку. Срубишь, тогда будет видно, на что она годна — на лодку или кадушку, или выйдет лишь щепа на растопку.

Шюшкан подошел к липе и постучал по стволу палкой:

— Смотри лучше.

Мурза и его стража окружили липу. С одной стороны ствол липы был посередине расщеплен, и в расщеп вбиты клинья.

— Пять лет назад я вбил эти клинья, — сказал Шюшкан. — С тех пор липа растет и на корню превращается в лодку.

И тогда все увидели, что раздавшийся в стороны ствол липы с глубокой выемкой посередине действительно похож на лодку.

— Осталось только ее срубить, вычистить внутри, заострить нос, и будет добрая лодка, — продолжал Шюшкан, — человек двадцать поднимет.

— Когда будет готова твоя лодка? — строго спросил Мамич Бердей.

— Спешить нельзя. Через год ствол совсем окрепнет, и можно вынуть клинья.

— Целый год! — воскликнул Мамич Бердей. — Ты смеешься надо мной! Чем ждать год, я лучше завтра же продам тебя самого в рабство казанским купцам.

— Нет, я не буду рабом, — без страха глядя в глаза мурзе, сказал Шюшкан.

Мамич Бердей онемел от гнева и удивления, а Шюшкан, повернувшись, стал быстро взбираться вверх по крутому склону обрывистого холма.

Когда Мамич Бердей обрел дар речи, он взмахнул плетью и взвизгнул:

— Поймать дерзкого буяна! Схватить! Связать!

Стража бросилась к холму, но в это мгновение на вершине обрыва показался Шюшкан.

Высоко вознесся холм, выше леса, выше вековых сосен. И мурза на лошади кажется отсюда букашкой.

Встал Шюшкан на краю обрыва, и все увидели, что за его плечами сверкают белые берестяные крылья.

Окинул Шюшкан взором все вокруг, взмахнул руками-крыльями и прыгнул с обрыва.

Вскрикнул, не выдержав, какой-то стражник. Мамич Бердей на миг зажмурил глаза, а когда открыл их, то увидел парящего над лесом крылаторукого человека. Он летел над кудо, и неведомая сила поддерживала его в воздухе.

— Летит… — услышал Мамич Бердей за своей спиной удивленный шепот.

Опомнившись, он схватился за лук, запела тетива — и острая стрела быстрее птицы со свистом понеслась за крылатым человеком.

Мамич Бердей не промахнулся.

Затрепетали берестяные белые крылья, и отважный мариец рухнул в густой кустарник, на дно глубокого оврага.

— А-а! — радостно завопил Мамич Бердей и погнал коня прямо через кусты к тому месту, куда упал Шюшкан.

Вслед за ним поскакала стража.

Шюшкан лежал на сломанных крыльях, закрыв глаза и раскинув руки; белая рубаха на груди окрасилась алой кровью.

Воины-телохранители соскочили с коней и окружили распростертое тело.

— Чудеса, — говорил один.

— А ведь улетел бы, как птица… — вторил ему другой.

— Не иначе, Шюшкан был колдуном, — сказал третий. — Говорят, колдовское слово сильнее молитвы…

— Сам бог покарал его за грехи, — сказал Мамич Бердей и злорадно добавил: — Так тебе и надо. Ишь захотел умнее бога быть. Знай свое место, холоп!

Крылатый человек не слышал этих слов: он лежал бездыханен.


…Но говорят, будто бы не умер Шюшкан, будто бы он все-таки убежал от Мамича Бердея в дремучие леса, нашел там дерево, что было легче легкого и гибче гибкого, и сделал из него крылатые лыжи. На тех крылатых лыжах летал он, подобный ветру, по всей марийской земле: бывало, утром отдыхает на берегу Вятки, обед варит у Кокшаги, а вечернюю зорю встречает за Ветлугой.

То ли правда, то ли выдумка, но и сейчас еще услышишь в марийских деревнях о Шюшкане и его летучих лыжах…


НЕПОБЕЖДЕННАЯ ВЕТЛУГА

Нам не дорого злато-серебро,
Дорога нам наша родина.
Марийская народная песня.
Это случилось в те далекие годы, когда в наши края вторглись дикие орды хана Батыя…

Глухой, темной ночью враги налетели на одну спавшую мирным сном марийскую деревню.

Громкие воинственные крики и звон оружия наполнили улицы. Разбуженные люди выбегали из домов и в страхе смотрели на озаренное багровым пламенем небо. Яркие языки огня лизали небо и, извиваясь, стохвостой змеей ползли по деревне — это враги подожгли крайние избы…

С диким гиканьем врывались в избы воины-нуке́ры в пестрых шароварах и косматых шапках, жадно набивали грабленым добром свои большие мешки, недрогнувшей рукой убивали малых детей и седых стариков.

Рыдания и стоны, звон железа и гневные проклятия слышались по всей деревне.

Но никто не поднял против врагов ни меча, ни лука, не было в деревне людей, способных носить ратное оружие. Сильные мужчины, подобные дубам, и парни смелые, как соколы, ушли на смертельную битву с врагами. Далеко-далеко, к голубым водам реки Волги, улетели могучие орлы. Среди приволжских холмов стали они заставой, ожидая вражеское войско. А в деревне остались лишь их седые отцы и матери, милые жены и невесты да дети, похожие на нежные лесные цветы.

Без крепкой защиты они были обречены на смерть или рабство.

Опьяненная кровью и легкой добычей, бесчинствовала и радовалась вражья орда. И вдруг в дверях одной избы вражеских воинов встретила блеснувшая, как молния, сабля. Нукеры отступили.

— Воин!

— Ай, яман! Ай, беда!

— Батур! Богатырь!

Ханские нукеры настороженными взглядами следили за каждым движением молодого воина, преградившего им путь в избу, и оглядывались друг на друга: кто отважный, кто осмелится первым вступить в схватку со смельчаком?

Черные, горящие огнем ненависти глаза отважного воина в упор смотрели на чужеземцев. Ни один взмах его сабли не был напрасен: он сразил уже восемь нукеров.

Враги грозили ему издали, злобно ругались, но ни один из них не решался приблизиться.

Пухлолицый, с отвислым подбородком военачальник — менгечи́ мурза Цереле́н — с высокого белого аргамака следил за происходящим. Его косые щелки-глаза замутились от гнева, он до крови искусал свои губы.

— Воины, вы забыли, что вы потомки волков? Вы забыли повеления великого джасака[2]?

Менгечи говорил еще что-то, но его слова потонули в криках нукеров и в многоголосом шуме хангулов[3].

Нукеры бросились на приступ и снова, словно опаленные огнем, отпрянули назад.

Молодой воин по-прежнему твердо стоял на своем месте, как будто он был вытесан из того же крепкого дуба, что и стены его дома.

Тогда нукеры достали из налучей луки и осыпали воина стрелами. Менгечи наблюдал за неравным поединком, готовый в любую минуту соскочить с коня и наступить ногой в узорном сапоге на грудь поверженного врага.

Но вдруг мурза заметил, что два нукера с широкой холстиной забрались на крышу дома. Он довольно усмехнулся: догадались! Мурза громко крикнул:

— Взять парня живым!

И в тот же миг юного воина покрыл брошенный сверху холщовый полог. Воин забился, как птица в силке, но на него уже насели двое дюжих нукеров.

Дружно бросились вперед остальные. Тучный мурза не утерпел, слез с коня и поспешил к месту схватки.

Подойдя, он, изумленный, остановился: перед ним стоял не воин, а девушка, подобная цветку шиповника.

Она тяжело дышала, а за руки ее держали восемь нукеров.

Блестящие черные глаза девушки горели гневом.

Седой, морщинистый мурза-менгечи оглядел ее с ног до головы и самодовольно сказал нукерам:

— Женщина всегда есть женщина. Ее мы победили без сабли. Среди рабынь Церелена-багатура как раз недостает такого цветка.

Гордый своей властью и уменьем красиво говорить, мурза взобрался на коня и поехал со двора, приказав вести за собой пленницу.

Огонь пожара, вихрем пронесшийся по деревне, затихал. На месте изб дымился горячий пепел и, чадя, догорали последние головешки. В дорожной пыли, в подзаборных лопухах остывали тела убитых, а оставшиеся в живых с петлей на шее брели, подгоняемые нукерами, по дороге прочь от родных мест в проклятое рабство.

Через утихший лес полоняников привели на берег Ветлуги-реки.

Погрузив на плоты невольников и награбленное добро, нукеры начали переправляться через реку.

Церелен-багатур с двумя воинами в железных кольчугах сел в длинную остроносую лодку. Пленную девушку-воина посадили в ту же лодку.

Девушка сидела, глубоко задумавшись. Хоть бы заплакала, зарыдала, как другие женщины, уводимые на чужбину! Нет ни слезинки в ее глазах, только лицо бело, как первый снег, и печально, как осенняя ночь.

А вдали, за лесом, подымалась заря. Заалели свинцовые волны на Ветлуге, потом засверкали золотом и серебром. Легкий ветер пробежал по вершинам деревьев, словно тронул струны на гуслях, и послышалась тихая песня. Живительные лучи солнца озарили все вокруг, и все вспыхнуло несчетными красками. Запели птицы, как бы возвещая, что есть еще жизнь в лесном краю, что нельзя убить его красоту, что вечно будет стоять он, гордясь и красуясь.

Белых берез верхушки,
Кудрявясь, в лесах остаются.
Серебряные черемухи в цвету,
Листвою блестя, остаются.
Медные сосны в бору,
На ветру качаясь, остаются.
И Ветлуга — светлая река,
Плеща в берега, остается…
Неожиданно девушка поднялась, улыбнулась, как утреннее солнце, и запела.

Один нукер схватился за меч, но мурза Церелен лениво остановил его:

— Пусть поет. Хотя эта марийская девка поет не так красиво, как наши девушки, но пусть поет. Я не люблю печальных людей…

А девушка пела старинную песню своего народа:

Ой, черная стерлядь,
Ой, черная стерлядь
Плывет по реке,
Нигде не стоит.
А в омуте темном,
В глубоком-глубоком,
В омуте тихом
Она отдохнет.
Никто не поможет мне —
Ни родня, ни соседи,
Только светлые волны
Помогут мне.
Девушка поставила ногу на край лодки:

— Знай, черный о́пкын[4], ты можешь заковать нас в цепи, но никогда не покорить тебе наши сердца, горящие ненавистью.

С этими словами девушка прыгнула в реку, а лодка, покачнувшись, перевернулась вверх днищем.

Белой рыбой мелькнула девушка под водой, чистая струя заиграла вокруг нее. А мурза и его телохранители в тяжелых доспехах камнем пошли ко дну и там, на дне чужой реки, нашли себе могилу.

С удивлением и страхом смотрели остальные нукеры.

— Непонятный здесь живет народ. Непокорная у него душа. Трудно его одолеть, — говорили они между собой.

А пленники на плотах говорили о богатырях, которые придут с этих берегов и освободят их.

— Как имя этой девушки? — спросил один нукер.

— Ветлуга, — ответили ему пленники.

— А как зовется эта река?

— Тоже Ветлуга.

Побледнели нукеры и молча смотрели в воду.

Текла река Ветлуга, сверкая, как стальная сабля, — вольная река непокорного народа.


САБЛЯ АТАМАНА

В те времена, о которых идет речь в этом рассказе, Козьмодемьянск окружали нетронутые дремучие леса. Они подступали к самым стенам городка, шли до Суры, до Цивильска, до Ядрина; редко-редко среди сплошного густого леса попадались клочки вспаханных полей и маленькие — в одну-две избы — марийские селения — илемы.

Илем Аштыва́я стоял на берегу Юнги, что впадает недалеко от Козьмодемьянска.

Аштывай жил в низенькой, черной от дыма и копоти курной избенке. Семья у него была немалая — семеро детей, мал мала меньше; старшему сыну Поранда́ю лишь тринадцатый год пошел.

Нелегко прокормить такую семью, и Аштывай трудился от зари до зари: в Юнге рыбу ловил, в лесу борти ставил, с раннего утра до ночи работал в поле.

Каждую весну, умываясь соленым потом, пахал он поле деревянной сохой из крепкого корня, потом полной горстью разбрасывал зерно, а осенью выходил на поле с серпом. Соберет Аштывай урожай, обмолотит — и грустно почешет в затылке: опять хлеба не хватит даже на ползимы.

Тогда отправляется Аштывай в лес за желудями. Намешает в муку толченых желудей, древесной коры — и, глядишь, переживут длинную зиму, дотянут до нового урожая.

Беден дом Аштывая, пуст амбар, но есть у него заветное сокровище — дареная золотая чаша.

Эту чашу в давние годы царь Иван Грозный пожаловал сотнику горно-марийской стороны Акпа́рсу за помощь марийцев в битвах против казанского хана. А теперь владел ею внук Акпарса Аштывай.

На ту заветную чашу давно уже зарился юнгинский старшина Воло́тка, да Аштывай готов лучше голодом сидеть, чем отдать чашу в чужие руки.

Волотка тоже из марийцев, только из другого рода; настоящее имя его Панге́лде, но, чтобы подладиться к русским властям, он крестился и принял новое имя — Володимер, которое марийцы переделали на свой лад. Так он стал Волоткой.

Волотка по приказу воеводы собирал ясак в окрестных илемах. Мужики боялись его пуще огня; один Аштывай не дрожал от страха, когда к нему жаловал марийский тора.

И денег обещал Волотка за царскую чашу, и воеводской тюрьмой пугал, но Аштывай уперся: «Не отдам — и все».

— Ну, погоди, ярыжка-голодранец! — пригрозил как-то раз обозленный Волотка. — Придет время, в ноги мне поклонишься, да поздно будет!..

— Не пугай, — ответил Аштывай, — я не пужливый. Острые зубы у волка, да не всякий раз до горла добираются.

— Не отдашь чашу добром, силой отберу, — в ярости прошипел Волотка.

Так и уехал Волотка из илема Аштывая ни с чем, но надежды завладеть царским подарком не оставил. Мысль о чаше червем точила его душу. А вскоре выпал удобный случай отомстить соседу за строптивость.

В один весенний день в город прибыл гонец с царской грамотой, в которой повелевалось поставить на горном берегу монастырь.

Козьмодемьянский воевода вызвал к себе Волотку и сказал:

— Ты, Володимерко, хорошо знаешь места меж Юнгой и Сурой. Скажи, где сподручнее ставить монастырь? Место надо выбрать доброе, чтобы были там пахотные земли, и рыбные угодья, и дубовые рощи.

Волотка раздумывал недолго.

— Есть такое место на Юнге, батюшка воевода, — вкрадчиво проговорил он, — очень доброе место: и пахотные земли, и рыбные угодья, и дубравы — всё рядом. Самое подходящее место для монастыря. А живут там поганые язычники, не желающие принимать святого крещения.

— Поганые язычники, говоришь?

— Язычники, — подтвердил Волотка.

— Ежели так, то самое место поставить там монастырь, — решил воевода, — авось святые отцы обратят этих басурман в православную веру.

На другой день воевода послал на Юнгу боярского сына Федора Дергалова со стрельцами и с Волоткой объявить тамошним марийцам, что их земли отныне отходят к новому монастырю.

— Перед нехристями держитесь смелее, — напутствовал он Дергалова и Волотку, — коли надо будет, силу свою покажите.

Радуясь и торжествуя, мчался Волотка к илему Аштывая.

А хозяин илема в то время, не ведая, что над его головой собираются черные тучи, перепахивал поле за дубравой.

Шагая за сохой, размечтался Аштывай: «Вспашу поле, засею добрым зерном, уродится рожь на славу: солома, что камыш, зерно, что яйцо…»

Он и не заметил, как подбежал к нему сын Порандай, потянул за рукав:

— Отец, к нам во двор люди приехали!

— Какие люди?

— Воеводские. Все верхами, у всех топоры на длинных палках. И Волотка с ними…

Услышал Аштывай про Волотку, встревожился.

— За тобой послали, — продолжал Порандай. — Сердятся. «Почему хозяина дома нет, когда мы приехали», говорят…

Аштывай выпряг мерина из сохи, сел на него сам, посадил сына и отправился к илему.

«Что им нужно? — раздумывал Аштывай по пути. — Что ищут? Ясак собирать еще не время. Может, Волотка оговорил меня перед воеводой? Да нет за мною никакой вины — ни большой, ни малой…»

С тревожным предчувствием въехал Аштывай в свой двор. Там его встретили сумрачные взгляды десятка стрельцов и боярского сына Федора Дергалова. Возле Дергалова вертелся Волотка в белом кафтане, подпоясанном красным кушаком.

Аштывай соскочил с лошади. Увидя его, Дергалов что-то сердито крикнул в толпу стрельцов. Из-за малиновых кафтанов, из-за грозных бердышей и сверкающих на поясах сабель вышел худой, в потертом черном кафтане, в потрескавшихся красных сапогах толмач Илья Долгополов.

Илье Долгополову по службе приходится частенько бывать в марийских илемах, и поэтому его повсюду хорошо знают: он и растолкует что надо и, бывает, советом поможет.

— Аштывай-родо[5],— поклонившись хозяину, сказал Долгополов, — царским указом пришли мы к тебе. Выслушай и смирись. Что поделаешь, все мы в царской воле…

Волотка оборвал толмача:

— Говори прямо, что тебе велено. Какой он тебе родо, этот нехристь?

Долгополов хмуро глянул на Волотку из-под бровей и продолжал:

— Повелел царь Элексей поставить на месте твоего илема монастырь и отдать монастырю все окрестные пахотные земли и рыбные угодья. А тебе, ежели ты перейдешь в христианскую веру, дадут землю за Юнгой; а коли не захочешь креститься, то вышлют тебя в Симбирск.

Аштывай повернулся к Дергалову и с горечью воскликнул:

— О, большой тора, будь справедлив и милостив, как бог! Ведь эта земля наша! С дедовских времен она наша! Нам ее пожаловал царь Иван!

— Царь дал, царь берет обратно, — сказал Волотка. — Крестись, не мешкай и перебирайся за Юнгу, а то не будет тебе никакой земли.

Сразу две беды свалились на голову Аштывая: первая беда — дедовские обработанные земли отбирают, а вторая — заставляют переходить в чужую, немилую веру. Боялись марийцы попасть в христианскую веру, а пуще всего не жаловали попов, которые, как разбойники, рыскали по деревням и за свои непонятные молитвы с каждого требовали денег. А марийский мужик и так годами денег в глаза не видел.

— Не хочу креститься, сказал Аштывай, — дармоедов на моей шее хватает…

— Кого ж ты честишь дармоедами? — закричал Волотка. — Хватайте его!

Рыжебородый стрелец протянул руки к Аштываю, но мариец быстро прыгнул к воротам, схватил тяжелый дубовый засов и поднял его над головой.

— Не пойду в вашу проклятую веру! Не отдам землю! Я ее корчевал, я ее вспахал!

Увидев в руках Аштывая увесистую дубину, вскочил на крыльцо боярский сын, метнулся за спины стрельцов Волотка.

— Не балуй!.. — закричал рыжебородый стрелец, стараясь поймать руку Аштывая.

Аштывай мог бы отшвырнуть стрельца, как котенка, но он вдруг бросил засов под ноги и, рыдая, крикнул:

— Не бойтесь, не разбойник я… Не себя мне жаль, а детей, с голоду они помрут без земли.

Рыжебородый стрелец опустил руки, но тут Дергалов, опомнившись от страха, закричал с крыльца:

— Взять его! Связать! И отправить на суд к воеводе!

Стрельцы набросились на марийца, повалили и связали. А потом связанного Аштывая под громкий плач жены и детей увели из родного илема.

* * *
Аштывай сидел в тюремном срубе уже вторую неделю; его не выводили даже во двор. К нему тоже никто не заходил. На исходе второй недели он услышал, как у дверей тюрьмы кто-то тихо шепчется со сторожевым стрельцом. Потом дверь отворилась, и в сруб вошел Илья Долгополов. Он оглянулся по сторонам и подошел к Аштываю, сидевшему в углу на куче соломы.

— Жив, Аштывай-родо? — с сочувствием проговорил он. — Попал ты в тюрьму ни за что ни про что, бедняга…

Аштывай слушал его недоверчиво и настороженно: хоть и хороший человек Долгополов, а всё на царской службе. В нынешнее-то время царским слугам лучше не доверяться. Толмач словно догадался, о чем подумал мариец, и тихо сказал:

— Не думай, Аштывай-родо, что я враг. Я тебе добра желаю…

Аштывай и верил Илье Долгополову и не верил, а толмач продолжал:

— Всем ведомо, что не виновен ты ни в чем. Но Волотка очень зол на тебя, чернит перед воеводой: мол, и вор ты, и бунтарь. А у воеводы есть указ, чтобы всех, кто не желает креститься, выслать в Симбирск, а землю их отдать монастырю.

— Вижу, уж очень понравилась им моя земля, — сказал Аштывай. — Что ж, у них сила… А Волотка зарится на царский подарок — золотую чашу, что есть у меня. Пусть и чашу возьмет, только бы жену с детьми не трогал…

— Семью твою тоже в Симбирск за тобой посылают, а старшего твоего сына воевода велел отдать в монастырь…

Аштывая будто обухом по голове ударили.

— Сынок… Порандай… — прошептал он. — Как же так? Оторвать от отца-матери, отдать в чужие руки. Он-то чем виноват?

А Долгополов нашептывает:

— Коли хочешь сына спасти, беги в вольные края, на Дон, к казакам… Я тебе помогу.

Слушает Аштывай возмутительные речи Ильи, слушает, как тот бояр, воеводу да Волотку ругает, и диву дается: он сам их не очень-то уважает, но таких слов сказать не решился бы.

«Неужели Волоткиному навету веру дадут? — думает Аштывай. — Нет, не может быть…»

Но напрасно надеялся Аштывай на справедливость да на доброту боярскую: на другой день его с толпой таких же, как он, бедняков марийцев стрельцы погнали прочь от родимых мест…

* * *
Симбирский воевода быстро определил ссыльных марийцев к делу: кого посадил на землю по Свияге, кого забрал на свой двор. Аштывай попал в рыбачью артель.

Симбирская сторона богаче приюнгинских мест: широко течет вольная Волга, на крутых берегах зеленеют ласковые кудрявые леса. Но все ж болело сердце по родной Юнге. Задумал Аштывай сбежать, да не успел: из Козьмодемьянска с обозом приехала жена с шестью детьми, а от детей куда побежишь?

Плача, рассказала жена, как Волотка разрушил их илем, какое было добро, все забрал себе и чашу золотую тоже забрал…

Так, наверное, и пришлось бы Аштываю доживать век на новом месте, да тут пошли в народе разговоры еще почище тех, что вел в тюрьме Илья Долгополов.

— На Волге казаки взбунтовались… Царевых бояр бьют, голытьбе да бедноте вольную жизнь обещают…

А им вослед летят новые вести:

— Стенька Разин по Волге к Симбирску движется…

Наступил день, когда Аштывай сунул за пазуху каравай хлеба и ушел из дому.

…Ранней осенью 1670 года вольное разинское войско подошло к Симбирску. Были в том войске и русские, и марийцы, и чуваши, и татары. Глухой ночью разинцы окружили город, а с рассветом пошли на приступ.

Сам Степан Разин бился в первых рядах, в гуще самых яростных схваток сверкала его булатная сабля. И там, где появлялся атаман, жарче закипал бой, выше поднимались мужицкие дубины и вилы.

Вон, рядом с ним, бьется высокий, широкоплечий, похожий на медведя мариец в белом холщовом кафтане. Его тяжелая дубина крушит врагов направо и налево.

«Молодец! — взглянув на него, подумал атаман. — Лихой из него выйдет казак!»

Но вдруг один стрелец, улучив момент, набросился на атамана сзади. Но мариец вовремя заметил вражескую саблю над головой атамана. Раз — и от могучего удара стрелец свалился на землю.

— Спасибо, друг! — крикнул Разин.

Симбирский воевода Милославский двинул против разинцев самые лучшие свои войска. Яростно бились стрельцы, гремели выстрелы, летели пули, сверкали железные шишаки и кольчуги боярских детей и служилых дворян, а на них серой тучей двигались мужики и всякая голытьба. Визжа, стреляли из луков татары; как белое облако, летели марийцы и чуваши в белых холщовых кафтанах; на низеньких лошадках скакали калмыки, — как-будто вышедшая из берегов бурная река хлынула на город.

Ни пули, ни сабли не могли остановить натиск народного войска, объятого гневом. К вечеру полгорода было в его руках, только в крепости еще отсиживался царский воевода Милославский.

В пылу сражения Разин потерял из виду могучего марийца, спасшего ему жизнь, но после боя вновь встретил.

