Полигон [Александр Александрович Гангнус] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Полигон

Часть первая

Глава первая

1
Степан Волынов обливался потом, — выпуклый лоб под светло-русым чубом был усеян мелкими капельками. Могучая шея бывшего забойщика свекольно бурела. Чего он не умел, того не умел — говорить. Да и о чем говорить — ничего путного у него не вышло. За три года три результата — и все отрицательные. Ни одного законченного отчета, ни одной напечатанной статьи. Плохо его дело, плохо — выражалось во всем его облике.

Бывший шахтер, а сейчас, после шести лет трудно давшегося заочного обучения в горном вузе, младший научный сотрудник обсерватории, председатель местного комитета профсоюза Степан Волынов проходил научную переаттестацию, — кажется, последнюю в жизни.

Валерий Леонтьевич Саркисов, заместитель директора «метрополии» — московского Института Земли имени Великого Геофизика — и начальник Горной геофизической обсерватории, приехавший специально для проведения важного мероприятия, прохаживался перед рядами стульев, внимательно изучая носки собственных ботинок.

— Дальше, дальше, ну, почему из вас клещами нужно тянуть каждое слово? Вы сели продолжать работу Соколова? Ну, и?..

— Сел… Да, сел, значит… Правильно.

— Сколько вы работали над этой темой? — Темные, все еще красивые глаза лысого и седого с висков Саркисова устремились в окно, на белые вершины Соленого хребта, а затем на участников семинара, как бы призывая их в свидетели своего долготерпения и волыновской никчемности.

— Год… почти.

— Ну же, ну…

— На карту района, в таком же масштабе, как у него, стал наносить точки — землетрясения, значит, с высокими и низкими отношениями скоростей продольной и поперечной волн — все как у Соколова, только по тем землетрясениям, что уже после него были. Да… вот…

— Ну что — вот? — Саркисов досадливо покорябал загорелую лысину. — Пожалейте семинар, у нас еще два вопроса сегодня.

— Не вышло. Не легли точки в области и в эти… объемы, по глубине, значит, не сгруппировались, как у Соколова. И сильные землетрясения случайно, значит, распределились, никаких связей.

— Ну, и что вы сделали? Перепроверили графики Вадати? Посчитали ошибку? Или — так вот и успокоились? — Саркисов снова поглядел в зал, тонко усмехнулся. — Весь мир ссылается на работы Соколова, а у вас — не вышло.

— Нет… — невпопад начал отвечать Волынов.

— Что — нет?

— Не перепроверил… Перепроверять — значит подгонять. Я уже заметил. Начал перепроверять, смотрю, там чуть угол наклона подвинул куда надо, там… — все начинает вроде сходиться, но я же знаю, это я, значит, подвинул, я…

В зале повисла тишина. Кто-то шумнул стулом. Все вздрогнули.

— Напрасно вы думаете, что перепроверять — значит подгонять. Напрасно, — тоном безгранично мягкого упрека заметил Валерий Леонтьевич и замолчал. Отошел к окну.

Саркисов числился соавтором почти всех работ Соколова. На конференциях, даже международных, результаты Соколова и Саркисова звучали громко, ими интересовались, они обещали новый выход как на проблему предсказания сильных землетрясений, так и на понимание физики очага этого загадочного явления природы. Соколова пришлось изгнать из обсерватории по очень простой внешне причине: пил. Правда, еще, так сказать, более внешне выглядело все вполне респектабельно: Соколов успешно защитился — и его взяли с повышением в новый институт на Дальнем Востоке. Но на конференциях, имеющих отношение к прогнозу, Соколов с тех пор — вот уже год — не появлялся. Весь геофизический мир с нетерпением ждет продолжения блистательных работ «докторов» (так, по-западному, на международных конференциях называют наших кандидатов наук) Саркисова и Соколова — а его нет. Соколов скрылся, Саркисов в новых обзорных публикациях повторяет старые, всем известные результаты. Степан Волынов мог стать новым Соколовым — и вот не стал. Почему?

— Ну, и что же вы сделали дальше? — голос Валерия Леонтьевича зазвучал ядовито, видно было, что не собственное любопытство удовлетворяет, знает ответ на этот вопрос, но хочет продемонстрировать все… кому? Здесь все всё знают про Волынова и его работу.

По косвенному взгляду, брошенному председательствующим в их сторону, Вадим догадался, что сцена, исполненная какого-то скрытого неявного смысла, в известной мере разыгрывается для них, для Вадима Орешкина и Жени Лютикова, который сидел рядом с Вадимом, разглядывая пальцы сцепленных кистей больших белых рук.

Волынов молчал и тужился, открывая беззвучно рот.

— Редкий вид из семейства пневых, — тихо, но довольно внятно в общей тишине прокартавил Женя, полуобращаясь к Вадиму. — Чего шеф с ним чикается?

На них оглянулись сидящие поблизости. Одни улыбнулись удачному выражению, другие смотрели хмуро, с неприязнью. Этих было больше. И вообще чувствовалось, что настроение зала, как ни странно, — скорее в пользу этого нелепого парня, стоящего у доски с выражением бесконечной муки на лице.

Вадим сказал об этом Лютикову.

— Г’азумеется, — ответил Женя, не очень заботясь о том, чтобы понизить голос, — свой свояка… Обычный здесь вид млекопитающих из семейства… пневых. И этот — пневый.

Слово ему явно понравилось, он произносил его со вкусом. Сидевший впереди Эдик Чесноков зашелся в беззвучном хохоте. Смеясь, он оглянулся несколько раз:

— Пневые, вот-вот. Здорово!

— Я стал думать… — сказал у доски Степа Волынов. И замолчал опять.

— Так… думать. О чем же? — Валерий Леонтьевич постарался снова принять тон терпеливого учителя, вытягивающего оболтуса на самую худую тройку.

— Об этом, почему у Соколова получалось, а у меня, так сказать, нет. Я стал определять эти… отношения скоростей из старого каталога, соколовского… Нанес… Ничего не вышло… Ни одного из соколовских объемов…

— Так что, по-вашему, Соколов все наврал?

— Не знаю, нет… Он честный, нет, не знаю.

— Ну, тогда у вас что-то не так…

От окна раздался голос:

— Я смотрел у Степана.

Все обернулись. Говорил стриженный под бобрик смуглый худой человек лет тридцати семи — сорока, до этого он почти все время сидел, опустив голову на руки, скрещенные на спинке впереди стоящего стула, будто спал. Сейчас он медленно поднимался, почесывая указательным пальцем переносицу.

— Там, Валерий Леонтьевич, — медлительно, с сильным украинским акцентом заговорил он, — вообще-то черт голову сломит, вы ж знаете. Эти графики Вадати можно ж чуть круче, чуть положе, точки — данные от разных станций на прямую никогда не ложатся, все-таки у каждой сейсмостанции свой грунт, свои условия прохождения волн. Каждый по-своему усредняет угол наклона, в отбросе крайних значений как ошибочных всегда есть произвол. Но штука в том, что, если эффект есть, любая методика должна сработать, если она выдерживается, а не подгоняется всякий раз…

— Я вам слова не давал, Олег Казимирович, — шефу явно не по вкусу пришлось слово «подгоняется», — Обсуждать доклад будем потом.

— Хорошо. Я… сяду, — Олег Казимирович под смешки, с какой-то странной, но почему-то гармонирующей со всем его обликом и редкостным отчеством торжественностью, сел, не сгибая стана.

— Это и есть Дьяконов, — быстро обернувшись к Вадиму, зашипел Эдик Чесноков, — главный среди этих.

— Гений среди пневых, — усмехнулся Женя Лютиков.

Эдик опять захихикал беззвучно.

Докладчик между тем, так же мучаясь и давясь, рассказывал о следующей из своих злополучных работ. Звучало интересно. Волынов выбрал относительно стабильный источник сильных землетрясений у берегов Аляски и выписал время пробега сейсмических волн до сейсмостанции обсерватории. Мысль была простая: если верна идея, высказанная когда-то Великим Геофизиком (который все, кажется, обдумал и предусмотрел наперед), что перед сильными землетрясениями должна падать скорость далеко и глубоко вокруг будущего толчка, то сигналы от аляскинских землетрясений должны помочь прогнозировать будущие катастрофы в районе Памира. Первые же результаты Степана привлекли внимание. В течение двух лет на станциях обсерватории и на станции Джусалы, в Южном Казахстане, волны от аляскинских толчков принимались, в среднем, со все большим разрывом во времени. Это могло означать, что на большой глубине (волны от Аляски приходили на Памир почти вертикально снизу) под полигоном обсерватории готовится очень сильный, катастрофический толчок. Степана немедленно вызвали в Москву. На его кривую с почтительным изумлением глядел сам Мочалов — академик, директор института, специалист в далекой от сейсмологии отрасли геофизики. Саркисов намекнул на возможность скорого решения проблемы прогноза аж в президиуме академии. Местное районное начальство в Ганче умоляло уточнить или опровергнуть слухи, встревожившие население вокруг обсерватории.

Уже готова была статья в международный бюллетень… Но тут Степану вздумалось на свою голову перепроверить себя — он подсчитал возможную ошибку наблюдений, с учетом применявшихся на станциях методов отсчета времени. Оказалось, эта ошибка раза в два-три могла превышать величину обнаруженного эффекта. Открытия не состоялось. Прогноза — тоже…

После Степана выступил Эдик Чесноков — он числился научным руководителем Степана. Веско, академично Эдик перечислил все неудачи Степана, подвел итог: три года безрезультатной работы.

— Вообще, мне кажется, Волынов мог бы быть неплохим работником, он старательный и въедливый, но эта старательность — хорошего лаборанта. Не может он вовремя остановиться, переориентироваться, перепланировать работу. Не тянет Степан на научного сотрудника. Предлагаю: не утверждать Волынова в должности.

— Так его, сердешного… — процедил сквозь зубы Лютиков.

— Жень, странно, ведь Эдик его научный руководитель — и топит его, что-то тут не так… — прошептал Вадим.

Женя кивнул головой:

— А дурак потому что, Эдик то есть. Я говорил ему: не связывайся с этим пневым, а его жадность одолела, ему, видишь ли, в докторскую позарез этот результат нужен был. Вот и получил.

Вадим хотел спросить, какая связь между работой Волынова и докторской Эдика, но не успел. С места поднялся парень с длинными, не очень чистыми волосами и, страшно волнуясь и заикаясь, стал объяснять, что Степану, мол, не повезло и что Чесноков как научный руководитель несет часть ответственности за неправильную постановку задачи и неуспех Степана.

— Ему пом-мочь н-надо, а н-не топ… аа не топ… а не топ-пить.

Вадима поразило совпадение его недавних слов с тем, что наконец сумел выговорить этот заика.

— Это Чайка… Юрик, — Лютиков умел, называя имя человека, попутно, голосом обозначить меру своего презрения, — они все здесь или косноязычны, или заики. Помочь им надо, ишь… Здесь и так заповедник недоносков и комплексников, а они еще и оранжерейных условий хотят.

И снова:

— Пневые как оранжерейная культура, а?

Как нарочно, следующий выступивший, длинный акселерат с красивыми серыми чуть раскосыми глазами, заикался еще мучительней. Почти три минуты Гена Воскобойников произносил всего одну фразу — вопрос, обращенный к Эдику Чеснокову. Почему, мол, пока брезжила возможность сенсационного результата, он находил Волынова талантливейшим и умнейшим сотрудником обсерватории, называл себя другом и соавтором Волынова, а сейчас хочет выбросить Степана вместе с его неудачей, как мусор?

Да, не было это похоже на столичные академические семинары. Говорили плохо, знакомую Вадиму геологическую терминологию употребляли порой наивно и неверно, название научного семинара как-то не шло этому сборищу. Пневые… Нет, это слишком зло, даже в качестве шутки. Все-таки Вадим чувствовал, что уже заражен настроением зала, — ему жалко Волынова, хочется, чтобы скорее кончилась эта публичная пытка, хотя, казалось бы, и придуманы переаттестации, чтобы очищать ряды науки, подхлестывая научное развитие всех и каждого.

Поднимался шум. Кто-то крикнул с места, что в таких случаях гнать надо не исполнителей, а руководителей.

— Видишь, я тебе говорил, — повернулся Женя к Вадиму. — Они здесь все заодно. Заговор бездельников.

Вадим не ответил. Он смотрел на Волынова. Поднял у доски руку Саркисов. Все затихли.

Саркисов помолчал, глядя в пол. Потом быстро взглянул в зал черными умными глазами, в которых Вадиму померещилась неуверенность.

— Ну что ж… Будем надеяться, что все сказанное пойдет Степану Макаровичу на пользу. Научный сотрудник должен быть не только старательным, но и результативным. Пока предлагаю утвердить товарища Волынова на новый срок в должности младшего научного сотрудника.

В зале прошелестел вздох облегчения.

— Вот и вари кашу с таким начальничком, — сквозь зубы проговорил Лютиков. — Вчера ведь все было договорено. Даст он бой, как же! А мы что, дураки за него каштаны из этого… из печки таскать? Голосуем «за».

И первый вскинул руку, когда председательствующий поставил вопрос на голосование. Вадим тоже поднял руку. «Против» был один Эдик. До окончания заседания он сидел на отшибе с обиженно оттопыренной губой. На Женю и Вадима старательно не глядел.

— Обижается, — шепнул Вадим.

— А это его личное дело, — сурово ответствовал Лютиков. — Ничего, он быстро отойдет. Куда денется? Кроме нас, у него здесь все равно никого нет.

2
Горячее, красное, с золотистыми прожилками волнами пошло куда-то вбок и вверх, потом качнуло, и Вадим открыл глаза. Светилось табло: не курить! Пристегнуть ремни!

— Граждане пассажиры, наш самолет пошел на снижение. Просьба…

— Просыпайтесь, просыпайтесь. Ну, что за соня-эмэнэс к нам нанялся, — сидевший в среднем кресле Владимир Петрович Каракозов, новый сослуживец Вадима и в некотором роде начальство — парторг обсерватории, — вертел возбужденно головой, суетился, помогая пристегиваться жене и Вадиму, взглядывал то и дело, перегибаясь через сидевшую у окна супругу, в иллюминатор, где пока ничего особенного не могло быть видно. Глядя на него, можно было подумать, что это он, а не Вадим, новичок в обсерватории, что не он вот уже двадцать лет летает маршрутом Москва — Душанбе и обратно раз по пяти на год. Жена Владимира Петровича, Марина Александровна Винонен, сидела у иллюминатора, смотрела вниз, на безжизненный горный ландшафт, и улыбалась — то ли суетливости супруга, то ли предвкушая скорую встречу с детьми, брошенными, как уже знал Вадим, без особого присмотра в обсерватории. Обоим было уже весьма за сорок, оба были поджарые, длинные, даже Марина была не ниже Вадима, вовсе не считавшего себя маленьким.

Вадим зевнул, протер глаза, пристегнул ремень. Улыбнулся соседям и новым своим сослуживцам, с которыми и познакомился-то только вчера. Порадовался про себя: налаживается, кажется, контакт. Очень уж большую напряженность, почти враждебность, скрытую лишь внешним флером приличий, почувствовал он поначалу вчера, когда встретились незадолго до полуночи в очереди на регистрацию билетов. Владимир Петрович был еще более суетлив, чем сегодня, и при этом смотрел куда угодно, но только не в глаза. Марина почти не разжимала губ, но при этом, наоборот, пристально смотрела, так что Вадиму становилось неловко, будто и впрямь виноват он — с нечистыми какими-то помыслами устроился в эту дальнюю экспедицию на смехотворный оклад.

И все же нельзя сказать, чтобы общения не было. Вадиму отвечали, Вадима слушали. И, похоже, постепенно успокаивались, отходили от какого-то первоначального испуга, настороженности и недоверия. Хотя гораздо медленнее, чем хотелось бы Вадиму: он так старался понравиться, быть предельно искренним, а в ответах все время слышал какую-то недоговоренность.

Впрочем, при всем желании быть искренним, Вадим тоже не мог открыться совсем уж нараспашку. Как, например, в двух словах объяснишь четырехлетнее пребывание геолога Вадима в редакции научно-популярного журнала? Выяснилось, что Марине Александровне и Владимиру Петровичу фамилия Орешкина хорошо знакома — именно как автора многочисленных научно-популярных статей и очерков. Его научных работ они не знали. С их точки зрения, с точки зрения любого научного сотрудника-трудяги, временное и вынужденное отступление Вадима на позиции журналистики было отступничеством, легкомыслием дилетанта и ничем иным. В то, что Вадим всерьез возвращался в науку, чувствовалось, новые знакомые не верили. Впрочем, в это не верили большинство друзей и недругов Вадима как в науке, так и в оставленной им навсегда — так он решил — журналистике.

С тех пор прошло больше года. Вадим успел уже, отчасти, реабилитироваться перед наукой, поработав в академическом Институте философии природы по своему родному отделу наук о Земле, с которым, в общем-то, был связан давно и прочно. Но профессионализм высокомерен и не терпит измен — пусть и кратковременных.

Впрочем, наверняка были и более веские причины настороженности, которую почувствовали Вадим и его жена Света еще во время трудоустройства в Москве, в Институте Земли. Их пригласили в обсерваторию друзья — Эдик Чесноков и Женя Лютиков, это знали — и это, похоже, мало кому нравилось.

Взревывая и дергаясь, самолет резво подруливал к аэровокзалу. Освежающие струи из пуговок индивидуальной вентиляции прекратились, и за пять минут, ушедших на ожидание трапа, в самолете стало душновато. И все равно выход на перрон ошеломил Вадима прежде всего нестерпимым жаром. С ног до головы он мгновенно стал мокрым.

— Ого, — сказала Марина Александровна. — Градуса сорок три.

— Ну что ты! — Владимир Петрович мотнул головой и шумно втянул воздух через зубы — льш-ш-ш-ш, впрочем, это он не температуру так проверял, а вообще пришепетывал при разговоре, как бы торопясь и захлебываясь словами. — Не больше сорока — льш-ш-ш-ш. Я и пиджака — льш — не сниму.

— Сорок три! — строго сказала Марина Александровна. — Вова, сними!

Владимир Петрович опять втянул воздух через зубы — льш-ш-ш-ш — но ничего не сказал и снял пиджак, бросив косвенный взгляд на Вадима: не заметил ли, кто в этой семье главный. Вадим заметил — и давно, — но именно поэтому смотрел в другую сторону, благо было интересно.

В разных направлениях шли, предводительствуемые аэрофлотовскими красавицами в белых блузках и синих юбках, пестрые толпы людей в халатах и тюбетейках, а нередко и в чалмах. Прямо над проходом на летное поле по деревянным рейкам вились лозы и свешивались гроздья еще зеленого, но уже с фиолетовым отливом винограда.

Пройдя через турникет, супруги, а за ними и Вадим, завернули в большой стеклянный павильон и тут же пристроились в хвост у одной из касс. Вентиляторы под потолком исправно перемешивали кипящий воздух. До Ганча надо было еще лететь — минут сорок на старинной этажерке, биплане «Ан-2».

— Если повезет, к обеду будем дома, — сказал Владимир Петрович.

— А если нет? — спросил Вадим. Он уже видел, что очереди большие и далеко не все отходят от касс с билетами.

— Если нет — к ужину, — спокойно ответила за мужа Марина Александровна. — Или завтра полетим.

— Может, пойти к начальнику… Нам же на работу, — встревожился Вадим.

Супруги посмотрели на него с улыбкой.

— А куда торопиться? — спросила Марина Александровна. Сегодня она была намного разговорчивее вчерашнего. Ну, нам с детьми хочется увидеться. И то потерпим. А вам? Город посмотрите, рынок. Советую купить что-нибудь: в Ганче базар плохой, дорогой, да и далеко.

— Все новички так, — с пришепетыванием залопотал Владимир Петрович. — Приезжают и начинают беситься. Туда, сюда, и все срочно. А здесь — Восток! Азия — льш-ш-ш-ш. Тише едешь — дальше будешь.

Постояли. Очередь двигалась медленно.

— Ну, наверное, багаж привезли, — снова не выдержал Вадим. — Давайте, Владимир Петрович, сходим, пока Марина Александровна в очереди стоит.

— Опять торопитесь, — сказала Марина Александровна и взглянула на часы. — Рано еще. Впрочем… Вова, постой ты. Мы с Владиславом Ивановичем сходим. Отдайте ему паспорт и деньги, — приказала она Орешкину, который по паспорту, действительно, Владислав Иванович. Вадим — давнее, детское имя для родных и друзей.

Марина Александровна решительно пресекла попытки Вадима ей помогать, взяла играючи два здоровенных чемодана и пошла — хоть бы капелька пота на лбу. Когда они вернулись в павильон, где стоял уже у самой кассы Владимир Петрович, Вадим, весь мокрый, почти постиг смысл восточной неторопливости.

Минут через десять Владимир Петрович, выдираясь спиной из наседавшей толпы, улыбаясь во весь рот, размахивал над головой пачкой билетов и паспортов.

— Неужто будем к обеду? — удивилась Марина Александровна.

— Нет, конечно, Мариночка, — льш-ш-ш-ш. На четырехчасовой только были, самый ранний.

— Ну что ж. Вещи в камеру хранения. Авоську пустую не забудьте прихватить — и на базар!

Базар ошеломил запахами, красками, обилием, разнообразием, шумом. Если бы не опытные спутники, Вадим уже через пять минут покинул бы базар, навьюченный, как ишак, далеко не лучшим товаром. А так и походили с часок, все увидели, ко всему приценились, купили лучшее и недорого — яблоки, виноград, груши, дыни, — целую тяжеленную авоську добавил Вадим к своему багажу.

— Жаль, не в прошлом году приехали, — сказала Марина Александровна. — Во всех этих котлах, — она кивнула на огромные казаны, под которыми играл огонь и в которых что-то бурлило в густом темном масле, — все сплошь было плов да кебоб — такой, что пальчики оближешь. В этом году какой-то неурожай на баранину, что ли…

— Что же там кипит? — спросил Вадим, вглядываясь.

— Хек, — коротко ответила Марина Александровна, да Вадим и сам уже увидел скрюченные маслом рыбины в руках у отходивших от казанов людей.

После базара, удачно поймав такси, направились на душанбинскую базу экспедиции. Отдохнули, задрав ноги на спинки, на кроватях, в тени, поели в холодке купленных фруктов, попили чаю.

А в четыре снова были в воздухе. Впрочем, «Ан-2» летел столь невысоко и столь неспешно, аккуратно выписывая виражи на всех поворотах горных ущелий, что было в этом полете что-то от поездки на автобусе: самое интересное было справа и слева, а не внизу. Почти сразу показались вечные снега. Скоро они были со всех сторон — только внизу зеленела долина и петляли нитки шоссе и реки. Неожиданно, почти не снижаясь, самолет пошел на посадку. Подрулил к чайхане, окруженной пирамидальными тополями и чинарами, и стал. Летчик тут же открыл дверь, спустил лесенку.

— Приехали!

Здесь явно было прохладней, чем в городе. Впрочем, уже вечерело.

— Машин экспедиционных нет, — сразу увидел и сообщил Владимир Петрович.

— А далеко обсерватория? — спросил Вадим.

— Вот она, — кивнула головой Марина. — Видите, под горой домики и зелень…

— Совсем рядом! — удивился Вадим. — Пойдем пешком!

— Зачем? По шоссе около километра с вещами — можно, если нет другого выхода, но не нужно. Сейчас вызовем дежурную машину.

И пошла сама к телефону. Все ж таки поразительно много мужских обязанностей брала на себя эта женщина. Вадим взглянул на Владимира Петровича. Тот обнимался с каким-то аксакалом в чалме, болтал с ним по-таджикски и явно никуда не спешил.

Минут десять Марина Александровна дозванивалась. Еще через четверть часа машина пришла. Еще через пять минут «уазик» подкатил к железным воротам с надписью:

ГГОАН
Горная геофизическая обсерватория Академии наук СССР
3
Старик в тюбетейке и полосатом халате подошел, вгляделся, заулыбался, кивая головой и прижимая руки к сердцу. Поспешил открыть ворота.

Машина, вкатила, резко повернула в боковую аллею. Здесь стояли, бегали, ползали всевозможные дети — чистые и грязные, большие и маленькие, одетые с иголочки, во что попало и почти голые. Машина двигалась среди них, непрерывно сигналя. Одни дети махали руками, что-то крича, другие молча смотрели, засунув пальцы в рот. Машина остановилась у красивого одноэтажного здания, увитого виноградом. От крыльца по узкой дорожке из бетонных плиток бежали две девочки лет десяти. Одна — хорошенькая и женственная — тихо, краснея, сказала: «Мама!» — и зарылась лицом в шею Марины Александровны, бросившей чемоданы и наклонившейся. Другая, очень похожая на мальчика, плечистая и голенастая, с разбегу, молча и энергично кинулась на отца, и тот, явно по давно отработанному образцу, подхватил и подбросил ее вверх — не без некоторого уже, впрочем, усилия.

— Майка и Зайка, — представил дочерей Владимир Петрович чуть позже, когда они уже вошли в дом. — Вообще-то она Зоя, но так ее никто не называет.

— Близнецы? — угадал Вадим. Девочки между собой были совершенно не похожи.

С ним девочки только поздоровались, по сути не обратив никакого внимания. К родителям же буквально прилипли. Появление чужого дяди в этом доме явно было более заурядным и неинтересным событием, нежели приезд родителей, да еще и в полном составе. Это Вадиму, тоже выросшему в экспедициях, было хорошо понятно.

Как ни странно, в доме нашлось чем перекусить. Мгновенно, с помощью девочек, был накрыт стол. Видимо, какое-то хозяйство велось и в отсутствие взрослых.

Вадима заставили сесть за стол, хотя он буквально рвался к Лютикову и Чеснокову. Когда он сказал, куда рвется, Зайка, разглядывавшая привезенные родителями книжки, не поднимая головы, произнесла:

— А их нет. Они в Душанбе.

— Ну, вот видите — льш-ш-ш-ш, — торжествующе прошепелявил Владимир Петрович, — и тут вы промахнулись со своей спешкой. Небось еще и приедут нескоро!

— А где же мне ночевать? — Вадим растерялся и немножко разозлился. Ведь он давал телеграмму, когда прилетит. А его, оказывается, даже в Душанбе могли встретить и не встретили. И здесь никто не ждет. А уж так торопили!

— Ну, нашли проблему. До ночи еще часов пять. Как-нибудь решится вопрос. Мы еще на работу сходим. Посмотрите — льш-ш-ш-ш — где трудиться будете.

— Разве рабочий день не кончился?

— Кончился, конечно. Но вот увидите — полно будет народу. Во-первых, прохладно уже — работать приятно. Во-вторых, в это время самый треп.

В камеральном корпусе Владимир Петрович и Марина Александровна заглянули в несколько дверей.

— Никого! Значит, все в нашем отделе.

И правда. В большой комнате, заставленной шкафами и столами, папиросный дым стоял коромыслом, вернее, плыл, подгоняемый парочкой вентиляторов. Гул голосов сразу смолк, как только они вошли, чтобы через мгновенье смениться суматохой восклицаний, рукопожатий, шуточных объятий и поцелуев. Вадим стоял у двери. На него взглядывали с любопытством, даже с тревогой какой-то, как Каракозов и Винонен вначале, но как бы невзначай, косясь во время объятий и поцелуев. Пока Каракозов не начал его официально представлять, Вадим успел почти всех разглядеть. Особое его внимание привлекли двое.

Один — высокий, ростом с Каракозова, но шире в плечах. Прямо богатырь. Лик — багровый от плохо пристающего загара и природной апоплексичности. Лоб — сильно преувеличен за счет ранней лысины. Богатырь силился, прогоняя с лица прирожденное простодушие, а из маленьких синих глаз наивное жадное любопытство, наморщивая почти отсутствующие брови, изобразить важность, почти строгость, чего из окружающих никто явно не принимал всерьез. И Вадим почувствовал к этому парню с крохотными, близко посаженными синими глазками, мгновенную веселую симпатию. «С этим мы подружимся», — мелькнуло в голове. Предчувствие оправдалось, но не скоро…

— Виктор Стожко, — представил богатыря Владимир Петрович. — Геолог из Душанбе, у нас по договору.

Другой был бы ничем внешне не примечателен — худощавый, в очках, усы щеточкой — если бы не огромный синяк, расплывшийся у него под левым глазом. Почему-то этот синяк сразу привлек особое внимание Вадима. Да и не только его внимание. Синяк несомненно делал его обладателя фигурой центральной в комнате, — возможно, о синяке и его первопричине шла речь до появления новоприбывших. Во всяком случае, в облике Яши Силкина — так его представил Каракозов — проглядывало что-то от героя каких-то свежих и для всех, видимо, здесь важных событий и одновременно от жертвы, — присутствовавшие в комнате женщины смотрели на Яшу одновременно и с гордым восхищением и с жалостью.

Каракозов еще во время объятий и поцелуев что-то успел тихо и коротко спросить у Яши и получить какой-то столь же короткий, но вполне, видимо, понятный ответ, ибо, обернувшись, он бросил сквозь зубы заинтригованной жене:

— Да, да, то самое… — чего ей оказалось вполне достаточно. Она закусила губу и долгим взглядом выразила Яше нечто, на что тот только развел руками и вздохнул.

Вся эта пантомима, ясная всем, несомненно была направлена на то, чтобы что-то утаить от Вадима и именно от него, или по крайней мере, не впутывать его в некое внутреннее запутанное дело.

Каракозов представил Орешкина так:

— Новый сотрудник, в прошлом геолог и журналист, заниматься будет механизмами землетрясений… — После паузы и со значением, как показалось Орешкину: — С Лютиковым и Эдиком…

Никто из присутствующих не выразил ни удивления, ни восторга, ни недовольства. Взгляды всех выразили примерно одно и то же: «А, это то самое, мы так и думали».

И это было как-то очень похоже на пантомиму вокруг синяка Яши Силкина и, возможно, тесно с ней связано. А может быть, и неожиданное отсутствие Жени и Эдика — тоже часть всего спектакля? — мелькнуло в голове Вадима.

Вадима довольно непринужденно вовлекли в некий легкий разговор — о последних битвах на Всемирном геологическом конгрессе и Всесоюзном тектоническом совещании между сторонниками академика Ресницына, отрицающими как возможность перемещений материков, так и вообще роль горизонтальных сколько-нибудь значительных движений в твердых земных оболочках, — и входящими в силу апологетами новейшего варианта мобилистской глобальной тектоники плит. Тут Вадим блеснул: бывший ученик Ресницына и нынешний подопечный главного его противника Крошкина проявил абсолютную осведомленность, слегка развеселил присутствующих парой пикантных кулуарных деталей и чуть-чуть встревожил своей явной и безоговорочной приверженностью к мобилизму — здесь, чувствовалось, еще не сделали окончательного выбора. Провинция, как всегда, слегка отставала от центра.

Спорить с ним не стали, а настороженность и недоверие проявили косвенным путем, вполне изящно. Коллега-геолог Стожко из Душанбе прогудел:

— А вы историю со стрекозой слышали?

— С какой стрекозой?

— А год назад в университете был симпозиум, по зонам перехода от океана к континенту, ну и, ясное дело, весь главный сыр-бор опять был из-за этого, из-за движения континентов. Вы Новодымова знаете?

— Ну, как же. Везде выступает. По-моему, он того, с приветом.

— И не только по-вашему. Все знали, что он записался в прения, и дрожали: стащить его с трибуны нет никакой возможности. Он тогда уже был за мобилизм…

— Но какой-то уж очень разнузданный. Мобилисты всегда от него открещивались, — вставил Вадим на всякий случай.

— Еще бы, — ухмыльнулся Стожко. — Уж лучше прямой враг… Так вот, мой дружок Паша Флеров…

— Из Нефтяного института? Знаю.

— Он через месяц здесь будет, на облетах. Так Паша объявил, что он, на спор, не даст говорить Новодымову больше двух минут. С ним поспорили многие — ни один председатель никогда не мог стащить Новодымова с трибуны раньше чем через полчаса. Паша завелся, побежал организовывать — к Новодымову подошел, еще кое с кем поговорил. И вот дают слово Новодымову. А зал накален. Только что выступал фиксист и назвал мобилизм дурным сном, который вскоре попытаются все забыть. С места были крики, председатель стучал. Цирк! А тут еще Новодымов. Выходит с видом важным-важным — вот, мол, дураки собрались. И о чем спорят, когда все ясно.

— У него всегда такой вид.

— А тут — особенно. И объявляет Новодымов победительно, с торжеством, что вот только что в «Комсомолке» было сообщение, которое всем спорам кладет конец. На северо-западе Австралии, говорит, в карбоновых отложениях была, говорит, еще полвека назад найдена гигантская стрекоза — и по-латыни название. Зал замер. Интересно. Стрекоза, продолжает, значится в известных палеонтологических сводках. Вернее, половинка стрекозы — второй пары крыльев с частью туловища недоставало. И вот, говорит, свершилось! В Индии нашли недостающую половину! Континенты разошлись в пермотриасе точно по этой окаменевшей стрекозе!

В комнате все засмеялись, Вадим громче всех.

— Вот, а представляете, что там было? До слез. Пришлось перерыв объявлять. Новодымов исчез. А все Паша. Сам подошел к Новодымову, сказал, как бы между прочим, о публикации в «Комсомолке», еще двух подослал, каждый по-своему, как бы независимо, сообщил о том же. А тот проверять не стал.

При переходе к специальным местным темам мгновенно Орешкин начинал буксовать: в прикладной геофизической проблематике и терминологии он был пока явно слаб. Названия темы одного из участников разговора, синеокого усатого красавца и заики Гены Воскобойникова, Вадим просто не понял. Почти все, что касалось сейсмограмм — а здесь это был главный элемент изучения, — для Вадима пока было темным лесом. Требовалась элементарная учеба.

Но конфузиться Вадиму не пришлось — никто не стал его подлавливать на том, что он «некопенгаген» — по давнему студенческому выражению, — все снова перешли на что-то общепонятное и общеинтересное, а именно на развертывающееся советско-американское сотрудничество в области прогноза природных катастроф. Обсерватория была одной из опорных баз этого сотрудничества, уже приезжали американские представители, и скоро должны были прилететь стажеры из Калифорнии на более длительный срок. Назывались фамилии — Вадим знал этих американцев по работам. Неужели он будет работать с ними здесь бок о бок? Чудеса!

Зашел разговор о взаимоотношениях большой физики и прикладной, например геофизики. Заикаясь, Гена Воскобойников произнес:

— Лично я м-мечтаю написать работу… ч-чтоб из одних формул. А в конце — н-никаких т-тебе Буллардов-Вуллардов, Рихтеров и прочих Л-лявов. А только одна ссылка на самую первую работу Эйнштейна, к-которая о специальной т-теории относительности. Из-зящно, правда?

Все снова — и Вадим тоже — засмеялись. Давняя мечта геологов и геофизиков перевести свою науку в разряд больших наук, с настоящей теорией и разработанным математическим аппаратом — так мечтой и оставалась. Ползучий эмпиризм пополам с интуицией — вот пока удел наук о Земле. В геофизике еще лучше, чем в геологии, про которую мать Вадима, доктор этих самых геолого-минералогических наук, как-то в отчаянии сказала сыну, тогда студенту-геологу: гуманитарная наука, кто лучше говорит и пишет, тот и прав.

Вадим процитировал свою маму, очень к месту, беседа оживилась еще более.

Но как бы ни поворачивался разговор, участники его тщательно избегали того, чего волей-неволей напряженно ждал Вадим. Ну в каком контексте не упоминались более имена Чеснокова и Лютикова — как будто их не существовало в природе. Это подтверждало самые худшие опасения и подозрения Орешкина и заставляло его все чаще поглядывать на синяк Яши Силкина.

Наконец, воспользовавшись очередным шутливым поворотом разговора, когда речь зашла о вечеринках и дружеских застольях, видимо частых здесь, и о какой-то супружеской паре, знаменитой на всю экспедицию шумными публичными сценами ревности, Вадим как бы невзначай с максимальной непринужденностью спросил, обращаясь прямо к Яше:

— Не так ли и синяки получаются?

— Это? — переспросил Яша и потрогал осторожно под глазом. — Не, это штукатурка упала. — И засмеялся. И все засмеялись. И Вадим засмеялся, хотя это «не» не опровергало самых худших его опасений.

Во время разговора Владимир Петрович куда-то выходил, потом вернулся. И еще от двери помахал Вадиму рукой с зажатым в пальцах ключом: Лютиков все же позаботился о прилетающем приятеле. Повеселев по этой причине и забыв на время свои опасения и предчувствия, Вадим, как только вернулся к Каракозовым, сразу же засобирался к Лютикову, извиняясь и благодаря хозяев за беспокойство и заботу. Те недолго его удерживали. Владимир Петрович, подхватив Вадимов, рюкзак — хотел и чемодан прихватить, пришлось чуть ли не вырывать его из рук, — проводил Вадима.

— Кажется, здесь, — сказал Каракозов, когда они подошли к соседнему дому — значительно более невзрачному нежели тот, из которого они пришли. Длинная, на весь дом, веранда с цементным полом, выходящие на нее двери четырех квартир и двух общих туалетных… Сидевшей на пороге одной из квартир молодой женщине с годовалым малышом на коленях Каракозов кивнул и спросил, показав на заляпанную известкой дверь: — Рита, Лютиков здесь живет?

— Нет, Владимир Петрович, здесь ремонтируют для кого-то. — Она покосилась на Вадима, и тот понял, для кого: Лютиков ведь писал — «Жить будем по соседству». — А Лютиков — вон последняя дверь. Только его нет.

— Знаем, знаем. Все согласовано. Товарищ переночует. — Он отдал ключ Вадиму: — Открывайте.

Вадим стал открывать. Не переступая порога, Владимир Петрович поставил на цементный пол рюкзак, махнул приветственно рукой и, будто сразу потеряв интерес, отошел к Рите, присел около на корточках и о чем-то тихо заговорил с ней, не забывая улыбаться малышу, время от времени убедительно пришепетывая «льш-ш-ш-ш», что малышу явно нравилось: он смеялся и протягивал к дяде ручки, а дядя, к восторгу ребенка, делал вид, будто хочет их укусить.

4
Вадим втащил вещи и прикрыл за собой дверь. Постоял, привыкая к сумраку. Он находился в маленьком тамбуре. Около него возвышалось какое-то сооружение из никелированного металла с рогами-шишечками, на одном из которых висел знакомый по Москве плащ Лютикова. Дверь справа вела в кухоньку. Там на газовой плите стоял чайник и пара кастрюль — издали видно было, что немытых, мухи так и кружили. Прямо была дверь в комнату.

Шаги Вадима гулко отдавались в стенах полупустой комнаты. Несколько пачек книг и каких-то папок лежало на полу и на столе с металлическими ножками и пластиковым покрытием. В углу на четырех подставках — по два кирпича каждая — стояло лежбище. Вадим слегка откинул тонкий матрас и улыбнулся: верный себе, йог Лютиков спал на досках. Еще один угол занят был стопкой чемоданов, игравших, видно, роль шифоньера.

Картина была знакомая. Примерно так были обставлены комнаты Лютикова, да и самого Вадима, в год, когда они, вместе холостякуя, снимали одну за другой несколько квартир в Москве. Жили в симбиозе — говорили они. Жили на тычке, ожидая вот-вот очередного переселения и нигде поэтому не устраиваясь всерьез. Но ведь здесь Лютиков планировал пристать надолго. И живет уже месяца четыре. А по виду — готов в полчаса сорваться и уехать. Интересно…

На стуле около «кровати» лежали две чистые простыни. Для него или не для него — Вадим не знал, записки Лютиков не оставил. Будем считать — для него. Наволочки нет, но нет и подушки — йогу полагается спать без подушки. А поскольку Вадим за время симбиоза кое-чему научился у Лютикова, то и он перебьется на досках и без мягкого изголовья.

Хотелось пить. Вадим налил воды в чайник — водопровод функционировал — и поставил на плиту. Газ не шел, но, когда Вадим, следя глазами за трубой, вышел на веранду, потом на дорожку, свернул за угол, он обнаружил железный ящик с газовыми баллонами. Там было только два баллона. Кран одного из них был открыт — это явно баллон соседей, Риты этой, которая с малышом, — ее уже на веранде видно не было. Кран другого закрыт — Вадим открыл его, вернулся в кухню и зажег конфорку под чайником. Довольный своей сообразительностью и предвкушая спокойное автономное чаепитие, Вадим в прекрасном настроении стал переодеваться.

Через четверть часа чай — зеленый, целый мешок его обнаружился на кухонном столе — был заварен. Вадим заколебался, где расположиться. На кухне было тесно даже одному, да и душно, и мухи раздражали. Стол в комнате был заставлен, как-то неловко разгребать чужое имущество. И Вадим сообразил. Нашел газету, расстелил ее на крыльце веранды — выход с веранды против каждой квартиры был свой, — на одном конце газеты расположил пузатый Женин заварочный чайник, печенье, изюм, купленный в Душанбе на базаре, на другом уселся сам и стал прихлебывать чай из пиалы, глядя на заказные горы.

Он был один — Риты и ее ребенка не было даже слышно. Солнце уже скрылось за горой, потянуло легким свежим ветерком, но почти вся горная гряда на противоположной стороне долины была освещена сбоку фиолетово-розовыми закатными лучами. В темнеющих ущельях напротив сгущалась синяя дымка, скалы бросали длинные указующие тени на восток, вдоль простирания долины, в сторону китайской границы. Вечные снега и льды фиолетово пламенели, настойчиво напоминая Рериха, снеговые вершины свободно парили в темно-синем пространстве. Слышались глухие удары мяча и слабые выкрики волейболистов, доносился спереди шум реки, но эти звуки не отменяли, а оттеняли Великую тишину, вдруг услышанную Вадимом. И он наконец понял: вот оно, то, что он ждал, чего желал последние пять лет. Он — в экспедиции, «в поле». Он вырвался оттуда, из города, откуда как-то даже принято рваться, но показно, не всерьез, из засасывающего, выматывающего душу, где само великое мельтешение и разнообразие таинственным образом превращается в сверходнообразие, где потрачено впустую столько сил на сохранение семьи, сына, — ради этого надолго было отменено то, к чему с детства был приучен геологический отпрыск и геолог Вадим: ежегодный диалог один на один с природой, с миром, с космосом. «Я здесь дома, — вдруг подумалось Вадиму. — Здесь, а не там. Скорее! Скорее определиться, получить свой кусок работы. Надо поторопить Свету — пусть закругляется со своими школьными делами. Здесь жить. И детей завести — вон их здесь сколько, парой больше, делов-то. Хорошо!»

Возбуждение нарастало с каждой выпитой чашкой зеленого чая. Давно уже Вадим не чувствовал столь лихорадочной жажды действовать. Вернувшись в дом, он молниеносно вымыл грязную посуду — свою и Лютикова, — решительно перебил мух — всех до единой, подмел пол и свирепо оглядел комнату. Он чувствовал себя способным своротить горы, а делать было явно нечего. О том, чтобылечь спать, смешно было и думать. Сердце колотилось, как набат. Ага! Есть еще кипа карточек по истории идеи развития в XVIII — начале XIX века, целый месяц перед отъездом сюда Вадим ежевечерне ходил в Ленинку. Собран интересный материал на большую статью в Анналы Института философии природы. Казалось бы, не в ту степь, разбрасывается товарищ Орешкин. Черта с два! Все железно связано. Сейчас он ясно видит эту потрясающую взаимосвязь. Вот Орешкин! Вот мудрый змий! Все, все пойдет в дело, к ясной, четко очерченной цели. Прежде чем заговорить о прогнозе, надо было догадаться о самом факте развития всего сущего — от амебы до мысли, от атома до социума. Дарвин пришел на хорошо утрамбованную площадку. В XVII веке почти никто не догадывался, что мир развивается — да еще и по железным законам.

Если проследить, как они тогда, в XVIII веке, нащупывали, осознавали идею развития. Лейбниц, Кант, Гердер… кто там еще, Гёте, Шеллинг… На многое в своей же собственной все еще не защищенной диссертации об общих принципах научного прогноза Орешкин теперь смотрит совсем иначе… Как ни странно, самый тяжкий порок современной науки — необразованность, отсутствие подлинной научной и философской культуры. Что можно путного сказать о принципах научного прогноза, не зная всей драмы идей, сопутствующей развитию самих представлений о причинности… Ясность, ясность приходит, когда читаешь великих предшественников. И уходит необоснованный апломб узкого профессионализма. Он, Орешкин, как паук, засядет здесь в горах, под Крышей Мира, всюду протянет паутины мысли, все поймет и увяжет. И вовсе не для диссертации это нужно. Как Женя говорит?.. Для судьбы. Утром землетрясения — вечером принцип развития. Или неделю то — неделю другое. И не помешает одно другому. Только ускорит. Еще Света приедет, подключится. Лютикова зажечь, клуб раскованной мысли этакий создать, чтобы весело и интересно. Хотя Лютикова трудно отвлечь от его личных проблем… Но ничего, ничего…

Он не занимался землетрясениями? Это можно и необходимо превратить в преимущество. Преимущество первого непредубежденного взгляда.

Сила. Власть… Нет, не те сила и власть, не Наполеоном стать — кому это нужно. А те реальные сила и власть, которыми обладали Кант и Гёте, — над мыслью, над временем, над собой. Все может человеческая голова, если в ней мозги, а не бог знает что. Все может. Логика, знание. Еще… Страсть. Все есть. Значит, все будет. Наконец-то! Позади колебания, эта борьба с ветряными мельницами. Суета, Лютиков говорит. Правильно! Здесь, у врат Тибета, сесть в позе лотоса и все пронзить усилием мысли. Все!..

Орешкин видел впереди длинный ряд таких вечеров — с острым чувством работы мысли, с ощущением власти над связью вещей. Давно надо было. Сколько времени упущено! Догнать!

Зеленый чай в сочетании с сухим легким воздухом этой части Передовой зоны Памира, говорят, оказывает особо тонизирующее действие на некоторые типы человеческой психики…

5
Волшебство продолжалось… Вадим лег не раньше трех часов ночи. И не мог заснуть. Мысли вихрились. Впереди расстилалось сияющее шоссе — грядущая Вадимова жизнь. И все на этой столбовой дороге было ясно. Везде все было четко обозначено специальными указателями и знаками. Каждые сколько-то километров были заправки, стоянки, о местах подъемов и спусков предупреждалось неукоснительно. Вадим жал ручку газа на всю катушку, мотоцикл, вроде бы проданный в спешке отъезда за полцены, послушный красный конь, конечно же вернулся неведомо как и, не помня зла, мчал хозяина, как встарь, по сияющей дороге. Сзади Вадима обнимали руки верной спутницы, черноокой красавицы жены. Впереди, на бензобаке, белоголовый худенький мальчик, сын Мишка. От первого, несчастливого брака. Но не такой почему-то, какой он сейчас, десятилетний, подозрительный, дерзкий: «А может, ты мне и не папа вовсе?» А такой, какой он был в последнее лето прежней жизни, когда все рушилось и все — в предчувствии — было ясно. И, как тогда, маленький шестилетний сын поворачивает голову и говорит ясно и громко: «А я знаю: счастье это когда лето, речка — и мы едем, на мотоцикле». И вот теперь Мишка по-настоящему прав: с Вадимом два самых близких ему человека, которых въяве он и в мечте не мог соединить. Жена и сын. А ведь это так просто! Да и где ж им быть, как не с ним вместе? Да, да, это и есть счастье!

Вадим заметил, что, если особым образом пошевелить ручкой газа и при этом сцеплением, мотоциклу не обязательно нырять в очередной овраг, можно просто перемахнуть с гребня на гребень. А отсюда — так просто сообразить, что на очередном подъеме можно перейти в полет, — шоссе никуда не денется, а сверху так все видно! Боюсь! — кричит сзади Света и еще крепче обхватывает руками. Мишка хохочет — в восторге. А Вадим тоже смеется, но направляет мотоцикл вниз, чтобы мягко коснуться колесами асфальта. И вдруг чувствует, что теперь это не просто: дорога петляет внизу ускользающей ниткой. По сторонам высятся снежные вершины. Сахарные громады заставляют маневрировать, от них веет неясной угрозой. И Мишка спереди и Света сзади замолкают. Вадим все же заставляет мотоцикл снизиться. Вот-вот спасительная твердая полоса шоссе побежит буднично под колесами. Но что это: черная трещина прямо на глазах раскалывает асфальт и, стремительно расширяясь, приближается, обнажая свое пустое жуткое нутро. Надо перелететь — это удается, но уже без легкости, трудно. Ручка газа и сцепление слушаются плохо. «Землетрясение!» — кричит сзади Света. И правда: клубы пыли и снега вздымаются со склонов, тянутся длинными рукавами-щупальцами, слепо тычутся в дорогу, нащупывая. Вверх, вверх! — но как тяжело, как трудно это теперь получается! Дорога почти исчезает под грудами камней, в облаках пыли, уже трудно понять, куда править, чтобы выбраться из этого хаоса, спасти сына и Свету. Дышать тяжело, что-то давит на грудь…

Весь в поту, Вадим просыпается. Тело болит от непривычно жесткого ложа. В комнате полумрак, но за шторами угадывается ясное утро. Штора чуть колеблется от утреннего сквозняка, через приоткрытое окно слышно фырчанье машины, хлопанье дверцы, голоса. Чужая пока жизнь обсерватории шла своим чередом, помимо Вадима. Предстояло вставать, выходить, включаться в эту жизнь, отчасти как бы навязывать себя ей, ибо, похоже, до сих пор все прекрасно без него обходилось… Где же Лютиков, черт возьми, человек, которому, судя по письмам, Вадим был здесь нужен позарез?

Не одеваясь, Вадим прошлепал босыми ногами к столу, сел, всматриваясь во вчерашние записи, преодолевая сонливость и слабость. Да, вот она, фраза, размышления над смыслом которой остановили вчера, вернее, сегодня под утро его бегущую авторучку: ненавидеть можно только то, что ты в силах уничтожить…

Вроде бы верно… Как можно ненавидеть, скажем, землетрясение? Или несовершенство человеческой природы? Вещи, лежащие за пределами прямого человеческого воздействия… Натуралист может даже любить землетрясение, а писатель — несовершенство человеческой природы, как предмет изучения и источник вдохновения… Но что-то все же не нравится Вадиму в этом изречении Гёте, какая-то в нем торжествующая ограниченность просвечивает рядом с бесспорной мудростью, практичность буржуа, бескрылость. А разве ненавидеть Нерона имел право только тот, кто реально мог его убить?

За этими размышлениями и застало Вадима появление Жени Лютикова.

6
Семь лет длился прежний несчастливый Вадимов брак. Жили в одной квартире с родными Орешкина — матерью, бабушкой, теткой, братом, который тоже обзавелся семьей. Марина, жена, находилась в состоянии войны со всем окружающим миром — с родными Орешкина, с ним самим, находя в этой постоянной борьбе какое-то особое, только ей понятное удовлетворение. Поневоле на военном положении находился и Вадим. С родными он был в напряженных отношениях, ибо должен был, хотя бы внешне, сохраняя видимость единства своей семьи, выгораживать Марину. Марине он наедине пенял за ее неуживчивость, доказывал ее неправоту, что приводило к диким сценам с метанием предметов и даже инсценировками самоубийства. Были и сцены ревности — тоже дикие, совершенно необычные для интеллигентного орешкинского семейства и, главное, как правило, совершенно необоснованные. Развод был неизбежен, он только оттягивался — из-за сына Мишки. У Орешкина не хватало решимости, а Марина, подметив это, тут же использовала в своих целях: объявила, что в случае ухода Вадима воспитает сына в духе ненависти к нему, что не было пустой угрозой.

Но неизбежное свершилось. Первая же измена Вадима стала последней: в разодранной рубашке, в костюме без пуговиц, с окровавленной рукой, проткнутой на прощанье ножницами, Вадим ввалился рано утром к приятелю-холостяку, который давно уже подбивал его на этот шаг и предлагал кров на первое время. А через день двоюродная сестра Лена, узнав о бездомности любимого кузена, предложила вариант: Вадим будет жить вместе с Женей Лютиковым, ее давним знакомым, а теперь и не просто знакомым — намекнула она еще по телефону. Женя тоже уехал от прежней жены с Памира, снимает двухкомнатную квартиру.

…Они позвонили. Дверь открыл высокий, повыше Вадима парень… в халате и с круглой головой, остриженной наголо! Еще четко запомнилось от первого впечатления та, что Женя очень мило картавил, грассировал.

— У меня и п’годукты запасены на пе’гвое в’гемя, — говорил он, посмеиваясь тихонько носом и потирая большие белые руки. — Жаль вот, ка’гтошки не купил. Звонят с ут’га, ’гано-’гано, я иду, бабка какая-то: ка’гтошки, гово’гит, надоть? Я: ничего не надо, бабка, — только и думаю, ско’гей бы в постель, доспать. Лег — и будто уда’гило: а ведь п’гидется за этой ка’гтошкой неизвестно куда пе’геть, да и двое нас здесь ско’го будет жить. Бегу к две’гям, о’гу: надоть, надоть! А бабка све’гху идет уже: все, гово’гит, п’годала уже, думать с’газу надоть. Но обещалась п’гинесть.

И опять засмеялся носом, плотно сомкнув губы, и вдруг, умолкнув, внезапно раскрыл в ослепительной улыбке прекрасные зубы. Потом кашлянул, взглянул серьезно, почти строго. Все было необычно, занятно и несомненно завораживало.

Так начался «симбиоз» Жени и Вадима. Потом симбиоз кончился, превратившись в родство: Женя женился на кузине Лене. Почти одновременно женился на Свете, студентке педвуза, пожелавшей испытать силы в журналистике, и Вадим. Началось деловое сотрудничество: Женя стал пописывать заметки для Вадима, тогда заведовавшего отделом науки в тонком журнальчике, а затем и перешел к нему в отдел литературным сотрудником. Потом они, уже вместе, решили, что хватит баловаться журналистикой, и перешли в Институт философии природы. Член-корреспондент Крошкин, заведующий отделом наук о Земле, взял их к себе обоих. Геолог Орешкин и физик Лютиков стали разрабатывать одну из увлекательных, хотя и «немножко завиральных» (по неофициальному отзыву того же Лютикова) идей Крошкина, связавшего ежегодные всплески сейсмической активности на Земле, выведенные из многолетних всемирных сводок землетрясений, с особенностями движения планеты вокруг Солнца и в Галактике. При этом была полная свобода по части собственных разработок. Работа была интересная, «непыльная», как выражался Лютиков, — на работу почти не надо было ходить. Докладывайся да печатайся — оклады вот только были маловаты. Симбиоз продолжался — несколько совместных докладов и обзоров (тут пригодилось лютиковское знание английского языка) сблизили их еще больше.

Но сблизило их и другое: углубляясь в идею шефа, оба, один со стороны физики, другой со стороны геологии, находили в ней все более недостатков и все менее достоинств, что грозило в перспективе выродиться в конфликт с благодетелем и шефом. Осложнилось отношение Вадима и к собственной диссертационной работе. Он увидел, что в ней явно не хватает конкретики, полевого прогнозного материала, набранного специально под поставленную задачу. Старых полевых книжек Вадима и чужого, литературного материала, на взгляд Вадима, было недостаточно.

В этот момент произошли крупные перемены на прежней работе Жени Лютикова, утвержденного наконец ВАКом в степени кандидата наук: его позвали назад, в обсерваторию, старшим научным сотрудником, давали хорошую квартиру. И — главное — спросили, нет ли у него на примете способных и подвижных людей для замещения вакантных должностей. Это означало, что при желании и Вадим и Света могли немедленно заняться весьма необычным, новым для обоих, и как нельзя более подходящим для нынешних устремлений Вадима, делом: прогнозом землетрясений.

Автоматически решалась для молодоженов, по крайней мере на время, важная и для них квартирная проблема: кооператив, в который они вступили, был еще далек от завершения. Да и деньги, занятые на вступительный взнос, надо было отдавать, заработать, для чего опять-таки экспедиция с ее полевыми, энцефалитными, высокогорными и прочими надбавками и — что, пожалуй, важнее — малыми расходами на жизнь — была кстати.

Так созрело решение бросить все и ехать на Памир втроем, продолжить симбиоз на новом, так сказать, уровне. Втроем — потому что кузина Вадима и жена Жени Лена, по словам Лютикова, отказывалась бросать свою работу и ехать неизвестно куда и неизвестно зачем, а по возражениям кузины Лены — потому, что Лютиков на Памир ее в сущности и не звал и уж во всяком случае категорически возражал против переезда туда шестилетнего Лениного сына от первого брака.

Были споры, звонки, жалобы, которые тем не менее не удержали и даже не задержали Лютикова. Он выехал в начале апреля, обосновался и принялся бомбардировать (вместе с Эдиком Чесноковым) Вадима письмами, торопя скорее определяться и выполнить взятые на себя обязательства. Наконец Вадим решил все свои проблемы — немалые, ибо если уход Лютикова был для Крошкина чем-то почти желанным (шеф невзлюбил за что-то Вадимова симбионта), то просьба Вадима отсрочить защиту диссертации и его заявление об уходе всерьез накалили их взаимоотношения, не доведя их, впрочем, до полного разрыва. Так или иначе, где-то в начале июня, то есть месяц назад, Вадим уволился. Увольнение Светы из школы рабочей молодежи затягивалось, но и она уже по сути была оформлена и скоро должна была приехать.

7
Итак, раздались знакомые шаги по цементному полу веранды, остановились у двери. Зазвенели ключи. Вадим распахнул дверь. Женя слегка отпрянул — хоть и ждал приятеля, но подзабыл, да и вообще в хмурой задумчивости пребывал симбионт, что было видно по недовольному, лишь слегка скривившемуся в приветственной ухмылке лицу. Глаза Жени были прикрыты большими темными очками, что было непривычно и даже странно: Вадим точно знал, что солнцезащитных очков Женя терпеть не может. Сразу после суховатого рукопожатия Женя снял очки — и все стало ясно: левый его глаз был украшен весьма выразительным синяком. Вадим ничуть не удивился: сказать по правде, он ожидал увидеть что-то в этом роде, странно было лишь то, что повторение до такой степени буквальное, зеркальное…

— Ты завт’гакал? — прокартавил Женя, старательно избегая встречаться глазами с Вадимом, он выгружал на стол какие-то пакеты, поставил на пол в прихожей пару арбузов, дыню.

— Нет еще. Каракозов говорил, надо в столовку пойти и записаться.

— Этот недоносок с фамилией ца’геубийцы? Уже познакомился? — лицо Жени скривилось. — Слушай его больше. В столовой тебе дадут чай цвета мочи, зава’генный еще в той пятилетке на всю нынешнюю впрок, и кашу на комбижи’ге, лучшее с’гедство для изжоги. — Женя стремительно снимал, почти срывал с себя партикулярную европейскую одежду. Оставшись в одних трусах, он надел хорошо знакомый симбионту халат, перепоясался и вздохнул с видимым облегчением.

— В столовку я не хожу вообще. И тебе не советую. Если тебе совсем уж невмоготу безо всей этой несъедобной дряни, запишись только на обед. Мы сейчас позавтракаем так, как им всем и не снилось.

Это были знакомые песни. Женя как йог и вегетарианец всегда так говорил и отчасти действовал. Кое-что перенял от него и Вадим, — например, чаепитие с сухофруктами по многу раз в день, кое-какие элементы в физзарядке. Знакомо было и громкое презрение Жени к иным, к толпе людей непосвященных, «иного карасса» — это было заимствование из Воннегута. Впрочем, сейчас Женя был ожесточен явно сверх обычного.

Вадим поставил чайник. Войдя из кухни в комнату, он застал Женю за зеркалом — тот внимательно разглядывал свой синяк.

— Научный диспут с Силкиным? — шутливым тоном спросил он.

Женя не улыбнулся. Посуровел даже еще больше.

— Уже доложили…

— Ничего подобного. У меня глаза есть. У твоего оппонента точно такое же украшение. Даже побольше. Факт на лице, так сказать.

— Правда? — Лицо Жени немного смягчилось. Известие было ему явно по вкусу. — Эх, мало я ему…

— Что случилось? — уже безо всякой шутливости спросил Вадим, даже, пожалуй, строго, давая понять, что имеет право знать, и спрашивает о том, что непосредственно его касается… Женины действия или бездействие перед самым его, Вадима, приездом бросают на него определенный свет, совершаются как бы отчасти и от его имени…

И Женя мгновенно почувствовал эту перемену тона. Ему предстояло давать отчет. Лицо его потеряло уверенно-брезгливое выражение, губы дрогнули.

— Да ведь избить меня хотели, подлецы! — воскликнул он тоном, выражающим, кроме того, что сказано, еще массу, всего — и проницательность говорившего, проникшего в тайные замыслы недругов, и торжество стойкого бойца, сорвавшего эти происки, и угрозу. Это все — осознанно, для Вадима. Но и кое-что неосознанное, а именно — неуверенность. Не был Женя уверен, что все высказанное им в словах и в заранее приготовленной тональности этой фразы — бесспорная правда. Вадим мог в этом поклясться, уж настолько-то он Женю знал.

И Женя почувствовал, что и не то и не так сказал, а что и как говорить — неясно, и засуетился. Разулыбался.

