Хищное утро (СИ) [Юля Тихая] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Хищное утро

i

Люди много болтают о даре моего Рода, и один из тех слухов — правда: горгульи очень любят пожрать.

Каждое утро, когда я выхожу из задних дверей особняка и, ёжась от дыхания холодного воздуха, утрамбовываю табак в самокруточной машинке, они следят за мной немигающими взглядами. Вот самая нетерпеливая встряхивается по-собачьи, и каменная крошка, как отмершая чешуя, ссыпается с её плеч; вот другая потягивается, и металлические крючки-шерстинки напрягаются и звенят. Хлопают крылья, щёлкают пасти, и горгульи слетаются к крыльцу.

Рассвет только разгорался где-то там, далеко, неверным розовым светом, — а я уже так устала, будто всю ночь перетирала колбы в родовом склепе. Плечи ломило, шея задеревенела, в пояснице поселился иглистый комок напряжённых мышц. Я затянулась поглубже, пропитываясь душным, тягостным дымом; ветер трепал кольчугу, и она отзывалась ему тревожным колокольным перезвоном.

Разрезала ладонь ритуальным ножом и рассыпала вокруг тёмные капли крови. Тяжёлые, медленные, они скатывались с пальцев и разлетались веером, но не успевали коснуться снега, подхваченные серыми молниями горгулий; я затушила сигарету о рукав кольчуги и бросила в сонм хищных глаз горсть сушёной мясной стружки из сумки.

Затем ещё одну, и ещё.

Они жрали молча. Я стояла, придерживая ладонью тяжёлую голову, и вертела свободной рукой самокрутку.

— Все лёгкие себе скуришь, — ворчливо сказал дедушка, недовольно качая головой. — И не нужно делать такое лицо, юная леди! Тебе должно прославлять Род, а не помирать от туберкулёза.

— Ну, Бернард, — проворковала Мирчелла, ласково кладя ему голову на плечо. — Девочка переволновалась, а туберкулёз теперь хорошо лечится.

— Это разве повод его заводить, Ми? Не поощряй в ребёнке порок.

— Плохая привычка, — чеканно подтвердила Урсула, моя прославленная двоюродная прабабка, создательница армии рыцарских лат. — Пенни! Немедленно перестань.

Я медленно затянулась, а затем с наслаждением выпустила дым из носа.

— Это всё та толстуха из Маркелава, — поджала губы Меридит. Она отчаянно молодилась, и на ярко выбеленном лице ставила чёрную мушку над губой. — Как её, Лира. Совершенно неподобающее знакомство для юной Бишиг. Почему Керенберга никак этого не запретит?!

Честно говоря, голова болела и без них, без прекрасных родственников, невероятно увлечённых вопросами моего дальнейшего процветания. От дыма сознание немного прояснялось, и вместе с морозным воздухом и мягким утренним светом в него приходили незваными гостями оставленные на ночь заботы.


В Конклаве — скандал; которую встречу там одни уважаемые люди кричали на других уважаемых людей, пока третьи люди, уважаемые ничуть не меньше, пытались призвать всех к порядку. Волчья Служба рыла носом землю и требовала немедленно выдать им преступника Родена Маркелава; в ответ на это его отец, Старший Маркелава, грозился едва ли не колдовской дуэлью и говорил о величии крови. Северные Рода, и Бишиги вместе с ними, должны бы выступать за изгнание, — особенно с учётом нашей своеобразной репутации; и вместе с тем я, признаться честно, оттягивала голосование, потому что моя дорогая Лира всякий раз ждала под дверями напыщенного зала заседаний. Глаза у неё были больные, заплаканные; я никак не могла понять, как стану в них смотреть, когда решение Конклава обречёт её брата на что-то страшное.

В городе — Комиссия по запретной магии; их уши торчали из каждого угла, их глаза сияли во всякой городской статуе. В мой дом приходили уже дважды. Оба раза я была сдержанна и отвечала вежливо, хотя это было, видит Тьма, нелегко: когда-то эти люди забрали у меня папу, а вместе с ним — дом, семью и детство. Теперь они снова задавали вопросы, перевернули всю лабораторию, а самый главный и самый мерзкий из них тянул издевательски: ах, эти Бишиги…

Мой отец — мёртв; его гибель много месяцев никто не желал расследовать. Зато теперь Сыску возжелалось вдруг добиться новой эксгумации, хотя уже после прошлой тело было нелегко собрать. Много лет назад из-за скандала с чернокнижием папа перестал был Бишигом; я не видела его с тех пор и не уверена даже, что ему был до меня хоть какой-то интерес, — и мне должно быть, наверное, всё равно и на его труп и на то, как он им стал. Но жизнь на материке меня размягчила.

Ксаниф, мой дальний кузен из младшей ветви, — лентяй и повеса. Я билась с ним седьмой месяц, но верхом его талантов так и были тряпичные куколки, танцующие непристойные танцы. Сила Рода в нём была совсем слабенькой, но хотя бы была; а моя старшая сестра и мать наследника Бишиг всё так же упрямо отказывалась возвращаться в родные стены.

К слову о стенах: в особняке жучки подточили стропила, а каминная труба требовала капитального ремонта ещё с прошлой зимы. Но у Рода, как всегда, не доставало на это денег: они растекались со счёта десятками тоненьких, слабеньких, но неостановимых ручейков, и даже щедрый гонорар за сопровождение городского фестиваля горгульями не смог заткнуть множества нелатаных дыр.

Ещё говорят — Крысиный Король вернулся. Говорят шёпотом и с улыбкой, будто это смешная шутка. Говорят, что теперь снова будет война. Говорят, что колдовская кровь давно жидкая водица, что нам следует поскорее вспомнить боевые заклинания и то, как надлежит умирать с честью. А зима выдалась мрачная, злая, и родовой источник перемёрз до самого дна.

Когда-то я была свободна от всего этого и любила лыжи. С тех пор я выросла.


В одних лишь горгульях оставалось немного радости, и эти тихие утренние минуты, когда я трогала ласково звенящие в них чары и слушала певучий клёкот каменных птиц и мягкий шелест железных чешуек, были только моими. Я стояла на заднем крыльце, курила, почёсывала ластящуюся химеру за ухом, и от этого становилось немного легче.

Из глаз горгулий на меня смотрели Бездна и родная, шепчущая материнским теплом, Тьма.

Я улыбалась им, и что-то внутри меня тихонько пело:

Старый город,

Безмолвный рыцарь из снов, который

Устал от шума и разговоров и разной другой суеты.

Уснуло эхо, забыт шарманщик,

Не стало смеха, в тиши нет фальши,

И всякий звук затухает, попав в мёртвый плен духоты.

— Ничего не слышно, Пенелопа, — нахмурилась Урсула.

— Тсс, девочка не для нас, — Мирчелла толкнула старуху под бок и мечтательно закатила глаза. — Это у неё в меня! Бернард, ты же помнишь? Как когда-то в молодости меня приглашали петь в столичной опере партию сопрано. И ах, какой же это был привлекательный волк…

— Отвратительно, — скривилась Меридит. — Лучше бы ты молчала о своём позоре! Настоящая Бишиг, а училась искусствам и путалась с двоедушником!..

— Ну, это ведь всё было анонимно. Я представлялась молоденькой дурочкой из младшего Рода и…

— Ты и была молоденькая дурочка, Ми!

Мирчелла сложила губы сердечком и похлопала глазами, а потом показала им всем язык.

Я против воли улыбнулась. Мирчелла всегда была такая, лёгкая, как носимый ветром цветок. Она приходилась мне тётей, была младшей сестрой папы и умерла непозволительно молодой, так рано, что живой я её почти не помнила.

Она и правда хорошо пела. В доме даже осталось несколько записей: в основном тягучие печальные романсы и отдельные оглушительно-надрывные арии, которые совсем не ассоциировались у меня с её нежным лицом. Мирчеллу убили почти как героиню обожаемой ею трагической оперы: отравила соперница. Правда — и здесь есть определённые расхождения с классикой, — этой соперницей была законная супруга её любовника, с которым Мирчелла изменяла своему жениху.

Учитывая пикантность ситуации, Бернард Бишиг даже отказался от кровной мести.

Мирчеллу похоронили в родовом склепе, — материковой её части, той, что сворачивается мрачной подземной спиралью к югу от особняка. Как и полагается, для неё воздвигли прекрасный мраморный саркофаг, обнятый золотым кружевом, камнями и цветным стеклом; с лица сняли посмертную маску, волосы заплели в косу и сбрили, отняли и заспиртовали уши. Я смутно запомнила, что было много цветов. А спустя отмеренные песнями плакальщиц девять дней Мирчелла, первая из всех покойных родственников, стала мне являться.

После смерти мы возвращаемся в Род, — и остаёмся навсегда его частью, приходя к живым снова и снова. Заспиртованные уши продолжают слышать всё, сказанное у надгробия, а неясные силуэты говорят из тени, — но, увы, могут читать твои ответы лишь по губам. Дедушка Бернард из посмертия продолжил учить меня колдовству, знаменитая Урсула наставляла на пути Старшей, вечно недовольная Меридит пересказала тысячу грязных сплетен о каждом из Родов, а к саркофагу Мирчеллы я спускалась, чтобы петь. Мы раскладывали мелодии на голоса и вели их там, среди свечей, вдвоём.

— Я считаю, — сердито начала Меридит, — мы должны оградить юную Бишиг от тлетворного влияния безрассудной девчонки, которая…

Мясная стружка закончилась. Двуногая горгулья с острым, как гигантское шило, носом обняла мою ногу руками-ножницами. Я погладила гребень, перебрала пальцами вложенные в тонкое тело чары, поправила пару узлов, раздумывая, не забрать ли её в мастерскую на полную переборку, — и как раз тогда за спиной хлопнула дверь.

— Мастер Пенелопа, — крикнул, высунувшись на улицу, мой оруженосец Ларион. — Приехал какой-то упырь из банка. Утверждает, что ему назначено!

Я вздохнула. Утро закончилось; дела навалились на голову и грозились сломать череп. Сперва банкиры, затем городская полиция и потенциальный новый контракт, в обед заедет Лира, потом нужно будет проверить, что натворил по моему заданию Ксаниф, а после этого…

В общем, как ни крути, это был роскошный момент, чтобы выйти замуж.

ii

Амбассадором восхитительной идеи была, конечно же, бабушка.

Бабушка Керенберга не была настоящей Бишиг, — она выбрала вступить в Род, когда вышла за дедушку Бернарда. Это было так давно, что вместо свадебной фотографии у них был выписанный маслом свадебный портрет, парадный и пафосный, на фоне мрачных шпилей облепленного фигурами горгулий особняка Бишигов. На этом портрете она была маленькой и нежной и смотрела на супруга снизу вверх, с обожанием и любовью, — но это было, конечно, пустое творчество художника.

По правде я не видела женщины более жёсткой, чем бабушка Керенберга. Ей не нужны были железные рукавицы, потому что у неё были железные руки: урождённая Морденкумп, когда-то она мяла любой металл, будто он был пластилином. После свадьбы делать так она разучилась, но для дедушки всё равно стала не столько дамой сердца, сколько соратником и воином-побратимом.

Дети у них появились очень поздно, — сперва такой же холодный, как они оба, Барт, а затем романтичная Мирчелла; после смерти дочери дедушка довольно быстро сдал, зачах и сошёл в склеп.

Бабушка Керенберга не была Бишиг по рождению и силе, и вместе с тем была настоящей Бишиг — несгибаемой и твёрдой. Когда Комиссия по запретной магии обвинила папу в чернокнижии, он отрёкся от Рода, и больше никто из нас никогда его не видел. Мама тогда получила развод и вернулась домой, на остров Бранги, а нас с сестрой забрала к себе Керенберга. Мы выросли здесь, в мрачном старом доме, памятнике развалившейся семье; и вот теперь я — Старшая Бишиг, и величие Рода — моя забота.

По крайней мере, формально. По правде же, многим до сих пор заправляет бабушка. И занимает она весь помпезный второй этаж, в том числе парадный кабинет с эркерами и массивными ритуальными зеркалами.

— В Огиц вернулся Се, — торжественно объявила она, стоило мне войти.

Маленькая и сухая, она едва торчала седой макушкой над массивным столом, выстеленным чёрным сукном.

— Бывает, — я пожала плечами. — И что с того?

Бабушка довольно засмеялась. Зубы у неё были белые-белые, и на изрезанном морщинами лице её улыбка казалась жутковатой.

— Ёши Се приезжал утром, — загадочно продолжала она.

Я вздохнула. С годами бабушка полюбила нагонять туману на самые простые вещи.

— Сколько он хочет?

— О, моя дорогая, он хочет многого!

— Ты этому так радуешься?

Это сейчас народы если не дружат, то сожительствуют в мире, и в вольном, выросшем при университете Огице можно встретить и колдунов, и двоедушников, и даже детей луны. Но ещё совсем недавно здесь были земли Кланов, здесь молились Полуночи, а не знающие морали мохнатые могли оборачиваться прямо на улице и обнюхивались при встрече. Лунные и сегодня живут в хрустальных друзах высоко в горах и там же занимаются своими странными вещами, а наши острова торчат острыми зубьями скал из колдовского моря.

Острова невелики, и каждый из них принадлежит одному из Больших Родов, — а прочие Рода обживают их на вассальных правах. И пусть Бишиги считаются на словах Большим Родом, это не совсем правда: наш остров называется Бишиг-Се, и ровно его половина принадлежит Ёши, последнему из Се.

Ёши один, а Бишигов — почти три дюжины. И каждый раз, когда он забирает свою половину островной казны, мне хочется пристрелить его и открыть склеп Се на поругание чайкам.

— Ёши Се был очень мил, — хихикнула бабушка. — Он притащил мне букет из папоротников, представляешь? Я передала его на кухню!

— Приятного аппетита, — мрачно пожелала я. Я терпеть не могла маринованный папоротник, меня от него сразу начинало мутить. — Так какая сумма? Я общалась сегодня с банком по поводу брокерского счёта и надеялась вывести хотя бы пятнадцать тысяч на ремонт крыши, но если депозитария будет не…

— Он не хочет денег, моя дорогая.

Мне на мгновение показалось, что я ослышалась.

— Как это — не хочет?

— Не хочет, — повторила бабушка, белозубо скалясь. — Он предлагает нам, как там он выразился… тьфу ты, «совместное процветание».

Я вспомнила прошлое его предложение, по счастью, изложенное письменно, и заскрипела зубами.

— Никаких, — твёрдо сказала я, — никаких казино на острове не будет!

— Ну что ты! Я сразу ему так и сказала. Ёши Се предлагает объединить Рода, моя дорогая. Ёши Се готов стать Бишигом.

Я задумчиво прокатила эту мысль внутри головы. Ёши Бишиг — это звучало кошмарно немелодично, но вместе с тем до ужасного соблазнительно. Мы смешаем с ним кровь, мы дадим ему имя, мы объединим склепы зеркальным коридором, и тогда остров Бишиг-Се станет островом Бишиг, наш голос в Конклаве станет ещё немного весомее, а деньги перестанут улетать в трубу чужих пустых развлечений. В брачном договоре можно будет прописать, чтобы Старшим всегда становился колдун с изначальным даром, Наследником Рода останется мой кроха-племянник, а…

Всё это было так привлекательно, что о технических деталях я вспомнила не сразу.

— Кого он хочет? — безразлично спросила я.

— О, — бабушка театрально развела руками, — ты знаешь, моя дорогая, ему всё равно.


Пусть говорят, что густую, чёрную колдовскую кровь время размыло в стыдную красную воду, — и всё же в нашей крови ещё бьётся большая сила.

Это её капли я вкладываю в мёртвую материю, чтобы создать в ней сознание будущей горгульи. Это её вытягиваю в нити, чтобы сплести из них сети защитных чар. Это она пульсирует во мне в такт течению времени, это она соединяет меня с прошлым и будущим, это она гудит, как тетива, и благодаря ей я всегда знаю, как верно.

Двоедушники болтают, будто жизнь — это дорога. Однажды, в самую долгую ночь года, двоедушник ловит за хвост своего зверя и, якобы, свою судьбу; после этого он учится обращаться и считает себя взрослым. Мохнатые живут, кажется, вовсе не приходя в сознание, во всём покорные придумке их странной богини-Полуночи.

Другое дело — дети луны, искры сознания, заключённые в тюрьме бессмысленной телесности. Все лунные, кого мне довелось видеть, были не от мира сего; они берегут тайну своих девяти имён, увлечены красотой и разглядывают мир с непосредственностью ребёнка, впервые вошедшего в галерею современного искусства.

А в колдунах говорит кровь, всё в нас создано ею и однажды в неё вернётся. Кровь звенит во мне, и все, кто связаны с ней, стоят за моей спиной.

Чёрное в нашей крови — это слёзы Тьмы, каждая из которых создала когда-то силы колдовских Родов. Есть лишь один способ войти в Род, в котором ты не был рождён: стать отражением кого-то другого.

В жестокие старые времена только такими и бывали браки: молодые резали вены и обменивались кровью, а в запястья мастер вводил зачарованные зеркала. Отражаясь в них, слёзы Тьмы проникали в чужое им раньше тело, приводя невесту в Род супруга. Старая её сила засыпала, а новая — далеко не всегда просыпалась; после смерти теперь уже жена будет похоронена в другом склепе и возвратится в другой Род, а значит — сможет являться своим детям.

В наше просвещённое время это давно уже не обязательно: для современного брака обычно достаточно подписать документы. Моей маме ничего не помешало после отречения папы уехать обратно, и я сама менять Род, разумеется, не собиралась.

И вот — Ёши Се готов стать Бишигом. Кто-то из Бишигов поделится с ним кровью, а он, последний из когда-то великого Рода Се, отдаст своё прошлое тишине.

Надо сказать, я никогда не уважала Ёши. Мы, кажется, даже ни разу не виделись, — зато я по долгу Рода знала и о его бесконечном транжирстве, и о разваливающемся на части замке на вершине острова, и о незаконченном образовании, и о длительных, по несколько лет, отъездах в земли лунных. В какой-то из своих приездов в Огиц Ёши вляпался в грязный скандал с карточным шулерством, — вот уж, действительно, достойное занятие для колдуна; а пару лет назад на бульваре перед университетом экспонировали его коллекцию похабной резьбы по дереву. Да что там говорить: последний из Рода, к тридцати с лишком годам этот человек так и не озаботился ни женитьбой, ни наследниками.

Словом, в моих глазах Ёши Се было затруднительно упасть. И мне было даже немного жаль кузину Долорес, которой придётся по велению семьи разделить жизнь и кровь со слабаком, не способным отстоять самостоятельность своего умирающего Рода.

Мои руки не дрогнули, когда я начертила знак на ритуальном зеркале.

— Долорес, — твёрдо сказала я, глядя ей прямо в искристые серые глаза, — ты выходишь замуж.

— Да, — просияла девушка, от чего на её щеках появились ямочки. — А как вы узнали?

На мгновение я смешалась.

— Что ты имеешь в виду? — медленно переспросила я.

— Как вы узнали, что Яким сделал мне предложение? — она сунула под зеркало тонкую кисть с блестящим браслетом на запястье. — Мы хотели приехать и сказать лично!

— Мне известно всё, — властно заявила я, — что происходит в Роду. Тебе следовало сообщить мне сразу, Долорес.

Она очаровательно потупилась, а я нашла в себе силы улыбнуться:

— Поздравляю. Подумай, что вы хотели бы получить в подарок.

— О, конечно! Спасибо, спасибо!

Она ещё лепетала что-то о своём избраннике, сияя, как начищенная чаша для ритуального огня. Я старательно излучала одобрение, а сама пересчитывала про себя всех женщин Рода Бишиг. И ещё раз. И ещё.

Бабушка обещала Ёши Се, что даст ответ уже вечером. Договорив с Долорес, я, многократно извинившись, перенесла сегодняшнюю встречу в полиции; а потом, мрачно постучав пальцами по рукаву кольчуги, глубоко выдохнула — и набрала на телефоне номер.

— Ммм, — недовольно отозвалась трубка, и сразу за этим раздался гневный детский вопль.

— Ливи, я приеду через полчаса.

— Ага, — безропотно отозвалась сестра. — Купи по дороге тыкву, на пюре для Марека. И гильотину, для меня.

— Хорошо.

В конце концов, иногда даже сильным женщинам очень хочется гильотины. Например, когда Роду нужно что-то одно, а тебе — немножко другое.

iii

— Малая, ты рухнула с дубу и не лечишься.

Что ж. Я знала, что это не будет простой разговор.

— Ливи, это прекрасная возможность для Ро…

— Вот пусть мёртвый дедушка самолично выползает из склепа и женится на этом придурке. Я-то тут при чём?!

Ливи независимо дёрнула плечами и с таким кровожадным выражением разрубила тесаком тыкву, словно несчастный плод был головой её кровного врага. Или, возможно, головой Ёши Се.

— Ливи, у нас в Роду сейчас всего шесть незамужних женщин. Бабушка не настоящая Бишиг и не подходит…

— К тому же она такая рухлядь, что жених прикончит её в первую брачную ночь, — фыркнула Ливи.

И серией точных ударов расчленила выпотрошенную тыкву на некрупные кубики. Я выбрала самую симпатичную, рыжую, пузатую. Без гильотины решила обойтись, но Ливи и тесаком вполне справлялась; висящий в напузнике Марек — юный наследник рода Бишиг, которому мать не потрудилась дать нормальное колдовское имя, — старательно отрывал воротник от её домашнего платья, и звук расходящихся швов странно гармонировал с влажным овощным чмавканьем.

— Долорес помолвлена, — продолжала я, поджав губы, — Люси двенадцать лет. Остаёмся мы с тобой и Гвендолин, а она…

— А она хрен пойми от кого получилась такая бездарная, — бодро перебила Ливи, грохнула кастрюлю о плиту, плюхнула на дно тыквенные кубики и шваркнула спичками. — Малая, я всё понимаю, но я не пойду замуж за этого ушлёпка, хоть ты меня режь. Кто мой маленький? Кто такие щёки себе отъел, кто маме пытается соски отгрызть, кто? Смотри, это тыковка…

Она сюсюкалась с лыбящимся ребёнком, а я сидела за столом, подперев лицо руками. Очень хотелось курить, но за это Ливи точно вышвырнула бы меня вон.

Моя сестрица, как видно — непростой человек. Удивительно, как мы, выросшие в одном доме, получились такими разными: какой-то момент в воспитании Ливи был безнадёжно упущен, и она, в прошлом первая наследница Бишигов, выросла безо всякого внутреннего понимания ответственности.

В детстве мы не разговаривали месяцами. Она дразнилась и зазнавалась, а я кидалась на неё, пытаясь расцарапать противное лицо; Ливи была меня на два года старше и здорово выше, зато мне куда лучше удавались чары, и силы были в итоге почти равны. Когда папа уехал, а нас забрала Керенберга, ливиной старательности хватило примерно на неделю. Потом она нахамила бабушке, перевернула на скатерти пладеменаж, разбив добрую половину сосудов, и сбежала, хлопая дверями, в свои комнаты.

«Переходный возраст начался рановато, — резюмировала бабушка и покрутила в руках подкатившуюся к ней грушу. — Жаль. Придётся сменить сервиз.»

Меня окатило тогда разлетевшейся солью, и я сидела, чихая и пытаясь вытряхнуть её крупицы из кружевного воротничка.

Как ни странно, наши с Ливи отношения после этого смягчились. Бабушкина муштра почти вся упала на мои плечи, — как на «подающую надежды», — а Ливи, заклеймённая бесперспективной, умудрялась в перерывах между нотациями заводить себе какую-то весёлую жизнь. Алкоголь я впервые попробовала лет в двенадцать, в будуаре бабушки, потому что «надо знать свою норму». А всерьёз напилась — только через четыре года, на подпольной ливиной свадьбе.

С горгульями у Ливи закономерно не заладилось: дар Рода требует настойчивости и последовательности в освоении. Чтобы не оставаться совсем уж никчёмной, она пыталась поступить в университет на архитектурное и даже ходила на подготовительные курсы, где рисовала какие-то головы в анфас, профиль и три четверти. Не поступила; бабушка была к тому моменту в таком ужасе от её художеств, что оплатила и артефакторное направление вечерней школы, и отдельный городской дом.

В студенчестве, правда, Ливи совсем пошла в разнос. На каких-то танцульках при порту подцепила смазливого колдунишку из мелкого Рода и оперативно от него залетела. Я тогда долго взвешивала, что будет для неё большим позором: выйти замуж за неудачника, сделать аборт или родить вне брака. Все три были хуже, а Ливи настаивала, что у них большая любовь, — и я всё-таки благословила это непотребство правом Старшей.

Бабушка узнала через несколько месяцев, когда скрывать пузо стало невозможно, и пришла в страшную ярость. Был жуткий скандал, в конце которого Ливи, задрав нос, бросила: ну и изгоняйте меня теперь, — и заявила, что ноги её больше не будет в особняке, пока бабушка не извинится.

Бабушка не извинилась. Более того, бабушка была, конечно же, права: меньше чем через год прекрасный возлюбленный слинял куда-то на побережье, к новой своей большой любви. А маленький Марек оказался настоящим Бишигом, и на этой почве Ливи и бабушка начали хоть как-то общаться.

Теперь я была Старшей Бишиг, а Ливи — измученной младенцем молодой женщиной, без нормального образования, положения в Роде и каких-то внятных перспектив. И договорной брак был великолепным выходом не только для Рода, но и для неё самой, — хотя у Ливи, как обычно, было другое мнение.

— …такой бутуз вымахал, — горделиво сказала она, усаживая Марека поудобнее и помешивая вскипающий тыквенный компот. С ребёнком и большой деревянной лопаткой она выглядела умилительно-домашней, и вместе с тем страшно всклокоченной. — Все нижние резцы уже вылезли!

— Можно в договоре прописать для Марека старшинство, — подсказала я. — И законные права. Это очень укрепит в дальнейшем его положение.

Ливи глянула на меня исподлобья:

— Я не дам таскать ребёнка на эти ваши сборища!

— Но бабушка…

— Не-не-не. Если ты подключишь бабушку, я просто отрекусь ещё раз.

— Вообще-то, ты не отрекалась.

— Хорошо, отрекусь впервые. Тебе легче-то от этого стало?

Я устало прикрыла глаза.

— Короче, Малая. Тебе надо — ты за него и выходи. Или что, меня под него подкладывать — нормально, а самой западло?

В этом была вся Ливи: в хамстве и пошлости.

— Я Старшая, Ливи, — напомнила я. — Я могу сделать более сложную партию, и надо это не мне, а всему Роду. Ну сколько можно, тебе же уже не десять лет!..

Кажется, я повысила голос, потому что Марек тут же недовольно всхлипнул и вгрызся зубами в ливину косу. Она уронила ложку, выругалась; потом подняла её с пола, украдкой облизала и убавила огонь под тыквой.

— Она избаловала ребёнка, — воспользовалась паузой недовольная Меридит.

— Да ты на неё саму посмотри, — проскрипела Урсула. — С каким лицом она разговаривает!.. И всё небось похабщина.

— Скажи, что пропишешь в договоре право завести любовника, — посоветовала мне Мирчелла, отмахиваясь от бабушек.

Урсула сжала зубы:

— Пороть надо было больше, Бернард. Ты их совсем распустил!

— Ну девочки же…

— И посмотри, что из них выросло!..

Я потрясла головой, вытряхивая из них голоса, а Ливи закрыла будущее пюре крышкой и понятливо фыркнула:

— Старпёры достают?

— Не говори так.

— Пошли их, — посоветовала Ливи. К ней когда-то тоже являлись предки, но она так старательно их прогоняла, что с годами они совсем перестали приходить, и даже сейчас предпочитали быть видимыми только мне. — У тебя и без них ответственность разве что из ушей не лезет. Вот серьёзно, вам прям настолько упёрлась эта половина острова? Сотни лет без неё жили, и ничего, не вымерли.

— Это важно для Рода.

— Как скажешь, — она пожала плечами. — Но я всё ещё не проститутка и не продаюсь за острова, уж извини.

— Ливи. Я же поддержала тебя, когда ты…

— А я тоже поддержу тебя, ты не думай. А если решишь спустить его с лестницы, поддержу с ещё большим воодушевлением! Тут всё как скажешь, могу шлейф за тобой носить, могу тарелки бить и ругаться матом!

Она села за стол, выпутала Марека из напузника и устроила его на коленях, и я поняла: она не согласится. Что бы я ни говорила, эта её дурацкая жизнь в захламлённом доме, с бесполезной учёбой, странными друзьями и клеймом разведёнки, которой вряд ли светят нормальные отношения, ей всё равно важнее Рода.

Не то чтобы я ожидала от Ливи многого. Не то чтобы я действительно на что-то надеялась. Что-то во мне предчувствовало это ещё утром, в бабушкином кабинете, наполненном гулким тиканьем старых часов.

— Принимая решение, Старшая всегда взвешивает, что будет лучшим для Рода, — важно произнесла Урсула.

— Можно надавить на Долорес, — задумчиво предложил дедушка.

— Можно сбежать, — подсказала Мирчелла и почесала бровь длинным ногтём.

— Мне это всё не нравится, — поджала губы Меридит.

Я отмахнулась от них, упёрла локти в стол и утопила лицо в ладонях.

— Ну, чего ты, — проворковала Ливи и мягко погладила моё плечо.

Марек гневно взмявкнул и брякнул о столешницу самокруточной машинкой. Вторя ему, потрескивал голубой огонёк газа, в кастрюле булькала тыква, а за окнами гремел, забираясь в гору, трамвай.

Кажется, я выхожу замуж. Я прислушалась к тому, как звучат внутри эти слова. Я выхожу замуж, подумать только. Я — замуж! И за кого…

iv

Сначала я не планировала никак готовиться к этой встрече.

Ну приедет и приедет; ну жених и жених, так не от большой же любви. У меня довольно трезвости ума, — и жизненного цинизма, — чтобы признать честно: даже будь я сама худшим из своих творений, он всё равно на мне женится.

Примерно с такими мыслями я кормила следующим утром горгулий, и самая маленькая из них, сложенная из стальных пластин крылатая собачка, слизывала текущую по пальцам кровь. Она была потешная и всё время разевала рот, будто пыталась тявкнуть, но у неё всякий раз ничего не получалось: голосовых связок я в её теле не сделала.

А у меня они есть, и в моей голове всегда звучит музыка; по большей части простая, плохая и вся на одни и те же мелодические ходы. Если я сажусь за стол или инструмент, я не могу написать ни строчки, как ни стараюсь; зато вот так, между делом, слова лепятся в ком сами собой.

С январским снегом, говорят, приходит в город невидимкой менестрель.

Он поднимается со дна, коса до пят, он не отбрасывает тень.

В мелодиях гипноз и холод, сон и морок, колыбельным нет конца,

Аплодисменты и гастроли, цвет уходит с вдохновлённого лица.

Я слышу смутно этот гимн,

Я запеваю вместе с ним…

Я потрепала собаку по голове и рассыпала по снегу мясную стружку. Массивная горгулья с огромными трубами-рогами, загнутыми назад, как у горного козла, шумно завалилась на бок и принялась лениво почёсываться о крыльцо.

— Нужно накрыть в зелёной гостиной, — важно сказала Урсула. — И открыть оранжерею! Се — старый род, нельзя ударить в грязь лицом.

Мелкая горгулья тяжело приземлилась на моё плечо, выгнула длинную шею и щёлкнула клювом в районе локтя. Если бы не защита, я могла бы случайно остаться без части руки, — но без кольчуги я давно уже разве что спала или мылась.

— Какая разница, — поморщилась Меридит, — что за гостиная, если вся невеста провоняла потом и куревом?! Пенни! Это дурная, дурная привычка! Невоспитанная ты девчонка!

— А мне нравится, когда от мужчины пахнет вкусным табаком, — мечтательно закатила глаза Мирчелла. — И хорошим одеколоном. Или зверем, ммм…

— О Тьма, какой позор. Какой позор!..

Так они и ругались где-то у меня за спиной, пока Урсула с неожиданной для старухи прытью скакала вокруг рогатой горгульи, так и эдак разглядывая вложенные в неё чары. Когда-то давно это был её любимчик; работа была тончайшая, сложная, и я потратила немало месяцев, прежде чем научилась обслуживать это чудовище.

Надо сказать, у меня никогда не было особенных иллюзий о своём будущем. В этом большое счастье того, чтобы быть колдуньей: ты выходишь из Рода и возвращаешься в Род, и вся твоя жизнь — его продолжение. Ты никогда не решаешь за одну лишь себя; всё, что у тебя есть, сформировано волей сотен людей до тебя. Всё, что ты должен, — это гордо нести родовое знамя и не уронить честь имени.

Договорные браки в наше время не так чтобы повсеместно распространены, но случаются. Куда чаще приходится оценивать, достойная ли это партия, и нет ли кого-нибудь более подходящего; я всегда знала, что мой выбор будет весьма… ограничен. Я не бегала, как Ливи, по глупым танцулькам, я не мечтала о прекрасном принце и вообще в целом находила массу занятий, куда более интересных, чем какая-то там любовь.

И это ведь мне с ним жить. Хрен с ней с постелью, но мне с ним до конца жизни каждый день здороваться за завтраком! Можно попытаться сделать это хотя бы… неотвратительным.

Поэтому, закончив с горгульями, я велела Лариону приварить химерино крыло получше, а сама поднялась в комнаты и честно постаралась смыть с себя табачный дух. Помыла голову на два раза, поправила опасной бритвой линию роста волос, увлажнила лицо кремом.

— Зря ты волосы остригла, — покачала головой Мирчелла. — Было так красиво!

Волосы действительно были неплохи: мягкие, светло-каштановые, они лежали раньше волнами, и моё тонкокостное лицо смотрелось с ними каким-то в хорошем смысле возвышенным. Потом, года четыре назад, горгулья намотала мою косу на шипастый хвост и так тащила через весь двор, пока я не сообразила рубануть заклинанием. С тех пор я безжалостно сбривала волосы машинкой под три миллиметра.

Я выбрала хорошую рубашку, — почти новую, кипенно-белую, жёсткую от крахмала, — и «выходную», менее закопчённую кольчугу. Лёгкие чары на тело, объёмный обруч на шее, кожаные наручи, плотные штаны; металлические наклёпки на ботинках я натёрла почти до блеска.

А закончив со всем этим, выдохнула — и привычным жестом закурила.

— Ох, Пенелопа, — засмеялась Мирчелла.

Я фыркнула на неё и затянулась поглубже. В конце концов, кого я пыталась обмануть, если все мои комнаты так или иначе насквозь пропахли дымом?


Когда я вошла в зелёную гостиную, — бабушка Керенберга тоже сочла, что роскошный вид на оранжерею и огромная хрустальная люстра должным образом продемонстрируют благосостояние Рода Бишиг, как будто бы по пути на второй этаж гостю не пришлось подниматься по скрипучим ступеням, — Ёши уже был там, стоял у рояля и нажимал то одну, то другую клавишу, едва заметно морщась.

Рояль был безнадёжно расстроен и давным-давно стоял в гостиной для красоты. В нём рассохся и треснул вирбельбанк, из-за чего просел весь строй; мастер, приезжавший его диагностировать, обнаружил также заплесневевший польстер, стёршиеся фильцы молоточков и износ прочих механических деталей, после чего выкатил такой счёт, что рояль остался стоять нечиненым.

Ёши выглядел рядом с этим роялем, как луноликое видение, неожиданно осознавшее, что сортиры тоже требуется иногда чистить.

Он был высок, — почти на голову выше меня, хотя я далеко не крошка, — и одет по моде детей луны, в два халата один поверх другого. Нижний, серо-белый и плотный, с размытыми зелёными узорами по подолу, он подпоясал расшитым бисером поясом; верхний, лёгкий и расписанный цветами и листьями, был из многослойного шёлка и свободно струился вдоль тела. Посоха при Ёши не было: видимо, оставил на входе, как и полагается по этикету. Впрочем, стремясь продемонстрировать добрые намерения, и я взяла с собой в сопровождение только одну небольшую горгулью.

На лицо Ёши был обыкновенный, мужик как мужик: уставшая от бритья бледная кожа, глубоко посаженные глаза с угрюмыми тенями под ними, жёсткая горизонтальная морщина на лбу. Растрёпанные тёмные волосы он стянул в нечто вроде очень короткого хвоста.

— Рад вас видеть, госпожа Пенелопа.

Голос был неприятный, завышенный и фальшивый.

— Мастер Пенелопа, — поправила я. — Добро пожаловать в особняк Рода Бишиг.

Что говорить дальше, я не знала: я трусливо понадеялась, что дипломатические функции возьмёт на себя бабушка. Но она то ли опаздывала, то ли сочла, что я и сама разберусь.

Ёши тоже разглядывал меня молча, и это был неприятный взгляд, — свысока и с некоторым налётом презрения.

— Старый какой-то, — поморщилась Мирчелла. — И тощий, ещё и вырядился, как церковник. Ты точно не можешь найти кого-нибудь получше?

— Он принадлежит Роду Се, — цыкнула Урсула. — Это очень древний и важный Род!

— К тому же, первичны духовные качества, — наставительно сказала Меридит.

С духовными качествами у Ёши была, очевидно, напряжёнка. Рассмотрев меня с ног до головы, — особое внимание он уделил причёске, и при этом у него, кажется, немного дёргался глаз, — он без приглашения сел на банкетку перед роялем, уложил вокруг себя волны шёлка и спросил:

— Вы подготовили договор?

— Он пока у юристов, мастер Ёши.

— Господин Ёши, — поправил он.

Я кивнула с ровным лицом и села в кресло, чувствуя себя шарнирной куколкой.

Тридцать один год!.. Старший Рода!.. И всё ещё не мастер!

О Тьма, в чём я провинилась перед тобой? Были ли я резка в своих суждениях, или не слышала Твоего голоса в крови, или предала один из твоих заветов?

— Там точно нет больше вариантов?.. — жалобно протянула Мирчелла.

Урсула гневно поджала губы.

— У вас есть пожелания по договору? — вежливо спросила я, чтобы хоть как-то занять затянувшуюся паузу.

— Их передаст мой юрист.

— Замечательно.

Вспомнив о гостеприимстве, я предложила ему напитки (он вежливо пригубил чай и отказался от закусок), затем экскурсию по дому, и какое-то время с натянутой улыбкой рассказывала о фресках в малой столовой и редчайших сортах суккулентов, которые завезла в оранжерею мастер Меридит Бишиг. Разговор катастрофически не клеился; на вопросы Ёши отвечал кратко, а свои задавал редко и странные.

Так, он заинтересовался скульптурой у лестницы:

— Артейское ар-нуво. Оригинал?

— Не знаю, — пожала плечами я. — Её преподнесли в дар как благодарность за стаю охранных горгулий, сделанных Бернардом Бишигом для усыпальницы Рода Рему.

— А, Рему, — разочарованно протянул он. — Вероятно, копия.

В музыкальной комнате я невзначай продемонстрировала порядочно настроенное пианино, и мы сели перед широкими распашными окнами.

— Как давно вы прибыли в Огиц?

— Недавно.

И на этом он снова, поморщившись и коснувшись виска пальцами, замолчал.

— Господин Ёши, — вспылила я, — ваше выражение лица граничит с неуважением. Вас что-то не устраивает?

— Прошу простить, мастер Пенелопа, — сказал мне жених и будущий возлюбленный супруг. — Я ни в коем случае не имел намерения вас оскорбить, вам не о чем беспокоиться.

И, чуть помолчав, добавил:

— У меня хорошая фантазия.

v

Сперва я не поняла, что он имеет в виду. А потом, — по отвратительному блеску на дне глаз и невозмутимому выражению, — сообразила, и кровь бросилась мне в лицо.

Мне показалось, — или мой потенциальный муж действительно только что сообщил, что планирует представлять на моём месте кого-то другого?.. Да он, должно быть, мазохист и суицидник, если говорит такое Бишиг.

— Фантазия? — медленно переспросила я.

— Врежь ему, — воинственно посоветовала Мирчелла, сжимая кулаки. — Нашёлся, вот ещё! Может, ему ещё девственниц в собственном соку подавай?!

Если бы я была девственницей, я немедленно отправилась бы искать любовника на одну ночь, — просто ради того, чтобы не видеть этого надменного высокомерия. Все развлечения сняла бы на видео и вручила ему в подарок, и затем ещё — так сказать, на закуску, — побрилась совсем уж налысо и нарисовала на скальпе зелёнкой похабщину. А все свои предпочтения этот… жених может засунуть в одно место и там пару раз провернуть.

— Расслабь челюсть, — велела Урсула. — Ты теряешь лицо.

И это, к счастью, меня отрезвило. Я украдкой досчитала до пяти, пробежала пальцами левой руки по воздуху, играя на невидимых клавишах хроматическую гамму, — и улыбнулась.

— Прошу простить, мастер Пенелопа, — церемонно сказала эта скотина, — это было неуместное замечание.

— Воздержитесь от них в дальнейшем.

— Обязательно.

И он прикрыл глаза, снова начав массировать висок.

Я отвернулась к окнам, — они выходили на двор, и сквозь лысые боярышниковые кусты было видно, как Ларион пытается усмирить химеру и подступиться к ней со сваркой. Химеру звали Малышкой, ей было никак не меньше полутора сотен лет, и она не так чтобы сопротивлялась, — но и не помогала, всякий раз будто бы невзначай поворачиваясь другим боком. Как это бывает со старыми чарами, в хитром сплетении силовых нитей давно уже завёлся довольно склочный характер.

Говорить с Ёши было не о чем. Я даже не могла понять, зачем он приехал. Ещё утром, когда я пыталась вымыть из волос дым, я полагала, что он захочет, — ну, допустим, познакомиться, сделать какие-то шаги в сторону налаживания наших будущих отношений. В конце концов, именно об этом думала я сама; если уж так сложилось, что мне жить вместе с ним, — пусть это будет жизнь во взаимном уважении и хотя бы каком-то понимании.

Но моего жениха, похоже, не волновали такие глупости.

Я всё-таки велела подать чай; как назло, на мой приказ откликнулся один из наиболее непрезентабельных големов, Безносый Дрю. Глиняный слуга был на голову меня ниже и, шагая по дому, не отрывал плоских ступней от земли, — сервировка стола сопровождалась неприятным шарканьем.

Если бы Ёши отказался пить, я бы всё-таки не выдержала и вышвырнула его из дома: это был бы окончательный перебор в оскорбительности всей ситуации. Но отдалённое понимание этикета у него всё-таки было, и Ёши сразу же взял крошечную чашечку и отпил из неё. В мозолистых руках с узловатыми пальцами тонкий фарфор смотрелся одновременно нежно и нелепо.

Чай отчаянно горчил, но я сделала вид, что так и было задумано. А Ёши то ли решил всё-таки вспомнить о моём существовании, то ли просто заскучал, и спросил всё тем же церемонно-холодным тоном:

— Мастер Пенелопа, могу я попросить вас выбрать свои отражения?

— Они давно известны, — удивилась я. — Моё дневное отражение — Архитектор, а ночное — Химера.

По традиции для каждого новорожденного производится нумерологический расчёт архетипа, это принято почти во всех Родах, — по крайней мере, я никогда не слышала, чтобы кому-то его не делали. По дате и времени рождения, такту биения силы и освещённости неба знающие люди определяют из двадцати шести фигур-отражений те три, что тебя описывают.

Дневное отражение — это то, кто ты есть, в чём ты силён и что умеешь. Если Жрице Солнца свойственно лечить, наставлять и дарить тепло, то Ночной Путник предпочитает одиночество, неожиданные пути и странные изыскания. КакАрхитектор, я выстраиваю пространство вокруг себя, формирую порядки и создаю фундаменты, и это одно из самых подходящих отражений для Старшей Рода; а Ливи по расчёту вышла Цветочница, — неудивительно, что она всё порхает и порхает, поверхностная и лёгкая.

Ночное отражение — это то, куда течёт твоя кровь и какое место ты занимаешь в Роду. Химеру принято считать нехорошим отражением, сложным; оно несёт перемены и потрясения. Дневные Химеры, говорят, манипуляторы, они безжалостны и жестоки. Но для Бишиг хорошо иметь Химеру в Ночи, потому что Бишиги и есть Химеры, мы создаём в материи сознание и управляем рассыпанными по десяткам тел каплями своей силы.

Наконец, есть и третье отражение, — его называют ещё теневым, или тайным. О нём не принято говорить открыто; оно — это и слабость, и скрытый порок, и отчаянное стремление, словом, всё то, что принято держать за закрытой дверью. У меня это был Пленник, и я не определилась пока толком, как его понимать: то ли как то, что я склонна к бездействию (но вроде ведь — нет?), то ли как то, что в моём жизненном пути не останется большого места свободной воле.

Так или иначе, но обсуждать его с Ёши я определённо не собиралась. Но он и не заговорил об этом; вместо этого колдун сделал абстрактное движение кистью, чуть заметно поморщился и спросил:

— Вы не откажетесь выбрать?

— Если вы считаете это нужным, — я пожала плечами.

В конце концов, это займёт ещё какое-то время, и, возможно, наконец станет вежливым прервать этот бессмысленный визит.

Я предполагала, что Ёши попросит принести фигурки, и пыталась вспомнить, где они могли бы быть. Однако, он попросил только зеркало, а фигурки достал из глубокого кармана свои.

Я зашторила окна и потушила люстру. Ёши прислонил зеркало к стулу, зажёг рядом настольную лампу и расставил на полу статуэтки.

Они были чудные: меньше ладони в высоту, вырезанные из дерева и тончайше раскрашенные. Наши были, признаться, хуже качеством: здесь можно было разглядеть и цветы в причёске, и навершие посоха, и морщинки-лапки вокруг глаз. При этом изображения были далеки от канона, — и даже Всадница (если это вообще была она) не сидела на лошади, а правила лодкой.

— Почему их так много? — спросила я, вдруг опомнившись. — И здесь не хватает Химеры.

— Это неклассический набор, — невозмутимо отозвался Ёши. — Вы знаете, что делать? Смотрите только в зеркало и выбирайте лицо, которое покажется вам похожим.

Я знала: так делали в Родах раньше, когда не умели правильно считать. Неясно, конечно, что может значить такая странная церемония; я и хотела бы взять привычного Архитектора, но никак не могла его найти. Может быть, это вот этой бородатый старик с книгой и собакой у ног? Но он уж скорее похож на Учёного. Или, может быть, рыжеволосый мужчина, опирающийся на колонну? Но он до странного молод, и в руке у него весы…

Отказываться было поздно, и я, скрестив ноги, села перед зеркалом. Свет от лампы бил так ярко, что его поверхность казалась выстланной золотой пылью, — и в этой пыли отражалось моё хмурое, напряжённое лицо, упрямый подбородок, узкие бледные губы и тёмные брови вразлёт.

На что ты похоже, моё отражение?

В зеркале отражались десятки лиц, тонко вырезанных из дерева и раскрашенных с удивительным мастерством. Они улыбались, хмурились, кричали, боялись и плакали. Они все казались мне знакомыми тем глубинным, странным чувством, с которым слышишь, будучи взрослым, колыбельную, которую тебе пели в детстве; и вместе с тем я не узнавала никого из них, будто забыла в маминой песне и мелодию, и слова.

Мне казалось: они дышат. Они моргают одновременно со мной, и лишь поэтому я не вижу движения их ресниц. Их голоса звенели где-то внутри меня, неслышимые и свободные; они отражались живыми и полными силы…

…а я — такой же, как они, куколкой.

Я смотрела на птицу на своём плече и видела, как дрожат от ветра её длинные золотые перья. Мои ладони сложены лодочкой, в них плещется вода, и она же стекает вниз звенящей капелью. Что-то во мне смеётся, и смех становится искрами и лепестками.

— Вы нашли дневное отражение, — сказал Ёши, и его голос больше не казался мне фальшивым.

Потом он потушил лампу; в наступившей вдруг ночи внутри зеркала разлилась молчаливая темнота, и в ней выбор дался мне совсем просто. Посох в руках моего отражения так крепок, что алтарь раскалывается на мельчайшие каменные осколки.

Ёши переставил лампу за мою спину и накрыл полами своего халата, выпуская в музыкальную комнату тени. На какое-то мгновение я смотрела в зеркало расширенными глазами, заворожённая, — а затем спохватилась:

— Господин Ёши, это личное.

— Конечно, — он поднял лампу на столик и резким движением раздвинул шторы. — Извините.

Я помогла ему собрать фигурки, поневоле чувствуя внутреннюю дрожь; Ёши небрежно ссыпал их в глубокий внутренний карман.

— Что это были за отражения? — равнодушно спросила я.

— А зачем вам? — он прищурился, и, кажется, это был первый раз, когда я увидела на его лице явную улыбку. — Вы ведь не верите во всё это, не так ли?

— Я больше доверяю официальным методам и расчётам.

— Разумеется.

На этом Ёши, наконец, счёл позволительным откланяться. Я проводила его до ворот, где он забрал из-под охраны горгулий резной деревянный посох.

— Вы интересная девушка, Пенелопа, — сказал он мне, задержавшись на пороге.

Я пожала плечами, а потом вспомнила:

— Мы не назначили дату.

— Вас устроит следующий вторник?

— Вполне.

Он улыбнулся:

— В таком случае, до вторника.

И я вынужденно кивнула:

— До вторника.

Ёши переложил в руке посох, прикрыл за собой калитку и зашагал по улице куда-то вниз, а я проводила его взглядом и выдохнула украдкой.

С последней статуэткой мне не нужна была его помощь. Когда тени коснулись зеркала, из них на меня смотрела тёмная фигура с огромным мечом — и пустотой шлема вместо лица.

vi

Ёши ушёл, — и я усилием воли выкинула из головы и неклассические отражения, и странные ритуалы на грани непристойности, от которых мне стоило бы вовремя отказаться, и самого своего отвратительного жениха. Всё это осталось в вязком позднем утре, наполненном гулкими протяжными звуками просыпающегося дома, но начался день — и завертелись дела.

Ксаниф, как всегда, не смог представить ничего достойного. Великовозрастный болван, он не принадлежал нашему Роду, но по какой-то причуде крови унаследовал дар не от отца или матери, а от прапрадедушки Бишига, давным-давно женившегося на Старшей Лёхикаерме. За одарённого юношу очень просили родители, и около полугода назад Керенберга сдалась и согласилась принять его в особняке Бишиг и научить каким-нибудь родовым премудростям.

Согласилась она, а учить приходилось мне, и это было непросто. По правде, даже от Лариона, не имеющего к Бишигам вообще никакого отношения, было больше толку. Ксаниф вырос среди Лёхикаерме, заговаривающих вулканы, и привык к их своеобразным порядкам — гипнотическим и почти шаманским; горгульям он тоже пытался то петь, то мычать, то рассказывать сказки.

Сегодня он представил мне очередное своё творение: нечто вроде связки глиняных сосисок, слабо трепыхающихся на ветру. Я была зла на Ёши, уязвлена, обижена, а всё моё привычное утро провалилось в Бездну, — и этот непотребный расколбас меня закономерно не впечатлил.

— Ксаниф, что это? — я устало прикрыла глаза.

— Змея, — обиделся ребёнок. Вообще-то ему двадцать четыре, но кажется иногда, что восемь. — Я её заклинаю!

— Восхитительно, — открывать глаза не хотелось. В темноте было тихо и не было… ну, допустим, змей. — И что же она умеет?

— Она ползает!

Глаза всё-таки пришлось открыть. «Змея» действительно ползала, если можно назвать так серию дёрганых движений во всех плоскостях сразу, некоторым образом приводящих к перемещению уродливого тела в пространстве. Ксаниф сиял, как до блеска начищенные крысиные деньги: это было его первое изделие, способное к целеустремлённому передвижению.

Я похвалила его за этот оглушительный успех и оригинальность конструкции, затем отругала — за невыполненное задание и отсутствие прописанного алгоритма, после чего мы занялись доработкой модели.

— Ты когда-нибудь видел змей?

Ксаниф продолжал любоваться своим чудовищем и с запозданием кивнул.

— И как же они ползают?

Выяснилось, что в таких подробностях Ксаниф змей всё-таки не видел, потому и сплетённые им чары были похожи скорее на «страдай в том направлении», чем на что-то более осмысленное. Пришлось начать с основ: разобраться, как устроены степени свободы в змеином теле, порисовать на бумаге боковые волнообразные движения и выяснить, зачем змее выпуклые пластинки на брюхе.

Рядом с Ксанифом я всегда чувствовала себя старухой. Он был увлечённый, не боящийся ошибок, лёгкий; я была младше на четыре года и вместе с тем тёткой, на которую юноша, стремящийся формами к платяному шкафу, смотрел снизу вверх.

Наконец, мы разобрались, как должно быть устроено тело безногой горгульи, и я передала ученика Лариону, — воплощать эту затею в глине. Оруженосец смотрел на меня печальными глазами побитой собаки: он был хорош в кузнечной работе и совершенно незаменим, когда требовалось свернуть из толстой проволоки что-нибудь чудное, а вот возиться в грязи не любил.

— Наше занятие во вторник придётся отменить, — вспомнила я, когда парни обменялись скорбными взглядами, — так что к следующему четвергу я надеюсь увидеть пристойный образец. Ксаниф, пока без чар, лучше отработай упражнения.

— Да, мастер Пенелопа, — уныло сказал Ларион.

— А почему вас не будет во вторник? — расстроился Ксаниф.

— Во вторник я выхожу замуж.

— Зааамуж? — Ксаниф так вытаращил глаза, будто я призналась, что раз в год езжу в лес жрать человеческих младенцев.

Потом его лицо просветлело, а задумчивый взгляд сполз куда-то в сторону моего живота.

— Нет, — строго сказала я. — И я не потерплю в доме дурацких сплетен, это понятно?

— Да, мастер Пенелопа.

Из мастерской я поехала в университет, где меня ждали ещё восемь Ксанифов, правда, чуть более исполнительных. Как принято среди Старших, проживающих в Огице, я читала для студентов маленький спецкурс по близкому родовому дару предмету; это было своеобразной данью уважения давно покойному Амрису Нгье, основателю университета, который когда-то вернул для колдунов право бывать на материке и жить среди двоедушников.

«Интересно, — крутила я в голове, показывая реакцию бетона на сжимающие и растягивающие нагрузки, — захочет ли Ёши наследников?»

Вообще говоря, я не слишком любила детей, — Марек был вынужденным исключением из этого правила, — и при прочих равных не планировала их заводить лет так до тридцати. С другой стороны, бабушка порой громко сокрушалась, что родила так поздно, и советовала не тянуть с этим делом. И, опять же, дети — это хорошо для Рода; конечно же, я смогу позволить себе столько профессиональной помощи, сколько мне захочется…

Я представила себя в роли матери маленького Ёши Се, — почему-то в моих мыслях у младенчика были синячищи под глазами и щетина, — и содрогнулась.

Мы это обсудим, твёрдо решила я. В конце концов, сам Ёши, конечно, стар, но не настолько, чтобы пять-семь, а то и пятнадцать лет моей свободы были так уж для него критичны. И должен же он быть способен хоть на какие-то разумные компромиссы?

Мысли скакали хаотично от детей к змеям, от змей к колбасе и от колбасы — к грядущей встрече в полиции; и когда нагруженная плита разбежалась трещинами по нижнему краю, продемонстрировав слабую работу бетона на растяжение, я едва заставила себя собраться и взяться за проектирование арматуры.


Формально в Огице одно полицейское управление — служба исполнения законности от имени Волчьего Совета. Оно занимает грубое квадратное здание на Нижней набережной, и, по слухам, во внутреннем дворе там вешают преступников прямо на трескучих местных берёзах.

По правде, конечно, в Огице — как и в любом порядочном городе — две полиции: обычная и колдовская.

Мохнатые любят зазря обвинить нас в снобизме и беззаконии, а кто-то даже настаивает, что для народов должна быть «единая справедливость». Но, конечно, ни о каком единстве и речи не может идти, пока закон двоедушников учитывает существование у подсудимого пары, а колдуны решают, допустимо ли будет преступнику возвратиться в Род, — и это я не говорю даже о разнице в семейном праве и, в конце концов, существовании родового дара. Всё это создаёт причудливые юридические коллизии; давно уже принято для простоты: двоедушникам — двоедушниковое, а колдунам — колдовское, и по соседству с махиной службы законности стоит аккуратная, украшенная мелкой жжёной плиткой башенка нашего отдела.

С Харитой Лагбе, его главой, мы были в прекрасных отношениях. Она при встрече расцеловывала бабушку Керенбергу в обе щеки, а меня приглашала на ни к чему не обязывающий чай и «прогуляться» в сопровождении горгулий по городскому фестивалю, и я — в обоих случаях соглашалась. И, конечно, когда Харита попросила меня приехать пообщаться с «коллегой», я согласилась тоже, даже не успев толком удивиться, что встреча пройдёт в главном здании.

Было обеденное время; несмотря на субботу, холл бурлил оживлением. Меня попросили оставить сопровождение, — и я велела Крошке, двуногой остроносой горгулье с руками-ножницами, занять лавочку для посетителей. Она потешно подпрыгивала, пытаясь на неё забраться, и охрана на входе украдкой улыбалась в усы. Затем меня проводили по крутой лестнице с высокими ступенями на четвёртый этаж и дальше через паутину извилистых коридоров до допросной номер девять.

Если отвлечься от названия, это была довольно приятная комната — квадратная, просторная, с функциональной мебелью и огромными окнами, выходящими во двор. Вопреки слухам, берёзы в том дворе не росли, зато стояли, раскачиваясь и звеня, по-зимнему лысые серые стволы высаженных по линейке осин. В крупном кресле перетирал стёкла очков стареющий двоедушник, начальник следственного, росомаха и известный бабник.

Я вошла, он резко втянул носом воздух — и только затем мне кивнул.

— Мастер Пенелопа.

— Мастер Брелле, — я пожала его широкую мозолистую лапу и села.

Харита уже была здесь, как всегда огромная, как гора, и недовольная решительно всем. Ещё в кабинете была какая-то вертлявая девица с дурацкими косами на голове и в вызывающе полосатых гетрах и мрачный колдун с землисто-серым лицом, а на обитом металлом столе стояла гипсовая голова мужчины, — на белые кудри скульптуры чья-то шальная рука опустила нечто вроде венка из еловых ветвей.

— Мастер Харита Лагбе рекомендовала вас, как отменного специалиста, — росомаха довольно погладил свой крупный живот. — Всё это строго секретно, разумеется. Вы ведь позволите мыслить о вас хорошо?

«Эта глупость будет на вашей совести,» — мрачно подумала я, а вслух заверила собравшихся в своей высочайшей благонадёжности.

Я подписала короткое соглашение о конфиденциальности, которое Харита немедленно убрала в свою папку, и мастер Брелле, важно уложив сплетённые пальцы на стол, спросил:

— Что вы знаете о Крысином Короле?

vii

Каждому народу — свои сказки: пока двоедушники молятся Полуночи и верят в судьбу, колдуны чтят память крови и воды священных рек, а лунные просят у матери-луны прощения за то, что когда-то соблазнились шёпотом Бездны.

Крысиный Король — одна из таких старых сказок, в чём-то основанных на правде.

Вообще-то, когда-то давно не было никаких двоедушников. Были только дети луны, живущие в закрытых для всех посторонних хрустальных горах, и колдуны из множества Родов, послабее и посильнее. Потом наш мир столкнулся с каким-то другим, и в залитые Ночью первозданные земли пришли звери, а вместе с ними — противные травы и чужеродные деревья, и появился Лес.

Лес был чудесен и полон своих загадок. Лес шептал сотней голосов о грядущем счастье, о праве знать свою судьбу и о свободе от воли крови. Многие колдуны знают, что в таком шёпоте не может говорить ничего, кроме коварной Бездны; и всё же среди младших Родов нашлось достаточно мечтателей, поддавшихся этим голосам.

Они отказались от капель Тьмы в своих венах ради того, чтобы коснуться призрачной шерсти иномирных зверей. Они ушли, чтобы стать двоедушниками.

Потом была война — долгая и безжалостная, и после неё из трёхсот сорока шести Родов остались только шестьдесят четыре. Ночь отступала, Тьма плакала, а пролитая синяя кровь колдунов собралась в непроглядное молчаливое море, и пенистые волны его звенели от неизбывного горя; тогда Большие Рода вмуровали в камень шестнадцать колдуний, и каждая из них стала рекой, а их земли откололись друг от друга и научились быть островами.

Тогда мы решили никогда больше не ступать на материк. Много поколений мы не покидали островов, а двоедушники жрали друг друга и топили новорожденный Лес в жестокости. И вот тогда появился Крысиный Король: он собрал вокруг себя преступников и душегубцев, снарядил корабли и решил плыть к островам, чтобы установить и там свои порядки. И была бы новая война, хуже и страшнее прошлой, если бы в Лес не пришёл Большой Волк.

Он был сильнейший из всех зверей и отрубал Крысиному Королю хвост за хвостом, пока не вернул в Кланы порядок. Колдовские корабли стали заходить в порты Кланов, и началось новое время.

Словом, никто не любит Крысиного Короля: ни колдуны, ни двоедушники. Он принёс народам много неизбывной боли, и всякий раз, когда кто-то вспоминает о нём шёпотом, у меня что-то легонько ёкает внутри.

— Вы, конечно, слышали нелепые слухи, будто Крысиный Король вернулся, — сказала Харита, когда мы с мастером Брелле обменялись взаимными заверениями во внимании к культурологии. — Они — пустые домыслы неграмотной аудитории и чушь.

— Абсолютная, — с каменным лицом подтвердила девица с косичками и хихикнула.

Девицу звали Ставой, а унылого мужчину в углу — мастер Персиваль, он представлял Комиссию по запретной магии. Любопытные синие глаза, которыми разглядывала меня гипсовая статуя, мне никак не представили; вероятно, это кто-то из высокопоставленных лунных имел в вопросе личный интерес.

— Полнейшая чушь, — с нажимом повторила колдунья. — Вам также должно быть известно обвинение против мастера Родена Маркелава. Доказано его участие в экспериментах из области запретной магии в составе группы лиц, приведшее к смерти четырёх человек.

Я кивнула. Там была мутная история: Роден работал вместе с какими-то людьми над артефактом, отделяющем двоедушника от его зверя. Никакой проблемы бы не случилось, если бы они не испытывали своё изделие на посторонних, и это не привело бы к некоторому количеству трупов; о каких-то научных успехах, впрочем, известно не было.

— Есть основания предполагать, что в Огице действует организованная преступная группировка.

— Крысиные хвосты, — снова перебила Става.

И зачитала нарочито детским голосом:

Крысиные хвосты дрались с врагом мощнейшим, —

Один из них убился, но их не не стало меньше.

— Организованная преступная группировка, — повысила голос Харита. — Идёт следствие, разумеется.

Какое-то время она всё в тех же глухих юридических формулировках рассказывала о расследовании, явно выпуская в своей речи всё, что мне не полагалось знать. Я тем временем разглядывала собравшихся: двоедушники, колдуны и лунный, — очевидно, следствие не продвинулось достаточно далеко даже для того, чтобы разобраться, в чьей юрисдикции завелась проблема.

— В интересах этого следствия, — торжественно заявила Харита, — у нас есть полномочия запросить у вас список доступных изделий, предназначенных для идентификации и борьбы с запретной магией.

— Разрешённых изделий, — шипящим голосом добавил из своего угла колдун.

Я сделала оскорблённое лицо, как будто Бишиги решительно никогда не были замечены в изготовлении чего-либо даже капельку запрещённого.

— Рассказывайте, Пенелопа, — добродушно кхекнул мастер Брелле и расстегнул пуговицу, выпуская из кителя свободолюбивое пузо. — Что у вас есть для нас хорошего?

На мгновение я замешкалась, всё ещё ожидая, что кто-то из собравшихся дополнит эту размытую историю внятным техническим заданием. Бишиги нередко работали на полицию, государственные службы и частные структуры, разрабатывая под заказ то гигантских охранных горгулий для придомовых садов, то неуловимых механических посланников, то железных пожарников, которых не страшно отправить в самое пекло. Это было недешёвое удовольствие, а тиражи были всякий раз сильно ограничены; и всё-таки они пользовались заметным спросом.

— Дилетанты, — недовольно проскрипела Урсула и по-орлиному насупила брови.

— Идиоты, — покачал головой Бернард.

— Как не стыдно отвлекать юную Бишиг от действительно важных дел! — бабушка Меридит топнула ножкой и сложила губы недовольным бантом. — Вообще-то, девочка всё ещё не выбрала пристойного платья!..

Я незаметным жестом оборвала нытьё предков.

— Мне потребуется больше подробностей, — сказала я, надев на себя профессиональное лицо взамен ошарашенного и недовольного. — О какой форме запретной магии идёт речь? Зафиксированы ли конкретные формы чар? К какой отрасли они относятся? Может быть, известно…

— Всего этого нет, — глухо кашлянул Персиваль.

— Если бы у нас было столько данных, мои орлы справились бы и так, — проворчал росомаха. — Мы же не просто так пригласили Бишиг!

Я нахмурилась.

— Злоумышленники используют родовой дар?

— Это пока не установлено, — лицо Хариты стало ещё более недовольным.

— Может быть, есть указания на культ?

— Увы, — мастер Брелле покачал головой.

— Что-нибудь известно про…

— Представьте, что по чёрному-чёрному городу катится чёрный-чёрный катафалк, — лучезарно улыбаясь, посоветовала девица. — Поднимается чёрная-чёрная крышка, и из-под неё высовывается чёрный-чёрный…

— Става.

— …ну, допустим, рука, — она хихикнула и подмигнула мне. — Словом, всё покрыто мраком! Но как только я что-нибудь узнаю, обязательно сообщу.

Я вздохнула.

Что ж, иногда ответственность — это вовремя сообщить клиенту, что его идея граничит с абсурдом. Этому я научилась ещё очень давно, лет в шестнадцать, когда взялась сделать для какого-то волка домашнего слугу, — при обсуждении первого образца заказчик вдруг возмутился, что голем не способен поддержать светскую беседу о торговой политике Западной провинции.

— Я не работаю без спецификаций, — твёрдо сказала я. — Если их нет, я ничем не могу помочь.

Позже, по телефону, Харита будет кипятиться и отчитывать: Пенелопа, вы могли бы продать нам решительно что угодно! Спросили же: что есть, — вот и рассказали бы, что есть и почему это очень нам нужно! Мы же не свои деньги тратим, а бюджетные!..

«Но это бессмысленно,» — нахмурюсь я.

Скрип, с которым Харита закатила глаза, будет слышен даже в трубке. Как будто бы вы, Пенелопа, не понимаете, как делаются дела!..

Потом она на мгновение остановится и напомнит про свои посреднические пять процентов.

Пока же Харита кивнула мастеру Брелле, и росомаха, всё так же посмеиваясь непонятно над чем, протянул мне черновик контракта на «наблюдательные и штурмовые изделия». На первой же странице синими чернилами была обведена цена.

Сумма была очень хороша и напоминала собой ремонт всего, в том числе рояля.

— Я подумаю, — сказала я и добавила для весомости: — Нужно время, чтобы оценить наши ресурсы.

— Подумай! Может, нам нужна лошадь? — Става картинно хлопнула длинными ресницами и тряхнула косичками. — Так хочется крылатую горгулелошадь!..

— Подумайте, — согласилась Харита. — Будем ждать вашего коммерческого предложения, Пенелопа.

Росомаха благодушно кивнул, синие глаза в гипсовой голове потухли, и странная встреча завершилась. Из здания полиции меня провожали взглядами прабабушкины рыцарские латы; они застыли неподвижными скульптурами в нишах между окнами первого этажа.

У каждого воина — гигантский щит, боевой топор и мощный арбалет за спиной. Они вдвое меня выше, безмолвны и мертвы, пока кто-то из имеющих над ними власть не велит им подняться. После Урсулы никому из Бишигов не удавались такие комплексные чары: я только приезжала дважды в год обслуживать управляющие узлы и обучала руководящий состав отдавать латам внятные команды.

Я кивала рыцарям, а затылок жгло, как будто молчаливый Персиваль так и сверлил меня подозрительным взглядом. Заключённый в пентаграмму крест — символ Комиссии по запретной магии, — матово поблескивал на припаркованных на набережной машинах.

viii

Воскресенье пришлось потратить на обустройство семейного гнезда.

Как все старые дома, родовой особняк Бишиг огромен, — куда больше, чем нам действительно нужно. Он выстроен гигантской кривулиной, составлен из четырёх крыльев и главного корпуса, доходит до пяти этажей, увенчан башнями и окружён мастерскими, оранжереями и манежем с полосой препятствий. Если бы не големы, мы бы давно разорились на обслуживающем персонале; даже без расходов на штат содержание особняка вставало в такую сумму, что от неё становилось нехорошо.

Большая часть помещений была, конечно, давно законсервирована. Двери заперты, мебель укрыта чехлами, на стенах слабо мерцали артефакты; мы пользовались только тремя гостиными из невесть скольки и открывали парадную столовую лишь по большим праздникам. Я от силы два раза за всю свою жизнь поднималась в Башню Чаек, и даже столовские големы готовили обеды в бывшей кухне для слуг.

Оттого в коридорах гулял едва слышный шелест запустения, а звук шагов казался оглушительным.

Когда папа отрёкся, а мама укатила на острова, бабушка Керенберга привезла нас с Ливи в гулкий, пустой, хрипло дышащий дом. Ливи сразу же заняла Соколиную башню с высокими стрельчатыми окнами, где представляла себя принцесской и чуть ли не каждую неделю по-новому развешивала по стенам ковры, а я выбрала тёплые комнаты в западном крыле, оформленные светлым деревом, увешанные старыми картами и дышащие морем. Когда-то здесь жил мой семиюродный дядя Демид, авантюрист и путешественник, — тридцать лет назад он ушёл в кругосветное плавание и до сих пор не вернулся.

Мои комнаты всем хороши: за столько лет я обжила их и привыкла к тому, как мягко скрипят канаты, на которых подвешены к потолку книжные полки. Я бы не променяла их ни на какие другие, — но, конечно, они совсем не годятся для замужней Бишиг.

Потому с утра в воскресенье, покормив горгулий, я вооружилась отрядом големов и телегой моющих средств и отперла третий этаж северного крыла.

— Первый, возьми стремянку, поставь её здесь и помой вот эту настенную панель чистой ветошью, вымоченной в слабом мыльном растворе. Второй, возьми другую стремянку, залезь на неё с метёлкой, обмахни потолки от пыли, сними люстру с крюка и держи, пока я не велю спуститься. Третий…

С големами самое важное — отдавать чёткие инструкции, следить за тем, как они выполняются, и не оставлять простора для фантазии. Мои довольно хорошо обучены, не зря они так долго служат в доме; они знают, что «слабый мыльный раствор» — это стакан мыльной стружки на ведро чистой воды, нагретой до сорока градусов, размешанный до однородного состояния. Големы отлично подходят для тупой монотонной работы, поэтому Третьего я оставила тереть паркетные полы с поблёкшим от времени лаком, Второго и Четвёртого купать хрустальные подвески с люстры, Пятого — мыть окна, а Шестого — носить кадки с цветами и текстиль.

А вот картины я расчехлила и протёрла самостоятельно, — фактурные мазки масла не терпят грубости.

Может показаться, что любое хозяйственное дело — ерунда, если у тебя достаточно големов. Увы, это совсем не так: на обучение и контроль безмозглых исполнителей иногда уходит столько времени, что остаёшься совсем без сил, зато с ненавистью и к големам, и к уборке.

— Образец, — сказала я Первому, ткнув пальцем в удовлетворительно отмытую панель. — Повтори со всеми другими панелями в коридоре. Заменяй раствор после каждой второй панели. Когда закончишь, подойди ко мне. Приступай.

Первый — старенький голем, для красоты обряженный в фартук на бесполое худое тело из бледно-серого крошащегося камня, — развернулся и пошаркал к началу коридора, мыть и тереть. Я проследила, как он переставляет стремянку, вовремя остановила не справившегося с тугими защёлками на внутреннем лифте Восьмого и с тоской подумала о профессиональном клининге.

Весь третий этаж западного крыла занимали семейные покои, до сегодняшнего дня пустовавшие. По левой стороне — мастерская, кабинет, гардеробная, ванная и спальня для супруга, по правой — расположенные зеркально комнаты для меня. В торце коридора и между спальнями располагалась неадекватно большая «общая комната», оформленная пошлыми набивными обоями.

Что ж, мои предки любили трахаться с роскошью, — не то чтобы это должно было удивить. В центре огромного пространства, в свете пяти окон и ровно напротив двери в коридор стояла массивная квадратная кровать, на которой можно было бы разместить четырёх человек, и никто из них не был бы обижен. Подходящего по размерам матраса не нашлось; я примерила один поменьше, но это выглядело глупо и жалко. Поменять кровать на другую тоже не получилось: ножки оказались намертво привинчены к полу, а на переборку паркета не было времени. Пришлось обмерить это убожество и заказать новый матрас, мысленно оплакав бюджет Рода.

Големы развесили портьеры, — я выбрала тяжёлую однотонную зелень, и это немного сгладило эффект от вышитых бисером цветов над кроватью. Медную ванну на кованых ножках големы начистили до блеска, под неё я велела постелить ковёр, а рядом поставить ширму; правда, потом выяснилось, что горячее водоснабжение к ней всё равно почему-то не подключено, поэтому функция ванны была исключительно декоративной. В дальнем углу слились в экстазе абстрактные скульптуры, причём у женской были в фотографических подробностях изображены грудь и кудряшки на лобке, у мужчины — напряжённый член и обтянутые мускулами плечи, а лица у обоих отсутствовали: скульптор только наметил точками глаза.

Ещё в комнате был камин, рядом с которым я разместила кресла и столик для закусок, и нечто вроде подиума с шестом.

Я представила Ёши, извивающегося у этого шеста, и это немного меня развеселило. Потом себя, — и от этого мне стало куда менее весело. Весь этот громоздкий, старомодный шик с явным акцентом на плохой порнографии казался таким чудовищно чужим, будто мы были с ним жителями разных вселенных.

У меня были отношения, — не слишком долгие, но приятные и тёплые. Со своим первым возлюбленным я даже сбегала из дома, как в дешёвой мелодраме, выпрыгнув в окно; мы гуляли до самого рассвета по городу, целовались в пустом зале на ночном сеансе какого-то ужастика, пили пиво, плавали в реке голыми и занимались сексом там же, на пляже, а потом я долго вытряхивала песок из нежных мест и ещё пару недель лечила молочницу.

Он уехал в столицу, я осталась, — и мы здраво рассудили, что только дураки заводят в восемнадцать лет отношения на расстоянии. Следующего партнёра я выбирала осознанно, из тех, кто не планирует никаких переездов. Леон занимался алхимией, был в меру галантен, вовремя приезжал на назначенные встречи и не ныл, если я подолгу была занята. Наши отношения закончились как-то сами собой, когда я в течение полутора месяцев забывала ему звонить. Когда всё-таки вспомнила, выяснилось, что он счёл моё молчание формой расставания, — и успешно нашёл другую возлюбленную.

Ещё был Нико. Но это другая история.

В общем, у меня были мужчины, — и решительно ни с кем из них я не хотела бы оказаться в этой спальне. Сама атмосфера здесь была гнетущая. Не хватало только разодетых в церковные хламиды певцов, выводящих унылые хоралы о продолжении рода.

«Может быть, у Ёши и вовсе на это всё не встанет, — подумала я с мрачным удовлетворением, — и постельная премьера отложится по техническим причинам.»

На этом я торжественно поставила на столе воняющий какими-то цветами диффузор и вышла проверить, как големы справляются с желтоватым налётом на кафеле в санузле.


Ёши прислал чек на двенадцать тысяч, никак это не прокомментировав. Из них я, саркастически улыбаясь, оплатила матрас, ритуальные зеркала и несколько мужских халатов для гардеробной будущего супруга. А потом, немного посомневавшись, вызвала мастера по ремонту музыкальных инструментов.

— Нужно заказать цветы, — важно сказала Меридит. — Тебе подошли бы махровые пионы, кармин или кардинал. И для жениха бутоньерку. Пенни! Ты заказала?

— Ему надо — он и закажет, — буркнула я.

Меридит не очень хорошо читала по губам и, видимо, не поняла, что я сказала. Поэтому она поджала губы, независимо вздёрнула подбородок и принялась рассказывать, как важно для порядочной колдуньи произвести достойное первое впечатление.

Под этот своеобразный аккомпанемент я читала договоры, с полицией и брачный, попеременно, пока они не спутались у меня в голове в один большой неуклюжий комок. Набросала идей для горгулий, договорилась с островом о ритуале, велела големам как следует начистить лампады в склепе, — а потом, поздним вечером, замерцало зеркало.

— Дорогая, — царственно сказала мама, — мне стало известно, что ты выходишь замуж. Это верно?

Мама очень старалась продлить увядающую молодость и из-за этого выглядела даже старше своих лет. Госпожа Йоцефи Бранги вернулась в родительский дом сразу после развода, основала своё ателье, в котором отшивала сногсшибательно модное нижнее бельё, и приезжала на материк раз в год, чтобы поучаствовать в ноябрьских показах.

— Верно, — вынужденно согласилась я.

— В таком случае, — важно продолжила она, — тебе пора узнать кое-что об отношениях мужчины и женщины!

Она дала мне несколько секунд, чтобы глупо моргнуть и открыть рот, а потом расхохоталась.

— Такое лицо у тебя сделалось! Могла бы и сама мне сообщить, — попеняла мне родительница, — мы же всё-таки подруги! Отправлю тебе бюстье и трусиков, я такие кружева закупила, можно просто умереть от восторга. И пояс для чулков! У тебя же есть хорошие чулки?

— Да, — сказала я, не уточняя, каким критериям они должны соответствовать.

— Ну, хорошо. Встань-ка, покрутись! Хоть посмотрю на тебя. Ты что ли ещё похудела? А подержаться за что? Вся в отца!..

Так она болтала, пока я не отговорилась делами.

— Фотографии отправь, — велела мне мама напоследок. — Его, себя, вас вместе и вообще всего что захочешь. Повешу в офисе!

Фотографии Ёши у меня даже были, — их полагалось приложить к брачному контракту, — и я продемонстрировала их маме. На снимках Ёши улыбался, чего в жизни за ним почти не наблюдалось, зато тёмные провалы под глазами были на месте. Мама поохала, посмеялась, отправила мне воздушный поцелуй и потушила зеркало.

Я отпустила с лица радостное выражение и всунула фотографию обратно в бумаги.

— Такой он всё-таки старый, — расстроенно протянула Мирчелла.

Я пожала плечами. Не то чтобы именно старый, — взрослый и сноб, ничего нового. Зато на его деньги я отреставрирую рояль, и каждое утро буду петь пошлятину, наслаждаясь тем, как простенькие мелодии гуляют эхом по третьему этажу.

А не понравится, — так пусть заведёт себе беруши.

ix

С недавних пор понедельник занимает первое место в моём личном рейтинге худших дней недели, и всё из-за него — из-за Конклава. Каждый раз, приезжая в зеркальный зал Холла, я готовлюсь заранее к мучительным, совершенно бесцельным разговорам, и к коротким объятиям с измученной Лирой.

Но в этот раз, стыдно сказать, всё это прошло как-то мимо меня. Я почти не слышала, как два сморчка из разных зеркал поливали друг друга изысканно-вежливыми помоями, и едва нашла в себе силы сказать Лире хоть два слова, — все мои мысли уже были там, в завтрашнем дне.

Вторник настал неожиданно быстро.

Время вообще — загадочная штука; когда не надо, оно тянется расслабленной, глухо звучащей резиной, а иногда, когда ждёшь этого меньше всего, гремит несущимся во весь опор поездом и бьёт по ушам звоном. Мне казалось, я успела только моргнуть, а по моим пальцам уже лилась на снег тёмная кровь Бишиг, и хлопали крыльями жадные горгульи; я моргнула ещё раз — а в волосах вдруг вода: это я смывала с себя запах табачного дыма, доверившись подсознанию, как мои создания доверяют вложенным в них чарам.

Было восемь утра, когда я, велев Крошке занять переднее сидение, села в блестящую чёрную Змеицу с удлинённым корпусом. Водитель едва заметно вздрогнул, и машина, проскрипев шинами по укатанному снегу, покатила по улице вниз.

— Доброе утро, — сказала я жениху, учтиво улыбнувшись.

— Вы не надели платья, — нечитаемым голосом заметил Ёши.

— Я не ношу платьев.

Он оглядел меня с ног до головы:

— Вы выглядите не слишком… празднично.

— Моя одежда соответствует традиции, — я нахмурилась. — Что-то иное не было оговорено контрактом.

Сам Ёши был, конечно же, разодет: всё пространство вокруг него было занято пышными складками гладкой ткани, и часть её перебиралась на мои колени. Жених носил богатые лунные халаты: нижний белый, а затем красные в несколько слоёв. Верхний был расшит золотыми птицами, по крыльями которых плескалось трескучим бисером пламя.

Я надела под кольчугу плотную чёрную рубашку, и на этом мои приготовления закончились.

Ехали в тишине. Шёл редкий, колкий снег, была гололедица, и на лестницах то и дело оскальзывались прохожие; дома вокруг стояли глянцевые, облитые льдом, будто глазурью. Заспанное зимнее солнце только-только выбиралось на горизонт, обиженно-оранжевое и дрожащее маревом, а луна на северном склоне была яркая-яркая, как детская погремушка.

— Вы зря не надели платья, — бросил Ёши деланно-безразличным тоном, когда машина вырулила на набережную.

— Я не ношу платьев, — повторила я, чувствуя себя дурочкой.

Он пожал плечами. Ёши смотрел в окно, отвернувшись, как будто видеть кольчугу ему было противно.

— Вы могли надеть брючный костюм. Или вам нравится мне хамить?

— Не понимаю, о чём вы.

Нахамить хотелось нестерпимо. А также велеть Крошке отстричь ему голову, а труп вышвырнуть из машины. С гибелью последнего Се его половина острова так или иначе перейдёт Бишигам; правда, будет большой скандал, а меня, наверное, отлучат от Рода.

— Я дал вам денег на приличную одежду, — так же невыразительно сказал Ёши. — А вы что, предпочли их скурить?

— Я потратила их на ремонт, господин Ёши. Видите ли, вы забыли подписать чек и сообщить мне, что это был целевой транш.

Ёши закатил глаза и проговорил сквозь зубы:

— О, Тьма.

Мы проехали мимо храма двоедушников; там на куполе висели, немного раскачиваясь на ветру, люльки с рабочими. Всё вокруг звенело и скрипело металлом. Справа густо плескалась тёмная вода реки, но между мной и ею была мрачная фигура жениха, и я предпочла отвернуться в другую сторону.

Однотипные каменные домики сливались в один зыбкий страшноватый дом, как отдельные кадры склеиваются в фильм, — и от этого что-то у меня внутри мягко, будто плача, звенело.

Я обернулась украдкой на Ёши, но он так и смотрел в своё окно, и только блестящие бусины, вплетённые в волны волос, немного раскачивались, отзываясь на движение автомобиля. Я отвернулась тоже, прикрыла глаза и пропела одними губами:

Весны не бывает.

Придумали люди,

Как будто зима доводима до края.

Весны не бывает,

И сон беспробуден.

Над стылой рекой ни души, кроме чаек.

У растянутого нитями вантов моста машина повернула и въехала в охраняемый каменными псами двор. Ёши завозился, собирая свои халаты, и я вышла первой, слишком громко хлопнув дверью.

— Мастер Пенелопа, — учтиво склонила голову церковница. — Господин Ёши. Мы ожидали вас.

Прохожим колдовская церковь кажется башней, — верхний этаж её открыт, и там звенят музыкой ветра тысячи металлических пластин, а в стенах свистят на разные лады бутылочные горлышки. Мы вошли в пустынный зал, освещённый красными фонарями, и витая лестница вниз отозвалась нам гудящим неразборчивым эхом; шаги впечатывались в камень, отражались от него и гуляли по зданию вспугнутыми летящими тенями.

Подвальная комната была крошечной, как трамвайный тамбур. От тёмного камня шёл холод. Ёши расплёл волосы и поставил к стене посох, я велела Крошке сидеть смирно и оставила на столе нож.

Церковница протянула руку, и Ёши вложил в неё футляр размером с пудреницу. Она открыла его и проглядела на свет два тончайших круглых зеркала, разбросавших по комнате резкие светлые блики.

— Если кто-то из вас сомневается, вы можете уйти сейчас.

Ёши поморщился и покачал головой. Я пожала плечами. Церковница, выдержав паузу, отложила пустой футляр на стол, — и сдвинула в сторону штору.


Говорят, в старые времена колдуны женились в каменных залах у самого истока волшебной реки, дающей жизнь острову и его Родам. Река Бишиг-Се брала начало высоко в горе, и добраться туда сегодня можно было только вертолётом или на спине горгульи; я была там однажды, почти десять лет назад, когда меня выбрали Старшей. В пещере пахло пылью и железом, а вода била из камня чёрная-чёрная, как неразбавленная древняя кровь.

Конечно, там давно никто не женился. В Огице и вовсе не было ни пещеры, ни истока, ни колдовской реки; зал под церковью выложили мрачным островным камнем, вдоль стен развесили красные фонари и зеркала, многократно отражающие их свет, а в самом центре комнаты стояли на расстоянии метров полутора друг от друга две невысокие колонны. Вместо истока здесь был огромный металлический сосуд с врезанным в него медным краном.

Мы встали между колоннами, спиной к спине; скользкие красные ткани с золотым шитьём захлестнули мои ноги.

— Кто отдаёт? — светским тоном спросила церковница.

— Я.

Мой голос не дрогнул, и сама я стояла, закаменев, — и жалея, чтовсё-таки не надела платья, которое скрыло бы сейчас подрагивающие колени. Колдунья взяла мою левую руку и положила её на колонну, провела своими пальцами по моим, невесомомым прикосновением вывела узор на расслабленной ладони. Её губы шептали слова изначального языка, и мои пальцы бледнели и замирали, будто чужие.

Сверкнуло лезвие. Церковница собрала кожу на моём запястье и углубила ногтём линию третьего браслета. Широкий чёрный книжал разрезал плоть легко, как подтаявшее в тепле масло; мелькнула сероватая струна сухожилия, тёмный крап вен, мягкие волокна мышцы, пористая структура сустава. Церковница надавила сильнее, и нож с едва слышимым скрежетом пропорол кость.

Он опускался всё ниже, и ниже, и ниже, пока не коснулся выглаженного камня колонны, а отделённая левая кисть не осталась лежать, едва касаясь бледного предплечья.

Я обещала себе не смотреть, как не смотрела вчера, как медсестра протыкает иглой вену и собирает кровь на анализы. Я хотела зажмуриться и считать про себя, пока всё не закончится, и мысленно разрешать приостановленные аккорды. Но не смотреть было нельзя: в глухом красном свете фонарей, в немом, давящем каменном зале, среди диссонантного шелеста слов изначального языка одна только отделённая рука казалась звучащей живо.

Кровь не текла. Разрез выглядел начерченной ручкой линией. Церковница потянула кисть на себя, расширяя пробел до нескольких сантиметров, и в нём я видела расщеплённую ножом головку кости.

— Правую руку, господин Ёши, — сказала церковница где-то за моей спиной.

Я вслушивалась, — но ничего не могла понять; слова заклинаний казались текучими и лживыми, они кружились водоворотом, за которым не было видно ни смысла, ни дна. Ёши стоял, как памятник самому себе, и только красные ткани едва заметно дрожали у самого пола. Я слышала глубокое, замедленное волей дыхание, и стук встревоженного сердца, и тихий звук, с которым нож коснулся камня.

Я потянулась правой рукой назад, к его руке, пытаясь найти не то поддержки, не то подтверждения, что всё это происходит на самом деле. Пальцы нашли колкий бисер вышивки и холодные ткани, а за ними — пустоту.

Церковница открутила кран. Поток чёрной воды рухнул на пол, прогрохотал по камню и разбился, звеня. Колдунья омыла водой зеркала; шёпот её заклинаний становился всё страннее и тише.

— Приподнимите руку, — велела она мне.

Рука была такой лёгкой, словно мне отрезали не кисть, а весь груз прошлого. Церковница прижала к разрезу зеркало; я, повинуясь её жесту, взяла в правую ладонь левую и подставила её к металлу, так, чтобы зеркало оказалось зажато внутри руки.

Она проделала то же самое с Ёши, а затем коснулась обоих зеркал и зашептала снова. Моя кисть чуть шевельнулась, проворачиваясь и сдвигаясь, и замерла, прирастая.

Грохотала вода. Колдунья шептала, шептала — и умолкла. Я подвигала пальцами так и эдак: они слушались плохо, будто с паузой. Круглое зеркало торчало из запястья острыми краями и разбрасывало по залу слепящие блики.

— Можете поцеловать супругу, господин Ёши Бишиг, — сказала церковница.

И закрыла кран.

x

В наступившей вдруг тишине шелест тканей по полу показался мне оглушительным.

Я повернулась к нему на деревянных ногах. Рука не болела, — только пальцы легко кололо отступающим онемением. Зеркало вовсе не ощущалось, будто его и не было.

Не знаю, как выглядело моё лицо, но лицо Ёши так и осталось безразличным и скучным, — только морщина на лбу углубилась, а подбородок очертило резче пережитым напряжением. В его руке зеркало было таким же чужим и нелепым, будто дорисованным.

Я не хотела с ним целоваться. На лице Ёши тоже не было написано особой страсти. Тем не менее, он послушно приобнял меня за талию, а я вскинула лицо выше.

Он был гладко выбрит, — под раздражённой кожей только наметилась темнота будущей щетины, — и пах цветами и родниковой водой. Неровный свет фонарей углубил тени под глазами; вплетённые в волосы бусины легонько звякали, а ткань рукавов искряще скрипела о мою кольчугу.

Губы коснулись губ, — сухо и почти бережно. Я мысленно досчитала до пяти и отстранилась.

— Поздравляю, — сказала церковница.

Ёши кивнул ей, поклонился чану с ритуальной водой и вышел, — только ткани хлопнули сквозняком.


Даже если мне и хотелось уйти к реке, сесть на ступени у воды и скурить три сигареты подряд, а потом долго полоскать рот ледяной водой от всего сразу, это было невозможно: свадебный день был расписан поминутно.

От церкви мы поехали в Холл, от вида которого у меня снова заныли все зубы разом. В пустынном зале навязчивым эхом гудели разговоры, и мне пришлось изображать счастливую улыбку новобрачной за нас обоих, потому что Ёши даже не пытался хоть как-то прикрыть этикетом степень желанности нашего брака. Было всего человек пятьдесят гостей, по большей части деловых знакомых; кто-то из девушек прерывисто вздохнул, разлядев в запястьях зеркала и посчитав их, видимо, чем-то невероятно романтичным.

— Милостивой Тьмы, — желали нам с разных сторон.

— Благословения Рода.

— Детишек побольше и поскорее!

— Взаимопонимания, потому что оно есть важнейшее…

— Любви и общего саркофага.

— Детишек!..

Я украдкой глянула на Ёши, пытаясь сделать свою улыбку как можно меньше похожей на оскал. Лицо моего страшно сказать мужа абсолютно ничего не выражало.

Адвокаты наконец проверили документы, и нас пригласили к столу в парадной нише у колонн, перед высоким застеклённым стеллажом. Я подписала все три экземпляра на каждой странице и, уколов палец булавкой, капнула кровью на карточку, скрепляющую место сшива. Ёши проделал то же самое; регистратор перепроверил бумаги, вынул из ящика за спиной тонкую деревянную пластину и написал на ней знаки иглой. Закончив, он расщепил её на три части, одну убрал вместе с договором в шкаф, а две другие — отдал нам.

Я передала свои адвокату, Ёши — спрятал в огромный внутренний карман в верхнем халате.

Гости зааплодировали. В углу зала накрыли фуршет, и я даже нашла силы запихнуть в себя пару канапе. Ёши застыл каменным изваянием и на все поздравления отвечал сухо и односложно. Большая часть собравшихся была ему, очевидно, не знакома, — странно было бы иначе, с учётом того, что он годами жил в горах среди лунных, а собрания Конклава игнорировал не иначе как из принципа; единственный, кому хоть как-то улыбнулся мой муж, был мастер Хавье Маркелава, — тот самый, что, по слухам, пару лет назад проиграл Ёши чуть меньше чем целое состояние.

— Поздравляю, — сказала Харита и притянула меня к себе, а я в ответ неуклюже похлопала её по лопатке. — Твой избранник такой серьёзный мужчина!

— Думает только о делах, — подтвердила я.

— Похвально, похвально! Есть ли какие-то изменения в статусе нашей заявочки?

Я заверила Хариту, что думаю о запросе полиции денно и нощно, прерываясь только на такие несущественные мелочи, как собственная свадьба, и на брачном ложе тоже буду рассчитывать возможные конфигурации изделий для будущей поставки. Харита пошутила грубую и несмешную шутку о том, что предпочтёт сексуально незаинтересованных горгулий, и на этом разговор увял.

Смертельно хотелось курить, но в общем зале это было бы невежливым, а на улицу меня не выпускали пустая болтовня и нелепые поздравления. Холл бурлил пафосом и звенел прожжённым, циничным фарсом вроде того, с каким надевают траурные одежды на отречение злейшего врага по твоему же заявлению.

Вряд ли хоть кто-то из собравшихся мог всерьёз подумать, будто вся эта скоропалительная и невероятно выгодная Родам свадьба была плодом нашей с Ёши пронзительной, за душу берущей любви. Но, конечно же, говорить об этом открыто было недопустимо, — так же, как нельзя не пригубить налитый для тебя напиток, чтобы не обвинить хозяина в попытке отравления, или как невозможно не выложить оружие, заходя в чужой дом.

— …я счастлив, — говорил Ёши кому-то своим ломким, завышенным голосом, от которого мне всякий раз хотелось поморщиться, — что моя дорогая Пенни дала своё согласие.

— Меня зовут Пенелопа, — мрачно сообщила я позже, когда двери машины закрылись, и водитель вырулил на дорогу. — Это имя не сокращается.

— Оно слишком длинное для несокращаемого.

— Восемь букв. Надеюсь, вы справитесь с тем, чтобы их запомнить?

Ёши оглядел меня снизу вверх, задержавшись на измятой кольчугой рубашке, — я порядком мёрзла в таком виде по зимней погоде, но в пальто или шали смотрелась бы совсем уж глупо, — плоской груди и короткой стрижке.

— Я могу постараться, — он усмехнулся отвратительной, циничной ухмылкой, искривившей его и так не слишком привлекательное лицо. — А вы попробуете в ответ носить что-нибудь приличное?

— Где связь?

Он удовлетворённо кивнул:

— Я так и предполагал.

У мастера знаков мы не разговаривали. Он насвистывал что-то себе под нос, рисуя на наших правых ладонях символы Рода Бишиг; Ёши смотрел на свою левую ладонь, где остался знак Рода Се, а я — всё больше в сторону.

В склеп мы спустились, когда недоброе зимнее солнце уже клонилось к западу. Дом Ёши был порядком запущен и совершенно терялся среди огромного дикого сада; Ёши представил меня охраннику, бросил горсть зерна в кормушку, плюхнул туда же пачку сливочного масла: налетевшие отовсюду синицы бесстрашно садились ему на руки и тёрлись цветными грудками о ткани. В склепе было сухо и пыльно; я украдкой провела пальцем по могильной плите и не удивилась, увидев на подушечке липкую черноту.

— Не нужно этого делать.

Я пожала плечами.

Склеп разбегался тремя коридорами, и в небольшом пространстве между ними уже висело зеркало, — огромное и очень старое, в тяжёлой бронзовой раме. В нём отражался другой склеп, такой же неухоженный: тот, что остался на острове, под разваливающимся замком Се. Теперь Ёши вешал ещё одно, новое зеркало, — оно, сделанное из того куска, что и зеркала в наших запястьях, навсегда соединит нас — а ещё эти могилы и островной склеп Рода Бишиг.

С островом я договорилась ещё в воскресенье, и там уже висело ритуальное зеркало.

— Позаботься о моих предках, — сказал Ёши на изначальном языке и протянул мне свой нож, лезвием к себе.

— Позаботься о моих предках, — эхом отозвалась я и подала ему свой.

Татуировку пекло, и я разрезала другую ладонь. Кровавые знаки на зеркале смешались, соединились в один, и в темноте отражения зажглись вереницей лампадки покойных Бишигов.

Осветить саркофаги Се Ёши не потрудился, и обратно мы шли в одном только неверном свете фонаря.

Я устала и замёрзла, голова помутнела, хотелось курить и нормально поесть, и оставшееся дело — переезд, — вызывало у меня ровно столько воодушевления, чтобы не удавиться прямо на месте. Но всё оказалось не так страшно: Ёши нанял какую-то компанию, которая пригнала грузовую машину и упаковала вещи в большие, аккуратно подписанные коробки. Наша Змеица тащилась следом, и теперь короба стояли у задних дверей особняка Бишиг пирамидой, рабочие сновали туда и сюда, отшатываясь от услужливых големов, а Ёши разговаривал о чём-то с бригадиром.

Прищурившись, я читала подписи. «Перья красн.», гласила наклейка на верхней, узкой и длинной, коробке. Прямо под ней стоял куб «Косточки крупн., не кантовать», а в самом низу — три одинаковых ящика: «Липа № 1(3)», «Липа № 2(3)» и «Липа № 3(3)». Всё это было проклеено красным скотчем, и их бодро волокли в будущую мастерскую Ёши.

Ящик с инструментами Ёши рабочим не доверил и держал в руках, а к «документам» не проявил никакого интереса.

Тьма его покусай, мне ведь жить с этим человеком. Жить! Вероятно, довольно долго; завтракать за одним столом, обсуждать планы на выходные, распределять родовой бюджет, посещать склеп по субботам, а когда-нибудь — рожать детей. А он, совершенный чужак, привёз в мой дом какие-то косточки и теперь следил ревностно, чтобы их действительно не кантовали при выгрузке.

— Давайте знакомиться, — предложила я, вздохнув.

Ёши глянул на меня искоса.

— Ну, попробуйте.

Я на мгновение зависла и не придумала ничего лучше одного из вопросов, которые использовала для собеседования с потенциальными слушателями своего спецкурса:

— Если выбирать что-то одно, что вы хотели бы создать своей силой?

Ёши молчал очень долго, а потом сказал медленно:

— Мастер Пенелопа, вы, возможно, забыли. С сегодняшнего дня моя родовая сила спит.

Он покрутил запястьем, и блики света рассыпались по утоптанному сероватому снегу. Я побледнела и вхолостую щёлкнула зажигалкой, ещё раз и ещё, а потом плюнула на этикет, и так безвозвратно нарушенный, и закурила.

Ёши смотрел на разгрузку с ровным лицом. Я курила, чувствуя, как январский холод пробирается под кожу, и пыталась понять, почему у меня дрожат руки.

Взметнулись ткани. Ёши накинул мне на плечи свой верхний халат и, ничего не сказав, ушёл в дом.

xi

— С победой! — торжествующе сказала бабушка и отсалютовала мне бокалом.

Я вяло улыбнулась. Быть может, зря, — но я не чувствовала себя победительницей. Хотелось умыться, скурить чего-нибудь покрепче и запереться в мастерской на неделю, поставив в дверях охранника-голема.

— Ты настоящая Бишиг, моя дорогая, — продолжала бабушка. Она привлекла меня к себе, обняла и похлопала по плечу. — Ну, ну! Сделай счастливое лицо. Что тебе не так, Пенелопа?

Я пожала плечами и улыбнулась старательнее.

В бабушкином кабинете, как всегда, было темно и душно: она стала мёрзнуть к старости и любила натапливать свои комнаты так, чтобы каждый посетитель мгновенно покрывался мелкой испариной, а я — оплакивала счета. Впрочем, это было не более чем мелкое неудобство, и мне не хотелось отказывать в нём бабушке.

Она прошла, опираясь на посох, к столу в эркере и уселась в своём высоком кресле, а я плюхнулась на стул. Узловатые пальцы встряхнули бумаги, перебрали ворох плохо откопированных листов.

— Милая, от твоего лица у меня кисло во рту, — попеняла бабушка.

А потом цепко вытащила из кипы листов фотографии. Это тоже были плохонькие копии, корявые и все в полосах, но главный герой в них узнавался легко: это был Ёши, в анфас и в профиль, портретно и в полный рост, одетый, в трусах и полностью голый, — как и положено для снимков в контракте. Мне тоже пришлось такие сделать, и ради этого наш семейный юрист специально нанял неболтливого фотографа из тех, чьи контакты передают между Родами. Я подозревала, что он снимал и меня, и моего тогда ещё жениха, и ещё примерно сотню будущих новобрачных разной степени осчастливленности, — но, надо отдать ему должное, он был исключительно профессионален, не позволил себе ни единого лишнего слова и большую часть съёмки прятался под чёрным покрывалом фотоаппарата.

Вообще говоря, многообразие снимков вызывало нехорошие ассоциации с той самой проституцией, которой изначально назвала моё замужество Ливи. Так, в перечне была отдельно указана необходимость запечатлеть соски в стоячем и спокойном состоянии, — со вторым вышла заминка, потому что в студии было довольно-таки прохладно. С другой стороны, присланные Ёши фотографии и вовсе напоминали анкету порноактёра, так что всё честно.

— Интересно, откуда у него шрам, — хихикнула бабушка, перебирая карточки. — Смотри, какой фактурный.