Мариец поклонился и хотел пройти мимо, но атаман остановил его, положил на плечо сильную руку, сказал:

— Спасибо, друг добрый, избавил ты меня от нечаянной беды. Вовек не забуду твоей услуги. Проси что хочешь — ничего для тебя не пожалею.

— Ничего мне не надобно, — отвечает мариец, — только бы побить нам бояр-злыдней, тогда и добро у всех будет, и земля.

— Разумно говоришь, мо́лодец, — кивнул головой Разин. — Кто ты такой? Откуда родом? Как зовут тебя? Гляжу, ты, никак, татарин?

— Нет, не татарин. Родился я в марийском краю и сам мариец, а имя мое Аштывай.

— Слыхал про такой народ, — сказал атаман.

Так, беседуя, спустились они к Волге, где качались на волнах неисчислимые лодки. А большой атаманский струг с цветным шатром, уткнувшись носом в прибрежный песок, стоял у самого берега.

Атаман по легкому мостику взошел на струг и Аштывая позвал за собой:

— Проходи, друг, гостем будешь.

Аштывай вошел в шатер, у входа поставил свою дубинку. Глянул на нее Разин, улыбнулся: то ли вспомнилось ему, как крушил он этой палицей врагов в бою, то ли что другое.

Мигнул атаман — принесли серебряный чеканный кувшин-кумга́н с красным вином. Налил Разин вино в два кубка и один подал Аштываю.

Идет беседа, катится, как волны по Волге. Аштывай про свою горькую судьбу рассказывает, про сына Порандая, которого козьмодемьянский воевода оторвал от отца-матери и отдал в монастырь, рассказывает, а Разин говорит ему:

— В одиночку даже тебе, такому богатырю, не одолеть ни воеводу, ни его стрельцов. Весь народ поднимать против бояр надо. Тогда силен жар, когда углей много. А не хочешь ли ты на родину к себе вернуться?

— Как — не хочу?! Хоть бы краем глаза глянуть на Юнгу да сынка родного выручить!

— Увидишь родную землю и сына своего найдешь. Посылаю я тебя в марийский край и жалую званием атамана. Будь и в родных краях, атаман Аштывай, таким же отважным, каким был в сегодняшнем бою. Собери людей верных и жди моего скорого прихода в Козьмодемьянск и Нижний. — Взглянул Разин на дубинку Аштывая и сказал: — И дубина в сильных руках — грозное оружие. Если бы все марийцы взяли в руки по дубинке, наверно, ни одного боярина не осталось бы на Волге, но тебе, атаман, негоже ходить с таким шелепом.

Сказав так, взял Разин лежавшую по правую сторону от него на мягком ковре саблю и протянул Аштываю.

Это была прекрасная сабля с серебряной рукоятью, а сталь клинка блестела и струилась, как текучая вода.

Аштывай, оробев, нерешительно принял в руки атаманов подарок.

— Эту саблю я отбил в бою у персидского военачальника Менду́-хана. Такой другой сабли в мире больше нет. Думал я, что вовек с ней не расстанусь, а в могилу лягу, велю с собой положить. Но ты достоин этой сабли — так владей ею.

— Батюшка атаман, по мне хороша и простая.

— Нет, не отказывайся, Аштывай. Не только саблю дарю тебе, дарю с ней богатырскую силу. В сабле, отвоеванной в бою, — великая сила.

Так Аштывай стал обладателем атамановой сабли.

В ту же ночь тронулся он в дальний путь, к берегам Юнги.

Как прошел Аштывай царские заставы, кто ему помогал, кто укрывал о том доподлинно неведомо, но, видно, много друзей у того, кто подымается за народное дело.

А недели две спустя появился в юнгинских лесах отряд храбрецов. Они прогоняли из деревень сборщиков ясака, заваливали засеками дороги, по которым должны были двигаться царские войска к Симбирску.

Однажды нагрянули они в монастырь, сокрушили дубовые ворота, разогнали стрельцов и ворвались на монастырский двор.

Не взглянув на перепуганных монахов, Аштывай перебегал из кельи в келью, из дома в дом в поисках сына, но его нигде не было.

Аштывай схватил за грудь пузатого келаря[6]:

— А ну говори, толстое брюхо, куда дел моего сына?

— Какого сына? Кто ты? — заикаясь, бормотал монах.

— Я — Аштывай. Знаешь такого?

— О боже, как не знать! Ты же благодетель наш, свою землю монастырю отказал…

— Куда сына запрятал?

— Я не виноват… Ей-богу, не виноват… Все Володимерко, он теперь большой начальник — при́став всего горного берега. Он твоего сына взял из монастыря. «Нет у меня родного своего сына, говорит, так воспитаю чужого».

— Опять Волотка! — воскликнул Аштывай и, оттолкнув монаха, выбежал во двор.

Там Аштывая уже искали.

— Атаман, к тебе человек из Козьмодемьянска от Ильи Долгополова.

Аштывай подошел к гонцу. Ба! Да это же старый знакомый, тот рыжебородый стрелец, что вязал его на дворе собственного илема.

— Опять будешь руки крутить? — усмехнулся Аштывай.

Стрелец покраснел, опустил глаза вниз:

— Не гневайся, атаман. Что было, то было. Теперь я господам не слуга.

— Ну ладно. Сказывай, с чем послал тебя Илья.

Стрелец рассказал, что в Козьмодемьянске посадские люди и стрельцы давно готовы перекинуться на сторону Разина и что пусть только юнгинские марийцы с оружием подступят к городу, а там городские помогут.

— Ну, коли так, ждите нас, — ответил атаман.

С отрядами приюнгинских марийцев к Козьмодемьянску подошли марийцы и русские с Суры, пришли чуваши из-за Сундыря́ и Унги́. А едва лишь с городской стены заметили приближающиеся первые отряды разинцев, поднялся черный люд в городе. Вмиг гневная толпа разнесла приказную избу, убила воеводу и боярского сына Федора Дергалова.

Аштывай на белом коне промчался по улицам к дому Волотки.

Ворота Волоткиного дома были распахнуты настежь, а в доме уже хозяйничали посадские.

— Аштывай-родо! — бросился к нему человек в черном кафтане.

— Здравствуй, Илья-друг!

— Вот хотели твоего врага Волотку в его доме захватить, да он, проклятый, успел-таки сбежать. А сын твой здесь. Эй, Поранда, встречай отца!

Облилось кровью сердце Аштывая, как увидел он босоногого, исхудавшего парнишку в рваном кафтанишке.

— Эх, а еще говорил, заместо сына воспитаю!

Не сыном взял Волотка к себе в дом Порандая, а даровым безответным работником.

Обнял Аштывай сына, обронил невольную слезу…

А Илья Долгополов из-за пазухи вытащил золотую чашу:

— А вот твоя чаша. У Волотки в доме была.

Взял атаман чашу и сказал:

— Была дарована эта чаша на дружбу горного берега с русским народом, тем и дорога она.

* * *
Но недолго пировал храбрый разинский атаман Аштывай: пал он в бою с царским войском под Козьмодемьянском. На плахе в Москве сложил буйную голову Степан Разин, в Тотьме казнили Илью Долгополова, но память о них жива и поныне.

Монастырь, что стоял на месте илема Аштывая, в царских бумагах и указах именовали Спасо-Юнгинским, а в народе его всегда называли Аштывайныр, что значит «поле Аштывая».

И сабля — дар Степана Разина — тоже не пропала. Как погиб Аштывай, взял ее сын отважного атамана Порандай. Сражался он в последних разинских отрядах, а когда и они были разбиты, исчез. Искали его по всему горному берегу царские соглядатаи, чтобы казнить, да не нашли. Ни его, ни сабли.

Потом видали эту саблю в пугачевские времена…

А в одной избе в марийской деревушке на берегу Волги висит на стене старая фотография. На ней снят молодой красноармеец в прожженной походной шинели, в краснозвездном шлеме-буденовке, и в руке у него старинная, сверкающая серебряной чеканкой сабля.

Эту саблю нельзя не узнать — другой такой нет в целом мире.


ДЖИГИТ С БЕРЕГОВ ТАНЫПА[7]

Отряд пугачевского полковника Изиба́я Ямба́ева на рассвете выступил из деревни.

С копьями и кольями, с тугими луками и старыми дедовскими саблями, подымая дорожную пыль, ехали всадники на косматых башкирских лошадках, шагали пешие. Далеко разносилась боевая песня. Джигиты пели о родной и любимой земле, о серебряных водах реки Белой…

Вся деревня провожала повстанцев. Печальные женщины в белых кафтанах долго стояли за околицей у ослепительно белых берез и всё глядели из-под ладоней в пыльную даль, туда, где за голубыми холмами скрылись их мужья, сыновья и братья.

…Вечером отряд вернулся в деревню без песен. Ряды его заметно поредели.

На Уфимском тракте пугачевцы встретились с войсками царицы. Отважно бились повстанцы. Но разве могли они осилить вооруженных ружьями и пушками солдат?!

В бою пали самые храбрые, и тогда Изибай приказал отступать.

Отступали, преследуемые эскадроном драгун. Убитые и раненые остались на поле боя. Лишь тело Аргембла́та, друга и помощника Изибая, привезли в деревню.

В молчании прошли повстанцы мимо кудрявого березняка и остановились за деревней, у одинокого раскидистого дуба, выросшего на склоне крутого холма.

Копьями и саблями вырыли под дубом яму. Тело Аргемблата обернули белой берестой и опустили в яму.

Над открытой могилой встал Изибай Ямбаев. Его суровое, изрытое оспинами лицо было печально.

— Пусть земля, в которой ты лежишь, будет тебе мягка, — сказал он. — А мы тебя никогда не забудем.

Изибай замолчал. Все запели похоронную песню. Тоской и горем звучал ее напев в вечерней тиши.

В песне пелось о том, как лихой богатырь оседлал медногривого коня, взял в руку саблю, подобную молнии, и поскакал в бой за народное счастье. В сражениях сиял он среди богатырей, как светлый месяц среди ясных звезд. Но вот закрыла светлый месяц мрачная туча — взяла богатыря черная смерть…

А вокруг могильного холма цвела земля и кипела жизнь.

«Нет, не умер лихой джигит — жив он в славных делах! Вовек не заржавеет его сабля, сверкая над врагом!» — шелестят над холмом листья дуба.

И те же слова слышны в шорохе буйных цветов и трав, колышущихся под ветром. И закатное солнце, что завтра снова поднимется над землей, как будто тоже говорит об этом.

— А теперь подумаем о себе, — сказал Изибай, когда засыпали могилу. — Как нам жить дальше, как бороться. Против нас идет великая сила врагов, а нас можно перечесть по пальцам. Надо собирать новое войско. Надо послать верных людей, чтобы они кликнули народ по деревням и аулам. А всем остальным скрыться в лесу и ждать до поры…

Молча слушали джигиты своего полковника: правильно решил Изибай и все были с ним согласны.

— Ты, Ялки́й, — продолжал Изибай, — поскачешь в башкирские степи, а на пути заедешь к берегам Таныпа. Там стоит илем, в котором жил Аргемблат. Найдешь его родных и скажешь: «Ничто не вечно на свете: в осенний день улетает на юг птица, время крушит сталь клинка. Настал час и Аргемблата: погиб богатырь, пал в бою с саблей в руке…» Скажешь и как можешь утешишь. А если есть в его доме способные носить оружие, пусть идут к нам мстить врагам за кровь Аргемблата.

Когда ночь покрыла деревню, Ялкий оседлал коня.

Три дня спустя в лесной лагерь Изибая Ямбаева на тонконогом и быстром, словно взнузданный ветер, коне прискакал юноша лет шестнадцати. На парне были длинная марийская рубаха и белая шляпа, в ушах поблескивали серебряные серьги, а за плечами висел лук и лыковый колчан со стрелами.

— Где полковник Ямбаев? — звонким, ломающимся голосом спросил парень.

— Здесь, — ответил Ямбаев, выходя из шалаша. Потом, взглянув на парня, усмехнулся: — Э-э, думаю, какой это арслан-батыр[8] шумит? А тут безусый мальчишка.

Парень вспыхнул, потом нахмурился.

— Козел моего отца тоже бородат, значит, и он батыр?

Вокруг раздался дружный хохот. Ответ парня понравился.

— Ловко отрезал! — крикнул кто-то весело.

— Джигит… Якши́ джигит… Настоящий джигит, — одобрительно сказал седой башкир в красной шапке.

— Откуда ты? — улыбаясь, спросил Ямбаев парня.

— С Таныпа, — сурово сдвинув брови, ответил тот.

— С Таныпа? Оттуда родом был мой друг Аргемблат, — задумчиво сказал Ямбаев. — Храбрый был воин. Погиб он.

— Аргемблат был хороший человек. Я знал его, — дрогнувшим голосом сказал юноша.

Изибай Ямбаев пристально вглядывался в лицо парня, ему показалось, что он чем-то похож на Аргемблата.

— Ну ладно, — сказал Ямбаев, — иди к сотнику Назарке. Да, а как тебя зовут?

— Келте́й.

— Келтей-батыр, значит… — И, бросив еще один внимательный взгляд на парня, Ямбаев повернулся и скрылся в шалаше.

Келтей быстро разыскал Назарку, пожилого русского мужика в солдатском кафтане. Назарка сидел у костра и что-то рассказывал весело скалившим зубы приятелям.

Келтей тоже присел к огню. Он знал очень мало русских слов и не понимал, что рассказывал Назарка и чему смеялись все вокруг.

Келтей сначала смотрел в костер, потом потихоньку стал рассматривать сидевших у костра. Вот башкир в красной шапке, тот, что давеча назвал его джигитом; рядом с ним пожилой мариец в белом суконном кафтане, а немного поодаль стоит бородатый казак в лохматой бараньей шапке. Рваные рубахи, заплатанные кафтаны, стоптанные лапти — видать, запросто живут эти люди с тяжким трудом и вечной нуждой…

Вдруг совсем близко, в черных кустах, раздался резкий свист. Послышались шум, голоса, и, ломая кусты и треща валежником, к шалашу Ямбаева прошел татарин-лазутчик.

Немного погодя Ямбаев и татарин вышли из шалаша и подошли к костру.

— В нашу деревню сегодня прибыли драгуны, — сказал Ямбаев. — Они не ожидают нападения. Надо их взять врасплох. В деревню поскачет сотня Назарки. Ну как, ребята, одолеете?

— Не в первый раз, — ответил за всех Назарка.

Лагерь проснулся. Закопошились люди, заржали кони.

Сотня Назарки умчалась к деревне, и вместе с нею Келтей.

Гулко раздается в ночи топот конских копыт. Как ветер, влетели пугачевцы в деревню. Прогремел запоздалый выстрел опомнившегося часового, но пугачевцы уже неслись по улицам.

Враги были захвачены врасплох. Только нескольким драгунам во главе с офицером удалось вырваться из деревни.

Бешено погнали драгуны своих коней, спасаясь от гибели. Пугачевцы открыли им вслед стрельбу, но оперенные стрелы уже не доставали врагов.

Тогда Келтей резко рванул поводья, и его конь вышел вперед.

Келтей на ходу выхватил лук и натянул тетиву. Зазвенела тетива, молнией блеснула стрела, и драгунский офицер, покачнувшись, стал валиться с коня.

— Молодец, Келтейка! — крикнул Назарка.

Пугачевцы приостановились у полевых ворот[9]. За деревней чернели вспаханные поля, и вдали по дороге скакали драгуны.

— Эх, уходят!

— Не догнать… — переговаривались пугачевцы.

Вдруг Келтей погнал коня прямо через поле, наперерез драгунам. Он выскочил на дорогу, врезался в гущу врагов, клубы пыли поднялись из-под копыт завертевшихся на одном месте лошадей, засверкали сабли.

Через несколько мгновений подоспели пугачевцы. Ни один драгун не ушел от их сабель.

Когда бой был кончен, все увидели, что посреди дороги вниз лицом лежал Келтей. Его конь стоял рядом.

Келтея решили похоронить рядом с Аргемблатом.

…Келтей лежал на сверкающей зеленой траве. Утреннее солнце, распластав алые крылья, словно сказочная жар-птица, поднималось над полем, и его первые золотые лучи упали на нежное и юное лицо Келтея. Он и бездыханный был очень красив.

— Он был настоящий батыр, — сказал седой башкир.

В это время на дороге показались всадники.

— Ялкий едет! — крикнул кто-то.

Ялкий остановился у дуба, сошел с коня и склонился над Келтеем. Ему рассказали о подвиге и гибели отважного юноши.

— Так и должно было случиться, — тихо сказал Ялкий. — В борьбе за народное счастье каждый становится героем…

— Ты знал этого юношу? — спросил Изибай Ямбаев.

— Это дочь Аргемблата, — ответил Ялкий.


К ПУГАЧЕВУ

Жаркое весеннее солнце сияло в безоблачном голубом небе. Лениво, чуть слышно шелестели кудрявые ивы, и листва на них, попав в солнечный луч, вспыхивала серебром. Ясное, бескрайнее и бездонное, словно море, небо с раннего утра звенело песнями жаворонков.

А возле покрытого лубом омшаника[10], спрятавшегося в тени старых лип, было прохладно. Тихо шумели вершины деревьев, редкие, пробившиеся сквозь листву солнечные лучи, словно длинные копья, пронзали дымную тень.

Через раскрытую дверь омшаника можно было разглядеть закопченные стены, широкие нары и висящий на крюке черный от сажи котел.

Старый Темирба́й и его маленький внук Яни́й сидели на лавочке у входа в омшаник. Несмотря на праздничный день, старик был одет, как всегда, в ветхую рубашку, в латаные портки, а его ноги были обмотаны старыми онучами.

Темирбай костлявой рукой поглаживал острую бородку и прислушивался к звукам свирели, доносившимся издалека.

Невидимый музыкант выводил протяжную и грустную мелодию. Свирель плакала и печалилась, как душа усталого человека, плутающего по темным и тесным лесным тропам… «Дорога далека, а дальше идти нет сил», — жаловалась свирель.

То ли то играет бедняк мариец, бредущий в соседнее село, то ли пастух, выгнавший стадо на луга, то ли какой бродяга, с тоской глядящий на праздничные деревни, — кто его знает.

— У нас эту песню не поют, — проговорил Темирбай, — так поют марийцы, живущие у Волги. Давние годы напоминает мне эта песня.

Глаза Яния радостно загорелись. Темирбай знал много увлекательных сказок; начнет говорить — и забудешь обо всем. Но больше всего он любил рассказывать про Волгу да про Элне́т. Там он родился, там прошла его молодость. Оттуда, из казанской стороны, дедушка когда-то убежал от утеснений тамошнего начальства и осел на башкирских землях. Здесь он обзавелся семьей, долгие годы батрачил у баев, а теперь доживал век в своей избушке…

Но сегодня Темирбай почему-то не начинал рассказа.

Яний тронул дедушку за рукав:

— Дедушка, что за люди были вчера у нас?

Седые брови Темирбая взметнулись вверх, он с удивлением взглянул на внука:

— Что ты выдумал! Вчера здесь никого не было.

— Не было? — хитро переспросил Яний. — А кто же тогда говорил, что у Бирска побили господ? Я на крыше омшаника сидел и все слышал.

— Эх ты, шкодливый козленок, на крышу лазил, — усмехнулся дедушка. — Ну ладно. Слышал так слышал.

Старый Темирбай положил руки на плечи мальчику и пристально поглядел ему в глаза:

— Помнишь, как солдаты увели твоего отца?

— Помню… — вздохнув, ответил Яний.

Вопрос дедушки пробудил в душе мальчика горестные воспоминания.

Прошлой весной, когда так же, как теперь, сияло солнце, зеленели липы и сверкала река, солдаты увели отца в город, в тюрьму, за то, что он не захотел креститься и подговаривал односельчан прогнать из деревни пьяницу-попа. Печальна была для Яния та весна.

— Ты хочешь, чтобы отомстили господам за твоего отца? — тряхнув седыми космами, сурово спросил дед. — Так знай: это сделают те люди, что приходили вчера. А про то, что слыхал, никому не говори.

Яний впервые слышал от деда такие слова.

— Ну, теперь беги к ребятам в деревню, — отослал его дед.

Мальчик ушел.

А переливчатые звуки свирели по-прежнему тоскливо звучали над рекой, словно рассказывали о том, как кто-то весь век искал свою долю да так и не нашел долгожданного счастья.

Вдруг мелодия оборвалась. В наступившей тишине послышался протяжный свист.

Темирбай повернулся в сторону, откуда раздался свист.

Среди зеленых лип мелькнул белый кафтан, и к омшанику вышел из лесу молодой мариец в черной войлочной шапке и подпоясанный алым поясом.

— Это ты, Эшпат? — поднимаясь ему навстречу, сказал Темирбай. — А Эркай придет?

— Немного погодя, — ответил Эшпат. — Я исполнил то, что ты велел: был у башкир, говорил с сотником Айтом. Он сказал, что уже недалеко войско царя Пугача.

— Значит, пора и нам за наших господ приниматься, — сказал Темирбай, — пора…

* * *
С тихим глухим шумом колышутся зеленые вершины сосен. По обеим сторонам тропинки, которой идет Яний, протянулась изгородь из жердей, за изгородью раскинулись зеленые поля, а за полями виднеются соломенные крыши деревни.

Яний шагал и думал о том, что он вчера увидел и услышал…

Вчера Яний залез на крышу омшаника. Сначала он смотрел, как дед возился во дворе. Потом лег на спину и стал смотреть в небо. По небу плыли белые облака, и каждое было похоже на что-нибудь. Одни напоминали пушистых барашков, другие были совсем как белопарусные лодки. Такие лодки Яний видел на большой реке, куда они ездили с отцом два года назад.

Много интересного повидал тогда Яний. Река большая, широкая, другой ее берег еле виден, а называется эта река Кама, и плыли по Каме ладьи под парусами — коломенки с уральским железом, расшивы с северной солью, тянулись плоты и баржи. А когда Яний увидел лодки с солдатами в ярких мундирах, то прямо замер от восхищения. До чего же хорошо на Каме!

Размечтавшись, Яний не заметил, когда в омшаник зашли люди. Он очнулся, услышав негромкий разговор.

— Вчера я встретил Айта. (Яний по голосу узнал своего старшего брата Эркая.) Он велел нам подниматься, не дожидаясь Пугача…

Яний припал к щели в крыше омшаника.

— А чего же нам ждать? — послышался голос деда Темирбая. — Вот марийцы на Белой уже давно прогнали попов, побили приказное начальство. А разве у нас нет сил?

— Джигиты Айта уже готовы, — снова заговорил Эркай, — и нам нечего раздумывать: саблю в руки — и айда!

— Не торопись, внучек, — остановил его Темирбай. — Враг силен и хитер. Не подумавши, попадешь в беду. Если бить, так бить надо наверняка.

— Чего там раздумывать, — горячился Эркай, — сейчас время не думу думать, а мчаться в бой!

— Правильно, надо за сабли браться, — поддержал кто-то Эркая.

Люди в омшанике зашумели. Судя по голосам, их было человек десять.

— Надо поднимать народ по деревням!

— Коль на печках лежать да ожидать — толку не будет!

— Поднимемся, а там и Пугач подойдет…

Говорили еще про Пугача, не раз поминали имя Айта.

Про Пугача — мужицкого царя, обещавшего народу волю и землю, — Яний слыхал и раньше не раз, а молодого кудрявого Айта — сотника из соседнего башкирского аула — он знал совсем хорошо. Айт иногда заезжал к деду Темирбаю и всякий раз пел Янию забавные песенки…

Янию очень хотелось узнать, что задумали эти люди. Но разве узнаешь?..

Так, раздумывая и вспоминая вчерашний разговор в омшанике, Яний подошел к околице. Вот уже кончился сосняк, и у края дороги вместо медных сосен появились белые березки. Речка в низких берегах, подойдя к околице, изгибается и уходит за деревню.

— Эй, Яний! Постой! — вдруг кто-то окликнул его.

Яний обернулся.

Из-за изгороди, поставленной вокруг огорода на самом берегу речки, выглянул черноголовый, веснушчатый соседский мальчишка Эрвла́т.

— Яний, солдаты забрали твоего брата! — сказал Эрвлат.

— Какие солдаты? Где?

— Да вон они, у старшины.

Яний, не дослушав Эрвлата, побежал проулком к возвышавшимся среди рябин крепким постройкам.

* * *
Опустив голову, стоял Эркай возле дубового амбара во дворе старшины Акса́на. Его сторожил солдат в голубом кафтане с красными обшлагами. В углу двора, тихо переговариваясь и переминаясь с ноги на ногу, толпились деревенские мужики. Хмуро поглядывая на них, по двору прохаживался капрал.