— Да черт с ними, Вадик, голубчик. Потом об этом. Сейчас… Да ты сиди, я сам. Чайку заварю — о, уже шумит. Косточек урюковых соленых, изюмчику, кураги. А то что за разговор всухомятку?

Глава вторая

1
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, ей-богу, —
поет за стеной красивый тенор. Поет широко, свободно, очень проникновенно. С настоящим чувством. И не дает спать. Уже за полночь, а сосед поет, и конца-краю этому нет. Вадим уже знает — предупредили, — что Гена Воскобойников поет часами, один. Песни — единственное, что у него получается без судорожного, мучительного заикания. Вот и отводит душу. А может, это терапия такая — от заикания — петь. Встать, подойти, постучаться с бутылкой коньяку, припасенной на всякий случай в чемодане еще с Москвы? Выпить, попеть вместе? Казалось бы, чего проще. А нельзя. Вадим здесь — не сам по себе. Он приглашен определенными людьми. Он — из группы, враждебной, противоположной той, к коей принадлежит Гена. Кто кого… А вот о чем спор, ей-богу, пока непонятно, хотя и выслушал на эту тему Вадим от Эдика и Жени предостаточно.

Битый час объяснял Женя Вадиму, почему он во время застолья с Эдиком, подогретый Эдиковыми жалобами на Дьяконова и Силкина и отчасти спиртным, встал и направился «посчитаться с этим местечковым недоноском». Описывал, как Силкин обидно послал Эдика куда подальше, когда Эдик пытался по поручению шефа прикрепить эмэнэса к наклономерам — новому важному направлению в работе обсерватории. Как Силкин и некий Дьяконов чуть не захватили власть в экспедиции, когда заболел и попал в больницу завхоз Жилин. Как посмотрел Силкин на Женю в очереди на склад…

— Не понимаю, — твердил Вадим. — Какие-то претензии, какие-то склоки — так бывает всюду и везде. Не понимаю, зачем ты пошел, вызвал человека от застолья, поздоровавшись с ним, а отойдя за куст, без предупреждения ударил в лицо. «За Эдика» — так ты сказал? Ну, герой! А кто такой Эдик? Женщина, ребенок? Кстати, он не прибежал, когда поднялся шум? Не встал с тобой рядом плечом к плечу?

— Нет… — брезгливо кривя губы, сказал Женя. — Говорит, ему нельзя — начальник. Впрочем, он трус… А их шайка вся тут же сбежалась. Хотели всем скопом меня избить…

— Но не избили. Хотя, с их точки зрения, ты того заслуживал…

— Испугались. Этот, Дьяконов, что-то крикнул о провокации, и они разошлись.

Вадим задумался. Пили уже по десятой, наверное, пиале зеленого чая. Женя несколько раз высыпал в миску сухофрукты, ошпаривал их кипятком, отчего в комнате вкусно благоухало.

— Будем рассуждать так, — наконец сказал Вадим, выковыривая из горки изюма урюковые ядрышки и направляя их машинально в рот. — Предположим, в этом споре, противостоянии… склоке, правы вы — Эдик и ты. А та шайка, как вы говорите, — кстати, если вы говорите о той шайке, подразумевается, что существует и эта, наша, с чем мы можем друг друга поздравить, — так вот будем считать, что та шайка злонамеренна, преступна, а эта — кристальна. Но именно в этом раскладе, говоря, Жень, твоими словами, ты совершил большую глупость. Кристальное дело надо делать кристально. Надо быть выше. А ты — по морде, подвыпившего, благодушного, ничего не ожидающего человека. Да еще и очки его каблуком растоптал? Нарочно! Хорош! Ну, а Эдик… Как он тебя пустил? Он что, не понимал, что там тебя изобьют? При чем за дело? И впрямь провокацией попахивает — с его стороны. А с твоей — глупостью!

Женя жадно глотал чай из пиалы, глядя своими круглыми кошачьими глазами в угол. Молчал. Отставил пустую пиалу.

— Ты прав, Вадик, голубчик. Глупость. Прямо наваждение. Говорил я тебе, писал: приезжай скорей. Приехал бы ты хоть днем раньше… Впрочем, хе-хе, ведь и я тогда не совсем трезвый был.

— Если наваждение и нетрезвый — пойди и извинись.

— Ну уж! Перед этим недоноском…

— Очень нечеткое определение. Но даже если так — тем более! Тем больше тебе будет чести, тем больше ты исправишь свою, как мы четко установили, глупость…

— Да не поймут же! Решат, что мы труса празднуем. Совсем обнаглеют. Это ж война. На войне не извиняются.

— А я тебе скажу так, как ты, бывало, меня спрашивал: что тебе за дело до них? О себе подумай! Тебе каково будет с такой бякой жить… Ну, хорошо, не жить. Пусть не жить, а допустим — воевать с той же «шайкой». Да ты связан этим инцидентом по рукам и ногам. Все, что ты ни сделаешь дальше, ты во всем заведомо, в глазах всех будешь выглядеть через призму, так сказать, этого синяка. А извинишься — опять свободен…

Вадим говорил горячо, но сознавал, что уже кривит душой. Скидку делает — на Женю, заведомо стесняясь чисто морального истолкования происшедшего, излишне выпячивая выгоды процедуры извинения. Почему мы так боимся плохое прямо называть плохим? Просто плохим, без привлечения аргументов о выгодах хорошего и невыгодах плохого? Вадим всегда считал подозрительными всякие теории «разумного эгоизма», трактующие, что делать добро — в  к о н е ч н о м  с ч е т е  выгодно, а зло — не выгодно. Пусть под  к о н е ч н ы м  с ч е т о м  подразумевается спокойная или неспокойная старость, ад или рай после смерти, память потомков — все равно счет и расчет в делах морали, совести, вины, искупления — это что-то недостойное, даже противное. А жарких проповедников теории разумного эгоизма почти всегда можно поймать на незаметной и неизбежной эволюции от «делать добро, потому что это выгодно» — к «добро лишь постольку, поскольку это выгодно» — и далее к торжествующему «ты мне — я тебе». И вот, пожалуй, разговор с Женей всерьез возможен только на этой, чуждой Вадиму платформе. И он добавил уже без энтузиазма, для очистки собственной совести:

— Все это — даже в том случае, если права безусловно «наша шайка», а та — не права, что отнюдь нельзя считать доказанным. Есть и другие варианты, вполне равноправные: первый — обе правы, по-своему. Второй: обе, как говорится, хороши, шайки и шайки. Или даже — те правы, а мы — нет. Что-то нас подозрительно мало, а их много. Да и не понял я все же, в чем наша платформа? Чего мы хотим?

Женя любил и умел убеждать. У него для этого были разработаны даже особые приемы. За руку может взять и, глядя в глаза, монотонно заклинать: «Вот так это, так, а не этак, пойми, вдумайся». Но это было убеждение, основанное на чувстве, на внушении, вне логики. На женщин действовало почти безотказно. Сейчас в роли убеждающего оказался Вадим. Он давил на логику, где Женя был слабей, и, похоже, кое-чего добился. Женя забормотал, вставая и несколько суматошно собирая посуду:

— Да, Вадик, голубчик, вот видишь, как плохо, что ты все не ехал. Но хорошо, что приехал все ж таки. Мы сейчас другой жизнью заживем. Я подумаю. Может, и правда, извинюсь, меня не убудет.

Унес все на кухню, вытер стол и лег, извинившись, на плоское, жесткое свое ложе поверх одеяла, в «позу смерти», даже глаза закрыл.

— Устал я, Вадик, голубчик. Чертовски устал, и, прежде всего, оттого что один. С Леной ничего не вышло. Ты все не ехал. Да… Этот Эдик. Спасибо ему, конечно. Он нас сюда вытащил, и еще кое-что сделает, и, конечно, ждет он за это кое-чего. А мы дураками больше не будем…

Привстал на локте. Впился немигающим взором, белыми круглыми глазами.

— Вадик, дорогой, единственная из всего этого мораль: надо нам здесь с тобой друг за дружку держаться. Ты да я. Вот Света еще твоя, хлопотунья, приедет, украсит… А эти… Ты прав, все хороши. Они не мы, но мы — не они! Я гадал тут, бросил картишки, ты не веришь, но и там то же. Если мы, с тобой, — вместе, — он сжал кулак, потом другой и сложил их, потряс, — то всех… унасекомим! Хе-хе.

— Унасекомим! — весело поддержал Вадим — ему не нужно было никого унасекомливать, не для того он сюда ехал, но он действительно одержал важную победу над кем-то, кто сбил тут с толку его родича и симбионта, и он готов был повалять дурака, пусть и в Женином духе.

— Унасекомим! — воскликнули дружно симбионты в один голос и рассмеялись, как встарь, — гулко захохотал Вадим и носом, не разжимая губ, захихикал Женя.

— Вот и порадовались мы, — продолжал Женя, — как хорошо говорилось некогда, порадовались в сердце своем. Я так — впервые, как из Москвы. Уф, прямо на душе легко стало. Самое бы время поэтому поводу выпить, дружочек Вадим, да придется отложить. Вечером застолье у Эдика. Посмотришь… нашу шайку… хе-хе. Сейчас придет приглашать по всей форме. Только ты… того, держись гордо… мол, ваши, да не совсем, а то и правда, на шею сядут.

И тут впрямь в дверь постучали — и вошел Эдик.

2
Эдик…

Впервые он предстал перед Вадимом ранней весной в Москве, когда Вадим еще не решался уволиться из Института философии природы. Предстал чуть толстоватым, чуть ограниченным, но в общем милым очкариком с оттопыренной губой. А был он кандидатом физико-математических наук, старшим научным сотрудником, по существу научным руководителем обсерватории. Начальником, конечно, числился Саркисов, но шеф почти все время разъезжал по другим подведомственным объектам, а Эдик был его научным заместителем.

Разговор шел сначала в ресторане «Берлин». Кроме Вадима, Жени и Эдика участвовал в застолье еще и Илья Лукьянович Жилин, заместитель начальника по административно-хозяйственной части. Человек лет пятидесяти с улыбчивым, красноватым лицом, вставлявший в первоначальный легкий разговор довольно остроумные замечания, но больше скромно помалкивавший. В общем, Вадим решил, что участие Ильи Лукьяновича в разговоре случайно и что на завхоза можно не обращать внимания, хотя и запомнился ему цепкий, внимательный взгляд маленьких синих глазок из-под набрякших бровей. Как много позже выяснилось, роль администратора и хозяйственника в экспедиционных условиях могла при определенных условиях быть значительнее роли и власти любого другого человека, так что напрасно наш герой отнесся без внимания к молчаливой фигуре, массивно доминировавшей над столиком в «Берлине». Впрочем, позже Илья Лукьянович собрался уходить по каким-то своим делам и распрощался. В самом приподнятом настроении молодые люди перенесли трапезу и беседу к Вадиму домой.

Вадим и Света снимали тогда квартиру «у черта на куличках» — на станции Бирюлево-товарная. Именно там, за семейным столом, Эдик впервые официально пригласил Вадима и Свету на постоянную работу в обсерваторию. Недавно появилось несколько вакансий, ставки инженеров и эмэнэсов. Долго пустовать эти места не будут, к осени наверняка заполнятся — нужно ковать железо.

Вот он, решительный поворот! Захватывало дух. Кажется, из фазы трепа и заведомо несбыточных упований типа «вот бы махнуть…» пора выбираться.

— То, что вы не геофизики, это ерунда, — решительно сказал Эдик, — геофизиками становятся у нас. Ты же геолог? Очень близко. Света физик — совсем хорошо. У нас там и экономисты по образованию есть, и горняки, и даже филологи.

Как потом выяснилось, это была сущая правда.

— У нас другая беда, — между тем продолжал Эдик. Это было уже за полночь. Женя уехал довыяснять свои отношения с женой, по-прежнему не желавшей ехать на Памир, оставив Эдика на ночевку у Орешкиных. Пито-едено было много. Света давно спала, а Эдик и Вадим в приятном возбуждении своем еще и не помышляли о сне. Они сидели на кухне, варили по очереди кофе, большим любителем которого оказался Эдик, и говорили, говорили. — У нас другая беда, — терпеливо и упрямо продолжал Эдик, вежливо переждав всплеск Вадимовых восторгов по поводу чудесной геологической обстановки в районе Ганчского полигона, — «мечта, а не структуры» (Вадим уже с месяц изучал специальную литературу по местам будущих работ), — людишки подобрались… — и сокрушенно выпятил нижнюю губу, во всем его облике отобразилось величайшее огорчение.

— Что такое? — Вадим насторожился.

Тогда-то он и услышал впервые о «сложной обстановке» в обсерватории.

Выяснилось, что от коллектива вот уже несколько лет ждут важных результатов, а их все нет, проживается последний нажитый в прежние золотые годы научный «капитал». Причина этого печального упадка крылась, по мнению Эдика, во-первых, в том, что люди просто обленились.

— У нас там слишком вольготно живется — рыбалка, охота, все удобства к тому же — зачем работать? — саркастически кривя губы, говорил Эдик. — Обросли семьями, над ними не каплет, отбывают рабочий день — и домой. Статьи, монографии? Нет, давно ничего путного нет — так, по мелочи. А уж не дай бог результатик какой крошечный получат: трясутся над ним, носятся с ним — на план, на обязательства — всем начхать. Это вот, можно сказать, вторая причина нашего маразма.

Кажется, в этом месте разговора была впервые упомянута фамилия Дьяконова, заводилы, по словам Эдика, среди тех, кому наплевать на план и обязательства.

— Они меня ненавидят, — уже сидя на постеленном ему диване и снимая очки, жалобно говорил Эдик. — Я, если хочешь знать, один там сейчас и копаю. Пытаюсь и их заставить работать, все из-под палки, они всеми способами от меня хотят избавиться.

Итак, Вадима звали в экспедицию не просто так, за красивые глаза, и вовсе не за его теоретическую подкованность по части «геопрогноза» — на него и Свету хотят опереться в какой-то там борьбе, кажется, справедливой, но все-таки… Но и отступать не хотелось. И потом: авось обойдется. А вдруг и впрямь он, Вадим, сможет оказать какое-то примиряющее, оздоровляющее влияние. Немножко даже льстило, что на них, новичков, возлагается столько надежд.

3
Итак, открылась дверь, и вошел Эдик.

— Вы что, уже поддаете? — спросил он, озираясь и поправляя очки. — Гогочете — на улице слышно. Ну, здорово, долгожданный.

Он радостно ощерился, верхняя губа, поднявшись, обнажила десны, потряс энергично руку Вадим. Радушие, приветливость, братство… Но было и еще что-то. В Москве Эдик голову держал пониже, а живот куда-то прятал. Здесь голова была высоко, а живот двигался заметно впереди его обладателя, хоть и не был столь уж велик. Да и в голосе иные звучали нотки. «Начальник, — мелькнуло в голове у Вадима. — Ну-ну».

А Эдик уже обращался к Жене:

— Ты ему говорил? — со значительностью, тихо.

— Говорил, говорил, — Женя принужденно засмеялся носом, отводя глаза. — Уже он и в столовку не идет, аппетит бережет.

— И правильно. У нас сегодня кабанятина — Кот припер. Ты ведь не вегетарианец? — обратился он к Вадиму. — Ну, и слава богу. Спирт пьешь?

— Лучше бы водку.

— Это если там, в России. Здесь лучше спирт. Но когда его нет, и водочка местная идет. Из хлопка. Пробовал? Привычка нужна.

— Он привыкнет, — сказал Женя. — Он знает, что здесь не Рио-де-Жанейро.

— Ну-ну, — сказал Эдик. И замолчал. В воздухе повисла неловкость. — А супруга когда приедет? — осведомился Эдик.

— Там задержка с увольнением. Света ведь сейчас в отпуске как учительница. И все в отпуске. Все ее начальство. Директор, роно… Некому заявление отдать. Но скоро, недельки через две-три. Квартиру хозяйке надо сдать. Мы ж снимаем, знаешь сам. Как квартира нам здесь будет, так и приедет, — произвел Вадим осторожный зондаж.

— Да, Эдик, дружочек, ты уж того, подсуетись, — улыбаясь, но внушительно произнес Женя. — Квартира-то Орешкиным не готова. Я заглядывал — там даже половицы выломаны.

— Делается все возможное, — сухо, официально ответствовал Эдик. Сейчас он явно сознавал себя начальником, инстанцией. — Но у нас тоже все рабочие в отпусках.

— Ну, голубчик, это не разговор, — с некоторым раздражением возразил Женя. — Вадим не мальчик. У него семья. Пока квартиры не будет, Свете нечего здесь делать.

— Кто сказал — не будет? — всполошился Эдик. — Пока один, Вадик в комнате для приезжающих поживет, сегодня к вечеру ее освободят. А как сам-друг, найдем квартиру. Двухкомнатную можно временно, ее только поправить после ремонта осталось. Здесь, в конце веранды.

— Вот это разговор. А то эти протокольные декларации, когда надувают щеки и темнят…

— Кто темнит, кто темнит? — залопотал Эдик. Он не на шутку встревожился, заулыбался как-то иначе — не верхней, как вначале, а нижней губой, отчего улыбка стала жалкой, неуверенной, завертел головой, апеллируя к Вадиму, сидевшему у окна. — Ребята, да я… все, что надо… Сегодня на Жилина нажмем — он тоже у меня будет. Это ж его епархия. Будет. Все будет.

— Ладно, ладно, давно бы так. — Женя бросил значительный взгляд на Вадима. — А то я уж подумал: не пора ли в Москву? Да, кстати, почему временно? Почему бы не отдать Орешкиным двухкомнатную насовсем? Они сюда не отдыхать собрались. И Света не просто член семьи, а инженер.

Эдик замялся:

— Подумаем. Но это трудно. Это без шефа нельзя. Да и шайка эта, дьяконовская… Все общественные организации пока не в наших руках. Вой поднимут. Вот если осенью нам удастся взять это дело в свои руки, местком и место парторга я имею в виду, то тогда другой разговор…

— Как это — взять? — спросил Вадим.

Эдик ощерился, блеснул очками на Женю. Тот несколько смущенно хихикнул.

— Да есть такой план… Меня председателем месткома, а парторгом… тебя, голубчик Вадим. Больше некого. Среди наших партийный ты один.

— Вы… это серьезно? — Вадиму стало не по себе. — Я ж только приехал…

— Серьезно. Больше того, это одна из причин, почему тебя, Вадик, так легко шеф взял. Он клюнул именно на это. И почему Шестопал, когда тебя оформлял, так тянул и саботировал. Ты же сам писал… Да ты не делай такие круглые глаза. Был же разговор. Помнишь, в «Берлине»? Жилин тебе говорил…

— Да… Но это было как-то смехом, как один из вариантов. Мало ли когда в будущем, если приживусь… А тут… сразу, да еще для выкручивания рук кому-то там… Кому? Ба! Да ведь парторгом-то здесь этот, с кем я летел, с революционной такой фамилией…

— Каракозов, — подсказал Эдик.

— Вот-вот. То-то и он поначалу на меня так… Да-а, намечтали вы тут. А вот это… — Вадим показал пальцем на синяк Жени, — это что, для будущего единодушного голосования?

Эдик захлопал глазами, затем отвел их.

— Да, Эдик, дружочек, тут мы с тобой промашку дали-таки, Вадик прав. Надо или дело делать, или руками размахивать. Одно другому мешает, — Женя говорил веско: как о решенном и дальнейшему обсуждению не подлежащем.

Эдик это уловил и весь сник. Только пролепетал жалобно:

— А они уже со мной и здороваться перестали…

— Вообще-то плевать, но в свете того, что сказал Вадим… Какие-то контакты нужны. Выборы на носу.

— Ну, а насчет квартиры… — сказал Вадим. — Если двухкомнатная по здешним понятиям — роскошь, то нам со Светой этого не нужно. Не уверен, что буду парторгом, но если буду — тем более, нет. Да мы о таком и не помышляли. Перебьемся и в однокомнатной.

— Хоп! — Эдик хлопнул себя по колену и вскочил, опасаясь, видимо, продолжения этого разговора, а Женя укоризненно поглядел на Вадима: «Дурак, мол, не суйся, когда умные люди дело твое ведут». — Значит, в семь ноль-ноль! — сказал от порога Эдик. — Не опаздывайте. Зина там такого позатеяла… Пока.

Гена пел за стеной «Среди долины ровныя» и не подозревал, что его в этот поздний час слушает почти незнакомый новичок в комнате для приезжающих. Гена был из «той шайки». Вадима вчера предупредили… Кто? А, Зина, жена Эдика, миловидная издали такая маленькая брюнеточка со светлыми холодными глазами и необыкновенно жестким властным ртом. И Гена противник… Но почему их так много и такие все разные?..

4
Вечеринка у Эдика была своего рода смотринами… или смотром — это было ясно. Собрались «все свои» и только свои. Был Жилин — он поздоровался с Вадимом как старый знакомый. Явно красивый в недавнем прошлом, а теперь излишне жирный, могучего телосложения — тип северного богатыря… Веселый. В «Берлине» он был довольно остроумным — это Вадим помнил точно. Здесь же Илье Лукьяновичу что-то мешало быть столь же обаятельным. Что? Может быть, излишняя хозяйская самоуверенность за чужим столом. Из присутствующих он явно выделял лишь Женю и Вадима, с ними был уважителен, подбирал более или менее точные слова для вопросов и ответов, выслушивал их внимательно. Эдик же, по должности, по крайней мере, равный ему, был перед Ильей Лукьяновичем как подчиненный.

Если говорил завхоз, Эдик всегда либо с жаром соглашался, либо молчал. Если Илья Лукьянович шутил, то с готовностью смеялся — хотя здесь шутки Жилина не отличались ни тонкостью, ни особой меткостью — скорее грубостью. Эдика же Илья Лукьянович и перебивал, когда хотел, и высмеивал при случае — не зло, но и без малейшего пиетета. Причем Эдик молча терпел, а то и подхихикивал, что выглядело иногда несколько странно, особенно когда жена Эдика Зина с привычной легкостью подхватывала эти подковырки, подчас весьма, в принципе, обидные и даже не совсем пристойные, — например, насчет мужских достоинств Эдика. Впрочем, когда Эдик подвыпил, он раза два позволил себе рассердиться — по-мальчишески, тряся губой, и Илья Лукьянович вроде бы извинился, но как бы снисходя, как умный и взрослый снисходит к недотепе-недорослю, а жена Зина опять-таки была на стороне гостя и резко обрывала мужа. Впрочем, это было под самый конец, когда Вадим якобы спал. Почему он притворился спящим — чуть подальше, а сейчас о других членах «шайки».

Была чета Карнауховых. Толя и Нина. Оба безусловно Вадиму понравились. Он — лет сорока, лысый, с оттопыренными ушами, с очень мягкой, застенчивой манерой говорить, слегка обиженным почему-то взглядом круглых серых глаз исподлобья. Сибиряк, как выяснилось. Нина — помоложе, высокая, чернявая, с южным выговором. Вела она себя бойко, как все дамы, смеялась грубым шуткам Ильи Лукьяновича, но не с такой готовностью, внешне отдавала дань принятому, видимо, здесь грубому застольному кокетству, чрезмерно физиологичному, на взгляд Вадима (в разных сочетаниях примеривались, на словах, все присутствующие мужчины и женщины для постельного времяпрепровождения). Но не поддерживала активно, что уже ее выделяло. Нина почувствовала Вадимову внутреннюю оппозицию господствующему тону, села рядом — пересесть было просто, пиршество было на траве у входа на веранду Чесноковых — на ковриках и дорожках — и толково, обстоятельно выспросила Вадима про жену, сына, жилье в Москве. Не была Нина образованной или интеллигентной женщиной, но в ней была и деликатность женская, и мягкость, и ум, и Вадим подумал, что изо всей «шайки» она единственная, с кем Света могла бы сдружиться. Так потом и оказалось.

Отметив предпочтение, оказываемое друг другу Вадимом и Ниной, присутствующие истолковали его, конечно, в своем духе и начали подначку: мол, и приезжий пока один, да еще в отдельной комнате ночует, да и Толя потерпит, долг гостеприимства превыше всего. Толя улыбался добродушно, односложно поддержал даже — я, мол, что, ничего, если надо для здоровья, — но без особого юродства, скорее в силу того, что просто в этом монастыре такой был устав. Толя был важной шишкой — начальником отряда, то есть всех шестнадцати станций полигона, занимался их снабжением. Нина была лаборанткой в камералке.

Были еще Кот с женой. Вадим не сразу уловил, как зовут на самом деле этого увальня. Оказалось — Никита. А поскольку он и его жена Оля приехали сюда с Украины, из Запорожья, и приехали не одни, а в составе некоей компании давно, чуть не с детства знавших друг друга людей, то и прозвище приехало с ними. Мыкита, сокращенно Кит, что по-украински и значит Кот.

Кот был героем вечера: он был охотник и принес кабанятину, жаркое из которой и было гвоздем программы. Его жена Оля — синеглазая, белокурая (правда, видимо, не без помощи перекиси водорода) — в некоторых ракурсах была хороша, и Вадим сначала смотрел на нее с интересом, но вскоре увидел, что принятая здесь солдафонская «куртуазность» концентрируется именно вокруг этой молодой женщины. Голос у нее был немузыкальный, резкий, смеялась она, как-то по-особому тряся животом и грудью, что, видимо, чрезвычайно нравилось и Жилину и Эдику — оба после этого так и норовили обнять эту вульгарную Гретхен — и что, похоже, составляло предмет тайной и явной зависти Зины и Нади — еще одной участницы застолья; те тоже старались смеяться таким же образом, даже глаза скашивали, чтобы увидеть, как у них трясутся грудь и живот, но у них пока получалось явно хуже.

Правда, не исключено, что Вадим и преувеличивал отвратительность Олиной манеры смеяться: дело в том, что он ее буквально возненавидел сразу, когда услышал, как она разговаривает с собственным мужем и о нем в глаза и за глаза. И это в гостях, да еще и при малознакомом. Понять и запомнить, что за причина была у этих наскоков, было невозможно. Явно напрашивалась наскандал вздорная бабенка. Вадим покосился на Женю. Тот брезгливо усмехнулся и незаметно развел руками: мол, что делать, кадры — какие есть, других не имеем. А Нина перехватила эту пантомиму и вдруг шепнула: «Не берите в голову. Они вот-вот разведутся». И сказала:

— Оль, давай что-то другое. Это не всем интересно.

Та открыла рот, чтобы что-то гневно возразить, но тут Илья Лукьянович, метнув острый и совершенно трезвый взгляд на Вадима, что-то ей сказал, обняв ласково за талию (они сидели рядом), и Оля словно поперхнулась. Через минуту она уже хохотала своим особым способом, а Илья Лукьянович держал ее за талию и что-то говорил и говорил ей в ухо.

Вадим «отмстил» Оле тем, что выказал большой интерес именно к Коту, заговорил с ним о работе — Кот был наладчиком геофизической аппаратуры, — об охоте, даже выпил с ним на пару за его охотничье мастерство. Это было с его стороны не совсем искренне — охотничью забаву и охотников Вадим недолюбливал. Он и во времена своего журнализма пытался развернуть систематическую кампанию против этого «дикого пережитка первобытных эпох». В какой-то момент бывший автор антиохотничьей публицистики снова проснулся в нем, и он осторожно спросил Кота:

— А не жалко тебе кабана? Все ж живое существо, жить хочет. И умный, сам говоришь… А ты… из обоих стволов, в морду…

Кот вытер рукавом капли водки с губ, подумал, глядя в темноту, — пока пировали, стемнело, пили при свете, льющемся из широких окон веранды, — и ответил с неожиданным жаром:

— Нет! Не жалко! Вот он идет на меня… Страшный, противный! Пасть раскрыл, и из пасти у него — воняет! Я его ненавижу! И я — стреляю. Чтобы убить его, уничтожить, как фашиста, как гада последнего!

При этом он, как показалось Вадиму, метнул грозный взгляд в сторону млеющей под уверенной рукой Ильи Лукьяновича жены — и потух, словно наткнувшись на препятствие.

Вадим был поражен. Никак он не ожидал от этого добряка и рохли — таким он вообразил себе Кота — подобной страсти, да и такой мотивировки охотничьего убийства еще не слыхивал. И почти сразу же получил повод удивиться еще более: из одного мимолетного замечания Оли стало ясно, с какой такой запорожской компанией прибыл сюда когда-то Кот: с компанией Дьяконова — Силкина, короче — с «той шайкой»! Кот — перебежчик! Попытки Вадима что-то тут же на месте довыяснить были подавлены сразу всеми — зашипели, заприкладывали пальцы к губам, показывая за спины: Чесноковы жили рядом с Каракозовыми, Вадим давно уже узнал увитый виноградом вход на их веранду в пяти метрах от места, где шло пиршество. В эту дверь и обратно, пока не стемнело, непрестанно шмыгали Зайка и Майка и еще какие-то дети, в том числе и сын Зины Чесноковой (но не Эдика, у обоих раньше, еще не так давно были другие семьи). А один раз на веранду проследовала крупным своим мужским шагом Марина Александровна Винонен, кивнула, сдержанно здороваясь, улыбнулась слегка персонально попутчику по перелету Москва — Ганч, в ответ на его бурное приветствие, ощупала беглым, но остро-любопытствующим взглядом всех присутствовавших, возлежащих на чесноковских коврах и одеялах. О самом интересном, об обсерваторских делах не говорилось ничего — только намеки и многозначительные взгляды. А в общем уровень разговора определялся, похоже, интеллектуальным уровнем Зины и Оли. Впервые Вадим почувствовал нечто вроде испуга: куда он попал, влип, в какой круг намеревается вводить свою добрую и веселою жену?

Он откинулся на подушку — каждому гостю хозяйка заботливо подложила — и закрыл глаза. Сначала машинально — чтобы кой-что обдумать, да и не глядеть на то, как Илья Лукьянович лапает то хозяйку дома, то Олю, и не видеть их смеховой трясучки. Но потом он по нескольким словам присутствующих понял, что все восприняли его закрытые глаза и его позу иначе: напился москвич и закимарил. Об этом говорилось с беззлобной насмешкой, с привычной заботливостью даже. Разговоры при как бы отсутствующем госте пошли еще откровенней, и Вадим решил не разочаровывать никого. «Напился так напился, сплю так сплю», — подумал он, и вправду расслабляясь, прислушиваясь больше к пению цикад, чем к гомону голосов. Засыпал он вообще плохо, заснуть за столом для него абсолютно исключалось, но это знал, может, один Женя, но он помалкивал, а если и заговаривал, то только для того, чтобы все еще раз обратили внимание, что он, Женя, к кабанятине не притронулся, ел только овощи да еще грозился с завтрашнего дня начать голодать.

— Неделька поста — то, что мне нужно. В Москве ни разу не удалось… Суета там…

— Семь дней ничего не есть! — ужаснулась Надя Эдипова, толстенькая и прожорливая еще одна участница застолья. — Но это же пытка! Особенно для мужчины. Мужчинам нужно много есть, особенно мяса.

— Распространенное женское мнение — в корне ошибочное, — ответствовал презрительно Женя. — Это вам, женщинам, нужно, чтобы мы нажирались, да еще мяса, этого яда, который превращает человека в быка-производителя. Самому мужчине ни мяса, ни, строго говоря, женщин — не нужно. У него другое назначение.

Такой поворот разговора всем понравился — оживились, раздались одобрительные замечания. То ли по наивности, то ли чтобы поддержать интересную игру, Надя спросила с простодушным удивлением:

— Как не нужно? А что же ему нужно?

Все так и грохнули. Только Вадим выдержал роль спящего, хотя и ухмыльнулся внутренне. Женя тоже сохранил торжественность и серьезность — хотя Вадиму было абсолютно ясно, что все это чистой воды игра на публику. Женина воздержанность всегда зависела от настроения и количества зрителей. Он и мясо втихомолку ел, и водку — вот только что, на глазах пил совсем не по-йоговски. Фразеология насчет женщин и назначения мужчины отрабатывалась полгода назад — на недоумевающей Лене: так Женя подготавливал ее к разводу.

— Тебе, Надя, этого не понять, — переждав смешки, промяукал Женя.

Ее муж Костя Эдипов сверкнул глазами на Женю, повернул голову к жене и тихо, но внятно проговорил:

— Не будь совсем уж дурой. Помолчи.

Сам Эдипов, наладчик вычислительной техники, парень вообще мрачноватый и несловоохотливый, молчал почти весь вечер, хотя быстро опьянел, что можно было заключить из незначительного инцидента, происшедшего еще в начале вечера. Пили разбавленный спирт, настоянный на грецких орехах. Все причмокивали языками и восклицали, как это вкусно, «как коньяк!». Вадим попробовал, ему очень не понравилось, и он почему-то так и сказал, когда Эдик обратился к нему за похвалой. И пил неохотно, через силу — даже вылил несколько раз потихоньку рюмку, благо сидели на земле. А потом выяснилось, что этот «коньяк» из плохого гидролизного спирта загодя готовил для вечеринки Эдипов. И вот уже через час после начала Эдипов стал мрачно утыкаться взглядом в Вадима и придираться к каждому его слову. Вадим отшучивался, не понимая, и вдруг, после грозного замечания Эдипова: ездят тут всякие, то им не так и это не по ним, все понял и горячо извинился перед Эдиповым, говоря, что сразу не распробовал, что только теперь понял, что за замечательный напиток тот приготовил. Вмешался и Илья Лукьянович: «Ты что это, Костик?!» — с ласковой такой укоризной произнес он. И Эдипов замолчал окончательно, только сверлил непримиримым взором Вадима, пока тот не «заснул». Это была еще одна причина, почему все застолье в целом Вадиму не понравилось.

В конце, когда стали расходиться и по-пьяному, вразнобой стали обсуждать, что делать со «спящим» Вадимом (был даже план так его и оставить на холодке, только одеялом прикрыть), Вадим счел за благо «случайно проснуться» и даже потребовать трезвым голосом чаю. Попрощавшись и поблагодарив хозяев за «чудесный вечер», Женя и Вадим направились по домам: Вадим — к себе, в комнату для приезжающих, ключ от которой ему вручили еще днем и где уже стояли его вещи. Раздевшись, он лег и еще два часа слушал поющего за стеной Гену Воскобойникова, а за открытым окном — хор цикад.

Глава третья

1
— Подождите здесь, — сказал Вадим шоферу. — Я поищу его с передатчиком.

Вадим выскочил из «джипа типа «УАЗ» (так называли советский вездеход американские геофизики, наезжавшие в обсерваторию по программе научного обмена), перешел по утлому, подвешенному на тросах пешеходному мостику через каменный каньон, со дна которого доносился плотный шум горной реки, и полез по узкой тропе, круто поднимающейся по откосу противоположного берега. Давление шума воды на уши быстро спадало, нарастала тишина, которая стала полной, когда каньон скрылся с глаз за выпуклостью берега. Тогда Вадим остановился и включил кнопку «прием» в маленьком передатчике, висевшем у него на боку. Эфир шелестел, как папиросная бумага, но ничего похожего на сигналы вызова или голоса из этого шелеста не выделялось. Не выключая рации, Вадим продолжал свое восхождение, время от времени сигналя на ходу кнопкой вызова. Два длинных — один короткий.

Не успевал к установленному сроку Юрик Чайка — он вышел утром с таким же передатчиком, как у Вадима, по этому ущелью, летом непроходимому для машин. Была жара, ледники усиленно питали горные реки, прямо по руслу которых проходила часть автомобильной «дороги» — там, где крутые берега сходились почти вплотную. Задачи у них с Юриком были схожие. Оба должны были разведать условия приема и передачи радиосигналов УКВ в разные стороны от сейсмостанции Саит, где весь день сидел у приемника в душной «геофизичке» — автофургоне, напоминающем внешне душегубку, аспирант из Ташкента Миша. Со временем в тех пунктах, в которых им удалось добиться связи «на прямой видимости», будут установлены автоматические сейсмостанции с передачей сигнала по радио и его автоматической записью на магнитную ленту в централизованном порядке. Вадим уже выполнил свою часть работы. Ему было легче, в его ущелье машина, хотя и с трудом, прошла, сигнал был зарегистрирован за 30 километров без подъема на склон — неплохо для горных условий. Его ущелье было такое удачное — прямое, как стрела, насквозь просматривается.

Дорога становилась все более пологой, и Вадим шел уже, свободно переводя дыхание. Горы в косых лучах закатного солнца выглядели незнакомо и особо торжественно: палящий полдень, скрадывая тени, как бы немного принижает и обезличивает их. Во всяком случае, без конкуренции дневного светила горы явно выигрывали в монументальности.

Вертикали преобладали, все вокруг было устремлено к темно-синему небу, рождая чувство полета, особой легкости, что, впрочем, могло усугубляться и самым обычным голодом. Думать здесь о ком-либо плохо, относиться подозрительно казалось заведомо глупым, немыслимым делом. И Вадим поймал себя на том, что с какой-то даже размягченностью и симпатией думает о почти незнакомом человеке «из той шайки», которого сейчас разыскивает, слегка беспокоясь.

Здесь, в окрестностях Саита, они работали уже три дня, Вадим несколько раз пробовал «наводить мосты», помня о выступлении Юрика на семинаре в защиту Волынова, но тот откликнулся не сразу. Сначала он скучнел и мрачнел, как только речь заходила о Чеснокове и Лютикове. А потом, когда они как-то вечером пошли прогуляться вдвоем без шоферов и Миши из Ташкента, он серьезно, сильно заикаясь, ответил на очередной Вадимов «заход»:

— Я н-не знаю, как т-ты попал в эту компанию, В-вадим, но о Чеснокове у меня твердо сложившееся мнение. Д-дело вовсе не так обстоит, как т-тебе думается. Н-не два лагеря, а Чесноков — с ж-женой, конечно, п-плюс Жилин с некоторыми х-хозяйственниками, но это — с-согласись — н-не наука, и все остальные, почти, значит, все научники и большинство к-камералки. Лютиков — т-тоже фрукт, но раньше он хоть не з-заодно с Эдиком был, а теперь… Ты знаешь, что он тут заявил весной, в первую неделю п-по приезде? С-семинар был, оп-пять сцепились Каракозовы с Саркисовым, а Силкин с Ч-чесноковым. К-крик, шум. Все ждали, как он в-выскажется. В-высказался. Слышал?

— Нет.

— М-много потерял. Эффект б-был… А он л-любит эффекты. Встал, з-значит, все з-замолчали. Он еще в-выдержал, з-знаешь, чтоб мертвая тишина. И внятно т-так в-веско, к-красиво грассируя: «П-по-моему, картина, говорит, ясная, работа стоит потому, что коллектив с руководством не сработались».

— Что ж. Может, так оно и есть?

— К-конечно. Все так и думали, но до сих п-пор вот так открыто ни один не сказал — ни из н-начальства, ни из коллектива. Я даже, помню, подумал: во дает, м-молодец! Чесноков и Саркисов аж рты п-пораскрывали, смотрят на Женю в страхе, в-видно, решили, что он им нож в спину всаживает. И у многих т-такое мелькнуло, п-пока Лютиков паузу выдерживал, н-нагнетал эффект. А он помолчал и п-продолжил: «Если коллектив не сумел сработаться с руководством, то коллектив должен быть уволен». Улыбнулся об-баятельно и сел.

— Представляю, что началось!

— Вряд ли представляешь. Я такого и не видел никогда. Все с мест повскакивали, к-кричат всякий свое, ничего не п-понять. Саркисов держит руку поднятой — никто и внимания н-не обращает. К-когда чуть поутихло, Каракозов заявил, что он об этом семинаре немедленно напишет в Москву, в п-партком. А Олег Дьяконов — он, з-знаешь, редко сам в полемике участвует, на этот раз вскочил, в-весь белый, палец указательный упер в Лютикова, глаза сверкают: «Это, говорит, либо фашист по убеждениям, либо провокатор по натуре. А скорее всего и то и другое». А Женя с-сидит, как б-божок, пальчиками на п-пузе играет, головкой кивает, будто раскланивается на аплодисменты, — глаза закрыты.

Вадим засмеялся — так живо он себе все это представил.

— Эпатаж. Типичный балаган в его духе. Несерьезно. Странно, что все купились, поверили. Психи. А Саркисов что?

— Ш-шеф заставил н-наконец всех замолчать. И произнес речь, п-по ф-форме будто бы строго по отношению к Дьяконову и К-каракозовым — м-мало, мол, думают о н-научном лице обсерватории. И к Жене — зачем позволяет себе н-необдуманные в-высказывания.

— Вот видишь. Правильно.

— А сам б-был явно доволен. Т-теперь он вроде ни при чем, верховный с-судия, добрый дядя, к-который всех мирит. А политика-то п-прежняя осталась. Война идет. Все в нее втянуты. Даже с-станционники, хоть они и д-далеко. Кстати, с-спроси у Стива, хозяина нашего, как он относится к Чеснокову, Саркисову, Жилину, Карнаухову. Спроси, спроси. Глас народа.

— Да его и спрашивать не надо…

Стив сопровождал Вадима в экскурсии к эпицентру Саитского землетрясения, которое случилось после войны. Шли по тропе, причудливо петляющей среди хаоса глыб и обломков. Пока дошли до площадки, с которой открывался величественный вид на будто вскрытую гигантским скальпелем внутренность горы, разрубленной тогда пополам, и весь обратный путь Стив не умолкал. Вадим фотографировал, делал записи в книжке, в общем был занят делом, а Стива несло.

Более всего он честил… Карнаухова, того самого благодушного лысого сибиряка, что чуть ли не единственный понравился Вадиму на Эдиковом застолье. Карнаухов был непосредственным начальником Стива, заведовал снабжением всех станций полигона. Вот это-то снабжение осуществлялось, по словам Стива, не самым лучшим образом. Бывали перебои, и, главное, регулярность и качество снабжения прямо зависели от покладистости станционника, от его умения просить и услужить.

— Блатняги они тут все, — размахивал в возбуждении руками Стив. — Я как коммунист просто обязан вывести эту шайку на чистую воду. Я уже писал в партком, в Москву, они у меня тут попрыгают…

И рассказывал всякие истории: то горючего для движка Стиву не подбросили вовремя, то протухшее мясо пытались всучить.

Все это могло быть правдой и не совсем правдой, попахивало односторонностью и капризами. Возбуждение и некоторая бестолковость в манерах Богуславского настораживали: не из тех ли он, как говорили когда-то в редакции, «чайников», что любят покачать права по поводу и без повода, да и того… может, он, как говорят, с приветом? Все время твердит про какого-то пасечника местного, Багинского, который как будто и всех таджиков против Стива и его семьи пытается настроить, и вроде в заговоре с Карнауховым и Чесноковым, норовит его, Стива, выжить из Саита. Понять, при чем тут Багинский, посторонний для обсерватории человек, из сумбурных речей Стива было невозможно, все как-то путалось. Вырисовывался чуть ли не вселенский заговор против стойкого одинокого бойца Богуславского, что выглядело явным преувеличением.

В общем, Стив Вадиму, скорее, не понравился. Карнаухов — толковый, сдержанный — был заведомо симпатичней. И если для Юрика и «той шайки» Стив союзник и примерно плохо их дело.

Вадим не стал говорить этого Юрику, а решил однажды наглядно продемонстрировать идиотизм ситуации в целом:

— Ну, хорошо, у вас склоки и обиды. Но при чем здесь, например, я? Со мной на базе многие не здороваются, смотрят, будто расстреливают. Скоро жена приедет. Что, и к ней так? За что? Неужели не ясно, что все это глупо!

— Все с-считают, что Эдик привез ш-шайку, чтоб бой начать. Да он и начал. Причем чужими руками.

— Ты имеешь в виду синяки Лютикова и Силкина?

— И это.

— Насколько мне известно, там все были не совсем трезвые. Да и не полез бы Лютиков трезвый, я знаю. История дикая, он сейчас признает, что это было затмение, психоз. Вот если бы вы все…

— Признает он! Ну и что? Что изменилось? Двоих выжили в п-прошлом году — вы, заметьте, н-на их местах. Теперь очередь Волынова.

— Но ведь его утвердили!

— Д-да, наплевав в душу. Уедет он. Г-гордый, уедет, на то и расчет. Это с Ч-чеснокова все как с г-гуся вода, хоть каждый день п-плюй в него. Уедет Степа, а к ним — н-не придерешься, если что.

— Но ведь действительно давно нет интересных работ и публикаций. Эдик вроде этим озабочен…

— Вот к-как! Оз-забочен, некуда свою фамилию ткнуть. Нет, есть р-работы. Публикаций — нет, все в с-стол работают, начальству с-самое новое и интересное уже с год н-не показывают.

— Жуть какую-то ты рассказываешь. Почему?

— Да к-крадут же. В лучшем случае имя настоящего автора в хвосте поставят.

— Кто крадет — Эдик?

— В основном. Еще С-саркисов, конечно. Но против него никто и не в-возражает — прив-выкли уже за двадцать-то лет. Он ведь никогда ничего сам не д-делал. И не умеет — что ж требовать. Все это знают, и никто его фамилию в списке авторов н-никогда всерьез н-не воспринимает. Т-тысяча р-работ — и все в соавторстве, р-разве это серьезно? Эдик — другое дело. Д-да и з-за Женей числят т-такой грех.

«Они тебе порасскажут, — вспомнил Вадим предупреждение Жени. — Скажут, что я у Дьяконова идею диссертации слямзил». И Эдик… Эдик передал сцену: Дьяконов вошел к нему год назад в кабинет с Жениным авторефератом, швырнул его на стол, сам весь бледный. Лютиков очень заинтересовался почему-то именно здесь, переспросил, действительно ли, мол, бледный, и Эдик подтвердил, проявив неожиданную наблюдательность, точно подбирая слова, какой именно бледностью был бледен вообще-то очень смуглый Дьяконов, что Женю, кажется, очень развлекло… Бледный Дьяконов выкрикнул что-то о карманниках в науке, хлопнул дверью и выскочил. Вадим потребовал подробностей, и Женя очень толково объяснил, что об слямзить не могло быть и речи хотя бы по той простой причине, что вся диссертация — это чистые выводы из площадных статистических машинных обсчетов слабых землетрясений. «У меня не было идеи, а был чистый эмпирический результат. Идеями, гипотезами мыслит Дьяконов и прочие «чайники», — Женя повертел пальцем около виска. — Мы, как и Ньютон, гипотез не измышляем. У нас — результатики, чистенькие, хе-хе». Вадим читал диссертацию Жени. Она действительно была построена строго: данные — счет — выводы. Постановка задачи — предельно общая. В выводах и оказались, видимо, совпадения с идеями Дьяконова, чему надо было радоваться. Он сказал об этом, и Женя подтвердил: да, если б нормальное научное учреждение, а не заповедник пневых… хотя, добавил он, он сам никаких совпадений не усматривает. Дьяконов, мол, верит в детерминированный прогноз катастроф, а он, Лютиков, не верит. Здесь о Дьяконове забыли и заспорили — Вадим тоже верил в прогноз. Он и говорил в основном, его слушали — Эдик и Женя — с интересом, возражали слабо.

Так что был Вадим предупрежден и кое-что знал. Попробовал спорить с Юриком, но тот вызова не принял, замолчал.

Разговоры такого рода часто происходили вечером, после ужина, за долгим чаем, иногда в присутствии Миши Якубова, который за версту чуял своим дипломатическим ташкентским нюхом опасную тему и молчал.

Они сидели на дощатом помосте под навесом, на стеганых ватных ковриках-курпачи. Утром и вечером, сидя на этих ковриках, ели, ночью — спали в спальных мешках.

Под навесом было уютно. По столбам взбиралась виноградная лоза. Рядом смачно шлепались о землю перезрелые абрикосы. На них Вадим уже смотреть не мог — переел в первый же день. Смеркалось, журчал арык и веял приятной прохладой. Вадим хлебнул из пиалы зеленого чая. Нет! Не может так быть, как Юрик рассказывает. Они все тут немного свихнулись от жары, а также по причине отрыва от большой, настоящей науки. Их всех надо лечить — и Дьяконова этого пресловутого, и Лютикова, и Юрика. И Стива — хотя того, может быть, и поздно. А лекарство единственное — правда. И юмор. И он спросил:

— А вы тут — не того, часом? Самолюбие… Мнительность. Бывает, конечно, кто-то у кого-то слямзит мыслишку. Чаще всего ненарочно. Тесно живете и работаете, все, что делаете, переплетается. Но так же жить нельзя. Это полный ступор — в перспективе. Нельзя удерживать то, что наработал. Надо отдавать — всем и быстрее. В этом смысл научной работы. Нет, точно. Вы все здесь сдвинулись по фазе, чокнулись, одни больше, другие меньше. Я уже сказал это Лютикову и Чеснокову. И тебе вот говорю.

— Это есть, к-конечно, — ответил Юрик. — И всегда было. Тут такие скандалы бывают, к-как в к-коммунальной квартире. Но сейчас уже не в этом дело. А в чем — надо п-прочувствовать на себе.

— Не, свихнулись все, точно, — смеялся Вадим. — Шизики несчастные. Ну, меня вам не вовлечь в свой психоз, дудки!

…Вадима отвлек от размышлений слабый сигнал — два длинных — один короткий. Он поднес ко рту коробочку передатчика с усиком-антенной.

— «Наука-2», я «Наука-1», как слышите, прием.

— «Наука-1», я «Наука-2», где вы? — тихо, но чисто Юрикиным голосом ответила рация. — Я иду по тропе вдоль склона, д-до спуска к-к мосту около двух километров. Прием.

Вадим оглянулся: он шел вдоль реки, прошел не больше километра. Нужно поворачивать к склону. Среди холмов, поросших кустами и высокими травами, нетрудно разминуться.

— «Наука-2», поворачиваю к склону. Встречу вас у нависающей скалы. Как успехи, была связь с «Наукой»? Прием.

— Не очень з-здорово. Л-лез полдня все выше, пока не услышал «Науку». Но «Наука» меня не слышала. А у вас как? Прием.

— Все о’кей. Но у меня в машине как-никак большая антенна. Голодный? Прием.

— Н-нет. Т-там же сейсмостанция пока, с живыми людьми, Витька да Машка, жена его д-да п-пацанка трех лет. В-встретили меня: аг-га, г-говорят, м-могилыцик пришел, хочет нас автоматикой з-заменить. Очень с-смеялись, что я полдня точку с-слышимости искал. Это, говорят, на такую верхотуру приборы будете тащить? З-зачем, г-говорю, приборы? Кабель т-только к антенне, з-зато п-потом снабжать вас, д-дармоедов, н-не надо будет. Н-не рассердились на дармоедов — н-накормили. Прием.

Они обо всем уже поговорили, но все еще не видели друг друга. Инструкцию они, конечно, нарушили — нельзя болтать по радио что ни попади. Но вероятность, что из этой замкнутой котловины УКВ могут уйти куда бы то ни было, равнялась нулю.

— «Наука-1», я в-вас вижу, в-вы идете немножко не тем курсом. Л-левее, еще левее. Т-так, теперь смотрите вперед и н-немножко вверх.

— «Наука-2», я вас тоже вижу.

Через три минуты они выключили передатчики — слышимость в тишине горных сумерек была прекрасная и без радио. Еще через пару минут они встретились и радостно пожали друг другу руки, хотя виделись в тот день утром. Вместе они направились к машине, где шофер, наладив удочку, пытался тем временем надергать из ревущей реки форелей. Он с неохотой смотал удочку, машина тронулась на Саит.

Быстро пробежав километра четыре по плоской котловине, машина приблизилась к нагромождению обломков, дорога через которые была форменным мученьем. Разговор в машине стих, как всегда стихал при приближении к этому завалу. Но дело тут было не только в том, что разговаривать, ежесекундно рискуя откусить собственный язык, неудобно. По сути, дорога шла по поверхности огромной братской могилы. Там, внизу — засыпанный город, тысячи мужчин, женщин и детей, застигнутых катастрофой — гигантским выбросом камней и грязи. После главного толчка большого землетрясения, бушевавшего здесь тридцать лет назад, половина горы, нависшей над Саитом, рухнула и почти мгновенно достигла по короткому распадку полных жизни улиц. С тех пор и появилась здесь обсерватория, сначала в виде прообраза — крохотной экспедиции, потом — в виде целого геофизического комплекса со множеством постоянных и временных выносных точек для сейсмологических, наклономерных, геодезических и прочих наблюдений и замеров. Здесь должен был родиться прогноз самых страшных на Земле стихийных бедствий. Но прогноза все еще не было. А кое-кто из тех, кто должен был им заниматься, вместо этого темнили, смотрели ревниво, что там, у соседа, делается, спорили о приоритете, придирались к снабжению, сводили старые счеты.

Нет, к черту все, работать. Только работать!

С этим настроением и вернулся из Саита в Ганч Вадим, немало поразив своим решительным энтузиазмом предающегося меланхолии Женю Лютикова. В первую же встречу Вадим твердо сказал, что насчет Чайки — какая-то ошибка. Он — не «пневый», нормальный парень, желающий работать, «хотя и заражен этим вашим всеобщим психозом».

— Да? — удивился Лютиков. — Ну что ж, так и запишем. Может, и правда, ты, Вадим, займешься тут этим, примирением. Нам действительно трудно уже здесь отличить, кто прав, а кто нет. А ты свежий человек. Это хорошо. Особенно если иметь в виду осенние перевыборы…

На следующий день Женя неожиданно для всех, а особенно для Эдика, предложил Саркисову назначить Чайку начальником камералки — двух десятков лаборанток, занятых обработкой сейсмограмм. Столь же неожиданно Саркисов принял это предложение, — видно, осуществлять кадровую политику, исходя из Эдикового принципа «все плохие», было очень трудно. Чесноков досадливо бурчал «нахлебаемся мы с таким начальничком». Лютиков презрительно улыбался и рисовал красками портрет Вадима почему-то на фоне разрушенной кирпичной стены со свечой на дощатом полу.

Камеральные «девы» — всех возрастов, многие весьма бойкие — встречали нового начальника дружным смехом и шуточками такого сорта, что бедный заика ходил красным и смотрел затравленно.

2
Уже через месяц Вадим чувствовал себя в новой для него роли геофизика-сейсмолога намного уверенней, чем в первые дни. Он, вместе с Юриком Чайкой и Мишей из Ташкента, участник важного отчета по теме, подготавливающей будущую автоматизацию полигона. Прочитаны труды основоположников сейсмологии и отчеты обсерватории за последние десять лет. В одиночку совершено несколько геологических экскурсий по ближайшим окрестностям, как когда-то, с геологическим молотком и компасом, а также с ксерокопиями геологических схем из трудов академика Б. Б. Ресницына и члена-корреспондента А. Г. Крошкина, двух учителей Вадима-геолога, непримиримых противников по главному вопросу геологии. Здесь они тоже схлестнулись. Ресницын ничего не видит в регионе, кроме обычных контрастных вертикальных движений, только огромного размаха. Крошкин же еще двадцать лет назад картировал здесь длиннющий в сотни километров наклонный разлом по тому, левому берегу Рыжей реки. Этот, невиданных масштабов, надвиг южной, индийской плиты на северную, праазиатскую определяет, по Крошкину, и высокую сейсмичность района, и главные черты строения всей области. Вадиму попался на глаза старый отчет о совершенно необычном научном мероприятии. Устав от бесконечной распри двух геологических школ, Президиум Академии наук Таджикской ССР пригласил ведущих участников спора на экскурсию по всей трассе предполагаемого надвига. Интересно, что ни Крошкин, ни Ресницын не явились лично, вместо них были их лучшие ученики и последователи. Крошкинцев было меньшинство, но они победили. Большинство участников экскурсии признали то, что увидели их глаза: более молодые породы были явно подмяты более древними во многих обследованных точках. Обычное голосование решило вопрос: на геологических картах страны появился этот Надвиг, которого еще недавно, по господствующей догме, и быть не могло.

Сейчас это же самое увидел и Вадим. И хотя по литературе все как будто хорошо знал, все же личное знакомство с Надвигом добавило пару важных страниц в его отложенную отъездом в Ганч диссертационную работу.

То, что видят глаза Вадима-геолога, поразительно подтверждается новым для него сейсмологическим материалом. Сначала все как будто запуталось… Лютиков вытащил еще в первый день, когда разговоры шли в основном о синяках и шайках, толстую папку — каталог механизмов землетрясений, составленный предшественницей Вадима по этой теме Ирой Ураловой. Сверху лежала папка потоньше — текст ее диссертации, защищенной полгода назад, и два оттиска ее статей.

— Разбирайся во всем заново, — сказал тогда Лютиков. — Мы с Эдиком смотрели, смотрели — ничего понять так и не смогли. Интуитивно она, может, и в правильном направлении двигалась, но тогда и воспринимать это надо чем угодно, но только не мозгами. Совершенно не способна баба систематизировать материал. Если придумаешь, как его обработать, результат будет. Нет — черт с ним. Занимайся диссертацией. Или монографией о натурфилософах. Да оно и важней.

Одна из статей Иры привлекла особое внимание, потому что была написана в соавторстве с геологом, а именно с профессором Пиотровским, человеком, с которым у Вадима были давние и отнюдь не безоблачные отношения. Это он, Пиотровский, устроил тогда, семь лет назад, показательный разнос в ресницынской лаборатории статьи Вадима, впервые усомнившегося в основе основ ресницынской концепции, согласно которой движения в земной коре могут быть только вверх и вниз и ни в коем случае по горизонтали. В конечном счете из-за того разноса и вынужден был уйти на время из геологии Вадим… Вадим прочел статью Пиотровского и Ураловой, и ему стало ясно, почему ничего не поняли Лютиков и Эдик. Материалом для статьи послужил якобы вот этот самый каталог. Выводы из него делались геологические, в духе ресницынской концепции: вот здесь поднялось, здесь опустилось. Переход же от материала к выводам был насквозь фальшивым, искусственным. Большая часть механизмов землетрясений из каталога голословно, без всяких доказательств связывалась с поднятиями. Меньшая — с опусканиями. С горизонтальными движениями, вопреки всей мировой нынешней литературе, — насколько ее уже знал Вадим — не связывалось из каталога ничего, отсюда проистекал вывод, явно высосанный из пальца. Хорошие данные Ураловой и ложные выводы Пиотровского были между собой никак не связаны. Это отсутствие связи маскировалось сложностью и непроходимой громоздкостью выкладок и изложения.

Вадим разозлился. И злость помогла ему в работе.

При первом взгляде на эти полчища цифр могло охватить тихое отчаяние. Отчетливо понять, как выглядит наиболее современная модель того таинственного и еще никем воочию не виданного, что именуется очагом землетрясения, удалось не сразу. В голове выстраивалось что-то вроде насекомого с ножками-стрелочками. Одни стрелочки показывали сжатие, другие растяжение, третьи еще что-то совсем непонятное. В конечном счете стало ясно, что очаг большинство авторов воображает примерно как куб горных пород, зажатый в тисках на гигантском природном верстаке.

Правда, куб земных недр отличается от куба в тисках многим — и, прежде всего, тем, что в недрах сдавлены все грани куба. Если эти сжатия более или менее одинаковы, то куб достаточно устойчив, не разрушается. Вот почему под большей частью земной поверхности землетрясений нет или почти нет. Ибо землетрясение и есть разрушение куба…

Куб же дробится тогда, когда его грани сдавлены неодинаково сильно, — это происходит в поясах высокой тектонической активности Земли, например, на стыках гигантских плит-платформ, где глыбятся торосами горы. 15 миллионов лет назад там, где сейчас сидел над каталогами Вадим, началось столкновение плит древних праконтинентов Лавразии и Гондваны. Когда разрушается куб в недрах земли, по записям на группе станций почти всегда можно установить (этим и занималась Ира Уралова), какие грани куба испытали наибольшее сжатие, — ось, проходящую через центры этих граней, так и зовут коротко — осью сжатия, какие — наименьшее (ось, соединяющая их, считается осью «растяжения»). Третья пара граней соединена осью промежуточных напряжений.

Построив самую примитивную таблицу — «матрицу», мягко поправлял всякий раз Женя — ориентации осей сжатия и растяжения, Вадим сразу увидел, чего явно не захотели видеть Пиотровский и Уралова: те самые землетрясения, которые, по их мнению, свидетельствовали о поднятиях, не свидетельствовали ни о чем, кроме гигантского горизонтального сжатия, примерно по линии юго-юго-восток — северо-северо-запад, то есть в точности в соответствии с представлениями о движении континентов: в этом направлении придвигалась с юга плита Индии — и давила, и порождала рост гор и надвигание плит и землетрясения…

Женя и Эдик смотрели на таблицу в изумлении.

— Это, конечно, никакой не результат, — сказал Вадим. — По крупным землетрясениям то же самое известно уже лет десять. И значит, на эти десять лет мы здесь отстали. С такими представлениями, как в статье Пиотровского и Ураловой, в принципе нельзя приступать к задаче прогноза. Если движения вертикальные, то сильный толчок готовится на маленьком пятачке вокруг будущего эпицентра. Поди поймай этот пятачок. А если горизонтальные, то подготовка идет на огромных площадях, захватывающих десятки действующих станций. Тут и статистика работает, и вообще результат — достижим. Короче и грубее так: с мобилизмом прогноз возможен, с фиксизмом — нет. Тут надо выбрать раз и навсегда.