Я вздохнула. Шрам я уже видела: он был, по правде сказать, не фактурный, а ужасающий — почти круглое пятно келоидного рубца с рваными краями на груди слева, чуть ниже сердца. Такую рану можно получить, если насадиться грудной клеткой на что-то вроде арматуры, — правда, не совсем ясно, как после этого выжить.

— Я уже отправила людей в склеп Се, — деловито сказала бабушка и всё-таки отложила фотографии. — Нельзя оставлять там такое! Разруха и запустение, есть надтреснувшие плиты, а в лампадках такой слой пыли, что их самих не видно. Завтра будет готов перечень работ. Придётся, вероятно, заменить лестницу.

— Это стоит обсудить с Ёши, — нахмурилась я. — Это всё-таки его предки.

Бабушка цокнула и погрозила мне пальцем:

— Пенелопа, Пенелопа! Это наши предки, а Ёши теперь Бишиг, и ты не должна ничего у него спрашивать. Мы не можем оставить родовой склеп в разрухе, это совершенно недопустимо.

— Распущенный мальчишка, — согласно поджала губы Меридит.

Я глянула на неё исподлобья: сегодня мне не хотелось видеть предков, но они всё равно мелькали здесь и там, только не подходили совсем уж близко.

— Ты его всему научишь, — хихикнула мне на ухо Мирчелла и, лукаво подмигнув, сбежала куда-то в стену.

— Надо организовать перераспределение средств, — продолжала бабушка невозмутимо. — Это прописано в договоре, нужно обязательно съездить в банк. Ёши содержит на острове какой-то «липняк зеленчуковый», это явно убыточный актив, а вот с верфи на западном берегу можно…

— Бабушка, — я устало прикрыла глаза, — давай обсудим это завтра?

— Перебрала? — понимающе кивнула она. — Ну, хорошо. К тому же, скоро ужин.

Я глянула на гулкие настенные часы, — стоило один раз заметить их тиканье, и оно воцарялось в голове отбойным молотом и отзывалось пульсацией в глазах.

— Я распоряжусь накрыть, — сказала я и встала, пока бабушка не придумала ещё какой-нибудь темы для разговора.

Она благосклонно кивнула мне и принялась собирать в стопку бумаги. А когда я уже взялась за дверную ручку, вдруг подняла голову:

— Милая. Поздравляю! И без глупостей, хорошо?

— Конечно, бабушка.


До ужина я успела обработать зеркало: подрезать выпирающие края, оставив над кожей лишь небольшую полоску металла и стекла, и закрыть острый срез скруглённым серебряным кантом. Теперь его можно было принять за обычный браслет, пусть и несколько своеобразный. Рука ощущалась странно, будто занемевшей и замедленной, а ногти на ней были почему-то бледнее, чем на правой. Я разминала пальцы так и эдак, поневоле опасаясь, что зеркало лопнет в моём запястье, — но этого, конечно, не произошло.

Правую ладонь пришлось долго вымачивать в заживляющей мази. Татуировка с символом Рода потемнела и немного кровила, но отёк почти спал.

Раньше, во времена колдовских войн, такие знаки помогали определить, куда доставлять тело павшего; сегодня это уже не так актуально, но колдуны всё ещё, знакомясь, показывают друг другу ладони.

Знак на левой — это Род, из которого ты вышел. Знак на правой — Род, в который ты вернёшься после своей смерти. И с сегодняшнего дня я, получается, действительно настоящая Бишиг, по обеим рукам, до самой кости, до истока Тьмы в сердце.

— Поздравляю, — тихо сказала я самой себе, глядясь в зеркало над умывальником. — Поздравляю.

У этих слов почему-то не было своей частоты, как будто они запутались в ворохе обертонов.

Ужин накрыли в малой столовой. Массивный стол на резных ножках накрыли белоснежной скатертью, расставили столовое серебро, зажгли свечи вдоль стен, под рядом крупных портретов. Пахло душистым луковым супом и описавшимся ребёнком: руководила големами Ливи, а Марек сидел в высоком детском стульчике и стучал по столу деревянной фигуркой коровы.

Ливи надела розовое платье с воланами и накрутила волосы. Случайный гость мог бы подумать, что невеста — она, а не я; если бы не увидел, конечно, свежую татуировку.

— Ты не торопилась, — проворчала Ливи и тут же неябедничала: — Двенадцатый перебил тарелки.

— Он не обучен работе на кухне. Если хочешь, можешь это исправить.

— Вот заняться мне больше нечем!

Ёши спустился, когда часы ударили восемь, — минута в минуту, как будто ждал под дверями, следя за стрелками. Бабушка заняла место во главе стола, я села рядом с мужем, а Ливи устроилась напротив и сразу же попыталась сунуть ребёнку отварное соцветие брокколи. Ксаниф надел парадный фрак и явно чувствовал себя не в своей тарелке.

— Очень за вас рад, — произнёс он, чуть запинаясь.

— Дааа, — Ливи расплылась в улыбке, — мы все в чистейшем восторге! Ах, какая любовь, какая любовь!

Я пнула её под столом, но сестрица только надула губы и невинно захлопала пышными ресницами. Ёши наблюдал за нами с совершенно пустым лицом, только в глубине глаз плясали огоньками ночные демонята.

— Нумерологически сегодня хороший день для брака, — сказала я, чинно промокнув губы салфеткой. Лязгнула кольчуга. — Дата сводится к двойке, а это число надёжности и миролюбия.

Ёши пересчитал что-то, чуть заметно шевеля губами, а потом поправил:

— К шестёрке.

— Как же? К двойке. Один плюс восемь плюс…

— Вы в сумме складываете цифры, а нужно отнимать девятки.

— С какой бы стати?

— По мастеру Зену Лаалдхаага.

— Господин Ёши, но ведь он чернокнижник.

— О? — Ёши о чём-то задумался. — Тогда, конечно, к двойке. Извините.

Я щёлкнула пальцами, и големы принялись разносить второе блюдо.

— Мой бывший муж тоже читал Лаалдхаагу, — вставила Ливи, распиливая шницель на волокна и явно считая, что спасает ситуацию. — Отчасти поэтому мы и развелись! Ну, и потому что он завёл другую женщину.

— Ливи, — угрожающе сказала бабушка.

— Надо было отрубить ему голову, — вдруг подал голос Ксаниф. — Вопрос чести Рода! Такое оскорбление смывается кровью!

Ёши продолжал так же задумчиво жевать салат:

— Я, кхм, буду иметь в виду.

— А вот в музее естественных наук, между прочим, новая экспозиция, — быстро вставила я. — Я планирую посетить её со студентами. Выставляют макет рудника.

— Невероятно интересно.

Я кратко рассказала об истории разработки материковых рудников, и на этом разговор окончательно заглох. В качестве десерта выступал сливовый пирог, который вышел невыносимо кислым и вставал в горле комом; я жевала его нарочито медленно, пока Ливи пыталась обсудить с Ёши его отсутствующие взгляды на политическую обстановку в Кланах.

Но, как бы я ни хотела растянуть сомнительное удовольствие от пирога, совсем скоро мой муж аккуратно сложил салфетку, встал и протянул мне руку.

Ладонь была твёрдая, мозолистая, с потемневшей кожей на подушечках пальцев. Круглое зеркало стояло над запястьем мерцающей короной.

Я вложила в его руку свою, и он сухо коснулся губами кончиков пальцев. Вышла из-за стола; Мирчелла принялась насвистывать что-то пафосное, но я так на неё зыркнула, что она закрыла рот на невидимую молнию и выкинула ключик.

В коридоре третьего этажа светили только бра, а в лестничном холле сквозняк шумно хлопал бархатными шторами. Я отцепилась от мужского локтя и взялась за ручку своей комнаты.

— Через полчаса? — спросил Ёши, кивнув в сторону общей спальни.

— Хорошо.

Он улыбнулся мне, я улыбнулась ему, — и мы одновременно захлопнули за собой двери.

xii

Свет был приглушён: горели только направленные на картины лампы, из-за чего чудовищная обстановка слегка терялась в темноте. Постель с новым матрасом застелили накрахмаленным, кипенно-белым бельём, и над гладью простыней морской пеной стояли кружева подушек.

Ёши был уже здесь, сидел в кресле у молчаливого камина, задумчиво рассматривая пузырёк со смазкой. С волос понемногу капала вода, сразу впитываясь в пушистый банный халат. Я сама завернулась в похожий, надела мягкие носки и ничего больше: ни на какие лиричные раздевания не было настроения.

Можно было бы тоже сесть в кресло и там и сидеть, слушая несуществующий огонь, — но я опасалась, что в таком случае мне будет сложно заставить себя встать, и получится некрасивая, нелепая сцена. Сцен не хотелось ещё сильнее, чем лирики; хотелось спать и курить.

Я остановилась у кресла, положила ладонь на спинку, — и Ёши, поняв намёк, встал. Собирался сказать что-то, но я покачала головой и взяла его за руку.

Лёгкое прикосновение, и я запрокинула голову. Этот поцелуй получился глубже и интимнее, чем в церкви, и всё таким же церемонно-сухим. Я приоткрыла рот, коснулась чужих губ языком, и его ущипнуло мятой из зубной пасты; Ёши привлёк меня ближе.

Мокро. Влажный звук от взаимодействия ртов казался театрально-громким, будто мы старались специально, чтобы было слышно даже на задних рядах партера. Руки пробежали по моей спине, я уцепилась пальцами за края его халата и постаралась целоваться как-то прилично. С негромким стуком столкнулись зубы, я впечаталась носом в гладко выбритую, липковатую от геля щёку и отстранилась.

Какое-то время мы просто смотрели друг на друга. Я — на его глубокие тени под глазами, кривую морщину на лбу, свежий порез от бритвы и узкие, недовольно сжатые губы. Он — не знаю, на что.

Это было по-своему странно: стоять вот так, в тишине, слишком близко, и слушать далёкое, смазанное дверями тиканье часов из коридора. Для часов время продолжалось, а для меня почему-то замерло. Я была каплей крови, неуклонно катящейся по натянутой из прошлого в будущее струне; и вместе с тем бабочкой, сфотографированной за мгновение до столкновения с пламенем.

Мы ведь знаем, что будущее неизбежно, не так ли?

Мои руки скользнули ниже и развязали пояс халата, — он глухо плюхнулся на пол. Я погладила гладкую грудь, обойдя жутковатый шрам: вживую он был даже страшнее, чем на фотографиях. Ещё выяснилось, что Ёши тоже не надел белья, что бреется везде, и что моё присутствие не слишком его взволновало.

Грудная клетка под моей ладонью ходила мерно и неслышно вверх-вниз. Она развязал на мне халат, обвёл пальцами сосок, немного сжал. Я вяло подумала, что можно бы как-нибудь всхлипнуть, но решила, что получится уж слишком натужно и нелепо.

Постельное бельё было холодное, — надо было заранее поставить обогреватель, но мне почему-то не пришло это в голову. Кожа покрылась мурашками, соски напряглись, и Ёши мягко обвёл пальцами левый. Влажно, аккуратно поцеловал шею, погладил спину, направил мою руку в свои волосы, и я выдохнула, пытаясь хоть как-то растормошить собственное тело.

Наверное, Ёши мог бы быть неплохим любовником, — с какой-то другой женщиной, на которую у него бы по крайней мере стояло. Но вместо этой другой была я, с глупой стрижкой и плоской грудью, слишком высокая, слишком угловатая, слишком… просто во всём — слишком. Что-то во мне недоумевало: как вообще мы оказались здесь, Пенелопа, и зачем? — что-то другое вздыхало ревниво, а что-то третье юродствовало: что это за мужчина, что не может соблазнить собственную жену!

Было очень тихо. Ёши лежал совсем близко, но я не слышала ни его дыхания, ни стука сердца, будто рядом со мной под видом живого человека был искусно сделанный голем. Зеркало в его запястье сверкнуло в опасной близости от моей шеи, и я нервно сглотнула, сама удивившись тому, как громко это вышло.

Ёши посмотрел на меня с сомнением. Я расслабила лицо и улыбнулась.

Он скользнул левой рукой между ног, а я прикрыла глаза и попыталась представить приятные вещи. Вот, например, Давлат, мой первый мужчина, любил странные места и секс стоя: ему не составляло труда приподнять меня, вжать в стену и целовать так, чтобы я задыхалась и плавилась в его руках. Мы любили друг друга в реке, на диком пляже, в нашей парадной оранжерее, в университетской аудитории, в туалете ресторана и даже на плохо зашторенном балконе, выходящем на проспект, и это каждый раз было стыдно, а ещё горячо и зажигательно. Если представить, что вот сейчас я стою на том балконе, а он тянет с меня вниз брюки…

Представлялось плохо. Ёши не был похож на Давлата решительно ничем, — ни напором в движениях, ни фактурой мышц, ни запахом, и даже ласкающие движения у него все были не по часовой стрелке, а против, и это почему-то ужасно раздражало. Но исправлять его было бы глупо и неловко.

Я попробовала отвлечься и вообразить себе абстрактный сценарий: вот, скажем, прекрасная длинноволосая принцесса в высокой-высокой башне и её рыцарь на белом коне… чем занимается та принцесса? Может быть, она вышивает целыми днями? Но тогда с ней и говорить, верно, не о чем, кроме как о технике выполнения многотонной глади. Вот он спасает её из башни, впивается в карминные уста… но от чего он спасает её и зачем, и что будет с ней теперь делать? И как заберётся, в конце концов, в башню, если башня действительно высока? Может, и не конь у него вовсе, а крылатая горгулья. Будет удачно, если она сможет взлетать без разбега и набирать хорошую вертикальную скорость. Интересно, какая потребуется для этого механика крыла.

О Тьма, вот уж действительно — эротическая фантазия.

Пальцы ощущались чужеродно и бессмысленно, а щедро вылитая Ёши смазка была стылой и липкой, из-за чего казалось, что нежные складочки пытаются соединить холодной сваркой. Выждав какое-то время, — я отмеряла его по мерному тиканью часов, — я изобразила некое подобие возбуждённого стона и деловито потянулась к поясу мужчины.

То ли размер груди имеет значение, то ли обогреватель всё-таки нужно было поставить, но Ёши всё ещё был не то чтобы увлечён. Я провела рукой по члену и получила весьма сдержанную реакцию.

Мы не разговаривали, и это было, пожалуй, к лучшему. Ничего из происходящего нельзя было обсудить так, чтобы не заржать и не заплакать. Что бы я сказала ему, в этой чопорно-выкающей манере? «Господин Ёши, у вас привлекательные гениталии?» Если он будет после этого готов хоть к каким-то свершениям, я сочту его мужчиной феноменальных достоинств.

Или, может, он сам предложит: «Пенелопа, отсосите». Нет, это был бы всё-таки окончательный перебор, уход за какую-то зыбкую границу разумного и возможного.

Наконец, взаимно замучившись, мы перешли к основному действию. Я хотела было просто раскинуть пошире ноги, но Ёши перевернул меня и потянул вверх; смотреть на него в процессе совершенно не хотелось, и я без возражений приняла коленно-локтевую.

Член был не так чтобы особо большой, но помещался плохо. Мышцы не слушались. Ломило спину. Ёши аккуратно удерживал меня за талию, и иногда краешек зеркала задевал кожу.

Было зябко и неудобно. Затекали локти. Матрас проминался с мягким звуком, который ездил мне по ушам и мешал разобрать мелодию свистящего за окном ветра.

Много позже Ёши, помявшись, признается, что представлял себе в тот момент балерин. Почему их — объяснить не смог; но все усилия в его сознании были направлены на то, чтобы видеть перед собой, как настоящие, точёные ножки в пуантах, лёгкие прыжки и грациозные арабески. Видимо, у него действительно была хорошая фантазия, потому что у меня удержать такую концентрацию не получилось. Я глядела, как ходит туда-сюда гладкая ткань простыней, слушала робкий скрип матрасных пружин и оценивала, достаточно ли они громкие, чтобы написать претензию продавцу.

Когда всё это, наконец, закончилось, Ёши небрежно обтёрся халатом и потянулся ко мне с лаской. Я отклонилась, неловко покачала головой и села, утопив ступни в мягкий ворс ковра. Муж в ответ пожал плечами и сел на другом крае кровати, наконец-то отодвинувшись от меня в пространстве достаточно далеко.

В темноте гулко говорили часы.

xiii

К завтраку Ёши не вышел, и, возможно, это к лучшему, потому что утром на заднем дворе обнаружился труп.

Первыми его нашли, конечно, горгульи, — было бы странно надеяться на что-то иное; когда я, позёвывая и утрамбовывая табак в самокруточную машинку, вышла на тёмное крыльцо, они творчески разрывали человечье мясо на бахрому, а Малышка оглушительно чавкала и причмокивала свеженькой берцовой костью.

— Фу! Брось, брось кому я сказала!.. Фу, фу, плохая горгулья!..

Малышка по-собачьи склонила голову, обиженно насупилась и сплюнула в грязный снег тщательно обглоданную кость.

— О, — оживилась бабушка Меридит. — Утро перестаёт быть томным!

— Место, — велела я горгульям, — вон, вон, пшли!

Хлопанье крыльев, металлический лязг, хрусткий звук крошащегося камня, — это горгульи рассаживались по загонам и балкам манежа. Малышка шумно рухнула в сугроб и зарылась в него уродливой мордой.

Я вышла почти вовремя: труп был относительно свеж и худо-бедно сохранен. Горгульи оторвали ему обе ноги и правую руку по середину плеча, прогрызли мягкий бок до пупка, а чей-то шершавый язык слизал с головы часть волос. Грязный снег двора был залит бурой кровью и требухой вперемешку с другими неаппетитными субстанциями. Пахло дерьмом, деревенской кровяной колбасой и — почему-то — аптекой.

— Нельзя, — твёрдо сказала я.

С сожалением выкинула корявую самокрутку и пошла будить Лариона.

Выходить во двор Ларион отказался: он, колдун и оруженосец, не терпел вида крови и от одного моего объяснения слегка позеленел. Зато на него можно было без стеснения свалить вызов компетентных органов и разгон горгулий по местам; пока он бегал между постами, призывая созданий, я присела рядом с обслюнявленной башкой нашего несчастного гостя.

Это был мужчина, не так чтобы сильно молодой, но и не старый, с кустистыми бровями и кудрявой шевелюрой. Его лицо казалось мне смутно знакомым, но я не стала бы в этом ручаться; аккуратно постриженная бородка смёрзлась сосульками и искажала черты лица. Свитер был разодран в вермишель, рубашка вся зажёвана, а пальто я нигде не увидела, — возможно, Малышка заглотила его целиком. Заклинательских татуировок на руках не было, а вот знак Рода на левой ладони — был: несчастный принадлежал Сковандам, маленькому Роду с острова Вилль.

Наверху хлопнуло окно, — это бабушка выглянула наружу и теперь разглядывала неаппетитную композицию с высоты второго этажа.

— Отвратительно, — резюмировала она.

И захлопнула ставни.


Мы успели позавтракать, запереть големов в подвале и отменить поездку в банк и к юристам. Полиция не очень-то торопилась, — вероятно, они сочли, что помогать тут уже некому, и в этом были правы; зато приехали такой представительной делегацией, что парковочных мест на улице им не хватило.

Смотреть на труп собрались впятером: молчаливый двоедушник в медицинском халате поверх пальто, семейный адвокат, Харита, Персиваль и ещё один запретник, мастер Вито Ульба, с которым мы расшаркивались, как это делают старые недруги. Ещё какие-то люди бродили по двору, а манеж деловито обнюхивала тройка лис; чары в горгульях пришлось затушить во избежание несчастных случаев.

— Ну, рассказывайте, — довольно сказал Вито, сияя, как начищенная монета. Над расчленённым трупом это выглядело почти неприличным.

— Я вышла во двор около шести десяти утра и обнаружила горгулий вокруг тела, — сказала я, глядя мимо его лица. Вид мастера Вито вызывал во мне ещё меньше радости, чем утренняя находка. — Они собираются здесь с шести, на кормление. Я отогнала горгулий от тела, но, как видите, оно всё-таки пострадало.

— И вы решили вызвать полицию?

— Обращался мой оруженосец, полагаю, не позднее шести двадцати.

— Получается, вы не смогли от него это скрыть?

— Простите, что?

— Труп, — любезно пояснил Вито, всё так же неприятно улыбаясь. — Получается, вы не сумели скрыть от вашего помощника труп?

— Мастер Вито, в вашем высказывании содержится некорректная презумпция, — вмешался адвокат, — я вынужден пресечь эту беседу в интересах моей клиентки.

— Спасибо, Норман.

К сожалению, мастер Вито чхать хотел на мнение адвоката и немедленно зашёл с другой стороны:

— Как часто вы отпускаете тварей на самостоятельную охоту? Или, может быть, вы сами ловите для них жертв в трущобах?

Я закатила глаза и повернулась к Харите:

— Можно нам, пожалуйста, другого специалиста?

Но та только дёрнула плечами и отошла к медику, прощупывающему чарами намотанные на боярышниковый куст кишки.

Восток зацвёл розовым и жёлтым, разбросал по городу крикливые лучи, сам от себя устал и выгорел в обычный облачный зимний день. Мастер Вито всё-таки от меня отошёл и расхаживал с важным видом по манежу, тыкая в нос горгульям каким-то уродливым артефактом. Лисы обернулись и, ничуть не стесняясь своего вида, одевались прямо на крыльце. Мы с адвокатом лениво обсуждали управление активами Рода Се.

К одиннадцати приехала труповозка. Неаппетитный натюрморт упаковали в ящик, часть служащих уехала, а меня попросили выделить комнату для «разговора».

— Кто находился в доме? — спросил буквально с порога старший из лис.

— Я, мастер Керенберга Бишиг, господин Ксаниф Лёхикаерме, господин Ларион Лёкпеш и мой супруг, господин Ёши Бишиг.

— Вы замужем?

— Со вчерашнего дня. Нет, этот труп не является моим свадебным подарком, мастер Вито.

Лисы переглянулись, и младшие разбежались, — видимо, обнюхивать домочадцев. Персиваль устроился в кресле у камина и, кажется, задремал, зато Вито излучал тёмный, пьянящий интерес.

— Что вы делали сегодня ночью?

— Занималась сексом, — с каменным лицом сказала я. — Мы вчера поженились.

— У вас есть охрана?

— Личная? Нет.

— Общая, в доме.

Я вздёрнула бровь:

— Господа, вы находитесь в особняке Бишиг.

— Мастер Пенелопа, это не ответ.

— Мастер Вито, это не допрос.

— Расскажите про обеспечение безопасности, — предложила мрачная Харита. — Были ли раньше… инциденты?

— В особняке содержится двести шестьдесят восемь постоянно действующих созданий, — чётко произнесла я. — Из них пятьдесят семь так или иначе заняты в охране. При обнаружении посторонних горгульи издают… Крошка, продемонстрируй сирену.

Горгулья вскинула в потолку острый нос, открыла пасть и пронзительно, до боли в ушах, завизжала. Звук был высокий, чистый и такой громкий, что от него дрожали стёкла в окнах.

— Мой отец занимался разработками в области акустики, — очаровательно улыбнулась я, когда собравшиеся вытрясли из ушей осколки звука. — Как видите, это невозможно пропустить. Сегодня ночью тревоги не было.

— Барт Бишиг был чернокнижником. А ваши твари убили человека!

Я покачала головой:

— Это исключено. Горгульи не атакуют без прямого приказа, это вложено в основу чар. А вот труп на площадке они могут счесть, так сказать, завтраком.

— Ну конечно, и подтвердить это могут только Бишиги!..

Харита бросила на Вито недовольный взгляд и переформулировала:

— Кто может отдавать такие приказы?

— Я и Керенберга.

— Никто больше?

— Никто.

— Ваш муж?

— Только общие бытовые указания.

— Ясно. Как вы полагаете, откуда во дворе могло появиться тело?

Я пожала плечами.

— Спасибо, Пенелопа. От лица колдовской полиции я прошу вас не покидать города и быть на связи.

— Разумеется.

Мастер Вито прожёг меня взглядом: будь его воля, я бы уже давно сидела в застенках Комиссии по запретной магии. Беседы с прочими домочадцами тоже завершились, адвокат затребовал протокол, и вся эта толпа неприветливых людей, наконец, покинула дом.

Так и вышло, что с многоуважаемым супругом мы увиделись, лишь когда пришло время подавать обед.

— Вы очень спокойны, — заметил он, внимательно меня разглядывая.

— А с чего мне нервничать?

— У вас дома найден расчленённый труп.

— Честно говоря, — я вздохнула, — я бы даже удивилась, если бы сегодня на меня не свалилась новая неприятность.

xiv

Погибшего звали Асджер Скованд. Ему было двадцать девять, он работал младшим преподавателем на кафедре океанологии в университете имени Амриса Нгье и вёл такие замечательные дисциплины, как «введение в методику научных исследований» и «техника безопасности». Коллеги отзывались о нём как о человеке увлечённом и компанейском, но немного рассеянном. Каждый год он возил группу студентов на практику на морскую экологическую станцию, где увлечённо препарировал морских ежей и травил у костра байки про глубоководных чудовищ.

Асджер Скованд был помолвлен с Анне Вилль, вроде как — по любви; ни в каких особых скандалах замешан не был, ничего не наследовал, ни с кем не конфликтовал и в целом вёл исключительно неинтересную жизнь.

Как я об этом узнала? О, это было несложно: имя между делом сболтнули лисы, а уже в четыре часа в день убийства позвонила Каролине Скованд, троюродная тётка погибшего, представляющая материковую ветвь Рода Сковандов. Она сердечно поблагодарила меня за своевременное вмешательство, из-за которого уши Асджера остались в относительной сохранности, а затем попросила разрешения установить на месте гибели памятную плиту и посещать её в годовщины.

Видеть чужие надгробия в своём дворе мне не хотелось, и я предложила вместо этого снять с площадки дёрн, впитавший пролитую кровь Рода, и направить его семье погибшего. Это предложение было принято с воодушевлением.

Роль Старшей — вообще, довольно странная штука. Казалось бы, она даёт тебе власть, и положение, и возможность распоряжаться бюджетом и даже, если твой Род велик, устанавливать на своём острове налоги и вершить суд. Но то ли кровь и правда разжижела и выцвела со старых времён, то ли я сама делала что-то не так, — но моё Старшинство порой включало в себя необходимость договориться с дирекцией лесопарка о предоставлении небольшого трактора и наблюдать, как он перекапывает задний двор, воняет, грохочет и разводит грязь.

К вечеру адвокат подтвердил, что труп действительно принадлежал Асджеру, и поделился краткой сводкой скучной информации об убитом. Так я узнала, что в холле главного здания университета поставили портрет, и благодарные студенты принесли к нему высушенные панцири морских ежей. Никаких предположений, кому могло бы понадобиться прикончить этого любителя странных гадов, с ходу было выдвинуть нельзя. В полиции открыли дело, в котором я проходила свидетелем, и делиться со мной подробностями явно никто не планировал, — но, конечно, если бы лисы учуяли на убитом мой запах, меня бы уже задержали.

Всё это было, конечно, очень странно, — начиная, пожалуй, не с трупа, а с самой моей женитьбы или даже раньше.

Запретная магия — нехорошая вещь, это всем ясно, а Комиссия — необходимое зло, занудное, неприятное, но нужное. Хотя граница науки и магии подчас тонка, а отличить разрешённое от запрещённого бывает непросто, чтобы вляпаться в скандал с чернокнижием — нужно всё-таки сделать что-нибудь… эдакое. Сейчас же весь Огиц гудит от Комиссии, их уши торчат из каждого угла, а фармацевтический скандал, возникший буквально на ровном месте, докатился даже до меня.

Ещё вот, скажем, много лет стоял в колдовском море остров Бишиг-Се, — и никого его двойное имя особенно не волновало.Се выстроили себе отдельный склеп, плавали из собственного порта и потихоньку вымирали; лично Ёши последние лет десять не занимался ничем, кроме странных увеселений и бесконечных поездок к лунным. Все «объединительные» идеи у него были на редкость дурацкие, и вот теперь он вдруг заявляется в особняк, целует ручку Керенберге и становится Бишигом, проводит со мной отвратительную ночь и спит с утра так крепко, что не слышит даже бурной горгульей радости свеженькому мяску, — а ведь его окна выходят ровно на задний двор.

Да и ладно бы радость: полиции я не соврала ни словом. Мне сложно представить даже теоретически, как на территории особняка может образоваться неожиданный труп.

Пятьдесят семь охранных горгулий — это не шутки; клиенту, вздумавшему сделать у меня заказ, для аналогичной площади я рекомендовала бы приобрести четырёх. Если принять за данность, что люди не умеют материализовываться из пустоты, то как минимум сам этот труп должен был как-то войти к нам и не поднять этим тревоги. Для этого он должен был быть приглашён кем-то из Бишигов.

Ну и дальше, — весьма маловероятно, что у человека, проникшего в ночи в особняк Бишигов, вдруг ровно посреди площадки для кормления остановилось сердце. И если кто-то помог этому сердцу остановиться — то где этот кто-то, и что он делал в моём доме?

И зачем — ну право слово, зачем?! — ничего из себя не представляющему Асджеру Скованду могло понадобиться сюда лезть?


После обеда я самолично проверила чары во всех горгульях. Это заняло меня до поздней ночи и не сказать, чтобы чем-нибудь помогло: никаких посторонних вмешательств я не обнаружила, больших внутренних сбоев — тоже. От одной из досмотровых горгулий, каменной львицы с орлиной головой по кличке Царица, удалось добиться, что убитый вошёл своими ногами и имел приглашение от Бишига. К сожалению, особых подробностей к этой информации не прилагалось: горгульи — плохие свидетели. Ими управляют чары, и по ним можно лишь отчасти достраивать произошедшее.

— Первый раз слышу, — сварливо отозвалась бабушка, когда я спросила её про Асджера.

Она сидела в своей гостиной, у жарко натопленного камина, с ногами в тазу, — от него поднимался пар. Строгое домашнее платье Керенберга задрала на неприличные высоты, а сухие старушечьи колени обернула бинтами, вымоченными в чём-то зелёном. По зиме у неё частенько ломило суставы.

— На острове снесло метеовышку. Туда ей и дорога, но надо решить, ставить ли новую. Что думаешь?

— Дорого.

— Хо! Ну, конечно, дорого. А что в наши времена дёшево? Разве что совесть, кхе-кхе.

Я поморщилась, а она кивнула на стол. Бабушка по старинке вела большой, вручную разлинованный журнал, куда вносила все плановые расходы. Сумма напротив метеовышки стояла неприятная.

— Лучше по весне обновим в порту грузовой дебаркадер, — нахмурилась я.

Бабушка цокнула языком и покачала языком.

Как и многие пожилые колдуны, она любила вспоминать другие острова, богатые и привольные. Но безжалостные хроники говорят: таких островов никогда не было. Трава была зеленее разве что в ностальгических воспоминаниях.

— Я запретила всех посторонних гостей, — предупредила я. — Если нужно кого-то пригласить, скажи мне, я сама встречу.

Бабушка недовольно фыркнула, но ничего не сказала.

Она полагала, вероятно, что этот Асджер был новым хахалем Ливи, — потому что если кто-то из Бишигов и проявлял безответственность, это всегда бывала она. Собственно, я и сама в первую очередь позвонила сестре, но она буркнула рассеянно: «А это кто?» — а потом у неё там что-то зазвенело и разбилось, а сама Ливи выругалась так грязно, что непонятно было, как вообще можно доверить этой женщине ребёнка.

Мы обсудили ещё преимущества мобильных дебаркадеров перед стационарными, главным из которых была сравнительная дешевизна, но оттягивать бесконечно было нельзя, — и незадолго до полуночи я постучалась в комнаты своего мужа.

Я немного надеялась, что он уже спит, но этому не суждено было сбыться. Ёши открыл почти сразу: он был одет в домашние халаты, шёлковые и вышитые, но всего-то двухслойные, и держал в руках нечто вроде плоского шила.

— Давайте не сегодня, — устало вздохнул Ёши. — Я ценю ваши старания, но, право слово, сегодня совсем не в настроении для…

— Не переживайте, — мрачно ответила я, — вы меня тоже не впечатлили. Что это и почему вы этим в меня тыкаете?

— Клюкарза, извините, — он наконец опустил инструмент и, увидев мой вопросительный взгляд, пояснил: — для резьбы по дереву.

— Я могу войти?

— Заходите.

В кабинете и гостиной было темно, зато в мастерской — полный свет, и эта комната выглядела самой обжитой из всех. На столе сидел деревянный заяц, ещё довольно грубый, но уже узнаваемый, а рядом в футляре было разложено ещё штук сорок таких «клюкарз», в которых я наконец распознала разновидность стамески. Деревянную стружку Ёши аккуратно сметал в жестяную банку.

— Вы хотели?..

Я опомнилась и отвлеклась от обстановки:

— Хотела уточнить, знаете ли вы Асджера Скованда.

— Конечно, — он пожал плечами, сел за стол, взялся за инструмент и принялся ковырять им заячью спину. — Меня уже спрашивали, или вы решили делать за полицию их работу? Мы с Асджером учились вместе.

— Это вы велели горгульям его пропустить?

Ёши обернулся и посмотрел на меня с сомнением.

— Нет, — медленно сказал он, вглядываясь в моё лицо. — С чего бы? Мы не так чтобы активно общались.

— Вы уверены? — с нажимом повторила я.

— Прекратите.

Какое-то время я сверлила его взглядом, а он правил изгиб заячьего бока.

— С сегодняшнего дня все гости только через меня, — наконец, сказала я. — Я отдала горгульям новый список допущенных лиц, лично вы в нём есть. Если планируете кого-то пригласить, сообщите мне заранее.

— Как скажете, — невозмутимо согласился Ёши. — Если это всё, могу я продолжить?..

— Да, — я поджала губы. — Конечно. И вас не было на завтраке — это почему?

— Я часто работаю по ночам.

— Ясно. Разумеется. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Почему-то очень хотелось треснуть дверью. Но я, конечно, удержалась.

xv

Она прекрасна, как видение, — стоит среди сияющих стёкол, в игре световых бликов, и иссиня-чёрные локоны струятся ласковой волной до самого пола. В её волосах — сложенная из серебряных спиц корона, камни, сияющие нити и осколки зеркал.

Она одета в один лишь лунный свет. Её кожа сияет. В ней не найти ни одного изъяна.

— Ты хотел рисовать меня, — говорит она, и в её голосе звучит музыка ветра.

— Да, — хрипло говорю я.

Я не знаю, как её рисовать. Я не знаю, как выразить её на бумаге. Всё, что могут создать человеческие руки, — слишком простое, слишком грубое, слишком земное, чтобы быть на неё похожим.

Я дышу ею. Я любуюсь и не могу наглядеться. Она проводит ладонями по точёной груди, по тонкой талии, по изгибу бёдер, от которого можно сойти с ума, — и свет пляшет по тёмной комнате, и танец серебряных бликов похож на то, как кружатся в калейдоскопе тени драгоценных камней, или как в августе летят через чёрное небо падающие звёзды.

— Рисуй, — смеётся она.

Она красуется, принимая позы, — и, как бы она ни стояла, она всегда хороша. Может быть, вот так, — с поднятыми вверх руками, скользя спиной вдоль колонны? Или, может быть, на стуле, стыдливо прикрыв ладонью грудь и глядя прямо мне в душу через пальцы свободной руки?

Я сглатываю и возвращаюсь к блокноту. Провожу углём первую линию, растушёвываю её пальцем. Чёрное на сером, серое на белом, тонкая угольная пыль, яркие росчерки, игра света и тени, — я рисую, но знаю: ничто не может сравниться с ней настоящей.

— Покажи, — просит она и подходит ближе.

Я прикрываю лист рукой. Она смеётся и проводит своими пальцами по моим.

— Похожа, — разочарованно говорит она.

На её прекрасном лице вдруг появляется такой же прекрасный и ужасный вместе с тем гнев. Она тянет на себя блокнот, выдёргивает из него лист и разрывает его в мелкую бумажную пыль, смешанную с углём.


Когда я открыла глаза, эта пыль ещё кружилась, — лёгкая, певучая, нежная. Она оседала медленно-медленно, вальсируя в воздушном потоке и отражаясь искрами лунного света. Мои глаза видели её, как живую, как настоящую алмазную крошку, просыпанную на полутёмном, открытом всем взглядам балконе, — хотя надо мной был один только белёный потолок с гладкими пятнами свежей штукатурки у самой люстры.

Я сжала и разжала пальцы. Угля в них не было. Поднесла ладони к лицу, вгляделась, — они были чисты, и пальцы эти — мои, коротковатые, шрамированные долгой работой с горгульями. На часах половина четвёртого утра, утомлённый дом давно уснул и теперь дышал мерным присвистом каминных труб; где-то за окном тихонько чирикала сумасшедшая птица, которой пришло в голову мёртвой зимой мечтать о любви.

Сны, говорят, созданы нашей кровью. Это капли Тьмы в ней хранят память: это они знают прошлое и будущее, это они умеют различать важное и неважное, это они видят в случайной вязи картин смысл и космос. Чья бы кровь ни бежала по твоим венам, она шепчет тебе голосом мёртвых и несёт тебе свои сны.

Во мне текла теперь кровь Ёши, последнего из сгинувших в Бездне Се. Проклятое зеркало принесло мне его сны, а ему, должно быть, — мои.

Потолок казался бесконечно далёким. Дом молчал, а трели мечтательной птицы становились всё реже. Можно бы пустить её в тепло, а то замёрзнет ведь, глупая.

Я почти собралась встать, но на полпути снова провалилась в сон.


— Я хочу карикатуру.

— Карикатуру?..

— Карикатуру. Ты ведь нарисуешь?

Мы сидим у самого края нависающей над пропастью террасы. Пол сложен из стеклянных плит, под ними — тонкие балки из крашенного в белый металла, а внизу — буйная дикость скал, и тёмные всполохи зелени, и рассыпанные по траве сиреневые цветы.

Ветер ласкает босые ступни, а солнце целует лицо. Воздух пахнет студёным зимним летом, и птичьим гомоном, и влажностью облаков, до которых можно, кажется, дотянуться рукой. Это и есть, должно быть, свобода.

— Карикатуру, — дует губы она.

Она закутана в тончайшую газовую ткань, во много-много разноцветных слоёв, от персикового до размытой бирюзы, а на тонких пальцах — десятки серебряных колец. Я достаю блокнот и рисую её тоненькой фигуркой в огромных одеждах — точёным силуэтом в толще воды — прекрасной птицей в бескрайнем и вольном небе.

— Это не смешно, — хмурится она, — где здесь смеяться?

Я пожимаю плечами и подаю ей лист, а потом смотрю, как она рвёт его и отдаёт клочки ветру. Они ссыпаются туда, вниз, в светлую бездну предгорий.

Я рисую её снова, и снова, и снова. Узкое идеальное лицо с огромными глазами невозможной синевы. Длинные пальцы, перебирающие ряды жемчугов. Невозможную красоту, которой завидует сама луна.

Она всякий раз смеётся, и всякий раз недовольна. Мне не жалко для неё ни рисунков, ни бумаги: пусть рвёт, пусть отпускает на волю, пусть мешает с лунным светом, — всё это пустое и суетное, всё это меркнет перед тем, что мы сидим с нею рядом на краю Бездны, а разноцветный газ смешивается с тканями моих одежд.

— Я люблю тебя, — говорю я, подставляя лицо солнцу.

Она касается губами моей скулы. Наше дыхание смешивается. Тёмные волосы, словно крыло, закрывают меня от света.

Я откидываюсь на спину, и она ложится рядом со мной. Над нами плывут облака, и каждое из них ни на что не похоже и похоже на всё сразу.

— Ты хороший, — говорит она, — но я уже любила однажды.

— И что с того?

— А тебе не важно?

Я пожимаю плечами:

— Мы живём лишь сегодня.

Она переливисто смеётся, и в небо взмывают птицы, — сотни золотых и серебряных птиц, в крыльях которых отражается небо. Они летят, и летят, и летят, а под хрупким стеклом дышит полузабытым счастьем Бездна, и я сплетаю наши пальцы.


Я проснулась — и сама на себя рассердилась.

Что ж, у моего мужа была женщина, — и почему это должно меня хоть капельку тронуть? Я тоже не жила до него затворницей; я любила, я смеялась, я мечтала о… разных глупостях. Он имел право на то же самое, — это по меньшей мере честно.

И вместе с тем в этих пронизанных светом, звенящих картинах было что-то искусственное и неприятное. Как будто бы вместо сна мне показали открытку с вензелями и сказали, что она и есть — жизнь.

Птица за окном заткнулась: то ли отчаялась, то ли перелетела куда-то, то ли замёрзла и сдохла. Окна дышали трескучим холодом и едва уловимыми звуками ночного снега. В радиаторах что-то присвистывало, а камин, догорев, молчал.

Стук сердца отзывался гулким эхом. Спать было невозможно, — и я спустила ноги на холодный паркет, закуталась в тяжёлый банный халат, нащупала тапки и пошлёпала через тёмный дом вниз, к музыкальной комнате и пианино.

Там долго сидела, лаская пальцами клавиши и обыгрывая ре-мажор блюзовым квадратом на двенадцать восьмых. Пальцы были слегка деревянные после сна, а на банкетке я сидела, поджав под себя левую ногу, за что преподаватель треснул бы меня линейкой пониже спины. Зато тишина, поддавшись негромкому мурлыканью пианино, отступала глубже в мрачные стены дома и ночь.

Правой рукой я составляла из отдельных нот что-то медленное и мягкое. И вместе с тем напевала себе под нос:

Я завидую ветру в ночи:

Он бывал — в вышине.

Там, откуда вернулись грачи,

Там, где утро — в огне.

Был ли край этот к ветру хорош,

Чем он пах? Не молчи.

Или с чёрной обителью схож?

Я завидую ветру в ночи.

Но когда я, успокоив внутреннюю дрожь, вернулась в спальню и легла на кровать, — пустой светлый потолок сменился почти сразу серебряной короной с шёлковыми шторами балдахина.


Воздух неподвижен, но ткани развеваются мягкими волнами. Лунный свет гуляет по простыням, разбрасывает резкие тени, обрисовывает мягкие линии женского тела. Чёрные волосы заплетены в тяжёлую высокую причёску из множества гладких колец, и в ней сияют цветные камни.

Я целую её, а она смотрит, и синие глаза заменяют мне солнце.

— Я буду поклоняться тебе… Я построю для тебя храм, с резными башнями и колоколами.

— Я не хочу колоколов, — смеётся она. — И башен не хочу. Я хочу улететь, Ёши, я хочу улететь.

Лунные не летают, я знаю. Её крылья — только игра света в дрожащем воздухе; я сцеловываю грусть из уголков прекрасных глаз, а луна раскидывает блики по постели.

— Будь моей. Будь моей, Сонали.


Интересно, — что снилось той ночью Ёши?

xvi

Става приехала ранним утром. Горгульи подняли вой и ходили вокруг неё хороводом из шести клыкастых пастей, пока я не выскочила, бросив завтрак, на улицу и не объявила Ставу однократно приглашённой в дом.

Царица, мгновенно расслабившись, плюхнулась на спину и принялась извиваться, напрашиваясь то ли на почёсывание крохкого брюха, то ли на хороший пендель.

— Она отгрызёт мне руку, если я её поглажу?

— Не должна.

Става немедленно села на корточки, протянула руку и принялась гладить Царицу так и эдак.

— Такой она хороший пёсель!..

Става опять была одета, как дурочка: в неадекватно короткую юбку, дутую куртку и полосатые гетры, слева чёрно-оранжевые, справа фиолетово-зелёные. На голове — две тугие косички.

— Ну, рассказывай, — велела она, наигравшись с горгульей, — чего у тебя есть хорошего!

— Из созданий?

— Ну, разумеется! Я курирую, это самое… закупку необходимого оборудования. Что у тебя имеется из запрещёнки?

Из «запрещёнки» у меня ничего не имелось: после истории с Бартом наш Род был у Комиссии на особом счету, и пару раз в год к нам без предупреждения приезжал Вито. Засовывал свой нос и артефакты во все углы, переворачивал мастерскую вверх дном и пытался найти что-нибудь, чтобы вовсе запретить нам работать на материке и депортировать на родной остров; до сих пор ничего не нашёл — во многом потому, что я последовательно перепроверяла все изделия и оформляла на них безобразное количество разрешительных бумаг.

Тем не менее, Ставу я привела в мастерскую — переднюю её часть, ту, где относительный порядок и можно принимать гостей. Через большое окно отсюда можно было наблюдать за манежем, а на массивных стеллажах во всю высоту ангара толпились материалы и запчасти. Става немедленно зависла у полки, заваленной разного рода глазами.

— Это для лунных, да?

— Это для горгулий, — вздохнула я. — Мы разбираем неудачные образцы, какие-то их части можно использовать повторно.

На следующей полке был лес рук — обширная коллекция кистей из сломанных големов. Става потыкала в них пальцем, восхищённо присвистнув, а потом бесцеремонно запрыгнула на пустой подоконник:

— Ну, давай!

— Мы не занимаемся запретной магией, Става. Я начала кое-что набрасывать по вашему запросу, но это займёт какое-то время, и…

— Так не годится, — она тряхнула косичками, — нам надо не через какое-то время, нам надо вчера! Сроки горят, знаешь такое выражение?

— Но по контракту…

— Они не по контракту горят, а по жизни! Может быть, можно что-нибудь быстренько переделать? Какая из них у тебя самая бошкастая? Чтобы её доучить было попроще.

— Доучить?.. О, я поняла, — я неловко улыбнулась. — Это распространённое заблуждение о даре нашего Рода. Дело в том, что…

Это было не просто распространённое заблуждение, — оно разошлось настолько широко, что некоторые умники даже умудрялись писать об этом книги. Дедушка Бернард когда-то таскал таких горе-авторов по судам, требуя публикации опровержений, но на месте одного пресеченного слуха немедленно вырастало два новых.

Бишигов называют кукловодами, манипуляторами, телепатами, менталистами, душегубами и кем только не, — потому что в нашем Роду передаётся дар воздействовать на сознание. Разным Бишигам удаются немного разные вещи: скажем, младшие Бишиги держат на острове живописный пансион для душевнобольных. Среди клиентов — преимущественно лунные, окончательно запутавшиеся в собственном свете.

Вымершие ныне Се — вообще говоря, тоже Бишиги. Когда-то давно кто-то из их предков решил посвятить себя общению с животными и в конце концов создал свой собственный Род. Говорят, лет двести назад корабли Се были самыми быстроходными из всех, потому что летели на спинах рыб.

Старшая ветвь, к которой принадлежу я, считаются «настоящими» Бишигами и зарождают создание в мёртвой материи: она становится покорна нашей воле и делает то и так, как ей велено. Я могу научить голема работать в шахте, или мыть полы, или заставить его копать отсюда и до обеда и только подкармливать каплями своей крови и животным белком. Хорошо обученный голем может быть много полезнее работника-человека, — собственно, иначе бы у нас их никто и не покупал, — но глупо думать, будто горгульи действительно хоть сколько-нибудь умны.

Вложенные в них чары — это цепочка простейших действий, чёткая инструкция, из которых можно собирать инструкции всё более и более сложные. Создание горгульи начинается с механики, и много недель уходит только на то, чтобы научить её ходить, или бегать, или стоять на одной ноге, или подниматься по лестнице, или держать что-то в руке. Чтобы создать армию рыцарских лат, бабушка Урсула наняла двух взаправдашних, живых рыцарей, и много дней наблюдала за их движениями, разделяла их на простые последовательности и строила логические карты, по которым создание должно решить, какую из них выбрать.

Разумеется, за столько лет накоплено множество уже готовых чар, которые можно прочесть и повторить. Обычных домашних големов я могу штамповать ротами, потому что все они в конечном итоге устроены одинаково. Мой предок Галактион создал за свою жизнь тысячу собак, и на основе его работ другие Бишиги развели великое многообразие звероподобных горгулий.

Если нужно «быстренько» — я могу взять собачьи чары и надеть их на тело голема-слуги. Но собачья пластика не подходит человекообразному телу, и несчастное создание, вероятно, поломает себе ноги и будет лежать, жалобно подвывая. Это убогое создание никак нельзя будет назвать вервольфом, а для вервольфов в семейной библиотеке нет готовых чар, их придётся создавать с нуля, и займёт это никак не меньше нескольких недель.

По запросу полиции я могу сделать штурмовую горгулью, это несложно: можно соорудить что-нибудь вроде Малышки, и если Ларион достаточно быстро сварит тело, уже через несколько дней у полицейских будет роскошная хищная тварь, при одном виде которой любой злоумышленник уписается от ужаса. Но я не могу сказать этой горгулье: «теперь ты против запретной магии», — потому что она понятия не имеет, что такое запретная магия, и что значит «быть против». Я должна записать в чарах конкретно: что именно в каких ситуациях делать. А если это подразумевает самопроизвольную атаку, то одни только проверки займут много месяцев.

Става слушала на удивление внимательно, и даже выражение лица у неё было серьёзным, расчётливым.

— То есть они всё-таки не могут думать?

— Не могут, — я потрепала Крошку по носатой голове. — У горгулий нет своего мышления. Они выполняют комплексные указания, только и всего.

— Это ты сейчас приказала ей лизнуть твою руку?..

Я смутилась и одёрнула ладонь. Собаки Галактиона поведением были невероятно похожи на настоящих, — так, что иногда он даже водил их на собачьи выставки, выдавая свои творения за особую островную породу. Живые существа редко бывают неподвижными, и в его чарах было почти триста сценариев нейтральных взаимодействий с владельцем; большинство Бишигов предпочитало вкладывать похожие в горгулий, которые постоянно сопровождали человека, просто для собственного комфорта. Не большая это радость — иметь рядом с собой безмолвное орудие для убийств с мёртвыми машинными движениями.

Что, конечно же, не делало эти создания хотя бы относительно живыми.

— То есть проблема в запретной магии? Твои горгульи не знают, что это такое. И какая-нибудь лекция Персиваля про Бездну и трансмутацию им не поможет?

— Не поможет.

— Очень жаль, — Става нахмурилась, а потом как будто вспомнила о своей маске, расплылась в улыбке и принялась болтать ногами. В руке её сверкнула монетка, которую она быстро-быстро крутила между пальцами. — Это поэтому они не остановили вчера Асджера?

— При чём здесь он?

— От него фонило запретной магией, — Става встряхнула косичками. — Я бы даже сказала: нестерпимо смердело!

Я растерялась и поневоле взглянула на Ставу по-новому:

— Ты лиса? Из нюхачей Сыска?

— Да вот ещё! Я другой зверёк, слегка поменьше, не важно. Или ты что ли думаешь, что если я не лиса, так я вообще ничего не чую? От него воняло на весь Лес!

— Я не заметила, — медленно сказала я. — Кровью пахло, да и всё.

— Колдунья, — Става наморщила нос. — Вообще, всё это очень подозрительно! Но, конечно, логично.

— Почему это?

— Ну нельзя же быть таким скучным, как про него рассказывают все подряд. У этого зануды просто должен быть какой-нибудь ужасно странный секрет. Отрубленные головы в шкафу, танцы в стриптиз-клубе в женском платье по субботам, ну или хотя бы любовь к оливкам! Запретная магия, — отличный вариант. Каждому нужен свой маленький порок, иначе можно нечаянно стать совсем психом и уехать лечиться к этим твоим, младшим Бишигам. Вот что ты, например, делаешь, когда не разыгрываешь из себя хорошую девочку, м?

— Не понимаю, о чём ты.

— Ну-ну, — фыркнула Става. — Но как хочешь, как хочешь! Так вот, про Асджера…

xvii

Става разболтала мне уйму конфиденциальной информации про Асджера Скованда, — и я даже поняла, что она имела в виду, говоря, что «нельзя быть таким скучным». Асджер Скованд был, по отзывам знакомых, просто образцом непримечательности и добропорядочности. Помимо чёртовых морских ежей он увлекался плохими анекдотами, а раз в месяц посещал некое караоке-заведение на окраине Огица, где неправдоподобно изображал из себя рок-звезду.

Даже безутешная невеста Анне Вилль говорила лишь о том, что Асджер был «надёжный».

Тем не менее — и это подтвердили и лисы на месте, и, позже, эксперты полиции, — Асджер Скованд пах запретной магией.

Смердел, поправила Става, как будто была какая-то разница.

Если пытаться объяснить, чем запретная магия отличается от обычных чар, ответ может занять много-много страниц, в которых, увы, совсем потеряется смысл. Наши мохнатые соседи утверждают, будто у всего запретного есть запах, и что запретная магия пахнет адреналином, и тестостероном, и кортизолом, в неких особых пропорциях; правда, показать это достаточно убедительно, с применением научного метода, им пока не удалось.

У нас, колдунов, с запретной магией свои отношения. Нет никаких сомнений, что некоторые проявления дара Родов могут быть ужасными, — и мой отец сам по себе достаточный тому пример; разумеется, некоторые из практик запрещены повсеместно и это, честное слово, к лучшему. Другое дело, что подчас не так и легко понять, что ещё допустимо, а что — уже запрещено.

Чернокнижники всегда обладали замечательной фантазией, переходящей все рамки разумного, поэтому запрет магии носит превентивный характер. Запрещено всё, что не разрешено, — а что разрешено, должно соответствовать набору хорошо продуманных условий.

Так, большинство из нас пользуется наизустными формулами, — заготовленными и многократно проверенными чарами, фразами изначального языка, созданными для воздействия на реальность. Существует формула для поджигания фитиля свечи, и формула для очищения грязной воды, и формула для высушивания одежды. Множество людей никогда не выходит за рамки наизустных формул. Те же, кто стремится к большему, изучает изначальный язык и учится составлять из него свои заклинания, — как и с големами, здесь важны однозначность и точность. С новой формулой правильно поступить так: сперва написать её на бумаге и снабдить полным морфемным разбором; затем заключить её в рамки контролируемой среды, активировать и протестировать по процедуре; результаты тестов запротоколировать, подать в Комиссию, получить печать «Одобрено», и затем применять свою придумку в соответствии с техническим заданием.

Разумеется, многие заклинатели в действительности всего этого не делают. Устоявшаяся юридическая практика такова, что если запретная формула не несёт в себе угрозы для окружающих, дело обычно ограничивается неприятной беседой и прослушиванием занудного курса об общественной безопасности.

Куда хуже, если формула каким-то образом навредила, — или хотя бы была способна навредить. Несколько лет назад в газетах муссировали страшноватую историю с побережья; там одной двоедушнице наскучило чистить рыбу ножиком, и она решила помочь себе заклинанием, не задумавшись о том, почему никому другому это раньше не приходило в голову. Это давно известная проблема, над которой много лет размышляют видные специалисты: из-за ассонантных особенностей изначального языка в рамках современной науки невозможно точно задать границы применения таких чар. Неудачно составленное заклинание содрало кожу не только с рыбьих трупиков, но и с самой заклинательницы, а также нескольких её домочадцев.

Совсем плохо, если преступник применяет свою разработку и не может объяснить, почему она работает. Чары — это логично устроенное, структурированное знание, которое люди постигают через длительное обучение. Но иногда — иногда — иногда работают вещи, которые никак не должны работать, и происходит то, что никак нельзя объяснить. Всё это мы называем магией, и она, конечно же, запрещена абсолютно вся.

Проблема лишь в том, что, видя одни только чары, ты не всегда можешь сказать, — есть ли на них разрешение, и можно ли их доказать? А двоедушник никогда не может быть уверен: пахнет ли человек запретной магией, или просто перенервничал или и вовсе идёт с хорошей секс-вечеринки. И потому попытки найти в городе чернокнижника подобны попыткам ловить рыбу голыми руками: ты знаешь, конечно, что рыба есть, но она выскальзывает из рук, оставляя в них лишь скользкие струи беспокойной воды.

— От него воняло, — бескомпромиссно заявила Става, — запретной магией. Без вариантов!

Я глянула на неё скептически, но промолчала.

— Мы думаем, что он связан с нашей… небольшой проблемкой. Ну, с той самой. Как думаешь, он мог бы пытаться спереть твою разработку?

Я фыркнула:

— Очень сложно спереть то, чего ещё нет!

— Ну, он мог быть не в курсе, что ты такая тормознутая.

— Кхм.

— Ну в смысле продуманная и ответственная, ты поняла меня. Так что думаешь? Мог он хотеть влезть к тебе в окно там, или что-нибудь в этом роде?

Я покрутила это предположение так и эдак.

— Вряд ли, — наконец, решила я. — Я всегда работаю в мастерской, а она в другой стороне. Он вошёл в калитку, оттуда к ангару можно пройти по прямой, как прошли мы. Но он вышел на задний двор.

— Хотел залезть в кабинет?

— Я не колдую в кабинете, все это знают. К тому же, мои окна в другой стороне.

— А что в этой?

— Музыкальная комната, — я пожала плечами, — и бывшие купальни, но там всё перекрыто. На втором этаже бабушкины комнаты и бывшие покои Бернарда Бишига. На третьем этаже гостевые, морская гостиная и комнаты Ёши, но его ведь уже допрашивали?

— Спросят ещё раз, — пообещала Става, сверкнув глазами. — Лисы подняли запах, смотрят, где бывал этот Скованд и с кем общался.

— Вообще-то он умер, — напомнила я, — не лучше ли понять, как это случилось?

— О, его убили, — невозмутимо сказала Става, болтая ногами и отстукивая по подоконнику какой-то бравурный ритм. — Многократными ударами тупым тяжёлым предметом по корпусу! Предположительно женщина, либо может быть невысокий хрупкий мужчина, но это маловероятно.

О Тьма. Это не дом, а какой-то проходной двор!..

— И откуда она взялась?!

— А мы не знаем, запах не сохранился. У лис скоро начнётся депрессия от всех этих вывертов!

Не знаю, что там у мохнатых с депрессией, а я была как никогда близка к паранойе. Какой-то придурок влез в особняк Бишигов, кишащий горгульями, по невесть откуда взявшемуся приглашению. Припёрся на площадку для кормления, где на него неожиданно выскочила неуловимая леди, отбила ему почки и скрылась в ночи. Всё это подозрительно напоминало бред сумасшедшего, — вернее, напоминало бы, если бы я собственнолично не руководила сбором с площадки залитой кровью земли для отправки родственникам.

— Так, — я потрясла головой, пытаясь хоть как-то уложить в ней новые подробности, — так! Если его убили, почему вы вообще разбираетесь с его запретной магией, а не ищете убийцу?

Става заливисто засмеялась.

— Ой, не могу! — она показательно вытерла с лица слёзы, которых, честное слово, не было. — Бишиг, ты такая смешная!

Я выразительно скрестила руки на груди.

— Скажи ещё, что о полиции знаешь только из бульварных романчиков, — издевательски протянула Става, надула губы и захлопала ресницами, изображая, видимо, читательницу подобной литературы. — Конечно, мы копаем убитого! Иногда, знаешь ли, достаточно двух движений лопаты, чтобы плюнуть: убили и убили, было за что!

Я скептически молчала. Вот уж действительно: моя полиция меня бережёт.

— Убийцу ищут тоже, — посерьёзнела Става. — Мы работаем все направления сразу. Но этот Асджер — он очень подозрительный. Занимался запретной магией, залез в чужой дом глубокой ночью… есть о чём задуматься, да ведь?

Я задумчиво кивнула, опустив руки обратно на стол. И Става, поймав, видимо, моё настроение, вздохнула и снова крутанула пальцами монетку:

— А ещё у него нашли деньги. Крысиные деньги.

Она кинула мне монету, — блестящий кругляш просвистел в воздухе, крутясь и разбрасывая слепящие блики, и я ладонью прихлопнула его к столу.

— Это образец, — любезно пояснила Става. — У нас их таких в Службе скопилось под тысячу штук, я взяла похожую специально для тебя.

Это была обычная монета, — лесные деньги, ровный круг покрытой мельхиором стали, с цифрой «5» в круге из насечек и россыпью каких-то листьев. Я нахмурилась, провела по ребристому краю монеты, — он оказался неожиданно острым, почти режущим.

Профиль Большого Волка с другой стороны монеты был полностью стёсан. Аверс был гладким, как зеркало.

xviii

Несколько дней было тихо.

К нам приходила полиция, и всякий раз они задавали новые странные вопросы: открывают ли в доме окна по ночам? как особняк защищён от атаки с воздуха, скажем, с совершенно умозрительного вертолёта? есть ли на территории подземные ходы? что вы думаете о внешней политике Кланов и расовом вопросе?..

Ещё мне пришлось пройти довольно унизительную процедуру обнюхивания, то есть, «предъявления для опознания». Адвокат сообщил, что я имею право отказаться, но он этого не рекомендует; под вопросом был в том числе контракт, и я морщилась и скрипела зубами, но согласилась. В управлении был оборудован специальный коридор, разбитый на зашторенные кабинки, в которых стояли потенциальные подозреваемые и статисты, — а лисы ходили мимо, слушали своё чутьё и сравнивали с запахом с места преступления. Это длилось почти час, никаких обвинений после этого выдвинуто не было, а Харита, наконец, перестала изображать из себя при встрече замшелый валун.

Ёши допрашивали отдельно. Что спрашивали, и что он отвечал, — не знаю.

Что Ёши — творческая личность в худшем смысле этих слов, я знала ещё до замужества. В университете несколько лет назад выставляли его коллекцию похабных скульптур: там была пара дюжин обнажённых девушек, танцующих вокруг цветущей яблони. Все они были вырезаны из дерева и пропитаны маслом и казались золотыми, а цветки на яблоне и перья фантастических птиц были тончайше раскрашены. Это было красиво, и вместе с тем это была чистейшая порнография, и кто-то даже требовал запретить эту выставку, хотя на неё и так пускали только совершеннолетних.

Искусствами Ёши не ограничивался. Никакой порядочной жизни у него не было, — была социальная, но и о той рассказывать стыдно: Ёши был известный игрок, хорошо хоть, что довольно удачливый. Род его загибался и чах, пока не прервался нашей свадьбой; ну да чего ещё ожидать от художника.

— Давайте обсудим, — предложила я как-то вечером. — Как вы представляете себе наш брак?

Ёши глянул на меня из-под ресниц и отвернулся обратно к окну. Мы были в общем холле третьего этажа, и Ёши наблюдал сверху, как старик Безносый Дрю, шаркая ступнями по брусчатке, поливает цветы. Вечер был хмурый, и в мелкой крошке снега жёлтый свет оранжерейных окон казался тёплым и дышащим волшебством.

— Не планирую особенно вас беспокоить, Пенелопа.

— Давайте сформулируем подробнее, — настаивала я, хмурясь, — чем бы вы хотели заниматься? Мы можем подобрать для вас что-то интересное. Например, младшая ветвь будет благодарна за помощь в переговорах с лунными о поездках в наш пансионат. Или вы могли бы курировать реставрацию здания морского вокзала, я планирую летом выделить средства на капитальный ремонт.

— Благодарю, Пенелопа.

Тон его был нейтральным, но я почему-то сразу поняла: ремонтом директору вокзала придётся заниматься без стороннего участия.

Что ж, я не разорюсь, даже если мой супруг будет исключительно отрицательным вкладом в дела Рода. В конце концов, это часть сделки. Можно рассматривать наш брак как форму пожизненной ренты.

— Может быть, вы хотели бы обсудить что-то?

Ёши молчал, а я понемногу теряла терпение:

— Господин Ёши, нам всё-таки нужно налаживать общение. Мы женаты, это накладывает определённые обязательства, нам придётся совместно появляться на некоторых мероприятиях, обсуждать быт, в конце концов, воспитывать детей, и уже сейчас мы можем обсудить возможные компромиссы, чтобы…

— Вы беременны?

— Что? Нет!

— В таком случае, предлагаю отложить этот вопрос.

— И долго вы будете его откладывать?

Ёши неопределённо повёл рукой и сделал шаг обратно к окну. Я хотела уже то ли возмутиться, то ли просто щёлкнуть каблуками и уйти к себе, когда он вдруг обернулся и приложил палец к губам:

— Тсс! Слышите?

— Что именно?

— Птица. У вас в саду живёт птица. Слышите?

Я слышала металлический скрежет в трубах, негромкий скрип половиц и ветер, — и лишь вслед за ними, прислушавшись, различила трелистую мелодию, высокую-высокую и чудную. Птица быстро-быстро перебирала ноты.

— Синяя варакушка, — сказал Ёши с неожиданной нежностью, и незнакомая, тёплая и живая, улыбка вышла на его лицо. — Почему-то не улетела на зиму, обычно они запевают только в июне.

— Она замёрзнет теперь?

И Ёши мгновенно поскучнел:

— Не знаю.

Птица пела и пела в холодной пустоте заднего двора. Голем, не отрывая ступней от земли, скользил между рядами цветов, как корявое огородное пугало; Ёши следил за ним всё с той же улыбкой, светлой и странной, и во всей его фигуре нельзя было найти ни намёка на заботу о делах Рода.

— Подготовьте ваше предложение, — упрямо сказала я. — Давайте постараемся прийти к некой определённости. Может быть, вам направить список вопросов?

Ёши ничего не ответил.


В пятницу утром мне привезли результаты экспертизы: с тех самых крысиных денег, которых при Асджере оказался целый кошель, сняли остатки чар, — и это были, с высокой вероятностью, скрывающие заклинания из шестой группы. Они относились к чарам хорошо изученным, но при этом открыто запрещённым для всех, кроме государственных структур. Комиссия, полагаю, была в восторге и теперь трясла Род Сковандов, — все объекты их недвижимости опечатали и обтянули жёлтой полицейской лентой по периметру, — а мне, наконец, спустили нормальное техническое задание.

Полиция заказала сразу четырёх штурмовых горгулий, две облегчённые и две сверхтяжёлые, и потребовала прописать в чарах устойчивость к чарам того же типа и приоритет в атаке для применивших их лиц. Это было не слишком сложно, и я даже позволила себе немного творчества: спроектировала массивную бронированную махину с мощным рогом на носу. Взяв достаточный разбег, это создание было способно протаранить стену. Защита идеи прошла оперативно и без каких-либо осложнений, и уже в субботу мы с Ларионом сели прорисовывать механику шеи для такой своеобразной головы.

Мой муж тем временем никакого предложения не подготовил, делами Рода не интересовался, в мою мастерскую не заходил, а семейные ужины посещал без энтузиазма. Все бумаги по объединению активов он подписал, даже, кажется, не вчитавшись, а на ремонт в склепе и предложение заменить надгробие прапрапрадедушки отреагировал безразличным пожатием плеч. Целыми днями Ёши сидел в своей мастерской и резал из дерева фигурки. Иногда — выходил в город, делал там Тьма его знает что, а потом запирался снова.

Вечером воскресенья я засиделась в мастерской над проектом головы сверхтяжёлой горгульи, и закончила глубоко заполночь, когда весь дом уснул, окна потухли, а во дворе поселилась тягучая, тяжёлая тишина.

Было темно, и даже одинокий фонарь над задней дверью казался слепящим. Варакушка пела оглушительно и звонко: серия стремительных свистов, щёлканье, низкий щебет и затем яркое глиссандо, уходящее на недоступную человеку высоту. Мне показалось даже, что я её вижу: крохотный, словно воробьиный, силуэт на верхушке голого боярышникового куста.

— Не пугайте его.

Я отшатнулась и едва удержалась от того, чтобы велеть Крошке атаковать: Ёши стоял в тени от колонны так неподвижно, что я с трудом могла его разглядеть, даже зная, что он там.

— Вы напугали меня, — выдохнула я, кое-как восстановив контроль над собой.

— Извините.

— Что вы здесь делаете? — голос ещё немного дрожал, и, чтобы сгладить, я пошутила: — Ждёте следующего ночного гостя, чтобы скормить его горгульям?

— Нет.

Я посмотрела на дверь, на тёмный угол двора, снова на дверь, — и решительно вытащила из кармана штанов самокруточную машину и свёрток с табаком.

— Слушаете варакушку? — неловко спросила я, закурив.

— И смотрю, — кивнул Ёши и показал рукой вверх.

Небо молчало. Через пустую черноту плыли быстрые, отрывистые облака, похожие на гребни тёмных волн. А за ними стояли, складываясь в вязь заклинаний, слепые звёзды.

— Водолей очень яркий, — заметила я. — Звёзды советуют принимать нестандартные решения.

— Это придумали люди.

— Простите?..

— Это придумали люди, — спокойно повторил Ёши. — Звёздам не нужно что-нибудь значить, чтобы быть прекрасными. А птица поёт, не зная, слышит ли её хоть кто-нибудь.

— Но законы небесных тел… а, впрочем, Тьма с вами.

Варакушка пела, её трели звенели в холодном воздухе, и казалось, что это из-за них дрожит понемногу, поднимаясь в небо, сигаретный дым. Где-то далеко дышала скованная льдом река, и её сны отражались в бессмертных звёздах.

Они — словно глаза чудовищ, дремлющих на чёрном дне колдовского моря. Те чудовища охраняют волшебный жемчуг, капли крови, пролитые первородным Светом, и эти капли сияют оглушительно, словно тысяча солнц, и их голоса звучат потусторонним хором, и мир вертится, вертится, вертится, пока всё, что в нём есть, не займёт своё место.

Вверх тянулся дым, и в нём повторялась эхом птичья песня.

xix

Все выходные я гнала от себя дурные мысли, зато в понедельник они раскрылись огромными махровыми цветами из чистой паники.

— А что, если я залетела?.. Я совершенно не готова к детям! Ну, то есть, конечно же, когда-нибудь они будут. Когда-нибудь потом. Надо была заставить его надеть презик, но я… В смысле, это было так плохо, что такие мелочи уже не поместились у меня в голове. Какие шансы забеременеть с одного раза? Может, выпить что-нибудь от этого? Но прошла почти неделя, это же уже поздно. И вместе с тем очень рано! Даже если прямо сейчас к врачу, то ещё ничего не будет видно. О Тьма! Что я буду с ним делать?! Я же буду отвратительной матерью!.. Ты можешь вообще представить себе меня в роли матери?! Я же терпеть не могу детей! Ну то есть люблю, но только некоторых. Вдруг я не смогу его полюбить? И он вырастет несчастный и травмированный. А если он будет весь в отца, такой же творческийпридурок? И видела бы ты лицо Ёши, когда я об этом заговорила! «Вы беременны», вроде как вежливый вопрос, а рожа такая, как будто я прямо сейчас при нём и блюю!.. Вот мне сейчас заняться больше нечем, кроме как… Проклятые предки! Лира, скажи что-нибудь!..

— Ты не беременна, — послушно сказала Лира.

Мы сидели в кабинете ресторанчика неподалёку от здания Конклава, и, пока я, отрывисто жестикулируя, высказывалась в бокал апероля, Лира спокойно нанизывала на серебряную иглу морских гадов и отправляла их в рот по одному.

— Ты уверена?

— Нет, — так же невозмутимо ответила она.

Я застонала и уронила голову на стол.

Лира, младшая дочь Старшего Маркелава, талантливая колдунья и мастер в свои неполные двадцать три, была моей подругой уже почти десять лет. Мы познакомились на островах, когда приезжали на День Королей к Затонувшему острову; в каком-то смысле наша дружба была неизбежной. Мы были почти ровесницами, две девочки среди всего-то полудюжины подростков, и воспитывались в Огице; мы обе происходили из не совсем полноправных в Конклаве Родов, и наши родственники взаимно посчитали друг друга достойными общения. Как раз тогда Керенберга отмывала репутацию Бишигов от чернокнижного скандала, а Маркелава только начали представляться Большим Родом, — после смерти последнего из Мкубва.

— Ты же можешь посмотреть, — простонала я, не поднимая лица от столешницы.

— Извини, Бишиг.

— Ну ты же можешь!..

Я не видела, но знала: она пожала плечами и подцепила иглой новое промасленное тельце в специях.

Закуска, заказанная Лирой, подавалась сырой; от стойкого рыбно-лимонно-перчёного запаха меня слегка мутило, и это совершенно не успокаивало. Впрочем, я ведь всегда недолюбливала всякое изысканно-склизкое, вроде тех же сырых морепродуктов или маринованного папоротника! А что подташнивает, так это ещё ни о чём и не говорит!..

Маркелава умели заглядывать в будущее: зеркала всегда показывали им больше, чем всем остальным. Поэтому Лира и правда могла бы, наверное, разрешить все мои сомнения одним несложным ритуалом; другое дело, что дар Лире достался небольшой, и я не была уверена, что она может вот так сходу такое исполнить.

— Всё к лучшему, — мягко сказала Лира, — неужели тебе не хочется, чтобы Керенберга успела увидеть правнуков? И если у тебя будут наследники, никто не посмеет усомниться в твоём праве Старшей!

— Они и так не сомневаются, — проворчала я, но всё-таки отклеилась от стола. — Было бы кому! Лира, я не готова сейчас. И этот ещё мммммуж…

— У него хорошая кровь.

Она пожала плечиком, отложила иглу и взялась за длинную серебряную ложечку. На вытянутом блюде с морскими закусками, помимо вполне понятных креветок и нескольких открытых раковин мидий, были тонкие белёсые пласты гребешка, мелкие осьминожьи щупальца и ещё какая-то залитая соусами дрянь. С самого края царственно стоял перевёрнутый панцирь морского ежа со срезанной верхушкой, и в нём лежало что-то зернистое и оранжевое. Лира зачёрпывала это ложечкой.

— Суховато, — разочарованно резюмировала она и глотнула белого вина из своего бокала. — Переморозили.

— Где бы тебе здесь взяли свежих?

— Всё равно. Корбикула зато хорошая, попробуй.

Я замотала головой. Я заказала пустой рис и жевала его вяло, только поглядывая в сторону апероля: может, мне и нельзя теперь алкоголь, и надо пить вместо него зелёный чай и запихивать в себя дрожжевой экстракт ложками.

— Всё это ужасно невовремя, — пожаловалась я.

— Да, — согласилась Лира, блеснув глазами.

— В городе Комиссия по запретной магии, — я загнула палец, — мастер Вито сходит с ума и перевернул мне всю лабораторию, — я загнула второй, — в Конклаве скандал, Сыск требует эксгумации папы, Ксаниф безнадёжен, жучки подточили крышу, на заднем дворе нашли труп, Ливи отказывается везти Марека на остров, бураном снесло метеовышку, Крысиный Король, говорят, вернулся, и, Лира, у меня кончились пальцы!..

Я для убедительности потрясла кулаками.

— Куда мне ещё и детей?! И представить только, сколько это расходов!.. Лира, мне всего двадцать!

Лира вздохнула и допила бокал залпом.

— Бишиг, — она взяла мои ладони и немного встряхнула, — во-первых, прекрати истерить. Во-вторых, если ты не хочешь детей, надо было предохраняться. В-третьих, в крайнем случае ты просто отдашь ребёнка бабушке, и…

— Бабушке?! Только через мой труп.

— Хорошо, дедушке.

— Это немножко лучше, но он умер! Лира, да что с тобой сегодня?

— Как обычно, — она ослепительно улыбнулась, — жду, пока старые хрычи убьют моего брата. Так что там, говоришь, с тобой случилось?

Я подавилась воздухом и закашлялась. Слова Лиры как будто разбили какую-то стену, и из-за границ кабинета на меня вдруг хлынули спокойная музыка из динамиков, звон приборов и шелест чужих разговоров.

— Прости, — тихо сказала я, перехватила её руки и сжала пальцы. — Лира, прости. Я не права. Я не должна была об этом всём говорить.

— Ничего страшного, — фальшиво сказала Лира.

И, аккуратно вызволив свои ладони, изящным жестом сдвинула штору нашего кабинета, а затем показала на свой бокал. Понятливый официант уже через несколько минут вернулся с бутылкой и крошечкой креманкой сорбета.

— Комплемент от шефа, чтобы освежить рецепторы, — объявил он.

Налил вино, забрал пустой бокал и растворился за шторой.

Глядя на Лиру, невозможно было предположить, что что-то в её жизни идёт не так, как ей бы того хотелось. Больше всего она напоминала невероятно царственный воздушный шар: Лира с детства была очень полной, практически круглой, но при этом удивительно лёгкой в движениях и одевалась соответствующе, в пышные рюши. Сегодня на ней было довольно короткое розовое платье (Лира возмутилась бы: это маджента) с юбкой, собранной из нескольких рядов жатых оборок. Светлые кудри она собрала в высокую причёску, надела бархатный обруч в цвет платья, а вокруг глаз рассыпала крупные блёстки. Небольшой хрустальный шар в навершии её посоха странно гармонировал с длиннющими ногтями, обклеенными зеркальными стразами.

Наверное, Ёши был бы от неё в восторге: это явно была авторская интерпретация лунной моды. Или не был бы, потому что та лунная из его сна была обладательницей идеальной фигуры, такую только на эротических плакатах и печатать. И грудь у неё была огого…

Зато Лира носила высоченные каблуки и тонкие чулки, несмотря на злющий январь. Она была Королевой по дневному отражению, и в это сквозило в каждом её движении, даже случайном.

— Никто никого не убьёт, — сказала я с убеждённостью, которой совершенно не чувствовала. — Даже если его отлучат, в Кланах мораторий на смертную казнь. Всё будет хорошо, Лира, слышишь?

Она кивнула и принялась рассеянно помешивать внутренности ежа в панцире. История Родена тянулась уже месяц, и конца ей было не видно.

О Родене Маркелава говорили, что он талантливейший из артефакторов своего поколения, геммолог от самой Тьмы, практически гений и одарён сверх всякой разумной меры. Он занимался, как все Маркелава, ритуальными зеркалами, был не слишком общителен и изъездил все острова и весь Лес, перебирая самые чистые из камней; в декабре его арестовали по обвинению в занятиях запретной магией. Он, говорят, входил в некую преступную группу, которая испытывала на двоедушниках артефакт, разделяющий человека и зверя. Было доказано четыре смерти; по слухам, их было на самом деле гораздо больше.

У Лисьего Сыска и даже Волчьих Служб много прав, но ни одно из них не позволяет им арестовать колдуна только потому, что он в чём-то обвиняется. Колдун принадлежит Роду, и лишь Род волен решать, что с ним делать; даже самые жуткие из преступлений обычно разрешались дипломатически, и наказание определял Конклав, а не закон Леса. Поэтому, когда всё только началось, Лира была почти спокойна. Это ведь не Роден убивал этих людей, не так ли? Он артефактор, а не убийца! Пусть даст показания, какие там этим мохнатым захочется; его запрут в дальнем углу острова на десяток лет, это будет ужасно, но всё-таки…

А дальше стали понятны две вещи. Во-первых, Волчья Служба вцепилась в Родена зубами и даже пыталась задержать в порту корабль, на котором Старший Маркелава торопился отправить сына на остров. Во-вторых, сам Роден проявил неожиданное упрямство и в ответ на все вопросы только и делал, что цитировал старые стихи на изначальном языке, — из тех, что писали гекзаметром.

Каждую неделю по понедельникам мы выслушивали теперь новые и новые аргументы. Северные Рода, традиционно выступающие за интеграцию и дружественные отношения с Кланами, настаивали, что преступник должен быть отлучён от Рода и выдан Волчьему суду. Южные Рода, говорящие о воле и праве крови, напоминали, что колдовское море свободно от власти зверей.

Голосование планировали только на середину марта, и пока никто ничего не говорил о казни. Но Лира была с чего-то уверена: его убьют. Каждый понедельник она ждала под залом Конклава с бледным лицом, а потом тащила меня в очередной ресторан, пить и пытаться говорить об отвлечённых вещах.

— Он ни в чём не виноват, — в тысячный раз повторила Лира, отставив в сторону блюдо с морепродуктами. — Он артефактор, а не убийца! И он колдун, он никогда не стал бы помогать Крысиному Королю.

— Есть свидетельства, — осторожно сказала я. — У него нашли крысиные деньги, и…

Лира метнула в меня злой взгляд.

— Это не его! Маркелава и крысы, ты с ума сошла? Это твоя тётка зналась с мохнатыми, а Роден никогда не…

— Всё будет хорошо, — повторила я, усилием воли пропустив мимо ушей все её слова. — Всё будет хорошо, Лира, слышишь? Всё будет хорошо.

xx

Следующее утро началось с тошноты. Она скрутилась у меня где-то за рёбрами в склизкий комок, запустила щупальце в горле и щекотало собой нёбо. Я долго стояла у шкафа, медленно и глубоко дыша, ненавидя решительно всё и страстно мечтая о сигарете.

Это что же теперь, — мне год нельзя будет курить? Даже больше года, я же приличная женщина, желаю своему ребёнку добра и, конечно, буду кормить грудью, как положено. Ну, зато у меня вырастут сиськи, должно же быть хоть что-то хорошее! Потом, наверное, сдуются и обвиснут…

Никогда, никогда больше не буду заниматься сексом, — постановила я, пытаясь почистить зубы как-нибудь достаточно аккуратно, чтобы не спровоцировать новый приступ тошноты. Никогда! В конце концов, я не стала бы изменять мужу, даже если в его роли выступает Ёши. А ложиться в одну постель с ним, ещё раз, — бррр, вот уж без чего я точно обойдусь с превеликим удовольствием.

Горгульи жрали, а я стояла у крыльца, мрачная и злая, и месила ботинками неглубокий свежий снег. Птички — целое семейство глазастых летающих горгулий, каждая с ладонь размером, — пытались зацепиться за кольчугу и пролезть в карман целиком, а самая наглая уселась на плечо и засовывала клыкастую морду мне в ухо. Малышка развалилась по центру двора, как раз там, где всё было испахано трактором, и громко чавкала. Что она жевала, не знаю и знать не хочу: ни капель крови, ни нескольких жменей мясной стружки не было достаточно для такого эффекта.

— Надо подправить ей правую ногу, — ревниво сказала Урсула. Она ходила по двору, вглядываясь в чары и цокая языком: моих умений никогда не было достаточно для того, чтобы не получить несколько десятков правок к изделию. — Неужели ты не видишь, что у неё западает колено?

— Можно пока отложить, — добродушно сказал дедушка. — Не так критично. А девочка только-только вышла замуж! Хорошо, что она хоть кормить их не забывает, а то заперлись бы в спальне, как попугаи-неразлучники…

— Скучный он какой-то, чтобы с ним попугайничать, — проворчала Мирчелла и украдкой мне подмигнула.

— Так с ним и не развлекаться надо, — проскрипела Меридит, — а делать наследников! Род Бишигов был когда-то одним из величайших колдовских Родов! И что теперь? Куда завёл нас юношеский эгоизм? Дар настоящих Бишигов должен быть передан…

— Тётушка, — Мирчелла расхихикалась и зажала рот ладошкой, — но ведь ты и сама так и не сходила замуж и никого не народила!

Меридит поджала губы и важно поправила локоны:

— У меня были причины!

— Ну, ну, девочки, — это Бернард замахал на них руками, — не ссорьтесь.

Колено у Малышки и правда западало, но совсем немного, — пожалуй, я бы и не заметила. По правде, она могла бы работать с таким коленом ещё много-много лет, чтобы починили его уже мои дети, дослужившись до мастеров; но от всех этих разговоров было так отвратительно, что я сочла за благо велеть всем замолчать под предлогом того, что мне нужно сконцентрироваться. И неторопливо правила чары.

Может, я и вовсе зря себя накрутила!..

Я мысленно попыталась сопоставить свой женский календарик и предполагаемую овуляцию с датой свадьбы, и мне совсем поплохело. Великая Тьма, когда предки отмеряли своим детям мозги, я явно предпочла им что-то другое.

Надо подождать всего несколько дней. А дальше либо всё это окажется ерундой, либо… не окажется.

За завтраком всё во мне бурлило: я сверлила взглядом пустой стул Ёши, — он, конечно же, как обычно, проспал, — и представляла, как надену ему на голову полную кастрюлю овсянки, а потом устрою безобразную, бабскую истерику, с битьём посуды и бесконтрольными заклинаниями, до дрожащих в воздухе чар и звона стёкол в серванте с фамильным фарфором.

— Вы в меня кончили! — обвинительно сообщу ему я и разрыдаюсь.

Но по правде, — конечно же, всё это глупости. Мне нужно было думать раньше, и Лира права: не хочешь детей — предохраняйся, в этой формуле нет решительно ничего запредельно сложного. В конце концов, я ведь могла просто взять и вообще с ним не спать, придумать какую-нибудь причину…

Хотя о чём здесь думать, если он — мой муж, и это — навсегда? Сегодня или завтра, сейчас или потом, — что это может изменить, если в моей руке блестит ритуальное зеркало, а будущее написано кровью моего Рода?

Я отложила ложку, а бабушка, закрыв глаза, забормотала:

— Прославлена Ты, Вечная Тьма, за землю и за пищу, за капли Тебя, дарующие жизнь моей…

— …и будь в моей крови, чтобы я была верна Твоему течению.

Где-то далеко, в городе, Тьма говорила музыкой ветра на верхней площадке колдовской церкви. В море, напитанном кровью моих предков, дышали Бездной чудовища; островные скалы шептали голосами колдуний, которые стали реками, чтобы мы могли жить. И меньшее, что я могу для них всех — быть достойной их имени, их памяти и их жертвы.


Я планировала заниматься с Ксанифом, но это вышло коротко и плохо: он третьим же словом разбил глиняную заготовку вдребезги, и мне пришлось отправить его обратно к Лариону, лепить новую змею.

Стоило бы заняться полицейским заказом, но в ангаре мастерской не горело света и стучали тоскливые часы; я смотрела на него с сомнением, а потом, заставив себя не закурить по пути, вернулась в дом, — только для того, чтобы обнаружить в холле Ёши.

«Нам нужно поговорить,» — убеждала я себя. Но что ему говорить, придумать никак не могла, тем более что Ёши был увлечён: он возвёл в холле конструкцию из табуретки, пары коробок и книг, на которую поставил светящийся синим кубик. Вырывающийся из него свет расчерчивал пространство идеальными квадратами, а Ёши рассматривал расцвеченную скульптуру у лестницы и замерял что-то штангенциркулем.

— Господин Ёши, что вы делаете?

— Не обращайте внимания, — он поморщился, — это безвредно.

Я продолжала стоять у дверей, и Ёши всё-таки соблагоизволил пояснить:

— Мышцы. Видите, какая реалистичность пропорций? Можно разглядеть все разгибатели кисти…

…чёрный кинжал разрезает плоть легко, как подтаявшее в тепле масло; сероватая струна сухожилия, тёмный крап вен, мягкие волокна мышцы, пористая структура сустава…

Я зябко повела плечами.

— Это же ар-нуво. Какой ещё реализм?

— В этом и прелесть, — улыбнулся Ёши. У него хорошая улыбка, холодная и ни к чему не обязывающая. — Это, бесспорно, артейское ар-нуво. Полагаю, кто-то из Рему откопировал в бронзе живую девушку. Это искусство, Пенелопа.

Я взглянула на скульптуру по-новому. Она была в доме всю мою жизнь, сколько я себя помню, — сидела в тени лестницы, изогнувшись вокруг крупной лампы, похожей на на причудливый цветок. Родовой дар Рему позволял им копировать что-то реальное в материалах; в старые времена, до того, как двоедушники изобрели фотографию, вездесущие Рему создавали картинки для колдовских контрактов. Натурщицу для лампы обернули в изящно задрапированные ткани, а волосами её оплели ветви дерева.

— Я хотела её продать, — призналась я, когда Ёши потушил свой светящийся кубик и отошёл чуть в сторону, всё ещё неотрывно глядя на бронзовую девушку. — Но оценщик сказал, она толком ничего и не стоит.

— Вполне вероятно, — рассеянно подтвердил он. — Взгляните на спинку носа, какие острые грани! Это подправлено уже после копирования.

Честно говоря, я плохо понимала, чем он так восхищён; нос как нос, — видала я носы и поровнее. Интересно, чей нос унаследуют наши возможные дети?.. О Тьма, о проклятые предки, как я оказалась здесь?

Я так и не придумала хороших слов, — и, пожелав ему хорошего дня, отперла тяжёлую дверь подвала и сбежала по длинной лестнице в тихий родовой склеп.

Здесь всегда хорошо, как будто каждый из золочёных саркофагов едва слышно желал мне добра. Я кивала посмертным маскам, зажигала редкие слепые лампадки и шёпотом называла предков по именам; где-то там, в своём посмертии, они слышат меня, — и знают, что их ещё помнят.

Мирчелла спала почти в самом конце, в мраморе и золоте. На посмертной маске она красива, как речная дева, а с портрета улыбается шальной, светлой улыбкой. Банка с заспиртованными ушами обнята кружевом.

— Он действительно скучный, Ми, — тихо сказала я.

— У него это на лице написано, — сразу же отозвалась Мирчелла.

Она сидела на плите своего саркофага, как живая: молодая женщина в косой юбке с воланами и блузе, расписанной узорами. В руках её — цветы, целая охапка пышных полураскрытых тюльпанов; должно быть, они пахучие и разные, но предки являются нам без запахов и размыто-серыми.

— Не нравится? — сочувственно спросила Мирчелла.

Я помотала головой и присела на пол рядом с саркофагом.

— Пройдёт время, — голос её звучал ласково, — и ты привыкнешь. Или найдёшь себе кого-нибудь другого, страстного и весёлого.

Я скривилась и пожала плечами. Я не планировала никого искать, — ни весёлого, ни грустного: никакого. Но Мирчелла не спорила и не убеждала, она сидела на саркофаге, прижимая к себе цветы, и пела.

Она пела отрывки из старых романсов, про корабли под цветными парусами, про золотую дорогу по морским волнам, про чудовищ и жемчуга; про женщину, из года в год выходящую на берег и мечтающую увидеть хоть бы и издали пленённого колдовским морем возлюбленного; про старые времена, когда реки были людьми, когда не росло трав, и когда Тьма говорила со своими детьми. И что-то во мне тянулось к ней, пока я пыталась сглотнуть застывший в горле ком.

И когда последняя строчка, отзвенев, стала тишиной, она сказала только:

— Ты настоящая Бишиг, Пенелопа.

И это была правда, конечно. Я привалилась лбом к холодной золочёной ковке, погладила пальцами мрамор, — но петь получалось отчего-то только срывающимся шёпотом.

Я в омут смотрю словно в зеркало тысячу раз,

Он мне помогает как будто не сбиться с пути.

Себе говорю, никогда ничего не боясь:

Ты просто уснёшь, если всё же не сможешь дойти.

Я знала, что она мне скажет: про простоватую гармонию, банальную образность и пошлые синтаксические сбивки. Но Мирчелла молчала.


А в пятницу меня разбудила знакомая тянущая боль внизу живота, ненавязчиво сообщая: для детей и правда сейчас не время. И это не я плакала потом в туалете от облегчения; нет, не я. Не знаю, кто бы это мог быть, но, конечно, настоящая Бишиг никогда бы не позволила себе такого.

xxi

Она прекрасна, как видение, как морская дева, как дух волшебной реки; сияющая ярче всяких звёзд, она выходит из воды в полнолуние и качается на ветвях ивы, расчёсывая звенящие, словно струны, волосы. В её голосе — музыка космоса, в её руках — тепло первородного Света, в её глазах — бескрайняя Бездна, и нет причин, почему я не могу ей молиться.

Она сидит на перилах над обрывом, и где-то там, под ней, глубоко внизу, шумит бурным потоком горная река. Говорят, в ней встречается рыба, но всё чаще — драгоценные камни и чешуйки перламутра, идеально круглые, как будто их сделали по циркулю.

Я рисую её: невыносимо мягкая пластика точёных рук, пугающе хрупкие линии ключиц, мелодично звенящие браслеты на лодыжках. Их многие сотни, этих браслетов: они тонки, как нить паутины, и так же сияют, играя отсветами на совершенной коже.

Мои пальцы выпачканы углём. Я подаю ей рисунок, и она проводит пальцами по растушёванным линиям.

— Похожа, — печально говорит она.

Тогда она берётся за края листа двумя руками и медленно разрывает его пополам. Складывает половины вместе и рвёт снова, ещё и ещё, пока бумага не становится каплями дождя, и тогда они собираются в тучу, и тучу эту уносит игривый ветер.

Что-то мигает. Это кадры склеиваются, как в новомодном кино: мы складываемся вместе, как захлопнутая книжка-панорама, накладываемся друг на друга, пересекаемся, кружимся, вертимся, пока не становимся новой картинкой.

В ней — бездонное ночное небо и низкие облака, которые можно тронуть рукой. Они влажные, плотные и кажутся глиной; я зачёрпываю их руками, сминаю, проглаживаю и высаживаю на канат пенистую птицу с длинным хохолком-росчерком.

— Сделай ещё, — требует она.

Я смеюсь и делаю для неё птиц, множество призрачных, молчаливых птиц, вспоенных словами изначального языка. Мы в нигде, в самом центре огромного, зыбкого ничто, созданного дымом и рассеянным светом; подвесной мост звенит тросами и уходит от нас в обе стороны вверх — и в никуда. Нет ни берегов, ни границ, ни дна, ни края; есть только мы, одни в сердце вселенной, две дрожащие тени на Бездной.

Она берётся за канаты перил — и отталкивается. Нас бросает в сторону и ввысь, а она раскачивает мост, как качели. Ткани хлопают на ветру. Птицы разлетаются — и становятся облаками.

— Как думаешь, что будет, если я прыгну?

— Ты разобьёшься.

— Ну и что?

Я хватаю её за руки, а она смеётся, и в её смехе я слышу голоса горных ручьёв.

— Ну, прекрати, — ласково говорю я и тяну её вниз, на выглаженные доски моста. Она садится покорно, приваливается к моему плечу, обхватывает тонкими пальцами мою ладонь.

— Почему нельзя?

— Ты разобьёшься, Сонали.

— Откуда ты знаешь? Может быть, я взлечу.

Чёрные локоны рассыпаются по тканям, и мы с ней смешиваемся, как два мазка масляной краски, наложенных друг на друга лессировкой. Я целую её губы, она обхватывает руками мою шею, — и небо обрушивается на нас мириадом падающих звёзд, закручивает облака в хищную спираль, стирает нас из бытия.

Сверкающая капля пота сбегает в ложбинку груди. Она лежит на спине, обнажённая и прекрасная, и её прозрачные крылья утопают в сбитых простынях; я целую её и обвожу пальцами впадинку пупка.

— Почему ты их рвёшь? — лениво спрашиваю я. — Мои рисунки. Мне не жалко, но почему?

— Я похожа, — печально говорит она, а свет её крыльев касается моих лопаток. — Я похожа на себя, на ту себя, какой я была. Но я другая теперь, разве ты не видишь?

Я рисую то, что я вижу, и то, что мне кажется, и то, что мне снится, но Сонали прекрасна всегда.

— Я вижу тебя такой.

— Похожа, — она качает головой. — Похожа, но совсем другая. Может быть… может быть, нужно быть лунным, чтобы понять.

Я знаю: никому, кроме меня, она не дозволяет себя рисовать. При друзе довольно художников, один другого искуснее, и едва ли не половина лунных умеет держать в руках кисть, но рисовать себя Сонали разрешает лишь мне. Я рисую её всякой: размягчённой бессонной ночью, радующейся хрустальному дождю, расстроенной плохо удавшимся танцем или завороженной щебетом призванных мною птиц, — я рисую её карандашом и тушью, углём и фактурными мазками масла, — я рисую её утром и ночью, и она прекрасна каждый раз, и каждый раз отдаёт мои рисунки ветру и горным рекам, даже если ножницы с трудом взрезают холст.

Сколько это длится? Не знаю. Может быть, это сумасшествие, но мне хочется быть сумасшедшим.

— Я люблю тебя, — горячечно говорю я. — Я люблю тебя, Сонали.

Она улыбается.

— А ты? Ты чувствуешь ко мне… хоть что-нибудь?

Она всё ещё улыбается, но глаза её пусты.

— Ты очень нравишься мне, Ёши Се. Но я уже любила однажды.

Она повторяет это из раза в раз, но я не понимаю.

— И что с того?

— Мы любим только один раз, — она качает головой. — Это закон Луны. Я любила однажды, и это была последняя моя любовь. Я не могу любить тебя. Я не могу разделить с тобой вечность.

Шелка над нами качаются, послушные лёгкому ветру. Они — паруса иномирных кораблей, на которых мы прибыли когда-то на проклятую серую землю; они — тени былого, в которых нельзя различить сюжетов; они — пустые полотнища, которых я ещё могу коснуться своей кистью. В шелесте штор шёпот Бездны, и я его слышу.

— Завтра. Ты можешь разделить со мной завтра?

— Завтра? Могу.

— А если я спрошу завтра. Ты сможешь разделить со мной послезавтра?

— Ещё одно завтра? — она смеётся. — Могу.

Я улыбаюсь.

— Тогда я спрошу завтра. И в следующее завтра, и другое завтра, и то завтра, которое будет потом. Это и будет вечность, Сонали.

Она вздрагивает всем телом, в глазах её плещется страх, а прекрасные губы шепчут едва слышно:

— Это не будет вечностью.

— Я колдун, милая. Мы всё знаем о вечности.

Она только качает головой, а потом отбрасывает с лица локоны:

— Твои предки этого не одобрят.


Я дёрнулась, перевернулась на другой бок, — и картинка сменилась.


— Мои предки этого не одобрят.

Я хмурюсь.

— Почему?

Он морщится, как от зубной боли.

— Потому что ты Бишиг.

— Ну и что с того? Бишиги — Большой Род, я вхожу в Конклав, нам принадлежит солидный участок акватории, и мы…

— Вы превращаете людей в големов.

— Что? О Тьма, Нико, это глупые сказки. Големы — они из глины! Чаще всего с добавлением разных видов камня, бетона, арматуры и шарнирных конструкций.

Нико улыбается виновато, — это хорошо у него получается: у него подвижное лицо, и даже аккуратная борода не скрывает живой мимики. Я улыбаюсь ему в ответ и украдкой любуюсь.

— Ты же знаешь, как говорят.

— Много что говорят. Про вас даже в книгах пишут, будто это Сантос Сендагилея убил Последнего Короля, но это же не делает слухи правдой?

Он отводит взгляд, и я смягчаюсь.

— Я ведь не зову тебя сейчас в церковь. Это всего лишь праздник, я же даже не танцую. Что за дело твоим предкам, если мы просто придём вместе?

— Да зачем это? Тем более, что ты не танцуешь! Разве плохо, как сейчас?

А меня вдруг будто холодной водой окатывает.

— Тебе… тебе стыдно быть со мной?

— Бишиг, — он кривится, — ну зачем ты так? Конечно, я ничего такого не…

Нико совсем не умеет врать. Кровь бросается мне в лицо. Уши горят, а краска заливает, кажется, даже светлый скальп под ёжиком волос. Я подтягиваю одеяло подмышки, сажусь и бросаю чары в длинный ряд ламп над кроватью, — они отзываются электрическим треском и бьют в глаза.

— Уходи, — спокойно говорю я. Я вдруг ощущаю, что ужасно устала; руки тяжёлые, а голова холодная и мутная одновременно, как бывает, когда слишком засидишься в мастерской.

— Ну ты чего, из-за такой ерунды?..

— Пошёл вон. Собирай свои шмотки и выметайся.

— Бишиг, ты сдурела? Ночь на дворе!

— Вызовешь машину, на площади есть телефон.

Я — хорошая хозяйка. Я надеваю домашний халат и смотрю, как он, бросая на меня гневные взгляды, собирает по комнате бельё, а потом провожаю через весь дом и сонные дорожки. Жухлые листья оглушительно хрустят под ногами.

У калитки я смотрю ему в глаза. Чему-то во мне больно, но голос не дрожит:

— Я отзываю своё приглашение.

xxii

Той ночью мне ещё много что снилось: разрозненные, немые, бессвязно перетекающие друг в друга картины. Там была и моя отделённая рука, странно живая в тёмном церковном зале, и рывок горгульи, намотавшей мою косу на шипастый хвост, и чернёный кончик ножа, дрожащий у бледной мужской груди.

Если Ёши и знал, что я вижу его сны, — или сам смотрел мои, — он не намекнул на это ни словом. Он занимался какими-то своими таинственными делами в городе или запирался в мастерской, откуда иногда доносились звуки шлифовальной машины. В какой-то из дней на второй неделе нашего странного брака я обнаружила в супружеской спальне семейство резных зайцев: они сидели, деревянные и довольно грубо сделанные, внутри отключённой ванны. Один смешно сложил уши и к чему-то принюхивался, а другой лежал, уткнув нос в лапы и закрыв глаза.

Иногда меня подмывало спросить Ёши, где он пропадает и что делает, — в конце концов, я Старшая, мне положено знать такие вещи. Но всякий раз, когда мы виделись, это как-то не приходилось к слову. Мы встречались почти исключительно за ужином, где Ёши либо молчал, глядя куда-то в потолок, либо вёл с Ксанифом ни к чему не обязывающие разговоры об архитектуре. Ужин заканчивался короткой молитвой, после которой все торопливо расходились по разным углам особняка.

Меридит попыталась отчитать меня за то, что я «оставляю мужа без сладкого». Сладкое, судя по опыту брачной ночи, было весьма посредственное, как будто не малину перетёрли с сахаром, а паслён с песком, но сантимент был ясен; я примеряла на себя так и эдак роль достойной супруги, но она была мне очевидно не по размеру. То есть, я могу, наверное, зажмуриться и потерпеть, но ливины давние слова о проституции как-то подозрительно жгли собой голову.

Что ж: если тебе нужно, чтобы что-то было сделано — сделай это сам, верно? Так, смирившись с полной деловой несостоятельностью супруга и тем, что никаких предложений он, конечно же, не подготовил, я составила свои, а затем назначила ему встречу на шестнадцать часов среды.