— Отойди! Посторонись! — покрикивал капрал на мужиков.

— Статочное ли дело хватать человека без всякой вины? — послышалось из толпы мужиков.

— Молчать! Без вас знаем, что делаем!

В это время во двор вбежал Яний.

— Тебе что здесь надо, сопляк? — остановил его крепкий седой мужик в белой рубахе до колен — староста Аксан.

Яний юркнул в толпу.

На крыльце дома показался офицер в коротком щегольском кафтане и узких белых штанах-лосинах. Из-под обшитой позументом треуголки торчали белые локоны напудренного парика. Офицер, презрительно поджав тонкие губы, пристальным взглядом рассматривал Эркая.

— Этот, что ли, распространял слухи о злодее Емельке Пугачеве? — спросил офицер.

— Этот, ваше благородие! — подскочил к офицеру капрал.

— Запереть! Пусть до времени посидит в холодной. Потом допрошу.

Офицер, играя белой перчаткой, легко, словно танцуя, спустился поступенькам вниз.

— А ну, шпынь злодейский! — И солдат легонько подтолкнул Эркая прикладом к двери амбара.

Эркай понуро пошел.

— Брат! — испуганно закричал Яний ему вслед и шагнул из толпы.

— Тихо! Что пищишь? — повернулся к нему капрал.

— Прочь отсюда, сорванец! — выругался староста Аксан.

Эркай, услышав голос Яния, уже в дверях повернулся и крикнул:

— Прощай, братишка!

Солдат втолкнул Эркая в амбар и захлопнул тяжелую, окованную железом дверь.

Толпа зашумела.

— Так мы переловим всех, кто осмелится пристать к злодею самозванцу! — крикнул в толпу офицер. — Наговорили вам разные смутьяны, будто злодей не самозванец, а настоящий царь Петр Федорович. Никакой он не царь. Да будет ведомо всем вам, что он — беглый каторжник Емелька Пугачев — рваные ноздри, клейменый лоб. Кто будет помогать этому разбойнику или по своей доброй воле уйдет к бунтовщикам, того ждет плеть и виселица! Расходись!

Яний, не зная по-русски, не понял слов офицера, но зато он жадно прислушивался к тихим разговорам мужиков-односельчан.

— Брешет офицеришка! Говорят, у Пугачева нос на месте и лоб не клеймен.

— А правда, что царь Пугачев всем землю дает и от податей освобождает?

— Перед солнцем скажу: истинно так…

— Ишь ты, здорово! И земля даром, и податей нет — живи себе вольной птицей, паши, сей — и все для себя…

Солдаты с ружьями стали теснить мужиков со двора. Те, угрюмо поглядывая на ружья, по одному, по двое выходили на улицу. Дюжий рыжеусый солдат схватил Яния за плечо. Яний рванулся, и клок его ветхой рубахи остался в руках у рыжеусого. Яний, изловчившись, впился зубами солдату в палец.

— Ах ты, стервец! — заорал солдат.

Но Яния уже и след простыл.

Через колючие кусты шиповника, по жгучим зарослям крапивы Яний пробрался к задней стенке амбара, в котором был заперт Эркай.

Толсты стены амбара, сложенные из дубовых, в полтора обхвата бревен. Прочно строился старшина Аксан. Из такого амбара не уйдешь, даже мышь не отыщет в нем щели.

Яний опустился у стены, и жгучие слезы бессильной ярости блеснули в его глазах. Пропал Эркай! Не уйти ему теперь от беды.

Яний заколотил кулаками в стену амбара:

— Эркай! Ты слышишь меня, Эркай?

Из амбара донесся глухой голос:

— Яний, браток, ты?

— Я, я! — прижался к стене Яний.

За стеной Эркай торопливо говорил:

— Беги скорее к деду. Солдаты коней седлают, собираются ехать к омшанику. А там сегодня наши должны собраться. Беги скорее, предупреди деда! Слышишь?

— Слышу!

И Яний, не чувствуя ни рвущих кожу колючек шиповника, ни обжигающей босые ноги крапивы, побежал прочь от амбара.

А в это время на широком дворе старшины Аксана два десятка солдат седлали лошадей.

— Быстрее, быстрее, — торопил их офицер, — надо вовремя захватить бунтовщиков в их гнезде.

Тут же, во дворе, стоял старшина Аксан.

— Где человек, принесший вести о бунтовщиках? — спросил его офицер.

Аксан, низко поклонившись, показал на стоящего рядом марийца в черном кафтане:

— Вот этот человек. Это мой младший брат Исата́й. Он вам покажет прямую дорогу к омшанику.

Минуту спустя по деревне проскакали всадники. Густая пыль заклубилась на дороге.

* * *
Яний уже перешел реку и взобрался на кручу, когда услышал вдали стук копыт и увидел солдат, скачущих к броду. Не о них ли говорил Эркай? Всадники подъехали к реке и, не останавливаясь, ринулись в воду. Вот уже передние, разбрызгивая воду, приблизились к другому берегу.

Испуганно забилось сердце Яния, со всех ног побежал он вперед. Вот и тропинка, ведущая к омшанику. Сейчас будет развилка.

На пне, у развилки дорог, сидел старый Темирбай, острым ножом стругал палочку и поглядывал на дорогу.

— Дедушка! Солдаты! Солдаты сюда скачут! — издали закричал Яний, увидев деда.

— Солдаты?

Темирбай вскочил, побежал, но тут же задохнулся и остановился, поняв, что ему не добежать. Всадники уже взобрались на кручу.

— В омшанике… наши… крикни им… — задыхаясь, проговорил Темирбай.

Яний, сверкая босыми пятками, мчался по тропинке к омшанику. А сзади нарастал топот копыт.

Темирбай, покачнувшись, опустился в зеленую траву и из последних сил крикнул:

— Солдаты! Яний, скорее!

Всадники заметили Яния:

— Эй, малец, стой!

Но Яний бежал и звонким мальчишеским голосом отчаянно кричал:

— Бегите-е! Солда-а-ты!

Ветки хлещут его по лицу, кусты словно нарочно вылезли на дорогу. Но омшаник уже недалеко.

Бу-ун-н-г! — неожиданный выстрел пронесся по лесу. Из омшаника выскочили люди в белых кафтанах.

— Эшпат, беги! Солдаты!

Эшпат вскочил на коня, стоявшего у омшаника, хлестнул его плетью, и конь с места в галоп поскакал вдоль опушки. Остальные марийцы побежали в лес. Один из них на мгновение остановился и поднял ружье. Раздался выстрел, и солдат повалился с коня.

Всадники настигли Яния. Со свистом взвился хлыст в руках офицера, и словно огнем обожгло спину мальчика.

— Дедушка-а! — закричал он и упал.

Всадники, обдав его комьями земли, пронеслись мимо.

* * *
Эшпат, сжимая в одной руке ружье, в другой — плеть, мчался прямо через луга. В суматохе он потерял шапку, а незастегнутый кафтан развевался по ветру, как крылья. Давно отстала погоня, и стоящую вокруг тишину нарушал только дробный стук копыт его коня, но Эшпат погонял коня и все покрикивал: «Эй-эй!»

Вдали сверкнули огоньки башкирского аула, и вдруг откуда-то, словно из-под земли, показались всадники. Эшпат, оторопев, натянул поводья. Лошадь встала.

Эшпат поднял ружье: «Свои или враги?»

Всадники тоже заметили Эшпата:

— Стой! Кто едет?

В полутьме Эшпат различил лицо переднего всадника — башкира в алой шапке — и, узнав, помахал ружьем над головой:

— Айт!

— Откуда едешь? Куда спешишь? — подъехав к Эшпату, спросил Айт.

— К тебе за помощью. В нашей деревне солдаты.

— Знаю. Я сам со своей сотней к вам скачу. Ну, что там?

— Надо спешить. Эркая заперли в амбаре. И про нас проведали. Сейчас солдаты у Темирбая в омшанике.

* * *
— Никого нет. Все ушли, — доложил рослый капрал, вытянувшись перед офицером.

Офицер был взбешен. Его лицо побагровело от злости.

— Вот поймали старика, предупредившего бунтовщиков, — продолжал капрал.

Солдаты подвели Темирбая к офицеру. Руки старика были связаны сзади крепкой веревкой, рубашка разорвана, и сквозь дыры виднелись страшные красные и синие полосы — следы плетей. Все лицо Темирбая было в кровоподтеках, и из уголка рта, прячась в растрепанной бороде, текла алая струйка крови.

— Значит, этот красавчик предупредил злодеев? — спросил офицер и, махнув рукой в сторону толмача, приказал: — Спроси нашего проводника, почему он не сказал нам ничего о сторожах?

Толмач повернулся к Исатаю.

— Слушай, большой барин спрашивает тебя, почему ты ничего не сказал о сторожах.

— Я ведь из леса шел, — испуганно начал оправдываться Исатай, — а он, видать, сидел у дороги…

Темирбай, слушая предателя, печально покачал головой.

— Что, не нравится? — злобно усмехнулся офицер, заметя страдальческое выражение на лице Темирбая. — А помогать врагам государыни императрицы тебе нравилось?

Неожиданно Темирбай покачнулся: не держали слабые старческие ноги.

— Стой смирно, чего пляшешь! — прикрикнул на старика капрал.

— Пусть пляшет. Сегодня ему еще придется здорово поплясать.

Офицер оглянулся кругом, и вдруг его брови поднялись вверх, мутные голубые глаза широко и удивленно раскрылись.

— Что это такое? — спросил он, показывая на красное зарево, поднимавшееся за лесом.

Капрал и солдаты, притихнув, смотрели на зарево. Потом капрал тихо проговорил:

— Видать, пожар, ваше благородие. Мужики балуют. Опять подпалили чье-нибудь имение.

Темирбай понял, что речь идет о пожаре. По его лицу пробежала улыбка, и он сказал:

— Красиво!

Офицер вздрогнул и быстро повернулся к толмачу:

— Что он говорит?

Толмач перевел.

— Красиво, говоришь? — прохрипел офицер. — Ты, старый ворон, ничего не увидишь красивее петли. А ну, вздернуть бунтовщика!

Капрал достал из сумки длинный аркан.

Темирбай стоял не шевелясь. Ветер раздувал седые пряди его волос и бороды. Старик все время оглядывался по сторонам, кого-то ища полуслепыми глазами.

И вот он увидел того, кого искал: в стороне, возле кустов, дрожа от страха и боли, стоял Яний. Не жаль Темирбаю расставаться с жизнью: достаточно пожил он на этом свете, — жаль ему оставлять маленького внука. Горе да нужда ожидают мальчонку. Ох, негоже оставлять сироту одного-одинешенька, без отца, без матери, без родной души…

Видно, и Яний сердцем почувствовал горькие думы деда и, забыв страх, бросился к Темирбаю, вцепился в него худыми ручонками и закричал:

— Ой, дедушка, я боюсь!

— Не бойся, внучек, — ласково ответил Темирбай и с ненавистью посмотрел в глаза офицеру. — Не пугай! Жить я умел и умереть сумею. Не в новость нам умирать от рук господ…

— Быстро. В петлю его… — приказал офицер и, вдруг осекся.

Совсем близко послышался топот мчащихся коней, послышались крики людей:

— Сюда! Они здесь!

Солдаты не успели опомниться, как из-за деревьев, шумя и стреляя на ходу, вылетела лавина конников. Молниями сверкнули сабли, черные стрелы, со свистом разрезая воздух, полетели к омшанику.

— Башкиры! — в ужасе закричал офицер, но в это мгновение стрела впилась ему в шею, и он, бессильно выпустив поводья, свалился с лошади.

В один миг солдаты оказались окруженными.

— Бросай оружие! — подняв вверх копье, громко крикнул богатырского роста джигит в блестящей кольчуге.

Неожиданно пришедшее избавление потрясло старика: он опустился на траву и заплакал, как ребенок.

— Ну, дедусь, не плачь — беда миновала, — уговаривал его Эшпат, развязывая руки Темирбая.

Айт, сняв свой алый кафтан, набросил его деду на плечи:

— Одень, старик. Простынешь.

— Дедушка, пойдем в омшаник, — тормошил деда Яний.

И старый Темирбай, словно очнувшись, поднял голову. Десяток крепких рук подхватили старика и помогли ему встать.

Поднявшись, Темирбай шагнул к Исатаю:

— За сколько продался, кривая душа? Не нужны тебе стали сородичи да соседи?

Бледный Исатай склонился и закрыл голову руками, ожидая удара.

— За предательство — одна плата, — сурово проговорил Айт.

* * *
На следующее утро, когда на лугах еще не сошла роса, отряд Айта уходил из деревни.

Айт и Эркай, которого вызволили из тюрьмы, заехали к Темирбаю в омшаник.

— Прощай, дедушка, — приветливо проговорил Айт. — Уходим в вольную армию царя Пугача, давно ждет нас к себе батыр Салават.

— Счастливого пути, джигиты. Надо идти, коли в бою можно добыть вольность.

— Джигит рожден для боя. Об этом и в песнях поется, — ответил Айт и лихо заломил островерхую шапку.

— Стойте как богатыри, — тихим голосом напутствовал дед Айта и Эркая.

— Дяденька, возьми меня с собой, — вмешался в их разговор Яний и уставился на Айта бойкими черными глазенками.

— Мал еще, подрасти, — ответил Эркай.

— Салават в четырнадцать лет стал батыром, — сказал Айт, кладя руку на плечо мальчику, — расти и ты батыром. Приедем в следующий раз и возьмем тебя с собой.

— Прощай, дед!

Айт и Эркай вскочили на коней.

— Да будет счастливой ваша дорога!

Джигиты скрылись за поворотом, и уже издали послышалась их песня:

Агидель[11] — прекрасная река,
Агидель — серебряная река,
Один берег — в камышах,
Другой берег — в камнях…
Старый Темирбай и Яний стояли на пороге и слушали, как звенела, отдавалась в утреннем дремлющем лесу песня.

В нашем сердце радость,
Когда восходит солнце.
И сердца наши горят,
Слыша радостные вести.
Восходит утреннее солнце,
Освещает землю.
В нашем сердце радость,
Когда восходит солнце.
Красной зарей запылал восток, сверкнули первые светлые лучи восходящего солнца. Засверкали на травинках чистые капли росы.

Темирбай вынес из омшаника гусли и тронул звонкие струны. И песня, прекрасная, как восход солнца, сливаясь с пением птиц, поплыла над лугами.

Словно чистый ручей, льется песня. И чуется в ней светлая душа народа и его заветное стремление к свету и счастью. Плывет, летит песня навстречу восходящему солнцу, словно сказочная птица.

Это поет горячее сердце старого Темирбая, воздавая хвалу подымающемуся в алых лучах солнцу и храбрым джигитам, вышедшим на бой за народное счастье.

Темирбай перестал играть, повесил через плечо гусли, внимательным взором окинул он все вокруг, и в его глазах блеснули слезы. Увидев на глазах деда слезы, Яний тихо заплакал.

А Темирбай думал, прощаясь с родным домом: «Ушли храбрые джигиты. А что мне делать? Добро сторожить? Да пропади все оно пропадом! Надо и мне идти, пока не поздно. А с мальчонкой еще сподручнее: идет себе нищий слепец с поводырем — и никакой нас солдат не остановит».

Молодо вспыхнули глаза Темирбая, и он сказал:

— В великом бою песня — большая подмога… Ну, Яний, пора и нам в дорогу.

— Куда же мы пойдем, дедушка?

— К батюшке нашему, мужицкому царю Пугачу… К тем, кто бьется за нашу свободу.


СЛОВО ПОЭТА

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык…
А. С. Пушкин

I

Из ветхой, покосившейся избенки несся истошный женский крик:

— Чтоб ты сдох, поганец! Чтоб ты сдох!

Щелястая дверь с шумом распахнулась, и на мокрое крыльцо, путаясь в полах не по росту длинного рваного кафтана, выскочил худой и бледный мальчуган лет семи. Он кубарем скатился по ступенькам, споткнулся и шлепнулся в холодную лужу. Потом стукнулось о приступки пущенное вдогонку полено, и в раскрытых дверях показалась страшно костлявая женщина со злым, изможденным лицом. Растрепанные седые волосы торчали клочьями из-под съехавшего набок шымакша[12]. Она грозила мальчугану костлявым кулаком и пронзительно выкрикивала проклятия.

Но, едва женщина шагнула на крыльцо, мальчуган вскочил и с громким ревом, размазывая слезы по грязным щекам, бросился со двора.

Он немного отбежал и оглянулся, нет ли за ним погони.

Но женщина уже ушла в избу, и оттуда неслась, мешаясь с многоголосым детским ревом, ее визгливая брань.

Кырля, так звали мальчугана, стоял посреди улицы. На него нельзя было смотреть без жалости — такой убогий у него вид: кафтан драный, на голове старая отцовская шляпа с рваными полями, шея тонкая-тонкая. Он похож на гриб опенок, одиноко торчащий на своей неверной ножке.

Кырля думал: вернешься домой — попадешь в цепкие руки разозленной мачехи, и тогда не миновать очередной порки.

И надо же было случиться беде!

Утро началось, как всегда. На печи плакали голодные сестренки и братишки Кырли. Мачеха зло гремела кочергой и ухватом, словно они были виноваты во всех ее бедах, и кричала на отца.

— Пропадите вы пропадом! Уйду, ей-богу уйду я от вас!

Но Кырля понимал, что никуда она от них не уйдет. Велик мир, а для нее, бездомной, нет в нем места. До того как мачеха вышла замуж за отца, она вместе с маленькой дочерью побиралась по деревням.

Отец сидел у подслеповатого окна и плел лапти, пропуская мимо ушей причитания жены. «Поругается — перестанет», — видно, думал он.

Кырля потихоньку оделся и ушел в амбар.

Нужда, страшная, ненасытная, бездонная, вселилась в дом. Они всегда жили бедно, а в эту весну пришлось совсем худо. На столе — ни корки хлеба, в амбаре — ни горсточки муки, даже пустые мешки убрали из амбара ребятам на подстилку. Амбар теперь стоял пустой и незапертый.

— Эй, Кырля! — вдруг услышал он голос со двора и, обернувшись, увидел в дверях амбара Мичу́ка, сына деревенского старосты, Еремея.

Мичук был в новеньком белом кафтанчике, в новых сапожках, в новой мерлушковой шапке.

— Тебе все новое справили… — удивился Кырля.

— Новое, — самодовольно поправляя кафтан, ответил Мичук. — И брату и всем справили. У нас портной уже неделю шьет.

— Богато живете, — с завистью сказал Кырля. — А у нас хлеба нет…

Но Мичука не тронуло чужое горе. Он плутовато прищурил глаза, точь-в-точь как его отец, староста Еремей, быстро оглядел амбар и сразу заметил висящие в углу огрызки лыка.

— А это что? Отцово обещание? — спросил Мичук и показал на лыковки.

Вечно бедствуя и не зная, как избавиться от нужды, отец Кырли задумал принести жертву древнему марийскому богу, чтобы не гневался на него бог и дал ему достаток. Но моление все откладывалось: на́ жертву нужны деньги, а денег не было. И тогда отец, по старому обычаю, вешал в амбаре огрызки лыка с комочком воска, к которому прилеплял медную полушку. «Обещаю тебе, великий белый бог, — говорил при этом отец, — скоро приду в священную рощу с жертвой, и в знак обещания вешаю на лыке полушку. Поверь моей полушке. Помоги мне. А жертва за мной не пропадет».

То ли не доходили обещания до слуха великого белого бога, то ли забывал он о просьбе: нужда прочно держалась в доме. Да и отец Кырли не шел дальше обещаний — в амбаре уже висело несколько лыковок с медными полушками.

— Отцово обещание… — ответил Кырля на вопрос Мичука.

У Мичука заблестели глаза.

— Знаешь, Кырля, — быстро зашептал он, — ведь за деньги у лавочника можно купить пряников…

— Что ты!.. — с испугом отшатнулся Кырля, поняв, что Мичук подбивает его украсть монетки. — Это грех.

— Подумаешь, — хмыкнул Мичук, — я всегда беру у отца деньги с обещаний: отгрызу лыковку, воск выкину, а денежку в карман… Отец ругается: «Мыши, говорит, стали воск жрать. К худу это». Ищет-ищет деньги на полу, ничего не найдет, разворчится: «Деньги в щель закатились…» Мне смешно, а виду не показываю, тоже помогаю искать.

— Ты у отца деньги воруешь! — ужаснулся Кырля.

— А разве отец не ворует?

Не дожидаясь Кырли, Мичук ловко влез на ларь, дотянулся до жердочки, и не успел Кырля крикнуть: «Не надо! Нельзя этого делать!» — как одна за другой все полушки очутились в руках Мичука.

Мальчики вышли из амбара во двор. И тут Мичук вдруг перескочил через плетень и озорно закричал с улицы:

— Обманули дурака! Обманули дурака! Мои денежки-то!

— Чего? — не поняв, спросил Кырля.

Но Мичук уже бежал по улице, весело подпрыгивая. «Обманул!» Кырле стало невыносимо обидно. Ведь Мичук сильнее: не догнать его, не отнять денег! Кырля завыл дурным голосом и бросился в избу.

Мачеха из сбивчивого, прерываемого рыданиями рассказа Кырли поняла, что украдены деньги, и коршуном налетела на мальчишку…

И надо же было случиться беде!..

«До вечера никак нельзя показываться домой, — думал Кырля. — Только к вечеру мачеха, может, устанет ругаться. К ребятам пойти — они дразнят: «Эй, ты, скоро твоему кафтану будет сто лет?..» Пойду к деду Игнатию», — решил Кырля и, шлепая лаптями по лужам, зашагал к караулке — маленькой избушке на краю деревни, в которой жил деревенский сторож дед Игнатий.

Караулка была всегдашним убежищем Кырли. Отругают, побьют ли дома, обидят ли товарищи или просто так станет скучно — и бежит Кырля в караулку, к дедушке Игнатию. Старый бобыль, отставной солдат, дед Игнатий всегда приветит мальчонку, нальет горячей похлебки в миску, отрежет ломоть хлеба, — поделится всем, что есть. Но не так дорог Кырле хлеб, как ласковые слова старика. Добрая душа у деда Игнатия.

Соберутся к деду ребята, он им и сказку расскажет, и о былом вспомнит. В царствование Николая I дед Игнатий служил на Черном море и защищал Севастополь. Потом он воевал на Балканах. Начнет дед Игнатий рассказывать — заслушаешься. И старую солдатскую песню споет:

— Солдатушки, браво-ребятушки,
Где же ваши деды?
— Наши деды — славные победы!
Вот где наши деды!
Маленькое оконце в караулке затянуто бычьим пузырем, сквозь него скупо проникает дневной свет, и поэтому в караулке всегда стоит полутьма. Только приглядевшись, увидишь широкие лавки вдоль стен, пузатую, словно поп, печь у двери и повсюду — на лавке, на полатях, на стенах — связки лыка и лаптей. Лапти дед Игнатий плетет, как никто в деревне. Сплетет лапоть из девяти лык, оторочит витым лыковым кружевом — любая красавица будет рада обуть такие лапотки в праздничный день.

Кырля тихонько отворил дверь караулки и остановился на пороге.

— А-а-а, Кырля, ваше превосходительство, генерал Кырля! — Увидев мальчика, дед Игнатий приложил руку ко лбу, отдавая честь.

Кырля улыбнулся и тоже приложил ладошку к шляпе.

— Проходи, проходи… Садись на лавку, — радушно сказал дед Игнатий мальчику и, глядя на унылое лицо Кырли, добавил: — Опять у тебя дома война севастопольская и турецкий паша шумит? Так-то оно. Живем в горести и печали, а все нужда-матушка. От нее вся злоба в мире. Ну ничего, не унывай, будь молодцом. Если сам не согнешься, никто тебя не согнет. Мне вот пришлось похуже, чем тебе. Вырос я без отца-матери; почитай, из пеленок сразу в люди… Босиком по снегу приходилось бегать, кипятком меня шпарили, в пожаре горел, в солдатах сквозь строй гоняли, в бою до полусмерти изрубили… И все равно жив остался. Так-то, внучек… Да ты, чай, с утра не ел? А я-то, старый дурень, тебя сказками потчую. Хочешь есть?

Кырля молчал, глотал слюни и смотрел на деда голодными глазами.

— Эка беда, горе-горькое!

Дед Игнатий, ворча, достал с шестка чугунок и поставил перед мальчиком.

Крупные, как зерна, слезы закапали из глаз Кырли на стол.

— Не плачь, — сказал дед Игнатий, усаживаясь напротив. — Перемелется — мука будет. Бывает и хуже.