Эдик смущенно тер подбородок.

— Шеф виноват, — сказал он. — Он тогда что-то уж очень с Пиотровским подружился. Что я мог сделать? Несколько раз всех собирали и предостерегали, чтоб никакого мобилизма, плит и прочей ереси. Геологией накачивали только такой, — он кивнул на статью Пиотровского и Ураловой. — Сейчас и он смотрит иначе, и Пиотровский вроде перекрасился. А Ураловой нет. Так что жми, Вадим. Поле, считай, впереди чистое.

И Вадим снова пустился в мысленные манипуляции с каталогом из 1300 слабых и средних землетрясений Ганчского района, с кубом, зажатым в гигантских природных тисках.

Считается, что такой воображаемый куб всегда разрушается по диагональной плоскости — либо той, либо другой. Вскрывается в недрах плоскость разрыва, и по ней, как по зеркалу скольжения, половинки куба сдвигаются на некую величину — в зависимости от силы землетрясения и свойств горных пород.

Ориентация в пространстве трех осей главных напряжений, а также двух диагональных плоскостей — альтернативных «зеркал скольжения», характеризуется рядом цифр, которые и составляют «механизм землетрясений» — одну строчку в каталоге…

Как быстро убедился Вадим, основными недостатками таких каталогов были именно множественность параметров и неопределенность некоторых из них. Одни исследователи обращали особое внимание на ориентацию осей сжатия, другие — растяжения, считая их «главными», хотя они, по определению механизма, были равноправными, третьи мудрили с плоскостями разрыва — и тут было особенно много произвола, ибо в каждом случае приводились параметры двух из этих «зеркал», а поскольку в жизни могло сработать лишь одно из них, исследователь склонялся нередко к выбору того «зеркала», которое лучше соответствовало его теоретическим убеждениям или предрассудкам.

Этот массовый материал надо было обрабатывать методами математической статистики. Коэффициенты корреляции, дисперсия, то-се. В университете это проходили, зачет сдавали, но, во-первых, давно, а во-вторых, плохо. Мать, геолог с сорокалетним полевым стажем, не верила в новейшие математические ухищрения в геологии, она не раз ловила молодых геологов, увлекающихся формально-математической обработкой массовых данных, на грубых и глупых ошибках, и ей этого было достаточно для прочного и сильного предубеждения, передавшегося, отчасти, и сыну. Вадим слышал об «айсберг-эффекте». Некий американский географ подсчитал корреляцию (степень подобия) между двумя процессами — числом айсбергов у берегов Гренландии за 10 лет подряд и аномалиями, отклонениями среднемесячной температуры в июле за те же годы на берегах солнечной Флориды. Корреляция была положительная, 0,65, что послужило географу поводом для далеко идущих обобщений. Нашелся у географа научный противник, который не поленился и посчитал корреляцию между тем же числом айсбергов за десять лет и… числом запятых в труде географа-статистика на десяти страницах подряд. Корреляция получилась 0,81, то есть гораздо ближе к полной…

Но другого выхода не было, и Вадим погрузился в вычисления, стараясь не забывать об айсберг-эффекте и не увлекаться замелькавшими на первых порах призраками скорого решения.

Отупев от мельтешения цифр перед глазами, Вадим иногда ходил на берег Рыжей реки — страшноватого грязно-мутного горного потока, шум которого день и ночь висел над обсерваторией.

Считалось, что Рыжая вплавь непреодолима. И не голословно. За год до приезда Вадима реке бросил вызов гравиметрист Сорокин, пловец-перворазрядник. Несмотря на официальный запрет, он дважды переплыл реку, а на третий раз — утонул. Впрочем, Вадим знал, что сорок лет назад его мать, тогда еще студентка, переправлялась через Рыжую несколько раз с помощью бурдюка в сопровождении проводника-таджика. Но у тогдашних геологов не было другого выхода.

Однажды Вадим сидел на берегу, думал об этих мистических зеркалах разрыва, перебирая гальку. Галька была разная — светло-серая в крапинку — гранитная, иссиня-черная — базальтовая и роговиковая, рыжая — песчаниковая. Какая бы она ни была, галька, почти каждая, была пересечена трещиной-прожилком, заполненным корочкой кварца. Иногда прожилки ветвились, иногда шли параллельно.

Часто старый прожилок пересекался более новым, поздним. И вдруг Вадим осознал, что смотрит, перебирает плоскости разрывов давних-предавних землетрясений. Каждая из этих галек побывала когда-то в глубоких недрах в сплошной массе пород. Трещина разрыва, как молния, пронизывала скальный монолит, удар землетрясения сотрясал доисторическую земную поверхность, пугая каких-нибудь индрикотериев. По слабо разошедшейся трещине начинали сочиться глубинные растворы, затягивая, цементируя ее заново выпадавшим из раствора кварцем. Все эти жилки — трещины от древних землетрясений, все эти гальки — груды отпечатков миллионов доисторических подземных толчков.

Так абстрактное зеркало разрыва обретало плоть…

3
Все это время — ровно месяц — Вадим находился в тайном ожидании. То, что сейчас было Вадимом Орешкиным, не присутствовало в полном, комплектном виде в самом сейсмичном месте СССР. Ибо Вадим не мыслил себя без своей нынешней жены Светланы.

Было время, и не так давно, когда такого Орешкина не мог бы себе вообразить никто, и менее всего он сам. Быстро поняв — в первом браке, — сколь неудачно это у него получилось, и не в силах до поры ни примириться с этой неудачей, ни порвать с нелюбимой и абсолютно во всем чуждой женщиной, — прежде всего, из-за сына, Вадим Орешкин придумал себе идеологию, помогавшую ему существовать в невыносимом состоянии неопределенно долго. Стержнем этой идеологии был культ работы. Работа объявлялась не просто главным, а единственным содержанием жизни. Все остальное — отношения с друзьями, родными, отдых, развлечения, чтение художественной литературы, посещения выставок, театра, кино — допускалось лишь постольку, поскольку организм нуждался в разрядке и отдыхе, поскольку чувство долга и правила приличия еще никем не отменялись, поскольку общение и культура помогали в той же работе, поскольку развлечения нужны были нелюбимой, но все еще законной супруге и любимому сыну. Но даже и любовь к сыну в рамках этой идеологии была чем-то вроде неукоснительно выполняемого долга. Воспитание было слишком суровым, слишком практичным, слишком мало основанным на ласке и спонтанном, от души, порыве, и слишком много — на жесткой программе, том же культе непрерывной работы, максимального развития в минимальные сроки.

Из культа работы вытекало неуважительное отношение к остальным сторонам человеческого бытия — и прежде всего к браку, семье вообще и к женщине в частности. К любви…

Понятие любви из обихода было изъято вовсе — тем более, что им — явно всуе — злоупотребляла жена, называя во время скандалов любовью то, что возбуждало в Вадиме далеко не самые высокие чувства. Свой случай Вадим, себе в утешение, волей или неволей норовил распространить как можно шире, везде, в каждой семье, в каждом браке спешил увидеть признаки более или менее скрываемого или корни близящегося, прогнозируемого разлада, раздора, склоки, распада. Высокие слова и понятия типа «любовь» применялись — по этой системе понятий — в целях маскировки, драпировки грима на неприглядной истине, чтобы оправдать отсутствие простой добросовестности, которой одной — считал тогда Вадим — вполне достаточно для нормального существования человека — о счастливом и речи не было, ибо разумелось, что оно невозможно.

Жизнь не скупилась на примеры, подтверждающие Вадимовы гипотезы, и тщательно прятала все, что могло бы их оспорить. Жена по сути поддерживала Вадима в этих теоретизированиях. Во-первых, она своей программы не имела, а во-вторых, эти взгляды были ей удобны, поскольку позволяли не выглядеть каким-то исключением, монстром, выродком. В-третьих, они вязались с ее природной неприязнью и завистью к людям (она могла ни с того ни с сего возненавидеть кого угодно, хоть ребенка, если чувствовала хотя бы малейший признак того, что ее раскусили, оценили не по тому, как она себя подает, а по ее истинному содержанию).

Вадимову же ироническую неприязнь, брезгливость к вздорности, лживости, истеричности, глупости, тщеславию, меркантильности, неспособности посвятить себя делу — неприязнь, порожденную ею же, она со временем научилась умело обращать на женский пол вообще. Если все женщины такие, то и ее «маленькие слабости» вполне простительны. Впрочем, она искренне ненавидела именно женщин, ибо мужчины как-никак вполне ее привлекали, а любая из женщин, которая могла оказаться лучше ее, во-первых, отвлекала от нее мужчин вообще, а во-вторых, в частности, могла отнять у нее ее главную собственность — мужа. И не было предела ее злоязычию и изобретательности, если появлялся малейший намек на то, что какая-нибудь женщина — пусть даже самая безобидная, пусть даже родственница (так было, например, когда появились жены у младшего брата Вадима и у ее собственного младшего брата) — способна вызвать самую обычную человеческую или родственную симпатию мужа. Это было нарушение идеологии, принципа — со всеми вытекающими отсюда опасными последствиями. И подлежало немедленному искоренению.

И хотя Вадим знал, что на девять десятых ее злобствования просто грязная выдумка, что-то из большой лжи прилипало, природная брезгливость брала верх. Хрен редьки не слаще. Все женщины вокруг были инвариантами его Марины, с ними надо было держать ухо востро.

Вот почему не было и не могло быть серьезного увлечения у Вадима в переломную эпоху его жизни, хотя и вернулся он тогда в пять утра явно от женщины, чего и не отрицал. Выскочив через полчаса из дома «со следами беспорядка в туалете», как сказал бы романист прошлого столетия, и что для нашего столетия было бы сказано слишком мягко и бледно, он туда уже более не возвращался. И год понадобился ему на медленное исцеление от болезни, имя которой — несчастливый брак. Две женщины помогли ему тогда исцелиться. Есть ли его вина в том, что он не смог тогда по-настоящему полюбить ни ту, первую, замужнюю грешницу, послужившую поводом для его ухода? Ни вторую, разведенку, которой он испугался, когда дело явно пошло «к венцу»?

Вадим в то лето все еще работал в редакции приключенческого журнала, приютившей геолога Орешкина после его разрыва с академиком Ресницыным. И однажды в редакцию заглянула бледная, после только что перенесенной операции аппендицита и внутреннего кризиса, красивая, с черными вьющимися волосами и большими добрыми черными глазами дипломница педвуза Света, думавшая обращением к журналистике разрешить собственные сомнения в правильности избранного ею жизненного пути. Света стала делать маленькие заметки для отдела информации журнала, к Вадиму потихоньку обращалась за подсказкой и советом. Потом они сразились в пинг-понг, и Вадим чуть не проиграл, но все же не проиграл. А через полгода после знакомства, придя к Вадиму в гости для встречи старого Нового года, Света по его просьбе из квартиры уже не ушла. Они стали мужем и женой. И тут Вадим узнал то, что до сих пор, несмотря на относительную опытность, было ему неведомо. Где бы он ни находился, чем бы ни был занят, какая-то часть его существа, души теперь постоянно была подключена на Свету: где она, что делает, получается ли урок (Света преподавала в школе физику), как себя чувствует (взялась одно время простужаться по дороге в школу на платформе электрички). Культа работы больше не было, но, как ни странно, работа нисколько не пострадала. Получился даже какой-то рывок, и без особой натуги. Именно в это время Вадим написал свою книгу о геологических ритмах и начал — в Институте философии природы, где был активным внештатным участником крошкинского семинара, свои изыскания о германской и русской натурфилософии. Само то, что дома мир, радость, любимый человек, как бы удесятеряло силы, подхлестывало мысль, хотя прямого сотрудничества не было.

— Я бы на каждой статье ставил твое имя как соавтора, — смеялся Вадим, — но разве Музу можно считать соавтором?

Часто Вадим заезжал за Светой в школу, и они ехали домой вместе, на электричке или на перекладных, на метро и автобусе. Автобус брали с бою — бирюлевские не признавали никаких очередей. Их сдавливало, прижимало друг к другу так, что ни пикнуть, ни вздохнуть. И им это нравилось, хотя пришивание оторванных пуговиц было почти ежевечерним занятием.

Конечно, чуда, полного перерождения Вадима еще не произошло. По-прежнему на первом месте формально числилась работа, по-прежнему высокие слова вслух не произносились — они заменялись более обыденными, приземленными эквивалентами, может быть, из какого-то суеверия, боязни сглазить, но за этой внешней сдержанностью была уже не холодная пустота, как раньше, а нечто иное. Причем это иное не просто  б ы л о, а  с т а н о в и л о с ь, р а з в и в а л о с ь, обрушая с того, прежнего, замороженного Вадима одну заскорузлую корку за другой, наросты, сталактиты и сосульки, обнажая что-то давнее, молодое, забытое, а может, и вовсе новое, никогда еще не соприкасавшееся с белым светом. На одном из этапов этого оттаивания сам собой всплыл вопрос о совместном броске куда-то далеко.

Вадим все чаще рассказывал Свете про дальние экспедиции, в которых прошли его детство, юность и первая молодость. Тюмень, Забайкалье, Тикси, Казахстан, Урал. Света слушала, спрашивала, завидовала. Постепенно эти разговоры превращались в планирование того, как это у них, вместе, будет. Вадим уволился из журнала, перейдя на ставку к Крошкину, но и это было не то — в две-три короткие командировки он съездил один, что ему не так уж и понравилось. Тут и подоспел бывший симбионт Женя со своим предложением насчет обсерватории. Это было как раз то, что нужно.

Света задерживалась в Москве из-за процедуры увольнения с прежней работы, для школьного учителя это оказалось более сложным, чем для академического эмэнэса. Наконец, пришла долгожданная телеграмма. Ее принес утром Эдик вместе с готовым командировочным удостоверением на три дня в Душанбе:

— Ну, встречай свою ненаглядную. Наконец-то. Вон с лица спал весь, как истомился.

А Женя Лютиков затуманился, запечалился, завздыхал о том, как судьба развела его в разные стороны с Леной, Вадимовой кузиной, и о своем нынешнем печальном одиночестве, которое, возможно, продлится до самой его, Жениной, смерти. Но Вадиму некогда было его слушать. Он рвался в аэропорт — Света прилетала в Душанбе завтра, но на месте не сиделось, нужно было действовать, бежать.

Через два часа он уже бродил по Душанбинскому базару, в огромном количестве закупая дыни, арбузы, виноград, соленые косточки урюка и еще всякую вкусную всячину, чувствуя себя восточным владыкой, которому надлежит встретить по первому разряду и накормить сказочно свою заморскую невесту. Принес все это, корячась, на перевалочную базу обсерватории в Душанбе к Анне Яковлевне и снова побежал в город, вспомнив, что забыл купить, заполняя деятельностью время, чтобы обезболить, рассосать чудовищное нетерпение, превращавшее минуты в часы. И вечером долго не мог уснуть, на все лады представляя себе, предвкушая завтрашнюю встречу.

…О внешности и прочих достоинствах своей первой жены Вадим не задумывался, потому что это его не интересовало в полном соответствии с основными принципами его тогдашней идеологии. О внешности Светы Вадим сразу, еще вначале решил, что если и есть кто-то прекрасней, то где-то за морями, потому что не попадалось. Да и сейчас, после двух лет совместной жизни, знакомя жену с кем-нибудь, проявлял нечто вроде конфузливой предупредительности: демонстрируя Свету, он уже тем самым как бы хвастал своим дьявольским везеньем, а хвастать нехорошо. Перед женщинами же было просто постоянно неудобно, приходилось подчеркнутым вниманием компенсировать их заведомый, безнадежный, на его взгляд, проигрыш рядом с красавицей женой.

Сейчас, когда Света показалась наконец наверху трапа (московский самолет подали к самому аэровокзалу), рядом со стюардессой, вполне до этого момента привлекательной, хорошенькой, Вадиму было немного странно, почему все вокруг не затихли, не застыли, пораженные, не упали в обморок, наконец. Потому что сверху спускалась, издали улыбаясь не кому-нибудь, а ему, Вадиму, вся красота мира, и это была его, Вадима, законная жена!

Часть вторая

Глава четвертая

1
Проведя переаттестацию Волынова и назначив Чайку начальником камералки, Саркисов собрался в Москву. Об этом сообщил Свете и Вадиму Женя во время очередного вечернего чаепития.

— Я ему: «Как же вы уезжаете, Валерий Леонтьевич, ведь выборы на носу? Неужели, говорю, вы думаете, что меня и Орешкина удастся провести без вашего нажима? Для чего тогда сыр-бор затевали?»

— Ну, а он? — Вадим поморщился. Ему вся эта затея продолжала не нравиться, да и не хотелось ему, по правде, ни на какую общественную работу, ничего не хотелось, что могло оторвать от письменного стола.

— Знаешь, со старичком нашим что-то происходит. Я еще тогда, на переаттестации Волынова, заметил. То ли больной он, то ли о душе своей бессмертной задумался. И то и другое — не ко времени. Потом, говорит, потом, а что потом, когда потом — уж раз пять этим «потом» и меня, и Эдика отфутболил.

Эдик оказался легок на помине. Постучался и вошел. Разулся у вешалки, прошел в носках к столику.

Орешкины недолго прожили в двухкомнатной квартире, где у них не было ничего, кроме пары спальных мешков на полу. Когда закончился ремонт однокомнатной квартиры, они переехали туда и постепенно, с помощью Жилина и Эдика, собрали кое-какую мебель — диван, письменный стол, стул. Проблему обеденного стола решили просто и в соответствии с местным национальным колоритом поставили низенький топчан, объявили его — не совсем точно — дастарханом, накрыли клеенкой, опоясали со всех сторон длинным узким таджикским ковриком-курпачой, на который садились сами и сажали гостей при чаепитиях и трапезах. Всем очень понравилось, в том числе и гостям, на полу было прохладно и как-то особенно уютно и непринужденно, а обувь здесь и без того было принято снимать — этот восточный обычай быстро перенимали все приезжие.

Итак, Эдик разулся, занял свое, уже постоянное место на курпаче и одним махом осушил налитую Вадимом пиалу зеленого чая.

— Уф. В горле пересохло. Час с преподобным нашим препирались. Ничего не добился. Его кто-то накрутил, точно говорю. Работать, говорит, больше надо. Вы тоже, говорит, о прогнозе думать не хотите.

— Пойти, что ль, вместе на него завтра надавить… — почесал в стриженом затылке Лютиков.

— Ничего не выйдет. Поздно. — Чесноков говорил сумрачно и не без некой драматургии; слышались нотки то ли торжественности, то ли торжества в голосе — торжества человека осведомленного над неосведомленным. Лютиков этот малозаметный сигнал принял немедленно и уставился на Эдика немигающими своими глазами.

— Не темни, Эдик, — процедил он, — у меня от твоих фокусов голова трещать начинает. Выкладывай, что там, или иди темнить в другое место.

— Кто темнит? Кто темнит? — надул губу Эдик. — Шеф темнит, это да, так ничего мне толком и не сказал. А вот Штукасу велено в три часа ночи с полным бензобаком быть у двери нашего всевышнего.

— Бежит, подлец, — даже как бы обрадовался Лютиков, блеснул широчайшей белозубой улыбкой. — Да ради бога, скатертью дорожка. Лично я, кроме живописи, ничем здесь более заниматься не буду. Местком — к дьяволу. Да и у Вадима нет больше резона лезть в парторговский хомут. У него есть дела поважнее. Как твоя монография о натурфилософах, Вадик?

— Помаленьку, — лаконично ответил Вадим, поскольку вопрос, по форме обращенный к нему, был на самом деле некоей фигурой в диалоге Лютикова и Чеснокова.

И эта фигура достигла цели. Эдик весь покраснел. Вскочил и метнулся к двери, беззвучно открывая и закрывая рот, начал торопливо, судорожно, не попадая, запихивать ноги в башмаки. Похоже было, что за стеклами очков блестело что-то вроде больших мутных слез.

— Спасибо, спасибо, ребята, — прыгающим голосом хрипло пролаял он. — Спасибо, соратнички. Отплатили за все, не поскупились. А мне что, больше всех надо, что ль? У меня тоже свой хлеб есть. И пошли вы все…

Он выскочил, хлопнув дверью так, что дом заходил ходуном. Все трое смотрели ему вслед. Света непонимающе (она вышла на секунду на кухню, не слышала всего диалога, все было мирно, и вдруг — трах, бах, да и мужчина в слезах — зрелище малопривычное). Вадим — изумленно. Женя безмятежно, даже лучезарно.

— Плачет? — Вадим все же не верил собственным глазам.

— Конечно же плачет, голубчик Вадим. А что делать бедному, беззащитному начальнику, когда его обижают злые, нехорошие подчиненные? Только плакать. Другого выхода нет. Ты уж, Света, извини, что я предоставил тебе возможность присутствовать при столь душераздирающей сцене.

Минуты две чаепитие продолжалось в молчании.

— Жень, а может, Валерий Леонтьевич прав? — вопрос задала Света, и Женя в удивлении воззрился на нее. — И правда, что-то интриг много, а прогнозом — вы же сами с Эдиком говорите — никто не хочет заниматься. Но и мы ведь не занимаемся.

— Да, Жень, — поддержал жену Вадим, — похоже, и не собираемся заниматься. А тогда странно: зачем все эти планы и интриги?

Женя сидит на курпаче, на своем обычном месте, у стены, ноги по-турецки, вернее, по-йоговски, под себя, стриженая голова откинута к стене, чистый без морщин выпуклый лоб сияет, отражая свет электрической лампочки, глаза полузакрыты, улыбается таинственной снисходительной улыбкой.

— Товарищи не понимают. А не понимают, потому что сваливают в одну кучу совершенно разные вещи. Первое. Для чего мы здесь?

Вадим и Света переглянулись. Как ни странно, в двух словах на этот вопрос ответить было нельзя.

— Товарищи не знают! — Женя поднял указательный палец. — Вернее, забыли. Так вот. Если отбросить в сторону всякие мелкие, несущественные различия, мы все здесь для одного: чтобы хорошо, свободно пожить, делая только то, что хочет душа, — и ничего больше. Там, в Москве, у нас этого не было, и потому мы устремились сюда. Возражения будут?

И опять супруги Орешкины, переглянувшись, промолчали. Возразить хотелось. Но, как это часто бывало, лютиковские формулировки, интуитивно неприемлемые, содержали нечто, что оспорить было трудно.

— Так. С этим ясно. Второе. Что нужно для осуществления нашей величественной цели? Нужны некоторые усилия, некая предварительная возня, обустройство, расчистка плацдарма. Это то, что ты, Света, именуешь интригами.

— Если интрига становится основной формой деятельности, то где уж тут свободе…

— Согласен, — не дал договорить Вадиму Женя, — Именно поэтому я, как только выясняется, что начальство, обещавшее нам все, лезет в кусты, первый даю отбой. Раз полный эдем в сжатые сроки неосуществим, в интриге отпадает надобность. Захотим — уедем. Не захотим — построим свой, маленький эдемчик в масштабе нашей веранды, раз в масштабе обсерватории не выходит. Нас трое, и, пока мы вместе, нас пальцем никто не тронет. И третье. Прогноз. Да кто ж мешает тебе, Света, и тебе, Вадик, заниматься прогнозом, если это и есть то, чего в сей секунд жаждет душа. Да ради бога. Если же вам стало жаль Эдика или Саркисова с их якобы заботой о прогнозе, то выкиньте это немедля из головы. Начнем с того, что они в него не верят. Ну, это правильно. Читал мою доблестную диссертацию? Хе-хе. Вероятность — да, а детерминированный прогноз… Тогда-то там-то столько-то баллов. То же самое, что точно рассчитать траекторию электрона. Миф. Но требуют именно такого. И деньги дают — под такой прогноз. И он им, хоть они в него и не верят, нужен, чтоб получать — людей и деньги. Мне он совсем не нужен, так я хоть не мешаю людям, тем, кто в эту химеру верит. А они? Вон в ущелье Помноу знакомец мой старый Хухлин. Он верит и готовит сейчас большой эксперимент по прогнозу такого именно рода. Ну, о сути говорить не будем, по-моему, пустой выпадет номер. Но эксперимент масштабный, под личным контролем вице-президента академии, совместно с физиками — Институтом энергетических проблем. Саркисову строго-настрого велено поддерживать. Так Хухлин чуть не каждый день начинает с того, что приезжает ругаться с Саркисовым и Жилиным, — тянут и подводят с транспортом и со снабжением, как только могут. И все потому, что Хухлин — вне хозяйства Саркисова, он сам по себе, а значит, его успех — если он будет, н е  н у ж е н, даже вреден. Поняли? Вот так здесь радеют о прогнозе. Кстати, если тебе, Вадик, интересно, съезди в Помноу, к Хухлину, посмотри, что там делается. Отвлекись.

На все, что говорит Женя, Вадим привык делать некую скидку. Сейчас Женя раздражен, зол на Саркисова и Эдика и, не исключено, преувеличивает. В другой раз — и тому были примеры — в хорошем расположении духа выскажется значительно мягче, теплей, во всяком случае, без этого обнаженного цинизма. В то же время Вадим не раз уже имел случай убедиться: за подобными беспощадными оценками что-то есть. Женя весьма наблюдателен и очень чутко регистрирует человеческие слабости. Именно слабости — достоинства его интересуют значительно меньше. Как правило, он и в достоинствах ищет подоплеку — корысть или слабость. Во времена «симбиоза» с Женей — на холостяцких московских снимаемых квартирах, а потом и на двух службах — Вадим часто убеждался: привычно, с ходу сформулированные Женей для некоторых типажей острые ярлычки-характеристики часто — не всегда, но часто — оказывались в целом близкими к тому окончательному суждению, которое формировалось в Вадиме годами — с увлечением и разочарованиями, сомнениями и терзаниями — «бесполезной тратой нервной энергии», по выражению Лютикова. И все же целиком перейти на Женин обычай с ходу сортировать людей и тем экономить энергию, Вадим не смог и не захотел. Обычай этот сводился, по сути, к разделению человечества на немногочисленную «элиту», действительно внутри себя сложную, многообразную, «системную» в развитии и проявлениях своего «я», — сюда Женя относил конечно же себя, очень милостиво — Вадима, еще двух-трех людей из своей биографии и десяток знаменитостей из мировой истории — и прочих. Этих прочих Женя непринужденно рассовывал по полочкам несложной своей классификации «по зверотипам» — из кошек, из свиней, из птиц — изредка, если уж Вадиму весьма наглядно удавалось ткнуть его носом в какие-то явные несоответствия, лишь соглашаясь перекинуть спорный типаж с одной полки на другую. Так или иначе, Женины откровения в тот вечер всерьез расстроили Вадима и Свету, после ухода Жени они некоторое время удрученно молчали. У обоих ворочались в головах сомнения: может быть, «влипли» они — и весь этот бросок на край света может кончиться не так, как им бы хотелось, и гораздо раньше. Но каждый предпочел оставить свои сомнения при себе.

…В эту ночь Свете приснился первый профессиональный геофизический, как потом шутили, сон. Гуляет будто бы она по дельте Кабуда, при впадении его в Рыжую, — там, где с Вадимом уже два раза гуляли, только в этот раз без Вадима. Разлившись на три десятка проток, Кабуд потерял всю свою ярость. Каждая протока тихая, голубая, прогретая солнцем, часами можно бродить босиком, окунаясь, как в корытцах, в небольших бочажках, чтобы спастись от перегрева. Если постоять, рыбки-малявки наплывают и пощипывают за ноги на всякий случай, вдруг съедобное. Так все во сне и было, только без Вадима, и вдруг загремел вертолет, подлетел, круг сделал и сел на гальку прямо рядом со Светой, в десяти метрах. Оттуда вышел седоватый со знакомым таким лицом, похожий почему-то на Дьяконова — главаря «той шайки», против которого особенно предостерегали и который со Светой был очень даже вежлив, сейсмограммы помогал ей из лентохранилища таскать. Но вроде и не он — повыше, да и одежда необыкновенная — красивый светлый комбинезон как у космонавта. Подошел к Свете, вежливо поздоровался, спросил, кто она, что здесь делает. Света сказала, что в Ганче, в обсерватории, вместе с мужем занимается землетрясениями.

— Ну и как, — улыбнулся вертолетчик, — были землетрясения?

— Нет! Ни разу при мне не было, — пожаловалась Света.

— Ничего, — утешил вертолетчик. — Скоро будет.

— Когда? — спросила Света.

— Десятого сентября. — Незнакомец вдруг смутился и в смущении своем опять стал похож на малознакомого и таинственного главаря «той шайки». — Только это секрет. Не говорите никому, ладно?

— Ну, как же… А Вадику можно?

— Нет, нет! Прошу вас. Не говорите. А то большие будут неприятности.

Вертолетчик огляделся, потом неловко распрощался и направился к вертолету. Тот взревел и поднялся. В открытой двери еще раз показалось полузнакомое лицо с прижатым к губам пальцем.

До десятого сентября оставалось две недели.

Над сном посмеялись — сначала Вадим со Светой, потом Женя, Жилин, Эдик со своей Зиной, Карнауховы. Женя и Чесноков особенно потешались над сходством незнакомца из сна с Дьяконовым. Тот, оказывается, был энтузиастом настоящего детерминированного прогноза, претендовал на то, что близок к решению проблемы, без малейшего, по их мнению, на то основания. И хотя все шло смехом, было ясно: десятого сентября все, кто в курсе, будут ждать…

— Все-таки детерминированный прогноз, да еще какой точный, — сказал Женя. — С наукой не выходит, так хоть во сне… Подождем, посмотрим.

2
Однажды Вадим, выйдя на аллею, ведущую к камералке, наткнулся на Кота, жившего в доме напротив. Возможно, он, поздоровавшись, прошел бы дальше, на работу, куда и собрался, но вся штука была в том, что Кот сидел на корточках около мотоцикла и копался в нем. Сам еще недавно заядлый мотоциклист, Вадим присел рядом, быстро вошел в курс ремонтных работ и уже через четверть часа, вооружившись отверткой, с руками по локоть в масле самозабвенно копался, вместе с Котом, в двигателе «Восхода», год уже, как выяснилось, ржавевшего без пользы под окном у Толи Карнаухова, который разрешил Коту, если сможет починить, ездить на этом старом драндулете.

В этот день Вадим не присел к письменному столу. Зато еще засветло железный конь ожил, затарахтел. Кот и Вадим каждый сделали по кругу, испытывая транспортное средство. Механизм работал неплохо, и Кот предложил сгонять на радостях в Ганч за бутылкой. В магазин попали после семи, но рублевки сверх цены оказалось вполне достаточно, чтобы бутылку вынули из-под прилавка. Помчались назад, вел Вадим, сзади сидел, прижимая нежно к себе бутылку, Кот и, между прочим, сообщил Вадиму, что едет на неделю в ущелье Помноу, на подмену, — прежний станционник уволился и уехал в Россию, а пара новеньких уже нанята, но все еще не приехала из Алма-Аты. Вадим сразу же вспомнил об эксперименте, который проводится в Помноу Хухлиным, да и вообще: надо же и самому хорошенько узнать, как добывается вся та первичная информация, из-за которой столько потом копий ломается, на основе которой делаются открытия и диссертации. Ну и, кроме того… Развеяться. Правильно Женя вчера сказал.

— Жену берешь? — спросил он Кота.

— Да что ты! Она никогда в жизни на станцию не поедет. Нет, один. Ничего, я привык.

— А если я с тобой?

— Не шутишь?

— Нет, вполне серьезно.

Кот аж взвыл от восторга.

— Ну, Вадик, молоток! Заметано! Спальный мешок есть?

— Есть! Я же в Саите работал, тогда и взял, не вернул еще.

— Порядок!

Вопрос о том, где распить бутылку, не обсуждался — подкатили, конечно, к Вадиму. На стук мотора высунулся Женя, у Светы уже был готов ужин. В хорошем настроении просидели вечер, попили чаю. Женя одобрил намерение Вадима, но не выразил желания присоединиться.

— Это не для меня, ребята, — экзотика, отсутствие удобств… Да и не люблю я это ущелье. Помноу — это где вода соленая и москиты заедают? — спросил он Кота.

— То самое.

— Благодарю покорно. А ты, Вадик, езжай и будь там, сколько хочешь. Если Эдик вякнет, я ему, миленькому, вякну.

Света воззавидовала. Но ее, посовещавшись, решили не брать: в Помноу и впрямь условия трудноватые, да и работы ей и Эдик, и Вадим, и Женя накидали много.

На другое утро на дорожке между домами Кота и Вадима остановился грузовик, в который они с помощью шофера погрузили продукты, полученные на обоих на складе, мотоцикл и спальные мешки. Погрузившись, сели и поехали. Не доезжая Ганча, свернули на мост через Рыжую реку и тут же — на пыльный лёссовый проселок. Дальше было полчаса езды по тряской дороге. Даже на скорости, несмотря на ранний час, было жарко. Ущелье до самой станции было абсолютно голым, выжженным, вытоптанным, видимо, скотом еще в начале лета — сейчас не было видно ни одного живого существа. Слева у высокого красноватого глинистого обрыва показались палатки, две грузовые машины, бульдозер, катушки с кабелем и еще груда каких-то железяк. Копошились люди.

— Хухлинские, — кивнул головой Кот. Они сидели оба в кузове на разостланном брезенте, этим кончилось взаимное вежливое препирательство, каждый сажал другого в кабину, в результате оказалось, что оба в кабине ездить не любят, а в кузове обожают. — Потом сходим к ним.

Пробежав еще с километр, машина остановилась у группы маленьких домиков-вагончиков. Станция была обнесена штакетником. Но никакого подобия сада или огорода, как на других станциях, — пыльный пустырь, как за оградой, так и внутри нее. Выскочила комичная бочонкообразная собака на кривых коротких ножках с нелепо приставленной большой мордой немецкой овчарки. Собака не лаяла — виляла хвостом и тыкалась мордой в ноги. Вылез, зевая, какой-то малый, поздоровался, помог выгрузить мотоцикл, поднял с крыльца заранее, видимо, увязанный рюкзак и тут же полез в машину, бросив через плечо:

— Ленточку проверьте, кажется, скоро менять.

На лице малого было написано облегчение. Он даже не оглянулся, когда машина разворачивалась, весь был устремлен туда, в долину, к выходу из прокопченного, жаркого ущелья.

Наверное, всю дорогу до базы малому здорово икалось, ибо, войдя в жилой вагончик, Кот и Вадим обнаружили настоящий холостяцкий хлев — немытую посуду, грязь, огрызки и объедки, в лучшем случае завернутые в бумажку и рассованные по углам. Мухи клубились.

Потом выяснилось, что и Кот и Вадим без жен тоже способны довольно быстро обрастать грязью. Но все же не до такой степени… И потом: одно дело своя грязь, другое — чужая. В общем, помянув уехавшего недобро и раз и два, мужики занялись приборкой. Кот сбегал в вагончик, где в полной темноте световые «зайцы» сейсмографа чертили на медленно движущейся ленте высокочувствительной фотобумаги свои автографы, убедился на ощупь, что часа два беспокоиться нечего, ленты хватит, — и вызвался мыть полы. Вадиму оставалась посуда.

— Для полов и посуды воду брать из речки, — сказал Кот. — Здесь, во фляге, — питьевая. До завтра хватит.

Накипятили воды, прибрались, помыли посуду. Когда бегали на речку за водой, Вадим заинтересовался: почему из речушки Помноу пить нельзя. Попробовал на язык: да, вода неприятно щелочного соленого вкуса, сырой штукатуркой припахивает. Поток перекатывал какие-то белые камни причудливой формы. Вадим вынул парочку, ковырнул ногтем… Это был гипс. Вода прямо на глазах лепила из него фантастические абстрактные скульптуры. Целое ведро этих скульптур набрал у реки Вадим и все потом выбросил — ибо, освоившись, пройдя позже по реке десяток километров вверх, к ледникам, нашел гораздо более выразительные.

Потом меняли ленту, потом готовили обед из концентратов и консервов, опять мыли посуду. Потом в душной фотолаборатории проявляли ленту, промывали и сушили ее. Дел было немного, и они были несложные, но плотно занимали весь день. И весь день под ногами у обоих путалась толстая нелепая дворняга, глядя преданными глупыми глазами.

— От не люблю ж я таких бесполезных собак, — приговаривал Кот, переходя порой на «запорижский» акцент. — Ни полаять толком, ни на охоту — и для чего их только заводят? Только жрать и может.

Однако ж, ругаясь и ворча, не забывал после еды что-то отнести и в собачью миску.

Небо еще ясно голубело, и горы там, у выхода из ущелья, золотились, залитые солнцем, а на домики станции уже пала тень от нависающего огромного обрыва, начинающегося прямо за речкой, и сразу, внезапно, изнуряющая жара сменилась прохладой, приятной только в первые десять минут. Из глубины ущелья, от сахарно-белых уступов так называемого Соленого хребта, одного из северных отрогов Памира, повеяло ледяным сквознячком. Горы есть горы, и сентябрь уже начался…

Кот и Вадим быстро облачились во всю почти наличную теплую одежду и постарались побыстрей закруглить все дела, связанные с пребыванием во дворе, из которых главным было — запустить движок, собственную маленькую электростанцию. С этим пришлось повозиться, движок тоже был в плачевном состоянии, возможно, уже с неделю не заводился, так что опять «незлым тихим словом» помянут был уехавший подменщик. Но бывалые мотоциклисты справились и с этим делом. Мотор издал рев, тысячекратно отраженный от обрывов, и ручеек энергии побежал в аккумуляторы. Вспыхнула бледной пока — на фоне залитых солнцем вершин — искоркой лампочка на столбе, загорелся плафон над столом в вагончике, где Кот и Вадим устроили ужин с последующим долгим чаепитием.

Трапеза была неспешной, с сознанием совместной не слишком трудной, но полезной работы. Послушали музыку по радио. Поговорили. В тот вечер Кот сам начал рассказывать о том, что давно интересовало Вадима, о «той шайке», о «запорижцах» во главе с Дьяконовым и о том, как это вышло, что он, Кот, с ними порвал. Говорил об этом Кот долго, часто возвращаясь к одним и тем же, видимо, не совсем ясным для него самого, моментам.

— Понимаешь, мы в одном дворе жили, я пацан был, а он — то с Кавказа, то откуда-то с флота приезжает. Загорелый, с рюкзаком, веселый. И всегда вокруг него куча народу. А он — душа компании. Гитарист первоклассный. Я лучше не слышал. Конечно, попасть в эту компанию для каждого пацана с нашей улицы — мечта, честь… Я гордился, когда меня звать начали. И это все он. Он любил на велосипеде далеко ездить и тут мало кого мог подбить в компанию. А я ездил. Ну, ему веселей, стал меня звать. Потом охота. Ценил он меня. Неплохо у нас это получалось. Но я, хоть и смотрел на него и тогда и позже разиня рот, все ж замечал то-се, что мне не нравилось, только, знаешь, не давал сам себе в эту сторону так уж думать…

— Что ж ты замечал? — Вадиму было интересно. Дьяконов был человек незаурядный, это очевидно. Иметь такого во врагах было неприятно, хотелось разобраться, понять: может, это не случайно, то, что жизнь поставила их по разные стороны барьера.

— Понимаешь, его там иногда — за глаза, а по пьянке и в глаза, враги там у него тоже были — то фюрером, то паханом называли. Намекали, значит, что любит он власть, влиять на людей и ни с кем никогда главное свое место делить не хочет. Вот и я — сколько раз свидетелем был. Попоем, потанцуем, посидим. Разговор завяжется. Он обычно и тут не промах, и в разговоре вести старается, и получается. Но вдруг — тема, где он не силен. И уже все слушают другого. Не любил он этого. Ревновал компанию, что ли. В самом интересном месте по струнам рукой проведет. «Что-то много, говорит, разговоров сегодня. Когда же петь?» И затянет сам что-то такое, у него всегда в заначке есть, что никто не удержится, подхватят. Мы, хохлы, знаешь, на хорошую песню все готовы променять. И незаметно, и необидно. А снова все — вокруг него. И там так, и здесь. Эдик из-за этого перестал ходить в компании, где был Дьяконов.

— Эдик? — Вадим приподнялся на локте. Они уже легли — на полу, в спальных мешках. Было жестковато, но когда Кот настаивал, чтобы Вадим занял единственную кровать, имеющуюся в вагончике, Вадим уступал эту честь Коту, и в результате, как в случае с кабиной, оба оказались любителями спать на полу, а кровать осталась незанятой. — Эдик? — переспросил Вадим. Что-то было в этом упоминании Эдика настораживающее, что-то такое, что отчасти обесценивало как-то все, что говорил о вождизме Дьяконова Кот и что показалось Вадиму интересным и вполне основательным. Что-то не так…

— Ну да, Эдик. Они сначала с Дьяконовым вроде подружились. И статью какую-то вместе писали, и собирались мы все вместе.

Вадим наконец сообразил, что именно насторожило его при упоминании имени Эдика. Наверняка формулировка о фюрерстве и вождизме Дьяконова исходит не от Кота. Не тот человек Кот, не его это претензия. А чья? Например, Эдика — он обидчив. Или Жени Лютикова — тот претендует на застольное лидерство, сам балуется на гитаре, причем неважнецки, — и очень не любит, когда перебивают…

— А потом Эдик с Дьяконовым поссорились, и ты оказался не со своими «запорижцами», а с Эдиком, так? — спросил он для верности.

— Так… — подтвердил его догадку Кот. — Конечно, если бы этого, ссоры то есть, не было… А тут выбирать пришлось. Или — или. Они, «запорижцы», сами от меня шарахаться стали, как увидели, что я с Эдиком — по-прежнему, когда они с ним на ножах.

После этого Вадим услышал необычно много хорошего об Эдике. Оказывается, только с Эдиком и мог поделиться Кот своей тоской по дочке — Кот сначала приехал на полигон без жены и даже как будто решив навсегда с ней расстаться.

— Я тогда, понимаешь, без слез об этом говорить не мог. Эти жеребцы-запорижцы хорошо если вежливо выслушают, а то и просто обсмеют. Там, в той компании, об этом и заикнуться нельзя было. А у Эдика, понимаешь, то же самое, ушел он от своей прежней и так тосковал по своим девчонкам… Он мне о своем — и плачет, представляешь? А я — о своем, — и тоже глаза на мокром месте.

Плачущего Эдика Вадим хорошо себе представлял, ибо видел. Вообразить могучего увальня тугодума Кота в слезах было трудней, и этот образ тоже, может быть, был отчасти комичным, но Вадим вспомнил собственные бессонные ночи и скрежет зубовный после тех писем прежней жены, где она угрожала, что никогда не даст Вадиму видеть сына, и обругал мысленно того тайного зубоскала в себе, который чуть было не ухмыльнулся втихомолку по поводу воображаемого зрелища плачущего Кота.

— Я тебя понимаю, Никита, — с искренним сочувствием сказал он.

А Кот тем временем уже рассказывал, как много участия проявили Эдик и его Зина, когда семья его к нему приехала и было трудно. И денег взаймы дали, и Олю, жену, мгновенно устроили в камералку, а чтоб дочку в детсад определить, Зина умолила Жилина чуть ли не через районного прокурора давануть — обязан чем-то прокурор Жилину… И какими-то правдами-неправдами премию ему, Коту, устроили. А эти, кореша-запорижцы, с женой даже разговаривать не пожелали. Бойкот устроили…

Вадим вспомнил Олю, издали миловидную и хрупкую блондинку, вблизи вульгарную, злую и грубую, и… промолчал. Прежних друзей Кота в этом, по крайней мере, пункте можно было понять. Да ведь и сам Кот… Он уже не раз заходил к Орешкиным после очередного скандала с Олей и рассказывал всякое… Однажды Вадим не выдержал и посоветовал ему разойтись. Оказалось, что эта мысль вовсе не чужда Коту, — он еще раза два после того, первого, когда сбежал в Ганч из Запорожья, пробовал удрать, да вот из-за дочки… Странно. Неужели Кот этого не помнит? Или не соотносит с тем, что говорит сейчас? А надо будет, пожалуй, не слишком активно сочувствовать Коту, когда в следующий раз будет на жену жаловаться. Мало ли… Что-то переменится — и тоже врагом из приятеля станешь.

Впрочем, не суди, да не судим будешь. Разве можно сколько-нибудь рационально объяснить, каким образом он, Вадим, в свое время ухитрился прожить с Мариной, первой своей женой, семь лет, не любя ее, под конец ненавидя и тем не менее будучи по отношению к внешнему миру, даже к собственным родственникам, натерпевшимся от нее, как бы с ней заодно… Это он, Орешкин, интеллигент, знаток и логики и теории систем, и диалектики… Что ж требовать от Кота?

Как бы подтверждая эти его мысли, Кот вскоре заговорил-таки о том, как невыносимо ему жить с женой, как он рад бывает любому такому вот поручению, всегда безотказно на станциях на подмене сидит, хотя и скучно одному бывает. Сейчас ему просто повезло, что Вадим захотел с ним… Вадим темы не поддержал, и Кот вскоре умолк, решив, что товарищ его спит.

А на следующий день добряк и увалень Кот вновь, как при первом знакомстве, поразил Вадима запасом какой-то то ли мальчишеской, то ли охотничьей наивной жестокости… Он поймал во дворе двух здоровенных, в ладонь, фаланг и пустил их в тесное пространство между оконными рамами вагончика. Наткнувшись друг на друга, фаланги страшно перепугались, обе попытались скрыться, спрятаться, но в тесноте междуоконного пространства это лихорадочное бегство привело лишь к новому их соприкосновению. И начался бой. Кот возбужденно «болел» за одну из фаланг, подбадривал ее азартными криками. Вадим смотрел брезгливо, но и со странным любопытством. Бой длился пять минут. Победила фаворитка Кота. «Унасекомила», вспомнил Вадим Женино выражение. Она передавила клешней то место позади головы противницы, которое хотелось назвать шеей и которое у членистоногих наверняка называется иначе. Фаланга подергалась и начала затихать. Тогда победительница, пережимая второй клешней и маленькими ловкими клешнями на других своих конечностях одну ногу побежденной за другой, стала деловито выдавливать жидкое содержимое еще живой жертвы из панциря прямо себе в рот. Рот был жуткий, с четырьмя жующими то вверх-вниз, то вправо-влево челюстями. Скоро от огромной, только что полной сил твари осталась одна пустая драная оболочка. Победительница раздулась и застыла в угрюмой неподвижности. Увенчав ее «чело» венком из сухих травинок, Кот торжественно отпустил ее за ограду станции. Нелепая собака подбежала, сунула огромную морду и испуганно отскочила, скуля. Фаланга, постояв в угрожающей позе с минуту, медленно поползла, потом заторопилась и скрылась под камнем.

3
Еще до боя фаланг и даже до завтрака, когда станция лежала в тени и сухие травинки и кустики вокруг серебрились ледяной росой, Вадим и Кот прикрутили пустую сорокалитровую флягу к тележке и двинулись за питьевой водой. Они были в свитерах и поначалу еще зябко ежились, но, пройдя сотню шагов, вышли на солнце, и уже через пять минут свитера, рубашки и даже майки были скинуты и ехали на тележке рядом с флягой. Двигались по тропе к выступу обрыва, у которого сходились два ущелья. Раньше на этом месте был кишлак: несколько безобразно обрубленных, без вершин и почти без веток тутовых деревьев еще издали говорили об этом, а вблизи на это же указывали оплывшие земляные валики на месте бывших саманных стен и журчащий среди развалин арык. Среди деревьев было разбито несколько палаток, под растянутым брезентовым навесом — складные столы в один ряд, с длинными деревянными скамьями по обе стороны; несколько человек сидели там и ели. Погасший костер слегка курился дымком, над золой висел большой черный чайник. Сидевшие под навесом — все женщины — обернулись к подходившим водовозам, кивнули без особого любопытства и отвернулись, занятые своим разговором. Это была только часть хухлинской экспедиции. Основная масса народу, видимо весь наличный мужской состав, копошилась в полукилометре, около противоположного борта этого, бокового ущелья, где вчера Вадим видел уже скопление техники и людей.

Вода лилась из длинного резинового шланга, подвешенного на одном из деревьев. Шланг тянулся по обрыву над арыком, кое-где его поддерживали колышки. Метрах в пятидесяти от дерева шланг сходился с руслом арыка. Примитивный самотечный водопровод тем не менее давал исправную струю, под которой и умыться и душ принять в жару можно и воды набрать. Фляга наполнялась минут пятнадцать. За это время Кот и Вадим успели подойти к женщинам, перекинуться с ними парой слов и даже выпить по пиале зеленого чая, тут же предложенного им.

Кота женщины знали. Вадим представился. Две из четырех посмотрели на него с интересом, — видимо, они слышали в каком-то контексте его имя. Оказалось, что эти две были научные сотрудницы из хухлинской группы, на сегодня прикрепленные к кухне, помогать двум другим — поварихе и ее помощнице. Но по виду «научницы» от «обслуги» нисколько не отличались. Платки, надвинутые на нос, ковбойки, бесформенные рабочие брюки. Сам бывалый геолог, сын геологов, Вадим все же был поражен тем, как выглядели вблизи все эти женщины. Добела выгоревшие ресницы и брови, облупленные красные носы и щеки, пятнистые, распухшие от укусов москитов и расчесов шеи и руки. Об их возрасте можно было только гадать: от двадцати до пятидесяти. Женщины заметили его пристальный сочувственный взгляд, невесело засмеялись.

— Да уж, смотреть не на что, — басовито сказала повариха, дородная баба, ростом не ниже Вадима и заведомо выше Кота. — Я уж где только не работала, и на флоте даже. Нигде такого не видала. Мало нам москитов, тут на днях даже клопы объявилась. Как собаки, голодные, злые.

— Откуда? — Вадим удивленно обвел глазами пустынное ущелье. «Хорошо, что я не взял сюда Свету», — мелькнуло в голове.

— Да, видать, из этих развалин, больше откуда же? Приползли, нашли-таки. А ведь лет двадцать здесь жилья не было…

— Перебирались бы к станции — там и москитов почти нет, ветерком с Соленого сдувает, да и прохладней там, у реки-то, — сказал Кот.

— Да говорили, — отвечала одна из женщин-научниц, та, что вроде помоложе. — Но для эксперимента подходит только этот вот обрыв. А здесь вода. От вас далеко и то, и другое. А у Хухлина аврал.

— Всегда аврал, — вздохнула другая женщина-научница, вроде бы постарше. Вадим потом узнал, что это жена Хухлина.

— Заходите передохнуть, — позвали они женщин, прощаясь.

— Спасибо. Да сил нет и не будет. Ждем только конца недели, чтобы в обсерваторию ехать. Там горячий душ, там отсыпаемся.

— Там и приходите на нас смотреть, — добавила басом повариха, видимо достаточно молодая для некоторого вполне различимого в ее голосе кокетства.

Днем, уже после боя фаланг, Вадим решил прогуляться подальше по реке вверх. Кот одобрил его намерение, снял со стены двустволку, протянул Вадиму:

— Возьми вот.

— Зачем? — удивился Вадим. — Я ведь не охотник.

— А на всякий случай. Мало ли. Там много всего, и с медведем, и с кабаном можешь на узкой дорожке встретиться. В стволах жаканы, а вот тебе еще пяток патронов с дробью. Вдруг улара встретишь. Не ел? Вку-усно! Да, еще бинокль возьми. Чтоб ты раньше увидел, чем они тебя…

И вот Вадим идет по узкой, то и дело исчезающей в осыпях и валунах тропке вдоль шумной соленой речки, ощущая себя благодаря давящему на плечо ремню ружья кем-то вроде выпущенного на промысел головореза. Потенциального убийцы — уж во всяком случае. Неужели онвправду будет стрелять, если сейчас из-за поворота высунется лохматая медвежья башка? Вот так, ни за что ни про что? Гм. А вдруг и правда уложил он зверя с первого выстрела? Инспекции здесь — Кот говорил — сроду не бывало. И мясо, и шкура. И Света руками всплеснет. Испугается. А потом гордиться будет. И сыну, Мишке, написать, так, небрежно: медведя, мол, застрелил. Встретились на узкой дорожке. И вдруг Вадим поймал себя на том, что судорожно сжимает рукой оттягивающий плечо ремень, ноги ступают осторожно и почти бесшумно, а глаза настойчиво и зорко шарят по кустам противоположного берега — там камыши, там медведь или кабан скорее, зазевавшись, окажутся на расстоянии выстрела. Господи! Да ведь он хочет убить, уже ищет добычу. Неужто одного только ружья на плече достаточно, чтобы разбудить в человеке такое? А он-то даже свысока так отнесся к Коту, за его инстинкты, за бой фаланг. А сам?

Вадим сорвал с плеча ружье, сдвинул предохранитель и, почти не целясь, шарахнул из одного ствола в вершину стройной арчи — среднеазиатского можжевельника, — показавшейся из-за поворота. В плечо ударило, вершинка свалилась вниз, эхо громом прокатилось, тысячекратно отражаясь от скал и зарослей, заглушив на секунды давящий на уши шум реки. Вот и хорошо, и дичь вся на километры вокруг затаилась и разбежалась подальше от греха, и он, Вадим, выпустил из себя заряд этого странного, такого живучего, видимо заложенного в генах, инстинкта уничтожения. Арча вот только красоту потеряла, жаль, выстрел оказался неожиданно метким.

Уже спокойный, насвистывая вальс свечей из «Моста Ватерлоо», Вадим не спеша шел по совершенно уже дикому ущелью, любуясь им, отходя, отмякая душой. Да, здесь было красиво. Камышины-рогозины, огромные, шоколадно-пушистые, росли из небольших болотин, обведенных по краю налетом белых кристаллов все того же гипса. Вот и кабаний след на песочке у воды — свежий, пожалуй. А вот и запах, тревожный, дикий, и куча медвежьего помета, тоже не слишком древняя. И вся перерытая делянка дикого горного лука анзура. По противоположному берегу сплошь оранжевое пламя облепиховых кустов. А арча, арча! Запах от хвои — как от огуречной рассады. Деревца небольшие, но изящные, и раскидистые, и стройные, похожие на деревья со старинных китайских или японских рисунков, четкие, как выписанные тушью на фоне чистейшего неба и сахарных голов снежного хребта, все выше вздымающегося, закрывающего небосклон.

И ради этого — ради этого тоже — ехали они сюда из Москвы, ради этой белизны и голубизны, ради этой чистоты, этой непринужденно и легко вздымающейся крутизны, четких линий и штрихов. В таком месте у всякого, кто на это способен, неизбежно возникает чувство, родственное чувству полета, зарождается где-то в глубине сомнение в правильности той жизни, какой жил до сих пор и какой жить принято, и уверенность в том, что она, некая правильная жизнь, есть. И даже может возникнуть иллюзия, что эта правильная жизнь, успокоение, подлинное знание — где-то здесь, рядом…

Вот и Лютиков говорил еще в Москве: там к небу ближе… Правда, сидя за всегда притворенной шторой и почти не выходя из дому, вряд ли почувствуешь эту близость к чему-то вечному и бесспорному. И он, Вадим, сидя, без разгиба за столбиками цифр, графиками, кажется готов превратиться в сухаря-технаря. А ведь когда-то даже стихи писал, и неплохо, кажется. Что не стал поэтом — это, конечно, правильно, а вот видеть в этих горах только образец, сжатый между гигантскими природными тисками — с юга Индийской платформы, с севера Лавразиатской, — этого, конечно, мало. Впрочем, глазами геолога и геофизика он может видеть во всей этой красоте гораздо больше скрытого смысла и гармонии, чем если бы был просто поэтом.

Вся штука, видимо, в том, что и тот и другой взгляд сам по себе ограничен. Мир многомерен, и поэтическая его составляющая такой же неотъемлемый его атрибут, как длина или ширина. Может, и вся морока с этими лентами, которые они с Котом сегодня проявляли, есть морока существ ограниченных, не умеющих или даже не желающих видеть явление во всем его истинном объеме, цвете, или как оно там… Можно вообразить себе некое существо, научившееся с помощью приборов записывать массу странных колебаний в окружающей среде. Оно запишет много разновидностей таких колебаний, установит, откуда они приходят, какие у них закономерности в амплитудах, частотах, затухании и прочая. Защитит диссертацию… И вот предположим, что это ученое существо — какой-нибудь слепой муравей из муравейника в этом самом урочище, а все исследованные им колебания — это волны света, рассеянного этим голубым небом, отраженного от этих снежных стен, этих осыпей, реки, деревьев, арчи и облепихи.

Вот так пока они — Вадим, Лютиков и масса гораздо более поднаторевших, знаменитых и маститых — в своей науке. Чего только не извлекли они из сейсмограммы — этого механического среза ряда волн вдоль оси времени, — а может, за всем этим — тоже некая потрясающая система образов, картина, невидимая ими, слепцами. Долина Мудрости и Ясности, где для истинно зрячего задача, скажем, прогноза землетрясений не более трудна, чем для него сейчас было выстрелом сбить верхушку арчи.

Контакт двух систем видения — вещь не вовсе редкая или фантастичная. Любое большое открытие, озарение — это искра на контакте кропотливого исследования и умения видеть нетривиально, и оно всегда сродни поэзии. Кто-то из геологов, кстати, так и назвал нынешнюю волну гипотез и теорий в геологии и геофизике: геопоэзия…

Правда, мало кто способен сознательно сочетать в себе эти два взгляда на природу. Да и на человека… Разве что Гёте мог, всю жизнь пытавшийся — почти всегда в одиночку — навести мост между, как он говорил, поэзией и правдой. Шлегель… младший, кажется, — радовался преждевременно в начале прошлого века, решив, что прорвана плотина и поэзия, хлынув небывалым потоком в кельи затворников-натуралистов, начала новый этап в развитии культуры, этап без вредного и искусственного барьера между миром гармонии и миром алгебры. Шеллинг и его натурфилософская школа предсказывали — и небезуспешно подчас — целые этапы еще не явившегося знания. Романтиков от философии высмеяли, поймали на ошибках и глупостях, но разве мало ошибок и глупостей было в истории приземленной позитивной науки?

В общем, так… Либо он, Вадим, сможет использовать некоторые особенности своей подготовки, сможет всю эту разъятую, как труп, музыку недр, состоящую из столбцов цифр, собрать в какие-то, пусть самые примитивные, но образы и выйти на какой-то новый уровень, либо вся его возня с папкой механизмов землетрясений, выданной ему Лютиковым при первой их встрече в Ганче, будет впустую потраченным временем. Взорлить надо, такая вот задача. Хоть немножко…

Конечно, все это было очень неконкретно, скорее туманно и абстрактно, но — странное дело — Вадим шел из верховьев ущелья Помноу, сжимая — уже машинально и не воинственно — ремень заряженного ружья, с отчетливым чувством, что принято важное решение, нащупана твердая тропа. Сине-снежные стены уходили назад, вершины Соленого хребта наливались фиолетовым закатным цветом, невзрачный балок станции показался впереди, вспыхнул светлячок лампочки на столбе. Донесся слабо стук движка — Кот уже начал подзарядку аккумуляторов. Мир был изумителен. И что особенно важно, снисходителен и щедр к младшему научному сотруднику Горной геофизической обсерватории, науковеду и знатоку натурфилософии Вадиму Орешкину.

4
Уже со двора Вадим услышал незнакомые мужские голоса. Вошел. За столом, вместе с Котом, сидели двое в зеленых брезентухах-энцефалитках. Они поднялись навстречу Вадиму и, здороваясь, представились. Один из них был Хухлин, сорокалетний мужик, роста пониже среднего, с несколько крючковатым носом и острым, внимательным взглядом. По лютиковской таблице зверотипов сошел бы за небольшую хищную птицу, вроде кобчика. Другой — Пухначев, его заместитель, высокий, видимо ровесник Вадима, с зыбкими голубыми глазами, широким скуластым лицом. Что-то подсказало Вадиму, что визит — не из случайных и что пришли гости более к нему, чем к Коту. Ждали Вадима, видимо, довольно долго, Кот пошел снова ставить чайник — один уже усидели. Вадим сел и с наслаждением вытянул ноги.

Завязался общий разговор «за геофизику», сразу обнаружился с десяток общих знакомых, Вадим не без интереса услышал кое-что о некоторых потерянных из виду однокашниках — с ними на Кавказе и на Камчатке работал Хухлин. Вадим, в свою очередь, развлек гостей кое-какими «тайнами мадридского двора», последними новостями из кругов, где делалась геологическая и геофизическая политика. Хухлин задал несколько вопросов, из которых можно было понять, что он хорошо знает, чем раньше занимался Вадим, и что он читал не только его научно-популярные, но и научные статьи, и несколько удивлен, встретив вдруг Вадима здесь. Но не выпытывал, только спросил:

— А на полигоне что за работа у вас?

Вадим коротко отвечал: механизмы, мол, землетрясений в связи с новейшими глобальными геологическими теориями и с прицелом на прогноз сильных толчков. Хухлин просил особо посмотреть по району Помноу — «стыковка может интересная получиться». Вадим обещал и сам начал задавать вопросы.