Конечно, он опоздал и не извинился. Но, по крайней мере, постучался и, когда я указала ему на кресло, сел, красиво уложив вокруг себя длинные полы шёлковых халатов.

Я выразительно посмотрела на часы, а затем протянула ему бумаги. Ёши принял их довольно изящным жестом в полном соответствии с этикетом, встряхнул в руке, просмотрел первый лист и поднял на меня недоумённый взгляд:

— Пенелопа, что это?

— Список, — любезно пояснила я, — дискуссионных вопросов о нашем браке.

Строго говоря, это была таблица, довольно длинная, из трёх колонок. В левой — разбитые на блоки пункты для обсуждения, в средней я выписала свои предложения, а правый столбец оставался пустым, для дальнейших записей супруга.

Ёши перелистнул листы, ещё раз и ещё, и лицо его постепенно вытягивалось.

— Вы можете заполнить самостоятельно, если вам так будет удобнее, — предложила я, — либо мы можем уже сейчас всё обсудить, я возьму на себя конспектирование.

Ёши смотрел на меня так, как будто я не разговаривала с ним о семейной жизни, а только что кинула в кипящий котёл новорожденного ребёнка, демонически хохоча и пританцовывая. Я выдержала этот взгляд с честью.

Наконец, он хмыкнул и углубился в бумаги, периодически перекладывая верхние листы под низ стопки. Я сидела за столом и механически щёлкала сшивателем.

— «Режим половой близости», — с выражением зачитал Ёши, дойдя, очевидно, до одиннадцатого раздела, — «по репродуктивной необходимости».

— Это моё предложение, — пояснила я, поскольку поленилась дублировать шапку таблицы на все листы. — Принципиальные для меня пункты я выделила красным подчёркиванием…

Он посмотрел на меня поверх бумаг и пробежал пальцем по строчкам.

— «Приемлемые формы околосексуальных, около в скобочках, взаимодействий с третьими лицами». Вижу крестик напротив «пенетративного полового акта» и галочку у «объятий в социальной среде», а также плюс, косая черта, минус в строке «поцелуй длиннее двух секунд и-или с задействованием слизистых». Задействованием, потрясающе. Опять же, красным ничего не подчёркнуто. И почему-то в списке нет стриптиза.

— Допишите.

Я протянула ему ручку. Ёши взял — наши пальцы на мгновение соприкоснулись, — но писать ничего не стал, только постукивал колпачком по листам.

— «Нестандартные формы сексуального поведения», хм, — он выразительно поднял бровь, — не вижу вашей позиции по этому пункту, Пенелопа.

— Регулируется отдельным соглашением, — отбрила я.

Ёши расхохотался, закрыв лицо руками и выронив листы. Они рассыпались стаей желтоватых птиц, проскользили по паркету, как по водной глади, и ткнулись клювами-углами в нижние панели книжных шкафов.

— В перечне много других пунктов, не касающихся спальни, господин Ёши.

— Не сомневаюсь.

Он театральным движением поднял с пола ближайший лист, расправил и прочёл:

— «Одна, цифрой, и в скобочках одна прописью, беседа на отвлечённые темы в месяц, длительностью не менее полутора часов». Это ваше предложение по супружескому общению?

— Мне кажется, вы несерьёзно подходите к вопросу, — я поджала губы тем движением, каким это всегда делала Меридит.

Ёши вздохнул, с нажимом потёр ладонями лицо, отложил лист на стол и спросил устало:

— Пенелопа, где вы взяли этот список?

— Он составлен индивидуально для нашей ситуации, преимущественно мной.

Перечень я собирала несколько дней. Первую версию прислал семейный юрист, её я правила с активным участием Меридит и Мирчеллы, а итоговую версию самолично набрала на машинке и дополнила комментариями от руки.

— Вам недостаточно договора?

— Он не содержит деталей.

— Деталей. Вам так важно запротоколировать, что вы не хотите со мной разговаривать?

— Это вы не хотите со мной разговаривать, — зло бросила я.

— Действительно.

Ёши поморщился, прикрыл глаза и помассировал пальцами виски. Так он сидел какое-то время, а я, раздражённо бросив сшиватель в ящик стола, откинулась в кресле и скрестила руки на груди.

Я надеялась, что разум всё-таки возьмёт верх, Ёши соберёт листы, мы разложим их по порядку и начнём с первого блока, — который, вообще говоря, касался не секса, не общения и даже не денег, а вовсе даже и образа нашего семейного союза в социальном пространстве (я планировала настаивать на соблюдении приличий и том, что не стану носить платьев, а также что мы можем находиться в одном пространстве вооружёнными). Вместо этого Ёши поставил локоть на подлокотник кресла, упёрся кулаком в лицо и неожиданно спросил:

— Пенелопа, сколько вам лет?

Это был плохой вопрос: после него всегда начинались глупые манипуляции о том, как я, конечно же, не умею думать, не способна принять ни единого здравого решения и ничего не понимаю в жизни. Я слышала это много-много раз, прямо и завуалированно, и выработала к этой риторике стойкую аллергию.

Я нахмурилась и вскинула подбородок.

— Двадцать, господин Ёши. Это было указано в договоре.

— Я не вчитывался, — отмахнулся муж. — Пенелопа, у вас впереди вся жизнь, разнообразная и удивительная. Зачем вам связывать себя таким количеством лишних обязательств?

— Мы женаты, господин Ёши.

— Ну и что теперь? Съездите к Дальнему морю, танцуйте под дождём, заведите любовника, ну или занимайтесь горгульями и Конклавом, если так нравится. Я вам не мешаю.

— Вы в своём уме? — вспылила я. — Мы женаты, господин Ёши. Женаты! И если вы посмеете позорить Род своими девками, я…

Он оборвал меня жестом.

— Я говорил о вас. Если у вас кто-то был до свадьбы или появится в дальнейшем — у меня нет возражений.

Кажется, даже горгульям во дворе должно было быть слышно, как заскрипели мои зубы. И, как будто этого было недостаточно, он добавил:

— Я съеду на съёмные квартиры, как только это станет прилично.

Я почувствовала, что багровею.

Это никогда не станет приличным. Это было бы приличным, если бы у Рода не было огромного полупустого особняка, квартира числилась общей, и я появлялась в ней по меньшей мере дважды в неделю, — тогда можно было бы сказать, что я, скажем, чихаю от запаха липовой стружки, а моему супругу требуется уединение для творчества. И то пошли бы толки, потому что я выгляжу так, как я выгляжу, а наша свадьба была вызывающе стремительной.

— Ваши слова оскорбительны, — выдавила из себя я. — В высшей степени.

— Извините, — он пожал плечами. — Если вам так нужна моя подпись под этим… дополнительным соглашением, решите этот вопрос с моим юристом. Хорошего вечера, Пенелопа.

И он взял — и ушёл. Просто встал и вышел вон, аккуратно подобрав полы халата, чтобы не мести ими бумаги. А я осталась среди художественно разбросанных листов, взбудораженная и уязвлённая.

Я треснула кулаком об столешницу, взвыла и принялась дуть на костяшки.


Следующим утром среди прочей корреспонденции обнаружился рисунок — простой набросок углём на плотной, фактурной бумаге. Это была карикатура: искажённые пропорции, неестественные линии и вместе с тем узнаваемое лицо. На рисунке я сидела, грозно сдвинув широкие брови, за огромным, размером с бильярдный, столом, в широком пиджаке с чужого плеча и со стопкой книг, балансирующих на макушке.

А за моей спиной было окно, и там на цветущей ветви пела птица.

xxiii

Должно быть, Ёши был один из тех максималистов, безнадёжно застрявших в подростковом возрасте: он не доволен — а дальше хоть трава не расти; ему не нравится — значит, всем вокруг зачем-то потребно об этом знать; его темнейшество изволят испытывать негативные эмоции — и все должны немедленно посочувствовать, погладить его по голове и чмокнуть в макушку, а потом безропотно устранить причину этого чудовищного несчастья.

Как по мне, людей с таким мышлением нужно сдавать в пансионат младшим Бишигам. Прямо скажем, если бы это действительно было принято в нашем несовершенном обществе, мы бы уже давно озолотились и выстроили на острове огромный сияющий дворец, с цветущими садами и апельсиновыми деревьями.

С Ливи они, конечно, были бы прекрасной парой.

Пока папа ещё был Бишигом, мы жили отдельно, в двухэтажных квартирах на Ясеневой улице, и вели пристойную социальную жизнь. По всякому удобному случаю нас с сестрой обряжали в дурацкие платья, которые прилично надеть на выход юной колдунье, а Ливи каждый раз устраивала маленький скандал о том, как они ей не нравятся.

Платья были ужасные. Я вообще терпеть не могу юбки; а традиционные колдовские и вовсе были придуманы, кажется, для того, чтобы показать окружающим: вот эта прекрасная дева может целыми днями стоять, как палка, и ничегошеньки больше не делать, потому что в таких одёжках даже сесть может быть затруднительно. По старой моде приняты жёсткие рубленые силуэты на китовом усе, и стоячие высокие воротники, в которых чувствуешь себя, как загнанная в шоры лошадь, и кольца металлических обручей на талии, и высокие-высокие причёски, внутрь которых для объёма вставляют губку.

Старые наряды для мужчин, справедливости ради, ничем не лучше: обтягивающие гладкие колготки и пышные дутые шортики. Взрослые сейчас такое, конечно, не носят, а для юных, только-только выведенных в общество колдунов считается правильным почтить наследие предков.

И правда, конечно, в том, что, как бы ни были ужасны платья, — их положено носить, и надеть на праздник что-нибудь попроще — значит навлечь позор и на бедную маму, которая так старается поддерживать репутацию Рода Бишиг, и на предков, и на себя. Поэтому как бы Ливи ни плакала, в конце концов её тоже запихивали в тканевый кокон, а на голове ей начёсывали утыканную ювелирными шпильками башню.

Я младше Ливи, но даже тогда её тактика казалась мне глупостью. Это было детское поведение, продиктованное безответственностью, а ещё — загодя проигранный бой.

Когда папа перестал быть Бишигом, мама подала на развод. Это был ужасный скандал, едва ли не громче чернокнижия; на публичном процессе она говорила слова, которые вообще никогда не должны были быть сказаны, и их отголоски всё ещё иногда меня догоняют. Получив бумаги, Йоцефи Бранги села на ближайший поезд и уехала с одним чемоданом на побережье, а оттуда — на родной остров.

Тогда Ливи опять плакала, хотя это было, конечно, ещё бесполезнее, чем с платьями; Ливи рыдала и размазывала сопли по лицу, а я сидела и смотрела телевизор. Когда приехала бабушка, мне пришлось собирать вещи за нас обеих, потому что сестра всё так же продолжала истерить и биться головой об пол.

Словом, я не люблю пустые слёзы. И публичные проявления непристойных эмоций — тоже: какие бы чувства у меня не вызывал дорогой супруг, они не должны быть показаны в обществе.

Как бы сильно ему ни было на меня наплевать, этого тоже никто не должен видеть.

И я надеялась, наверное, что у Ёши есть хоть сколько-нибудь ума, и что он будет настроен в этом на сотрудничество. В конце концов, ведь ему, наверное, тоже не нужен безобразный скандал? И Род Бишигов теперь — его Род; это и его предки тоже; это его кровь, и как он может не слышать её голос?

Увы, пришла пора признать: мой дорогой супруг, похоже, не способен даже сделать вид, будто ему есть до меня и чести Рода какое-нибудь дело. Он глух и ко мне, и к букве брачного договора, и к шёпоту совести. Не стоит надеяться, что какое-то здравомыслие ещё в нём живо.

Поэтому, получив приглашение на День Королей, я уже не пыталась ни разговаривать, ни уговаривать, ни даже договариваться. Я пришла в мастерскую, где Ёши мучил очередной липовый брусок, и сказала:

— Восьмого февраля вы будете сопровождать меня на празднике.

— Добрый вечер, Пенелопа, — спокойно отозвался он, не опуская инструмента.

— Вы будете трезвы, — продолжала я, сверля взглядом безмятежный затылок, — прилично одеты и принесёте лампаду. Вы подадите мне руку при выходе из машины и будете рядом не меньше половины вечера. Никаких танцев, никаких непристойностей, никаких скандалов. Это ясно?

— Предельно ясно, Пенелопа.

— Вы будете улыбаться. И излучатьрадость от женитьбы.

— Как скажете, Пенелопа.

Он так и не обернулся. Резак порхал над фигуркой: это было, кажется, какое-то животное, но в резких контурах расчерченного карандашом бруска пока было не понять, какое.

— Я рассчитываю на ваше благоразумие, — припечатала я.

И, прежде чем хлопнуть дверью, услышала безмятежное:

— Хорошего дня, Пенелопа.


Честно сказать, на самом деле тот день был решительно плох, да и вся неделя — не лучше. Я была отчего-то всё время зла, некрасиво сорвалась на Ксанифа, без предупреждения дала студентам контрольную с убийственными задачами, и даже в мастерской у меня всё валилось из рук, — хорошо, что мирный Ларион реагировал на всё философски и бормотал только «аккуратнее, мастер Пенелопа» и «давайте я, мастер Пенелопа».

Виноват в этом всём был, разумеется, Ёши. Мы с ним практически не виделись, зато каждая из этих встреч вбивала мне новый гвоздь в основание черепа.

Мне было толком нечего ему предъявить: он был неукоснительно вежлив, легко отзывался на просьбы передать соль, не выставлял в доме похабщины и даже своих зайцев забрал из ванны и дел не знаю куда. Вместе с тем в каждом его жесте сквозила незаинтересованность, постепенно переходящая в пренебрежение; она звенела в воздухе и жалила оскорбительностью.

А по ночам, — о, по ночам я смотрела его сны, в которых он бесконечно рисовал прекрасную лунную, целовал её руки и перебирал её волосы, и в тех снах играли светом полотна шёлка.

Словом, я ненавидела Ёши и весь мир; ничего удивительного, что в салоне бедная девочка-сотрудница сбледнула лицом, только завидев меня.

— Мне нужно стать красивой, — мрачно сказала я. Горгульи остались на улице, у дверей, и Крошка руками-ножницами собирала с порожка свежий снег, а Бульдог сидел совершенно неподвижно, отчего становился похож на уродливую скульптуру. — Пенелопа Бишиг, запись на четыре часа.

Девочка нашла в себе силы профессионально улыбнуться. Она была, как положено в таких местах, совершенной во всех отношениях: белоснежные зубы, уложенные локоны, стрелки чулков по линейке, и даже светлый твидовый костюм сидел на ней идеально, как на манекене.

В салоне продавали одежду, по большей части — по лунной моде, из-за чего вся рецепция была завешена пышными полупрозрачными тканями и мелкими кристаллами. Над изящной мягкой кривулиной, изображающей диван, висели многорядной натянутой гирляндой фотокарточки с мехами, газовыми шароварами и провокационными вырезами, запечатлёнными на дорогих клиентах; у единственного манекена были пышные перистые крылья, безглазое лицо расписали розовыми блёстками, а в роли одежды выступало облако засушенной лаванды.

— Мне что-нибудь… поконсервативнее, — пояснила я, пока сотрудница распиналась, как глубоко мастера салона погружены в последние новости друз. — Мой муж носит халаты, мы собираемся на важный праздник, хочу, чтобы наши образы гармонировали.

— Халаты?.. — недоумённо переспросила твидовая фея, позволив своей улыбке на мгновение угаснуть.

Я кое-как объяснила, как устроена одежда Ёши, и девушка просветлела лицом:

— О, вероятно, вы говорите об онциуонуно. Полотна-скрывающие-суть-но-отворяющие-разум. Это нейтральные одежды двора северной жрицы, повседневные ткани расписывают абстрактными неконтрастными узорами, праздничные расшивают камнями и стеклярусом. Пройдёмте!

Вместо примерочной здесь был небольшой зал, весь состоящий из зеркал: они были и на стенах, полу и потолке, и свет софитов многократно в них отражался. Я стянула с себя кольчугу и обе рубашки, кожаную и нижнюю, плотные штаны и шерстяные чулки; стряхнула ботинки, — и осталась в одних трусах.

— Символическая геометрия в основе учения Луны не предполагает искусственного конструирования гармонии, — щебетала девушка, порхая вокруг меня с сантиметровой лентой и быстро-быстро вписывая цифры в свой блокнот. Она была двоедушницей, но весь Лес из неё, кажется, выветрился под влиянием этих эфемерных красот. — Одежды — лишь призмы, усиливающие внутренний свет, и они не создают красоты, а подчёркивают игру оттенков, как огранка драгоценного камня. Если ваши души в гармонии…

На этом моменте я перестала слушать.

— …мы можем подчеркнуть вашу искру, чтобы…

Теперь она прикладывала ко мне отрезы тканей. Цвета менялись так быстро, что у меня рябило в глазах.

— Итак, чего бы вам хотелось? И что наденет ваш супруг?

— Я велела ему быть в чёрном.

— Антрацит или уголь?

Я пожала плечами.

Особенных пожеланий у меня не было, — кроме, разумеется, того, что итоговый результат должен был быть не только лунным, но и пристойным с точки зрения колдовского этикета. Все прошлые года я приходила на День Короля всё в той же кольчуге, но теперь это казалось слишком яркой иллюстрацией к вялотекущему семейному конфликту.

К счастью, девушка в твиде оказалась действительно хороша в своём деле: она даже взглядом не отметила ни мою стрижку, ни отсутствие груди, ни мой категорический отказ от прозрачных тканей. Она примеряла на меня вещи, которые по какому-то недосмотру Тьмы назывались платьями, а были то конструкцией из лент, то автомобильным чехлом, то резиновым цилиндром, — но все эти варианты отклоняла сама и достаточно быстро, чтобы ужас не успел отразиться на моём лице.

— Вам подойдёт что-то сдержанное, — наконец, сказала она. — Что-то, что подчеркнёт вашу жёсткость…

Возможно, «мою жёсткость» следовало бы смягчить, а фигуру — подправить накладками в стратегических местах, но сакральная геометрия Луны не предполагала таких манипуляций. Довольно скоро я оказалась окружена ворохом прямых ниспадающих платьев, в которых от моды друз если и было что-то, то разве что ткани. Некоторые из них оказались вполне приемлемыми, и я в конце концов остановилась на текучем белом платье с открытой спиной. Оно было похоже скорее не на одежду, а на отрез расшитой матовыми пайетками ткани, собранный на фигуре: вместо плеч здесь были шёлковые ленты, а на пояснице лежала серебряная цепочка, задающая форму лифу.

На мне это выглядело… странно, но даже отчасти неплохо. По крайней мере, я не была ни куколкой, ни иллюстрацией из исторической книги, ни абстрактным портретом, — и на празднике это будет смотреться достаточно уместно.

— Великовато, — резюмировала девушка, критически меня оглядев. — Нужно будет подшить.

На мой взгляд, размера у платья не было. Но она споро заработала булавками, — и заверила, что всё будет готово к понедельнику.

— Ваш супруг будет взволнован и покорён!..

Я кисло улыбнулась и спросила, где у них касса.

xxiv

Когда-то мы сами были сказкой, страшной сказкой, которой пугают детей, а за колдовское искусство сжигали на высоких кострах, уходящих в зелёное небо фонтаном золотых искр. Тогда нашим силам пытались придумать чудовищное объяснение, тогда говорили, будто мы смотрим Бездне в глаза, — и это она говорит нашими голосами.

Наверное, мы бы и вовсе исчезли, вымытые из истории, — если бы не Первая Королева. Она молилась матери-Тьме, и Тьма услышала ту молитву. Слёзы сделались чёрным, как сама Ночь, озером; мы вошли в его воды, и полная костров земля стала небытием, а мы стали хозяевами новой, — пустой и тёмной.

Многие поколения мы были одни, и это было благословенное время. Мы пели Тьме старые песни, мы звучали вместе с ветром, мы умели летать и подолгу лежали на дне чёрных озёр, глядя, как гребни волн мешаются со звёздами. Это тогда мы научились слышать за спокойствием камня биение сердца; это тогда мы различили в музыке воды слова, и так узнали изначальный язык.

Потом мы встретились с лунными, — но их было мало, и они жили в своих странных башнях в горах, и нам не было друг до друга дела. Потом небо взорвалось цветами, и на нашу невинную землю хлынул Лес, и самые пропащие из колдунов отказались от своей крови, чтобы научиться быть двоедушниками. Потом была война, ужасная война, в которой все мы сгинули бы, — если бы не Королева.

Говорят, она была бессмертна. А, может быть, она продолжалась в своих потомках, как сейчас продолжаются в нас наши предки. Так или иначе, тогда она собрала вокруг себя первый Конклав и выбрала среди Родов те, что мы называем Большими; она сказала, что Тьма дарует им свободу и власть, и что у этих даров есть цена.

Пятнадцать юных колдуний были вмурованы в скалы, и вместе с ними в темноту горы сошла и она, Королева. Они стали истоками, их кровь стала реками, а омытые той водой земли научились быть островами; земля раскололась, колдовское море штормило и плакало, и колдуны плакали вместе с ним, а ещё смеялись и праздновали. Потому что нет на островах другой власти, кроме колдовской, и всякий, кто ступит на остров, будет покорен каждому слову Старшего Рода.

Королевский остров был самым прекрасным из всех. На нём возвели белоколонные храмы, ими правили многие и многие потомки Рода, а у самого порта поставили чудесную фигуру Королевы, и всякий колдун кланялся ей и вспоминал её в вечерней молитве Тьме. Мы были спокойны и свободны, — до тех самых времён, пока не узнали, что ценой была не только смерть.

Ту новость принесли двоедушники. Они приплыли на Королевский остров сквозь зимние шторма в утлом судёнышке, изнемогали от цинги и никогда не видели апельсинов. Они сказали, что будет война; они сказали, что Крысиный Король велел заложить верфи, а в них огромные корабли; они сказали, что Лес гремит сталью, а залп пушек так громок, что от него умирают птицы.

Мы смеялись над ними, конечно. Что нам дела до пушек и кораблей, если всякий, кто ступит на остров, станет покорен Родам?

А капитан того корабля передал книгу — древнюю книгу, написанную колдовской тайнописью. Она была из тех времён, когда только был созван Конклав, а рабочие рубили в скалах могилы; и там говорилось, что всякий чужак будет покорен воле Большого Рода, пока всякий свой предан голосу своей крови.

Никто не знает, что случилось тогда, но той ночью река на Королевском острове замолчала. Белые колонны перечеркнули трещины. А утром, когда буйная кровь говорит громче всего, земля задрожала и накренилась, и то, что было когда-то нашей столицей, слизнула волна.

Говорят, будто те моряки были верными солдатами Крысиного Короля и спеленали колдовскую реку заклинаниями. Вода иссякла, и кончилась наша сила, и чудесная защита колдовских островов канула в небытие.

Говорят, будто реку нельзя покорить; говорят, что той ночью кто-то из крыс представился целителем, но вместо лекарства вложил в руку Последнего Короля яд. И когда Последний Король умер, остров сгинул вместе с ним.

Говорят, будто одна смерть не могла бы разрушить старое колдовство сама по себе; другое дело, что всё оно стояло на верности. Яд поднёс Последнему Королю не чужеземец и не крыса, но свой, колдун по Роду и духу, Сантос Сендагилея. Его предательство перечеркнуло собой всё то, что строили наши предки.

Ещё говорят, будто никакого яда не было, а позорное инакомыслие пустило корни в умах; чьё-то сердце разучилось стучать в такт, в чьём-то сознании зародилось предательство, и оттого старый мир рухнул.

Так или иначе, но Королевский остров мы зовём теперь Затонувшим, и всякий колдун плывёт к нему хотя бы однажды в жизни, чтобы вспомнить о долге перед своей кровью.


Я бывала там, конечно, тоже: нельзя быть Старшей, не склонив головы перед статуей Королевы. Мы плыли зимой, на огромном корабле: дети и взрослые, из больших Родов и из крошечных, — и все кутались в шубы и глядели, как команда умело режет заклинаниями лёд. А потом лёд вдруг закончился, вычертив своими границами в чёрной воде идеально ровный круг, как будто кому-то пришло в голову обвести гигантский стакан, — и в самом центре мёртвой, тихой воды виднелся светлый бюст.

Издалека он казался крошечным. Но когда мы подошли, оказалось, что макушка женщины много выше корабельных мачт, а волны колдовского моря омывают каменную грудь.

День Королей — он об этом: о наших истоках; о старом предательстве; о единстве; о голосе крови, о долге и о колдовстве. Каждый год восьмого февраля, в годовщину падения Затонувшего острова, мы вспоминаем о том, откуда пришли.

Но начался он для меня — как всякий другой день: с буйства горгулий, ловящих на лету сушёную мясную стружку, овсяной каши и переругивания дорогих родственников.

— Это позор, — сказала Меридит, умудряясь одновременно поджимать губы и растягивать слова на старый манер. — Позор! Настоящая Бишиг не должна…

— Да прекратите уже, — Мирчелла сморщила нос. — Ей двадцать лет, самый возраст!

— Если оголяться по поводу и без, можно плохо кончить. Например, как ты!

— Меридит! — это Бернард пытался призвать дам к порядку.

Мирчелла скорчила рожицу и высунула язык.

— А я считаю, она всё правильно делает! Молодой муж, а всё туда же, ведёт себя, как старый хрыч! Ужасно несправедливо. Но женщина должны быть мудрее, тоньше, и исподволь, исподволь…

— Могла бы и за закрытыми дверями!.. Ох, моя бедная бабушка переворачивается в гробу! Ах, если бы это только видел наш драгоценный отец!.. Какой позор, какой позор!..

— Обрати внимание на механическое повреждение правого манипулятора, — бесстрастно вставила Урсула. Ей, как всегда, было наплевать на мой моральный облик до тех пор, пока он не становился достоянием общественности. — Пенни, дом в запустении, а у домашних големов скоро будет овсянка вместо мозгов. Как ты можешь это объяснить?

Я вяло шкрябала ложкой по дну тарелки.

Платье доставили вчера. Мирчелла пришла от него в полнейший восторг, Бернард, кхекнув, отвёл глаза, а Меридит довольно достоверно изобразила сердечный приступ. Скандал начался ровно тогда и продолжался до сих пор: в отличие от нас, слабых телом живых, мёртвым не нужно ни есть, ни спать, ни даже дышать между особенно гневными репликами; я не выдержала и на ночь всё-таки выставила их вон, и даже зарядку делала в тишине, зато во дворе всё началось с новой силой.

Лариону я дала на сегодня выходной, Ксаниф, конечно же, уехал к семье, а Ёши как всегда проспал, — поэтому завтракали мы вдвоём с бабушкой, и она отчего-то лучилась довольством.

— Я не уверена, что Ливи приедет, — осторожно напомнила я.

Ливи избегала колдовских праздников, даже когда это было вопиющим нарушением этикета.

Но улыбка Керенберги не увяла:

— Ну и Тьма с ней!

Я пожала плечами и отставила тарелку.

Ничего не хотелось, — разве что только спать или, того лучше, лежать на вытертом ковре моей старой комнаты и долго-долго смотреть вверх, пока приклеенные к потолку выцветшие звёзды не начнут кружиться. Тогда тишина, свернувшаяся змеёй на груди, станет как будто немного легче, и застрявший в горле ком наконец удастся сглотнуть. Я врасту в пол, сольюсь с ним, провалюсь в текстуры и стану продолжением мира; меня не станет, но вместе с тем я буду, и я буду свободна, и тогда…

— …Пенелопа!

Я снова пожала плечами и вышла из столовой под непрекращающиеся возмущения предков.

Я даже успела немного позаниматься делами и, ругаясь на весь мир, почти час просидела в ванне с бритвой. В обед приехала мастерица, которая нарисовала на мне новое лицо, свежее и изящнее настоящего; она же, недовольно хмурясь, привела в порядок руки и обклеила ногти блёстками.

Ёши зашёл за мной в половину шестого. Я стояла у окна, по-зимнему ранний закат бил в глаза и звенел в пайетках, и я хотела бы сказать, будто от вида моей голой спины у Ёши в зобу дыханье спёрло или что-нибудь в этом роде, — но нет:

— Машина подана, Пенелопа.

Вообще, я предпочитала водить самостоятельно. Но здесь это, конечно, было бы неприлично.

Ёши был похож на грача в своём чёрном халате, украшенном чёрным же шитьём. Он подал мне руку таким подчёркнутым движением и с таким лицом, что захотелось провалиться сквозь землю.

До Холла ехали в молчании. Ёши глядел в окно, я зябко куталась в тяжёлое пальто, которое не надевала, пожалуй, с подросткового возраста.

— Не торопитесь, — предупредительно сказал супруг, выходя из машины первым.

Но его опередили: мою дверь открыл служащий в форменном бордовом пиджаке, и он же подал мне руку со звериными когтями.

Я так опешила, что вцепилась в локоть Ёши:

— Что здесь делают двоедушники?

— Полагаю, работают, Пенелопа, — с бесстрастной улыбкой просветил меня муж, принимая у меня пальто и подавая его гардеробщику.

— Это наш праздник, — гневно сказала я. — Это наш день! Здесь не должно быть мохнатых, кто вообще…

— Улыбайтесь, Пенелопа.

Мы поднялись по ступеням. Хлопок вспышек. В холле бурлили колдовская вода и человеческое море; я стиснула зубы — а потом усилием воли расслабила лицо.

Что ж, этот мир сошёл с ума, накренился и затонул. Надеюсь, сегодня здесь собралось не слишком много предков.

xxv

Холл — главное из всех колдовских зданий в Огице — выстроен длинным колонным прямоугольником. В застеклённой оранжерее, которая пытается казаться парком, шепчутся фонтаны и ручьи, а пески каменного сада скрипуче ноют о чём-то старом. Оранжерея окружена бессмысленной галереей, увешанной портретами и картинами колдовской войны; в передней части, после гардероба и массивной лестницы, дышит помпезностью большой зеркальный зал.

Он собран из тысяч зеркал, больших и очень больших, и каждое из них чарами крови связано с другими зеркалами, теми, что питаются водами рек на островах. Сегодня они показывали множество залов и празднично разодетых людей, а одно, самое яркое — бескрайнюю чёрную воду, ровный круглый срез льда и бюст Королевы.

Откуда-то звучала музыка, и, повертев головой, я нашла на укромном балконе девушку в синем, перебирающую ловкими пальцами струны огромной арфы. Звон бокалов, — разносят бокалы с чёрным вином; я взяла один, кивнув служащему-колдуну и украдкой выдохнув: хотя бы сюда не стали пускать двоедушников.

Это наш день. Это наш праздник, это наша память, это наша кровь; и здесь нечего делать мохнатым, которые уже однажды отказались слышать голос за биением своего сердца, как нечего делать здесь потомкам убийц Короля.

Зал звучал диссонантной, плохо сочинённой симфонией из тысячи разнородных мелодий, и всякая третья скрипка в ней мнила себя солисткой. Ёши услужливо подставлял мне локоть, и держаться за него было неудобно и непривычно. Воздух холодил голую спину, от каблуков затекали пальцы ног, и бабушкины жемчуга, которые я щедро рассыпала по плечам, казались тяжелее нашейного кольца доспешного гарнитура.

Чёрная вода всколыхнулась, — и клепсидры, звучащие из-за каждой колонны, как будто бы сделались громче. Человеческое море взволновалось. За зеркалом, в котором горели свечи и стояли полукругом церковники в белом, взметнулись дымные тени. И тогда то здесь, то там потихоньку запели.

В этом прелесть изначального языка: в нём слова рифмуются сами собой, будто нанизываясь на невидимую нитку ритмов и смыслов. И каждый поёт шёпотом, немножко по-своему, и колдовской гимн становится рокотом волшебной реки.

А когда всё стихло, Серхо Иппотис сказал небольшую речь от имени Конклава, грохнула музыка, и благословенный официоз закончился, — сменившись пустыми разговорами, глупыми сплетнями и расслабленным политесом.


— …шала, что в этом году Сендагилея просили приглашение, — по-островному растягивая слова, говорила Санна Вилль, седовласая мадам в сапфировой парюре, увешанная драгоценностями с ног до головы. — Какая наглость!

— Как по мне, их могли бы уже и пригласить, — второй голос скрипучий, но моложавый. — У них хорошая кровь, и вы видели, что они достроили у себя седьмой этаж?

— Не у себя, а в больнице.

— В своей больнице, танти. Вот уж у кого завсегда будет денег больше, чем нужно!..

— Мы не считаем чужие деньги, Адела, — в словах мужчины звучала мягкая укоризна, а ещё лёгкая дрожь, как бывает после излишне крепкого вина. — И следи за речью, будь так любезна. Мы же не зря выписали для тебя пластинки? Вспомни, как говорит диктор! Всегда-а, со скруглённой мягкой «а»…

— Конечно, папа. Но Сендагилея могли бы и…


— Господин Ёши!

Хавье Маркелава, грузный мужчина с залихватскими усами и блестящей лысиной, лучился довольствием. Они с Ёши коротко обнялись и хлопнули друг друга по спинам.

— Пенелопа, — он потянулся лобызать мою руку, но я сделала вид, что не поняла намёка. Тогда Хавье подмигнул Ёши: — Отойдём? Ребята ставят в саду стол.

Я не сразу сообразила: для покера. Конечно, ведь мой муж играет, и, говорят, пару лет назад выиграл у Хавье совершенно сумасшедшую сумму, а за год до этого — проиграл ему же родовые артефакты. Хорошо, что по брачному договору он не может распоряжаться активами Рода Бишиг.

— Благодарю, — Ёши покачал головой, — увы, жена не одобряет.

— Ааа, ну конечно, — Хавье расплылся в улыбке. — Молодожёны!.. Годика через три будем снова ждать тебя в клубе, друг. А чего же вы тогда не танцуете?

— Я не танцую, — напомнила я.

Но Хавье смотрел только на Ёши, и Ёши, пожав плечами, пустился в пространное обсуждение какой-то давней партии, в которой игрок посчитал, что проиграл олл-ин, но увидел затерявшуюся фишку под салфеткой и сумел отыграться от неё, взяв два больших блайнда подряд. Я быстро запуталась и отвлеклась; биение сердца растеклось по моему телу вместе с каплями Тьмы, вибрации воздуха ударили по ушам, и в сознание хлынули какофонией звуки.


— …знаете, вы знаете? Будет война! Конклав выпустил секретную ноту, чтобы при университете открыли курсы для колдунов по боевым заклинаниям.

— Тебе-то откуда знать? Тебя же выгнали, на такие прогулы никто не может смотреть без слёз.

— У меня сестра, — это было сказано важно, — работает в деканате. Через неё проходят все директивы!

— Да нет ничего боевого в расписании.

— Это пока нет! Никак не могут решить, как учить только своих, чтобы без мохнатых. У нас же эта… дружба народов!


— …видели, как вырядилась Бишиг?

— Ничего такая жопа. Это её муж одел?

— Скорее уж раздел!

— Жалко мужика… Он нормальный вроде, а жена — как жрица Солнца, без слёз не взглянешь.

— Мне кажется, она прямо на меня смотрит. Слышит, как думаете?

— С другого-то конца зала? Слышит, да прямо! Разве что по губам читает. Отвернись, да и всё.

— Или смотри в ответ, чего стесняться.

— Отличная задница, Бишиг!


— Крысиный Король вернулся.

— Какие глупости.

— Это не глупости. Лаалдхааги уже уехали, а я отправил на острова детей и выкупил себе билет с открытой датой.

— Скажу вам по секрету, Лаалдхааги уехали, потому что ими опять заинтересовалась Комиссия. Вы же знаете, конечно, все эти вопросы репутации.

— Да ведь всю писанину Зена давно сожгли.

— А всю ли?.. Говорят, что у него была тайная лаборатория, и в ней…

— Так или иначе, Лаалдхааги уехали! И Фьёлты тоже планируют, это я знаю доподлинно.

— А в чём толк уезжать на острова? Как будто когда будет война, она будет только здесь!.. Если уж вернулся Крысиный Король, от него не спрятаться даже за пазухой Тьмы. Разве только в самой Бездне!

— Секаи уезжают в горы. У них младшая вышла за лунного, тогда они всем Родом пили сердечные капли, а теперь вот, пожалуйста. И от негодной девицы есть толк!

— Мне кажется, это всё паника. Посмотрите на Большие Рода, никто никуда не едет. Иппотисы и вовсе затеяли новую стройку, а они знают больше нашего. Я разговаривала с Харитой Лагбе, и она в частном порядке сказала, что…

— Мало ли что она сказала. Может, они и вовсе все с крысами заодно? Ведь не зря же говорят, что это Сендагилея тогда отравил Короля.

— Какие глупости!


— …хищное утро. Ужасная трагедия.

— О Тьма. Вы уверены?

— Они не говорят об этом прямо, конечно, кто бы на их месте сказал. Но взяли билеты к младшим Бишигам, о чём здесь ещё говорить?

— Так может быть, какая-нибудь шизофрения?

— Какая шизофрения, вы ведь знаете всю эту семью. Нет, нет, там всё предельно ясно. Матеуш Вржезе проснулся в хищное утро.


— Девочка моя! Как я рада, как рада! Я ведь говорила тебе, что давно пора было…

Я дёрнулась, вытаращила глаза и развернулась так резко, что закружилась голова. Пол гудел от вибраций чужих разговоров, в ушах звенело, а я, кажется, сходила с ума, потому что моя бабушка, железная Керенберга, счастливо улыбалась и обнималась с какими-то загорелыми людьми так, как она никогда не обнимала ни меня, ни Ливи.

— А Штефан? Ну, конечно, что сделается Штефану, маленький он негодник. И Петра? Действительно? За этого прохиндея? Ох и наплачется!

— …и Хельга передала для тебя подарок, я отправлю завтра с водителем!

— Глупость какую-нибудь?

— Вот ещё! У нас нашли метеоритное железо, и она сразу же…

Здесь я, наконец, разглядела на говорящей массивные бронзовые наручи, и по ним догадалась: Морденкумпы, бабушкина родня. Все они давно ей никто по крови, и я знала только, что у неё есть зеркало, по которому она изредка общается с сестрой. Должно быть, эти четверо — той сестры дети и внуки.

Смотреть на них было почему-то неприятно, и я заставила себя отвернуться. Звуки крутились и путались, сплетаясь в бессмыслицы, и звон бокалов казался на их фоне музыкой.


— …это безобразие, безобразие! По какому праву? Как они могут? Это семейный секрет, я не стану писать по нему объяснений!

— Просто возмутительно! Никогда Комиссия не занималась такой ерундой. А Пима Уарда оштрафовали на шесть тысяч за поливальные чары, вы представляете этот абсурд?

— Так может, они запрещённые были?

— Уарды пользовались ими четыреста лет!.. И никого не убили, можете мне поверить. Родовое заклинание. И что же теперь, и это тоже нельзя? Это безумие просто, безумие!..


Я тряхнула головой и заулыбалась Селии Маркелава, которая, оказывается, обратилась ко мне по имени. Я знала её шапочно, как жену финансиста Хавье и любимую тётю Лиры.

Мы обнялись, и она звонко чмокнула меня в щёку:

— Поздравляю со свадьбой!.. Вы такая чудесная пара!.. Я всегда говорила, что для Пенелопочки найдётся порядочный, интересный мужчина.

Я многословно поблагодарила, а Селия прищурилась, прикрыла рот ладонью и спросила театральным шёпотом:

— А вы не расскажете по секрету, от чего Ёши носит траур?

— Траур? — удивилась я. — Почему бы?

— Так вот я и спрашиваю, по чему?

— С чего вы взяли про траур?

— Так одежды же!.. Антрацитовые онциуонуно с шитьём в тон, при друзе северной жрицы это траурные одежды. Может, мы и не ведём дел с Луной, но такие вещи, конечно, знаем. Да и вы, я вижу, поддерживаете интересы мужа. Так в чём же дело? Я не слышала, чтобы в последнее время кто-то из его близких… или он уже знает о Матеуше?

— Извините, — сказала я, старательно растягивая губы, — я не могу за его спиной обсуждать такие личные вещи.

— Конечно, конечно. А Матеуш, бедный мальчик, я слышала…

Траур. Он надел траурные одежды. Очень прилично, как я и требовала, — и очень показательно, куда уж показательнее!.. «Конечно, Пенелопа», «да, Пенелопа» — и траур, который обязательно хоть кто-нибудь заметит, о котором быстро разболтают всем. А я, дура, нацепила эти холодные лунные тряпки!..

Словом, когда во внутреннем саду раздался металлический лязг, громовой раскат заклинаний и — почти без паузы — оглушительный, наполненный болью крик, я испытала что-то, подозрительно похожее на облегчение.

xxvi

Крик прекратился почти мгновенно, но праздничная атмосфера разбилась, а мелодия арфы сорвалась звуком рвущейся струны. Человеческий поток разделился надвое: кто-то торопился взглянуть, что случилось, а кто-то стремился поскорее оказаться от того крика как можно дальше.

Ёши и Хавье отступили к колоннам, пропуская мимо себя людей, и мне стоило бы сделать то же самое. Но взгляд цепко выловил из этой картинки чёрные халаты с шитьём, в глазах потемнело, и я решительно двинулась на звук.

Кричали в оранжерее. Давно стемнело — сквозь стеклянную крышу были видны тёмно-серые угрюмые облака — а здесь горели только маленькие фонарики, да в саду камней среди песка горели чайные свечи. Я то и дело оступалась, неуверенно балансируя на каблуках, прощупывала по пути горгулий Холла и к месту происшествия добралась далеко не в числе первых.

Пострадавшего окружили со всех сторон люди; он полулежал в неестественной, изломанной позе, как будто сперва встал на колени, а затем упал лицом в песок. Руки лежали безвольными макаронинами, спина вздымалась каждый раз, когда он пытался вдохнуть, голова была свёрнута набок, а на разбитом лице пузырилась тёмная кровавая пена.

— Целитель! Здесь есть целитель? Кто-нибудь?

И без целителя было ясно, что несчастный очень плох. Под ним растекалась по тонкому белому песку чёрная смолянистая лужа. Пожилая колдунья сплетала над ним заклинание, низенький мужчина водил руками вдоль тела, что-то нашёптывая, кто-то что-то говорил в маленькое карманное зеркальце, воздух звенел от чар, — а кровь всё текла и текла, и пена застила глаза умирающего.

Я отправила горгульям импульс и велела им перекрыть здание. Кто-то принёс фонарь, ослепительно-яркий, а девушке в белом несли стаканы с колдовской водой по одному, пока кто-то не притащил целый вазон. Вода мерцала и дрожала силой.

— Обезболили?

— Я залила сплошью, но…

— Давайте консервацию в четыре руки, через ав дарне.

— Слушай мой голос. Сосредоточься, нельзя засыпать.

— О Тьма, я обращаюсь к тебе…

Всё это было зря. Было поздно для заклинаний: от таких травм может спасти разве что родовой дар Сендагилея, если будет милостива Тьма; но их, конечно, не пригласили на праздник, потому что Сантос Сендагилея, говорят, убил Последнего Короля.

Хрип. Губы шевельнулись, как будто человек пытался сказать что-то — и застыли. Тело скрипнуло, и в открытые глаза мёртвого колдуна заглянула Бездна.


Так вышло, что я не раз наблюдала, как обрывается жизнь — достаточно, чтобы перестать видеть в этом мистерию. Мы умираем, когда замолкает кровь; мы умираем, если разрушается бренное тело. Так и с горгульями: можно разрушить чары, можно разрушить материю, и тогда горгульи не станет.

Первым моим мёртвым был дедушка Бернард. Он умирал долго и тихо, и все мы собрались у его постели. Последние дни он мог говорить только шёпотом, а потом просто перестал дышать; бабушка закрыла ему глаза и велела нам выйти раньше, чем стали ясны простые следствия мышечного расслабления в теле.

Потом я видела, как один колдун разрубил себя на лестнице Холла заклинанием, — это была какая-то глупая политическая акция, что-то про процветание островов и социальную повестку. Ещё дважды убивали горгульи по моему приказу, а прошлой весной у Адриано Бранги остановилось сердце прямо на заседании Конклава.

И, конечно, я знала, что однажды тоже умру, — и иногда даже представляла это перед сном в ужасающих подробностях, не в силах остановить эти мысли.

Словом, нельзя сказать, чтобы я была особенно тронута этой смертью. Только отвести взгляд было почему-то сложно, и по голой спине пробежала зябкая дрожь. Впрочем, ничего удивительного: оранжерейные окна закрывали сад от зимы, но гуляющий по пространству сквозняк был довольно ощутимым.

— Пенелопа, — это Серхо Иппотис, как всегда несоразмерно тихий, легонько тронул меня за плечо, — могу я вас попросить…

— Горгульи перекрыли здание, мастер Серхо.

— Благодарю.

Полицейские, — все они были сегодня, конечно, не при исполнении, но это мало на что влияло, — оттеснили публику от тела; Харита осталась в саду, а её ребята отошли, и где-то со стороны дыхнуло диагностическими чарами. Сам Серхо присел на крупный круглый валун в центре сада камней и закурил.

— Не расходитесь, коллеги, — так же тихо сказал он, выпуская в стеклянный потолок дым, — скоро прибудут наши друзья из Сыска, и нам с вами будет что обсудить.

Люди, тем не менее, отходили: вид тела для многих был некомфортным. Кто-то из служащих принёс скатерть, и несчастного накрыли ею так, что были видны только начищенные ботинки под мягкой бахромой.

Странно, но не было родственников. Я нахмурилась, пытаясь припомнить хоть один Род, из которого в Огице жил бы ровно один представитель, — и не смогла. Впрочем, может быть, он приехал совсем недавно; или, может быть, кто-то, как наша Ливи, возмутительно проигнорировал национальный праздник.

— Вы видели, кто это? — театральным шёпотом спросила невесть откуда взявшаяся Селия Маркелава.

Я пожала плечами. Лицо показалось мне смутно знакомым, но я не смогла бы ручаться, — возможно, это один из многих сотен колдунов, которым я была когда-то формально представлена; под маской кровавой пены и мучительной боли его было сложно узнать.

— Кто-то должен был видеть, — деловито продолжала Селия. — Не может же никто его не узнать?

Теперь, когда спасать никого было уже не нужно, праздник оказался безнадёжно испорченным, а впереди гостей, очевидно, ждало много часов скуки и неприятных расспросов, праздное любопытство проснулось не только в Селии.

— Молодой мужчина, — со знанием дела говорила та девушка в светлом, которая пыталась окропить пострадавшего колдовской водой. — Думаю, из северных, видели какой нос?

— Его кровь была не в порядке.

— Конечно, она же выливалась!..

— Нет, я имею в виду…

— Не может быть, чтобы никто его не знал.

— Если он недавно приехал…

— Не может быть.

Так продолжалось с полчаса. Гости разбрелись по Холлу; мужчины заняли покерный стол чуть в отдалении от сада камней и тела, и среди играющих я с неудовольствием заметила Ёши. Правда, играли, кажется, без ставок, пустыми фишками, и без большого азарта.

Потом человеческое море всколыхнулось: приехали служащие Сыска, для большей важности — со штурмовой горгульей. Они разбрелись, кажется, по всему Холлу, а к телу вместе с ними спустился, хромая, старик Тибор Зене, седой, как Луна, — на заседаниях Конклава он по большей части просто спал в своём кресле.

Лиса вертелась вокруг тела рыжей стрелой. Мрачный сотрудник с полным каких-то склянок чемоданом натянул перчатки и отбросил в сторону скатерть, а Тибор склонился к земле, к самому лицу погибшего, и не сумел потом выпрямиться, — Серхо пришлось поднять его рывком.

— Да, — печально проскрипел Тибор Зене. — Это Матеуш Вржезе. Бедный, бедный ребёнок!..


Дальше было, действительно, скучно. Опрос проводили двоедушники, хотя Харита и предлагала немедленно вызвать на службу саму себя и всех своих ребят. Я честно сказала, что в течение вечера с погибшим не общалась, произошедшего не видела, а вышла на крик; после этого меня попросили задержаться и проследить за горгульями, охраняющими периметр здания. Вообще говоря, управлять горгульями Холла мог любой член Конклава, но Серхо, похоже, рассудил, что если уж на месте так удобно оказалась Бишиг — пусть она этим и занимается.

Я полагала, что охранять на деле нечего: от крика до того момента, как я велела горгульям занять охранные позиции, прошло довольно много времени, — и убийца, если он был и был не дурак, легко мог успеть покинуть Холл. Его поиски теперь были заботой лис, но среди них нельзя было заметить особенного энтузиазма.

— Его убило хищное утро, — шептались в Холле.

— Хищное утро!

— В Огице? Хищное утро?

— Это проклятие Королей…

Словом, похоже, никто ничего толком не видел, а про Матеуша в толпе ходили только какие-то странные сплетни. Ребёнком он казался, конечно, только Тибору Зене, — ему было вроде бы тридцать пять или около того; в толпе говорили, будто Матеуш ничем толком не занимался, только тянул содержание из Рода, катался по Кланам и неохотно ездил на мелкие заказы по поручению отца. Дар у Вржезе был какой-то водный, подробностей я припомнить не смогла.

Наверное, тем и должно было кончиться. Дар Рода не любит оставаться без дела; а может быть, это проклятие предков недостойным потомкам, — так или иначе, иногда кровь бунтует, и тогда колдун просыпается в хищное утро. Там сон мешается с явью, там слышен шёпот Бездны, там страшные старые сказки становятся реальностью; от того колдуны, говорят, сходят с ума, и даже самая жуткая смерть становится избавлением.

Отпускать гостей стали только ближе к четырём часам утра, когда все разговоры смолкли, а в галерее столпились разномастные стулья, собранные по всем комнатам Холла. Автомобили приезжали один за другим; я обходила периметр, проверяя горгулий и легонько касаясь их чарами. Забывшись, я так и выскочила на улицу в платье, но ледяной февральский ветер быстро привёл меня в чувство.

Мы с Ёши уезжали почти последними, — я даже предложила ему не ждать меня, но он, видимо, продолжал выполнять инструкции и «излучать радость от женитьбы». В машине я тёрла глаза и отчаянно давила зевок, а потом плюнула на приличия, стянула с себя пыточные инструменты, которые люди по ошибке считают туфлями, откинулась на сидении и задремала.

xxvii

Спала я крепко: ничем другим нельзя объяснить то, что я сползла головой Ёши на плечо и грела руки в полах его траурных халатов. И проснулась — рывком, который мгновенно отозвался в теле тошнотой.

— Извините, — подчёркнуто нейтральным тоном сказал муж, — я не смогу вас донести.

Я вспыхнула, отстранилась и принялась запихивать уставшие ноги обратно в туфли.

От ворот так и шли: прямой, как палка, Ёши с заложенными за спину руками, и я — встрёпанная и зябко кутающаяся в старое пальто. Дорожки были вычищены, и холод не добирался до ног через подошву туфель, зато лодыжки и икры мгновенно покрылись мурашками.

Не знаю, когда уехала с праздника бабушка, но дом давно спал, и только горгульи постепенно собирались у крыльца на заднем дворе. Я толкнула дверь, вывалилась из туфель, взяла по одной в руку и так и пошлёпала наверх, разрезая воздух перед собой каблуками.

В душе мне стало немного легче — от холодной воды сознание прояснилось, и я даже успела отставить жидкое мыло раньше, чем вылила его на голову вместо шампуня. Я тёрла кожу жёстким полотенцем, а в голове крутилось вялое: когда я успела стать такой старой? Ведь ещё года четыре назад бессонная ночь совершенно не была для меня причиной быть такой разбитой…

В общем, на крыльцо я выползла не в самом лучшем расположении духа. Кровь разбилась тягучими каплями, мелькнули металлом серые стрелы горгульих тел, мясная стружка рассыпалась по грязному снегу, — а я закрыла порез на ладони чарами и наконец-то закурила.

— Все лёгкие себе скуришь, — ворчал дедушка, прицокивая языком. — В музее естественных наук выставлены заспиртованные лёгкие, и тебе следовало бы…

По правде говоря, я была в музее естественных наук, и те лёгкие видела: одно, розовое и пышное, было подписано как «здоровое», а другое было лёгкое курильщика, сморщенное и пропитанное смолой. Как по мне, это была дурная агитка: совершенно очевидно, что бывшие владельцы обоих лёгких были давно и безвозвратно мёртвыми, а если так — то какая, право слово, разница?..

Я начала курить лет в шестнадцать. Тогда это был способ прочищать голову, удерживать концентрацию и не засыпать в мастерской: я делала под руководством Урсулы кошмарно сложный и чудовищно срочный заказ для Волчьего Совета, и к четвёртому дню у меня болели уши от звуков сварки и тонкого звона, с которым рвались дурно сплетённые чары. Была зима, и, когда держать лицо становилось совсем невыносимо, я выходила на улицу, в мрачный сонный сад, умывалась снегом и подолгу смотрела в пустоту.

Тогда выяснилось, что никотин здорово освежает мозги. Сперва я скуривала по одной сигарете за вечер, когда заклинания совсем переставали получаться. Потом одна сигарета превратилась в две, а две — в полпачки.

Керенберга страшно ругалась и грозилась выпороть, но обошлось только криком, тяжёлым подзатыльником и наказом купить приличный табак. Я перешла на самокрутки, перепробовала весь ассортимент алхимического магазина и курила теперь по большей части табак «мужской», без ароматизаторов, подкопчённый на вкус, средней крепости; иногда, под настроение, я брала смеси с кофе. В скручивании сигареты мне даже казалась какая-то магия, вроде старых чар: в том, чтобы отмерить нужное количество табака на глаз, и в том, чтобы скрутить ровно и гладко.

А бабушка — поругалась и перестала.

Я затушила бычок о металлический наруч. Горгульи смотрели на меня с ожиданием, и во многих из них я видела тревожно дрожащие, ненаполненные чары, — пришлось, вздохнув, разрезать руку ещё раз, глубже и дольше, и подождать, пока кровь соберётся в ладони-лодочке мрачной вязкой лужей.

— Шли бы вы спать, Пенелопа.

Я дёрнулась и рассыпала капли, за что немедленно получила по ногам тяжёлым боком и едва не упала в снег.

— Не нужно ко мне подкрадываться.

— Упаси Тьма. Вам помочь?

Я дёрнула плечами, тряхнула пальцами, заклинанием залечила порез, вытерла руки снегом, — и только тогда обернулась к мужу.

Ёши стоял на крыльце в голубом халате с большим капюшоном. Он был возмутительно бодр, а в руках держал большую чашку, от которой поднимался дымок.

— Будете? — он любезно отсалютовал мне кружкой.

— Что это?

— Грог.

— Грог?

— Грог на роме и коньяке, с лимонным соком и мёдом. Вы знали, что у вас на кухне нет бадьяна?

Я пожала плечами. Я не была уверена, что правильно помню, что такое бадьян.

— Так вы будете?

— Я не пью из чужой посуды. Из соображений гигиены.

Ёши на мгновение нахмурился, потом кивнул и отпил из кружки. Судя по блаженному лицу, я многое потеряла, отказавшись от этого его грога, — но, по правде сказать, я не была уверена, что меня не стошнит этим же грогом прямо в окровавленный снег.

— Что вы здесь делаете? И как давно вы стали пить коньяк по утрам?

Ёши улыбнулся и отпил ещё. Ну, конечно. Я отвернулась и швырнула горгульям несколько жменей мясной стружки подряд; Малышка завалилась на спину и сладко подёргивала лапой, а Летун пытался выкопать из-под неё еду, смешно подскакивая на трёхпалых тонких лапах.

Ёши молчал и, кажется, наслаждался видами. Он был невозможно чужим и вместе с тем почти казался человеком; я поковыряла носком снег, устало прикрыла глаза и всё-таки сказала:

— Давайте прямо. Чем я так вам не угодила?

— Простите?

— Чем я вам не угодила, господин Ёши? Я ваша жена, в конце концов. Имею я право знать?

— Не понимаю, о чём вы, Пенелопа.

— Вы не желаете со мной разговаривать. Не интересуетесь делами Рода. Не пытаетесь наладить… хоть что-нибудь. Что вам не так? У вас аллергия на горгулий? Вас оскорбляет то, что у меня маленькие сиськи? Вы любите другую женщину? Эту… Сонали?

Всё это было довольно отвратительно. Меньше всего я хотела бы, честное слово, навязываться: я не дурочка и умею понять, когда бываю не к месту. Но утром, в темноте и с недосыпа, мне не хотелось соблюдать приличия. Может быть, я просто слишком старая для этого дерьма.

Стоило бы смотреть мимо, но вместо этого я зачем-то следила за его лицом. Ёши едва заметно хмыкнул, как будто всё это невероятно его забавляло, а потом мотнул головой:

— Чего вы хотите?

— В каком смысле?

— Я так понимаю, вас не устраивает наш брак. Я видел эти ваши, — он сделал замысловатое движение рукой, — предложения, но они, очевидно, абсурдны. Если уж прямо, так давайте прямо: чего вы хотите?

Я нахмурилась.

— Вы мой муж, господин Ёши.

Он чуть приподнял кружку, и рукав верхнего халата съехал по предплечью, обнажив крупный диск зеркала в запястье: в отличие от меня, Ёши не стал его подпиливать, и стекло выдавалось над кожей на добрых несколько сантиметров. Ёши покрутил рукой так и эдак, и отблески фонаря заплясали на серебристых гранях.

— Определённо, — подтвердил он наконец. — Так чего вы хотите?

Я нахмурилась. Моё замешательство явно его веселило; Ёши снова с наслаждением глотнул свой грог и продолжил, так и не дождавшись от меня ответа:

— Вы хотели доступ к моим счетам, вы его получили. Вы затеяли ремонт в склепе, я не стал возражать. Вы урезали моё содержание, мне всё равно. Вы потребовали, чтобы я сопровождал вас на праздник — в нём дело? Вас что-то не устроило?

— Вы надели траур, — растерянно напомнила я.

— Я ношу траур, — спокойно ответил Ёши и отвёл волосы, открыв крупную чёрную серьгу в правом ухе. — Моя сестра погибла меньше года назад. Мне следует забыть об этом?

Я смутно помнила, что панихиду по Озоре Се держали прошлой весной, и Ёши, оставшийся после смерти сестры последним из Се, уехал в горы буквально на следующий день. Мы с Озорой были представлены, и адвокат наверняка отправил лампаду от моего имени; все дела Бишиги вели с Ёши, и они ассоциировались у меня только с дурными идеями и головной болью.

Я отвела взгляд. Горгульи постепенно возвращались на свои места, только Малышка так и валялась в разворошённом снегу, недовольно хлопая хвостом, а Бульдог сел у меня в ногах и застыл безмолвным изваянием. Я потрепала его за каменным ухом, натолкала табака в самокруточную машинку и всё-таки сформулировала:

— Я ничего о вас не знаю.

— Что вы хотите знать?

— Вы действительно не понимаете?

— А вы?

— Вы мой муж, — медленно повторила я. — Мы живём, как соседи, господин Ёши. Это ненормально. Это неприлично.

Он улыбался чему-то — хмуро и не слишком дружелюбно. Хотелось исчезнуть; хотелось отмотать весь этот глупый разговор назад, отменить его, докурить и просто уйти спать, отмахнувшись от дедушкиного бурчания про туберкулёз.

Вместо этого я вздёрнула подбородок повыше и протянула руку. Ёши безропотно вложил в неё кружку, я украдкой понюхала и сделала крупный глоток.

Грог остыл и имел сильный цитрусовый привкус, смешавшийся у меня во рту с табачным духом. Крепостью обожгло горло. Ёши смотрел на меня, чуть склонив голову.

— Как вам вкус? Этот ром мне привезли с юга.

— Алкогольно, — рассеянно сказала я.

Ёши засмеялся. Он хорошо смеялся, легко и необидно, как будто у него просто было хорошее настроение, как будто всё получалось, а мир вокруг был простой и удивительный. Я казалась ему, наверное, диковинной зверушкой, как эти его птицы, с которыми он, как настоящий Се, раньше мог говорить; интересно, что они чувствовали, чудные твари в старом зверинце на острове, и что с ними стало, когда наследники Рода уехали на материк?

Разговор не удался, а теперь ещё и безвозвратно увял. Я вернула кружку и припечатала:

— Хорошего дня, господин Ёши.

Зверей было почему-то ужасно жаль.

xxviii

О гибели Матеуша Вржезе написали в газете.

Первую полосу занимал, конечно, День Королей: профессиональные фотографии, заготовленные загодя тексты, чьи-то интервью и прочая нудятина. Следующий разворот отдали претенциозному околоисторическому очерку с риторическими восклицаниями о чести нации и прокламациями по поводу «восстановления» и «сохранения», и только на четвёртой странице половину колонки выделили скомканному некрологу (написать в нём было, судя по всему, особенно нечего) и короткой заметке:

Обстоятельства трагической кончины г-на Матеуша Вржезе расследуются, и мы можем быть уверены, что все детали будут рассмотрены беспристрастно. Полицейское управление в лице мастера Хариты Лагбе просит публику воздержаться от распространения неподтверждённой информации о покойном, да будет тиха его тень.

Тем не менее, в некрологе было и интересное.

Так, газета подтверждала: Матеуш Вржезе действительно нигде не работал (строго говоря, текст не содержал никакой информации о занятости Матеуша, но весомых причин её скрывать, пожалуй, не существовало). Слухи о постоянных разъездах тоже, по-видимому, были правдой, потому что некролог изящно именовал Матеуша «путешественником». В числе особенно скорбящих значился Хавье Маркелава и ещё некоторое количество любителей азартных игр.

— Вы знали Матеуша? — спросила я за поздним в честь праздника обедом, на который Ёши соблагоизволил спуститься.

Ёши кивнул:

— Он был должен мне денег.

— Денег? Больших?

— Долговые расписки у вашего адвоката, — он пожал плечами. — Я не помню сумму, но играть он не умел. Можете уточнить.

Я покачала головой и поморщилась, когда в ней всколыхнулась густая, дымная боль. Прогулка по февралю с голыми ногами, пусть и только от машины до крыльца, похоже, не прошла для меня бесследно: голова была тяжёлая, глаза сушило, а горло будто подрали кошки. Если бы не будильник, я проспала бы, наверное, до завтрашнего утра, но вечером Става обещала приехать за горгульями, и я хотела убедиться, что не допустила в чарах неточностей.

Честно говоря, я не отказалась бы сейчас от грога, — такого же обжигающе-крепкого, как тот, что пил утром Ёши. Но грога не было, был мутный сливочный суп и суховатая гречка с унылым шницелем, и всё это категорически отказывалось в меня лезть. Внутренности сжались в клубок и не желали принимать гостей.

— Кухонные совсем распоясались, — простодушно сказал Ларион, нанизывая шницель на вилку и поднимая его над тарелкой, как флаг. — У них вторую неделю хоть что-нибудь да подгорает! Мастер Пенелопа, вы посмотрите?

— Посмотрю, — согласилась я без энтузиазма.

— А посмотрите сегодня, м? Это же натурально подошва от сапога, высшего качества, но я бы за подошвами пошёл-то к сапожнику, а не в столовую…

— Мы должны быть благодарны Тьме за всю посланную нам пищу, — наставительно сказала бабушка, а затем вздохнула и тоже отставила от себя блюдо. — Но ты, Пенелопочка, и правда посмотри.

Я нахмурилась и ещё раз глянула в тарелку, на этот раз повнимательнее. Я не гурман, и по большей части мне всё равно, что есть; года два назад я маниакально, до голодных обмороков, худела, а теперь просто ела, что дают, не обращая особого внимания на вкус. Шницель был не слишком вдохновляющ, но я ни за что не назвала бы его подошвой. К тому же, если распилить его на достаточно тонкие полосы…

— Я посмотрю, — вяло сказала я.

— И на крышу, — напомнила бабушка. — Сегодня снова капало. Там у трубы подтаивает.

— Посмотрю.

И я, действительно, посмотрела, сразу после обеда. Сделать что-то с крышей было выше моих сил: она требовала хорошего мастера, а не заклинаний, но я загнала наверх голема с рубероидом и изобразила нанесение крыше пользы. А вот с кухней вышло странно, потому что чары в големах были на первый взгляд в полном порядке. Я покрутила их, послушала — и отложила.

Может, Ларион просто обнаглел на господских харчах, что ему шницель кажется подошвой?..

Отголоски чар шумно пульсировали в голове. Я попыталась их скурить, но от дыма в черепе как будто поселилось эхо; мне было жарко в кольчуге, руки потели, и я с трудом могла сфокусироваться на том, как Ларион гоняет по манежу горгулий, отдавая им команды из списка. Проверка вышла поверхностной; я всё время поглядывала на часы, и без пятнадцати шесть сдалась, загнала Лариона и горгулий в мастерскую и отправилась к воротам.

Прислонилась спиной к кирпичной колонне, прикрыла глаза и уплыла в тишину

— Выглядишь отвратно, Бишиг, — жизнерадостно сказала Става, отбивая ритм по металлическим прутьям ворот и пытаясь заглянуть в пасть сторожевой горгулье. Я дёрнулась, с трудом сфокусировала на ней взгляд и закинула в каменную морду чары приглашения, а Става сразу же хлопнула калиткой, стянула варежки и принялась трясти мою руку. — Ты чего дохлая такая? У вас чего, опять труп?

Я покачала головой, заперла калитку и зашагала по дорожке. Става обогнала меня вприпрыжку, обернулась и так и пошла спиной вперёд, заглядывая мне в лицо и тарахтя:

— Такая ты помятая! Краше в саван заматывают, Бишиг. Тебя топтали горгульи? Или нет, нет, я знаю! Всё как в страшилках, в чёрном-чёрном городе, на чёрной-чёрной улице…

Так она несла какую-то ерунду, пока мы не дошли до мастерской, и я не ткнула пальцем в горгулий. Ларион установил их хорошо, красиво: в клиентской части помещения, на фоне стены с благодарственными письмами.

— Какие красавчики! — тут же переключилась Става и клацнула штурмовую горгулью по рогу. — А как их зовут?

— Рогатый Первый и Рогатый Второй. Можно переименовать.

— Ух какой у тебя тембр, вау! Можешь участвовать в кастинге на роль ужасного монстра глубин. Не, серьёзно, Бишиг, ты не помрёшь?

Я пожала плечами, а потом покачала головой.

— Ну ладно. Такие у них глаза добрые! Этого я назову Сукин Сын, а этого — Хероватый. Можно им какие-нибудь знаки нанести? Пусть у Хероватого голова будет зелёная, м?

Я сделала знак Лариону, и он, с опаской поглядывая на сумасшедшую заказчицу, пшикнул на голову горгульи из аэрозольного баллончика.

На тестировании Става, к счастью, вела себя прилично: нелепая маска дурашливой девчонки слетела, как шелуха, и все команды она, собранная и холодная, отдавала чётко. На секунду мне даже стало интересно, какая из этих Став — настоящая; от этих мыслей я закашлялась до чёрных пятен перед глазами.

— В состоянии покоя горгульи не требуют подпитки, — бубнил Ларион, зачитывая строки из инструкции. — Обязательна поверка не реже раза в год, при несвоевременном обращении Род Бишиг не даёт гарантий на… по мере использования выпаивать горгульям колдовской воды, мы передаём запас в десять литров, для полного наполнения чар достаточно четверти литра. В дальнейшем вы можете обратиться…

Става размашисто подписала акт сверки и погладила одну из малых горгулий по голове. Та осталась неподвижной.

— Вам потребуется помощь в погрузке?

— А?

— Помочь вам загнать их в машину или вы сами?

— А, ты об этом… Бишиг, ты же не против, если они тут у тебя ещё немного постоят?

Я не сразу поняла, что она обращается ко мне. А когда поняла — нахмурилась:

— Что-то не так?

— Горгульи — просто отвал бошки! Но мы бы их оставили у тебя… ненадолго… на ответственное так сказать хранение. Ладно?

— Почему? — глупо переспросила я.

Става закатила глаза, поморщилась, скосила глаза на Лариона и всё-таки сказала:

— Мне бы не хотелось их светить. В свете… ммм… последних событий. Выйдем?

Я велела Лариону убрать наш экземпляр документов в сейф и кивнула Ставе на дверь.

— Мы не хотим их пока никому показывать. Я подписала тебе приёмку, а заберём мы их… немножко попозже.

— Это из-за Матеуша?

Става скосила взгляд и многозначительно присвистнула.

— Только не говори, — я вздохнула, — что у него тоже были крысиные деньги.

Става лукаво ухмыльнулась, подставила лицо закату и потянулась, как кошка:

— Как скажешь! Буду молчать. Тем более, это служебная тайна!

И она показала мне язык.

Глупость какая-то, вертелось в голове вялое. Где Матеуш Вржезе, бездельник и раздолбай, где любитель морских ежей Асджер Скованд, — и где Крысиный Король? И Матеуша убило хищное утро, а вовсе не…

С другой стороны, он лежал совсем не так, как лежат люди с каким-нибудь сердечным приступом. И кровавая пена шла густая, почти чёрная, как бывает при повреждении внутренних органов, но никаких особых дырок в нём не было, — это, получается, его тоже били… тяжёлым тупым предметом?..

Какая глупость.

— Вообще, я хотела тебя спросить… но ты такая бесполезная, что я даже и не знаю.

— Чего тебе? — вяло спросила я, пытаясь унять кружащийся мир.

— Врача вызови, Бишиг, — покачала головой Става. — Или ты чего, бессмертная? Тебя может это, до больницы довезти?

Но я только покачала головой:

— Ларион тебя проводит.


__________

История о Ставе (по рождению Меленее), — а также о страшилках, детских детективах и Театре Луны, — будет рассказана в одной из новелл в сборнике «Вечера Бездны».

xxix

Вечером я наглоталась микстур, несколько раз обтёрла тело горячим полотенцем и забралась в постель, пропустив ужин. Дом дышал тишиной, как спящий в берлоге зверь; глубоко под ним, в тесноте и металле, бежали скованные трубами реки. Их воды журчали там, в непроглядной темноте, их воды играли, и воды мыли и мыли стальные борта, потому что вода кружит, потому что вода качает, потому что вода точит всё, обтёсывает под себя, потому что вода сильнее, чем время, и потому что все мы из неё сделаны.

Мне снились хорошие, тёплые, уютные сны — конечно же, насквозь лживые. В этих снах я ходила под парусом в заливе, и солнце било в лицо слепяще-восторженно, и море было лазоревое, а гребни казались усыпанными перламутром.

Дядя Демид, ухмыляясь в густые рыжие усы, бросает канат, — и я ловлю его. Дядя такой же, каким был на фотографии, только почернел от загара, а его одежда — выгорела, и он улыбается белозубо, а потом пальцем отодвигает губу и втирает в десну махорку. Он учит меня вязать узлы, а потом мы расправляем яркий парус, алый-алый, как закат в южных водах, и дольнее притягивается к нам, как по струне.

— Тссс, — шепчет дядя Демид и прикладывает палец к губам. — Ты слышишь?

Кричат чайки. Настойчиво, противно, но так далеко, что их вопли кажутся музыкой. Их качает в своих потоках ветер, и этот ветер — это дыхание, с которым вздымается ввысь грудь морского чудовища.

— Мы обойдём все земли, — обещает мне он, — мы увидим Чуждый Берег, мы заглянем в глаза Бездны. Мы с тобой.

Я смеюсь и падаю в гамак из парусины, и он качается, качается, качается, и всё вокруг кружится.

Потом вспоминаю, что сплю, и солнце меркнет, а дядю Демида смывает волна.

В этом сне мой мир — совсем крошечный. Я одна здесь, в безбрежном море, я принадлежу этому кораблю, а он — принадлежит мне, и нет больше ничего на всём белом свете.

Это почти… приятно. В том месте, где я привыкла чувствовать связь — одни лишь лёгкие паутинки, сотканные из солёного ветра. Всё то, за что я привыкла биться, всё то, о чём я привыкла думать, всё то, чему я служу — всё осталось там, в прошлой жизни, на побережье. Теперь я здесь; а моя кровь… мою кровь, наверное, продолжает кто-то другой.

Я знаю, что это неправда. Я знаю, что сон закончится, и я проснусь, чтобы до последнего вздоха быть на их стороне, хотя, видит Тьма, никто из них не хочет быть на моей; но это блаженное время в небытии, когда кровь молчит, а утро не наступило — мои.

Я сажусь на носу корабля, и меня накрывает тень паруса. Брызги осыпаются на кожу бриллиантами и оседают в просоленных волосах. Всё во мне поёт. Я вскидываю лицо в прозрачное небо — и закрываю глаза.


Утром я чувствовала себя ещё хуже, чем вечером, как будто вместо микстур выпила отравы. Отчаянно давя в себе жалкую дрожь, я кое-как замоталась в плед поверх одежды и выползла во двор; от запаха крови мутило, и горгулий я кормила прямо с крыльца, прижавшись к колонне, как к трепетному любовнику. Лестница на третий этаж показалась невероятно длинной, а ступени — подозрительно высокими; дом ещё спал, и это было хорошо, потому что можно было с силой налегать на перила и не стараться выглядеть благопристойно.

— А потому что не надо было ходить с голыми ногами, — наставительно сказала Меридит, недовольно поджав губы. Вместо того, чтобы шагать по лестнице, она просто плыла вдоль неё, и тупоносые туфли виднелись из-под длинной шерстяной юбки. — Пенелопа, тебе ведь давно не пять лет! В твоём возрасте уже пора знать меру и осознавать связь между причинами и следствиями.

— Хорошо, что ты закончила заказ, — покачала головой Урсула. — Не похоже, чтобы сейчас тебе хорошо давались чары.

Мирчелла только охала и пыталась погладить меня по голове, как глупого щенка, а Бернард отчего-то не пришёл: в последнее время он стал являться всё реже и реже. Впрочем, такое бывало с предками и раньше: три года назад Урсула пропала почти на полгода, а, вернувшись, перестала меня учить и только ворчала, когда видела дурно выполненные чары.

— Это очень безответственно с твоей стороны, — выговаривала Меридит. — Надеюсь, ты понимаешь. Ох, эти девицы! Сначала ходят без шапки и подштанников, а потом делают грустное лицо! И ладно бы просто грустить, но ведь впереди столько дел, Пенни, столько дел!

— Непременно нужно прийти в форму до заседания, — недовольно добавила Урсула. — Восстановить голос и ясность сознания. Попробуй яичный желток натощак и медитации.

Честно говоря, добравшись до своей спальни, медитацию я использовала совсем для другого: завела будильник на девять утра, уселась в позу лотоса и уплыла в гулкую дрёму, в которой гуляло гудящее металлом эхо и размывались голоса. Не то чтобы я не знала, что сглупила и с этим дурацким платьем, и с голыми ногами, и с тонкими туфлями, — но слушать очевидные вещи в десятке разных перекладов всё равно было неприятно.

Дождавшись приличного времени, я всё-таки вызвала врача: позвонила в приёмную лечебницы Сендагилея, изложила симптомы и заверила секретаря в своей платёжеспособности. А затем, несколько раз вдохнув и выдохнув, набрала ещё один номер.

— Да, — мрачным шёпотом отозвалась трубка.

Ливи так шипела в телефон, что сразу становилось ясно: ночью Марек задал ей жару, уснул недавно и прямо на ней, и меньше, чем телефонному звонку, она была бы рада только сирене пожарной сигнализации.

— Извини, если не вовремя, — я старалась говорить, как обычно, но в голос всё равно пробирался натужный сип. — Ты не могла бы приехать на несколько дней, посмотреть за горгульями?

— С чего бы, — едва слышно пробормотала Ливи. В ответ на это раздался недовольный дитячий вопль, и Ливи мгновенно перешла на полный голос: — Твою мать, Малая!

— Извини. Ты сможешь приехать?

— Перезвони минут через десять.

Ливи положила трубку, и гудок больно резанул по ушам.

Следующий разговор с Ливи прошёл гораздо бодрее: на фоне что-то чмавкало, а когда я вяло спросила, что — оказалось, что Марек размазывает пюре по ковру; в принципе, его можно было понять, потому что пюре было из брокколи, да ещё и всю ночь стояло на столе. Ехать в особняк Ливи не хотела, вставать в пять утра — тоже, и даже сомнительная помощь големов по хозяйству её не убеждала. Потом я трагично раскашлялась и долго не могла прекратить, только до слёз давилась воздухом.

— Ладно, — сказала Ливи после паузы. — Я соберу шмотки и приеду. Выздоравливай.

— В доме есть кроватка для Марека, — сипло напомнила я, стараясь не напрягать горло. — И постельное бельё по размеру, и распашонки, и манеж с набивными зверятами, и магнитные буквы, и…

— Какие в Бездну буквы?! — генеральски рявкнула Ливи. — Ещё скажи раскладка периодических элементов! А те распашонки ему уже малы будут. Всё, давай.

Она треснула трубкой о телефон. Звук взорвался у меня в голове; какое-то время я сидела, немного раскачиваясь и пытаясь вписать себя в бурный трёхмерный мир.

Все люди, разумеется, иногда болеют. Но есть разница: болеть по разумной причине, вроде оставленной каким-нибудь злодеем дырки в туловище, или по собственной глупости. И если ты Старшая, в городе буйствует Комиссия по запретной магии, а дом — почти на осадном положении, было бы лучше болеть как-нибудь побыстрее.

Врач приехал в обед; это был, конечно, не Сендагилея, а обычный двоедушник-алхимик. Я представила его сторожевой горгулье, закрыла ворота и вяло рассказывала про своё пошатнувшееся здоровье всё то время, что мы шли до дома. Ангина, постановил доктор, укрыл меня плотным коконом чар и выставил на прикроватную тумбочку целый штабель одинаковых флаконов с неразборчивыми подписями.

Я дважды перечитала назначения, подписала чек, забралась поглубже в одеяло, — но пролежала так не больше часа. А потом взяла всё-таки себя в руки и забрала из кабинета ящик с картотекой, установила его на табурете рядом с кроватью, да так и сидела до вечера, сортируя схемы горгульих чар.


Это случилось за ужином.

— Как твоё самочувствие, милая? — спросила бабушка, когда я только-только зашла в столовую.

Ксаниф смотрел огромными от ужаса глазами, как будто до этого полагал меня бессмертной. Ларион вскочил и отодвинул мне стул, а потом вдвинул прямо вместе со мной; Ливи взяла в свою руку пухлые пальчики Марека и помахала мне ими со своего места, а Ёши смотрел хмуро.

— Неплохо, — мужественно соврала я. Вид тушёной капусты вызывал внутри что угодно, но только не аппетит. — Спасибо, Ливи, что приехала.

Я зачерпнула капусту, но не успела донести её до рта.

— Малая, ты ведь лечишься? У тебя был врач?

— Мастер Пенелопа, ну как же вы…

— Оливия, убери, пожалуйста, локти со стола.

— Ты опять наверное вышла из мастерской на мороз вся мокрая?

Марек с силой треснул детской ложкой по столу.

— Давайте сменим тему, — предложила бабушка. — Что вы думаете по поводу метеовышки? Её снесло бураном, пришла повторная заявка на восстановление, но мы не уверены… Пенелопа, ты видела бюджет?

Пенелопа, Пенелопа, Пенелопа — вопросы путались в голове. Бабушка пыталась, как обычно, обсуждать проблемы островного хозяйства, Ларион бубнил что-то о сохранности коллекции, Ливи взволнованно перечисляла известные ей методы закаливания, включая моржевание, но не ограничиваясь им.

Это был вполне обычный вечер, и я вяло изображала участие в диалоге и заинтересованность в капусте. Чего я совсем не ожидала, — так это того, что Ёши вдруг тяжело вздохнёт и скажет:

— Отстаньте от неё.

Звякнула вилка. Бабушка уставила в него тяжёлый взгляд:

— Простите, господин Ёши?..

— Отстаньте от неё, — спокойно повторил Ёши. — Давайте поужинаем в тишине.

На секунду мне показалось, что бабушку хватит удар, так резко изменилось её лицо; Ёши смотрел на неё чуть сбоку, с усталым выражением. Наконец, она снова взялась за вилку и сказала с достоинством:

— Я сделаю вид, что не слышала этого. Так вот, с одной стороны, метеовышка необходима, чтобы наладить отслеживание скорости ветра, но потребуется значительно укрепить конструкцию, а это сопряжено с серьёзными расходами. Что думаешь ты, Пенелопа?

Несколько долгих мгновений я всерьёз обдумывала вопрос метеовышки, пытаясь при этом жевать. Ёши смотрел на меня, и я сказала совершенно неожиданно для самой себя:

— Давайте, действительно, помолчим.

xxx

— Вам не следовало этого делать.

— М?

Я запнулась о слова, закашлялась и кашляла надрывно, гулко, пока грудь не взорвалась огненно-горячей болью.

Мы были в гостиной Ёши, — я пришла сюда сразу после ужина и короткого, но крайне неприятного разговора с бабушкой. Ёши уже переоделся в нечто вроде фланелевой пижамы, связал волосы в куцый хвост и стоял перед огромным мольбертом, к которому был пришпилен крошечный на его фоне лист.

— В нашей семье это не принято, — выдавила я, задушив в себе хрип.

Ёши отвлёкся, наконец, от незаконченного рисунка — это были пока просто цветные мазки, не складывающиеся ни во что конкретное, — кивнул мне на кресло и, оглядев меня придирчиво, отошёл к бару и принялся чем-то там звякать.

— Мы всегда разговариваем за столом, — я старалась говорить тише, чтобы не напрягать горло, и получался в итоге печальный сип. Чувствовала я себя куда лучше, чем утром, хотя голова была тяжёлая, а тело задеревенело; пожалуй, завтра я уже смогу понемногу вернуться к делам. — У нас не принято ужинать в тишине, это традиция. Вы нагрубили бабушке, среди Бишигов это совершенно недопустимо. И вам не следовало…

— Вам не следовало вставать, — без особого выражения сказал он и вдруг спросил: — Ты предпочитаешь вишню или малину?

— Простите?

— Вишню или малину?

— Малину, — помявшись, призналась я. Мысли в голове перепутались. Когда-то я была почти зависима от сладкого, и бороться с этим пришлось суровейшей диетой.

Ёши тем временем кивнул, наклонился к закрытым полкам под баром и я, наконец, разглядела, что он замешивает что-то в крошечной кастрюльке на переносной жаровне. На стойке виднелась пыльная бутылка красного портвейна, штабель сиропов и вертушка со специями; над плитой поднимался пар.

Наверное, всё это как-то пахло. Но нос был безвозвратно заложен.

Ёши перебрал бутылки и выпрямился, держа в руках хорошо узнаваемую кручёную бутылку, в какие разливают на южных островах ликёры; отмерил густую жидкость в рюмку, помешал деревянной ложкой варево на плите, отставил его, перелил через марлю, в кастрюлю плеснул коньяка на глаз… всё это выглядело почти как колдовство: он действовал короткими, чёткими движениями, чем-то похожими на танец, и явно ориентировался скорее на некие вибрации воздуха, чем на рецепт.

Всё то время, что он творил, я молчала. Разговор не клеился, слова заблудились, но я пригрелась в глубоком удобном кресле и никак не могла собраться.

— Грог, — наконец, сказал Ёши и протянул мне большой широкий бокал.

Жидкость в нём была тёмной и красновато-мутной. Я украдкой понюхала, но ощутила только поднимающийся пар; пригубила — напиток приятно залил нутро сладким теплом.

— С малиной? — непонятно зачем переспросила я.

— Сироп и ликёр.

Я кивнула и какое-то время сидела, откинувшись в кресле и грея руки об бокал. В комнате было хорошо натоплено, за неплотно зашторенными окнами сгустилась темнота, и за левым я смутно видела силуэт замершей на парапете горгульи; Ёши устроился на высоком табурете перед мольбертом и разглядывал меня с неясным выражением лица. Между нами было от силы полметра, и я вдруг почувствовала это очень остро и показалась самой себе уязвимой.

— Вам не стоило этого делать, — вспомнила я и постаралась придать своим словам веса. — Среди Бишигов принято взаимное уважение, тем более что бабушка очень многое сделала для Рода. Я прошу вас в дальнейшем воздержаться от…

Он усмехнулся:

— Кто везёт, на том и едут, не так ли?

Я нахмурилась, а он тряхнул головой.

— Извини. Но, честно говоря, мне всё равно на твою бабушку. Она ещё всех нас переживёт.

— Не говорите так.

— Мне показалось, ты и сама была рада помолчать. Нет?

— Я никогда не стала бы…

— …хамить бабушке. Конечно.

Я устало прикрыла глаза. В спектре всех сегодняшних проблем — от Комиссии до запроса на эксгумацию папы, от Конклава до убийств, от кривых рук Ксанифа до прохудившейся крыши, — мне не хватало для полного, захлёстывающего счастья только глупых семейных дрязг и необходимости обучать взрослого мужчину этикету.

С другой стороны, он ведь вмешался, потому что посчитал, что мне этого хочется. В этой мысли было что-то незнакомое и стыдно-приятное, как будто чему-то во мне это нравилось, как будто что-то во мне радовалось и этому вниманию, и этому позору.

Вообще говоря, я всегда прекрасно справлялась сама, — как это и должно быть. Ты сам себе, как любила повторять раньше мёртвая прабабушка Урсула, ответственный взрослый: хочешь плакать и ныть — плачь и ной, потом сама себя пожалей и вперёд, исправлять ошибки и строить прекрасное будущее. Керенберга учила нас тому же самому, и Ливи от её наук буянила, вела себя непристойно и выскочила замуж за первого встречного, кто хорошо улыбнулся.

С другой стороны, если бы мы с Ливи устроили конкурс на самый счастливый брак — скажем прямо, совсем не факт, что я бы его выиграла.

Эта мысль была почему-то кислой, и я поторопилась запить её грогом. Может быть, в нём и были сироп и ликёр, но на вкус казалось, что малиновое варенье; бокал едва заметно подрагивал в моей руке, и на матовой поверхности напитка бликовал свет ламп.

Кто знает, вдруг это и неплохо, что Ёши устроил эту сцену. Хамить бабушке, конечно, действительно не стоило, как и в целом разговаривать за столом в таком тоне; с другой стороны, это ведь, получается, он… вступился за меня? Он мой муж, в конце концов. В этом ведь нет ничего такого уж ужасного?

Ёши смотрел на меня мягко и немного устало, как на маленькую. И я, конечно, вздёрнула подбородок и спросила с вызовом:

— Вам нравятся слабые женщины?

— Интересная интерпретация, — он явно развеселился.

— Ваше мнимое рыцарство неуместно, — отчеканила я и немедленно закашлялась в грог. — Это дешёвые манипуляции, они очевидны.

Ёши вздохнул.

— Как тебе грог?

— Малиновый, — растерянно сказала я.

И позорно шмыгнула носом.

Я не умею плакать, — хотя, конечно, это совсем не тот навык, который приобретается путём длительного изучения теоретической базы и выполнения развивающих упражнений. Я не умею плакать, и это совершенно прекрасное качество, которое помогает держать лицо, даже когда это делается очень сложным. Насморк стремился превратить моё лицо в одутловатое кладбище соплей, а глаза чуть слезились от алкоголя, и всё это никто, совершенно никто не должен был видеть.

Надо было взять себя в руки, встать и уйти к себе, пить микстуры и лечиться. Но двигаться не хотелось, глубокое кресло обхватило меня и утопило в себе, а Ёши вдруг сказал:

— Хочешь, я тебя нарисую?


Он уже рисовал меня однажды, без спросу — но это было другое: я не присутствовала.

Ёши безжалостно сорвал с мольберта лист с цветными кляксами, скомкал его и бросил в корзину; потом долго перебирал бумагу — она была разложена по папкам, и он то пробегал пальцами по листу, то бросал на меня взгляд. Наконец, выбрал плотный серовато-зелёный картон, пришпилил его к мольберту, поднял основу до вертикального положения, натянул тонкие перчатки и потянулся за пастелью.

Я видела раньше только детскую пастель, жирную и яркую, которой удобно рисовать зубастые солнышки и жизнерадостную изумрудную траву, с силой вдавливая мелок в бумагу до густого сплошного следа. Ёши рисовал чем-то другим, похожим только внешне: в ящике были переложены пергаментом разноцветные сухие стержни квадратного сечения. На бумаге они оставляли мягкие бархатистые штрихи, полупрозрачные и матовые; на пол пастель осыпалась лёгкой-лёгкой крошкой.

В живописи я мало что понимала, поэтому смотреть на сеть накладывающихся друг на друга цветных росчерков было не очень увлекательно. Куда интереснее был сам Ёши: он сидел перед мольбертом почти неподвижно, с непроницаемым лицом, а руки двигались отточенными короткими движениями.

А ещё он смотрел. По-другому, не так, как обычно. Казалось, что он видит какие-то тончайшие детали, из тех, какие я сама в себе никогда не замечала. В этом было что-то странное, неловкое и вместе с тем интимное, и этот странный взгляд почему-то волновал меня даже больше, чем наша с ним пустая и пронзительно-холодная брачная ночь.

Я задремала, наверное, потому что прошло как будто не так и много времени, но грог в моих руках совершенно остыл. Ёши отстранился от мольберта, посмотрел на него будто бы с сомнением, а потом ловко подцепил ногтём большого пальца все кнопки по очереди и протянул мне лист.

У него был странный взгляд, как будто выжидательный и напряжённый. Я вдруг вспомнила тот десяток снов, в которых прекрасная лунная разрывала на тысячу мелких клочков его рисунки, пока он признавался ей в любви; мои пальцы, кажется, дрогнули.

Не знаю, отчего Сонали была так возмущена схожестью. Пастельная я была совершенно не похожа на меня, — и, пожалуй, отличалась от реальности в лучшую сторону. Она сидела в глубоком кресле, обтянутом гобеленной тканью с едва различимыми силуэтами мрачных скал; у неё был в руках кубок с сияющей колдовской водой, а за спиной — длинный посох с навершием из веера чёрных ножей. У неё не тёк нос и не слезились глаза, её фигура была наполнена достоинством и силой, на бритой голове лежал крупный венок из ярких цветов, — и вместе с тем она почему-то звучала в миноре.

Нарисованные глаза смотрели прямо на меня, ясно и твёрдо; губы искривлены, челюсть сжата.

— Спасибо, — тихо сказала я, не сумев придумать других слов.

И протянула ему рисунок обратно.

Он отмахнулся:

— Оставь себе.

Я с сомнением посмотрела на лист, а потом кивнула.

xxxi

— Бишиг! Хоть ты мне объясни! Ну мы же друзья?

Это было несколько дней спустя, и моё горло почти пришло в норму, но я всё равно стоялась побольше молчать, — поэтому в ответ на это весьма сомнительное утверждение только нахмурилась.

Става, одетая в ярко-фиолетовый вельветовый сарафан поверх жёлтой рубашки в цветочек, оседлала Сукиного Сына, улеглась грудью на широкую каменную шею и лениво мяла руками ухо. Сверхтяжёлая штурмовая горгулья стояла неподвижно, но в её рогатой морде мне виделось недоумение.

Конечно же, мы со Ставой не были подругами, хотя именно Става единственная из всех знакомых догадалась прислать мне на дом фруктов. Из дорогущих на материке цитрусов в корзине был один только кривоватый лимон с зелёным боком, который я без малейшей жалости пожертвовала Ёши для его алкогольных экзерсисов, зато крупная тепличная клубника и жёсткие сладкие груши оказались действительно приятным подарком.

Тем не менее, общение со Ставой было всё же скорее рабочим, и приехала она обсуждать разные серьёзные вещи, вроде убийств и заговоров.

— Эти ваши колдовские дела, — пожаловалась Става, возясь на горгульей спине, — такие странные!

— В чём именно странность?

Става сморщила нос, но всё-таки принялась рассказывать.

В наличии имелось два трупа молодых колдунов, погибших от многочисленных разрывов внутренних органов и перитонита, — и отсутствие запахов посторонних на месте гибели. При обоих телах обнаружили крысиные деньги, и Волчья Служба запросила перевод дела из полиции; там планировали, конечно, искать между погибшими какие-то связи, но столкнулись с неожиданными для них сложностями.

Ставу они все отчего-то возмущали, как будто никогда раньше она не сталкивалась ни с культурным разнообразием, ни с неразговорчивыми свидетелями.

Связь этих двух смертей, говорила Става, отчаянно жестикулируя, — совершенно очевидна! Ну не бывает же, действительно, таких совпадений?! Почему же тогда все ваши несут какую-то ерунду вместо внятных показаний?..

С чего и когда двоедушница возомнила меня коллегой, с которой можно обсуждать такие вещи, я не поняла: вообще-то я только создавала для полиции горгулий по договору государственной закупки, и подписанное мной соглашение о конфиденциальности было хоть и довольно обширным, но всё же не настолько. Тем не менее, Става явно намеревалась выбалтывать мне служебные секреты и страшные тайны мохнатых.

— Ну вот смотри, — кипятилась она, размахивая руками вокруг горгульей головы, — есть Асджер Скованд. Залез ночью в охраняемый горгульями особняк, получил множество ударов тяжёлым тупым предметом по корпусу, умер. Есть Матеуш Вржезе, который пришёл на вечеринку, на которую его не приглашали, получил множество ударов тяжёлым тупым предметом по корпусу и умер. В обоих случаях била, предположительно, женщина. Тебе не кажется разве, что это, ну… одна и та же женщина?!

Я пожала плечами и спросила другое:

— Матеуш Вржезе действительно проснулся в хищное утро?

Става застонала в голос и побилась лбом о горгулью шею. Сукиного Сына она почему-то любила больше, и отмеченный зелёным Хероватый — Ларион покрасил аккуратно, ровным слоем, с чёткой линией границы на шее и стильными полосками на роге, — стоял в противоположном углу неприкаянный и обиженный.

— Вы все!.. Вы все об этом спрашиваете. Как будто это что-то меняет!..

Я нахмурилась снова. Потому что это, конечно, меняло.

Наверное, есть вещи, которые двоедушникам сложно объяснить колдунам, — от религиозных вопросов до этих их странных брачных свистоплясок с «истинными парами». Мы живём бок о бок много столетий и должны бы уже, наверное, научиться понимать друг друга; но, к сожалению, есть множество вопросов настолько тонких и неуловимых, что они становятся почти интимными и оттого труднообъяснимыми.

Как объяснить двоедушнику, что такое хищное утро?.. Става понимает это, наверное, на каком-то своём элементарном уровне, и в её голове хищное утро — это, вероятно, что-то вроде своеобразного психиатрического диагноза, вызванного профессиональной деятельностью; где-то там же, где посттравматическое стрессовое расстройство у военных. Ведь, действительно, те, кто просыпается в хищное утро, уезжают лечиться к младшим Бишигам, а младшие Бишиги — это, как всем известно, для психов.

На деле, конечно, несчастные уезжают к младшим Бишигам вовсе не ради лечения: просто в пансионате можно обеспечить одновременно и безопасность, и комфорт. Помочь же жертве хищного утра не могут ни Бишиги, ни Сендагилея, потому что первые исцеляют сознание, а вторые — тело, и никто из них не умеет вылечить кровь.

— Объясни мне, — потребовала Става. — Или это секрет?

Это не был секрет. Нет никакого закона, запрещающего рассказывать мохнатым о хищном утре; другое дело, что им это вряд ли для чего-нибудь нужно.

Я вздохнула. Става смотрела серьёзно и даже перестала болтать ногами. Была суббота, я отменила семинары в университете, — этому ужасно расстроилась бабушка, и я скрылась от неё в мастерской.

— Ладно. Что ты знаешь о крови?


Всякий колдун сделан из крови своего Рода. В ней — наша сила, наша память, наше прошлое и наше будущее; с самого рождения мы связаны ею с каждым из своих предков — и с каждым из своих потомков.

Когда-то кровь была полна Тьмы. Тогда она была сине-чёрной и густой, словно смола, и из одной неё мы могли составлять ритуалы. От этого нас боялись и жгли, от этого мы бежали в прекрасный пустой мир за грань небытия, и были здесь свободны и счастливы, пока не пришёл Лес.

Время бежало бурной рекой, а кровь — разжижела и сделалась красной. Теперь в наших венах — лишь осколки Тьмы и отдельные капли её слёз.

Капли Тьмы — это та же вода. Но не та, что бежит в реках двоедушников, нет; другая. Та, что наполняет колдовское море, в котором дремлют чудовища и прячутся от жадных людей последние искры Света. Та, что питает наши острова и скрепляет наши браки. Та, из которой сделаны ритуальные зеркала.

Кровь знает, зачем ты есть, и в чём твой смысл. Кровь привела тебя в Род, связала тебя накрепко с предками, и ты продолжаешь собой начатую давным-давно линию.

— Ты понимаешь? — спросила я, хмурясь.

Става кивнула, но в её жесте не было уверенности.

— Представь, — я потёрла лоб, — представь, что кровь — это всё, что знает о тебе Полуночь.

— Но Полуночь знает обо мне решительно всё!

— Вы говорите, что Лес даёт вам судьбу. Ведь так?

Става потрясла головой:

— Когда-то раньше, может быть! Но теперь… мы бежим по небу в Долгую Ночь, чтобы поймать за хвост своего зверя и свою судьбу. Так становятся двоедушниками.

— Да, да. Вот представь теперь, что зверь — это кровь. Он у тебя есть, и поэтому ты знаешь, кто ты такой и что должен делать. Понимаешь?

Става сморщила лоб, а потом подтянула ноги на горгулью и улеглась на спину. От моего стола были теперь видны только раскинутые руки, край фиолетовой юбки и правая нога в полосатой гетре.

— Допустим, — наконец, сказала Става. — Допустим! И что?

Строго говоря, я не знаю, как это работает у двоедушников и что бывает, если ты не делаешь того, чего хочет от тебя твой зверь и Полуночь, — но вряд ли ведь что-то хорошее?

У колдунов есть для этого название, и это название — хищное утро.

Оно пришло за нами тогда же, когда затонул Королевский остров; оно, говорят, проклятие Последнего Короля или и вовсе — наказание, посланное нам, неверным детям, самой Тьмой. Оно — плата за предательство и за эгоизм, месть за совершённое зло и за зло, на которое мы закрыли глаза; оно — оставшийся навечно внутри шрам от старой трагедии.

А ещё, говорят, оно — цена: за невысказанное, недоступное, невозможное. Ты платишь за то, что может дать тебе одна только Бездна, и взамен отдаёшь ей свою кровь и свою жизнь.

Всякий колдун сделан из крови своего Рода; всякий колдун продолжает свой Род и ему верен. И если однажды ты решаешь предать свою кровь, будь готов к тому, что она восстанет.

Ты просыпаешься в хищное утро, так говорят; но, по правде, именно ты — не просыпаешься. Ты остаёшься в дикой, безумной темноте, среди эха полузабытых кошмаров и теней страшных сказок; ты смотришь в глаза Бездны и слышишь её шёпот, а твоя кровь горит, пока не убивает твоё тело.

Если ты проснулся в хищное утро, ты уже мёртв, и впереди — одна только ужасная агония.

— …поэтому, понимаешь, если Матеуш Вржезе проснулся в хищное утро — нельзя говорить, будто его убили.

— Ты же сама была там, — Става звучала озадаченной. — Я читала протоколы. Ему пытались помочь заклинаниями, но он всё-таки умер, на глазах у десятков свидетелей.

— Это не убийство, — повторила я. — Если он проснулся в хищное утро, он уже был мёртв внутри. Мы надеваем траур сразу, когда это случается. И если кто-то помог ему отмучиться быстрее, это было милостью.

— Милостью было бы найтинормальных врачей, — проворчала Става.

Я вздохнула. Конечно, она не поняла бы, что такое кровь, как ни объясняй.

Она перекатилась по спине горгульи, спрыгнула на пол и отряхнула сарафан, а затем деловито встряхнула косичками:

— Бишиг! А как вы решаете, что такое предательство?

— В каком смысле?

— Как вы решаете, что вот это — верность крови, а вот это — предательство?

— Этому учат с детства, — я нахмурилась, — что такое хорошо, что такое плохо, что такое долг и что такое Дар. Это вопрос достойного воспитания.

— Я не это имела в виду.

— А что?

Става вздёрнула нос, просвистела что-то немелодичное, а потом сказала:

— Я знаю одну двоедушницу, которая пришла как-то в Храм и покаялась, что спорила с Полуночью. И знаешь, что ей ответили?

— Что?

— Что это кощунство, — Става улыбнулась широкой фальшивой улыбкой. — Что это кощунство, Бишиг, — думать, будто ты знаешь, чего хочет Полуночь.


__________

История о воле Полуночи, предназначении, истинных парах — а также о травме, вине и, конечно, любви — рассказана в романе «Долгая ночь».

xxxii

Не знаю, поняла ли Става хоть что-нибудь про хищное утро и кровь, но на этом разговор свернул с тонких материй на вопросы совершенно приземлённые.

Про Асджера Скованда было ясно, что он — человек повышенной скучности. Он занимался этими своими морскими ежами, ездил на экологическую станцию, вёл у студентов предметы, нужные только для галочки, и имел совершенно невинные развлечения, вроде кабинетных ролевых игр в университетском клубе и караоке.

Караоке было, собственно, единственным местом, где Асджер и Матеуш могли бы теоретически пересечься: Матеуш был в терминологии двоедушников «золотой мальчик», а в понимании нормальных людей — бездельник и повеса. После переезда в Огиц он нигде не учился, толком нигде не работал, не посещал официальных мероприятий, изредка вынужденно участвовал в делах Рода, но по большей части пил, играл, катался по Кланам и занимался прочей ерундой.