Пока Кырля ел кашу, в караулку набилось полно ребят: Серге, сын ложкаря дяди Когоя, кузнецов Каври, два брата — Ондроп и Ондрю, белоголовый Шаматай. Они шумно расселись вокруг деда, снова принявшегося за лапоть. Кырля тоже подсел к деду: то лыко ему подаст, то нож подержит.

А дед Игнатий, постукивая кочедыком[13] по лаптю, начал сказку:

— Где-то у большого синего моря, далеко-далеко от наших мест жили-были старик со старухой. Жил старик, сетью рыбу ловил. При старике жила старуха. Своенравная была баба и великая ругательница. А старик был добр и прост душою. И вот однажды случилось чудное чудо: закинул старик свою сеть в море и вытащил рыбку — не простую, а золотую…

Слушает Кырля сказку, и кажется ему, что старик похож на его отца, а старуха — на мачеху.

Тихо сидят мальчишки, даже дышать стараются потише. Но когда строптивая старуха стала царицей и прогнала старика в шею, не выдержали — зашевелились: не по нраву пришелся им поступок старухи.

А дед Игнатий дальше говорит, будто богатый узор шелками шьет.

Как строгий судья, судит старый солдат тех, о ком говорится в сказке. Сурово, сердито закончил дед сказку:

— Море шумное волнуется, рыбка золотая по бурным волнам уплывает: разгневалась она на старухину глупую жадность. Возвратился старик домой; видит — сидит старуха у старой избушки и, как прежде, лежит у ее ног разбитое корыто…

Кончил дед Игнатий сказку, и пропало синее море, исчезли сады и палаты, и Кырля снова очутился в полутемной караулке, снова перед ним черные, закопченные стены, мутное, словно глаз слепца, окошко, и старый Игнатий на чурбаке, и худые, глазастые лица деревенских мальчишек. И вдруг среди серых, голодных лиц Кырля увидел одно сытое, довольное — Мичука. Вспомнилась утренняя обида.

— Вот Еремей совсем как старуха… И все ему мало, жадюге, — повторил Кырля отцовы слова.

Дома, при жене да при детях, отец вовсю ругал Еремея, а на людях молчал: боялся богатого соседа.

Кырля в упор посмотрел на Мичука. Мичук исподтишка показывал кулак: мол, только выйди на улицу…

— Не пугай, все равно не боюсь тебя, — сказал Кырля, зная, что дедушка Игнатий и ребята не дадут его в обиду.

— Что случилось? — спросил дед Игнатий.

Но причину ссоры ему узнать не удалось.

— Ловите! Ловите кереметя[14]! — ворвался в караулку с улицы крик.

Раздался выстрел. Кто-то с тяжелым топотом пробежал мимо караулки.

Дед Игнатий привстал с чурбачка. Ребята стремглав бросились к двери. За ребятами на улицу вышел старый солдат.

Когда Кырля выбежал из караулки, то увидел, что посреди улицы стоит ложкарь Когой, отец Серге. Когой яростно потрясал кулаком и что-то кричал, повернувшись к концу улицы. А там, на пригорке, надутый, красный от злости, тяжело дыша, стоял урядник и рядом с ним переминался с ноги на ногу тучный мужик с окладистой рыжей бородой — староста Еремей.

— Неположенное берете! — выкрикивал Когой. — Покажи закон сначала, а потом описывай!

Вокруг собиралась толпа: мужики, бабы, ребятишки. Толпа возбужденно и гневно гудела.

Урядник хотел было подойти к ложкарю, но куда там! Мужики смотрели на урядника тяжелыми взглядами, а могучий кузнец Вавила стал на его пути:

— Не тронь ложкаря!

Урядник затопал ногами, забрызгал слюной, смешивая русские и марийские слова:

— Коранг, разойдись, говорю! Властям не подчиняетесь?! Коранг, манам[15]! Бунт!

В это время Кырля увидел отца. Тот, стянув с головы шапку, испуганно глядел на урядника.

— Мы закон знаем, ваше благородие! — сказал дед Игнатий, неожиданно появившись перед толпой. — Нет такого закона, чтобы грабить народ. И не пугай меня своей плетью… Я сам солдат.

— Ты не солдат! Ты смутьян! Народ мутишь! — закричал урядник.

Дед Игнатий повернулся к народу:

— Соседи, от нашей деревни отрезали добрый кус земли, а по́дать берут по-прежнему. Неправильно это. Нет такого закона. Не станем платить! Пусть берут по-правильному, по-справедливому!

Деревенские не узнавали деда Игнатия: сгорбленный, он вдруг выпрямился, его взгляд стал твердым и грозным, и даже голос переменился.

«Наверное, таким вот смелым и решительным был дед Игнатий на войне», — подумал Кырля.

В словах деда Игнатия была такая убежденность, что народ почувствовал свою правоту. Буря брани обрушилась на урядника. Кое-кто стал выдергивать колья из изгороди.

Урядник побледнел, а Еремей, подобрав полы новенького кафтана, побежал с пригорка.

Кырля сунул в рот два пальца и свистнул. Он хотел побежать за Еремеем, но ложкарь дядя Когой схватил его за руку:

— А ты куда? Не ребячье здесь дело делается!

— Пусть смотрит, — отозвался кузнец, — пусть с детства начинает понимать, что к чему.

В это время Кырлю увидел отец:

— И ты здесь, постреленок! Беги домой! Вот я тебе задам!

Кырля хотел было юркнуть за спины людей, но отец сердито погрозил пальцем. Тут Кырля заметил среди баб мачеху и с легким сердцем побежал домой.

Без обычной боязни отворил он дверь родного дома, быстро разулся, кинул на печь мокрые онучки и залез на полати.

Братишки и сестренки сидели на полатях, перед ними стояла миска квашеной капусты. Они руками брали капусту и ели.

— Кырля, где ты был? А мы капусту едим!

Капусты Кырле не хотелось, его знобило, и он, закутавшись в старый армяк, пригрелся и задремал.

Сквозь сон доносился до него с улицы глухой шум толпы, голоса урядника, деда Игнатия…

А потом ему приснился сон, будто живет он на берегу голубого, словно небо в ясный день, моря и серебряными сетями ловит в море рыбу — не простую рыбу, а золотую. Море поет ему песни; белые, похожие на лебедей, облака плывут над ним; в прозрачной воде плещутся и играют золотые рыбки. И звучит над берегом, над лесом очень красивая песня. Вот поймал Кырля золотую рыбку, а Мичук и урядник хотят отнять ее. Но силен Кырля, сильнее кузнеца Вавилы, — настоящий богатырь. Теперь ни Мичуку, ни уряднику не отнять у него золотой рыбки…

* * *
Когда Кырля проснулся, в избе уже зажгли огонь. На железном пальце светца[16] весело потрескивала светлым огоньком лучина. Красные угольки, искрясь, падали в корытце с водой и шипели.

За столом сидели дед Игнатий, кузнец Вавила и ложкарь Когой. Отец стоял возле светца. Мачеха возилась у печки. На полатях посапывали спящие ребятишки. В избе пахло свежеиспеченным хлебом.

«Хлеб пекли, — подумал Кырля. — Но откуда взяли муки?»

— Зря ты, Баса, перед всяким клонишь голову, — наставительно говорил ложкарь. — Смирного все бьют.

— Так ведь, как говорят, сила солому ломит. Куда нам с сильным бороться, — отвечал отец, который в церковных книгах при крещении был записан Иваном, но вся деревня звала его языческим марийским именем — Баса.

— Вот отнес ты Еремею тулуп и женины свадебные украшения, — вступил в разговор дед Игнатий, — все сменял на муку. Съешь этот хлеб, что еще понесешь?

— Одна корова осталась у нас, — отозвалась от печки мачеха.

— Корову не продам! — резко сказал Баса. — Детишки перемрут без молока.

— В Конганурской, Кужнурской и Корак-Солинской волостях мужики тоже отказались платить подати, — сказал кузнец. — Там по всем деревням сходки, начальство и подступиться боится за податями.

— Откуда только такая напасть! Платили по душам — тяжело было, но тянули… А тут — новый указ: плати по земле. Прибытки те же, а подати в три раза больше стали, — сокрушался Баса. — Может, царь и не знает, что у нас творится? Может, это наши местные начальники плутуют?

— До бога высоко, до царя далеко: может, царь и не знает, — проговорил дед Игнатий. — А наши начальники точно: вор на воре и вором погоняет. Ни на кого управы не найдешь.

Удивительно Кырле слушать такие разговоры. Никогда никто в деревне не ругал начальства. Последнего писаришку и того боялись до смерти. А тут прорвало: кончилось у народа терпение.

— Надо всем миром не платить податей, — продолжал дед Игнатий, — тогда начальство меж собой разберется, и до царя дойдет…

Кырля выглянул с полатей, и дед Игнатий, увидев его, окликнул:

— Эй, Кырля, рассказывай, как тебя ограбили!

Кырля испуганно съежился.

— Недаром говорят — «яблоко от яблони недалеко катится», — сказал отец. — Еремеев сынок от горшка два вершка, а уж отца обманывает и на чужое зарится…

— И я-то второпях не разобралась, — вздохнула мачеха. — Да и где разбираться в такой нужде! Иной раз не хочешь, а накричишь.

— Ругаться ты мастерица, — усмехнулся Баса. — Зря вот мальчонку напугала.

— Отец, надо к Еремею сходить, на Мичука пожаловаться. Пусть он Мичука выдерет, — откликнулся Кырля, поняв, что ругать его не будут.

— И не думай ходить, — сказала мачеха. — Еремею пожалуешься, он тебя самого виноватым сделает.

— Правильно, — вставил свое слово дед Игнатий, — с Еремеем связаться, что в дерьме обмараться. Не горюй, Кырля, это жизнь тебя уму-разуму учит. Учись да на ус наматывай…

Кырля засмеялся: какой же у него ус!

А дед Игнатий уже говорил с отцом:

— Будем, Баса, друг за друга стоять. Не платить, так всем миром не платить.

— Так-то так, дядюшка Игнатий, правильно ты говоришь, — ответил Баса. — Начали мы шумно. Чем-то все это кончится?

II

Кончилось все неожиданно.

Однажды на рассвете отец разбудил Кырлю.

— Беги скорее к кузнецу! Скажи, солдаты идут, что, мол, делать?

— Какие солдаты? — не понял Кырля.

Но отец прикрикнул:

— Живо беги, кому говорят!

Кырля вскочил. Мачеха плакала, братья и сестры проснулись и испуганно всхлипывали.

— Что же будет теперь? Что же будет? — рыдала мачеха.

Кырля мигом спрыгнул с полатей, подхватил свой кафтанишко — и на улицу.

По всей деревне слышались тревожные голоса, в смятении блеяла, визжала, мычала скотина. Кырля пустился бегом по улице и вдруг столкнулся с Мичуком, который, боясь испачкать свои новые сапожки, осторожно обходил лужи.

— Куда бежишь, драный? — крикнул Мичук. — Испугался солдат? Вот они теперь вам всыплют!

— Кто всыплет?

— Солдаты пришли мужиков пороть, — разъяснил Мичук. — Это мой отец сказал: он все знает, он у начальства большой друг.

— Твой отец мироед! Он кровь мужицкую пьет! Вот он кто! — крикнул Кырля.

Мичук словно этого только и ожидал. Он сжал кулаки и ударил Кырлю в лицо.

— Что ты лезешь? Что ты дерешься? — заплакал было Кырля, но вдруг что-то поднялось в его душе, и он позабыл, что Мичук сын богача, что Мичук сильнее его, и с кулаками набросился на врага.

Мичук, не ожидавший нападения, покачнулся и упал в лужу; белоснежный кафтан покрылся бурыми пятнами грязи.

«Ну, теперь достанется мне от Мичука», — пронеслось в голове Кырли, и он приготовился драться.

Но Мичук, поднявшись, отбежал в сторону и громко заревел.

— Вот покажет мой отец твоему батьке… Вот покажет… — сквозь слезы грозил Мичук.

А Кырля впервые в жизни не испытывал страха перед сынком старосты и торжествовал победу.

Но Мичук почему-то медлил бежать домой жаловаться отцу.

— Теперь меня из-за тебя отец побьет, — вдруг сказал он и заревел еще громче.

— А крепко тебя бьет отец? — нерешительно спросил Кырля.

— Когда как. И ремнем и палкой…

— И меня бьют, — сказал Кырля, — когда дома есть нечего…

Тут до слуха ребят донеслись непривычные звуки: послышалась барабанная дробь, тяжелая мерная поступь многих ног.

— Солдаты! — догадался Мичук, и ребята, не разбирая дороги, бросились проулком на звук барабана.

Солдаты шли посреди улицы стройными рядами, бравые, усатые, в одинаковых шинелях, в руках ружья.

Мичук и Кырля забрались на изгородь и загляделись, на солдат. Им в эту минуту казалось, что нет ничего на свете красивее этих солдат.

— Ружья-то какие, — восторженно зашептал Мичук.

— Дед Игнатий с таким ружьем воевал, — ответил Кырля. — Когда я вырасту, тоже буду солдатом.

— Гляди, а там-то что? — Мичук показал за околицу.

Следом за колонной солдат в деревню верхами скакали урядники, стражники, на тонкой рессорной тележке ехали какие-то хмурые люди в хорошей городской одежде.

— Брысь с забора! — раздался голос сзади ребят.

Кырля обернулся и, увидев кузнеца, вспомнил про отцово поручение, о котором за дракой он совсем забыл.

— Дяденька Вавила… — начал Кырля, но кузнец махнул рукой.

— Был я у твоего отца. Беги домой, — сказал кузнец и, грузный и угрюмый, ушел в проулок.

Кырля побежал домой.

Но недолго усидел Кырля в избе.

— Куда? — крикнула мачеха.

Но отец махнул рукой:

— Пусть идет…

Никогда не видел Кырля отца таким понурым.

Когда Кырля снова очутился на улице, солдаты уже стояли у караулки. Барабан молчал. Солдаты хмуро курили и смущенно поглядывали на мужиков: не по своей, мол, воле пришли.

Начальства не видать: оно завтракает в доме у Еремея.

Мужики угрюмо смотрели издали на солдат. Вдруг Кырля увидел, что к солдатам подошел дед Игнатий и стал им что-то говорить по-русски.

— Севастополь… Герой-солдат… Россия… — слышал Кырля.

Солдаты молча слушали и только отводили глаза в сторону, будто слова деда Игнатия им в укор. Потом появился усатый фельдфебель; он заорал на деда Игнатия, и дед ушел в свою караулку.

Пока начальство завтракало, солдаты с урядниками пошли по избам.

Забегали мужики, запричитали бабы, в деревне поднялся шум, суматоха, как на пожаре.

Часть солдат выстроилась у караулки. Перед строем поставили скамейку. Только тут Кырля заметил, что солдаты пригнали с собой телегу, нагруженную свежесрубленными прутьями.

— Смотри, Кырля, твоего отца ведут, — толкнул Кырлю в бок Каври, сын кузнеца.

Молодцеватый полицейский подвел бледного Басу к высокому барину в синем мундире и сверкающих сапогах — исправнику, как объяснил Каври.

Два солдата схватили Басу и рывком уложили на скамейку. Исправник что-то сказал. Солдаты задрали рубаху на спине Басы, стали хлестать его розгами.

Гремел барабан. Какая-то баба заголосила и испуганно умолкла. Слезы горя и обиды слепили Кырлю.

У скамейки уже стояла целая очередь ожидающих порки мужиков.

Кырля не помнил, как прибежал домой. Но и дома не легче. Тощий урядник — богатый мариец из соседней деревни — выводил из хлева Буренку.

— Ой, чем детишек кормить буду? Чем кормить буду? — кричала мачеха, цепляясь за корову.

Урядник и десятский молча тянули упирающуюся и тоскливо мычащую корову.

— Чтоб подавиться вам нашим последним добром! Пусть поперек горла встанет вам эта корова! — кричала мачеха.

— Молчать! — прикрикнул урядник. — Розог захотела?!

Кырля бросился к Буренке. Урядник со злобой отшвырнул его в сторону:

— Ты еще куда, стервец!

…Три часа гремел барабан у караулки, три часа секли мужиков, три часа тащили из нищих изб жалкие мужицкие пожитки. Эти три часа запомнились Кырле на всю жизнь.

В обед две роты пехоты, четыре капитан-исправника, четыре становых пристава и семнадцать урядников во главе с вице-губернатором Ратьковым-Рожновым уехали в следующую деревню.

А вечером, когда пехотный батальон завершил свой карательный поход, вице-губернатор телеграфировал в Санкт-Петербург: «Волнения и беспорядки в Уржумском уезде прекращены. Крестьяне четырех волостей уплатили сто тысяч рублей недоимок и податей. Пехотный батальон возвращается в Казань».

Когда солдаты ушли из деревни, Кырля побежал к караулке узнать, что с отцом.

Но отца возле караулки не было. Перед крыльцом, склонив головы, стояли только три бабы и кузнец Вавила.

Кырля подошел к ним, взглянул, и в его глазах померк день: на рогожке лежал дед Игнатий. На неподвижном лице старика застыли мертвые, стеклянные глаза.

— Скончался старик, добрая душа… — тихо проговорил кузнец.

Деда Игнатия сочли зачинщиком бунта и засекли до смерти.

Кырля опустился перед ним на колени и зарыдал.

Где же, дед, теперь твои сказки? Где твои песни? Не услышит их больше Кырля.

Старика унесли в караулку, а Кырля возвратился домой, одинокий как никогда.

Дома за столом сидел староста Еремей. На полатях стонал отец.

— Ну вот, коровку вашу, значит, я купил и денежки уплатил, — говорил Еремей, — вроде, значит, уплатил за вас подать… Но я не злодей какой-нибудь и понимаю… Коровку вашу я, так и быть, вам отдам: пусть детишки пьют молоко…

— Спасибо, благодетель ты наш, — плакала от горя и от радости мачеха, не смея поверить, что Буренка опять вернется в стойло.

— Ну, а за мою заботу отработаете. Я вас не обижу, а вы меня: свои люди — сочтемся. Все мы — марийцы, один народ.

Еремей ушел. Тогда Баса поднял голову и с горечью простонал:

— Все мы, говорит, — марийцы, один народ!.. Так почему же мариец-урядник бьет меня, почему мариец-богач забирает в кабалу?..

А Кырля думал о дедушке Игнатии.

III

Кырле довелось еще раз встретиться со сказкой деда Игнатия.

Год спустя в деревне открылась приходская школа. Почему попу вздумалось открыть школу в полунищей деревне, никто не знал, но школа открылась. Наняли избу, появился учитель — тощий, вечно пьяный семинарист. Мужики неохотно пускали детей в школу. Они боялись, как бы им за эту школу не прибавили подати.

Кырле мачеха запретила ходить в школу, но однажды он все-таки пошел.

В полупустой избе вокруг стола, на котором лежала единственная на всех книжка, сидело с десяток ребят. Они протяжно вопили:

— А-аз, бу-у-ки-и-и, ве-е-ди-и!.. А-аз…

Кырле это показалось чудны́м. Но, заметив среди ребят Каври и Серге, Кырля смело полез за стол, уселся на лавку и затянул вслед за другими:

— А-аз!.. Бу-у-ки-и!..

На другой день Кырля опять пришел в школу. Только на третий день никогда не протрезвлявшийся учитель заметил его:

— Ты откуда? Чей сын? — Потом равнодушно махнул рукой: — Учись, коли пришел…

Когда Кырля усвоил три буквы, учитель щелкнул его линейкой по лбу и похвалил:

— Быстер…

Кырля покраснел, надулся, вытер лоб рваным рукавом и принялся вопить еще громче. Мичук, сидевший в середине, ближе всех к книжке, завистливо взглянул на него: он никак не мог осилить того, что сразу понял Кырля.

После уроков Мичук остановил Кырлю на улице:

— Выскочил, как будто умнее всех. А все равно твой отец на нас батрачит!..

Мачеха скоро узнала, что Кырля ходит в школу, и однажды встретила его громкой бранью.

Но на этот раз безмолвный Баса стукнул кулаком по столу:

— Пусть учится. Обманывают нас все, кому не лень. Припишет писарь лишнюю недоимку, а нам и невдомек, потому что грамоте не знаем… Может, сын свет увидит. Пусть учится!

С этого времени Кырля уже не таясь ходил в школу.

Семинарист учил немногому: читать псалтырь, считать до ста и говорить по-русски, но уже к лету Кырля читал и кое-как понимал русскую речь.

Через год семинарист окончательно спился и исчез из деревни. Вместо него прислали нового учителя — молодого марийца, окончившего казанскую учительскую семинарию.

Новый учитель не ругал и не бил учеников, он сразу полюбился ребятам.

Однажды на уроке учитель звонким, ясным голосом начал читать, глядя в маленькую книжку:

Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года.
Старик ловил неводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу.
Словно чистый, прозрачный ручеек льются стихи. Ребята, примолкнув, слушают:

Раз он в море закинул невод —
Пришел невод с одною тиной.
Он в другой раз закинул невод —
Пришел невод с травой морскою.
В третий раз закинул он невод —
Пришел невод с одною рыбкой,
С не простою рыбкой — золотою.
Колышется синее море, плещут о берег волны, а в неводе бьется чудесная золотая рыбка и говорит по-человечьи…

Улыбнулся Кырля, вспомнилась ему сказка деда Игнатия, и уже видит он караулку и сидящего на чурбачке деда Игнатия с лаптем в руках и слышит глуховатый голос старого солдата. И дед Игнатий и неведомый русский сказочник слились в одно лицо…

Давно учитель дочитал сказку, ребята разошлись по домам, а Кырля все не уходит. Наконец он решился и подошел к учителю.

— Павел Петрович, дайте мне книгу… — запинаясь, проговорил он.

Потом он, путаясь, стал говорить о дедушке Игнатии, о розгах.

Учитель ничего не понял из его рассказа, но, взглянув на дрожащие руки Кырли, на его взволнованное лицо, спросил:

— Не потеряешь?

— Нет… непотеряю.

Учитель ласково погладил Кырлю по голове:

— На, держи…

Так в руках Кырли оказалась книга, на обложке которой было написано: «А. С. Пушкин. Сказки».

В полутемной избе трещит лучинка. У Кырли на коленях — книга, в которой трепещет живое сердце сказки. Кырля читает, и все ему кажется знакомым, и родным, и в то же время новым. Весенней свежестью веет от слов, и хочется читать и читать.

Видел ли ты реки марийские, текущие среди дремучих лесов? Хмуро стоит лес, темнея и бросая мрачную тень на серый, тусклый мох. Из чащи веет сыростью, трухлявым валежником. Глухо, дико вокруг.

И вдруг среди этого леса, сквозь вековую глушь, сияя, словно расплавленное солнце, гордо и вольно течет река. Роя крутые берега, руша в светлые струи вековые деревья, стремит она свой путь вдаль и вбирает в себя по пути сотни маленьких речек и ручейков. И жизнь на берегу такой реки краше, и природа пышнее. Там цветут, благоухая, самые нежные цветы, там пчелы жужжат дружнее, там воздух свежее и чище. Там солнце частый гость, и при виде этого светлого простора радуется душа и хочется петь. И слова в песню просятся самые прекрасные.

Не потому ли и славит марийский народ во всех песнях свои реки, подобные серебру?

Как сереброволная река слово поэта. Словно луч солнца, блеснуло оно в жизни Кырли, пришло, как праздник, богатый песнями и цветами, как сама кипучая жизнь, полная и радости и печали. В дымной избе у тусклого светца ведет русский поэт задушевный разговор с марийским мальчишкой.

Догорела лучина. Отец прогнал Кырлю спать, но и ночью снятся мальчику чудесные сказки. Наступил новый день — это было воскресенье: Кырля носил воду, колол дрова, возился с братьями и сестрами — и все время звучали в его душе звонкие стихи, и кот Ерофей казался тем самым котом, который под зеленым дубом «все ходит по цепи кругом».

Вечером Кырля снова раскрыл книжку, и вдруг из нее выпал листок бумаги. На нем рукой учителя были написаны какие-то стихи про звезду.

На следующий день Кырля отдал книгу учителю.

— Прочел? — улыбаясь, спросил он. — Понравилось?

— Очень… прямо как песня… — ответил Кырля. — А вот про звезду непонятно. — И Кырля прочел наизусть непонятные, но звучные стихи:

Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
Учитель бережно взял листок и положил руку на его плечо:

— Великая правда в этих стихах… Вот подрастешь и все узнаешь…

Учитель подошел к окну.