Раскрывался и закрывался сухой, вытянутый вперед безгубый птичий рот Хухлина, глядели немигающе и строго маленькие круглые глаза, только подергиваясь будто время от времени полупрозрачной пленкой, деловито и сухо, хотя и толково, излагал этот экспериментального типа исследователь, как почти сразу определил про себя Вадим, сильный, судя по всему, человек, похожий на маленькую хищную деловитую птицу, несложную физическую основу своих работ и отдельными штрихами обозначал этапы многолетней поучительной борьбы за сохранение и развитие своего направления, много раз бывшего на грани полного умирания. Был он молодым геофизиком-электроразведчиком. Земля проводит электричество, хотя и не идеально — и везде по-разному. Эта разница может помочь уточнить простирание тех или иных разведанных другими методами подземных структур. Но Хухлин был одним из первых, кто заметил, что кое-где ток между электродами, заземленными на расстоянии километра-двух один от другого, по-разному и неодинаково преодолевает одну и ту же толщу в течение времени. И задумался, что значат эти медленные, а иногда и довольно быстрые изменения. И добился — не сразу и не легко — ассигнований на специальные исследования. Начиналось это все на Кавказе, и там же возникло подозрение, что главная причина перемен в электропроводности земных недр — в их скрытом медленном движении, что это — побочный эффект от игры перераспределяющихся ореолов напряжений. Видимо, участвует во всем этом подземная вода, вернее, всякие растворы — без них величина эффекта необъяснима. Возникла и гипотеза о связи пиков на кривых электропроводности с землетрясениями. Но на Кавказе эту гипотезу проверить не удалось. И тогда был выбран Ганчский геополигон — здесь землетрясений хватало для любой статистики, любых экспериментов.

Вадим заметил, что рассказ Хухлина прерывался и взгляд затуманивался — будто опять подергивался пленкой, — когда речь заходила о всякого рода препятствиях. Хухлин не знал, с кем из начальства связан Вадим, а потому избегал говорить о чем-то, что, впрочем, отчасти угадывалось по самой последовательности и характеру умолчаний.

Хухлин вынул из-под целлофана полевой сумки журнальный оттиск, развернул и показал Вадиму две кривые. В двух случаях резкое повышение электропроводности недр через два-три месяца заканчивалось землетрясением из разряда таких, которые уже надо бы предсказывать, — не очень сильным, но способным и напугать, и даже произвести некоторые разрушения.

Здесь все было ясно без пояснений. Вадим попросил оставить ему оттиски на время, но Хухлин сказал, что дарит, и расписался.

Поставили третий чайник.

— Значит, вода, — сказал Вадим. — Ну, растворы. А обе кривые — весной. Может, все дело в сезонном таянии? А землетрясения случайно приурочились… Два случая — это еще не статистика…

Хухлин смотрел на Пухначева, и на этот раз объяснения давал молчаливый помощник, до этого ограничивающийся лишь односложными репликами.

— Этот вопрос, — начал Пухначев, — подразумевает еще один: а вдруг замеряется электропроводность верхнего рыхлого слоя почвы и наносов, а не земных недр на глубинах очагов землетрясений? Вы имели это в виду, когда заговорили о сезонном таянии?

— Конечно, — ответил Вадим. — Правда, я не в курсе, насколько глубоко сезонное увлажнение…

— Вы слышали о закалке токами высокой частоты? — перебил его Пухначев.

— Да, — удивленно отвечал Вадим и обрадовался, догадываясь: — Вы применили переменный ток?

Оказалось, что именно свойство переменного тока бежать по верхним слоям проводника, не затрагивая глубины, и стало способом опровергнуть скептиков, сразу же заговоривших о сезонном таянии и «квазиэффекте». Контрольные замеры на переменном токе, заведомо идущем только по верхним слоям почвы, не показали никаких заметных отклонений от среднего там, где постоянный ток рисовал четкий эффект.

Вадим громко восхитился простотой и изяществом решения, и ему тут же был подарен зардевшимся Пухначевым соответствующий оттиск. Это была его идея, идея бывшего инженера-металлиста.

О том, что делается сейчас в ущелье Помноу, Вадим в общих чертах уже слышал и от Лютикова и от Кота: сверхмощный импульс от необычного источника тока должен был рассказать о переменах в электропроводности на гораздо больших глубинах под целым горным хребтом. Пара электродов закапывалась здесь, в ущелье Помноу, прием импульса пойдет по другую сторону Соленого хребта, за двадцать километров. Для прогноза действительно больших, действительно опасных землетрясений сведения должны собираться из глубоких недр на больших расстояниях — чтобы отсеять всякие местные влияния и побочные эффекты.

— Это какая же мощность потребуется?

Хухлин назвал цифру, Вадим присвистнул. Это была мощность электростанции — не маленькой. В Ганчском районе такого источника тока не было. Да и не выдержала бы никакая линия электропередачи, если бы такой импульс тянуть издалека, скажем, от Нурека. Теперь ясно, почему здесь устанавливается небывалый источник тока, в котором электрическая энергия извлекается из разделенной магнитным полем струи горячей плазмы… МГД-генератор.

Вадим начал догадываться, чего хотели от него неожиданные визитеры.

— Руководство, — дипломатично выразился Хухлин, и Вадим снова почувствовал, что тот, видимо, избегает называть имя Саркисова, — не разрешает нам докладывать и печатать ничего о ходе этих работ. Ссылаются на секретность. Нам нужен ваш совет. Вы работали в печати, знаете обстановку по этой части в академии. Как быть?

— Разве МГД засекречены? — вытаращил глаза Вадим. Это было не по его части, но в голове сразу же замелькали заголовки журнальных, газетных, научных публикаций. МГД последние два-три года были на гребне моды и славы.

— Нет, — отвечал Хухлин, жуя слова сухим своим «клювом». — И коллеги, ребята из ИЭП, только смеются, когда я им рассказываю… Но наши… Говорят, применение МГД для прогноза, поскольку это ново, как бы автоматически засекречено и рассекречиваться должно особо… Так мне объяснял… один наш общий знакомый, — раскололся наконец Хухлин.

Вадим задумался.

— Да, тут какая-то ошибка. Только я все же не могу понять… Неужели для вас сейчас так важны слава и признание? Ну, провели бы эксперимент, дождались бы результатов. Куда бы все это делось?

— Дело не в славе, — сказал Хухлин. — А в том, что без какой-то решительной поддержки сейчас нам в этом году эксперимента не провести. Значит, консервировать на зиму. За зиму оборудование под открытым небом, без охраны… Понимаете? Это все вообще может не состояться. А между прочим, для провоза МГД на шоссе надо три моста перестраивать. Без этого… без славы, как вы говорите, какие дорожные власти пойдут на это? А это только одна из проблем…

— Хорошо. Все понял, — сказал Вадим, хотя опять почувствовал, что Хухлин чего-то недоговаривает, второстепенные причины выдвигает, а главные прячет. — Хорошо. Я узнаю, что смогу. В течение недели, постараюсь…

Хухлин и Пухначев, удовлетворенно и единодушно вздохнув, тут же поднялись и начали прощаться. Пригласили на стройплощадку и на эксперимент, назначенный через полтора месяца, «если все будет хорошо».

Вечером Вадим долго не спал в своем мешке, обдумывая предстоящую акцию. И чем больше думал, тем более загорался. Решил действовать, не откладывая. Сама судьба подкинула ему уникальный случай одним махом покончить с тем, что больше всего не устраивало его в новой работе. Маниакальная подозрительность и грызня, перманентная вечная склока должны были уступить место энтузиазму общего дела — признанного общественностью, нужного, важного, гуманного. После хорошей публикации в авторитетном органе печати ни «той шайке», ни «этой» не останется ничего, кроме одного — дружной слаженной работы на прогноз. Размечтавшись, Вадим почти не спал. Как в лихорадке, еле дождался утра.

5
На другой день рано утром Вадим сел на мотоцикл и сгонял в Ганч, на почту, позвонить по междугородной своему приятелю Светозару Климову, научному обозревателю одной из центральных газет. Они подружились во времена недолгой журнальной карьеры Вадима — на международном геофизическом конгрессе. Когда Вадим задумал ехать в обсерваторию, обозреватель сначала огорчился, потом жгуче позавидовал: что-то такое он и сам вынашивал в себе многие годы — бросок в глубинку, эх! на годик — на три. Да вот так и не собрался. Договорились переписываться, а если что будет интересное — Вадим должен был позвонить и позвать. Вот Вадим и звонил.

Москву дали мгновенно: там была еще глубокая ночь. В трубке послышался сонный голос приятеля.

— Пора, красавица, проснись! — заорал Вадим, возбужденный ездой на мотоцикле по горной утренней прохладе, от некоторого смущения, что не дал человеку поспать, даже как бы еще и обнаглевший.

— Вадим?! Ты что, сдурел? Креста на тебе нет, каторжная твоя душа, — стонал обозреватель, постепенно приходя в себя, крепнущим голосом. — Что там, случилось что?

— Случилось! Еще как! — продолжал орать Вадим. — Записывай, газетчик. Срочное сообщение. Солнце золотит вершины. Поет мотор. Железный конь бьет копытом в тени чинар. Тебе этого мало?

— Хорошо живешь, — уже весело отвечал приятель. — Мне бы такое, хоть на денек. В гости зовешь?

— Для того и звоню. Слушай. Тут затевается кое-что…

И Вадим быстро, кратко, в пять минут рассказал о сути намеченного эксперимента.

— Требуется поддержка общественности для ускорения! — закончил он, не вдаваясь в суть интриг и затруднений Хухлина.

— Ну, Вадим, молодец. Век не забуду! Лечу! Завтра… Нет… Ждите меня послезавтра! Как раз простой — ни экзотики никакой, ни запуска на орбиту. А на мотоцикле научишь, Вадька? Ты же обещал! — капризным, почти плачущим голосом закончил приятель. В этом шутки почти не было. Автомобилист, владелец «Волги», избалованный всяческими поездками и посольскими приемами, обозреватель умел завидовать людям — без злобы, белой завистью, но жгуче. На этом, можно сказать, был основан пафос его очерков и репортажей — на разоблачении собственной неуемной зависти к героям — к их одержимости, к их творческой плодовитости, к их бесшабашности в отношении к жизненным благам, комфорту, вещам. Читатели и редакторы находили это занятным литературным приемом, выделяли обозревателя из массы других, но это не было просто приемом…

— Это же рабство, это же кошмар, что без этой красной книжечки я не мыслю своего существования, — жаловался иногда Светозар Орешкину наедине. — Хочется, знаешь, все бросить, в районку уехать, поработать, а то и вообще… на стройку куда, работягой. Может, повесть напишу… Хорошую. Не такую, как… Да колется! Мне даже кажется, на меня бабы клюют только потому, что я обозреватель центральной газеты. Ей-богу!

(Обозреватель был большим любителем по женской части.)

Вадим искренне жалел Светозара и даже раза два находил ему интересную работу, например аквалангистом-исследователем в Институте озероведения на Байкале. Но после недели буйных восторгов и прощальных застолий обозреватель трусливо и тихо исчезал в одну из очередных обычных своих командировок, потом долго винился и клял себя и злосчастную свою обыденную опостылевшую исключительность последними словами.

Но парень был толковый, про любое научное исследование мог написать так, что даже герои очерка, сами специалисты, исследователи, порой говаривали, чеша затылки: «Ишь ты, какая штука, а ведь и впрямь интересное дело мы сделали».

Вадим вышел на пустынную в этот час, затененную гигантскими пирамидальными тополями, центральную улицу Ганча. Посередке мостовой, то исчезая в густой тени, то вспыхивая ярким световым пятном, пожилой таджик в тюрбане и полосатом стеганом халате шагал за пушистым ишаком, бодро волокущим тележку с дынями. Копытца стучали по асфальту гулко в сонной утренней тишине. Вадим подошел, вынул из кармана пятерку. Старик улыбнулся, кивнул чалмой, затем, внезапно свирепея лицом, злобно заорал на хлопающего ушами ишака, отчего тот стал как вкопанный. Старик, снова став добрым и улыбчивым, выбрал дыню, отдал Вадиму, прицокивая языком: этта карош, этта карош, забрал пятерку, снова прокричал что-то неодобрительное ишаку — и тук-тук, поехал себе дальше на базар, где он такую же дыню меньше чем за десятку бы уже не отдал.

Да, сегодня Вадиму все удавалось. Надо было лететь к молодой жене, истомившейся небось за два дня в одиночестве. Прикрутив поясным ремнем дыню к багажнику, Вадим врубил газ и помчался. Через десять минут ему уже открывала дверь Света, заспанная, теплая, любящая.

Глава пятая

1
О разговоре с Хухлиным и звонке в Москву следовало, пожалуй, не откладывая, сообщить Лютикову. Но Вадим не спешил. Свете не надо было в камералку — была суббота. Они выспались, долго завтракали. Вадим рассказывал про Помноу, Хухлина. Света сообщила главную новость, молниеносно распространившуюся накануне, в пятницу, и обсуждавшуюся весь день и вечер — в очереди на склад. В Джусалах, под Алма-Атой, серьезно заболел Саркисов. Этого оказалось достаточно, чтобы всю пятницу никто практически не работал. Похоже, Саркисов значил для обсерватории гораздо больше, чем любой другой руководитель для любого другого учреждения. Ходили слухи, один фантастичнее другого. Поговаривали даже о закрытии обсерватории и полигона — «в порядке сокращения штатов».

Мимо окна, по бетонной дорожке между двумя арыками деловито и торопливо, сегодня как-то особенно преисполненный серьезности, несколько раз прошел Эдик Чесноков. Потом послышался его голос с веранды. Эдик стучался и что-то говорил через дверь Лютикову. Тот его впустил.

— Да ведь сегодня у нас двенадцатое, — вспомнил вдруг Вадим.

— Это ты про землетрясение? — Света замахала обеими руками. — Ну, не вышло, не вышло из меня прорицательницы. Замучили позавчера подначками. Кому не лень, подходят, на часы посматривают. А время, говорят, нельзя уточнить? Что-то затягивается.

Выждав пять минут, Вадим тоже направился к Жене. Его радостно приветствовали. Похоже было, что между двумя Вадимовыми начальниками снова царили мир и согласие. Оба были возбуждены, посмеивались как-то нервно и, внезапно становясь серьезными, многозначительно переглядывались. После бодрых расспросов о житье-бытье в Помноу — при этом ответы Вадима не очень-то и выслушивались — Женя несколько игриво и в то же время не без некоторой торжественности обратился к Эдику:

— Ну, что, покажем ему эту… бумаженцию. А?

Эдик с притворной неохотой полез в карман, вынул бумажку:

— На, читай.

Это был телетайпный приказ по Институту Земли, по всем его филиалам и подразделениям. В связи с тяжелой болезнью заместителя директора института, завсектором, начальника обсерватории Саркисова В. Л. временно и. о. завсектором назначался кто-то, фамилия которого Вадиму ничего не говорила, и. о. начальника обсерватории и ее Джусалинского отделения назначался Сева Алексеев, в Ганче и. о. начальника становился Эдик.

— Я кое-что уже слышал об этом, — сказал Вадим. — Чем же он заболел, бедняга?

Эдик и Женя были заметно разочарованы тем, что сюрприза не получилось. Тем не менее Эдик, видимо уже не в первый сегодня раз, размахивая руками, стал рассказывать про сегодняшний утренний свой звонок в Джусалы, Севе Алексееву, который поведал подробности. Проект приказа составлялся в обстановке прямо-таки трагедийной. Бледный шеф, сидя в постели, с лихорадочно сверкающими, выражающими всепрощение и боль расставания глазами, «толпой любимцев окруженный», диктовал текст. При этом он прерывал себя жалобами на самочувствие и приступами кашля, после которого он сам и все окружающие с минуту, остолбенев, с молчаливым ужасом разглядывали не виданную до сих пор никем, знакомую лишь по чтению классики картину: розовые пятна на носовом платке. Это была чахотка, туберкулез, обнаружившийся сразу в открытой форме и требующий немедленных радикальных мер. Врачи требовали госпитализации и предупреждали, что возможно даже хирургическое вмешательство.

— Да-а, такова, голубчик ты мой Вадим, селяви, — проговорил Женя, не без удовлетворения потирая руки. — Это — крах! Жил-жил человек, греб, греб к себе — и сильно, заметь, греб, хапал, ближнего, да и не очень ближнего, топтал без малейших колебаний. И везло ему, прямо-таки перло, на зависть… И вот — на тебе! Звоночек! Оттуда! — Женя поднял палец вверх. — Впрочем, в данном случае, вернее, оттуда. — И палец показал противоположное направление. — Это ему, голубчику, за то, что хотел нас надуть. Нет, я не то чтобы… В другой раз и пожалею. Но по делу… Позвал, все обещал. А сам в кусты. Так тебе, болезному, чтоб неповадно… Бог или кто там вместо него? И. о. бога? Хе, хе, правильно, голубчик Эдик, вот именно. И. о. бога — он сейчас с нами. А кто не с нами…

— Тому амбец! — блеснув очками, сказал Эдик. Он излучал довольство.

Вадим внутренне поразился. Он почти не знал Саркисова, возможно, тот был не подарочек. Но ведь это ближайшие, доверенные, можно сказать, люди, кое-чем Саркисову обязанные — и такое ликование… Все же больной. Все же и правда звоночек, то ли оттуда, то ли оттуда. Нет, это все ненормально. Всеобщий психоз зашел слишком далеко. Ну что ж, приступим к лечению. Вадим торопливо перебил Женю:

— У меня тоже есть новости…

И все рассказал — и про разговор с Хухлиным, и про ранний свой звонок приятелю-обозревателю, с которым Женя, кстати, был знаком.

— Газетчик?! — у Эдика жалко оттопырилась губа. — Да ты что, шеф ни под каким видом…

— Заткнись, Эдик, дружочек, яви божескую милость, — бледно-голубые, почти белые глаза Жени даже потемнели от презрения к Эдиковой тупости и еще от какого-то шального вдохновения. — И не вякай более пока, будь другом! А слушай, внимай, благоговея, когда слышишь голос самой судьбы, и. о. которой в данном случае назначен Орешкин. Какой еще, к черту, шеф? Ты шеф. Понял? Ты — шеф! То есть пока, конечно, и. о. шефа. Но в момент, когда приезжает корреспондент центральной газеты, этого достаточно. А шефом ты станешь именно благодаря корреспонденту. То есть нам, мне и Орешкину. И доктором станешь, и член-кором. Ведь ты не прочь стать член-кором, правда? Ну вот, я же знаю, чего тебе надо, ночей не сплю, чтобы всякому свое… Не будь только жопой, голубчик Эдик, и все будет хорошо. Я имею в виду: смотри, если ты когда-нибудь забудешь, как и кто тебя…

Эдик, казалось, наконец осознал всю глупость своего испуга и даже кое-что понял из шквала вразумлений, обрушенного на него Женей, приободрился, порозовел и приосанился, но Женя уже потерял к нему интерес, он обращался к Вадиму:

— Ты — гений, дружочек Вадим, это самое малое, что можно сказать. Уникальный случай, и только идиоты могли бы им не воспользоваться. Эффектный эксперимент! Пусть и муровый, по сути, здесь меня не собьешь, но эффектный — для газеты — что ты! Это я понимаю. Ну, а под сурдинку пойдет все, чем мы его тут нашпигуем.

— Прогноз наконец сдвинется с мертвой точки! — с нажимом произнес Вадим. Но раскрывать полностью свой замысел не стал.

Они со Светой согласно уже решили, что Женя и Эдик заражены «манией склоки» не меньше, чем «та шайка». И исцелять их следовало деликатно — незаметно для них самих обратить их помыслы к общему, овеянному газетной славой делу.

— Точно, — ответствовал Женя. И добавил: — Но главное не это, а то, что сдвинется он туда, куда нам нужно. Когда он приедет?

— Обещал послезавтра, в понедельник, быть. Впрочем, это спросонья и сгоряча. Он и командировочные взять не успеет. Так что хорошо, если во вторник. Но я его дожидаться не буду. Вы уж тут сами встретьте и приезжайте с ним, если хотите. Я Коту обещал завтра утром вернуться — у нас еще три дня там.

— Усек? — строго обратился Женя к Эдику. — Не упустить! А то начнет здесь ходить, мало ли на кого напорется.

— Да брось ты, Жень, — рассвирепел наконец Вадим, — что за ерунда! Приедет он, конечно, ко мне, сюда, на эту веранду. Ты и встретишь. Света встретит. И Эдика он никак не минет. И вообще — о деле так о деле. Это смешно, в конце концов…

Вадим осекся. Пол незнакомо задрожал под ногами, в пустых пиалах согласно звякнули ложечки. Пиунь — пропело окно. Самое большое стекло в раме по диагонали пересекла трещина.

Женя и Эдик переглянулись.

— Местное, — сказал Эдик. — Где-то близко. Класс одиннадцатый, не больше двенадцатого. Пойти на станцию, что ль, уточнить, где и сколько.

Встал и вышел. Вадим тоже вышел. На веранде стояла Света. Она показывала соседке, Рите Волыновой, на облачко пыли, клубящееся над обрывом противоположного берега Рыжей реки, — небольшой обвал от несильного толчка. Обе смеялись.

— На два дня всего-то и ошиблась, — радовалась Света.

Вадим произвел в уме небольшой подсчет — уж он-то знал теперь ганчские каталоги. Даже таких — ощутимых, но неопасных — толчков в Ганче должно случаться не более одного в год.

— Да, точность в два дня — совсем неплохо, — милостиво похвалил Женя. Он стоял рядом с Вадимом — в шлепанцах и в халате, руки назад, широко расставив голые волосатые ноги, и смотрел на вершины Соленого хребта. — Но вообще-то… — он снизил голос. — Ведь десятого у нашего доблестного шефа как раз и открылось это дело, с чахоткой. А сны напрямую и нельзя толковать. Шеф заболел! Газетчик едет! Вот это и есть для нас настоящее землетрясение! Молодец, Света! Рассказывай мне теперь все свои сны, ладно?

Света со смехом согласилась, а Вадим отметил, что Женя нисколько не шутит. Вид у него был решительный, лицо даже какое-то важное, значительное. Женя верил в сны! У него была целая толстая тетрадь, где запечатлевались сны всех родственников и знакомых с подробным анализом — в основном по Фрейду, большим поклонником которого Женя был. Есть в этой тетради и пара снов Вадима — там, в Москве еще, Женя записал, но расшифровку он дал такую, что Вадим сразу, начисто потерял вспыхнувший было интерес к снам и психоанализу, как Женя ни пытался его заинтересовать.

Вадим, встретив вечером в душе Пухначева, предупредил его о скором приезде корреспондента. О приказе по институту Пухначев знал, но без подробностей. Заметно взволнованный всеми новостями (болезнь Саркисова и для хухлинцев могла означать большие перемены), Пухначев, наскоро домывшись, помчался обсуждать их с Хухлиным и прочими своими коллегами (они на субботу и воскресенье все выбирались в Ганч передохнуть).

В воскресенье утром Вадим выехал на мотоцикле в Помноу.

Рассчитывал добраться в полчаса, и действительно, две трети пути преодолел за двадцать минут. Но потом начались неприятности с мотором. Пологий, но длинный подъем к станции по «конусу выноса» — лёссовой наклонной равнине, образующей дно сужающейся долины, оказался мотоциклу «не по зубам». Мотор перегревался и глох, тем более что солнце давно поднялось и заливало пустынную каменистую дорогу светом и жаром. Вадим пережидал и снова проскакивал километр-два, до очередного заедания в двигателе. Под конец мучения Вадима были уже занятным зрелищем для Кота, который, стоя перед крыльцом станции, что-то жег в корыте, подбрасывая все новые порции топлива и тщательно перемешивая железным прутком то, что горело.

— Говорил я тебе, — наставительно сказал он, когда Вадим, весь в поту, вкатил наконец молчащий раскаленный мотоцикл в калитку, — езжай с рассветом. На час бы раньше встал — проскочил бы по холодку.

Вадим увидел, что жжет Кот рулоны проявленной фотобумаги. Развернул, посмотрел — это были «пустые» сейсмограммы, без землетрясений-зигзагов.

— До чего ж народ ленивый, — говорил Кот, продолжая подбрасывать в огонь все новые рулоны. — Сколько на подмене здесь в этом году было? Человек десять. Хоть бы один занялся. Ведь за эту золу, — рядом стояло ведро, до половины наполненное размельченным черным порошком, — я рублей сто премии получу, не меньше, почти ж чистое серебро, концентрат. И так везде. По золоту-серебру ходим, считай, — и никто не почешется. Богатеи, язви их…

Вадим сел на крыльце. Из ущелья тянуло тонкой струйкой пахнущего снегом воздуха, приятно обвевало горячее, влажное тело. Уютно колыхался костерок в корыте. Буднично ворчал на лентяев подменщиков Кот. Хорошо! Вадим вдруг взглянул на себя и на все окружающее со стороны, как бы глазами приезжающего скоро приятеля-обозревателя, и аж сам себе позавидовал. Хорошо! И он с удовольствием поддержал Кота в этом славном старинном русском обычае — ворчать, ругая без настоящей злобы безалаберность и бесхозяйственность ближнего, — напомнил, что запись на фотобумагу — это вообще дикость в век электроники и магнитной записи, что несложное устройство — запись на кольцо магнитной ленты со сдвигом по времени — позволяет тратить ленту и гонять аппаратуру только на период землетрясения, а в пустые промежутки — не гонять и не тратить. И что так уже делается на лучших, передовых сейсмостанциях. Но Коту эта перспектива не очень понравилась: за что же, спросил он, станционники тогда будут премии получать? А на ответ Вадима, что станционник — отживающая свой век профессия и что все могли бы уже сейчас взять на себя автоматизированные полигоны со множеством самозаписывающих станций-буев и двумя-тремя «бакенщиками» — наладчиками на нейтральной базе, — угрюмо засопел. Кот, видимо, живо представил себе эту перспективу для родного Ганчского полигона, и это его вовсе не порадовало.

— Эх, не хотел бы я до этого дожить…

Они сходили за водой к опустевшему лагерю хухлинцев, и по дороге Вадим рассказал Коту новости. К приезду корреспондента Кот отнесся с полным равнодушием, только заметил, почесав в затылке:

— Придется еще прибраться.

А вот болезнь Саркисова воспринял совсем не так, как Женя и Эдик. Он искренне огорчился и пожалел шефа, вспомнил и о его старушке матери в Москве, к которой, оказывается, Валерий Леонтьевич относился с трогательной заботой, и о том, что не дал бог Саркисову собственных детей — пасынок только есть. Вспомнил и о том, как шеф несколько раз лично справлялся у Кота о его жилищных условиях и не успокоился, пока не добился для Кота и его семьи отдельной квартиры.

Довольно долго рассказывал Кот о Саркисове, и в этих рассказах вставал совершенно незнакомый Вадиму образ — образ находчивого хозяйственника и заботливого распорядителя.

— Приходит, — рассказывал Никита, — к Саркисову одна станционница, вся в слезах. Муж уволил. Ну, ругались они, муж попивал, а станция считается служебное подразделение, где начальник всегда муж, а заместитель жена. Вот мужик и нашел способ пронять бабу: увольняю, мол, за систематические нарушения дисциплины и пререкания с начальством, то есть с ним. Саркисов подумал и говорит этой бабе — а сам трубкой дымит: зайдите, мол, через полчаса. Та приходит, шеф новую трубку запаливает, а сам кивает: возьмите. Та берет. Копия приказа по экспедиции. Начальником станции с этого числа назначается она, а ее заместителем — муж. Смеху было!

И еще несколько историй в том же духе. Кое-что, правда, отдавало фольклором и легендой — это был обобщенный образ отца-командира, немного в лубочном стиле. Но насколько понятнее было это нормальное отношение к человеку, чем лихорадочное ликование Жени и Эдика.

Пока наливалась вода, Вадим с Котом сходили в лагерь Хухлина, в дальнюю его часть. Здесь под красным осыпающимся обрывом громоздились какие-то установки, катушки, бухты и просто обрывки кабеля, разбитые и целые ящики, и контейнеры, застыл в неподвижности экскаватор. Всюду виднелись таблички: «Запретная зона. Посторонним вход запрещен». Но ни забора, ни хотя бы сторожа, обеспечивающих выполнение запрета, вообще ни души сегодня здесь не было, и Вадим с Котом в две минуты обошли место работ. Метрах в пяти от обрыва было забетонировано основание под какую-то громоздкую установку. Здесь, видимо, и будет работать МГД-генератор. Обрыв должен был принять на себя удар плазменной струи и отразить ее вверх; на сотню метров небось фонтанчик огня будет. Интересно было бы посмотреть ночью…

— Вообще-то Хухлин просил всех, кто дежурит на станции, присматривать за лагерем, — сказал Кот. — Но от нашего начальства я таких приказаний не получал. И ни за что не отвечаю.

2
Приятель-обозреватель Светозар Климов приехал в среду. На горизонте показалась ослепительно глянцевая сверкающая черная «Волга», выглядящая на фоне пустынных склонов и на скверной ухабистой дороге неуместно, за ней подпрыгивал «уазик» начальника отряда Толи Карнаухова, замыкал караван огромный обсерваторский «ЗИЛ»-вездеход.

В обкомовской «Волге», на роскошных ярко-красных ковровых сиденьях покачивались гости. Рядом с таджиком-шофером улыбающийся во весь рот Светозар собственной персоной, самоуверенный, красивый, — в бежевом костюме и ослепительно ярком галстуке он выглядел пришельцем из совершенно иного мира. Позади — тоже в светлых чистых рубашках, но все же без галстуков — сидели торжественный меланхоличный Лютиков и мучительно-красный то ли от выпитого, то ли от сознания ответственности момента и хронического неумения себя вести Эдик Чесноков. Третьей на заднем сиденье была Света. «Волга» вкатила через раскрытые ворота и плавно остановилась у крыльца неказистого вагончика перед Вадимом и Котом, которые чистили на крыльце картошку, да так и застыли с ножами в руках — полуголые, лохматые, затрапезные.

Светозар выскочил из машины и, дыша крепким винным духом, бросился обнимать Вадима и хлопать, вернее, шлепать его по голым плечам и спине, причем Вадим не мог ответить ему тем же, ибо, хотя и бросил он уже нож и недочищенную картофелину, но руки у него были грязные, ими страшно было прикасаться к бежевому чуду — костюму Светозара.

Из «уазика» вылезли кроме Толи Карнаухова его жена Нина, а еще Оля, жена Кота, Зина Чеснокова и Надя Эдипова без мужа, — как потом выяснилось, Эдипов накануне уехал в Москву за новым оборудованием для будущего вычислительного центра полигона. Вадим все удивлялся и не мог понять, зачем такое нашествие. Но тут шофер грузовика и Толя, начавшие, вместе с пришедшим им на помощь Котом, сгружать из «уазика» и грузовика спальные мешки, раскладушки, палатки и какие-то узлы и корзины, звякнули, — впрочем, очень осторожно — об землю двумя огромными и тяжелыми рюкзаками, очевидно набитыми разного рода бутылками, и все стало ясно: визит корреспондента Женя и Эдик решили обставить в духе «восточного гостеприимства». Ну что ж… Насколько было известно Вадиму, Светозар отнюдь не был противником веселого командировочного времяпрепровождения. Дай только бог, чтобы это не отразилось на деле.

Дело было сделано, но и времяпрепровождение было развеселым…

Женя и Эдик успели многое рассказать Светозару — «полблокнота исписал». Вадим добавил, особенно по части геологии района, зажатого между двумя столкнувшимися праконтинентами. Они шли к Хухлину пешком, вдвоем. Женя, комнатное растение, мгновенно сомлел от солнца и воздуха и выразил желание «под’гемать в холодке» до обеда, вернее, пиршества, за приготовление которого женщины взялись сразу же, как вылезли из машины. У них на подхвате были Кот, Толя и Эдик, который, возможно, не очень-то и рвался встречаться с Хухлиным. «Волгу» и шофера из обкома Светозар, поддавшись уговорам всех, отпустил восвояси.

Так что к Хухлину Светозар пришел вполне осведомленным и в течение часа выспросил все, что еще его интересовало. На осторожно выраженное Хухлиным опасение по поводу «секретности» засмеялся, махнул рукой:

— И не такие дела проворачивали. Одного звонка Володьке будет достаточно. Ох и не любит он перестраховщиков.

— Какому Володьке?

Светозар небрежно обронил фамилию, и красные от укусов москитов лица присутствовавших при разговоре хухлинцев аж побледнели: так бесшабашный газетчик называл… вице-президента академии! А Вадим вспомнил: когда-то молодой газетчик Светозар крепко помог попавшему в тяжелый переплет молодому физику, кандидату наук, своему ровеснику, с помощью публикации в газете утвердил за ним экспериментальную работу, впоследствии признанную открытием. Премия комсомола, потом Государственная премия, докторская, открытие переросло в научное направление, целую научную школу. Да… Светозару уже под сорок… Ну, и вице-президенту около того или чуть побольше…

Уходя, уже на правах хозяев, пригласили на станцию к ужину Хухлина с женой и Пухначева, те обещали заглянуть, но просили их особо не ждать — аврал, все должны быть на работе дотемна, а дальше сил нет.

Обратно Вадим и Светозар — последний все еще при галстуке, но, правда, уже без пиджака — шли не спеша, даже сделали крюк. Вадим сводил приятеля туда, где начиналась дикая часть ущелья, в зарослях облепихи и в шуме соленой реки Помноу. Дошли до рощицы из странных корявых, невысоких, с красноватой корой берез — редкостному чуду в этих местах, посидели на упавшем деревце — вечерело, и солнце уже еле доставало здесь до дна ущелья, щупальца прохладного воздуха поползли, крадучись, от сине-белых башен Соленого хребта.

— Умеешь ты устраиваться, Вадим, — с искренней завистью и тоской в голосе сказал Светозар. — Небось и не ценишь того, что имеешь. Да за один такой вечер можно отдать месяц той жизни, в беготне и суете. Спасибо, чтовытащил, да только будет мне там еще тошнее…

— А мне кажется, все наши беды мы носим с собой, — осторожно возразил Вадим.

Он знал, что Светозар так и не развелся с женой, возрастающая ненависть к которой еще пять лет назад, в пору их с Вадимом знакомства и сближения, поражала даже Вадима, находившегося накануне неминуемого краха своей первой женатой жизни… У них тогда был заведен обычай: раз-два в месяц встречаться — иногда в Доме журналиста, где Светозара останавливал и бил по плечу, клянча трояк, каждый второй завсегдатай, но чаще в газете, у Светозара на работе, в отдельном его кабинетике, в конце дня, когда затихали телефонные звонки.

Обставлялось все с шутливой подчеркнутой торжественностью: запиралась дверь, была разработана система условных стуков для «своих». Но при этом вина не пили. Женщинам — секретаршам-курьершам, обожавшим Светозара и всячески стремившимся проникнуть в «святая святых», вход был запрещен категорически.

Торжественно водружались на стол бутылки ряженки, кефира, расставлялись пакеты с молоком. В специально для этой цели купленной в «Сувенирах» большой глиняной расписной миске насыпался горкой диетический творог, обильно поливался сверху сметаной. Говорили — о науке, о газетных и журнальных интригах и новостях. Но больше всего — о женах.

С участников этих вечерних мистерий, тянувшихся иногда до полуночи (впрочем, кроме Вадима и Светозара, любителей подобного времяпрепровождения находилось немного), бралась страшная клятва: не предупреждать о них заранее жен и им не звонить. Соль была в том, чтобы отчетливо представлять себе, как где-то бесятся и сходят с ума от ревности ненавистные спутницы жизни, предполагают и воображают черт-те что, в то время как их мужья ведут себя подчеркнуто праведно, и находить в этой «несправедливости» и в напрасном бешенстве супруг особое удовольствие, особую потеху и особый повод для жалоб на собственную угнетенность и затравленность.

— Тебе налить, Вадим? — заботливо спрашивал, бывало, Светозар, воздев руку с бутылкой ряженки. — Залей свою тоску этим благородным напитком, закуси творожком и подумай, сколько пользы вторгается сегодня в твою многострадальную печень, в то время как печень твоей нежной подруги сейчас несомненно разъедается сатанинской злобой. Но не жалей ее, Вадим. Ведь это только справедливо.

На столе звонил телефон.

— Это моя, — уверенно говорил Светозар. — Мой личный, приставленный ко мне некоей мировой мафией жен жандарм. Давай, давай, надрывайся, голубушка. Под этот мелодичный звук хорошо идет булка диетическая из отрубей со сметаной. Попробуй, Вадим.

Жуя, он с удовольствием прислушивался к настойчивым звонкам.

— Нет, ты вообрази, что сейчас у нее в голове. Вот в этой моей руке, думает она, — если только к тому, что у них происходит в голове, можно применить этот, возможно, чересчур антропоморфный глагол «думать», скорее она видит это с помощью некоего внутреннего телевизора — зажат бокал шампанского, а этой я расстегиваю нечто на «очередной моей мерзавке», как она выражается. И невдомек ей, и твоей, и любой из этой армии приставленных к нам персональных жандармов, что для истинной личности, для думающего, имеющего воображение и чувство собственного достоинства человека грех, который только и может вообразить ее внутренний телевизор, уже по этой причине и несладок. Это не значит, впрочем, что мы вовсе от него отказываемся, увы, без того запрограммированного греха — и этот кефир не будет иметь настоящего вкуса, ты согласен?

Звонки прекращались, и Светозар продолжал:

— А вот теперь она звонит одной моей бывшей подруге — единственной, чей телефон когда-то сумела добыть, хорошей бабе, с которой я не виделся уже десять лет и которая, вообрази, уже бабушка. Так вот, всякий раз ей, бедняге, достается. Выпьем, Вадим, за ее здоровье по стакану молока.

— Меня поражает, — продолжал через некоторое время Светозар, переждав, когда Вадим, посиневший от смеха, немножко успокоится, — убожество их воображения. Ей кажется, что любой непроконтролированный ею промежуток времени, пусть хоть пять минут, я норовлю и могу заполнить тем, чтобы потешиться с «очередной мерзавкой». Ну, ладно я, но ведь каково же ее мнение в таком разе о женщинах — ведь она же сама женщина, как ни странно. Она думает, это легко. А ведь это же труд, — на него и время, и здоровье, и силы духовные и телесные нужны — познакомиться, привлечь внимание. Уговорить! Да еще и в грязь лицом не ударить потом, честь фирмы поддержать, так сказать.

— И она, вместо того чтобы посочувствовать и, более того, помочь, еще чем-то недовольна, — подхватывал Вадим, приводя к абсурду все Светозаровы разглагольствования, на что Светозар, конечно, не обижался, а смеялся, очень довольный общим юмористическим направлением разговора.

Впрочем, смеялся он очень сдержанно, в самых смешных местах был даже как-то особо серьезен, только светло-карие глаза блестели — и тем более, за двоих, до боли в затылке, помирал со смеху Вадим. Иногда они чуть не до полуночи придумывали газету-пародию, причем Светозар изощрялся в издевках над своими соратниками по газете, а Вадим чаще всего пародировал самого Светозара, стиль очерков которого о науке и ученых он за время знакомства основательно изучил. Иногда они сочиняли стихи — друг о друге, об общих знакомых, например о сослуживце Вадима по лаборатории академика Ресницына Берестневе, которого Светозар тоже давно знал. Берестнев в молодости служил на границе, любил прихвастнуть тамошними приключениями, за что и был наказан шуточной поэмой о Джульбарсе, причем Джульбарс, в своей собачьей службе и собачьих любовных приключениях, и был Берестневым, только очень уж молодым. Были стихи о женах, очень злые и сатирические, о случайно встреченных на улице незнакомках. Например, такие:

Я надену галстук и пиджак,
Ослеплю рубашечной
Белизной,
Даже если будет
Слишком жарко,
Даже если будет
Пыль и зной.
Ты меня приметишь
Издали
По сиянью выбритых
Гладко щек
И поймешь тогда,
Что я выстрадал.
И готовлюсь выстрадать
Еще.
Я из петли галстучной
Прохриплю:
Здравствуй, мол, как дышится,
Как дела?
Я скажу: на мужа своего
Наплюй
И садись со мной
В такси-«кадиллак».
Будет мчать вперед
Такси-«кадиллак»,
Будет от земли
Пахнуть черт-те как,
Будет жрать бензин
Мотор-весельчак
Под стрекотанье
Счетчика.
Там, где столб
Будет с цифрой «сто»,
Будет ждать
Одичавший Вадим,
Я снизойду и промолвлю:
— Стоп!
И, открывши дверцу, скажу:
— Войди!
Мы поедем вместе в наш
Лесной закут,
В наше лесное
Логово.
Я тебе поведаю
Про страсть-тоску,
А Вадим погуляет
Около.
Кое-что в этих дурашливых стихах поддается расшифровке: посвящены встреченной в электричке (на обратном пути из подмосковного научного городка) даме потрясающих — так они тогда решили — внешних достоинств. Дружно пристали. Поток самого блестящего двойного ухаживания — говорили непрерывно по очереди — не дал почти ничего: удалось только узнать имя (Регина), профессию (зубной врач) и семейное положение (замужем). Нисколько не огорчились, даже порадовались потом, что была неудача, которая стимулировала совместное творческое вдохновение. Лесной закут — это была фикция, еще какая-то их двоих игра, вроде Швамбрании, теперь уж и не вспомнить подробностей. Да, игра. Это все и была игра седоватых уже «мальчиков» — игра то ли для ухода от реальности, то ли для украшения ее.

Конечно, он был бабник, Светозар, и про себя Вадим, обладающий кое-каким чувством справедливости, мог иногда сочувствовать жене Светозара Нике, быстро стареющей бывшей статной красавице с голубыми глазами и все еще великолепной пепельной косой. Но только абстрактно, — во-первых, потому, что Ника и Вадимова Марина, едва познакомившись, угрожающе быстро нашли общий язык, а во-вторых, как только это создание открывало ротик, происходил, по выражению Светозара, полный отпад. Ника — где-то там инженер, и даже нерядовой, начальник, была феерически «некопенгаген» абсолютно во всем. Лицо Светозара во время «отпада» чрезвычайно напоминало лики святых на картинах классиков, снятых, протыкаемых стрелами и гвоздями, разрываемых на части. Над столом, во время «отпада», повисала неловкость, которую не замечала только Ника. Она признавала свою некомпетентность только в одной области — домашнего хозяйства, и совершенно справедливо: на семейных датах преобладали разносолы из кулинарии. Это бесхитростное существо умело быть злым и мстительным, и это мог почувствовать на себе не только Светозар, но и многие из сочувствующих ему приятелей.

И все же уходить от Ники Светозар всерьез никогда не думал, в отличие от Вадима, который последние два-три года твердо все знал наперед, только решиться не мог на последний шаг из-за сына.

И сейчас, говоря о том, что все свои беды мы носим с собой, Вадим намекал осторожно приятелю на собственный пример. Да, им со Светой было здесь хорошо. Такое у них было сейчас состояние духа, как сказал бы Лютиков. А в прежнем его состоянии Орешкину не было так нигде.

— Рад за вас, — понял его намек Светозар. — И каюсь. Извини, не ожидал, что это надолго. Но примеров, которые другим наука, просто не бывает. У меня все иначе…

И рассказал коротко о своих домашних делах. Дочка поступила в институт и завела одного весьма постоянного друга. Скоро Светозар мог стать тестем и дедом. Все поздно.

Но дело было не только в том, что все поздно. Раньше было не поздно и все равно невозможно. Видно, что-то во всей этой скандальной жизни Светозара устраивало. Другой, настоящей жене, жене-другу Светозар должен был бы не изменять — он это знал, понимал, и, возможно, такая перспектива ему вовсе не нравилась. Может быть, поэтому ни разу среди Светозаровых баб Вадим не видел ничего, похожего на что-то серьезное, способное стать серьезным, прибежищем? Либо такие же дуры, как Ника, — и где он только таких выискивал? — либо откровенно дешевые: ширпотребные.

Возможно еще, что Светозару нравилось быть в позиции обиженного судьбой и жизнью, при этом не отказывая себе в удовольствиях… И при всем том проницательный, острого ума мужик… Странно.

Примерно так думал и гадал Вадим, глядя на Светозара сбоку и еще раз отмечая, насколько красив его высокий, стройный, весь седой приятель. Светозар смотрел задумчиво на вершины Соленого хребта, потом обернулся, перехватил изучающий взгляд Вадима и сказал — со знакомым лукавством, как всегда, когда переходил на шутливую ноту, но и вместе с каким-то смущением.

— Да и невозможно, может быть, такое, как у тебя, — для меня. Знаешь, видно, однолюб я закоренелый. И умру — вдовой Ника останется.

Вадим глядел с изумлением. Слава богу, не рассмеялся в первый момент, к чему, казалось, Светозар был готов, — и в самом деле, говорить об однолюбстве при таком донжуанском списке не значило ли просто хохмить? Но, видно, не значило. Да, нынешние отношения Светозара и Ники выглядели чем-то безобразным и возмутительным, но мог ли Вадим судить о них, не зная, что за ними там, в прошлом? Тем более не зная и не догадываясь, что, как теперь ему ясно, он-то раньше и не любил вообще, а значит, его опыт к Светозару и неприложим. А что, если Светозар любил Нику… ну, хоть так, как Вадим сейчас Свету? Может ли такая любовь совсем умереть? Повториться? Вадим этого не знал, источники — литература и всякие слышанные истории — противоречивы.

А вдруг и правда, любит Светозар — ну, не Нику, но хоть самую память о той, первой своей любви? Светозар дружил с Никой еще в школе, поженились, едва достигнув совершеннолетия. Любит, несмотря на нынешнюю их несовместимость, на весь свой непрерывный донжуанский поиск? Ничего себе! А почему бы и нет? Конечно, это нелепо и нерационально, но ведь именно любовь наименее рациональна изо всех уз, связывающих человека с человеком. Вообще любовь — необязательно лямур…

И Вадим, только что скорее сочувствовавший с высоты своего нынешнего счастья Светозару, понял, что мог бы и позавидовать приятелю: это он, Светозар, знает, что такое любовь, с самого юного возраста, давным-давно, знает то, что Вадиму приоткрывается только сейчас.

Когда они вернулись на станцию, все было уже готово. Двор чисто убран, «стол» накрыт на большом брезенте прямо на земле, вокруг брезента разбросаны ватники и спальные мешки в чехлах — в виде диванных валиков. В стороне были раскинуты две палатки. Между палатками и брезентом-столом полыхал костер. Пиршество началось.

3
Утро было похмельное и к тому же омраченное ЧП. Отправив после завтрака женщин, палатки и мешки на грузовике в обсерваторию, Вадим, Светозар, Женя и Эдик на «уазике» Карнаухова заехали еще раз к хухлинцам — у Светозара были еще вопросы и к тому же он хотел «пропитаться атмосферой» аврала, штурма перед решающим экспериментом, чтобы репортаж получился предельно выразительным. «Пропитаться» удалось с избытком. Уже собирались уезжать, как из-за выступа обрыва показался тяжело груженный катушками и кабелем грузовик.

Началась разгрузка. Выглядело все аврально, а потому почти романтично, хотя, как это обыкновенно бывает, романтика объяснялась исключительно несоблюдением технических условий, — на площадке не было ни автокрана, ни автопогрузчиков — и правил техники безопасности. Конечно, полутонную катушку скатывали вручную по двум положенным рядом доскам — одним концом на борт, другим — на землю. Бригадир потом божился, что сколько раз именно по этим доскам катушки съезжали — и ничего. Но, видно, эта катушка была потяжелее прежних. Те, кто удерживал ее веревками, плохо согласовали свои действия, катушку перекосило, одна из досок прогнулась, махина стала заваливаться на бок, на облепивших ее людей, как раз на ту сторону, где пыхтели захотевшие принять участие в трудовом порыве Вадим, Толя Карнаухов и Светозар. Женя, Эдик и сам Хухлин стояли в стороне и не пошевелились, когда раздались испуганные возгласы и взвыл Светозар: катушка своим ребром придавила ему стопу. Теперь, если бы послушались бригадира, заоравшего дурным голосом: «А ну ее к шутам, разбегайсь!» — Светозар не смог бы отбежать и все кончилось бы весьма скверно. К счастью, никто, кроме идиота бригадира, не отбежал. Наоборот, двое или трое шоферов, стоявших вначале тоже в стороне, подскочили, навалились справа и слева от Светозара, Вадим тоже напрягся, огненные круги поплыли в глазах, но катушка подалась, и Светозар, постанывая сквозь зубы, бледный, захромал в сторону, где его с участием и заботой подхватили под руки начальники — Хухлин, Эдик и Женя. Катушку скатили, все обступили сидящего на бревне Светозара (по счастью, тот уже не был в своем нелепо бежевом костюме, нашлись у обозревателя и старые джинсы и ковбойка). С трудом, «фыкая» сквозь зубы, тот снял сплющенный ботинок и носок. Стопа побагровела и явственно припухла, но жена Хухлина (на крики сбежались все женщины из лагеря), пощупав осторожно, сказала, что, перелома, похоже, нет, но трещина или вывих — возможны, нужно на рентген.

Сели в машину и, мрачные, поехали. У моста Карнаухов хотел повернуть направо, к Ганчу, в больницу, но Светозар неожиданно свирепым, командным тоном велел ехать в обсерваторию.

— К чертям, отлежусь. Заодно и репортаж напишу.

— Не понимаю этого геройства на пустом месте, — проговорил, неуверенно усмехаясь, Лютиков. — Каждый должен делать свое дело…

— За такую разгрузку с работы снимают и под суд отдают, — поддержал его Эдик.

Светозар сказал, поморщившись, но возвращаясь к своему прежнему, бесшабашно-юмористическому тону:

— А при чем тут это, — и рукой махнул, как бы снимая с Эдика и Жени вину. — Это все женушка, чтоб ей… Ее молитвы. Кто-то там наверху за что-то ее сильно любит. Знать бы только, за что, глядишь, и сам полюбил бы… Не в первый раз. Не до смерти, нет, и не до увечья, этого ей не надо. Но больно…

И ухмыльнулся. Эдик с Женей облегченно, с готовностью засмеялись, прошлись и сами по поводу племени жен. Только Вадим молчал, с некоторым усилием удерживая готовые сорваться с языка язвительные слова. Эдик и Женя по форме были правы, Светозар благороден по отношению к ним в этом разговоре. Но дело было не в разговоре, а в сути, а суть была в том, что Светозар в подобной ситуации и через год, и через месяц, и через час снова полез бы и с восторгом принял бы участие в подобном аврале, пусть и вызванном очевидным чьим-то головотяпством. Такой у него был стереотип: дружно, вместе, плечом к плечу, пусть даже это, если вдуматься, и ненужно. И за это Светозара можно любить — и любят, вот уж кому друзей не занимать. И он, Вадим, Светозара любит и понимает, хотя его собственные мотивы несколько иные: простая добросовестность требует помогать, если рядом кто-то корячится. А Лютиков и Эдик, да и Хухлин, не пожелавшие пачкать руки, а потом и рисковать, — для него, Вадима, да и для Светозара наверняка, что бы он тут не плел про женушку и ее молитвы, сейчас по ту сторону некоей перегородки, мгновенно выросшей, как только произошло ЧП. А может, ЧП всякие нужны, ибо расставляют всех на природой отведенные для каждого места?

Вадим сам взялся лечить Светозара. У него было мумиё, про которое приходилось слышать и читать всякие чудеса. И Светозар, сам писавший как-то в газете про это древнее средство заживления всяческих болячек, загорелся и уверовал. Сделали компресс из густого темного раствора, меняли его три раза. Результат был неожиданный: в три дня Светозар вылечился, нога, на которую в первый день было страшно смотреть и нельзя было наступить, почти перестала болеть, опухоль спала, но зато там, где прикладывался компресс, почти начисто слезла кожа, вышло что-то вроде ожога, который пришлось тоже лечить — уже более обычными средствами.

В эти три дня Светозар времени зря не терял. Репортаж был написан, отпечатан и прочитан и хухлинцами, и Эдиком, и Женей, и Вадимом, всем понравился.

Начинался он с шутливой ноты. Кратко пересказывался Светин сон-прогноз, и тем самым сразу ненавязчиво обозначена главная задача обсерватории. Далее героем литературного произведения впервые в жизни предстал Вадим. «Старый друг» автора философствовал на этих страничках о глобальных проблемах, о планетарных силах, скрестивших шпаги на крошечном пятачке Ганчского полигона.

Вадим давно уже воспитал геологические взгляды Светозара в своем духе, в духе динамичной Земли, с движением континентов и преимущественно горизонтальными силами сжатия и растяжения. Выступления Светозара на страницах центральной газеты уже не раз вносили сумятицу в схватки «фиксистов» и «мобилистов» и способствовали тому, что взгляды бывшего шефа Вадима академика Ресницына сначала перестали быть бесспорной истиной, а затем стали все больше отдавать архивом, научным анахронизмом. И в нынешнем своем «подвале» Светозар как бы приоткрывал, кто все эти годы вдохновлял его на мобилистские пристрастия. В уста «старого друга» были вложены, например, такие слова:

«Полигон — место, где испытывают. Например, новые приборы. Или новые идеи. Здесь, я убежден, проходят последние испытания идеи двух противостоящих геологических «фронтов» — мобилистов и фиксистов. Построения тех, кто допускает большие горизонтальные перемещения, помогают лучше видеть не только геологическое прошлое, понимать настоящее, но и проникать в будущее. Новый мобилизм позволит наконец здесь, на Ганчском полигоне, вплотную приступить к решению проблемы геопрогноза».

Светозар, уже от себя, в газетном, конечно, духе, развил эту мысль. Полигон, мол, и место, где испытываются характеры и коллективизм. Намекнул на упорство Хухлина, отстоявшего в многолетней борьбе с «косными силами» свой эксперимент, и на упорство геолога Орешкина, впавшего в числе немногих в мобилистскую ересь во времена, когда это могло принести и приносило одни неприятности. Были в репортаже слова и о дружной авральной работе, когда научные сотрудники и рабочие, плечом к плечу, не препираясь, кто что должен делать, преодолевают тяготы и трудности. Вадим увидел здесь намек на происшествие с катушкой и скрытый упрек в адрес кое-кого, но эти кое-кто ничего такого, конечно, не увидели…

Дальше в этом репортаже Женя Лютиков изрекал пророчества относительно возможности сильного землетрясения в районе Помноу (довольно голословные и безапелляционные). В уста Эдика Светозар вложил «расстановку сил», определение места хухлинского эксперимента в общей панораме наступления обсерватории на тайны прогноза — причем сделал это с блеском, Эдик предстал в репортаже явно не самим собой, а неким решительным, целеустремленным современным менеджером от науки, чем был чрезвычайно доволен. Лютиков только съязвил:

— Что-то я таких умных слов от нашего Эдички ни разу не слыхивал.

Скупо, но выразительно, несколькими штрихами была обозначена, устами Хухлина и Пухначева, суть эксперимента, нагнетена напряженность ожидания, сказаны все необходимые слова, чтобы поторопить кого надо с присылкой чудо-генератора, перестройкой мостов и дороги. Особо проникновенно было сказано об отсутствии на месте работ погрузочно-разгрузочной техники.

Поправок никто не предложил: тут был свой профессионализм, делающий всякое дилетантское вмешательство излишним. Бывшие как-никак журналисты Женя и Вадим даже вслух позавидовали. Хухлин и Эдик завизировали текст, и Светозар вылетел в Москву, все еще слегка прихрамывая. От машины он решительно отказался, просил его не провожать, но кто-то видел его на аэродроме — он нежно прощался с Надей Эдиповой, проливающей прозрачные слезы из голубых невинных глаз. Через три дня из Москвы прилетел Эдипов, что-то кто-то ему доложил, и Надя с неделю ходила в больших темных очках, плохо скрывающих зловещие синяки на ее кукольном личике…

4
Но «сумасшедшая неделя» — так потом окрестили это время Лютиков и Чесноков — началась еще раньше, через два дня после отъезда Светозара. Газета с «подвалом» Светозара еще не дошла до обсерватории, а уже начались с раннего утра звонки из Душанбе — с телевидения, из республиканских и областных газет. Этот первый натиск целиком и с удовольствием принял на себя Эдик. Успел раздать два или три интервью. И вдруг…

Уже ближе к полудню позвонил из Алма-Аты Саркисов, про которого все как-то успели уже подзабыть.

— Рычал, как тигр, только что трубку не кусал, — с поразительным хладнокровием рассказывал Эдик. — Обещал нас всех уволить, отдать под суд — за разглашение секрета. Потом чуть поостыл и велел выслать в Душанбе Штукаса к последнему сегодняшнему самолету из Алма-Аты. К нам послан Сева Алексеев с полномочиями расследовать и карать.

Хладнокровие обычно трусливого перед Саркисовым Эдика только на первый взгляд было чем-то из ряда вон выходящим. Стоило взглянуть на газетный разворот, который он держал на коленях, и все становилось на свои места. Нет, за такую публикацию, в таком органе печати ничего ни с кем сделать не могли. Здесь в жизнь обсерватории вмешалось нечто настолько необычное и мощное, что все привычные понятия субординации можно было отбросить. Победителей не судят.

— Да он п’госто ду’гак, наш п’геподобный шеф, — с великолепным презрением прокартавил Лютиков. — Или это уже, извините, агония меркнущего разума? Ему что, еще и фельетончика захотелось? Вся Советская страна, да что там, весь мир смотрит сейчас на нас. А он — расследовать и увольнять? Дудки-с!

— Как бы самому увольняться не пришлось! — с угрозой в голосе сказал Эдик.

— А что? А ведь и верно, пора. Покуражился старичок, надо и честь знать. Пожил, дай другим пожить. Это хорошо, что сюда Сева едет. Уж он-то натерпелся от Лявонтича нашего, как никто. Вот бы и договориться с ним… Ему — сектору в институте и Джусалы. Тебе, Эдик, дружочек, — Ганч. Самое милое дело. И при чем тут, извините, Саркисов? Старый, больной человек, хе-хе-хе…

Эдик не отвечал, но весь его вид выражал благодушное одобрение.

Вечером, уже в десятом часу, в дверь Орешкиных постучали. На приглашение входить она открылась, пропуская незнакомого человека.

— Здравствуйте, я — Алексеев, — сказал незнакомец, разуваясь. — Ничего, что я поздно?

Алексеев, второй человек в экспедиции, сорокалетний доктор физико-математических наук, обладал умением нравиться почти всем с первого взгляда и соответствующей внешностью. Худенький, с застенчивой юношеской улыбкой — ничего начальственного в его внешности не было — море обаяния, как сказала Света после его ухода.

Правильные черты лица, умненькие небольшие голубые глаза с прищуром, смотрящие прямо и искренне, умение деликатно и в то же время прямо, без экивоков, разговаривать на самые щекотливые и опасные темы. С удовольствием и сразу Сева — так он велел себя называть — сел по-турецки на курпачу у низенького орешкинского столика пить чай. И когда Вадим, помня о том, что Сева послан «расследовать и карать», начал в чем-то оправдываться, Алексеев скоро прервал его:

— А! Это все пустяки. Мне статья очень понравилась. В ней единственный минус тот, что Валерий Леонтьевич не упомянут, — для него это болезненный удар. Кстати, вреда не было, если бы вы, когда визировали, и вставили такое упоминание. Это и справедливо было бы — шеф все же стоял у истоков всего этого. Но вы здесь ни при чем, это упущение Эдика… если это упущение.

Последнюю фразу можно было бы продолжить и соответственно понять по-разному. «Если это упущение, а не сознательный выпад» — раз. «Если это упущение, а не просто пустяки» — два. Но Сева не договорил, только милой улыбкой обозначил многоточие, которое при желании можно было понять двояко. Как потом убедился Вадим, этим умением «вести подтекст» в разговоре Сева владел блестяще. Искренний, честный — но и дипломат в то же время…

Разговаривали о геофизике — и Вадим почувствовал, что впервые встречает здесь человека, при всем сейсмологическом профессионализме, берущего достаточно широко. Сева был «копенгаген» во всем, что касалось мирового прогресса в области наук о Земле. Это приятно удивило и захватило Вадима — и кажется, удовольствие от общения было взаимным. Сева проявлял в то же время невиданную здесь, в Ганче, джентльменскую предупредительность: старался следить, чтобы разговор не стал чрезмерно абстрактным в своей научности и тем скучноватым для дамы. Рассказал с большим юмором несколько смешных историй из прошлого обсерватории и института, посоветовал места в окрестностях, подходящие для прогулок. Сева прожил в Ганче всю свою молодость, не меньше пятнадцати лет.

И еще момент. Сева, судя по всему, был абсолютно лишен того, что Вадим уже громко окрестил «ганчской манией подозрительности». В его устах — это было даже как-то странно и непривычно слышать — Каракозовы и Чесноковы, Женя и Дьяконов не были разделены никакой такой пропастью, это были сотрудники, по-разному занятые одним общим делом. И это было не от неведения — Сева все прекрасно знал, а от другой, правильной, здоровой, как сразу же подумалось Вадиму, точки зрения. Орешкиным аж не хотелось отпускать этого человека, смотрящего на мир столь просто, понятно, с такой ровной дружелюбной симпатией.