Записей его перемещений, — «к сожалению», как сформулировала Става, — никто не вёл. Разбитые горем родители не пустили двоедушников на порог, и все комментарии давал семейный адвокат, увенчанный сединами заторможенный карлик, на всякий вопрос протирающий очки и спрашивающий очередную странную бумажку.

— Как он может быть с таким подходом хорошим адвокатом?!

Я вздохнула. Вполне возможно, что этот человек был отвратительным адвокатом, — или, наоборот, очень хорошим, но знал, что скрывать; так или иначе, представители Рода Вржезе предпочли не общаться со следствием.

О знакомых Матеуша Става и вовсе отозвалась коротко и нецензурно: погибший был гражданин широких взглядов, ни с кем не сходился особенно близко и при этом поддерживал общение с каким-то безобразно огромным количеством людей. Всех их приходилось теперь опрашивать; список пока не закончился, но, судя по всему, следователи не слишком рассчитывали на успех на этом поприще.

— Давай подумаем, — коварно предложила Става, усаживаясь на мой стол и явно предлагая думать мне, — что вообще у них общего, у этих двоих?

Я вздохнула.

— Бишиг, ну давай, давай, — подначивала она, — ты мой любимый информатор! Нужно что-нибудь из вашего, колдовского!

От Ставы немного болели зубы, — это было моё самое частое переживание рядом с ней. Она всегда была немного чересчур, по-подростковому буйная, нелепая и создающая вокруг себя какофонию. Вместе с тем, Ставе было совершенно бесполезно противиться, — и, хуже того, не хотелось. Одновременно с зубной болью я испытывала к Ставе какое-то странное покровительственное умиление.

Поэтому, поддавшись любви к логическим задачкам, я перечислила:

— Они из малых северных Родов, из младших ветвей, зеркальные и под особым покровительством Больших, оба не наследуют за своими родителями. Молодые неженатые мужчины.

Става пару раз моргнула. Лицо её заострилось, а потом резко расслабилось, и двоедушница натянула на него очередную фальшивую хулиганскую ухмылку:

— Поясни!

— Что именно?

— Всё.

Я не отказала себе в удовольствии протянуть язвительно:

— Мужчины отличаются от женщин тем, что…

Става заинтересованно подняла бровь, а я смешалась и махнула на неё рукой.

— Что именно тебе не понятно? Про малые Рода? Про север? Или про что?

— Объясняй про всё, — туманно велела Става.

Я вздохнула.

По правде говоря, Кланы во много-много раз больше колдовских островов, — и по размеру, и по населению. Вместе с тем получается как-то, что Кланы гораздо, гораздо проще устроены: они состоят из десятка провинций и тысяч сонных местечек, каждое из которых тихо пыхтит куда-то в угодное им будущее. Правит Кланами в глобальном смысле Волчий Совет, но рядовой двоедушник знает об этом разве что из телевизора: множество вопросов решается на местном уровне, по старинке и по понятиям.

Колдуны… ну, колдуны — это немного другая история.

Легко жить по-простому, если живёшь только сегодня; но всякий колдун сделан из крови своего Рода, всякий колдун продолжает собой тысячелетнюю историю, и в той истории есть главы о верности и предательстве, любви и ненависти, горе, мести, поиске смысла и несбывшихся мечтах. Сорванная помолвка могла быть причиной для страшной трагедии спустя сотни лет; конечно, мы бы давным давно вымерли, если бы не взяли под контроль всё это и многое другое.

У колдунов свои законы — великий Кодекс, который каждый Старший заучивает наизусть, и трактовкам которого учат долгие годы; у каждого из нас — своё место, а для каждой проблемы и каждого конфликта есть определённое однажды решение.

— Все Рода делятся на Большие и малые, — так я начала свой экскурс в вещи, которые знает любой колдун. — Каждый из пятнадцати Больших Родов управляет одним из островов…

Из них девять правили островами с самого их рождения, а ещё шесть — были выбраны на эту роль, когда другой Большой Род прервался; так, Маркелава стали Большими всего пятнадцать лет назад, когда не стало последнего из Мкубва. Малые Рода арендуют у Больших земли, платят налоги, следуют местным законам. Двоедушники сказали бы, что малые Рода входят в Большие, как провинции составляют Кланы, но это, конечно, не так, потому что провинций не бывает самих по себе, а Рода — бывают.

Острова равноправны и независимы, но вместе с тем все знают, что они делятся на северные и южные, стоящие в незамерзающих водах. Северные — по большей части — выступают за дружеские отношения с Кланами, а южные — за свободу.

— Скованды живут на острове Вилль, — пояснила я, жалея, что не держу в мастерской карты. — А Вржезе — на Зене. И Зене, и Вилль — Большие северные Рода. Это понятно?

Става серьёзно кивнула, а потом тряхнула косичками.

— И Асджер, и Матеуш — из младших ветвей. Они, как говорят у колдунов, зеркальные, или ненастоящие. Ты только не повторяй это, это вообще-то очень оскорбительно, хорошо?

— Как понять — ненастоящие?

— Ты же знаешь про младших Бишигов?

— Они лечат психов, — жизнерадостно подтвердила Става.

Я поморщилась. Конечно же, это было нелепое упрощение и глупая формулировка, придуманная кем-то со стороны: как я зарождаю сознание в материи, так младшие Бишиги могут исправлять что-то в живом. Наш Дар растёт из одного корня; если бы я решила предать свою кровь и податься в духовные целители, я бы могла этому научиться, но не всякий младший может освоить то, что умеют старшие. Наш Дар — первоначальный, настоящий, а их — зеркальный.

Когда-то, много лет назад, мой отец, как настоящий Бишиг, изучал голосовое модулирование и научил многих домашних горгулий верещать, а некоторых — произносить отдельные слова. Потом ему пришло в голову переносить это на живых людей, и он объединил свои наработки со схемами из гримуаров младших Бишигов; он представил результаты на заседании Конклава, и за этим последовало чудовищное разбирательство и буйство Комиссии по запретной магии. Папа отрёкся, мама уехала на острова, а младшие Бишиги больше не покидают остров, небезосновательно опасаясь преследования.

— И они оба — ненастоящие, и Асджер, и Матеуш?

— Насколько мне известно.

— Хорошо, хорошо, — Става наморщила нос. — А покровительство? Ты что-то говорила про покровительство.

— Это предположение, его лучше перепроверить.

Става скривилась и погрозила мне пальцем: мол, сама разберусь, что и как проверять, а ты рассказывай, рассказывай, информатор.

— Асджер был помолвлен с Анне Вилль, — сказала я, аккуратно подбирая слова. — Анне — одна из внучек Старшего Большого Рода Вилль, это… можно сказать, мезальянс.

— Меза?..

Пришлось объяснить и про мезальянсы: это, говорила я, примерно как если бы истинной парой волка оказалась какая-нибудь ящерица. И что с того, удивилась Става; неисповедимы пути Полуночи!..

Такие они интересные ребята, конечно, эти мохнатые.

У Ставы в голове тем временем явно что-то щёлкало, как в арифмометре, — и в её личной картотеке напротив имени Анне Вилль, похоже, появилась новая пометочка. Анне была разбита горем, на Дне Королей была в трауре и избегала меня, а ещё, как болтали на празднике, наняла частных детективов из столицы Кланов.

— А Матеуш Вржезе был знаком с Тибором Зене, — продолжала я. — Это довольно неожиданно, Тибор уже лет десять как… несколько отошёл от дел, а Матеуша легко узнал в лицо.

Это Ставу тоже явно заинтересовало. Забавно, но она ничего не записывала, ни в блокнот, ни на диктофон, — то ли полагалась на память, то ли не придавала моим словам на самом деле особого значения.

— Если тебе интересно моё мнение, вы зря забрали это дело, — я чуть поморщилась и закашлялась: горло ещё давало о себе знать, и незапланированная лекция не пришлась ему по нраву. — Это колдовские дела, здесь много своих нюансов, и ребята Хариты могли бы…

Става цокнула языком и упрямо тряхнула косами:

— Если это всё ваши тёрки — то при чём здесь Крысиный Король?

— Ни при чём, — подтвердила я. — Это старые сказки, Става.

— А деньги, по-твоему, сувенирные?

Я пожала плечами. Ни один порядочный колдун не полезет в странные истории двоедушников с Крысиным Королём; с другой стороны — а можно ли считать убитого хищным утром Матеуша «порядочным»?

Это был открытый вопрос, и какое-то время мы ещё болтали со Ставой то про сказки, то про забытое двоедушниками прошлое, то про Крысиного Короля, а потом как-то вдруг переключились на мужчин. Свою пару она пока не встретила, зато вовсю раздавала глупые смешные советы о налаживании личной жизни, совершенно бесполезные, конечно, для колдуньи.

И лишь когда Става, суетливо-лёгкая и как будто пропустившая все мои слова мимо ушей, побежала дальше по своим загадочным делам, я вдруг вспомнила:

— Асджер! Прошло уже явно больше девяти дней. Он ведь наверняка начал являться родственникам, он мог бы рассказать что-то об убийстве.

— О да, — саркастически протянула Става. — Это была бы отличная помощь полиции, если бы вы по своему колдовскому обычаю не предпочитали молчать в тряпочку!

— Как это? — я озадаченно нахмурилась.

— «Неприлично обсуждать слова усопшего», — передразнила Става, кривляясь. — Ну да ничего страшного, наши трупы вообще молчат абсолютно всегда! Бывай, Бишиг.

Я захлопнула за ней калитку, а потом ещё долго курила у неё, хмурясь и постукивая пальцами по кирпичу.

xxxiii

Конклав собирался по понедельникам, в закрытом составе из пятнадцати Старших Больших Родов.

По задумке создателей это был, наверное, высокий совет, разрешающий глубочайшие из проблем современности; сообщество великих мастеров, радеющих за благо всей колдовской нации; умудрённые опытом Старшие, за каждым из которых стояла сила предков.

То ли кровь с тех пор размылась и посветлела, то ли в плане том с самого начала что-то было не так, но Конклав был по правде чем-то средним между цирковой клоунадой и балаганом.

Каждый понедельник я приезжала в Холл к одиннадцати утра, и мы садились там в малом зеркальном кабинете, среди мерцающих свечей и гулких звуков клепсидр, вчетвером: я, Тибор Зене, Серхо Иппотис и Алико Пскери. По праву главы Конклава Серхо чертил знаки на ритуальных зеркалах, и в них один за другим появлялись туманные силуэты других Старших, живущих на своих островах.

Серхо, откашлявшись, тихо зачитывал список вопросов.

Потом все эти достойнейшие из достойнейших принимались говорить поверх друг друга, а я под суровым взглядом Урсулы изо всех сил старалась не проломить ладонью лоб.

В этот понедельник встреча пошла по уже знакомому сценарию: стоило Серхо усесться в глубокое кресло и откинуться на обшитую золотыми узорами спинку, как Жозефина Клардеспри и Иов Аркеац немедленно вцепились друг в друга мёртвой хваткой, в сотый раз пытаясь поделить пароход «Виктория», застрявший в нейтральных водах вот уже на полтора года. Жозефина настаивала, что судно сошло с её верфи и было сдано в краткосрочную аренду, а Иов брызгал слюной в зеркало, доказывая, что выкупил корабль для собственных нужд; обе стороны почему-то затруднялись передать на рассмотрение Конклава документы.

Иногда мне казалось, что мы с Жозефиной могли бы подружиться, — в каком-то другом, альтернативном мире, в котором она не была бы такой хладнокровной сукой. Ей было немного за тридцать, она была великолепна как герметический алхимик и цитировала наизусть тысячи древних трудов, — всё лишь затем, чтобы размазать оппонента по полу и плюнуть на него сверху. Иов, в свою очередь, был довольно пожилой мужчина, любящий толкать пространные речи о смысле жизни; он неизбежно проигрывал каждое столкновение, но корабль оставался стоять, где стоял — в нейтральном порту Уардов.

Остров Уард располагался ровнёхонько посередине и омывался с юга самым краем тёплого течения Дороги Китов, а северным берегом вмерзал зимой в толстую корку льда.

Помимо бессмысленных тянущихся скандалов в Конклаве была принята неуёмная похвальба. К каждому понедельнику я придумывала вместе с Меридит какую-нибудь глупость, которую нужно было ввернуть на заседании между делом, продемонстрировав таким образом захватывающее могущество Рода Бишиг.

Не знаю, кто придумал, что рассказывать о мнимом величии — хорошая идея, но вот уже много столетий это была непременная составляющая этикета. Рандольф Вилль, важно огладив бороду, похвастался, что в долинах при его горячих источниках родилось новое поколение из семи золоторунных овец; это была бы замечательная новость, если бы я не знала доподлинно, что зима обошлась с островом Вилль ещё суровее, чем с островом Бишиг, и из родившихся раньше срока ягнят хорошо если половина доживёт до тепла. Алико Пскери гордилась урожайностью фруктов, которая очевидно не могла решить проблемы с миграцией рыбы и надвигающимся на остров суровым дефицитом белковых продуктов. Я сообщила о небывалой прибыльности нашего пансионата, а также о заключённом контракте на строительство грузового дебаркадера, который позволит жителям острова принимать поставки ориентировочно в один и четыре раза быстрее и увеличит пропускную способность порта на… и прочее блаблабла.

Иногда мне казалось, что Конклав был не столько политической силой, сколько группой по психотерапии, члены которой пытались сосредоточиться на позитиве и видеть стакан наполовину полным.

Потому что, по правде говоря, на островах всё давно было очень плохо.

Благостные времена для колдунов закончились, когда пришёл Лес, — потому что вместе с Лесом пришли звери, раскололи Рода и сломали смерть. Нас теснили и выселяли, мы жили друг у друга на головах, и когда наши предки создали острова, нас всё ещё было слишком много, чтобы разместиться на них с комфортом.

Это всё скрытая грызня, невидимая; никто никогда не признается на публике, что облизывается на чужой, сытый и тёплый, берег. Богатство островов давно истончилось до пыли, пускаемой в глаза окружающим; колдуны уезжали с островов, уезжали снова и снова, и часто — навсегда, предпочитая отказаться даже от колдовской воды и родового Дара, но жить на привольном материке. Большой Род Бишигов усиленно считал деньги, делая вид, будто от регулярного пересчёта их становится немножко больше; Большой Род выбирал, что ему нужнее — дебаркадер или снесённая бураном метеовышка. А я, Старшая, делала горгулий на заказ и жила в Огице, потому что это был один из способов заработать ещё немного и помочь острову не загнуться окончательно.

Так делал мой дедушка, и двоюродная прабабушка Урсула, и десятки Бишигов до нас.

Когда я была поменьше, я спрашивала бабушку удивлённо:

— Почему бы нам не обсудить со всеми честно, что из-за оползней перекрыты дороги, и мы не можем…

Но бабушка объяснила быстро и доходчиво: союзники союзниками, но в торговых делах каждый — сам по себе, и всякая наша слабость будет непременно использована, что вобьёт между Родами новый клин; и однажды, возможно, из-за этого будет война, а разве же ты хочешь войны, Пенелопа?

Я не хотела войны. Поэтому я улыбалась, молчала и старалась поменьше слушать всей той лжи, что вливалась мне в уши; для настоящих обсуждений и договорённостей были другие место и время.

В общем, серьёзные дела в Конклаве решались редко и либо по случайности, либо по невыносимой необходимости. К сожалению, вот уже почти два месяца, как таковая необходимость у Конклава имелась, и это было, конечно, дело злосчастного Родена Маркелава.

— Мой сын, — патетично провозгласил Мигель Маркелава, вставая так, чтобы выглядеть в зеркалах внушительнее, — продолжение моей крови и продолжение островов, и оценить его действия должен Кодекс.

— Страница шестнадцать, середина второго столбца, — скучающе сказал Кристиан Бранги, моложавый светловолосый мужчина, так похожий внешне на свою троюродную сестру, мою дорогую матушку, — справедливость требует вершить суд по обычаю пострадавшего.

Это был, можно сказать, зачин: подобный обмен репликами происходил уже не первый раз и знаменовал собой начало нового обсуждения. Серхо неслышно вышел из зала и пригласил представителя Волчьей Службы, а тот вкатил в зал тележку с томами дела.

Рядом с ними, уложенными друг на друга, можно было почувствовать себя крошкой: дознаватели вложили в суровые папки много тысяч исписанных листов, а поверх них всех — многостраничную опись. Полномочный секретарь — кажется, горностай — вывесил на доске какую-то схему и приступил к своей речи.

Была середина февраля, а вынесение решения Конклав назначил на март, и обсуждения постепенно подходили к концу. Сегодня мы снова прослушали перечисление основных обстоятельств дела и пострадавших, а также имеющихся доказательств участия Родена Маркелава в преступлении, а затем секретарь торжественно откашлялся и объявил:

— От имени Шестой Волчьей Советницы Летлимы Маро Киремалы, лично курирующей данное расследование, я уполномочен предложить официальным представителям интересов обвиняемого протокольную сделку со следствием.

У Мигеля было непроницаемое лицо, бледное и размытое немного несовершенствами зеркала. Он так и стоял, прямой и властный, в своей островной башне.

— Волчья Служба, — продолжал двоедушник, — заинтересована не в возмездии, но в установлении истины. Мы готовы отозвать требование об экстрадиции Родена Маркелава в ответ на его всестороннее содействие в идентификации членов преступной группировки и их связи с предполагаемым Крысиным Королём. Допрос может быть проведён на нейтральной территории согласно закрытого перечня вопросов.

Честное слово, он так и сказал: «согласно закрытого перечня». Возможно, этот двоедушник должен был на самом деле родиться порядочным колдуном, — мелькнуло в сознании; я едва не усмехнулась, едва успела вовремя сделать серьёзное лицо и лишь затем в полной мере осознала суть предложения.

Оно было неправдоподобно щедрым, и это само по себе наводило на плохие мысли. После всего того множества слов, сказанных уже в этом зале, было ясно, что вопрос Крысиного Короля имеет для Волчьей Службы особую значимость; и помимо Родена у двоедушников не было, похоже, никаких явных зацепок. Отказаться от экстрадиции в обмен на информацию — всё равно, что расписаться в полной беспомощности.

Не удивлюсь, если уже к вечеру об этом узнает Харита Лагбе, и колдовская полиция получит её стараниями какие-то неожиданные бенефиты.

Больше того: для Рода Маркелава это был шанс выйти из скандала чистенькими, без обвинений в чернокнижии и связях с преступностью. Всем было ясно, что Мигель вцепится в предложение руками, ногами, зубами и каждым волоском своих роскошных усов, — но он предпочёл сохранить лицо и сказать важно:

— Род Маркелава обдумает это предложение.

Двоедушник склонил голову:

— Мы рассчитываем получить ваш окончательный ответ не позднее двадцатого февраля. Рамочное соглашение будет передано адвокату обвиняемого.

Двадцатое февраля выпадало на ближайшее воскресенье, а, значит, уже на следующем заседании мне не придётся выслушивать, как важные дяди меряются статьями. Это была приятная, радостная мысль, и даже моя отступившая ангина как будто решила окончательно излечиться.

— Жду документов, — сухо бросил Мигель.

— Направим сегодня, — снова кивнул двоедушник.

И, велеречиво пожелав всем нам отличного дня, покатил тележку с томами дела к выходу.

xxxiv

После заседания я немного задержалась, чтобы обсудить с Серхо кое-какие тонкости по маркировке грузов, а когда наконец вышла из зала — Лира подскочила на скамейке мячиком и лишь в последний момент усмирила дрожащий подбородок.

Она успела искусать себе все губы и вымазать зубы в ярко-красной помаде: это странно гармонировало с кричаще-алым платьем в пол с вызывающим вырезом. Но, по крайней мере, сегодня она не плакала.

— Всё хорошо, — устало сказала я. — Будет сделка, даже без суда, вероятно.

— Сделка?..

Каждый понедельник теперь — по нашей новой печальной традиции — Лира бронировала кабинет в одном из ресторанов неподалёку, и сразу из Холла мы шли туда, пить и разговаривать. Сегодня это был довольно помпезный, но уставший от долгих лет эксплуатации ресторан, с потёртой тяжеловесной мебелью и тусклым жёлтым освещением. По пути я пересказала совсем кратко; на месте Лира сбросила тяжёлую меховую шубу прямо в руки гардеробщику, упала на неудобный диван в комнате, попросила виски, а затем — когда я задвинула за официантом створку ширмы — уронила лицо в ладони.

Так она сидела несколько минут, пока я лениво листала огромное несбалансированное меню. Лунные закуски в нём мешались с шашлыками, а за тонкой стеной гремела кухня; вероятно, Лира никогда не бывала здесь раньше, потому что это не было похоже на место, куда она захотела бы вернуться.

Лира всегда была возвышенной леди, склонной порой к излишней драматизации. Примерно раз в сезон на неё снисходило новое удивительное озарение об устройстве мира и самой себя; в такие дни она могла подолгу рассуждать об экзистенциях. Удивительно, но вокруг неё всегда крутилось много мужчин: Лира перебирала ими, щедро раздавала авансы и, не стесняясь, давала сравнительную характеристику их достоинств. При этом Лира была совсем не дурочка и могла бы сделать неплохую карьеру как ритуалистка, но уделяла науке преступно мало внимания.

Конечно же, никто из кавалеров никогда не видел Лиру вот такой, лежащей на столе и скулящей в скатерть. Должна же быть в женщине какая-то загадка!..

Гарниров отдельно не было, и я решила ограничиться куриной лапшой. Лира отклеилась от стола, полистала меню, скривилась и позвала официанта, а потом довольно долго расспрашивала его, что из предлагаемых рестораном блюд будет по крайней мере съедобным.

Наконец, мне принесли суп и чай, а Лире — какую-то сложно устроенную пасту, и я принялась пересказывать ей заседание с того самого момента, как в зал пригласили секретаря Волчьей Службы.

— Они сами предложили?

Я пожала плечами:

— Наверное, у них совсем нет других свидетелей.

— И папа согласился?

Я посмотрела на неё, как на дурочку:

— Он сказал «мы подумаем». Но, Лира, он конечно же согласится. Служба отзовёт требование, и всё это закончится.

Лира слабо хмыкнула, а потом заплакала. Она обладала сверхъестественной способностью красиво плакать: крупные, будто посаженные пипеткой, капли слёз медленно текли по щекам, размывали тени и тушь, смазывали тональный крем и румяна, и всё лицо художественно текло вместе со слезами прямо в широкую тарелку с пастой.

— Ну, чего ты, — я сжала её пальцы, — теперь всё будет хорошо.

Она слабо покачала головой и всё-таки разрыдалась, уже по-настоящему: издала гортанный, какой-то звериный всхлип, с силой растёрла глаза, искривила губы и боролась с собой, задыхаясь и трясясь от крупной дрожи. Я перебралась к ней на диван, погладила её по плечу, и Лира с готовностью уткнулась носом в кольчугу, вцепилась пальцами в кожаный пояс — и плакала, плакала, плакала, завывая и хлюпая носом, а я гладила её по спине и говорила ей в затылок какие-то успокаивающие вещи.

Я могла по-разному относиться к Лире, но она была моей подругой, и меньше всего я желала ей боли. Она часто бесила меня, говорила глупости, фонтанировала странными эмоциями и проходилась по самой границе этикета, но она всегда у меня была.

Конечно, я сама никогда не стала бы плакать вот так. Но когда я психовала из-за возможной беременности, она была рядом и слушала, и это было очень, очень много.

— Он не согласится, — шёпотом сказала Лира, обмякнув на мне. — Он не согласится.

— Конечно, он согласится. Это прекрасное предложение.

— Это прекрасное предложение, — эхом повторила Лира, а потом всё-таки отодвинулась от меня и махнула рукой: пересаживайся, мол, на свою сторону. Успокаивалась она так же быстро, как и расстраивалась, и теперь на её заплаканном лице было жёсткое, тёмное выражение. — Это прекрасное предложение, но он не согласится.

Я пересела к себе и теперь смотрела на неё через стол. Над нами понемногу раскачивался, отзываясь, видимо, вибрациям с кухни, крупный жёлтый плафон с лампами. Рассеянный свет уродовал блюда, и даже куриная лапша приобрела какой-то трупный оттенок.

— С чего бы ему не соглашаться? — устало спросила я, заставив себя зачерпнуть немного супа.

Лира несколько мгновений смотрела на меня, яростно сверкая глазами, а потом откинулась на спинку дивана и неприятно, болезненно расхохоталась.

— Ты совсем ничего не понимаешь, да, Бишиг?

Я нахмурилась.

— Это политика, Бишиг! Связи и влияния! Что ты за Старшая, если не видишь этого?

Я была хорошей Старшей; так говорили даже предки, и только прабабушка Урсула добавляла к этому уничижительное: «для своих лет». У меня всегда были в порядке дела и документы, у меня ничего не терялось, у нас не было проблем с законом, а за последние пять лет остров Бишиг ни разу не сталкивался с серьёзным дефицитом. В конце концов, я просто действительно много работала, и это мои горгульи и мои контракты — вкупе с выстроенной системой товарооборота, — давали острову средства на существование.

А политика — что политика; красивые улыбочки не прокормят тебя зимой и не залатают дыры в пароме. Переговорами с другими Родами по большей части занималась бабушка, это была её территория и её маленькая страсть.

— Посмотри на это со стороны, — Лира взялась за вилку и рассказывала теперь, прерываясь на быстрое пережёвывание пасты. Она активно жестикулировала и так размахивала руками, что становилось немного жутко. — Есть Роден Маркелава, который что-то знает. Есть Волчья Служба, которой очень нужно это что-то. Что было бы разумно сделать?

— Договориться, — я нахмурилась. Я действительно не понимала, к чему она ведёт.

— О! Договориться, — Лира ткнула вилкой куда-то вверх, а потом принялась наматывать на неё спагетти. — Что делают люди, когда хотят договориться? Они идут и договариваются, Бишиг! Думаешь, папа не сделал для этого секретаря зеркало? Или, думаешь, предложение нельзя было передать адвокату сразу?

Я отодвинула от себя суп и наморщила лоб. Лира всегда как-то мгновенно видела эти странные дикие конструкции — что кому нужно, как этот кто-то может своё что-то получить, как и на кого нужно надавить; все те разы, что бабушка предлагала мне придумать какую-нибудь такую штуку, мне приходилось подолгу сидеть за бумагами и чертить, чертить, чертить.

И сейчас Лира говорила логичные, разумные вещи. Если бы я была секретарём Волчьей Службы, готовым к такой сделке, я не предлагала бы её при всём честном Конклаве, — я бы пришла, конечно, к Маркелава.

— Наверное, это была демонстрация, — наконец, предположила я. — Мигель никогда не отказывался от того, чтобы показать Конклаву достижения Рода. Это очень выгодная сделка, она усилит влияние Маркелава.

Лира покачала головой. Глаза её вновь стали прозрачными и печальными.

— Волчьей Службе не нужно показывать свою слабость, Бишиг. Ты ведь сразу поняла, что они ничего не знают, ведь так? А папе было бы слишком сложно заставить волков делать такие заявления, абстрактное влияние не стоит того. Понимаешь?

— Допустим, — я медленно кивнула. Вся эта очевидная для Лиры схема плохо укладывалась у меня в голове.

— Это не папа хотел гласности, — продолжала подруга, сцепив пальцы и уставившись взглядом в недоеденную пасту. — Этого хотели волки. А зачем бы им это было надо, да ещё и так сильно, чтобы опозориться перед Конклавом?

— Чтобы Конклав надавил на Мигеля, — сориентировалась я. — Все понимают, что это хорошее предложение, и тот же Серхо…

Лира с силой кивнула и повысила голос:

— И не только. Что будет, если папа откажется?

Я нахмурилась. И как-то очень живо представила, как Жозефина Клардеспри в своей неподражаемой манере высказывает Мигелю всё то, что она думает о нём лично, его методах воспитания и особенно — о грязном белье, которое Маркелава трясут перед достопочтимым Конклавом.

— А потом будет голосование. И Конклав не забудет несостоявшейся сделки.

Это я легко могла примерить на себя. Если Маркелава не готовы к сотрудничеству даже в таких условиях, это бросает тень на все колдовские Рода; во имя процветания нашего народа и дружеских отношений экстрадицию одобрит не только север. И тогда…

— Волки получат своё, — безжалостно продолжала Лира, не поднимая головы, и её голос дрогнул. — Они убьют его, они убьют его, они его убьют…

— Лира, Лира, — я перехватила её руки и неловко погладила запястье. — Тише, ну что ты… речь не идёт об убийстве, такого нигде не говорили. Даже если всё будет плохо, и Конклав постановит изгнать Родена, в Кланах действует мораторий на смертную казнь!

Лира молчала очень долго.

— Я видела это, Бишиг. Тёмная комната, его шею захлёстывает шнурок, он борется, хрипит, а потом падает. Я видела это в зеркале.

Она никогда раньше не упоминала этого, и я не смогла сдержать дрожи.

— Видела? Когда?

— В самом начале, — Лира так и смотрела в тарелку, а руки её были холодными и влажными. — Когда… когда выдвинули обвинения. Его же забрали в изолятор, но я надавила на папу, папа надавил на следователей, и мы увезли его на остров. А теперь…

— Так может быть, это и было про изолятор? Но это не случилось, потому что вы…

— Нет, нет! Я это вижу! В зеркалах, в воде, в хреновой вилке!

Она отшвырнула от себя приборы, — вилка стукнула в дерево ширмы, а затем зазвенела по кафельному полу. Лицо Лиры шло пятнами, а растёкшийся макияж превращал его в страшную маску.

— Без ритуала? — аккуратно переспросила я. — Но, Лира, дар вашего Рода предполагает ритуалистику, и его применение разрешено только…

— Я ничего не делаю для этого.

Мы молчали. Мой чай безнадёжно остыл и покрылся тонкой жирной плёночкой. Лира посмотрела в пасту, скривилась и выцепила пальцами креветку.

— Сходи к доктору, — предложила я. — Может быть, это стресс.

Она глухо засмеялась, а потом кивнула:

— Да. Может быть.

xxxv

Я думала о словах Лиры несколько дней, но так и не решилась пойти с этим к бабушке. Она, может быть, и разобрала бы по косточкам все интриги, настоящие и выдуманные, но попутно наверняка заставила бы меня погружаться в ту самую «политику», куда я не хотела лезть, пока только была возможность этого не делать.

Вместо этого я попыталась назначить встречу с Харитой Лагбе, но та была занята, — наверное, тянула жилы из Волчьей Службы, к собственным удовольствию и выгоде.

Дома же как-то всё стихло. Расследования меня касались мало; Става больше не приезжала. Горгульи так и стояли в мастерской, и Хероватый сиял в пространстве своей зелёной башкой — краска оказалась помимо прочего ещё и люминесцентной. Созданная Ксанифом змея наконец начала худо-бедно ползать, и в качестве поощрения я разрешила ребёнку покататься на Малышке и взяла его с собой в поездку в Новый Гитеб, где пришла пора поверять заводских големов у наших заказчиков.

Ёши вёл себя пристойно и даже, как оказалось, извинился перед бабушкой за резкость; правда, судя по её поджатым губам, извиняться у него получалось гораздо хуже, чем хамить. Теперь он провожал меня иногда долгим, задумчивым взглядом.

А, приехав из Гитеба, я обнаружила на своём письменном столе вырезанную из дерева фигурку. Она была не выше ладони и вырезана тончайше, так, что можно разглядеть каждое пёрышко в хвосте птицы и каждую каплю из тех, что образовывали разбивающиеся о землю струи воды. То ли девушка, то ли юноша, не понять, — тонкие запястья, длинные волосы, свободные рубашка и штаны, босые ноги, — человек улыбался светло и ясно, прикрыв глаза и ловя лицом солнце.

За пояс у статуэтки была вложена дудочка. Я не заметила её раньше, когда выбирала своё дневное отражение, а теперь видела ясно. Наверное, это был Сказитель; тот самый, которого в классике изображают седобородым старцем с лежащей на коленях цитрой.

Я — и Сказитель? Ерунда. Но фигурка была восхитительная, и я переставила её бережно на полку, пробежалась пальцами по перьям птицы, коснулась легонько невесомых веток цветущего вишнёвого дерева. Что-то во мне смеялось, и смех становился искрами и лепестками.

А с Ёши мы толком не разговаривали — до самой субботы.


Амрис Нгье был мечтатель: вот главное, что знает о нём каждый колдун. Он хотел, говорят, построить новый прекрасный мир, в котором найдётся место и двоедушникам, и колдунам, и детям луны; он видел чарующее будущее, в котором все наши различия оставались в прошлом, а важным было лишь то, что между нами общего.

По правде говоря, почти всё, что мы знаем об Амрисе — слухи и легенды, рассказанные полушёпотом; а действительно важных вещей о нём никто и не знает толком.

Колдовские летописи не сохранили не только его даты рождения и происхождения, но даже — имени Рода: ни на одном из островов как будто бы никогда не слышали о семействе Нгье, а сам Амрис появился откуда-то из пустоты, когда нанял в порту острова Мкубва корабль, пообещав морякам заплатить вдесятеро за плавание на материк.

В те года между двоедушниками и колдунами не было практически никаких отношений: только самые северные из Родов, Бишиги и Вилль, делили с мохнатыми море, — да и те общались с волчьими послами, не покидая палубы. В Кланах рассказывали про нас дурные, глупые сказки, а среди колдунов находились те, кто верили, будто «оборотники» воют на луну и теряют разум, превращаясь в зверя. И, конечно, когда странный Амрис Нгье сошёл на берег материка, о нём судачили и болтали, а потом — забыли, рассудив, что где-то там он и сгинул.

Но он не сгинул. Он купил треугольник земель от шестнадцатого колена Змеицы до рубежного поста на западе и Одинокой скалы на востоке, и там, среди меандров реки, холмов и заболоченных полей, в стороне от всех трасс и удалении от будущей железной дороги, построил свой Университет, который тогда ещё назывался частной старшей школой.

Первые годы это был один унылый корпус учебного здания и что-то вроде мрачной, возведённой наспех деревни, преподавали там только языкознание, а среди учеников была всё больше целеустремлённая беднота, у которой не было шанса попасть в более престижное заведение. Амрис преподавал сам и нанял лектрису из лунных, а на следующий год — старого филина-заклинателя; слухи о школе прокатились по миру, и среди учеников появились сперва лунные, а затем и отчаявшиеся от островной жизни колдуны.

Школа росла и росла, пока не стала Университетом, — сейчас уже третьим из всех по величине и престижу. Благодаря Амрису Нгье колдуны стали бывать на материке, а на острове Вилль даже появилось с годами посольство двоедушников.

Сам Амрис, говорят, кончил плохо: его идеи о единстве народов назвали чернокнижием, а самого его убили. Но дело его живёт, а выросший вокруг университета Огиц стал для многих из нас новым домом.

Из уважения к памяти Амриса и его вкладу все Старшие, постоянно проживающие в городе, и некоторые другие колдуны читают в университете маленькие спецкурсы по близким себе дисциплинам. Мастер Тибор Зене изучал со студентами классический эпос, мастер Серхо Иппотис читал искусство транзактного анализа движения небесных тел, а я вела практикумы у двух небольших групп, на которых мы пытались разобраться в материалах и конструкциях. С архитекторами мы сравнивали мосты со скелетами горгулий, а с инженерами моделировали согласованное движение конечностей. Придумывали они, а плела чары — я, потому что без дара Рода Бишигов они, конечно, не могли бы подчинить материю.

Я увлечённо разбирала с ребятами, почему же всё-таки нашу модель лошади из картонных трубок и пластилина заваливает на бок и корёжит, и не сразу поняла: щекочущее ощущение в лопатках — это потому, что за мной наблюдают.

Сперва, конечно, подумала о плохом: напряглась, кинула импульс чар сопровождающим меня сегодня Птичкам; потом развернула немного корпус и незаметно поддёрнула рукава, чтобы увидеть в подточенном ритуальном зеркале в запястье мелкое отражение.

И с удивлением узнала в наблюдателе Ёши.

Он был в коридоре и смотрел на меня через стекло кабинетной двери. Сидел на подоконнике с ногами, в привычном ворохе гладких тканей; на коленях — что-то вроде блокнота, над которым быстро-быстро порхал карандаш.

Он уже рисовал меня раньше, и по плечам пробежала непонятная дрожь. В этом было что-то странно-волнующее: продолжать работать и делать вид, будто я занята делом — зная, что кто-то смотрит на меня, отслеживает каждое движение и превращает их в линии рисунка.

— Давайте посмотрим, как смещается центр тяжести нашей конструкции в движении…

Как я выгляжу сейчас — если смотреть со стороны? Я старалась держать спину ровно, но быстро забывалась, увлечённая четырёхногой картонкой. Проверяя расчёты студента, я не сразу заметила, что по привычке грызу карандаш; вот я потянулась наверх за сборником таблиц, рубашка под кольчугой вздёрнулась, на несколько секунд открыв поясницу.

Он подглядывал за мной, — не в ванной, конечно, но я всё равно чувствовала в этом что-то запретное и неожиданно… приятное?

Дунула труба, — это был сигнал к окончанию занятия. Я надиктовала список из трёх статей и монографии, которые студентам нужно будет прочесть к следующей неделе, накрыла футляром арифмометр, потушила чары и смахнула картонную модель в мусорное ведро.

— Добрый вечер, господин Ёши, — дружелюбно кивнула я, прикрыла дверь и принялась греметь ключами. Аудитории в университете запирались на артефакторные замки, которые когда-то, наверное, были идеально исправны, но с тех пор прошло довольно много времени.

— Добрый день, — отозвался Ёши, продолжая что-то чёркать.

— Что привело вас в инженерный корпус?

— Случайность, — он поднял на меня взгляд и улыбнулся. — Встречался со старым знакомым, шёл к выходу, заметил вас.

Звучало это, честно говоря, довольно подозрительно. Он следит за мной? Но зачем? Если бы ему что-то было нужно обо мне узнать, было бы гораздо проще — ну, например, начать со мной разговаривать.

— Хотите посмотреть? — тем временем безмятежно спросил Ёши и протянул мне блокнот.

Блокнот был крупноформатный, почти как альбом в твёрдой обложке, и увесистый. В нём оказалось два полных разворота меня: несколько десятков быстрых набросков, самой узнаваемой моей чертой в которых была коротко стриженая голова. Вот я склоняюсь над столом, вот тяну руку за ускользнувшим карандашом, вот подтягиваю петлю в чарах, а вот — прикусываю губу.

Я пролистнула ещё и с некоторым облегчением увидела на предыдущем развороте какого-то дяденьку в толстой дублёнке и полосатом шарфе, изображённого в таком же множестве коротких кадров, а затем — смешливую кудрявую женщину средних лет с тяжёлой авоськой, наполненной консервными банками, и девочку школьного возраста с воздушным шаром, и молодого мужчину, курящего у фонарного столба.

Все эти листы были подписаны сегодняшней датой, а более ранние — аккуратно вырваны.

— Очень… продуктивно, — неловко сказала я и протянула рисунки обратно. — Кто все эти люди?

— Прохожие, — он пожал плечами. — Я люблю рисовать с натуры, когда человек не знает, что на него смотрят. Люди не умеют позировать, а в жизни можно наблюдать свободную, характерную пластику. Какие у вас планы сейчас?

— Я закончила на сегодня, — я покачала на пальце кольцо с ключами. — Вернусь домой, надо просмотреть чертежи по дебаркадеру.

Ёши прищурился, а потом сказал:

— Предлагаю сбежать.

— Куда?..

— Куда-нибудь.

— Вы же не хотели со мной общаться?

— Вы же были этим недовольны?

Я покрутила в голове идею «побега». О чём разговаривать с Ёши, по-прежнему было совершенно не ясно. С другой стороны, если он всё-таки соблагоизволил сделать что-то для нашего брака, — наверное ведь, нужно хватать эту возможность, пока она есть?..

— Хорошо, — сказала я, смиряясь с тем, что мой муж — полный придурок. — Давайте, действительно, сбежим. Только мне нужно сдать ключи.

Ёши очень серьёзно кивнул:

— Подожду тебя на проходной.

xxxvi

Что-то во мне ожидало, что я спущусь — а онуже успел куда-нибудь деться, встретив какую-то другую, более интересную кандидатуру в спутники для побега. Но Ёши, в тяжёлом шерстяном платке поверх тёмных халатов, чинно ждал меня у поста охраны, натирая замшевой тряпочкой лакированное дерево посоха.

— Куда вы предлагаете сбежать?

— Что ты думаешь о концерте? Я планировал посетить один сегодня.

— Я не одета для концерта.

Ёши оглядел меня с головы до ног. Его глаза смеялись:

— В самый раз!

Дыши, Пенелопа, просто дыши спокойно, и не нужно закатывать глаза. Вам нужно налаживать контакт, тебе с ним жить, ещё много-много лет, много-много лет…

— Давайте адрес, — вздохнула я.

— Ты на машине? Я покажу дорогу.

— А ваша машина?..

— Я приехал на трамвае, Пенелопа, — он снова развеселился.

— Нет прав?

Ёши пожал плечами. Я скрипнула зубами, деревянно развернулась на каблуках и пошла к парковке.

Я водила крупный, громоздкий автомобиль с большим кузовом, в котором обычно катались горгульи. Сегодня там лежал, умостив орлиную голову на львиных лапах, неуклюжий на вид гиппогриф с крошечными декоративными крылышками. Сделать эту махину летающей было практически невозможно, зато на тросе над ним расселись Птички — целая стая мелких крылатых созданий.

Я села за руль, Ёши устроился рядом, огляделся и сказал:

— Ты знаешь стелу у ботанического сада?

— Конечно.

— Туда и на набережную, а дальше я покажу.

Я кинула чары в рубиновую цепь, щёлкнула тумблером и взялась за рычаг.

Ботанический сад был почти на самой окраине Огица, — причём окраине промышленной, а не фэшенебельной. Я не слышала раньше, чтобы там был хотя бы один театр. Но, возможно, это была одна из новых сцен — они появлялись здесь и там, как травы после прихода зверей.

Колдовская музыка — это не только красота и богатство звука, но и смыслы; в богатой акустике залов звучат пронзительные старые истории о вере и долге, о любви и боли, о смерти и жажде жизни. Слова изначального языка звенят там запертой силой чар и волшебством, из которого сделано любое искусство.

— Кто выступает?

— Ты их не знаешь.

— И всё же? Я довольно хорошо разбираюсь в музыке.

Ёши прищурился:

— Пусть это будет сюрприз.

До набережной доехали в тишине; я нервно вцепилась за руль, а Ёши смотрел в окно. У трамвайного депо он оживился, вгляделся в освещённые тусклыми фонарями переулки и предложил мне заехать в какую-то подворотню и дальше за металлическую сетку забора.

Замечание про кольчугу как подходящий наряд становилось чуть более понятным. Угрюмое строение впереди было решительно не похоже на концертный зал, — скорее уж на какое-то злачное место из тех, откуда временами вылетают люди, избитые и без зубов.

— Не волнуйся, — вдруг сказал Ёши, заметив, видимо, моё замешательство. — Это действительно концерт, у меня арендован столик на балконе. Я планировал рисовать, но послушать тоже может быть интересно.

Я взвесила всё ещё раз. Мне надо бы было проверить чертежи дебаркадера, бабушка хотела обсудить что-то после ужина, а вся эта поездка была не слишком похожа на что-то продуктивное для установления пристойных супружеских отношений, — и по всему выходило, что мне не стоило соглашаться.

Здесь я живо представила, как Меридит поджимает губы и выплёвывает: «Испортили девочку!» — и решительно вышла из машины.

За тяжёлыми металлическими дверями оказался клуб: гулкое пространство с высокими потолками, заполненное надрывно-громкой популярной музыкой, смехом и криками. Цветной свет от софитов метался по залу яркими пятнами, то сходясь лучами на веселящихся людях, то вновь утопляя их в темноте; потолок задекорировали стеклянными трубками и искусственной зеленью; застеленная коврами сцена с массивной барабанной установкой пока пустовала.

Ёши двинулся влево, легко лавируя в толпе, а где-то с уверенностью ледокола заставляя их расступаться, — и я пристроилась за ним в кильватере. Басы из колонок били по ушам.

На балконе было тише и легче дышать; столики были отгорожены друг от друга балками, обвитыми искусственным плющом. Их придвинули к перилам, так, чтобы все зрители сидели лицом к сцене. Ёши галантно отодвинул мне стул, заказал яблочный сидр и вытащил альбом.

— Вы часто рисуете… в таких местах? — приходилось повышать голос, чтобы быть услышанной.

— В каких — таких?

— Вроде этого.

— Именно здесь — третий раз.

Я кивнула. Ёши аккуратно очинял карандаш над жестяной коробочкой.

— А где ты бываешь на выходных?

Я пожала плечами:

— В университете.

— И всё?

— У меня не так много свободного времени.

— Неужели у тебя совсем нет жизни?

— По-вашему, жизнь состоит из тусовок и алкоголя?

— По твоему, из работы?

Чтобы не кричать, приходилось сильно наклоняться друг к другу, — и губы Ёши легко коснулись моего уха. Я вдруг с ослепляющей ясностью вспомнила нашу первую брачную ночь и вздрогнула. Он отодвинулся.

Это было… некрасиво с моей стороны, и я почти собралась извиниться, когда на зал рухнули оглушительные аплодисменты.

Эти ребята были, кажется, здорово популярны, — и я действительно их не знала, потому что все они были двоедушниками и играли свою низкую музыку. В группе были барабаны, бас и гитара, даже без пианино, которое в таких кругах презрительно называли клавишами; вокалист был подтянутым двоедушником с голым торсом во множестве бессмысленных татуировок, одетый в расшитые пайетками брюки-клёш и галстук в горох. Кажется, у него было разрисовано лицо.

Он что-то говорил, публика визжала, барабанщик в майке-алкоголичке тряс над тарелками длиннющими лохмами, а гитарист подскакивал на месте, как будто плясал на углях. Ёши прищурился и распахнул блокнот.

Барабанщик задал ритм несколькими ударами палочек над собой, взревела толпа. Солист извивался у стойки и пел о сексе, экстазе и том, как стоит перед кем-то на коленях. Это был чистый эпатаж; он танцевал, обжимался с басистом, ритмично дышал в микрофон, а в какой-то момент облизнул палец и погрозил им толпе, вызвав этим визг фанаток.

Я скривилась и собиралась сказать что-то язвительное, повернулась к Ёши, заглянула через его плечо в блокнот — и замерла.

Потому что то, что он рисовал, было красиво.

Он ловил какие-то отдельные короткие кадры, эстетику тела, точные, яркие жесты, и в небрежных набросках стало вдруг видно, что вокалист умеет двигаться, играет на публику и имеет богатую, интересную мимику.

Как он смог вообще — разглядеть его лицо с такой высоты?..

Я привстала, перегнулась через стол, прищурилась. Сцену заливал синий свет с отдельными красными ударами-всполохами. Влажно и чётко звучал бас, ровный ритм барабанной бочки отзывался где-то внутри. Я откинулась на стуле, прикрыла глаза и вычленила из надрывного хаоса звуков скрипучее, буйное гитарное соло, — такое быстрое, будто пальцы у музыканта были не живые, а идеально-механические, — и смещённый ритм баса относительно барабанов, создающий странный, гипнотический диссонанс.

Вокалист пел, конечно, не куполом, нет — плотным, вязким, жирным звуком, близко и остро выведенным через оглушительную носовую резонацию. На высоких нотах сложно было сказать, поёт он или стонет; в куплетах он переходил на хрипловатый, плотный речитатив, в котором за чётким выговором почти терялась мелодия. Скрипучее, фактурное окончание фразы, — и снова читка, такая быстрая, что я не могу понять, когда в ней можно успеть вдохнуть.

А потом он заорал так, что мне стало страшно за его связки, — но крик перешёл в длинную, звеняще-плотную высокую ноту, а затем — в воздушный тонкий мелизм.

Я попыталась примерить на себя, как можно что-то такое с собой сделать — и не смогла; в этом богатстве звуков, так резко отличающихся от привычных мне песен, было что-то почти нечеловеческое и вместе с тем звериное, агрессивное, земное.

— Он крутой, — сказала я Ёши, отчасти сама в это не веря. — Это зверь? Какая-то певчая птица?

— Вокалист, по-моему, выдра.

Басы гремели, и в чрезмерно густом спектре сцепившихся звуков стонуще-хрипло перебирал ноты пластичный, объёмный тенор. Толпа ревела. Звонкий удар в тарелки — неожиданная тишина инструментов — вокалист проехался в строчке от штробаса в свисток, а затем прошептал в микрофон что-то чудовищно нецензурное — ритмичный звук барабанов, гулкая мелодия баса, сумасшедшее гитарное соло. Это было про страсть, порыв и настоящесть. Вокалист с нажимом, напором исполнял куплет и на восхитительно плотном богатом звуке въехал в припев.

Он направил микрофон в зал, — и человеческий хор оглушительно-чётко допел за него строчку.

xxxvii

Когда мы вышли из клуба, была глубокая, чернильно-тёмная, вязкая ночь, и на чистом небе сияли звёзды, — как будто оно, и в самом деле, натянутый над землями купол, который создатель проткнул кое-где иголкой. Они складывались в знакомый рисунок созвездий, и чуть правее немого остова радиовышки призывно сиял треугольник Южного Маяка; он звал к себе — в страшную, прекрасную даль, полную чудовищ и открытий, полную жизни, полную воли, полную смысла.

— Мне кажется, я поняла, почему тебе это нравится.

— Мм?

За спиной гремело. Концерт закончился, начались танцы, и теперь из колонок лилась примитивная ритмичная музыка, будто вся целиком состоящая из глухого баса и барабанного боя.

За спиной гремело, а здесь, на тротуаре перед сонной парковкой, было тихо-тихо. И в этой тишине легко было почему-то говорить пафосные, красивые слова, которые кажутся иначе смешными.

— Они живые, — сказала я.

Я вовсе не была уверена, что он поймёт или хотя бы не станет смеяться.

Но Ёши смотрел невидящим взглядом на Южный Маяк, его пальцы плотно сжимали блокнот с рисунками, а потом он уронил, так и не меняя выражения лица:

— Да.

Он понимал. Он видел тоже, как странно, как дико эти люди отличаются от нас, как бурлит в них странная сила, как ведёт их насыщенная земная связь, — и ему тоже хотелось, кажется, прикоснуться к ним хоть немного. Если ты колдун, ты никогда не бываешь один; если ты колдун, ты всегда — продолжение, ты тень, ты отражение, ты — капля крови на натянутой струне вечности. А они — отринувшие и отвергнутые — были сами по себе, занятые своей сутью и своим смыслом, наполненные — и свободные.

— Я вижу, — тихо продолжала я. — Я вижу, почему они выбрали Лес.

Это кощунство, почти-предательство, почти-преступление, — но Ёши снова кивнул:

— Да.

Он был ужасно, ужасно далёк — совершенный чужак, приехавший в город из неясных, размытых горизонтом гор, из хрустальных лунных дворцов, в которых всякая чушь называется искусством, а на театральной сцене танцуют маски, и всё оказывается не тем, чем кажется. Нас не сумели сблизить ни брачный обряд, ни отражённые зеркалами капли Тьмы в наших венах, ни договор, ни постель, ни даже сны.

И вместе с тем — прямо сейчас — он казался почти родным; единственным живым человеком на пороге катастрофы; драгоценным случайным прохожим в огромной пустоте космоса.

Я вздрогнула, сглотнула и сказала невпопад:

— Полнолуние.

— Нет, только завтра, сегодня ещё растёт. Видишь? Левый бок размыт.

— Разве это не облако?

— Нет.

Небо было чистое-чистое. Наверное, Ёши был прав. В «Колдовских вестях» печатали фазу луны на первой странице, прямо под номером выпуска, — но я не смогла вспомнить, какой она была сегодня утром.

— Мне всегда нравилась луна, — вдруг сказал Ёши, всё ещё на меня не глядя. — Я бегал ночами на берег, и как-то так получалось, что она всегда была на моей стороне. Высвечивала дорожки и прятала в тени меня. В квадратурные приливы в залив у дома приходили дельфины, и хотя ночью они по большей части спят, мы иногда… общались. И звёзды тогда были яркие-яркие, как глаза.

Я долго молчала, а потом прошептала:

— Я никогда не видела дельфинов.

И Ёши, конечно, рассказал про дельфинов: что они любят играть друг с другом и человеком, что они поют и стрекочут, и что считают корабли чем-то вроде больших неуклюжих собратьев, которых можно тоже взять в свою стаю.

— Я как-то пыталась сделать горгулью, которая смогла бы плавать. Вырезала из дерева что-то вроде кита из пластин, запустила в ванне, но он так и не поплыл нормально, там столько мелкой физики и всё так быстро меняется…

— Вода очень медленная. Как колдовство. Она усиливает и гасит, и ты ждёшь подходящий момент… Можно представить, что ты в невесомости…

— …но там есть прилив.

Я протянула к нему руку, — и наткнулась, как тогда, в церкви, на гладкую ткань и фактурное шитьё, а под тканью была ладонь и узловатые пальцы. Колючее, горячечное ощущение. Я бездумно провела по выпуклой жиле, тянущейся от запястья к костяшке, обвела жёсткий шар мозоли на среднем пальце, погладила шершавые подушечки — наши руки на секунду сплелись — его пальцы пробежали по моей ладони, и от этого почему-то запылали уши.

Это было похоже на танец: волнительный хаос движений, разрешающийся в каждом такте новой гармонией. Мы расходились, чтобы остаться на долгий удар сердца в невыносимом вакууме одиночества, и чтобы новое касание отозвалось внутри электричеством; мы предугадывали как-то движения, как будто мои были продолжениями его жестов, а его — продолжениями моих; как будто что-то было натянуто между нами нерушимой связью, как будто притяжение рождало приливы и отливы.

Потом мы разговаривали — всё там же, на пустой веранде громкого, дрожащего искусственной вибрацией усилителя клуба, — ни о чём и обо всём одновременно. Ёши облокотился на кирпичную стену и рассказывал о том, что скучает по птицам, — они прилетали раньше к нему на окно, и в глазах их были странные путаные образы мест, которых он сам никогда не видел. Ещё — что в друзах считается, будто истинный свет — от Луны, а Солнце — лишь зеркало, что его отражает, или призма, что фокусирует; и что когда-то он уехал к лунным, потому что у них он мечтал найти что-то настоящее.

Я говорила, что люблю теперь сидеть в склепе с Мирчеллой, — а когда-то, когда она только начала мне являться, боялась её, покойницы. Он казалась мне жуткой, полупрозрачной, какой-то хищной, она всё говорила невпопад, а я не умела её прогнать и отмахивалась лучом фонарика, как кинжалом; несколько месяцев потом я боялась спать без света. Ещё рассказывала, что когда-то, в детстве, занималась в художественной студии и даже любила ляпать тушью по ватману; потом мне сказали как-то, будто я — та самая ответственная ученица, которой хватит старания рисовать тень на снегу россыпью из множества точек. И я ставила эти точки, одну за другой, одну за другой, одну за другой, пока не возненавидела рисование.

Это не было диалогом. Он ничего не спрашивал, я ничего не спрашивала. Мы не ждали друг от друга никакой реакции и говорили просто так, в пустоту и тишину, в неверное отражение лунного света на грязном снегу; это было странно — и по-своему странно хорошо.

Мы ничего, по правде говоря, не знали друг о друге. Я не смогла бы вспомнить даже, на кого он учился, был ли женат раньше и как вышло, что он остался в своём Роду последним. И вместе с тем я знала о нём теперь вещи невероятно личные, — вроде того, что его внутренний голос говорит театральным хрипловатым басом, который получается у Ёши смешно и плохо. И он обо мне… тоже кое-что знал.

Наверное, наступит завтра — всё это забудется, смоется, выцветет, как старые фотографии, забытые на залитом солнцем столе. И сказанные слова покажутся глупостью, и вся это замершая в янтаре времени непонятная, странная лунная ночь станет короткой, неловкой, нелепой. Я предвидела это, я всё это проходила, я всё это знала, — и тем ценнее были хрупкие мгновения случайной интимности, тем отчаяннее я цеплялась в кружевную вязь непрошенных слов и глупую иллюзию, что именно сейчас я кажется — всё-таки — может быть — не одна.

— Те фигурки, — вдруг вспомнила я, когда Ёши замолк, дожидаясь, пока шумная компания прогогочет мимо, оглушительно хлопнут двери, закашляет дымом автомобиль. — Ты режешь их сам?

— Отражения?

— Да. Ты же принёс мне одну, с птицей. Кто это?

— Неклассический архетип, — он пожал плечами. — Она похожа на тебя. Ты понравилась бы моим птицам.

Я нахмурилась:

— Не знаю, нравишься ли ты горгульям. Честно говоря, — я вдруг хихикнула и перешла на таинственный шёпот: — не уверена, что я сама им нравлюсь.

— Может быть, они не знают, что такое красота. Мы смотрим каждый день на тысячи вещей, вовсе не осознавая их красивыми. — И тут же, без паузы и без перехода: — Водолей сегодня очень яркий.

Я нашла его на небе, — он клонился к западу, широко раскинув веер своих течений.

— Что он значит… для тебя?

Ёши улыбнулся чуть грустно, одними губами, и сказал явно совсем не то, что подумал:

— В детстве я называл его вилкой.

Я курила, и дым поднимался влево и вверх, уносимый холодным поток воздуха от спящей подо льдом реки. Он отзывался эхом чужих колыбельных и гудел едва слышным рокотом вечных течений; он пах тишиной, и пресной водой, и влажным камнем, — и, почему-то, весной.

xxxviii

Мы вернулись в особняк в половине четвёртого утра, и я даже успела торопливо облиться ледяной — бойлер не успел раскочегариться — водой и целых два часа, пролетевших, словно одно мгновение, пролежать носом в подушку. А когда я, позёвывая и скручивая сигарету, вышла на задний двор и разрезала ладонь ножом, — снова поймала затылком взгляд.

Оглянулась. Ёши стоял у своего окна в мастерской и наблюдал за мной, подсвеченнный только белым светом настольного софита. Я неловко помахала ему рукой, а он отсалютовал мне кружкой.

Наверное, он, в отличие от меня, ещё даже не ложился: Ёши был бессовестной совой и выползал из комнаты, замотанный в вафельный банный халат, когда мой день уже переваливал за середину. Мы сталкивались иногда в коридоре, или в холле, или в гостиной, кивали друг другу — и проходили мимо.

Стоило, наверное, пройти и вчера.

Ночью всё было… легко. А теперь всё запуталось, смешалось. Что он запомнил из всей той ерунды, что я успела наговорить? И что теперь делать со всем тем, что запомнила я? Как теперь на него смотреть, если где-то во мне живёт воспоминание о мягком, тёплом выражении лица, которое у него, оказывается, бывает? Как разговаривать — если мы невзначай перешли на «ты», но это вовсе не обязательно переживёт границу мрачного зимнего рассвета?

Вчера было легко, и слова отзывались внутри чем-то нежным, и мы понимали друг друга почти без слов, будто настроенные на одну волну слушатели чудного радиоспектакля. Мы говорили о звёздах, о запахе соли и йода, о холодных брызгах на лице, о песне дельфинов, о тени морских чудовищ и о новостях, которые приносят птицы. Это всё разговоры, каких не ведут нормальные люди.

Право слово, было бы проще, если бы он всё-таки заполнил ту мою таблицу!..

Что-то похожее у меня было разве что с Давлатом, моим первым любовником. Прекрасные несколько месяцев с ним запомнились мне сладко-терпким вкусом, запахом солнца и гомоном летних фестивалей. Нам было поразительно хорошо в постели, в которую мы упали как-то сразу, на второй день знакомства, — а вне её было неловко и странно; он отлично освоил тактику затыкания мне рта поцелуем, а я стаскивала с него штаны всякий раз, когда в моей голове заводились мысли.

Не могу же я, действительно, каждый раз при неловкой паузе задумчиво предлагать мужу обсудить трин солнца с Клемерой в его натальной карте?

В астрологии, которой учили меня, Клемера отвечала за коммуникацию, идеи и нестандартное мышление. Хорошо аспектированная Клемера встречалась у учёных, людей искусства и артистов. У Ёши Клемера была очень, очень хорошо аспектированная, и вся астрология — да и не только она — как мы вчера выяснили, была в его голове довольно… альтернативной. Он интересовался мунданом и игнорировал синастрию, считал, что дома в натальной карте могут быть разного размера, а ещё пользовался неклассическими отражениями, владел нумерологией по Лаалдхаага и оговорился вчера:

— Магия нашего Рода…

И я поправила, выдохнув дым в огромный желтоватый диск луны:

— Дар.

Ёши пожал плечами и продолжил всё тем же спокойным, журчащим голосом:

— Дар нашего Рода…

Это было интересно. Но, конечно, очень странно, как будто он провёл треть жизни не в друзах лунных, а на обратной стороне земного шара. Мы будто соприкоснулись на мгновение — меня опалило, прошибло током, оглушило, — и это было одновременно восхитительно, но при этом так ощутимо неповторимо, что разговор о звёздах отзывался в ушах реквиемом.

И вот теперь он смотрел на меня из окна. И хотела бы я понимать, что при этом творилось у него в голове, — но под толщей чёрной воды, как в зазеркалье, скрывалась непостижимая бездна.

Гончая, сваренная из стали собакообразная скотина, поставила мне передние лапы на плечи и ткнулась мордой в лицо, продемонстрировав утопленное в распахнутой пасти сопло огнемёта. Я, опомнившись, бросила в горгулью свару мясную стружку и выгнала с площадки жадную Малышку, которая вознамерилась обожраться, но не дать жрать всем остальным.

В дом я возвращалась с твёрдым планом в очередной раз выгнать предков и уснуть, но этой мечте не суждено было сбыться, потому что в холле я столкнулась с бабушкой.

Она была одета в выходное платье в цветок, заколола волосы шпильками, а вместо клюки взяла припылённый за время безделья посох — но странно было не это: бабушка лучилась довольством.

— У нас сегодня гости, милая! — осчастливила меня она, и лицо её при этом сияло.

— Какие ещё гости?

— Дорогие гости! — она расхихикалась. — Твои кузены! Сделаем праздничный обед. Я велела големам запечь утку с яблоками и отпереть белую столовую.

Я нахмурилась. В голове что-то не складывалось.

— Долорес и Итан? Но разве был корабль?

— Да нет же! Вы могли встретиться на Дне Королей. Мой племянник Мадс с семьёй.

— Морденкумпы?

— Именно, моя дорогая!

Праздничный обед бабушка назначила на два часа: «всё вышло спонтанно», и она собиралась обсудить это со мной ещё вчера — но я «изволила отсутствовать за ужином». Я всё-таки ушла к себе и проспала ещё почти четыре часа, а потом, выкурив три сигареты взатяг, чтобы прочистить мозги, впряглась в разборки с бытом.

Помимо четырёх представителей семейства Морденкумп были приглашены все домашние, а также Ливи с Мареком, — а это означало, что на единственную чахлую утку, извлечённую големом из морозильника, приходилось десять гостей, и это не выглядело хорошим решением. Мебель в белой столовой требовалось расчехлить и почистить; длинную трещину в стене удалось замаскировать бархатными портьерами, которые я сняла с окон в коридоре третьего этажа.

И как-то очень быстро наступил момент, когда я, перепрыгивая через две ступеньки, забежала наверх, натянула хрустящую свежую рубашку и отправилась встречать гостей.

Все Морденкумпы были заметно более смуглыми, чем можно ожидать от колдуна из северного Рода; Мадс был доброжелательным на вид тучным мужчиной с едва наметившейся на висках сединой, а хрупкая женщина с раскосыми глазами приходилась ему женой и троюродной кузиной, а не родной сестрой, как я подумала на празднике. Обе их дочери, похожие, как близняшки, были чуть старше двадцати и держались в тени родителей.

— У вас хороший дом, — дружелюбно сказала одна из них, более тихая Ханне, по-островному растягивая гласные и озираясь с любопытством. — Ухоженный район выдаёт рачительных хозяев.

Видимо, семья никогда раньше не покидала островов. Бабушка упомянула, что они приехали на материк ещё в начале зимы, до установления сплошного льда, но какие-то из здешних понятий им явно были пока ясны плохо. Кажется, кто-то из девочек тяжело болел, и до самого Дня Королей семье было не до визитов.

Керенберга встретила нас в холле, расцеловала Мадса в обе щеки, долго трясла руки Кирстен, а затем притянула к себе обеих сестриц и оглушительно чмокнула обеих в щёки.

— Бабушка! — возмутилась Метте и вывернулась из объятий только для того, чтобы засмеяться и повиснуть у неё на шее.

А Ханне, наоборот, утопила лицо в пышном воротнике цветочного платья.

Ну надо же, посмотрите на них. Какие телячьи нежности!

Я прошла к столовой, нарочито стуча набойками ботинок, и распахнула двери в столовую.

По колдовским меркам все эти люди, гремящие массивными бронзовыми наручами, не были нам роднёй: бабушка при замужестве сменила Род. Она вышла, может быть, когда-то из Морденкумпов, но после смерти вернётся в Род Бишигов, а эти люди, прибывшие с дальнего берега острова Зене, — не более, чем тень её прошлого.

Тем страннее было видеть, как рада она их видеть. Я давно не наблюдала за ней таких чистых эмоций и желания болтать без умолку; обеих внучек она называла солнышками, а Мадса — «малышом» и покровительственно трепала его по голове. Она, как вдруг выяснилось, не просто знала их по именам, но понимала, кто чем занят, и сыпала семейными подробностями вроде того, что кузина Ханне, оказывается, коллекционировала чаечьи перья.

Ливи ссадила Марека на Лариона, и добродушный Ларион качал ребёнка и смешно жужжал, когда ложка в роли летающей штурмовой горгульи стремилась залететь в детский рот. Сама Ливи углубилась с Ксанифом в обсуждение артефакта, который мог бы предсказывать извержение вулкана. Ёши смотрел только в тарелку, а у меня отчего-то кусок в горло не лез, — и я сочла за благо отлучиться на кухню под предлогом проверки големов.

В холле стоял теперь огромный, до середины бедра ростом, металлический шар на подставке — метеоритное железо, привезённое Морденкумпами в подарок бабушке. Что она с ним станет делать, было не ясно: после замужества она потеряла дар сминать металлы силой.

— Немедленно вернись в столовую, — отчитывала Меридит. — Пенни! Это детское, детское поведение! Что за глупая ревность!..

И только в этот момент меня как водой окатило: это действительно была ревность.

Меня она никогда не называла «солнышком» — только «солнце моё», и это означало крайнюю степень неудовольствия и разочарования.

Мне не пять лет, напомнила себе я и постаралась сбросить неприятное, сосущее оцепенение, в котором тонули звуки. А Урсула закатила глаза и проскрипела:

— Я тоже гоняю тебя, как при нагрузочном тестировании. Но это потому, что я должна вырастить из тебя настоящую Бишиг!

— Брак с Се был дурной затеей, — вставила Меридит и поджала губы. — Этот человек имеет на Пенелопу плохое влияние.

И даже Мирчелла смотрела на меня с осуждением.

Я наблюдала, как кухонный голем водит кулинарной горелкой над креманками с крем-брюле, имитировала сосредоточенный интерес и вместе с тем понимала: Ёши действительно плохо на меня влияет.

Ещё несколько недель назад я не заметила бы во встрече с Морденкумпами ровным счётом ничего неприятного. За это время мало что изменилось, но вот она я — дуюсь, как дурочка, на излишне тёплую встречу бабушки с родственниками, потому что придумала всякие глупости и возомнила о себе невесть что.

Чтоб он провалился в Бездну, этот Ёши!

xxxix

— Меня выбрали Старшей, когда мне было одиннадцать.

Так я сказала вчера, когда луна почти закрыла собой Южный маяк. Мы стояли на веранде клуба так долго, что у меня стали стучать от холода зубы; тогда Ёши зашёл внутрь и попросил пару стульев и пледы, и мы отставили их подальше от выхода и сидели там, до странного близко друг к другу, и мои пальцы лежали в его руке.

Так я сказала; но, по правде говоря, это была не совсем правда.

Дело в том, что нас не так и много осталось — настоящих Бишигов. Мой отец попался на чернокнижии, отрёкся от Рода, а теперь и вовсе умер; дядя Демид, дальний, но очень одарённый родственник, ушёл в кругосветное плавание почти тридцать лет назад — и никто не знает, что с ним стало. Теперь были только я и Ливи, а Ливи подростком била посуду, хлопала дверьми и посылала бабушку плохими словами.

Тогда Керенберга объявила, что я стану Старшей. Меня готовили к этому. У меня были лучшие преподаватели, собственная мастерская, доступ в семейные архивы, занятия с профессорами университета и даже возможность съездить на острова и провести ночь у источника, в темноте, среди баюкающих песен чёрной воды. Страшно представить, сколько всё это стоило: я видела кое-какие счета и мечтала их забыть.

И, конечно, мне много чему предстоит научиться; я всё ещё была в Конклаве той ещё зелёной соплёй. Но однажды я стану лучшей Старшей, какую знал остров Бишиг; я приведу нас к порядку, процветанию и ясности, я создам будущее, в котором у каждого жителя острова будет место, средства и возможности для достойной жизни.

Ёши слушал меня, чуть склонив голову, и спросил:

— Ты этого хочешь?

И я должна была сказать, будто моя цель — это то, ради чего я просыпаюсь по утрам, и каждую секунду я полна мыслями об острове и моих людях, и каждый новый шаг делает меня счастливее.

Но я смотрела в его лицо, и видела в глазах напротив отражение звёзд, а под ними — что-то внимательное и печальное, и я сказала:

— Я ничего не хочу.


Я не знаю, когда это случилось.

Я любила свою работу, любила своё дело, любила горгулий, в конце концов, любила свой Род, — но в какой-то момент это как будто… перестало быть важным. Что-то внутри погасло, и осталась инерция, и она катила меня, тянула, несла вперёд.

Я справлялась. Я всегда, по правде говоря, справлялась. Я умела заставить себя сделать всё необходимое, и нет, я не была несчастна, я не наматывала сопли на кулак, не страдала, не ныла и не жаловалась. А что всё, кроме необходимого, меркло — так когда этого «всего» было хоть сколько-нибудь много?

Где-то там, впереди, было хорошее: что-то другое, манящее и замечательное. Когда-нибудь я окажусь там, и у меня появится… что-нибудь. Не знаю, что. Я забыла, что.

— Я никогда не была в отпуске, — шёпотом сказала я и закурила.

Ёши не перебивал, — он вообще умел не столько даже слушать, сколько не мешать говорить.

— Я никогда не была в отпуске, и это надо говорить с гордостью. Я хороша. Я незаменима.

А ещё я всегда рано встаю, у меня в идеальном состоянии картотека и все счета, я в отличных отношениях со своими предками, я знаю всё или почти всё о состоянии островного хозяйства, я бегаю дважды в неделю, вне зависимости от погодных условий, а ещё правильно питаюсь — строго по дневнику с расчётом калорий, который я веду уже третий год, с того самого неприятного ноября, когда я почему-то бесконечно падала в обмороки. Словом, я молодец, и у меня замечательная жизнь.

Но стоило вдруг выйти замуж, как выяснилось, что меня достаточно поманить капелькой тепла и ничего не значащим разговором о звёздах, чтобы всё это стало пустым, душным дымом, в котором гаснут звуки.

Он спросил меня — чего я хочу. Ещё тогда, после праздника, когда я помирала от температуры и ненавидела всё живое. Это было две недели назад, и две недели вопрос крутился у меня в голове назойливо гудящей мерзкой мухой. Я гоняла её туда-сюда, она жужжала всё громче, я пыталась пристукнуть её полотенцем, муха металась и гулко билась об стенки черепа, а ответа всё не было.

И вчера я сказала: ничего.

Я просто ничего не хочу. Я разучилась. Я так много хотела вещей, которые нужно было отложить, запинать под кровать, утрамбовать и, желательно, забыть, — что больше не хочу хотеть.

Почему-то это было ужасно стыдно.

И вот сегодня, поймав себя на дурацкой, беспричинной ревности к людям, которых я видела всего-то второй раз в жизни и которые решительно ни в чём не были передо мной виноваты, я вдруг поняла, почему.

Потому что каких-то вещей мне всё-таки хотелось. Например, чтобы бабушка обняла меня так, как она обнимала сегодня Метте, а та, дурочка, отбивалась и уворачивалась. Или уткнуться, как Ханне, в пропахшее целительскими чарами цветочное платье, зарыться носом в пышный воротник и стоять так. Или спрятаться за широкую спину отца, которого никто не гонит из колдунов, как позорную собаку, и которого не приходится потом сперва опознавать в плохо сохранном трупе, а потом — хоронить в каменном скворечнике вдали от родового склепа.

Или иметь право, как Ливи, смертельно обидеться на маму и никогда больше ей не звонить.

В общем, мне хотелось разных глупостей. И нужно было, как всегда, взять себя в руки и справиться, — потому что уж что-что, а справляться я всегда умела, — но одна эта мысль вызывала, как выдуманная беременность, мерзкую тошноту.

Медлительный голем выключил наконец горелку и принялся механически расставлять креманки по подносу. Крем-брюле призывно мерцало плотной карамельной корочкой. Из коридора доносились неразборчивые голоса и чей-то смех; задерживаться на кухне больше не было оправданий, и я, покривлявшись в зеркальную поверхность начищенного металлического полотна над кухонными столами, натянула на лицо гостеприимную улыбку.

В белой столовой пили чай и обсуждали каких-то незнакомых мне людей. Бабушка цвела, размягчённая и счастливая. Марек вдумчиво катал по столу яблоко.

— Здесь так красиво! — восхищалась Метте. — И все такие приветливые! Мы уже познакомились с ребятами из университета, они показали и аллею с головами, и корпуса, и башенки, и амфитеатр. По словам требования невысокие, но вот математика…

Она всё болтала и болтала, и выходило, что девочки приехали в город готовиться к поступлению и посещали теперь курсы, готовились к экзаменам и определялись с профилем. Бабушка живо интересовалась впечатлениями, а Ханне так и сидела, зажатая и дёрганая, и только вяло улыбалась.

— …склоняюсь к инженерии, — жизнерадостно говорила Метте, которая только что призналась в проблемах с математикой уровня курсов для поступающих. — К тому же, дар Рода…

— Пенелопочка могла бы помочь тебе готовиться, — щедро предложила бабушка.

Метте просияла и бросила на меня умоляющий взгляд. Я кисло улыбнулась и отговорилась занятостью, — а она, кажется, даже не расстроилась.

— Так жаль Матеуша, — вдруг сказала она, когда голем принялся собирать креманки из-под крем-брюле. — Хищное утро! Подумать только!..

— Это не застольная тема, — мягко укорила Кирстен.

И завела речь про падающие звёзды и то, что умельцы Рода рассчитали по высоте волн место, куда упал метеорит в январе, и как только сойдёт лёд — постараются поднять его со дна. Бабушка кивала и улыбалась, а я вдруг разглядела на её лице тонкую, затаённую тоску.

xl

— От имени Шестой Волчьей Советницы Летлимы Маро Киремалы я выражаю сожаление, что официальные представители Рода Маркелава и интересов обвиняемого отклонили предложение о протокольной сделке со следствием. В связи с поступившим в Службу отказом от сотрудничества Волчья Служба вынуждена повторить выдвинутые ранее требования, включая, но не ограничиваясь, пункт первый…

Лира была права: Мигель отказался.

В Конклаве это не вызвало удивления: похоже, умозаключения о выгоде и репутации были доступны далеко не только моей дорогой подруге. Впрочем, никто из Старших не выглядел ни довольным, и одобряющим.

Мы все хмурились, пока секретарь Волчьей Службы повторял, как по написанному, требования: изгнание мастера Родена Маркелава из Рода, лишение колдовских привилегий и передача в ведение структур Службы исполнения законности от имени Волчьего Совета без дальнейшего участия в расследовании и судебном преследовании, а также…

Для Родена это было гораздо, гораздо хуже, чем возможная сделка, по условиям которой он мог стать свободным человеком, ответив всего на несколько заранее известных вопросов. Теперь, даже если Мигель Маркелава сумеет отстоять сына и добиться снятия требования об экстрадиции, Роден не сможет покинуть островов.

А может быть, некая игра, которую ведёт Мигель, — не выгорит, и Конклав проголосует за отстранение. Мало что может быть для колдуна хуже изгнания из Рода; возможно, только изгнание из Рода, за которым следуют застенки Волчьей Службы.

Когда папа отрёкся, это была трагедия, хотя скандал с запретной магией не дошёл тогда до широкой общественности и волчьих структур.

— Род Маркелава, — тяжело сказал Мигель, возвышаясь в зеркале статуей Усекновителя, — категорически отвергает обвинения и напоминает, что судьбу колдуна определяет право крови. Мера наказания для мастера Родена Маркелава будет определена Родом, участие Конклава и Волчьей Службы в этом вопросе, при всём уважении, чрезмерно.

Я взглянула на Мигеля ещё раз. Он говорил хорошо, экспрессивно, уверенно — и полную чушь, о чём все прекрасно знали. Как он может быть так спокоен, зная, что грозит его сыну? Или, может быть, у него спрятано в рукаве что-то, что убедит Конклав проголосовать так, как нужно Маркелава — несмотря на висящие на волоске международные отношения?

Я попыталась придумать такие причины, — и не смогла. Всё это выглядело очень плохо. И, судя по коротким взглядам других Старших, так думала не я одна.

Доклад секретаря сегодня заслушали в молчании и без единого дополнительного вопроса. А когда двоедушник, откланявшись нашему столу и каждому зеркалу в отдельности, укатил свою тележку с делом и затворил двери, Мисурат спросила весомо и хмуро:

— Мигель. Какого хрена?!

Старший Маркелава молчал.

— Тьме будет угодно, если ты объяснишь свой отказ, — проскрипел Иов.

Жао шумно задышал и осенил себя знамением.

— Мы должны знать, что происходит.

— Мигель?

Жозефина всплеснула руками, а Алико Пскери, по неистребимой привычке, звонко ударила ноготками в раму своего зеркала.

Наконец, Мигель весь как-то сгорбился и осел в кресло, а потом сказал неожиданно ломко:

— Серхо. Ваша дверь закрыта плотно?

Глава кивнул и прокрутил на столе турмалиновую пирамидку, раскидывающую вокруг себя плотный кокон запирающих звуки чар.

— Мой сын — достойный человек, — тяжело сказал Мигель, кажущийся вдруг слабым и хрупким в своём огромном кресле. — Мы хорошо его воспитали. Первое время он отвечал на вопросы волков, но затем, затем он стал вместо этого читать классические гекзаметры. Я пытался надавить на него, но… Старшие, вы не видели тех вопросов.

Я нахмурилась и увидела краем глаза, как Серхо навис над столом безмолвной хищной птицей.

— Что за вопросы, Мигель? — Жозефина никогда не умела выдерживать красивых пауз.

— Разные. О том, кто с кем дружит среди колдовских Родов. О том, кто что умеет. О том, кто из Зене метит на место Старшего, о том, куда текут наши реки. Плохие вопросы, если вы спросите меня.

— Можно взглянуть? — это Рандольф.

— Оригинал забрали, когда адвокат дал отказ. Я зачитаю по списку…

И он, действительно, зачитал — по подшивке из нескольких десятков листов, заполненных угловатыми ровными буквами без единого округлого бока; такие шрифты для печатных машинок были приняты на островах. Он читал быстро, кое-где явно выпуская избыточные юридические формулировки, а кое-где — целые абзацы.

Это заметила Мисурат, и Мигель смутился:

— Там… в том числе совсем личное.

И прочёл одно такое, выпущенное, и вправду совсем личное.

Это действительно были плохие вопросы, а ещё — это были вопросы, мало связанные с запретной магией, или с опасными артефактами, или даже с преступными группировками. Всё начиналось с простого: что вы можете сказать о крысиных деньгах? А продолжалось почему-то сложным: каким порядком вырождается кровь?

— Я могу предоставить служащего, который зачитает полностью, — наконец, сказал Мигель, отложив бумаги в сторону. — Чтобы для вас набрали копии.

— Это будет уместно, — мрачно подтвердил Кристиан Бранги.

Нам — тем, кто жил на материке, — экземпляры должен был привезти поверенный: у юристов Маркелава остались перепечатки. Жозефина быстро записывала что-то в блокноте, а Иов Аркеац бубнил что-то себе под нос, и это что-то было, кажется, молитвой о мире.

Нет никаких причин для двоедушников интересоваться законами крови, даром настоящим и зеркальным и тем, могут ли предки являться посторонним — и действительно ли мёртвые приходят лишь к тем, с кем были знакомы при жизни. Это не о Крысином Короле, не о крысиных деньгах, не о подпольных организациях, не о преступниках — это о нас. И за этим сухим, заполненным юридическими экзерсисами перечнем звучал гулким эхом старый слух: будет война.

— Мастер Пенелопа Бишиг, — я дёрнулась и повернулась к зеркалу. Мигель смотрел на меня устало. — Я хотел бы обсудить с вами заказ. Мы возводим волнорез, и мы заинтересованы в дополнительных…

Он не договорил, но я поняла:

— Обсудим по зеркалу вечером.

Взгляды вокруг были заинтересованные, и что-то внутри меня подумало с холодной усмешкой: кажется, у меня будет много хороших заказов, и в пару к Лариону придётся нанять кого-нибудь ещё, рукастого и неболтливого. Это была злая мысль, неприятная. Потому что без таких заказов я бы, если честно, с удовольствием обошлась.

Я знала старые истории о войнах, — и это были истории, от которых в жилах стыла кровь. Мой давний предок, Нелей Бишиг, погиб на материке геройской смертью: он сражался один против орды росомах, и многих из них убил, а затем, истекая кровью и яростью, взорвал и себя, и выживших врагов. Его внучатую племянницу, Сидику Бишиг, пытали калёным железом, а затем утопили, смеясь, что настоящая колдунья должна бы уметь дышать под водой. Её брат, Арет Бишиг, мой многократно пра- дедушка, создал горгулий из костей своих родственников, потому что больше у него ничего не осталось; его называли в хрониках Ведущим Мёртвых, и дети его спаслись, но сам он — лишился рассудка. Только его правнук по имени Силл нашёл, наконец, покой в склепе, а не грязи войны, — после того, как юная Ликаста была вмурована в скалу.

И потом — потом было немногим лучше. У Данаи было одиннадцать детей, и десять из них похоронены в родовом склепе в мешках вроде наволочек: все они умерли голодом в младенчестве. Место их захоронения было похоже на стеллаж, только внутри — не книги. И заспиртованные в банках уши были такими крошечными, что я против воли старалась проходить мимо потише и побыстрее.

Всё это помнила моя кровь, и она не желала больше знать такого.

— Род Маркелава, — твёрдо произнёс Мигель, —ходатайствует о переносе голосования по делу на срок, позволяющий сбор дополнительных доказательств. Порядка трёх месяцев, я полагаю.

— Волки торопятся, Мигель, — Кристиан покачал головой. — Они не дадут нам столько времени.

— Род Маркелава ходатайствует о переносе, — тяжело повторил он. — Мы в своём праве, уважаемое колдовское сообщество.

Мы свои, напоминал нам Мигель между слов, а сдвинутые брови добавляли: и нас нельзя смешать с грязью, нами нельзя пренебречь, и волки уступят — во имя нашего содружества и ритуальных зеркал, закалённых в песках чёрных пляжей острова Маркелава.

Серхо вздохнул и покачал головой, а потом поднял открытую ладонь и объявил:

— Прошу уважаемых Старших огласить решение по ходатайству…

Голосование перенесли на май.

xli

Сегодня Лира не плакала.

Она выслушала меня молча, — я пересказала ей кратко и без особых деталей, которые ей было бы лучше узнать от отца или семейного адвоката. Она стояла с ожесточённым лицом и сжимала кулаки, а потом развернулась на каблуках и бросила мне:

— Поехали.

У меня не было ни времени, ни желания сидеть в очередном ресторане, но Лира даже не вспомнила об этом, — жестом отпустила своего водителя, вскарабкалась на переднее сидение моей машины, кое-как собрала свои пышные меха и бросила:

— Наша контора у Красного моста.

Для колдуна юрист — второй человек в жизни, сразу после наставника: они учат нас понимать смыслы, стоящие за словами Кодекса, а, значит, отличать хорошее от плохого. У кого-то в Роду есть младшая ветвь, посвятившая себя закону, кто-то нанимает специалиста из издревле занимающихся юриспруденцией Родов, а кто-то может позволить себе адвоката из лунных — что скорее модно, чем действительно полезно.

Маркелава обслуживались у Ветавербусов, в старой, дорогой фирме: из всех южных они дольше всего практиковали на материке. Контора занимала двухэтажный особняк у моста, окружённый высоким забором с часто посаженными шарами фонарей; от ворот к крыльцу тянулся накрытый стеклом холодный коридор, а в фойе на высоком стуле сидела важная секретарь лет десяти-двенадцати на вид — вероятно, младшая дочка.

Сам юрист, занимавшийся делом Родена, был пожилым, очень сдержанным колдуном с явной страстью к фиолетовому цвету и бахроме, — мы были представлены, но я помнила его смутно. А он, только увидев моё мрачное лицо, сразу протянул документы.

Их было двадцать четыре, сшитых на чёрную нить листов, заполненных бледными розоватыми буквами и пронумерованных карандашом; это была, должно быть, третья или четвёртая копия. Вопросы были разделены на шестнадцать блоков и исчислялись многими десятками, и — Мигель был прав — это были плохие вопросы.

Волки хотели знать: представители каких Родов замечены в недовольстве внешнеполитической ситуацией? Известны ли допрашиваемому случаи, в которых представители колдовского сообщества обсуждали Волчий Совет в негативном ключе? Если да, кто участвовал в этих разговорах? Были ли в этих обсуждениях предложены какие-либо действия для изменения существующего порядка? Если да, кем они были озвучены? Какую реакцию вызвали? Перечислите тех, кто поддержал озвученное предложение (относительно каждого из эпизодов)…

Легко было понять, почему Маркелава не понравились эти вопросы, — потому что по ответам на них можно было пересажать решительно всех. Не найти такого колдуна, кто никогда не говорил бы о том, что материк — это наша земля, а мохнатые — падшие дети отступников; не найти и тех, кто считал бы установленный ныне порядок «справедливым», или верил бы хоть в какую-нибудь справедливость в целом. Гениальные идеи об автономной земле на материке звучали за ужином дежурной шуткой, несбыточной мечтой, и все об этом знали, — так же, как знали о том, что такой земли, конечно, никогда не будет.

Будучи предметно запротоколированными, эти ответы были трескучей сухой листвой, прикрывшей торфяник. Достаточно крохотной случайной искры, чтобы в дыму пожара зажглись глаза Бездны.

Двоедушники мало знали о нас: это было ясно и по этим вопросам, и по тем, что задавала мне Става. Мы жили в одном городе, ходили по одним улицам, покупали хлеб в одной лавке, и вместе с тем мы были для них странными иноземцами, практикующими чудные обряды и соблюдающими бессмысленные ритуалы. То, что мы помнили и несли в своей крови, они — давно забыли.

В списке были, конечно, и другие вопросы: про Крысиного Короля, про запретную магию, про место встреч, про порядок проведения испытаний артефактов и количество жертв, про финансовые потоки, про источник материалов и снова про Крысиного Короля.

Ни один колдун не стал бы работать на Крысиного Короля, — это скажет любой, но в документах этого не было.

— Что мы можем сделать? — тяжело спросила Лира.

Я подняла на неё взгляд. Она так и не села: стояла в центре ковра, в перекрещении кругов рождённого бра света, сжимала кулаки и имела страшное, полное решимости лицо.

Мне всегда тяжело с ней такой, а вот адвокату было, похоже, не привыкать, потому что он спросил невозмутимо:

— Для чего, мастер Лира?

— Для Родена.

— Всё зависит теперь от результатов голосования, мастер Лира, — мягко сказал юрист, глядя на неё немигающим взглядом. — Если Конклав согласует экстрадицию, ни один знаток Кодекса не сможет помочь Родену Маркелава.

Лира медленно кивнула, а затем требовательно протянула руку:

— Мне нужны будет зеркала.


Что собиралась делать Лира, я не знала в точности, — но, вероятно, разговаривать, и разговаривать, и разговаривать; убеждать, давить, просить и торговаться с десятками людей, которые могли что-то знать, могли кого-то знать, могли иметь влияние. Для Лиры любой вопрос решался через людей; как паучиха, она годами сплетала вокруг себя кокон бессмысленных знакомств, чтобы однажды иметь возможность потянуть за нужную ниточку.

Иногда мне казалось, что Меридит была бы рада назвать Лиру своей внучатой племянницей. Она говорила, конечно, будто распущенная Маркелава имеет на меня дурное влияние, и вместо с тем вот это лирино умение легко нашло бы в сердце Меридит отклик.

Я попросила к документам папку, спрятала бумаги от посторонних взглядов, попрощалась. Села за руль с твёрдым намерением ехать домой, — но повела автомобиль совсем в другую сторону.

Если и был в Огице человек, понимающий что-то в подоплёке странных вопросов и готовый мне о ней рассказать, это была Харита Лагбе. И я твёрдо знала, где искать её в послеобеденный понедельник: в стрелковом комплексе.

Когда-то именно Харита учила меня стрелять. Не сказать, чтобы я была хорошей ученицей и впитала в себя всю её науку: сложно относиться серьёзно к какому-то огнестрельному оружию, когда в твоей власти гигантские монстры, слепленные из металла и камня. Сама Харита в реальной драке тоже наверняка предпочла бы посох и свои коронные площадные заклинания, а пистолет был для неё скорее чем-то вроде спорта.

Возьми в руку утюг, — ласково говорила мне Харита лет шесть назад, — направь его в стену и стой так пятнадцать минут. Если понравится, значит, ты рождена для пулевой стрельбы!..

У здания тира тихо перешёптывались ёлки, а внутри был гулкий, пропахший маслами сумрак, в котором шаги отдавались металлическим эхом. У смотрового окна над длинными галереями шумела группа мускулистых двоедушников с нашивками пожарной охраны, а в рекреации перед учебными зонами пожилой тренер принимал у подростков сборку винтовки на скорость.

Харита за бронированным стеклом работала задание на контроль угла: огромная, как гора, она перекатывалась по залу невесомым пёрышком; под взмокшей тканью ходили бугристые мышцы. Это упражнение засчитывалось комстоком, без ограничения на количество выстрелов, но Харита била по каждой мишени ровно парой.

Когда она вышла, вытирая лицо полотенцем, я читала вывешенный на стену плакат со схемами разных типов мишеней. Харита тяжело хлопнула меня по плечу, порывисто обняла и только затем спросила:

— Пострелять?

Я покачала головой:

— Поговорить.

Говорили там же, в углу рекреации, вполголоса. Она уже знала, конечно, и про Родена, и про плохие вопросы, но не смогла сказать ничего нового; а вот убийство на нашем заднем дворе было ей, видимо, не слишком интересно.

— Почему его забрали волки? Это колдовское дело.

— Крысиные деньги, — безразлично пожала плечами Харита. — Волки всегда забирают себе такое.

У Хариты было две ипостаси: официальной законницы и мускулистой скалы, и сейчас она явно не определилась с ролью.

— Меня беспокоит, — аккуратно сказала я, — что двоедушники не очень знакомы с особенностями нашей… культуры. Става спрашивала, что такое хищное утро и чем северные Рода отличаются от южных.

Харита вздрогнула:

— Она тебя допрашивала?

— Мы общались без протокола. Она приезжала по поводу заказа.

— Вот сучка. Что ты ей сказала?

— Ничего, что она не могла бы прочесть в газете, — тут я, по правде, немного кривила душой: без моих ответов Ставе пришлось бы сидеть над газетой довольно долго. — Скажи, Харита. Как часто жертвы, явившись родственникам, помогают опознать убийцу?

— Не слишком, — она весомо пожала плечами. — Либо преступник идиот, и там и без слов жертвы всё ясно. Либо у преступника есть голова на плечах, и тогда он позаботился, чтобы жертва ничего не видела.

Это звучало разумно.

— Но слова жертвы могут считаться за свидетельство?

— С некоторыми оговорками, если есть основания считать их переданными верно.

Я кивнула, это было ясно: мёртвые могут являться лишь родственникам, и не всегда родственникам выгодно приводить их слова в точности. Насквозь прогнивший живой может и сочинить фельетонов от имени погибшего предка, и просто замолчать что-то, слышное только ему.

Но Скованды не соврали Ставе, не сочинили ерунды, не пожали плечами вместо ответа. Ставе сказали: «неприлично обсуждать слова усопшего». А Род Маркелава не попытался вычеркнуть из списка плохие вопросы, оставив только приличные, те, что о преступниках и финансах; вместо этого Род Маркелава отклонил весь список целиком и мотивировал это интересами колдовского сообщества.

Всё это звучало, как фальшь на кульминационной ноте. Всё это звучало эхом островного горна, вязкой дрожью чёрной воды, а ещё — тишиной, в которой должен был быть звук, но его отчего-то не было.

xlii

Итак, что мы имеем?

Ничего хорошего, это ясно как день. Я постучала пальцами по рулю, гипнотизируя взглядом номера пыхтящей передо мной машины: проспект стоял длинной, заполненной паром от грязного снега пробкой, а на перекрёстке регулировщик пытался хоть как-то развести два потока автомобилей и оживлённую трамвайную ветку.

Я отстукивала левой рукой мерные восьмые с акцентом на слабую долю, а правой триоли. Папка, лежащая на соседнем сидении, грозила выжечь собой дыру в моём виске. Всё это было глупо и нескладно; а ещё всё это звучало отголоском будущей трагедии.

Я стиснула зубы, усилием воли отвела взгляд от папки и повторила про себя: итак, что мы имеем?

Есть мастер Роден, наследник Рода Маркелава, артефактор, уникальный специалист в области геммологии, автор десятков научных статей и нескольких монографий, признанный талант и прочая, прочая. Он родился на острове, получил превосходное домашнее образование, в подростковом возрасте поступил в Университет имени Амриса Нгье и посвятил многие годы науке. Основной областью его интересов, судя по названиям работ, были ритуальные зеркала, но мастер Роден оставался колдуном широких взглядов и не побрезговал выступить на второсортной конференции с докладом о принципиальных ограничениях в дорожной карте проекта по удешевлению производства взрывателей (или что-то в этом роде).

Мастер Роден — это было показано следствием достаточно однозначно — был причастен к некой преступной группировке, проводившей в том числе эксперименты с запретной магией, а также связанной с эпизодами рэкета, изготовлением поддельных документов и несколькими убийствами. При задержанных членах группы были найдены крысиные деньги, а один из них был и вовсе взят в Храме Полуночи; всё это заставляло следствие считать, что группировка по крайней мере связана некоторым образом с Крысиным Королём, а может быть и вовсе — состоит из его хвостов.

В делах двоедушников с Крысиным Королём я понимала довольно мало. Мне было достаточно того, что мохнатые — как и мы — считали его легендарную фигуру врагом, преступником и лицом, которому не следует свободно разгуливать по Лесу. При Волчьей Службе была, кажется, целая отдельная структура, занятая исключительно поиском хвостов.

Увы, задержанные в декабре деятели почти ничего не знали, и их показаний не было достаточно для того, чтобы прищучить всю группировку. Следствие полагало Родена Маркелава самым информированным из задержанных и — закономерно — пыталось добыть из него полезные сведения.

Казалось бы, это совершенно не колдовское дело. Мастер-артефактор поддался блеску заманчивых перспектив чернокнижия, впутался в грязное политическое дело и большую преступность; теперь его дело — сотрудничать со Службой, а Конклав договорится с волками о минимальных последствиях для своего человека.

Всё было просто, пока Лира не стала видеть в зеркале, как Родена убивают шнурком. Она рассказала папе; папа добился того, чтобы наследник Маркелава оказался на острове, на родовой земле, вне досягаемости потенциальных убийц.

Всё ещё как будто не сложно: у Рода Маркелава, разумеется, достаточно ритуальных зеркал, чтобы говорить со следствием столько, сколько понадобится любой из сторон. Задавайте ваши вопросы, ищите крысиных хвостов, никаких проблем; никаких проблем не было бы, если бы Роден не перестал отвечать.

Секретарь Волчьей Службы указывал на это несколько раз, говоря о том, что разумному сотрудничеству обвиняемый предпочитает читать гекзаметром древние трагедии. Всякий колдун заучивает их в юношестве в великом множестве, так что можно было не сомневаться: гекзаметра Родену хватит надолго.

Почему ты не можешь, Мигель, заставить своего сына ответить? Несколько недель Старший Маркелава пожимал на это плечами и отговаривался какими-то пафосными, ничего не значащими словами. Служба давила, Роден паясничал, Мигель зачитывал строки Кодекса, адвокаты трясли бумагами.

Тогда, не добившись ответов, Служба предложила протокольную сделку. Всё те же ответы, которых она хотела и раньше, но теперь в обмен не на абстрактную хорошую запись в деле, а на отказ от экстрадиции — то есть, по сути, на право для Мигеля снять с сына любые обвинения.

Невероятно щедрое предложение! Но в кулуарах секретарь получил от Мигеля отказ. Волки попробовали довести ситуацию до Конклава, в надежде, что другие Старшие как-то повлияют на решения Рода Маркелава; тем не менее, ничего не изменилось.

И сегодня Мигель сказал: это всё от того, что Служба задаёт плохие вопросы; вопросы, угрожающие самому нашему народу. И вопросы действительно были плохие, но, скажем прямо, не все.

Знали ли в Службе, что Мигель покажет бумаги Конклаву? По крайней мере, они не могли быть уверены в обратном. Соответственно, принципиально волки не возражали против того, чтобы Конклав эти вопросы видел. Это едва прикрытое обвинение и демонстрация? Или, напротив, волки не понимают оскорбительности ситуации?

Почему они вообще задают эти вопросы — и именно так? Потому что ничего не знают о нашей культуре и пытаются приобрести контекст? Но для этого есть книги и сторонние эксперты. Действительно подозревают колдунов в причастности к преступной группировке двоедушников? Какая ерунда.

А Мигель — почему он не попытался добиться пересмотра списка? В нём достаточно вопросов, связанных напрямую с расследованием, и ничем не угрожающих законопослушным колдунам. Или же попытки были, но нам о них не было сказано?

И почему всё-таки Роден отказывается отвечать? Из-за ответственности перед Родом и колдовской кровью — или… почему-то ещё?

— Ох уж эти Маркелава, — ворчливо сказала Меридит, и я вздрогнула и сбилась с ритма. Полупрозрачная фигура бабушки висела так, что руки и грудь проходили спинку переднего сидения насквозь, а сморщенный нос почти уткнулся в папку с бумагами с гербом Маркелава на обложке. — Эти всё могут вывернуть себе на пользу! Как будто Конклаву мало было истории с Мкубва…

— Старик Мкубва умер своей смертью, — раздражённо возразила Мирчелла. Она сидела на заднем сидении, недовольно скрестив руки на груди. — Ему было сто четыре года, из него разве что песок не сыпался!

— Так-то оно так, — Меридит поджала губы, — но он не был бы последним, если бы не Маркелава.

Мирчелла — это было слышно — закатила глаза:

— Он был последним, потому что у него не было детей.

Мигель Маркелава стал Старшим ненамного раньше меня: меня выбрала на эту роль бабушка, а Мигеля — открытое голосование острова Мкубва, потерявшего последнего представитель Большого Рода. Маркелава всегда были сильным, заметным Родом, Мигелю благоволил и последний Мкубва, так что его избрание тогда никого особенно не удивило.

Рунако Мкубва Тьма не подарила детей. Он многие годы жил, зная, что остаётся последним; он был женат трижды, и ни одна из жён так и не смогла от него понести. Ходили слухи, будто Сендагилея могли бы его вылечить — но не стали; когда Большим Родом стали Маркелава, болтали, будто покойный к тому моменту Старший, дедушка Лиры, шантажировал целителей, угрожая раскрыть какие-то подробности об участии Сантоса Сендагилея в смерти Последнего Короля. Но это были, конечно, только слухи, и все они никак не были связаны с делом Родена Маркелава и его молчанием.

А ведь ещё — убийства. Убиты два молодых колдуна из малых северных Родов, причина смерти — обильные внутренние кровотечения, вызванные ударами тяжёлым тупым предметом по корпусу. Это дело для колдовской полиции; но Волчья Служба забрала его себе — потому что при покойниках были найдены крысиные деньги.

Лира говорила, будто Роден был знаком с Асджером Сковандом: они пересекались в университете. Имя Матеуша Вржезе ни о чём ей не говорило. Между погибшими не было ни дружбы, ни общих дел, ни конфликтов — они просто были друг другу представлены, как я представлена примерно половине населения островов.

Связаны ли их смерти с той же преступной группировкой и Роденом? Может быть; судя по некоторым оговоркам Ставы, Волчья Служба полагает, что связаны. Убийцы избавляются от тех, кто что-то знает, опасаясь разоблачения? Но что такого мог бы знать Матеуш Вржезе, балбес и повеса?

Асджер Скованд начал являться своим родственникам и мог бы рассказать, что с ним случилось. Но Скованды отказались передать следствию, что им сказал покойник, найдя этому самую дурацкую отговорку из возможных. Род трясли и из-за крысиных денег, и из-за связей с запретной магией, но это пока, похоже, ни к чему не привело.

Семейство Вржезе и вовсе отказалось общаться со следствием. На вопросы отвечал вместо них адвокат; отвечал нескладно и неохотно, а больше — трепал Службе нервы.