С улицы несется тоскливая, протяжная песня рекрутов. В соседнем доме под окном стучит палкой нищий и гнусаво просит подаяния. Напротив плотники поднимают бревна на сруб: это строят новый дом старосте Еремею. В конце деревни — караулка, на караулке прибита доска: «Деревня Шиканер, Макарьевской волости, Кичминского стана, Уржумского уезда, Вятской губернии».

— «Россия вспрянет ото сна», — как бы про себя произнес учитель, — и новая звезда, звезда счастья, загорится над ней. Тогда все будут читать Пушкина…

Тихо стоял Кырля и смотрел в осеннее небо, покрытое серыми тучами, словно там, за рваными клочьями туч, он хотел увидеть звезду, воспетую поэтом, звезду счастья.


ЛИСТОВКИ

Красноносый, усатый урядник Жучков, топая сапогами, вбежал в волостное правление и с остервенением захлопнул за собой дверь.

— Опять разбросали, дьяволы! — замахал он перед носом волостного старшины мятыми листками бумаги.

— Опять? Чья же это работа? — Старшина, сидевший за большим дубовым столом, крякнул и удивленно поднял брови. Ну и времена настали: что ни день, то новая неприятность.

Жучков хотел еще что-то сказать, но тут заметил, что в кабинете, развалясь в мягком кресле, сидит его начальник — пристав первого полицейского участка Петров.

Багровый, тучный, с шеей, едва умещавшейся в воротнике мундира, пристав побагровел еще больше.

— Где? — коротко спросил он.

— Одну, ваше благородие, отодрал в конце села с забора, — вытянувшись, отчеканил Жучков, — а другая висела на винной лавке.

— Дай сюда!

Пристав выхватил из рук урядника листовки и стал их рассматривать.

Сразу бросился в глаза заголовок: «Организуйтесь под знаменем социал-демократов!» — а внизу хорошо знакомая приставу подпись: «Социал-демократическая организация. Н. Новгород».

— Так… Ясно, — проговорил пристав.

Листовок с такой подписью за последние годы побывало в его руках немало. Три года назад ему удалось в Юрине выследить и арестовать подпольную группу, возглавляемую учителем Константином Касаткиным, распространявшую революционные листовки.

Касаткин отсидел два года в тюрьме, и, хотя после освобождения он не вернулся в Юрино, листовки в селе продолжали появляться по-прежнему. Кто-то разбрасывал их по ночам на тракте, расклеивал по улицам.

— Видать, кто-то из касаткинских остался в селе, — сказал пристав, пряча листовки в портфель.

Он заложил руки за спину, прошелся по кабинету и остановился у окна.

— И его надо искать на этой улице, — сказал он, приподымая штору и глядя на улицу тяжелым взглядом.

Урядник и старшина тоже уставились в окно.

Из окна волостного правления была видна длинная грязная улица. Вдоль нее тянулись покосившиеся деревянные домишки; среди них выделялось несколько двухэтажных домов, крытых жестью и пестро выкрашенных: лавки, кожевенный завод, мастерские. По улице кучками шли люди в грязной, рабочей одежде.

Один из рабочих, увидев в окне пристава и урядника, что-то сказал товарищам, и несколько человек повернулись в сторону правления.

— Ишь смеются, — проворчал пристав, — радуются…

Почти каждый день в Юрино приезжают из уезда разные полицейские чины. Урядник Жучков вынюхивает след, словно гончая собака, и все впустую. Как будто листовки расклеиваются сами собой.

Пристав отвернулся от окна.

— Кого подозреваете?

— Подозреваю Петра Кочета, — ответил Жучков.

— Что за Кочет?

— Здешний рабочий Петр Кочетов, — услужливо разъяснил старшина, — приятель учителя Касаткина.

— Ну и что? Есть доказательства? — в упор глядя на урядника, спросил пристав.

— Нету, ваше благородие, — вздохнул Жучков. — Кабы были, давно бы взял его. А то, как налим, из рук ускользает…

— Значит, одни подозрения… Немного, господин урядник, — насмешливо проговорил пристав.

— Бог поможет, сыщется тайный враг государя императора, — перекрестился старшина. — Ищите крепче, господа полицейские, только на вас надеемся… — Старшина поднялся и вышел в соседнюю комнату.

Пристав мигнул, и Жучков плотно прикрыл дверь.

Петров снова уселся в кресло.

— Теперь поговорим. Старшина хоть и свой человек, но лишняя осторожность не мешает. Сам понимаешь, дело наше государственное и… секретное.

Пристав закурил.

— Как поживает Орел?

— Старается, ваше благородие.

— Пусть лучше старается, пусть следит за каждым шагом Кочета. На днях мы выловим эту птицу. В Нижнем тоже следят. Скоро мы узнаем, откуда берутся листовки…

* * *
Трактир Кошкина — хозяин важно именовал свое заведение кухмистерской — ничем не отличался от всех других юринских трактиров. Тот же затоптанный пол, грязные стены, облепленные дешевыми картинками. Посетитель в трактире невзыскательный — рабочие.

В дни получки у Кошкина полным-полно народу, дым стоит коромыслом, а в обычный день, как сегодня, посетителей почти нет.

В дальнем углу пустого зала сидят двое: русый крепкий парень — рабочий с кожевенного завода Петр Кочетов, и худощавый, болезненного вида переплетчик Семен Тяпин.

Глянешь со стороны: встретились два приятеля и зашли распить бутылку пива.

Но пиво стояло перед ними для отвода глаз — в «кухмистерской» Кошкина встречались члены юринской подпольной организации, руководителем которой после ареста Касаткина стал Семен Тяпин.

— Из Нижнего сообщили, что там есть для нас груз, — тихо говорил Семен. — Придется съездить за ним тебе. Встретишься с Константином, и он направит тебя в комитет. Получишь указания насчет работы среди крестьян. Крестьяне сейчас волками смотрят на за́мок Шереметева. Того и гляди, опять будет, как в прошлом году.

— Да, тогда здорово попугали графа. Со всех окрестных деревень, почитай, собрались мужики громить усадьбу.

— Тогда бунт начался сам собой, стихийно, а вот если бы теперь… Одним словом, расскажешь все, как есть.

— Явка та же?

— Та же. Возвратиться тебе помогут товарищи из «Судоходца»[17]. Так что бери у хозяина отпуск на три дня и поезжай. Еще…

Тяпин обернулся и неожиданно умолк, так как в это время в заведение вошел рыжий, с тощей бородкой лавочник Красильников и, стрельнув глазами по сторонам, осклабился в улыбке:

— Пьем-гуляем? Веселимся понемножечку?

— Лишние денежки завелись, — весело ответил Тяпин и, словно продолжая начатый разговор, громко заговорил: — Вижу, большущий сом, старый сомина, вся спина мхом обросла. А длинный — до двери будет.

— Да ну-у?.. — недоверчиво протянул Кочетов.

Красильников подошел к прилавку и тоненько позвал:

— Хозяин! Где хозяин?

Из соседней комнаты показался Кошкин:

— Мое почтение!

— Спичечек мне… — Красильников сунул руку в карман жилетки и долго шарил в нем.

— Дать, что ли, взаймы копеечку на спички? — насмешливо спросил Петр.

— Нет, зачем… зачем… — забормотал Красильников и обратился к Кошкину: — Как торгуете?

Петр наклонился к Тяпину и шепнул:

— Не нравится мне этот рыжий: все время за мной по пятам ходит.

— Не видишь, что ли? — тихо ответил Семен. — Ведь это Жучка при нашем Жучкове. От обоих псиной несет. — И уже громко продолжал: — Ей-богу, до двери…

* * *
Когда стемнело, урядник Жучков вышел на улицу.

— Ну и служба, — ворчал урядник, обходя лужи. — Как появились эти проклятые листовки, даже ночью не стало покоя. Ходи тут, как баран, из улицы в улицу, а господин пристав небось давно уже храпит на мягкой перине…

В этот поздний час улицы пусты. Ни в одном окошке не видно света. Только вдали сверкает огнями замок Шереметева.

Когда Жучков поравнялся с домом Красильникова, приоткрылась калитка, и хозяин быстро зашептал:

— Господин урядник, вечером Кочетов выходил на крыльцо и вытряхивал какой-то сундучок… Не иначе, куда-то собирается…

— Никуда не денется. Ну ладно, ты теперь не мешай, я сам послежу.

Урядник сел на скамейку перед воротами. Красильников ушел в дом.

А в окнах Кочетова темно.

Жучков долго сидел, не спуская глаз с темных окон. Он уже задремал, когда тихо скрипнула дверь. Жучков насторожился. Кто-то вышел во двор и пропал — видно, двором прошел в переулок. Жучков побежал в переулок. В самом начале переулка он столкнулся с еле державшимся на ногах известным всему селу пьяницей Мишкой.

— А, ваше благородие! — узнал Мишка урядника. — Что по ночам рыскаешь, фальшивомонетчиков ловишь?

— Тихо! — зашипел на пьяного урядник. — Я тебе покажу фальшивомонетчиков!

Жучков оглянулся вокруг: в переулке никого не было.

* * *
Два дня спустя Кочетов шагал по шумным улицам Нижнего Новгорода, читая попадающиеся по пути вывески. Он уже встретился с Константином, побывал в окружном комитете, теперь осталось только получить листовки, и тогда можно будет возвращаться в Юрино.

Кочетов остановился на углу Осыпной и Покровской, перед красиво закрученными буквами вывески: «Фотография. Фотограф и ретушер Дмитриев».

Кочетов подошел к двери, ведущей в фотографию, и потянул за ручку. Дверь не открывалась. Тогда он нажал черную кнопку звонка. Подождал и нажал снова. Дверь не открывали.

Мимо Петра, внимательно оглядев его, прошел человек в длинном сером пальто. Он дошел до угла и повернул назад.

«Может, явка провалена?» — подумал Кочетов.

Но тут скрипнула задвижка, и из-за двери показалась седая голова:

— Вам кого?

— Я к Грише от Дуни, — ответил Кочетов.

— Заходи тогда, — сказал человек, открывший дверь, и провел Петра в маленькую комнатку: — Из окружного?

— Да, за листовками.

— Листовки не здесь, на складе.

— Похоже, за вашей квартирой следят.

— В сером пальто, что ли? Этого филера мы знаем. А вот ты его остерегайся.

Кочетов пошел на склад по указанному адресу.

В конце Покровской он остановился перед чистильщиком.

— Почистим? — схватился паренек за щетки.

— Давай.

Пока чистильщик наводил глянец на его сапоги, Петр осторожно оглядывался вокруг: на углу он заметил филера в сером пальто.

Расплатившись, Петр с беззаботным видом пошел по улице, останавливаясь у витрин. И каждый раз в стекле витрины отражалось серое пальто. Филер шел по пятам.

На Острожной площади Кочетов купил яблоко, остановился и стал его с хрустом есть, разглядывая филера.

Сыщик догадался, что он обнаружен, и повернулся спиной к Кочетову. Петр быстро перепрыгнул через ящики с яблоками и, прячась за палатки, выбежал в соседний переулок. В переулке стоял, скучая, извозчик.

— На Новую улицу, — сказал Петр, садясь в коляску.

Извозчик натянул вожжи.

На Новой улице Кочетов нашел нужный дом.

Его встретил молодой человек в форменной тужурке технического училища.

— A-а, от Дуни, — сказал техник, прочитав записку, которую подал ему Петр. — Идем!

В комнате молодой человек кивнул на большой шкаф:

— Подвинем!

Когда отодвинули шкаф, техник вынул доску из стены. В стене оказалась ниша, плотно набитая пачками листовок.

— Держи, — подал техник одну из пачек Петру.

— Хитро сделано! — сказал Петр, рассовывая листовки за голенища сапог и пряча за подпоротую подкладку пальто.

Техник провел Петра через проходной двор, и вскоре Петр уже шел к пристани, где на пароходе «Кама» его ожидал матрос из «Судоходца».

* * *
Пароход прибывал в Юрино вечером, и поэтому Петр добрался до дому уже в двенадцатом часу ночи. Заперев за собой дверь, он выложил листовки, снял пальто, пиджак, стянул один сапог, и тут раздался бешеный стук в дверь.

«Неужели полиция?»

Петр засунул листовки в сапог и, как был, в одном сапоге, пошел открывать.

— Кто здесь?

— Открывай! Полиция!

— Что такое?

— Обыск.

В комнату ворвались пристав и сыщик в штатском, за ними виднелись Жучков и понятой Красильников.

— Могли бы и днем прийти, — недовольно сказал Петр. — Я бы никуда не убежал.

— Когда хотим, тогда и приходим, — с улыбочкой ответил пристав.

Жучков и штатский приступили к обыску.

Пока штатский рылся в сундуке и перетряхивал постель, урядник слазил в подпол, заглянул на подлавок.

Кочетов сидел на стуле посреди комнаты и думал:

«Что, если заглянут в сапог? А может, пройдет?» — вдруг улыбнулся он неожиданной, дерзкой выдумке и, шумно сбросив с ноги второй сапог, кинул его к первому.

Жучков подошел к Петру, пошарил у него в карманах, пощупал за пазухой. На сапоги он даже не взглянул: что может быть в только что сброшенных сапогах?

— Нету ничего, ваше благородие, — развел руками Жучков.

— Ну ладно. Пошли. А ты, Кочетов, смотри у меня, — погрозил Петру пристав.

На улице пристав в сердцах накинулся на Красильникова:

— Говоришь, Кочетов листовки привез. А где они? Эх ты, Орел!.. Не орел, а мокрая курица!..

* * *
На следующее утро в правление прибежал Красильников.

— Вот, смотрите! — протянул он приставу листовку. — Опять разбросали по селу!

Пристав надулся и застыл, тараща глаза. Старшина сдавленно кашлял.

Жучков побежал по мастерским отбирать листовки:

— Кто нашел прокламации?

— Какие прокламации? С чем их едят? — смеялись рабочие.

— Это псаломщика по-ученому зовут прокламацией, — сказал кто-то с издевкой.

Под громкий гогот Жучков выкатился на улицу.

У «кухмистерской» уже успевший напиться Мишка заплетающимся языком пел:

Собирайтесь-ка, ребята, поскорей,
Грянем песню мы крестьянскую дружней!
Будет нам под дудку царскую плясать,
Не пора ли на своей дуде сыграть?
Жучков поволок пьяницу в «кутузку» — хоть на нем сорвать злобу.

А люди читали листовки на заводе и в мастерских, на пристани и на базаре.

— Все разбросал? — спросил Тяпин Петра, когда они встретились в условленном месте — в дубраве за Волгой.

— Одну себе оставил. Ты послушай, что написано. Сердце загорается от таких слов. — Кочетов расправил листок и стал читать звучным голосом: — «Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:

— Пусть сильнее грянет буря!..»

СЫН КОММУНИСТА

Отец мой был солдатом-коммунаром
В великом восемнадцатом году!
В. Князев
Давно уже скрылось за темным зубчатым лесом солнце, и на небе взошла бледная луна. Но и ночь не принесла прохлады. Истомленные дневным зноем, замерли и не шелохнутся ни лист, ни травинка.

Луна, ныряя в серых клочковатых облаках, то спрячется, а то выглянет и озарит слабым голубоватым светом окутанные прозрачным туманом поля, лес, узенькую серебристую речушку и приютившуюся между лесом и речкой деревню. Время от времени где-то за горизонтом алыми отблесками-вспыхивают грозовые зарницы.

Стоит глухая тишина. Не лают по деревне псы — видно, притаились где-то в укромных закутках, не слышно звуков гармони и песен на деревенских улицах. Да и кому нынче гулять? Парни и мужики что помоложе — все в Красной Армии, не на жизнь, а на смерть бьются они с беляками. А кто остался в деревне, давно спят, намаявшись за день на работе.

Но нет — спят не все. Вон в переулке мелькнула тень. Миновав избы, похожие издали на смутные черные стога, кто-то свернул на тропинку, ведущую к оврагу, который разделяет деревню на две части. Вот луна вышла из-за облака и осветила идущего.

Это был худенький мальчик, лет десяти — двенадцати, в старом солдатском картузе, в белой рубашке, в обтрепанных, залатанных штанах и с белым узелком, крепко зажатым в руке.

Поглядывая на облачное небо, он уверенно шагал по еле приметной тропинке, его, видать, совсем не страшила черная, непроглядная тьма оврага. Мальчик потихоньку насвистывал песню, ту самую, которую часто поет его отец:

Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Запоешь эту песню полным голосом, и будто у тебя вырастают крылья, и ты летишь, смелый, сильный, свободный, как сокол, высоко-высоко, наравне с ветром.

Недаром же так любит эту песню отец. «Прекрасная песня, — говорит он. — Наша песня».

Но, правда, не всем по душе отцова песня: деревенские богачи, слыша ее, злобно кривятся и, отвернувшись, в сердцах сплевывают на землю.

Мальчика зовут Яку́ш, а его отец, Илья Трофимович, — председатель волисполкома.

Якуш зимой ходит в школу, летом он тоже не сидит без дела: то надо что-нибудь по дому помочь, то куда сбегать, то отнести чего отцу в исполком.

В нынешние бурные дни у отца много забот, поэтому он частенько просиживает в исполкоме целые ночи.

Вот и сегодня: наступил вечер, а отца все нет. Мать завязала в белый платочек хлеб с огурцами и сказала:

— Опять отец, похоже, заночевал в исполкоме. Небось сидит голодный. Сбегай, сынок, отнеси ему ужин.

Якуш обрадовался. Он любил бывать в исполкоме, где на стенах висят разные интересные картинки, а на столе у отца всегда лежат газеты и книжки: глядишь — не наглядишься, читаешь — не начитаешься!

Но самое интересное — это, конечно, телефон, который висит на стене за спиной у отца, — черная коробка с блестящим звонком и ручкой сбоку. Покрутишь ручку — и можно говорить с соседним селом и даже с городом. Правда, самому Якушу никогда не приходилось разговаривать по телефону, но отец иногда дает ему повертеть ручку.

Якуш только и ждет, когда отец весело подмигнет ему и скажет:

— Ну-ка, сынок, вызови город.

Ради такого удовольствия Якуш готов бежать в исполком к отцу в любое время: его не остановят ни проливной дождь, ни темнота.

А чего ее бояться, темноты-то? Однажды Якуш похвалился ребятам на улице, что может ночью сходить даже на кладбище.

— Забоишься, — сказали ребята.

— Я? Забоюсь? Сегодня же схожу.

В тот же вечер, когда стемнело, он надвинул поглубже отцовскую солдатскую фуражку, чтобы как-нибудь ненароком не потерять в темноте, и пошел.

Честно признаться, когда он подходил к темному кладбищу, сердце у него замирало от страха, но Якуш пересилил себя и, зажмурившись, вошел в кладбищенские ворота.

Он сделал несколько шагов и остановился, не смея открыть глаза.

«Открою — и вдруг сейчас увижу… — думал он, боясь даже назвать то, что ему может привидеться. Наконец он решился: — Будь что будет».

Якуш раскрыл глаза — и не увидел ничего особенного. Так же, как днем, стояли деревья, недвижно лежали надмогильные плиты, белели кресты. Все, как днем. Мальчик облегченно вздохнул.

Он постоял еще немного, потом снял с головы фуражку и повесил на столбик крайней ограды.

«Утром прибегут ребята и сразу увидят, что ночью я был здесь», — с удовлетворением подумал Якуш.

После ночного кладбища разве страшен овраг посреди села, через который Якуш ходит каждый день и не собьется с дороги, даже если пойдет, закрыв глаза?

Якуш начал спускаться вниз, ощупывая босой ногой утоптанную землю, потом, чтобы укоротить путь, сошел с тропинки, бесшумно, как рысь, скользнул в густой ракитник и стал пробираться напрямик. Гибкие ветки хлестали по лицу и рукам, босые ноги больно ударялись о корни и твердые комья земли, но Якуш не обращал на это никакого внимания.

Он уже не просто мальчишка, а смелый охотник-следопыт, пробирающийся через глухую тайгу. Как раз недавно Якуш прочитал книгу про такого охотника. Ведь иной человек попадет в неведомый лес и заблудится, а настоящий следопыт отыщет правильную дорогу в любой чаще; а сто́ит ему только увидеть чей-нибудь след, он сразу скажет, кто и куда проходил здесь до него.

«Постой-ка», — сказал сам себе Якуш, — поищу-ка я здесь следы».

Мальчик присел на корточки. «Без света ничего не увидишь, — с сожалением вздохнул он. — Если бы спички были…»

Вдруг вблизи послышались чьи-то шаги. Якуш застыл на месте.

«Приближается неизвестный, — все еще продолжая игру, подумал он. — Охотник, слушай чутче!»

Под тяжелыми сапогами незнакомца трещали сухие сучья. Вот уже слышно его частое дыхание. Человек торопится. Мальчик не видит его, но чувствует, что путник тут, рядом.

Незнакомец прошел совсем близко и остановился шагах в пяти.

— Павел Гордеич! Гордеич! — громко позвал он.

— Что кричишь? Хочешь, чтобы нас поймали? — ответил из темноты другой голос и потом нетерпеливо спросил: — Ну как?

— Как нельзя лучше, — ответил первый. — Вчера продотряд ушел из деревни. Я своими глазами видел, как уходили. Во всем селе остался один коммунист, Илья, — председатель исполкома.

— Тебя никто не видел? — спросил тот, кого первый назвал Павлом Гордеевичем.

— Кто увидит? Пришел я ночью, весь день со двора носа не казал, а что надо, отец разузнал. Он давеча с одним продотрядником потолковал; так тот сказал ему, что они идут в леса банду искать.

— А мы сами пожаловали, — усмехнулся Павел Гордеевич. — А как насчет хлеба? Успели вывезти?

— Нет, ни одной подводы не отправили. Весь хлебушек лежит в исполкомовском амбаре.

— Замечательно! Все идет по нашему плану!

Якуш не знал, кто эти люди, но сразу понял, что не с добрыми намерениями бродят они ночью в овраге.

Незнакомцы продолжали разговор.

— Ну что ж, волисполком, считай, в наших руках, — сказал Павел Гордеевич. — Отец твой готов?

— Готов, — ответил первый незнакомец.

И вдруг Якушу показалось, что этот голос ему знаком… Постой! Да это же Каври́й, сын деревенского богача Кости́я Мидя́ша. Но ведь его недавно мобилизовали в армию. Как же он снова очутился в деревне?

— А что будем делать с домом Ильи? — спросил тот же голос.

И Якуш окончательно убедился, что это сын Костия Мидяша Каврий.

— Подпустим красного петуха, — ответил Павел Гордеевич.

— Красному красного петуха! Здо́рово! Ха-ха-ха!

— А самого уберешь ты, собственной рукой, — продолжал Павел Гордеевич.

Якуш осторожно раздвинул ветки и увидел обоих собеседников. Оба одеты по-военному: Каврий в шинели и мохнатой шапке, Павел Гордеевич в кожаной тужурке и военной фуражке с блестящим козырьком.

— Ваши люди прибыли? — спросил Каврий.

— Здесь, в овраге, хоронятся до времени, — ответил Павел Гордеевич.

Якушу стало жутко.

«Отца убьют, дом сожгут. Надо скорее бежать к отцу, он что-нибудь придумает».

Но Каврий и Павел Гордеевич стоят совсем рядом. Шевельнешься — заметят.

— Можно начинать, — сказал Павел Гордеевич. — Мы ждали только тебя.

— Я перед вами, господин прапорщик!

— Тсс! Не забывайся, Гавриил Константинович. Я теперь не господин прапорщик, а гражданин революционер, идейный анархист, друг трудящегося крестьянства. Тебе советую тоже аттестовать себя перед мужиками революционером. А чины и звания оставим для будущих времен. Понял?

— Так точно, понял.

— Тогда — за дело, — решительно сказал Павел Гордеевич и насмешливо добавил: — Послужим народу.

Они отошли от куста.

Якуш опустился на четвереньки и пополз под елками. Невидимый впереди человек чиркнул спичку, прикурил. В тот же момент Якуш увидел еще один красный глазок цигарки.

«Только бы не заметили, — думал мальчик. — Только бы пробраться через овраг…»

Почти не дыша, он кружил между кустами и деревьями, не задев ни одной ветки, не зашуршав.

Только выбравшись на другую сторону оврага, Якуш оглянулся назад. Кругом было тихо и темно. Тихо в темной деревне, тихо в темном овраге, как будто там нет ни одной живой души. Сплошные тучи затянули небо, и стало еще темнее.

Вдруг ослепительно вспыхнула молния, грянул гром, потом еще молния, и мальчику показалось, что с раскатом грома слился грохот выстрела.