Уже прощались, совершенно довольные друг другом. И только тут Сева нехотя вспомнил:

— Да! Вот вам письмо. От Саркисова. — Он вынул из кармана конверт, протянул: — Я не знаю, что там, но… догадываюсь. Наверное, не очень вежливое. Передать его я обязан. Но советую не обижаться, а может, и не отвечать. И по возможности забыть. Шеф был… не в лучшем виде. Больной и вообще… Если ему кажется, что он теряет контроль — есть, знаете, такое выражение, — то в этом случае он выражений и методов действий выбирать не привык.

И распрощался. Вадим вынул из конверта небольшой листок с коротким текстом, написанным размашистым, нервным почерком. Вот что там было.

Владислав Иванович!

Прошу  с р о ч н о  представить мне объяснительную записку, как в …№… попала статья С. Климова о прогнозных работах в Ганче без показа ее мне и какой-либо консультации о приемлемости ее опубликования в данный момент. Вы работаете не в редакции журнала и не в Институте философии природы или чего-то там еще. Я боюсь что наша дальнейшая работа (что-то зачеркнуто) в одном учреждении будет на этом окончена (что-то зачеркнуто).

Большей подлости и гадости всем нам в данный момент Вы сделать не могли.

13.09.7…

Саркисов
— М-да, — только и смог выдавить из себя Вадим. Он чувствовал, что багровеет. Ярость волнистой рябью поплыла перед глазами. «Хам! Держиморда плюгавый. Ну, держитесь, Валерий Леонтьевич…»

С трудом осознал, что Света толкает его, кулачком даже стучит по спине, с тревожной улыбкой пытаясь поймать его взгляд.

— Вадя, Вадик, ты что, да ерунда это, вон и Сева говорит, не обращайте внимания. Ведь Сева сейчас исполняет обязанности начальника. Ну, Вадик, да что ты! Это ж больной человек, помрет через полгода, может, он уже и не отвечает за свои слова.

— Он ответит! — прошипел Вадим, впрочем уже слегка успокаиваясь.

5
На другой день в кабинете, где обычно сидел Эдик и, когда приезжал, Саркисов, совещалось пятеро — Женя, Эдик, Сева, Вадим и специально вызванный из Помноу Хухлин. По кругу ходили саркисовские письма — каждому из «виновников», оказывается, было прислано особое письмо. Хухлина шеф обвинял в «сепаратности», стремлении грести под себя, пренебрегая интересами обсерватории и института. Эдика упрекал в неблагодарности и легкомыслии. Лютикова — в саморекламе под любым предлогом. От каждого требовал объяснительную. По тону, как ни странно, самое вежливое было письмо Лютикову. Шеф, видно, почему-то его побаивался. Рекордом хамства было единодушно признано письмо Вадиму — и это было тоже странно, с Вадимом шеф был едва знаком. Только Сева не выказал никакого удивления. И объяснил — просто и прямо.

— Я бы сказал, это даже характерно для шефа. Ты, Вадим, по чину самый младший — единственный эмэнэс из всех замешанных. И новичок. Если карать — то всех он не сможет и не захочет, отыграться можно, с его точки зрения, на слабейшем и не известном институтскому начальству и общественным организациям. И еще такая логика: раньше Орешкина не было и нежелательных публикаций в печати не было, появился Орешкин — появилась эта «вредная статья». Значит, чтобы такое не повторилось… Но все это не очень-то и осознанно. Привычка такая у него.

— Не похоже, чтобы шеф на покой собирался, — задумчиво проговорил Лютиков, вертя в руках письмо.

— Да, я не советовал бы особенно на это рассчитывать, — улыбнулся Сева, покосившись на Эдика.

Хухлин, невозмутимый и явно довольный — из всех присутствовавших он меньше всех зависел от Саркисова, а после статьи в газете — тем более, — встал.

— Извините, но у меня много дел. Никакой объяснительной я писать не буду. Разве что директор потребует. А это — вряд ли. Так и передай, Сева. А вам, Вадим, еще раз большое спасибо и от меня, и от всех наших. И Светозару Александровичу большой привет и благодарность. Нужное дело сделали. Дорожники зашевелились — сегодня один мост уже в работе.

И вышел, нахохленный, важный, похожий на маленькую хищную птицу, всем своим видом выражая: расхлебывайтесь сами со своим начальничком, как знаете, а мое дело сторона.

— Хорошая позиция, — кивнул в сторону закрывшейся двери Лютиков. — Ему теперь, конечно, бояться нечего, но ради нас, из солидарности, что ли, мог и почесаться. Мы ведь ради него, можно сказать, влезли в это дело.

Вадим вспомнил, что говорил Женя накануне приезда Светозара, — меньше всего он тогда имел в виду интересы Хухлина — и удивленно уставился на приятеля.

— Каждый умирает в одиночку, — с горьким сарказмом поддержал Женю Эдик и поник головой, всем своим видом выражая скорбь по поводу неблагодарности, присущей человеческой природе.

Сева метнул быстрый взгляд на Женю, Эдика, чуть подольше задержался на Вадиме и отвернулся к окну, сдерживая улыбку.

— Ну, ну, — смущенно и отрывисто произнес он. — Ничего, ничего. Хухлин есть Хухлин, Саркисов есть Саркисов, и оснований для паники, повторяю, нет. Однако объяснительную записку каждому написать придется.

В этот момент, по всем правилам сценического действия, раздался стук в дверь, и Маша Грешилова, кадровичка и телетайпистка, внесла бумажку. Сева взял, пробежал глазами, а когда Маша вышла, прочел вслух:

ОБСЕРВАТОРИЯ ТЧК АЛЕКСЕЕВУ ТЧК ПРЕДЛАГАЮ ВАМ ЗПТ ХУХЛИНУ ЗПТ ЛЮТИКОВУ ЗПТ ЧЕСНОКОВУ ЗПТ КАРАКОЗОВУ И ВИНОНЕН ВОСЕМНАДЦАТОГО ПРИБЫТЬ В ДЖУСАЛЫ ДЛЯ ВЫРАБОТКИ ПРОГРАММЫ ПО ПРОГНОЗУ ТЧК САРКИСОВ

— Ну и чехарда, — произнес Эдик, заметно повеселев.

— Шеф остыл и немножко раскаялся, — высокомерно процедил Женя. — Но все равно номер ему даром не пройдет. Я ему все выложу.

— Да, теперь объяснительную должен писать только Орешкин, — сказал Сева, всматриваясь еще и еще раз в текст телетайпа. — Похоже, это все уже превратилось в простую формальность. И статья свою роль сыграла. Шеф хочет быть впереди на лихом коне. Так что… поменьше эмоций.

Через два дня начальство улетело (Хухлин и здесь отказался, уже назначена была дата эксперимента). Вадим послал Саркисову в одном конверте два послания. Первое — официальное.

Начальнику Горной геофизической обсерватории

кандидату физико-математических наук

В. Л. Саркисову

от м. н. с. В. И. Орешкина

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА
1. Статья в газету была написана научным обозревателем С. А. Климовым на основе информации, полученной у Хухлина, Лютикова, Чеснокова, у меня, что отражено в тексте. Разговор шел именно о статье в эту газету, и заранее всем было ясно, что в статье должно быть отражено.

2. Чесноков и Хухлин завизировали текст, внеся в него поправки, полностью учтенные в окончательном варианте. Никакой отсебятины журналист и редакция после визирования не внесли.

3. Материал, разумеется, должен был визироваться руководством. Вы в это время были тяжело больны, и в ваше отсутствие, согласно приказу, полномочным заместителем начальника обсерватории и полигона в Ганче является Э. А. Чесноков.

4. Что касается последнего абзаца статьи, где речь идет об использовании МГД, то Хухлин заверил всех, что по исключении нескольких точных цифр (присутствовавших в первом варианте) текст не представляет собой никакого нарушения секретности.

5. Тем не менее журналисту было указано на желательность визирования последнего абзаца у вице-президента, с чем он согласился. Сделано это было или нет, мне пока неизвестно, но повторяю, речь шла именно о желательности, а не необходимости такого визирования.

Резюмируя вышеизложенное: не вижу ни своей, ни чьей-либо вины ни перед кем ни на одном этапе наших действий. Лично я действовал исключительно в интересах обсерватории и ради общественного признания усилий, направленных к решению проблемы геофизического прогноза.

18 сентября 197… года, Ганч.

В. Орешкин
В личной записке, прочтенной и одобренной всеми друзьями-начальниками, значилось:

Валерий Леонтьевич!

В Вашем письме содержалось не только существо дела. Не входя в пререкания, сочту небесполезным, чтобы Вы своими глазами прочли строки, которые Вы мне, малознакомому человеку, посчитали удобным для себя адресовать.

…Вы работаете не в редакции журнала и не в Институте философии природы или чего-то там еще. Я боюсь, что наша дальнейшая работа в одном учреждении будет на этом закончена.

Большей подлости и гадости всем нам в данный момент Вы сделать не могли…

По-прежнему с уважением В. Орешкин.
Буквально через час после того, как начальство отбыло, в квартиру Орешкиных постучал Юрик Чайка. Заикаясь, стал объяснять, что послан Светой, которая разговаривает по междугородной, — звонят из газеты. Чайка смотрел испытующе — слухи о том, что больной Саркисов переругался «со своей командой» из-за публикации в газете, ползли по обсерватории, обрастая подробностями, порой фантастическими, порождая предположения и гипотезы. В очереди на склад, как передавали, речь — не без торжества — шла о том, что Орешкина, Эдика и Женю не только уволят, но еще и в тюрьму посадят за разглашение государственной тайны. Общее отношение к статье было отрицательным. Она исходила от «этой шайки», значит, служила ее интересам, значит, была во вред «той шайке». Всеобщее братание откладывалось. Вадим был расстроен и раздражен. В чем-то Эдик и Женя оказывались правы: на интересы общего дела всем здесь, похоже, и в самом деле начхать.

Вадим в минуту добежал до камерального корпуса, взял у Светы трубку и услышал голос Светозара. Весело, с матерком, тот сообщил, что, во-первых, его репортаж был признан лучшим в номере — «Ну, это, как всегда, старик», — а во-вторых, что приходил из Института Земли некий серый человечек — и прямо к заму главного. Начал разговор неудачно: вот-де, ваша уважаемая газета допустила ошибку, поторопившись опубликовать репортаж такого-то…

— Ошибку? Наша газета?

Зам позвонил по внутреннему, через минуту серый человечек имел удовольствие лицезреть размашистую резолюцию на гранках:

«Материал своевременный и верно отражающий одно из важнейших направлений работ академии».

И подпись вице-президента.

— Так что насчет ошибок обращайтесь непосредственно к вашему начальству. И запомните, у нашей газеты ошибок не бывает. У вас есть еще вопросы?

У человечка вопросов не было, и он ушел еще более серый, чем пришел.

— Наглость какая, — шумел Светозар. — Они тебе там настроение, часом, не пытались испортить? Кто это у вас такой дуб?

Вадим отвечал, что уже все в порядке, был небольшой шум из-за недостаточной информированности — и все. Особенно вдаваться в подробности он не мог — телефон стоял в холле, мимо все время проходили сотрудники, и многие явно прислушивались к разговору. Потом Светозар спросил о Наде Эдиповой — и опять Вадим ничего не мог толком ответить. Светозар наконец понял, что он в своем кабинете и Вадим у коридорного телефона — не в равных условиях, и закруглил разговор, передав всем пламенные приветы и попросив Вадима, если у него будут неприятности, немедленно звонить ему, Светозару. Вадим поблагодарил и обещал, потом добавил, что статья уже принесла большую пользу делу, сдвинув с мертвой точки и эксперимент, и тему прогноза вообще, чем Светозар остался чрезвычайно доволен.

Дня через три прилетели Эдик и Женя, преисполненные чувства собственной значительности. Последние надежды Вадима на какое-то смягчение отношений окончательно рухнули.

— Нет, ты представь себе, дружочек Вадим, нас с Эдиком поселил в «люкс», как иностранцев. А этих, пневых, Каракозова и супружницу его, — в общежитие. Знай наших. Те-то думали, что едут присутствовать при выносе наших тел и очень, похоже, торжествовали по этому поводу, предвкушали. А он на них при всех благим матом, так-перетак, что прогноз срывают. Со мной, поверишь ли, каждый день часа по три по парку под ручку ходил, советовался. Все, что тут мы в порядке бреда набросали, немедленно записал в план, обязательный для выполнения. Статью Светозара цитирует по памяти огромными кусками, но, правда, без кавычек и ссылок, как свои собственные мысли подает. Вот так-то. Я всегда говорил: хочешь быть мил Саркисову, покажи зубы, при условии, конечно, что есть что показывать. Письмо твое при мне прочел, крякнул, в затылке почесал — «Ишь как отвечать выучились». — проворчал. Попробовал еще разок отделить тебя от нас, но мы — оловянные глаза — о чем речь, только о пользе дела все и думали, ну, в духе твоей объяснительной, он и плюнул на это дело. Так что — не было ничего, дружочек Вадим, забудь. Извиняться он не будет, это точно, я его знаю, значит — только забыть. Но вообще-то мы тут с Эдиком смеялись, может, и не стоило всю эту акцию газетную затевать. Похоже вылечила она нашего мудрейшего. Не узнать. Глаза горят, слово «прогноз» с уст не сходит, рвется в бой. Врачи уже об операции ни гугу и о больнице тоже, так, амбулаторное лечение, курс антибиотиков. А ведь помирал форменным образом. Тот приказ практически отменен. Сейчас готовятся всякие реорганизации, под прогноз и сотрудничество с американцами. Нас — тебя, Свету во главе, извини, со мной — выделили в особую, подотчетную лично шефу ударную, так сказать, группу. Мы вольны заниматься чем угодно, лезть в чьи угодно дела и работы, при условии, что это даст выход на прогноз. Понял? Выпьем, дружочек Вадим, расслабимся после всех передряг и общения с начальством, — в сущности, муторное это дело, даже когда тебя возносят и любят.

Глава шестая

1
Для «группы Лютикова» была выделена одна из лучших комнат камерального корпуса. Угловая, двухсветная, с удобными шкафами, с большой настенной доской, покрытой темно-красным линолеумом. Группе выдали электрическую пишущую машинку и новенький бухгалтерский калькулятор.

В первый день, когда комната открылась после ремонта и Вадим со Светой полдня таскали столы, шкафы и прочее, Женя появился к вечеру, взглянул, одобрил, подошел к доске и крупно написал новеньким, положенным только что куском мела:

«Суета сует и всяческая суета!»
Поставил жирный восклицательный знак, улыбнулся обаятельно и вышел. Больше он никогда на работе не появлялся. Вадиму он тоже посоветовал работать дома — очень удобно, не нужно ни причесываться, ни одеваться. На работе одна-одинешенька сидела обычно только Света, выполняя самые разнообразные текущие задания Эдика и урывками помогая Вадиму в разборе вороха материала по механизмам землетрясений. Па доске с полгода еще виднелась надпись, оставленная Женей, — доской долго не пользовались. Вадим приходил на работу только вечером, после ужина, чтобы не мешать Свете в домашних хлопотах, да и уютнее было в камеральном корпусе вечером, в гулкой пустоте коридоров и комнат, — впрочем, в некоторых сидели, как потом заметил Вадим, такие желюбители полуночной работы. Но с ними общения не было — это были Дьяконов и его друзья. Они избегали встреч и разговоров, а сам Дьяконов даже не здоровался с Вадимом. Впрочем, со Светой — здоровался, даже помогал ей несколько раз таскать сейсмограммы из лентохранилища.

Всякий раз, встречая ненароком Олега, Вадим вспоминал эпитеты, которыми принято было обозначать эту личность в разговорах между Чесноковым и Женей: «Наш гений», «большой ученый», — с сарказмом, конечно. Зина, жена Эдика, рассказала, что Лида, начальник отряда глубинного сейсмозондирования, довольно независимая и по положению и по характеру особа, с которой, по словам Зины, Дьяконов «давно путается», да не женится, однажды перебила Саркисова, отозвавшегося об Олеге в насмешливом тоне, именно этими словами: «Олег — ученый!» Сказано, по словам Зины, это было так, что становилось ясно: больше здесь она никого ученым не считает, включая самого шефа.

Зина рассказывала это у себя за столом, где собрались все свои, рассказывала как анекдот — Жилин, Эдипов, Эдик с Женей посмеялись. Вадим же задумался, не зная, как отнестись… Высокие слова — ученый, творчество — в нынешней научной среде никогда вслух не произносятся. Вместо них — научный работник, получение результатов. Сам Вадим был как бы раздвоен: будучи журналистом и науковедом, он эти слова конечно же употреблял, становясь геологом, геофизиком — забывал, переходил на рыбий профессиональный лексикон. Ну, а если всерьез, сам перед собой, кто он? Что делает? Неужто не ученый? Неужто не творит? Да стоит ли тогда вся эта деятельность всех сил и мук? И если Эдик и Женя так искренне смеются, и Саркисов, с чьих слов все говорится, смеялся, то что это значит? Форма ли это скромности? Демократизма? Или профессионального цинизма? И тогда для них эти слова действительно пустой звук, и они сами себя — не только Дьяконова — учеными, творцами не считают? А кем считают?

Нет… Может быть, высоких слов и следует в обиходе избегать, чтоб не стерлись от частого употребления, но забывать их нельзя — глядишь, действительно станешь чиновником научного департамента.

И Вадим творил изо всех сил, отложив в долгий ящик даже почти готовую статью о натурфилософах для крошкинского сборника, забросив чтение, сведя до минимума прогулки. Творил, или, иными словами, шел к получению первого своего результата на новой ниве, имея в руках 1300 строк в каталоге механизмов землетрясений, а впереди, в качестве ориентира, конечно же прогноз. Настоящий, детерминированный, точный прогноз места и времени катастрофического землетрясения.

Предшественница Вадима по работе над механизмами — уволившаяся до его приезда Ира Уралова заметила, что перед сильными землетрясениями с осями напряжений слабых толчков-тресков в окрестностях обсерватории что-то происходит, они начинают выстраиваться так, как в будущем будут ориентированы оси напряжений сильного толчка, это было, несомненно, началом пути к использованию механизмов для прогноза сильных толчков. Но одно дело задним числом заметить тенденцию, другое — разработать методику прогноза. До этого в диссертации Иры — ее тоже изучил Вадим — было очень далеко, даже подходов не нащупывалось.

Просматривая еще и еще раз каталоги механизмов землетрясений — 1300 строк, в каждой с десяток цифр, Вадим почти физически чувствовал то, что, должно быть, ощущала его предшественница: растерянность подростка, решившего понять назначение и принцип работы радиоприемника, просто разобрав его на части. Конечно, это необходимый этап научной работы, разборка, выявление простейших элементов. Это сделано. Но дальше должен идти синтез — построение целого, системы, что и есть самое трудное.

Первым шагом на пути к «геопрогнозу», как писал сам Вадим в своей незащищенной диссертации, должна быть систематизация исходных данных. Систематизация — не просто удобство для работы — это в полном смысле превращение хаоса в систему — с уровнями организации, иерархией. При переходе с одного уровня иерархии на другой возможно выявление еще не пришедших из будущего, но неизбежных компонентов системы. Иначе говоря, при внесении системности в массу знаний появляется возможность прогноза. Значит, нужна была классификация, принципы типизации, позволяющие быстро превращать хвост данных по каждому механизму в нечто типовое, единое, заключающее в себя если не все, то хотя бы основное, важнейшие для поставленных целей первичные признаки.

Вадим чертил сложные трехмерные модели, припоминая начерталку и тригонометрию, вычислял коэффициент корреляции, подбирал. Скоро он уже знал «в лицо» каждое из дюжины сотен землетрясений, и постепенно из хаоса стали вырисовываться как бы некие типы механизмов землетрясений, островки единообразия в первоначальном хаосе. Потом стало ясно, что этих типов — семь, не больше не меньше, и что в каждом данном случае типовая принадлежность легко задается взаимным положением двух из всего множества параметров — наклоном осей сжатия и растяжения. Много сил и времени отняла неопределенность с альтернативными плоскостями разрыва. В том, сдавленном тисками кубе, который символизировал для Вадима очаг землетрясения, зеркала скольжения и разрыва строились по двум диагональным плоскостям куба, теоретически абсолютно равноправным. Как понял Вадим, невозможность в рамках действующей модели выбрать истинную плоскость разрыва смутила, остановила в поиске не одного предшественника… Но вскоре выявилось то, что Вадим впоследствии назвал снисходительностью природы по отношению к исследователю. В пяти из семи типов геологическое качество типов не зависело от выбора плоскости. Каждому типу однозначно соответствовал определенный вид геологического движения. Сдвиг, надвиг оставались сдвигом и надвигом независимо от выбора плоскости и научных пристрастий исследователя. Два типа были не столь однозначны, плоскости как бы противоречили друг другу (вертикаль и горизонталь), но что-то подсказало с самого начала, что можно пока отложить вопрос с этой неоднозначностью, двигать дальше.

После этого Вадим и присоединившаяся на этом этапе к нему Света и сделали свое первое построение на основе новой «типизации». Они изобразили в виде диаграмм из семи типов все слабейшие землетрясения каталога, потом посильней, потом еще сильней и наконец сильнейшие. И оказалось, что с ростом энергии землетрясений, взятых для подсчетов, диаграмма резко упрощалась, из хаоса выступал порядок, росло значение простых по геометрии, элементарных типов, и особенно одного, как было уже ясно, главного для района — надвига, наползания блока на блок с горизонтальным сжатием. Когда Вадим подобную диаграмму построил по сильнейшим землетрясениям для всей горной страны Памиро-Тянь-Шаня, она поразила его сходством с диаграммой сильнейших по району Саита и Ганча: диаграмма становилась образом, узнаваемым портретом, чем-то, уникально схватывающим общий характер современных геологических движений той или иной области.

После этого построилась кривая, характеризующая процент «простых» типов в общем числе землетрясений для толчков всех энергий от слабейших до самых сильных. Взглянул и внутренне охнул: это был Результат! Кривая — с некоторыми изгибами и горбами, но неуклонно поднималась от 20 процентов на уровне слабейших до 80 процентов на уровне сильнейших землетрясений. Сердце застучало где-то в горле: добиваясь простой ясности, они явно пришли к пусть небольшому, но открытию. То, о чем говорила эта кривая, было чем-то очень новым, даже, пожалуй, неожиданным в геофизике. Вадим бросился на работу, к Свете. Она взглянула и сказала:

— Ой! Не может быть.

Выборочно проверила Вадимовы расчеты, все сходилось.

Взяв миллиметровки и кальки с диаграммами и кривой, Вадим направился к своему бывшему подчиненному, а теперь непосредственному начальнику, симбионту Жене Лютикову.

2
Ошибкой было бы думать, что во время Вадимова «научного запоя» с Женей ничего заслуживающего внимания не происходило. Как раз наоборот — происходило, и столько всего, что именно он, Женя, бесспорно заслуживал большего внимания и сочувствия, и он постоянно требовал этого внимания и сочувствия и от Вадима, и от Светы и получал его.

Прежде всего, в один прекрасный, тихий октябрьский вечер Женя постучался в дверь однокомнатной квартиры Орешкиных как-то особенно тихо и скромно — скорее поскребся, чем постучал. Войдя, он сразу разулся и, еле слышно прошелестев слова приветствия, без сил опустился, буквально рухнул на свое обычное место — у стенки, за низенький столик на бордовую курпачу.

— Что-нибудь произошло? — участливо спросила Света. Она выглянула из кухни, да так и застыла на пороге.

Вадим ничего не спросил, просто, повернувшись на единственном в квартире стуле у своего письменного стола, смотрел с любопытством, но, кажется, он догадывался, в чем дело…

— Лена… предложила подать на развод, — Женя говорил, конечно, отнюдь не плачущим голосом, а так, что видно было: говорит достаточно сильный и умеющий себя держать в руках, но все же глубоко потрясенный мужчина. — Конечно к тому шло, и все такое, но все равно. Тоска! Тоска, дружочек Света! — И добавил — уже несколько иным, более будничным и встревоженным тоном, дернув носом: — А ведь рагу опять пригорает!

— Ой! — Света с некоторым замедлением вышла из состояния жалостливого созерцания скупого и терпкого мужского горя и кинулась к плите спасать овощное рагу — дежурное блюдо теперь у Орешкиных, которое Вадим не любил, но охотно терпел ради идеи (полезно для здоровья), но больше ради Жени, который всякий раз, когда на столе было мало овощей, начинал ото всего, кроме чая, отказываться, говорить о пользе голодания, а при наличии оных все же ел, как все люди. Стол со времени приезда Светы стал постепенно у Жени и Орешкиных общий, от столовой под давлением Жени почти отказались, хотя сначала Света и лелеяла надежду свести домашнюю готовку до минимума. Раз в неделю на складе в кредит покупались продукты, распихивались по полкам и в допотопный холодильник «Газоаппарат», кем-то брошенный и сломанный, но подобранный и отремонтированный руками Вадима и установленный на общей веранде между дверями Лютикова и Орешкиных.

В очередь на склад Женя сначала ходил, попеременно с Вадимом, но со все возрастающей неохотой и громкими жалобами: «Меня этот идиотизм на два дня из колеи выбивает». И наконец перестал ходить, объяснив, что лучше умрет с голоду.

Конечно, очередь есть очередь. В обсерватории это был еще и клуб. Здесь вырабатывалось общественное мнение, оттачивались отношения, завязывались романы, вызревали разводы. В очереди все равны — а потому это важный инструмент экспедиционной демократии, к которой Женя относился с громким презрением и которая платила ему за это взаимностью. Здесь видно было, чего и сколько кто берет на неделю, — очень важный источник информации о внутренней жизни, о нынешних обстоятельствах и перспективах любого семейства. Поводом для трагического решения Лютикова умереть с голоду послужил второстепенный, смешной даже случай.

Вокруг стоящих и чешущих языки взрослых бегали, играли дети, вперемешку с собаками. Среди детей были и чистенькие, опрятно одетые, были и голопузые чумазые сорванцы, произрастающие в основном на воле, не избалованные чрезмерной родительской опекой. Маленький, примерно полуторагодовалый карапуз потешал очередь, кувыркаясь в пыли в обнимку с лохматой дворняжкой. Оба визжали от восторга и взаимной симпатии. Собака лизала мальчонку в лицо, тот целовал ее в нос, шлепался голой попой в пыль, когда та особенно ретиво кидалась обниматься, — мальчонка еще нетвердо стоял на ногах.

По словам Светы — она стояла в этот момент с Женей в очереди, — Лютиков глядел на эту сцену с возрастающим ужасом, обернулся несколько раз, тщетно ожидая, что кто-то вмешается и прекратит это антисанитарное безобразие. И наконец, когда мальчишка вынул изо рта ириску и сунул собаке в пасть, не выдержал:

— Мальчик, — трагическим, больным голосом воззвал Женя. — Не делай так, мальчик. Ведь это же собака!

Все в очереди замолчали и удивленно уставились. Больше всех изумился тот, к кому было обращено увещевание. Мальчик был, видимо, из послушных и решил отреагировать. Поглядев вопрошающе на огорченного им дядю, он выхватил конфету из пасти дворняжки и сунул себе обратно в рот! Очередь покатилась со смеху.

Но именно этого Женя и не смог выдержать. Он побледнел, даже пошатнулся, как показалось Свете, и, шипя что-то нечленораздельное, устремился к дому. Там он нашел в себе силы заглянуть к Орешкину, послать его на подмогу к Свете, сославшись на нездоровье. С этого дня продукты на складе брали только Орешкины, с учетом Жени как члена семьи…

— Вот так-то, дружочек Вадим! — тревога с лица Жени исчезла, ибо Света, похоже, успела спасти деликатное блюдо, — и сменилась опять выражением тоскливой покорности судьбе.

— Да мы, в общем, в курсе… — брякнул Вадим и прикусил язык.

Света, поворошив в казане рагу, уже успела занять свою позицию в дверях и смотрела сейчас на мужа с немым упреком. Света гораздо лучше, чем Вадим, чувствовала, что стоит, а что не стоит говорить вслух, и в данном случае опять была явно права: Женя сморщился, насторожился, выражение мягкой грусти исчезло снова.

— И вам, значит, успела сообщить… И что же она пишет?

— Да так, в общих чертах. В основном, о Саньке своем — врачи, учителя…

На этот раз Вадим кривил душой. В своем письме Лена с возмущением сообщала о том, что Женя ей, с одной стороны, предложил подать на развод, а с другой — прислал ей свой паспорт, куда требовал проставить прописку, — в новой кооперативной своей квартире Женя и Лена прожили совсем немного и еще не успели, до отъезда Жени в Ганч, прописаться. Прежняя Женина подмосковная прописка была временная, в общежитии Института Земли, почти фиктивная, и желание Жени прописаться всерьез можно было понять. Но и тревога Лены была понятна тоже: квартира была куплена на ее деньги, у нее сын, — а вдруг Женя будет претендовать не только на прописку, но и — после прописки — на жилплощадь? Она просила у Вадима совета и даже своего рода гарантий Жениной порядочности — сама она почему-то не была в ней уверена. Вадим не знал еще, как поступить, и потому пока лучше было помолчать.

Решение умолчать было правильное — об этом свидетельствовал, во-первых, одобрительный взгляд — через плечо — Светы, снова устремившейся на кухню, где что-то зашипело, а во-вторых, и то, что тревога ушла из глаз Жени, он снова понурился, видимо осознавая очередной драматический поворот своей жизни и вкушая участливое внимание «самых близких ему людей», как он все чаще и настойчивей в последнее время заявлял. Да так оно и было в значительной степени. Орешкиным даже нравилось опекать родственника и друга, одинокого и неухоженного. Они были к нему привязаны — всегда привязываешься к тому, на кого тратишь силы души и время.

Скоро стол был накрыт, все расселись на курпаче и принялись за еду. С жадностью поглощая любимое блюдо, Женя как бы между прочим поведал о том, что через недельку летит в Москву — ненадолго. Есть дела. Саркисов чуть ли не требует Жениного выезда — есть вопросы, связанные с машинным счетом в Москве, в институтском ВЦ. С собой Женя не звал, но Вадим сейчас и не хотел трогаться с места — в его работе как раз была та стадия, когда впереди смутно забрезжил манящий свет, и каждый день мог принести что-то очень важное, решающее. Орешкин даже немножко обрадовался втайне: Женя пока не только не помогал, но даже мешал своими бесконечными жалобами, сомнениями и маниловскими прожектами, вроде неожиданного предложения Вадиму написать вместе киносценарий большого фильма по фантастической повести Азимова. «Это пройдет, и это деньги, решение всех проблем», — с жаром убеждал он Вадима и огорчался «упрямством» приятеля, который не принимал эти разговоры всерьез. Умел Женя вовлечь ближнего в свои дела — независимо от планов и желаний этого последнего. Никогда, например, в жизни не говорил столько Вадим об изобразительном искусстве, как в связи с попытками Жени стать живописцем. После поездки в Джусалы Женя почти совсем охладел к науке и чрезвычайно много рисовал.

Было ясно к тому же, что едет Женя в Москву в основном по личным делам — разводиться и прописываться, может, и еще зачем — но в основном по личным делам. В том, что «Саркисов требует», можно было усомниться, уж настолько-то Вадим со Светой теперь ситуацию понимали. Шеф никого почему-то не любил выпускать в Москву, ни из «той шайки», ни из этой. Потом выяснилось, что Саркисов и не знал об отъезде Жени и был им недоволен — а все своей властью сделал Эдик.

Скоро Женя действительно улетел, и в две недели его отсутствия Вадим сделал основательный рывок. Света перестала готовить (обедали в столовой, на ужин обходились чаем) и помогала — чертила графики, выписывала нужные Вадиму данные из сейсмограмм прошлых лет, проверяла сомнительные и двусмысленные определения механизмов из каталога.

Но работа была еще далека от определенных результатов, Вадиму нужен был совет. Эдик с какого-то момента явно перестал понимать, что и для чего делает Орешкин, — только чесал в затылке и выражал «серьезные сомнения», впрочем, был полезен хотя бы тем, что иногда произносил: «Это уже где-то было» и под давлением Вадима говорил где, Вадим разыскивал эти чужие работы, убеждался, что похожего ничего нет, но тем не менее про читывал с пользой, расширяя кругозор.

Однако и Женя, когда приехал, ничем не мог и не хотел помочь. Ибо, во-первых, он привез целый ящик красок и решил «всерьез заняться портретом», геофизика ему «опостылела, как нелюбимая жена». И, во-вторых, Женя приехал не один.

3
Женя приехал во второй половине октября с Мотей Шрайбиным и его сестрой Лилей, черноволосой красавицей, обладательницей пышной груди и больших голубых томных глаз, которые она почти ни на минуту не отводила от Жениного лика.

Матвея Шрайбина Вадим неплохо знал. Это был довольно известный кристаллограф, кандидат наук. Мотя входил в научный совет Института философии природы, где в течение года работали Вадим и Женя, частенько оставался после заседания и голосований — просто потрепаться, печатался в тематическом научном сборнике, составителем которого был Вадим, но особенно сблизился все же с Женей. С ним он оживленно переписывался, о чем Вадим знал, ибо регулярно получал передаваемые Женей Мотины приветы, к Жене хаживал в гости — еще в Москве, принимал у себя.

Мотя был маленький человек с короткими ногами — но с гордой осанкой, развернутыми плечами и выпяченной грудью испанского гранда. Выражение его маленького острого личика тоже было смесью величайшей неуверенности и робости, с одной стороны, и вычурной горделивости, почти что спеси — с другой. Сидел Мотя, непременно отвалившись максимально назад, откинув голову, только монокля не хватало в глазу, ногу закинув, даже задрав как-то, поперек, на ногу, говорил, аристократично мекая и блея, что раздражало и отвлекало от сути, обычно вполне дельной. Вадиму Мотя представлялся как бы сделанным из несовместимых черточек и деталей, сделанным без должного вкуса и чувства пропорций, без заботы о цельности образа — при том, что это был незаурядный ум и отличный, даже по отзывам недоброжелателей, специалист. Не захотев или не в силах продраться через эти противоречия, Вадим как-то не смог всерьез заинтересоваться Мотей, подружиться с ним. А вот Женя подружился. Вадим не раз замечал, что Женя людей с теми или иными слабостями, людей неуверенных, кропотливо собирал, тратил на них время, хотя от природы был достаточно эгоистичен и незаботлив.

В этот приезд неуверенность и даже робость Моти перед Женей, пожалуй, даже усилилась, но приобрела характер какого-то болезненного надрыва, прорывалась попытками спорить и даже бросить вызов. С Мотей явно что-то происходило — он ни на минуту не мог остаться в одиночестве, а поскольку Женя и даже родная сестра Лиля как бы избегали Мотю, основная тяжесть от Мотиной взвинченности и беспокойства пала на супругов Орешкиных. Хотели они того или нет, а Мотя в любое время дня и вечера мог постучать тихо и робко, но настойчиво — и сидеть часами — то молча, то говоря, говоря, говоря, захлебываясь, пряча в словах свою растерянность…

Как постепенно разобрались Вадим и Света, положение Моти действительно было не из лучших. Два месяца назад, внезапно эмигрировал профессор N, глава некоей небольшой научной школы, любимым и чуть ли не единственным учеником которого был Мотя. Уехал накануне защиты Мотей докторской диссертации! Взаимоотношения учителя и ученика были построены как-то так, что без профессора Мотя успешной защиты не мыслил, и снял — то ли сам додумался, то ли посоветовали умные люди — свою защиту с порядка года, выпав тем самым чуть и не на пару лет «из очереди».

Положение Моти в институте сразу стало шатким. Из фаворита и баловня — профессор был весьма авторитетен — он в один день превратился в подозрительного скороспелого выскочку, ему припомнили и многолетнее неучастие в осенних выездах в подшефный совхоз на уборку капусты, и уклонение от общественной работы, и даже потерянные книги из институтской библиотеки. Собратья-соискатели явно больше радовались сходу конкурента с финишной прямой, чем сочувствовали. Короче, Мотя оказался вне группы, сам по себе — и обнаруживал полное неумение в этой ситуации существовать…

Такова и была первая причина Мотиных неуверенности, нервозности, а может быть, и всей этой поездки в Ганч. Похоже было, по письмам Жени, Мотя воображал себе пребывание Жени и Вадима «у врат Тибета в позе лотоса» в совершенно фантастическом, приукрашенном виде, а приехав, нервничал, не находя, несмотря на настойчивые поиски, того, чего ожидал.

Однажды вечером, когда Мотя, по обыкновению, сидел у Орешкиных — и говорил, говорил, а хозяева, накормив его и напоив чаем, отвечали уже односложно и подавляли зевоту, в дверь постучали. Вошел Женя, в халате и шлепанцах, поздоровался — приветливо с Вадимом и Светой и сухо с Мотей. И произнес:

— Вадим, голубчик, ты извини, я оторву тебя от нашего гостя. Нам надо поговорить о деле. Ты не зайдешь на полчасика?

Поскольку Вадим встал — нехотя, поколебавшись, встал и Мотя, видно ожидая, что Света, как гостеприимная хозяйка, его удержит за уютным орешкинским дастарханом и нальет ему еще пиалу чая. Но и Свете, даже Свете, было невмоготу. Она почти обрадованно пожелала Моте спокойной ночи, так что мужчины вышли все вместе и попрощались — Мотя поплелся налево, в двухкомнатную квартиру, где в начале своего пребывания в обсерватории жили Орешкины, а сейчас Эдик поселил временно гостей Лютикова. Вадим и Женя прошли к Лютикову.

Вадим огляделся с любопытством. Дело в том, что с самого дня прилета из Москвы Лиля Иванова (Ивановой она стала после короткого и бездетного замужества) открыто поселилась у Лютикова. Лиля явно взяла на себя все обязанности Жениной жены — в том числе многочасовое позирование Жене-художнику, а также готовку и даже покупку продуктов, то есть стояние в очереди на склад, где появление никому не известной красотки от имени Лютикова вызвало сенсацию. Причем покупка и готовка делались только для Жени — Мотя должен был питаться либо в столовой, либо, если удастся, где угодно еще, у Чесноковых или у Орешкиных. И вот сейчас Вадим оглядывался — он уже давно не был у Жени и теперь всюду видел следы женского присутствия: и уголок какой-то розовой тряпки высовывался из-под второпях наброшенного одеяла, и туфли на неимоверно высоких каблуках выглядывали из-за чемодана, и запах в комнате стал иным. Самое же интересное было то, что стены были увешаны портретами Лили — грустной и веселой, монашески скромной и дразняще соблазнительной. Куча рулонов еще лежала в углу, — должно быть эскизы или Лиля в видах и позах, пока не предназначенных для стороннего взгляда.

— Ну, что? — Женя разливал чай и хихикал, по обыкновению, носом, не разжимая губ. — Вовремя я вас со Светой выручил, а? Целый вечер слышу через стенку — бу-бу-бу, бу-бу-бу. Дай, думаю, схожу, выручу. Он ведь сам ни за что не догадается, не уйдет. Тяжелый случай.

— Спасибо, конечно. — Вадим откинулся на спинку стула. Он и правда испытывал облегчение. — Хотя, вообще говоря, у нас-то он торчит из-за того, что ты его шуганул. А сюда не мы со Светой его приглашали… Да и Лиля… Света думает — Мотя такой странный и дерганый из-за того, что не знает, как ему себя вести в этой… ситуации. — Вадим обвел рукой комнату.

— Вадик, голубчик, это ведь их с Лилей дела. Если Моте здесь не нравится — кто его держит? А Лиля? Да, не скрою, она меня сейчас занимает… — Женя оглядел свою галерею с гордостью. — Но ведь это она так со своим братцем, это у них такой стиль отношений. При чем здесь я? Если хочешь знать, так я особенно сюда никого и не звал. Лиля напросилась. А за ней и этот… То ли ей неудобно было ко мне ехать просто так, без прикрытия в виде братца, — хотя бы для родителей. То ли он хотел сестру блюсти. Не знаю. И знать не хочу! Это не мои заботы. И не твои, Вадик.

— Разумеется, — поспешил ответить Вадим и смутился, досадуя на свою поспешную готовность. Женя был как будто прав, но, кажется, не вполне. Что-то тут было все же не так… А что?

— Нравится? — спросил Женя. Вадим в раздумье рассматривал портреты Лили, развешанные по всем стенам, и Женя оценил его молчание как внутреннюю работу ценителя. Голос у Жени дрогнул, он даже слегка побледнел от волнения.

— Здорово! Вот уж не ожидал за тобой еще и этого таланта.

Они поговорили о картинах, о красках, об искусстве портрета. Впрочем, говорил Женя, а Вадим слушал. Слушателем он в данном случае был идеальным, ибо, как профан, смелым лютиковским обобщениям и декларациям мог только удивленно внимать — не возражая и не переспрашивая.

— Ты молодец, голубчик Вадим, ты все понимаешь, — ободренный его вниманием, продолжал свой монолог Женя, — не то что этот… — он комично-горделиво откинул голову назад, смешно сморщил нос и стал на секунду неуловимо похож на Мотю. — Представляешь, он всерьез считает, что я так, — он показал на увешанные картинами стены, — дурака валяю. Да, да! Представь, он на мне, оказывается, крест поставил. Пустой я или что-то в этом роде, видите ли. Если хочешь знать, он торчит здесь в основном из-за тебя — все понять хочет, чего ради ты сюда приехал. Я-то, ясное дело, — для него ясное, — приехал бить баклуши и ни за что денежки получать. А тебя, голубчик Вадим, он считает жутко деловым — в чем, конечно, я с ним согласен, — и ты для него — камень преткновения. Его местечковый умишко никак не может охватить: как это — бросить столицу, академический институт, ключевое положение и диссертацию — и к черту на рога. Он тебе, твоим объяснениям насчет дефицита полевого материала ни капелюшечки не верит. Раз двадцать все у меня твои хитрости выведывал. Осточертел совсем. Так что, не обижайся, это не я его на тебя перекинул, сам он. И потом… эта его идефикс насчет заграницы. Его же доблестный бывший шеф оттуда зовет! И обещает златые горы. А ему этого, златых гор, очинно хочется. Я ему: если тебя туда тянет — да Христа ради, кто ж тебя держит. Скатертью дорога. Обижается: гоню, мол, его. Тогда я иначе — никто не гонит, иди к нам, в обсерваторию. В порядке бреда: ведь если шефу подать как следует идейку насчет кристаллографа своего, для разработки идеи прогноза землетрясений на кристаллографическом, что ли, материаловедческом уровне, так он ухватится руками-ногами. И забудь, говорю, об этом ублюдочном искусственном государстве. Опять обида: как я смею обижать это вечно живое государство на вечно Мертвом море. По-моему, он про себя уже все решил…

— Да? — Вадим и не пытался скрыть удивления, с ним на эти темы Мотя не заговаривал. — И что же он решил?

— Что-что… Ехать, ясное дело — что. Так ведь характера, смелости не хватает. Хочет, чтобы его толкнули, убедили. Вроде не сам он, а так, судьба, обстоятельства толкают его. С женой в Москве — слышал? — уже расплевался. Скоро развод. С работы вот-вот уйдет. Все готово. А он все топчется и мямлит, толчка ждет.

Вадим ошеломленно хлопал глазами. Оказывается, самого-то главного, объясняющего практически все, он в человеке не разглядел. Сломленный человек, почти готовый эмигрант… Ничего себе… Господи, да ведь это же массу всего объясняет. Например, поведение Лили по отношению к брату и то, как она с какой-то странной настойчивостью ему и Свете, малознакомым, в сущности, людям, вдруг начинала ни с того ни с сего много и горячо говорить о том, насколько она в душе глубоко русская, а в подтверждение однажды… показала крестик — год назад она крестилась, приняла православие! Света и Вадим слушали, осторожно удивлялись: зачем же обязательно креститься — чувствуешь себя русской, ну и чувствуй себе на здоровье. Между собой пересмеивались, плечами пожимали. А похоже, было во всем этом нечто нешуточное. Лиля оказалась в поле раздора между братом и Женей, которого любила, видимо, уже не первый год и конечно же давно уже все поставила на последнего и всячески старалась показать ему, довести до его сведения свою старательность и послушание. С православием она, может быть, даже перегнула палку. Женя, кроме буддизма, никакой иной религией как будто не интересовался. Впрочем, изобразил же Женя Лилю на одном из портретов в виде богородицы, стилизуя под иконопись…

Когда Вадим распрощался с Женей, было уже около одиннадцати вечера, и он ожидал, что Света уже в постели, ждет его, читая какой-нибудь журнал. Однако еще с веранды он услышал голоса — Света была не одна. Вошел и увидел Лилю. Лицо у Светы было встревоженное, участливое. Лиля засобиралась уходить, и Вадим вовсе не хотел ее удерживать. Но тут Света запротестовала:

— Посиди, посиди еще. Мы еще чай будем пить.

И действительно, налила и поставила чайник. При этом она выразительно посмотрела на Вадима. «Надо так надо», — решил Вадим и поддержал, хотя чай почти без перерыва пил весь вечер.

— Конечно, конечно, сейчас, свеженького заварим.

Пили чай. Лиля, очевидно, стеснялась Вадима. Какой-то он им разговор важный прервал. Небось о Жене и о том, как его заставить жениться на Лиле, — в таких вопросах женщины часто бывают заодно. Но странно: почему Лиля мнется и не спешит к Жене? Она же сутками иногда не выходила из его комнаты.

Лиля между тем вдруг завела разговор о своей внешности.

— Меня один мой поклонник, он международник… уверял, что я очень похожа на индуску, только метинки на лбу не хватает…

Вадим раскрыл было рот — возразить, на индуску Лиля была похожа не больше, чем, скажем, на грузинку. Но Света метнула в него быстрый взгляд и с жаром поддержала: да-да, что-то есть, вылитая индуска.

Вадим прикусил язык. Что ж… На сегодня Лиле надо — или ей кажется, что надо, — быть похожей на индуску. Надо — тоже, видать, для симпатизирующего буддизму Жени. Все же он не поддержал этой темы, и за столом снова начала сгущаться неловкость. И тут Света неожиданно предложила:

— Вадик, а погадай Лиле, а?

— Ой, пожалуйста! — Лиля умоляюще сложила руки на пышной груди.

Вадим удивился. Гадал — ежедневно и помногу — Женя. Себе в основном. И еще Свете и Вадиму, часто даже без их просьбы. Что ж, он не мог Лиле погадать? Вадим спросил об этом.

— Гадал, но только как то непонятно, — ответила Лиля. — Он, когда на меня гадает, почти ничего обо мне не говорит. Везде видит себя и толкует свое будущее через меня — так он сам говорит.

Это было похоже на Женю. Вадим засмеялся и согласился. Гаданье — из-за пристрастия к нему Жени — стало частью быта. Вадим как специалист по прогнозу однажды решил разобраться, что же это такое, и постепенно узнал от Жени значения карт, их сочетаний, запомнил цыганский расклад, для тренировки или вместо отдыха перед сном раскладывал этот пасьянс, в шутку гадая иногда и на Свету, и на себя, и на Женю — по его настоятельной просьбе. Так что мог, мог он погадать, хотя и без веры в успех и навряд ли интересно по сей причине. О чем и предупредил Лилю.

— Ничего, ничего! — сказала она, сжимая в руках носовой платок, так что ногти побелели. — Мне как-нибудь. Мне так нужно!

— А не боитесь, что все ваши секреты узнаю? — смеялся Вадим, тасуя колоду.

Она мотнула головой, не отрывая жадного взгляда от его пальцев.

Уже один этот интерес многое говорил, и, возможно, то, что после этого произошло, объясняется вполне рационально: острой реакцией обеих женщин на каждое его слово, догадками, где-то в подсознании, видимо давно созревшими, а тут, при некоторой сосредоточенности, обратившимися в словесную плоть. В общем, как выражался в таких случаях Женя, гадание «пошло». И в первом, и во втором, и в третьем раскладе увиделась Вадиму одна и та же ситуация, со все большим уточнением и подтверждением.

Стараясь подбирать слова, чтобы не обидеть, он так подытожил в конце:

— В общем, Лиль, быть вам вскорости замужем. Причем упадет это не само в руки, будете добиваться, придется одолеть ряд препятствий. Добьетесь вы этого благодаря… извините… говорю, что вижу… — беременности. Даже, пожалуй, можно сказать, кто у вас родится. Девочка!

Лиля, бледная, блестя глазами, не отрывала глаз от карт. С трудом взяв себя в руки, она усмехнулась:

— Ну, Вадим, и представление у вас обо мне. Замуж благодаря беременности…

— Здесь так. — Вадим развел руками. — Говорю, что вижу. Хотя и сам не верю. Я предупреждал…

— Ну, хорошо. А когда… все это должно быть?

— С этим здесь тоже довольно ясно. Если им верить… это все уже началось.

— Что началось? — помертвевшими губами пролепетала Лиля.

Вадим замялся.

— Да вот, знаете, похоже, что уже того…

Женщины перекинулись взглядами, яснее ясного подтверждавшими, что тут Вадим попал в точку.

— Тут вот еще что, — быстро продолжал Вадим, чтобы снять неловкость. — Какая-то еще дорога, для вас и будущей вашей семьи. Очень дальняя дорога…

Но на эти его слова никто тогда не обратил особого внимания. Лиля и Света сидели, задумавшись, изредка перекидываясь своими секретными женскими взглядами, которые уже перестали быть для Вадима секретными, и он даже не знал, хорошо это или плохо.

Наконец Лиля нехотя поднялась и распрощалась. Вышла на веранду, и шаги ее сразу замерли — похоже было, она не знает, на что решиться, то ли идти налево, к брату, то ли направо, к Жене.

— Злодей, — прошептала Света. — Он прогнал ее сегодня. Поработать ему захотелось, видите ли. С чего бы это?

Вадим взглянул с удивлением.

— Но ведь, наверное, она не только тебе поведала о своем секрете… А он мог и не обрадоваться такому известию. Детей он не любит…

— Тихо! — подняла палец Света.

Справа послышался слабый стук. Лиля решилась. Скрип двери, приглушенные голоса, дверь захлопнулась, тишина.

— Ну, вот видишь, все в порядке, — засмеялся Вадим.

Света не отвечала. Молча убирала она чашки с «дастархана», лицо ее сохраняло редкое для нее выражение гнева и тревоги. В воздухе висела тема, которая много раз уже обсуждалась вслух, но чаще обозначалась молчаливым грустным взаимопониманием. Лиля оказалась скорой в области, где Света запаздывала. Лечение и горный воздух пока не дали обещанного результата. Конечно, когда Женя демонстрировал свое непонимание детей и свое неумение с ними обращаться — как в той сценке в очереди на склад, — это было смешно, и только. Но Женя слишком часто и громко выражал свое презрение к «чадоп’гоизводству» и неприязнь к детям, например к Саньке, сыну кузины Лены от прежнего ее брака, что и послужило главной причиной предстоящего развода. И теперь, когда беременность Лили уже почти что факт…

— Он требует от нее аборта, — подтвердила догадки Вадима Света. — Она приходила советоваться. Рыдала…

— Да-а… — протянул Вадим. — Но ты все-таки не лезь особо в их дела. Разберутся.

4
А на следующий день пропал Мотя. То есть с утра-то он был. Позавтракал в столовой и начал слоняться. Посидел у Светы на работе с полчаса, потом зашел к Вадиму и стал его уговаривать прогуляться в горы. Вадим работал — считал на бухгалтерской машинке коэффициенты корреляции, вытанцовывалось что-то любопытное, и он уклонился. Лиля с утра не показывалась из Жениной комнаты, и на Мотю это открытое нарушение внешних хотя бы приличий действовало тягостно — он буквально не находил себе места, говоря в то же время о чем угодно, но только не об этом. В обед его тоже видели в столовой. А после обеда уже никто не видел. Хватились его вечером, в сумерки, когда Лиля и Женя вышли наконец из своего заточения и изъявили желание попить чай у Орешкиных. Уже усаживались, когда Света вспомнила:

— А как же Мотя? Надо и его позвать.

Женя сморщился. Лиля махнула рукой.

— Захочет, сам прибежит, не маленький.

— Нет, нет, — сказал Вадим, — так нельзя. Лиля, пойди и приведи.

Лиля нерешительно встала, взглянула на Женю, сосредоточенно жующего урючину, пожала плечами и вышла. Через минуту вернулась, сказала с облегчением:

— Нет его. Наверное, у Чесноковых чаевничает.

— Чесноковы в Душанбе, — отозвалась Света. — Утром улетели.

— Куда же он мог деться? — озадаченно спросил Вадим.

— Мало ли… — сморщился опять Женя. — Вадим, извини, но Лиля права: ее брат — взрослый человек.

— А если он в горы полез? — Сказав это, Вадим тут же вспомнил, что именно в горы его и звал сегодня Мотя.

— Как залезет, так и слезет! — сказал Женя и усмехнулся.

Пили чай, но чаепитие получилось напряженным. Лиля ушла с Женей. Женя был сегодня к ней милостив, и ей было этого достаточно.

Мотя не появлялся. Вадим несколько раз заходил к нему — Мотя оставил дверь незапертой — включал свет и осматривал комнаты, силясь понять, куда мог направиться ошалевший от безделья, одиночества и нерешенных проблем Мотя Шрайбин. Самое странное было то, что верхняя одежда и ботинки пропавшего были дома.

Наконец не выдержал и пошел к Жилину, заместителю Саркисова по хозяйственной части, недавно вернувшемуся из отпуска. Тот еще не лег и встретил Вадима, раскрыв объятья.

— А, редкий гость, заходи, заходи, выпьем по стакану.

Но сразу стал серьезным, узнав, в чем дело, даже обругал Вадима, что тянул, не пришел раньше.

— Надо по домам искать, а многие уже легли.

— А где легли — туда зачем же?

— Как раз туда и надо. Коли его сестрица тут не теряется, чего ж брату отставать. — Илья Лукьянович подмигнул: все, мол, знаю, все вижу.

— Если б так, то и не надо бы его искать, — протянул задумчиво Вадим, — но только он не у бабы. Не мог он. Он все в горы сегодня рвался, меня звал, да я не пошел.

Жилин оделся.

— Пошли!

Вышел и сразу завел мотор «уазика», стоящего радиатором почти впритык к входной двери маленького, но уютного домика завхоза. Вадим сел рядом.

— Куда? — спросил Вадим.

— Сегодня были душанбинские геодезисты, там полно молоденьких девок. Они на том берегу, у заброшенного кишлака стоят. Он мог с ними увязаться.

Вадим усомнился, но промолчал.

В лагере геодезистов догорал костер, у которого сидели два бородатых полуночника, один — с гитарой. Они даже не пошевелились, когда из-за скалы на них, натужно урча и освещая все вокруг мощными фарами, выскочил «уазик».

— Вов! Не привозили ваши девки сегодня мужика с базы?

— Сегодня — нет, — отозвался тот, что с гитарой. — А что, у вас уже и мужики появились?

— Только у нас и есть, — поддержал юмор Жилин. — Этот, правда, плюгав маленько, но так-то ничего, башковитый, Мотей зовут.

— О таких даже и не слыхали…

Из палаток, кутаясь в ватники, показались женщины.

— Илья Лукьянович! Какой гость! В кои-то веки. Садитесь. Налить вам?

Жилин смеялся, каждую за плечико подержал ласково, со значением, те так и льнули. Вадим только глазами хлопал: ай да Жилин, вот тебе и пятьдесят лет.

— Нет, нет, девоньки, некогда. Мужичка нашего не припрятали тут?

Он неожиданно посветил фонариком в одну из палаток, заглянул. Там кто-то взвизгнул.

— Да что вы, Илья Лукьянович, откуда у нас найтись мужикам? А если найдете — присылайте. И сами приезжайте. А то совсем забыли нас, — хихикали заспанные закутанные девицы, с интересом косясь и на Вадима.

Жилин развернул «уазик» и ринулся по серпантину вниз. На крутых поворотах фары почти бесполезно светили в черноту долины, ибо дорога торопливо убегала за глинистый или скальный выступ. Было ясное предчувствие скорого и неминуемого полета в бездну, тем более что Жилин непрерывно болтал, даже жестикулировал в темноте кабины.

— Да, а может, ты и прав. У нас в год-два раз обязательно лезет кто-нибудь на нашу Далилу. А она только снизу такая пологая да мирная. Там такие скалы да обрывы — костей не соберешь, если что. Если, к примеру, ночью там шарашиться. Вот идиоты. Ну, неймется, кровь играет — иди к бабе, напейся, в конце концов. Зачем же на гору лезть? Ну, давай посмотрим.

Он остановился на обочине шоссе — они уже подъезжали к обсерватории — и выносной фарой стал шарить по склону гнейсового купола, вздымающегося ввысь почти что от забора. Мигнул несколько раз светом, потом выключил фару. Минуту они смотрели вверх, в черноту, закрывающую на полнеба свет ярких памирских звезд. Прислушались. Но шансов услышать что-то было мало — Рыжая река шумела, как аплодисменты в огромном амфитеатре.

— Вот что, — сказал Жилин. — Если не совсем он дурак, братец лютиковской нынешней зазнобы, он в темноте рыпаться не будет — это верная смерть. И найти его сейчас… Я знаю, он некурящий, значит, спичек у него нет. Значит, так: идем спать. Завтра с рассветом — это в полшестого примерно — иди искать, если хочешь. Хотя — увидишь, сам прибежит. Переночевать там без огня в это время года — это, скажу тебе, впечатление для вашего брата интеллигента. Ну, а если до семи не появится — организуем поиск по всем правилам. Объявим спасаловку.

В серых утренних сумерках Вадим пролез через ближайшую дырку в заборе, пересек асфальтовую ленту шоссе и полез на склон, ощущая полную бессмысленность своих действий: периметр Далилы по подошве составлял километров тридцать — и Мотя мог спуститься где угодно. Но — повезло — не пришлось подниматься выше, чем метров на двадцать. Шагах в двух от Вадима сверху прокатилось несколько камней. Он поднял голову и сразу встретился взглядом с Мотей. Тот спускался в шлепанцах на босу ногу, в шортах, с голыми волосатыми синими ногами и в немыслимо яркой расписной футболке.

Все было ясно: Мотя вышел рано, — несмотря на конец октября, днем было тепло, даже жарко, но ночью иутром… Вадим был в свитере и нейлоновой куртке, в бутсах на шерстяной носок, но ему было зябковато.

Синие губы Моти тряслись, силясь то ли что-то сказать, то ли изобразить обычную Мотину горделивую улыбку, которой тот привык утверждать свою независимость.

Ничего не говоря, Вадим сел на камень и стал ждать. Мотя продолжал спуск, держась руками за весьма пологий здесь склон, так что создавалось впечатление, будто он ползет на четвереньках, но почему-то задом наперед. Пальцы его были ободраны до крови, на левой ноге — длиннейшая царапина, от бедра до щиколотки.

Наконец Мотя сообразил, что можно подняться на задние конечности, и встал. Шатаясь, прошел несколько шагов. Когда поравнялся с Вадимом, остановился, глядя виновато и в то же время с каким-то вызовом.

— Дойдешь? — спросил Вадим, кивнув на дом, до которого было от силы сто метров.

Из губ Моти вырвался какой-то непонятный звук, он махнул рукой, отчего чуть не потерял равновесие и не упал. Но удержался на ногах и пошел — довольно скоро, но спотыкаясь на каждом шагу. Вадим шел близко сзади и сбоку, готовый в любую минуту броситься и подхватить Мотю.

Они прошли на кухню к Вадиму. Вадим кинул Моте одеяло, в которое тот сразу же замотался, быстро разогрел на сковородке вчерашний плов, налил полстакана водки. Мотя выпил, стуча зубами о стакан, сразу порозовел и начал быстро есть плов прямо с шипящей сковороды.

— Ну, как прогулялся? — спросил Вадим, усмехаясь. И это не было издевкой. Ситуация, при всей своей драматичности, была не лишена комизма, и истинно интеллигентные люди только так и могли о ней говорить — с юмором, хотя обоим только что было совсем не до смеха.

— Очень м-мило прогулялся, — промычал сквозь плов Мотя. — Жаль, ты со мной не пошел. Получил бы удовольствие.

— Боюсь, неполное, у меня нет шорт, — ответил Вадим.

Мотя вкратце рассказал то, что и так было ясно: он вышел прогуляться на полчасика, поднялся на сотню метров, ему показалось, что вершина уже близко, на склоне так уютно припекало низкое октябрьское солнце — и он полез, полез, пока не стало темнеть. Спохватился, стал спускаться, — оказалось, что в шлепанцах это очень трудно. Темнота застигла на полпути. Пришлось сесть под камнем и дрожать до рассвета. Он видел огни обсерватории — совсем близко, видел, как его искали: фара его осветила, он стал махать руками, кричать, но его не заметили. «Мне казалось, никогда не рассветет. Ух и замерз же я!»

Мотя выпил с литр чаю, поблагодарил и, пошатываясь, пошел к себе — спать. Лег отсыпаться и Вадим. Его разбудила пришедшая с работы Света (как она уходила, он даже не слышал) и рассказала, что было дальше: Жилин пришел к Жене, бесцеремонно поднял его и, не обращая внимания на Лилю, выговорил — с шутками-прибаутками, — но выговорил за гостя. Оказывается, Жилин лично отвечает за всех, кто без разрешения и снаряжения окажется в горах.

Взбешенный, Женя тут же пошел в аэропорт и уже купил Моте билет в Москву на завтра. Сейчас он у Моти, они объясняются.