Что это за странные тайны, из-за которых умирают люди, а родственники погибших предпочитают молчать, даже когда им это совершенно не выгодно? Чем можно взять за горло мать убитого — и заставить её сказать, будто обсуждать слова усопшего «неприлично»? Что такого знают о колдунах преступники и предположительные хвосты Крысиного Короля, которым ничего не стоит обмануть даже удивительный лисий нюх?

Кто толкает Службу на странные оскорбительные вопросы, от которых международные отношения становятся только напряжённее, а отзвуки старой войны надвигаются из тени?

И при чём здесь, в конце концов, хищное утро?

Оглушительно взвизгнул клаксон. Я, опомнившись, взялась за рычаг и вывела машину на перекрёсток. Регулировщик проводил меня усталым взглядом, а дедушка Бернард, посмеиваясь в усы, пошутил что-то неловкое про девиц и автомобили.

— Нужно обдумать выбор цветов для сада на этот сезон, — важно напомнила Меридит. — Пенни! Особняк должен выглядеть пристойно и не порочить Род угрюмым, неухоженным видом! Ты ведь помнишь, что скоро весна?

Я кивнула. А потом, пролетев налегке набережную, приоткрыла окно — и в салон хлынули городские звуки: трескучее переругивание воробьёв, робкая пока февральская капель, бьющая в залитую жёлтым солнцем жестяную крышу, и влажное, глубокое дыхание замёрзшей реки.

Скоро весна, повторила я про себя, не понимая пока, что к этому чувствую. Скоро весна.

xliii

Был первый день марта, когда мастер закончил ремонтировать рояль.

Он приезжал к нам два или три раза в неделю, пыхтел что-то неразборчивое в бороду и закапывался в инструмент. Он убедил меня перекатить рояль в башенную гостиную на втором этаже, подальше от влажного воздуха оранжерей, и там ещё почти неделю терпко пахло лаком; и вот — закончил.

Рояль стоял, обнятый жёлтым светом закатного солнца, и блестел клавишами — новые чуть светлее старых. Педали начищены до густого медного цвета, в буквах над нотной подставкой — позолота, а струны под крылом, казалось, гудели недопетым, недосказанным, недодуманным.

Меня учили на этом рояле: когда стало ясно, что запретить мне петь не получится, бабушка наняла склочного, неприятного брюзгу-маэстро, который называл меня «запущенной», требовал прикосновения, «как к любимой женщине», много кричал и пару раз бил крышкой по пальцам. Наверное, я должна была возненавидеть музыку. Но я ненавидела только учителя, да и того не слишком долго. Мы расстались, так и не сыграв фугу ля-минор; уже позже я бегала тайком в фортепианные классы городского музучилища, где романтичная студентка-джазистка учила деток играть вальс собачек, а меня — аккомпанементу.

В музыке для меня всегда что-то было, — что-то другое, незнакомое и оттого почти ненастоящее. Я слышала её тем же противоестественным чувством, каким в вибрациях Вселенной можно расслышать слова изначального языка; я слышала её в биении сердца, в пульсации крови, в дыхании, в шелесте ресниц. Надмирная, невесомая, невероятная мелодия, в которой вся моя жизнь — короткая фальшивая нота; и, как бы мне ни хотелось, я не умею выразить её хорошо.

Я отодвинула банкетку, села, выпростовав кольчугу тем же жестом, каким концертирующий пианист перебрасывает через сидение полы фрака. Тронула клавиши, нажала мягкую педаль и долго слушала, как бархатные ноты тонут в сумраке комнаты.

Какое-то время я бездумно наигрывала старые романсы, привыкая заново к тёплому звучанию рояля. Потом — тихонько пела: то воздушным, полётным звуком, то плотным и грудным, почти рыдающим голосом. Сорваться на почти-крик, позволить высокой ноте истончиться — и утонуть в журчащей мелодии.

Я в тишине, где воздух стыл, где мертвенно,

Живого нет и пошлого,

И отголоски прошлого — звучат искусственно.

Пусть загремит спасительно — ударь меня, гроза!

Пусть крик, пусть плач, пусть вой, пусть рёв,

Я эхом повторяюсь вновь —

Я эхом повторяю вновь чужие голоса.

Рычащий надрыв в строчке, агрессивное рубато и — через паузу — короткое глиссандо наверху.

Увлёкшись, я обыгрывала его так и эдак, потеряв изначальную мелодию, а потом взялась собирать в новую картину аккорды с задержанием.

Окна выходили на закатный сад, и жёлтые солнечные лучи вызолачивали парящую в неподвижном воздухе пыль. Мебель стояла в чехлах, немая и бесцветная, мои руки летали над клавиатурой, соединяя импровизацией фрагменты знакомых мелодий, и, если бы я умела, я бы закрыла глаза, — но избавиться от желания видеть отзывчивые клавиши я так и не смогла.

Струны говорили под опущенной крышкой рояля, педаль смягчала ударную атаку, мягкие отголоски поднимались в купольный свод, и я должна была бы догадаться, что он зайдёт, и должна была бы услышать его шаги, — но не услышала.

Я заметила Ёши мельком, в неверном отражении оконных стёкол, дёрнулась и сорвала аккорд дисгармоничным ударом в контроктаве.

— Извини, — он действительно выглядел виноватым. Ёши стоял в дверях, прислонившись плечом к косяку. — Не хотел мешать. Я могу послушать?

— Это не концерт по заявкам, — сказала я, пряча смущение за ворчанием.

— Без заявок.

Я тряхнула головой и пожала плечами. Ёши плотно затворил за собой дверь, прошёл к окнам и облокотился на подоконник; он смотрел на меня всё тем же странным взглядом художника, мягким и внимательным, и ему отзывалось что-то внутри.

Петь было бы невыносимо неловко; я не сумела. Я никак не могла отвлечься, и все попытки зайти в импровизацию ломались, как будто от неожиданной суеты дрожали руки. Я покраснела, рассердилась, нахохлилась — и принялась по-ученически старательно наигрывать заученные наизусть этюды для левой руки.

— Извини, — повторил Ёши. — Ты поэтому так редко играешь?

— Чего?

— Я тоже предпочитаю работать в одиночестве. Так… спокойнее. Как будто бы всё это слишком интимно, чтобы мог видеть хоть кто-то.

Я опустила руки на колени. Он разбил мою музыку, — но я злилась не на него, а на хрупкость гармонии, разлетевшейся от первого прикосновения. Когда успела ты, Бишиг, стать такой тонкокожей?

— Я могу уйти, — мягко предложил Ёши. — Хочешь?

Я молчала. Шелест тканей за спиной, — наверное, он отошёл от подоконника. Движение воздуха коснулось обнажённой шеи, а Ёши произнёс с едва уловимым сожалением, будто на прощание:

— Мне нравится тебя слушать.

И я сказала:

— Оставайся.


Я давно не пела на публику, — может быть, всю тысячу лет или даже немного дольше, — и теперь мне было сложно собраться, отстраниться, стать снова целой и отдельной.

Я тронула клавиши и начала мелодию, один из тех размашисто-лиричных романсов, которые так любила Мирчелла; в нём бились с ветром чайки, зависшие росчерками над пышной белой пеной, солнечные блики слепили и ранили высыпанным в глаза стеклянным крошевом, и кто-то уходил — может быть, навсегда, — а я оставалась. Я оставалась, я обещала молиться, и я просила Тьму никогда не узнать, если ему не суждено вернуться.

Ужасно стыдно: не от того даже, что аккорды я помнила неточно, и кое-где упростила, а в одном месте отчётливо ошиблась, — а от того, что он слышал и смотрел, кажется, не на меня, а куда-то глубоко-глубоко внутрь. И там, под кольчугой, под задубевшей кожей, под клеткой из костей, я тоже живая. У меня звенит там что-то, болит, истекает слезами и кровью, кричит оглушительно-звонко и безголосо, тянется к солнцу и тонет, глохнет в вязкой темноте холодного берега, в одиночестве и чудовищном никогда.

Я спустила руки с рояля и усилием воли распрямила шею.

Ёши молчал довольно долго. А потом произнёс с какой-то странной грустноватой нежностью:

— У тебя красивый голос. Ты могла бы петь в театре.

Я рассмеялась.

— Что смешного?

— Старшая Бишиг, — я невесело пожала плечами, — в певичках!.. Невозможно.

— Почему?

— Это было бы позором для моих предков.

Он молчал, а я закрыла кравиши крышкой, размяла ноги, облокотилась на подоконник чуть в стороне от Ёши. Теперь мы оба смотрели в густую тень, укутавшую пустую стену с выгоревшими обоями и желтоватым следом от стоявшего там раньше шкафа.

— Ты удивительная, — он сказала это так просто, как будто сообщал, что небо голубое, а грязный снег некрасив. — Можно бы ожидать, что ты, в кольчуге, на горгулье верхом, с двуручным мечом скачешь через поле, срубая головы врагов и размазывая кровь по лицу. Потом гогочешь, заливаешь в глотку пиво, спишь на столе. Быстрые решения, никаких сомнений, всегда прямиком, грубые росчерки углём, никаких полутонов. А ты… тонкая.

— Люди сложнее отражений, господин Ёши.

— Я знаю.

И я как-то вдруг поняла: он и правда знал. И не столько удивлялся сейчас, сколько пытался сказать что-то, ничего не нарисовав.

— Ты чуткая и твёрдая. Это… удивительно. Мне интересно на тебя смотреть.

Я склонила голову. Ёши смотрел прямо на меня, и мы зацепились с ним взглядами, глаза в глаза, невыносимо остро, почти болезненно, — две несущихся друг другу навстречу груды брони, в янтаре прошибающего до рези мгновения, в предвкушении неминуемой ужасающей встречи, после которой нас не будет больше, а будет что-то совершенно другое.

Последний судорожный вдох — и пальцы на моей щеке. Меня пробило дрожью. Я смотрела на Ёши снизу вверх, и тени вокруг его глаз были глубокие, да — но эти глаза мне улыбались.

Всё было очень медленным, дрожащим полуденным маревом. Вот он коснулся невесомо уголка губ, и я вздрогнула, потянулась вперёд, закинула руки на плечи. Холодный шёлк халата, выпуклое шитьё. Темнота всё ближе, я отражаюсь в ней, и между нами — будто коридор из ритуальных зеркал.

Его губы смяли мои. Щетина колола щёку, но мне всё равно; я отвечала жадно, почти зло; я тонула в нём и тянула его за собой.

Это было помутнением. Мы оторвались друг от друга, я потрогала украдкой припухлые губы, отвела взгляд. Пыль кружила в наклонных столпах розоватого света, опускалась на потёртый паркет, а рояль стоял в неухоженной пустоте комнаты, сверкая свежим лаком на боках, и молчал.

xliv

Ничего такого, — сказала себе я, заперевшись в кабинете и зачем-то подперев дверь стулом, хотя, конечно, ни одному здоровому человеку не пришло бы в голову вламываться в комнаты Старшей Бишиг.

Ничего такого!

Лихорадочно пригладила ёжик волос, как будто на моей голове было, чему растрепаться. Дёрнула вниз смявшуюся рубаху, оправила кольчугу, потёрла тряпицей лёгкие наручи, отшвырнула её от себя, села за стол и вскочила снова. Внутри что-то бурлило, негодовало, волновалось, — а ведь ничего, решительно ничего, такого и не произошло!

Он мой муж, в конце-то концов! Мы с ним даже занимались сексом, я видала его в разных там видах и всё такое. Ну, пососались в гостиной, так взрослые в конце концов люди, могли при желании и потрахаться, какие вообще проблемы?

Я с силой растёрла лицо ладонями и принялась дышать под счёт, для верности загибая пальцы.

Не знаю, чего ожидал Ёши, и был ли у него вообще какой-нибудь план, — но там, в пустой башенной комнате с роялем, после поцелуя, начисто отключившего мне мозг, я несколько долгих мгновений прятала пылающее лицо в воротниках его халатов. Пальцы вцепились в оторочку до белизны, бисер царапал щёку, а я зажмурилась крепко, до багряных пятен перед глазами, и слушала его сердце.

Оно билось учащённо и высоко, будто подпрыгнуло в горло, да там и застряло.

А дышал Ёши медленно, ровно, грудь поднималась и опускалась, как покорная лунным циклам вода. Где-то под дурацкими тряпками и этикетом журчала живая, красная от человеческих чувств, кровь.

Потом я опомнилась, отговорилась какой-то ерундой — то ли кипящим големом, то ли сломавшимся молоком, — сбежала к себе, заперлась, и теперь невесть с чего психовала из-за каких-то глупостей.

Ничего ведь такого!

Мы же целовались уже, целых два раза, в церкви и в спальне, — и это я ещё не учитываю все те эпизоды, когда этикет предписывал порядочному супругу картинно клюнуть меня в щёку. На свадьбе, конечно, всё было совсем сухо, прилично и бесстрастно. А ночью — даже с языком, так что сегодня я, можно сказать, и не открыла для себя ничего нового!

Губы горели. Всё это было очень глупо. И то, что моё воспалённое сознание воспринимало это его «мне интересно на тебя смотреть» почти как признание в любви, было немногим умнее.

Какая в Бездну любовь. Вот то, что мне почти не хочется его убить — это, действительно, достижение!..

В общем, вечер прошёл в высшей степени непродуктивно. Утром я поймала себя на том, что подозрительно долго разглядываю отражение в зеркале и пытаюсь надеть что-нибудь красивое, — но красивого ничего не было, а сама идея была однозначно неадекватной, так что я решительно оборвала себя и кормила горгулий с привычной недовольной миной, выслушивая всё то, что Меридит думает о моём недостойном Старшей поведении. Потом мы с Ксанифом долго осваивали простейшую истину о том, что три точки всегда лежат в одной плоскости, а четыре — вовсе не обязательно; это, как можно догадаться, ребёнок перешёл от змей к созданиям, имеющим ноги. А за обедом я вдруг заметила за собой желание кокетливо коснуться колена сидящего рядом Ёши и одёрнула руку так, будто обожглась.

Ему, кажется, было смешно.

А чувства самосохранения у Ёши совершенно определённо не было, потому что вечером он заявился ко мне в мастерскую с пачкой плотных листов, взобрался на перекатную стремянку, попробовал грифель на язык и только затем спросил:

— Не возражаешь?

Я пыталась разобраться с защитными сооружениями острова Бишиг — моими достойными предками там было наверчено много интересного, и на фоне намёков Мигеля Маркелавы я торопилась понять, как это всё можно привести хотя бы в подобие порядка, — и не сразу даже поняла, что именно он спросил. А потом, почесав нос карандашом, только пожала плечами.

Это становилось почти традицией: я работала, а он рисовал; я чувствовала, как внимательный взгляд путается в ёжике волос, обводит мягко раковину уха, невесомо касается шеи, гладит линию ключиц. Мысли в голове путались. Нужна ли мне действительно стрелковая башня на западном мысе? Не кажусь ли я с такого ракурса жирной? Наверное, это всё-таки избыточно, этот берег завален осколками скал и защищает себя сам; лучше сосредоточиться на входе в залив. И расслабить челюсть, чтобы сгладить слишком резкие очертания подбородка…

На острове было несколько тысяч созданий, — почти все они сидели в ангарах недвижимыми статуями, с потушенными или и вовсе отсутствующими чарами. По моему поручению там провели инвентаризацию и развесили ритуальные зеркала, и теперь я сортировала карточки так и эдак, чтобы в случае необходимости горгулий можно было задействовать быстро.

Если бы ещё можно было как-то отправить готовые чары для болванок… Или, может быть, мне стоит уехать самой? В Огице поймут это превратно, нам совсем не нужна сейчас паника…

— У нас был в библиотеке зоологический атлас, — сказала вдруг я, саму себя этим удивив, — в шести томах. С отличными рисунками. В вашем Роду многие рисуют?

— Наверное, ты видела копию с альбома Кеничи Се, — я обернулась, и мы опять столкнулись взглядами. — Ему много сотен лет, Кеничи был племянником страстноисточной Рики Се, у него после войны не ходили ноги.

— Ликасты, — автоматически поправила я. — В скалу сошла Ликаста Бишиг, так сказано в хрониках.

Ёши пожал плечами:

— Да какая теперь разница? Кеничи был прикован к креслу, рисовал и умер в безвестии и нищете. А когда война закончилась, работы собрали в альбом и издали, а самого Кеничи перезахоронили так, как он хотел, в пещере у воды. Я любил бывать там маленьким и марал бумагу всякой ерундой. Хотел рисовать, как он, но так и не полюбил акварель.

Я кивнула. В мастерской Ёши было развешано множество рисунков, но акварелей, действительно, не было.

Он молчал и разглядывал меня, и я зачем-то продолжила:

— Мне кажется, никто из моих почтенных предков не занимался музыкой. Всякие искусства — это недостойно, это позор. Только Мирчелла пела в театре, я рассказывала про Мирчеллу?

Ёши покачал головой. А я вспомнила:

— У меня есть запись.

Я сдула пыль с граммофона, переставила его на пустой стол, кинула чары на медную иглу, — и долго перебирала пластинки, составленные плотным строем в отдельном ящике. Мне нравилось работать под музыку, и я покупала всё больше спокойные, мягкие фортепианные мелодии, и среди множества однообразных цветных папок стояла вложенная в картон подборка песен Мирчеллы.

— Она любительская, — извиняющимся тоном сказала я.

В лёгком треске помех Мирчелла пела о любви, — это было её амплуа, страстной, чувственной, яркой женщины, полной желаний и жизни. Она пела, а я говорила поверх: про то, как мы занимались с ней в тёмном склепе, про то, как я прятала ноты под матрацем, а глупые домашние големы трясли их вместе с постельным бельём, и они разлетелись по всему заднему двору стаей полосатых птиц, и ещё почему-то про маму.

— Она обещала прислать мне красивого белья. Она держит ателье, у неё там кружевницы и золотошвейки и всякий там кукольный шёлк. Я показала ей твои голые фото!

— Угу, — невозмутимо отозвался Ёши. И глянул на меня поверх листа, серьёзно и чуть прищурившись.

Мама смеялась тогда, я помню. Мама теперь много смеялась и из чопорной, строгой, сухой дамы превратилась в эдакую нимфетку и хохотушку, — чудное преображение; когда она собирала вещи, Ливи плакала навзрыд, цеплялась за юбку и умоляла забрать её на остров Бранги тоже, а теперь — вовсе отказывалась с ней разговаривать. Потому и жила без модного кружевного белья.

Ёши рисовал, а я говорила, говорила, говорила, вовсе забыв про горгулий, ангары и залив. Мне не нужны были ни ответы, ни даже, в общем-то, чтобы меня слушали; мне хорошо было рассказывать вот так, в пустоту, как будто это делало все слова сказанными понарошку.

Я понимала, конечно, почему мама уехала. Потому что она никогда толком не хотела семьи, а ещё — из-за Комиссии, которая пыталась и её тоже запереть в казематах, хотя дар у неё был совершенно другой, и разработками отца она никогда не интересовалась. Весь мрачный особняк Бишигов был наполнен тогда разговорами о запретной магии, а я научилась оформлять сопроводительную документацию даже раньше, чем создавать что-то, чему она требовалась.

— Я не вижу, если честно, особой разницы, — глухо заметил Ёши, штрихуя что-то на очередном листе.

— Мм?

Он пожал плечами:

— Между запретным и разрешённым. Вся эта условная грань доказательств такая… зыбкая.

— Повезло, что ты художник.

Ёши блеснул глазами так, что я от своего стола разглядела в них смешинки:

— Определённо.

А потом как-то вышло, что мы целовались там же, в густых тенях мастерской, и забытые под яркими лампами чертежи смешивались с карандашными набросками и шелестели таинственно и недовольно. Мы были двумя чужаками, говорящими друг с другом через зачарованное зеркало, — непохожие, холодные, запертые каждый в своём мирке, — которые поняли вдруг, что стеклянный рубеж проницаем; и достаточно было теперь одного робкого прикосновения, чтобы раствориться в странном безвременье, невозможном тумане между мирами, пронзительной тишине. Я цеплялась за него, как выпавший за борт цепляется за канат, связывающий его с кораблём; он держал меня, как замерзающий путник закрывает от ветра дрожащий огонёк зажигалки.

И когда я, выплывая из тёплого марева, почти собралась сказать какую-нибудь глупость, он вдруг приложил палец к моим губам и шепнул:

— Слышишь?

Я моргнула.

— Варакушка.

Птица пела где-то в саду, в темноте, которую не могли развеять тусклые прямоугольники света из окон. Птица пела оглушительно-звонко, яростно, из боли и отчаянной надежды быть услышанной; граммофон тихонько шуршал в углу, глаза будущих големов смотрели мимо, а под моей ладонью пульсирующей нитью кровной связи стучало сердце.

xlv

Даже если господин Ёши не видел разницы, по его собственному выражению, между запретным и разрешённым, — были те, кто видел условную, зыбкую грань доказательств оглушительно чётко.

Мастер Вито заявился неприлично поздним вечером, когда я уже сменила кольчугу на пушистый банный халат.

— Пустите его, — поморщившись, велела я голему.

Но голем остался стоять в поклоне, и я сообразила: после убийства на заднем дворе особняк всё ещё на осадном положении, и никто, кроме меня, не может пригласить чужака в дом.

— Куда с мокрой головой?! — возмутилась Меридит.

А я торопливо нырнула в пижамные штаны и домашнюю кофту, прошлась по волосам полотенцем, накинула платок и быстрым шагом направилась к воротам. Мастер Вито стоял у них, демонстративно наблюдая за ходом стрелок на наручных часах.

— Четырнадцать минут, — сообщил он мне с гадливой улыбкой. — Всё успели спрятать?

Я закатила глаза:

— Однократное приглашение. Проходите.

Застывшая у калитки химера проводила нас глазами и умостила голову на лапах.


Разумеется, у мастера Вито были документы и разрешения, — целая папка, полная продуктов жизнедеятельности Комиссии по запретной магии, в ассортименте и всей полноте чудесного разнообразия. Он протянул мне её с написанным на лице превосходством, густо замешанном на презрении: ему, кажется, думалось, будто мы играем с ним в увлекательную детективную игру, и злостные нарушители-Бишиги пока оказывались в ней на шаг впереди доблестных стражей порядка, но гениальный расследователь Вито уже напал на след чернокнижия.

Мастер Вито ненавидел Бишигов. Это было уже личное, что-то вроде болезненной фиксации; он заявлялся к нам в дом несколько раз в год, вручал ордер на «осмотр» и целеустремлённо переворачивал особняк вверх дном. Когда-то, только став Старшей, я пыталась казаться взрослой и договариваться; потом — плевалась ядом и пробовала давить или привлечь Конклав; года полтора назад — перегорела. Теперь мастер Вито казался мне чем-то вроде стихийного бедствия, которое нужно было просто пережить с наименьшими потерями.

Так что, пока он расставлял на полу в холле свои каменья и вычерчивал на моём паркете цветные линии, я привычно потушила чары в домашних горгульях и подняла домочадцев.

Бабушка Керенберга спустилась, как была, в старушачьем ночном платье и пропахшая лечебными травами, которыми она пропитывала обнимавшие коленные суставы бинты; она мстительно гремела клюкой и нудела про старые времена, когда «какой-то там» не посмел бы являться в дом высокого семейства без приглашения. Ларион вечерял в мастерской, был весь измазан машинным маслом и имел на редкость глупый вид; Ксаниф моргал огромными глазищами, как птенец совы. Ёши ещё не ложился и вышел, как обычно, в лунных халатах и с альбомом в руках: ему было, кажется, и вовсе всё равно, где рисовать.

Наше сборище в проверенной мастером Вито гостиной выглядело весьма нелепо. Незваный гость откашлялся, торжественно зачитал постановление, предупредил о возможных последствиях ипрочая, прочая, а также предложил немедленно сознаться в противоправных деяниях в обмен на снисхождение Комиссии — и с кислым лицом принял отсутствие энтузиазма в ответ.

Словом, всё было как обычно.

На правах хозяйки я сопровождала мастера Вито и отпирала ему двери. Алтарный круг в центре холла сиял потусторонним, неприятным светом, и раз в три счёта от него расходились тёплым кольцом сухого воздуха поисковые чары. Сам мастер держал в левой руке проволочную загогулину, мягко вращающуюся над сжавшим рукоятку кулаком, а в правой — фонарь с ядовито-зелёным светом.

Это были, между прочим, новинки. Вито всегда являлся к нам, обвешанный артефактами с ног до головы, а инструменты приносил новые.

— Это что? — придирчиво спрашивал он относительно всего что угодно.

— Бытовой голем, — устало отвечала я. И, сверившись со своим журналом и неприметными оттисками печатей на шее создания, зачитывала: — согласно сертификату 117-24-С.

Иногда колдун важно кивал и шёл дальше, а иногда ставил фонарь на пол, долго рылся в своих бумагах, надевал очки с цветными линзами, что-то с чем-то сравнивал и цокал языком.

— А что это?

Я вздохнула.

— Заяц, мастер Вито.

Заяц сидел на подоконнике третьего этажа, распушившийся и стригущий ушами, и мордочка у него была поразительно неумная. После свадьбы зайцы появлялись в доме периодически, то здесь, то там, а потом куда-то исчезали. Я не вела перепись заячьего населения, как и не спрашивала, зачем они нужны Ёши в таком количестве.

— Согласно сертификату?

— Без сертификата, — «созналась» я.

«Попалась!» — было написано на лице мастер Вито огромными яркими буквами. По коридорам будто бы плыла мрачная, торжественная музыка, под которую не стыдно было бы устроить панихиду самому Последнему Королю. Мастер Вито отставил фонарь, положил свою проволочную ерунду в футляр, натянул на руки перчатки — влажно хлопнула резина, — и с некоторой опаской поднёс к деревянному зайцу лупу и артефакт с сияющим голубым камнем.

Заяц смотрел на нас с удивлением. Казалось, он сейчас чихнёт. Многоуважаемый мастер Вито Ульба, полномочный представитель Комиссии по запретной магии, член внутреннего совета и приглашённый лектор университета имени Амриса Нгье, серьёзно и важно досматривал зайца: заглянул ему в уши, в ноздри и даже под хвост, идентифицировав в деревянном животном самца.

— А где же чары? — спросил он много долгих минут спустя.

— Их нет, — спокойно подтвердила я.

— Зачем же он тогда нужен?

Я потупилась.

— Вы знаете, — протянула я неуверенно и как будто смущаясь. Не переигрывай, Пенелопа, только не переигрывай! — Он у нас, в некотором роде… декоративный.

Знаки «?!» были написаны на лице мастера Вито ярче любых звёзд на летнем небе, и я пояснила с блаженной улыбочкой идиотки и девичьим смущением:

— Мой возлюбленный супруг занимается резьбой по дереву. Он, понимаете, художник, — я очень постаралась покраснеть, но, кажется, ничего не вышло. — Творческая личность. Человек искусства.

Вито медленно поставил зайца на подоконник. Стянул перчатки, сунул их в карман. Потёр переносицу. Я внутренне подобралась, готовясь снова отбивать документами беспочвенные нападки, но Вито вдруг махнул на меня рукой — и засмеялся.

Он хохотал, захлёбывался смехом, показывал пальцем то на зайца, то на меня, и в глазах его заблестели весёлые слёзы. Я тоже заулыбалась; в таком настроении мы наскоро прошли третий этаж, заглянули в пустующие башни и спустились к мастерским.

— Неужели вы снова не оставили на виду ничего запрещённого? — разочарованно протянул мастер, разглядывая стоящих в углу полицейских горгулий.

— Никто в этом доме, — устало повторила я в тысячный раз, — не занимается запретной магией. Чернокнижная традиция Рода Бишигов началась и закончилась на моём отце, мастер Вито.

— Разумеется, — светски согласился мастер, отчётливо недовольный очередным провалом, но не оставляющий надежды на успех следующей попытки. — Почему же вы, в таком случае, отказали Службе в эксгумации останков господина Барта без Рода?

Вито был единственным знакомым мне колдуном, который упрямо именовал отца «господином», согласно табелю о лишении учёного звания; все остальные закономерно считали это фикцией и ерундой.

— Я не увидела убедительных аргументов в пользу этого, — неохотно объяснила я.

Вообще говоря, мой отказ действительно был своего рода проблемой. Вернее даже, проблема начиналась раньше: с того, что я вообще сочла нужным заказать для отца усыпальницу.

Когда колдун покидает Род, связь крови разрывается, — а, значит, он становится совершенно чужим во всех отношениях. Папа следовал этому правилу честно и никогда не пытался связаться ни с кем из семьи; он был отрезанный ломоть, незнакомец, изгой, которому стыдно подать руку. Он отрёкся, и обвинения в чернокнижии остались лишь на нём, а Род Бишиг был перед законом чист; у него самого была с Конклавом некая сделка, освободившая его от дальнейших официальных преследований. Словом, Барт вне Рода был мне совершенно посторонним человеком, и тюремная служба вольна была закопать его где угодно и как угодно.

Но это ясно колдунам; у двоедушников были по поводу семьи какие-то свои, более сложные соображения, и для закона Кланов я оставалась родственницей и имела по этому поводу какие-то права. Когда отца задержали, мне позвонили, но я отказалась ехать и не сочла нужным оплачивать адвоката. И когда его убили в камере, я должна была сказать только: «благодарю за информацию», — и положить трубку.

Вместо этого я зачем-то выгребла с личного счёта все невеликие накопления, выкупила клочок земли под столицей, заказала проект склепа и даже пригласила плакальщиц. Ту поездку я совместила с рабочим визитом и поверкой горгулий; к моменту, когда закончили работы над саркофагом, тело уже было в весьма дурном состоянии, и теперь мне не казалось правильным беспокоить его снова.

— Барт Бишиг был чернокнижником, — напомнил мне мастер Вито, и в его голосе мелькнуло даже что-то, отдалённо похожее на сочувствие. — На его теле могли остаться следы чар, и специалисты по запретной магии…

— Прошло полгода, — я пожала плечами. — В столице подтвердили, что проверка исключительно рутинная, и легко от неё отказались. И, мастер Вито, Барта Бишига не существует, а за преступления Барта вне Рода я не могу нести ответственности. Вы закончили здесь?

— Покажите мне сад, — важно кивнул колдун.

Небо было чернее чёрного, только на востоке вяло тлел рассвет. Кажется, даже если бы я повесила на одном из клёнов новый труп, мы не смогли бы его сейчас найти, — но мастер Вито обошёл всю территорию широкой спиралью, а потом вызвался наблюдать, как я кормлю горгулий.

Когда я, наконец, выпроводила его за ворота и вернулась в гостиную, я рассчитывала найти в ней спящего на банкетке Ксанифа и обозлённую мегеру-бабушку. Но комната встретила меня исключительно добродушно: мои домочадцы играли в покер, используя вместо фишек столовое серебро.

— Каре, — объявила Керенберга, засмеялась, как девчонка, сгребла на свою сторону стола хаотичную груду вилок и чайных ложечек и замахала мне: — Присоединяйся, дорогая!

Я картинно зевнула и пошла наверх.

xlvi

В субботу Ёши позвал меня в планетарий.

Произошло это так: накануне вечером, когда я, по нашей новой семейной традиции, работала в мастерской, а муж зарисовывал короткими штрихами движения моих рук, он сказал будто бы между делом:

— Будет лекция о водолее.

Честно говоря, я сперва подумала о фонтанах, потому что отсматривала как раз набор фотографий с острова: пансионат младших Бишигов стараниями лунных был обставлен многочисленными статуями. Скульптура, особенно классическая, белая и чистая в линиях, никогда не была мне особенно интересна, — поэтому я только пожала плечами.

— Появились новые расчёты по смещению экватора относительно эклиптики, — невозмутимо продолжал Ёши. Я бросила на него косой взгляд: он смотрел только в бумагу, а расслабленная кисть мягко растушёвывала невидимый мне рисунок; сегодня он рисовал углём, и пальцы казались почти чёрными, расчерченными гротеском. — Покажут механизмы прецессии…

Тут до меня наконец дошло: водолей — это не мраморный мужик, а созвездие; и лекция, должно быть, про запаздывание равноденствий и выход нулевой точки из сидерического козерога, который то ли уже произошёл, то ли должен случиться в ближайшие пару десятков лет.

— Кто читает?

Ёши ответил, — судя по имени, это был какой-то двоедушник; судя по званию «профессор» — признанный по крайней мере одним из университетов. Вероятно, и содержание лекции будет достаточно классическим, без ерунды и чернокнижия.

— Пойдёшь?

Я полистала ежедневник, убедилась, что запланированные на вечер субботы дела вполне можно перенести — и согласилась. Мысли мои всё ещё были заняты горгульями, и я не особенно думала тогда об этом планетарии как о чём-то романтическом; это был просто ещё один тихий вечер, красота небесной механики, приличная для Старшей культурная жизнь.

Впрочем, нет, нет; зачем я вру и кому? — Что-то во мне перевернулось, когда он предложил. Как песок в лишённых старого равновесия часах, рассыпалось, зазвучало, отозвалось волнами шелеста. Что-то сжалось, что-то замерло испуганно и сбилось с ритма, что-то заговорило взволнованной водой.

И улеглось, конечно, когда я шикнула сама на себя голосом Урсулы и больно ткнула в ладонь карандашом.

У нас с Ёши были… странные отношения. Ничто из происходящего нельзя было бы описать дополнительным соглашением, оцифровать, разложить на правила и закономерности: всё было как-то вдруг, в случайных, хаотичных порывах.

Позавчера я попробовала надеть к ужину платье и подвела глаза. Меридит разбухтелась в фальшивой гордости, что «в нашей Пенни наконец-то проснулась девочка», а Ёши — он опять шлялся весь день невесть где, — не повёл даже бровью, и после еды сразу заперся у себя. Я сохранила ровное лицо и провела весь вечер за расчётами, со злости управившись с ними гораздо быстрее обычного.

А вчера в обед мы столкнулись в воротах — Ёши выходил, я возвращалась, — и он вдруг коротко поцеловал мою ладонь и ушёл, немелодично насвистывая что-то себе под нос. И вечером мы долго, хорошо разговаривали про музыку, и я поставила джазовые пластинки и показывала, чем сильная доля отличается от слабой. Я выстукивала ритм, он рисовал, мастерская трещала электрическими лампами и дышала покоем, — и потом мы целовались, конечно. Долго, мучительно медленно, будто знакомясь, сплетаясь, вплавляясь друг в друга.

Что от меня было нужно Ёши, я не смогла бы сказать. Каждый раз это выглядело так, будто идея со мной пообщаться была свежей, неожиданной и пришла ему в голову в невесомом кружении момента. Ёши был в этом странном водовороте случайностей, как рыба, рождённая от игры света в волне; а я, как глупое человеческое судёнышко, то ждала чего-то, то сердилась, то торопилась.

Было бы хорошо, пожалуй, иметь какой-нибудь план и знать точно: он станет поступать вот так, если я сделаю вот это. Но, пожалуй, если бы Ёши был действительно таков, он ничем не отличался бы от горгульи. И я втягивалась против воли в это бесцельное кружение, без конца и без края, без смысла и без правил; нас несло густым, вольным потоком, и им нельзя было править, — только быть его частью.

Ёши был похож на музыку. Не на ту, академическую, записанную в нотах и разбитую на строки из инструментов и голосов, а глубокую, звучащую в ветре и птичьей песне, в набегающих волнах и шёпоте осенних листьев, в звенящих каплях, сбегающих по пальцам и разбивающихся о зеркало запертой в чаше воды, в мерном ритме перебираемых чёток, в едва различимом треске, с каким крошится уголь.

Уголь крошится — раскрашивается — и раскрашивает собой. Ёши смотрел на меня, чуть склонив голову, внимательно, не мигая. Я смутилась, замялась — и вернулась к документам.


В Пенелопе «П» отвечает за «последовательность», поэтому в субботу я опять зачем-то вырядилась в платье — плотное, шерстяное, купленное года четыре назад и несколько мне великоватое. Я подхватила его кожаным поясом, подкатала рукава, открыв мерцающее зеркало в запястье, и почти сразу заработала болезненный синяк на плече, случайно подставившись под удар неуклюжей карандашной «шеи» очередного экспериментального творения. На серо-зелёной ткани остался неопрятный след от грифеля. Студенты глядели на меня с недоумением и любопытством.

Город обливался капелью, слепил мучительно-яркой синей эмалью неба, гремел трамваями и трещал потемневшим речным льдом. Мы договорились встретиться на аллее ректоров, среди выстроившихся двумя колоннами бронзовых бюстов и молчащих пока фонтанов; сидеть было холодно, и я шагала туда-сюда, туда-сюда, слушая, как влажно шлёпает под ногами тающий снег.

Сеанс начинался в пять, Ёши обещал встретить меня в четыре, я пришла раньше и отряхивала ректоров от снежных шапок, а одному со скуки налепила клоунский нос из снежка. Лодыжки легонько кололо холодом, а тканевые перчатки промокли насквозь, но воздух пах солнцем и вольной водой, и мне не хотелось кутаться. Ёлки стояли зелёные, весёлые, окружённые проталинами и усыпанными иголками следами.

Главное здание гулко ударило часами: четыре. Я огляделась. Блестящий купол планетария и белая башенка обсерватории виднелись чуть вдалеке, за рядом ёлок и длинным гуманитарным корпусом. Ветер заштриховал небо тонкими росчерками перистых облаков. Группа ребят, громко переговариваясь и смеясь, лепила из мягкого снега здоровенную лошадь на кубических ногах; вот двое подняли мощную голову и насадили её на слишком слабую шею — я едва успела шепнуть чары, скрепив части чужого творения внутренней ледяной «арматурой». Девчонка в клетчатом пальто полезла на лошадиную спину, соскользнула, её подпихнули, придержали, — а потом вручили вылепленную отдельно пару ушей, которые она принялась, пыхтя от усердия, приглаживать.

Четыре десять. Ёши всё ещё не было, — я отметила это краешком сознания, но продолжала улыбаться сцене в снегу. Мой супруг не отличался особенной пунктуальностью.

К четырём тридцати на лошадь надели пальто, обсмеяли её, поскакали вокруг, вытоптали площадку до виднеющейся тёмной земли. Мимо шагали студенты: кто торопливо, суетно, кто — откровенно наслаждаясь погодой. Ёши не появлялся. Я прикинула, что, если пойду прямо сейчас, как раз дойду до планетария к началу.

Могла ли я запомнить что-то не так? Я сверилась с ежедневником и убедилась, что записала и про бюсты, и про четыре часа; буквы теснились на полях, притиснутые к краю вымаранной записью про проверку налоговой декларации за четвёртый квартал прошлого года.

Мог ли он что-то перепутать? Ну, наверное, мог.

Настроение стремительно гасло. Солнце казалось острым и злым. Разговоры лошадиных строителей били по ушам; влажный запах таяния путался в носу кислым привкусом.

Хорошо, что я попросила предков не следовать за мной. Хорошо, что никто не знает, где я. Иначе всё это было бы неловко до отвратительности.

Четыре тридцать пять, безжалостно сообщили часы. Планетарий загадочно сиял вдали глянцевой крышей, щедро отражающей солнце; там станут рассказывать про равноденствия и новую эру. Я сжала челюсти, потом усилием расслабила лицо и пошла к машине.

В дороге ругалась сквозь зубы, собирая злые слова в едкие, надменно-жалящие формулировки, и в поворот у дома вписалась излишне резко, — так, что едва не сбила мнущуюся у ворот женщину.

Она, определённо, ждала; её лицо побледнело от холода. Двоедушница чуть моложе тридцати на вид, она выглядела странно несбалансированной: серьёзное узкое лицо на низеньком пухлом теле. На незнакомке было длинное фиолетовое пальто и меховая шапка, из-под которой дождём рассыпались путающиеся нити мерцающего хрусталя.

Она бросилась к машине, нервно кусая губы. Я опустила стекло.

— Вы, должно быть, — она замялась, вынула из кармана блокнот, быстро-быстро его перелистала, — госпожа Бишиг?

— Бишиг, — поправила я. — Мастер Пенелопа Бишиг, а вы?..

— Мне очень нужна ваша помощь, — заявила женщина, не догадавшись представиться. — Скажите, я могу посетить ваш склеп?

Я нахмурилась.

— Вы из журналистов?

— Нет, нет. Мне по… личным причинам, — она сунула блокнот в карман и молитвенно сложила руки: — Пожалуйста!

Я молчала, пыталась взвесить эти самые «личные причины» и придумать хоть одну адекватную для такой экстравагантной просьбы. Женщина восприняла это как приглашение к разговору и затараторила:

— Я ищу своего… друга, и он…

— В нашем склепе покоятся члены Рода Бишиг, — твёрдо сообщила я. — Ваш «друг» входит в их число?

Она растерялась, зажевала губу:

— Я не… я не уверена.

— В таком случае я вряд ли смогу вам помочь. Освободите проезд, пожалуйста.

Она опустила руки, сгорбилась, и на секунду меня кольнуло сочувствием. Но искать «друзей» в нашем склепе пришло бы в голову разве что сумасшедшей, — и я, тряхнув головой, дала знак голему открыть ворота и завела машину внутрь.

xlvii

Ёши в особняке не было.

К ужину он тоже не появился.

Никто из домашних ничего не знал о его планах, а Керенберга и вовсе глянула на меня недовольно, как будто сам мой вопрос был почему-то неприличным. Прямыми зеркалами мы с супругом не обменивались, а о своих перемещениях Ёши и раньше не был склонен отчитываться, — и я, затолкав неуместную обиду и раздражение в дальний угол сознания, решила заявить о его исчезновении не раньше завтрашнего полудня.

А ночью холодная тишина особняка взорвалась отчаянным визгом потревоженных горгулий.

Кажется, я проснулась только на крыльце, но бабушка всё равно успела раньше: стояла в снегу босыми ногами в нескольких метрах от калитки, и её посох горел оранжево-красным пульсирующим огнём. Горгульи, почувствовав хозяйку, заткнулись; только толпились неровным кругом, щерились и резали когтями брусчатку.

Нарушительницу периметра я узнала по фиолетовому пальто и вплетённым в волосы хрустальным каплям. Женщина сидела на корточках, обняв себя руками и раскачиваясь, и тихонько выла, а здоровенная махина охранной горгульи пыталась ткнуться ей в лицо огромным каменным носом.

— Мастер Пенелопа! — Ларион запыхался и был в одних портках. — Нужна помощь?

Я вздохнула. Я всегда терпеть не могла идиотов, особенно — по ночам, особенно — на моей территории, и испуганный вид девицы был здесь скорее отягчающим фактором.

— Оденься, — сухо посоветовала я Лариону, — отправь горгулий по местам и проверь заряд. Бабушка, я разберусь здесь, ты можешь идти отдыхать.

Моя воинственная бабуля смерила нарушительницу грозным взглядом, весомо ударила посохом в землю и только затем потушила камень. Шорохи, длинная полоса света разрезала двор — это Керенберга, которую мой добряк-оруженосец бережно придерживал за локоток, несмотря на недавнюю демонстрацию, зашла в дом. Краткое мгновение тьмы и новая полоса: должны быть, это Ларион натянул дублёнку на голое тело и вышел обратно.

Женщина сидела на снегу и, подвывая, безобразно ревела. Она казалась теперь моложе, чем днём: скуластое суровое лицо оплыло и покраснело, нос разбух, а по щекам она размазала пальцами грязь. Хрустальные капли смотрелись в этой картине дико и дисгармонично; сияющее полотно рассыпалось по тёмным волосам, а на лоб спускались серебряные кругляши с цветастыми оттисками. Красивая штука, поделка лунных мастеров — быть может, краденая, раз уж у хозяйки есть склонность залезать в чужие дома без приглашения.

— Ты тупая? — тяжело спросила я, глядя на неё сверху вниз. Ноги в тапках мёрзли, а поверх пижамы я успела накинуть кожаную подкольчужную рубаху, и только поэтому всё ещё не стучала зубами.

Гостья продолжала рыдать.

— Влезть в дом Бишигов! Ночью! А если бы тебя сожрали, что бы я сказала полиции?!

Тут я немного кривила душой: вероятность такого исхода была ничтожно мала; по закону горгульи не могут проявлять агрессию без прямого приказа, и каждое моё изделие соответствовало этому требованию. Правда, из-за убийства на заднем дворе мне пришлось повторить это примерно миллион раз, и даже после этого знающие люди не сочли нужным мне поверить, — и на месте любительницы чужих склепов я предпочла бы присоединиться к этой почтенной аудитории.

Женщина всё ещё рыдала, подвывая и дрожа от пережитого ужаса. Рядом со мной остановились шаги, и я с удивлением узнала в новом спутнике Ёши: не знаю, когда он вернулся в особняк, но сейчас стоял рядом в спортивных штанах и мягкой кофте, от чего я не сразу его узнала.

Краем глаза я видела, как Ёши чуть склонил голову, вглядываясь в гостью. А потом вдруг наклонился, подал ей руку и сказал с каким-то неестественным почтением:

— Прошу прощения за несдержанность моей супруги, прекрасная госпожа, она не признала тебя. Как может этот дом помочь уважаемому жрецу Луны, от имени которого ты говоришь?

Она неуверенно вложила руку в раскрытую ладонь, и Ёши аккуратно поставил её на ноги.

Слёзы ещё текли, лицо было грязное, фиолетовое пальто вымазано мокрым снегом. «Прекрасная госпожа» обнимала себя руками и выглядела жалко, а нити хрустальных капель спутались.

— Ёши, — я дёрнула его за рукав, — она вошла без приглашения.

— Ты тупая? — прошипел мне Ёши, продолжая подобострастно улыбаться. — С каких пор ты нарываешься на международный скандал?

— Скандал?! Эта дура влезла на территорию через забор! Ночью! В особняк Бишигов! Что я должна была сделать?!

— Извиниться, что у нас так неудобно расположена калитка!

Мы ругались вполголоса, наблюдая, как гостья пытается отдышаться и отряхивает пальто дрожащими руками. Ядовитое шипение Ёши звучало в этой атмосфере особенно карикатурно.

— Милостивая госпожа, — сказал он с поклоном, — могу я предложить вам пройти в гостиную и горячий чай?

Она неуверенно кивнула. Я раздражённо дёрнула плечами и первой пошла к дому, на ходу прощупывая возвращающихся на места горгулий.


В доме женщина пожелала посетить уборную, и я с некоторым облегчением показала ей дверь в гостевой санузел, а сама припёрла к стене Ёши:

— Где ты был?

— Бегал, — невозмутимо отозвался муж.

Ко лбу его действительно прилипли влажные пряди. А ещё это был, кажется, первый раз, когда я видела мужа в штанах вместо привычных уже халатов: серые и мятые, они пузырились на коленях, и сам Ёши со своими вечными синяками под глазами делался от этого похож на тихого бытового алкоголика. Для полноты образа не хватало только сушёной рыбины в руке и харчка.

— И часто это с тобой случается? — мрачно спросила я.

— Пару раз в неделю, освобождает сознание. Тебе тоже лучше бы переодеться. Что ты сделала госпоже?

— Ты её знаешь? Откуда? Если тебе так уж захотелось притащить в дом какую-то шлю…

Он закатил глаза и сказал спокойно:

— Я понятия не имею, кто это.

— Что за цирк с «милостивой госпожой»?

Ёши выразительно постучал пальцами по лбу:

— Знаки. На ней мендабелё, она голос жреца Луны.

— Она двоедушница, — растерянно сказала я.

— Ну и что? Жрец посчитал её достойной, этого достаточно. Ты спустила горгулий на голос Луны!

Я отвела взгляд к двери туалета и нахмурилась.

Можно говорить, будто двоедушники и колдуны не похожи культурно, но по правде — если сравнивать нас с детьми луны, мы практически родные братья. Многие лунные никогда не покидали стеклянных друз, выстроенных в самых недоступных точках гор; те же, кто приезжали в Огиц, забывали есть, оставляли пустые голые тела в трамваях и не всегда могли ответить, какой нынче год. Лунные утверждали, будто все мы сотканы из чистого света, который преломляется в одиннадцати стёклах, пока не становится выпуклой пошлой материей; будто не существует ни времени, ни расстояний, и всякий человек — лишь искра сознания; будто добро и зло, порядок и хаос и даже Тьма и Бездна неразличимы, и всё, что имеет значение — это гармония.

Лунные одежды и хрустальные цацки то входили в моду, то выходили из неё. Иногда находились ценители, которые правдами и неправдами доставали документы на визит в друзу и возвращались оттуда заторможенные и потусторонние. Обычную визу выдавали всего на три дня, чуть дольше можно было оставаться в предгорных посёлках, которые держали ушлые двоедушники; правда, довольно часто лунные по своему вкусу выбирали послов, гостей и прислугу, которым дозволялось подолгу жить в друзах.

На островах посольства Луны не было, а в пансионат молчаливые больные прибывали тихо, самостоятельно. В Кланах интересы друз представляли отдельные делегации, которые могли приехать посмотреть на выставку орхидей и уехать обратно, толком ничего не сказав. Наиболее почётных гостей называли глазами лунных жрецов или жриц, и никому из них я никогда не была представлена; а эти «менбабалё» видела, наверное, издалека, но не признала.

Вещи, имеющие какое-то значение, у лунных очень мало отличались от вещей просто красивых, — потому что принципиальной разницы между этими понятиями для детей луны не существовало.

— Чем голос отличается от глаз? — мрачно спросила я, хмурясь и кусая губы. Если эта женщина такая важная шишка, может и вправду случиться скандал.

— Глаза смотрят. Глаза нужны, чтобы свет Луны проник в глубины темноты. А голос совершает волю. У жреца может быть множество глаз, но голосов обычно не больше трёх, и они редко покидают друзы.

— То есть она вроде… ассистента? Как поверенный при Старшем?

В глазах Ёши мелькнула ирония.

— Скорее как Старший при островном источнике.

xlviii

Лунным нет дела до людских забот, и даже в годы самых кровавых из войн они сидели всё так же в своих друзах, прекрасные, утончённые и безразличные; в нашей запутанной истории нашлось место от силы десятку лунных имён, и всякий раз это были рассказы почти фантастические: о том, как кто-то из них пришёл вдруг незваным и то ли убил кого-то, то ли спас.

У людей и нет ничего, что могло бы всерьёз заинтересовать детей луны, все это знают. И, тем не менее, вот она я, в три часа ночи подаю гречишный чай с молоком и мёдом голосу жреца, которому понадобилось влезть в склеп моего Рода.

С недавних пор вся моя жизнь подозрительно напоминала то ли дурной фельетон, то ли страшный сон Урсулы Бишиг, то ли нечто среднее между ними.

— Меня зовут Олта, — сказала гостья, едва пригубив чай. Умытая, она выглядела всё ещё бледной и неуверенной, а её голос был высоким и мягким. — Олта Тардаш из Марпери. Я… прошу прощения.

Ёши кивнул и сформулировал каким-то неестественным для колдуна образом:

— Неверный свет причинил всем нам огорчение.

Олта неуверенно кивнула, как будто она — как и я, — была не уверена, что поняла сказанное.

— Чем мы можем помочь вам, прекрасная госпожа?

— Я… мне нужно увидеть склеп, — тихо сказала она. — Я ищу друга.

— Пенелопа?

Я раздражённо дёрнула плечами. Если эта девица и правда чей-то там голос, а голос что-то там значит в странной лунной политике, я покажу ей и склеп, и собственную голую жопу, если уж будет надо. О Тьма, как я вообще оказалась в этом моменте, что я сделала не так, в чём перед тобой провинилась?..

— Как его зовут? — вздохнув, спросила я. — Когда он умер?

Олта потупилась. Я с трудом удержалась от того, чтобы закатить глаза.

— Ваш друг. Как мы можем его узнать?

— Наш склеп довольно велик, — подсказал Ёши, который ни разу, кажется, не спускался в «наш» склеп. — Как мы можем помочь вам в поисках, прекрасная госпожа?

На лице гостьи отразилась тяжёлая работа мысли. Обдумывать последствия своих действий она явно не была приучена, — иначе, ясное дело, она не полезла бы через забор в кишащий горгульями особняк.

— Он… он, наверное, хорошо сохранился.

Спокойно, Пенелопа, спокойно. Ты видела в своей жизни много придурков, и пока никого из них не убила. Сохраняй лицо.

— По крайней мере, это мужчина, — мрачно сказала я. — Пойдёмте. Я покажу вам склеп.


Амрис Нгье, говорят, был первым колдуном, ступившим на материк после войны; это было почти триста лет назад, а его университету было уже двести шестьдесят с чем-то. Первые годы колдуны из других Родов приезжали осторожно, небольшими группами, и всех своих мёртвых заворачивали в парусину, просаливали и увозили на острова. Понадобились десятки трудных лет для того, чтобы кто-то из колдунов рискнул заложить здесь дом.

Особняк Бишигов — один из самых старых: он построен в те времена, когда земля в Огице была куда дешевле, а улиц вокруг вовсе никаких не было. На старых рисунках он нависал мрачной громадой над блёклым каменистым холмом с чахлыми деревьями. Потом город заполз наверх, окружил нас сперва бараками и дачными домиками, а затем — однотипными кирпичными трёхэтажками, которые сейчас считались почти что центром. Город закинул трамвайную ветку, подкопался трубами, сплёл сети из линий электропередач.

По закону двоедушников владельцу принадлежит земля на восемь метров вглубь: вполне достаточно, говорят мохнатые, для повода любых коммуникаций, полноценного подвала и погреба под картошку. Согласно Кодексу, власть собственника уходила до самой подземной мантии, бурлящей первозданной Тьмой, — и Огиц был единственным городом материка, где двоедушники продавали землю по нашим правилам. Поэтому мы строили резиденции именно здесь, и именно здесь вбурились в глинистые почвы наши склепы.

Я провела Олту через подвал, отперла тяжёлые двери, вручила ей фонарь и взяла один себе.

— Держитесь за перила.

Лестница к склепу вела крутая, с высокими узкими ступенями, вытертыми тысячами шагов; она искривлялась, забирала влево, и я знала здесь каждую щербинку, каждый винт поручня. Проём внизу закрыт нитями деревянных бус, создающими негромкий шелест, созвучный едва заметным движениям сухого воздуха; я развела их руками, бросила короткий взгляд на завешанную ритуальными зеркалами стену, — и отошла в сторону, пропуская Олту вперёд.

— Сколько их здесь? — шёпотом спросила она и поёжилась.

— Сорок шесть.

По меркам материка наш склеп — большой; по меркам островов — крошечный. Там, в выбитых в скалах коридорах, покоятся тысячи моих предков. Зато и погребения там разные: от богатых, украшенных самоцветами саркофагов, до простых ящиков со следами истлевшей пеньковой верёвки. Если бы не артефакты, всё там давно обратилось бы прахом.

— Что это за… — голос Олты слегка дрожал, а расширенные глаза смотрели на банку с формалином. В неверном свете ручных фонарей она выглядела довольно устрашающе.

— Уши, — любезно пояснила я.

— Уши?!

— Разумеется. Ваш друг был взрослым мужчиной, верно я понимаю?

Олта зябко поёжилась и поплотнее закуталась в пальто.

Мы шли вдоль ряда саркофагов, и кривой коридор утопал в темноте и впереди, и позади. Я зачитывала имена и года смерти, указывая иногда, что покойник был видным учёным, или великим воином, или Старшим, или чем-то ещё отличился; Олта кивала, как механический болванчик, а когда у саркофага что-то скрипнуло — взвизгнула.

— Ничего особенного, — я поправила подставку, — механизм немного рассохся, это случается.

Своего «друга» Олта без особой уверенности охарактеризовала как мужчину средних лет, — похоже, он был на самом деле знакомым жреца Луны, от имени которого она говорила; лунные, как известно, сотканы из света и оттого теоретически бессмертны, и жрец мог бы дружить с кем-то из моих давно почивших родственников. На всякий случай я обращала внимание гостьи и на тех, кто умер в довольно пожилом возрасте. Олта вглядывалась в посмертные маски, старалась держаться подальше от заспиртованных ушей и робела; я не могла взять в толк, на что вообще она ориентируется, но она уверенно отклоняла один саркофаг за другим.

А полчаса спустя они кончились. Впереди был только слепой участок тоннеля, с отштукатуренными набело стенами и арочным потолком, а последним в ряду стояло открытым бронзовое ложе с золотой чашей и каменьями.

— Это… чьё-то? — шёпотом спросила Олта, неуверенно тронув металл.

— Моей бабушки.

— О. Мои соболезнования.

Я посмотрела на неё с недоумением и предложила отправиться назад.

Ёши встретил нас в холле; он переоделся в один из парадных халатов, уложил волосы гелем и в целом имел вид исключительно приличный. Правда, Олта, кажется, не была способна этого оценить: она выглядела пришибленной и печальной.

Наконец, она собралась, тряхнула головой и сказала, улыбнувшись чуть виновато:

— Наверное, это не тот склеп.

— Как мы можем помочь тебе, прекрасная госпожа?

— Не знаю. Какие ещё в городе есть склепы?

— Разные.

Это, конечно, сказала я. А Ёши, бросив на меня укоризненный взгляд, принялся перечислять, как по написанному.

— Позволите ли вы дать вам совет, прекрасная госпожа?

Она кивнула и обняла себя руками. Она не записывала ни фамилии, ни адреса, и всё ещё выглядела испуганной.

— Вам нет нужды лезть через забор. Скажите хозяевам, что вы — голос жреца Луны, назовите его имя, и вас проводят со всем уважением.

— Я… не знаю его имени.

— Придумайте его, — очень серьёзно порекомендовал Ёши. — На вас мендабелё, вы — желанная гостья в каждом доме, чьи бы знаки вы ни носили.

Её лицо неожиданно просветлело, а улыбка разбросала по холлу блики:

— Дезире. Я зову его Дезире.

— Как скажете, прекрасная госпожа.

Ёши вызвался проводить гостью к воротам, и я с некоторым облегчением препоручила ему эту почётную обязанность. А сама осталась в сумрачном промозглом холле, смотреть из забранного мутным витражным стеклом окна, как две фигурки прощаются у калитки, а Ёши вдруг небрежным движением почёсывает горгулью за ухом.

Он шёл по дорожке — два тусклых фонаря будто передали его из одного светлого круга в другой, как в детской игре передают флажок, — расслабленный и вместе с тем совершенно отсутствующий. Занятый какими-то своими таинственными делами и замечавший меня только от скуки, как забавную нелепость, которая может развлечь и занять собой несколько пустых минут.

Ёши отряхнул ботинки от снега. Скрипнула дверь.

— Она странная, — сказала я, ни к кому толком не обращаясь.

Ёши пожал плечами:

— Как и все лунные.

— Она двоедушница.

— Она голос жреца Луны. И, должно быть, его хме.

— А…

Потом я нахмурилась и закрыла рот. Право слово, я не хочу знать ничего ни об этих непонятных «хме», ни о придуманных именах, ни про то, зачем лунному жрецу чей-то труп, — мне достаточно головной боли от всего остального.

— Извини за планетарий, — неуверенно сказал Ёши. — Возникли непредвиденные обстоятельства.

— Так даже лучше, — фальшиво улыбнулась я. — У меня тоже были дела. Хорошего вечера, господин Ёши.

— Спокойной ночи, Пенелопа.

Я отвернулась к окну. Фиолетовое пальто ещё маячило за забором: странная гостья, похоже, ждала машину. Я живо представила, как она хлюпает носом и кусает губы.

Влезть в особняк Бишигов, подумать только. Ночью, зимой, через забор. Наверное, ей действительно было очень нужно. Наверное, ей и правда было кого искать. Подумать только.


_________

История о двоедушнице Олте Тардаш из Марпери, а вместе с тем о детях Луны и детях Бездны, болтливых мраморных статуях, предательстве, иллюзиях и красоте, будет рассказана в романе «Чёрный полдень».

xlix

Я бы хотела сказать, будто у меня возникли вдруг какие-то вопросы, потребовавшие немедленного обсуждения, или что я что-то заподозрила, или что осознала себя приличной супругой, или что была, в конце концов, до полной потери самосознания влюблена, — и тогда мои действия были бы если не логичны, то по крайне мере объяснимы. Но, по правде, всё это было ерундой.

Я стояла там, у окна, пока фигурка в фиолетовом пальто, так и не дождавшись машины, не поплелась пешком вниз по улице. Вышла на парадное крыльцо, пошарила по карманам и сообразила, что на мне всё ещё пижамные штаны, в которых нет ни табака, ни бумаги для самокруток; чертыхнулась, устало облокотилась спиной на тяжёлую резную дверь, легонько стукнулась об неё головой.

Небо было мутное, грязное. Варакушка молчала. Кружась и рисуя в темноте ломаные линии, падал мокрый, неуклюжий снег, а деревья переговаривались тихонько; хлопок — это горгулья, сидящая на парапете у центральной башни, разложила крылья, чтобы смахнуть с себя лишнюю воду, и сложила их обратно.

Было холодно, и онемевшие лодыжки напоминали ненавязчиво: ты не хочешь, Бишиг, новой ангины. Где-то в доме погасли окна, и желтоватого света во дворе стало ещё вполовину меньше. Темнота смотрела на меня немыми глазами Бездны, бесконечной и вечной.

И я бы хотела сказать, будто я что-то решила, но это тоже не будет правдой. В тот момент всё было почему-то очень ясным и предельно простым, а назавтра я не смогла бы ничего объяснить — и, пожалуй, совершила бы ритуальное самоубийство, если бы кто-то спросил.

Так или иначе, я заперла дверь на тяжёлый засов. Дом спал, и бледные лампы холла при потушенной люстре только едва-едва разгоняли густые тени. Скрипнули ступени, моя ладонь легла на выглаженные перила. Восемь старых резных столбиков, один грубый и светлее прочих, ещё шесть старых, пустота — словно выломанный зуб. Ковровая дорожка выглядывала из-под прижимных реек более ярким, не выцветшим ворсом. Над верхней площадкой — мрачные портреты: никто из моих предков не умел, кажется, улыбаться.

В нашем крыле свет ещё горел. Я постояла немного у двери, оглаживая пальцами дерево, а потом мягко нажала на ручку.

Я не угадала: мастерская была пуста и темна. Под смежной дверью полоска света, и я долго гипнотизировала её взглядом, прежде чем разово стукнуть в дверь и войти.

Ёши сидел за столом в домашнем мягком халате и что-то писал; когда я вошла, он дёрнулся и смахнул бумаги — они разлетелись по полу.

— Пенелопа?

Я неловко пожала плечами, подняла прибившиеся к моим ногам листы — это были какие-то архитектурные планы — и протянула их Ёши.

— Что-то случилось?

Я поджала губы и покачала головой. Помялась немного на месте. Ёши так и сидел за столом на стуле-вертушке, только повернулся ко мне и смотрел удивлённо и чуть нахмурившись. Документы он небрежно бросил в ящик стола.

Всё это было ужасно унизительно. Всё было отвратительно с самого начала, но тогда я стискивала зубы и старалась не замечать этого, заперев бессильную злость за этикетом и ответственностью. А теперь всё перегорело, погасло, и осталась только серая маркая пыль, сосущая пустота и запах ржавчины.

— Пенелопа? Ты хотела что-то…

— Я просто подумала, — перебила его я, вдруг собравшись с мыслями. — Ты не хочешь… не знаю… чего-нибудь?

— Чего?

— Я могу сделать чаю.

Ёши смотрел на меня, нахмурившись. Где-то у него за лбом, кажется, скрежетали шестерёночки, и они явно не справлялись с нагрузкой.

— Или… у меня есть пластинки с радиоспектаклями. Или расскажи про лунных. Или, хочешь, займёмся сексом?

Шестерёнки заело, а пружинка с протяжным свистом выстрелила вверх и запрыгала по полу, звеня. Ёши с усилием потёр пальцами лоб, промассировал виски и, кажется, едва слышно выругался.

Прямо скажем, он не был похож на человека, желающего немедленно слиться со мной в экстазе. Строго говоря, я вообще не была уверена, что после нашей восхитительной постельной премьеры он когда-нибудь захочет со мной спать, но в моменте я почему-то забыла об этом подумать; а теперь, вспомнив, залилась краской:

— То есть… в смысле… если ты меня не хочешь, то…

Ёши прикрыл глаза и, кажется, мысленно досчитал до пяти. Жар, в который меня бросило, сменился холодными колкими мурашками. Я жалела обо всём сразу и хотела то ли раствориться в Бездне, то ли сесть на пол и позорно разреветься.

Он пригласил меня в планетарий — и не пришёл. Не извинился толком, не объяснился, не попытался как-то сгладить; я должна бы, наверное, уехать к подружке, обзывать его козлом и сцеживать яд в бутылочку.

Но яда не было. И сложно было придумать вещи, которые порадуют сейчас Лиру меньше моих соплей по поводу личной жизни. И что-то во мне — пустое, звенящее, — не придумало ничего умнее, чем заявиться в комнаты Ёши без приглашения, предложить глупости и стоять, медленно бледнея и ощущая почти физически, как всё становится только хуже.

Умру старой девой, запоздало обругала себя я. И почти успела сбежать, треснув дверью, куда-нибудь в промозглые старые башни, где можно будет забиться в угол и впасть в спасительную кататонию, — но Ёши всё-таки отмер, встал, приобнял за плечи и уткнул носом в мягкие воротники халатов.

Несколько мгновений я тупо смотрела в вафельную ткань, — она была так близко, что глаза никак не могли на ней сфокусироваться. Затем вяло шевелилась, пытаясь то ли принять пристойный вид, то ли хотя бы сделать так, чтобы сплющенный нос мог дышать. Ещё какое-то время моргала, вслушиваясь в гулкое биение сердца и тишину ночного дома, пытаясь придумать какую-нибудь едкую, злую глупость, которую можно будет ляпнуть и уйти, задрав нос.

А потом поняла, что плачу. Слёзы бежали сами собой, непрошеные, жидкие; они катились по щекам, впитывались в халат, размазывались по лицу. Нос заложило, губы скривило, и я кусала их резко, до боли и почти до крови, чтобы не всхлипнуть и не скатиться в позорную истерику.

Ёши терпел это по-рыцарски, то есть молча. Затвердел, обнимал меня каменными руками, холодно и исключительно прилично. Упёрся подбородком мне в макушку. А когда слёзы всё-таки кончились, выпустил, достал из комода носовой платок, подал его мне, — и вежливо смотрел в черноту за окном, пока я кое-как приводила себя в порядок.

И сказал, всё так же не оборачиваясь:

— Тебе лучше бы держаться от меня подальше.

Я нахмурилась и вытерла глаза рукавом.

— Ты мой муж, между прочим. Это накладывает определённые…

— Похер.

Это был, кажется, первый раз, когда он при меня ругался, и от этого я растерялась.

— В каком смысле — подальше?

Он пожал плечами.

— Займись своими делами. Что там делает Старшая Бишиг? Крыша протекает. Шницели ваши говно. Тебе незаказали ещё каких-нибудь там бронированных авто с огромной пушкой? Сделай сама, заранее, продашь на аукционе. В конце концов, будет война.

— Но…

— И заведи любовника, — припечатал муж, всё так же глядя мимо меня. — «Репродуктивной необходимости», как можно заметить, не наблюдается.

— Ты же не подписал, — растерянно прошептала я. — Ты же всё равно не подписал.

— Пришлю завтра через поверенного.

Хуже было уже некуда, и я спросила прямо:

— Ты меня не хочешь? Из-за сисек?

Он уткнулся лбом в оконное стекло.

— Уйди отсюда.

Плакать надо было бы сейчас, но слёз теперь не было. Мир вокруг протяжно звенел и раскачивался, кренясь, раскалываясь, сходя с невидимой точки опоры. Казалось, я оглянусь, а двери нет, она разломилась надвое, как надгробная плита, осыпалась крошкой, а за ней только марево Бездны.

Я отступала, не оборачиваясь, и всё думала: это какая-то дурацкая шутка. Ведь было… неплохо. Всё это было… на что-то похоже. Я не навязывалась больше необходимого, я ничего не просила. Он сам потащил меня на этот дурацкий концерт, и держал меня за руку, и про звёзды рассказывал сам, и тогда, у рояля, я не заставляла меня целовать, я ничего из этого не…

Это что же — из-за этой девицы? Увидел её мамбаблю и просветлился, всё осознал и укатит теперь обратно в друзы, целовать ладони своей прекрасной Сонали, и рисовать будет снова одну только её, а потом смотреть, как она разрывает на клочки его рисунки?

Почему-то именно это задевало меня больше всего. Я стиснула зубы, а потом усилием расслабила челюсть. И заставила себя нашарить за спиной дверную ручку.

— Извини, — тихо сказал Ёши. Рассыпавшиеся по плечам волосы скрывали от меня его лицо. — Надо было сказать сразу. И тащить в постель тоже было не надо.

— А женился ты, надо думать, так чисто, чтобы было?

— Уходи.

И я, конечно, ушла. Что толку доказывать что-то человеку, которому ты не нужна?

Мои комнаты дышали тоской. Я стояла у дверей мучительно долго, но так и решилась зайти. А в общей спальне было гулко и холодно, и в ванне здесь больше не сидели зайцы — делись куда, быть может, сбежали; шест для стриптиза матово поблёскивал в темноте; балдахин оттенял голый матрас, — я не велела теперь стелить здесь простыни.

Села. Попружинила немного. Подушки остались только дурацкие, длинные и напоминающие по форме сардельки, одеяла не было тоже, и я натянула на себя огромное полотно блестящего, холодного к телу покрывала.

Закуталась. Сбросила домашние туфли, подтянула к себе ноги, свернулась клубком.

У нас и не могло бы получиться ничего хорошего, не так ли? Хорошее не начинается вот так, хорошее так не выглядит, хорошего — не бывает. По крайней мере, похоже, не со мной. Вот и лежи теперь одна, на огромной кровати, в тишине, и придумывай себе всякие глупости.

Что, может быть, кто-нибудь придёт.

Или по крайней мере приснится.

l

Конечно же, я проснулась одна.

К утру моя ночная лиричность ссохлась, сжалась в неприятный хрусткий комок. Я облилась холодной водой, покормила горгулий, вернулась в кабинет посмотреть бумаги, — и с удивлением обнаружила среди писем рисунки.

Их было много, полных четыре листа бережно вырезанных из блокнота зарисовок, наклеенных потом на фактурный серо-зелёный картон. На всех них была, должно быть, я — но это сложно было утверждать со всей определённостью, поскольку в рисунках я была запечатлена фрагментарно: вот прикушенная губа; вот сплетённые пальцы; вот изгиб спины — это я тянусь за чем-то; вот хитрый взгляд куда-то в сторону, полускрытый тенью… Пожалуй, в этом даже была какая-то эротика, — очень странная, потому что собственно голой натуры здесь не наблюдалось. И моменты все были хоть и двусмысленные, но всё же не так уж и ярко подсвеченные сексуальностью.

«Заведи любовника», заявил он мне вчера. А сегодня это — иллюстративный материал для объявления в газете «Знакомства»? Или попытка сообщить мне помимо прочего ещё и то, что в талии стоило бы похудеть?..

Всё это могло бы, наверное, задеть. Но, к счастью, Старшей есть чем заняться, помимо дурацких семейных размолвок; я сбросила рисунки в ящик с неразобранными документами, хмуро проглядела платёжки и уехала из особняка ещё до завтрака.

Лира не так часто меня о чём-то просила, и моральная поддержка при визите к какой-то мохнатой прорицательнице — не то, в чём я могла бы ей отказать.


Капель оглушала, — в ней звенело отчаянно и ярко придуманное богами завтра, и солнечный диск, блестящий на небе начищенным металлом, катился, будто управляемый гигантскими шестернями вроде тех, что вращают звёзды на куполе планетария. Всё сломалось, разрушилось; всё подёрнулось сероватой плёнкой фальшивого; носимые ветром разговоры казались составленными из лжи, — и я была благодарна Лире за то, что молчит.

Она была сегодня, как всегда, Королевой, по отражению и личности, до последней капли крови. В причёске блестели шпильки, подражающие цветущим ветвям; с плеч скатывались богатые светлые меха, а спина у водителя была такая прямая, что он делался похож на голема.

— Тебе не кажется, что это глупость? — спросила я аккуратно, хотя уже задавала этот вопрос позавчера, когда Лира довольно-таки бесцеремонно потребовала моего сопровождения в этой дурацкой поездке.

— Хочу, чтобы она мне погадала.

— По линиям ладони? — я устало вздохнула. — По костям летучих мышей? Или как оно там у двоедушников?

Она пожала плечами. Глаза Лиры были подведены так густо, что нельзя было понять, где заканчивается краска и начинаются тени пышных ресниц.

Как я умею будить сознание в материи, так Лира умеет глядеть в зеркала. Тьма говорит с ней, Тьма помогает различить верное от неверного, а знаки от случайно подслушанного; когда-то один из её предков подарил колдунам Кодекс, а другой — научил нас связывать склепы зеркальными коридорами. Объясняя свою силу, Маркелава говорили о сложной, непонятной простым смертным физике, о релевантности и относительности, о пластичности времени и сводимости сил, но плохо обученный свидетель всё равно мог бы спутать Лиру с шарлатанкой, водящей ладонями над хрустальным шаром.

Лира, способная видеть отголоски будущего в бликах серебряных ложек, обученная родовым ритуалам и законам вселенной, была последним человеком, который поехал бы гадать к двоедушнице. Но дело Родена было, похоже, совсем глухим, а отчаяние порой толкает нас на странные поступки.

Здесь меня уколом тронул вчерашний дурацкий разговор, и я поспешила сосредоточиться на дороге.

Снег сбегал с крыш звенящими потоками, асфальт был залит грязными ручьями, а между фонарями тянули яркие гирлянды — скоро фестиваль кораблей, и тогда весь Огиц будет толпиться на набережных, есть сладкую вату и орешки в меду, а по реке пройдут парадом корабли, от простых пароходиков и грузового парома до старинного парусника, чудом уцелевшего со времён прошлых Кланов. Автомобиль скользил по влажной дороге, мягко вписался в очередной поворот, вскарабкался по серпантину на птичью сопку и остановился в круге низких домиков, между пивной и проходной офисного здания, обвешанной разномастными табличками.

Лира уверенно толкнула дверь и цокнула каблуками. Я вылезла следом, велела Бульдогу прижаться к ноге. Пахло водой и чем-то затхлым, а район был хоть неухоженный и запущенный.

Охраны на первом этаже не было, только табличка, намекающая, что по крайней мере иногда она здесь бывает. Здание ветвилось коридорами, Лира сверилась со своими блокнотами и провела нас через внутренний двор и корявую лестницу.

Предсказательница работала в кабинете, в котором раньше было ателье: над ним сохранилась табличка с манекеном, иголкой и ниткой. К двери был кнопкой пришпилен клетчатый лист с неаккуратной надписью:

Оракул принимает строго по записи.

— Мы записаны, — поджала губы Лира и постучала.

Дверь скрипнула и открылась.

Внутри было темно и пыльно; у стены толпились рулоны тканей и портновские манекены, оставшиеся, видимо, от прошлого арендодателя. В центре комнаты расстелили ковёр; горели плавающие в чашах свечи, а сама оракул была стара и уродлива, как сказочная ведьма.

Она сидела на полу, сложив босые мосластые ступни себе на колени. Тёмную хламиду едва можно было разглядеть за огромным золотым ожерельем с перьями, когтями и каменными бусинами; все её руки, длинные и крючковатые, изрисовали заклинательскими узорами, ногти выкрасили серебром, а на лбу вычертили синим закрытый глаз.

На длинных седых космах у неё лежал венок, сплетённый из четырёхлистного клевера.

— Одной ссыкотно было прийти, да? — прокряхтела оракул и засмеялась неприятным, каркающим смехом. В её тени, казалось, метались птицы.

Лира захлопнула за нами дверь, вздёрнула подбородок и притопнула ногой:

— Я хочу знать, что будет с моим братом.

Оракул пожала плечами неожиданно человеческим жестом:

— Ты знаешь.

А потом показала на ковёр перед собой, а мне махнула куда-то в угол, на рядок выстроившихся у стены стульев.

Всё это было очень странно. Я знала, что кое-какие ритуалы мохнатых напоминают собой скорее шаманство, чем цивилизованные чары или заклинания, и некоторыми из них даже интересовалась Комиссия по запретной магии; интересно — проверяют ли эту бабку так же внимательно, как Род Бишигов, и как вышло, что за эту встречу Лира заплатила больше своего месячного содержания, а принимает оракул в пыльной дыре?

— Посмотри на меня, — велела она Лире. В её голосе было что-то потустороннее, зябкое, но Лира подчинилась, не дрогнув. — Запомни меня хорошенько. Смотри, смотри.

Где-то с минуту они разглядывали друг друга, молодая колдунья в мехах и парфюме и раскрашенная карга, а потом оракул взяла Лиру за руку, тронула пальцами её лицо, и синий глаз на лбу открылся.

В том глазу было бескрайнее чёрное море, и слепящий молочный жемчуг, и гребни чудовищ.

— Я знала, что ты придёшь, — довольно сказала старуха. Наверное, она могла бы говорить это каждому своему клиенту, и всякий раз ловить в ответ восторженный вздох. — Дурочка! Ты же и сама всё знаешь, не так ли?

Лира вздрогнула и сгорбилась.

— Что можно сделать? Я готова. Что?

— Ничего, — безразлично сказала оракул.

— Он… умрёт? Это… неизбежно?

— Я сделала это для тебя, моя дорогая.

Лира с силой выдернула руку:

— Что?!

— Это было непросто, — довольно сказала ведьма. Бульдог прижался к моей ноге, а потом отполз под стул, спрятался в дрожащей тени. — Что я могу? Одни только слова! Но я нашла будущее, для которого их было достаточно. И теперь он умрёт, а ты останешься жива.

— Но…

— Так устроены вероятности. Кто-то всегда умирает, — Оракул вдруг резко двинулась, схватила Лиру за руки с неожиданной силой, притянула к себе и звонко поцеловала лоб, оставив на нём иссиня-чёрный след. — Он умрёт, а ты останешься жива. Твой дар будет свободен, ты получишь власть и мою силу. Короли приходят и уходят, а оракул остаётся. Вот твоё предсказание!

Лира вырвалась и вскочила на ноги. Волосы разметались, шпильки сбились на бок, превратив идеальные локоны в воронье гнездо. Я не видела её лица, но мои пальцы уже кололо заготовкой чар.

— Иди, — добродушно сказала оракул и поднялась тоже на ноги. Она была маленькой, сгорбленной и сухой; обошла Лиру и отперла дверь. — Только возьми мой подарок.

Я встала тоже, напряжённая, готовая швырнуть в этот «подарок» то ли стазисом, то ли чем похуже, но Лира вдруг улыбнулась — и спокойно протянула руку. Подарок оказался небольшим, с чайную кружку размером, и Лира сразу же спрятала его в сумке, так, что я не успела разглядеть, что это.

А потом она вдруг обняла эту странную бабку порывисто, с чувством, так же быстро отпустила и выскочила в коридор, и я заторопилась за ней.

— А ты, — глаз оракула сверкнул, а цепкие пальцы вцепились в мою ладонь, — знаешь сама, что видела в зеркале. Он близко, девочка, о, как он близко! Ты можешь делать вид, что всё это тебя не касается, но знаешь ли ты, о чём будешь жалеть, когда всё закончится?

Она была совсем рядом, безумная старуха с чернёными зубами и третьим глазом, из которого смотрела сама Бездна. От неё плохо пахло: сыростью, плесенью и затухшим в бадье грязным бельём.

— О чём? — хрипло спросила я.

— Обо всём, что ты не успела. Обо всём, чего испугалась. Обо всём, что не посмела отстоять. Знаешь ли ты, как звучит свобода, маленькая Бишиг?

— Что вы…

Но она снова махнула на меня рукой и взялась за дверную ручку, а затем вдруг закашлялась. Она кашляла долго, хрипло и влажно, пока не выплюнула на пол чёрный сгусток металлически блестящей тьмы.

li

Лира брела через хитросплетения коридоров так, словно была рыцарем, разрубающим собой ветви тернового лабиринта; для неё не существовало, кажется, ни проходов, ни преград, ни географии как таковой. Я шла за ней, на всякий случай велев Бульдогу отступить на три шага и выпустить шипы.

На улице Лира махнула рукой водителю, а затем круто повернула направо и резко дёрнула ручку двери в пивную. Взобралась на барный стул — богатые меха сползли по покатым плечам, коснулись грязноватого линолеума на полу, — жестами потребовала пива и грохнула о стойку сперва бокалом, а затем — подарком ведьмы.

— Что это? — хмуро спросила я.

Подарок был чем-то вроде банки, в каких рачительные хозяйки-двоедушницы засаливают на зиму грибы: стеклянный цилиндр, жестяная красная крышка, клочок приклеенной бумаги с размытыми чернилами. Внутри банки что-то вяло плескалось.

— Уши.

— Уши?!

Я вгляделась повнимательнее. Жидкость была серая с лёгкой зеленцой, мутная, неприятная на вид; в ней плавало нечто кривое, вспухшее, противное, внешне напоминающее чёрные тела обожравшихся пиявок.

Я видела в своей жизни много ушей разной степени сохранности: от совсем свежих, отнятых только что и бережно омытых колдовской водой, до тысячелетних, склизких, разваливающихся и плохо сохранившихся. Часто в них вовсе нельзя было признать уши, тем более что отрезали только раковину, которая выглядела сама по себе не более чем странной загогулиной. В Роду Бишигов было принято хранить уши в колбах, регулярно очищать их и заменять формалин, а спустя сто лет — закрывать неприглядную картину чем-то вроде подстаканника с выбитым в металле именем покойника.

Лира приподняла банку и поболтала ей. Вероятно, бармен подумал, что это закуска, потому что мазнул по нам ленивым взглядом и махнул тряпкой в сторону таблички:

Вход со своими едой и напитками запрещён.

Лира закатила глаза и одним броском осушила бокал, а потом велела жестами повторить.

Пиво воняло сортиром. Я пригубила его из вежливости и отставила.

— Чьи? — тихо спросила я.

— Её, полагаю.

Меня передёрнуло. Космы старой ведьмы топорщились во все стороны, и за ними нельзя было понять, есть ли у неё уши. Я никогда не слышала, чтобы их отнимали у живых, не у трупов, хотя сама раковина, ясное дело, мало влияла на слух.

Она совсем больная что ли, эта оракул?

— Какого…

— Это будет между нами, Бишиг. Обещаешь?

Я недовольно пожала плечами, но сплела знак обязательства. Лира кивнула.

— Она Маркелава.

— Чего?!

— Оракул. Она Маркелава.

— В каком колене? Ты её знаешь? Откуда?

— Первый раз вижу.

Посмотри на меня, сказала оракул. Запомни меня хорошенько.

Если она Маркелава, если она отдала Лире уши, — получается, она хочет… являться? Она стара, эта оракул, и её время совсем скоро подойдёт к концу, я слышала это в её крови достаточно ясно. Она не жила среди колдунов, она не называла своего имени, она носила обереги двоедушников и предсказывала им же, и будет, должно быть, похоронена, как они: замотана в тряпку и закопана где-нибудь в роще. Ни склепа, ни саркофага. Капля крови, впитавшаяся в землю и потерянная навсегда.

Мёртвые являются нам — потомкам, вышедшим из Рода, в который они вернулись. Мёртвые являются тем, с кем были знакомы. Потому мы не узнаем теперь, что сталось с дядей Демидом: в нашем Роду не осталось в живых никого, кто был бы с ним знаком; потому редко кто из колдунов слышит своих предков дальше четвёртого колена. Я бы и хотела, может быть, поговорить однажды со страстноисточной Ликастой Бишиг, но даже прабабушку Урсулу я застала едва-едва и помнила совсем смутно, как пропахшую машинным маслом железную махину, которая подарила мне на третий день рождения целую коробку оловянных солдатиков.

Почему они приходят? Признаться честно, я не знаю, хотя прочла обе классические монографии Рода Аркеац о предках. Это была священная и оттого почти неприличная тема; я знала только, как заставить уйти предков, явившихся нежеланными, и что мои с ними отношения гораздо теснее привычного. Живые часто забывают своих мёртвых уже через год или полтора, но меня учили хорошо.

— Дар. Она говорила про дар. Получается, она станет тебя… учить?

— Вероятно. Ты же видела, Бишиг? Она предсказывает безо всяких зеркал. И она видит… возможности. Она понимает, как повлиять. Я не умею такого.

— Это запретная магия, Лира.

— И что с того?

— Это опасно. И она запрещена. Ты хочешь иметь дело с Комиссией?

Лира отрывисто, жестковато рассмеялась.

— Плевать.

— Но Роден…

От её взгляда у меня мороз пополз по коже.

— Он умрёт, — сказала Лира, и это прозвучало неожиданно твёрдо. — С этим ничего нельзя сделать. Жить может только один из нас.

— Но… почему? Как это вообще связано?

— Я не знаю. Но она права, я это… слышу.

Я медленно кивнула. Когда-то давно, когда мы были девчонками, сбегавшими от мальчишек на университетские балконы, Лира пыталась научить: ложь и правда звучат по-разному. В изначальном языке лжи предназначено самое короткое, самое элементарное из всех слов, ё, потому что ложь слышима, ложь освязаема, ложь звенит в колебаниях ветра. А то, что люди придумали называть правдой, в изначальном языке выражается по-разному: коё, то есть «отличающийся от лжи», мельёне, то есть «содержащий только часть лжи», саруё, то есть «не похожий внешне на ложь», и ёлем, то есть «похожий на ложь так же, как крик грача похож на смерть».

Лира пригубила пиво и скривилась. Кажется, первый всплеск эмоций прошёл, и теперь она тоже распознала за пушистой пеной привкус мыла. Странно, что эта пивная всё ещё не разорилась, с таким-то качеством продукта.

— Что ты будешь делать? Скажешь отцу?

— Ему это незачем.

— А тебе?

— И мне незачем, — согласилась Лира. — Но я уже знаю.

Я задумчиво взболтнула пиво. Лира гипнотизировала взглядом банку с ушами: они не застыли там спокойно, а дрожали, кружили, ударялись в стекло стенок, как будто и правда были червяками в поисках пищи.

— Я, наверное, уеду на острова. Проведу с ним время. Вспомним… разное. Он всегда был настоящий старший брат, сильный, умный, я думала, я выберу мужа, который будет на него похож. У нас есть прямые зеркала, но он только и делает, что читает мне гекзаметры.

Слышу лишь то, что рассказано вещею птицей,

Тенью богини от алчущих взглядов закрытой…

— А если я приеду, он ведь не сможет закрываться от меня вечно? И потом вернусь на материк вместе с ним, когда…

Я пожала плечами. Гекзаметры. Сдались они Родену, эти гекзаметры. Наверное, он знает тысячи строк, таково оно, достойное колдовское воспитание; как только волчьим следователям не надоело всё это слушать.

— Ты молодец, — сказала я, стараясь, что это не звучало фальшиво. — Он будет рад тебя видеть. Это важно, побыть сейчас с ним.

Лира вздохнула и потёрла лоб тыльной стороной ладони. Глянула на чистую кожу, нахмурилась, потёрла ещё и ещё, а потом повернулась ко мне:

— Бишиг, посмотри. Оно стёрлось?

— Что?

— Пятно. Она же меня поцеловала. Оракул.

Пятно всё ещё было там, и оно не было похоже ни на пятно, ни на след от поцелуя. Это был вытянутый эллипс, чёткий, вычерченный ровными жирными линиями. Он был расположен горизонтально, а в центре стояла идеально круглая точка — как зрачок глаза; и, хотя старуха не носила помады, рисунок был чернильно-синим.


В машине мы молчали: слова не склеивались, застревали в груди сухими комьями и не желали становиться звуком. Лира мрачно разглядывала себя в зеркальце и пыталась тереть глаз салфеткой, но смогла смыть только точку зрачка, отчего глаз казался теперь закрытым.

Мы вывернули на набережную, и тогда я решилась.

— Лира. Какое у тебя теневое отражение?

Она даже не отвлеклась от зеркала:

— Бишиг, это личное.

— Ты же знаешь, что я никому не скажу.

Лира пожала плечами и промолчала. Я знала про неё только первые два: Королева и Потусторонняя, и знала, что из-за ночного отражения к ней скептично относился отец.

— Мне рассчитали Пленницу, — сказала я, когда стало окончательно ясно, что Лира не планирует отвечать. — А потом Ёши провёл для меня ритуал с зеркалами, и я увидела рыцаря без лица. Ты знаешь, что это значит? Усекновитель? В теневом? Если теневое — это то, чего ты боишься, а он…

— Всё ещё личное, Бишиг. Но, если хочешь, почитай монографии Уго Маркелавы. Он был повёрнутый на этом, разобрал все семнадцать тысяч сочетаний.

У нас в библиотеке были сочинения Уго — раритетное издание, которое подарили мне родители Ливи, когда мы только начинали дружить. Уго Маркелава был как Урсула Бишиг — прославленный предок, достаточно близкий, чтобы поминать его всуе по пятнадцать раз в день.

Я сомневалась, что мне помогут его книги. Уго разбирал, что значит быть Архитектором, Химерой и Пленницей, и что изменится, если в тени будет не Пленница, а Бродяга. Но Ёши использовал неклассические отражения, перечислять их отказался, и я так и не узнала никого, кроме Усекновителя. А Усекновитель — это ужас, пришедший из Бездны; это первозданный хаос; это сила, которой чуждо всё человеческое; это мрак, это страх, это смерть.

— Мы… мне кажется, мы поссорились с ним, — тихо сказала я. — Не то чтобы мы дружили, но он… как будто потеплел немного, а вчера…

— Бишиг. Прости, но… я не могу сейчас об этом. Я не могу.

— Да, — спохватилась я. — Да, конечно, извини. Я… Когда ты планируешь уехать?

Она убрала зеркальце в сумочку и отвернулась к окну. Её голос звучал глухо, а слова — резко и почти зло.

— Не знаю.

lii

Работы Уго я всё-таки открыла: забрала из библиотеки все четыре тома и корпела над ними в мастерской, подальше от любопытных взглядов бабушки. Правда, это чтение не принесло ни успокоения, ни откровений. Человек, сочетающий отражения Архитектора, Химеру и Усекновителя, по описанию был «личностью параноидальной, с нездоровой тягой к насилию», а, скажем, про Деву с теми же ночным и теневым отражениями Уго писал так:

…возможная жертва манипуляций и несчастий; часто попадает в ситуации, из которых нет ни единого достойного выхода; склонен(-на) к нездоровым отношениям и сексуальным девиациям; остерегайтесь рыжеволосых мужчин

Что Уго имел против рыжих, нигде не уточнялось. В целом же все его сочинения были подозрительно похожи на порочное дитя газетных гороскопов и дурных карточных гаданий.

Я взялась всё-таки выискивать в разрозненных описаниях что-то общее, чтобы нащупать то ли корни архетипа, то ли просто указание на возможную интерпретацию, и ровно за этим занятием меня и нашёл Ёши.

Он вошёл в мастерскую, как обычно, без стука. Взобрался на высокий стул, уложил вокруг себя полотна гладкой ткани, — я видела краем глаза, как она бликует в ярком белом свете электрических ламп. Открыл блокнот, занёс над ним карандаш и, так ничего и не сказав, принялся штриховать в нём что-то.

Буквы смешались, запутались. Звук, с которым я неосознанно перебирала кольца по нижнему краю кольчуги, вдруг показался оглушительным, словно колокольный звон. Между лопаток стало горячо, почти больно, как будто взгляд и правда был сверлом гигантской дрели, и вычерченная кровавыми ошмётками дыра от него грозилась стать сквозной.

— Давай мириться, — легко сказал Ёши, не отрываясь от рисунка.

— Мы не ссорились.

— Ты обижена. Я плохо выразился.

— Я не обижена.

— Я не хотел, чтобы ты грустила.

Я пожала плечами и нарочито громко перелистнула страницы.

— Что ты читаешь?

Я нахмурилась и перечитала в третий раз: Жрец Солнца; Воин; Усекновитель — воспитатель духовного, стоящий на скользкой дорожке к тирании; непримиримо отстаивает свою этическую позицию, мыслит абстрактными категориями и абсолютной справедливостью; способен(-на) к…

— Пенелопа?

— Ты рисуешь? Рисуй.

Нужно было, наверное, выставить его вон, — но я опасалась, что тогда не сдержусь и расплачусь, буду сидеть с болезненно-прямой спиной и размазывать глупые слёзы по лицу. Его присутствие путало мысли, но вместе с тем отрезвляло, заключало тело в невидимый корсет холодного и жёсткого; а ещё — несмотря на отвратительную ночную сцену, пропитанную унижением, — мне нравилось то, что он снова меня рисовал.

Так мы и сидели какое-то время. Я грызла карандаш и пыталась сосредоточиться, Ёши рисовал. А потом, когда я почти смогла о нём забыть, Ёши вдруг решительно подтащил к моему столу ларионово любимое кресло, сел и подтолкнул ко мне вырванный из альбома лист.

Это был портрет, выполненный отрывистыми, резкими линиями, с довольно грубой растушёвкой и вместе с тем аккуратно прорисованными линиями лица. Я не хотела вглядываться, но не могла не отметить: Ёши хорошо поймал и напряжённую линию губ, обхвативших карандаш совсем так же, как они привыкли поступать с сигаретой, и опущенные брови, и полукруг морщинки на нижнем веке.

Я была здесь очень похожа на себя. Вместе с тем, портрет очевидно мне льстил, — как и, честно говоря, все другие рисунки Ёши. У карандашной Пенелопы было хмурое, немного растерянное выражение лица, и настоящая я поспешила расслабить лоб и толкнуть рисунок обратно художнику.

— Можешь порвать, если не нравится, — деланно-безразлично сказал Ёши.

— Ты перепутал меня со своей бывшей.

Он усмехнулся, потёр пальцами переносицу, — графит лежал на подушечках тонкими полосами, оттеняя собой глубокие грубые мозоли. Мы снова молчали: я делала вид, что читаю, Ёши смотрел куда-то в сторону, будто его заинтересовали вдруг выстроившиеся на полках горгульи лапы. Это было почти уютно, но вместе с тем несказанные едкие слова отравляли собой воздух в лёгких.

— Ты похожа на раннюю весну, — сказал Ёши, не глядя на меня. — Колючую, холодную, недоверчивую. Она и хотела бы будто рассыпать по склонам набухших почек и разнотравья или привести птиц, но вдруг назавтра — заморозки?

Я прикрыла глаза и улыбнулась уголками губ:

— И Водолей сегодня очень яркий, не так ли?

— Сегодня? Не слишком.

— И звёзды прекрасны, даже если на них никто не смотрит?

Он вглядывался в моё лицо, а потом протянул руку — огрубевшие пальцы вырисовали круг на моей ладони, и от этого по коже пробежали зябкие, волнующие мурашки.

— Жизнь не состоит из одних только рисунков, Ёши, — сказала я мягко, не отбирая руку, но и не позволяя чужим пальцам сплестись с моими. — У меня есть дела. Кухонные големы, крыша, охранные горгульи. В конце концов, будет война.

— Ты сердишься на меня.

— Я устала.

— Давай сходим куда-нибудь. В театре выступает столичная труппа, дают «Некею» на изначальном языке.

Я покачала головой и отвернулась. Я любила «Некею», от неё у меня всегда что-то ёкало внутри, и не было ни одного раза, чтобы я не заплакала в финале, когда герои встречались призраками в оглушительно-белом свете софитов, а хор бестелесных голосов вёл объёмную, парадную репризу, превращая их дуэт о любви в песню об искуплении.

Но вдруг назавтра — заморозки? Так сказал сам Ёши; и я не была готова узнавать, что почувствую, когда останусь одна на ступенях музыкального театра.

— Я не хочу, чтобы ты грустила, — сказал Ёши, и казалось, что эти слова дались ему нелегко. — Я пытаюсь сделать… правильно. Но с тобой сложно правильно.

— Я предлагала тебе правильное.

— Ты не понимаешь.

— Вероятно.

— У меня есть… причины.

— Поздравляю.

— Всё непросто. Мир велик. Есть обстоятельства, и тебе действительно лучше бы держаться от меня подальше. Но если не получается, то можно хотя бы…

— «Есть кое-что, но что именно, я тебе не скажу». Ёши, это из бульварного романа, я похожа на человека, который может поверить в такое?

Он улыбнулся вымученно:

— Ты похожа на туман перед рассветом.

Я покачала головой и потёрла пальцами переносицу:

— Ёши, мне нужно работать.

Я придвинула к себе книгу, а он откинулся в кресле, запрокинул голову.

Наверное, нам обоим был неприятен этот разговор. И вместе с тем у меня не получалось почему-то сказать, как он вчера: «уйди отсюда», — а намёки Ёши предпочитал не заметить. Зачем пришёл вообще — травить душу, издеваться? Впрочем, мой муж не был силён в планировании. Должно быть, он, как обычно, увидел горящие окна мастерской и решил зайти, без каких-то особых намерений.

Прочитанное ускользало от сознания, будто витиеватые слова Уго Маркелавы были голокожими муренами с подвижным хребтом. Я упрямо гипнотизировала их, постепенно раздражаясь. Ёши превосходно умел игнорировать и меня, и наш брак, и этикет, и всё остальное тоже, — что ему стоило и сегодня сделать вид, будто ничего не произошло?

Честное слово, я была бы последним человеком, который завёл бы с ним беседу после вчерашнего.

Но, вместо того, чтобы безмолвной тенью скрыться в закате, Ёши сказал:

— Мне тихо рядом с тобой. В другом мире у нас могло бы что-то получиться.

— Ты пришёл к Старшей Бишиг поговорить о любви?

— А что, Старшая Бишиг к своим годам совсем разучилась верить в любовь?

— Старшая Бишиг верит в Род. Тебе тоже стоило бы начать.

— Роду плевать на нас. Что даёт кровь, кроме глупых границ?

— Силу, — серьёзно ответила я. — Право и ответственность. Прошлое, будущее, долг. Ты теперь Бишиг, Ёши, ты часть семьи. Попробуй соответствовать.

Он усмехнулся:

— Клемера.

— Что — Клемера?

— Клемера сегодня яркая.

Иногда мне казалось, что он и сам откуда-то оттуда — с Клемеры или других, куда более далёких небесных тел; воспитан космосом туманностей, привычен к невозможной для меня гравитации и знает с детства совсем другие звёзды. Мы общались будто бы через зеркало, случайно связавшее нас неудачным ритуалом. Ночью после концерта это казалось мне интересным, по-своему волшебным, а теперь — утомительным и безнадёжным.

— Я старалась, Ёши. Никто не скажет, что я не старалась. Перечитай документы. И не надо больше рисунков, хорошо?

Он кивнул медленно. А потом взял лист с портретом, разорвал его на клочки и ссыпал их в ящик для опасных отходов.

liii

Город замер, — или, быть может, мне так казалось, потому что замерло что-то у меня внутри. Стук сердца казался тиканьем бомбы, а пошедший по реке лёд — сдвигом тектонических плит.

Сложно сказать, откуда точно взялась тревога, разлившаяся по венам каплями Тьмы. Быть может, всё дело было в упрямых слухах о будущей войне, что всё ходили по кулуарным разговорам; а, может быть, в том, что ещё одна колдунья проснулась однажды в хищное утро, и в её безумных глазах всем нам казалось теперь будущее.

Подозревала ли я в чём-нибудь Ёши? Будет ложью сказать, что ничего не дрогнула у меня внутри, когда он говорил об «обстоятельствах»; не меньшей ложью будет заявить, будто я не подумала о его возможной связи с убийствами, или о странных исчезновениях, или о подозрительных оговорках. Всё это были совсем не те слова, которые можно было совсем пропустить мимо ушей, и вместе с тем я очень не хотела обо всём этом думать, и голова моя была занята совсем другими тревогами.

Лира уехала в ночь на понедельник, с одним только маленьким чемоданом: поездом до побережья и дальше торговым кораблём Уардов, не предназначенном вовсе для перевозки пассажиров. Мы болтали с ней по зеркалу, и она показывала, как толпятся в трюме массивные бочки мазута; ночевать ей пришлось на диване в кают-компании, что было нарушением техники безопасности, но у Лиры было достаточно денег, чтобы на это закрыли глаза.

Она была бледна и собрана. Спрашивала, кто из младших Бишигов сможет свидетельствовать о душевном нездоровье Родена, — это был её новый план по тому, как уберечь его от экстрадиции.

— Но ведь оракул сказала…

— Мало ли что болтает эта больная бабка? — Лира фыркнула и нервным движением поправила чёлку, которую ей пришлось экстренно отстричь из-за синего глаза на лбу. — Видеть будущее — это ещё не всё, его нужно уметь верно понять. Я сделаю всё, что смогу.

— Я поговорю с Марианой, — пообещала я. — Она самая… ммм… гибкая из тётушек.

Строго говоря, Мариана вовсе не была мне тётей: если смотреть в родословное древо достаточно долго, можно было рассчитать, что она приходится мне племянницей в девятом колене. Мариане было немножко за сорок, она главенствовала над западным филиалом пансиона для душевнобольных, специализировалась на купировании приступов необоснованной агрессии и мастерски управлялась с големами. Я могла бы, конечно, приказать ей сделать как велено, — но это был не тот случай, чтобы портить отношения с младшими родственниками.

— Поздравляю с замужеством, — меланхолично сказала тётушка. Пара големов за её спиной были одеты в медицинские халаты, и даже безволосые головы прикрывали марлевые шапочки. — Справочку? Могу записать на диагностический курс, при должном старании это на год-полтора.