Якуш вскрикнул и со всех ног понесся по улице. Только перед исполкомом он заметил, что у него в руках нет узелка с отцовским ужином — то ли забыл в ельнике, то ли выронил, когда бежал…

* * *
Волисполком помещался в двухэтажном здании бывшего волостного правления. В первом этаже теперь находилась библиотека, а исполком занимал верх. Обычно, когда уже во всей деревне потухнут огни, из исполкомовских окон льется свет. Но сегодня на всем этаже освещено только одно окно.

В исполкоме пусто, часть работников ушла на фронт, часть — с продотрядом на ликвидацию банды, и только за одним старым, ободранным канцелярским столом сидит отец Якуша, председатель волисполкома, худощавый человек в солдатской гимнастерке.

Во всем исполкоме остались он да еще волисполкомовский сторож, дед Пекта́ш.

Перед председателем целая кипа бумаг, за каждой бумагой какое-нибудь важное дело. Вот приказ из центра о том, чтобы часть собранного по продразверстке хлеба выдать беднейшим семьям. Надо составить списки бедняков, не имеющих своего хлеба, а то деревенские богатеи уже ведут исподтишка по селу злые разговорчики, стращают бедняков голодной смертью.

Другая бумажка извещает о том, что мобилизованный в Красную Армию Мидяшкин Каврий дезертировал и его следует разыскать и предать революционному суду…

Илья Трофимович совсем измотался от бессонных ночей, но у него даже в мыслях нет уйти домой или прилечь и заснуть: сейчас не время для отдыха.

Чтобы сон не одолевал, Илья Трофимович потихоньку напевает:

Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И как один умрем
В борьбе за это!
Бежит, отсчитывая быстрое время, неутомимая стрелка на часах. Когда она добралась до цифры одиннадцать, распахнулась дверь, и в комнату вбежал запыхавшийся Якуш.

Забыв затворить за собой дверь, он бросился к отцу:

— Отец! Отец! Тебя хотят убить!

— Что? Что ты говоришь? — вскочил отец.

Якуш, задыхаясь и сбиваясь, рассказал что он услышал и увидел в овраге.

Отец заставил его еще раз повторить рассказ и потом задумчиво проговорил:

— Значит, Каврий здесь. Очень хорошо! А кто же этот Павел Гордеевич? Откуда он явился? Собирается проклятое коршунье. Но все равно будет по-нашему! Все равно мы их одолеем!

Отец подошел к телефону и крутанул ручку:

— Что за черт? Не отвечает.

Отец крутил ручку, кричал в телефонную трубку — аппарат молчал.

— Верно, перерезали провода, — сказал отец и бросил трубку на рычаг.

Илья выглянул из открытой двери в коридор и позвал:

— Пекташ! Иди сюда!

На его зов прибежал исполкомовский сторож.

— Звал меня, что ли? — заспанным голосом спросил он. — Что-то спать хочется. К дождю, что ли?.. Да, по всему похоже, будет гроза.

— Еще какая, — сказал отец. — Ты вот спишь, а в селе банда.

— Банда?.. — испуганно переспросил Пекташ.

— Вот что, брат. Я тебе дам записку, доставишь ее в соседнее село военкому. Пойдешь?

— Пойду, пойду, — согласился сторож; сон у него как рукой сняло. — Мне ведь от бандитов тоже не поздоровится. Меня богатеи живьем готовы сожрать за то, что я разыскал, где они хлеб прячут.

— Тогда не мешкай. Седлай коня и скачи.

Илья Трофимович черкнул на лоскутке бумаги несколько слов, вложил в конверт, прихлопнул печатью и отдал пакет Пекташу.

— Смотри не потеряй. Отдашь в руки самому военкому. Скачи прямо через луга.

Пекташ завернул пакет в платок, сунул за пазуху и, хлопнув дверью, сбежал по лестнице вниз.

Вскоре послышался стук копыт.

— Уехал, — сказал Илья Трофимович.

Он подошел к окну, открыл его и, высунув голову, выглянул на улицу.

Гроза приближалась. Сильнее дул ветер, срывая листву и подымая пыль.

Яркие молнии перерезали черное небо; не умолкая, громыхал гром. Деревья напротив окна со скрипом и стоном метались из стороны в сторону, роняя вниз засохшие сучья.

Якушу все казалось, что чья-то зловещая тень мелькает среди листвы.

— Давай уйдем отсюда, — потянул он отца за гимнастерку. — Давай спрячемся где-нибудь…

— Чего ты, грозы испугался? — спросил отец.

— Убежим в лес, на пасеку к деду Мича́шу. Страшно здесь.

Илья Трофимович ласково погладил сына по голове.

— Нет, сынок, — сказал он, — мне нельзя. Нельзя оставить исполком: в конторе важные бумаги, во дворе полный амбар хлеба. Я должен их охранять. Ничего, отобьемся — не впервой.

— Отец, но ведь тебя убьют!

У Ильи Трофимовича самого сердце не на месте. Он чувствует, что опасность уже у порога, но, подавляя тревогу, подошел к другому окну и тоже раскрыл его.

— Вот видишь, ничего страшного, — стараясь говорить спокойно, сказал отец.

В этот момент совсем рядом ударил гром, и весь дом дрогнул. Отец бросился закрывать окно, но навстречу ему из темного сада грянул выстрел. Оконное стекло звякнуло и разлетелось вдребезги. Отец отскочил в сторону. Со двора послышался шум, кто-то взбежал на крыльцо, и лестница загудела от топота многих ног.

— Якуш, тебе здесь нечего делать. Беги домой! — быстро сказал Илья. — Беги! Чего стоишь!

Якуш метнулся к выходу, но тут дверь распахнулась настежь, и в комнату ворвались вооруженные люди. Впереди всех с наганом в руке длинноволосый, словно поп, человек в очках и тужурке с золотыми пуговицами. На его груди болтался обрывок черной ленты.

— A-а, не ожидали?! — крикнул он с порога. — Хватит, похозяйничали, диктаторы! Теперь мы — хозяева! Анархия — мать порядка!

А вокруг него бесновались бандиты:

— Попался, комиссар!

Якуш мог бы незаметно выскользнуть на лестницу — на него никто не обращал внимания, но его ноги как будто приросли к полу.

С винтовками, обрезами и револьверами бандиты, как стая голодных волков, надвигались на председателя исполкома. Илья Трофимович отступал в угол. Поравнявшись с дверью в соседнюю комнату, он резким ударом каблука распахнул ее и в тот же миг сунул руку в карман. Якуш увидел в руке отца черный наган. Раздался выстрел. Один из бандитов вскрикнул и рухнул на пол лицом вниз. Илья Трофимович шагнул в раскрытую дверь; из соседней комнаты послышался звон разбитого стекла.

«Прыгнул в окно», — догадался Якуш.

Вслед председателю загремели выстрелы и понесся истошный крик:

— Убегает!

— Держи!

— Лови!

Толкаясь, крича, несколько бандитов попрыгали в окна вслед за отцом.

Теперь крики неслись из темного сада:

— Вот он! Здеся!

— Хватай!

В кустах завязалась борьба. Послышался глухой револьверный выстрел, потом второй.

— Стреляет, гад! — визгливо крикнул кто-то, а затем Якуш услышал стон.

— Ой, убил… Помираю…

Теперь уже все бандиты высыпали в сад.

Якуш проскочил на веранду. Там, внизу, ломая кусты, метались озверелые, рычащие тени: человек десять смертным боем били одного, еле стоящего на ногах посредине.

— Где ключи? — допытывались бандиты.

— Открой амбары!

— Я не знаю, где ключи, — слышит Якуш ответ отца.

— Не знаешь? А ну, родимые, дайте вдарю еще разок, может, вспомнит!

— Отец! — не выдержав, крикнул Якуш, прыгнул на одного из бандитов и изо всех сил замолотил кулаками по широкой спине.

Бандит легко стряхнул с себя мальчика:

— А этому большевистскому отродью что надо?

— Дай ему по шее, чтобы знал, — посоветовал кто-то.

— Чего там «по шее»! Прикончить — и дело с концом, — услышал Якуш голос Павла Гордеевича и в тот же миг почувствовал сильный удар по затылку, от которого загудело в голове и все вокруг полетело кувырком.

Якуш без памяти свалился под куст.

* * *
Когда он очнулся, в саду было пусто. От земли веяло влажной прохладой, с листьев падали тяжелые капли уже кончившегося дождя, а небо сияло тысячами ярких, лучистых звезд.

Якуш поднял голову. Откуда-то доносился пьяный гомон, нестройная песня.

«Свадьба, что ли? — подумал мальчик и огляделся вокруг. Он узнал исполкомовский сад и сразу все вспомнил. — Отец! Где отец? Что с ним?»

Якуш встал на ноги. Тяжелая, словно налитая свинцом голова кружилась. Неуверенными шагами он взобрался на пустую, сумрачную веранду.

Шум несся из окон исполкома. Якуш потихоньку заглянул в окно.

Бандиты гуляли. На сдвинутых канцелярских столах стояли бутыли самогона, миски с закуской, повсюду валялись объедки, густой табачный дым облаками плавал под потолком.

Возле окна маячила толстая багровая шея. «Костий Мидяш», — узнал Якуш. Напротив окна сидел деревенский поп — отец Нефед. Он держал в поднятой руке стакан с самогоном и, разглядывая его на свет, мурлыкал себе под нос:

Вечерний звон,
Вечерний звон…
Как много дум
Наводит он…
— «Вечерний звон, вечерний звон…» Чего ты тянешь? Надоело, — склонился к нему анархист в тужурке с золотыми пуговицами. — Думаешь, ты священнослужитель? Да ты самый настоящий анархист! Бросай свое поповское дело и иди к нам! К черту кадило, даешь бомбу и кинжал!

Якуш вслушивается в пьяные речи: не скажут ли чего об отце?

Анархисту надоело уговаривать попа, и он повернулся в другую сторону.

— Эй, друзья! — громко крикнул он. — Слушай меня! В Уржуме восстали! На Волге восстали! Скоро наши придут сюда. Это прекрасно, господа! Наступила великая смута!

— О господи, — заговорил поп, — хоть бы поскорее пришли архангелы-освободители. Уж как бы мы их встретили, с хлебом-солью, с колокольным звоном и божьей молитвой.

— Да уж тогда бы мы вздохнули вольготно, — проворчал Костий Мидяш.

Но тут худой мариец в рваной шапке («Как он-то пошел с врагами-богатеями?» — подумал Якуш) изо всех сил стукнул по столу кулаком.

— Очень нужны они тут! Придут — опять сядут на шею мужика. Без них проживем! По своему крестьянскому разумению!

— Не надо нам ничьей власти!

— Не надо нам никакого начальства! — заорали за столом.

Якуш перешел к другому окну. Здесь было тихо; под доносившийся из соседней комнаты шум двое разговаривали.

— Значит, конец комиссарам, — слышится голос Каврия.

— Да, наши уже в Казани. Есть сведения, что подошли к Царевококшайску, — отвечает второй собеседник, в котором Якуш сразу узнал ночного незнакомца, Павла Гордеевича. — Теперь Советам везде крышка.

— В Уржуме переворот. Там хозяйничает какой-то Степанов.

— Мой друг, между прочим. Это он послал меня сюда и документ выправил. По документам-то я красный командир. Так что для ЧК я не представляю интереса: кому взбредет в голову искать врага в красном командире?

— Эх, мне бы такой документик…

— Чего проще! Кокнем сегодня комиссара, а документы тебе. Езжай с ними куда хочешь. Хорошие документы.

Павел Гордеевич говорил еще что-то, но Якуш его больше не слушал. Он знал, что его отец еще жив и находится где-то здесь.

* * *
Арестантская находилась на нижнем этаже. Якуш помнил, как раньше, до революции, в арестантскую, или, как ее все называли, в каталажку, сажали мужиков за всякие провинности и возле ее железной двери всегда дежурил стражник. Когда здание бывшего волостного правления занял исполком, каталажка стала местом хранения архива. Туда-то и заперли бандиты председателя исполкома.

Через дверь, запертую на огромный, тяжелый висячий замок, попасть к отцу нечего было и думать, но зато в каталажку можно было заглянуть через выходившее в сад маленькое окошечко.

Якуш побежал по двору, огибая здание, но, обернувшись, остановился и прижался к стене: возле исполкомовского амбара стояли запряженные телеги, доверху нагруженные мешками с зерном. Грабителям это казалось мало — мешок за мешком тащили они из амбара.

— Ну еще один…

— И так тяжело…

— Ничего, потянет. Пользуйся случаем. Вернутся хозяева, тогда придется только со стороны поглядывать.

Якуш узнал в возчиках среднего сына Костия Мидяша — Мика́ла и его зятя Тропи́ма.

«Хлеб грабят», — понял Якуш.

Микал и Тропим нагрузили четыре воза, и Микал взял под уздцы переднюю лошадь.

— Отец, мы поехали!

— С богом, — отозвался из темноты Костий Мидяш. — Поторапливайтесь, путь неблизкий, а надо до рассвета успеть. Смотрите, чтоб вас ни одна живая душа не увидела.

— Это-то мы сумеем, — засмеялся Микал. — Хитрей лисы уйдем. Амбар-то, отец, запри, не то народ догадается, что кто-то уже побывал в нем.

— А пусть видят, — ответил Костий, распахивая двери амбара еще шире. — Скажем, хлеб вывезли ночью тайком коммунисты, чтобы, значит, народу ничего не оставлять.

Костий, Микал и Тропим вывели лошадей со двора. Якуш быстро перебежал двор и кустами пробрался к окошку каталажки.

Окошко было очень высоко. Якуш поднялся на цыпочки, но даже кончиками пальцев не дотянулся до него. К счастью, рядом оказался пустой ящик из-под патронов. Мальчик подтащил его, и вот он, уцепившись руками за железные прутья решетки, заглянул в темное окошко.

— Отец! Отец! — тихо позвал Якуш. — Ты здесь?

Из арестантской донесся стон, и в окне показалось бледное лицо Ильи Трофимовича.

— Якуш? Жив, сынок!

— На дворе никого нет, — быстро зашептал Якуш. — У двери никто не сторожит. Тебе бы только из каталажки выбраться…

Илья Трофимович грустно улыбнулся:

— Решетка очень крепкая, да и руки у меня связаны… Эх, дурак я, дурак, отослал всех с продотрядом…

— Они придут скоро… Вот увидишь, придут и выручат тебя.

— Кто знает, что до тех пор случится. — Илья Трофимович прислонился лбом к решетке и спросил: — А что делают бандиты?

— В исполкоме пьянствуют, а Костий с Микалом и Тропимом увезли четыре подводы хлеба из исполкомовского амбара.

— Ах, гады! — в сердцах воскликнул Илья Трофимович. — Дождались-таки удобного момента!

Илья Трофимович скрипнул зубами: «В волисполкоме хозяйничают бандиты, небось шумят на всю деревню, а мужики спят. Может, за грозой не слыхали выстрелов; может, думают, что поют наши из продотряда. Эх, народ, народ, не знаешь, не чуешь ты, что враги твой хлеб грабят, твою власть хотят свергнуть… Если бы дать знать народу…»

— Отец, отец, — шепчет Якуш, — может, мне побежать навстречу отряду?..

Илья Трофимович внимательно поглядел на сына:

— Вот что, сынок, ты сможешь забраться на колокольню?

Ну конечно же, Якуш мог. Колокольня стояла в стороне от церкви, ее дверь всегда была заперта, но ребята ухитрялись лазить на колокольню за голубиными яйцами.

— Так вот, сынок, — продолжал Илья Трофимович, — залезешь на колокольню и во все колокола бей, пока весь народ не разбудишь. Может, услышат в соседних деревнях и отряд услышит… Понял?

— Понял, отец.

У дверей арестантской послышался шум.

— Скорей беги, Якуш, — заторопил отец. — На тебя одного надежда.

Якуш бросил последний взгляд на отца и спрыгнул вниз.

* * *
Когда Якуш взобрался на колокольню, уже рассвело. Сверху ему видна вся деревня — улицы, избы, огороды, овраг, ельник и густой кустарник по склонам и на дне оврага, а вон, на пригорке, исполком. На улице возле исполкома никого нет: небось бандиты отсыпаются после ночной попойки. Только во дворе около амбара бродят несколько человек: наверное, кто-то еще собирается поживиться хлебом.

— Ну погодите, проклятые коршуны, — тихо сказал Якуш.

Он обернул вокруг руки веревку от самого большого колокола и изо всей силы потянул на себя. Тяжелый язык качнулся и ударил в медный бок. Большой колокол тоже качнулся и, увлекая за собой мальчика, загудел: бом-м, бом-м!..

Якуш чуть не свалился в лестничный пролет, но его удержала обмотанная вокруг руки веревка.

— А ну еще раз! — крикнул Якуш и снова потянул за веревку.

Еще не успел растаять в утренней тишине первый громкий удар, как вслед за ним понесся другой, более сильный.

Второй рукой Якуш подхватил веревки от маленьких колоколов, и вот, послушные руке мальчика, загудели, зазвонили большие и малые колокола. Вся колокольня наполнилась гулом и звоном. Якушу заложило уши, но ему уже кажется, что будто не колокола звонят над его головой, а его горячее сердце бьется, выпрыгивая из груди, и гудит, и зовет: «Вставайте, проснитесь, люди! Враг возле ваших домов! Просыпайтесь! Просыпайтесь!»

Раскалывая утреннюю тишину, далеко несется тревожный зов, стучится в каждый дом, стучится в каждое окно, будит спящих, подымает дремлющих.

Быстрее и увереннее движутся руки, и колокола запели по-новому, не так, как звонили они раньше,созывая в церковь. Тогда они как будто говорили: «Склоните ниже головы», а у Якуша они звали: «Выше головы, люди! Подымайтесь на борьбу за свое счастье!»

И вот все село, и по ту и по эту сторону оврага, закипело, как встревоженный муравейник. Из домов выбегают люди.

— Пожа-ар! Волисполком горит!

— Караул! Уби-или! — несется над деревней.

Люди бегут с баграми, с ружьями. Ревет скотина, плачут дети. А колокола звонят все тревожней, все громче.

Исполком окружила встревоженная шумная толпа.

— Что случилось?

— Где горит?

— Кого убили?

Но исполком стоит, как стоял, — ни огня, ни дыма. Бандиты, выскочившие из исполкома, смешались с толпой. Кто-то выстрелил, над головами поднялись багры, началась свалка.

В это время к дому подскакал конник.

— Красные идут! Красные! — закричал он, осадив коня у исполкома, и помчался дальше.

А в конце улицы уже показались летящие во весь опор с саблями наголо кавалеристы в островерхих буденовках с алыми звездами.

— Наши! Наши! — радостно закричал Якуш и выпустил из рук веревки.

Колокола смолкли.

Бандиты, отстреливаясь, бежали к оврагу, надеясь укрыться от кавалеристов в чаще, но часть конников отделилась от отряда и оцепила овраг.

Нет, не уйти бандитам от расплаты!

* * *
Якуш вбежал во двор исполкома. Здесь толпились красноармейцы. Человек в кожаной тужурке громко говорил:

— Молодцы, ребята! Вовремя поспели.

Голос человека показался Якушу знакомым. Да это же Павел Гордеевич! Якуш подскочил к нему.

— Отойди, мальчик, не вертись под ногами, — строго сказал Павел Гордеевич. — Здесь без тебя обойдутся.

Красный от гнева и возмущения, Якуш, задыхаясь, крикнул ему в лицо:

— Ты — бандит!

Павел Гордеевич слегка побледнел, но сразу же взял себя в руки.

— Ошибаешься, сынок, — уже ласковее произнес он. — Ты, видимо, принял меня за кого-то другого. Я в вашу деревню прибыл только сегодня утром. Я — красный командир.

— Нет, бандит! Ты ночью в овраге говорил Каврию, что надо убить моего отца и сжечь наш дом! Ты стукнул меня по голове в саду!

Один из красноармейцев положил руку на плечо мальчику:

— Ты правду говоришь?

— Ей-богу, правду! Да спросите людей!

— Можно узнать у Каврия, он попал в наши руки, — послышался голос Пекташа. — Товарищи, приведите Каврия! — крикнул он в сторону сада.

— Ты знаешь этого человека? — спросил красноармеец, смотря на Каврия в упор и кивнув в сторону Павла Гордеевича.

Каврий растерянно взглянул на Павла Гордеевича, потом отвернулся и махнул рукой:

— Эх, погибать — так вместе. Наш это… Главный наш… Степанов из Уржума его прислал…

— Клевета! Не верьте бандитскому навету!

Павел Гордеевич рванулся к Каврию, но два красноармейца удержали его.

— Спектакль окончен, господин прапорщик! — послышалось с крыльца. — Опускайте занавес. Фокус, как говорят, не удался. И анархия не состоялась.

Якуш повернулся к крыльцу. Там стоял длинноволосый очкастый человек в тужурке с золотыми пуговицами, а рядом с ним поп Нефед и Костий Мидяш с сыном и зятем. Их окружали красноармейцы с винтовками. Возле амбара виднелись четыре подводы с хлебом, те самые, на которых ночью Мидяш увозил награбленное зерно.

— Якуш, тебя отец зовет, — сказал мальчику Пекташ. — Он там, наверху.

Красноармейцы-часовые пропустили мальчика. Он, словно птица, взлетел по лестнице вверх, в комнату отца, бросил взгляд на стол, за которым всегда работал отец, и остановился, увидев, что стол пуст.

Отец с забинтованной грудью и рукой лежал на широкой лавке возле стены. Над ним наклонился деревенский фельдшер Иван Сергеевич.

— Что с тобой? — бросился Якуш к отцу.

Отец приподнял голову и снова бессильно уронил ее.

— Отец!

— Ничего, сынок… Поранили меня немного… Я скоро поправлюсь…

— Поправишься, отец… — тихо проговорил Якуш, и слезы потекли у него из глаз.

— Э-э, да ты плачешь, — покачал головой фельдшер. — А отец только сейчас говорил, что ты герой.

Услышав непонятное слово, Якуш вытер глаза кулаком и сказал:

— Я — не герой. Я — сын Ильи, Якуш.

Фельдшер улыбнулся, потом, задумчиво глядя на мальчика, проговорил:

— Якуш… Якуш, сын коммуниста. Да, это самое правильное — и лучше не скажешь.


САМАЯ РЕВОЛЮЦИОННАЯ КНИГА

О книга, книга,
Все ты можешь!
С. Чавайн
Кела́й проснулся оттого, что в избе разговаривали. Было еще очень рано, и ему хотелось спать. Но он, преодолевая сон, поднял голову и глянул с полатей вниз.

Посреди избы стоял отец и, надевая залатанный азям[18], говорил матери:

— Пойду схожу к комиссару — потолковать надо кое о чем… К вечеру вернусь.

— Ох, Васли́й, — вздохнула мать, — лезешь не в свои дела. И так уж в деревне косятся на тебя…

— Подумаешь! — весело ответил отец. — Пусть себе косятся.

— Чужая душа — не сундук, в нее не заглянешь, а только сразу видать: злы на тебя, — с упреком продолжала мать. — Чует мое сердце, доведет до беды твоя дружба с комиссаром. Уж лучше бы жил, как прежде: потихоньку, пастухом, а то полез в комбед какой-то…

— Теперь власть наша, бедняцкая, — слышен бодрый голос отца. — Она нас в обиду не даст.

— Так-то оно так, — согласилась мать, — да от злого человека не знаешь, чего ждать… Ты уж, ради бога, будь осторожнее. Слышал ведь, говорят, какой-то незентир с ружьем в Куптю́рском лесу прячется…

Отец только махнул рукой:

— Э, да что там!.. Если всякому слуху верить да всего бояться, всю жизнь на печке просидишь. Дорога в село не Казанский тракт, никто меня не тронет.

Поняв, что отец собирается в село, Келай протер кулаками сонные глаза и высунул с полатей встрепанную голову:

— Отец, я тоже с тобой пойду! Ты ж обещал когда-нибудь взять с собой в село. Возьми сегодня!

— Ждут там тебя, — недовольно проговорила мать.

По правде говоря, сегодня отец не собирался брать Келая, но, поймав его умоляющий взгляд, пожалел мальчика.

— Ну ладно, уж если так хочешь, пойдем, — согласился отец.

Келай, словно белка, спрыгнул с полатей и схватил с гвоздя свой кафтанишко.

— Куда ж, не поевши-то? — окликнула мать. Она быстро отрезала ломоть хлеба и протянула Келаю.

— Не надо, — отмахнулся Келай.

— Ишь как в село захотелось, даже еды не надо, — засмеялась мать. — Бери, до вечера проголодаешься.

— Кусок хлеба в дороге не помешает, — улыбнулся отец. — Клади за пазуху, и пошли.

