Далекие охотничьи годы [Николай Михайлович Мхов] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Николай Мхов Далекие охотничьи годы

Пройдет моя весна, и этот день пройдет,
Не весело бродить и знать, что все проходит,
Меж тем, как счастье жить во веки не умрет,
Покуда над землей заря зарю выводит
И молодая жизнь родится в свой черед.
И. Бунин.

Мечтатель

Однажды, измученный ходьбой по заболоченному кочкарнику, я выбрался к опушке березняка, где с радостью увидел шалаш, покрытый толстым слоем осоки и темными лапами ельника. В шалаше вкусно пахло прелью и прохладой земли. Перед входом торчали рогульки для чайника, темнел круг гари от недавнего костра.

Я снял сапоги, разостлал тужурку, бросил в изголовье ягдташ, с наслаждением растянулся. Собака распласталась у ног, и мы мгновенно заснули.

Разбудил лай и хлесткая ругань.

Я осадил Джильду, вылез из шалаша и очутился перед длинным, худым человеком с узким лицом, покрытым рыжей щетиной. Ружье на веревке, заменяющей погон, было приставлено прикладом к ноге, широкая ладонь упиралась в нечищеные, ржавые стволы.

Рваные, с разноцветными заплатами штаны, потрепанные, с задранными носками лапти, пиджак без пуговиц, опоясанный тесемкой, кожаный, из голенища старого сапога, патронташ, суконный, вконец изношенный картуз с измятым, обвислым козырьком — делали незнакомца своеобразно живописным, в стиле дореволюционных российских охотников-крестьян. Голос у него был хриплый, простуженный, но крикливый.

Не здороваясь, не интересуясь, кто я, как очутился в его шалаше, он набросился на меня с такой изобретательной бранью, что Джильда, замолкнув, удивленно уставилась на него.

Так состоялось мое знакомство с Василием Андреевичем Журавлевым — знаменитым ловецким охотником и рыболовом, именуемым сельчанами просто Журавлем.

Позже несколько лет подряд я с удовольствием проводил весенние охоты на Окском разливе в обществе Журавля. Подсадные у него были замечательные, пролетной дичи видимо-невидимо.

Мог ли я при первой встрече предположить, что за нескладной, неряшливой, несуразной внешностью, за этим говором, пересыпанным руганью, скрывается добрейшее существо с возвышенной душой поэта-мечтателя?

Скажет, бывало, восторженно выругается, прислушается к чему-то, шепотом спросит:

— Чуешь? — и, не дожидаясь ответа, пояснит: — Поет!

— Ты про что, Журавль?

— Про что, про что! — рассердится Журавль, отвернется, плюнет и, помолчав, объяснит: — Разлив поет!

Перед глазами до горизонта блестит, переливается серебром Окский разлив. В ликующей голубизне свистит, звенит, перекликается дичь — действительно, «поет» разлив.

Журавль сидит на носу челна, в завехе, устроенной в торчащем из воды кусте. Знаменитая кряковая Верка вожделенно распласталась на кругу и от страстного призыва уже не кричит, а как-то хрипит, раскинув крылья, вытянув шею. Шагах в пятнадцати от нее хорохорится красавец селезень в брачном уборе — то бок покажет, то грудь, то хвост, но ближе не подплывает, сторожко косясь на густо-зеленый, подозрительно темный на фоне светлой воды шалаш.

Журавль тщательно выцеливает и… опускает ружье. По небритой щеке ползет слеза.

— Экая красота! — он снимает картуз, крутит головой, вздыхает. Селезень испуганно, шумно срывается, а утка, собрав крылья, поднявшись на ноги, оскорбленно орет ему вслед. — Пущай живет! — умильно хрипит Журавль и, шмыгая закрасневшимся носом, стыдит Верку: — У-уу, бесстыжая!

Сидим у костра. Над огнем — котелок с варевом, на сучках березы — ружья.

Журавль слушает. Узкое его лицо расплывается в блаженную улыбку, становится детским, открытым, милым.

— Ты что?

— Чшшш!.. — он выставляет предостерегающе палец, жмурит глаза и, словно боясь кого-то спугнуть, шепчет, указывая на ружья: — Играють!

Легкий ветерок шевелит листву, тихо посвистывает в стволах: «фь-и-и…» Хозяин из Журавля получился никудышный. И не потому, что он ленился, не умел ничего делать или не любил крестьянствовать — нет, причиной всему была необычайнаяего доброта. Нашумит, накричит, изругает всего с ног до головы, а в заключение вздохнет и отдаст свое последнее.

— Да что ты, окаянный, делаешь! Разоритель непутевый! — набрасывалась на него Марья, хлопотливая, не под стать ему миловидная его жена. — Ирод! Все роздал, с чем сам-то остался?

Журавль смущенно шмыгал носом, гладил костлявой лапищей белокурую головку семилетнего сына Кольки и виновато оправдывался:

— Вишь ты, Мань, какое дело: баба она одинокая, глупая, без коромысла ей ни в жисть бадейки не допереть! А я, вот те крест, новую такую смастрячу — ахнешь!

Оказывается, соседка-бобылка пришла со слезным горем: коромысло переломилось — не с чем за водой ходить. Журавль изругал ее, нашумел, напустил страху и, не спросясь жены, отдал единственное в доме коромысло.

— Боже ж мой! Неужто ж мы с тобой, Маня, воду принести не