Больше, чем Комиссию по запретной магии, младшие Бишиги не любили только ставить диагнозы. Сочетанные расстройства, встречающиеся практически у всех пациентов, давали запутанные клинические картины и недостаточно данных для дифференциации заболеваний.

По крайней мере, что-то примерно такое они говорили по зеркалам потенциальным клиентам и их взволнованным родственникам.

Понедельник был первым днём, когда на заседании Конклава не обсуждали дело Родена: представитель Волчьей Службы на встречу не явился. Служба подала протест на затягивание сроков рассмотрения дела, этот протест был, разумеется, отклонён общим голосованием, а остаток заседания был посвящён обсуждениям таяния льдов, открытых водных коридоров и прогнозов по миграции рыб, в которых я поучаствовала даже с некоторым удовольствием.

А уже вечером, когда я пересказала Лире про «диагностику», она отказалась от неё с видимым сожалением. Вывозить обвиняемого с острова Маркелава категорически запретил Мигель. А сам Роден продолжал игнорировать сестру.

— Он разбил наше зеркало, — растерянно сказала она. На заднем плане маячили металлические шкафы, а кадр сильно раскачивался: погода была не слишком хорошая. — Наше зеркало! Что, если он знает, что умрёт вместо меня?

Я нахмурилась:

— Как это связано?

Она пожала плечами.

Лира то ожесточалась, сердилась и говорила о том, что судьбы не существует, и странная родственница зазря влезла грязными руками в её жизнь; то, наоборот, преисполнялась странной, испуганной благодарности.

— Ты станешь теперь, получается, оракулом?

— Делать мне больше нечего.

Но в голосе её не звучало уверенности.

Комиссия по запретной магии тем временем окончательно съехала с катушек. В последний день марта к нам пришли снова, и не один мастер Вито, уже по-своему родной и привычный, а целая делегация из шести неприятных людей, натянувших перчатки ещё до ворот. Их с чего-то очень впечатлил сад, по-весеннему грязный и пахнущий гнильём, и они ходили по нему цепочкой, размахивая кристаллами и распыляя над дорожками какую-то зеленоватую жидкость.

Конечно же, они ничего не нашли, только живо заинтересовались полицейскими горгульями, так и стоящими в мастерской. Я позвонила Ставе и нажаловалась на произвол и тиранию.

— Не моя юрисдикция, Бишиг, — сморщила нос та и отключилась.

На фоне кто-то разговаривал на повышенных тонах, и среди реплик было что-то про ересь и колдунов, очевидно больных на голову.

Новой жертвой хищного утра была Магдалина Клардеспри, девятнадцатилетняя студентка университета, стипендиатка Конклава и подающая надежды ритуалистка. Она не была замечена ни в дурных компаниях, ни за какими-то порочащими честь колдуньи занятиями, и даже все её эксперименты были должным родом описаны.

Магдалина пропала девятнадцатого числа. Эта новость быстро облетела колдовские семьи; её искал, кажется, весь город. Я выпустила целый батальон Птичек, а Ёши обратился к лунным и не иначе как гипнозом убедил кого-то из них заглянуть в глаза статуй, чем несказанно меня удивил.

— Ты её знаешь?

Он только покачал головой. Но всё-таки пояснил:

— Моя сестра была немногим старше.

Я кивнула и больше ничего не спрашивала.

Девушку безуспешно искали три дня, а в среду она нашлась сама. Магдалина сидела на крыльце церкви, замотанная в мужскую шинель, в остальном совершенно голая и совершенно безумная. В её глазах поселилась Бездна.

Позже мне рассказали, что на спине девушки, между лопатками, обнаружили выцарапанный отменяющий знак, а под ногтями у бедолаги были грязь и кровь. Увы, Магдалина не могла сказать, ни где она была, ни что с ней произошло; она не говорила вообще ничего, только цитировала Кодекс совершенно чужим, слишком низким для девушки голосом.

— Может быть, хищное утро стало для неё милостью, — шептались в обществе.

— Да нет же, она проводила незаконный ритуал.

— Жертвоприношение?

— Наверняка! Вы же знаете, что в герметических гримуарах Клардеспри описана трансмутация…

— Какие глупости.

— А что нам терять, дамы и господа? Будет война!

— Это проклятие. Это наше проклятие…

Мёртвый взгляд бедняги Магдалины вызывал сосущее чувство под ложечкой, и, чтобы отвлечься, я взялась снова пересматривать чары в кухонных големах, — пришла пора признать, что Ларион был прав, и шницели действительно подозрительно напоминали подошвы.

В прошлый раз я ограничилась проверкой чар, а в этот была зла и сосредоточена, безжалостно заключила голову голема в тиски, вскрыла лобзиком его глиняную черепушку и прозвонила каждый из кристаллов. Камни были в порядке, и чары цеплялись к ним чётко, как свежие — и это навело меня на неожиданную мысль.

Кухонный голем не сломался. Кухонный голем… забыл. Рецепт шницеля никогда не был вложен в его чары: это кто-то из нас, людей, захотев шницеля, то ли наговорил инструкцию, то ли показал сам, а голем должен был запомнить и уметь повторять. Но он взял — и забыл.

Не сам, конечно, потому что самостоятельно големы ничего не могут делать.

К сожалению, я не смогла вспомнить, как давно в домашнем меню появились шницели, но никак не позже января. Кажется, на свадебным ужине были шницели, но я не смогла бы за это поручиться; уж тем более я не смогла бы сказать, каковы они были на вкус, потому что любой кулинарный шедевр показался бы мне тогда пресным и тошнотворным.

А потом, получается, голему велели забыть? Или, что куда вероятнее, кто-то был неосторожен в выборе слов, когда выдавал какие-то бытовые инструкции. Вот будет позор, если окажется, что это была я.

Словом, я велела исключить недоученный рецепт из недельного меню, заменила его отварными сосисками и выкинула эту ерунду из головы.

Признаться честно, голова и так болела. Слухов становилось всё больше, они делались предметнее — и оттого страшнее. Комиссия арестовала одного из Сендагилея за непроверенные чары; Роден заперся от Лиры в башне и отказывался говорить с ней; Ксанифа родители силком увезли на остров, испугавшись то ли войны, то ли хищного утра; в газетах двоедушников писали о Крысином Короле, а в колдовских — о расплате за грехи, Бездне и Безликом Усекновителе.

Но — увы — даже на фоне всех этих забот самое неприятное лично для меня случалось ночью. Ёши мог мастерски избегать меня и не заходил больше в мастерскую, зато каждый раз, когда я ложилась в постель, ко мне приходили его сны.

Это были плохие сны, гулкие и страшные. В них одинокий луч лунного света плясал по шёлковым полотнам, а потом на белоснежные простыни капала алая-алая кровь, такая яркая, будто её нарисовали на готовом кадре чернилами.

Я касаюсь груди, смотрю на свои пальцы. Они мокрые, липкие, почти чёрные. Ткани халатов набухают от крови, по голой коже бежит блестящая капля пота. Хриплю. Полотна кружатся надо мной, кружатся, хлопают, как лебединые крылья, взметаются ввысь и смешиваются со звёздным светом. Я заваливаюсь на бок, цепляюсь за простыни, тянусь вверх. Чёрный клинок ложится в ладонь.

Потом я умираю — и просыпаюсь.

liv

Визиты Ставы всегда были некстати.

Это была, должно быть, её тайная суперспособность: она умела выбирать такие моменты, когда меньше всего я хотела разговаривать о полицейских делах, убийствах, национальных традициях и прочих отвлечённых материях. В этот раз она приехала как раз тогда, когда Метте в очередной раз перепутала синус и косинус.

Строго говоря, я не смогла бы вспомнить, как в моей жизни появились занятия математикой с отстающими. Кажется, бабушка поймала тот момент, когда Ксаниф уже уехал, а финансовую отчётность за зимний сезон ещё не доставили; на следующий же день в особняк стала приезжать жизнерадостная Метте с весёленькими тетрадками, обклеенными котятами и блёстками. В тетрадях она старательным ученическим почерком вычерчивала пирамиды, в гранях которых ей почему-то никак не удавалось разглядеть треугольники.

— Мастер Пенелопа! — Ларион всунул голову в двери, но сам остался снаружи. — Там приехала эта, с косичками. Говорит, ей назначено!

Я вздрогнула и случайно раздавила локтём модель, склеенную из клетчатого листа.

— Назначено?

— Ну, она так-то так и сказала!

Я кивнула Лариону, поднялась, велела Метте склеить новую пирамиду по образу и подобию, а сама накинула на плечи платок и двинулась к воротам.

Става отплясывала у калитки нервную чечётку: на ней в кои-то веки была закрытая чёрная одежда, а косички были убраны под плотную трикотажную шапку. Под стёганой курткой без опознательных знаков явственнотопорщилась кобура.

— Собирайся, — велела она мне, когда я только взялась за ручку калитки. — Поехали.

Видимо, удивление ярко отразилось на моём лице, потому что Става закатила глаза и пояснила недовольно:

— Есть наводка.

Я всё ещё гражданское лицо, хотела было напомнить я. Но Става уже остановилась перед охранной горгульей, крутанула на пальце кольцо с ключами от машины, тряхнула сложенными вшестеро документами на полицейский заказ. И я, вздохнув, сделала ей приглашение и повела в мастерскую.

Горгульи держались в достойном рабочем состоянии: так и стояли вчетвером у чисто отштукатуренной стены, на которой я вывешивала в рамочках грамоты, благодарности, сертификаты и прочую бессмысленную макулатуру. Става щёлкнула Хероватого по рогу, провела пальцем по хребту малой горгульи, будто проверяя на пыль, а потом решительно скрестила руки на груди:

— Ты не обязана. Но я очень попрошу тебя, Бишиг.

— Попросишь что?

Ларион стоял за окном и с интересом тянул шею, но я покачала головой, и он ушёл куда-то в сторону манежа.

— Сопровождать нас, — серьёзно сказала Става. — Возможно, будет штурм. Это первая серьёзная ниточка, брать будем жёстко, и твои навыки с горгульями…

— Ордера есть?

— Конечно.

Она протянула мне бумаги, и какое-то время я медленно их листала, а внутренне лихорадочно обдумывала, хочу ли лезть во всё это, и что мне за это будет. Ордер был завизирован и Волчьей Службой, и Комиссией по запретной магии; среди подписей был и мастер Персиваль, едва ли не единственный нормальный колдун во всей Комиссии. Среди документов была и заявка на привлечение «узкого специалиста», под которым явно подразумевалась я.

— Хорошо. Хорошо.

Мы быстро обсудили детали: все указания Става давала рублено и чётко, по-армейски, и я в очередной раз затруднилась определить, кто она вообще такая и чем занималась, когда не изображала из себя дурочку. Потом я велела Лариону вывести ещё нескольких моих горгулий, переоделась, закрепила на шее жёсткую защиту с щитком, сунула в поясную сумку несколько артефактов, ритуальный нож, чернильную ручку, мешочек мелких рубинов и флягу с колдовской водой, — и меньше чем через двадцать минут вертела головой на улице, пытаясь рассмотреть ставин автомобиль.

Я ожидала бы, что Става водит либо что-то маленькое и смешное, вроде ярко-розового «жука», либо, наоборот, бронированного монстра на колёсах ростом в половину меня. Но Става махнула от ничем не примечательной машины, довольно пожилой трёхдверки, на каких катаются на рынок не слишком обеспеченные старые девы. А горгулий погрузили в длинный крытый грузовик, с которого била в глаза яркая реклама оконной фирмы.

Было не позже десяти часов утра, вторник, самый конец марта; солнце плясало в капели и лужах; на перилах крутой лестницы к набережной нахохлились недовольные грачи, вернувшиеся в город всего несколько дней назад. Я навешивала на себя отводящие чары, вырисовывала ручкой на пальцах сокращающие знаки, которые могли бы пригодиться при штурме, мысленно ругала себя за то, что влезла в чужие проблемы, — и ещё не знала, что на самом деле увязла в них уже давным-давно.


Да, наверное, бедняжка Магдалина Клардеспри как-то связана со всем этим, — Става не стала спорить. Но вместе с тем расследование её исчезновения не дало решительно никаких результатов, а Большой Род Клардеспри устроил несчастную в санатории, под присмотром профессиональных сиделок и доктора из Сендагилея. Может быть, Магдалина и хотела бы указать на обидчиков, но сделать этого не могла: из глаз её смотрела одна лишь чёрная Бездна, в которой нельзя было увидеть ни искры уснувшего сознания.

Так что нынешний неожиданный прорыв в расследовании был никак не связан с ней. Но, к сожалению, для продвижения мохнатым понадобилась ещё одна жертва: вчера поздним вечером пожилой охранник планетария совершал обход территории и обнаружил на аллее перед зданием тело Тибора Зене.

— Тибор Зене мёртв?!

Става зашипела рассерженной кошкой:

— Тише, Бишиг!

Сколько точно лет Тибору Зене, я с ходу сказать затруднялась, но вот уже лет десять он мало участвовал в колдовских делах, всё больше спал на заседаниях и иногда сетовал на то, как разжижела к нашим временам кровь. Мы никогда не общались близко, и вместе с тем я не желала ему быть убитым на улице и умирать на холодном асфальте: после стольких лет служения островам он заслуживал иного. Было бы много лучше, если бы он тихо уснул в собственной постели, окружённый благодарными потомками.

— Смерть наступила около половины первого, — невозмутимо продолжала Става, — вследствие перитонита, наступившего из-за разрыва селезёнки. Согласно предварительному заключению, убийца нанёс погибшему не менее двух дюжин ударов тяжёлым тупым предметом по корпусу. Запах нападавшего не сохранился. На дорожке найдено несколько расколотых зеркал.

— И крысиные деньги?

— И крысиные деньги. Одна серебряная монета.

Тибор Зене — и Крысиный Король? Да ему последние годы плевать было и на политику, и на колдовство, и уж, конечно, на двоедушников.

— Деньги подбрасывает убийца?

— Не исключено, — кивнула Става. — Но у Матеуша Вржезе монеты нашли дома. Обыск у мастера Зене пока не проводился, о его гибели не объявлено.

— Родственники?

— Не сообщали.

С расследования убийства Асджера Скованда я уже знала кое-что о своеобразных методах работы полиции двоедушников; и можно было бы возмутиться, что потому лисы и заходят всякий раз в тупик, но именно здесь у них, наконец-то, кое-что получилось.

Дело в том, что, обнаружив криминальный труп и не поймав запаха убийцы, лисы не стали заморачиваться разными тонкими вопросами, — вроде того, кому выгодна гибель Старшего Рода Зене, или кем мог бы приходиться убийца жертве, или каковы возможные мотивы этого преступления, или, скажем, зачем были разбиты зеркала и с кем мог бы пожелать связаться покойный.

Вместо этого следователи спросили: а что почтенный мастер, подслеповатый и с трудом переставляющий ноги, делал поздней ночью на аллее перед планетарием, если планетарий, вообще говоря, вовсе не работает по понедельникам?

— Возможно, он встречался с кем-то из научных сотрудников? — предположила я. — Или решил пройти от университета пешком до дома, особняк Зене как раз находится…

Так всё, похоже, и было: лисы легко отследили последние перемещения мастера Зене. Он действительно шёл от главного корпуса университета; его стены старик покинул около одиннадцати тридцати, что подтвердили на вахте.

Но что погибший делал там, в университете, в такое время?

Да всё что угодно, сказала бы в ответ я. Тибор Зене числился почётным профессором и имел привычку гонять чаи на кафедре ритуалистики, рассуждая о несовершенстве системы образования и том, как уровень подготовки студентов падает буквально с каждым годом и странно, что всё ещё не пробил дно.

Но здесь Ставе удалось меня удивить. Тибор Зене приехал в университет сразу после заседания Конклава, которое вышло вчера на редкость бессмысленным. Затем он действительно несколько часов провёл на кафедре, после чего помыл за собой кружку и убрал её в шкаф, снял с крючка пальто и бодрым шагом двинулся в туалет на первом этаже, где и провёл примерно четыре часа.

— Несварение?..

Става наморщила нос. Облюбованный мастером Тибором Зене туалет находился в дальнем конце первого этажа, относился к старым постройкам и не пользовался особой популярностью у университетских преподавателей.

Асджер Скованд и Матеуш Вржезе тоже уважали этот сортир, вспомнили лисы. Никого не удивляет колдун, приехавший в университет Амриса Нгье: мы то работаем в нём, то встречаемся между собой, а отдельные умельцы даже основали при нём покерный клуб. И, конечно, никто не записывает, как надолго уважаемые джентльмены отлучаются в уборную; тем более что и Асджер, и Матеуш вполне укладывались в тридцать-сорок минут, которые легко объяснить небольшой пищеварительной неприятностью.

А ещё этот туалет — вообще-то мужской, — на регулярной основе посещали женщины. И тоже, так сказать, задерживались.

Словом, мохнатой полиции очень хотелось ковыряться в дерьме, что они и делали большую часть утра. И с помощью крысиных денег Асджера Скованда, на которых обнаружили ключи к запретным скрывающим чарам, нащупали хорошо замаскированный люк.

— Вполне вероятно, что все подозреваемые давно оттуда свалили, если вообще там были, — мрачно резюмировала Става. — Наши умельцы мучались с этой дверью несколько часов. Там, говорят лисы, воняет запретной магией. Может быть жёстко, Бишиг. А, может быть, я зря тебя сдёрнула.

Я кивнула, а потом попросила пистолет.

lv

В университетский туалет набилось никак не меньше двух десятков человек, — к счастью, он действительно был исторической постройки, большой и помпезный, на дюжину кабинок, с небольшим бассейном и с мраморным фонтаном в центре. Длинный ряд писсуаров благоухал хлоркой.

Теперь же часть перегородок безжалостно разобрали, один из унитазов разбили, во всех углах сияли камни артефактов, а поверх выключенного фонтана стоял алтарный комплекс. Вооружённые люди под видом «ремонтной бригады» держали на прицеле пустую стену, я вывела горгулий на позиции, кто-то щёлкнул пальцами, — и фактурная штукатурка сошла со стены волной, будто атласная ткань.

А за ней была площадка, крутая лестница и лифт.

Лифт оказался сломан, причём, похоже, безо всякой связи с приходом полиции: выдохлись камни, питающие подъёмный механизм. Лестница уходила вниз на шесть пролётов: вот и ответ, почему старенькому Тибору Зене потребовалось столько времени на это посещение.

Первым спускался Хероватый, за ним — штурмовая группа, а я держалась за ними, цепко контролируя чары полицейских горгулий. Дремлющего над книгой юношу на нижней площадке повалили на пол даже раньше, чем он успел хоть что-то понять.

— Кто внутри?! — рычала Става, вдавливая дуло пистолета в основание его шеи.

— Жёлудь! Больше никого, я клянусь!..

— Какой к херам Жёлудь?!

Паренёк всхлипывал и что-то мямлил, пытаясь уложить слова в членораздельные реплики. Полицейские обшаривали комнату — это была, похоже, рецепция, с небольшой барной стойкой, длинным кожаным диваном и многообразием картин на стенах; над диваном висела пробковая доска с чем-то вроде архитектурного плана.

Дверь в конце комнаты была заперта.

— Как отпирается?!

— Именные монеты!.. Только вход ведь по одномууу…

Несчастный свидетель скулил что-то про правила торгов и систему учёта, но всем было, конечно, плевать на проблемы чёрной бухгалтерии у людей, работающих на Крысиного Короля. Юношу подняли, встряхнули, провели суровое внушение с оружием у бледного лица; и, пока он сперва отпирал сейф, а затем возился с артефактами у двери, я разглядывала вывешенный на стене план.

Он изображал что-то вроде фестиваля, — примерно так мог бы выглядеть план какой-нибудь ерундовой ярмарки народного творчества. Вытянутый зал был застроен четырьмя рядами: «Книги», «Артефакты», «Алхимия» и «Другое», а в самом центре кругом была отмечена зона «Объявлений о заказах и услугах». Рядом с планом висел плакат с мелкими трафаретными буквами: «Правила посещения».

Странное место, скрытое запретной магией под старыми башнями Университета Амриса Нгье, называло себя «Свободным торгом». В зал было несколько входов: этот, с рецепцией, и другие, также расположенные тайно, и не имеющие сотрудников.

Желающий продать что-то запретное мог арендовать на торге стол, разместить на нём свой товар, снабдить описаниями и ценой. Желающий купить — посетить торг, выбрать продукт и оставить на столе деньги. После каждого посетителя дежурный заходил в зал, забирал оплату и записывал информацию о продаже в гроссбух.

Каждого участника торгов одобрял «совет акционеров»; условия прописаны не были, но плакат хвастал «высочайшей надёжностью», «гарантиями анонимности для всех участников», «строго индивидуальными посещениями» и «всесторонним контролем за качеством изделий».

Целое гнездо чернокнижников, и где — под университетом! Подумать только!..

Я хотела было показать Ставе плакат, но как раз в этот момент дверь в зал, наконец, щёлкнула — и открылась.


Что сказать: чернокнижники торговали с комфортом. Зал находился, похоже, под трубами уведённых под землю каналов, был высоким и светлым, а в стенах между лепными колоннами виднелись решётки вентиляции. В центре зала стояла кованая театральная тумба с объявлениями, у столов — мягкие резные стулья, и сами столы тоже были приличные, с вышитыми скатертями под начищенным стеклом.

Продавали здесь разное. Книги были выложены обложками вверх, как на студенческом развале после учебного года, только на развалах не бывало таких книг; целый стол занимали сочинения Зена Лаалдхааги, в витринном шкафу выставлялись гримуары, а над одним из столов виднелась аккуратная табличка: «Трансмутация. Жертвоприношение».

Запретность артефактов и алхимии с первого взгляда оценить было трудно. А вот стол Жёлудя, единственного сейчас посетителя, относился к ряду «Разное»: он занимался подделкой сертификатов о безопасности.

— Нихрена тут не покупают, — возмущённо скрипел он, пока полицейские упаковывали его в наручники. — Ни-хре-на! Думаете, я тут хорошие деньги сделал? Приличные, может быть? Хер! Десять процентов возьми им и отстегни, а за что, скажите мне, за что?!

Сам Жёлудь оказался неприятным на вид двоедушником с землистым цветом лица; в его облике было что-то крысиное. По словам нашего вынужденного провожатого, он пришёл ранним утром и всё это время занимался оформлением своего стола.

— Всё надеются небось, что Барт вернётся. А он не вернётся! Он помер, чего неясного?!

Я вздрогнула и отвернулась. Группы вооружённых людей прочёсывали ряды и вскрывали двери: их набралось пять или шесть штук, и они уходили наверх, а потом по каналам дальше в город. Рыжие стрелы лис — их было никак не меньше десяти — исследовали зал. Горгульи светили красными глазами из углов и проходов: Става велела останавливать всякого, кто не имеет полицейского жетона.

— Что вы знаете о смерти Тибора Зене? — мрачно спросил кто-то полицейских у Жёлудя.

— А что, старик помер?

Перепуганный служащий был настроен сотрудничать и охотно показал нам стол Тибора Зене, — почтенный Старший был, оказывается, продавцом, и его товар был далеко не так безобиден, как какие-то там поддельные сертификаты. Тибор Зене продавал книги о Бездне, оригиналы рукописей трёхвековой давности: дневники наблюдений за жертвами хищного утра, анализ чёрных эманаций и расчёты геометрии ритуалов, способных разорвать границу между человеческим и чудовищным. За одно обладание такими текстами даже на островах могли бы казнить, а здесь они были выставлены на столе, под софитами, и при каждом томе стояла табличка со сногсшибательной ценой.

В раскладке книг было пустое место: одну из них кто-то, похоже, недавно купил.

— Высококлассный товар, — жалобно пискнул парень с рецепции, но под суровым взглядом Ставы мгновенно заткнулся.

Ни Асджер Скованд, ни Матеуш Вржезе на Свободном Торге ничего не продавали: они приходили как покупатели, и служащий только виновато пожал плечам в ответ на вопрос об их покупках. Приходили не из города, через рецепцию, это да. Почему? Кто их знает; может быть, через университет им было удобнее.

— Ясно, — тяжело уронила Става.

Она была, похоже, главной в этой группе: лисы отчитывались ей, показывая на какие-то области зала и быстро наговаривая что-то на массивный диктофон. Я отошла в сторону, не желая погружаться ни в совершенно непонятные для меня описания запахов, ни в служебные тайны.

Куплю хорошие сны, — значилось в одном из объявлений в центре зала. — Ваша цена. Почтовый ящик № 81.

Ящики стояли здесь же, в зале, вдоль одной из стен; их было двенадцать рядов по десять штук, и только в этот момент до меня начал потихоньку доходить масштаб.

Их было много, этих чернокнижников. Огиц — большой город, и публика в нём часто меняется: кто-то приезжает, кто-то уезжает; и среди них были, похоже, сотни людей, которые хотели продать или купить вещи, некоторым из которых вообще не следовало бы существовать. В алхимическом ряду несколько столов подряд занимали наркотики, а в артефакторном была целая этажерка, заставленная взрывателями.

Но ладно бы то, что люди занимались недостойными, опасными вещами. Они ведь пришли сюда не просто так, с улицы. Они проходили какое-то собеседование, приносили, вероятно, клятвы; они получали крысиные деньги, отпирающие невидимые двери. И где-то там, в городе, были люди, которые держали в руках все ниточки. Там был человек, принимавший решения и ведущий списки.

Был ли это… Крысиный Король?

Это был сюр, это был абсурд. Но вместе с тем, я признавала, это был хороший ход. Если Крысиный Король и мог подкупить колдунов хоть чем-то, это была, конечно, запретная магия. Та самая, что была недоступна и порицаема, та самая, которой вообще, говорят, не существовало — и которая манила собой много десятков лет.

Я знаю, о чём говорю: мой отец был чернокнижник. Он придумал страшные, чудовищные вещи, и мечтал сделать их даром своего нового Рода.

Может быть, я должна бы радоваться тому, что он умер.

— Спасибо, Бишиг, — Става хлопнула меня по плечу. — Думаю, ты не понадобишься. Я велю кому-нибудь из ребят отвезти тебя домой вместе со всем зоопарком.

Я кивнула, а потом всё-таки спросила:

— Почему штурм? Вы же никого толком не поймали. Всё это было долго, кто-то наверняка узнал. Не лучше ли было проследить? Тихо?

Става поморщилась, но, кажется, не разозлилась. И сказала только:

— Запахи.

Хорошо обученная лиса могла бы взять запах недельной давности — в идеальных условиях, которых никогда не бывает в жизни. Но если вокруг было много других людей, если рядом алхимические средства или если был, скажем, дождь — лиса могла поднять след от силы сутки. Следить и медлить было бы риском, и Става на него не решилась.

— Минут тридцать подожди, я кого-нибудь тебе выделю. Можешь пока, — Става криво усмехнулась, — почитать тут что-нибудь.

Я не стала ничего читать: от вида многих из запретных книг бросало в дрожь. Я прошла по рядам, поглядела, как блестят в свете ламп ступки с алмазным напылением, — совершенно обычные, в них не было ничего запретного, кроме, возможно, происхождения. Полюбовалась на россыпь ловцов снов с накопителями, которые запретили лет пятьдесят назад, когда очередной пленник прекрасной грёзы отказался просыпаться. Рядом стоял ящик с россыпью резных деревянных амулетов: «На удачу», «На богатство», «На счастье» — и прочие абстрактные пожелания, запрещённые из-за непредсказуемости воздействия.

По соседству выстроились в ряд деревянные фигурки от силы с ладонь в высоту; работа была невероятно тонкая — здесь можно было разглядеть и цветы в причёске, и навершие посоха, и морщинки-лапки вокруг глаз. Вот женщина в карнавальной маске правит лодкой, а вот улыбчивый юноша в шароварах почёсывает сидящую у него на плече птицу.

Отражения, — гласила надпись под ценой. — Неклассический набор для интуитивного гадания. Липа, ручная работа.

Рядом с табличкой сидел, смешно сложив уши, деревянный заяц.

lvi

Никогда, никогда я не позволила бы себе такого: есть правила, есть принципы, есть, в конце концов, этикет, вбитый на самую подкорку сознания. Но теперь всё во мне замерло, умерло; всякий звук стих; и в сбитом ритме, который отсчитывало беспринципно громкое сердце, весь мир виделся теперь прозрачным и пронзительно ясным.

— Где Ёши? — отрывисто спросила я у горгульи, замершей каменной скульптурой у калиток.

Расплывчатая путаница образов: светлые полотна халатов, уходящие по улице вниз, к трамвайной остановке.

— Отменить приглашение, — велела я, и ничто внутри не дрогнуло. — Снять право управления. Задержать при появлении.

Камни ритуального комплекса, на котором сидела горгулья, мигнули, будто переговариваясь, — и создание важно кивнуло, а затем прикрыло глаза, погружаясь вновь в безучастный сон.

Я шла к дому, и внутри меня всё было ровным, жёстким, пронзительным. Распахнула шкафчик на кухне, сорвав охранные печати и ляпнув кровью на обои; сняла с крючков десяток ключей, нанизала их на бечёвку. Закурила и позволила дыму течь, будто воде, и закрутиться вихрем у рупора вентиляции. Поднялась на третий этаж, перешагивая через ступеньку, рванула двери — и отперла первый из замков.

Ёши держал свои комнаты в относительном порядке: все инструменты были разложены по ящичкам, а деревянная стружка сметалась в жестяные банки, сохраняя пол чистым. Через всю мастерскую были протянуты верёвки, на которых Ёши развесил зарисовки, — они покачивались, чутко реагируя на движение воздуха; к большой магнитной доске над столом прицепились наброски с размерами: виды спереди, сверху и с каждого из боков.

Рванула ящики стола, небрежно перемешала карандаши. вытряхнула подложку, простучала дно. Ещё один ящик, и следующий. Плоский короб с бумагами я вывернула над полом — и позволила листам разлететься по паркету стаей испуганных птиц; в их крыльях многократно отражалось, как в зеркалах, моё карандашное лицо. Я топтала рисунки безжалостно, почти не замечая трагического шелеста бумаг.

В ящиках — одно только дерево, но я всё равно открывала каждый, зарывалась руками в заготовки, прощупывала стенки. Безжалостно сдвинула в центр комнаты стеллаж с готовыми работами, — ни одна из десятка недоделок не содержала на первый взгляд чар, но кто знает, зачем нужны были все эти птицы, и не были ли они тоже каким-нибудь символом, принятым у чернокнижников?

Подцепила ножом краешек обоев, прикрывающих спрятанный в стене сейф. Но Ёши был недостаточно глуп, чтобы считать, что я могла бы о нём не знать: сейф был пуст и дышал пылью.

Отходящий в углу плинтус тоже не скрывал грязных тайн, одни только проржавевшие гвозди и мышиный ход. В потайном ящичке бюро — смешанная с табаком лёгкая дурь, судя по виду жестяной коробочки и лишь слегка поцарапанной фольге — даже не вскрытая.

Я потрясла шторами, высунулась из окон, заглянула за батарею, расчихалась, разозлилась и перешла в кабинет, оглушительно хлопнув дверью.

Этой комнатой мой супруг вообще, похоже, почти не пользовался; да и какие могли быть дела у человека, который готов был бегать от любой родовой обязанности. Шкафы были пустыми, ящики стола — тоже, и даже тяжёлый малахитовый прибор остался здесь от прошлого владельца, а чернильница оказалась пустой и липковатой. Ёши принёс сюда только печатную машинку, старенькую, но бойкую, с отдельным рядом клавиш для отпечатки герметической символики; на единственной занятой полке нашлась от силы пара десятков книг.

Я дёрнула ручки шкафа, прошлась пальцами по корешкам. Зен Лаалдхаага, «Личностная нумерология». Маркус Кромм, «Сакральная геометрия. Неопубликованное». Дипали Тхакур, «К дискуссии о связи законов небесных сил и удалённости от экватора». Настасья Вторяк, «Милостивая дева».

Я пролистала последнюю книгу наугад. Прориси, выполненные по берестяным изображениям, представляли женскую фигуру с провалами Бездны вместо глаз: так на севере Леса в старину изображали смерть.

Что стоило мне зайти сюда раньше?

Двоедушники — те же животные: они привычны к тому, чтобы, учуяв пару, забиться с ней в тесную земляную нору и так жить, уткнувшись носом в чужую шкуру. Колдуны же, даже обменявшись кровью и зеркалами, не забывают чувства собственного достоинства. Я никогда не считала себя вправе вломиться к Ёши без стука, или залезть в его вещи, или требовать ответа, где он был вчера или чем планировал заняться завтра; я не могла бы спросить, что у него за душой; я не стала бы вытряхивать из него ответы на вопросы, на которые он не хотел отвечать, — потому что, мужем он мне приходился, или партнёром, или любовником, или членом Рода, он оставался отдельным и самим собой.

Меня так учили. Так жили мои родители. Так было правильно. Но, похоже, я давала Ёши слишком много воли — и пропустила все его случайные или намеренные оговорки о «магии», все странности и подозрительные совпадения, и вместе с ними тревожный голос собственной крови.

Зачем Ёши понадобилось вдруг жениться? Бабушка объяснила просто: он отвратительный, мол, управленец, и признал наконец, что не справляется сам. Эта свадьба была хорошей сделкой для Бишигов, но и для Ёши — неплохой: он получал наконец благословение решительно ни о чём не думать и мог с полным правом оставить неуклюжие попытки принести островам хоть какую-нибудь пользу.

Я сама никогда не пошла бы на подобное. А он пошёл; ну так люди разные, и среди них встречается и вот такое тоже. Низкий, недостойный поступок, но совершенно объяснимый.

Почему болтает обо всякой ерунде, не сочетающейся вовсе с классическими учениями? Ничего удивительного; он ведь много лет жил среди лунных, а всем известно, что лунные — не от мира сего. Ёши художник, человек увлекающийся, склонный искать прекрасное. Из этой же тяги к красоте он и читал, должно быть, всякую ересь.

С чего, в конце концов, мне «стоило бы держаться от него подальше»? Тьфу! Дурацкая дань вежливости; пустые, бессмысленные слова вместо честного признания, что ему не нравятся мои сиськи. Нашла тоже, Пенелопа, что выдумать — предложила собственному мужу секс!..

Словом, я много недель оправдывала его, не всегда даже сознавая это. Потому что, конечно, бабушка была права: я слаба, склонна к самообману и не желаю замечать очевидного, даже когда этим очевидным мне тыкают прямо в лицо. Я распустилась, растеклась розовой соплёй и позволила ему приглашать меня на странные концерты, целовать и трогать за задницу.

И всё это время — Ёши Бишиг был чернокнижником.

Я треснула дверкой шкафа с такой силой, что в ней вздрогнули и зазвенели тревожно стёкла.

В гостиной обыск пошёл бодрее. Я ощупала обивку кресел, скатала в рулон ковёр, перетрясла диванные подушки. Выпотрошила бар, едва не смахнув на пол бокалы. На верхних полках громоздились шкатулки, явно привезённые Ёши из дома; некоторые оказались пустыми, а в некоторых лежали саше с травами и специями. Я взвесила их на ладони, открыла пару наугад, и по полу застучали, подскакивая, чёрный перец и какие-то мелкие орехи.

На журнальном столике перед креслом нашлись альбомы — в одном была выдрана половина листов, а на оставшихся теснились наброски, выполненные чёрной ручкой. В другом поверх типографской линейки шли штрихи, палочки и закорючки; вряд ли какой-то шифр, скорее непонятные для меня упражнения. Ещё было что-то вроде театрального дневника с вклеенными в страницы билетами, практически пустой ежедневник, тетрадь с формулами изначального языка, в которых я не видела на первый взгляд ничего подозрительного. И личный дневник — толстый блокнот в твёрдой синей обложке с торчащей между страниц измочаленной закладкой.

Пролистала наугад. У Ёши был неожиданно твёрдый, угловатый почерк, совсем не сочетающийся с лёгкими, пролётными линиями его рисунков.

[…] за роялем похожа на отражение. Но ночью снова считал. Заборы и лабиринты столбика, колёса счётов, между кнопками арифмометра провалы до самой Бездны. Упал. Заблудился.

Всё вошло в ситуацию, которую я бы понял как «что-то могло бы и не могло»; но ведь нельзя толком ничего изменить: да и незачем.

Поля этого листа были раскрашены под фортепианные клавиши. Я пробежалась по ним пальцами, нахмурилась — и перелистнула страницу.

Если Ёши и писал здесь признания в своих преступлениях, он делал это столь витиевато, что я не могла понять, что они значат; излишне абстрактные записи он снабжал иногда короткими зарисовками, оттенёнными кое-где мазками цвета. На последней странице Ёши аккуратно фиксировал карточные долги, по большей части чужие; не было ни платёжек, ни заказов, ни описаний запретных ритуалов.

Зато в самом низу, под очередной россыпью рисунков и набросков, лежали бумаги, которые я уже видела однажды мельком и приняла тогда за архитектурные планы. Это была схема «Свободного торга», вроде той, что висела над диваном на репепции, и вычерченные вручную схемы коридоров. Надписей не было, только над кругом театральной тумбы Ёши подписал своей рукой: «об’явления».

Больше в гостиной не нашлось ничего интересного. Я решительно вошла в спальню, безжалостно выгребла на пол содержимое комода. Вытряхнула корзину с грязным бельём. Щёлк, щёлк. щёлк — хлопали ткани многочисленных халатов, которые Ёши не пожелал с чего-то повесить в гардеробную и держал здесь. Перед зеркалом штабель банок, их запахи смешивались, путались, били в лицо какофонией. В тумбочке журнал с обнажёнкой и мятое ручное полотенце. Фу, какая гадость.

Я почти понадеялась, что не найду больше ничего ужасного, — и наткнулась на поясную сумку, лежащую почему-то на подоконнике. Ручка, пропуск в университет, трамвайный билетик со счастливым номером.

И крысиные деньги. Три крупные монеты из юбилейного набора, с золочением поверх цифры «5» и прожилок лесных трав.

Профиль Большого Волка с другой стороны монеты был полностью стёсан; края резали кожу, словно лезвие.

Аверс был гладким, как зеркало.

lvii

Он был неплох в драке, этот Ёши: посох взметнулся вверх, ослепительно сверкнул камень, деревья зазвенели хрусталём от расходящейся силы — и горгулья, перекувыркнувшись через голову, шлёпнулась на дорожку. Рубящее движение, свист чар, что-то вспыхнуло, загорелось; тяжёлый хвост ударил по плечам, и человек рухнул коленями в гравий; щит разошёлся куполом и разбился; Гончая лапами толкнула в грудь, распахнула пасть. Дуло огнемёта уткнулось в мужское лицо.

Он всё ещё пытался бороться. Что-то блеснуло, хлопнуло. Треск, подобный электрическому — это Химера разбила камень в навершии посоха. Голем стиснул человеческие запястья каменным хватом.

Я могла бы, конечно, встретить его сама и сказать холодно: «нам нужно поговорить». Но я смотрела из окна безучастно, не столько наблюдая, сколько достраивая картину безнадёжного сражения.

Прикрыла глаза. Разорённая тёмная комната давила, как склеп чужого Рода. Я распахнула створки окон, и мастерская промёрзла; ветер разбросал истоптанные листы, загнал их в углы и под шкаф. Статуэтки стояли на подоконнике шеренгой грубых, недоделанных лиц.

Голем завёл Ёши в комнату и с силой усадил на стул. Я сделала знак, — и он отпустил пленника, отступил на шаг, а затем аккуратно прикрыл дверь и замер.

— Мне бы хотелось пояснений, — ядовито сообщил муж, растирая руки. У него был помятый вид.

Я трамбовала табак в самокруточной машинке. Вжжжик — сигарета получилась плотной, идеально ровной. Щёлкнула зажигалкой, затянулась.

— Пенелопа?

Я выдохнула дым:

— Я тоже хочу объяснений.

Я швырнула в него крысиные деньги и не расстроилась тому, что он не успел их поймать: одна монета пролетела мимо, одна плашмя ударилась в плечо, а третья — попала в лицо ребром, оставив длинный порез, мгновенно набухший кровью.

Что-то во мне надеялось, что он удивится, и всё это окажется дурацким недопониманием. Но Ёши помрачнел и сказал только:

— Тебя это не касается.

— Не касается?! Ты притащил в мой дом запретную магию!

— Это не твоё дело.

— Ясно, почему из тебя не вышло пристойного Старшего. Здесь всё — моё дело!

— Именно это — только моё. Отзови голема. Тебя это всё не касается.

Всё тело напряглось, локти впились в бока до боли, — так сложно было не сорваться в непристойное рукоприкладство. Мир вокруг был пустым, звенящим и ярким, пол казался стеклянным, а стены — плоскими декорациями.

— Десять лет, — сухо сказала я, — десять лет мы отмывали репутацию Рода от обвинений в чернокнижии и глупых слухов. Я делала это не для того, чтобы сейчас ты приволок в дом крысиные деньги и похоронил всё, к чему я стремилась. Мне плевать на твои дела. Я должна знать всё, что ты натворил, чтобы успеть это исправить. Кто знает твоё имя? Есть документы? Улики? Комиссия?

Ёши молчал. Он сидел с идеально прямой спиной, острая линия подбородка отбрасывала кривую, гротескную тень. Выражение его глаз я не могла определить.

— Ты представляешь, что было бы, если бы мастер Вито нашёл здесь крысиные деньги?! У Комиссии зуб на Бишигов, и наша семья…

— Мне плевать на твою семью.

— Это твоя семья!

— С какой бы стати?

Я сжала кулаки и тяжело тряхнула головой.

— Ты теперь Бишиг, Ёши. Ты пришёл в наш дом сам, мы не звали тебя. И если ты привёл в мой Род запретную магию…

— …то что?

Я задохнулась гневом и вцепилась зубами в сигарету.

Я ждала его никак не меньше двух часов, и всё это время я думала — но так и не смогла придумать, что с ним теперь делать. Конечно же, я не могу передать его полиции; равно я не могу просто закрыть глаза и сделать вид, что никакого чернокнижия не было. Выслать на острова? Это ударит по репутации едва ли не больше разборок с Комиссией. Что найдут сегодня люди Ставы, что поймут из этого, и насколько глубоко увяз в этом Ёши?

Не было ни ответов, ни решения. Только глухая, болезненная ярость, то сворачивающаяся в груди беспокойным клубком, то бросающаяся молнией.

— Я могу тихо похоронить тебя в родовом склепе, — медленно сказала я. — И я буду в своём праве.

Он прикрыл глаза, помассировал пальцами виски, поморщился. И сказал, улыбаясь чему-то своему:

— Ну, давай. Идём вниз?

— Есть хоть что-нибудь, к чему ты относишься серьёзно?

— Конечно.

— Например, запретная магия?

Ёши провёл подушечкой большого пальца по щеке, — на нём остался след свернувшейся крови, который он растёр между пальцами. Он не выглядел, честно говоря, ни пойманным с поличным преступником, ни съехавшим с катушек еретиком; скорее — смертельно уставшим человеком, который видит в этой отвратительной сцене странное облегчение.

— Ты похожа на раннюю весну, Пенелопа. Не лезь в это всё. Не надо.

Я задохнулась вспыхнувшей снова яростью, а он усмехнулся:

— Или что, ты не умеешь пройти мимо, каменная девочка?

Нестерпимо хотелось ударить его, потрясти, чтобы вся эта нелепая шелуха бессмысленных слов осыпалась с него, как осенняя листва. Гнев плескался во мне, переливался через край, застил глаза, а Ёши так и сидел, холодный и непроницаемый, и смотрел на меня насмешливо и чуть печально:

— В доме нет запретной магии. Пара книг и деньги, больше ничего. У тебя не должно быть из-за этого особых проблем, и Вито ведь тогда ничего не нашёл.

— Если у тебя есть мастерская в городе, это мало что меняет. Ты держишь стол на чёрном рынке! Это…

— Это ничего особенного. Неклассические отражения, амулеты «на удачу» и прочая ерунда. Маленькие увлечения, которые никак не касаются Рода.

— Это запретная магия.

— И что с того?

— Она называется так, потому что запрещена. Она опасна! Всё это — опасно! Или что же, жертвоприношения тебе тоже — «ничего такого»?

— Это разные вещи, Пенелопа. Есть понятие меры, и я…

— Переходишь её. Границы запретного и разрешённого определены законом! И ты не можешь сам вдруг решить, что вот это недопустимо, а вот это…

Ёши закатил глаза и отвёл взгляд.

Мне нестерпимо хотелось сделать ему больно, но вместе с тем я не могла отдаться этому порыву всерьёз: что-то внутри уже грызло меня кисловатым, шипучим чувством стыда и за нападение горгулий, и за порез на щеке. Старшая Бишиг заботится о чести своего Рода, это верно; и вместе с тем она сдержанна и справедлива, и, конечно, никогда не опустится до физического насилия.

Я должна быть сильной. Я должна быть выше этого. Я должна уметь добиться того, что мне нужно… без всякой грязи.

— Мои отражения — это просто статуэтки. Деревянные фигурки. Они не опаснее какого-нибудь подсвечника.

— Но образы…

— Что образы? Если я нарисую ружьё и повешу картину на стену — ты скажешь, будто оно должно выстрелить? Это искусство, Пенелопа. Это очень мало и очень много вместе с тем. Мне казалось, ты должна понимать. Мне казалось, что ты…

— Хорошо. Хорошо! В Бездну статуэтки. Амулеты? «Ерунда»? Что ещё?

— Амулеты, — послушно повторил Ёши, — «на удачу», «на счастье» и подобное, нефрит и окаменелое дерево в кедре. Скажи мне, что не чертила такого в детстве и не зарывала их в земле под бутылочным стеклом.

Я сглотнула и отвела взгляд. «Секретики» — на удачу, на счастье, на силу и даже, страшно вспомнить, на хорошего мужа, — были маленькой детской тайной, о которой знали решительно все. На стекло нужно было капнуть кровью, а затем ждать, пока космос воплотит в жизнь твоё самое сокровенное желание. Лет в шесть это казалось волшебством.

— Прочая ерунда, — невозмутимо продолжал Ёши, — браслет из можжевелового дерева, на каждой бусине — одно из тридцати двух имён Тьмы. Ловец снов, зачарованный через ро и не сертифицированный. Несколько штук, которые я привёз из друз. Всё это запретное, конечно.

Ему хотелось верить. Пусть это всё окажется и правда… ерундой, без чернухи, без дикого, без страшного. Я извинюсь за горгулий, мы пожмём друг другу руки, и всё станет хорошо.

Но чёрный рынок. Даже если это просто невинное увлечение, зачем тогда ему чёрный рынок?

Но Крысиный Король. Убийства. Хищное утро. Это не похоже на совпадения. Это не похоже на ерунду.

— Магдалина, — отрывисто сказала я. — Тибор Зене. Ты что-то знаешь. И Асджер Скованд… он ведь приходил к тебе?

Ёши вздохнул.

— Я не хотел тебя втягивать.

— Я уже по уши в этом дерьме.

— Мы все, — рассеянно поправил Ёши. — Мы все в нём с ног до головы.

Я хмурилась и смотрела на него в упор. И он, в конце концов, сдался:

— Ты будешь грог? Я расскажу.

lviii

То, как Ёши готовил, было похоже на колдовство: мягкий плеск алкоголя, тёплый свет, отмеренные на глазок специи, помешивание — три движения по часовой стрелке, одно против.

— Моя сестра умерла год назад, в равноденствие, — сказал он, взбалтывая что-то в тёмной бутылке без этикетки.

— Озора?

— Озора Се. После университета она должна была стать Старшей. Я был в друзе, со мной связалась Харита, когда её… нашли.

— Что случилось?

— Сказали: несчастный случай.

Друза — странное место. Там кажется, будто время течёт иначе. Там сам воздух будто другой, пустой, зыбкий, и свет проходит через одиннадцать божественных линз, чтобы стать частью тебя. Там легко забыть… обо всём, раствориться, стать частью космоса.

Ёши нарисовал в друзах много сотен картин — абстракции, которые теперь не удавались ему больше. Там всё сводилось к свету, к чистому чувству, к мгновенной эмоции. И когда загорелось зеркало, всё это — стеклянное, прекрасное, — разбилось.

Следствие установило, что после ссоры с молодым человеком Озора вышла из лаборатории при красильном заводе, где проходила алхимическую практику, но пошла не к станции, а в лес, — и там, похоже, заблудилась и обморозилась. Девушку нашли через двое суток в заснеженном лесу ещё живой. Она умерла в больнице Сендагилея, не приходя в сознание.

Похороны организовывал поверенный: порядочный колдун, которому была чужда эмпатия. Он заказал саркофаг и гордился тем, что удалось найти достойный по хорошей цене, пусть даже его вычурное старомодное оформление мало сочеталось с молодостью покойницы. Девушку нарядили в лучшее платье, волосы заплели в косу и сбрили, и Ёши с трудом узнавал сестру в прибранном лице, черты которого подтянули нитками.

Чужая девушка лежала в бальзаме, будто в священной воде, и спала.

Харита лично привезла к склепу объёмный траурный венок. Несостоявшийся жених плакал и целовал банку, в которую заключили уши Озоры. Свидетели, группа двоедушников, которые её нашли, неловко топтались в дверях склепа и неуклюже выражали соболезнования.

Ёши не мог смотреть на них всех и уехал назавтра же.

А несколько дней спустя, уже в друзе, Озора стала ему являться и говорить странное: про Крысиного Короля, про чернокнижников, про чёрную воду, про проклятия и про то, что весь мир заодно, и сильные, жадные до власти люди ведут его в пропасть.

Что бы она понимала — девчонка-студентка — в том, куда катится мир? Ёши оплакивал её и пил, а она, упрямица, никак не унималась и не хотела вспоминать ни счастливое детство на приморском берегу, ни дельфинов, ни зверинец, ни птиц. Она повторяла из раза в раз: если хочешь почтить мою память, сделай так, чтобы больше никого не убили.

Когда Ёши спросил Хариту: не может ли быть такого, что смерть Озоры всё-таки была криминальной? — Харита отреагировала сочувственно. Я понимаю, сказала она, ваше горе, господин Ёши. Вам нелегко, должно быть, оставаться последним из великого Рода Се. Но все обстоятельства были установлены ясно, весь путь погибшей прослежен. А если она говорит вам что-то иное, помните, что покойные не всегда… объективны. Она замерзала, бедняжка, она могла бредить. Сознание путается. Возможно, вам нужна помощь, господин Ёши? В пансионате на острове Бишиг вы могли бы…

Озора отозвалась на всё это нецензурной бранью, которой не пристало владеть девушке из хорошей семьи. Она говорила, её слова были похожи на бред, и всё-таки они… складывались.

Озора утверждала, что её похитили, и что в организованной группе людей она разглядела толком и узнала одного только Тибора Зене, и больше никого. Ей вычертили ножом на спине отменяющий знак, чтобы заглушить её чары, больше суток держали в камере, а потом — выкинули в снег. Озора слышала, как странные люди говорили о Крысином Короле, об «операции», о будущем, о свободной магии и прочих расплывчатых, странных вещах. Чего хотели от неё? Этого Озора так и не поняла: они ничего не спрашивали и ничего не объясняли.

Крысиный Король? Какая ерунда! Никакой колдун не стал бы работать на Крысиного Короля, это всем ясно. Должно быть, Харита права, и несчастной перед смертью привиделось разное.

Тем не менее, летом Ёши вернулся в Огиц, спустился в склеп, вскрыл саркофаг, слил бальзам, раздел труп своей сестры и нашёл на пергаментной коже спины чёткие контуры вырезанного ножом отменяющего знака.

— Следователи не могли этого пропустить, — прошептала я, вцепившись вкружку до боли в костяшках пальцев.

Я не смогла вспомнить, когда появились и эта кружка, и грог. Я сидела в кресле, поджав под себя ноги, а Ёши сидел на ковре, откинув голову на подлокотник.

Гостиная хранила следы моего неаккуратного обыска: часть бумаг разлетелась, штора была частично сдёрнута с крючков, ковёр Ёши раскатал криво, а сам он перебирал сейчас пальцами мелкие орешки, невесть как оказавшиеся на полу.

— Конечно, — спокойно согласился он. — Не могли.

— Они должны были знать. И Харита. И поверенный…

Это был полный абсурд, — такой, что я не поверила. Но Ёши, не затруднившись ни на мгновение, подтвердил свои слова малым кровным обязательством; кровь, кажущаяся чёрной в слабом свете торшера, сбежала по линиям ладони и подчеркнула собой круг брачного зеркала.

— Харита Лагбе, глава колдовской полиции, — Ёши криво усмехнулся, — оплот законности, дитя длинного и могущественного Рода. Тибор Зене, Старший Большого Рода, прошедший путь в без малого сотню лет, уважаемый член Конклава. Крысиный Король. Не слишком ли большие силы для убийства какой-то там девчонки из вымирающей семьи, вполне обычной студентки?

— Может быть, это враги Рода Се?

Ёши невесело засмеялся:

— В этом случае основной подозреваемой стала бы ты.

Я совершенно определённо не убивала Озору Се, в этом я готова была поручиться, — я вообще, к собственному стыду, до траурного халата Ёши на Дне Королей не помнила о её существовании. Заподозрить в связи с Крысиным Королём бабушку тоже было сложно: она всегда была слишком… правильной для такого.

Ёши кивнул, помолчал. И сказал — тяжело, через силу:

— Я не думаю, что дело в том, что она Се. Я думаю, они выбрали девушку, которой никто не хватился бы быстро.

В Огице достаточно молоденьких колдуний, город не испытывает в них никакого дефицита, — но у подавляющего большинства из них есть семья. Каждый вечер они, достойнейшие дочери своих Родов, Больших, малых и совсем крошечных, возвращаются домой. За ними стоят многочисленные родственники со связями, знакомствами и покровительствами.

Совсем другое дело — обескровленный Род Се, Старший которого сгинул где-то в горах, среди хрустальных друз лунных, любился с сотканной из света девой и рисовал картинки.

Весеннее равноденствие. Молодая колдунья из хорошего Рода. Могущественные преступники, которым требуется непонятно что. Отменяющий знак. Запретная магия.

— Жертвоприношение, — тихо сказала я.

— Полагаю.

Закон объявляет запретными все чары, для которых нет должных доказательств; закон суров и однозначен, но кое-в-чём Ёши прав: есть магия не разрешённая, запрещённая и совершенно чёрная.

Неклассические отражения, амулетики и непроверенные чары, не включающие в себя опасных слов — это то, на что Комиссия по большей части закрывает глаза, при отсутствии, конечно, пострадавших. Порой заклинатели увлекаются и сокращают формулы не так, как полагается, а иногда — придумывают на ходу что-нибудь эдакое; не сажать же каждого за это под замок на перевоспитание? Комиссия погрозит за такое пальцем, выпишет предписаний и обяжет прослушать заунывный курс о технике безопасности, и на этом всё закончится.

Другое дело, если от дурного выбора слов кто-то покалечился или погиб; или если сами эти слова устроены так, что легко могли бы привести к печальным исходам. Скажем, всем ясно, что непроверенные взрыватели — это нечто запретное, и что некоторые виды скрывающих чар доступны только государственным органам.

Наконец, есть вещи настолько плохие, что у них даже нет разрешённых аналогов. Такими были разработки моего отца, пожелавшего не создавать сознание в неживой материи, но управлять людьми. А ещё это взывание к Бездне, трансмутация верхних уровней — и чары, требующие в жертву жизнь.

Иногда — человеческую.

Довольно часто, по слухам, — отданную в муках.

Ритуал чернокнижников, для которого похитили Озору Се, должно быть, не удался. Может быть, у неё даже был шанс спастись, если бы её нашли раньше, — а может быть, кто-то из Сендагилея помог ей умереть, и это был лишь сложный способ избавиться от свидетельницы в не слишком подозрительных обстоятельствах.

Их много, чернокнижников. Это Ёши понял очень быстро. И ещё быстрее — что никому нельзя было доверять. Достойнейшие из достойнейших могли оказаться замешаны в этой грязи. И так Ёши, художник и ценитель прекрасного, оказался как-то вдруг «любителем запретной магии», пытающимся найти то ли убийц, то ли доказательств, то ли самого Крысиного Короля.

— Я не хотел вмешивать тебя в это, — устало повторил он. Разметавшиеся халаты касались моих коленей, глаза Ёши были закрыты, а тени под ними — глубоки до черноты. — Это… не твоё дело. Всё это может закончиться очень плохо, и скорее для меня, чем для них. На этот случай тебе лучше бы держаться от меня подальше.

Я кивнула механически. И спохватилась не сразу:

— Я одного не понимаю. Зачем ты тогда на мне женился?

Ёши молчал очень долго. А потом всё-таки уронил:

— Ты позаботишься о моих предках.

lix

— Я всегда говорила, что это плохая идея, — Меридит недовольно цокнула языком и поджала губы. — У него дурная репутация. Это недостойная партия. Пенни! Ты видишь, к чему привела твоя несобранность?

— Старшая Бишиг принимает решения во имя всего своего Рода, — скрипела Урсула, глядя куда угодно, но только не на меня. — Ты отвечаешь за будущее своих людей, моя дорогая. И ты не имеешь права…

А Мирчелла протянула жалостливо:

— Он всё-таки нравится тебе немножко, да?

Один только Бернард молчал. Он стоял размытой тенью прямо передо мной, и я вскинула подбородок:

— А ты что скажешь, дедушка?

— Ты стала совсем взрослой, Пенелопа. Не слушай Керенбергу. Никого не слушай.

Он провёл пальцами по моему лицу — неощутимое движение, от которого против воли бросает в дрожь, — и отошёл в сторону, завис над креслом туманным силуэтом.

— Я всегда говорила, — важно продолжала Меридит, — что Пенни нужен другой мужчина. Этот Се влиял на неё дурно, он разнузданный, невоспитанный мальчишка! Настоящая Бишиг никогда не должна появляться на людях в таком обществе. Он игрок, Пенни! Он порочит честь всего Рода! Страшно даже подумать, что теперь можно со всем этим…

Я прикрыла глаза — и усилием воли запретила себе слушать.

Ёши остался в гостиной. А я не выдержала, сбежала в туалет, долго умывала лицо холодной водой. Когда я выходила, Ёши сидел всё так же, с идеально ровной спиной, и смотрел куда-то вдаль.

— Он вообще ничего такой, — легкомысленно хихикнула Мирчелла. — Упрямые мальчики — это даже и…

Глупости. Всё это глупости.

Дом потемнел, затих. Бабушка заперлась у себя и сейчас наверняка, как обычно по вечерам, чахла над своим старомодным, разлинованным вручную журналом с финансовой отчётностью. Ларион весь день провёл в борьбе с шарнирами. Без Ксанифа в особняке стало даже как-то пусто, хотя на улице, кажется, что скреблось нетерпеливо — должно быть, это Малышка в очередной раз точила когти с алмазным напылением о металлический забор.

Я выглянула в окно своей спальни, но ничего не увидела: похоже, горгулья хулиганила где-то за углом. Вздохнула. Смастерила самокрутку, выдохнула дым в форточку, стряхнула пепел в хрустальную вазу, — предназначенную, вообще-то, для цветов, но сейчас наполненную окурками почти до середины. Голоса предков доносились откуда-то сзади: кажется, Меридит и Мирчелла снова обсуждали, допустимо ли колдунье из Рода Бишиг заниматься сексом.

— Меня беспокоит скорее, — это заскрипела Урсула, — что девочка позволяет себе прилюдно срывы и непродуманные решения. Она должна быть рациональной. Как можно, чтобы Старшая Бишиг натравила горгулью на супруга? А если бы это кто-то увидел?

Я прокрутила это в голове несколько раз: картина была неприятная во всех отношениях, даже если убрать из неё наблюдателей. Сделала несколько глубоких вздохов, вытащила из шкафа аптечку, — и вернулась в комнаты мужа.

Ёши сортировал рисунки. Он собрал их с пола мастерской, просматривал по одному, и какие-то сминал и отбрасывал в коробку, а какие-то — разглаживал ладонью и складывал отдельно.

— Покажи щёку, — неуверенно предложила я.

— Ерунда.

— Я обработаю.

— Царапина.

— Извини.

— Что?

— Я не должна была. Даже с чернокнижниками нужно использовать рациональные…

Ёши наконец поднял на меня взгляд и усмехнулся:

— Если хочешь, можешь что-нибудь в меня кинуть.

— Что?..

— Ну или, если хочешь, можешь бить посуду.

— Ты придурок?

Он кивнул и улыбнулся.

Я опёрлась на подоконник, спрятала лицо в ладонях. Ярость давно схлынула, оставив после себя опустошение и тоску. Мне не хотелось ничего бить; хотелось только, чтобы всё это прекратилось.

Много месяцев, вдруг окатило меня. Много месяцев он улыбался людям, которые могли оказаться убийцами, еретиками, приносящими людей в жертву, хвостами Крысиного Короля. Много месяцев он играл с ними в покер и называл друзьями тех, кому не мог доверять. И кто угодно мог оказаться врагом, кто угодно — глазами Бездны, и в любой момент всё могло «закончиться плохо».

Я бы свихнулась, наверное. Меня свели бы с ума тревога и попытки разобраться, кто есть кто и кто из тех, кто меня окружает, в какой степени плох. Но в Ёши были какой-то почти противоестественный фатализм и упрямство, густо и странно замешанное с покорностью неизбежной судьбе. Он вдруг как будто сложился для меня из десятка разрозненных кадров, как из полного листа набросков составляется образ, как из россыпи аккордов собирается мелодия.

Я не знала его отражений, но ему подошёл бы Лист на ветру.

— Прости меня, — сказал Ёши неожиданно мягко. Он так и продолжал, стоя у торшера, перекладывать бумаги по неясному мне принципу: иногда он выкидывал совсем неповреждённые рисунки, а иногда — сохранял те, где резко отпечаталась подошва ботинка. — Это всё не должно было тебя коснуться. Ты станешь, вероятно, вдовой и сможешь…

— Ты так торопишься сдохнуть?

— Я здраво оцениваю риски.

Ёши и «оценка рисков» настолько плохо сочетались в одном высказывании, что я нервно засмеялась.

— Я не хочу в саркофаг, если честно, — он смотрел мне прямо в глаза, и я не смогла бы сказать, что выражало его лицо. — Если уж я чернокнижник, будет уместно что-то неклассическое. Я всегда думал о кремации. Чтобы смешаться с ветром, и чтобы прах был развеян над заливом. Есть утёс у старого дома, я нырял с него в детстве, и дельфины…

— Прекрати. Прекрати!..

— Что? — он удивлённо сдвинул брови.

— Тебе нельзя умирать. Ты, в конце концов, последний из Се, и твой долг…

— Я Бишиг, Пенелопа.

— Ты их помнишь! Ты их продолжаешь! Они в твоей крови всё равно. Дельфины, звёзды, монография с акварелями. Кто тебя воспитывал, если ты не понимаешь?

Он хотел сказать что-то, но я дёрнулась ему навстречу и приложила палец к сухим губам.

— Ты должен жить для них, Ёши. Не торжественно сдохнуть, ничего не добившись, а жить! Ты их будущее, у тебя нет права его хоронить. Так нельзя. Ничего не стоит этого. И я хочу, чтобы ты…

Ёши перехватил мою ладонь, и я сбилась — горячечные, пафосные, излишне резкие слова, продиктованные вовсе не силой духа, осели в лёгких пеплом. Он поцеловал мои пальцы коротко, сухо, притянул к себе. Я запуталась в тряпках, поскользнулась, и мы осели в жалобно скрипнувшее кресло, сплетясь и сплавившись.

Под клеткой ребёр стучало сердце, — громкое, гулкое. Край зеркала, разбрасывающего блики по коже, царапал мою ладонь. Всё вокруг казалось пронзительно ненастоящим, потерявшим вдруг вес, а космос — немыслимо близким.

— Я не отказался бы быть живым, — хмыкнул Ёши, потеревшись кончиком носа о мой лоб. — Ты похожа на весну, Пенелопа.

Я заткнула его поцелуем. Мы столкнулись зубами и несколько мгновений сидели так, сцепившись, прижавшись жадно, мешая друг другу дышать.

Я зарылась руками в его волосы. Он прошёлся ладонью по моему бедру — твёрдо, значимо. Я отражалась в черноте его зрачка, и моё отражение оказалось вдруг человеком: живым, дышащим, тонущим в гулкой тишине.

Миры столкнулись и схлопнулись. Катастрофа, лишающая рассудка. Первозданный пламень, пронзающий до костей. Прошлое рассыпалось трухой и пылью, а капля крови, балансирующая на натянутой, звенящей напряжением струне времени, дрогнула — и покатилась вперёд.

lx

— Поехали в планетарий?

Было утро среды; тихая ночь смыла собой вчерашний пафос и порыв, я успела обругать себя плохими словами, пообещать «никогда больше» и успешно об этом забыть, обидеть предков категорическим отказом их слушать, нарисовать разветвлённую, совершенно непонятную мне самой схему с россыпью вопросительных знаков — и выдохнуться.

Меньше всего я ожидала увидеть Ёши за завтраком: я могла припомнить от силы пару-тройку раз, когда он соблагоизволил на него явиться, и всё это были случаи, когда он не встал пораньше, а забыл лечь.

Поэтому теперь моргнула с глупым лицом и переспросила, не донеся ложку пшённой каши до рта:

— В планетарий?

— В планетарий, — серьёзно повторил Ёши.

— Хорошо, — я мысленно перетасовала запланированные дела и сочла, что успею управиться с чарами для мелкого клиентского заказа после ужина. — Конечно.

— Моя дорогая, — мягко напомнила о себе бабушка, — разве сегодня не должны приехать кузины?

Занятие мы отменили: группу, в которой занимались Метте и Ханне, вели на экскурсию в запасники музея естественных наук. Бабушка, поджав губы совершенно по-меридитовски, назвала это ерундой, но её возражения на этом иссякли.

В поездку я взяла сразу трёх горгулий — Крошку, Бульдога и тяжеловесную химеру с кошачьими лапами, шипастым хвостом и без головы. Эту красавицу дедушка Бернард нежно называл Бестолочью, а я ценила в ней впечатляющую скорость реакции и умение виртуозно швыряться шипами в соломенные чучела: подходящие навыки для визита на место преступления. Ещё я защёлкнула на запястьях тяжёлые наручи, нарисовала на пальцах несколько сокращающих знаков и какое-то время с сомнением разглядывала свой посох, — но всё же решила его оставить.

С посохами — классическим оружием колдунов — у меня как-то не сложилось, хотя бабушка в своё время потратила немало средств на моё обучение. Она сама явно ощущала посох продолжением тела, вроде третьей руки, а для меня он так и остался волшебной палочкой из сказки: красивой, полезной, но совершенно чуждой штуковиной.

— Что ты знаешь о Тиборе Зене?

Я вырулила на набережную и сочла, что это подходящий момент для разговора. Ёши сидел сегодня на соседнем сидении, и трескучая ткань сине-серым краем задевала мою лежащую на рычаге кисть.

— Немного, — Ёши пожал плечами. — Он хорошо играет.

— Играет?

— В покер.

— В покер?

Мне было сложно представить Ёши, играющим в карты с предполагаемым убийцей своей сестры. Но то ли семейные узы были вовсе не так крепки, то ли нервы Ёши — стальными канатами, он пояснил невозмутимо:

— Осторожно, умно, с хорошим блефом. Отлично считает, не любит риск. Консервативная тактика, видно, что учился по книгам.

Всё это решительно ни о чём мне не говорило: я знала только правила салонного, «дамского» покера, да и в тот играла от силы десяток раз. Зато зацепилась за другое:

— Книги. Тибор Зене продавал на торге книги, про Бездну и чёрные ритуалы. Ты думаешь, это связано с…

— Вероятно, — Ёши пожал плечами и отвернулся к окну: — Змеица скоро пойдёт.

Я коротко глянула в сторону. В Огице река уже давно вскрылась, хотя ночами ещё подмораживало: посеревший лёд перечёркивали тёмные кривые линии, сливающиеся в середине русла в единый канат. Нетронутые корабельным ходом затоны тоже пошли кривыми мокрыми пятнами. Пройдёт от силы неделя, и река освободится, скинет с себя опостылевшие оковы, а в середине апреля по течению пронесётся хороводом глыб и осколков ледовый лом из предгорий.

— Куда дальше? — за окном мелькали бюсты ректоров.

— На дублёре съезд на парковку.

Площадка была занята от силы на четверть, и я легко выбрала место, где удобно было выпустить Бестолочь. Ёши поправил верхний халат, рефлекторно потянулся за посохом и отдёрнул руку, — я в очередной раз ощутила укор совести: горгульи вчера не слишком навредили самому Ёши, но камень его посоха был испорчен безвозвратно. Я повернула было к аллее, где нашли мастера Зене, а Ёши перехватил мою руку и повёл меня к зданию.

— Здесь тоже есть вход? — шёпотом спросила я, когда Ёши встал в очередь в кассу планетария.

— Вход? Куда?

— На торг.

Он немного помедлил.

— Разве что я о нём не знаю.

— Тогда зачем нам в кассы? Ты хочешь поговорить с кем-то? Или там есть какие-то… материалы?

Ёши посмотрел на меня с недоумением, а потом сказал медленно, с вопросительной интонацией:

— В планетарий пускают по билетам.

— А что в планетарии?

— Точно не знаю. Лекцию по прецессии, к сожалению, пока повторять не будут, а утром, наверное, показывают что-то детское…

— Мы что, — я вдруг остро почувствовала себя своей собственной химере сестрой по разуму, — приехали смотреть на звёзды?

— Именно для этого и существуют планетарии, насколько мне известно.

— Но Тибор Зене…

— Пенелопа, иногда планетарий — это просто планетарий. Два билета на ближайший сеанс, пожалуйста.

Я чувствовала себя настолько сбитой с толку, что молча отослала горгулий обратно к машине и позволила Ёши увлечь меня в зал.

Здесь было темно — горели только номера кресел и полоски, едва-едва освещающие ряды, — и почему-то хотелось говорить шёпотом. Купол неба молчал, головы проекционной машины, закреплённые на сложной системе осей, вращались в чуть слышным шелестом; у самого края девушка в чёрном расчехляла виолончель.

— Но как же расследование? — тихо спросила я, откинувшись в кресле и вцепившись зачем-то в мужскую руку.

— Кто-то здесь вчера уговаривал меня жить, — с иронией сказал Ёши.

— Но чернокнижники…

— Они никуда не убегут, а я обещал сводить тебя в планетарий. В прошлый раз вышло некрасиво.

— Но дела…

— Если думать об одних делах, можно поехать крышей.

Я не успела возразить: двери зала закрылись, и искусственное небо зажглось.


Первая из звёзд кажется белой точкой, тонущей в непроглядной смолянистой Тьме. Её душит, давит чернотой, словно пустота стремится выпить каждую каплю новорожденной жизни. Я знаю эту историю, но что-то во мне болит за эту слабую искру света.

Она может истлеть, потухнуть, сдаться. Но звёзды зажигаются снова, одна за другой. Они приходят, прекрасные и холодные, они светят нам, безразличные, мёртвые, чужие, крутятся по своим законам в бескрайнем стылом космосе и не знают мер расстояния, какие мог бы вообразить человек.

Вот они — яркие точки в бесконечной черноте. Люди придумали видеть в них лица. Люди придумали, будто они умеют улыбнуться.

Они огромны, эти звёзды; они тяжелы и вместе с тем невесомы, ведь что есть вес, если не притяжение? И что есть мы, если не случайное скопление космической пыли, на короткое мгновение вообразившее себя человеком?

— Мы сделаны из звёзд, — журчит, растекаясь по залу, голос ведущего, — и их осколки тянутся туда, в пустоту вселенной.

Только звёзды знают, чего в тебе больше: порыва или системы, агрессии или сочувствия, человеческого или тварного. Только звёзды знают; вот только им — всё равно.

Небо вращается, как искры в калейдоскопе. Небо дышит, небо зовёт, небо отмеряет твоё время. Однажды звёзды вернутся в последнем божественном взрыве безумия, замкнув твою судьбу в кольцо.

И тогда что-то закончится.

Может быть — ты.


Небо вращалось, складывая рисунки из разноцветных звёзд, и невидимый ведущий читал по ним, как по написанному знаками изначального языка: об асценденте и аспектировании, о квадратах и тринах, о знаках и герметизме, о предназначении, судьбе и отражениях. И потом, когда звёзды смешались с пылью и стали туманностями и водоворотами цвета, этот голос смешался с виолончелью, истончился — и стих.

Я умела, конечно, строить натальные карты, — какой колдун к моим годам этого не умеет? Программа была рассчитана на детей, и я не ожидала услышать в ней нового. Его и не было, зато была чудесная полузабытая красота, и что-то тянущее, нежное отзывалось ей внутри.

А ещё мои пальцы сплетались на ручке кресла с чужими, тёплыми и чуть шершавыми, и эти, чужие, пальцы неслышно, почти неощутимо чертили на моей ладони странные знаки. Это зачаровывало, завораживало, будто они и правда были символами изначального языка.

Звёзды погасли, а я всё сидела, вглядываясь в черноту купола. И только когда Ёши мягко коснулся губами моего виска, спохватилась:

— Я знаю, кто точно не работает на Крысиного Короля.

— Кто?

— Става.

— Става? Кто это?

— Это… Впрочем, увидишь сам. Не хочу портить первое впечатление.

lxi

Прямыми зеркалами мы со Ставой не обменивались: она намекала на это, но я сделала вид, что не поняла. Пришлось вернуться в особняк, а там, пока Ёши разглядывал стоящие в застеклённом стеллаже книги, взяться за телефон.

В машине мы спорили: Ёши, хмурясь, говорил, что нельзя быть уверенными, будто Става не заглядывает на эти торги и не приносит в жертву людей, просто сама она — помимо прочего, — великолепная актриса и имеет некий сложный, далеко идущий план. Я настаивала, что не дело гражданским лицам мешаться в полицейском расследовании, и что паранойя не доводит до добра.

Я рассказала и о плохих вопросах, которые задавал Сыск Конклаву, и о Комиссии, и о Харите Лагбе, которая бросила в меня резким — «что ты ей сказала?!». И Ёши то ли согласился в конце концов, то ли просто смирился со своим неизбежным провалом.

— Может быть, давно пора было забыть, — тихо сказал он куда-то в сторону.

Я сжала его пальцы.

— Вы были… близки?

— Не слишком, — он пожал плечами. — Большая разница в возрасте.

Ёши был уже почти подростком, долговязым, серьёзным и мечтающим о художественном училище, а Озора — свёртком в кружавчиках. Когда не стало родителей, Ёши уехал на материк, а Озора осталась на острове; её растили дальние родственники со стороны матери, получающие за это благое дело внушительное вознаграждение. Детская болтовня быстро утомляла, а Озора рано научилась быть сама по себе; хлипкая связь становилась с годами всё тоньше.

И всё же она была кровью и плотью умирающего Рода Се, а потому — бесконечно близкой. Её смерть была трагедией не для Ёши-человека, но для Ёши-колдуна, в существовании которого я ещё совсем недавно всерьёз сомневалась.

Этот же колдун сказал вчера: «ты позаботишься о моих предках». Это было почти оскорбительно, и вместе с тем — до странного глубинно-правильно; это была ответственность, которой меня учили; это было что-то ясное, простое и по-своему внушающее уважение.

Нет позора больше, чем гибнущий склеп. Наши предки продолжаются в нас; мы — их кровь, их воля, их память, отголосок их слов, новый виток их времени. Мы живём, а, значит, они — бессмертны. И каким бы чудаком ни был Ёши, бабушка уже велела к лету обновить ступени в материковом склепе Се, а имена его предков вписали в великую книгу Бишигов, чтобы зачитывать их над колдовской водой по воскресеньям.

Так я объяснила Ставе, а она заявила авторитетно:

— Вы все долбанутые.

Става приехала только к вечеру и выглядела ещё страннее, чем обычно: на ней был сплошной чёрный комбинезон без знаков отличия, из штанин которого торчали полосатые фиолетовые носки, а все руки были увешаны цветастыми фенечками. Встрёпанные косички придавали Ставе вид подростковый и придурковатый.

— Мы не идиоты, Бишиг, — сообщила Става, цокнув языком. — Нужно совсем не дружить с головой, чтобы не связать девицу с отменяющим знаком, книжки про трансмутацию и жертвоприношения.

Наверное, ей не полагалось бы рассказывать посторонним о ходе расследования, но Ставе было, похоже, плевать на правила. Она погрозила мне пальцем, напомнив о рамочном соглашении о конфиденциальности, вручила Ёши какую-то бумажную фитюльку с признанием его «доверенным свидетелем» (что бы это ни значило) и на этом сочла свой язык развязанным.

Магдалина Клардеспри пропала девятнадцатого числа; о её исчезновении — это была неожиданная подробность — заявил двоедушник, сокурсник, с которым она работала над какими-то расчётами по учёбе. Сначала заволновалась обычная полиция, и лишь затем — колдовская, причём Клардеспри умудрились даже заявить о вмешательстве в дела Рода.

— Весеннее равноденствие, — заметил Ёши.

Става закатила глаза:

— Что бы мы делали без тебя, умник!..

Следственная машина развернулась и без больших сомнений связала даты, знак и безумие с запретными ритуалами.

Там, где замешаны чернокнижники, Сыск всегда ищет серию, — а таинственная служба, на которую работала сама Става, по умолчанию подозревала всех в сотрудничестве с Крысиным Королём, а любое преступление — частью огромного коварного замысла. Двоедушники перетрясли архивы, свои и колдовские, и обнаружили в них ещё одно похожее исчезновение.

Делла Зене пропала в прошлом июне, за один или два дня до летнего солнцестояния. Ей было двадцать шесть, в колдовской полиции завели дело об исчезновении, а через пару месяцев — тихо его закрыли за отсутствием материала. Девушку так и не нашли.

Я нахмурилась. Огиц — большой город, в нём живёт достаточно колдовских семей, и всё же мы держимся достаточно близко, чтобы каждая смерть и каждый новый человек были заметны. Тем не менее, я ничего не слышала о том, чтобы искали Деллу Зене.

Бесследно исчезла колдунья из Большого Рода, и об этом не пошло даже слухов? Разве может такое вообще быть?

— Она приехала в Огиц за неделю до этого, — пояснила Става. — Её толком никто, наверное, не знал.

— Может быть, — я медленно кивнула.

Озора Се становилась третьим — хронологически первым — именем в трагической серии.

Весеннее равноденствие и летнее солнцестояние — странный набор временных точек для ритуала; ни одному из специалистов не было известно о том, чтобы их нужно было для чего-нибудь объединить в пару. Вместе с тем было достаточно чар, для которых годились любые равноденствия и солнцестояния, — и теперь следствие предполагало, что где-то в Огице есть ещё по крайней мере два женских трупа. В архивах колдовской полиции вместе с тем не нашлось ничего подходящего.

— Они могли не заявлять, — мрачно предположил Ёши. — Или обратиться значительно позже. Если замешаны Старшие Родов…

Я хотела было возмутиться, что у Ёши замешаны решительно все, но не может же быть, чтобы Старший отдал в кровавые жертвы дочь своего Рода, — но Става кивнула неожиданно серьёзно.

— Технически Магдалина Клардеспри жива, — понятия хищного утра и агонии разума Ставе, как видно, не давались, — но родня заперла её в больничке и отказывается сотрудничать.

На мой взгляд, это не было так уж странно: у всех свои способы пережить трагедию, а хищное утро — не убийство; я не могла бы обвинить ни в чём ни Клардеспри, ни Вржезе на основании лишь того, что им не захотелось разговаривать с мохнатой полицией. Но вместе это складывалось, конечно, в картину на редкость неприглядную.

Говорят, будто Крысиный Король вернулся; говорят, будто будет война. Под университетом Огица — скрытые запретными чарами комнаты, в которых никак не меньше нескольких лет встречаются чернокнижники и обмениваются друг с другом вещами откровенно ужасными. Кто-то в городе проводит ритуалы и приносит в жертву молодых колдуний, а их Рода — хранят трагическое молчание. Таинственный убийца без запаха до смерти избивает людей; Роден знает обо всём этом что-то, но молчит; мальчишку, работавшего при Торге на рецепции, задушили в камере шёлковым шнурком. Наконец, кто-то просыпается в хищное утро, а волки задают колдунам плохие вопросы.

Ёши был прав: похоже, мы все измазались в дерьме по самую макушку.

Зато стало понятно, почему Става так резво нарекла Ёши важным свидетелем и была готова болтать без умолку: полиция вломилась в зал Торгов — но так ничего толком и не выяснила. Става говорила об этом с ожесточением и горячей злостью. Это была хорошая, верная ниточка, Става не рискнула ждать и подняла на уши Волчью Службу, — и это, по большому счёту, ничего не дало.

Лисам не удалось поднять в зале запахов: там была смонтирована мощная вытяжная вентиляция, и запах Тибора Зене ещё можно было уловить, а более ранние — совсем размылись. В планах и гроссбухах, в объявлениях и ценниках — решительно нигде чернокнижники не пользовались настоящими именами, только прозвищами и номерами почтовых ящиков. Именные списки наверняка где-то существовали, но они, как и личности членов загадочного внутренного совета и особенно некого Того Самого, его главы, оставались в секрете.

Служащий рецепции был безвозвратно мёртв, а Жёлудь легко согласился давать показания, но толком ничего не знал.

В отличие от Ёши.

Вообще говоря, Ёши был примерно в том же положении, что и этот Жёлудь: всего лишь один из торговцев, арендовавших на Торге стол. Разница была в том, что для Жёлудя знакомство с чернокнижником было способом продать свои таланты, а для Ёши — наоборот.

— Озора не узнала никого, кроме Тибора Зене, — Ёши сидел в кресле, сцепив руки на коленях и не поднимая головы.

— Это странно, вообще говоря, — перебила Става, задумчиво пережёвывая губу. У неё было такое лицо, будто она перемножала в уме четырёхзначные числа. — Ладно крысиные хвосты, но Тибор должен был знать, что ваши предки любят поболтать! И после этого он всё равно допустил тебя на Торг?

Я невесело усмехнулась. Должно быть, Става считала, что в том, как являются предки, есть какие-то правила или, может быть, логика. Но, по правде, даже спиритуалисты Аркеацы не могли объяснить внятно, почему они приходят и говорят то, что говорят. Иногда предки могли сообщить что-то такое, о чём не мог бы знать никто из живых, и их слова подтверждались; а иногда повторяли одни и те же слова, как Меридит с её вечной песней про достойное воспитание. Признаться, я не слишком интересовалась этим вопросом, хотя мои отношения с предками были, пожалуй, заметно теснее обычного, — насколько вообще об этом можно судить с учётом того, что тема эта была священной до неприличия.

— Харита спрашивала, является ли мне сестра. Я сказал: нет. — Ёши пожал плечами. — Так вот, я пытался пообщаться с Тибором, но он был очень закрыт. Зато Хавье Маркелава живо цитировал Лаалдхаагу…

Прошлым летом после очередного покерного вечера мужчины курили и обсуждали всякое ко взаимному удовольствию, а Ёши — то ли под влиянием момента, то ли по тонко придуманному плану, — предложил достойным господам узнать свои отражения.

Принесли зеркало, Ёши расставил неклассические статуэтки и взялся за лампу, а после ритуала с удовольствием обсудил с Хавье и нумерологию, и сакральную геометрию Луны, и амулеты «на удачу», которых на тот момент не существовало ещё даже в проекте.

Через несколько недель Ёши арендовал стол, стал чаще посещать встречи при университете и называть Хавье близким другом. Он продиктовал Ставе добрых четыре десятка имён с краткими пояснениями; список чернокнижников он вёл в личном дневнике, я приняла его за список карточных долгов. Там были и колдуны, и двоедушники, примерно поровну.

В ту субботу, когда мы с Ёши не сходили в планетарий, Хавье Маркелава туманно выразился о некой «закрытой встрече». Но Ёши туда в последний момент не пригласили, и в этом ему виделся дурной знак.

— Шпион из тебя так себе, — сморщила нос Става, переписывая в свой блокнот имена и фамилии. Некоторые из них она обводила, но причины этого не были мне ясны. — За целый год можно было бы и…

— Следи за языком, — оборвала её я.

А Става разулыбалась и умилённо сложила руки на груди:

— Ой, такие вы сладкие, я не могу!..

Сердиться на неё стало решительно невозможно.


— Мне кажется, я предаю кровь, — растерянно сказала я, когда Става, наконец, ушла.

Ёши глянул на меня искосо и каркающе рассмеялся.

— Ты?! С чего бы предаёшь — ты?!

И, наверное, он был прав. У Ёши было достаточно времени, чтобы смириться и с тем, что колдуны, очевидно, замешаны в чём-то грязном, и с несовершенством мира в целом. А я смогла только вяло пожать плечами и спрятать лицо в ладонях.

lxii

Ночью мне снова снились кошмары: густые, гулкие, наполненные далёким звуком воды и темнотой.

Зато утро выдалось ясное, по-весеннему влажное и звучащее звенящим предвкушением чего-то светлого. Малышка измазалась в опилках с ног до головы; я курила, выпускала дым вверх, а ещё мерно работала щёткой, стряхивая пыль и мусор с щербатой металлической спины.

Всё началось ведь — не сегодня и не вчера; я просто пыталась всё это время считать, будто это — и правда не моё дело. Убийства и запретная магия были где-то там, на фоне; они раздражали тем, что отвлекали от дел, и вместе с тем — ничего особенно не трогали внутри.

А теперь вдруг всё это стало ужасно личным, а от того — оглушающе громким.


Мой отец был чернокнижник: это был непреложный факт реальности, затверженный с детства. Смешно, но для Старшей Бишиг, бесконечно занятой отмыванием родовой репутации и разборками с Комиссией, я очень мало знала о папиных разработках.

Ему хотелось менять не чары в материи, но мысли живых. Он занимался акустикой и научился, кажется, заставлять людей говорить то, что ему было нужно. Бабушка упоминала между делом, что Барт был учёным, увлечённым самой идеей; он пытался показать свои наработки Конклаву, но даже для довольно свободных колдовских нравов это было перебором.

Папа отрёкся от Рода, в чём-то поклялся и уехал. Я толком всего этого не помнила, потому что ничего в этом всём тогда ещё не понимала. Он не пытался связываться с семьёй и вообще, кажется, забыл о нашем существовании; он стал чужим и решил создать свой собственный, отдельный Род. Переселившись в столицу, Барт стал работать на всяких далёких от закона личностей, делал подложные документы и брал в оплату от некоторых клиентов живую кровь.

Осенью его арестовали из-за поддельных бумаг. А потом — задушили в камере шнурком, и расследование этой смерти шло вяло и ни к чему толком не привело.

Служащего с рецепции убили тоже. Таинственные чернокнижники бережно хранили свои секреты и готовы были, похоже, утопить город в крови — но сохранить своё инкогнито.

Действительно ли их вёл Крысиный Король? Става утверждала, будто Крысиный Король не стал пока ничьим зверем, и все эти люди были не более, чем его хвостами. В Волчьей Службе был, по её словам, целый отдел, занимающийся одним только Крысиным Королём.

Они знали о нём всё. У них был целый музей и огромная коллекция крысиных денег, которой позавидовал бы самый увлечённый нумизмат. Это была не работа уже, а призвание и судьба; они говорили, что хранят Лес от власти Крысиного Короля и готовы были убивать — и умирать сами — чтобы не допустить его возрождения.

Крысиный Король — страшная сказка, которую рассказывают маленьким двоедушникам тогда же, когда колдунам рассказывают о войне, великом исходе и реках.

И когда Ёши спросил, может ли Става доказать, что не работает на Крысиного Короля, она оскорбилась и поклялась кровью.

Если для двоедушников Крысиный Король — предатель и персонаж во всех отношениях спорный, могущественный и прогнивший до самого сердца, то для колдунов он — ясный враг и убийца. Глупо ожидать, что колдун станет работать на Крысиного Короля; но для кого-то запретная магия оказалась, по всей видимости, дороже памяти Рода.

— Как можно? — спросила я Ёши вечером, когда воодушевлённая Става уехала. — Как могут они… неужели у них вовсе нет совести?

— Наверное, есть, — он пожал плечами, — какая-нибудь своя.

Мне было не понять такого.

Возвращение Крысиного Короля означало войну. Как может колдун желать войны?

Были и другие вещи, которых я не могла понять. Асджер Скованд, Матеуш Вржезе и Тибор Зене были колдунами и чернокнижниками, при них нашли крысиные деньги, и их убили. Но кто и зачем? Были ли они, как мой отец, угрозой для чьей-то тайны, — или дело было в чём-то совершенно другом?

И было ли важно то, что все они были Северными?

Никого из внутреннего круга Торга Ёши не видел: его кандидатуру одобрили без личной встречи, по рекомендации покерных «друзей».

— Думаю, верхушка не знает о ритуалах. Иначе они не стали бы меня приглашать.

— Или они считают тебя идиотом, — предположила Става. — В целом, похож. Они хорошо обставили смерть Озоры, ты спустил в Бездну несколько лет жизни и потерян для общества… Бишиг, я ведь правильно понимаю эту вашу логику?

И, хотя слова Става подобрала на редкость неудачные, я вынужденно кивнула.

А потом сказала, сама себя удивив этой догадкой:

— Может быть, этот ритуал нужен, чтобы возродить Крысиного Короля.

— Это, говорят, невозможно. Зверя можно поймать только в Долгую ночь, когда…

Впрочем, все мы знали: всякая магия есть кусочек невозможного, которое вдруг случилось. В этом и состоит грань между разрешённым и запретным: в том, чтобы видеть за словами правила и логику, в том, чтобы мочь объяснить устройство своего воздействия, в том, чтобы свести каждый знак к законам.

Если что-то не должно работать, но работает — это, конечно, магия. Она запретна абсолютно вся, и всё-таки она есть.

— Я читал про ритуалы, — признался тогда Ёши.

Он не покупал книг о жертвоприношениях, но листал их понемногу в зале Торга. Трансмутация была тонким, сложным, многосоставным искусством на стыке герметизма и сакральной геометрии; практики говорили о ней на языке вложения сил, тока крови и — неизбежно — цены.

В старые времена, до прихода Леса, в ритуальном круге казнили преступников. А на силе их жизни создавали горы, месторождения камней и грозу. Сегодня это всё не только запретное, но и забытое; никого не учат больше обращать пролитую кровь врага жидким золотом.

Но если можно сделать такое, почему бы нельзя сделать человека Крысиным Королём?

— Роден должен что-то обо всём этом знать.

— Ага. Ещё бы отвечал он не гекзаметрами!..

А Ёши повторил невозмутимо:

— Никому нельзя верить.

Когда я сказала, что колдуны не стали бы помогать возродить Крысиного Короля — даже во имя свободы запретной магии — Става закатила глаза и подняла меня на смех. Ты наивна, сказала Става, и меряешь всех по себе, девочка из хорошей семьи. Это было, скажем прямо, неприятно и оскорбительно, а ещё хуже было то, что Ёши с ней согласился:

— Люди всегда найдут, чем тебя расстроить, Пенелопа.

Я не могла бы сказать, будто так уж верю в людей; в конце концов, мой отец был чернокнижником и мечтал вкладывать в головы других людей свои мысли, а мой собственный муж, как оказалось, использовал меня в своих целях и планировал вовсе не достойную семейную жизнь, а торжественно сдохнуть, оставив меня ухаживать за сотнями разваливающихся саркофагов. И даже сказав про «заботу о предках» Ёши, конечно, кое-о-чём умолчал: в разговорах со своими сомнительными знакомыми он бравировал теперь именем моего покойного отца и его несуществующими вообще-то записями, надеясь так выйти на кого-то важного.

Я успела увидеть разное, в том числе — плохое, и давно не считала людей достойными по умолчанию. Но возрождение Крысиного Короля было как будто бы… чересчур.

Ведь не могут они не понимать, что от этого ни для кого не получится ничего хорошего? Не могут не знать, что его приход может обернуться для всех нас концом старого мира и началом какого-то другого, во много крат ужаснее. Пусть Тибор Зене оказался склизкой змеёй и безднопоклонником, но это ведь не делало его идиотом!

Не могут же они действительно хотеть… вот этого?

lxiii

Если я от всех этих откровений стала спать хуже, то Ёши, наоборот, повеселел.

За следующие пару недель Става приезжала ещё трижды, один раз — вместе с Персивалем: спрашивали Ёши про имена, встречи и порядок ведения дел, а меня — о колдовских делах. Мастер Персиваль и сам был колдуном, но отрёкся от Рода в незапамятные времена и посвятил себя Комиссии по запретной магии.

Вне этих встреч, неприятных и сложных во всех смыслах, мы с Ёши почти не разговаривали о делах. Ёши явно избегал этой темы, отговариваясь то занятостью, то желанием отвлечься, а со временем и я совсем перестала спрашивать.

Ничего, как будто бы, не происходило. Всё тёмное и страшное было на глубине, в недоступных для глаз пространствах, а вокруг разгоралась весна, и были жизнь, и ранний ледоход, и рассвет, приходящий всё раньше и раньше с каждым днём.

У меня было теперь порядочно новых заказов, в основном — для островов, и каждый день после завтрака я по много часов проводила в мастерской. Иногда продолжала и вечером, а иногда сводила вместе с бабушкой бюджеты, или разбиралась с проектами на лето, или…

Ёши снова взялся рисовать. Приходил без приглашения, застывал на высоком табурете нахохленным грачом и набрасывал что-то на отрывных листах; я ставила пластинки и мурлыкала иногда что-то себе под нос. Если мне и было какое-то время сложно смириться с тем, что Ёши видит во мне детали по определению несовершенные, это быстро обратилось привычной частью действительности, — и стало естественным быть с ним собой и ничего не играть.

Иногда, когда чары не складывались, я откидывалась в кресле, запрокидывала голову и жаловалась:

— Херня выходит.

Тогда Ёши показывал мне неудавшиеся наброски. До этого я видела, оказывается, только те, что у него получились; а было ещё множество других, вымаранных, перечёркнутых, брошенных в урну для бумаг. Где-то прямоугольное окно получилось не совсем чтобы прямоугольным, где-то лицо вышло кривым и бугристым, а где-то у человеческой фигурки оказывалось вдруг три руки.

— Отвлёкся, — объяснял Ёши.

Потом он брал чернила другого цвета и рисовал поверх испорченного наброска что-нибудь другое, то ёлки, то птиц, то просто абстрактные пятна, а я сидела, подобрав под себя ноги и слушая, как скрипит по бумаге металлическоестило.

Если Ёши подходило взять и исправить в моменте, перечеркнуть или и вовсе перевернуть и посмотреть под иным углом, мне часто было проще разобрать и сделать заново. А у него обнаружился вдруг ступор перед чистым листом, и я стала иногда рисовать в его блокноте загогулины, которые Ёши превращал в человеческие лица.

Меня он рисовал тоже, — всё больше так, чтобы я не замечала. А однажды вечером попросил:

— Попозируй мне.

Я смешалась, нахмурилась. Бабушка всегда ругалась, что я не умею, как она, контролировать лицо и придать ему ровно то выражение, которое сейчас нужно. Подростком я даже ходила в театральную студию три раза в неделю, где меня заклеймили деревянной и бесталанной, поэтому я сказала Ёши честно:

— Я не умею.

— Что там уметь?

Как-то раз нам велели выходить на сцену по очереди и изображать овощи. Мне досталась тыква, я растерялась и пыталась руками показать как-то округлые бока. А мальчик, которому выпал помидор, надул щёки и густо покраснел. Должно быть, это был потерянный бабушкин внук.

Ёши отмахнулся от всего этого, как от ерунды. И, получив от меня недоумённое согласие, вытащил к стене с дипломами барный стул.

На заднем фоне он бросил драпировкой собственный верхний халат, в ладонь мне вложил механическую кисть для голема, а в уши попросил вдеть — вместо моих лаконичных гвоздиков — крупные зеркальные круги.

Приподнял пальцами подбородок, уложил кисть так, будто я пожимаю руку кому-то невидимому, коротко поцеловал в губы — и отошёл.

Сидеть так было странно и скучно, а ещё — ужасно любопытно: я не могла понять, какой он хотел меня видеть, и что у него должно было получиться. Ёши просил меня не вертеться, а взамен — рассказывал о всяком своём.


— Люблю рисовать двоедушников, — говорил Ёши, заштриховывая что-то мягкими косыми движениями. — Всегда интересно, как в человеке проглядывает звериное. Это неуловимое, тонкое, где-то короткое мимическое движение, где-то манера держать голову, где-то выражение глаз. Я как-то посчитал, что из десяти моделей угадал зверей шестерых, но так выходит, только если я рисую.

— Мне нравится угадывать Рода, — призналась я неловко. — Бранги всегда звучат, как скрипичная увертюра, а Ветавербусы похожи на органный гимн. И ты замечал, что на изначальном языке мы говорим другими голосами? Я не сама услышала, мне сказала девочка, которая преподавала аккомпанемент. Я прислушалась, и правда. У меня слова получаются глубже, объёмнее, как будто обычный язык зажатый и узкий. А один профессор в университете на изначальном начинал вдруг шепелявить. Интересно, он и космос слышит таким — с присвистом?

— Может быть. При друзе третьей четверти была жрица, которая говорила, будто мир скрипит, и показывала, как: гвоздём по стеклу, а потом втирала в царапины графит и по узорам предсказывала будущее. У неё всегда выходило… пессимистично.

— Правдиво?

— Не знаю: там всё было путаное, абстрактное. Я тоже могу нарисовать чёрную кляксу и сказать, что будущее выглядит именно так.

И мы говорили о будущем и том, на что оно похоже, пока я не забыла совсем и про механическую кисть в своей руке, и про зеркальную серьгу.


Тот рисунок вышел не слишком хорош: Ёши, недовольно скривившись, убрал его в папку, работами в которой он, по собственному выражению, «не гордился». Потом я попросила его рассказать об отражениях, и он наконец-то сдался, показал мне и фигурки, и рисунки к ним, и старую книгу, из которых он их взял; у многих из отражений здесь даже не было имён.

— Эдмонд Уард? Но ведь это он описал классический набор.

Ёши пожал плечами:

— Ну, его жизнь на этом не закончилась.

Эдмонд был едва ли не единственным заметным мыслителем среди в остальном практичных Уардов; он занимался личностной нумерологией и оккультной систематикой, и именно вслед за ним на островах стало популярно узнавать отражения. Он нанял художника и опубликовал книгу с двадцатью шестью рисунками, которые теперь считаются классическими: в них архетипичные изображения обогащены символами, и двенадцать звёзд в венце Королевы означают небесные знаки, которые управляют циклами, а рыба в аквариуме Учёного — превращение условного в вещественное.

Много позже, на закате своей жизни, Эдмонд нашёл другого художника и затеял новую книгу: про энергии и преломление света, про предназначение и земное стремление, про светлую и тёмную стороны. Этот труд остался незаконченным, а сами отражения считались неклассическими и относились теперь к чернокнижию.

Рисунки в книге были похожи на витражи — чудные, возвышенные и царственные в своём великолепии. Человек с птицей, которого я увидела в зеркале, не был здесь никак описан.

— Мне не нравятся расчёты, — просто сказал Ёши, разворачивая объёмную таблицу со взаимоотношениями символов. — Это как-то… мелко. Мне насчитали Всадника и Хранителя, но если говорить откровенно…

Хранителя ещё можно было как-то объяснить: хоть бы и тем, что Ёши остался среди Се последним и выбирал путь, который не даст его Роду кануть в забвение. А Всадников по дневному отражению описывали как людей резких, порывистых, склонных к силовым решениям и умеющих вести за собой людей. Это было не очень-то похоже на Ёши.

— А тень? — вдруг загорелась я. — Что у тебя в тени?

— Судья, — рассеянно ответил Ёши.

Я сбегала к себе в кабинет и притащила обратно в гостиную весь четырёхтомник Уго Маркелавы. Пролистала, откашлялась и зачитала с выражением:

— Паладин истины и справедливости; отстаивает верное даже вопреки собственным интересам; склонен(-на) растворяться в выбранном деле… Так почитать, твою посмертную маску можно будет вывесить в церкви!

— Вот спасибо, — фыркнул Ёши и засмеялся. — Люди сложнее отражений, Пенелопа. Это твои слова!

Я посмотрела на него с укоризной и продолжила читать:

— …часто личность с глубоким внутренним конфликтом; с трудом определяется с целями; среди обладателей отражений высок процент детской смертности.

Ёши потёр пальцами переносицу и покачал головой. Я полистала ещё немного — и закрыла книгу: описания Уго были с одной стороны до странного конкретными, и при том подходили как будто решительно всем.

Это не помешало мне, конечно, долго рассуждать о природе отражений и нумерологии, — в ответ на что Ёши, то ли заскучав, то ли слегка обидевшись на некомплиментарное описание, мазнул меня чернилами по носу.

Потом целовались, конечно, и измазались в них оба. Мы как-то нашли вдруг приятным целоваться с открытыми глазами, вглядываясь друг в друга и ловя мельчайшие выражения, мелькающие на дне зрачка; в этом было что-то ужасно интимное и при этом странно-нежное и очень чистое.

— Я люблю смотреть на тебя, — выдохнул Ёши мне в лицо.

И я ответила ему как-то очень просто:

— Я люблю тебя.

lxiv

По правде, я не знаю, можно ли было уже считать моё чувство любовью, — для любви не придумали стройного комплексного определения по тем же причинам, по каким математики затрудняются объяснить, что такое число. Мне было легко с Ёши, легко и хорошо, как никогда толком не бывало раньше.