Когда отец и Келай вышли со двора, их охватило утренней прохладой. Солнце уже поднялось над горизонтом, но земля еще не нагрелась. Мокрая от росы трава холодила босые ноги Келая.

— Вот чудак, — сказал отец. — Вернись, обуй лапти. Ноги застудишь…

— Мне тепло, — ответил Келай.

Приостановившийся было отец пошагал дальше. «А и вправду не застудит, — подумал он. — В мальчишках-то я сам так же бегал: мужицкое дитя привычно и к жаре и к стуже».

А Келай от радости не замечает ни утренней прохлады, ни холодной росы.

Отец шагает ходко — ровно и быстро, как молодой, хотя ему уже за пятьдесят. Всю жизнь Васлий пастушил, всю жизнь за стадом, всю жизнь на ногах; и теперь еще его привычные к ходьбе ноги не знают усталости.

Но, как ни быстро идет отец, Келай не отстает от него: то прибавит шагу, то побежит вприпрыжку, мелькая босыми пятками. От быстрой ходьбы у Келая окончательно прошел сон.

И все вокруг как будто тоже радовалось с ним вместе. Голубело чистое небо, яркое солнце щедро разбрасывало повсюду свои лучи: они слепили глаза, прыгали по траве и, рассыпавшись на тысячи маленьких разноцветных огоньков, вспыхивали на каждой травинке.

Перейдя по жердочкам-мосточку через сверкавшую на солнце речушку Изенге́р, Келай и отец по тропинке поднялись в гору.

Сверху далеко видно во все стороны. Но Келай глядит только в одну — он глядит вперед, где далеко-далеко над синей полоской леса, сливаясь с голубым небом, виднеется белая точка — церковь: там село.

За горой тропинка влилась в большую наезженную дорогу. По обеим сторонам тянулись поля. Хлеб уже сжали и вывезли, и только изредка кое-где виднелись последние редкие снопы, сложенные в суслоны-пятерики.

И вдруг за поворотом у самой дороги показалась несжатая полоска. Потемневшая рожь клонила к земле грустные, полуосыпавшиеся колосья и, казалось, печально молила: «Что же ты забыл меня, хозяин? Зачем оставил на добычу прожорливым, ненасытным мышам?»

Почуяв сердцем неладное, Келай вопросительно посмотрел на отца.

— Эй, Мика́к, Микак, — тяжело вздохнул отец, — вот ведь как повернулась твоя судьба…

«Микак… Так, значит, это его поле», — понял Келай и тоже вздохнул.

Микак, их сосед, в прошлом году ушел воевать да так и пропал без вести. В деревне у него осталась жена и сынишка, Келаев одногодок. Но неделю назад они оба умерли от тифа. Стало в деревне одной семьей меньше, прибавился еще один пустой дом…

А рожь стоит, шумит на ветру, и не понять ей, что ее хозяев уже нет на свете…

Васлий еще раз вздохнул. Келай заглянул отцу в лицо и заметил сбежавшую по морщинистой сухой щеке слезу.

— Отец, ты почему плачешь?

Отец рукавом поспешно смахнул слезинку:

— Не плачу я, сынок… Ей-богу, не плачу…

Но Келая не проведешь.

Васлий надвинул шапку на глаза и, как-то сгорбившись и повесив голову, пошагал дальше.

Оттого, что так опечалился отец, пропала радость у Келая, голубое небо и яркое солнце как будто потускнели, и дорога как будто нарочно свернула в темный лес.

Старые, обросшие седым мхом ели тесно обступили сразу сузившуюся дорогу, бросая на нее сплошную черную тень. Из-за их густых, непроглядных ветвей все время слышится глухой, тихий шум, и кажется, что это не ветер колышет вершины, а кто-то тяжко вздыхает.

«Незентир, — подумал Келай, вспомнив слова матери. — Он…»

И в его воображении встал этот страшный, злой «незентир», с лохматой черной бородищей, с огромным ружьем, с блестящей саблей на боку. Вот он, сверкая зубами и свирепо поглядывая вокруг, крадется по кустам…

Келай испуганно жмется к отцу, и за каждой качнувшейся веткой ему мерещится страшная, лохматая голова…

Но что это? Сквозь шум деревьев несется какой-то вой. Он приближается и становится сильнее…

— Отец, слышишь? — прерывающимся тихим голосом спросил Келай. — Что это?

— Гармошка, — спокойно ответил отец. — Какой-то дуралей с утра на гармони наяривает, будто другого дела у него нет.

Потом, прислушавшись, добавил:

— А может, в армию провожают…

Теперь уже гармонь приблизилась настолько, что можно было разобрать однообразные, бесконечно повторяющиеся колена тоскливой мелодии старинной рекрутской песни. Плакала, рыдала гармонь, прощаясь с родным краем, с пустыми сжатыми полями, с этим вот мрачным лесом…

Гармонист, оказывается, был недалеко. Отец с Келаем вскоре нагнали медленно бредущую за тремя подводами, нагруженными холщовыми котомками и самодельными деревянными сундучками, толпу парней и мужиков.

Гармонист, молодой парень в черной войлочной марийской шапке — терку́пше, сидел на передней телеге и, отчаянно растягивая гармонь, визгливо горланил:

Ой, течет, течет водица,
Кто подставит желобок?
Уезжать приходит время,
Кто мне сани запряжет?
Странно было слышать песню про сани среди зеленого леса, когда вокруг ни единой снежинки…

— Васлий, прощай! В солдаты уходим!.. — крикнул гармонист, увидев отца Келая.

Отец сдернул с головы свою дырявую шапку и помахал гармонисту:

— Счастливого пути, Сапа́н! Много вас из деревни взяли?

— Мно-о-го! — ответил шагавший рядом с телегой бородатый мужик. — Почитай, взрослых мужиков ни одного в деревне не осталось — все воюют. Теперь до нас черед дошел… Не вернемся, пока не одолеем проклятого толстопузого буржуя!

А гармонист, надвинув шапку на глаза, ни на кого не глядя и никого не слушая, снова затянул свою песню.

Бородатый мужик долго неодобрительно косился на него и наконец не выдержал — крикнул:

— Перестань! Не стони ты, ради бога, горлопан! Стыдно с такой песней идти в красные солдаты. А ну, комсомол, запевай свою!

Гармошка визгнула и смолкла, и тотчас же шагавший впереди вихрастый длинный парень звонко запел:

Мы кузнецы, и дух наш молод,
Куем мы к счастию ключи!
Песню подхватили:

Вздымайся выше, тяжкий молот,
В стальную грудь сильней стучи!
Песня рвется ввысь, ей тесно на лесной дороге, и, разлетаясь далеко вокруг, она уже звучит во всех концах леса, будоражит, подымает, зовет к победе.

Мы светлый путь куем народу,
Мы счастье родине куем…
В горне желанную свободу
Горячим закалим огнем!
Келай заслушался, позабыл все свои страхи и, блестя глазами, дернул отца за рукав:

— Отец, какая песня хорошая! Вот вырасту большой, и я пойду в солдаты с этой песней.

— Пойдешь, сынок, — ласково ответил отец. — Ты будешь храбрым красным солдатом.

Старый пастух шагает в ногу с уходящими в армию комсомольцами. Будь он помоложе, и сам ушел бы воевать с ними вместе.

А песня стучит в самом сердце.

Ведь после каждого удара
Редеет тьма, слабеет гнет,
И по полям родным и ярам
Народ измученный встает.
Лес поредел, и дорога вышла на простор. Впереди показались красные, серые, желтые, железные, тесовые и соломенные крыши.

— Отец, это село?! — радостно спросил Келай.

— Село, сынок.

* * *
Волостной Совет помещался в большом двухэтажном каменном доме. Новобранцы остановились против Совета, лихо оборвав песню.

— Ну, а нам к комиссару, — сказал отец и подтолкнул Келая вперед.

Перед дверью в Совет Келай замер, привлеченный большим ярким бумажным листом, наклеенным на дверях. На листе был нарисован человек в красной рубахе, в остроконечной шапке-буденовке с пылающей красной звездой; в одной руке он сжимал винтовку, а другой, вытянув ее вперед, указывал пальцем прямо на Келая.

Васлий тоже остановился перед плакатом и принялся его рассматривать. Не то зовет куда-то, не то спрашивает о чем-то этот человек с красной звездой. А что он говорит, про то внизу написано большими алыми буквами. Но старый пастух не знал ни одной буковки, и теперь он очень пожалел об этом.

Поднявшись по лестнице, выкрашенной светлой охрой, отец и Келай очутились перед большой белой дверью.

— Подожди меня здесь, — сказал отец и открыл дверь.

Келай не расслышал, и, когда отец вошел в дверь, мальчик перешагнул порог вслед за ним.

За дверью оказалась большая комната с широкими белыми окнами, полным-полна всякого народа. В одном углу огромный матрос в сдвинутой на затылок бескозырке что-то горячо растолковывает обступившим его мужикам. А напротив двери сидит за столом сутулый седой человек в перевязанных черной ниткой стареньких очках. Отец прямо от двери протолкался к нему.

«Вот он какой, комиссар!» — удивился Келай, потому что комиссар представлялся ему рослым важным барином.

Лицо у комиссара худое и бледное, как у больного, одежонка неважная: локти на зеленой рубашке залатаны, штаны на коленках расползаются, как у самого Келая.

Комиссар усадил отца на свой стул, а сам, став рядом, говорил:

— Значит, говоришь, Ленин велел записываться в партию эсеров? И где ты услышал такие глупости? Мало того, у тебя в списки бедняков почему-то попал ваш самый богатый кулак Харитон Эшбулатов. Кто тебе писал списки?

— Кто писал? — переспросил Васлий. — Кому же писать, кроме Каврия? Он у нас один грамотный, в городе аблакатом был. Большой мастак! Ему только дай бумагу — мигом испишет.

— Значит, у вас в комбеде секретарем адвокат Каврий? — Комиссар нахмурил лоб. — Постой, постой! А этот Каврий, случайно, не сын Харитона?

— Сын. А что? Правда, отец его богатей, мироед — это одно. А сын — книжный человек, он по-другому живет.

— Да-а, — протянул комиссар и усмехнулся, — двойная бухгалтерия. Волка ругаем, волчонка пригреваем. Так?

Келай не понимал, о чем идет речь у отца с комиссаром. Он перестал прислушиваться к их разговору и принялся разглядывать комнату.

В переднем углу его внимание привлекла картинка, на которой был нарисован человек с большим белым лбом, с острой бородкой и слегка раскосыми, как у марийца, глазами.

По комнате взад-вперед ходили люди; кто приходил, кто уходил, и странно, что в такой толкучке комиссар углядел мальчонку.

— А ты к кому? — подойдя к Келаю, спросил комиссар.

— Сын мой… Со мной пришел, — смешался Васлий. — Такой озорник, всюду нос свой сует. Сказал ведь ему: «Жди за дверью», а он и сюда за мной потянулся.

— Что ж, ребенку все интересно, — сказал комиссар и, наклонившись, протянул оторопевшему Келаю руку: — Давай знакомиться. Меня зовут Андрей Петрович. А тебя как?

Келай чуть слышно назвал свое имя. Комиссар, видя его смущение, погладил мальчика по голове. Келай, все еще робея, спросил, показывая на портрет:

— Дяденька, а это кто?

— Это Ленин, — улыбнулся Андрей Петрович.

Имя Ленина Келай часто слышал в разговорах взрослых, а какой он, Ленин, ему еще видеть не приходилось.

Увидев, как внимательно Келай разглядывает портрет, комиссар сказал, повернувшись к отцу:

— Пока твой малыш сердцем тянется к Ленину, а придет время, и поймет умом великое ленинское учение. Для того чтобы победить кровопийц-буржуев, сидящих на шее народа, мало одного желания, нужны и знания.

Вот ты готов отдать жизнь за победу революции, и сердце у тебя чистое, как родник. Но вот ведь и ты попал на удочку к адвокату…

— Кто же мог подумать, что грамотный человек так обманет, — сокрушенно вздохнул Васлий. — По дурости своей понадеялся я на него, а он… Да как тут не поверить, когда он все про революцию говорит и революционеров нахваливает…

— Есть такие, — говорит комиссар, — они себя называют социалистами-революционерами, или, иначе говоря, эсерами. А кто такой эсер? У него одно название революционное, а нутро кулацкое. И твой Каврий тоже кулак. Хитрый кулак, грамоту знает, все науки превзошел, но душа у него все равно осталась волчья. Эх, Васлий, Васлий! Темнота наша мешает нам, душит нас. Великая сила — грамота, трудно нам без нее одолеть врага.

Комиссар задумался, потом положил руку на плечо Васлию:

— Вот что, браток, жди меня завтра к себе в гости, я тут кое-что достану для тебя…

По дороге из Совета домой Васлий горько вздохнул:

— Эх, кабы знать мне грамоту!..

Потом он принялся ругать Каврия. И только тут Келай понял, в чем дело.

Оказывается, на прошлой неделе отец привез из города книгу Ленина, и так как сам он читать не умел, то попросил Каврия прочесть ее вслух. Каврий прочел, но читал он, кое-что пропуская, кое-что вставляя от себя, и из книги выходило, будто Ленин велел народу слушать эсеров и идти за ними.

Васлий во все это поверил: ведь как-никак из книги Ленина вычитано, и на сельском сходе начал призывать мужиков стоять за эсеров. Потом Васлий попросил Каврия написать бумагу о работе комбеда для отправки в волость. И тут адвокат не отказал. Каврий написал нужную бумагу, а в ней прописал, что его отец, Харитон Эшбулатов, — бедняк.

— Эка, обманул-то как, — говорил расстроенный пастух, — а ведь такой ученый да ласковый…

* * *
Ну и быстрый же конь у Келая! Не конь, а ветер. Он несется вперед, только пыль летит из-под копыт. Ровная ли дорога, чаща, или речка, или гора — ничто не останавливает его стремительного бега. Но Келаю этого мало, он еще подхлестывает скакуна ременной плеткой:

— Но, но, лошадка! Но, гривастая!

Замечательный конь у Келая! Его черная шерсть блестит и лоснится, грива спадает волной, на копытах серебряные подковы — наверное, во всем мире нет такого второго коня! Келай скачет и громко поет, как пели вчера в лесу комсомольцы.

Он играет в войну.

Со своего коня смелый красноармеец Келай зорким глазом осматривает деревенскую улицу.

Впереди, шагах в десяти — пятнадцати, ярко-голубая резная загородка палисадника перед крепкой высокой избой Харитона Эшбулатова. Наличники на окнах тоже резные и выкрашены такой же голубой краской, а покрыта изба красной железной крышей.

Отец Келая поселился в этой деревне недавно, всего полтора года назад, но Харитона Келай знает хорошо. Харитон — первый богач в деревне, его все знают. Еще в прошлом году он разгуливал по деревне, выпятив грудь вперед, в богатом сборчатом кафтане из дорогого черного сукна.

А теперь Харитон показывается на людях, накинув на плечи дырявый, ветхий кафтанишко, и ковыляет сгорбившись. Посмотришь со стороны — даже жалко старика. «Почему он так плохо одевается, — удивляется Келай, — когда у него разной одежды больше, чем у кого другого в деревне?» Ведь говорил же отец, что у Харитона полны амбары добра. А еще, это уж Келай собственными глазами видел, когда в деревню приехал старший сын Харитона Каврий, то привез с собой всякого добра три воза.

Каврий-то раньше жил в большом городе, там он был большим начальником, каким-то «аблакатом».

Кто такой «аблакат», Келай точно не знал, но раз начальник, значит — беляк.

— Вперед! Бей белого аблаката! — С этими словами отважный красный конник Келай выхватил из ножен саблю, взмахнул ею над головой и пришпорил коня. — Ура-а! В атаку-у!

Конь взвился на дыбы и, словно крылатый, полетел вперед.

Эх, взглянул бы кто-нибудь сейчас на Келая со стороны! Наверное, любой бы лопнул от зависти.

Только не всякий разглядит в кленовой палочке, на которой скачет Келай, лихого коня, в белой оструганной лучинке — острую саблю, в зеленом лопухе — шлем-буденовку, но для Келая нет лучше коня, и сабля настоящая, и шлем, как у того красноармейца, которого видели они с отцом на плакате на дверях Совета.

Резво скачет конь, сверкает сабля. Келай подскочил к голубой ограде и вдруг остановился, взглянув в раскрытое окно.

Келай никогда не был в доме Харитона, и комната, видная через раскрытое настежь окно, поразила его. Прямо против окна на стене, оклеенной желтой бумагой, висели большие черные часы с красивыми красными цветами, то ли из бумаги, то ли еще из чего, а под часами, разинув широкую пасть, сверкала граммофонная труба.

Но даже не граммофон поразил мальчика, а то, что под часами стоял шкаф со стеклянными дверцами, полным-полнехонек разных книг, толстых, как кирпичи, тонких, как блины, пестрых, черных, золотых. На столе возле окна тоже лежали книги.

«Ой, сколько много книг! — удивился Келай. — Куда ни глянешь — везде книги… Хоть бы одну в руках подержать…»

Одна раскрытая книга лежала на подоконнике.

Келай знал, что нехорошо заглядывать в чужие окна, но книга притягивала его к себе как магнит, и он не выдержал. Оглянувшись вокруг, он поставил ногу на перекладину ограды, ухватился руками за две соседние балясины, подтянулся и вытянул шею, стараясь заглянуть в окно.

В это время кто-то подошел сзади.

— Ты что в окно глазеешь? — послышался скрипучий сердитый голос. — Залезть хочешь?

И, прежде чем Келай успел обернуться, человек больно, словно клещами, схватил его за ухо.

— Ай-ай, больно! — закричал Келай.

— А больно, не воруй, — будто гусак, прошипел человек.

— Пусти! Я не вор! — Келай дернулся и, вырвавшись из цепких пальцев, повернулся к обидчику.

Перед ним стоял Харитон. Старик тоже узнал соседского мальчонку.

— A-а, комиссарыш! По отцовской дорожке идешь. Как папаша, высматриваешь, где бы хапнуть чужое.

Келай отбежал в сторону. Ухо горело как в огне и нестерпимо болело. Мальчик схватился за него рукой, и на ладони отпечаталось кровяное пятнышко. На глаза навернулись слезы; он вот-вот готов был заплакать во весь голос.

А Харитон кричал, ругался, так зло и быстро, что нельзя было разобрать ни одного слова.

На шум из окна выглянул круглолицый розовый адвокат Каврий.

— Дражайший папаша, — с мягким упреком сказал он, — зачем ты портишь себе нервы? Во-первых, коммунист никогда не крадет, он просто все отбирает. Он теперь всему хозяин, и, следовательно, по вопросу о том, вор он или не вор, не может быть никакого спора.

Каврий белым платочком осторожно вытер блестящую бритую голову и так же важно и лениво продолжал:

— А во-вторых, обстоятельства… Э-э, как бы это сказать точнее?..

— Кулаки вы! Буржуи! Вот вы кто! — вдруг громко крикнул Келай. — Погодите, отец вам покажет!

Он не знал, что может сделать отец Харитону и его мордатому сыну. Но кто же, кроме отца, вступится за Келая?

Харитон от слов Келая снова разъярился. Он подпрыгнул, как будто ему сунули в штаны пук крапивы, и принялся ругаться быстрее прежнего. А Каврий скривил губы, сморщился и громко проговорил:

— Ну, это ты, молодой человек, хватил через край. Слово «буржуй», как бы тебе сказать, в данном случае совсем не подходит…

— А если как раз подходит? — послышался вдруг спокойный негромкий голос.

Келай обернулся и увидел комиссара Андрея Петровича. Никто и не заметил, как он подошел.

Комиссар, строго глядя на Каврия, сказал:

— Если уж говорить правду, каждый мальчишка в деревне знает, какие вы богатеи.

— Гражданин комиссар, ну какой же отец богатей? — улыбаясь и показывая на Харитона, одетого в какую-то рвань, сразу заискивающе заговорил Каврий. — А я тем более настоящий пролетарий, живущий умственным трудом. О своих занятиях я могу вам предъявить соответствующие документы.

— Документы найдешь, недаром ты адвокат, — отмахнулся Андрей Петрович. — Но шила в мешке не утаишь. Всем известно, что твой отец самый богатый мужик в деревне.

— Ах, вы поминаете прошлое!.. Но ведь в жизни, как говорит философ, все течет и изменяется. Когда-то, лет пять тому назад, у отца действительно было крепкое хозяйство. А ныне он классический пролетарий.

— Уж очень быстро вы стали пролетариями, — усмехнулся комиссар, — а повадка у вас старая: видите, что сделали с ребенком? Звери, настоящие звери!

Каврий покраснел словно вареный рак, а Харитон бочком-бочком засеменил к калитке.

— Добром с вами разговаривать — толку не будет, — сказал Андрей Петрович и, повернувшись к Келаю, погладил его по голове. — А ты не вешай головы. Уж если плакать, то пусть плачут враги, а не мы. Проводи-ка меня лучше к отцу.

Келай вымазанной в крови ладонью вытер слезы и без боязни взглянул на окно с голубыми наличниками. Там уже висела задернутая белая шторка.

* * *
Дом, в котором жили Келай с отцом и матерью, стоял на конце деревни, в глухом переулочке, спускавшемся к речке. Ветхий, покосившийся, он напоминал старое, брошенное воронье гнездо. Солома, которой он был покрыт, стала грязно-серой, как дорожная пыль, и местами, прогнив, осела. По черным, закопченным стенам не трудно было догадаться, что изба переделана из бани. Так оно и было в самом деле. Когда Васлий перебрался в эту деревню, он купил старую баньку и поселился в ней.

Избушка производила жалкое впечатление. А Келаю она нравилась: ни один дом в деревне не стоял так близко к речке и ничей двор не окружали такие густые заросли шиповника, в которых можно заплутаться, как в настоящем лесу.

Но комиссар, взглянув на избушку пастуха, только грустно покачал головой. Келай, увидев, что его дом не понравился комиссару, опустил голову.

— Ничего, не горюй, — ласково сказал комиссар, — придет время, построим вам новый дом, прекрасный и светлый, как дворец.

— Как у Харитона? — спросил робко Келай.

— Еще лучше, — улыбнулся комиссар.

Келай в ответ тоже улыбнулся, подумав: «Ну и шутник же комиссар! Кто же станет нам строить новый дом, когда у отца денег нет?»

В это время Васлий увидел в окно комиссара и вышел из двери навстречу гостю.

— Андрей Петрович, товарищ комиссар! — радостно воскликнул Васлий. — Дождался я тебя все-таки. Спасибо, что пришел.

— Да я давно собирался заглянуть к тебе, — ответил комиссар, крепко пожимая руку пастуху, — все времени не было. Сам знаешь, работы по горло. А сегодня наконец выбрался. Меня к дому сынишка твой проводил. Бойкий он у тебя.

Васлий заметил кровь на ухе сына:

— Что случилось? Подрался с кем?

Келай, почти забывший про свое разодранное ухо, вдруг снова почувствовал боль и, всхлипывая, начал рассказывать, как все было.

— Проклятые! — выругался отец. — Чувствуют свою близкую погибель, так готовы даже на ребенке зло сорвать!

Услышав возмущенный возглас мужа, из дома во двор выбежала мать Келая.

Она бросилась к сыну и, отирая засохшую кровь с уха сына, запричитала:

— Чтоб им сдохнуть, проклятому племени! Мальчонку средь бела дня изувечили! Говорила ведь я: худо будет. Погоди, и до тебя доберутся, Васлий!

Старый пастух нахмурился:

— Знаю, злы они на меня, за каждым шагом следят. Но что же мне из-за этого голову перед ними склонить? А ты, Марпа́, попусту не реви, слезами горю не поможешь. Встречай-ка лучше гостя, — и, повернувшись к Андрею Петровичу, спросил: — Ты, чай, проголодался, пока по деревням бродил?

— Врать не стану, проголодался…

За столом Келай сел на свое любимое место — в углу возле окна; Андрея Петровича пастух усадил на единственный в избе стул.

— Эк, калтак[19]! — сокрушенно приговаривала Марпа, наливая из чугуна в большую деревянную миску жидкие зеленые щи. — Угощенье-то у нас никудышное, даже стыдно гостя за стол сажать: мяса нет, крупы нет, ладно вот картошки накопали и варим с крапивой.

— Да, угощенье у нас, Петрович, неважное, так что не обессудь, — подмигнул Васлий. — Кочкай, комиссар, «наша марийская вера такой: кочкать надо»[20].

Впрочем, извинялся он зря: Андрей Петрович зачерпнул ложку горячей похлебки и сказал:

— По нынешним временам, Васлий Ямбула́тович, и такой обед подай господи. Мы-то хоть такую похлебку хлебаем, а в Петрограде и Москве рабочим дают по осьмушке хлеба на день — и все. Да не только в Питере и Москве, по всей России рабочие голодают.