Мотя улетел. А еще через неделю в Москву отправилась Лиля. Расставались они с Женей очень нежно — Вадим и Света были свидетелями, ибо ходили с Женей в аэропорт провожать.

— Женя примирился с тем, что будет отцом, или беременность куда-то делась? — удивлялся потом, дома, Вадим.

— А вот и не угадал, — засмеялась Света. — Ни то ни другое.

— Как это? — не понял Вадим. — Что ж еще может быть?

— А ты подумай, Лиля решила сделать все в точности так, как ты ей нагадал.

— А что же я… Постой, постой… Она его надует?

— Примерно так. Она обещала ему твердо, что в Москве сделает аборт, может, даже напишет, что все в порядке, а потом поставит перед фактом, когда все будет поздно. Выкрутится как-нибудь.

— Фу, — сморщился Вадим, — враньем мужа добывать… Вот возьму и скажу ему.

— Зачем? — спросила Света. — К вранью он относится вовсе не так, как ты. Значит, по отношению к нему это не столь уж грешно. А поверит он все-таки скорее ей, чем тебе. Они все равно поженятся — а ты станешь врагом, как интриган, который хотел разлучить.

— Ты права, — поразмыслив, согласился Вадим. — Ишь, как ты все это продумала. — И он опасливо воззрился на жену.

— Ага, испугался! — засмеялась Света. — Небось будешь теперь думать, что и я тебя женила на себе какой-нибудь хитростью. Да? А как же! И женила. Ведь это я тебя тогда в редакции углядела. Вид у тебя был такой… бездомный, холостой; думаешь, чтобы это увидеть, одна святая простота годится? И симпатичный ты такой был, лохматый, работящий, весь в своей рукописи, — правда, седой немножко. Все ваши стали увиваться, банальности говорить, а ты — хоть бы голову повернул. А чтобы ты все-таки меня наконец заметил, думаешь, никакой хитрости не понадобилось? Уж и над костюмом, и над прической пришлось голову поломать.

— Вот оно что? «Свежесть белого костюма»… — процитировал Вадим свои стихи, посвященные Свете в пору их первых встреч.

— Вот-вот. Я уже отчаялась — не смотрит, и все. А костюм этот я уже несколько лет не носила — он был еще на школьный выпускной вечер сшит. Я вспомнила, что потрясла в нем не своих одноклассников, а почему-то их папаш. Что-то в нем было чуть ретро. Думаю, может, этот седой и клюнет. Клюнул! Так что была, была хитрость. Вранья — нет, не было. А без хитрости женщине не обойтись. Лиле зачем-то Женя нужен. Она его любит. Мне это странно. Но она — не я, и ты — не Женя. Правда?

— Правда! — Вадим обнял Свету. — И это — хорошо!

— Замечательно! — ответила Света.

Глава седьмая

1
— Главное — внезапность! — прокричал Саимрон на ухо наклонившемуся Олегу Дьяконову. — Чтоб не видно не слышно до последнего момента!

Олег усмехнулся, кивнул, затянулся с силой сигаретой, выщелкнул окурок в рев и свист винта.

Вертолет шел, почти касаясь зеленого по-весеннему бока Далилы, прижимаясь к нему, чтобы выйти на цель в последний момент неожиданно для нее, цели. В пяти шагах от Олега — он стоял уже у открытой двери, обдуваемый теплым воздушным потоком, — проплывали хорошо знакомые тропки, скалы и расщелины Далилы, огромной гранитной горы, нависшей над обсерваторией. Ее белые домики раз и другой уже мелькнули впереди.

— Приготовиться! — скомандовал Саимрон, подтягивая к себе мешок. — Целься! Хибару надо накрыть точно!

Вертолет выскочил из-за последней скалы. Внезапности не получилось. По дорожкам обсерватории наперегонки бежали дети — большие и маленькие, одетые ярко и чисто, грязно и кое-как и почти голые. Со всех сторон они мчались к центру, туда, где вертолет, заканчивая уже маневр, зависал над крошечным невзрачным старым домиком, почти скрытым верхушками пирамидальных тополей, глядящим единственным окном в небольшой — два на два метра, но очень глубокий старый пожарный бассейн.

— Правее! — проорал Саимрон оглянувшемуся первому пилоту и рукой показал.

Тот незаметно сдвинулся правее домика — поправка на ветер, догадался Олег. Тополя гнулись от яростного вихря. Внизу приплясывали дети, взлохмаченные, развеваясь выгоревшими льняными патлами.

— Давай! — Саимрон взял огромный мешок, с себя ростом, и перевернул его, свесив горловиной наружу. Дождь цветов, подгоняемый вихрем от винта, обрушился на толевую крышу самой невзрачной, полуфанерной халупы обсерватории, устремился в крошечный садик около бассейна — цветы закрыли поверхность воды, распугав китайских золотых рыбок. Следующий мешок опорожнил Олег. Часть цветов разлетелась в стороны, дети их хватали, беззвучно — и тем напоминая золотых рыбок из бассейна — разевая рты. Их гвалт угадывался, но не в силах был пробиться сквозь рев мотора.

На крыльце камерального корпуса столпилось с десяток женщин-лаборанток. Они смотрели, смотрели, смотрели. Пять мешков цветов — маков, тюльпанов, колокольчиков, ирисов и еще каких-то, срезанных несколько часов назад, еще тяжелых от горной утренней росы, радужной метелью пронеслись в воздухе — не для них.

Та, для которой все делалось, которая и обитала сейчас в маленькой старой, на снос хибаре у бассейна, стояла на крыльце столовой — это совсем близко от «цели», и несколько маков случайно отнесло к ее ногам. В группе бородачей она одна. Сегодня ее день рождения, и цифра, кажется, не из тех, которые приятно называть вслух, и никому не пришло бы в голову вычислять, насколько она красива, — там, в камералке, есть и моложе, и красивее.

Она не по-женски твердо стоит, расставив ноги в рабочих сбитых ботинках, вылинявших джинсах, в мужской ковбойке с засученными рукавами. Смотрит, щурясь, усмехаясь, прижимая пальцами сигарету ко рту. Лида. Ее лицо прокалено горным солнцем и обдуто ветрами. Целое утро Олег и вертолетчики, радуясь идее необычного подарка, предвкушая всеобщее изумление, резали ножами эти груды цветов на альпийском лугу, который еще не попирала нога человека.

Еще один маневр по жесту Саимрона, и вертолет завис над крыльцом столовой. Олег тщательно прицелился: к ногам Лиды, среди отпрянувших бородачей шлепается рюкзак с особым, его, личным подарком, рюкзак, набитый исключительно одними ирисами, — их цвет особенно подходит к ее переменчивого оттенка глазам и неярким краскам, сдержанному, сильному — слишком для женщины, иногда думает Олег — характеру.

Лида поднимает рюкзак, машет рукой с сигаретой между пальцами. Вертолет делает прощальный круг, пригибая к земле тонкие саженцы будущего яблоневого сада, и летит дальше, на восток, к китайской границе, к якам.

2
Камешки сыпанулись…

Из-под ботинок куда-то вниз, в невидимость, за выпуклость проклятого спуска. Если б тишина, по звуку определил бы, как далеко несет их, шершавеньких, и есть ли там что-то еще, кроме пропасти и гибели. Но что делать, если нет ее, тишины? Ревет Кабуд торжественно, ровно, могуче. Тысячекратно отраженный в амфитеатрах темно-фиолетовых откосов ревом тысячной невидимой толпы, плотный шум клубится, длится в нескончаемой овации, долгих, поистине несмолкающих аплодисментах, когда все встают. Да, еще бы чуть — и для всеобщего торжественного вставания был бы весьма удачный повод. Почтить намять не очень молодого младшего научного сотрудника Олега Дьяконова минутой молчания.

Да, сыпанулись камешки… И что особенно примечательно и противно, сыпанули не только в бездну, подсказывая скорый путь к эффектной концовке сцены, но и в ботинки, неуместно, комедийно, по кило в каждый — горячие, острые, пыльные. М-да! С минутой молчания повременить и для аплодисментов пока рановато. Сползание замедлилось и даже приостановилось. Хотя можно, вполне можно, кто же спорит, еще ухнуться вниз на этой сыпучей подушке из каменных плиток — шиферная осыпь, самая коварная — при малейшем неосторожном движении. Так что ни занавеса, ни антракта пока. Действие продолжается, драть отсюда надо — и скоренько, скоренько, любой ценой, на любую крутизну, но без этой каменной смазки подлой в своей ненадежности, куда-то туда, где можно воткнуть каблуки ботинок и произвести подсчет шансов в менее принужденной обстановке.

Так… Куда ж? Ну, вот хотя бы и сюда, налево. Пятачок дерновины, подпертый снизу довольно большим на вид, надежным булыжником. Ничего бульдик, то ли валун, то ли скала коренная, с геологией всегда было неважнец, знать бы раньше, в какой обстановочке и для чего понадобится… Рискнуть? О чем разговор, другой бы спорил — но ведь выбора-то нет. Правда, если дерновина вместе с булыжником этим не выдержит броска, то… как вы говорите, звали этого староватого младшего научного сотрудника?

Замрите, аплодисменты! Только барабанная дробь! И вот уже напружинились ноги — хорошие крепкие ноги альпиниста, коротковатые, как в свое время жена Галя смеялась, для роли истинного героя-любовника, но здесь — то, что надо. Хорошо напружинились, как раз только в жизни могут… Туда, на травянистый островок, раз! Вниз бешено помчался поток камней, клубясь пылью, но уже без младшего научного сотрудника, так-то! Край дерновины закачался было зыбко, поехал вниз… Переступить! Хоп! Камень не сдвинулся. Все. Кажется, твердо. Вуаля! Теперь — хлопайте. Музыка — туш!

А тем временем — оглядеться, постоять без вредной суеты. А что, и сигарету… А это что? Смеху-то! Удочка в руке. Правда, сложенная. Пальцы аж белые, как вцепились. Надо же… Не выпустил, даже когда прощался с белым светом, — ведь был такой момент, когда сыпанулись они, шершавые. Так бы и описывал траекторию с бамбуковым удилищем, как указкой на неудачном докладе в семинаре… Поудил бы рыбешку на дохлого живца… А теперь дела почти что блеск. Травянистая полоска — от бульдика вверх, как коврик таджикский узенький длинный — курпача. Вот по ней, курпаче этой, — вверх надо, вверх, между двумя светлыми осыпями — дорогами к дьяволу. Светлые осыпи, — значит, живые, постоянно ползущие. Если б старые устоявшиеся, надежные — черные были бы, пропеченные солнышком. Сразу можно было бы сообразить, голова!

Вот он, противоположный, низкий бережок Кабуда, вон куст облепиховый, у которого десять, да, всего-то десять минут назад стоял Эдик. Правда, сперва он не стоял, а шел — топал перевалистой своей походочкой по берегу с удочкой, уверенный, деловитый, — вот умеет же выглядеть занятым — не подступись — на кукане пяток форелей, а еще и часу не рыбачил — шел целеустремленно, будто точно знал, где закинуть, чтобы вынуть еще одну форельку.

И как он на той стороне очутился? Видно, заранее присмотрел переправу — больно решительно двинулся давеча от машины один вверх по Кабуду. Олег же рыбачил в этом месте впервые — вот и шел вниз, закидывая без толку, а потом тропа вдруг поползла вверх. Лез, лез, от реки все дальше, сколько же можно? Решил спускаться, а тут как раз удачно идет по тому бережочку Эдик, топает.

— Эдик! Эди-и-ик! — Кабуд чертов мешал, ревел, но услышал Эдик. Стал. Завертел круглой своей башкой в круглых очках. Увидел, зафиксировал. — Спущусь? — крик практически бессмыслен, помогает выразительное тыканье пальцем вниз. Понял вроде Эдик. А чего не понять, самое обычное дело в горах — подсказать путь ближнему, лишенному обзора.

Очки пальцем Эдиковым поправлены, нос наморщен — смотрит склон. Ответственно смотрит. Секунду раздумывает будто. Потом голову задирает, рот раскрыл, говорит? Не слышно же. Ну, чего там, ну, ну? Ага, рукой махнул: валяй, мол, спустишься, чего там. И сразу правое плечо вперед, топ-топ, пошел быстро так, не оглядываясь, за очередной своей форелькой.

А дрожат пальчики, дрожат. Пять спичек переломал, пока прикурил. Колени вздрагивают. Так-то вот, царь природы, так твою… Тридцать метров свободного полета — и полные штаны страха, животного, низкопробного. Да, так вот Эдик.

Что это он, не увидел, куда коллегу посылает? Или страх прежде времени был и никаких метров свободного полета, а кончилась бы осыпь, белая, свежая, — аккорум, киргизы говорят, а там тропа, пляж — Эдик видел, а он не видит, обычное дело… Ладно, там разберемся. Сейчас — только вверх.

Хорошо на тропе. Век бы шел. Душа отдыхает, особенно если перед тем посидеть, два кило камешков из бахил повысыпать. Вперед, по тропе, куда выведет, то и ладно. Ну, конечно, подъем кончился, спуск начался, а вот уже и удочку можно забросить. Хорошо, что не уронил, когда сыпался. Хороша удочка. Сам делал — такую не купишь. Одно удилище метров на пять раскладывается и катушка как на спиннинге — лески метров на шестьдесят. Взмах — грузило с поплавком и наживкой из маринки летит далеко вперед, катушка — тр-р-р — разматывается до отказа, шик такой, чтоб до отказа. Потом катушка наматывается, пока течение тащит поплавок к тебе, разматывается — когда от тебя. Ого! Клюнуло! Первый раз сегодня.

И так — полдня, потом завтрак — он с собой, в рюкзаке. Потом подвесной мост у кордона лесника — и по другому берегу обратно, то и дело промокая при преодолении многочисленных здесь, на левом берегу, притоков Кабуда.

Потом, в какой-то момент азарта, погони за добычей — вдруг резкое ощущение дискомфорта, безотчетного беспокойства. Облепиховый куст у воды, нависающий высокий противоположный берег. Ну да, конечно, здесь, у куста, стоял Эдик, а Олег вон оттуда, с верхотуры орал. А потом вниз полез, по знаку Эдика. Вон две светлые осыпи и дерновина-курпача промежду ними, с бульдиком, спасибо ему за стойкость.

А ниже? Куда лез, идиот, на верную смерть? Почти отвесная скала, стена ниже осыпей — змее не спуститься. И внизу еще в бешенстве кипящего потока валуны с грузовик каждый. Затряслись, затряслись поджилочки — опять, как тогда. И горло сдавило. И руки сами, дрожа, полезли отыскивать сигаретную пачку. Вот ведь как. Надо же…

Эдик…

3
А ну его, Эдика, гунявого, сопливого, злобного завистника, потом, потом, хотя без него не обойдется, само собой. Но сперва — о достойных, а кто во всем этом повествовании лучше подойдет под эту рубрику, чем он, староватый младший научный сотрудник Олег Дьяконов, чудом спасшийся на шиферной осыпи 17 августа 197… года? Но чтобы попасть в этом качестве на осыпь, а заодно и на эти страницы, ему пришлось… ну, прежде всего, родиться в середине тридцатых годов, пережить немецкую оккупацию в родном Донбассе и даже ощутить вполне реально, буквально на своей шкуре ее прелести: денщик постояльца-майора выдрал его, восьмилетнего, толстым ремнем за кражу приглянувшегося будущему эмэнэсу немецкого тесака. Орал Олег благим матом, но не столько от страха и боли — хотя и не без того было, — сколько чтобы оглушить, сбить с толку противника, не дать ему сообразить, что еще с десяток подобных краж в поселке — дело тех же рук, а всего возглавляемой им «шайке мстителей», как сами себя именовали, удалось собрать в песчаной пещерке в одном укромном овраге целый склад оружия и боеприпасов — причем вторые не всегда подходили к первому, но уж в любом случае бабахали в кострищах, тревожа как своих обывателей, так и пришлых обмундированных. Грозила смерть — Олегу вместе с матерью, как семье политрука, да ворвалась накануне задуманных немцами расстрелов в поселок наша танковая колонна и продержалась до подхода главных сил. И снова пустился Олег в рискованные мальчишеские мероприятия — всегда во главе некоей компании, ибо был, по всей вероятности, прирожденным вожаком.

Уж институт — горный — был за плечами, уж родители с трепетом произносили в ответ на расспросы знакомых нежное слово «инженер», а стиль жизни менялся мало. Каждый вечер звал к приключениям. Вечеринки, песни под гитару, головокружительные романы — и почти всегда, может не сразу, но в конечном счете Олег — первый, и гитарист, и задевала, и танцор заядлый, и балагур, и говорун застольный. Каждый отпуск с ватагой давних дружков — то на велосипедах в Брест, то пешком по Черноморскому побережью, то на шлюпке «из варяг в греки» — от Ленинграда до Ростова. Хохмы, розыгрыши, бурсацкие небезобидные порой шалости. И не то чтобы за ум не брался — брался, и поболее других, и за Гегеля, и Спинозу, и Канта, да не тот это был ум, что двигаться в жизни помогает. Инженер-то был ничего, толковый, но без особой старательности, не устремленный к карьере, а для начальства еще и невоздержанный на язык. А время от времени он и вовсе бросал — к ужасу родителей — работу, чтобы удрать то на Каспий, электромехаником, на плавкране, то на Кавказ — зимовщиком на Приют Одиннадцати, на год, на два, а то и на три, возвращаясь из скитаний похудевшим и задумчивым. Из Красноводска привез однажды смешливую девицу с рыжей косой. Сказал родителям: жена Галя. Те и приняли ее хорошо, и свадьбу сыграли, но все без энтузиазма, без уверенности — уж больно непохоже было на семью: и детей не заводилось, и стиль жизни не тот явно — гитара, танцы без конца. И когда Олег вдруг опять исчез и прислал письмо с Приюта Одиннадцати, Галя даже и не попыталась вернуть мужа или поехать к нему. Тут же, легко, как-то весело — сошлась с одним из ближайших дружков Олега и уехала с ним в Ростов, на этот раз стремительно забеременев и, по слухам, родив там дочь. Впрочем, не по слухам, а по письмам, ибо Олег остался со своим дружком в приличных отношениях, в переписке, и бывшая жена бывшим мужу, свекру и свекрови передавала самые добрые, хотя и достаточно безразличные поклоны. Все, в общем, было не по-людски, не путем. Олег же, вернувшись с Приюта Одиннадцати особенно задумчивым, вообще заявил странное: мол, мыслящему человеку семья не нужна — и ссылался при этом на философа Канта, которого как раз тогда в горах за зимовку одолел. Все ли понял, как теперь бы понял, — это другой вопрос, но одолел и был под впечатлением…

Впрочем, в последнее возвращение действительно сильно переменился. Устроился в институт «Шахтпроект», перестал на время куда-то все собираться. Начал даже задерживаться на работе в ущерб вечеринкам. Дома подолгу сидел за столом, обложившись горно-шахтной литературой, на листах миллиметровки чертил штольни, штреки, окружая рисунок сеткой линий и стрелок.

Старики радовались на единственного сынулю, не подозревая, что именно увлечение работой уводит таких, как он, далеко и надолго.

Началось-то вроде с пустяка. На одной из шахт области случился горный удар. Действующая штольня на полуторакилометровой глубине с пушечным гулом — совершенно внезапно, без всякого «предупреждения» — рухнула, засыпав угольный комбайн и поезд вагонеток. Руководители шахты и области вытирали вспотевшие лбы, старушки ринулись в церковь. Ломились, молились, возносили благодарения: могли быть сотни жертв, а не было — удар случился в пересменок, в штольне не было ни одной живой души. На специальном совещании в областном шахтном управлении начальник обратился ко всем инженерам с мольбой попытаться разобраться в случае: ведь в следующий раз такого везения может и не быть. И нехорошо помянул «так называемых ученых» из специального НИИ, занимающегося горными ударами, — диссертации там защищались, а никакой методики прогноза или предотвращения этих катастроф не было, не было даже общепринятой гипотезы о причинах горных ударов. Дойдя при изучении литературы до «пульсационной» теории, согласно которой Земля то увеличивается в объеме, то сжимается, причем последние тысячи лет как раз сжимается, отчего горные породы сжаты по всей Земле гораздо сильнее, чем должны были бы просто от давления вышележащих земных слоев, Олег заинтересовался всерьез. Поехал на шахту. Поразило, что удар произошел как бы вопреки здравому смыслу: в крепких каменных породах, к тому же хорошо укрепленных бетонными столбами — и это в то время, как на той же шахте десятилетиями стоят, не обрушаясь, старые брошенные выработки без всякой крепи. Удивительно было и зрелище, которое открылось, когда докопались до обрушенной штольни: крепкий известняк был перемолот в пыль. Бетонные столбы, столь надежно, казалось, державшие кровлю, были выбиты предательским ударом сбоку. Вагонетки, до того как были засыпаны, успели опрокинуться. В штольню как бы выстрелила одна из стен, вышибла опоры, и лишь после этого кое-где (не везде) частично обрушилась кусками кровля. Странная картинка, в прежние времена о вредительстве непременно бы заговорили и наверняка бывали такие случаи, что говорили. Неужто и правда пульсация? В литературе, а отчасти в собственной памяти — учился-таки в горном — обнаружилось немало других, не менее интересных, но разрозненных сведений о горных ударах, на которые раньше почему-то не обращал внимания.

Возможно, этот возникший внезапно интерес столь же скоро бы и закончился или развился в ином направлении, если бы не еще одно случайное, — впрочем, на таких случайностях закономерно строится жизнь — событие совершенно иного рода. Встретил на улице, возле управления приятельницу студенческих лет, Лиду, уроженку Донецка, с которой не виделся лет семь. Если говорить честно, она была не просто приятельницей. Был роман — короткий, на семестр, — который закончился скорее по инициативе Олега (появилось увлечение вне стен вуза), но закончился без надрыва. Просто после каникул он перестал назначать Лиде свидания, а она не сделала попытки выяснить отношения. И хотя после этого общение было, пока он не отбыл с дипломом в родной город (Лида шла на два курса сзади), оба усвоили отстраненно-приветливый тон разговора, а на вечеринках держались друг от друга подальше.

Сейчас они устремились друг к другу, радостно, в первом порыве расцеловались. Потом оба смутились. Олег даже почувствовал что-то вроде виноватости, особенно когда выяснилось, что Лида не замужем до сих пор и не была замужем. Лида поразила его каким-то грубоватым, неженским загаром с белыми морщинками у глаз и рта, белесыми бровями и ресницами без следов краски, какой-то новой размашистой походкой. И голос осел, стал низким, хрипловатым. Во время разговора она охотно взяла предложенную сигарету, а вторую и третью подряд вынула из собственной пачки. Выяснилось, что у Лиды «романтическая профессия» — она стала геофизиком, начальником отряда. Ее отряд стоял лагерем в пятидесяти километрах от города, на берегу Днепра. Уже через десять минут разговора, особенно узнав про неудачную женитьбу, Лида как бы осмелела и весьма уверенным, новым своим тоном пригласила в лагерь.

— Там сейчас хорошо. Воздух, костер. Компания веселая. Приезжай. И гитару… не забудь. Не забросил это дело?

На прощанье она по-мужски тряхнула его руку. Оглянулась. С той стороны улицы к подъезду управления на лихом вираже подкатил зеленый газик с земным шаром на дверце и с надписью «Академия наук СССР. Экспедиционная». Она забралась на сиденье рядом с шофером — сзади было набито какими-то бородачами. Олег ощутил устремленные на него любопытствующие взгляды. Она махнула рукой, еще раз крикнула: «Приезжай!.. В субботу, с ночевкой!» Хлопнула дверцей и умчалась.

Поехал. На велосипеде, с бутылкой и гитарой. Ездил тогда на велосипеде много, полсотни километров были пустяком. Встретили хорошо. И еще раза два наезжал в лагерь из вагончиков и палаток. Песни у костра, рыбалка. Лирические разговоры с осторожными воспоминаниями — с Лидой. Лида более не щеголяла белесыми ресницами и бровями, даже светлые морщинки у глаз и рта куда-то делись. В лагере, в трикотажном спортивном костюме, отдохнувшая, Лида даже снова показалась и женственной, и хорошенькой, почти как в тот семестр.

Но роман тогда не возобновился, — кажется, по обоюдному соглашению. Хотя, казалось бы, что мешало? С другой стороны, исчезла и скованность первой встречи около правления, подумалось, что в тридцать (ему-то, впрочем, уже с заметным хвостиком) легче переходить к отношениям на совершенно новой основе — ровным отношениям старинных приятелей, да так на них и оставаться — что такого?

Но не в том суть. А в том, что даже по воскресеньям в экспедиции шла работа — «камералка», то есть первичная обработка накопленных за неделю материалов, а конкретно, в данном случае лент с записями приборов, нанесение на миллиметровку данных, впоследствии образующих карты и профили. Олегу все это — очень понравилось. Почувствовал, что экспедиция, экспедиционный стиль жизни и работы — для него.

Прокладывался профиль — разрез земной коры от Балтики до Черного моря. На лентах были записи колебаний земли от взрывов, которые специально проводились через определенные интервалы для «просвечивания» земных недр. Слои земные по-разному проводят и отражают сейсмические волны и тем себя обнаруживают. Лида показывала ленты, разъясняла, как именно интерпретируются те или иные пики колебаний, превращаясь с помощью разного рода расчетов в данные для составления карт и профилей. Олег обратил внимание на какие-то посторонние колебания, иногда попадающиеся на сейсмограммах.

— Это землетрясения, — объяснила Лида. — Дальние. Здесь — платформа, местных землетрясений почти не бывает.

Естественно, Олег стал спрашивать, почему не бывает, и что значит «почти», и не запишет ли сейсмограф горный удар, и как запишет — похоже это будет на землетрясение или больше на взрыв… Ответы Лиды не удовлетворили. Лида и ее геофизики кое-чего и сами не знали, а кое на что и не было в науке ответа, как Олег выяснил потом, обложившись новой литературой. По совету Лиды от имени института он запросил областной центр — там была постоянная сейсмостанция, — не зарегистрировали ли там какого-то местного толчка в день и час горного удара на шахте. Прислали фотокопию ленты с отмеченным красными чернилами «автографом» местного неглубокого толчка, судя по времени и расстоянию — того самого горного удара.

Они с Лидой долго сидели над записью, листали толстые тома сейсмологических трудов, оказавшихся под рукой, разыскивали разные записи, сравнивали.

— Похоже на землетрясение, — наконец резюмировала Лида. — Хотя взрыв тоже иногда как будто маскируется под землетрясение. Из-за этого и соглашения с американцами о запрете подземных ядерных взрывов нет до сих пор — трудно проконтролировать. А в общем интересно. Здесь могут быть большие сюрпризы…

В промежутках между поездками в лагерь Лиды Олег без разгибу сидел над этой задачкой… Проектные дела оказались в загоне, зрела выволочка от начальства за невыполнение плана. Так прошел месяц. Лида должна была сниматься и двигать с отрядом на юг, к Перекопу. Без гитары и без бутылки Олег последний раз приехал в лагерь, когда вагончиков уже не было — они ушли вперед, палатки скатывались, колья выдергивались.

— Лида! — То, что он хотел сказать, было просьбой. Он знал, что Лида сделает все, чтобы просьба исполнилась, тем труднее было решиться, а потому его смуглое худое лицо посерело от волнения, черные глаза светились упрямством и решимостью. Сигаретой затянулся так, что окурок с треском почернел разом на целый сантиметр и чуть не вспыхнул. — Лида, я хочу заниматься землетрясениями. По-моему, это те же горные удары… Но это работа на много лет. Здесь и близко нет ничего такого — ни землетрясений, ни институтов… Скажи, как это сделать…

Лида ожидала этого вопроса, а потому была готова на него ответить. В ее бывшем возлюбленном, чуть не закосневшем в своем гитарном, бродяжном инфантилизме, проснулся исследователь, довольно цепкий, то есть человек, умеющий ставить вопросы, которые выводят к неизвестному. А почувствовав однажды это в себе, человек уже не сможет вернуться в свое прежнее бесцельное бродяжничество. Не высидеть ему в проектной конторе.

Почувствовала она и первую главную тайну Олега. Почувствовала и, что особенно примечательно, уверовала. Почувствовала то, в чем вслух он не признался бы никогда и никому: навязчивой идеей, целью его жизни была только одна вещица под названием мировая слава, для достижения которой нужен был сущий пустяк: всего лишь одно, но зато крупное, глобальное открытие. А уверовала — без слов, без колебаний и безо всяких видимых оснований — в то, что так оно и будет. Будет открытие, будет мировая слава и тернистый долгий к ней путь и нелегкое бремя этой славы потом. А поскольку до такой веры и такой догадки можно дойти только внелогическим путем, на что способны иногда некоторые женщины, то, пройдя по этому пути еще немного, она почувствовала и то, о чем сам Олег и не мог подозревать. Почувствовала страшное грядущее его одиночество, неизбежное на подходе к цели — вопреки всему нынешнему застольно-гитарному многолюдью. Ибо в таком деле, как добывание мировой славы, друзей не приобретают, а теряют. И пожалела. Потому что хорошо знала по прежним отношениям вторую главную тайну Олега: страх перед одиночеством. Конечно, чтобы преодолеть эту недостойную сильной личности слабость, просидел в свое время Олег абсолютно один всю зимовку на Эльбрусе, выдержал, но разве не после той зимовки засеребрилась в его волосах первая седина? А поняв и пожалев, Лида пророчески и безотчетно подыграла судьбе: в геофизике пути Олега неизбежно пересекутся с маршрутами Лиды. Ей этого хотелось. А ему это может понадобиться в самую важную минуту, пусть даже это ему сейчас и в голову не придет.

— На Памир поедешь?

— На Памир? — Круглые глаза, восторг и удивление. — Ух ты! Не шутишь? Хоть завтра!

— Подожди. — Лида засмеялась, и Олег засмеялся, облегченно, уже веря, что и Лиду попросил правильно, нет ничего неэтичного в том, чтобы обращаться с просьбами такого сорта к бывшей возлюбленной, и что с Памиром дело в шляпе. — Можно и завтра, — продолжала Лида, — но не нужно. Люди там нужны, и тебя, скорее всего, возьмут на месте с твоими данными, даже если ты приедешь на свой страх и риск. Но лучше иначе сделать. Пиши письмо в Москву, в Институт Земли, заместителю директора Саркисову. Он же начальник Горной геофизической обсерватории на Памире. Письмо отправь через неделю. Я же завтра, нет, даже сегодня отправлю ему одно письмо, по другим делам, кое-что о тебе скажу и предварю твое. Понял? Если тебя оформят в Москве, то в обсерватории ты будешь числиться как бы в постоянной командировке, ясно? Полевые будешь получать, кроме зарплаты. Да, кстати, тогда тебе и отсюда не надо будет выписываться — мало ли что в жизни бывает.

Лида отправила отряд на двух машинах вперед, а сама на газике сделала крюк — подбросила его поближе к городу. У железнодорожного переезда они распрощались — Олегу выдали, чертыхаясь, велосипед, он лежал крайне неудобно на коленях у веселых бородачей, в два ряда сидевших сзади. Лида потянулась было — поцеловать, что ли, но, видать, передумала, энергично тряхнула его руку:

— Увидимся! Не в Москве, так на Памире. У меня там работы в октябре начинаются, когда здесь все развезет.

Письма из Института Земли пришлось ждать полтора месяца. Саркисов брал, приглашал в Москву, чтобы не мешкая оформляться. Еще через неделю, рассчитавшись с Шахтпроектом, «погуляв» с друзьями, воспринявшими новый бросок вожака и заводилы как очередную экстравагантную выходку, и простившись с родителями, которые, наоборот, почувствовали на этот раз что-то серьезное и уже не ворчали, а только вздыхали, — он отбыл в Москву. Там, после короткого собеседования у Саркисова, показавшегося, на радостях, обаятельным и необычайно толковым, только очень уж молчаливым, его мгновенно оформили. Олег получил аванс, деньги на авиабилет и командировочное удостоверение, где черным по белому значилось, что «младший научный сотрудник Института Земли АН СССР Дьяконов Олег Казимирович командируется на год в Казахскую, Киргизскую, Таджикскую и Туркменскую ССР». «А также во все прочие области и страны планеты Земля», — мысленно прибавил к этому ошеломляющему перечню Олег.

Весьма гордый и взволнованный, он взмыл в голубое сентябрьское небо.

С того дня прошло пять лет…

4
Конец рыбалки назначен на семнадцать ноль-ноль, как скомандовал Илья Лукьянович Жилин. Когда Олег подошел со своим десятком рыбешек, замнач по хозяйственной части стоял около машины — в своих обычных резиновых ботфортах до пояса, как статуя командора. Выше пояса Илья Лукьянович был обнажен. Его ошпаренное солнцем, почти не воспринимающее жесткое памирское солнце ярко-розовое тело нависало со всех сторон мощными упругими, но все же чрезмерными выпуклостями над широким охотничьим ремнем.

— Ну, Илья Лукьянович, — со льстивой завистью говорил ему шофер Штукас, сидя на корточках и перебирая богатый улов, — опять всех обштопали. Полсотни! А этот, а этот! — он вытащил настоящего форельного гиганта толщиной в полено, показал Олегу, только что подошедшему. — Ты такого видал?

Да видел он, видел, и побольше лавливал, да и сам Штукас лавливал, но не спорить же при сегодняшнем улове. И настроение не то… Да и что за рыбак, принижающий чужую удачу? Значит, и ответ должен быть уважительный, хотя бы такой, для краткости:

— Сила!

Без особого, конечно, энтузиазма. Ничего не хотелось и не ощущалось, кроме усталости. Утреннее странное происшествие и вообще вся эта неудачная рыбалка будто вынули из нутра что-то, какую-то пружинку. Только и оставалось — без сил опуститься на камень, привалившись спиной к теплому скату, чисто вымытому ездой по мелководным протокам Кабуда.

Жилин наловит. Чему удивляться? Вообще-то он часто берет с собой обсерваторских любителей рыбалки — но всякий раз разных, выбирая их по своему произволу. Он и правда рыболов настоящий, со страстью. Но секрет его удач — в другом. Едут всегда туда, куда хочет Жилин, и себе Жилин отводит заведомо лучшие места для ловли, всех прочих без церемонии прогоняя:

— Не люблю, когда мешают.

Спорить с Жилиным не приходится: рыбалка без него означает рыбалку без машины, что совсем не то…

Изредка, во время работ на отдаленных или временных станциях полигона и в составе подвижных геофизических партий, Олег может порыбачить вволю, и тогда его уловы вполне сравнимы с уловами обсерваторского чемпиона. Особенно роскошная жизнь была у Дьяконова раньше, года два назад, когда подолгу работала на полигоне со своим отрядом старая подружка Лида. Ее отряд базировался в одном из общежитий обсерватории, а работал на огромном протяжении Ганчского геополигона, с помощью взрывов простукивая геологические структуры, уточняя строение, пытаясь, помимо всего прочего, уловить по скорости прохождения волн от взрывов медленные изменения в системе сил, сдавливающих район между двумя великими речными долинами. Считалось, что такие изменения позволят когда-нибудь уловить приближение большого землетрясения. Лида наезжает и сейчас — раз, два в год, но уже без отряда. Сидит в камералке, смотрит ленты. Пишет отчеты. Реализует наработанное в те годы.

Подошел Плескачев — фотолаборант обсерватории, еще один участник рыбалки. Его улов оказался средним — около тридцати форелей, как у Штукаса.

— Что-то Эдика не видать. Запаздывает. Клюет, наверное, у него по-страшному, — сказал Штукас.

— И чего ездит, — отозвался Жилин. — Он и рыбу-то, говорит, не ест, все на Саркисова походить старается. Не любишь — зачем гробить живую тварь. Верно я говорю? — поставив кошелку со своей рыбой в машину, неожиданно обратился Жилин к Олегу. Васильковые глазки смотрели остро, цепко.

Знает, знает Жилин, что между ними — Олегом и Эдиком — черная кошка пробежала. Знает и развлекается вот. Рад. Может, сказать, к чему эта кошка сегодня чуть не привела? Или морду Эдику набить, когда придет? А ведь не докажешь. Никто и не поверит. Да сам Олег все еще не очень-то верит: а вдруг Эдик просто ошибся? Не разглядел против солнца, что за склон. Очки у него сильные, глаза, стало быть, не того…

Штукас с готовностью поддержал иронию начальства:

— Вот верно, до чего ж верно, Илья Лукьянович! — Он даже зацокал от старательности языком. — Любитель, так его… Это все равно как за водкой в магазин бегать, а не пить. Не наливать ему, так я считаю.

И захохотал, загоготал, довольный остротой. Жилин хохотнул коротко, благодушно, поощряя развитие разговора и в то же время как бы снисходя до уровня шоферского юмора со своей, недоступной для того высоты.

Штукас, в прошлом рижский таксист-виртуоз, уже десять лет трубил на Памире, и все на легковых, перевозя начальство. Его нельзя было не уважать за хладнокровие и мастерство: ни одного серьезного происшествия на самых гиблых горных дорогах за это время с ним не было. Но нельзя было и уважать: при Илье Лукьяновиче он был не столько шофером (тот и сам водил прекрасно), сколько своего рода денщиком, опускаясь до самого примитивного холуйства. Они были похожи внешне. Оба мощные, в теле. Штукас еще и погорластей и как бы поблагородней обликом — лицо его было украшено самым настоящим орлиным носом. От этой внешней монументальности угодливая суетливость Штукаса еще разительней. На одной из вечеринок Жилин испытывал преданность Штукаса своим обычным способом: откровенно облапил его жену-татарку, отпуская шуточки непристойного сорта, та хихикала, не особенно отбиваясь, а Штукас, багровый то ли от выпитого, то ли от чего, тем не менее поддакивал шуточкам шефа и подливал ему водочки… Только в глазах его, когда он отвернулся, мелькнула, показалось Олегу, вспышка тоскливой ярости.

Но Илья Лукьянович почти никогда не ошибался. Он всегда знал, что можно позволить себе с тем или иным человеком. Знал и то, сколько платить за терпеливость — относительную, привычную или даже почти безграничную. Штукас, говорят, зарабатывал не меньше иного члена-корреспондента. Раза два в неделю Жилин отпускал Штукаса в порожние рейсы от Ганча до Душанбе и обратно. За место в легковой машине можно было содрать пятнадцать, а в нелетную погоду, когда закрыты были местные рейсы, и все двадцать пять рублей. А мест в «уазике» кроме шоферского семь… По положению, обсерваторские шофера были обязаны брать всех сотрудников и обсерваторское оборудование в попутные рейсы. Фактически же иное — и у Олега была история, когда он просидел с новыми наклономерами, трое суток в Душанбе из-за нелетной погоды, а Штукас за это время успел дважды смотаться в оба конца, отделываясь от напора скопившихся сослуживцев откровенным враньем. Жилин, когда ему жаловались, изображал возмущение и обещал принимать меры, чего никогда не делал.

— Идет Эдик, — сказал Плескачев. — Ого. Кукан еле волочит.

— Ну уж, — ревниво отозвался Жилин. — Все поменьше моего-то.

Все поглядели в сторону, противоположную той, с которой Олег сидел у колеса, так что Эдик не мог его видеть.

«Интересно, что у него сейчас в голове, когда он меня не видит, — подумалось ему. — Вот бы узнать».

— Чего он еле плетется? — пробурчал Жилин. — Эй! Ты что как на похороны, а?

И Олег не утерпел, лицо Эдика после такой реплики надо было видеть. Вскочил, выглянул из-за «уазика». Их взгляды сразу скрестились…

Вид у Эдика был странный. Пухлая нижняя губа отвисла. Верхняя, еще более пухлая и без того почти заячья, вечно приподнятая, приподнялась еще более, придавая лицу Эдика такое выражение, будто он сейчас заплачет.

Когда Олег выглянул, Эдик остановился, рот закрыл, сглотнул, переложил кукан в другую руку и двинулся дальше.

— Устал, как собака, и голова… болит, напекло, видать, — сказал он отрывисто.

— Тоже мне, паинька, чуть не десять лет здесь — и напекло. — Жилин пристально посмотрел на Чеснокова. Потом перевел взгляд на его кукан. — А ну, покажи, покажи. А ничего… Но меньше моего, а?

— Меньше, меньше, Илья Лукьянович, — Штукас выхватил из рук бледного Эдика кукан, поднял его. — Ну, конечно! Сорок штук, а, Эдик?

Эдик не отвечал. Искоса взглянув на Олега, будто проверяя, не собираются ли его бить, Эдик с какой-то даже торопливостью вдруг полез в машину, пробубнив:

— Поехали…

Ехали молча. Все попытки Жилина и Штукаса завязать веселый шутейный общий разговор быстро иссякли — столь мрачным и красноречивым было молчанье Эдика иОлега — они сидели сзади по бокам у Плескачева. Жилин обернулся, взглянул остро, испытующе на обоих. Повернулся и замолчал — больше уже в машине не заговаривал никто — до самой базы.

Эдик был на шесть лет моложе Олега, а на полигоне работал года на три дольше — он попал сюда по распределению сразу после института. Еще недавно Олега и Эдика можно было бы назвать друзьями. Да, еще каких-нибудь год-полтора назад. Эдика тогда только что назначили заместителем начальника по научной части. На собраниях и семинарах Эдик произносил энергичные слова про рывок, который должна совершить обсерватория, чтобы выполнить важнейшую из задач, стоящих перед коллективом научных сотрудников и инженеров. Прогноз! Предсказание землетрясений, по каким-то причинам необычайно частых здесь, на стыке индийского и праазиатского субконтинентов, где выросли могучие горные системы. Район между двумя ревущими реками, собирающими воду из вечных снегов и крупнейших ледников Азии, уставили временными и постоянными сейсмостанциями, насытили реперами и геофизической аппаратурой, назвали все это геополигоном, применив военный термин для сугубо в данном случае мирного испытания новых идей, приборов в условиях постоянной опасности естественной катастрофы.

Когда, уже пообвыкнув на полигоне, Олег рискнул на своей переаттестации выступить с наметками нового подхода к проблеме землетрясения, его здорово пощипали. Землетрясения, горные удары и взрывы, в первоначальном варианте гипотезы, объявлялись чуть ли не одним и тем же. Совсем вразрез с принятыми представлениями трактовался и такой основной вопрос уже даже не геофизики, а геологии, как рост гор. После первоначальной обиды, импульсивного желания замкнуться, уйти в себя, Олег довольно скоро почувствовал, что щипали — за дело. Смелые обобщения и коренная ломка сложившихся представлений были нужны (или, во всяком случае, интересны всем) — тут, кстати, никто особенно и не спорил. Но вот аргументация, обоснование, знакомство со старой и новейшей специальной литературой требовались обширные и безупречные — а этого не было, чего уж тут.

Эдик тогда тоже критиковал, но даже мягче других. А потом подошел и довольно долго выспрашивал детали: «А это как ты себе представляешь? А такой факт как истолкуешь?» Проявил, в общем, заинтересованность, что не могло не расположить к нему.

Особенно Эдик стал горячим поклонником гипотезы, когда на ее основе Олег стал пересматривать прежние подходы к проблеме предсказания сильных землетрясений по статистике сильных и слабых. Это тогда произошла знаменитая сцена: Олег и Жилин играют в шахматы, а Эдик и Саркисов спорят до хрипоты, сидя за столом, — и все это на саркисовской веранде, куда не так-то просто получить приглашение. Спорят о том, кто на полигоне гений — Дьяконов или Волынов. Причем, за Дьяконова — Эдик. Жилин подмигивает Олегу и крутит пальцем у виска: вот, мол, дураки. Да, была такая эпоха, походил в фаворитах у начальства. Эдик предложил сотрудничать. Олег согласился и поначалу не пожалел. Эдик работал хорошо. Наволок массу ценного материала, о существовании которого Олег просто не подозревал. Результат получился очень интересный, с явным выходом на прогноз и, что для Олега было главное, весьма укрепляющий позиции гипотезы. Статья была доложена, на редкость единодушно одобрена обсерваторским семинаром. Да и начальство, в лице самого Саркисова, было на сей раз оперативным. Тогда-то, на гребне совместной азартной работы, Олег с Эдиком, можно сказать, подружились, он постоянно забегал на холостяцкий огонек, да и Дьяконов приглашаем был к Чесноковым на семейные застолья непременно с гитарой, постоянно вместе ездили на рыбалку. Уже близился выход журнала со статьей. Но однажды Эдик как бы невзначай сообщил, что у него возникли сомнения в правильности их подхода.

— Я тут подобрал материал по южной зоне, проверяю, все что-то не так.

Немного удивило — почему Эдик свои сомнения в совместной работе проверяет один, без соавтора, но внимания не обратил, в конечное торжество своей гипотезы Олег верил нерушимо. Как вдруг, буквально за несколько дней до выхода «Геофизического вестника» с совместной статьей в обсерваторию пришел номер «Докладов Академии наук», где была небольшая статья за подписью одного Эдика Чеснокова. По сути, эта статья повторяла их совместную работу, но только на другом, том самом южном материале. При этом имя автора самого нового подхода к статистике слабых землетрясений даже не упоминалось. И про гипотезу — ни слова. Оказалось, если ее не упоминать, все прекрасно получается — просто новый подход, и все, а каким образом к нему автор пришел, что его вело — остается за кадром. Ну, интуицию проявил.

А если учесть, что «Доклады» вышли в свет раньше «Вестника»… И что «Доклады» — более солидная фирма, чем ведомственный, по сути, «Вестник», даже за границей переводится…

Бросился к Эдику: что сон сей значит?

— Ой, извини, Олежек дорогой, я совсем забыл тебя предупредить! Я тут обсчитал сам свой материал так же, как мы с тобой вместе считали наш, ну и сунул… Я не знал, что раньше выйдет. А мне, понимаешь, к аттестации на старшего в список трудов нужны статьи за одной моей подписью — а то все больше с соавторами. В ВАКе такой нынче формализм…

— Но это же мой подход, он вытекает из гипотезы…

— Гипотеза? Гипотеза твоя, извини, ее еще доказывать и доказывать, — Эдик неприятно, незнакомо усмехнулся, продолжал: — Да и нужна ли она? И вообще я начинаю думать, что прав был старик Ньютон: «Гипотез не измышляю» — так, что ли? Особенно сейчас, в век, когда науку двигают коллективы. Материал надо собирать. А потом обобщать. Истина сама вылезет, без гипотез.

— Да что ты, — пробовал спорить по сути, всерьез, горячась — и уже чувствуя: бесполезно, глупо, и все же не в силах поверить в то, что произошло. — Никогда ни одна более-менее стоящая истина без стадии гипотезы не обошлась. Да и этот твой результат… Разве он появился бы, если бы мы не прошли сначала этот путь на другом материале? А шли-то от гипотезы…

— Ну, это как сказать. Брось, Олег. Это даже смешно, если хочешь знать. Саркисыч, признаюсь, давно уже ворчит — «когда кончатся гипотезы, мне план нужен», да я тебя, как могу, прикрываю. А на аттестации не сомневайся, я обязательно… ссылку на тебя как на соавтора при важнейшем этапе… по всем правилам, с благодарностью.

Самое удивительное, что после своей аттестации (где Олег был упомянут в столь длинном списке, через запятую, что никакого понятия об истинной его роли составить было невозможно) Эдик приехал веселый, полный радужных планов и первым делом кинулся к Олегу: как дела, не пора ли продолжать совместную, столь успешно начатую работу? Олег был любезен, со званием старшего научного сотрудника поздравил, но о замыслах говорить отказался. Только готовый результат — в обычном порядке. Это означало, что соавторства больше не будет. Эдик походил-походил — Дьяконов как скала. И тогда началось. Саркисов стал смотреть волком, придираться, что все не по плану делает Дьяконов, и премиями стали аккуратно обходить, и в отпуск отпускать в максимально неудобное время, и с оформлением готовых статей началась такая волокита, что опубликоваться стало почти невозможно. Сначала все делалось в расчете на то, что эмэнэс образумится, — время от времени делали поблажки и выжидали. Потом война приняла более ожесточенный характер — на уничтожение. Но тут Олег почувствовал себя более уверенно. Ибо по существу война шла уже давно — почти со всем коллективом научных работников. Олег стал одним из многих — и, более того, одним из лидеров довольно обширной оппозиции. Эдик же окончательно почти для всех стал чужим. Приятель, еще по Запорожью, а теперь ближайший сотрудник и соавтор Яша Силкин назвал это «окончательным размежеванием». Если раньше в обсерватории было много группок и компаний, а многие были сами по себе, то теперь каждый неизбежно должен был четко определиться, с кем он — с коллективом или с начальством. Кто пытался сохранить свою особость, оказывался беззащитным и неизбежно рано или поздно вынужден был увольняться и уезжать.

Освободившиеся места некоторое время пустовали. Но вот на базе после двухлетнего перерыва появился Женя Лютиков. Его приезду предшествовал слух, что Женю берут как ударную силу против «оппозиции». Первое же появление Жени в камеральном корпусе подтвердило худшие опасения. Он прошел по коридору, высокомерно задрав подбородок, едва отвечая на приветствия, никому не подавая руки. На первом же собрании произнес историческую фразу о коллективе, который не сработался с начальством и потому должен быть уволен. После этого по обсерватории прокатился слух, что Эдик нашел в Москве еще двух сотрудников, приятелей Лютикова, которые будут еще похлеще.

5
Восемь часов вечера. На западе, над черными воротами в великую долину, догорает закат, окрашивая снега вершин, все выше громоздящихся на восток и юго-восток, туда, к Тибету, в фиолетовые рериховские тона. Мал человек перед этой громадой, мал между диким хаосом вертикалей и Вселенной, представленной загорающимися на темно-фиолетовом бархате булавочными головками звезд. И велик, ибо помыслом способен увидеть, и осознать, и охватить всю эту бесконечность. Если, конечно, не слишком погрязнет в ничтожном.

Камеральный корпус обсерватории слепыми окнами отражает и небо с догорающим закатом, и вспыхивающие звезды, и тонкий серпик растущей молодой луны на юге. Два окна — в разных концах корпуса — не отражают, ибо горят электрическим светом. В одной из этих комнат, задумавшись, прислушиваясь машинально к последним ударам мяча на волейбольной площадке и первым трелям запевающих на всю ночь цикад, сидит младший научный сотрудник без степени Олег Дьяконов. Перед ним кипа реферативных журналов. «Физика», «Геофизика», «Астрономия». Подшивка «Природы». Открыта толстая большая тетрадь в коричневом дерматине, до половины исписанная мельчайшим сверхэкономным почерком. Сзади, на полке, еще тридцать таких же тетрадей, уже заполненных, плод десятилетнего конспектирования, свидетельство упорной работы, стремления преодолеть узость и провинциализм образования и воспитания. И чем больше, кажется, узнаешь, тем вроде бы шире открывается не ожидаемый светлый горизонт ясности и понимания, а чернеющая тьма неузнанного, да такого ж притом хитроумного и сложного, что и подступиться — аж страшно.

И сомнения закрадываются, и стыд. Прошли — и не раз — все сроки, назначенные себе для всякого рода решений, для защиты кандидатской хотя бы, которая для многих юных выпускников университета является не большей проблемой, чем защита диплома. И с дружками-корешами неудобно получается. Завлек сюда «шайку» — так нынче в обсерватории говорят — своих земляков, прельстил перспективой совместного духовного взлета. А что выходит? Олег — да, как корпел пять лет назад над толстенными монографиями и РЖ и своими тетрадками — так и корпит, только самоуверенности поубавилось. А Яшка Силкин? Хороший хлопец, умный чертяка, здорово у него пошло дело с вычислительными машинами. Но даже с ним обо всем этом, что в тетрадях, по-прежнему, особо не поговоришь. Ему скорый вещественный результат подавай. Недоволен, что с диссертациями дело все откладывается из-за Олеговой осторожности и жажды проверить все — под и рядом. Хочет быстро вырваться на уровень, на простор — да уровень и простор не внутренний, духовный, а скорее внешний. Как он встрепенулся, взорлил, когда заболел Жилин и назначили Силкина временно завхозом. Все районные «большие люди», «раисы» по-таджикски, завсклады-завмаги всякие стали ему лучшие, друзья, заблистало его с Ганкой уютное гнездышко заморскими портьерами, да мебелями, да хрусталем. И отдать должное надо — забрезжил в матчасти экспедиции некий порядок, дисциплина — в столовой, на складе, в гараже — появилась. Экспедиция, как говорится, вздохнула, работать стало легче. А вот сам Силкин несносным сразу стал. Важный — не подступись. Пузо — хоть и не отрастил — а вперед, как все раисы местные, смотрит поверх подчиненных голов, будто видит одному ему видимые сияющие вершины вдали, все из дефицитного хрусталя… А как вернулся Жилин и пришлось опять в лямку эмэнэсовскую впрягаться — впрягся Яшка, конечно, но неохотно, с беспокойством. Затеял мед водить, лавры пчеловода Багинского, подпольного миллионера местного, покоя не дают. С лица спал, все это лето, по сути, не работал — чуть что, к пчелам своим мчится на мотоцикле, только ноздри раздуваются да глаза горят. И все прикидывает, по скольку будет брать за килограмм. И правда, интересно, по скольку, — ну, скажем, с него, Дьяконова, слупит или с Волыновых, где пацан малолетний?

Васька Кокин, бывшая шпана, в детской трудколонии побывал, взялся было с энтузиазмом после основной работы, проявления сейсмограмм да наладки аппаратуры, точки на графиках ставить, чтобы с Олеговой подсказки деликатной закономерность уловить в распределении слабых землетрясений по глубинам перед сильными толчками. Книги начал было читать. В институт заочный в Душанбе поступил. Способный. А хватило его на полгода. Женился, погрязает с удовольствием в пеленках, про толчки забыл, хорошо, если из института не загремит. Да если и не загремит — толку-то. Диплом даст должность, но разве ради этого все затевалось?

Кот. Никита. Помнится еще краснощеким бутузом во дворе в Запорожье. Силач-богатырь. Охотник. Добряк и рохля. Этого пожалел за несчастную семейную жизнь. Спивался малый. Вырвали, привезли, устроили. Стало, ему лучше, пить стал меньше, и — на тебе, Оля, жена, тут как тут, в гости дочку привезла, Кот счастлив — любит дочку, — и Оля вся какая-то мирная, тихая. Поогляделась, попрыгала, сразу с Зиной, Эдиковой женой, — лучшая подруга. Через месяц она уже работала в камералке. Всем «запорижцам» — священную войну за то, что Кота у ней отнять хотели. А Кот — не Кот, а кролик перед удавом. С Эдиком теперь дружбу водит, а старым приятелям и в глаза не смотрит, даже здороваться избегает. И пьет снова… И снова житья ему нет — только на рыбалке и охоте и живет, человеком себя чувствует. Обидная потеря…

Ну, а Разгуляев есть Разгуляев. Хохмач, бабник, каких свет не видывал, никогда не поймешь, что у него всерьез, а что нет. Но ничего знать не хочет сверх аппаратуры. Станцию вылизали они с Кокиным Ганчскую, головную из шестнадцати станций полигона, образцово-показательную, первую среди равных, — американцы ахают, реле там всякие, приборы, усовершенствования, все сами, либо руками, либо закажут невесть где, налево-направо. Но ведь дым коромыслом у него каждый вечер, разъяренные папаши-мамаши из Ганча то и дело своих дочек от Разгуляева выволакивают с боем-скандалом, сколько раз уже и начальство и местком разбирали заявления, ссылали Разгуляева на дальние станции, не первые, поплоше. Но золотые руки попадаются не на каждом шагу — сами же и вытаскивали всякий раз назад, ибо кто хоть с завязанными глазами, хоть в темноте найдет и устранит любую поломку в любой, хоть самой современной, хоть даже американской или японской штуковине, когда уже и спецы иностранцы в затылках чешут да плечами пожимают? Разгуляев! Вот и не боится он никого и ничего. И не хочет ничего — сверх того, что и так ему дано. Но — верный друг и надежная опора. Всегда поддержит — вопреки любому начальству.

И вот получается, что он, Олег Дьяконов, всегда и во всем привыкший чувствовать себя не просто не одиноким, а во главе «своих хлопцев», готовых за него в огонь и в воду, в одном, и притом в главном, деле жизни — всегда одинок. Как был один, например, изучая Канта… Может, все дело в том, что есть целый разряд дел, где человек не может не быть один…

Да, хороши ребята, повезло, что они есть и что они рядом, такие разные. Но не загорятся никогда их глаза восторгом понимания и вдохновения, когда попытаешься поделиться с ними лучшим из своей коллекции удивительных фактов и дерзких мыслей. Ну, вот, например… одна из самых старых тетрадей. Ну и почерк. До того мелкий, что и прочесть трудно. Что-то с глазами… Уж не дальнозоркость ли в тридцать восемь лет появилась? Похоже на то — хочется отодвинуть тетрадь подальше, чтоб разглядеть, но если подальше, то буковки просто букашками крошечными одинаковыми кажутся. Неужто очки заводить?

Придется взять лупу:

«При проходке Монбланского тоннеля опасной считалась должность вагонетчика, ибо не раз бывало, что цельная скальная глыба, вывозимая в вагонетке, ни с того ни с сего взрывалась, разбрасывая кругом острые осколки и клубы пыли, людям причиняя ушибы и раны, а лошадей пугая. По суждению инженеров, то освобождалась заключенная в глыбе сила тяжести огромной горы».

Горный удар в вагонетке… Вот что это было! Почему такими фактами — их немного в литературе, но они есть — не удалось заинтересовать почти никого? А ведь один такой факт, если он достоверен, опровергает все расчеты и прикидки поколений теоретиков. Не сила тяжести одной, пусть и высокой горы разорвала ту глыбу, а энергия глубоких земных кедр, где горные породы сдавлены чудовищными силами. Что происходит, когда поднимается к поверхности, обнажается эрозией начиненный энергией куб глубинных пород? По академику Б. Б. Ресницыну, эта энергия пропадает втуне, за тридцать тысяч лет, почти молниеносно с геологической точки зрения, расходуется на растрескивание и разрушение выпершего монолита. С этой точки зрения любая выросшая гора не может долго существовать — разрушается от собственной тяжести и эрозии, и все горы, какие есть, существуют, только пока быстро растут, восполняя этим ростом быстрое разрушение. Но тогда как объяснить существование старых гор, мало менявшихся, по всем данным, миллионы, а то и десятки миллионов лет?

А что, если эта накопленная в прошлом энергия вовсе не пропадает бесполезно, а хранится в недрах гор? И расходуется лишь изредка, по мере надобности, участвуя и в росте гор, и в землетрясениях? Собственно, Олег давно уверен в этом. Вот только чтобы доказать — нужны настоящие знания и в механике, и в физике, и в математике.

Половина этих тетрадей — законспектированные тома учебников и монографий. Пока даже подступиться к расчету страшно — до такой степени свойства горных пород в больших объемах являются неизвестной величиной. Один и тот же гранит в объеме кубического метра и кубокилометра ведет себя как два совершенно разных вещества… И нет теории, нет такого сопромата, который позволил бы соблюсти «условия подобия» для перехода с лабораторного уровня на уровень геомеханики…

А вот еще одна заметка пятилетней давности — вырезка из журнала «Природа» — о затруднениях, с которыми сталкиваются все глобальные теории геологического развития Земли. Тоже, помнится, навела на кое-какие важные размышления, послужила толчком. Написана хорошо — трезво, иронично, с хорошим знанием не только сути проблемы, но и всего комплекса смежных вопросов. И — главное — похоже, в ту же сторону двигалась мысль… Как же его звали, того автора? Олег убрал лупу, пошарил глазами по наклеенным двум страничкам. Не сразу нашел фамилию автора, мелко, в углу, в конце заметки: В. Орешкин.

Брови непроизвольно сдвинулись, тетрадь резко отодвинул, пальцы машинально потянули сигарету из лежащей наготове пачки. Чиркнул спичкой. Откинулся в кресле, посмотрел в темное окно, затянулся.

Надо же… Орешкин — это тот, что сидит сейчас в другом конце корпуса, второй любитель полуночной работы, новый коллега, привезенный Эдиком Чесноковым, по всем данным, для окончательной расправы над коллективом, который не сработался с начальством, — так этот подонок… Лютиков весной выразился. Коллега, с которым Олег каким-то чудом избежал знакомства и на этом основании не здоровается.

Только сегодня произошла в столовой сцена, при воспоминании о которой краска заливает лицо. У окошка раздаточной стояла небольшая очередь — трое или четверо. Олег встал было, но увидел за столиком Лиду, с которой разминулся, — она приехала в Ганч еще с неделю назад, но тут же должна была ехать на южный профиль полигона. А Олег в это время был на востоке, опять напросился на вертолетные работы. А не виделись все лето… Олег подошел, поздоровался, сказал, что сейчас подойдет с подносом. А когда вернулся в очередь, увидел, что там успел встать этот новенький, Орешкин. Никакой проблемы, если честно, не было. Можно было стать перед Орешкиным, извинившись, упомянув, что уже стоял. Тем более что с женой его — красивая, молодая, добрая — все как-то поладили, и он, Олег, поладил, уже носил ей тяжести из подвала. Но извиняться и разговаривать с этим могильщиком, представителем враждебного лагеря? Нет, ни за что! Можно было стать снова в конец очереди — тоже обычное дело, никаких проблем. Раздатчица Валя работает быстро, да и спешить некуда. Но это значило уступить — опять-таки супостату, могильщику и т. д., да еще и обладателю такого безмятежно-спокойного, постоянно нахального, как показалось Олегу, лица и бесстыдно-белозубой улыбочки.