Я приняла без сомнений, что он видит меня под любым, даже самым толстым, слоем придуманных лиц; и если продолжает смотреть — значит, должно быть, ему нравится увиденное? Это была пьянящая, освобождающая мысль, и возможность не стараться и не казаться кем-то другим ударила в голову креплёным вином.

— Я люблю тебя, — отозвался Ёши.

И я услышала, конечно, заминку, но предпочла её не заметить.

Мне не нужны были его признания, и даже его чувства — не особенно; это было про меня и для меня, и я чувствовала себя удачливой преступницей, укравшей у страшного, тёмного времени несколько счастливых мгновений.

У него мягкие губы, — и колкая, царапучая щетина, кажущаяся на бледной коже синеватой. Я отвечала охотно, с чувством, запустила руки за ворот халатов, а сама примеряла мысленно: как бы пошли ему усы? а борода? или, может быть, бакенбарды?

Приходилось признать, что я не ценитель волосатых мужчин.

Кольчуга съехала в сторону и больно впилась металлом в подмышку, но я только запрокинула голову сильнее, плавясь от поцелуев. В кресле вдвоём было тесно, неудобно, жарко. Я скользнула руками по гладким воротникам халатов, нащупала плотный пояс, запуталась в нём пальцами, — и всё-таки справилась с хитрым узлом; запустила ладони под верхний слой.

Рубашечная ткань нижнего халата оказалась тонкой, и я исследовала через неё жилистое тело, обходя только жуткий, жёсткий на ощупь шрам. Ёши вырисовывал пальцами фигуры на моём бедре, и это было то щекотно, то волнительно, искристо-неловко. Лёгкое, ласкающее касание под коленом, — я выгнулась от него почему-то, выдохнула, спрятала горящее лицо в многослойных тканях.

И шепнула оттуда, поведя плечом:

— Пойдём?

Смешно теперь вспомнить: этот человек казался мне холодным! Может быть, я сравнивала с поверхностью солнца, или уж по крайней мере с кузнечным горном. Ёши целовал порывисто, ярко; я терялась и плавилась, а когда мы кое-как поднялись на ноги — опомнилась:

— Только не в спальню.

Ёши с видимым трудом оторвался от моей шеи и после небольшой паузы сфокусировал на мне взгляд:

— Я… обижаю тебя?

— Нет, нет. Просто… не в ту спальню. Мне там не нравится. Она ужасная, хуже чужого склепа… и с… защитой, ладно?

Дом спал, и я спала, кажется, тоже, убаюканная нежностью и мягкими прикосновениями, — как ещё объяснить ту лёгкость, с которой я признавалась в постыдных вещах? Ёши улыбался, касался невесомо лица, а я любовалась, задыхалась.

И потянулась к нему снова.

Теперь получилось медленно, нежно, — Ёши придерживал мою голову ладонями, а я привстала на цыпочки и тонула в его взгляде. Мягкий шелест — это стекают на пол струящиеся ткани верхнего халата; скрежет металлических колец — я рванула ремни и выпуталась из плена кольчуги.

Контраст прикосновений обжигал: без слоёв брони мы стали как-то вдруг близки — кадры наложились друг на друга, обретя глубину.

Картинки сменились, будто в склейке киноплёнки. В спальне Ёши не осталось ни следа моего недавнего срыва; верх и низ спутались, перевернулись. Скрипнуло скользкое покрывало, белыми пятнами вспыхнули подушки. Мы раздевали друг друга, сбиваясь, мешая и не пытаясь это исправить.

Пальцы Ёши скользнули между пуговиц рубашки, сбежали вниз, расширили вырез — воротник скользнул по плечу и остановился в сгибе локтя.

— С тебя можно рисовать обнажённую натуру.

Я вздрогнула, прикрыла руками грудь. Выпрямилась, пряча отсутствие форм и пытаясь казаться увереннее, чем я есть; вздёрнула подбородок:

— Любого человека можно рисовать голым.

— Тебя — хочется.

Ёши доказывал это долго и творчески: целовал ключицы, обвёл языком соски, трогал меня, осторожно обходя синяки от горгулий, — а я щедро возвращала ему ласки.

Чуткие, осторожные пальцы. От окна тянуло холодом, и только поэтому я, кажется, не сгорела дотла. Тяжёлый вздох одеяла, рывок, — на нас рухнула темнота. Танец прикосновений из путаных, хаотичных фигур, без стеснения и без правил.

Короткое ругательство.

Судорожный вдох.

Я люблю тебя, — говорила я короткими, жадными поцелуями, до срывающегося дыхания и вакуума в груди. — Я хочу тебя. Говори со мной. Посмотри на меня!

— Пенелопа…

Мои глаза отражались в его глазах, снова и снова, мы повторялись тысячу раз, как пленники лабиринта зеркальных коридоров. Мир замедлился и застыл, запутался сам в себе, разложился на цветные линии расходящегося в бесконечность фрактала. Время закончилось, а мы остались: в вырванном из реальности подпространстве, пронзительном и фантастическом.

Прерывистый выдох — мой или Ёши?

Хруст рвущейся бумаги, влажный звук, глухой стон.

Можно зажмуриться, но ничего не изменится: я и вижу его, и не вижу. Я состою из вибраций, слишком тонких, чтобы стать музыкой. Я в центре космоса, я точка притяжения, и вместе с тем я не управляю ничем и ничем не управляюсь; свод неба кружится, кружится, и звёзды становятся кольцами света и размытым нефтяным перламутром, в котором обманчивые видения разбиваются, как в куполе мыльного пузыря.

Вскрик — волна цвета в золоте искр.

Ожог прикосновения.

— Как ты?

— Да.

Есть ритм — но я не умею его посчитать и не слышу, как он устроен.

Всё это покажется смешным и не с нами, когда пузырь лопнет. И вместе с тем всё стремится туда, в мир-после-катастрофы, во вселенную, состоящую из одной только звёздной пыли, приобретающей постепенно очертания человеческих тел.

Мы отражения друг друга — силуэты, слившиеся в невесомости. Его кровь гремит набатом в моих ушах, моя кровь пульсирует в венах сжимающих меня рук. Блики ритуальных зеркал рассыпались по темноте огнями калейдоскопа.

Будь моим якорем в шторм, — шепчет Ёши, и я не знаю, сказано ли это вслух. — Будь видением, приходящим на грани сна. Дай мне знак, хоть жестом, хоть словом! Я хочу тебя. Я люблю тебя.

И когда натянутая между нами и космосом струна, отзвенев, разорвалась, я всё ещё смотрела в его глаза — и всё ещё в них отражалась.

lxv

— Какое тебе взять мороженое?

— Я не ем мороженое.

Ёши посмотрел на меня, как дурочку.

— Это вредно, — смущённо пояснила я.

Он встретил меня после заседания Конклава, наполненного опять бессмысленными обвинениями и пустой похвальбой, и теперь мы гуляли по городскому парку и даже покатались на колесе обозрения. Его возвели в прошлом году и описывали в прессе с восторгом, хотя по правде ничего особенного в том колесе не было: с площадки на холме вид открывался много лучший.

Ничего между мной и Ёши как будто бы не должно было измениться. Мы были женаты, мы разговаривали и раньше о вещах, мы занимались сексом; в конце концов, он рисовал меня и слышал, как я пою, — немыслимая, противоестественная интимность. Ничего нового как будто бы не произошло. И вместе с тем вода всколыхнулась, пошла рябью, осколки зеркала сдвинулись — и сложились в иную картину из совсем других отражений.

— Я люблю тебя, — говорила я шёпотом, когда Ёши засыпал после бессонной ночи, а я сама, наоборот, должна была уже торопиться в душ и кормить горгулий. — Я люблю тебя.

Мне нравилось говорить это, когда он не мог ответить, — просто вслушиваться в звучание слов, в вибрации в груди и то, как звук отзывается где-то внутри. Я пыталась услышать его так, как учила Лира, и понять, была ли это ё, то есть ложь, или всё-таки мельёне, то есть «содержащий только часть лжи».

Мы по-прежнему мало разговаривали о делах, хотя Ёши вспоминал иногда какие-то сюрреалистичные истории о старых картах и гравюрах, о символике, о выставках, о призмах, о детях Бездны и древнем мире, в котором колдуны создали и горы, и камни, и море, и сами законы мироздания. Я, признаться, слушала краем уха, как чудные сказки, а в ответ грузила его то бюджетом, то календарным планом, то статистической выпиской.

Выяснилось, что Ёши понимал кое-что в банковских делах, и он даже включился — хотя и без энтузиазма — в болезненный процесс оптимизации налоговой и комиссионной нагрузки при валютных операциях. Правда, время он уделял им по настроению и остаточному принципу.

Зато — к восхищению Меридит, которую, кажется, Ёши поразил этим до глубины души, — он почти неделю вместе с големами делал в саду какие-то загадочные вещи, и получилось действительно поразительно хорошо. От мелкого лягушачьего пруда протянулась траншея с хитрым фильтром, от него побежал вялый ручеёк, зазвенел о рассыпанные художественно камни, омыл мшистый валун, оплетённый корнями усталого морщинистого дуба. Когда зазеленеет, зацветёт, станет, должно быть, совсем замечательно: особенно если садовые качели, которые Ёши упомянул между делом, действительно откуда-нибудь появятся.

— Хоть кто-то в этом доме, — язвительно говорила Меридит, поглядывая на меня свысока, — имеет чувство прекрасного и задумался о достойном впечатлении!..

Я не была уверена, что Ёши думал о чужих впечатлениях, — и не стала рассказывать Меридит, что полудохлые кустовые розы, которые она когда-то разводила с воистину неадекватным упрямством, Ёши предложил добить из милосердия.

Иногда мы не виделись с ним целыми днями. Иногда, наоборот, проводили вместе много часов, сплетаясь и согреваясь друг другом. Ёши оказался хорошим любовником, — возможно даже, лучшим из тех, что у меня были, хотя я ни за что и никому в этом бы не призналась. С ним было легко и естественно, и не в чем было стесняться; он ловил чутко настроение момента, и наши встречи получались удивительно разными.

Нежному, глубокому слиянию со взглядом глаза в глаза приходило на смену и другое: увлечённо-техничное, или порывистое, почти грубое, или медитативно-медленное, а затем снова — интимное до оголённого нерва. Я сама каждый раз становилась какая-то немного другая, будто ловя вслед за ним направление ветра. Порой наша близость была похожа на поклонение — внутренней женщине, которая то ли не рождалась во мне никогда, то ли давным-давно сдохла; иногда — описывалась скорее словом «брать», и я задыхалась и царапала твёрдую спину.

А как-то раз я ударила его по лицу — раскрытой ладонью и не всерьёз, — и была так потрясена результатами, что до самого вечера ходила на подкашивающихся ногах.

Ещё Ёши любил разговаривать. Это было совершенно невозможно пересказать: вырванные из постельного контекста, слова превращались в скрипящую, диссонантную пошлость, какую можно сыграть разве что на сильно расстроенной гитаре. А в моменте я всякий раз ему верила — и всякий раз отзывалась.

И как бы я ни пыталась сделать вид, будто всё это решительно ничего не значит, даже посеревшая, мрачная Лира, прячущаяся за слишком ярким макияжем и криво обрезанной чёлкой спросила как-то:

— Ты влюбилась что ли, Бишиг?

Я надеялась, что зеркало было достаточно мутным, чтобы она не разглядела в этот момент выражения моего лица. И ответила уклончиво:

— Да так. А что говорит твой папа?

Роден всё ещё упрямо молчал, и общаться с Лирой отказывался категорически. И Мигель, похоже, принял это раньше Лиры, — и предложил ей уехать обратно на материк.

Сегодня на заседании Старший Маркелава опять заговаривал нам зубы какой-то ерундой про ритуальные зеркала. Я была почему-то страшно на него зла и шипела, как кипящий чайник, — а Ёши пытался теперь отвлечь меня парком, колесом обозрения и цветастой вывеской мороженщика.

— Хорошо, не мороженое. Фруктовый лёд?

— Сахар, — напомнила я.

Убеждать меня в пользе сладкого для организма Ёши не стал; вместо этого он купил огромное розовое облако ваты и дразнился. Вкусной эта паутина из бессмысленных углеводов не выглядела, но я не удержалась и всё-таки отщипнула немножко.

Ёши вообще был склонен к спонтанным, ребяческим решениям, и мне это — стыдно признаться, — скорее нравилось. Он так и не собрался посмотреть на проект реконструкции вокзала, бурчал на меня, что я слишком много работаю, вытаскивал на странные прогулки в ущерб проектам и пытался вот накормить мороженым. Всё это было очень, очень неправильно, и вместе с тем ужасно приятно.

А ещё, несмотря на то, что дар Рода Се в Ёши уснул, его всё ещё любили животные. Мы сошли с аллеи в дикую часть парка, Ёши достал из бездонных карманов фундук, и мы кормили с ним наглых местных белок. Мне приходилось подолгу сидеть неподвижно, разместив орешек на самых кончиках пальцев, чтобы зверёк подобрался поближе, быстро схватил орех и сбежал, а на Ёши белка бесстрашно спрыгнула прямо с дерева и потом ещё долго сидела на ладони.

— Можно съездить на террасы, — рассеянно предложил Ёши, чуть качая белку. — Пока ещё холодно, покажу тебе дикого быка и оленей.

— Террасы? Где это?

— До побережья и по шестой трассе, не больше суток пути.

Я отвела взгляд:

— Я не смогу так надолго…

Ёши глянул на меня чуть разочарованно и кивнул.

По выражению Ёши, я работала, «как водовозный ослик», — таких держали при поместье Се, расположенном на крутом каменистом склоне. Сам Ёши поддерживал связь со своими чернокнижными знакомыми, рисовал и развлекал меня, — словом, преимущественно бездельничал. От того выходило, что последнее время я здорово не высыпалась: ради всякого приятного приходилось жертвовать сном.

— Ты выглядишь уставшей, — мягко сказал он как-то вечером. — Неужели нельзя как-нибудь…

Я отшутилась тогда и перевела тему.

Ёши не понимал, что это такое на самом деле — быть Старшей; иначе и не предложил бы, конечно, уехать из Огица на целых два дня. Каждая поездка на поверку горгулий была для меня событием, требующим длительной подготовки.

Белка догрызла орех, привстала на задние лапки и заглянула ему в лицо: мол, а ещё? Парковые белки относились к людям лишь с некоторой осторожностью и беззастенчиво выпрашивали что-нибудь вкусненькое.

— Хватит с тебя, — шикнул на неё Ёши.

Она спрыгнула с ладони, взбежала по стволу ближайшего дерева, нахохлилась на ветке и, кажется, обругала Ёши по-беличьи.

Я хотела пошутить что-нибудь про то, что обиду дикого быка хрупкое человеческое тело может и не выдержать, — но как раз когда я открыла рот, в кармане штанов, тревожно пискнув, загорелось зеркало.

У меня их было четыре, бережно вложенные в кожаный чехол и разделённые замшевыми вкладышами. Я вытащила бабушкино, вычертила знак, — и сразу поняла по её лицу, что ничего хорошего не произошло.

— Возвращайся, — сухо сказала она, закаменев и совсем превратившись из ворчливой старухи в железную Керенбергу. — Авария.

lxvi

Как это часто бывает с несчастьями, всего этого не случилось бы, если бы хоть одно из звеньев трагической цепочки событий разорвалось. Но средств у острова, как всегда, было в обрез; и, как всегда, нелепая случайность стала лишь первым камушком будущей лавины.

Метеовышка, которую мы так и не заменили после бурана зимой, была крупнейшей из трёх, но полезной не только этим: в дальней, южной, привирал прибор, и смотритель сверял между ними показания. Теперь же её не было, пригнавший колотый лёд порывистый ветер стал для работников порта неожиданностью, и волнорезных горгулий, закрывающих остров от открытого моря, не активировали вовремя.

Одновременно с тем зима вышла много холоднее привычного, и расход энергоносителей оказался выше расчётного; если осенью мы привозили топливо с материка большим наёмным кораблём, то теперь его пришлось закупить по повышенной ставке и в сравнительно небольшом объёме у более экономных соседей. Расстояние между Бишиг-Се и Вилль было небольшим, лёд уже вскрылся, погоду обещали хорошую, и продавцы пригнали к нам через пролив мелкую наливную баржу, что ходила у них между бухтами.

Грузовой дебаркадер, конечно, существовал пока только в планах, — и баржу с топливом разгружали через пассажирский, лёгкий и узкий, который на острове торжественно именовали «универсальным» и который вообще-то не был рассчитан на такие нагрузки.

Не обошлось и без человеческого фактора: капитан толкача не был знаком с нашим швартовочным узлом, а береговая команда впервые столкнулась с судном такого типа. И порт, и старичок-кораблик в силу многих прожитых лет, серьёзного износа и многократного ремонта в стиле «лишь бы не развалилось» требовали очень грамотного распределения нагрузок.

Наконец, дозорного на башне обгадили чайки, и он, вечно скучающий на посту без дела, не заметил за чисткой брюк надвигающейся беды.

Всё это мы разберём только спустя неделю, а пока я знала только: дебаркадер перевернулся и затонул, а баржа, всколыхнувшись и оторвавшись от толкача, снесла кормой опору дощатой набережной. Что-то грохнуло; что-то загорелось.

Изображение в зеркале плясало и путалось.

Бабушка отдавала в зеркало короткие указания: велела пригнать пожарную службу, перекрыть улицы — и ещё, и ещё, и ещё, пока начальник порта руководил эвакуацией и попытками взять под контроль сорвавшуюся с швартовки баржу, которую неумолимо тесало льдом и тянуло вдоль берега.

Вдох — выдох. С силой сжать кулаки, расправить пальцы, расслабить лицо. Я позволила себе несколько медленных, пустых мгновений, а затем рывком открыла шкаф и вынула ящик с зеркалами.

— Выведу горгулий, — бросила я бабушке.

И двинулась наверх, в свой кабинет, перешагивая через ступеньку.

Журналы. Картотека. Надрывно звенело зеркало: это Мариана, но она слишком далеко от порта, чтобы помочь. Из окна слышно, как бабушка кроет матом местного любителя жареных сенсаций и паники. Я разложила зеркала по столу, полоснула ладонь ритуальным ножом, рассыпала кровь по стеклу.

Башня при вокзале, в кадре шесть бронированных горгулий и ни одного человека, — зачитываю им алгоритм и велю присоединиться к пожарным. С железнодорожного ангара снимаю стаю Птичек и отправляю их высматривать пострадавших. Твари на волнорезе запоздало открывают пасти. Дежурный в островной мастерской в панике и готов, кажется, расплакаться, — затыкаю его грубо и распоряжаюсь, как големом: выпоить грифонам по литру колдовской воды, найти и навесить магнитные манипуляторы, развернуть зеркало так, чтобы меня было хорошо слышно…

Сигнальная башня уже горит красным, и оба мелькающих в кадре рыболовных судна медленно отходят в сторону.

Какие-то детали. Какие-то отчёты. Краем уха слышу, что Ёши выговаривает что-то кому-то по телефону. Домашний голем приносит чай — я замечаю его, тяну руку, — а когда выпиваю залпом, понимаю, что он давно безнадёжно остыл.

Ничего не складывается: обрывочные факты вместо стройной картины. Я ненавижу такое, но не имею права пожаловаться. В голове всё путалось, и я механически обводила контуры зданий на схеме, размечая стрелками движение созданий.

К восьми часам вечера пожар потушили, но шесть кварталов остались обесточены, а здание пассажа безнадёжно разрушено. В город приехали младшие Бишиги и забрали у меня контроль над горгульями. Начальник порта, взмокший и, кажется, поседевший, доложил ситуацию на берегу.

Наконец, баржу удалось кое-как сцепить с буксиром, отвести от берега и поставить на якорь.

Когда последнее зеркало замолчало, я добрую минуту сидела, сгорбившись над столом и пытаясь унять сердце. Я не подняла головы, когда скрипнула дверь, — и даже когда Ёши мягко положил руки на мои плечи, аккуратно проминая основание шеи.

— Один погибший, — сказал Ёши, без слов поняв, что я спрошу. — Ещё двоих вытащили котики, обморожения, прогнозов ещё нет.

— Котики?

— Морской зверинец в соседней бухте.

Я кивнула механически.

За окном стемнело, — непроглядная чернота. В моём кабинете не горел верхний свет, только злая настольная лампа, бликующая в замолкших зеркалах и больно бьющая в глаза. Из коридора доносился голос бабушки; слов я разобрать не смогла.

— Всё перенаправили в порт при рыбзаводе.

Я снова кивнула. Это было ясно: на острове Бишиг было всего два порта, способных принять хоть сколько-нибудь крупные суда. Удастся ли поднять платформу, и есть ли в этом хоть какой-нибудь смысл?

Если бы мы отстроили грузовой дебаркадер раньше… но откуда мне было взять на него деньги пусть даже и в прошлом году, когда добрую треть общего бюджета сожрала железная дорога? Должна ли я была решить, что порт важнее? Но трасса собирала на себе ужасное количество аварий, а автомобильный парк с годами не молодел и не становился безопаснее; мы выгрызали деньги из контрактов, резали расходы, продали облигации и взяли крупный, почти неподъёмный для Рода займ, чтобы купить поезд и обновить железнодорожное полотно. Что было бы зимой, если бы не это?

Мы рассчитывали, что порт протянет до будущего ремонта, этим летом или следующим. Нагрузка на него не так велика. Кто же знал, что будет так холодно? Кто же знал, что…

Один погибший. Для двоедушников это, должно быть, так — пустые помехи. Даже мы, колдуны, в Огице принимаем смерть легче. Но остров… острова умирают. Люди уезжают с островов, наша кровь краснеет и жижеет, и после такой беды мы получим снова пачку выездных бумаг.

В спокойные времена легко представлять, как однажды станет замечательно: мы разовьём оранжерейное хозяйство, запустим вторую линию на консервном заводе и откроем курорт в бухте с белым песком. Мы уже обновили электростанцию и подняли немного ставку оплаты для резидентов, и доля контрактов на горгулий в годовом бюджете наконец-то упала ниже пятнадцати процентов. Иногда даже сметы присылали оптимистичные; и вот теперь — авария.

Что я могла сделать? Что я должна была сделать?

Что-то хрустко обломилось внутри: должно быть, схлынул адреналин, и вся моя собранность разлетелась в щепки. Я уронила лицо в ладони, а Ёши вдруг сказал:

— Сними кольчугу? Помну тебе плечи.

Руки подрагивали, и я не сразу смогла выпутаться из металлических колец. Ёши расстегнул верхние пуговицы рубашки, стянул ворот с плеч, щёлкнул лампой, погрузив нас в темноту.

У него были тёплые, чуть шершавые руки; он шевелил меня как хотел и не слишком стеснялся сделать больно. И я обмякла, как тряпочная. Глаза пекло, шея ссохлась в сплошной монолит.

— Это моя вина, — тихо сказала я.

И прикрыла глаза.

Я знала: он мог бы со мной спорить. Мы с ним разговаривали как-то про долги, вину и ответственность, взаимно удивляясь тому, в насколько разных вселенных живём. И я готова была вцепиться зубами и когтями в свою правду.

Но Ёши не спорил.

Ёши рассказывал про художника, который выдувал из стекла летающих рыб. Он жил среди лунных, через поверенного давал выставки в столице, его работы продавались за бешеные деньги, — вот только рыбы его не были похожи на рыб. Он никогда их вообще толком не видел, как не видел моря и много чего ещё. Но какие то были рыбы!.. Как блестела на солнце их чешуя!.. Какими живыми были их глаза!..

Не знаю, чего Ёши добивался всем этим, но я так и уснула там, в кресле, и мне снились не трупы и не корабли, — только прекрасные рыбы, играющие в толще света.

lxvii

Следующий день был длинным и ужасно сложным, и последним тяжелейшим аккордом в нём была беседа с вдовой погибшего. Я выдавила из себя правильные, участливые слова, я обещала ей поддержку, а она смотрела мимо чёрными провалами глаз и молчала.

Её мучил этот разговор. И сказала она всего одну фразу:

— Я не стану вас благодарить.

А потом потушила зеркало.

Я с силой растёрла лицо, спустилась во двор и скурила четыре сигареты подряд.

— Приходи ко мне, — прожурчала Мирчелла, глядя на меня сочувственно, — мы можем спеть с тобой о любви.

— О Тьма! — Меридит закатила глаза. — Как может, как только может достойная дочь Рода Бишиг быть такой легкомысленной! Я запрещаю тебе являться Пенни. Ты совсем испортишь девочку.

— Ситуация очень непростая, — согласно кивнула Урсула. — Нужно как можно скорее…

К счастью, хотя бы Бернарда не было видно: я бы не выдержала сейчас, наверное, новой лекции о туберкулёзе.

Бульдог привстал на задние лапы, вытянулся и уткнулся носом в раскрытую ладонь. Я погладила холодную голову, почесала за сварочным швом, запустила пальцы в горящие силой чары. Они сплелись в сплошной клубок из тысяч знаков: кластеры и подсистемы, нити взаимосвязей, ядро искусственной «памяти», свёрнутой в мембранную спираль. Нашла кусок, отвечающий за движения морды; присела на корточки — и принялась доплетать в него новые описания, собирая Бульдогу умение угрожающе щерить капкан-пасть.

Чары всегда меня успокаивали.

Я так увлеклась, что заметила Ёши только тогда, когда моих рук коснулись обласканные ветром ткани халатов: он стоял на крыльце, сжимая в руке объёмный бумажный пакет с синим штампом какой-то незнакомой мне компании.

Поймав мой взгляд, Ёши отсалютовал мне этим пакетом и кивнул в сторону дома.

— Пойдёшь со мной?

— Что это?

— Бомбочки для ванны.

Наверное, лицо у меня сделалось очень глупое. Ёши смотрел на меня, как обычно, очень серьёзно и невозмутимо, и только на самом дне его глаз плескались смешинки.

Бомбочки. Для ванны. Какие, право слово, глупости!..

Меридит сунула в пакет свой длинный нос, сморщила его гадливо, поджала губы, — и даже садовый ручей и забота о «достойном впечатлении» были, кажется, забыты:

— Ты же взрослая женщина, Пенни! А не хулиганка, сбежавшая из яслей!..

Но то ли Меридит переоценивала мою взрослость и сознательность, то ли взрослые женщины всё-таки совершают иногда детские, глупые поступки, — так или иначе, Бульдогу пришлось и дальше обходиться без умения пугать людей страшной рожей, потому что уже через десяток минут я брякнула кольчугой о пол, а Ёши, одетый только в домашние штаны, перемешивал горячую воду с холодной.

Я давно перестала стесняться наготы, и своей, и его, — тем более что Ёши уделял моим сиськам так много внимания, как будто они всё-таки существовали; когда он устроился в ванне, я тронула пальцами воду и залезла внутрь, подтянула повыше колени, опёрлась затылком на его плечо.

Ванна была тесной и горячей — поднятая телами волна едва не перекатила за борт. Ёши целовал мою шею, а я рисовала у него на боку загогулины, расслабляясь и слушая гулкое, громкое сердце. Иногда мне казалось, что он умеет как-то замедлять вокруг себя время, — потому что оно не текло, кажется, так, как времени положено течь.

Потом Ёши всполз по скользкому дну чуть повыше, протянул руку и вручил мне бумажный пакет.

Бомбочки были детские, сделанные в форме корявых цветных зверей. «Выбирай», — щедро предложил Ёши и спросил, кто из них на какую горгулью похож. Я рассказывала ему иногда про своих созданий, про чары, про библиотеку заготовок и всякое другое; он слушал с интересом и восхищённо, как что-то инопланетное, рассматривал картотеку и огромные схемы из родовой библиотеки.

— Не знаю даже, что это такое, — фыркнула я, повертев в руках зелёную фигурку — от мокрых пальцев на ней оставались тёмные пятна. — С морды вроде как лошадь, а сзади вроде собака?

— Химера? — предположил Ёши.

— Какая-то бестолковая.

Ёши перехватил мои пальцы, сплёл их со своими, — ласковое движение отозвалось внутри теплом, — сложил ладони лодочкой, посадил в неё «химеру». В воде она взбухала, пенилась, рассыпалась мерцающей пахучей крупкой, и мутные круги расходились в ванне волнами.

У создания с шипением отвалилась голова — мыльные пузыри собрались на поверхности объёмной горой. Я высвободила руку, зачерпнула их и мазнула Ёши по носу.

Какое-то время мы баловались, пачкая друг друга мылом и собирая из блестящей пены усы и дурацкие причёски. Потом целовались, вжимались друг в друга, и у меня замирало что-то в груди, сжималось до невозможности сделать вдох; взгляды сплавились, сцепились.

— Я не ожидал, — хрипловато сказал Ёши, глядя мне в глаза и обводя пальцами ухо, — что мне может быть хорошо с тобой.

Я нахмурилась.

— Почему?

— Я не хотел этого. Я женился для крови и Рода.

— Ну и что? Я тоже. Всегда можно договориться, прийти к компромиссу, обсудить подходящее решение и…

— Бесполезно.

— Бесполезно? С чего бы это? Любые отношения строятся на взаимном уважении, и когда ты начал со мной разговаривать…

Ёши фыркнул и поцеловал мочку моего уха, а я начала снова:

— Разговоры позволяют…

И, пока он не отвлекал меня нежностями, бодро изложила теорию коммуникации, нарисовав схему пеной на кафельной стене. Но Ёши только тряхнул головой и выбрал из пакета другую бомбочку, фиолетово-розового ежа с впрессованными в мыло лепестками.

Он раскрылся в воде густым розовым запахом.

— Разговоры могут сделать неплохое, — тихо сказал Ёши рукой закручивая водоворот, в котором качались лепестки. — Терпимое. Это не стоит таких усилий, я так думаю. Чтобы вышло хорошее, нужен импульс, искра, чтобы было от чего гореть, чтобы было на что смотреть, чтобы что-то отзывалось. Искру либо даёт вселенная, либо не даёт, даже лучшие из актёров не могут сыграть её из пустоты, а я многих из них рисовал. Должно быть что-то настоящее, и только тогда…

— Я настоящая, — хмуро сказала я.

Вода остывала, и волшебство рассеялось. Пар осел в лёгких тяжестью, капли воды били набатом. Я покрывалась гусиной кожей, и от горячей руки по телу расходилось почему-то холодное, тяжёлое оцепенение.

— Да, я теперь это вижу. Ты чудесная, и я…

Я отвернулась.

— Этого недостаточно, да?

— О чём ты?

— Искры не было. Мы её вымучили еле-еле. И она какая-то получилась, чахлая и едва тлеющая. Лучше, чем ничего. Так?

— Я не понимаю, Пенелопа.

— Ничего не было, — выдавила я, глядя, как лепестки качаются в оседающей мыльной пене. — Ничего не было, и ничего нет. Один суррогат из плохих решений и желания сдохнуть, и теперь мы связаны кровью. Навсегда.

— Пенелопа…

Я зябко дёрнула плечами.

Я могла закрывать на это глаза, — но это не значило, что я не замечаю. Так же, как раньше я старалась заставить его разговаривать и изображать семью, теперь я старалась сделать вид, что в наших отношениях появилось какое-то чувство. Я говорила ему о любви и сама себе верила, а он отвечал только: «я тебя тоже» или «ты чудесная».

Это даже почти не задевало: я привыкла встраиваться в чёткие статусы и готова была быть хорошей женой. Но иногда неприятные, скользкие мысли выплывали на поверхность и отравляли собой кровь.

— Ты всё ещё любишь её? Сонали.

— При чём здесь?.. Она давно в прошлом.

Я вздохнула.

— Да. Именно поэтому она тебе снится.

— Тебе тоже… снятся.

Будь моей, Сонали, — шептал Ёши из моих снов, и эти слова и голос, которым они были сказаны, нельзя было просто вытряхнуть из ушей. — Будь моей хотя бы завтра, а завтра я спрошу снова.

Зря я заговорила об этом.

— У нас была искра, — тихо сказал Ёши. — Больше ничего не было. Это плохая история.

И — я почувствовала спиной — потёр пальцами страшный шрам на груди, от чего вода показалась ледяной, невыносимой.

— Это… она?

— Это… глупость.

— Глупость? Я не могу даже представить, как выжить после такого.

— Царапина. Это келоидный рубец, они иногда нарастают на… совсем ерундовые повреждения.

— Чёрный нож, — я развернулась резко, села к нему лицом, и вода захлестнула борты. — Во сне был ритуальный нож. Это она тебя?.. Запретная магия?

Ёши скривился и отвёл взгляд.

— Скажи мне!

— Это я, — наконец выдавил он. — Я терял от неё голову, и… это действительно в прошлом, Пенелопа.

Я забарахталась, выбралась из ванны, сдёрнула на себя халат. Стиснула зубы. И попросила:

— Расскажи мне.

lxviii

Она была прекрасна, как видение, как чистейший образ, сложенный из одного только лунного света. Она танцевала для него, она позволяла себя рисовать, она была в его снах, она была светом, она была надеждой, она была смыслом.

Он поклонялся ей, словно богине, снизошедшей до смертного. Непостижимой. Возвышенной.

— Я не могу любить тебя, — смеялась она, разрывая в бумажные клочки его рисунки. — Я уже любила однажды.

— Будь моей завтра. Ты можешь подарить мне завтра?

— Могу.

Этого было достаточно.

Этого было достаточно, пока однажды она не сказала вдруг «нет».

Лунные любят лишь тех, кого они называют хме — тех-с-кем-я-разделяю-свой-свет, или тех-для-кого-я-готов-отринуть-вечность, или тех-кто-пришёл-из-одного-со-мной-космоса. И если тебе не случилось быть хме, всё, что может подарить тебе лунный — лишь несколько изменчивых «завтра».

— Я был ею болен, — объяснял Ёши, глядя куда угодно, но только не на меня. — Моё небо погасло, мои звёзды погибли, и в самом хищном утре было бы больше милосердия. Я задыхался без неё.

Свет закончился. Воздух отравлен. Любое безумие было слаще сжирающей изнутри боли, и тогда Ёши взялся за ритуальный нож, чтобы сделать себя тем, кого она смогла бы любить.

— Трансмутация, — он говорил это так легко, будто за это не казнили утоплением в солёной воде, не разрывали тело на пятнадцать частей, и каждую из тех частей не смешивали пеплом с глиной. — На крови, отданной добровольно, на воле и дыхании.

В моей груди — будто гранитная плита. И сама я — мёртвое тело, заключённое в саркофаг.

— Не получилось? — ровно спросила я.

— Не случилось. Нож взрезал кожу, и воля рассыпалась. Чёткость намерения, инерция импульса… Я был недостаточно болен, чтобы действительно это сделать.

Он был «недостаточно болен», — но остался там, в друзе лунной жрицы, и смотрел, должно быть, на прекрасную Сонали издалека. Он видел её во снах, он мечтал о ней и едва ради неё не умер.

— Это было давно, — повторил Ёши, касаясь нежно моего лица. — Это всё в прошлом. Я переболел, я выздоровел. Всё закончилось.

Это запретная магия, хотела сказать я. Самая запретная из всего запретного: трансмутация человека. Ритуал, чудовищный до такой степени, что даже рассказывать о нём кажется кощунственным.

А ещё — очень сложный; и человек, который только и делал запретного, что неклассические отражения, бусы из можжевельника и «амулет на удачу», не мог даже приблизительно составить что-то подобное.

— Ты говорил, что не занимаешься запретной магией.

— Я ей не занимаюсь.

— Трансмутация? На воле и дыхании?

— Это был единственный раз.

— Ты мне врал.

— Только про прошлое. Ты слышала… официальную версию. Сюда ходит Комиссия, как к себе домой!

— Они ходят сюда, потому что…

Слова закончились. Светлая ванна, пропахшая розами и мыльной пеной, казалась клеткой. Мир накренился и ревел, как корабль, взбирающийся на штормовую волну.

Я рывком натянула на себя трусы вместе со штанами. В глазах темнело, пуговицы путались. Дом — сонное чудовище, принявшее его одним из хозяев, смирившееся и дышащее на меня недовольством. В зеркалах — ничего, кроме отражений чужих катастроф.

Я не могу так больше. Я не могу.


А в городе — весна, а в городе пахнет водой, землёй и отчего-то кофе, а город звучит, город торопится, город шумит и болтает на своём языке.

Я бросила машину на проезде и курила теперь, глядя в тёмную быструю воду. Села на парапет. Перекинула ноги на другую сторону, туда, в пустоту.

— Застудишь по-женски, — проворчалаМеридит, поджав губы. — Пенни, ты…

Знак вышел раньше, чем она успела закончить, и тени предков сгинули в ослепительном весеннем солнце.

Весна, подумать только. Весна. Уже прилетели птицы, вон они кружат, кривые спирали из чёрных росчерков. На склонах редкая, совсем светлая жёсткая трава; на ветвях — тугие мокрые почки.

Всё только начинается, кричит город — и копит силы на майские грозы. Всё только начинается, всё впереди, и мы придём, мы вернёмся, мы построим, мы сможем. Вон они, люди, разбились по парочкам, придумали себе глупых желаний, чего-то ждут, во что-то верят, кому-то нужны.

Мы — скопления космической пыли. Мы — продолжения звёзд. Когда-то звёзды закончились, их мир взорвался, их вселенная обернулась чудовищным калейдоскопом; люди говорят: те звёзды погибли для того, чтобы продолжиться в нас.

Увы, но мне нельзя умирать.

Я хочу домой. Я хочу спрятаться от всего этого, накрыть голову одеялом и слушать родной голос, позволив миру сходить с ума где-то там, за границей моего горизонта.

Я хочу домой, но мой дом — мёртвые камни, выстроенные на крыше родового склепа. Там знают меня сильной, там знают, зачем я нужна, там давно свели меня к одному ночному отражению. Там хорошо работать и плохо — всё остальное.

Да и что оно, это «остальное», и не примерещилось ли оно воспалённому сознанию?

Я так старалась. Я старалась ради них всех, ради мёртвых и ради живых. Если бы было нужно, я бы умерла ради них, это простая цена; жить ради них — куда как сложнее. Я всё ждала, что мне хоть кто-то скажет «спасибо». Но никто не скажет, нет, так же, как никто не благодарит големов; это никому не нужно, в этом нет никакого смысла.

Он всего лишь пустая функция, не так ли?

Неужели мои достойные предки действительно хотели продолжиться… так?

Хотелось заплакать, завыть, словно раненый зверь, и позволить быстрой воде унести моё горе к далёкому морю. Но слёз не было, и слов не было тоже.

Ты ведь переваришь всё это, Пенелопа. Ты проглотишь и это тоже. Ты соберёшь себе перед зеркалом достойное лицо, договоришься со своей кровью, и уже завтра ты снова будешь Старшей Бишиг, потому что это и есть всё, что тебя составляет.

Помогите мне хоть немного. Посмотрите на меня, заметьте меня. Протяните руку — чтобы было, за что хвататься; чтобы было, ради чего.

Я похлопала по карманам, достала кожаный чехол с зеркалами. Я знаю, для них делают иногда толстые жёсткие несессеры со множеством отсеков, и в кабинете у меня лежит тоже отдельный ящик с картотекой, но с собой я ношу только четыре.

«Ты должна справляться сама», заворчит бабушка. «Что из тебя вырастет, если я стану жалеть тебя по поводу и без?»

«Голос крови звучит в вас чётко, мастер Пенелопа», протянет по-островному законник, который научил меня знать Кодекс и отличать хорошее от плохого. «Как учат тексты, настоящая сила…»

«Извини, Бишиг. Я не могу сейчас, я не могу.»

Я усмехнулась криво, перелистнула вкладыш портмоне, — и задержалась пальцами на последнем, четвёртом зеркале.


У Ливи дома был, как всегда, возмутительный срач: детский горшок с заветренными какашками наследника Большого Рода Бишиг стоял на галошнице сверху, частично прикрытый цветастым шерстяным шарфом, а среди ботинок спрятался пластмассовый жёлтый утёнок на верёвочке, с колёсами вместо ног.

Сама сестрица паяла что-то за столом, — похоже, задание для вечерней школы, — а Марек бодро топал по комнате, вступая периодически в неравную битву со сложенной сушилкой для белья, которой жестокая мать перегородила дверной проём.

Артефакторику Ливи широким жестом смахнула в ящик. Грохнул чайник, заговорил синеватый огонёк горящего газа. Бабахнуло: целеустремлённый ребёнок рванул на себя сушилку с особенной силой, но хитрая система верёвок безжалостно вернула преграду на место.

Ливи с сомнением понюхала заварку, но всё-таки разлила её по кружкам. Тоненько засвистел чайник.

— Я невовремя? — неловко спросила я, обнимая огромную бульонную чашку с мутным невкусным чаем.

— А, — Ливи отмахнулась, — «вовремя» — это миф. Что случилось, котёнок?

Она звала меня так в детстве, совсем раннем, когда два года разницы ещё казались невероятно серьёзными. Большая и сильная, она кидала каштанами в мальчишек-двоедушников, которые не хотели со мной дружить.

И я рассказывала ей, как тогда, в полузабытом прошлом, которое уже не кажется реальным, — о том, что я почти поверила, что у меня тоже может что-нибудь быть, о том, что никому нельзя верить, и о том, что кровь во мне устала совсем, запуталась, размылась, ослабла и стала красной и человеческой.

А потом подняла на неё взгляд и сказала жалобно:

— Он меня не любит.

— Ох, Малая, — Ливи притянула меня к себе, чмокнула в макушку. — Такая ты у меня всё-таки ещё дурочка…

lxix

— Прости меня.

Вечер был угрюмый, мрачный, и дом душил меня стенами и избыточным жаром, текущим по артериям батарей; я пряталась в чёрном остове будущего сада, вслушивалась в говор ручья и с удивлением нашла у прудика, в стороне от дорожки, кованые садовые качели — и сидящего на них Ёши.

Наверное, он думал, что я искала его.

Может быть, и правда искала.

— Прости меня, — повторил Ёши, когда я неуверенно присела на краешек качелей.

— Спасибо, — сказала я тихо, — что рассказал мне сам.

Он хорошо здесь всё придумал: тёмная вода пруда казалась прозрачной, а крошечные нежные листики спускающихся к ней ветвей дышали жизнью. Скрытый от всяких взглядов уголок, уютный и тихий.

Ночью отсюда здорово будет смотреть на звёзды.

— Может быть, было бы лучше промолчать.

— И врать мне дальше?

Он пожал плечами:

— Это не совсем ложь.

— Кодекс, тридцать второй лист, девятая колонка.

Ёши усмехнулся криво, запрокинул голову в сереющее небо, помолчал. И я почти подумала уже, что он так и не скажет ничего, и что пришла я всё-таки зря, — когда он, прикрыв глаза, заговорил.


— Ошибочно полагать, будто должно называть ложью лишь слова, прямо противные миру. Ложь есть всё, диссонантное вибрациям вселенной; ложь есть всё, что нельзя было бы прямо перевести на истинный язык. Так и молчание бывает ложью, если способствует фальши в чужой крови. Колдуну следует избегать лжи. Если же она вырвалась, поганый язык следует отрезать калёным железом, а ушам дозволить истлеть. Так?

— Почти точно. — Я наморщила лоб, припоминая. — Не «вырвалась», а «была выпущена», кажется.

— Пусть. Ты можешь спорить со мной, Пенелопа, но Кодекс — он не работает. Нет никакой правды, есть только вещи, больше и меньше похожие на ложь. Я могу сказать, что я чернокнижник, или, наоборот, что я вовсе не чернокнижник, или что любил Сонали, или что болел ею, и всё это будет ложь.

— Большая или меньшая?

— Не знаю.

Он запрокинул голову, и я откинулась на качелях тоже. Оттолкнулась, поджала ноги, вслушиваясь в масляный шелест нового механизма.

Качель баюкала нас, и в этом было что-то до странного правильное, естественное и мягкое, как будто мы были одни под серым безразличным небом, а всё прочее — нам только казалось. И излишне высокий, сорванный когда-то голос был в этом подпространстве единственным звуком и единственным ориентиром.

И Ёши говорил в пустоту, не оправдываясь и не доказывая, — открываясь.

— Тебя учили, наверное, что колдовство — это наука: я слышал, теперь учат так, и за это привыкают называть друг друга мастерами. А в моём Роду говорили, что колдовство — это искусство, прекрасное и страшное, как глубинное течение, рождённое спинами чудовищ и подобное движениям звёзд. Ему созвучны старые книги, о нём рассказывает ветер, и мы подражаем космосу, повторяем за ним, как люди повторяют за богами.

Космос молчал, а богов, говорят, не существовало. Но если ты хоть раз проливал колдовскую кровь и делал невозможное, — а я каждое утро поила собой существ, которых можно объяснить, но которых никак не может, по правде говоря, быть, — ты что-то понимаешь в искусствах.

Как бы ни убеждал себя в обратном.

— Меня учили, Пенелопа, что изначальный язык приближен к сути вещей — но не равен ей, и что вселенскому замыслу нет доказательств, а на дне любых слов есть намерение, и не сами знаки, но воля рассказывает миру, как ему теперь быть. Это всё, кажется, называется ересью. Всё зыбкое. Каждое мгновение мир дрожит, как воздух в жару. В нём нет ничего твёрдого, и вместе с тем в нём может быть что угодно. Ты делишь его на множество мельчайших моментов-впечатлений и глядишь на них, заворожённый, и рвёшь те, что не нравятся. И это страшно, потому что ничего твёрдого нет. Я не хочу ломать твой мир запретным. Ты не заслужила этого.

— Я закурю, можно?

— Если хочешь, конечно, кури.

Я выдохнула дым в серое небо, а Ёши качнул нас сильнее. Ветер путался в его халатах, пробрался зябким ручейком за шиворот, и я прижалась к тёплому чужому боку, опустила голову на плечо.

Пусть он любил эту свою Сонали так, как никто и никогда не сможет полюбить меня. Разве мешает мне это слушать, как шумит сад, и как старые сказки превращаются в колыбельные?

— Я не делаю сейчас ничего, что Комиссия по запретной магии могла бы захотеть найти, и тот ритуал — это было давно и зря, и это последняя моя, кажется, тайна. Но я живу через это искусство и кое-что умею. А ты такая… настоящая. Я… мне страшно привязаться, страшно поверить, что где-то может быть какое-то «самое дело», опереться и уйти с головой в зыбучий песок. Проснуться утром, а вокруг одна лишь Бездна, без конца и без края, без жалости и без сомнения, и всё, что у меня было, мне только казалось. Я был готов умереть ради неё, а из-за тебя мне немного хочется жить, и…

Он не договорил, смешался. Громкие слова, сказанные тихим голосом, — такое всегда кажется нелепым, смешным, искусственным, как затверженный наизусть монолог из старой пьесы.

Люди говорят много такого, что, будучи записанным, делается третьесортным пафосом. И, может быть, я предала этим свою музыку, но я заговорила тоже.

— Ты говоришь, твой мир — это марево, и он страшный. Так вот, мой — гранитная плита, и он, если честно, ничем не лучше.

Он скосил на меня взгляд, а я прижалась крепче к мужскому боку и прикусила губу.

— Тебя учили искусствам. Меня учили законам. Твёрдым, чётким, бескомпромиссным. Если сложить их вместе, получится очень просто: получится, что ничего нельзя. Нельзя хотеть. Нельзя любить. Бояться нельзя. И мороженое, знаешь, мороженое тоже нельзя, не знаю почему. Наверное, потому, что его забыли разрешить. Ты использовал меня, я знаю. И знаешь что? Я не обиделась. Люди всегда так делают. В моём мире людям так можно.

— Ты живёшь в странном мире.

— Это ты мне говоришь?

Он усмехнулся.

— Ты как… глоток свежего воздуха. Скалистый берег столкнулся с ветром и наконец-то стал морем. Это что-то… живое.

Я поверила тебе, вот что плохо. Мне все скажут, я дурочка. А я поверила. Мне очень хотелось поверить. Мне очень хотелось, чтобы вот этот кусочек зыбкого и волшебного — был.

Я так устала быть твёрдой. Я застряла в этом, закаменела. Больнее всего думать, что так и было… правильно. Что я потянулась, захотела другого, но… зря. Понимаешь?

Я привыкла быть сама. Я всегда и во всём сама. Я справляюсь, я могу, я научилась. Но иногда ужасно хочется, чтобы вот это твёрдое оказалось неправдой. Чтобы было что-то… другое. Чтобы на меня смотрел кто-то не потому, что так нужно. Чтобы рядом с кем-то можно было просто… быть.

Мне было очень нужно назвать нас словами. Привязать. Сделать частью реального. Превратить в привычку. Встроить в обыденность. Только так, в конце концов, и бывает.

— Мне кажется, если я опишу словами

— Перестань. Нет. Не надо. Мне плевать, что ты не любишь меня, знаешь? Мне всё равно! Но я…

— Откуда тебе знать?

— Что?

— Откуда тебе знать про мою любовь? Ты же не можешь смотреть на мою голову изнутри, так откуда тебе знать, что я чувствую, и что во мне отражается?

— Чувства — шелуха. Важны поступки. Зачем мне слова, если нет ничего больше?

— Это говорит скалистый берег. Знаешь, что говорит ветер?

— Что?

— Что любовь — это намерение, воля, направление взгляда. Я смотрю на тебя, Пенелопа.

Мы молчали, но это была хорошая тишина: мягкая, дышащая теплом и предчувствием встречи. Серое небо загустело и собралось в быстрые, своенравные клубы туч, из-за которых размытым светлым кругом улыбалась луна.

Сад шелестел ветвями, рассыпался каплями, звенел — и чему-то неслышно молился; и в этой мирной гармонии звуков я различила трель первой.

— Слышишь? — я схватилась за рукав халата. — Варакушка!

Ёши склонил голову, прислушиваясь, — и улыбнулся ясной, чистой улыбкой. Птица пела отчаянно, прерывисто, серией свистящих трелей, превращающихся в быстрое клокотание.

— Да. Варакушка.

— Она живая, живая! Я думала, она замёрзнет. Что за шансы у глупой птицы были…

— А у нас?

— У нас?

— Что за шансы у нас? — глаза напротив блестели. — Можем ли мы… встретиться где-то на середине?

Это вряд ли будет легко, я зналаПр. Есть много способов жить гораздо легче. Но иногда хочется сделать настоящим что-то практически невозможное, — то ли из собственного всесилия, то ли из шёпота милостивых звёзд.

Наши пальцы сплелись. Я отражалась светлой фигурой в черноте его глаз, и что-то во мне сказало едва слышно:

— Я хочу тебе доверять.

А он отозвался:

— Я хочу поверить, что ты есть.

lxx

— Хотелось бы обратить внимание достопочтимого Конклава на…

Понедельники остались мукой, нескончаемым гулким кошмаром: на заседаниях фальшиво сочувствовали Роду Бишиг, допустившему громкую аварию в порту, в тысячный раз зачитывали одни и те же вопросы по поводу дела Родена Маркелавы и обсуждали какие-то нелепые ходатайства. Даже про свободный торг здесь почти не говорили: волки официально сообщили о том, что ведут расследование, но связь Тибора Зене с чернокнижием пока не была озвучена.

Иногда мне хотелось встать, откинув стул на мраморные полы, назвать всех бездельниками и попросить позвонить, если речь пойдёт о чём-то хотя бы относительно полезном. Но это было бы, конечно, неприлично.

Лира вернулась в город в начале мая, но приходить в Холл перестала, осознав это, похоже, глубоко бесполезным. Она осунулась, побледнела и выглядила тенью прежней Лиры Маркелавы, Королевы по жизни и отражению. Чёлка ей ужасно не шла, а нарисованный будто синими чернилами знак стал чётче и детализированнее.

— Ты говорила с Мигелем об оракуле? — спросила я как-то.

У Мигеля ужасно испортился характер, и на заседаниях он частенько припоминал другим Старшим старые обиды и нанесённые оскорбления. Даже Варра Зене, избранная новой Старшей вместо Тибора, которая пока чувствовала себя не слишком уверенно и старалась отвечать уклончиво и мягко, как-то отозвалась на его обвинения резко.

— Зачем бы?

— Он твой отец, он Старший, и он мог бы…

Лира только рассмеялась печально:

— Что он мог бы, если даже ему Роден не сказал ни слова?

У меня не было, честно говоря, уверенности, что Роден действительно был с Мигелем так уж молчалив. Става пока не радовала нас особенными открытиями: я знала только, что задержали какого-то высокопоставленного двоедушника, и что в Огиц прибыла пышная делегация лунных, среди которых были глаза сразу трёх жрецов. И всё же, если Роден был замешан, а Хавье с удовольствием обсуждал с Ёши чернокнижие, — мне с трудом верилось, что Мигель об этом не знал.

В самом конце апреля пришла скорбная весть: Магдалина Клардеспри умерла. Об этом Конклаву сообщила Жозефина, с привычно нейтральным, ровным лицом, — и мне казалось, что из всего Конклава расстроилось от силы три человека, а Мигель и вовсе как будто выдохнул с облегчением и одобрением. Но я не стала бы ручаться, что это не было плодом моей бурной фантазии и излишней мнительности.

— Она стала мне являться, — сказала Лира, когда мы закрылись с ней в моей гостиной пошептаться. — Оракул.

— Учит чему-то?

— Немного. Она сказала мне, что Роден будет жить, если ты его оправдаешь.

— Я?!

— Ты входишь в Конклав. Из пятнадцати Старших твой голос может быть…

Я потрясла головой:

— Лира, ты говоришь о невозможном. Я не могу судить иначе, чем по крови и по совести!

— Бишиг, пожалуйста. Ты слышишь? Я прошу! Пожалуйста! Он мой брат, он хороший человек и мастер. Ты не можешь убить его.

— Но ведь Оракул сказала, что только один из вас может…

— Я придумаю что-нибудь. Будущее переменчиво. И если оно будет хоть какое-нибудь…

Я не железная, у меня есть сердце, и оно болело от того, что она говорила. Мне не могло быть так страшно, как ей, — но от неё будто расходилась чёрным туманным кольцом эмоция такой силы, что ею сбивало с ног.

— Пообещай мне, Бишиг, — тяжело сказала Лира. — Пообещай мне!

Я обещала ей вспомнить о её просьбе, когда буду выносить решение, — это уже было куда больше, чем я должна была бы говорить. Лира смотрела на меня ожесточённо и зло, — так, будто готовилась за неправильный голос отдать меня саму морским чудовищам.

— Он убивал людей, — напомнил Ёши. Он лежал на разобранной кровати, заложив руки за голову, а я куталась в его халат; было раннее утро, которое мы провели в постели, и теперь для меня начинался день, а Ёши, наоборот, собирался наконец уснуть. — Он работал на чернокнижников.

— Он всё равно ничего не скажет, — тихо возразила я. — Какая разница, где именно он будет молчать? И неужели это я должна убить его за то, что…

Я утопила лицо в воротниках.

Халаты пропахли Ёши. Жёсткое шитьё царапало щёку, но я всё равно пряталась в тканях, в тепле и темноте, как будто какие-то тряпки могли продлить для меня беззаботную мягкую ночь, в которой не нужно было ничего решать.

— Иди сюда.

Он накрыл нас обоих одеялом.

Ёши пытался меня как-то убедить в том, что спальня — неподходящее место для того, чтобы обсуждать дела. В каких-то местах он портил меня и добился в этом серьёзных успехов: я безжалостно подняла ценник на нестандартных созданий, всерьёз подумывала о найме ещё одного подмастерья, а на фестивале Кораблей, когда мы смотрели с Ёши вместе масштабный речной парад, сгрызла огромное эскимо в шоколаде.

Но в каких-то других местах дурным влиянием была уже я. Так, Ёши всё-таки после долгих ворчаний взял на себя часть финансовых задач, заказал цветы для сада, а ещё — разговаривал со мной про работу, чернокнижников и деньги даже в ванне с солями.

Правда, иногда эти беседы сами собой превращались во что-то совсем другое.

Я вспоминала про Сонали и жалкий суррогат чувств всякий раз, когда видела шрам на его груди, и в какой-то момент эта мысль превратилась в повседневный фон, привычный и оттого почти неслышимый. Мы врастали друг к друга понемногу, привыкали, сближаясь; он слушал, как я пою, а я собирала его рисунки; он говорил о зыбкости и космосе, а я учила его составлять бумаги для получения сертификатов. И это было всё больше и больше похоже на настоящий брак, пусть без жаркой любви и безграничного доверия, но с уважением и принятием.

— Ты очень сильная, — сказал Ёши, касаясь чуткими пальцами шеи и гладя чувствительную линию, переходящую в ключицы. — Ты знаешь, как правильно.

— Да, — вздохнула я.

И, потеревшись носом о щетину, шепнула:

— Хороших снов.

И он отозвался в тон:

— Тихого утра.


День голосования настал неожиданно.

Я готовилась к нему, я ждала, переживала, взвешивала, и всё равно не верила до того самого момента, как не увидела перед дверями зала офицера Волчьей Службы.

Он был весь при параде: в тёмном мундире, с нашивками и орденом, с клинком в белых ножнах с золотом. Тележка с томами дела тоже была тут, а поверх папки с перечнем документов лежала ещё одна, красная, и из неё выглядывал бланк с водяными знаками.

Мигель сидел за столом, как будто всё это вовсе его не касалось. Жозефина накрасилась ярче обычного. Серхо пришёл с посохом: как председатель, он имел право не разоружаться при входе в Холл, но почти никогда этой привилегией не пользовался. Алико Пскери была бледна.

Я пересчитала ещё раз мысленно: пятнадцать Родов, шесть Северных, восемь Южных и Уарды. Только дурак станет искать в Конклаве истины: обычно все Южные, кроме Сендагилея, поддерживают Маркелава, а Сендагилея, в память о кровной вражде, голосуют против них; Северные держатся вместе.

Будет ли так же сегодня?

— Предлагается, — тихо зачитал Серхо, — признать Родена Маркелава нарушившим Кодекс, отлучить от Рода, изгнать с островов и передать представителям Волчьей Службы для установления справедливости. Прошу уважаемых Старших высказаться по существу предложения.

— Мой сын — достойнейший колдун, и всё его преступление — в неаккуратном выборе заказчиков. Он работал по найму, уважаемые Старшие, как делает всякий достойный колдун, когда желает поддержать Род. Неразборчивость при выборе заказа — дисциплинарный вопрос, который Род может и должен решить без участия третьих лиц. Из вопросов ясно, что артефакты — лишь повод для волков сунуть нос в колдовские дела. Я слышу так.

— Я слышу иное. Серьёзность преступления бесспорна и доказана, — скрипуче возразил мастер Жао. И, вопреки обычным воззрениям Южных, продолжил: — Я не вижу причин ссориться с Кланами, когда даже Кодекс предписывает не делает этого.

— Чернокнижие угрожает всем, — твёрдо сказала я, когда до меня дошла очередь. — Расследование преступлений в наших интересах так же, как и в волчьих. Если Служба сумеет установить истину и способствовать законности лучше наших внутренних сил, решение очевидно.

— Пенелопа права, — неожиданно поддержал обычно молчаливый Иов, — нам не нужны ни война, ни буйство Бездны.

— Коллеги, они получат бывшего сына Старшего Рода, — с сомнением протянула Жозефина. — Волки уже задавали плохие вопросы. Неужели остров Бишиг живёт так богато и привольно, что не имеет тайн, которые хотел бы сохранить?

— Это наш закон, — тихо, но горячечно говорила Варра Зене. Она наверняка знала о делах Тибора больше нашего и уже точно не хотела бы, чтобы их расследование зашло далеко. — Это наша земля! Они предали кровь, выгнали нас в нищету. Сколько ещё мы должны прогибаться?

Они заспорили, а я мысленно пересчитала говорящих. Иов, Жао и Юдифь — Южные, но говорят о законе; Жозефина и Варра — Северные, но говорят о чести. Интересны дела твои, Тьма.

Наконец, Серхо поднял раскрытую ладонь — и разговор стих.

— Прошу уважаемых Старших огласить своё решение.

— Против, — резко бросил Мигель Маркелава.

— За, — пожала плечами Мисурат Сендагилея.

— Против, — Варра Зене вся напряглась и сжала кулаки.

— За, — тихий голос Иова Аркеаца был едва различим за стуком чёток.

Они говорили, один за другим, и Серхо перекладывал чёрные и белые камушки из шкатулок в золотую чашу.

— Конклав принял решение.

lxxi

Я ждала чего-то большого, громкого, — но ничего этого было: только пустота и внутренняя царапающая, цепкая боль. С самого января я пыталась понять, как стану смотреть Лире в глаза, но так и не нашла решения.

Вдох — выдох. Я отстучала ритм по рулю и всё же вытащила зеркало, капнула на него кровью.

— Лира, Конклав…

— Я знаю, — сухо сказала она.

И потушила чары.

Домой я приехала в дурном, похоронном настроении, — и почти не удивилась, когда меня с порога встретила новая проблема. Весть о ней принёс Ларион: он выглядел взбудораженным и озадаченным.

— Мастер Пенелопа! Там… это…

— Где — там? Что — это?

— В склепе. Странное.

Из предков меня сегодня сопровождала только Урсула, и она ни слова мне не сказала: то есть, по крайней мере, ничего не рухнуло и ничего не затопило, что уже можно было воспринимать как хорошие новости. Я не стала глушить двигатель и кивнула Лариону на автомобиль, — он доведёт его до гаража и потушит чары, — а сама широким рубленым шагом двинулась к крыльцу.

— Безобразие, — ворчала Керенберга, медленно, по одной ступеньке, заползая наверх, — возмутительно! И именно в моём саркофаге!..

— Бабушка? Что случилось?

— Сама полюбуйся, — буркнула она, властно ткнув пальцем куда-то вниз. — И муженёк твой уже там, может хоть придумает, что с этим делать! А если он мне понадобится? И чем теперь обрабатывать? И если пойдёт коррозия, то…

Заинтригованная и сбитая с толку, я сбежала по лестнице, перешагивая через ступеньку, и поклонилась ритуальным зеркалам.

На островах склепы строят с чувством, с размахом: лабиринтом из длинных широких коридоров, часто расходящихся от парадного входа множеством ветвей. Саркофаги ставят по-разному, в старых частях иногда даже друг над другом, но чаще всего предков разворачивают к проходу ступнями, а между саркофагами размещают то статуи, то фонари, то огромные вазы со сшитыми из шёлка цветами. На острове Бишиг есть даже отдельная карта города, на которой размечены границы разных склепов: иногда они уходят далеко за границы участков и под присутственные здания.

На материке, конечно, склепы закладывают иначе. Здесь узкий коридор с саркофагами, установленными боком вдоль стены, заворачивает широкой спиралью и уходит вглубь.

Когда-нибудь, пугают консерваторы, мы прокопаем так дорогу до самой Бездны.

У первых, самых старых, саркофагов не было ничего необычного: лампады горели ровно, на посмертных масках — ни следа пыли, а почищенные недавно банки с ушами были все развёрнуты именами в проход. Редкие фонари делили коридор на отдельные островки света, а немногочисленные украшения разбрасывали гротескные мутные тени.

Я шла быстро, по привычке здороваясь с предками по имени, — и в самом конце коридора увидела странный, ни на что не похожий свет.

Ёши был там же, стоял задумчиво над пустым богатым саркофагом, который бабушка давным-давно заготовила для себя. А в меди и золоте внутренней чаши, куда когда-то погрузят её бренное тело и где его зальют бальзамом и закроют навсегда, было… что-то.

Больше всего это было похоже на клочок тумана, вытянутый и заполнивший собой весь саркофаг. У краёв он плескался, полупрозрачный и мягкий, точно шёлковый, в центре — был плотным и холодным на вид; он светился весь ровным молочным сиянием. Это было совсем не похоже на то, что в тумане была какая-то лампа, скорее — что каждая капелька, составляющая его, была крошечной искрой.

Странно, но этот свет совсем не бил в глаза. Он казался ласковым, нежным; на него хотелось смотреть вечно, как в волнующееся море; он звучал колыбельной, и вместе с тем — торжественным гимном.

— Не трогай руками, — предупредил Ёши. — Они этого не любят.

Он сказал это вовремя. Свет манил и звал к себе, и я, убаюканная, могла бы забыться совсем и коснуться его, утонуть в нём.

— Они?.. Что это такое?

— Точно не знаю, — задумчиво проговорил он.

— А если примерно?

Ёши посмотрел на меня с сомнением, будто не знал, может ли он сказать — или как я отреагирую. Я нахмурилась: мне казалось, что тайны о магии остались для нас в прошлом.

Наконец, он определился и сказал невозможное:

— Примерно так рождаются лунные.

Я вытаращила глаза и закашлялась.

Лунные — не от мира сего; это все знают. Ещё все знают, что среди лунных нельзя встретить детей. В книгах объясняют по-разному: где-то авторы осторожно пишут, что культура Луны закрыта, и о воспитании юных лунных нам попросту ничего неизвестно; где-то уверенно заявляют, что сами они бессмертны, а детей у них вовсе не рождается; где-то и вовсе тиражируют всякую немыслимую отсебятину вроде того, что лунные подкидывают своих младенцев людям и забирают их уже взрослыми.

— Гости друз обещают не рассказывать лишнего, — извиняющимся тоном сказал Ёши. — Это не запрещено прямо, но… тем более, это совсем не мои секреты. В центре друзы есть зал, в который особым образом заглядывает Луна, и иногда там в чаше из чистого золота появляется новый лунный. Я однажды видел, как это происходит.

«Дети Луны созданы из лунного света», — так говорят, но это кажется метафорой; может быть, потому, что не каждому удаётся не то что пощупать лунного, но даже и увидеть издали. И тела, и одежды, и украшения, и те самые хрустальные мендабелё, которые путались в волосах странной двоедушницы, были преломлением света. Человеческая мода, подражающая одеждам друз, должно быть, кажется лунным тяжеловесными тряпками.

Это я ещё могла как-то уложить в голове. Но смотреть на этот сияющий туман и воспринимать его будущей личностью всё равно было сложно.

И я спросила почему-то шёпотом:

— Как долго это продлится?

— Понятия не имею.

— И почему вообще здесь?!

Ёши пожал плечами.

Зарождающемуся лунному ничего толком не требовалось, — или же Ёши не знал, что именно ему могло понадобиться. Поэтому, отодвинув на всякий случай подальше крышку саркофага и проверив камни в фонаре, мы двинулись обратно, наверх.

Я позвонила в Посольство Луны, где наёмная двоедушница щебечущим голосом попросила меня «не баловаться» и положила трубку. Ёши полистал телефонный справочник и попробовал позвонить кому-то тоже, но не преуспел. Тогда я вспомнила, что Ливи дружила с какой-то молоденькой лунной, и дело наконец пошло на лад.

С Бенерой Ливи познакомилась на курсах для поступающих в архитектурное училище: там учили академическому рисунку, живописи и черчению. Художницы из Ливи не получилось, зато теперь она умела писать идеальными красивыми буквами и водила странноватую дружбу с дочерью Луны.

И, хотя и говорят, будто лунные безразличны к социальным связям, Бенера знала других лунных, а те другие лунные знали ещё лунных, а те — членов делегации, близких к глазам жрецов. И буквально через несколько часов наш родовой склеп был осквернён присутствием примерно дюжины посторонних, не имеющим к моим достойных предкам никакого почтения.

Разговаривал с ними Ёши. Мне самой, если честно, было одновременно страшно и очень зло, и я опасалась оскорбить кого-то из высоких гостей то ли нечаянно, то ли намеренно.

Главной среди них была очень высокая лысая женщина, кожа которой была вся окрашена мерцающим золотом. Из одежды на ней были только белоснежные перчатки, расшитые перламутром и серебряным стеклярусом; Ёши как-то умудрялся разговаривать, глядя исключительно в лицо, а мой взгляд то и дело соскальзывал на пышный куст золотых кудрей у неё между ног.

— Лунный сформирует тело примерно за неделю, — надменно сообщил её спутник, практически квадратный ярко накрашенный лунный, одетый во что-то вроде чехла из парчи. — Вам не следует его беспокоить, а после пробуждения ему нужно предложить одежду и проводить к выходу.

Ёши как-то очень витиевато спросил, не будет ли кому-то из них, прекрасных и недостижимых, угодно подежурить в склепе и помочь брату по разуму? В ответ на это третий лунный, тонкий и как будто гуттаперчевый, — он периодически вставал на руки и складывал пятки себе на затылок, — обидно засмеялся и пробормотал что-то на своём странном языке, отдалённо напоминающем изначальный.

Наконец, странная троица пошла к выходу, а слово взял вполне обычный на вид делегат, который представился Пером-в-Вышине и смог объяснить более внятно: переместить свет никуда нельзя, но он ничего собой не повредит, а, проснувшись, лунный покинет гостеприимное жилище. Позже Ёши объяснит мне, что глаза жрецов бывают странноватыми, поскольку редко покидают друзы и многими неделями говорят только с Луной; а некоторые достаточно хорошо ассимилированные лунные даже иногда принимают пищу, как обычные люди.

— Недавно нам была гостья, — улыбаясь, сказал Ёши. — Двоедушница и голос жреца Луны, она изволила искать в нашем доме своего друга. Может ли быть, чтобы это и был он?

Перо-в-Вышине кристально засмеялся.

— Ах, это было бы прекрасно! Но голосами жрецов не бывают зверолюди. Так или иначе, если лунный захочет, он найдёт её сам.

Ёши многословно поблагодарил его за помощь, и вся беспокойная стая переговаривающихся по-своему лунных заторопилась обратно.

— Поставлю сюда голема, — мрачно сказала я.

— Надо проверить, какие в доме есть статуи, — меланхолично добавил Ёши. — И что видно из их глаз. Лунные любопытны… хорошо, что тебе не нравится супружеская спальня!

Я вспомнила стоящую там порнографическую статую и некрасиво хрюкнула от смеха.

lxxii

Чтобы сформироваться, лунному понадобилась не неделя, а целых одиннадцать дней. За это время дом Большого Рода Бишиг окончательно превратился в цирк: по настоятельной рекомендации Ёши я распорядилась закрыть в особняке все изображения, на которых хоть как-нибудь присутствовали глаза, и големы расхаживали теперь в тюбетейках, которые надвигали на лицо всякий раз, когда от создания ничего не требовалось.

Зато вокруг саркофага мы расставили множество разных глаз: деревянных и мраморных, высеченных в камне и наскоро набросанных на бумаге. Иногда, когда я спускалась проведать странное облако света, я видела, как эти глаза горели.

Ёши утверждал, что присутствие лунного не должно быть заметно. И всё же в тех глазах что-то… менялось.

В понедельник прошла апелляция, на которой Мигель Маркелава снова говорил о чести и вере, о правильном и кровном, и Роде и колдовстве, — и на котором Варра Зене неожиданно пожелала изменить свой голос и поддержала предложение об отлучении. После этого, к сожалению, шансы Родена были исчерпаны.

Когда Серхо объявил результаты, Мигель ещё держал лицо. И когда служащий от волков, сияя накрахмаленными белыми воротниками и орденом, зачитал бумаги — тоже. Мигель надломился только тогда, когда Серхо дыхнул на тяжёлую резную печать, замешал сургуч с кровью и оттиснул на бланке с водяными знаками знак Конклава: источник в скалах, бьющий шестнадцатью ручьями.

— Вы не понимаете, — вымученно сказал Мигель и потушил своё зеркало.

Мне казалось, что он смотрел на одну меня.

Волки настаивали на скорейшей экстрадиции, и Маркелава обещали выслать Родена кораблём в ближайшее воскресенье.

Он был чернокнижником, Роден Маркелава. Он был, так или иначе, убийцей: даже если лично он не проливал кровь, от экспериментов с его изделиями пострадало никак не меньше десятка двоедушников. Он был вхож в круги людей, балующихся самыми страшными из разделов запретной магии, он наверняка знал что-то и о трансмутации, и о тех бедных погибших девушках, и о соратниках, которых убили, похоже, чтобы навсегда закрыть их рот; и всё равно приговорить его было… сложно.

Ты не можешь убить его, сказала мне Лира. Что же, я смогла; это не принесло ни успокоения, ни даже осознания справедливости, одно только ощущение надвигающейся катастрофы.

Когда мы с Лирой только начинали дружить, Роден был долговязым юношей, серьёзным, очкастым и по-взрослому привлекательным. Он зачаровал наше с ней прямое зеркало, показывал красивые ритуалы на алтаре, а как-то на день рождения подарил мне камень для посоха, крупный синий турмалин невероятной чистоты. Он был Лире хорошим братом, а теперь он умрёт — по крайней мере как брат и сын Рода.

А, может быть, и совсем.

Но он ведь мог бы и ответить, верно? Он мог бы не читать свои дурацкие гекзаметры, а рассказать про преступников и про чернокнижие. Рассказать хоть что-то, чтобы волки согласились…

Я пробовала связаться с Лирой и сказать ей хоть что-нибудь, но она так ни разу и не ответила мне за всё это время.

Волчья Служба, я знала, потирала руки в предвкушении. Я спросила Ставу, что они станут делать с нежеланием Родена разговаривать — и быстро пожалела об этом вопросе; у колдунов была своя честь и своя правда, а у мохнатых — своя, и цель для них оправдывала средства, по крайней мере, если речь шла о запретной магии и Крысином Короле.

— Вы отдаёте колдуна врагам, — говорил Мигель на апелляции. — Вы пригрелись в своих креслах и забылись. Они чужды нам по крови!

— Нам не нужна война, — шелестел Иов Аркеац.

— Война неизбежна, — капля слюны ударила в стекло зеркала. Мигель казался безумцем, страшной пародией на Старшего. — И если мы не станем защищаться…

Может быть, я должна была пересказать Ставе эти слова. Но я не смогла: Мигель был колдуном, Мигель был свой, и у меня внутри всё разрывалось между разными способами определять правильное.

Зато Ёши — обычно куда более изменчивый в своих решениях — ни в чём не сомневался, и я всё чаще приходила к нему под бок, прикрывала глаза и так становилась сильнее.

— Я люблю тебя, — сказал Ёши как-то ночью, когда за окнами уже тлел рассвет, а, значит, наше время заканчивалось. — Ты помогаешь мне чувствовать себя человеком.

Я знала: его чувство к Сонали было скорее поклонением чему-то божественному, и сам он был пылью у её ног. Когда я приходила к нему вот так, за поддержкой и направлением, он сперва замирал в недоумении, а потом — сплетал наши пальцы и говорил сложные, красивые слова о космосе, вселенной и истине. И, кажется, это было ценно для нас обоих.

Всё во мне замерло в тревожном ожидании, будто закуклилось, оцепенело — и вглядывалось в движения звёзд, пытаясь замедлить их своей волей. Но время бежало, не сбавляя хода, и однажды утром лунный проснулся.


Ещё вечером среды в бабушкином саркофаге плавал молочный тёплый свет, баюкающий и проникающий в самое тёмное место в тени сердца; а утром четверга голем оглушительно прошаркал ногами по коридору и тихо-тихо, почтительно постучался, и когда я спустилась в склеп — странный туман уплотнился, сгустился и оформился человеком.

Мы с Ёши ждали вместе: я велела голему принести мне стул, а Ёши небрежно опёрся на стену у строгого чёрного саркофага дедушки Бишига. Свет почти перестал плыть, замер и будто набухал изнутри; свет стал сияющими волокнами, оплетающими фигуру, словно кокон. Их становилось всё больше, и больше, и больше, пока паутина из света не вычертила собой длинное скуластое лицо, широкие плечи, мощные руки, сложенные на груди.

Он вдохнул, когда ещё был светом. Грудь поднялась, замерла — и застучало сердце. Сияние гасло, обнажая белую-белую, почти мраморную, кожу, в которую будто вмешали перламутровых блёсток.

Дольше всего светились волосы, коротко стриженные и почти белые.

Потом лунный открыл глаза и слитным движением поднялся из саркофага.

— Где мой меч? — хрипло спросил он.

Сотканное из света тело получилось совершенно голым, и фонари подчеркнули чётко очерченные мышцы, — должно быть, Ёши охотно пригласил бы его в модели. Своей наготы лунный не стеснялся; хотя обнажённые мужчины часто выглядят забавно и ранимо, этот казался вылепленным скульптором совершенством, естественным в своём первозданном виде.

Ёши кашлянул, и я торопливо подняла взгляд повыше.

— Где мой меч? — повторил лунный.

— Нам это неизвестно, прекрасный господин, — спокойно отозвался Ёши и протянул лунному халат. — Вы воплотились без него.

Лунный взял халат за воротник, подержал немного, а потом разжал пальцы — и ткань хлынула на пол.

— Штаны, — веско сказал лунный.

Он так и пошёл за нами по склепу, голый и набыченный; он немного покачивался, как будто не понимал пока, как пользоваться этим странным телом и что вообще происходит. Он щурился, мрачнел и не был похож на восторженного новорожденного.

— Для кого вы меня разбудили? — требовательно спросил он, когда мы поднимались по лестнице.

— Мы?..

— Для кого вы пригласили меня?

— Боюсь, твой свет спутан, — мягко сказал Ёши. — Мы не приглашали тебя.

— Я не просыпаюсь без приглашения.

Его лицо казалось мне отчего-то смутно знакомым.

Ёшины растянутые спортивные штаны оказались лунному почти по размеру, а все рубашки — малы, и мне пришлось попросить у Лариона что-то вроде свитера с обожжённым рукавом. Ещё лунный натянул на себя две пары носков, с наслаждением потянулся, помахал руками, попрыгал, размял челюсть и сказал уже совсем другим тоном, мальчишеским и оптимистичным:

— Как мне добраться отсюда до Бездны?

— До Бездны? — глупо повторил Ёши, забыв, кажется, все свои витиеватые формулировки.

— Да. Где она открылась?

Мы переглянулись. Лунные не от мира сего, я это помнила; и всё-таки, это был какой-то новый уровень абсурда.

— Нужно поскорее добраться до Бездны, — «пояснил» лунный.

И о чём-то задумался.

А я вдруг вспомнила, где видела его лицо. Оно смотрело на меня из книг о древних временах и отражений. Двоедушники называли его Усекновителем за то, что когда-то он сражался вместе с Большим Волком и отрубил голову Крысиного Короля, а до того, во времена, когда не было истории, — наказал кого-то ещё.

Мохнатые забыли, а колдуны помнили: Усекновитель карал тех, кто отказывался от крови во имя Леса. Он будил в них хищное утро, он отдавал их души Бездне, он опускал на их шеи тяжёлый двуручный меч.

Он был смертью для всякого, кто не был достоин своего предназначения. И на жутких гравюрах у лунного рыцаря были латы, и сплошной шлем, и крылья, выкованные из метеоритного железа, — но не было ни чувства, ни сострадания, ни человеческой воли. Оттого казалось, будто у него и вовсе нет своего лица — только мёртвая маска и провалы вместо глаз.

Колдуны верили, что он давно сгинул, вместе со своей мерой справедливости и своим проклятием. Но образ его жил в отражении, которое глядело на меня из тени ритуального зеркала.

lxxiii

— Мне страшно, — едва слышно прошептала я.

Это были плохие слова, стыдные, недостойные порядочной колдуньи из Большого Рода. Но Ёши не стал смеяться, только приобнял меня за талию и опустил подбородок на мой затылок.

Мы стояли у окна в холле третьего этажа, и оттуда видна была крутая улица, спускающаяся к набережной. Лунный шагал, ногами в носках по асфальту, трогал пальцами нежную июньскую листву и разминал шею.

— Ты узнал его?

— Лунного?

— Усекновитель, — слова никак не хотели покидать горло. — Ёши, это Усекновитель. Безликий рыцарь. В городе!..

Ёши нахмурился, замер, — я почувствовала, как каменеют на моём животе руки. И не поверил мне, конечно, потянул в кабинет, принялся листать книги.

Но я после того гадания сзеркалом смотрела на Усекновителя столько раз, что не могла бы ошибиться.

— Лицо как лицо, — проворчал Ёши.

Я не обманывалась: как художник, уж он-то не мог не видеть портретного сходства. Странный лунный не был похож ни на одну из иллюстраций в отдельности, и вместе с тем был похож на все разом — как оригинал похож на все свои копии.

— Когда ты просил меня узнать отражения, — хрипло сказала я, не в силах оторвать взгляд от одной из наиболее ужасных гравюр, — я видела их в зеркале, я видела их очень чётко. И никого не узнала, потому что неклассический набор, и я… никого, кроме теневого. Там, в тени, был он. Это был он. Я прочла о нём всё, что только нашла.

— Это может объясняться очень просто. Скажем, ты боишься смерти.

— Все боятся смерти. Ёши, это другое. Ёши, мне страшно.

Разве могла я чем-то навлечь на себя гнев Усекновителя? В хищное утро просыпаются недостойные; в хищное утро просыпаются те, кто предал свою кровь. Но во всём Огице сложно отыскать колдунью ответственнее меня. Всю свою жизнь я жила так, как меня научили; я затвердила Кодекс наизусть и следовала ему в каждом своём шаге; я работала, я старалась, я подчинила свою жизнь служению Рода — как и должна сделать колдунья.

За что мне просыпаться в хищное утро? Почему я, а не чернокнижники, не бездельники, не те, кто уехал вглубь материка, чтобы навсегда забыть о своих истоках?

Может ли быть, что это от того, что я допустила ту аварию в порту? Я виновата в ней, я знаю; это моя ошибка; я должна была справиться лучше; из-за меня погиб человек. Или, может быть, я голосовала неправильно? И мне следовало бы помнить о том, что любой колдун — свой, и что кровь желала бы, чтобы я оправдала Родена? Или, может, я зря рассказала Ставе всё то, что я ей рассказала?

Было ли это предательством крови?

И почему моя кровь молчала?

— Ты могла видеть Усекновителя по сотне разных причин. Что, если ты просто предсказала его приход? Мир изменчив, Пенелопа, в нём множество вариантов будущего, и ты выбираешь, какой из них…

— …правильный.

— …сбудется.

Ёши усмехнулся, развернул меня к себе, коротко поцеловал в губы.

— Знаешь, чему учат чернокнижников? Что всё возможно. Это принцип, без которого не бывает трансмутации и не бывает магии, потому что если ты ограничен в сознании — ты ограничен во всём. То, что мы называем запретным, они называют диким. Когда мир дрожит и существует сразу в бесконечном числе состояний, а кровь говорит тысячей голосов, ты выбираешь — какой из них слушать.

— Я не хочу умирать.

— Ты не умрёшь.

— Если я проснусь в хищное утро…

Ёши помолчал, вздохнул, обвёл пальцами раковину моего уха.

— Даже если так, это всего лишь хищное утро. Что с того, чтобы увидеть Бездну, что с того, чтобы услышать, как изменчив мир?

Я пожала плечами. Он не мог не знать, что я скажу: это сводит с ума; это кошмар, обрываемый одной лишь смертью; это агония разума.

— У нас в Роду была легенда, — мягко сказал Ёши, прижимая меня к себе и касаясь губами затылка. — Помнишь Кеничи Се?

— Того, который собрал зоологический атлас?

— Собрали его потомки. А он просто рисовал птиц. И ты ведь знаешь, что примерно половина из зверей в том атласе — никогда не существовала?

Я нахмурилась: предисловие к атласу я, кажется, не читала; это было в детстве, и я всё больше разглядывала картинки.

А Ёши продолжал:

— У нас есть легенда, что он и был первым из Се. Се и Бишиги одной крови, и в его времена все Бишиги умели и рождать создание в материи, и успокаивать в человеке, и слышать в зверях. А потом Кеничи проснулся в хищное утро.

— За что?

— Не знаю, — Ёши пожал плечами. — У него после войны не ходили ноги, его жизнь и до утра наверняка была кошмаром. Когда в его глаза заглянула Бездна, Кеничи бросили в хижине в горах, умирать. А через несколько месяцев нашли живого и рисующего диковинные акварели. Он говорил, что видит одни только тени, но слышит птиц. Они разбудили его, они вернули его. И после него кто-то из родни посвятил себя птицам, и так начались Се.

Бишиги помнили эту историю иначе: без хищного утра и птиц, зато с разделом земли, братоубийством и кровной местью, давно смытой колдовской водой. Но мне не хотелось спорить, тем более что Ёши говорил всё это лишь для того, чтобы меня отвлечь.

— Может быть, — твёрдо сказала я, отлипая от тёплой груди и вздёрнув подбородок, — Усекновитель станет карать чернокнижников. Он же спрашивал, где открылась Бездна — должно быть, он пришёл, чтобы её закрыть? Может быть, он остановит Крысиного Короля.

— Может быть, — охотно согласился Ёши.

Чернокнижие, ритуалы, трансмутация — всё это опасно и запретно; и то, что я пытаюсь, как могу, бороться с этим, не может быть ошибкой. А значит, моя совесть чиста — и моя кровь спокойна.


Тем вечером Ёши снова рисовал меня: я сидела в кресле, подобрав под себя ноги, и перебирала картотеку на созданий, где-то дописывая что-то, а где-то — вычёркивая. Ящички грудились вокруг меня, штабель бумаг на столике угрожающе покачивался, и я дошла всего-то до третьего ряда из десяти; эта работа успокаивала меня, расслабляла, хотя в ней было и не слишком много смысла.

Ёши вытащил в кабинет мольберт и водил над ним углём, рассказывая что-то художественное — о том, что любит графику больше живописи, и о том, чем виноградный уголь отличается от ивового и сколько перьевых насадок нужно для полного счастья. А потом попросил:

— Спой мне что-нибудь?

Я смешалась, задумалась. Мне легко было уже играть при нём на рояле, или даже петь романсы под аккомпанемент, или мурлыкать что-то ненавязчивое себе под нос. Но петь совсем без музыки всё ещё было неловко, странно.

— Если захочешь, — Ёши смотрел только в мольберт.

И я, прикрыв глаза и отодвинув карточки, пела ему о любви.

Когда мир накренился и застыл

В пространстве устрашающем и сонном,

Мне нужно знать, что ты когда-то — был.

Я рада знать, что ты меня запомнил.

А он нарисовал меня, конечно, — угольный портрет, точёное лицо, тонкие линии, гордый профиль, мягкая улыбка. Она была не то чтобы красивой, Пенелопа с рисунка, но на неё хотелось смотреть.

— Ты действительно видишь меня такой?

— Я вижу тебя разной, — невозмутимо ответил Ёши. — Это и прекрасно, не так ли?

Я отражалась в его глазах. Он целовал меня нежно, в краешек губ, и я стояла неподвижно, не желая прерывать тягучее, наполненное странным томлением мгновение; а потом отвечала так же порывисто, отчаянно, из сумасшедшего желания оказаться в невесомом и невозможном.

— Мне кажется, это всё не со мной, — прошептала я, вытягиваясь вдоль него на постели и сплетаясь, срастаясь.

— Это всё на самом деле, — улыбнулся мне Ёши.

Июньское утро горело где-то там, вдали, костром цветов и зелени, и безумное синее небо вставало над чёрной водой. А мы были здесь, на осколке старого мира, и мы были живы.

lxxiv

Лира приехала следующим утром, — кажется, она сама не понимала толком, зачем.

Май выдался ярким, солнечным, непривычно радостным, а теперь над Огицем закружились сварливые тяжёлые тучи. Редкие капли барабанили в окна и собирались в лужи, и горгульи посерели от них, погрустнели. По утрам по склонам тёк молочно-белый густой туман, влажным языком слизывающий тени.

Лиру привезли на дорогой, блестяще-умытой белоснежной машине, — водитель раскрыл над ней зонт, когда высокий каблук только коснулся тротуара. Потом Лира нажала на кнопку звонка и не отпустила её ни тогда, когда к ней вышел голем, ни даже тогда, когда я сама ступила на дорожку.

Я махнула ей рукой, но Лира так и осталась неподвижной, рубленой кривой скульптурой.

Чёлку она уложила на бигуди, и между крупными жёсткими кудрями можно было разглядеть контур синего глаза. Длинные ногти оказались выкрашены в тон, глубоким мерцающим ультрамарином; на шее у Лиры висело пышное золотое ожерелье с крупными зелёными камнями, излишне богатое для дневного времени; маленькое чёрное платье облегало полные бёдра, подчёркивая чуть больше, чем было бы прилично.

Посоха при Лире не было. Зато в руках она держала совершенно круглое ритуальное зеркало в серебряной раме.

— Лира?

Ей не было свойственно приезжать без приглашения, — мы были не настолько близки, чтобы нарушать эту норму приличия. Вообще говоря, я легко могла бы сегодня уехать в университет раньше обычного, или быть погружена в работу с каким-нибудь из созданий.

Лира наконец оторвала палец от звонка. Все её движения были какими-то рваными и излишне расслабленными, будто пьяными.

— Лира? — я нахмурилась.

Водитель с зонтом стоял за её спиной безразличной статуей: так мог бы вести себя хорошо вышколенный голем.

А Лира вспыхнула на меня неожиданной яростью:

— Надеюсь, теперь ты довольна, Пенелопа Бишиг.

Я посмотрела на неё с недоумением, но всё же отперла калитку и шепнула охранной горгулье однократное приглашение. Водитель почтительно протянул Лире зонт, но она будто не заметила: шагнула под дождевые капли.

Так мы и шли по мокрой дорожке: она впереди, оскальзываясь на высоких каблуках, я чуть позади. На крыльце я сбросила с кольчуги воду, пригладила влажной ладонью ёжик волос и бросила голему:

— Чай для гостьи в зелёную гостиную.

По лестнице поднимались в молчании. Так же молча и застыв Лира наблюдала, как я включаю лампы, разбрасывающие по тёмному дереву и набивным тканям пятна тёплого света. Поднос с чашками звякнул о низкий столик, и только тогда я легонько тронула её запястье:

— Лира? Ты в порядке?

Она не была в порядке. Она была разбита и изломана, и что-то во мне уже знало тому причину, но что-то другое отчаянно не хотело верить.

Лира рассмеялась каркающим неприятным смехом, — он оборвался так же резко, как и начался. А потом она сказала сухо:

— Роден Маркелава мёртв.

— Что?.. Как? Корабль должен был быть только…

— Роден Маркелава мёртв, — повторила Лира.

И осела в кресло сломанной куклой.

Я разлила по чашкам чай. Лира взяла его и сразу отставила, даже не пригубив: неслыханное хамство, но я сочла правильным не обратить на этот жест внимания.

По колдовскому этикету отказ попробовать напиток приравнивался к обвинению в попытке отравления; это правило шло из далёких, полузабытых времён, из старинных правил гостеприимства, по которым хозяину полагалось чтить жизнь гостя выше своей, а гостю — входить в дом безоружным и быть готовым принять любую волю владельца (немудрено, что тогда колдуны частенько предпочитали общаться, перекрикиваясь через границу).

— Что произошло? — спросила я как можно мягче.

Мигель заявил Конклаву, что отправит сына на материк воскресным кораблём. Была суббота, и мне сложно было представить, будто Мигель станет торопиться; значит, Роден был дома, на родном острове, в безопасности.

— Шёлковый шнурок, — прошелестела Лира, — лёгкие горят огнём, воздух отравлен, хруст.

— Ты это… видела?

Она отвела ладонью кудри со лба.

Глаз был вырисован чётко, до каждой мельчайшей морщинки, до ветвящейся молнии лопнувшего на глубине белка сосуда. Он был открыт и жив, и нарисованный зрачок чуть дрожал, фокусируясь на мне.

— Я вижу всё, — хрипло сказала Лира. — Я видела, что ты сказала. Ты думала, я не узнаю? Теперь я знаю всё! Ты обещала мне, Пенелопа!

Я глубоко вздохнула и прикрыла глаза.

— Я голосовала «за», это верно. Так подсказала мне моя кровь. Я обещала тебе вспомнить о твоих словах, и я их вспомнила, но я обязана голосовать во благо колдовских островов, каким я его понимаю.

— Это — благо? Благо?!

— Мне очень жаль.

Лира хрипло, болезненно засмеялась.

— Кому стало легче и лучше от того, что мой брат мёртв?! «Благо островов»! Ты ничего не знаешь об островах.

— Я Старшая, Лира, — напомнила я.

Лира фыркнула и отвернулась.

— Мне очень жаль, — повторила я. — Мне очень жаль, что всё получилось… так. Я понимаю, тебе сейчас больно, и…

— Нет, Бишиг. Тыне понимаешь.

Мне было горько видеть её такой. Это для Конклава и волков Роден был преступником, а для неё…

— У тебя был выбор, Пенелопа Бишиг, — медленно проговорила Лира, глядя мимо меня. — Выбор! Право решать! Но ты решила не оставить выбора никому другому. Ты решила, что мой отец должен… своими руками…

— Постой, что? Это Мигель… задушил…

Мне поплохело.

Лира сказала: «шёлковый шнурок». И я подумала отчего-то, что Роден предпочёл убить себя, но не отвечать на вопросы волков и не узнавать, какими способами они будут заданы; это было в чём-то ожидаемо и по-своему достойно. Но вряд ли кому-то придёт в голову вешаться на шёлковом шнурке; шёлковый шнурок — это орудие милости и высокой справедливости, его свивают с молитвой, а затем им захлёстывают шею человека, о смерти которого станешь сожалеть.

Когда-то на юге Старший, называя своих детей наследниками Рода, делал так со своими братьями. На Северных островах внутренняя борьба за старшинство никогда не становилась такой острой, и этих чудовищных традиций нам удалось избежать.

Мигель задушил Родена. Собственного сына.

— Это была милость, — горько сказала Лира. — Освобождение от всего того, что волки стали бы делать, чтобы…

Я до боли сжала кулаки, впилась ногтями в ладони.

Что бы ни говорила Лира, мне было не понять такой «милости»; а ещё — мне было в неё не поверить.

Роден Маркелава знал что-то о Крысином Короле, о запретном ритуале, о чернокнижниках. Роден Маркелава что-то знал, но не ответил ни на единый вопрос. Он читал гекзаметры, когда на него давили в камере Волчьей Службы. Он читал гекзаметры в ответ на все угрозы, пока Род не вытащил его из застенок и не отправил на острова; и оттуда по зеркалам он продолжил делать то же самое.

Что это за тайна, что даже ради возможного снятия обвинений нельзя ответить на несколько вопросов, — пусть часть из них неприятна, а часть ответов вовсе не должна никого касаться? Ради чего он мог молчать, понимая, что это делает его перспективы всё хуже и хуже?

Мигель отчаянно тянул время, хотя в этом не было никакого внятного смысла. И я думала, он раскопает за это время каких-то новых аргументов, придумает что-нибудь, что-нибудь сделает. Но ничего не изменилось. К началу мая Мигель и вовсе как будто весь выцвел и перестал уделять Родену хоть сколько-то внимания.

Чего он ждал? На что он надеялся, и почему сдался так рано? Если только не…

— Мигель ждал равноденствия, — едва слышно сказала я, ещё толком не веря. — Если бы ритуал с Магдалиной удался, всё это потеряло бы значение. И Роден не сказал бы волкам ни слова, потому что…

— Потому что он колдун, — Лира горделиво вскинула лицо.

Потому что он колдун, вот именно. И потому что все эти ответы были бы предательством Рода; потому что Маркелава замешаны, потому что Маркелава в этом всём очень, очень глубоко.

А Лира, взлохматив чёлку, вдруг сказала:

— Это должна была быть я. Не Магдалина, а я. Это оракул навела Волчью Службу на Родена, и папа отказался отдать меня, потому что… «я уже пожертвовал сыном, кто-то должен остаться». И я жива! Но у Магдалины не получилось, и поэтому Роден… Это из-за тебя! Если бы ты молчала и проголосовала правильно, Роден мог бы дождаться солнцестояния!

— Из-за меня? Из-за меня?! Лира, вы вляпались в запретную магию! Зачем всё это? Что не получилось? Что делает этот ритуал, что…

— Твоя кровь спит, — процедила Лира. — Твоя кровь спит, ты рождена мёртвой. Ты бы услышала меня, если бы была моей подругой.

Она двинулась к выходу, так и не пригубив чай: та самая Лира, которая учила меня отличать на слух правду от лжи, та Лира, с которой мы обменялись прямыми зеркалами почти восемь лет назад и обсуждали самые личные вещи, та Лира, которой я столько недель пересказывала заседания Конклава, и которая знала мою страшную тайну о пении в склепе.

— Лира, я…

— Я ненавижу тебя, — выплюнула она. — Ненавижу!

lxxv

— У меня есть к вам ряд вопросов, Мигель.

— Извините, Пенелопа, по заказу я смогу ответить не раньше чем…

— Не по заказу. По трансмутации.

Это был сложный разговор, — и я, наверное, не должна была бы его вести. Наверное, мне нужно было обсудить это хотя бы с бабушкой.

Даже Ёши был против и назвал меня сумасшедшей. Но, как бы упрям ни был Ёши, он не смог ни переубедить меня, ни остановить, ни уговорить на что-то другое.

Был понедельник, и заседание Конклава началось с траурной ноты: память Родена почтили креплёным вином, а Мигель показал в зеркало и банку с отнятыми ушами, и лежащее на крышке саркофага тело, которое ещё только готовили к панихиде. Иов Аркеац едва слышно высказался, что волкам это не понравится, а Мигель повторил вновь: Роден был достойным сыном своего Рода и предпочёл смерть отлучению.

Затем обсудили новые слухи о Крысином Короле, приезд в Огиц делегации лунных и разговоры о том, что вернулся один из рыцарей древности; перешли к очередному скандалу о разделе прибрежных вод, — и, когда темы иссякли, а Серхо готовился объявить заседание закрытым, я попросила слова.

— Уважаемые Старшие, — я не писала эту речь, но прокручивала её в голове так много, что теперь она казалась заученной наизусть, — мне стали известны вещи исключительно беспокоящие…

И я перечисляла, не вдаваясь в подробности об источниках информации, странные убийства, хищное утро, пропавших накануне сильных дат женщин, Свободный торг, крысиные деньги и всё остальное, что складывалось в картину пугающую и ужасную.

— …мне не хочется говорить об этом, но в нашем узком кругу я должна поделиться тревожным: некоторые из колдовских Родов замешаны в чернокнижных ритуалах и делах крысиных хвостов. К сожалению, этот секрет Роден унёс с собой в саркофаг. Известно ли что-то об этой ситуации кому-то из уважаемых Старших?

Варра Зене была бледна, слово снег: она одна из всех не сумела сдержать лица. Мигель окаменел и замер, а Жозефина невозмутимо постучала карандашом по столу перед собой:

— Есть ли доказательства вашим словам, мастер Пенелопа?

— Мои источники непубличны, — твёрдо заявила я, — но я нахожу их довольно надёжными. Внутри Конклава мы можем обсудить по меньшей мере то, что станем отвечать, если у Волчьей Службы возникнут к нам вопросы.

— Легко свидетельствовать о незнании, когда действительно ничего не знаешь, — сказала Алико Пскери, легко пожав точёными плечиками.

— Мне неизвестно, что за дела вёл Роден со своими заказчиками, — заявил Мигель, сверкая оскорблённым взглядом.

— Ни один колдун не станет работать на Крысиного Короля!

Были и те, кто молчал. Иов задумчиво перебирал чётки, Мисурат тяжёло свела брови и вся напряглась, а на лице Кристиана застыла такая улыбка, что от неё становилось страшно. И только бесплотная Урсула положила ладонь мне на плечо и сказала одобрительно:

— Старший всегда думает о благе для своего Рода и колдовских островов.

Наконец, Серхо попросил пригласить в зал Хариту Лагбе, которой я кратко пересказала всё то же самое; то, что самая Харита, возможно, замешана, я никак не упоминала. Харита мрачнела и изображала недоумение, обещала во всём разобраться и всё перепроверить, а прочие Старшие переглядывались с недоумением.

Я знала, что здесь, в Конклаве, были те, кто увязли в этой истории невероятно глубоко. Это были, по меньшей мере, Маркелава — потому что если и мог колдун ради чего-то умереть или убить своего ребёнка, это было благо его Рода. Ещё я полагала, что Тибор Зене не был в своей семье единственным колдуном, живо интересовавшимся безднопоклонничеством; а Жозефина Клардеспри, так недовольная вмешательством посторонних в поиски несчастной Магдалины, явно знала больше, чем хотела рассказать.

Я много раз прокручивала в голове список голосовавших, но он так и не сложился для меня в ясную картину. Можно было бы думать, что за экстрадицию Родена станут выступать Северные, потому что в наших рядах не было принято открыто ссориться с Кланами: для наших вмерзающих в лёд берегов это было много опаснее, чем для обласканных солнцем земель Южных. С этой точки зрения казалось привычным, что Маркелава поддержали добрые соседи Пскери, но четыре Северных Рода?

Я сама была Старшей, и пусть я вела пока не все родовые дела, я не могла представить, что могло бы побудить меня голосовать за конфликт с Кланами. В этом не было как будто никакой выгоды для меня. И даже если не считать Крысиного Короля абсолютным злом, если прослушать все старые сказки и пропустить мимо ушей легенды об ужасных войнах, Кланы нужны были моему Роду стабильными и твёрдыми, — потому что много проще расти и крепнуть под тенью здорового дуба, а не дерева, расколотого молнией.

Что такого знали о чернокнижии Зене и Клардеспри, Вилль и Даатуун? И почему это не было известно ни мне, ни Бранги? Ведь Бранги были, кажется, ни при чём, — и я думала так не только потому, что мне не хотелось ни в чём винить мамину родню.

Да и средни Южных были те, кто ничего о запретной магии — как я совсем недавно — не знал; и я смела надеяться, что их больше. И если они зададутся вопросами, задумаются, что-то перепроверят — может быть, они смогут на что-то повлиять?