— И откуда ты всегда все знаешь? Небось от приезжих слыхал?

— И от приезжих, а больше узнаю из газет и книг. Прочитаешь газету или какую хорошую книгу — и весь мир перед тобой как на ладони.

— Счастливый человек, который знает грамоту, — с завистью вздохнул пастух. — Умел бы я грамоте, уж я бы все книги до буковки прочитал… Только кто нас, голопузых, будет учить? Вон Келаю восемь стукнуло, а он тоже, видать, без школы останется. В нашей-то деревне школы отродясь не бывало, и в селе, говорят, закрылась…

— Не горюй, друг, — проговорил Андрей Петрович, — к осени обязательно откроем, не останется Келай без школы. Мы и тебя самого грамоте обучим.

— Какой из него грамотей на старости лет… — усмехнулась Марпа.

— Ладно, мать, — отмахнулся Васлий и, глядя прямо в глаза комиссару, серьезно сказал: — Коли правду говоришь насчет ученья, то достань мне, Петрович, самую нужную книгу, чтоб ее, значит, первой прочитать.

Комиссар хитро улыбнулся и вытащил из кармана небольшую книжечку в серой обложке.

— Вот она, самая нужная книга. Нарочно для тебя прихватил. Я думал, тебя придется уговаривать, чтобы грамоте учиться, а ты сам все понял.

— Чего ж тут понимать? — искренне удивился Васлий. — Такой позор принял я с Каврием из-за своей темноты — всю жизнь буду помнить. Хватит жить слепым, я хочу в книгу глядеть не чужими глазами, а своими.

Келай, забыв о еде, горящими глазенками заглядывал в книгу, которую держал в руках отец. Он бережно раскрыл книгу, осторожно перевернул одну тонкую страничку, потом другую, и Келай увидел в книге картинки. На одной был нарисован лохматый пес, который задрал голову вверх, загнул кольцом свой мохнатый хвост и как будто лаял. На другой была нарисована баба с ребенком на руках.

Комиссар, водя пальцем по буквам под картинками, медленно читал:

— Ма-ма… Вот видишь, первая буква, как ворота с прогнувшейся перекладиной, это «м», а за ней буква, похожая на шымакш… Если прочесть эти буквы вместе, то получится «мама»… А вот эта буква, — продолжал комиссар, показывая на подпись под картинкой, изображавшей собаку, — вроде бы как крендель, это буква «в». «А» и «в», получается «а в — а в.»

— Ав-ав! — весело залаял Келай по-собачьи.

Васлий нахмурился.

— Ав-ав? — растерянно повторил он. — Что ж, эта книга учит лаять по-собачьи?

Васлий покраснел и протянул руку к книге с таким видом, как будто собирался забросить ее куда-нибудь с глаз долой, в печку или в угол.

А мать стоит сбоку и улыбается:

— Ну и потешная книга!.. Где только сыскалась такая?

Андрей Петрович, взглянув на обиженное лицо старого пастуха, сразу понял, в чем дело.

— Нет, Марпа-акай, ошибаешься: эта книга — не детское баловство. Самая революционная эта книга, самая нужная для нас: одолеешь ее и все другие прочтешь.

Он раскрыл книгу на другой странице и прочитал:

— «Мы не рабы. Рабы не мы». Видишь, любое слово можно сложить из этих буковок.

Васлий долго смотрел на черные буквы, потом, улыбнувшись, с размаху стукнул кулаком по столу:

— Стой! Понял! Одну букву к другой — и получается слово! Ну и умен же народ, что выдумали! Давай теперь я сам что-нибудь прочту.

Васлий, подражая комиссару, наставил палец на строчку, но из всех названных Андреем Петровичем букв он узнал только две — «а» и «в». Другие забыл начисто.

— Эх, не упомнил, старый дурак, — выругал сам себя Васлий, почесывая в затылке.

— А ты не торопись. Сразу всего никто не запомнит, будь он хоть семи пядей во лбу, — утешил его Андрей Петрович. — Сегодня две буквы, завтра еще две…

— Э-э, так всех букв до конца жизни не выучишь. Нельзя ли как-нибудь поскорее?

— Коли не терпится, можно и поскорее, — улыбнулся Андрей Петрович. — До зимы одолеем эту книгу, потом сам будешь читать, и тогда заговорят с тобой книги, обо всем расскажут, многим полезным делам, вещам научат. Ты послушай, какую песню сочинил про книгу один моркинский мариец:

О книга, книга,
Все ты можешь!
Людей ты жизни обучаешь,
Глаза слепым ты открываешь…
Мы, коммунисты, — продолжал Андрей Петрович, — все время советуемся с умными книгами, и с их помощью на земле новую жизнь построим, и до звезд долетим.

— Ну, уж до звезд… — недоверчиво покачал головой Васлий.

— А как же, на аэроплане. В книгах написано, что возможно это… Может, мы не полетим, а твой сын полетит. Только для этого надо много знать, много учиться, много книг прочесть, и прежде всего вот эту книгу — букварь. И тебе, и твоему сыну.

«Будет новая жизнь хорошая, — думает Васлий. — Дай бог, чтобы все по словам комиссара сбылось…»

Васлий погладил книгу, ласково взглянул на лающего пса: за этой первой, с детскими смешными картинками книгой ему виделись другие книги, много-много непрочитанных книг… И будущая светлая жизнь…

* * *
С тех пор Андрей Петрович стал частенько заходить к пастуху в его «баньку». В каждый приход он показывал одну-две новые буквы, из которых складывались все новые и новые слова.

Васлий радовался, как ребенок, каждой новой узнанной букве. Вечером после работы он раскрывал букварь и звал Келая:

— Садись-ка, сынок, вместе почитаем. У тебя ум молодой, крепкий — скорей схватишь, крепче запомнишь, что я позабыл, подскажешь…

А Келай за отцом раз-два букву прочтет — и запомнил. Отец иной раз на другой день смотрит, смотрит на какую-нибудь букву и не узнает. Забыл, и все: память не та. В таких случаях на помощь приходит Келай.

— Да это же «л», — скажет он.

— Ах ты, холера! — воскликнет отец. — Правильно, Как же я позабыл?!

Келаю тоже удивительно: как же можно позабыть, когда все буквы не похожи друг на друга.

Страницы букваря — как белое поле, а буквы на них — черные зернышки. Соберешь несколько букв-зернышек вместе, и они вдруг скажут что-нибудь. Одни зернышки говорят «мама». Другие кричат «уа-уа!». А третьи рассказывают: «Папа пашет». И вот перед глазами мальчика встает марийская баба с ребенком на руках, она качает ребенка, а он кричит «уа, уа!» или Келай видит мужика-марийца, идущего за сохой… Разве можно забыть такие чудесные буквы?

А пастуха каждое прочитанное новое слово повергает в раздумье.

Раньше он думал, что жизнь проходит, как пена на текучей воде, и ничего от нее не остается.

«Жили ведь когда-то наши деды и прадеды, — думает он, — землю пахали, детей растили, а ныне даже имен их не припомнишь. Все прошло и следа не оставило. А в книге вся жизнь буквами, как узелками на платке или на палочке зарубками для памяти записана: и баба с ребенком, и пахарь (видать, батрак), и даже Жучка — все попали в книгу».

Васлий не расставался с букварем. Идет в поле — книга за пазухой, присядет отдохнуть — вынимает букварь. Вернется домой, толком не поест — опять за книгу.

Вскоре в деревне многие уже приметили этот букварь. Зайдет к Васлию сосед, а он мигом разговор свертывает на грамоту да книги, но собеседник как будто нарочно толкует совсем о другом или же просто махнет рукой:

— На кой она нам! Книгой сыт не будешь.

Но Васлий не сдается, гнет свое.

Начнется ли какой спор, пастух руку за пазуху — и достает заветную книгу:

— Так-то так, а посмотрим, что об этом говорится в книге…

Раскроет он букварь на страничке, где побольше рисунков, и начнет про свободу, про землю, про то, что война скоро закончится да какая хорошая жизнь настанет, — все расскажет, что запомнил из бесед с Андреем Петровичем. Складно выходит у Васлия, и мужик, поначалу, не особенно веривший в уменье пастуха читать, мало-помалу начинает верить.

— И неужто тут про все это написано?

— Про все, — уверенно отвечает Васлий. — Это, брат, очень умная книга, самая революционная. Комиссар Андрей Петрович — друг мне, он плохую книгу не подсунет.

Даже на сходки Васлий брал букварь. Он, как председатель комбеда, проводит собрание, а букварь лежит рядом на столе.

Вскоре умение читать помогло Васлию в одном очень важном деле.

* * *
В деревне все чаще стали поговаривать о дезертире, некоторые сами видели бродящего возле болота оборванного, заросшего бородой человека. Потом прошел слух, что кого-то ограбили на дороге, и мужики из деревни уже опасались ездить в одиночку мимо Куптюрского леса.

Однажды Васлий принес из села берданку. «Петрович дал, — сказал он жене, — велел брать с собой, когда иду в лес».

Келай очень обрадовался ружью. Он восхищенно гладил полированный коричневый приклад, холодное черное дуло и приговаривал:

— Ого, какое ружье! Точь-в-точь как у аблаката Каврия!

Но мать быстро турнула его от ружья:

— Не балуй! Не трогай, ради бога, этот страх!

А Васлий, осторожно вешая ружье на гвоздь, тихо сказал:

— Никогда в жизни в руки не брал ружья, а вот теперь взял. Я не я буду, если не поймаю этого незентира.

— Твое ли дело ловить беглого? — упрекнула Марпа мужа. — Пусть комиссары сами ловят.

— Эх, Марпа, Марпа, — покачал головой Васлий, — многого ты еще не понимаешь. Одни комиссары хорошую жизнь для нас не построят. Мы сами должны отвоевать свое счастье у врагов с оружием в руках.

Несколько дней спустя, утром, Васлий вскинул на плечо берданку, подпоясал кафтан, надел шапку и вышел во двор.

Келай выбежал за ним:

— Отец, возьми меня с собой!

— Нет, сынок, сегодня тебе со мной нельзя.

— Куда ты? В лес? — схватила Васлия за рукав жена.

— Куда дорога поведет, — пошутил Васлий.

Отец ушел. Келай в окно видел, как он спустился к речке, перешел по мосткам на другую сторону и зашагал к темнеющему вдали ельнику.

«Пошел искать незентира», — понял Келай. Он тихо сел на лавку в углу и стал думать об отце: «Вот сейчас отец входит в лес, он идет в чащу все глубже и глубже, внимательно смотрит вперед. А в самой чащобе затаился незентир. Отец увидел его; незентир тоже увидел отца, схватил свое ружье, и — бах-бабах! — раздался выстрел. Отец тоже пальнул из своей берданки. На весь лес грохочут выстрелы — бах-бабах! бах-бабах! Отец прицелился и — рраз! — незентиру прямо в лоб!»

— Ура-а! — закричал Келай и выбежал во двор.

Он взгромозился на изгородь, чтобы было виднее, как отец покажется из леса.

Мальчик долго всматривался в даль, прислушивался, не донесется ли из леса выстрел, но кругом стояла тишина. Спокойно в лесу, бесшумно течет речка, поблескивая на солнце. Ни звука не доносится и со стороны деревни.

Так и не дождавшись отца, он слез с изгороди и пошел играть к ребятам в переулок.

Ребята строили из палок и сухой картофельной ботвы шалаш. Келай заигрался и позабыл обо всем.

Вдруг с улицы послышался громкий крик:

— Солдаты пришли! Солдаты-ы!

Ребята, бросив все, побежали на крик:

— Где? Где они?

Келай вслед за всеми перепрыгнул через изгородь и очутился на улице против голубого дома Харитона.

Возле избы богатея толпился народ.

Когда Келай подбежал к настежь раскрытым воротам, со двора выезжала телега, нагруженная большими, толстыми, пузатыми мешками зерна. Тяжело налегавшую на хомут лошадь вел под уздцы тот самый чернобородый мариец, которого Келай с отцом встретили тогда в лесу.

— Ишь хитрый, хочет народ обмануть — бедняком прикинулся, — возмущенно говорил чернобородый, обращаясь к толпе, — а у самого под амбаром в яме видите сколько хлеба? Что и говорить, одно слово — буржуй!

Келай сразу узнал бородатого, хотя тот был уже в шинели, в красноармейском шлеме и с винтовкой. Вторую подводу выводил тоже знакомый — гармонист Сапан. Только как же он изменился!

Он шагал спокойно и уверенно. «Если бы ему сейчас дать гармонь, — подумал Келай, — он, наверное, не стал бы играть печальную песню». Среди возчиков Келай увидел и отца, он последним выходил со двора.

— Скажи спасибо, что самого не арестовал. Народ голодает, кровь льет на войне, а ты хлебом спекулируешь! — сказал Васлий, остановившись возле хозяина дома.

Багровый, встрепанный Харитон хмуро глядел из-под мохнатых бровей на Васлия и продотрядников и сжимал костлявые волосатые кулаки. Он был один во дворе. Его сын, видать, постыдился показаться народу. Каждому встречному Каврий твердил: «Я за народ, я за Советскую власть», а тут такое дело… Всем ясно, что он тоже помогал отцу прятать хлеб.

Вдруг Харитон завопил истошным голосом:

— Ну, берегись, Васлий! Я тебе припомню!

— Не разоряйся, дед, — остановил его Сапан. — Сам виноват.

— Вы у него еще поищите, — послышалось из толпы. — Небось ещегде-нибудь спрятал, опкын ненасытный!

— Если мы взялись, все разыщем, — ответил бородатый, — от нас не спрячешь!

Келай смотрел на красноармейцев, на толпившихся мужиков и баб — все были веселы и довольны. Один Харитон злобно озирался вокруг, как обложенный охотниками волк.

— Ну, дырявое брюхо, — бормотал он, — дорого заплатишь ты за этот хлебушек…

* * *
Вечером за ужином Васлий рассказал обо всем, что случилось после того, как он ушел с берданкой из дому.

— Грамота ведь помогла, — радостно говорил старый пастух. — Хитрющую лису я поймал…

— А где же она? — спросил Келай.

— Кто?

— Да лиса…

— Эх, малыш! — засмеялся отец. — Я поймал не простую лису, а двуногую. Очень хитрую лису. И привела меня эта лиса из леса прямо к амбару Харитона.

Келай слушал навострив уши и как будто видел все своими глазами, а Васлий продолжал свой рассказ.

Старый пастух пошел прямо к болоту, где люди видели дезертира. Но на дороге он встретил какого-то чужого человека. Одет был человек по-городскому, чисто.

— Ты кто такой? — спросил Васлий.

— Тебе какое дело? — ответил незнакомец и хотел пройти мимо.

— Покажи документ, — сказал пастух, снимая с плеча берданку. — Может, ты незентир.

Человек побледнел, торопливо вытащил из внутреннего кармана кожаный бумажник, достал оттуда какую-то бумажку и дрожащими руками протянул ее пастуху. Хоть незнакомец изо всех сил старался скрыть свой испуг, Васлий ясно видел его смятение.

«A-а, боишься! — думал он. — Видать, нечиста у тебя совесть».

Васлий взял бумажку, которую ему дал человек, и начал ее рассматривать.

Наверху печатными буквами было написано: «Удостоверение», внизу стояла круглая фиолетовая печать и подпись непонятными закорючками.

Старый пастух весь вспотел, пока разобрал все три строчки удостоверения. В бумаге было написано, что товарищ (имя его Васлий не разобрал) направляется по делам Совета.

«Эх, дурень, — обругал себя Васлий, — своего человека за врага принял, какого страха на него нагнал».

— Ты уж прости, друг. Ошибся я, за незентира принял. Бродит тут у нас один, людей пугает.

Но человек не обижался; он крепко пожал руку Васлию, облегченно вздохнул и быстро пошагал своей дорогой.

Васлий тоже хотел идти дальше, но тут его внимание привлек маленький листок бумаги, белевший во мху на краю дороги. Васлий поднял его и развернул. Это была коротенькая записка, написанная разборчивыми печатными буквами.

Васлий прочел ее и остолбенел от неожиданности.

Вот что было написано в записке:

«Дядя Крисам. Приежай сегодня ночью с тремя подводами. Надо везти хлеб, который мы спрятали под амбаром. Каврий, сын Харитона».

Но откуда взялось здесь это письмо? Не иначе, незнакомец обронил, когда дрожащей рукой вынимал из бумажника удостоверение. Так вот он кто, этот дядя Крисам! Васлий побежал вслед за ним, но того и след простыл.

Не догнав Крисама, Васлий решил идти в село. «Нельзя допустить, чтобы враги вывезли хлеб», — думал он, быстро шагая по дороге.

В селе Васлий застал продотряд, присланный из Уржума. Мигом продотрядовцы запрягли лошадей и вместе с Васлием поскакали в деревню.

Когда подняли доски пола в просторном амбаре Харитона, то там, внизу, оказался потайной погреб, набитый мешками с зерном; не зря, значит, поговаривали в деревне, что Харитон тайком продает хлеб спекулянтам.

— Вот керемет! — возмущенно воскликнула мать, потом со вздохом добавила: — Только не простит тебе Харитон этого хлеба…

— Я его не боюсь. Я не один, весь народ за меня, — твердо сказал отец, — не собьют нас враги с правильного нашего пути, не запугают.

Потом Васлий достал из-за пазухи бережно сложенную в несколько раз газету, разложил ее на столе и разгладил на сгибах.

— Вот, взял я сегодня у комиссара газетку, а в ней речь товарища Ленина про жизнь пропечатана.

* * *
Давно уже наступила ночь, давно уже Келай забрался спать на полати, а отец все сидел за столом над развернутой газетой и, шевеля губами, старательно разбирал слово за словом.

Потрескивая, горит в светце сухая березовая лучина, окутанная голубоватым облачком дыма. Жужжит прялка матери. За стеной шумит бесконечный дождь.

Келай задремал.

Вдруг до него донеслось громкое, радостное восклицание отца:

— Ты послушай только, мать! Ленин про будущую хорошую жизнь рассказывает. И говорит-то так понятно, душевно…

Старый пастух, радуясь тому, что сам может читать газету, улыбался во все лицо, и голос его дрожал от волнения.

— У доброго человека и слова добрые, — сказала жена. — Дай бог, чтобы наш Келай увидал хорошую жизнь, а то с детства видит одну нужду да горе…

Отец говорил еще что-то, но Келай, засыпая, слышал только отдельные слова.

Этой ночью Келаю приснился чудесный сон. Будто идет он по улице родной деревни, а вся деревня, даже их темная закопченная банька, озарена невиданным ясным светом, как будто заря занимается с каждого двора. А навстречу ему два человека идут и по-дружески разговаривают. Келай хорошенько вгляделся в них: да это же его отец и Ленин! Ленин совсем такой, как на картинке в Совете, — с острой бородкой, с большим лбом. А одет он, как комиссар Андрей Петрович, в зеленую рубашку и черные брюки.

Ленин погладил Келая по голове и спрашивает голосом Андрея Петровича:

«Хочешь, Келай, полететь на аэроплане?»

«Хочу! Хочу! — отвечает Келай. — Если думаете, что побоюсь, так мне ни капельки не страшно, я на нашу черемуху на самый верх залезал и не испугался!»

«Да ты, как я вижу, бойкий парень, — засмеялся Ленин, — и вправду не побоишься».

И вдруг Келай почувствовал, что какая-то неведомая сила поднимает его ввысь, в небо. Далеко внизу, словно игрушечные, виднеются избы, а над головой сверкают звезды. Только вокруг не темно, как ночью, а совсем светло, и звезды сияют в голубом солнечном небе.

Вдруг откуда-то взялся щенок, тот, что в букваре нарисован. Виляя хвостом, вьется он вокруг мальчика.

«Глупый, отойди! Не видишь разве, я в небо лечу!» — кричит Келай.

А щенок не слушает, не отстает, видать, тоже хочет лететь с Келаем. Ну, пусть летит.

Келай поднял голову вверх, к сияющему, ясному, голубому небу…

* * *
Утром, когда Келай проснулся и выглянул с полатей, в избе была одна мать. Она возилась у печки, готовя завтрак.

— Где отец? — спросил Келай.

— Ушел с комиссаром спозаранку, — ответила мать.

— Разве Андрей Петрович здесь?

— Ночью пришел. Они с отцом чуть ли не до утра сидели, говорили… Уж опять до арапланов договорились… Теперь пошли народ на собрание собирать…

— Значит, Андрей Петрович в деревне? — обрадовался Келай.

— В деревне, в деревне…

В это время кто-то громко застучал в окно, и хриплый тревожный голос крикнул:

— Тетка Марпа, твоего Васлия убили! У реки лежит!

Глиняная чашка выпала у матери из рук и, стукнувшись о пол, разлетелась на куски. Мать, как была, неодетая, выбежала из избы.

Келай соскочил с полатей и бросился за ней.

За речкой, на мокрой луговине, возле самого леса стояла молчаливая темная кучка людей. Келай протолкался в середину.

У густого можжевелового куста, раскинув руки, неподвижно лежал отец. Припав к нему, навзрыд рыдала мать. Молча склонив голову, без шапки стоял Андрей Петрович.

Из-за куста вышел красноармеец с винтовкой в руке и тронул комиссара за рукав.

— Поймали убийц, — тихо сказал он. — И Харитон среди них…

— Каврия арестовали? — спросил комиссар.

— Каврий еще вчера скрылся.

— Все равно найдем…

Комиссар поднял голову и тут увидел Келая. Он шагнул к мальчику и, обняв, прижал к себе.

— Велико горе, но не вешай головы, сынок, — сказал Андрей Петрович. — У твоего отца не было партийного билета, но он был настоящим коммунистом. И ты будь таким же, как он.

Потом комиссар достал из кармана тужурки помятую, в кровавых пятнах книгу, раскрыл ее и тихо прочел:

— «Мы не рабы… Рабы не мы…»

Он протянул книгу Келаю:

— Вот самое дорогое наследство, которое оставил тебе отец. Ты дочитаешь эту книгу. Тебе довершить то, чего не успел отец.

Поднявшийся ветер гнал по небу низкие рваные облака, и вдруг среди серых облаков сверкнул ослепительный голубой клочок неба. Совсем такого, какое видел Келай сегодня во сне.


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Тора́ — начальник, господин.

(обратно)

2

Джаса́к — ханское повеление, ханский закон.

(обратно)

3

Хангул — раб хана.

(обратно)

4

Опкын — злой змей, персонаж марийских народных сказок.

(обратно)

5

Ро́до — родственник. Обращение к уважаемому человеку.

(обратно)

6

Ке́ларь — монах, ведающий светскими делами монастыря.

(обратно)

7

Та́нып — река в Башкирии, на берегах которой живут марийцы.

(обратно)

8

Арсла́н-баты́р — богатырь.

(обратно)

9

Полевые ворота — ворота в изгороди, которой в прежнее время обносились поля у марийцев.

(обратно)

10

Омша́ник — здесь: неотапливаемый сруб, проконопаченный мохом, служит для хранения продовольствия, а летом и для жилья.

(обратно)

11

Агиде́ль (башк.) — река Белая.

(обратно)

12

Шыма́кш — марийский национальный женский головной убор.

(обратно)

13

Кочеды́к — шило, употребляемое для плетения лаптей.

(обратно)

14

Кереме́ть (марийск.) — черт.

(обратно)

15

Манам (марийск.) — говорю.

(обратно)

16

Светец — подставка для лучины.

(обратно)

17

«Судоходец» — матросская подпольная организация волжских пароходств в годы первой русской революции (1905–1907 гг.).

(обратно)

18

Азя́м — кафтан.

(обратно)

19

Калта́к — возглас, выражающий сожаление.

(обратно)

20

Кочка́й — от марийского «кочка́ш» — есть, кушать. Эта фраза из одной марийской пьесы периода гражданской войны, ставшая народной поговоркой.

(обратно)

Оглавление

  • О СЕБЕ
  • ЧЫМБЫЛАТ МОГУЧИЙ
  • КРЫЛАТЫЙ ЧЕЛОВЕК
  • НЕПОБЕЖДЕННАЯ ВЕТЛУГА
  • САБЛЯ АТАМАНА
  • ДЖИГИТ С БЕРЕГОВ ТАНЫПА[7]
  • К ПУГАЧЕВУ
  • СЛОВО ПОЭТА
  •   I
  •   II
  •   III
  • ЛИСТОВКИ
  • СЫН КОММУНИСТА
  • САМАЯ РЕВОЛЮЦИОННАЯ КНИГА
  • *** Примечания ***