И Олег, устрашающе выдвинув челюсть, окостенев лбом и глядя параллельным взглядом в пространство, деревянно вдвинулся в очередь впереди Орешкина, напряженно готовый к скандалу, к драке, священной борьбе. Довольно глупо, если вдуматься.

Боковым зрением, кожей почувствовал со стороны Орешкина удивленную реакцию, мгновенный насмешливый взгляд. И шаг назад: Олега со всем почтением, правда, несколько саркастическим, пропускали на законное место.

Все столь же каменно напряженный, покрасневший от натуги и неловкости, наспех выбрал блюда, односложно и сухо отвечая на попытки Вали-поварихи вызвать на какую-нибудь обычную шуточку. И к столику Лиды шел с каменной спиной, держа поднос, как некое грозное оружие, провожаемый ясно ощутимыми удивленными взглядами новенького и поварихи.

«Реб Аврум сказал: до́жили», как Силкин очень смешно кого-то процитировал два месяца назад, после драки с этим подонком Лютиковым. Морда в кровище — осколками очков поранился, глаз заплывший мокрым платком прижимает и хохмит еще. А ведь и правда, дожили… Сегодня Олег сам тоже набивался на драку. Р-реванш, так сказать… Хотя, может быть, этот Орешкин и ни при чем. Его тогда и не было в обсерватории. Н-да. Вот и приобщайся тут к вечности.

Да, что-то все не то. Просто работать — не получается, а займешься склокой и борьбой — этого все настойчивей требуют и свои, «запорижцы», да и весь коллектив, каждый научный семинар превращается в сражение, — науке приходит конец. Не разорвать ли узел, как прежде не раз было, махом. Вон, на Камчатку, совсем недавно звали…

Перелистнул в задумчивости старую тетрадь, вчитался в еще один конспект, усмехнулся, перечитал еще раз. Как нарочно, это была цитата из Гёте, весьма подходящая для сегодняшних невеселых размышлений: «Если я, в конце концов, охотнее всего имею дело с природой, то это потому, что она всегда права, и заблуждение может быть только с моей стороны…» Ну, уж если так думал Гёте, то ему, немолодому младшему научному сотруднику, стыдно проявлять слабохарактерность из-за того, что друзья не так увлечены наукой, как хотелось бы, а враги время от времени выводят из себя. Надо работать. И все образуется. Тут еще что-то было на ту же тему. Ага! Вот.

«Естествознание так человечно, так правдиво, что я желаю удачи каждому, кто отдается ему… оно так ясно доказывает, что самое великое, самое таинственное, самое волшебное протекает необыкновенно просто и открыто…»

Вот и займемся. Теперь представим себе, что будет с горной системой, если эрозия снимет с нее, унесет верхнюю пару километров горных пород. Станет ниже на два километра? Нет, ничего подобного. Освободившись от нагрузки, гора, как айсберг, начнет всплывать…

Ночь продолжалась. Затихли голоса, смех, музыка в разных концах небольшого поселка, начали гаснуть окна в домах. Но по-прежнему в двух окнах камерального корпуса горели лампы. Над столами склонились головы двух героев этой книги, двух людей, при встрече пока отводящих взгляды в сторону, чтобы не поздороваться нечаянно. Они не нужны друг другу, и если встретятся — то на узкой дорожке и вовсе не для обмена любезностями. Так думают они оба, хотя и стараются об этом не думать, погруженные в общение с природой, которая всегда права.

Глава восьмая

1
Итак, Вадим трудился, Женя рисовал и переписывался с Лилей, не подозревая, какой сюрприз его вскоре ждет. День, когда Орешкин, с папкой под мышкой, переступил порог Жениной квартиры, чтобы вернуть друга на путь науки, был относительно теплый, но уже декабрьский день. До Нового года оставалось около двух недель.

Лютиков, как уже известно читателю, был йог. Когда Вадим вошел к нему с результатом, его непосредственный начальник сидел в позе лотоса. Он был в плавках. Левая ступня Жени покоилась на правом бедре, а правая — на левом и розовой пяткой смотрела на Вадима. Стенка живота прижата к позвоночнику. В комнате был полумрак. Горел рефлектор, поддерживающий приемлемую для занятий йогой температуру, плотно сдвинутые шторы в то же время слегка колыхались — окно было приоткрыто, создавая легкий сквозняк, необходимый, по всем йоговским руководствам, для эффективного вкушания праны. Вадим сел на краешек стула и сказал неловко:

— Вот, результат принес.

— Подожди немного, Вадик-дружочек, я немножко приведу в порядок свою вегетативную… Ты не торопишься?

— Нет, в общем…

— Вот. Положи то, что ты принес, на стол и, если тебя не затруднит, поставь чайник на плиту. Спички там, на подоконнике.

Говоря все это, Женя не разжимал век и слегка, расслабленно раскачивался.

Вадим поставил чайник, уселся на стул у окна и с некоторой завистью воззрился на симбионта. Он сам давно уже занимался йоговской гимнастикой, но такого совершенства достичь никак не мог, может быть, потому, что жалел время. А здесь, в обсерватории, даже простую зарядку запустил. Едва проснувшись, он устремлялся к письменному столу и считал, перекраивал свою «типологию», подбирая самые характерные сочетания параметров, осваивая азы математической статистики, которой, как он убедился, в университете был практически не обучен, и вспоминая полузабытые школьную стереометрию и тригонометрию, — задачки сейсмологии требовали активного владения пространственным воображением. Часов в одиннадцать приходила с работы Света, готовила завтрак, силком отрывала мужа от стола. Он ел машинально, с увлечением рассказывая жене об очередном «озарении» (нередко оно оказывалось вскорости простой ошибкой), давал ей задания по построению всяких графиков и диаграмм и снова устремлялся к столу.

Вечером, когда Света приходила с работы, ужинали, и Вадим, чтобы не мешать жене прибираться, стирать и готовить, обычно шел в камеральный корпус, ночью пустынный и гулкий. Работа нередко продолжалась и после возвращения Вадима домой. Выпив потихоньку на кухне чаю, Вадим опять подсаживался к столу — не терпелось вычертить графики по точкам, высчитанным на работе с помощью электронного калькулятора или ЭВМ «Мир». От стола он отрывался в час, два, три ночи, долго не мог заснуть, вздыхал, порой вскакивал, спеша записать роившиеся по инерции мысли, иногда мысль являлась в полусне, тогда он, боясь проснуться окончательно и утерять, будил жену и требовал, чтобы записывала она. Света смеялась, записывала и моментально засыпала снова.

Это был научный «запой», состояние счастливое, Вадимом уже как-то и подзабытое. Иногда, по воскресеньям, Эдик и Жилин — научный и хозяйственный замы — вывозили Вадима со Светой на рыбалку. Женя отказывался, он не любил отдыха на лоне природы. Пока рыбаки бегали от переката к перекату, Света с Вадимом лазили невысоко по близлежащим горам, плескались в ледяных купелях, рвали дикие яблоки и грецкие орехи, но даже и тогда Вадим говорил в основном об очередном повороте того, что вытанцовывалось на его письменном столе, горами восхищался, но как-то машинально, выискивая глазами геологические соответствия тому, что получалось на миллиметровке. Одно время ему казалось, что его «типы» раскладываются на карте района кучно, группируясь в «зоны сжатия» и «зоны растяжения», и он пытался узнать эти зоны, иногда получалось, иногда нет.

Все это время Женя пребывал в состоянии, как он выражался, затяжной депрессии. Правда, он написал программу ввода комплекса геофизических данных в ЭВМ — начало своего персонального плана работы, но с продолжением этих трудов не спешил, много рисовал (причем все лучше и лучше). Теперь уже всех приходящих к нему он заставлял смотреть все свои картины, сравнивать, требовал мнения, на критику обижался нешуточно. С Лилей переписывался, передавал от нее приветы, говорил, что все у нее в порядке и что она, слава богу, выкинула из головы свою блажь насчет «чадопг’оизводства». Вадима Женя то и дело норовил оторвать от его «научного запоя», считая его временной блажью неофита, и побеседовать с ним о своем творчестве, благо Вадим, не умевший рисовать вовсе, не уставал восхищаться открывшимся новым талантом приятеля.

Сейчас симбионт сидел в позе лотоса, глядел в стену круглыми светло-голубыми, почти белыми глазами и медленно, расслабленно говорил.

— Вадик, дружочек, дела наши хреновые. Ни одного пункта из нашего соглашения Саркисов не выполнил. Перевыборы провалил. Даже этого пневого Волынова не смог выжить. Я ему больше не работник. Эдика я просто уже ни видеть, ни слышать не в состоянии, типичный недоносок. Ехать отсюда — рановато, в Москве поймут превратно: склочники, мол, опять не сработались, значит, надо сидеть, но сидеть со смыслом. Я тут вот что придумал: давай займемся книгой.

— Какой книгой? — в голове у Вадима вертелись различные варианты начала разговора о его Результате, и он с трудом вникал в Женины прожекты.

— Ну, монографией. Тема, дружочек, извини, будет своя — геопрогноз. Там можно использовать фрагменты из твоей диссертации. Но все это можно поднять на новый уровень, с математикой, физикой. Знаешь, сколько здесь материала есть, — эти, выгнанные, горы его наоставляли, большей частью неопубликованного. Ну, а что опубликовано, — они ж пневые, размаха у них нет, на обобщения они не способны. Да и машинным счетом они по большей части до сих пор не владеют. Этим надо воспользоваться, пока не поздно. Тот же материал, но математизированный, пропущенный через ЭВМ, выглядит совершенно иначе. Они его просто не узнают. А узнают — им же, дуракам, хуже; сидели на золоте, а не ведали, пока его из-под них не выдернули.

— Монография… Это хорошо, конечно. Только зачем выдергивать? Мы что, сами не сможем результатов получить? По-моему, материала хватит, только обрабатывай да обдумывай. А насчет монографии — что ж… У тебя что, и план, есть?

— План? Ну, Вадик, дружочек, тут тебе и карты в руки, ты глубже в это дело влез, я только включаюсь. Составь, будь другом. Потом поделим, что тебе делать, что мне. За мной, например, можешь записать главу о ненаучном или донаучном, что ли, прогнозе. Понимаешь? Все эти пифии, треножники… Конечно, то, что я на самом деле обо всем этом думаю, сюда не пойдет. Я ж понимаю. Писать надо так, будто дело не в картах, и не в слитках воска, и не в кофейной гуще, и не в костях жертвенных животных. А в том, чтобы сосредоточиться на особом состоянии готовности к прогнозу. Каждый потенциально готов к этому состоянию, хотя и здесь должен быть талант, обучаемость и так далее. Дальше психология: обычно человек не может использовать свои же собственные возможности по созданию модели будущего, его пугает и отвлекает вероятность других моделей — и, потом, он пристрастен. Он хочет не того будущего, которое его ожидает и давит на прогнозиста, особенно если прогнозист — он сам и есть. Хороший гадальщик — это профессиональный прогнозист, умеющий быть беспристрастным в выборе моделей будущего. Так годится?

— Конечно. Между прочим, подобный разговор у нас не в первый раз. В этом самом духе ты обещал мне статью в сборник, который я составлял в Институте философии природы, год назад, помнишь? А ты не написал.

— Ну извини, дружочек. Теперь напишу. Что — сборник? Кто увидит? Кто заметит? Монография — вот вещь! Тут стоит поуродоваться. А вот сейчас я тебе зато покажу одну штуку, пальчики оближешь, я ее только что придумал, для этой же главы. Ты никогда не вертел блюдечко?

— Нет…

— А я вертел. Знаешь, за редкими исключениями, оно почти всегда начинает рано или поздно писать связный текст. Иногда кто-то ведет, это можно установить. Но часто — никто персонально. Можно каждого, кто держит палец на блюдце, по очереди заставить отойти от стола, а оно все пишет и пишет без колебаний начатую фразу. Почти всегда в таких случаях никто персонально не может предугадать, чем кончится фраза. И здесь я мог бы, правда скрепя сердце, предложить рациональное объяснение — ведь с иным и ты не согласишься и никакой будущий редактор, правда? Так вот, можно сказать, что и этот прогноз не абсолютный, он бывает ошибочным, его лексикон, и эрудиция, и даже стиль ограничены кругозором участвующих. Грубо говоря, у эмэнэсов — одна модель Пушкина, у лаборанток — другая. Чувствуешь? Это можно истолковать как коллективный прогноз! Он по рангу — ниже абсолютного, конечно, но на порядок выше индивидуального!

Вадим молчал.

— Это — как коллективный «разум» у муравейника. Помнишь, у Шовена. Каждый муравей — ничто, две-три примитивные реакции — и все. А муравейник в целом обладает сложным поведением, на уровне высших животных. Так и тут. Блюдечко, вызывание «духа» — это средство сосредоточить сумму подсознаний участников на задаче коллективного прогноза или моделирования — прошлого или будущего, неважно. Ну, как, ничего решеньице?

— Ничего… — Вадим чувствовал большое смущение.

Дурачит его Женя или искренен? Во-первых, он и сам не скрывает, что рациональная гипотеза ему нужна сейчас лишь постольку-поскольку, для «проходимости» в научном труде, где его обычные намеки на всякую чертовщину просто не пройдут. А во-вторых, это и не его вовсе гипотеза! А Вадима! И придуманная с ходу — давно, еще во время первого симбиоза с Женей на холостяцкой квартире — именно в качестве возражения на Женины охи и ахи по поводу этого самого блюдечка. С этим самым аргументом из Шовена, которого Вадим тогда только что прочитал. Тогда Женя яростно спорил, говорил, что объяснение смехотворное, неправдоподобное. А теперь…

Вадим вгляделся в приятеля. Нет, лицо Жени сияло искренней гордостью. Он очень доволен этой  с в о е й  гипотезой…

— Э-э, Орешкин, а ведь завидуешь, ну, согласись, что завидуешь, самому бы хотелось такую штуку придумать, а? — Женя покрутил лобастой головой, засмеялся, встал и накинул купальный халат — свою униформу на весь день.

Нет, он действительно забыл. Поразительно. Сказать?

— Ну, что, сделаем монографию? Чувствуешь, какой материален там может быть? Нарасхват пойдет, как горячие пирожки. Только — чур, Эдику ни слова.

— Бог с ним. — Вадим начинал злиться. Мало того, что разговор какой-то дурацкий, еще и манера эта Женина таить все от всех. С Эдиком он говорил о Саркисове. С Саркисовым — об Эдике, причем с каждым были отдельные секреты. Только Вадиму, пожалуй, он доверял. Впрочем, кто его знает. — Бог с ним, Жень. У меня результат получился. Серьезно. Это что-то интересное, может, и монографию можно пока отставить, тем более что наши взгляды на прогноз надо еще как-то стыковать. Ты всюду ищешь случайность, а я закономерность. Мне кажется, этот результат подтверждает мою правоту.

— Результат? Ну, ну. Впрочем, что ж такого? Ты вкалывал, уродовался, это я видел, что-то могло получиться, ведь эти пневые ни хрена не делают. Только, Вадик, дружочек, ты подожди минутку, я чаек заварю, а ты разгреби здесь, на углу стола.

Вадиму пришлось еще раз сдержать нетерпение. Чай Лютиков заваривал прекрасно, умел сопровождать чаепитие чем-то вкусным — вот сейчас он смешал в пиале изюм, курагу и орешки из косточек урюка, ошпарил все это кипятком и поставил пиалу, благоухающую колониальными ароматами, на стол. Чай, пока было тепло, пили зеленый. Но сейчас по ночам подмораживало, и Женя не пожалел на заварку распаковать пачку цейлонского, привезенного из Москвы.

Наконец, проглотив первую пиалу чая, Вадим начал рассказывать. Поскольку он уже пытался раньше кое-что втолковать Жене, он начал с конца — показал с кратким комментарием последние диаграммы и кривые.

Женя почесал в затылке.

— Интересно. Только, Вадик, я, конечно, забыл, что это у тебя там за типы. Ты уж мне сразу растолкуй.

Вадим вынул давно уже запасенный специально для такого случая «ключ» к типизации. Его оказалось мало — пространственное воображение Жени включалось медленно. Как потом убедился Вадим, отсутствие трехмерного воображения было главным препятствием как для постижения типизации большинством слушателей, так и, видимо, для того, чтобы эта столь несложная идея родилась раньше. Пришлось разрезать яблоко, и, наклоняя разрезом то так, то этак, сдвигая половинки, Вадим начал снова. Разрез был «плоскостью разрыва» землетрясения, половинки яблока — «крылья разрыва». Дело пошло. Женя слушал внимательно, кивал, переспрашивал.

Вадим закончил перечислением возможных направлений дальнейшей работы. Из них главное было — к прогнозу, землетрясений по новому критерию. Прогноз витал в воздухе, им ощутимо пахло.

Женя помолчал.

— Так… Ты что-нибудь показывал Эдику?

— Нет, он в курсе только моих первых мучений по выделению типов. Отнесся иронически. По-моему, всей типизации в готовом виде не успел показать. Эти диаграммы и последняя кривая сделаны вчера и сегодня. Пойдем расскажем?

— Ни в коем случае! Пока мы не доложим этого Саркисову, Эдик не должен знать ничего. Немедленно Свету предупреди: полное молчание.

— Почему?!

— Сбондит! Стибрит! Украдет! Я его знаю, милочка, как облупленного. Скажет, что сам давно думал в этом направлении и что подсказал тебе, куда двигаться. Но на такое он не способен, это точно. Он прикладник. А здесь — философия! Это новый подход, без дураков.

Женя с некоторой торжественностью поднялся.

— Вадим! Я всегда знал, что ты не лыком шит. Но что ты в первые же месяцы получишь такой результат — прости, не ожидал. Впрочем, я никакого результата не ожидал, если честно. Я ж думал, тебе для диссертации, для натурфилософии твоей надо спокойное место, чтоб писать. А тут…

— Что, действительно?..

— Действительно… Смех сказать. Да здесь лет пять не было ничего подобного! Поздравляю, от всей души поздравляю. И завидую. По-хорошему. Я — так быстро, во всяком случае, — результатов не получал. Я только сейчас, если хочешь знать, в первый раз почувствовал, что прогноз — тот, о котором все говорят, но никто не верит, — это не пустой звук, для пропаганды и извлечения средств из начальства. И монография! Как она теперь заиграет, а? Сейчас. Посиди у меня, никуда не уходи. Если Эдик придет — ничего! Понял — молчать! Сиди здесь, не двигайся. Это спрячь.

Он сам схватил диаграммы, сунул их под матрас, мгновенно скинул халат, натянул джинсы, свитер и выскочил. Через пять минут он вернулся с бутылкой шампанского.

— Вадик, дружочек. Я сам сходил к Свете, велел ей молчать о твоем результате. Сейчас она придет. На сегодня мой приказ — извини, старичок, первый и последний — работать не будем. Будем пить-гулять. Не волнуйся, я оставил в проходной деньги, через полчаса здесь будет пять бутылок шампанского. Эту я купил у Маньки Грешиловой, у нее всегда есть в загашнике, в ожидании прекрасного принца, уже десять лет всех испытывает по этому тесту, тебя не испытывала?

2
Саркисов приехал через неделю. К этому времени, Вадим со Светой, полностью переключившейся на механизмы, к нему в помощь, получили еще немало эффектных диаграмм по сейсмоопасным зонам мира. «Сейсмотектонический образ», выраженный с помощью новой типизации, не вносил существенных исправлений в то главное, что было известно о характере горообразовательных процессов, но он позволял проводить довольно тонкие сравнения разных зон, заставляя задумываться о вещах, которые прежде и в голову не приходили. Главное и самое эффектное было — быстрота, с которой тысячи землетрясений Японии, Кордильер, Камчатки и т. д. сводились в простые формулы и схемы. То, о чем раньше могли толковать только узкие специалисты по тем или иным регионам, теперь могло стать достоянием каждого в считанные минуты. Кипа диаграмм росла. Вместе с ней рос интерес Вадима ко всей проблеме исконных сил, движущих континентами и воздвигающих горы. Механизмы землетрясений оказывались действительно узловым моментом на стыках «геонаук».

Саркисов приехал раздраженным. До большого международного совещания по геофизическому прогнозу оставалось полгода. Обсерватория, привыкшая уже к своему лидерству, подходила к совещанию с почти нулевым прогрессом.

С Саркисовым приехал американец доктор Питер Боднар, первая ласточка грядущих больших перемен. Скоро поток иностранцев должен был резко увеличиться — вступали в силу недавние международные соглашения по проблеме «Человек и природа», включающие прогноз стихийных бедствий. Имя Боднара не было неизвестно в обсерватории, оно часто мелькало в реферативных журналах в связи с глобальными исследованиями землетрясений как свидетельств непрекращающегося преобразования лика Земли под действием внутренних сил.

— Молодой, симпатичный, — доложила Света Вадиму и Жене. — По-русски говорит плохо, но старается, просит по-английски с ним не заговаривать.

Саркисов водил Питера по всем комнатам камерального корпуса, знакомил с сотрудниками. Заходили они и в комнату, где сидела над Вадимовыми диаграммами одинокая Света.

Женя Лютиков хорошо говорил по-английски. Он ожидал, что начальство его вызовет. Общение с американцем  з д е с ь  обещало выезд на стажировку  т у д а — в Калифорнию и на Гавайи по научному обмену, что было, конечно, заманчиво. Саркисов не вызвал Лютикова. Он ходил хмурый, о чем-то долго совещался с Эдиком. Лютиков выдерживал характер и из дому не выходил, отсутствовал он и на заседании семинара, устроенного в честь приезда «первой ласточки», но жадно выспрашивал подробности у Светы и Вадима.

На другой день рано утром Саркисов постучал в дверь Лютикова.

— Он обнаглел совсем, — рассказывал Вадиму за утренним чаем, посмеиваясь, Лютиков, — должен бы помнить, что до одиннадцати меня лучше не трогать. Стучит, упорно так, уверенно, по-хозяйски. Я, в халате, подхожу к двери, света белого не вижу, спать хочу.Приоткрываю щелочку — шеф! «Мне, говорит, надо с вами поговорить». — «Не могу, отвечаю, сейчас, придите попозже, Валерий Леонтьевич!» — «Как это не можете?» — «Не могу, отвечаю, у меня депрессия». У него аж челюсть отвисла. «А что такое, спрашивает, депрессия?» — «Депрессия, — отвечаю этак раздельно, — это, Валерий Леонтьевич, сумеречное состояние души». И хлоп дверь.

Вадим хохотал — так забавно все изобразил Женя.

— А ты его не слишком?

— Не слишком. Теперь как миленький прибежит.

— А чего он вроде как избегал? Может, зло таит, за ту публикацию в газете и за то, что я его отчитал в ответ на хамскую записку?

— А хрен его знает. Может, и правда побаивается он тебя теперь, не знает, с какого боку подступить. Но это ж — ты. А он и со мной бирюком. Тут еще что-то. Небось Эдик чего-нибудь накапал, подлец. Он же всю неделю последнюю ужом вился, все хотел выведать, что у нас есть. Сразу почуял — жареным пахнет. У него-то ничего, полный нуль. А доклад Саркисову во как нужен на симпозии летней. Придет наш доблестный шеф, ждать недолго.

— Да, с Эдиком неудобно. Он и так, и этак, не умею я врать-таиться. И Светлану замучал. Все прибегает к ней и спрашивает: а это что, а это. «Не знаю, — она отвечает, — вот, Лютиков велел перечертить, не знаю для чего».

— И правильно. Ишь, вынюхивает. На-кася, выкуси. Да, а здорово это будет. Публика привыкла: Лютиков то, Лютиков се, Лютиков ничего не делает, а результат имеет, как так — жулик, наверное. А кто доклад Саркисову сделает? Я! То есть ты, Вадик, ты меня понимаешь, мы же сейчас одно целое.

Вадим натянуто улыбнулся.

— Во-первых, ты забыл Светлану. Мы с ней это делали. Во-вторых, ты пока не сделал для этого будущего доклада, или статьи, извини, ничего. Сначала ты просто даже не слушал, что я тебе говорю. Сейчас, после нашего ликования и празднества, прошла неделя. Ты за эту неделю собирался набросать черновик нашей статьи с моими результатами, с твоим теоретическим физическим обоснованием и формулами, в коих я, конечно, не мастак. Где эта статья?

— Ну, нету, нету. Я пробовал, честно пробовал, вон на машинке начало. Пока не выходит. Да это не к спеху. У меня, знаешь, сейчас замысел такой картины, тебе будет интересно.

Он подошел к куче рулонов в углу, вынул один, развернул, прикнопил к стене, включил свет — в комнате, как всегда, были плотно сдвинуты почти не пропускающие света шторы.

Над грядой гор — их силуэт Вадим узнал сразу — это были горы, видневшиеся за рекой прямо против дверей их общей с Женей веранды, — сгущались тучи. Они уплотнялись в центре, вырисовывая упругими клубами как будто некое лицо. Приглядевшись, Вадим с изумлением узнал… себя. Его лик, очень непохожий на привычную по фотографиям физиономию, и в то же время несомненно его — рассерженный, даже злобный, с насупленными бровями, раздутыми ноздрями и яростным взглядом сверлящих глаз, — грозил бедой. Внизу, на переднем плане, мирными крохотными коробочками как-то обреченно белели домики обсерватории.

Вадим обалдело глядел на все это, чувствуя некий трепет в душе. Нет, его друг положительно талантлив, нельзя на него всерьез сердиться. Но что же это все значит?

— Почему я… такой? Ты что, видел меня таким когда-нибудь?

— Между прочим, только что. Ты как-нибудь не поленись взглянуть на себя в зеркало, когда гневаться изволишь.

— А что все это значит?

— Не знаю, голубчик Вадик, не знаю. Так нарисовалось. Тогда, кстати, после полудюжины шампанского. Ночью вдруг встал и малевал до рассвета. С тех пор отделываю. Как, а?

— Здорово! Хотя, конечно, и непонятно.

— Экий ты зануда. Неужели важно, что это значит. Даже мне это неинтересно. Важно ощущение. Есть?

— Есть!

Оба задумчиво смотрели на картину.

— А кстати, — сказал Женя, — ты помнишь, я тебе гадал на картах весной, нагадал, что уйдешь ты от Крошкина. Там что-то дальше было, что-то интересное. Не помнишь?

Вадим не успел ответить. Раздался стук в дверь.

3
Это был Саркисов. Он угрюмо сунул руку поочередно Орешкину и Лютикову, прошел в комнату, сел на стул. Женя мигом ополоснул пиалу, налил чаю, придвинул шефу. Тот взял, сделал несколько глотков, кинул в рот несколько изюминок. Жуя, мрачно разглядывал картину, оставленную Женей на стене. Перевел взгляд на Орешкина, потом обратно на картину, вгляделся внимательней, усмехнулся. Снова нахмурился.

— Что происходит, Женя? Я хочу, чтобы вы мне объяснили. Вы обещали мне программу на ЭВМ.

— Вот она, — движением фокусника Женя выхватил из кипы на другом углу стола тонкую папку, протянул.

Шеф взял, раскрыл, посмотрел. Прокашлялся.

— Так. Странно, почему мне об этом никто ничего не сообщил? Я сижу, волнуюсь…

— Сообщать вам о таких вещах не входит в мои обязанности. Я исполнитель. Я обещал, я сделал. У вас есть заместитель.

— Что тут у вас происходит? Эдик дрожит губой и не желает говорить о том, что тут делаете вы и… ваша группа. — Он покосился на Вадима. — Не хватало, чтобы еще и вы тут перегрызлись.

— У нас работа еще не закончена. Но если хотите, доложим, что получается.

— Докладывайте.

— Сейчас или к Эдику пойдем? — В невинно растопыренных глазах Жени мелькнула издевка.

— Сейчас, — буркнул шеф.

— Вадик, доложишь? Должен подчеркнуть, Валерий Леонтьевич, наш новый сотрудник проявил дьявольскую работоспособность. Это поистине оригинальный, новый результат.

Вадим начал рассказывать. На этот раз он говорил очень обстоятельно, начав с самых азов. Саркисов схватывал туго, но, похоже, стеснялся переспрашивать. В нескольких местах Вадим повторил, разжевал сам, заметив вдруг эту, уже виденную им прежде, растерянность в глазах шефа. Наконец, шеф начал реагировать. Вставлять:

— Конечно.

— Так и должно быть.

— Странно…

— Вот как!

Под конец Вадим приберег три диаграммы, приготовленные им накануне, специально для шефа. Одна из них отражала распределение по типам сильнейших землетрясений Ганчского полигона. Вторая — землетрясений всей Памиро-Тянь-Шанской горной страны. Третья — сильнейших землетрясений мира. Бросалось в глаза совершенно очевидное сходство, почти идентичность всех трех диаграмм — и это при том, что разные районы мира давали великое разнообразие этих «сейсмотектонических образов».

— Я думаю, Валерий Леонтьевич, — закончил Вадим свое сообщение, — что нам здесь дьявольски повезло. Гистограммы показывают, что Ганч максимально подобен по своей геодинамике всему Памиро-Тянь-Шаню, а тот, в свою очередь, всей тектоносфере Земли. Нет больше на Земле такого места, которое бы в такой степени можно было бы считать моделью тектоносферы в целом. Эти гистограммы доказывают наши право и обязанность на нашем материале решать геопроблемы самого крупного, мирового масштаба.

И замолчал. Женя из-за спины Саркисова молча показал большой палец. Шеф безмолвствовал, глядя на разложенные диаграммы. Он даже поворошил их. Руки его заметно дрожали. Лицо разгладилось, но в глаза симбионтам он по-прежнему упорно не смотрел. Вдруг он встал и заторопился:

— Так, я понял, чем вы тут занимались. Благодарю вас.

И вышел вон.

Вадим обалдело глядел на Лютикова. Тот торжествующе улыбался.

— Все о’кей. Это у него стиль такой. Никогда в глаза не похвалит.

— Ты думаешь, ему понравилось?

— Не то слово. Он счастлив. Большим человеческим счастьем, как пишут в газетах. Сейчас пить-гулять захочет. Подождем.

Они снова принялись пить чай, оживленно припоминая и толкуя реакцию шефа. Саркисов постучал в дверь через полчаса, поманил Лютикова пальцем. Женя прошаркал своими шлепанцами, о чем-то вполголоса переговорил, вернулся.

— Все точно. Извиняется, что не может у себя принять, у него не прибрано и холодно. Через час он придет сюда с американцем и без Эдика! Я пойду на склад — мне выдадут все — и все за счет шефа. Предупреди Свету. Нужно что-нибудь приготовить. Только не рыбное — шеф терпеть не может рыбы, никакой.

Шеф с американцем, тридцатилетним примерно, черноглазым парнем опоздали минут на пятнадцать. На плите готовился, распространяя вкусный запах, плов по-таджикски.

Шеф был необычайно любезен, даже галантен. Сначала провел американца на кухню, где хлопотала Светлана, они еще раз, уже неофициально, познакомились, потом гости вошли в комнату Жени.

— Доктор Боднар. Доктор Лютиков. Доктор Орешкин.

— Питер.

— Вадим.

— Женя.

На столе зеленым стеклом сияла батарея бутылок «Тырнова», отдельно и торжественно блистала «Столичная» в экспортном исполнении. Шеф угощал.

4
На другой день гуляли у Эдика. Шеф приказал всем мириться, Женя разрешил Вадиму доложить все Эдику («Теперь не украдет»). Реакция Эдика была бурной. Вадима кинулся обнимать. Поздравил:

— Первый раз вижу что-то путное по механизмам. Выход на прогноз… В перспективе это две кандидатские, а может, и докторская.

В этот день угощал он, но Женя был с ним холоден и высокомерен, чего Эдик, казалось, не замечал. Во время пиршества, на этот раз в расширенном составе, с участием завхоза Жилина и парторга Шестопала, Женя шепнул Вадиму, что он добился от шефа для них троих — его самого, Светы и Вадима — почти неограниченной свободы передвижения.

— Хотим, в Москве живем, хотим — нет. На Новый год — в Москву!

Вадиму надоело дожидаться, пока Женя раскачается, и он отстукал на машинке текст предварительного сообщения для «Геофизического вестника» за тремя подписями. Отдал Жене, который сказал, что все это — сыро и не геофизично, но он «пройдется», добавит физики, математики и ретроспективного взгляда, чтобы ясно было, что это новое слово, черт возьми! Но сделает это он там, в Москве.

— В Москве и доложимся на каком-нибудь приличном семинаре, не с этими же пневыми о таком деле говорить.

Скребанула Вадима одна деталька, но он постарался заставить себя забыть о ней. Текст статьи, которую он печатал прямо из головы на электрической машинке, он увидел в папке Саркисова. Но скребануло не это.

Эдик, подписывая ему командировку в Москву, вдруг сказал:

— Что ж, Вадик, на лаврах почил?

— Как так?

— Уж не смог сам статью написать. Правда, у Жени, конечно, опыта больше. Неплохо получилось.

Вадим вытаращил глаза. Эдик глядел невинно.

— Хорошо он сказал: Орешкин вкалывает, а я статьи пишу.

— Кому сказал?

— Нам. Мне и Саркисову. Вчера.

Вадим промолчал и пошел к выходу из кабинета, чувствуя на спине взгляд Эдика. Довольно скоро Вадим успокоил себя тем, что, наверное, Женя уже переработал текст, как обещал. Он спросил у Жени.

— Нет, Вадик, дружочек, конь не валялся. В Москве, как договорились.

— Эдик говорит, что текст неплох и что, по твоим словам, писал его ты.

Женя вскипел:

— Вот подлец! Ничего я не говорил. Н и ч е г о. Чувствуешь, клин хочет между нами вбить. Погоди, он тебе еще соавторство предложит.

Питер Боднар, Женя, Вадим и Света улетали с маленького аэродрома, затерянного в горах. Их провожали «по первому разряду» начальник и оба его зама, Шестопал. Был конец декабря, но снег выпал только в горах, солнце грело по-весеннему. Прямо накануне вылета Света с Вадимом набрали над обсерваторией, в узкой, закрытой от ветра лощине, букет из распустившихся розовых веток миндаля. Через три дня наступал Новый год.

Внезапно ущелье наполнилось грохотом. «Як-40», с месяц уже как заменивший на линии старую этажерку «Ан-2», элегантно пробежался по бетонной дорожке, вырулил к чайхане, где в ожидании самолета все успели выпить по паре пиал зеленого чая. Началось прощанье.

— Владислав Иванович, — доверительно, тихо сказал Саркисов, — как мы договорились, вы и в Москве работаете. Каждые две-три недели пишите, рассказывайте о том, что получается. Это важно.

— Хорошо. Обязательно.

Самолет из Душанбе на Москву вылетел с опозданием на два часа. В Москве мела пурга, в это не верилось, здесь многие ходили в пиджаках, ласково грело солнце.

При Питере Боднаре появилась сопровождающая из Интуриста, она мгновенно его куда-то увела, несмотря на его попытки сопротивляться. Когда началась посадка, все рванулись к трапу, аксакалы толкались корзинками. Питера подвели сбоку и пустили в самолет без очереди. Он оглянулся и робко, извинительно улыбнулся — ему было неудобно за свою интуристовскую исключительность.

Женя злобно шипел:

— Стадо. Толкаться не пойдем. Будем последними.

Вошли последними и спокойно сели на свои места. Летели долго, но, когда самолет пошел на снижение, все почувствовали — рано. Зашевелились.

— Самолет приземляется в аэропорту Ульяновска в связи с погодными условиями Москвы.

Сели. Слякоть. Мокрый снег. Откладывая вылет каждый раз на три часа, продержали в битком набитом зале ожидания всю ночь. Питера опять куда-то увели, и наутро он появился выспанный, свежий, невыбритый только потому, что и так бородат. И опять же, сконфуженный. Поговорили о геофизике. Вадим чувствовал себя неважно — сидя он спать не умел. Светлана ухитрилась прекрасно выспаться на его плече и была оживленна. Женя смотрел больным взглядом и еле цедил из себя что-то угрожающее по адресу Аэрофлота.

Объявили посадку. У трапа началась форменная битва, Опять Питера провели первого. И тут Свету и Вадима удивил Лютиков. Оттолкнув их саквояжем, он ринулся к трапу, работая локтями с какой-то яростной решимостью, отталкивая и женщин и детей, и аксакалов с корзинами. Через минуту он был наверху.

Когда Вадим и Света наконец поднялись, он сидел на переднем сиденье рядом с Питером и интуристовкой и оживленно говорил с ними по-английски. Места Светы и Вадима были заняты, им пришлось сесть в самом хвосте и даже не рядом. Правда, лету до Москвы оставалось не более часу.

Часть третья

Глава девятая (в документах)

Из дневника Светы[1]
4 января. Первый, кого мы увидели в институте, был Юрик Чайка. С тех пор, как он стал начальником камералки, он занесся, что ли. То такой был милый, вежливый, а тут смотрит сычом. Неужто за то, что я перед отъездом на два дня себе лаборантку из камералки выклянчила у Саркисова, минуя Юрика? А что было делать, ежели он не давал? Не любят нас некоторые ни за что, — верней, за то, что Эдика не любят. Но непонятно, мы-то здесь при чем? С Юриком был еще кто-то со знакомым лицом — Вадим с ним о чем-то хотел потом потолковать обстоятельней. Кажется, это был аспирант из Ташкента, с которым Вадим работал в Саите без меня.

На втором этаже нас как будто бы ждал Феликс Шестопал, «птица Феликс», как в глаза окрестил его Вадим, а он ничего, не обижается. На самом-то деле птица Феликс ждал, когда освободится прилетевший вчера Саркисов. Феликс со свойственной ему широтой интересов обрушил всякие мелкие свои и мельчайшие проблемы на бедную Вадикову голову, да и на меня косвенно, особенно он распинался, кажется, о проблеме склада в обсерватории — там опять кто-то проворовался, а Жилин делает вид, что очень удивлен. Феликс сообщил, что приехал неожиданно Эдик и что у Эдика под глазом синяк.

Я пошла искать Эдика, нашла его по голосу. Как всегда он не только не встал, когда я вошла, но и не познакомил меня с тем, с кем разговаривал. Но обрадовался мне, а особенно тому, что Вадим там, в коридоре. Побежал и упал в объятия Вадима. Рассказал ему, не отрываясь, последние обсерваторские события, касающиеся встречи Нового года. Синяк он не таил, а нес, как знамя, говорил, что это — документ: его в новогоднюю ночь бил Борис Кормилов, между прочим, старший научный сотрудник, загадочная личность, с которой мы только здороваемся на работе.

— Теперь они у меня здесь, — показывал Эдик Вадиму кулачок и спрашивал, как теперь лучше организовать персональное дело Кормилова, поднявшего руку на начальника.

И все-таки было видно, что Эдик и сам не очень-то верит в персональное дело, что побои ему привычны, — я-то в камералке уже с десяток подобных историй слышала. Скоро вся обсерватория поделится на бьющих и не бьющих начальство, причем бьющих в прямом смысле.

Прибежал Саркисов, испуганно поздоровался из-за чьего-то плеча. Вадим кинулся за ним, поделиться очередной гениальной идеей, поделился и, очень довольный, вернулся.

Потом мы расстались. Я пошла смотреть каталоги, механизмов, потом в магазин, потом с авоськами тяжеленными домой, потом что-то мыла, что-то стирала, что-то перекладывала с места на место — все неинтересно.

Но вот пришел сияющий Вадим, и сразу началась кипучая жизнь.

Его все любят. Крошкин уговаривал немедленно защищаться с полученным результатом, в «Природе» заказали маленькую заметку о типизации и большую статью о прогнозе. Вышел сборник историко-научных статей, а там большая работа Вадима о натурфилософе Шеллинге. Удачная — все поздравляют… Все в курсе его дел, сражаются за его участие в их делах — и это приятно мне. Вадим посмеивается, но он рад, он рассказывает, кто и как его любит, — и это хорошо и приятно мне, я ведь тоже его люблю.

А потом мы резали карточки землетрясений — Вадик придумал, чтоб легче сортировать было, купались в ванной — вот чего нам недостает в Ганче! — читали стихи — и это тоже хорошо и приятно мне.

А потом я начала писать все это, а Вадик погасил свет, я для виду раскричалась, а на самом деле мне было хорошо и приятно.

И началось завтра.

11 января. Сегодня была в институте. Эдик какой-то придавленный. Непонятно, чье влияние, — почему-то он уже засомневался относительно сообщения в «Природе» о Вадиковой классификации механизмов. Это сообщение несколько дней назад набросал Вадим, принес Эдику. Они долго думали, как подписать. Эдик сам предложил: нечего такую фитюльку тремя фамилиями подписывать, подпишу, мол, как замначальника, а автора идеи назовем персонально — Орешкин. Мы согласились, а теперь он сам что-то засомневался…

Вадим зол на Лютикова — тот до сих пор ничего не сделал с нашей совместной статьей — вот бездельник. Эдик тоже осторожненько жаловался, что Лютиков не пошевелился, не сделал расширенного плана работы, который заказал ему Саркисов.

Саркисов, тоже злой, бегает по коридору: никто из обсерваторских здесь не ходит на работу (Лютикова вообще никто не видел). Шеф хочет предпринять какие-то санкции против «прогульщиков» — значит, и против, нас тоже. Глупо это — на работе нам негде даже сидеть, а Вадим работает, даже когда спит.

Он уже две ночи подряд не высыпается, шарики у него в голове крутятся без остановки. Прошлой ночью поднял, велел записывать его гениальные идеи, а я не захотела. Кажется, он хотел посмотреть, как соотносятся типы механизмов с соколовскими аномальными объемами. Но мы уже не очень верим, что получится, — кажется, Соколов что-то намудрил. Похоже, вся его диссертация — сплошная ошибка. А Саркисов все не хочет в это верить.

А сегодня у Вадима уже есть графики по этому обсчету — эффект вроде бы есть, но такой мизерный, наверняка на уровне ошибки. Во всяком случае, теперь можно показать, из чего составляется «эффект Соколова». Я намекнула сегодня на это Эдику — очень заинтересовался — рвется поглядеть.

Вписано рукой Вадима:

Для типа D нарисовать матрицу. По горизонтали — азимут оси растяжения, по вертикали — Vp/Vs. (Далее снова рукой Светы).

Орешкин в два часа ночи смотрит на меня ясным и не замутненным никаким сном взором. Голова полна идей и работает, как кочегарка. Вот так бы утром, так нет же, только ночью. Филин!!! А я за что должна страдать!

26 января. Вчера были у Гриши Немцева. Это художник, приятель Лютикова, у него Лютиков и останавливается сейчас в Москве, когда приезжает. Немцев сам нас разыскал по телефону моих родителей, просил приехать. Приехали. Лютикова дома не было. Гриша — добрый и смущенный — стал нам выговаривать, что мы обижаем Лютикова, который такой больной, такой бездомный.

Вадим, который ожидал, что Лютиков наконец-то начал хоть как-то участвовать в работе, автором которой себя называет, убедился, что воз и ныне там, рассвирепел и высказал Грише в течение двух часов, не останавливаясь, все, что он думает теперь о Лютикове. Увлекался, иногда чересчур, приходилось останавливать.

Вначале Гриша слабо нападал, потом слабо защищался, кончилось полной спевкой двух ближайших лютиковских приятелей.

Сегодня Вадим звонил Лютикову, хотел все-таки узнать, делает ли он хоть что-нибудь, и узнал от Гриши, что Лютиков съехал!

Переехал он, конечно, к Лиле. Кажется, все идет так, как она хотела. Вернее, так, как нагадал ей Орешкин. А может быть, она просто взяла его гаданье как программу действий? Интересно. Если так, то это яркий случай влияния прогноза на действительность. У Вадима в его диссертации есть такая глава: как сами прогнозисты своими прогнозами меняют будущее. Сказала Вадиму. Он согласился, посмеялись.

А может быть, Лиля вдвойне обязана Вадиму: ведь еще вчера Женя жил у Гриши и уезжать не собирался. А после того, как мы там побывали и кое-что Грише разъяснили, — уехал. Так что гаданье сбывается, если этому помогать… Интересно, как они там решили с ребенком — оставили или нет?.. И ведь не узнаешь теперь толком — что-то мешает позвонить и спросить. Да, явно подпортились отношения — а ведь вчера еще — как родственники. И все из-за этой злополучной статьи! Нет, наверное, не только из-за нее.

Да, чуть не забыла: Немцев нам показывал свои картины. Мне показалось, что все это очень похоже на картины Лютикова, только лучше. Сказала об этом Вадиму, он очень удивился, он ничего такого не заметил.

28 января. Была в институте, где нежданно-негаданно пообщалась с Лютиковым. Он жаловался на все: нет квартиры, мало денег, плохи личные дела. Статью? — нет, не до того. Где живет — не сказал. Сам — розовый, откормленный, необычно ухоженный. Ходит упорный слух, что он женился. Во всяком случае, развод с Леной срочно оформил, она звонила.

Вадику приснился сон, что он при дворе шведского короля воюет, интригует, — видно, гены взыграли, у него по материнской линии есть шведы. В Москве надоело. Хочу в Ганч.

Эдик — Вадиму
Ганч, 7 февраля
Вадик, добрый день!

Вадим, мне сейчас для различных внутренних дел необходимо получить представление о количественных характеристиках различных распределений для параметров механизмов очагов землетрясений, которые ты приводил ранее. То есть речь идет о материалах, сведенных в твои первые два отчета. Мне эти данные нужны как можно скорее. Может быть, кто-то будет лететь из Москвы в Ганч в ближайшее время, узнай об этом. Если же нет, то не тяни, вышли почтой. Хорошо бы, если ты смог прислать и все последующие материалы по корреляции механизмов с отношениями скоростей. У меня возникли глубокие сомнения, и я хотел бы в этом разобраться.

Если задержишься в Москве, информируй меня подробно о ходе работ по механизмам, поскольку все это сейчас важно оперативно иметь под руками в связи с подготовкой к докладу в Ташкенте.

Мой привет Свете.

Жду твою информацию. Эдик.
Саркисов — Орешкину
Ганч, 18 февраля
Добрый день, Владислав Иванович!

Спасибо за информационный отчет. Мне хотелось бы сначала отметить некоторые общие положения. Всякая незаконченная работа не докладывается и не доводится до сведения других лиц и учреждений без соответствующих письменных разрешений дирекции.

Обсуждение работы следует начать с места ее выполнения, то есть с Ганча.

Теперь по существу отчета. Многое в нем неясно. Нужно сопоставить материалы с формальной геологией. Нужна определенная преемственность результатов — необходимо Ваши результаты сопоставить с материалами Ураловой, определить, в чем совпадают, в чем разнятся ваши выводы.

Так что о докладе говорить рано.

Когда Вы будете в Ганче? В районе 10 марта должен отсюда уезжать, хотелось бы не разъехаться с Вами.

Всего наилучшего. Где Лютиков?

В. Саркисов.
Орешкин — Саркисову
Москва, 10 марта
Дорогой Валерий Леонтьевич!

Посылаю очередной «информационный отчет». Он был уже готов, когда пришло Ваше письмо, и мы могли убедиться, что работали в правильном направлении: вопросы преемственности и нас занимали.

Тут все непросто: материалы Ураловой противоречат ее же обобщениям. Наши результаты противоречат, соответственно, тем же обобщениям, но развивают суть ее работы. Весь материал — за горизонтальные движения. Район сжат по горизонтали. Это — главное. Но есть и местные растяжения, причем — зонами, полями. Часть сильных землетрясений идет по вертикальным разрывам, но сильнейшие всегда надвиги, от сжатия. Сжатия тяготеют к хребтам, растяжения — к депрессиям (уж не грабены ли это?).

Ваши указания о порядке докладывания и публикации выполним, хотя трудно той же Свете в группе механизмов, где она стажируется, отмалчиваться, если нам все откровенно показывают и помогают, а мы играем в молчанку. Жаль, что Вы ответили не на все мои вопросы.

Задержка наша объясняется уже упомянутой стажировкой Светы в группе механизмов в институте для участия в договорном отчете, я для тех же дел ездил в Ленинград.

Где Лютиков — не знаю, по слухам, в Ганч собирается. Может, уже там.

Ваш В. Орешкин.
Вадим — Лютикову
20 февраля
Женя!

Наши отношения забрели в область, где нужны письменные объяснения. Я пытался растолковать тебе кое-что устно, но, как всегда, я боялся тебя обидеть, и именно потому ты, конечно, обиделся и на меня, и на судьбу, которая не дает тебе устроиться по твоим претензиям, отчего ты, естественно, «офигенно устал».

Я, конечно, знал, что, идя на новый симбиоз с тобой, многим рискую. Я зарядился терпимостью и тем только допустил тебя до такого хамства, отступать от которого назад очень трудно. Я приготовился выслушивать бесконечные твои рассуждения о тебе же — и выслушал их все, не имея порой возможности вставить даже слово о деле. Я приготовился писать с тобой монографию, нашу с тобой книгу, хотя знал, что писать буду я, а ты будешь много говорить о твоей, то есть нашей работе (узнаешь формулировку?).

Я ожидал всего. Не ожидал одного: что ты захочешь самоутвердиться надо мной по чисто геофизической линии. Здесь ты пошел путем нехитрым и избитым: заменил, где мог, местоимения «ты» на «мы», «мы» на «я».

Типы и разряды я выделял в полном одиночестве — это ты, надеюсь, помнишь. Перед отъездом из Ганча ты взялся редактировать написанный мной текст нашей статьи. В тот же день ты дал, не сказав мне, этот текст начальству, присовокупив: Орешкин результаты получает, а я статьи пишу. Об этом как само собой разумеющемся мне только что сообщил Саркисов, так что Эдик не соврал.

Не понимаю, зачем тебе это. Скорее всего, ты будешь соавтором, ничего не сделав, это и так немало. Но ведь ты идешь дальше и на всех перекрестках вещаешь, что я неспециалист, самоучка, что я — груз на твоей натруженной шее!

В живой природе симбиоз часто эволюционирует в паразитизм. У тебя  н е т  с в о е й  н а у ч н о й  р а б о т ы. Есть одна болтовня, которой я больше не верю.

Но паразитизм в природе — это нечто по-своему честное — откровенное, во всяком случае. Ты, с твоей любовью к лавровым венкам, а также с недостатком, извини, воспитания и уважения к чужому труду, идешь к жульничеству. Конечно, ты обманываешь прежде всего себя и лишь потом — других. Но что это меняет? Вот он, исток твоей легенды о получении научных результатов методом «провидения» без поисков, разочарований, корпения.

В первый раз я тебе намекнул, что жду помощи, очень деликатно:

— Жень, работы так много, что я не успеваю набросать план нашей совместной монографии.

— Это, Вадик, твоя забота, — машинально ответил ты, очень довольный своим очередным, действительно удачным мазком на очередной картине.

Женя! Тебе нельзя быть мелким начальником. Это твоя фраза об Эдике, помнишь? Ты не понимаешь языка интеллигентных людей — я ведь рассказал, спрогнозировал тебе возможное дальнейшее развитие нашего симбиоза, подставив другие имена, ты не понял.

Пиши картины, оставайся в геофизике, не занимаясь ею. Найдутся дураки работать за тебя, да и я не отказываюсь. Но не самоутверждайся за мой счет и не заблуждайся на свой

Рукой Светы приписано:

Письмо не окончено. Принято решение не отправлять ввиду его «неконструктивности, беспомощности и очевидной бесполезности» (формулировка Вадима).

Из дневника Светы
21 февраля. Вчера, после того как Вадим весь вечер сидел над письмом Жене, он не мог заснуть. И мы встали, в полпервого ночи пошли гулять в парк. Было пусто и тихо. Снег только хрустел. И Вадим сказал, что когда-нибудь, возможно, и он отстанет, закоснеет, ум потеряет подвижность, слог — легкость, его станут опережать. Но он никогда не будет завидовать, зажимать других, примазываться к чужому. Просил, что если я что такое за ним замечу, чтоб сразу говорила.

Мне стало страшно. Не хочу стареть! Не хочу терять легкость, любовь, радость, молодость. Боюсь увидеть Вадима старым, усталым, ничего не хотящим, с потухшей мыслью, боюсь, что когда-нибудь разлюблю его. Лучше не дожить до этого дня!

Телетайп Чесноков — Орешкиным
Из Ганча 7 марта
ВЫ НАРУШИЛИ ПРАВИЛА ВЫДАЧИ ЗАРПЛАТЫ НЕ ОСТАВИВ ДОВЕРЕННОСТИ ДЕНЬГИ ПОЛУЧИТЕ ПО ПРИЕЗДУ ОТЧЕТЫ ВАША ОБЯЗАННОСТЬ РАВНО КАК И БЛИЖАЙШЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ К МЕСТУ РАБОТЫ -ЧЕСНОКОВ-

Чесноков — Орешкину
Ганч, 5 марта
Вадим, день добрый!

Более чем странно письмо твое, хоть и не неожиданно для меня. Я бы скорее удивился, вернее, обрадовался за тебя, если бы оно было иным.

Лихо ты с Женей — кладенцом помахиваешь, супостатом-ворогом нарекаешь, ручищи загребущие отсекаешь, птицу-жар типологию сберегаешь. Эк тебя понесло, друг любезный. Неужто в голове светлой уму-разуму, а в душе любви-вере совсем места не осталось? Вот уж действительно гордыня тебя обуяла! А хоть бы было к чему! Ей-богу, мне больно за тебя, а за Женю обидно — жалко его по-настоящему…

Не убоись за труды свои, не отымут их у тебя. Если и меня боишься, то не рождалось еще никогда в душе моей желания такового, да и в случае настоящем отымать пока особенно нечего — спустись хоть ненадолго на землю грешную. А спросить с тебя дело я должен, здесь обязанность и права мои, не обессудь, любезный.

Так что уж вышли копию трудов своих последних, пожалуйста, это нужно для симпозии ташкентской, для доклада. И впредь прошу поступать аккуратно — сие есть обязанность твоя.

Лицезреть вас желаем в Ганче 15 марта, дела с докладом Саркисова большие. Если я вам не указ, считай это приглашением от него.

Мои поклоны супруге.

Эдик.
Из письма Вадима Светозару Климову
Джусалы, 2 апреля
…Настроение так себе, нечем порадовать.

Я здесь один, Света — в Ганче. В тот момент, когда стало ясно, что мы обязаны давать результаты, а они, как только мы их выпускаем из рук, становятся чьими-то, охота работать пропала, являться в Ганч — тоже. Теперь я понял, почему там никто не спешит выдавать на-гора результаты по прогнозу, в роли дурачков на этот раз оказались только мы.

Я все рассказал как на духу двум людям, тебе пока неизвестным. Один из них — Феликс Шестопал, парторг того сектора в институте, коему принадлежит обсерватория. Забавный, напыщенный такой человечек, он в свое время пытался безуспешно предотвратить наше поступление на службу, чтобы «не усиливать позиции Чеснокова» — так он сейчас говорит. Второй — обаятельный, веселый доктор физико-математических наук Сева Алексеев, заместитель Саркисова. Оба, хотя и по-разному, посочувствовали и поддержали нас в нашем странном положении.

Феликс не только поддержал нашу позицию, но и счел ее недостаточно решительной. Оказывается, подобные проделки в Ганче — обычное дело. И Женю, и Эдика, и даже Саркисова многие уже обвиняли в присвоении чужих результатов, но все келейно, без настоящей борьбы.

Сева пытается, наоборот, смягчить меня. «Тебя, конечно, обжулили, но надо быть выше этого». Он очень заинтересовался нашими результатами, сказал, что они ему нужны позарез для очень важной договорной работы.

И вот, когда на наши имена пошли из Ганча хамские телеграммы и увещевательные письма, он сам предложил отправить меня в Ленинград, а потом в Джусалы для работы по договору. Поскольку мы — на хозрасчете, договорные работы идут с зеленой улицей, у Севы, хоть он и заместитель Саркисова по сектору, — исключительные права, кого хочет, того и привлекает.

И вот я здесь. Ганч поутих, но пришлось кинуть туда Свету. Ей там сейчас несладко.

У меня к тебе просьба. Используй свои издательские связи, узнай, как нам издать нашу со Светой статью без визы нашего шефа, — он о публикации не хочет и слышать (рано еще!) и требует все новых результатов, как ненасытный молох. Скажу тебе по секрету, что главное наше достижение, самый настоящий прогноз по новому критерию мы «зажали» — никому еще не показывали. Боимся! А они чувствуют, что мы не все показали, из себя выходят. Противно, стыдно. А что делать?..

Вадим — Светлане
Джусалы, 2 апреля
Свет, привет.

Знаю, обстановка там у тебя тяжелая. Я ее не облегчу. Дело теперь обстоит так. Уже не Лютиков оказывается бездельником и захребетником, а мы с тобой. Он — невинная жертва! О результатах наших уже многие знают, но так: они получены Эдиком и Женей, пока мы с тобой бездельничали в Москве. Свидетельства? — пожалуйста — теперь ты поняла, кому и зачем нужны были эти многочисленные и хамские телеграммы и письма, а мы все удивлялись…

Наш результат будет в ташкентском докладе, но без наших имен! Об этом мне, во-первых, говорил Шестопал, который видел план доклада. Во-вторых, наши бывшие недруги (из компании Чайки, Дьяконова и Воскобойникова). Они сейчас все почти здесь, на договорном аврале. Они рассказали, что без нас был семинар, на котором их били по головам неким выдающимся результатом Лютикова и Чеснокова. Сам результат не докладывался, но то, что нехотя сказали, — один к одному наш первоначальный, осенний еще результат! До нашего секрета, московской кривой, они не додумались, хотя, кажется, это лежит на поверхности. А ты смеялась надо мной, когда я велел молчать, обвиняла в «лютиковщине». Теперь мы, как и все в Ганче, работаем «в стол».

Здесь много работы, постараюсь вытащить тебя сюда. Здесь и доложимся на семинаре, благо почти весь Ганч здесь.

К Саркисову я еще не пробился (он здесь больной и накрученный Чесноковым и Лютиковым, от меня буквально прячется). Но пробьюсь. Твои дела следующие.

1. По Саитской зоне скооперируйся с Кормиловым. Чтобы считать механизмы на тех же землетрясениях, что использует и он для своих построений. Сотрудничество должно принести со временем обоюдную пользу. Это — предложение Севы Алексеева.

2. По договорной теме… В лентохранилище разыщи ленты с записями взрывов на Синем озере (лето 63 и, кажется, 64 года). Записи делались большинством Ганчских станций. Сделай определения механизмов (не обязательно много — взрывы были однотипные, значит, и записи должны быть однотипные… впрочем, черт его знает).

Ладно…

Одно утешение: раз три кандидата наук пустились во все тяжкие из-за наших кривулек, значит, неплохо мы с тобой поработали!

Целую, Вадим.
Дневник Светы
31 марта. Вчера прилетела в Ганч. Летела очень удачно. В Душанбе меня очень хорошо приняла хозяйка нашей перевалочной базы Анна Яковлевна. Ее муж дядя Костя осенью был под судом — он шофер и попал в аварию, при которой погиб прохожий. Вадим от обсерватории был общественным защитником, дядю Костю удалось отстоять. С тех пор нам в Душанбе обеспечен самый лучший прием. Дядя Костя сам утром сбегал на аэродром и через знакомых достал мне билет на самолет, я бы определенно сама не взяла, жуткая толпа — накопилась, наверное, неделю до меня погоды не было. От аэропорта шла пешком с чемоданом, не стала звонить насчет машины — и хорошо, ни на кого не в обиде.

Первая новость — сдох наш котенок Гансик, видимо, слопал отравленную мышь. Об этом мне рассказали набежавшие детишки. Эдика я увидела не сразу, а вот его Зина копала огород и встретила меня необычайно сдержанно. Но рассказала интересную новость: Эдик с Женей получили какие-то потрясающие результаты… по механизмам, аж пищат от восторга. Вот уж не знала, что Эдик занимается механизмами!

К моему рассказу о стажировке в группе механизмов в институте и о моем докладе там по нашим результатам Зина отнеслась осторожно. Даже буркнула: зачем столько народу на механизмы.

Здесь, оказывается, большая заваруха была в наше отсутствие. Потом уже в камералке рассказывали — у Эдика неприятности, милиция в Ганче пьяного задержала, Кормилов — тот, что поставил Эдику синяк на Новый год, — пытается воспользоваться, сесть на место Эдика, в чем ему многие не прочь помочь. Здесь как будто никого ничто не интересует. Ни Вьетнам, ни человек на Луне. Только Ганч, Ганч, Ганч. Кто с кем пил, кто кого бил, кто на кого писал.

3 апреля. Сегодня вызвал к себе Чесноков и официально потребовал от меня объяснительную записку, почему задержалась в Москве, и отчет о проделанной работе. Объяснительную я села и тут же написала, а о работе не пришлось — внесли телетайп от Алексеева: меня вызывают в Джусалы на договорной отчет. Эдик сбавил тон, пыжится и улыбается, видно, Алексеева он боится и не знает, что за этим вызовом.