Ёши считал мою затею суицидальной и едва ли не впервые за всё время нашего брака встретил меня сразу за дверями зала и увёл к автомобилю.

— Они легко убивают людей ради этой тайны, ты понимаешь или нет?

— Бишиг не так-то просто убить, — усмехнулась я. Меня сопровождали теперь пристрастно отобранные создания. — Ты говорил, что это «не моё дело». Но это моё дело. Я колдунья, Ёши.

— Ты сама как штурмовая горгулья, — ворчал он.

Ёши был, наверное, прав. Но я так долго отстранялась и так долго делала вид, что всё это вовсе меня не касается, что теперь разговоры о ритуале стали для меня вдруг очень личными. Я зацепилась за них и не могла больше ни о чём думать; и, как бы ни ругались раньше Бернард и бабушка, Урсула и Меридит, я была кое-в-чём настоящей Бишиг и Старшей до мозга костей.

И когда в следующий понедельник Харита доложила одну только пустую ерунду, я забрала из бабушкиного шкафа прямое зеркало Мигеля Маркелавы и заявила ему прямо:

— Давайте отставим эти игры.

— Время неурочное, Пенелопа, — недовольно отозвался он.

Но я сделала вид, что не заметила.

— Я хочу верить, что вы думаете о благе колдовских островов. Расскажите мне, зачем нужен ритуал. Иначе я буду вынуждена пересказать волкам то, что знаю.

Мигель смотрел на меня очень долго. Я видела, что он сомневается и знала, что ему не с чего мне доверять — что же, я тоже ему не доверяла.

— Я не враг островам, — устало сказала я. — Всё, что меня беспокоит — это наше общее благополучие. Если нужно, обдумайте, обсудите. До следующего заседания Конклава, хорошо?

«До следующего заседания» — это значило: «до солнцестояния», которое выпадало как раз на следующий вторник. Должно быть, Мигель понимал это, потому что медленно кивнул.

Что бы я делала, если бы он действительно пожелал объяснить? Честно говоря, я не знаю этого, и представить мне сложно. Я была тогда зла и тверда, как занесённый над головой врага меч; я была скована в латы собственного долга и слышала только то, как требовательно стучит в ушах кровь.

Ты закрывала глаза, — обвинительно сверлили мысли на задворках сознания. — Ты должна была понять раньше. Ты должна была предупредить, понять, быть достойной. Эти смерти — и твоя вина тоже.

Если бы Мигель захотел включить меня в свой план, это бы сломало меня, наверное.

Но он не захотел.

lxxvi

Если в те дни в моей жизни и было хоть что-то светлое, то это был Ёши.

Конечно, я не была совсем уж честна, когда говорила, будто бы мне не важны чувства, а нужны лишь поступки, — слова о любви жгли грудь, обжигали нёбо и казались поднявшейся из желудка кислотой, разъедающей тело; и вместе с тем я не могла отрицать — он был союзником.

Он был на моей стороне. Ему не было всё равно. И это было гораздо больше, чем я могла бы надеяться раньше.

— Я не хочу, чтобы ты в это лезла, — повторил Ёши в тысячный раз, когда я пересказала ему разговор с Мигелем. — Эти люди опасны.

«Я не могу потерять тебя», — говорили его глаза. Но этого Ёши, к счастью, не произнёс вслух.

— Не волнуйся, — отмахнулась я.

А сама набивала на печатной машинке новые и новые подробности, которые назавтра передам на хранение в банк, — чтобы, если всё действительно сложится дурно, мои записи оказались у Ставы.

— Это мои проблемы, и ты не должна…

— Я Старшая, Ёши.

Я сложила лист втрое, вставила в конверт и запечатала, смешав кровь с сургучом. Ёши смотрел на меня, нахмурившись, но я только пожала плечами и хотела сказать что-нибудь лёгкое, но вместо этого сморщила нос и зевнула.

— Иногда я очень не хочу, чтобы ты была Старшей, — тихо сказал он. — Тогда я показал бы тебе ночное небо, и мы съездили бы к Дальнему морю, где лазоревая вода и пеликаны, и в отлив можно дойти по песчаной косе до старого маяка.

— На острове Бишиг тоже есть маяк.

Он засмеялся, легко и необидно:

— Тот похож на белую башню с витражами, а стены у него выложены ракушками.

Это звучало красиво. Но до Дальнего моря было много дней пути, и ни в одном из сотен вариантов будущего, которые могла бы теперь видеть Лира, Старшая Бишиг не могла отправиться к долгое путешествие к лазоревой воде и пеликанам просто потому, что ей захотелось.

Я давно научилась не расстраиваться из-за этого, как не расстраиваюсь тому, что бывает зима, — и теперь только снова пожала плечами. А потом провела пальцами по его скуле, пригладила непослушную бровь, завела тёмные волосы за ухо.

Я ложилась, по мнению Ёши, «в неприличную рань», — плотно задёргивала шторы, за которыми не наступало ещё окончательной темноты, и забывалась до утра. А он брился теперь по вечерам, за обедом пугая бабушку тёмной щетиной, а к ужину размягчая огрубевшую кожу пахучим средством. Я потянулась к нему, привстала с кресла и легко поцеловала точку у уха — ту, где у него пульсировала жилка при головной боли.

Потом целовались: медленно, нежно, сплетаясь руками, и тревожная повседневность отступала, отходила в закатный сумрак, плещущийся за занавесками. Я путалась в ногах и ловила с трудом мгновения для вдоха, а Ёши поднял меня на ноги рывком и, не отрываясь от моих губ, защёлкнул жёсткую крышку печатной машинки.

— Ты отвлекаешь меня от работы, — засмеялась я, отвернувшись, но не разрывая объятий.

— Именно.

Есть свои радости в том, чтобы быть колдуньей из Большого Рода и жить в особняке, где для каждого из супругов обставляют по четыре комнаты и ещё одну — общую: здесь множество мест, где можно нечаянно предаться разврату. Рабочий стол запомнился мне синяком от упавшей статуэтки, занозой пониже спины и совершенно сногсшибательным оргазмом, искупившим всё остальное; глубокое кресло в гостиной — долгим, тягучим вечером, когда мы ласкали друг друга руками, растворяясь в неприличной, невозможной нежности.

Сегодня я откинулась на покрывало в своей спальне, опёрлась на локти и смотрела, как Ёши складывает халаты на банкетке. И сказала неожиданно для самой себя:

— Я страшно испугалась, что залетела. Тогда, после свадьбы.

Он покосился на меня виновато:

— Извини.

— Я сама виновата. Надо было обсудить, что… но, может быть, немного позже я…

Ёши покачал головой, улёгся рядом, поцеловал. Я закинула ему руки за голову, вжалась в него всем телом, сплетаясь, вплавляясь. Мозолистый палец обвёл едва различимые очертания груди, прошёлся вверх-вниз по соску, и Ёши, опустившись, втянул его в рот, отчего по телу прошла дрожащая волна тепла.

Я вспыхнула, упёрлась ладонями в его плечи:

— У меня маленькие сиськи.

— Очень красивые, — серьёзно поправил Ёши.

И подул на влажный от поцелуя сосок, от чего он мгновенно сжался в горошину, а потом зашептал глупости и комплименты.

Мне нужно было забыться, отключить рассудочное, немножко сойти с ума — и только тогда я становилась хоть сколько-нибудь роковой и раскованной. Иногда это удавалось легко, но сегодня в голове толпились тяжёлые, неповоротливые мысли, слишком большие на моём фоне, и я сама казалась себе потерянной и неловкой.

Я прижалась к нему, обхватила руками твёрдую спину, прижалась губами к его губам. Мне было тепло с ним, тепло и безопасно, как будто в него я верила больше, чем в Бездну.

Губы коснулись века, — я распахнула глаза и поняла вдруг, что улыбаюсь. Пальцы прошли по линии бедра и отозвались мурашками, скользнули между ног.

Ёши толкнул меня на спину.

— Не холодно?

Я покачала головой и прикусила губу. Он чмокнул меня в нос, а потом раздвинул коленом мои ноги и сполз куда-то вниз, заставив меня зябко обнять себя руками,

— Ты такая нежная, — Ёши потёрся носом о внутреннюю сторону бедра, и я, вздрогнула. — Расслабься…

Я привыкла думать про себя, что люблю совсем другие ласки — жёстче, твёрже, напористее, — и первое время лежала, глядя в потолок и толком ничего не чувствуя. Тепло, мокро, неловко; растрёпанные волосы щекотали живот, а пальцы едва ощутимо выписывали узоры на ягодицах. Чужой рот не вырывал меня из сознания, и даже прятать лицо было негде.

Потом что-то во мне перестроилось, — и невесомые прикосновения стали вдруг очень яркими, а едва ощутимые движения пальцев — острыми, тягучими, жаркими. Кажется, Ёши пробовал какие-то разные движения, — я не могла бы сказать точно; вся моя сила воли была направлена на то, чтобы дышать беззвучно и не подавиться схваченным жадно воздухом.

Я почти улетела куда-то за грань, когда Ёши спросил хрипло:

— Хочешь так или…

— Хочу тебя.

Я потянула его наверх. Локти упёрлись в постель по обе стороны от моей головы, потолок мигнул и померк, а Ёши занял собой весь мой мир. Чувствовать его внутри было восхитительно-приятно, и свитое из горячего напряжения ощущение внутри растягивалось и крепло, а я обхватила ногами его бёдра, зарылась пальцами в волосы и простонала-выдохнула:

— Ёши…

Приближаяся к пику, он вдруг замер, заглянул мне в лицо — и я утонула в его сияющем взгляде.


А ночью ко мне снова пришли сны.

Сонная, разнеженная, я укуталась в тонкое летнее одеяло, закрыла глаза, — и провалилась в мягкое марево, посланное мне осколками чужой Тьмы в моей крови.

В этих снах были путаные, нелепые картины, — зелёное небо, кроваво-красные цветы, старый клинок, оплетённая лозой мраморная статуя. Ещё был свет, много-много ласкового, струящегося света, неожиданно тёплого и качающего в себе космическую пыль.

А ещё в тех снах была я. Сотни коротких сцен, сменяющих друг друга, как картинки в книжке-раскладушке.

Вот я стою в неверном свете, бликующем в начищенных кольцах кольчуги: тонкие, неожиданно нежные черты лица, сияющий ёжик волос, странная надежда, плещущаяся на дне глаз. Зимний сад стоит за окном чёрными немыми остовами, а где-то над ним, над нами, в недостижимой вышине, танцуют ведомые небесными силами звёзды.

Говорят, иногда черноту пересекают росчерки быстрых комет, и тогда небо слышит твои желания; но всё чаще звёзды молчат, безразличные и холодные, и лишь смотрят на нас свысока.

— Слышишь?

Я моргаю и кажусь вдруг ранимой и тонкой.

— Варакушка.

Я отвожу взгляд куда-то в сторону — будто солнце скрывается за облаком. Варакушка поёт оглушительно громко, яростно, звонко, из боли и отчаянной надежды быть услышанной; где-то вдалеке тихонько шуршит граммофон, а сердце стучит отчаянно и ясно.

Этот звук правит всем гороскопом.

Звёзды вращаются, вращаются, вращаются, и ночь сменяется другой ночью десятки раз, и всё небо планетария сдвигается, неумолимо стремясь в будущее.

И вот я снова стою напротив, нежная и как будто потерянная, и мы выдыхаем друг другу:

— Я люблю тебя…

lxxvii

Была пятница, когда, наконец, приехал нанятый почти три месяца назад реставратор — редкий специалист, занятый заказами на много недель, а иногда и на годы вперёд.

Колонну в основе текущей крыши было бы, конечно, много легче заменить. Но в дереве были выбиты имена достойных предков, заложивших этот дом, а ещё стояли жжёные оттиски их перстней, — и мне не хотелось просто так выбросить их на свалку. Мастер рассыпал по чердаку чары, что-то простукал, запросил планы, поскрёб дерево ножиком, почесал в затылке и предложил оставить историческую часть как декоративный фрагмент, а основу колонны заменить. Обещал, что замену можно будет провести так, что разница будет почти незаметна непосвящённому.

Я поблагодарила, а затем мы поехали в городской особняк Се.

Зелень скрасила запустение: сад цвёл так буйно, что тёмное здание со слепыми, закрытыми деревянными щитами окнами совсем терялось за ними. Ёши отпер чары, провёл нас к разбитой лестнице, и я во второй раз спустилась в склеп Рода Се.

Сразу после свадьбы я наняла бригаду, которая как следует всё здесь вычистила: убрала пыль и обломки, зацементировала самые вопиющие трещины в стенах и протянули электрическое освещение. Ещё я потратила круглую сумму на то, чтобы мастер вскрыл все банки с ушами, очистил их и заменил жидкость.

И всё равно склеп выглядел неухоженным, мрачным. Может быть, мне так казалось оттого, что здесь не горели лампадки.

Для реставратора тут было порядочно работы: один из саркофагов довольно сильно пострадал от обрушения потолка, а посмертную маску другого почтенного предка почему-то выполнили в металле, который теперь наполовину сожрала коррозия. Мастер заметно оживился: в отличие от чердака Бишигов, где вопрос был скорее техническим, здесь задача была сложнее и более творческой.

Ёши в обсуждении участвовал мало, а в какой-то момент и вовсе отошёл в сторону. Проводив мастера, я обнаружила его у богатого, действительно излишне старомодного саркофага Озоры Се.

Он был выполнен из бронзы с панелями из тёмного дерева, на которых были вырезаны какие-то сцены из истории колдовских островов. Должно быть, изначально этот саркофаг предназначался для какой-то старой карги, которая любила вспоминать о том, какой зелёной раньше была трава.

— Строит заменить их, наверное, — рассеянно сказал Ёши. — Я вырежу ей что-то, что было ей близко… она любила рыб, держала в квартире огромный аквариум. Когда Озоры не стало, они все передохли.

— Мне кажется, это хорошая мысль, — аккуратно сказала я.

Мне сложно было понять, что он чувствует: у Ёши был чудной талант смотреть вот так, задумчиво и чуть грустно. Вряд ли это можно было назвать горем. Здесь покоилась не столько Озора и сестра, сколько надежда Рода и разбитое прошлое.

— Хочешь поговорить с ней? — неловко предложила я. — Я могу отойти.

— Зачем? Она давно ушла.

— Куда ушла?

Ёши пожал плечами:

— Дальше.

Я нахмурилась.

— Как это — дальше?

Ёши показал жестом куда-то наверх и объяснил всё тем же голосом с едва слышной горчинкой:

— Никто не знает точно, как долго мёртвый сможет являться. Это зависит, говорят, от привязанности к живым, от того, как много нужно передать и рассказать. Иногда это бывает и десять лет, но Озоре нечего было… доделывать. Она давно ушла, ещё осенью. Осталось лишь воспоминание.

Воздух недвижим. И всё во мне было какое-то странное, лёгкое.

— Я не сразу понял, — Ёши вдруг улыбнулся, — мы были не очень близки. Когда она приходила оттуда, из Тьмы, она ещё могла сказать мне что-то… новое. А потом только повторяла всё то, что я ожидал от неё услышать. С родителями было похоже, но тогда я верил им дольше. Я и сейчас говорю иногда с ними. Пусть только воспоминания, но…

— Это тоже, — хрипловато спросила я, — чернокнижие?

Ёши, кажется, удивился.

— Нет, почему же? Можешь прочесть в писаниях Рода Аркеац.

Аркеац говорили с мёртвыми: не только теми, что являлись потомкам, но со всеми, погибшими не позже прошлого полнолуния. Я читала их труды ещё в подростковом возрасте, именно оттуда мы с Ливи почерпнули чары, которыми можно было прогнать дедушку Бернарда, — он любил читать нотации, пока ты лежишь в ванне.

Писали ли там что-то о том, что однажды предки… уходят? Я не помнила.

— Как узнать, — тихо спросила я, — они это или… воспоминание?

Ёши снова пожал плечами:

— Не знаю точно. Может быть, Аркеацы умеют. Я просто стал замечать, что они повторяют одно и то же, раз за разом, с одним и тем же лицом.

Я посмотрела на Ёши беспомощно. Я поверила ему сразу — потому что, кажется, всегда должна была это знать.

Предки были со мной с незапамятного детства, — я почти не помнила себя без них. Была Мирчелла, всегда немного легкомысленная и смешная; мы пели с ней старые романсы, раскладывая их на голоса, и последние десять лет — с тех пор, как бабушка смирилась с тем, что меня нужно учить музыке, — это было от силы пять или шесть одних и тех же романсов.

Была Меридит, вечно недовольная и склочная, всегда стабильная в своих суждениях. Не нужно было быть Маркелава, чтобы понять, что она ответит на любой вопрос: она скажет, что это недостойно, или что нужно подумать о том, как это выглядит со стороны. Я и не помнила Меридит никакой другой.

Была Урсула, которая учила меня быть Старшей. Она являлась нам с Ливи, но Ливи быстро всё наскучило, а мне нравилось перебирать с ней чары и придумывать странную логику, которая должна за ними стоять. Урсула подсказывала, как устроены чары, учила меня командовать Малышкой, помогала мне с заказами…

Но помогала ли? Или что-то во мне… знало нужный ответ?

Ты стала совсем взрослой, Пенелопа, — сказал мне дедушка Бернард. — Не слушай Керенбергу. Никого не слушай.

Когда я вышла замуж, он почти перестал являться. Он стал тенью, туманным силуэтом, молчаливым духом.

Значит, хотя бы он до этого был настоящим?

Эта мысль почему-то причиняла глубокую боль.

— Когда воспоминания якобы говорят, — тихо сказала я, — откуда мы берём то, что мы… якобы слышим?

— Аркеац называют это эхом. Что-то, что мы когда-то уже слышали. Что-то, что мы ожидаем услышать. То, как мы их помним. Это не плохо — говорить с воспоминаниями, Пенелопа, и многие колдуны годами рассказывают о своих чарах предкам, и только потом…

— Они ругают меня, — перебила я. — Они всё время меня ругают. Я годами пыталась заслужить…

Он привлёк меня к себе, и я охотно прижалась ухом к груди, вслушиваясь в мерный стук сердца. А Ёши мягко сказал мне в затылок:

— Ты выбираешь, кого тебе слушать.

Я смотрела в сторону, и там, у посмертной маски Озоры Се, стоял дедушка Бернард — светлый и полупрозрачный. Он улыбался мне, сливаясь с тяжёлым неподвижным воздухом.

Больше никого в склепе не было.


Я была ещё не совсем в себе, когда мы выходили из склепа. Ёши, к его чести, не спрашивал ничего и ничего не говорил, — он вообще на удивление никогда не пытался учить меня жизни, словно наблюдал, как натуру для своих картин, и принимал во всём многообразии черт.

А в саду — ослепительная зелень, и склон у крыльца усеян весь белыми головами одуванчиков. Ветер играл ими, лаская и готовясь сорвать лёгкие семена и разнести их по свету.

— Слышишь? — спросил Ёши.

— Варакушка?

Но птицы молчали. Я вслушивалась снова и снова, и чужая ладонь в моей руке напряглась, когда Ёши вдруг крутанулся, сплетая чары.

Мы стояли спиной к спине, и только теперь я различила за шелестом листвы едва слышный тонкий треск, какой бывает от готового разрядиться кристалла.

— Что за…

Потом всё вспыхнуло — и померкло.

lxxviii

Меня разбудили звуки: низкое гудение, бой капель воды и тяжёлый, натужный свист, с каким вращаются лопасти перегруженного вентилятора.

Первым порывом было вскочить, но я с некоторым трудом его подавила. Голова гудела, во рту было сухо и горчило привкусом крови, в левой ладони — режущая боль, а спина горела тупым ощущением, которое становилось только хуже, если обратить на него внимание.

Кольчуги на мне, кажется, не было. Я лежала на чём-то кривом, ноги чуть выше головы; рубашка перекрутилась и впивалась в подмышки. Левая рука свисала куда-то вниз.

Ничего подозрительного не было слышно, и я приоткрыла глаза. Пузырящееся марево. Сфокусировать взгляд трудно; и когда я, наконец, справилась, надо мной был светлый потолок с лепниной.

Вензеля с золотом и серебром. Фреска, изображающая звёздную карту на нежно-голубом небе. Крупная люстра, усыпанная хрустальными подвесками.

Что-то во мне ожидало по меньшей мере заросших мхом и плесенью застенок, или склизкой пещеры вроде святилища мохнатых, или и вовсе крышки саркофага, в который меня уложили живой, — и от неожиданности я резко села и огляделась.

Это была вполне привычная колдовская гостиная, не слишком большая; меня оставили в ней в одиночестве. По стенам бежали обои с узором из абстрактных разводов, на полу — волчья шкура поверх наборного паркета, у дальней стены изящный гарнитур из книжного шкафа и бюро с письменным прибором, а в дальнем углу тихонько журчала высокая клепсидра в золоте, мраморе и хрустале.

Я лежала на обитом гобеленовой тканью диване, укрытая пледом. Диван оказался короток, и неведомый благодетель закинул мои ноги на подлокотник; ботинки стояли тут же, рядом. Кольчуги нигде не было.

Ерунда какая-то.

Я нахмурилась и принялась шнуровать ботинки. Левая ладонь оказалась перевязана, а на лбу справа я обнаружила пластырь, который немедленно зачем-то оторвала.

Круглое пятнышко в центре белого вкладыша. Кровь бурая, почти чёрная, тёмная, как и полагается порядочной колдовской крови; на лбу — чуть вздувшаяся мелкая ранка, какая остаётся от неосторожно брошенных электрических чар.

Последнее, что я помнила, было треском кристалла. Рубины во многих бытовых артефактах могут полыхнуть от перегрузки, — но это сопровождается обычно куда более яркими спецэффектами; здесь же я легко могла бы вовсе ничего не заметить, если бы не Ёши. Что делать артефакторным камням в заброшенном саду? С чего бы им выстреливать в меня… чем?

Первыми на ум шли взрыватели самых разных сортов, от промышленных до военных. После них — ловчие чары, с которыми ходят на крупных диких зверей. Или даже — здесь я нахмурилась — на горгулий;подходящие были, конечно, в арсенале Бишигов, но не выходили, насколько мне было известно, за пределы Рода. Похоже, мой покойный отец оказался не к месту болтлив.

Если бы в меня швырнули условной бомбой, я вряд ли отделалась бы так легко. Как минимум, у меня в полном комплекте конечности, и кишки не намотаны на все окрестные липы: если предположить, что меня пытались убить, то сделали это как-то на редкость бестолково. Тем более, если уж меня и убивать, то для чего — если не для того, чтобы похоронить вместе со мной страшные чернокнижные секреты? А для этого — я уже знаю — у преступников заготовлены другие методы: неуловимый ассасин, который бьёт жертву тяжёлым тупым предметом по корпусу, а затем исчезает без запаха и без следа.

Версия случайности и несчастного случая казалась абсурдной, как и то, что меня нашли и обеспечили диваном доблестные полицейские или какие-то другие силы на страже добра и справедливости.

Чернокнижники. Я — у чернокнижников, потому что где бы ещё? И меня что же — готовят в жертвы для трансмутации на солнцестояние?

В конце концов, убивали только мужчин. А неугодные женщины… что, если они, как несчастная Магдалина Клардеспри, закончили на алтаре в ритуальном круге?

Я как следует затянула шнурки, а потом решительно взялась за пуговицы рубашки.

В гостиной не было зеркала, но я смогла кое-как, извернувшись и до боли вытянув шею, разглядеть в бликах сосуда клепсидры горячо пекущую рану на спине. Там, на коже между лопатками, сочился кровью и сукровицей вырезанный ножом отменяющий знак.


Время было медленное, а мир раскачивался и дрожал, как будто что-то во мне никак не могло во всё это поверить. Меня похитили — в наше свободное новое время!.. Возможно, Ёши был прав, когда уговаривал меня не говорить ничего на заседании.

Не стоит думать, будто я, как хорошая и покорная девочка, легко смирилась с заготовленной для себя участью. Мои предки были достойнейшими из воинов; они возвращались в Род, сражаясь и обменивая свою жизнь куда дороже, чем на какую-то там трансмутацию. И я была настоящая Бишиг до последней капли крови, до звучащих в памяти отголосков боевых гимнов.

Чары не отзывались: начертанный на спине знак обнулял их, превращая в ничто, в пусто звучащие слоги. Я подёргала ручку двери — она была, ожидаемо, заперта, — отдёрнула портьеры, но обнаружила за ними только фреску с изображением окна и сливового сада, а под потолком — зев шумно перемалывающей воздух вентиляции. Перетрясла письменный прибор, выбрала самые крепкие из металлических перьев, примерилась, как стану втыкать их в чьё-нибудь безобразное лицо.

Ещё долго, морщась и ругаясь, пыталась стесать чем-то знак на спине. Если бы я могла до него дотянуться, я бы срезала его вместе с кожей и мышцей — уж нашла бы, чем; но здесь я, как ни выворачивала кисти, не могла ничего толком сделать.

Рваная ссадина на спине болела, пекла. А линии знака отпечатались, кажется, в костях хребта и превращали меня саму в разбитый сосуд, в пустую болванку.

Злость схлынула, сменившись сосущей, едкой тревогой, грозящей перерасти в волну паники. Что будет теперь — со всеми нами? Что стало с Ёши? Чего хотят эти странные люди, продавшие свою честь Крысиному Королю — и что за мир они создают?

И Ливи придётся теперь, получается, быть Старшей.

Она никогда не хотела быть Старшей. Она ненавидит бумаги, горгулий и людей. Куда она сможет привести Род Бишиг, если даже наши достойные предки стали уже пустыми воспоминаниями?

Не знаю, сколько я сидела так, вслушиваясь, как вялые мысли водят тревожные хороводы. А когда дверь открылась, коротко замахнулась пером — но наткнулась на немигающий взгляд бытового голема.

Базовая модель «дворецкий», — механически отозвался разум. — Не старше двух лет.

Голем держал в руках поднос с фарфоровым сервизом, блюдом с печеньями и парой целых апельсинов.

— Ну, ну, — мужчина за спинами големов примирительно поднял ладони и улыбнулся, — давайте не будем делать друг другу неприятно, мастер Пенелопа.

Это был Хавье Маркелава, такой же доброжелательный и приветливый, как и на Дне Королей. За его спиной стоял Мадс Морденкумп: на обеде его тучная фигура лучилась довольством, а теперь он весь помрачнел и как будто сгорбился, сжался.

— Где мой муж? — требовательно спросила я, сжимая перо в кулаке.

— С ним всё будет в порядке, — примирительно сказал Хавье, всё так же ослепительно улыбаясь. — А вы, Пенелопа, настоящая колдунья! Первые мысли о благе своего Рода. Тебе, Мадс, стоило бы взять у Керенберги пару уроков по воспитанию девиц.

Мадс ответил ему коротким злым взглядом, от которого полыхнуло такой лютой ненавистью, что даже во мне что-то дрогнуло. Но Хавье, кажется, вовсе этого не заметил.

Их было двое, крепких мужчин, и я всё равно рискнула бы затеять драку, — если бы не голем. Дворецкие новой модели могли использоваться для защиты хозяев, и без чар мне нечего было противопоставить глиняному болванчику, не способному испытывать боль.

— Мигель сказал, вы задавали вопросы, мастер Пенелопа, — продолжал тем временем Хавье. Он вытянул из-за стола стул и разместился на нём важно, а Мадс устроил поднос на журнальном столике и шлёпнулся на диван. — Мы с удовольствием ответим на них.

— Вы важны для нас, как союзник.

Я хотела сказать, что потенциальных союзников нехорошо как-то резать ножом. Но это говорила во мне бессильная ярость, выдающая слабость и страх.

Меньше всего я хотела, чтобы они видели мой страх.

И я спросила, стараясь держать лицо:

— Что предложил вам Крысиный Король? Дикую магию?

Мадс поморщился гадливо:

— Крысиный Король — это страшилка для лохов, Пенелопа. Мне казалось, вы умная девушка. Волки следят за ним внимательнее, чем за лунными циклами, откуда бы взяться среди нас Крысиному Королю?

— Никакой колдун не станет работать на Крысиного Короля, — важно кивнул Хавье. — Это всем ясно. Пейте чай, Пенелопа. Что же вы не пьёте?

Я демонстративно скрестила руки на груди. Мужчины переглянулись, Мадс поморщился, а Хавье картинно развёл руками, — мол, мы так старались проявить гостеприимство, а невоспитанная чужачка ранила нас в самое сердце.

Они совсем не были похожи на злодеев. Они были свои, двое из сотен достойных колдунов из достойных Родов, которым я была представлена. Хавье поздравлял нас с Ёши со свадьбой, а потом, залихватски накручивая усы на палец, настойчиво предлагал танцевать. Мадс рассказывал за столом семейные истории и нежно целовал руки своей жене.

А ещё они убивали людей. И собирались сделать со мной что-то ужасное, прикрыв это разговорами о колдовских делах и чести.

— У вас хорошая кровь, — сказал Хавье, настойчиво подталкивая ко мне фарфоровую чашечку и улыбаясь. Его слова звучали почти восхищённо. — Вы — достойная дочь островов, вы знаете, как будет верно. Вы всё сделаете правильно и войдёте в историю.

Мадс скривился лицом, а Хавье добавил поощрительно:

— У вас всё получится, страстноисточная Пенелопа Бишиг.

lxxix

Когда наши предки, изгнанные с благословенной родины, пришли в этот мир, в нём ничего ещё не было. Это был мёртвый каменный шар, без жизни и без смерти.

Как бы ни старался Хавье, эти слова всегда звучали в моей голове голосом мамы. Давным-давно, когда у меня ещё горели глаза детским любопытством, а мама, рассорившись с отцом, не сковала себя холодной бронёй этикета, она рассказывала нам сказки.

Мама поднималась на нашу мансарду, опускалась в глубокое кресло между кроватями и зажигала ночник, разбрасывающий по потолку жёлтые силуэты пятиконечных звёзд. Ливи строила из себя большую и делала вид, что ей вовсе всё это не интересно, а я складывала обе ладошки под щёку и смотрела, как она листает желтоватые страницы книги.

Та книга была на изначальном языке, а читала мама, конечно, на память. Потому что есть слова, которые ты знаешь наизусть, и эти слова — как раз из таких.

Тогда была одна только Тьма, — печально говорила мама, и я сочувствовала почему-то Тьме, которой некому было читать сказок. — У Тьмы были глаза-бездны, которыми она глядела в пустынное, чёрное ничто.

Зачем мне глаза, — печально подумала Тьма, — если в них некому смотреть?

От горького, горького одиночества Тьма стала плакать, и плакала тысячу лет и ещё тысячу лет и выплакала тысячу тысяч раз по тысяче тысяч слёз. Её слёзы стеклись в круглое-круглое серебряное озеро и стали Луной. От Луны родился свет, а искры света стали её детьми.

Тот свет был для лунных жизнью, подарком от заботливого божества. А для колдунов в тех слезах ничего не было, потому что даже для милостивой Тьмы мы были всё-таки немножко чужие, и потому что никто и никогда не был готов нам ничего подарить. Новый мир встретил нас, но не дал ни света, ни гостеприимства, ни пищи; и главное, что всё-таки у нас было — это мы сами, наша честь и сила, звенящая в нашей крови.

Знаешь ли ты, маленькая Пенелопа, как сильна твоя кровь? Ты вырастешь достойной колдуньей и будешь служить Роду до конца своих дней. Мы повторяем своих предков и продолжаемся в своих детях. Это и есть подлинное бессмертие. Ты — моё будущее. Меня не станет на твёрдой земле, но я буду звучать в тебе.

Всё, что у нас есть, мы сделали сами; всё, что у нас есть, мы сотворили на силе своей крови. Она лилась тогда ручьями, рождая собой трансмутацию. Мы воздвигли себе горы, мы построили подземные лабиринты, мы сделали из мёртвых скал дышащие силой камни, а кровь обратили медью и золотом. Слёзы Тьмы мешались с нашими и становились водой.

То было благословенное время. Мы пели Тьме старые песни, мы звучали вместе с ветром, мы умели летать и подолгу лежали на дне чёрных озёр, глядя, как гребни волн мешаются со звёздами. Это тогда мы научились слышать за спокойствием камня биение сердца; это тогда мы различили в музыке воды слова, и так узнали изначальный язык.

Потом ещё много чего было: и дети Луны отрекались от неё ради Бездны, а Бездна жевала их и выплёвывала; и Рода шли друг на друга войной, пока вся чёрная земля не была затянута военными стягами; и от слов родились знаки, и зыбкое стало твёрдым.


— Была Ночь, — гулко продолжал Хавье. Он прикрыл немного глаза, а в его голосе звучал странный, баюкающий покой, как будто он не сидел теперь здесь и не готовился к страшному ритуалу, но рассказывал своим детям о полузабытом прошлом. — Была Ночь, но никто не называл её Ночью, потому что дня тогда не было. Мы стали говорить о Ночи лишь тогда, когда наш мир столкнулся с каким-то другим, и вместе со слепящим солнцем, белым цветом и смертью в него пришли звери…

Тогда на новой земле появился Лес, а его противные травы расползлись повсюду вокруг. Лес был чудесен и полон своих загадок; Лес шептал сотней голосов о грядущем счастье, о праве знать свою судьбу и о свободе от воли крови. И те, кого мы знаем сейчас, как двоедушников, отринули капли Тьмы в своих венах ради того, чтобы коснуться призрачной шерсти иномирных зверей.

Потом была война — долгая и безжалостная. Ночь отступала, Тьма плакала, а пролитая синяя кровь собралась в непроглядное молчаливое море, и пенистые волны его звенели от неизбывного горя.

И, может быть, кто-то другой звал бы богов. Но кто есть боги, если не мы? И кому дорого наше будущее, если не нам? Мы бессмертны, пока продолжается кровь.

Шестнадцать юных колдуний сошли в скалу, и каждая стала источником и матерью для реки, а их земли откололись и научились быть островами. Они были достойнейшие из достойнейших, и теперь они живут в чёрной воде и в тебе, Пенелопа. Страстноисточная Ликаста Бишиг могла бы прожить обычную жизнь, но она выбрала не своё и не суетное; она выбрала кровь, она выбрала Род.

Она выбрала тебя, моя маленькая Пенелопа. И Ливи тоже, но, видишь, Ливи уже большая и не хочет нас слушать.

Ликаста Бишиг выбрала будущее.

Мы знаем их по именам, мы помним их поступок, мы рассказываем о них детям, и, умывая руки в колдовской воде, мы склоняем голову перед их памятью.

— Полагаете, Пенелопа, у них получилось сразу? — горько сказал Хавье, вырвав меня вдруг из мягкости знакомых с детства слов. — Полагаете, их было шестнадцать?

Я нахмурилась, а глаза Хавье вдруг полыхнули гневом:

— Лусия Маркелава принесла себя в жертву, но Кодекс сохранил лишь память о Раа Мкубва. Мы вскрыли гробницу на острове и нашли в ней останки четырёх девушек, и никто не знает, кто были ещё две. Ваши книги помнят Ликасту Бишиг, Рику Се и Элишку Дворжак, но сколько их было на самом деле?

— Элишку Дворжак?..

— Вы даже не слышали о ней, не так ли?..

— Не беспокойтесь, Пенелопа, — вдруг сказал Мадс, отвратительно улыбаясь. — Мы позаботимся о том, чтобы сохранить имена каждой из вас.

Всё это было абсурдом, безумием.

И вместе с тем, я как-то сразу поверила им — и поняла.


Крысиный Король был чистым, абсолютным злом вроде того, что в детских сказках рисуют чёрным и называют уродливым. Но здесь не было Крысиного Короля. Здесь были люди, и в них, как во мне, говорила колдовская кровь.

Трансмутация — это вопрос цены. Нас учили, что она опасна, что в ней нет привычных законов, что её нельзя объяснить и нельзя предсказать; в ней, говорят, чистейшая сила; и нет — так подсказал нам новый век гуманизма — ничего такого, ради чего стоило бы приносить в жертву человека.

Всё это было привычное. Затверженное наизусть, а оттого — истинное.

И долгие годы я не умела сомневаться. Всё было предельно ясным и простым, пока я не вышла замуж за чернокнижника.

Они ничем не отличались от меня: Мигель Маркелава, задушивший собственного сына, Харита Лагбе, закрывшая глаза на исчезновения и не желающая расследовать толком убийства, и Ликаста Бишиг, которая — так писали в хрониках, — просила любимого её не оплакивать. Все они были людьми; все они выбрали голос, который станут слушать; все они что-то решили и создали свою правду.

Теперь правда была в том, что колдовские острова умирали, и наш народ заканчивался вместе с ними.

Колдуны любят вспоминать, как хорошо было раньше, и какой зелёной была трава, хотя благословенные времена закончились давным-давно, ещё до прихода Леса. Колдуны любят пускать пыль в глаза, заворачивать красивые слова в хитрые конструкции и проходить ровно по той грани лжи, за которую Кодекс ещё не велит вырвать язык. Я рассказывала на заседании о проекте высокотехнологичного дебаркадера всего за несколько недель до того, как ржавая посудина снесла собой портовую башню и сорвалась в море.

Мы жили плохо, и с каждым годом всё хуже. Наши земли вмерзали в толстую корку льда, наши почвы размывало и истончило, а изменившиеся течения увели от берегов рыбу. Мы были чужими и остались чужими; и кто-то другой, может быть, стал бы молиться своим богам, но для нас в этом мире не было ни богов, ни чудес.

Мы были друг у друга. Всё, что у нас есть, — это мы сами, наша честь и звенящая силой кровь. Никто не подарит нам будущего; мы возьмём его сами.

Нам нужны изменения. Большие, настоящие. И чья-то жизнь закончится для того, чтобы жизни всех остальных — продолжались.

— Я стану рекой? — спросила я хрипло, толком ничего к тем словам не почувствовав. — Вы создадите новый остров. Новую землю? Где она будет? Как?

— Бескультурье, — презрительно фыркнул Мадс. — В границах, задуманных Амрисом Нгье, разумеется!

А Хавье снова развёл руками, будто извиняясь, и спросил у меня мягко:

— Что вы знаете об Амрисе Нгье, Пенелопа?

lxxx

— Немногое, — сказала я, тщётно пытаясь сбросить с себя оцепенение.

Я готовилась сражаться с врагом, но они не были врагами.

Металлическое перо резало руку. Я с усилием разжала пальцы и всё-таки взяла чай.

— Он говорил о единстве, — наконец, выдавила я.

Хроники мало что сохранили о жизни Амриса Нгье. Он не оставил потомков, и его достойный Род — о котором никто не знал ни до, ни после самого Амриса, — закончился вместе с ним; не имея власти продолжиться в потомках, Амрис продолжился в своих учениках.

Их было немного — тех, кто рискнул покинуть острова в те старые страшные времена. Они впитали в себя его идеи о новом мире, читали его гримуары и продолжили его дело.

Амрис Нгье страстно верил, что сознание властвует над сутью, и мечтал построить чудесный город, в котором все будут равны и свободны: колдуны и волки, рыбы и дети Луны. Он объездил все Земли, пока не нашёл лучшую из всех возможных точек — треугольник в долине реки, очерченный с одной стороны побережьем колдовского мира, с другой Лесом, а с третьей горами, в которые взобрались сияющие друзы лунных; а внизу, под ногами, спала благословенная Бездна, и её шёпот обещал ему будущее и справедливость. Амрис сроднился с меандрами Змеицы и видел в них знаки. Он изучил старые летописи, колдовские и двоедушнецкие, о создании колдовских островов, и придумал свой ритуал.

— Он был запретный, конечно, — легко признал Хавье. — Двоедушники боятся дикой магии куда меньше, чем Крысиного Короля.

Мы станем едины, говорил Амрис Нгье и заложил под своим университетом залы для дикой магии и Свободный Торг. Этот мир станет вольным и правильным, повторял Амрис Нгье, создавая порядки нового города. Так и должно быть: здесь двоедушники не оборачиваются в людных местах, не обнюхивают каждого встречного и не метят заборы; дети луны не ходят голые, не бросают тела пустыми и не летают над городом; колдуны не пускают кровь на улице, молчат об увиденном завтра и не ходят в чужие сны.

Разве жаль ради этого крови?

Амриса Нгье убили за ересь, а ученики его на долгие годы расселились кто куда, пока самые упрямые из них отстаивали свободный университет и городок Огиц, который разгневанные волки пытались сравнять с землёй. И, когда последователи Нгье вновь собрались вместе, они дали большое кровное обязательства, от имени своего и имени всего своего Рода.

— Сколько уже было трансмутаций?

— Точно не известно, — уклончиво ответил Хавье. Взгляд его был цепким и немного печальным. — Первый ритуал провели почти восемьдесят лет назад, когда Тибор был ещё молод, но после неудачи…

Наверное, ещё очень долго чернокнижники встречались бы только для игры в покер, обмена старыми книгами и разговоров о вечном. Но чем глубже уходили острова в разруху и безнадёжность, чем громче делались слухи о войне, чем больше из старинных искусств называли запретными, — тем тоньше становилась грань между трансмутацией, способной сотрясти мир, и сочинённым на ходу заклинанием.

— Это наша земля, — заговорили в самых разных кругах.

— Мохнатые не должны…

— Почему мы слушаем ту чушь, что твердят волки?

— Они предали кровь! И за это…

— Это наша земля!

— Мы должны вернуть себе силу.

— И равенство…

То были одни только пустые разговоры, но они упали в благодарную почву — и дали плоды.

Мой отец, Барт Бишиг, хотел менять сознание живых по своему усмотрению, — и не видел в своей разработке ни чудовищности, ни кощунства. А что злые языки говорят, будто будет война, так то говорят уже очень, очень давно, а война так и не случилась.

Или вот, скажем, лирин дорогой брат, Роден Маркелава, увлечённый артефактор и почти гениальный геммолог, доказал совершенно ясно: те камни, что мы питаем чарами, не были созданы ни природой, ни богами. Их сделали мы, колдуны, выпоив пустым скалам свою кровь. А если так, не должны ли разве месторождения яшмы и малахита, янтаря и авантюринов, сапфиров и бирюзы по праву принадлежать Родам?

Или, например, добродушный старик Тибор Зене, который спустился со своими больными коленями на самое дно труб и ходов под университетом Амриса Нгье, но нашёл не Бездну, а одну только горную породу и позабытый склеп с пустым саркофагом. Земли в Огице продаются исстари по колдовскому праву, до самой мантии, и передаются Роду; а если таковой истончился, другому Роду по результатам голосования; а если и другого Рода нет, то церкви. И почему же тогда Кланы считают и университет, и Огиц своими?

На Торге давно уже бывали люди разные, пронырливые и часто бесчестные, и Тибор держал над ними власть анонимностью и грозной репутацией. Расчёты под ритуал велись вяло и в закрытом тесном кругу. Предполагалось, что не всё удастся с первого раза; а если так, Конклав, в котором чернокнижники не имели большинства, докопается до правды, несмотря на все старания Хариты Лагбе её скрыть.

Потому ничего не происходило, — пока однажды в Огиц не приехал Барт Бишиг и не привёз какого-то ударенного на голову двоедушника, уверяющего, что ему суждено поймать Большого Волка. Было ясно, что его следует убить сразу же, как это случится; где-то тогда же собравшиеся неожиданно осознали, что не только у колдунов есть старые сказки.

Кого двоедушники боятся больше, чем гнева Полуночи и того, чтобы никогда не встретить свою пару? Что есть такого, ради чего мохнатые готовы пойти на поклон даже к лунным? Можно лишь намекнуть на это, — и Волчья Служба заберёт дело себе и загрызёт всякого, кто попробует сунуть в него нос.

А что волки понимают в колдовских делах?

Так чернокнижники стали использовать репутацию волчьих хвостов и держать при себе крысиные деньги.

— Вы убили Озору Се, потому что её некому было искать, — твёрдо сказала я, стряхивая с себя сеть из страстных слов, в которых чернокнижники представлялись достойнейшими из достойнейших. — Вы убили Деллу Зене, и наверняка кого-то ещё, и Лира Маркелава должна была…

— Они не справились, — просто сказал Хавье. — Они не справились, а ты — сможешь.

Смерть Озоры Се была ошибкой: ей ничего толком не объяснили, и её глаза открылись в Бездну, но реки из неё не вышло.

Мало одной лишь крови и слов; нужна ещё воля. Это воля формирует реальность и обращается к Бездне и её силам. В далёком прошлом колдуньи желали, чтобы у них получилось; они готовы были к жертве во имя будущего для всех, кто был для них дорог.

Тибор Зене ввёл в ритуал свою внучатую племянницу в четвёртом колене. Делла, выросшая на островах и воспитанная в колдовских традициях, приняла свою смерть с честью. Толстая ткань бытия треснула, и чёрная колдовская вода наполнила чашу. Колдуны из Вржезе, умеющие по своему Дару питать реки и прокладывать им русла, возились со слабым источником много недель и помогли ему не увять.

Но этого было недостаточно, конечно, для того, чтобы отколоть от материка целый остров.

Расчёты. Гипотезы. Правда была совсем близко, — но осенью удача отвернулась от колдунов. Барта Бишига арестовали из-за поддельных документов, и ему едва-едва удалось подарить милосердие раньше, чем он станет говорить; полиция буйствовала, по всему Лесу разъехались лисы, и в осеннее равноденствие Свободный Торг закрыли, а ритуал решено было отложить.

К зиме Волчья Служба заглотила наживку с Крысиным Королём и занималась чем угодно, но только не трансмутацией. Ритуал должен был состояться торжественно, но глупую девчонку на пороге гробницы разобрало безобразной истерикой, и стало ясно, что никакого толка с неё не будет.

Негодную дочь вернули родителям с позором, заручившись кровными обязательствами о молчании. Время было упущено. А ещё наконец стало ясно: нужна крепкая воля, но так же нужна исключительно сильная кровь. Кровь одной из старших дочерей Большого Рода прекрасно бы подошла.

— Это должна была быть я, — сказала мне Лира за несколько минут до того, как проклясть. — Не Магдалина, а я. Это оракул навела Волчью Службу на Родена, и папа отказался отдать меня, потому что…

Мигель предложил её кандидатуру в зимнее солнцестояние, сразу после неудачного ритуала. А потом, когда Лира стала видеть в зеркалах смерть Родена, передумал, — потому что всякому колдуну важно продолжить свою кровь в прямом потомке.

Асджера Скованда убили при таинственных обстоятельствах, и его несчастная невеста едва не начала своё собственное расследование, — хорошо, что при нём нашли крысиные деньги, и Волчья Служба забрала себе дело. Матеуш Вржезе, которого родители заставили-таки трудиться во благо Рода и поддерживать юный источник, проснулся в хищное утро: то ли вглядывался в Бездну слишком долго, то ли работал без лишнего старания. Наконец, трагически погиб сам Тибор Зене.

— Я думала, это вы сами их убивали, — растерянно заметила я. Всё это никак не желало укладываться в голове.

Мадс высокомерно фыркнул.

Наконец, Магдалина Клардеспри ударилась в панику и не выдержала ритуала. Волчья Служба вломилась в зал Свободного Торга, — ничего, конечно, не нашла, но удавка затягивалась.

Конклав проголосовал против Родена. Волки задавали плохие вопросы.

А Пенелопа Бишиг заговорила о благе.

— У вас сильная кровь, Пенелопа, — повторил Хавье Маркелава. — Её голос звучит громко. Они не справились, но вы сможете. И тогда…

Я стану рекой, повторила я про себя. Можно ли считать, что я стану жить вечно? Я стану новым будущим. Не это ли — лучшее, что может сделать колдун со своей жизнью?

— Получается, послезавтра…

Мадс усмехнулся и сверился с часами.

— Вы проспали под чарами больше суток, — сочувственно улыбнулся Хавье. — Сейчас половина одиннадцатого вечера, воскресенье. Завтра превосходная дата: солнцестояние и частичное затмение. Оно начнётся в двенадцать сорок пять.

— Это большая судьба, — процедил Мадс. — Вы должны быть благодарны за то, что были избраны.

— Поговорите с предками, — мягко советовал Хавье. — И среди нас здесь толкователь из Ветавербусов, он может помочь вам привести сознание в равновесие. Вы лучше других знаете, что будет верным для островов, потому мы и пригласили вас.

— Благодарю, — хрипло сказала я.

Мадс важно кивнул. Хавье пожал мою ослабшую ладонь и похлопал меня по плечу.

Последним выходил голем, закрывая хозяев от моего возможного нападения. Он вышел — а затем сразу вернулся, чтобы торжественно установить в центре комнаты ночной горшок.

lxxxi

Той ночью я не спала: сложно уснуть в последние часы своей недолгой жизни.

Может быть, кто-то умел бы. Но я не смогла.

Сложно уснуть, но ещё сложнее — бодрствовать. Стук сердца кажется оглушительным, чудовищным, и каждая капля в клепсидре отмеряет последние оставленные мне мгновения.

Что скажет мне Ветавербус? О, я знаю это едва ли не лучше него самого. Он скажет мне, что превыше всего для колдуньи — долг. Что нет никакой чести в том, чтобы жить в своих мелочных делах, что нет никакой правды в безобразных желаниях тела, что нет достоинства в страхе. Он скажет мне, что я должна знать, куда течёт моя кровь, и неужели же за все эти годы я так и не научилась осознавать её направления?

И если я — из последнего порыва отчаянной слабости — посмею спросить: почему я? — он взглянет на меня поверх очков и вздохнёт.

Это великий рок, скажет мне Ветавербус. Нет ничего, в чём кровь звучала бы вернее, чем в случайности.

И разве я сама — без его слов — не знаю, что острова были бы рады измениться?

Новый источник, новые силы, новые дары. Новый остров — и вместе с ним новые земли и плоды, города и люди, а ещё — сила, из которой можно будет говорить с Волчьим Советом. Это придумано достойнейшими из колдунов; это придумано не просто так; и они, должно быть, знают, как победить в неизбежной кровавой войне, которая разобьёт материк после того, как у них получится.

Просто смирись, Пенелопа. Это совсем не трудно. Не ты ли говорила, что достойно жить — много труднее, чем умереть с честью?

Просто послушайся.

Я зажмурилась, сжалась, давя в себе всхлип, и от этого во мне вдруг проснулась музыка.

Она всегда звучала вокруг меня: в каждом движении воздуха, в каждом обронённом слове, в дыхании реки, в шелестах, которыми полнится дом. Она звучала не тем пронзительным чувством, из которого пела о любви Мирчелла, нет; она звучала свободой.

Она звучала жизнью, которая всё-таки есть. Кратким отблеском зеркала, которое решило сохранить для себя хоть что-нибудь. Много лет я выбирала слушать слова о долге и Роде, о достоинстве и приличиях, об обязанностях и том, как неправильно я живу и непременно умру от туберкулёза, — но после того я выбирала слушать и её тоже.

Ветавербус станет говорить со мной о чести. Он скажет всё то же, что сказали бы воспоминания о моих предках.

Но чего мои предки хотели на самом деле? Была ли это действительно власть, взятая такой ценой? И не для того ли наступило будущее, чтобы в нём не было больше трансмутации?

Кап. Кап. Это клепсидра отмеряет оставшееся мне время. А внутри стылое, холодное, пустое, как будто сердце замедлилось, а чувства выключило. Должно быть, меня укололи чем-то, успокоительным или не только, — чтобы слушала спокойно, а ленивые скользкие мысли пошли тем путём, на который их привели, и напомнили мне об истине и чести.

Это понимание отозвалось почему-то холодной, острой яростью.

Вы привыкли к хорошо воспитанным семейным девочкам, не так ли, господа чернокнижники? Вы привыкли, что вас слушают и боятся. Вы привыкли, что у несчастной жертвы язык отнимается от страха, а скулы белеют от желания сохранить лицо. Но мои предки были воинами, и они научили меня отличать врагов от друзей и сражаться честно. Они завещали мне уметь пожертвовать собой и вместе с тем знать, что хорошо прожитая жизнь часто стоит намного дороже.

Остаётся узнать только: если во мне должно быть достаточно воли, чтобы завершить ритуал — хватит ли её, чтобы его разбить?


— Благодарю вас, мастер, — безразлично сказала я.

Ветавербус осенил меня знамением и сухо поцеловал в лоб, как непутёвое, но дорогое сердцу дитя.

Он же вычертил углём на лице церемониальные знаки, застегнул на шее тугое жёсткое ожерелье с камнями и тщательно протёр спиртом запястья и шею. Ритуальный клинок — выточенное из обсидиана лезвие — такой острый, что легко разрезает упавший на него волос.

— Вы поймёте сами, когда им воспользоваться.

Я кивнула.

Нас сопровождали големы, и от этого знак на спине чесался и горел огнём, а запертая под ним кровь волновалась и негодовала. Коридоры, длинная лестница, тяжёлый люк; люди — я не запоминала лиц; влажный тоннель и гулкие капли воды.

Шаги — это ритм. Ритм — это музыка.

Я вошла в зал, и лиричная увертюра разбилась.

Странно, но страшно не было. Я была спокойна и легка, как человек, твёрдо знающий, что ему делать; я улыбнулась полузнакомому колдуну, выверяющему расставленные на плитах камни, и вскинула голову выше.

Все смотрели на часы. Кто-то разглядывал меня, — я мельком заметила нескольких колдунов, разрядившихся в торжественные старинные одежды. Я рассматривала зал: никогда раньше я не видела такой ритуалистики, на две дюжины камней и световыми линиями, задающими углы.

Схема расходилась чудным ковром на половину зала: треугольник, опирающийся длинной стороной на стену, в которой зияет проём. Там, в темноте, едва заметно светятся белым линии. Проход в гробницу глубок и низок, направлен чуть вниз и сужается, а над ним — массивная гранитная плита, удерживаемая пока деревянными клиньями.

Я знаю: так раньше, в материковые времена, хоронили Старших — в гробницах, закрытых камнем со всех сторон. Это должно было сберечь тело и дары в саркофаге от разграбления. Правда, все они давно найдены и вскрыты.

Часы ударили, хотя время было неровное. И по тому, как двинулась толпа, я поняла, что эти колокола были по мою душу.

Загорелись зеркала. Хавье Маркелава сказал речь, из которой я не поняла ни слова; Мигель смотрел с ненавистью, а Жозефина — с каким-то тёмным интересом; пожилая колдунья из Зене протянула мне чашу с колдовской водой, и я медленно омыла в ней руки.

— Имейте гордость, Пенелопа, — мягко сказал Ветавербус.

Во мне было достаточно гордости, а то, что сознание отсчитывало каждый шаг — о том я никому не рассказывала. В благоговейной тишине я шла через белые линии, похожие отчего-то на нотный стан; склонила голову в проёме, спускаясь в крошечную камеру, в которой нельзя даже распрямиться.

И смотрела из темноты, как начертанные знаки сплетаются со словами, как разворачиваются, мерцая и маня, тяжёлые густые чары, и как кто-то протягивает к просмолённым клиньям факел.

Опоры горели хорошо, весело. Вот деревянный остов совсем почернел, смешался с углём; вот левая колонна лопнула с хрустом, надломилась, и камень шевельнулся, будто вздохнул. Горящее дерево рухнуло на каменный пол и разбилось.

Гранитная плита дрогнула — и съехала в проём, навсегда лишив меня света.


Несколько мгновений было темно и тихо, а я всё стояла, сгорбившись и вглядываясь в закрывшийся проём. И только потом, сев на пол и оглядевшись, поняла: белые линии на стенах не были ритуальными.

Это был рисунок. Со стены на меня смотрели пустые глазницы, и чем дольше я глядела в них, тем больше в них было смысла.

Здравствуй, дитя, — шепнула мне тень, и глаза открылись.

В них был космос, прекрасный, полный света и небесного тяготения космос, вращающийся по надмирным, неподвластным человеку законам. Этот космос знал будущее; этот космос знал всё, что должно случиться и что ещё может произойти; в каждом луче — новое будущее, одно прекраснее другого, и стоит только протянуть руку, чтобы…

Чего ты хочешь? — спросила тень. — Зачем ты пришла?

— Так получилось, — неловко сказала я.

Глаза смотрели на меня с интересом. Космос вращался.

Ты уже здесь. Так чего же ты хочешь?

— Обратно. Наружу. Так можно?

Ты уже здесь, — повторила тень. — Я уже здесь. И будущее, дитя, наступило. Знаешь ли ты, каким может быть будущее? Ты можешь хотеть чего угодно. Только скажи, чего.

Я хочу… чего?

Оставайся со мной, — шептала Бездна голосом Тьмы. — Ты станешь духом из моей свиты. А я подарю твоему Роду… что ты хочешь ему подарить?

Тысячи вариантов будущего кружились вокруг меня, и я перебирала их, как бусины чёток, пока они не стали клавишами рояля.

Всё возможно, — звучало рефреном. — Возможно абсолютно всё. Зачем ещё нужна магия, если не для этого?

Хочешь, я подарю этим людям остров твоего имени?

Ты ведь не думаешь, будто они захотят тебя больше, чем целый остров?

Цена совсем не велика.

Твоя кровь станет водой, маленькая Бишиг. Чёрной водой, в которой плещется сила. Не этого ли ты хочешь? Эти люди, снаружи, говорят, будто этого. Но ты можешь хотеть и другого.

Хочешь, я подарю им волшебных камней? Синих турмалинов, как тот, что сиял в твоём посохе. Или, хочешь, я сделаю из твоей крови золотую жилу? Она станет принадлежать твоему Роду. Представь, как богаты вы будете…

Жизнь коротка, маленькая Пенелопа. А я подарю тебе вечность. Неужели ты не хочешь стать бессмертной?

Я не знаю, сколько мы говорили. Время потеряло всякий смысл и вес, я сама потеряла опору и волю, и только всевластная, бездонная чернота космоса плескалась вокруг.

Что будет теперь? — лениво шевельнулось в глубине сознания. — Если у них не получится, они попробуют снова и снова. Но и получиться у них не должно.

Острова гибнут, я знаю. Но не так, как тогда, когда мы создали острова. То был способ жить, а это… ведь есть же разница?

Может быть, мы научимся жить… сами. Может быть, мы должны умереть, чтобы стать чем-то другим. Почему вообще мы решили, что должно быть просто?

Решай, маленькая Бишиг. Чего же ты хочешь?

Всё было кристально-ясно. Я сама — острие; я — сжатая в точный вектор воля; я знаю цену и имею право.

— Я хочу…

Чёрный клинок в моей руке. Бездна смотрела в меня, и я отражалась в её глазах.

lxxxii

Много позже я узнаю: своим спасением я обязана не Ёши, не Ставе и не Конклаву, — глупенькой двоедушнице с хрусталём в волосах.

Когда сработали чары на кристаллах, горгулий тряхнуло и выключило, а нас с Ёши накрыло ловчей сетью, — вроде тех, какими усыпляют в заповедниках зубров, чтобы перевезти их подальше от трассы и подползающей к лесу границы поселений. Это хорошие, надёжные чары, многократно проверенные на практике, тщательно пересчитанные на человеческий вес и должным образом сплетённые; и всё же нужно было быть полным придурком, чтобы применить их к колдуну, вышедшему из Рода Се.

Если я свалилась сразу же, то Ёши сбросил с себя знаки, как птица стряхивает с перьев воду. И даже без посоха смог сделать много громкого и неприятного для похитителей.

Но их было всё-таки — увы — четверо, и в конце концов непокорного колдуна скрутили-таки чарами и увезли к одному из входов в подземные тоннели, — из тех, что Волчья Служба всё-таки не смогла отыскать в хитросплетениях тайных коридоров.

— Ну что же ты так, друг, — выговаривал Хавье, пожимая Ёши руки. — Я полагал, ты понимаешь всю важность нашей работы.

— Они не представились, — прошамкал Ёши, с трудом шевеля разбитой челюстью.

Не ясно, стали бы Ёши пересказывать великий замысел чернокнижников, если бы не эта драка. Разумеется, никто не торопился доверять ему: сложно думать, будто, похоронив сестру и жену, Ёши станет вернейшим последователем их идей; для этого недостаточно вырезанных в дереве неклассических архетипов.

И всё же Хавье вёл пространные беседы и не счёл нужным вырезать на коже приятеля отменяющих знаков, ограничившись только обыском и кровным обязательством не препятствовать… не покидать… не применять вредоносных чар… и разные прочие «не».

Хавье и раньше благоволил Ёши и считал его близким другом, потому и хотел тогда, в день, когда мы не пошли в планетарий, пригласить его обсуждать ритуал. Тибор был значительно мнительнее и осторожнее и допускать во внутренний круг чужака отказался; теперь же Тибор был мёртв, а Хавье отчего-то считал, что партнёр по покеру и любитель неклассических отражений легко разделит его убеждения. Может быть, он думал, как и я когда-то, что Ёши — носимый ветром лист, без привязанностей и ценностей; свободный, мать его, художник, нелепый и толком ни к чему не способный; тридцать лет — а всё ещё не мастер. А, может быть, Хавье был во власти эмоций и предвкушения от сбывающегося замысла. Так или иначе, это была ошибка.

Потому что Ёши — хоть и художник — был немыслимо упрям.

Ночью, запертый в одной из подземных гостиных, он разбил зеркало в своём запястье. Вынул его часть, заляпав все ковры бурой кровью, а потом много часов чаровал над крошечным осколком.

Обычные связные зеркала создают парами, отрезая их от одного пласта и заклиная их так, чтобы отражаться друг в друге. Но свадебные зеркала — то другое дело; свадебные зеркала отражают родовую кровь и связаны не только друг с другом, но и с зеркалами в склепе.

Потом Ёши будет пытаться, но так и не сможет повторить то своё заклинание. А той ночью он смог достучаться через осколок до склепа Бишигов, поймать в кадре меняющего лампадки голема и велеть ему позвать Керенбергу. Бабушка сбежала в склеп с клюкой наперевес, в старушачьем ночном платье.

Уже через час в особняк приехала Става, а следом за ней — поднятый с постели Серхо Иппотис, в чести которого, по её словам, Керенберга была уверена больше, чем в своей собственной. Из банка забрали мои бумаги. Лисы метались по городу тенями. Лунные заглянули в глаза статуй, подкупленные линиями угольных рисунков: когда Керенберга не справилась с переговорами, Ёши, закатив глаза, обещал нарисовать каждому из делегации по личному портрету, а золотую деву — вырезать из дерева. Серхо связался с Персивалем, Персиваль — с самыми доверенными людьми в Комиссии по запретной магии, мастер Вито достал в каком-то из законсервированных архивов планы тоннелей…

Нет; нельзя сказать, будто все они совсем уж ничего не сделали. Но именно Олта пришла к университету вместе с лунными — и привела Усекновителя.

Он был, говорят, прекрасен в своём гневе, как и положено лунному. Он был рыцарем в белоснежных латах, и его светлые волосы казались сияющей в солнечных лучах серебряной короной, а сам он был небесным воином, воплотившемся вдруг на грешной земле. В руках его был огромный меч с рукоятью, покрытой тайными знаками; глаза его горели потусторонним пламенем; слова его становились железными листьями и усыпали собой дорогу.

Если бы он не пришёл, всё длилось бы гораздо дольше. И для меня, наверное, было бы уже поздно.

Он поднял меч — и тысяча молний ударила в нечестивцев, посмевших заиграться в запретную магию. Он взялся руками за края толстой ткани мироздания — и свёл их вместе.

Бездна смотрела на мир его глазами, и в ней был один только лунный свет.

Колдовская вода взметнулась чёрной волной — и поникла. Хищная пустота подавилась ею, закашлялась и умолкла. Мигнул электрический свет, а лунный снова взялся за меч.

— Я ваша кара, — сказал он, и слова упали в каменные плиты приговором. — Я проклятие, пришедшее к тем, кто возомнил себя богами.

На бесконечные мгновения луна заслонила собой солнце. А когда чернота уступила место летнему полудню, их больше не было: ни Олты, ни Усекновителя.


— Что он такое? — деловито спросила Става у обнажённой золотой женщины.

Она усмехнулась высокомерно:

— Тебе ли не знать, Меленея?

— Сучка, — фыркнула Става.

И они обе засмеялись.

Есть люди, которые болтают и разевают поражённо рты; есть те, что кусают губы и смотрят, как заклинатели пытаются подступиться к гранитной пробке свежей гробницы; а есть и те, кто просто работает. В конце концов, что ей за дело до сумасшедших лунных? Все они не от мира сего, так чему удивляться, помог — да и ладно. Но теперь-то всех этих бессознательных придурков — неслыханная милость Усекновителя, оставить их в живых! — нужно аккуратно собрать в кучку, опознать и сфотографировать, а потом заполнить много-много бумаг, потому что клятые колдуны любят бумажки даже больше, чем хороший секс и пожрать. А, значит, у Ставы полным-полно дел, и можете вы все, бездельники, шевелиться немножко побыстрее?!

Ударная группа росомах уверенно обшаривала помещение, от пола до потолка, вглядываясь в углы и безжалостно вскрывая вентиляцию. По фрескам метались красные точки прицелов. Группа лис бесцеремонно раздевалась: вот одна фигура поплыла, сжалась и скользнула в коридоры рыжей стрелой;вот и другую будто скомкала чья-то безразличная рука, смяла в багровую кашу и вылепила из неё мохнатого зверя. Молоденькие полицейские протянулись вдоль стен нервной цепочкой, — понабрали, шипела на них Става, неучей по объявлению!

Чернокнижники собирались на ритуал довольно большой, но всё-таки камерной группой: их было никак не больше тридцати человек, и всех их здорово приложил Усекновитель. Если бы не он, была бы, наверное, страшная бойня: через тоннель Служба прорывалась силой, и в той битве кровь лилась с обеих сторон. Теперь же двое представителей Конклава тихо расспрашивали кого-то, а лунные все как один замерли перед фреской, изображающей небо, будто до глупых человеческих бед им вовсе не было никакого дела.

— Асджер Скованд, — рычала Става, потрясая своим блокнотом. Она была вся в чёрном, и маска смешливой девчонки слетела с неё и разбилась: теперь ей никак нельзя было бы дать меньше тридцати. — Матеуш Вржезе, Тибор Зене. Мне нужно имя убийцы и способ! Ну?!

Но никто не мог ответить ей ничего внятного, и Става, раздражённо дёрнув плечами, подсела к Ёши, подпирающему стену у гробницы.

— Достанут её, не тупи, — сказала Става. Наверное, именно так она понимала сердечную поддержку. — За полчаса невозможно сдохнуть от голода, даже если ну очень постараться! И может быть, хоть ты знаешь, кто убивал чернокнижников?

— Знаю, — безразлично отозвался Ёши. — Это совершенно очевидно.

— И кто же?

— Полагаю, это была Метте Морденкумп. Или, может быть, Ханне.

— Метте Морденкумп?!

Ёши пожал плечами.

— И что же, — Става почесала нос о тяжёлые наручи, в которых, кажется, пряталось оружие, — девчонка убивала людей, и об этом никто ничего не знал?

— По меньшей мере, должна была знать Керенберга Бишиг.

Если бы я была там и слышала это немыслимое обвинение, я возмутилась бы, конечно, и отстаивала честь порядочной колдуньи и собственной бабушки. Ну и что с того, что когда-то она и сама была Морденкумп? Те времена давно позади! Она отринула свою кровь, чтобы стать настоящей Бишиг, и после смерти она вернётся в наш Род.

Но я, кажется, не очень-то разбиралась тогда в людях. Потому что Ёши, как выяснилось позже, был прав.

lxxxiii

Их было двое, сестричек Морденкумп: заводила-Метте, бойкая и громкая, и её тихая тень Ханне. Обе они были порядочные колдуньи, воспитанные в лучших традициях островов; в них обеих звучала сильная кровь старого Рода, не утратившего свой древний дар; и когда Хельге Морденкумп предложили выбрать, кто из внучек сможет создать для Рода новое будущее, она без всяких сомнений выбрала послушную Ханне, которая так любила старые сказки.

Они приехали в Огиц всей семьёй, в самом конце ноября, когда море сердилось седыми бурунами волн. Ханне говорила с Ветавербусом, читала стихи из третьей книги Кодекса и отзывалась о ритуале, как о высокой милости Тьмы, которая позволит ей стать бессмертной. Её мать всё время плакала, а Метте ходила мрачная и обиженная.

Морденкумпы никуда не выезжали, не посещали мероприятий и не приглашали к себе, отговорившись болезнью дочери. От этой болезни, должно быть, и должна была «умереть» бедная Ханне.

Но этого не случилось: когда наступило время церемонии, Ханне вдруг устроила безобразную истерику и сорвала ритуал.

Она рыдала и плакала, говорила плохие, недостойные слова, и её пытались сперва успокоить, потом — опоить, потом — учить быть порядочной колдуньей, но всё было зря: от молодого Вржезе, хранившего покой новорожденной реки, она отбивалась, как дикая кошка, а старику Тибору Зене впилась зубами в ладонь.

— Так в Роду Морденкумп воспитывают дочерей? — гневно бросил тогда кто-то из Маркелава.

Уязвлённый Мадс сказал много-много слов, которые нельзя произносить над священной колдовской водой, Хавье добавил своих, Жозефина смеялась, и тогда Мигель пообещал отдать ритуалу Лиру, потому что она, конечно же, настоящая колдунья, до самого истока Тьмы в своём сердце.

— Я бы не смогла, — покачает головой бабушка потом, много позже, когда будут суды и слушанья, а острова станут бурлить отголосками страшных сказок и мифа, который едва не стал реальностью. — Нет, нет. Я бы не смогла.

Я очень захочу ей поверить, но — почему-то — у меня никак не получится поверить до конца.

Что они чувствовали тогда, эти порядочные колдуны, приговорившие собственную дочь к смерти во имя будущего островов? Мадс скажет: гордость; а когда она провалилась и не справилась, опорочив честь Рода — пожирающий душу стыд. А Кирстен всё-таки разведётся с ним, и плещущееся в её голосе отчаяние будет звучать для меня эхом всего того, что говорила когда-то моя мама.

— Он колдун больше, чем человек, — скажет она, промакивая уголки глаз платком. — Я думала, что он прав, и что мы должны быть верны своему прошлому. Но что-то из того прошлого, право слово, устарело!.. И место ему в дальнем углу склепа.

Будет много неудобных, царапающих лёгкие подробностей, и обвинений, которые нельзя уже будет за давностью лет подтвердить, и грязи, которую не полагается выносить из Рода. После того заседания Ливи впервые за десять лет позвонит маме, и, конечно, она никогда не сможет простить её до конца, — но сковавший их мёртвый лёд всё-таки тронется.

Но пока до этого было ещё очень далеко, и Става, вытянув ноги поверх вычерченных белым ритуальных линий, подкинула в руке нож с выгравированной на рукояти лаской и вертела так и эдак: с чего бы было Ханне истерить? Вы же отбитые все, не так ли, — так что ей стоило быть отбитой до самого конца, и при чём тут убийства?

Ханне была тихой, домашней девочкой, и, пока взрослые взывали к её чести, она стояла молча, опустив голову. И только позже, принеся добрый десяток клятв, она плакала на плече у Метте: я не могла, я не могла, я не могла!..

Может быть, это и в самом деле был низкий страх перед смертью, какой нельзя чувствовать порядочной колдунье. А, может быть, суть вовсе в другом: в том, что Ханне увидела в тайных коридорах, во влажной глубине подземного лабиринта, где сама темнота дышала Бездной, две опустошённые гробницы. Даже если ты самая достойная из дочерей островов, ты можешь быть готова пожертвовать собой ради Рода — но не ради чужой фантазии, из-за которой уже бессмысленно погибли другие.

Ханне чувствовала себя преданной. А Метте была зла, зла на всех и на всё, зла на отца, поставившего власть и силу выше собственной семьи, и на мать, неспособную дать ему отпор, и на всех колдунов мира, совершенно безразличных к маленьким изломанным судьбам.

Метте приехала в Холл, чтобы поговорить с Серхо, но не смогла произнести ни звука: данное Мадсом обязательство запечатало в ней слова. Но нельзя ведь это, действительно, оставлять так!..

Они должны заплатить за это — и они заплатят.

Если Ханне считали тихоней, то Метте — лёгкой на подъём хохотушкой, от которой не стоит ждать ни серьёзности, ни больших решений. И в убийстве чернокнижников видели внутренние разборки или сложные интриги, но никак не месть испуганной девочки.

А Метте, хохотушка или нет, была настоящая Морденкумп. И она решила со всей ясностью: она убьёт тех, кого узнала в тех залах Ханне, и весь план чернокнижников — так или иначе — рухнет; либо от того, что погибнет кто-то незаменимый, либо от того, что выжившие перегрызутся за власть, либо от того, что полиция всё-таки посмотрит на убитых достаточно внимательно.

Метте взяла из хранилища чистое метеоритное железо, и оно, покорное её воле, растеклось вдоль тела непроницаемыми латами. Метте была сильна, неузнаваема и пахла одним только космосом, который лисы не умели понять. Метте сливалась с тенями, подолгу стояла в темноте, собираясь с духом, а все осевшие на латах примеси вминала в ядро металлического шара, чтобы аккуратно закопать его в саду.

— Я знала, — тяжело резюмировала Става, — я с самого начала говорила, что вы все — долбанутые!

Проще всего было с Тибором Зене. Старик успел потянуться за зеркалами, но Метте растоптала их все, а потом наступила самому Тибору на грудь, переломав рёбра. Матеуша она встретила в Холле совершенно случайно и не успела посмотреть, как он станет умирать: её спугнули голоса, и весь вечер Метте нервничала и грызла губу, надеясь, что её всё-таки не смогут узнать.

Но с Асджером Сковандом было едва ли не труднее. Тогда Метте вела голая ярость, а она — плохой советчик: Метте потянуло на прочувствованные речи, и Асджер бежал от странного воина в металле, желавшего ему смерти.

Была глубокая ночь, город спал, и Асджер не нашёл ничего лучше, чем войти в ворота особняка Бишигов. Это было, по правде сказать, неплохое решение: у него было приглашение от Ёши, товарища по покеру и любителя запретных гаданий, и за спинами десятков горгулий Асджер мог почувствовать себя в безопасности.

Но Метте была не только мстителем в железных масках, но и двоюродной внучкой старухи Керенберги. И до крыльца Асджер не дошёл: железные кулаки опустились на его спину, а потом били то в живот, то по голове.

— Очень сложно, — покачала головой Става. — Ты уверен?

Ёши не был уверен, — но в тот момент, когда Хавье, гостеприимно разливая по чашкам чай, светски поделился своими замечаниями о том, что Мадс совсем не умеет воспитывать дочерей, всё вдруг сложилось.

Ёши соврал мне о том, что не давал приглашения Асджеру, легко поняв, что я сама не смогу узнать этого в точности. Но таких приглашений было совсем немного. Кто-то ещё из домашних промолчал тогда о приглашении; а с чего бы Керенберге молчать, если только речь не шла о дорогих ей людях?

В ту ночь Керенберга Бишиг не спала: так бывает со старухами, у которых ноют по вечерам все суставы. Голем доложил ей о гостье, вошедшей в дом на правах родственницы; Керенберга смотрела из окна за кровавой расправой, а затем велела голему забыть всё, увиденное в тот день.

Он и забыл — всё, в том числе рецепт приличных шницелей.

Этих подробностей Ёши не мог пока знать, но чутьё его не обмануло. Может быть, там, у закрытого ритуального склепа, в нём проснулись экстрасенсорные способности.

А, может быть, всё в сознании было таким пустым, что россыпь деталей складывалась в решение сама собой.

— Сделай лицо попроще, — сказала Става в своей обычной манере, но в голосе её слышалось неуверенное сочувствие. И спросила громко: — Она не слышит нас отсюда?

Заклинатель, прилаживающийся к граниту гробницы, только покачал головой:

— Полтора метра камня.

Им понадобилось почти два часа, чтобы всё-таки подцепить чарами вбитый в стены клин и, укоренившись в алтарный круг, вытянуть его в залу. В гробнице была темнота, пахло стылой водой и запретной магией, а Ёши вошёл внутрь даже раньше заклинателей.

Может быть, если бы я смотрела тогда в его лицо, я поверила бы в любовь.

Увы, я не могла его видеть. Клинок уже был занесён. Для меня вселенная истончилась и застыла, а из моих глаз на мир глядела безразличная Бездна.

lxxxiv

— Мне очень жаль, господин Ёши. Готовьтесь.

Я слышала голоса будто сквозь вату, смазанным странным эхом, отдающимся болью в ушах. Мои глаза были закрыты, и всё равно перед ними плавали яркие пятна. Они расходились фракталом, распускались бесконечным цветком, как будто в зеркальную трубу калейдоскопа высыпали цветной бисер.

— Это всё, что вы можете сделать?

— Даже дар моего Рода бессилен здесь. Мы можем только замедлить процесс, но это противоречит идеям милосердия. Не нужно её мучить.

— Неужели ничего…

— Вы можете помолиться, господин Ёши, — серьёзно сказал невидимый Сендагилея. — Тьма милостива к своим детям.

Мне хотелось сказать им что-то важное. Что-то яркое, пафосное, такое, чтобы меня можно было запомнить по этим словам. Но калейдоскоп встряхнуло, бисер рассыпался с мучительным звоном, и я зажала руками уши, пытаясь не закричать.

— Тише, тише… ты дома, я здесь. Тебя беспокоит свет?

Что-то коснулось лица. Я чувствовала это издалека, из глубины, как будто и ощущение, и лицо не были моими. Моими были только яркие блики в калейдоскопе, вибрации воздуха и боль.

Шаги. Скрипучий звук вращения — кажется, это сдвинулся небосвод, отмерив мне новый день.

— А ведь Пенелопочка не успела подготовить, — печально сказал кто-то голосом бабушки. — Как вы думаете, что бы ей понравилось? Я думаю, гранодиорит и сталь. Мы должны заказать достойный.

— Достойный что?

— Саркофаг.

Я первый раз слышала, чтобы Ёши повышал голос. У него была странная способность оставаться всегда спокойным и немного лиричным, как будто ничто не могло испортить для него радости созерцания мира.

А теперь он кричал и употреблял слова, которые не полагается знать колдуну из хорошей семьи. Злые, отчаянные, они жалили осами, они летали вокруг хлопьями пепла, скручивались в чёрно-сизую воронку и повторялись многократно в осколках зеркала, которыми стали мои глаза.

— Вы слышали доктора. Вы всё понимаете. Ведите себя прилично.

— Прилично?.. Прилично, бессердечная ты старая сука?!

— Подумайте сами. Где был бы мой Род, если бы у меня было сердце?

Слова рождали эхо, и оно гуляло по пустоте головы, запутавшееся и дикое. Я пыталась схватить их за хвосты, притянуть к себе, ощутить пальцами знакомые формы знаков, но руки ловили лишь пустоту.

Сердце, вертелось в сознании суетливой короткой мыслью. Сердце.

Колдуну никак нельзя слушать сердце. Голос крови должно знать из Кодекса, летописей и учения. Это так странно. Разве не в сердце кровь должна звучать громче всего?

И моё сердце ещё билось. Значит, чёрный ритуальный клинок не успел его коснуться. Но я ведь попросила… или это было в какой-то иной, невидимой сейчас вероятности?

— …не какие-нибудь там костоправы мохнатых, — выговаривала бабушка, — Сендагилея! И если они говорят, что моя девочка…

Я не слышала, что отвечал Ёши. Гулкий хор эха захлестнул меня с головой, протянул коленями по дороге из гранёных камней и выплюнул в чернильную пустоту, расцвеченную прозрачными разводами бензина.

— Это ты виноват, ты!.. Втянул её в…

Прости меня, Ливи. Я знаю: ты не хотела быть Старшей.

Я умираю, понимаю я оглушительно чётко. Пройдёт всего несколько дней, и Бездна, в которую открыты мои глаза, сожрёт мою кровь. И тогда всё закончится.

— Не должно быть так, — жалко прошептала Ливи. — Так не должно быть! Она только-только стала…

— Завтра приедет Нико. Пенелопа, ты помнишь Нико? Он когда-то очень тебя разозлил. Но он согласился наложить…

— Думаешь, — Ливи почему-то перешла на шёпот, — думаешь, она слышит?

— Она всегда и всё слышит. Пусть только сейчас она выберет слушать нас. Пенелопа, ты помнишь Кеничи Се? Он рисовал фантастических птиц, тебе нравились его акварели, ты помнишь? Хочешь, я научу тебя рисовать птиц?

На мгновение мне показалось, что я вижу будущее, в котором я умею рисовать птиц. Потом оно распалось на цветные блики и растаяло.

Это было похоже на лунную головоломку, в которой нужно собрать хрустальную друзу из десятка осколков, каждый из которых подходит к любому другому. Мне подарил такую однажды дедушка, и я сидела над стеклянными гранями до поздней ночи. Деталей было всего двадцать шесть, и они рассыпались у меня в руках, словно зыбкий песок, не желающий принимать форму — слишком много вероятностей, слишком много возможностей, как у безвольного горгульевого хвоста, в который мастер заложил лишних степеней свободы.

Потом я поняла, что что-то в головоломке нужно принять твёрдым. Одну деталь, или один угол, или одну грань. И тогда все остальные выстраивались в единую цепочку, исходящую из первого предположения.

Теперь вокруг меня раскололся весь мир — на многие тысячи осколков. Я сидела среди них, жалкая и запутавшаяся, и каждый из них был готов стать моей новой истиной. Но что за картина соберётся из этой отправной точки, и смогу ли я потом разбить её снова?

А Ёши рассказывал мне про птиц. Он всегда хорошо рассказывал. Мне трудно было разбирать слова, но его голос — излишне высокий, надломленный, ни на какой другой не похожий, — было просто приятно слушать, как будто он успокаивал что-то во мне, убаюкивал. Я поворачивалась за ним, как флюгер за ветром.

Иногда этот голос замолкал, и тогда я надолго проваливалась в густую серую тишину, в которой ничего не было. Иногда он рассказывал про острова и дельфинов, про разницу между породами дерева и про символистов прошлого, которые решили, будто орёл обозначает весну; иногда читал мне книги и всякий раз предлагал выбрать, что за история это будет.

Я не могла выбрать. Мои глаза смотрели в черноту, наполненную бесчисленными вариантами прошлого и будущего, на безграничную вязь написанных кровью дорог. Из них из всех сбылась только одна, но какая? Как мне найти её, и даже если я не могу вернуться — могу ли увидеть её хоть глазком?

Иногда Ёши ставил мне пластинки. Я сидела часами в кресле, подобрав под себя ноги и вцепившись пальцами во что-то тёплое, и слушала, как звенят в мягкой акустике комнаты старые романсы. Чей-то женский голос, полётный и сильный, пел о пронзительной, разбивающей душу любви, о невозможности проститься, об отчаянной вере в чужое возвращение, на которое нет никакой настоящей надежды; чей-то голос пел о чувстве, для которого нет границ, о желании быть рядом до последнего вдоха и о душе, отмоленной у самой Тьмы.

Потом ноты истончались, и в записи звучали аплодисменты. Они были похожи на хрусткий, бурлящий звук, с которым жарится картошка.

Время было вязкое, цепкое, как янтарь. Я замирала в нём неподвижной и не смогла бы сказать, какой был день или даже какой месяц. Иногда мне казалось, что прошло много лет, и я постарела и подурнела; тогда я обнимала себя руками и беззвучно плакала, позволяя слезам литься ручьями, будто я всё-таки стала бездонным источником чёрной колдовской воды.

Чьи-то руки промакивали лицо мягким. Они же подносили к губам чашку с жидким протёртым супом, шуршали чем-то медицинским и держали меня за плечи, пока я сидела в воде и гладила её поверхность ладонями.

Я полюбила воду, и что-то во мне мечтало раствориться в ней до конца.

— Она заблудилась в своей тьме, — печально сказала Мариана. Она что же, приехала с самого острова? Но как же её пациенты? И как же Комиссия по запретной магии?

— Она меня слышит, — упрямо повторил Ёши.

— Она отвечает вам?

— Нет.

— Как-то реагирует? Поворачивается на звук? Жесты?

— Нет.

— Она заблудилась, господин Ёши. Я понимаю вашу боль, но никто не в силах её вернуть.

— Она меня слышит. Я вижу это в её лице. Я художник.

— Вы теперь тоже Бишиг, господин Ёши, — мягко сказала Мариана. — И вы должны знать, что…

Почему всё должно закончиться так? Почему — после всего, после всего! — я могу верить ему только теперь, когда в этом уже нет вовсе никакого смысла?

Я не хочу для него этого. Было бы много лучше, если бы он запросил в Конклаве расторжение брачного договора и уехал в друзы, чтобы не видеть меня такой. Было бы много лучше, если бы он никогда больше не говорил о любви, — потому что когда он это делал, это было ужасно, невыносимо больно.

О Тьма, я умею быть благодарной! Меня, твою дочь, учили хорошо. И я благодарна тебе за себя: за всю мою жизнь, за всё, что я успела увидеть и сделать, за то, что моя кровь не стала причиной войны, и за то, что — несмотря на всё! — он у меня был.

Но я ненавижу тебя — за него.

Любил бы и дальше свою Сонали! Рисовал её и смотрел, как она рвёт рисунки. Мой Род — достойные колдуны; они наняли бы мне сиделку, которая стала бы читать мне сказки, если бы ей велели. Так зачем же я каждый раз, выплывая из обманчивого марева огней и плохо складывающихся друг с другом осколков зеркал, слышу его голос?

— Пенелопа? Что-то болит?

Я попыталась ему улыбнуться — но не смогла. Ёши ткнулся лбом в тыльную сторону моей ладони, обвёл пальцами брачное зеркало. Я слышала, как его дыхание касается моей кожи, — и чувствовала, как он смаргивает из глаз предательскую солёную воду.

Это не твоя вина, хотела сказать я. Не слушай того, что говорит Ливи. Это не твоя вина, и не моя, и даже не Амриса Нгье. Всё будет теперь хорошо.

— Я не могу тебя отпустить, — едва слышно шепнул Ёши. — Я вижу, что ты меня слышишь. Может быть, милостивая Тьма… должно же быть что-то, что можно сделать!

Он сказал это ожесточённо и зло, — так, как он уже говорил однажды, в том отголоске сна, где кончик чёрного ритуального ножа касался кожи.

Осколок разбился и треснул. Серебряная пыль разлетелась облаком, и за ним я нащупала наконец ту связь, что должна была стать твёрдой.

Рванула ладонь из его рук — неловко, как пьяная. Я вдруг отчётливо вспомнила своё желание. И сказала слабо, но твёрдо:

— Никакой больше запретной магии.


__________

Что именно получится из пенелопиного желания — и к чему это приведёт — будет рассказано в следующей книге этого цикла. Она называется "Чёрный полдень", и её начало уже выложено на моей странице; это довольно мягкая и вместе с тем запутанная история о детях Луны и детях Бездны, а также о предательстве, иллюзиях, красоте и, конечно, о любви. А история Пенелопы и Ёши здесь подходит к концу: впереди один только эпилог.

Спасибо, что были с героями всё это время! Буду очень рада вашим комментариям <3

p. s

Чужие дети растут быстро, — особенно, если ты видишь их только в мутном отражении ритуальных зеркал. И, когда я схожу с корабля, первое, что я вижу — это Марека, который стал совсем уже маленьким джентльменом.

Он стоит с гордым лицом, уверенно цепляясь за материнскую руку. На нём белая рубашечка, обшитая по воротнику богатым кружевом, синие штаны с подтяжками и крошечная полосатая бабочка; волосы аккуратно зализаны гелем, а свободной рукой мальчик прижимает к себе толстую плюшевую горгулью.

Она вертит головой с любопытством, и я замечаю против воли, что пластика шеи сделана удивительно хорошо и точно, так, как у меня и самой могло бы не получиться.

Я подхожу к ним, присаживаюсь и пожимаю Мареку руку. Ему почти четыре, и он в том возрасте, когда дети очень смешны в своей серьёзности.

У Ливи глаза на мокром месте. Она похорошела, выкрасила волосы в густую красноватую рыжину, перестала носить растянутые тряпки и опирается на тяжёлый посох, увенчанный сияющим медовым светом янтарём.

— Ну, слава Тьме, — тяжело говорит она, с силой притягивая меня к себе. — Малая!

— Я очень рада, — неловко говорю я.

Мне кажется, что за эти два года я почти разучилась общаться с людьми.

— Хочешь за руль? — суетится Ливи, сразу растеряв весь свой лоск. — Или пусть водитель?.. Ёши, или ты сядешь?.. Ах нет, у тебя же нет прав. Я сегодня чуть-чуть приняла для храбрости, мне не стоит. Ты представляешь, этот ублюдок Клардеспри…

Так она болтает, пока огромная машина, едва слышно шелестя шинами, взбирается по дороге от порта и кружит по спирали обнимающих холм улиц.

Мне хочется сказать, будто Огиц изменился, посветлел, расцвёл. Но, по правде, я совсем не чувствую, чтобы он стал каким-то иным. Русло Змеицы блестит на солнце, как рыбья чешуя, а в затоне на правом берегу зазеленела вода, — скоро по ней поползёт смешной кораблик на резиновой подушке, собирая ряску. Набережную одели в свежий розоватый камень, а металлические поручни выкрасили ярким белым, который смотрится почему-то чужеродно и странно; плиты, подпирающие сползающий на тротуары склон, чуть накренились и обросли живучей бойкой зеленью; городские дома нарядились в новые краски, гирлянды декоративных фонариков и фиолетово-красный плющ с крупными резными листьями.

Университет сияет блестящими крышами. От него, я знаю, тянется к трамвайной остановке аллея с бюстами ректоров, и как раз сейчас там сидят, прячась в тени старых деревьев, студенты: кто-то пытается в последний момент доучить билеты, кто-то обсуждает сданный или заваленный экзамен, а кто-то просто запрокинул голову, слушает, как шелестят листья, и подставляет лицо ласковому солнцу. Чуть вдали, за длинным гуманитарным корпусом, склонился купол планетария.

Он живой, этот город, в котором двоедушники не оборачиваются на улице и не метят заборов, лунные не бросают пустых тел, а колдуны не льют кровь при посторонних. Он живой, — а катакомбы, протянувшиеся под ним паутиной, всё-таки нашли все, описали, опечатали и перекрыли тяжёлыми шлюзовыми дверями.

— …не понимаю, как ты это терпела, — продолжает возмущаться Ливи. — Три часа жизни псу под хвост! Мне заняться вот больше нечем, кроме как слушать всякую чушь о том, что…

Я знаю: Ливи никогда не хотела быть Старшей. Она ненавидела всё, что было связано с этой ролью: бумаги, переговоры, закупки, налоги и больше всего — ответственность. С того самого времени, как мы были подростками, я старалась, тянулась и работала, а она посылала бабушку матом и переворачивала за столом пладеменаж.

Но она была единственной дееспособной Бишиг из старшей ветви. И, когда Ёши увёз меня на остров, она поехала вместе с нами, чтобы умыть руки в воде островного источника и принять на себя права и обязанности, оставленные ей предками.

Все суды я пропустила. Лето и осень после неудавшегося ритуала острова стояли дыбом: разбирательство было гласным и громким. Толкователи Кодекса из разных Родов говорили одну речь за другой, рассуждая о ценах и долгах, о благе и принятии, о решениях и будущем, о праве крови и изменчивости вселенной.

Колдунов, замешанных в ритуале напрямую, лишили колдовских регалий. Так Жозефина Клардеспри, Мигель Маркелава и ещё двое перестали быть членами Конклава; а нескольких колдунов, которые творили ритуал непосредственно, передали под юрисдикцию Комиссии по запретной магии. Ими занимался, кажется, кто-то из лунных, и увезли их тоже в далёкие горные друзы, где не достать было чёрной колдовской воды.

Что стало с Метте, я толком не знала. Зато знала, что едва ли не впервые со времён дяди Демида колдовские корабли отправились не к материку, а на юг.

Те решения — в самых разных формулировках — долго полоскали в газетах. Я видела несколько вырезок, а какие-то из статей Ёши зачитывал мне вслух, но я не смогла бы поручиться, что запомнила верно, а не додумала половину. Это было время, когда моё сознание ещё гуляло в потёмках; и даже теперь, признаться честно, оно не вышло из них до конца.

Мало кому удаётся пережить хищное утро. Оно — величайший из даров и страшнейшее из проклятий; когда глаза колдуна открываются в Бездну, весь мир вокруг него становится прозрачным и зыбким, и в каждом движении и собственной воле легко видеть силы, меняющие реальность навсегда.

Мы остаёмся в этой странной и страшной власти. Мы уходим всё глубже в тонкие связи, управляющие миром, чтобы никогда не вернуться. Сила отравляет собой кровь, пропитывает собой душу и тело, и тогда сознание отрывается от бренного бытия, чтобы искать покоя в иных мирах.

Это случилось бы и со мной, если бы не Ёши. Тогда, уплывая в темноту, я слышала его голос — и мучительно желала продолжать его слушать. Я тянулась к нему, когда никто вокруг не верил уже, что хоть что-нибудь во мне ещё живо; мой мир складывался вокруг кружева слов; я помнила, что он ждёт меня там, в твёрдом и ясном.

Всё ещё ждёт, несмотря на всё, что ему говорят.

Было ли это дурным плодом сжирающей его вины? Наверняка; я не знаю точно, на какую долю. Понадобились месяцы, чтобы я научилась снова вести что-то, отдалённо напоминающее беседу. Это были сложные, тяжёлые месяцы, когда я проваливалась порой обратно в черноту и слабость, а иногда — понимала, что вновь ответила на незаданный вопрос или несказанное вслух; тогда я много улыбалась глупой, виноватой улыбкой, ещё больше — плакала, иногда — бросалась в него посудой, и почти каждый день уговаривала Ёши уехать обратно на материк, давать выставки и не тратить свою жизнь на всякую ерунду.

Пару раз он накричал на меня так, что от этого хотелось умереть. Но так и не уехал.

Я похудела до прозрачности, потом — растолстела; отпустила волосы, потому что никаких горгулий ко мне не допускали; растеряла мелкую моторику и всё ещё часто предпочитала закрытые глаза — усилию, которое требуется, чтобы видеть мир, а не Бездну.

Может быть, я и вовсе никогда не научилась бы этому, если бы не Лира.

Надо сказать, на острове её приняли плохо. Был март, я всё ещё была довольно плоха, а Ёши знал к тому времени отчётливо и про брошенное в сердцах «ненавижу», — и про то, что Лира знала о плане Хавье, но не предупредила меня ни словом. В общем, её едва не развернули ещё в порту, но в конце концов пропустили.

Лира отреклась от крови, окончательно обезглавив когда-то могущественный Род Маркелава, который не считался теперь Большим. Она отрастила вместо чёлки геометрическое резкое каре, и синий глаз на лбу был подвижен и жив.

Этим глазом Лира видела Бездну. И, обозвав дурочкой и слабачкой, она научила меня выбирать, что слушать, — и куда смотреть.

Потом она уехала и жила теперь в какой-то далёкой лесной дыре, принимая тех, кто желал узнать своё будущее. Мы вели с ней вялую, ни к чему не обязывающую переписку. Своим учением Лира будто отдала мне какой-то давний долг, и теперь что-то между нами было уравнено, подведено жирной чертой.

— Я пригласила, кстати, Ставу, — щебечет Ливи, не подозревая, о чём я думаю. — С этим её хахалем. Он полная катастрофа, если ты спросишь меня. Става сама конечно с придурью, но Полуночь совсем на голову больная, если дала ей в пары это!

«Это» было совершенно отбитой здоровенной водной тварью, которая выгуливала в реке своё длинное чешуйчатое тело, увенчанное тяжёлым гребнем. «Этого» боялись дети, про «это» рассказывали страшилки, и Волчья Служба была почти вынуждена выловить «это» и выдать ему предписание не нарушать общественный порядок. Где-то тогда они со Ставой, вероятно, и снюхались. Става писала о нём такие скабрезности, что от её писем меня всякий раз теперь бросало в краску.

— Лок холосый, — важно говорит Марек. — Достойный сын племени! Чтоб ему икалось.

Последнюю фразу он произносит с такими явными бабушкиными интонациями, что я смеюсь, а Ливи морщится. Она не любит оставлять сына с Керенбергой, считая её дурнейшим из влияний, хотя бабушка души не чает в талантливом внуке. Я знаю: они обе с нетерпением ждут, когда я снова войду в Конклав. Тогда Ливи соберёт вещи и уедет куда-нибудь глубже в материк.

Я была свободна целых два года. И если половина первого из них смешалась для меня в кошмарный сон, все остальные месяцы были вовсе не так плохи: мы жили в старом доме на острове, рисовали птиц, съездили к Дальнему морю смотреть на пеликанов, — и я даже видела дельфинов.

Всё для того, чтобы теперь я захотела вернуться. И построить на старом фундаменте что-то новое, другое, правильное.

Наконец, машина выкатывается на до боли знакомую улицу, разбивает колёсами лужи, приветственно моргает фарами встречному трамваю — и останавливается у особняка.


В этом доме живёт моё прошлое. Он стоит, угрюмый и тёмный, нависает над нами тяжёлой громадой. Он помнит, как я собирала трёхногих созданий из спиц, как выговаривала Ливи за разнузданность и нежелание учиться, как пела в пронзительном одиночестве склепа и как запрещала себе плакать после нежеланной свадьбы.

Он помнит меня разной и знает, какой я должна быть.

И вместе с тем — это просто старый дом, высящийся над неухоженным садом. Текущая крыша, выглаженные тысячами шагов ступени. Прошлое, которому нужно было закончиться, чтобы на его месте началось что-то другое.

— Я велю подать в столовой, — говорит Ливи и, проходя в калитку, небрежно почёсывает за ухом сторожевую горгулью. — Ваш этаж должны были расконсервировать, только вот к ванне в общей спальне пока не подали воду.

— Мастер Пенелопа! — кричит Ларион, обтирающий руки тряпицей у входа в мастерскую. — Мастер Пенелопа!.. А Малышка-то сожрала ваши наручи, вы знаете?!

Малышка сидит на венце дальней башни мрачной неподвижной громадой. Она смотрит на нас свысока, но как будто — одобрительно.

Я прохожусь по её чарам, легко касаясь их сверху, но не запуская пальцев в душу. Эта горгулья стара; она заслужила немного моего уважения.

— Спустишься в склеп? Или сразу за стол? Безносый, ну-ка возьми у хозяйки багаж! Совсем они тут у меня распустились, видишь? Вот ты бы сразу навела здесь порядок, да?

— Мы постоим немного, — тихо говорю я.

И Ливи, обычно нахальная и напористая, понимает. Голем всё-таки берёт у меня маленький чемодан и уносит его наверх. Марек бодро взбегает по ступенькам и топает по холлу, громко призывая «бабуську». Ларион, неловко пожав плечами и явно не зная, как себя вести, уходит обратно в мастерскую.

Ёши берёт меня за руку. Зеркало в его запястье не удалось восстановить полностью: оно уходит теперь краем под кожу, открывая толстый белый шрам, рваный и жуткий на вид. Я сплетаю наши пальцы, и мы стоим так, глядя, как перелетают с ветки на ветку птицы.

Их кормят здесь зимой, и бойкие синички гомонят в кустах боярышника, а целая толпа воробьёв прыгает по брусчатке. Май уже отзвенел грозой, и свежая, светлая листва пахнет новой жизнью.

— Слышишь?

Я чуть склоняю голову, напрягая слух и привычно выбирая не вслушиваться в шёпот дикой, дышащей потусторонней силой Бездны. За щебетом птиц звенит высокая музыкальная трель.

— Варакушка!

Ёши вглядывается в кусты, а потом показывает куда в глубь сада, и я впервые их вижу. Мелкие птички, все обнятые ярко-синим, лазоревым оперением, пытаются перепеть друг друга с соседних веток. Они похожи и вместе с тем совсем непохожи на акварели Кеничи Се, как идея бывает непохожа на своё прекрасное — и жестокое — воплощение.

Крики птиц мешаются с музыкой космоса. Птицы поют о жажде жизни, о своём завтра, о будущем, о воле, о выборе и о любви. Птицы поют, не зная, станет ли их кто-нибудь слушать, и не зная даже, зачем. А я впервые за два года понимаю, что хотела бы повторить их песни в своей музыке, — и наконец-то им верю.

Бесконечное утро заканчивается, и для меня наступает новый день.


Оглавление

  • i
  • ii
  • iii
  • iv
  • v
  • vi
  • vii
  • viii
  • ix
  • x
  • xi
  • xii
  • xiii
  • xiv
  • xv
  • xvi
  • xvii
  • xviii
  • xix
  • xx
  • xxi
  • xxii
  • xxiii
  • xxiv
  • xxv
  • xxvi
  • xxvii
  • xxviii
  • xxix
  • xxx
  • xxxi
  • xxxii
  • xxxiii
  • xxxiv
  • xxxv
  • xxxvi
  • xxxvii
  • xxxviii
  • xxxix
  • xl
  • xli
  • xlii
  • xliii
  • xliv
  • xlv
  • xlvi
  • xlvii
  • xlviii
  • xlix
  • l
  • li
  • lii
  • liii
  • liv
  • lv
  • lvi
  • lvii
  • lviii
  • lix
  • lx
  • lxi
  • lxii
  • lxiii
  • lxiv
  • lxv
  • lxvi
  • lxvii
  • lxviii
  • lxix
  • lxx
  • lxxi
  • lxxii
  • lxxiii
  • lxxiv
  • lxxv
  • lxxvi
  • lxxvii
  • lxxviii
  • lxxix
  • lxxx
  • lxxxi
  • lxxxii
  • lxxxiii
  • lxxxiv
  • p. s