Я очень ровна со всеми, с Эдиковой Зиной — прямо подруги, забавно все это, похоже на дворцовую интригу. Жуткие «флюиды», как говорит Женя, приходится преодолевать, ужасная настороженность кругом, любопытство и удивление моим поведением, — по Вадиковым письмам, они, может быть, ожидали другого.

Психоз какой-то — кто что сказал, подумал, кто раньше, сама вот-вот впаду в него. Надоело уже это за три дня, что я здесь.

А красота здесь необычайная. Горы покрылись нежным зеленым пухом, и это очень красиво вместе со снежными вершинами, голубым в облаках небом и красными подпалинами на боках гор. Как можно — жить в этом раю и ежедневно добровольно омываться всякой гадостью. Непонятно. Нет. Все. Устрою Орешкину скандал, когда приедет, — первый и последний. Так жить нельзя. Мы же здесь почти не ездили никуда, ходили мало, ни с кем почти не общались. Зачем было из Москвы ехать. Склоками и там прекрасно можно заниматься.

Женя уехал вчера. Остервенелый и злой, что не повидался с Орешкиным. Так он сказал. Но был со мной очень обходителен и осторожен. Спросил о заявке на монографию и ужасно огорчился, что Вадим этим не занимался. Что это, наивность? Или игра опять какая-то?

Нежно обозвал Орешкина свиньей за то, что мы увезли японские механизмы. Видно, у них только и было разговоров, что о скверном Орешкине.

И еще он красочно изображал, как он трудится здесь в поту, считает, думает непрерывно. Конечно, зная наизусть все его ужимки и прыжки, я про себя смеюсь. Может, и он поработал (никогда не видела, если не считать его работы над картинами), но зачем повсюду изображать жуткую усталость и трудолюбие? Устал — пойди отдохни, а не слоняйся и не трезвонь до полуночи. Может быть, этот шум понадобился, чтобы продемонстрировать по контрасту, какие ленивые мы, — не трем воспаленных лбов, не держимся за поясницу?..

— Наука для меня, — сказал мне Женя, — как нелюбимая жена, с которой расстаться все же невозможно… — Я показываю, что оценила его образ и его подвиг, но молчу. — Приеду в Москву, плотненько поработаю с… — смотрит, я молчу, называет громкое имя, молчу. — Мы с ним интересную работу затеяли, тут механизмы вовсю пойдут, отчего и уродуюсь тут… Мою картину… — молчу, — народный художник Маслов смотрел, хвалил… — Молчу, но киваю одобрительно. — И еще я пьесу написал. Это только некоторые наши общие знакомые так думают, что я не работаю, — заканчивает Женя, и мне снова начинает казаться, что ничего-то он в самом деле не сделал, слишком все похоже на то, что было раньше.

Показался он мне каким-то растерянным и слабым. И дело тут, видать, не только и не столько в злобном Орешкине. На мои расспросы о Лиле улыбается, отвечает уклончиво, хотя и ясно, что живет он у нее. Кажется, Лиля настояла на своем; когда я внезапно спросила Женю, не будет ли он вскорости папашей, он побледнел и сказал:

— А это уж как я захочу.

Но не было уже прежней жесткости и самоуверенности в его голосе и взгляде, даже обреченность какая-то прозвучала. Поздно! Ай да Лиля!

25 апреля. Джусалы. Здесь все цветет розовым и белым — все предгорья и склоны от Алма-Аты до китайской границы и, наверное, дальше.

Впечатлений масса, и поэтому писать дневник было просто невозможно. К тому же был форменный аврал с этим договорным отчетом, но работа для нас оказалась очень интересная, многое в нашей же типизации мы увидели совсем в ином свете.

Самое главное впечатление: обилие дружелюбных, веселых лиц. Кажется, в Ганче я впала в излишнюю мрачность. Здесь, во-первых, многим и дела нет до ганчских склок, а во-вторых, даже наши ганчские оказываются совсем другими, как только узнают, что мы уже не чесноковые и не лютиковые, а сами по себе. Впрочем, многие и раньше не поддавались этой вражде — например, Гена Воскобойников всегда был очень мил, а теперь просто лучший друг.

Сеня Тугов, один из самых приятных новых друзей. Чуть не год здоровались в коридоре и ни разу не поговорили. Кстати, Вадим рассказал, что его сближение с «тем лагерем» началось с того, что они с Сеней попали в одну пару в домашнюю баню одного сотрудника базы из местных. Произошло обнажение — в прямом и переносном смысле. Сеня спросил, чем мы занимались. Вадим рассказал. Сеня очень удивился и сказал, что многое из этого он уже слышал, но как о работе Чеснокова и Лютикова. Произошло откровенное объяснение, и все выплыло наружу. Вадима я знаю — теперь ничто и никто не заставит его примириться с Женей и Эдиком. Женю мне все-таки жалко,опять он без друзей остается, хотя и виноват сам. А вот Эдик мне, если честно, не понравился с первого дня, да я Вадима щадила, он-то им увлекся сначала. Так что потеряли мы одного друга, пусть и странного и ненадежного, но интересного и уже привычного, зато, кажется, приобретаем массу новых.

Так вот Сеня Тугов. Он рассказал вчера любопытную историю. Лариса Алексеевна Лесовая — чертежница и старейшая сотрудница обсерватории — рассказывала, что видела во сне Славика Антонова, который умер пять лет назад. О Славике мы много слышали, очень был талантливый и требовательный, лет десять руководил обсерваторией. При нем все блестящие дела и были сделаны или начаты, он просто кипел идеями, но очень болел — неясно чем, он никого к себе близко не подпускал, не женился.

Во сне Ларисы Алексеевны Славик показал ей чертеж в диссертации Эдика. «Здесь, — говорит, — ошибка». Объяснил какая, да Лариса не поняла.

Проснулась, пошла, рассказала Эдику, нашли тот чертеж, Эдик полночи сидел, нашел ошибку, благодарил Ларису.

Потом, после рассказа Сени, много говорили, сначала, конечно, о всяких чудесных снах, каждый что-нибудь рассказал из своей практики. Потом перешли на Эдика, на Славика. Оказывается, все знают (кроме нас), что диссертация Эдика — это просто незаконченная монография Славика. Эдик подставил там другую цифирь, привлек другие замеры. Тогда Эдик был очень молодой, никакой не начальник, его все любили, ему не только не помешали  т а к  защититься, а еще и помогли, в конце концов Эдик продолжил дело Славика и от этого была большая практическая польза. Говорят, перед защитой Эдик сказал, что он считал обязанным довести это дело до конца ради памяти Славика, который был его научным руководителем. Но после защиты Эдика сразу назначили заместителем начальника обсерватории, чтобы ущемить более старых и заслуженных старших научных сотрудников, с большим основанием претендовавших на то же место, — борьба начиналась не сегодня, и начал ее не Чесноков. И Эдик стал быстро портиться — он решил, что все так и будет всегда: звания и должности придут сами, поскольку он такой — особенный.

Глава десятая

1
Горы были иллюминированы. Огненные валы ползли от подножий к вершинам, дым, поднимаясь невысоко, тянулся длинным шлейфом к востоку, по струе легкого вечернего ветерка, сливаясь с шлейфом от соседней горы, где тоже было свое огненное кольцо, тот — со следующим, и так — до самого горизонта, огни, все ярче разгоравшиеся в сумерках, — и бесконечная лента дыма. В первые же сухие весенние дни по тысячелетнему обычаю пастухи, а кое-где просто отдыхающие и мальчишки пускают эти палы — небезвредные для всяческой живности, опасные и для людей. Сегодня днем Света и Вадим лазили там, наверху, порой спасаясь от стремительно наступающего огня на уже сгоревших черных прогалинах, и сами видели волшебное действие древнего пастушеского средства улучшать пастбища: почти в тот же день из-под теплой золы показываются сочные побеги новой травы. А там, где еще стоит старая трава, пройти почти невозможно — бурьян по грудь и выше, это сухие стебли, колючки, липучие семена, попадающие за шиворот и куда угодно. Горит этот прошлогодний бурьян палко, жарко, пламя — на два-три метра, с шумом, не подступись — не то что остатки прошлогодних газонов в городских скверах. Горели, собственно, не горы, а предгорья, первый эшелон холмов и плоскогорий при переходе от южноказахстанских степей к Заилийскому Алатау. Сами горы, покрытые все еще заснеженными иссиня-черными издали ельниками, увенчанные розовыми закатными снегами и льдами, как безупречно выписанная декорация, украшали задник этой гигантской сцены.

Пахло дымом и весной. Хотелось горячей картошки, испеченной в золе. Вечерняя тишина только подчеркивалась отдельными звуками, доносившимися из-за стелившегося от подножия холма небольшого городка, — звяком ведер, фырчанием машины, взлаем собаки. Сам городок, в квадратах голых пока, торчащих прутьями и ветками садов, с частыми одноэтажными и редкими двухэтажными желтыми зданиями, строго расчерченный на кварталы широтно и меридионально ориентированными улицами, очень напоминал Вадиму виденную когда-то в юности старую Алма-Ату, вернее, ту ее окраину, где жил тогда Вадим и которой теперь — Алма-Ата рядом, в двадцати километрах, — как принято говорить, не узнать.

На окраине городка раскинулся плохо пока спланированный, полудикий парк. В центре его над небольшим прудом возвышалась гипсовая фигура женщины в купальнике, воздевшей с непонятной целью руки ввысь. Примерно в том направлении, куда простирались руки статуи, находилась вершина небольшого холма, который устроителями парка был вовлечен в благоустройство, — там стоял полуразбитый летний пивной павильон и два ряда скамеек — любоваться пейзажем. Дорожка между скамейками была сплошь вымощена подсолнечной лузгой, еще прошлогодней, — летом, в выходные здесь, видимо, бывает людно. Но сейчас во всем парке, несмотря на субботу, было только два человека — Вадим и Света, сидевшие на одной из скамеек на вершине холма.

Все эти дни было работы по горло. Даже в Алма-Ату ни разу не удалось съездить. Только сегодня Вадим, убедившийся, что вчерне все к отчету готово — графика чертежнику заказана, фотографии фотографу — тоже, с текстом только и осталось немного помучиться и перепечатать, объявил первый день отдыха, от которого супруги устали еще больше, чем от работы. С утра в горы ходили, днем — по городу (на рынке купили яблоки и соленый арбуз, у городского ресторана, где дымил мангал, выстояли небольшую очередь и съели палочек по пять шашлыков). Потом поспали и вот, после ужина, разбитые и не очень веселые, сидели над парком и городком, нюхая дымный воздух. Говорили о Саркисове.

— Может, это от старения он такой, — предположила Света. — Говорят, он когда-то совсем другим был. Его многие любили, да и сейчас кое-кто, по старой памяти, особенно здесь, в Джусалах. Даже Марина Александровна Винонен чуть не заплакала вчера, умилилась, молодость вспомнила. Рассказывала: однажды базу в Ганче чуть не закрыли пожарники, несколько раз загоралось, а противопожарное оборудование было плохое. Саркисов возглавил субботник, понавешали багров-огнетушителей, Валерий Леонтьевич сам устанавливал что-то. В конце субботника решили провести испытания кранов и рукавов. Шеф велел пустить воду, схватил шланг — и ну поливать — благо жара за сорок, а вода ледяная. Визг, смех. Левонтьич сам чуть не падал от хохота — ты можешь его таким представить? Марину Александровну облил, а она схватила другой шланг — и его. Кто кого — минут пять дуэль длилась — и женщина победила! Сдался Валерик — она так его называет за глаза, а раньше, видно, и в глаза. И никакой тебе злобы. А сейчас… Только поздороваются — и уже рычат друг на друга. Мне иногда кажется, они все больны. И болезнь эта — старость.

— Что-то уж больно эта болезнь заразная, — желчно отвечал Вадим. — Меня, видно, уже заразили. И дуэль у нас совсем не смешная. Скорее, скучная, на измор. Все время он пытается наше больное место нащупать. Пробует орать — я не пугаюсь и не отступаю, доказывает, что Лютиков и Чесноков все сделали, я спрашиваю, что сделали — кроме того, что написано в наших с тобой отчетах, и он замолкает — рассказывать нечего, но пытается сделать вид, что не хочет рассказывать, вдруг я их работу присвою. Но тут его позиции слабы — никто не верит, что это они, а не мы, — ни Сева, ни Феликс, ни, конечно, Каракозов и Винонен. А вот вчера он почти угадал, нащупал. Знаешь, в чем он нас обвинил?

— В том, что и результата никакого нет? Что скандал на пустом месте? — Света до сих пор никак не могла поверить, что результат, полученный ими и неизвестно зачем так понадобившийся начальству, реальность, что он есть и что это всерьез.

— Да нет, что ты. Этот путь для него заказан. Новый результат им самим так уже разрекламирован, отступать некуда… Нет. Он обвинил нас в предательстве! Мы для него перебежчики — вроде Кота, только в обратном варианте. Лютиков, говорит, и Эдик — ваши близкие друзья, они столько для вас сделали, расписал, как они уговаривали его нас в обсерваторию принять. Вы, говорит, и раньше знали, сколько у них врагов. А теперь… Пусть, говорит, вы что-то и сделали — но ведь вместе с ними, под их присмотром и уж во всяком случае при их помощи, они же ваши научные руководители, сейчас вся наука, говорит, коллективно создается. И на первом месте — руководители, организаторы этого коллективного творчества, а не формальные исполнители. Любого, говорит, руководителя можно обвинить в присвоении, утопить, что вы и делаете — по отношению ко вчерашним ближайшим друзьям. Ни я, говорит, да и никто впредь не захочет работать с такими ненадежными людьми, на которых нельзя положиться.

— Перебежчики, как Кот? Вот это да! — Света засмеялась, прижалась головой к плечу Вадима. — Ну, а ты что, устыдился и промолчал? Ни за что не поверю!

— Ответил, конечно. Насчет того, чтобы никто не захотел бы с нами работать, — пока все наоборот, вроде мы нарасхват. И не всякого, говорю, руководителя можно обвинить в присвоении. Коли нельзя, так и нельзя. Тут, надо сказать, он смутился. То смотрел проникновенно в глаза, то вдруг потупился, нахмурился. На свой счет принял. Ну, так ему и надо. И еще я сказал, что есть надежность с точки зрения принципиальной и есть надежность с точки зрения мафиозной. Тут он вообще замолчал и даже вышел — из собственного, между прочим, кабинета. Я думал, вернется, подождал в кабинете, потом на улице, на крыльце, потом еще приходил, но Шестопал сказал, что шеф залег дома, плохо, мол, себя почувствовал.

— Это оттого ты все не спал ночью, вздыхал… А что ты там писал, я видела?

— А… Ковырнул он, конечно, — ну не то чтобы за самое чувствительное место, но где-то близко. Предательство есть, это несомненно. Но вот — кто и кого? Они говорят, что я их. И может, даже так и думают… Мы уверены в обратном. В их системе отсчета предателем может быть только тот, кто внизу. Исполнитель, добытчик, не пожелавший поделиться добычей. Писал я ночью — об этом. Стихи. Да вот они.

Вадим и правда писал стихи очень редко — последний раз в период ухаживания за Светой, а до того — чуть ли не в студенческие годы. Стихи его Свете нравились, но казались странными, всякую лирику подавлял орешкинский рационализм, отчего в них Свете слышалось какое-то металлическое позвякиванье. Такими оказались и эти стихи.

Вадим прочел, с запинками, пытаясь все-таки в сумерках разглядеть строчки:

В чем суть проблемы?
Принципиальность,
Верность,
Честь.
Пламя знамени,
Племени семя,
Бремя стремени,
Времени темя.
Вымя…
Но это не та уже тема —
Тем и проблем не счесть.
Я прошу меня извинить.
А после — выслушать даже.
Прислушайтесь, как звенит
Страшное слово:
Продажность.
Звенит, как мешок монет.
Но слов-абсолютов — нет.
А если пропащий, бросовый
Член коза-ностра
Сменяет любимого босса
На чистую совесть просто?
Есть верность отцу-командиру.
Есть верность самцу гамадрилу.
Есть верность погону.
Мундиру.
Углу.
Очагу.
И сортиру.
Есть верность великим идеям.
Есть верность безликим злодеям.
Что кому по плечу?
Впрочем, извольте, смягчу…
Есть просто покорность ударам,
Завидная стойкость к ударам,
Глядят миллионы недаром,
Как на поле бьют по мячу.
А он только весело скачет,
Глядит молодцом и не плачет.
— Слушай, пропащий и бросовый, — стараясь быть решительной, сказала Света. — Это все хорошо, но при чем оно тут? Человек оказался… ну, вором, и даже если это приятель…

— Да, оказался, — не дал ей договорить Вадим. — Но когда оказался? Мы что, совсем-совсем ничего раньше не видели — не знали? Помнишь об Эдике наши разговоры? О «той шайке»? Может, если бы мы взяли на себя труд раньше осознать кое-что, то ничего бы сейчас и не было? Мне все казались излишне мнительными и мелочными, боялся заразиться этим психозом.

— И заразился.

— А может, раньше надо было заразиться… Может, тогда и Лютикова удалось бы как-то удержать. С нашей стороны — ну, не предательство, конечно, а попустительство, даже момент провокации, если хочешь, получился. Позволили поводить себя за нос, приучили, что можно, и вдруг — трах, бах, принципы явились.

— Вадим, ну, хватит, вот это уже действительно похоже на психоз. Ты так совсем спать перестанешь. У Лютикова было сколько угодно времени, чтобы переиграть, извиниться. Ты сам говорил… Все ждал, когда он позвонит. Какая провокация? Да и не так уж и вдруг. Копилось постепенно. Вспомни, еще в Москве, в редакции. Ты иногда с ним по полгода почти не разговаривал. Что-то он там неэтично делал?.. Помнишь?

— Жаль, что точного знания в этой области быть не может, — вздохнул устало Вадим, — и коэффициента корреляции не вычислишь.

И неожиданно добавил, поднимаясь:

— Картошки хочу, запеченной в золе.

Они пошли к базе, время от времени ныряя в очередную струю дыма, — в садах тоже горели костры — жгли мусор и ветки. Костры горели и на территории базы. Когда прошли ворота, почти сразу повстречали Севу Алексеева, вынырнувшего из клубящегося в луче прожектора дыма.

— Где вы были, я вас всюду ищу. Пошли к нам, поужинаем. У нас сегодня особое блюдо. Угадайте.

— Неужели картошку в золе испекли? — уныло спросил Вадим.

Сева засмеялся.

— Молодец. Хотя угадать нетрудно. Все как-то разом захотели — к вечеру, когда дым пошел стелиться, ноздри щекотать. Пошли!

— Сейчас. — Вадим заторопился, уже не усталый и не унылый, а деловитый и целеустремленный. — Ты, Свет, иди, а я зайду к нам за арбузом. Соленый арбуз — лучшая приправа к печеной картошке. Хотя бы это я знаю совершенно точно.

2
На кухне Севы священнодействовал Феликс. В делах, касающихся кулинарии, парторг сектора не терпел ни малейшего противоречия и конкуренции, а посему все готовил сам, позволив Свете и второй даме, украшавшей застолье — Марине Винонен, — лишь накрывать на стол да резать хлеб. Впрочем, они особенно и не настаивали.

Ужинали вшестером. Шестым, естественно, был муж Марины, Каракозов, парторг Ганчской обсерватории, но он некоторое время отсутствовал, ибо пек картошку в огромном кострище за домом. Все по очереди ходили к нему — понюхать дыма и помочь советом: как не перепечь и не оставить сырой, у каждого имелся с детства на сей счет свой неповторимый опыт.

Сева вытащил из-под груды папок в углу своей квартиры старый магнитофон, оказавшийся исправным, поставил пленку с Армстронгом.

Из присутствующих никто не курил, и пили все одинаково — умеренно, отчего разговор все время был общим, не разбиваясь на фракции. Водка была местная, джусалинская, лучшая из тех, что можно купить в обыкновенных магазинах, — хозяйственники закупали ее впрок для угощения начальства и иностранцев, шла на уровне экспортной «Столичной».

Каракозов и Марина — Вадим помнил, что именно они в свое время ввели его в курс ганчских научных дел, что именно их глазами увидел он впервые зеленый островок обсерватории под крылышком у Далилы, — снова были друзьями, и это было приятно. Немолодые уже супруги, «авторы» пяти дочерей (две старшие, уже замужние, почти совершенно выселили родителей из огромной, но переполненной московской квартиры), с особым жаром взялись опекать Орешкиных, внезапно оставшихся без друзей в Ганче, особенно Свету. В их действиях чувствовалась некоторая, вполне, впрочем, извинительная, корысть: дело было не только в том, что Орешкины стали естественными союзниками в борьбе, еще вчера казавшейся почти проигранной. Но и в том, что это была рабочая сила, с некоторой уже квалификацией, но не определившаяся еще окончательно, как могло показаться, в своих обсерваторских интересах и тем самым пригодная для вербовки в круг учеников и последователей.

Винонен и Каракозов представляли чисто сейсмологическое теоретическое направление, их интересовали вопросы взаимодействия сейсмических волн и геологической среды, в их группе с жаром обсуждались тонкие различия между сейсмограммами, сконструированные на бумаге модели земной коры как проводника этих волн. Это было обширное поле, пригодное для выращивания обильного урожая статей, монографий и диссертаций, для гордого, но не всегда законного осознания скромной отраслью геофизики своей связи с большой физикой. Здесь обсуждались почти профессионально новости оттуда, из физики твердого тела, оптики и акустики, подхватывались и порой заимствовались модные веяния и формулы. Иногда это было любопытно. Но Вадим довольно скоро почувствовал этот ветерок научного провинциализма. Наука, не имеющая собственного маяка впереди, наука, идущая вслед — пусть и за достойным лидером, была не по его характеру. Впрочем, многое зависит и от таланта… Были среди учеников и аспирантов Каракозовых некоторые, блеснувшие оригинальностью в своих построениях, — например, тот самый синеокий ночной певец, акселерат и заика Гена Воскобойников, с которым до обособления в лютиковской группе сидела вначале в одной комнате Света и который скромно, незаметно ввел ее (а через нее фактически и Вадима) в курс всех работ обсерватории, чего Вадим добивался, но так и не смог добиться от своих вчерашних друзей и начальников. Но такие норовили побыстрей оторваться от вскормившей их груди и уйти своим путем, что порождало вечный дефицит обученных кадров в группе Винонен — Каракозова. Но может быть, и была в этом несознаваемая, но главная, почетная, по сути, роль этого подразделения обсерватории — как школы, кузницы, так сказать, кадров… Для главного же, для геопрогноза это направление, как быстро убедился Вадим, группа Каракозова и Винонен не давала напрямую практически ничего.

Это было их уязвимое место, в этом их время от времени и обвиняли Саркисов и Чесноков. Другое дело, насколько им, Саркисову и Чеснокову, нужен был на самом деле громкий результат, исходящий от людей, сохранивших самостоятельность и обособленность, по сути врагов. Вадим давно заметил что-то вроде желчного удовлетворения, с каким говорили, посмеиваясь, о «прогнозном нуле» группы Каракозова и Винонен Эдик и Женя. Рядом с этим нулем, что бы ни делалось «этой шайкой», пусть и немногое, — сразу оказывалось чем-то весомым. Даже программа машинного счета данных, все достоинство которой состояло в том, что она была упрощенной и позволяла проводить массив данных через примитивную ЭВМ, имевшуюся в Ганче. Достоинства этого счета были под стать машине, капризной и неспособной на что-то серьезное, — любимой реакцией машины на самое безобидное обращение к ее услугам, в этом Вадим неоднократно сам убедился, был быстрый и панический ответ: «Нет памяти», что не мешало ей при повторном вводе программы иногда выдавать результат, пользоваться которым, однако, следовало с большой осмотрительностью.

Тем не менее эта программа была единственной новой работой обсерватории по прогнозу за последний год, если не считать таинственного результата по механизмам, полученного, как утверждал сейчас Саркисов, Эдиком и Женей, и который был один к одному осенним еще результатом Вадима и Светы. Это клятвенно подтвердил Феликс которому все же что-то показали. Насчет возможности использования упрощенной лютиковской программы возникли сомнения уже и у Саркисова. Ею можно было колоть глаза Каракозову или Дьяконову, но больше она ни на что не годилась. Ганчская ЭВМ уже морально устарела, да и является ли сам факт плохой кибернетической оснащенности фактом, которым можно козырять? Деньги, сэкономленные на машинном счете, впечатляют на совещаниях хозяйственников, а не на научных симпозиумах. Так что в активе оставался «сейсмотектонический образ» — выдумка Орешкина, показавшаяся ему самому вначале некоей временной конструкцией, плодом общегеологического, почти гуманитарного подхода новичка, а сейчас, в устах Саркисова и Чеснокова, вдруг приобретшая права чуть ли не нового слова в науке, только сказанного не Орешкиным, а то ли Женей, то ли Эдиком — это даже и неважно, важно, что за ними вдохновляющая и организующая роль Саркисова…

Конечно же в этот дымный апрельский вечер в предгорьях Заилийского Алатау над блюдом печеной картошки и казаном баранины, приготовленной двумя парторгами, очень быстро зашла речь о делах — и в том числе о прогнозных амбициях шефа и прогнозных возможностях обсерватории.

— Сажать всех на прогноз — просто глупо, — кипятился Каракозов. Его привычка шепелявить и шумно втягивать в себя воздух во время разговора — льш-ш-ш — за столом особенно привлекала внимание, производя ошибочное впечатление какой-то особой неряшливости и жадности к еде. — Это же прикладная задача, которая может быть только побочным выходом из основательных, фундаментальных исследований — льш-ш-ш. — Открой новые свойства и законы — откроешь — льш-ш-ш — и новые причинные связи.

— За прогноз деньги платят, а мы на хозрасчете! — подняв вверх палец, веско ответствовал Шестопал. — Советую не забывать этого.

— Ну и что? — Это уже Марина Винонен вступила. — А кто вам эти хоздоговорные отчеты на 90 процентов делает? Мы! Сидим — и за месяц приспосабливаем к конкретным задачам то, что наработали теоретически за год.

— Ты имеешь в виду эти хоздоговорные работы? — поднял бровь Сева. — Но, Марина, ты же отлично знаешь, что это подмена понятий. Речь идет о настоящем текущем прогнозе, о предсказании — землетрясений, селей, оползней, что там еще… А эти статистические выкладки, из которых, будем честными, ничего не извлечешь, кроме того, что строить надо как можно прочнее, — это другое. Пока другое. Согласись, что иначе можно вопрос поставить: не тотальные взгляды и нечто, очередные «к вопросу о», из которых кто-то еще должен вылавливать пользу для задачи прогноза, а, наоборот, целевые прогнозные исследования, поиск конкретных связей и предвестников, попутно с коррекцией и поправками теории. Я, если хочешь, могу напомнить тебе случаи, когда вы дискутировали что-то там, и обсуждали, и диссертации пекли, а в это время эмпирически обнаруживался какой-нибудь предвестник или свойство этого предвестника, которые не лезли ни в какие ваши построения никаким боком. И пока вы собирались с мыслями, те же эмпирики выдвигали свое теоретическое обоснование в качестве рабочей гипотезы, которую всем приходилось со временем принимать, хотя она и казалась поначалу дикой, — ведь никакой альтернативы у теоретиков не было. Хотя… с твоей основной мыслью, Володя, — он обращался к Каракозову, — я согласен, сажать всех на прогноз не обязательно. Лично я напрямую никогда им и не занимался.

Сева Алексеев был единственным доктором наук в «хозяйстве» Саркисова. Если бы вы спросили, как случилось, что у кандидата наук Саркисова в секторе все же появился один доктор, — спросили у того же Лютикова, Чеснокова, Винонен, Шестопала, то ото всех услышали бы с некоторыми вариациями одно и то же.

Алексеев, при всей внешней простоте и открытости, оказался дьявольски хитрым. Внешне он без сучка-задоринки играл во все игры, какие были нужны, чтобы устойчиво пребывать в фаворе у шефа. Статьи по всем объявленным темам сдавал точно в срок, делал все солидно и надежно — и обставлял весь процесс подготовки доклада и написания так, что как-то само собой складывалось почти основополагающее участие во всем шефа: решающий штрих в графике, решающие фразы во введении и заключении — без детального обсуждения этих моментов у шефа Сева вроде и не мог закруглить дело. А закруглив — так искренне, так мило радовался и удивлялся, как это ему самому в голову такое не могло прийти! Саркисов был весьма доволен работящим, простым, своим в доску, надежным, хотя и неспособным без некоторой подсказки на крупные самостоятельные дела помощником, и как-то само собой сложилось, что, начав с поста начальника камералки в Ганче, стал Сева вторым человеком в секторе.

— Ты не представляешь себе, Вадик, — говаривал, бывало, Женя Лютиков, — до какой степени трудно, с одной стороны, что-то напечатать без привлечения нашего доблестного шефа в соавторы, а с другой — как трудно этого соавторства добиться. Его коронная фраза: «Мне не нужно участие в чужих работах». Не приведи тебя бог принять этот звук за чистую монету. Как не нужно, если из тысячи работ, где он числится в авторах, лишь одна его, самая первая, что-то о технических характеристиках гальванометров… И все вместе эти работы настолько различны, настолько исключают и по сути оспаривают одна другую, что в целом, в сумме дают полный нуль! Нужно, очень даже нужно! Но — соблюди проформу и сделай это творчески. Простой и доходчивой фразой вскрой неожиданную истину, что вот, мол, тогда-то таким-то своим замечанием Саркисыч навел тебя на эту удачную мысль. Он и тут поупрямится: «Не в этом дело» — и порозовеет. Застенчиво так порозовеет. Это хорошая поклевка — но сорвется, если не проявишь настойчивости, не возмутишься: как не в этом, именно в этом, в чем же еще.

Ты должен сделать так, чтобы он искренне поверил как в то, что он действительно участвовал в работе на важнейших этапах, так и в то, что ты сам в это искренне веришь. Значит, заранее всю проформу соблюди, валяй дурака из месяца в месяц и не дай бог где не так что сказать, хмыкнуть, не так взглянуть! Все насмарку, листы летят тебе в морду, ничего-то ты не сделал, все мура собачья. Начинай сначала. И так — пока не научишься. Так вот, Сева ни одной такой ошибки ни разу не сделал.

Возможно, Женя что-то и преувеличивал, с ним такое случалось, но так или иначе шеф на редкость снисходительно, почти по-отечески относился к Севе, даже к такой его слабости, или, если хотите, хобби, как писание сейсмо-абстрактной живописи. Как-то на одном совещании молодых сейсмологов еще действительно молодой Сева прочел очень забавный докладец о том, как бы выглядели недра Земли в сейсмических лучах, если сейсмические волны разной частоты подменить мысленно спектром видимых воли света, привел очень остроумные догадки, причем употреблял такие, всех поначалу веселившие новые термины, как сейсмическая мутность, сейсмическая матовость, сейсмическая глянцевитость и даже сейсмические блики. А когда в докладе что-то забрезжило почти серьезное, вдруг спросил у зала, не желает ли аудитория увидеть, как выглядит земная кора в районе Ганча, просвеченная сейсмическими лучами, и продемонстрировал самую настоящую абстрактную картину потрясающей красоты и колорита в духе Чюрлениса, чем окончательно всех умилил. Доклад Севы одобрили и долго вспоминали о нем, смеясь, как-то не заметив, что при печатании в сборнике статей абстрактное полотно, естественно, выпало, а текст был даже и сухой, с двумя-тремя вполне свежими формулами и весьма любопытным, новым взглядом на старую проблему просвечивания земных недр сейсмическими «лучами». Еще два-три раза веселил Сева публику такими выходками, к ним привыкли, шеф подмахивал уже сопроводиловки на эти странные работы, не читая и не претендуя на соавторство: что простительно приготовишке «с приветом» — несолидно для всемирно известного деятеля.

Как вдруг громом среди ясного неба прозвучало для Саркисова, уехавшего на пару месяцев в Калифорнию и вернувшегося немножко не ко времени, известие, что через неделю — апробация докторской диссертации Севы на большом ученом совете института с привлечением видных имен из «большой геофизики», заинтересовавшихся «сейсмической мутностью» не на шутку. Причем Саркисова не было среди официальных оппонентов и быть не могло, ибо его добродушно-ироническое отношение к Севиной причуде было широкоизвестным фактом, да и не резон кандидату оппонировать на защите докторской…

Саркисов бросился проверять — оказалось, чуть не два десятка работ в самых разных академических и неакадемических, советских и зарубежных изданиях успел Сева тиснуть без всякого соавторства и что в целом это новое научное направление, что уже заинтересовался вице-президент и чуть ли не обещал под Севины идеи целый новый полигон организовать в самом «прозрачном», по Севиной терминологии, месте Союза. Мрачный до неприличия, молча высидел Саркисов ученый совет, единодушно одобривший тезисы диссертации и назначивший срок защиты. А потом начал священную войну на уничтожение Севы, вместе с его диссертацией.

По словам тех же Лютикова и Чеснокова, в этой войне «хитрей» оказался Сева. Но Вадим сразу же после знакомства с Севой, прочитав автореферат его докторской и еще кое-какие работы, не согласился с ними. Сева, конечно, не был простаком, но дело было не в том, что он мог потягаться хитростью с самим Саркисовым, а в том, что Сева был на голову выше и Саркисова, и Лютикова, и, видимо, всех других обсерваторских кандидатов. Это был настоящий исследователь, в его работах увидел Вадим признаки академической культуры, того изящества и остроумия, которое всегда отличало в науке людей талантливых, артистичных от людей просто добросовестных и старательных. Об этом отличии считается неприличным говорить, ибо в науке всегда были еще и бездарные, и недобросовестные и халтурщики, и мошенники, то есть нечто неизмеримо худшее. Но сам выросший в академической домашней атмосфере, знаток истории науки, Вадим умел замечать и ценить даже крупицы настоящего артистизма, настоящего остроумия в научных решениях. Ибо для Вадима, как, впрочем, и для многих других, немногого стоила бы наука, при всей ее полезности, если бы не была она прежде всего азартной интеллектуальной игрой.

Ну, а тогда, между Севиными предзащитой и защитой и дальше, вплоть до утверждения в ВАКе, на ведущих членов ученого совета обрушился поток сладостных обещаний и скрытых угроз: Саркисов почти единолично владел контрольным куском всей материальной части институтских экспедиций, станций, полигонов. Он мог обеспечить материальную базу для самых хитроумных экспериментов, а мог и отнять у отдела ставку старшего научного сотрудника, не говоря уж об эмэнэсовских, инженерских или лаборантских. Кое-кто дрогнул. Но в целом Саркисов стал жертвой своей же собственной манеры управлять. Большинство «облагодетельствованных» и обиженных им в прежние времена, увидев, сколь близко к сердцу принял Леонтьевич успех своего ближайшего сподвижника, не смогли отказать себе в удовольствии реванша. Намеков Саркисова не понимали, а на угрозы и санкции реагировали как на что-то, что стоит перетерпеть: кто знает, не последуют ли за успешной защитой Севы какие-то перевороты, когда каждому воздастся… Были в огромном институте и люди, практически независимые от зама директора, например пятерка докторов, входящих в институтский партком, держащих себя всегда подчеркнуто независимо, — их беспартийный Саркисов побаивался и обходил за версту, а также двое из трех институтских членов-корреспондентов (третий поддался давлению Саркисова, выступил против Севы на защите, но неудачно и конфузно). Сыграла свою роль, конечно, и личная порядочность многих членов Большого совета, возмутившихся слишком уж прямым шантажом. И энтузиазм рядовых сотрудников, создавших в зале атмосферу горячего сочувствия Севе и нетерпеливой враждебности ко всем попыткам ставить палки в колеса.

Говорили еще, что Саркисов не успел или не сумел перестроить академика Мочалова, директора. Тот проявил величественное пренебрежение к заботам своего «Валерика» — то ли не понял, то ли был у Севы свой выход на директора через академические круги, заинтересовавшиеся Севиной работой… Устояла и ВАК перед зарядом анонимных писем… Короче, победил Сева — и с разгромным счетом. И оказался у кандидата Саркисова в подчиненных доктор — молодой, талантливый, обаятельный, всеобщий любимец, потенциально кандидат в директора института, а там, глядишь, и в академики. Это был новый фактор, с которым приходилось считаться. Севу любили, к нему предпочитали обращаться во всех случаях, когда можно было не обращаться к Саркисову.

На той вечеринке с печеной картошкой и соленым арбузом недавние сравнительно перипетии Севиной защиты были предметом застольной беседы — жадно заинтересованной со стороны Светы и Вадима, иронически-самокритичной со стороны Севы, горячей — до забвения главной цели застолья и даже яростной — со стороны Марины Винонен. Парторги больше помалкивали и обращали внимание на гастрономическую сторону мероприятия. Но и они иногда вставляли разумные замечания, направлявшие разговор все в ту же сторону. Между  т о й  историей и  э т о й  историей — со Светой и Вадимом — была определенная параллель, связь, эта связь высветлялась, подчеркивалась. Все было неспроста, самовластье Саркисова оспаривалось — тогда Севиной защитой, сегодня — бунтом Орешкиных. Сева самым фактом защиты и своего веского присутствия хотя бы отчасти отменял саркисовскую тиранию в научной части обсерваторских дел. Орешкины взрывали изнутри последнюю опору Саркисова в научном коллективе, и если помочь им отстоять их работу, то король и два его ближайших помощника останутся голыми.

И весьма важным во всем контексте событии оказывалось то, что Вадим — партийный. Как таковой, он мог сказать A, только твердо зная, что за ним последуют B, C — и все, что положено. Большой партком, давно уже озабоченный делами обсерватории, при защите Севы сыгравший свою роль, но оставшийся, в общем, все же в стороне, — в основном из-за беспартийности и Севы, и Саркисова, в данном случае естественно выходил в участники событий.

Беседа, стало быть, не только поощряла и призывала Вадима к последовательности и борьбе до конца, но и предупреждала его об истинном смысле и масштабе ответственности за последствия. Присутствовавшие как бы обещали поддержку и совет, но в то же время и эта поддержка не могла быть безграничной — все были подчиненными Саркисова, служаками, да к тому же на каждого у него имелась управа того или иного рода. А Сева так прямо и предупредил:

— На определенной фазе борьбы останешься один. В том смысле, что никто за тебя решающих действий и слов не произведет и не произнесет. И со мной так было. До самого голосования я ни в чем не был уверен. А Эдик — он больше всех, между прочим, тогда кипятился и призывал меня скинуть шефа и поделить власть, — стоило шефу как-то там на него цыкнуть — так вообще повернул фронт, помогал шефу материал на меня собирать…

— Тьфу, — в сердцах сплюнула Марина, — нашел кого вспоминать, на ночь глядя, губошлепа недоделанного. У меня пять девок, и понятно, расстраивалась иногда, что ни одного парня, — особенно Володя, бедный, убивался одиноко ему в женском сплошном визге, но глядя на Эдика — уж лучше еще пять девок…

— Льш-ш-ш! — испуганно зашипел, отмахиваясь обсосанной бараньей костью, Каракозов. — Типун тебе на язык! Я тогда просто удавлюсь.

Все засмеялись.

— Не бойсь! — повела тяжелым мужским подбородком Марина. — Поезд ушел. И вы не бойтесь, — обратилась она к Вадиму. — Если котелок варит, устоите. Вам бы с вашей работой с Дьяконовым спариться — у вас похожий стиль мышления. Верно, Вов?

— Да, с Дьяконовым — это было бы интересно. Льш-ш-ш. И еще со Стожко, геологом из Душанбе, знаете его?

— С Кормиловым хорошо бы, — вставил Сева. Он уже не раз пытался заинтересовать Свету и Вадима этим мрачноватым субъектом, держащемся в Ганче как-то уж совсем особняком. — У вас перестройка механизмов землетрясений во время подготовки сильного толчка, а у него само землетрясение — каждое — идет по двум, а то и по трем механизмам. Начинается, допустим, надвигом, а кончается сбросом. И эта перестройка на ходу что-то там тоже предсказывает.

— Как это? — удивился Вадим. И задумался. — А что, может быть…

— Это не им Кормилов нужен, а они Кормилову, — засмеялась Марина. — Или кто-нибудь, кто отвлек бы его от Саита…

Все улыбнулись. Кормилов являл собой пример редкого научного фанатизма. Отправить его из Ганча в командировку или даже просто в отпуск было форменным мученьем. Кормилов боялся пропустить новое катастрофическое землетрясение в Саите, которое он несколько лет назад предсказал на ближайшее время по своим каким-то никем не признанным критериям. Время от времени он давал устрашающие интервью местным газетчикам и даже пугал райисполком. Никакие общепризнанные предвестники сильных толчков, никто из сейсмологов не подтверждали этого прогноза, и все сроки миновали, но Кормилова это не охладило, а лишь ожесточило. Он уже редко кому говорил о своем прогнозе, но ждал. Вряд ли кто еще когда-либо так жадно ждал настоящего, кровавого стихийного бедствия — только потому, что оно доказало бы его правоту и посрамило бы скептиков…

— А что, если бы в Саите повторилась магнитуда семь… И жертвы были бы, как Кормилов предсказывает, — неужели бы он обрадовался? — спросила Света.

— Конечно! — неожиданно твердо ответил Феликс Шестопал. — Это был бы его триумф.

— Он бы гоготал и плясал бы от восторга среди рушащихся стен, и мы впервые увидели бы, как он смеется и танцует, — ядовито поддержала его Марина.

— Не слушайте их, Света, — засмеялся и махнул рукой Сева. — Они это от зависти. Человек предан своей науке, идее. В этом что-то есть — цельность, последовательность. В них нет — вот они и юродствуют. Не слушайте. Поговорите с ним сами. Там много любопытного. Кто увлекается, всегда рискует ошибиться.

— Ну уж и от зависти, мы же тоже шутить умеем, — сказал Каракозов. — А так — на семинар вас надо. Льш-ш-ш. Ты как, Сев?

— Пожалуйста. Хоть завтра объявлю. Пока вы здесь, доложитесь, статья пойдет в журнал. Тогда, может, все утрясется.

— А! Это не проблема, — махнула рукой Марина. — Не выйдет здесь — в Ганче через две недели доложитесь. Там на семинаре командует Володя. Все-таки демократия есть, и она — сила.

— За это стоит выпить, — предложил Вадим.

Они сидели долго и выпили много, хотя и не спешили с этим делом. А потому все-таки немножко опьянели. Разговор переставал быть общим, терял основную нить. Света, которой надоела вся эта геофизика и все эти интриги, решила внести в застолье элемент «небольшого разгула», что ей с успехом и удалось. Для начала она попросила Севу включить магнитофон погромче и объявила, что теперь будут танцы. Они с Вадимом станцевали твист, все им хлопали в такт, потом вдруг супруги Каракозовы тоже решили тряхнуть стариной и изобразили совершенно уже забытое буги-вуги. Зрелище было захватывающее, хотя и несколько комичное: оба были гигантского роста, тяжелые, хотя и не сказать, чтоб толстые. Половицы стонали, лампа на потолке раскачивалась, как во время небольшого землетрясения, а когда мать пятерых детей прыгала к мужу на бедро, тот еле удерживался на ногах и очень смешно изображал на лице ужас. Видимо, это был коронный родительский номер для детей — супруги ни разу не сбились с ритма и хорошо понимали друг друга, вернее, Владимир Петрович хорошо понимал Марину Александровну, ибо и в танце было отчетливо видно, кто в этой семье ведущий, а кто ведомый. При последнем прыжке супруги Каракозов не удержался на ногах и упал вместе с ней, — впрочем, на диван, что, возможно, указывало на хорошую срепетированность и этой концовки. Так или иначе, супруги всех умилили, насмешили и восхитили, да и сами развеселились. После этого танцевали уже долго, растрясая хмель и баранину. Марину и Свету приглашали наперебой.

Феликс Шестопал и в опьянении ухитрялся сохранять мину особой значительности. Он смеялся и усердно танцевал — исключительно со Светой, но все это с таким видом, будто говорил: да, я с вами, друзья мои, я такой — простой и доступный, хотя кому, как не мне, в этот час веселья надлежит помнить о сложности этого мира и своей Великой Ответственности за всех вас, развеселившихся и обо всем забывших.

Впрочем, тут не обошлось без особой, возможно, провокационной роли Светы. Она сразу заметила, что Феликс во хмелю склонен к особого рода ухаживанию, выражающемуся в основном в неудержимом потоке слов о себе — причем слов весьма теплых, чтобы не сказать более. И еще до танцев коварно усыпила бдительность Феликса, который, подобно всем людям с дефицитом по части чувства юмора, обычно был настороже. Это было нетрудно. Достаточно оказалось нескольких восхищенных восклицаний, когда Феликс на простых, доходчивых примерах показал, как ценят его в парткоме, как прислушивается директор-академик и как боится и вынужден считаться Саркисов. И хотя многое из этого, видимо, хотя бы отчасти было правдой, Феликс как мужской типаж был Свете ясен. Скоро он уже рассказывал Свете всю свою жизнь, жизнь вундеркинда, золотого медалиста, обладателя диплома с отличием, жизнь человека, подозревающего, что что-то в ней, жизни, с какого-то момента пошло не так, — когда справа и слева в науке стали обходить, обгонять — и кто? — вчерашние двоечники, сачкуны, хвостисты. Осознать, что получать пятерки это одно, а вести самостоятельное исследование, что-то самому придумывать — совсем другое, не хватило душевной силы и чувства юмора. Преуспевшие в науке вчерашние нерадивые студенты преуспели в силу природного эгоизма — ни о чем, кроме своих кривых да формул, думать не желают. А он, Феликс, человек великой души и гигантских природных задатков, отдал всего себя служению людям, общественной работе настолько, что поистине стал всем необходим. В нем действительно нуждаются и Сева, и Саркисов, и Мочалов, а теперь и супруги Орешкины.

Его действительно боятся воры-хозяйственники, хапуги и уже несколько раз пытались и избить грозное око парткома, и скомпрометировать, «пришить аморалку», подсунув в поле в палатке пьяную истеричную красотку. Все правда, и роль организатора, улаживателя и контролера — вполне почетна и дефицитна. И все же когда человек все время держит в голове, и подбирает оправдание своей научной бесплодности, и все время норовит поменять местами причину — творческий нуль и следствие — занятость выше головы улаживанием и согласованием, и сам, захлебываясь, настойчиво еще и еще раз перечисляет все свои регалии и заслуги, есть в этом и что-то грустное, и нечто смешное. И Света, настроенная в тот вечер иронически, позволила себе немножко поморочить голову важному и в то же время беспокойному человечку, всерьез принявшему ее восхищение и распустившему перед «простушкой» павлиний хвост.

Баранину — в каком-то особо остром соусе — Феликс приготовил невероятно вкусно, прямо-таки талантливо,по поводу чего был специальный тост. Отдельно он приготовил собственноручно замаринованный им с осени жгучий красный перец, который есть так никто и не смог. Вадим откусил крошечный кусочек и потом полчаса чертыхался — рот и пищевод жгло нестерпимо, дыхание было раскаленным, казалось, синее пламя должно рваться струей из обожженного рта. Ничем невозможно было ни запить, ни заесть — разве что соленый арбуз несколько гасил это пламя. Света только лизнула и испуганно отказалась от дальнейших экспериментов. И вот когда все так или иначе спасовали, Феликс торжественно препроводил в рот целый стручок, тщательно разжевал и проглотил, заявив, что ему искренне жаль всех, не понимающих, что за этим столом самое вкусное. Каракозовы и Сева реагировали сдержанно, — видимо, Феликс не в первый раз демонстрировал это свое превосходство над людьми обыкновенными. Но Света всплеснула руками и выразила предположение, что у Феликса, как у настоящего мужчины, по всей вероятности, просто чудовищная сила воли. Лучше бы она этого не говорила. Феликс повторил фокус со стручком еще три раза — под все более громкое восхищение Светы, — и ни один мускул не дрогнул на его лице. Вот только отчетный аврал несколько пострадал. На следующий день Феликс исчез и три дня не показывался, — по слухам, ночью ему было плохо, вызывали неотложку и промывали желудок. Три дня железная метла Феликса не погоняла участников отчетного штурма, и, как он потом уверял, это сказалось на качестве и сроках самым неблагоприятным образом.

В разгар веселья, часов в одиннадцать вечера, раздался не сразу из-за музыки и смеха услышанный стук. Сева крикнул «войдите», потом пошел к двери, которая внезапно открылась, так что он чуть не столкнулся с вошедшим. Это был Саркисов.

Произошла немая сцена, которая лучше любого специального исследования выявила накал взаимоотношений. Ни у кого из пирующих не вырвалось веселого, казалось бы, неизбежного: «А, Валерий Леонтьевич! Как кстати! К столу, к столу!» Нет. Марина и Каракозов, поглядев в растерянности на вошедшего, повернулись друг к другу и затеяли какой-то тихий разговор, якобы имевший место и ранее и только прерванный внезапным вторжением. Вадим и Света сидели и молча смотрели, удивляясь игре выражений на лице Саркисова. Сильнейшее смущение начальника странно контрастировало с выражением острого болезненного любопытства во взгляде, мгновенно обежавшем лица собравшихся, стол с остатками еды и почти пустыми бутылками. Над этими выражениями пробегали попеременно волны искусственной благодушной любезности и строгой деловитости, долженствующей объяснить поздний час и явную несвоевременность визита, а под, в самой глубине темных глаз, можно было различить тоскливое беспокойство.

— Сева, я по делу, извините, как вы считаете… — Саркисов торопливо раскрыл папку, стал тыкать пальцем и что-то говорить.

Феликс, растерянный какое-то время, казалось, более всех, принял озабоченный вид, подскочил и стал вместе с Севой объяснять. Вопрос уладился быстро, и Сева наконец спросил:

— Может быть, вы посидите с нами, Валерий Леонтьевич?

И опять пробежала по лицу начальника рябь различных чувств, из которых главное на сей раз было желание принять приглашение всерьез. Но тогда была бы окончательно разоблачена эта ложная деловитость и спешка с выяснением незначительного технического вопроса по хоздоговорному отчету. Да и не волен был Валерий Леонтьевич в своих желаниях из-за им же самим годами возводимых перегородок. И, произнеся: «Нет, нет, спасибо, я работаю», Саркисов неуклюже повернулся к двери и, не прощаясь, вышел.

Помолчали.

— И зачем только ты, Сева, занавески на окнах задернул? — спросила Марина язвительно. — Не дал человеку все узнать, не входя в дом. Извел нашего Валерика.

Усмехнулись и постарались быстро забыть про визит, чуть не испортивший всем настроение.

Под самый конец пели. Сева вытащил из сеней старую расстроенную гитару — соседа, находящегося в отъезде. Марина Винонен смогла ее настроить и с грехом пополам вести аккомпанемент. Пели студенческие песни сороковых и пятидесятых годов — про султана и папу римского, про графа Толстого и Софью Андревну, «Бригантину», «От Махачкалы до Баку». Света могла все это только слушать, это были песни иных поколений. Поэтому Марина обратилась и к более современному репертуару. Дружно и с воодушевлением, как гимн, исполнили «Старинную студенческую», особенно налегая на припев:

Как вожделенно жаждет власть
Нащупать брешь у нас в цепочке.
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, друзья,
Чтоб не пропасть
Поодиночке.
«Вот так-то, Валерий Леонтьевич! — думал Вадим, глядя на то, как особо, со значением все переглядываются во время припева. — Нет, нас голыми руками не возьмешь. Стоило вам оскалить на меня свои волчьи зубы, как рядом стеной стали — ну, еще, может, и не друзья, но союзники, сочувствующие. Еще посмотрим, Валерий Леонтьевич, чья возьмет…»

Глава одиннадцатая (в документах)

Из дневника Светы
29 апреля. Вадик зациклился. По тыще раз в день он с «птицей Феликсом» и Каракозовым репетирует наш приезд в Ганч, доклад на семинаре с разгромом супостатов. Получается почти мировая война. Наполеоном будет Орешкин. Эдик и Женя будут уничтожены, смешаны с грязью. Вадик теперь только теоретизирует о новых статьях, к письменному столу не подходит, не остается времени, интриги же не ждут. Ох эти мужики, жуткое бабье!!! И птицы Феликсы, и Саркисовы — и  О р е ш к и н ы. Вот.

…Орешкин только что прочел и сказал, что ему не нравится моя писанина, что я, кажется, начинаю острить, а это мне не идет. Он любит, когда я умиляюсь каждому его движению, грациозному и неповторимому. А я его люблю и не хочу, чтобы он уподоблялся «птице Феликсу», или Эдику, или кому-то другому.

Сегодня мы с Вадимом видели воробья, он отрывал цветки вишни и бросал вниз, наблюдая за падением. Вероятно, ему нравится сладкий сок в цветах, но смотреть забавно — этакий воробьиный Ньютон.

Да, забыла, вчера Вадим сказал Саркисову при Феликсе:

— Если по докладу в Ташкенте в списке авторов будут значиться вместо меня и Светланы Чесноков и Лютиков, я сочту это  к р и м и н а л о м  и приму соответствующие меры.

Реакция была пока непонятной. Саркисов перестал кричать (до этого кричал, что все думают о публикациях и никто о научном лице обсерватории) и ушел молча. А сегодня утром очень нежно со мной поздоровался и спросил, нравится ли мне наша квартира в Ганче, комната здесь. А узнав, где нас поместил Феликс, выразил удивление (забыл, видно, что сам не раз к нам заносил разные бумажки) и приказал перебраться в люкс, где принимают обычно американцев! Вадим ходит и думает, что бы все это значило. Надоело.

1 мая. Под праздник у шофера Игоря Сливкина родился сын. Он ходил радостный и пьяный, ни одного человека на базе не пропустил, всех заставил выпить с ним. Мы с Вадимом ходили собирать грибы — все незнакомые, собирали все, что попадалось. Когда пришли, оказалось, что все грибы съедобны, к вечеру на свой страх и риск съели их. Всю ночь я просыпалась в нашем роскошном люксе и слушала, не болит ли что у меня и дышит ли еще Вадим. Дышал, да еще как! Надо еще пособирать.

Сегодня затеяли экспромтом шашлык — сплошной праздник, и май, и окончание отчетного аврала, и рождение Игорева сына. Как назло, началась жуткая гроза. Дождь — как из ведра, молнии каждую минуту, а мужчины вдохновенно жарят шашлык. У каждого новый японский зонтик, самораскрывающийся (здесь в магазине у базара «выбросили», и все купили), но все мокрые до нитки, зонтики мужественно держат над шашлыком и запасом дров.

Наконец уселись за стол у кого-то, даже не поняла, у кого, — не у Игоря. Саркисов был очень ласков, смеялся всем, даже неостроумным Вадимовым шуткам, и в конце концов он предложил тост за наших с Вадимом будущих детей, которые родятся в Ганче, упрекнул меня за нерасторопность в этом деле. Это было совсем уж странно.

Далее рукой Вадима
Светлана ленится, придется мне:

3 мая. Летели в самолете — Света, я и Саркисов. Из Алма-Аты в Душанбе. Саркисов в воздухе демонстративно читал нашу со Светой статью, что-то в ней отчеркивая. Ничего не сказал. Как-то неловко искал во время ожидания в аэропорту точек соприкосновения. Мы не сопротивлялись и не поощряли. Он — трудный в сближении, но хотелось бы, чтобы это был единственный его порок…

Вечером, «на ночлежке» у Анны Яковлевны в Душанбе, мы рано улеглись спать. Вдруг слышим голос шефа:

— Владислав Иванович, Владислав Иванович! Где вы? — ходит, ищет нашу комнату.

Мы отозвались. Он буквально вырвал нас из постелей, заставил с ним и своим замом по хозчасти водку пить. Разговорились — все о вещах, далеких от обсерватории и геофизики, но чувствовалось, каждый имеет в виду что-то свое конкретное. Жилин мастерски подначивает на неожиданные повороты в разговоре. Он вдруг произнес любопытный монолог о том, есть ли  п р а в д а  в о о б щ е  или ее нет, а есть правды другого ранга — правда момента, правда клики и т. п. При этом он время от времени вставал в позу школьника перед шефом, прося поучить его. Вы, говорит, умный, я перед вами вроде дурачок. Саркисыч хмурится — он и привык к такому обращению снизу, и неудобно перед нами, больно уж холуйский стиль. Не в этом, отвечает, дело — и уважительно эдак обращается ко мне, как бы советуясь.

Интересно: «не в этом дело» — одно из излюбленных выражений шефа. Лютиков еще предупреждал, да и я уже заметил. Каждый раз, когда он его произносит, надо удваивать внимание: значит, в этом, в этом дело, где-то оно тут, рядом.

А тогда я было увлекся, стал говорить за правду вообще, но Света раскашлялась, и я стал ваньку валять — привел доводы и против. Потом речь зашла о научном прогрессе. Саркисов, конечно, оказался сторонником идеи, которую нынче исповедуют многие администраторы от науки, — о том, что времена Ньютонов и Эйнштейнов прошли, что науку двигают коллективы, сиречь учреждения. Тут я ваньку не валял, а решительно сказал, что коллективы, учреждения двигают только ту часть прогресса, которая называется разработкой, переводом идеи в практику, технологию — и только. Новые идеи, истинный источник научного прогресса, могут рождаться только в индивидуальных мозгах, ничего другого просто не бывает и не может быть. И опять все за столом почувствовали, что разговор идет не вообще, а имеется в виду нечто конкретное, был момент неловкости, хотя в общем посидели мило. Света украшала наше горлопанство и неплохо сглаживала углы.

4 мая ехали в Ганч на машине. Потом оказалось, что уже в 8 утра мы могли бы быть на месте (самолеты летали), но шеф хотел на машине и был прав. Дорога была как увлекательный панорамный стереофильм. Предгорья, покрытые весенней зеленью, яркими цветами, с мягкими, чисто вымытыми далями — это был натуральный Сарьян. Когда миновали Голубой перевал, где в эту пору года падают камни и посреди дороги лежал камешек величиною с диван, пахнуло уже Рерихом, здесь царит фиолетовость, несмотря на весеннюю изумрудность и в какой-то мере, как ни странно, благодаря ей. Приехали в родную нашу квартирку — холод собачий, не топят.

5 мая. Раскачивались. Наметили программу действий. Но действий не начали. Саркисов чего-то тянет, ждет, не говорит о нашей статье. Чего он ждет?

Вечером он меня вызвал, я полетел, — оказывается, по другому вопросу, связанному с договорным отчетом (наша глава занимает там видное место!). Принял роскошно. Вытащил выпить-закусить. Рассказал о молодых годах (конец сороковых). Он был геофизиком-магнитчиком. Летал на самолетную магнитную разведку над Северным Ледовитым океаном. Они тогда откартировали положительную аномалию от Тикси до Северной Земли. Нынче там на картах — подводный хребет Ломоносова, срединный, океанический, средоточие споров и страстей. Сколько открытий можно было бы совершить раньше, если бы не межнаучные и межведомственные перегородки!

В Ганче он был через месяц после Саитской катастрофы — с Великим Геофизиком, при котором состоял в лаборантах. Тогда здесь все было иначе, кое-где пахали сохой. Все окрестные вершины были пашнями (урожай пшеницы 5 центнеров с гектара — сам-друг!). От Душанбе ехали два дня, с ночевкой посредине в Горячем Ганче. Сейчас «Як-40» — двадцать минут, а лучшие шоферы по шоссе за 3,5 часа успевают. Саркисов умеет быть обаятельным. Сегодня он мне определенно понравился.

Семинар 7 мая в 15.30. Так решил Каракозов. Он говорит, что шеф на его сообщение о семинаре не реагировал никак. Что-то будет? Эдик не глядит в глаза, разговаривает, как нашкодивший школьник. Нашкодил-таки! Светин отчет о командировке в Москву до сих пор не подписал! Я ворвался в кабинет, рявкнул, через пять минут ей уже выдали все задержанные деньги.

И жаль его — да негодяй же, даже в жалком состоянии.

6 мая. За отчетный период многое (если не все) переменилось. Всю первую половину дня Эдика и Саркисова ни для кого не было, они заперлись в кабинете, что-то бубнили, когда вышли — обоих не узнать. Эдик снова важный и наглый. Саркисов смотрит волком.

После обеда вызвали меня. Разговор пошел о том, что мы со Светой будем делать дальше. Нам предложено ехать в Карым, там много работы, здесь и так много народу на механизмах! Я сказал, что мы подумаем, но прямо выразил ту мысль, что нас хотят спровадить, чтобы воспользоваться нашими результатами. Задал несколько вопросов, выудил следующую информацию. Раз — к докладу нас со Светой не привлекают (раньше надо было приезжать и работать). Два — Лютикова не будет в числе соавторов доклада! Тут я вспомнил, что, когда сказано было «много народу на механизмах», речь шла о Чеснокове и его жене Зине, Лютикова в списке не было. Что все это значит? И что будет в докладе?

Настроение худое. Завтра семинар.

Далее снова рукой Светланы
16 мая. На текущий день настроение чуть-чуть «потолстело». Семинар позади, позади и многое другое.

Во-первых, пришел журнал «Природа» с заметкой о нашей типизации, подписанной Эдиком. Мы о ней совсем забыли. С одной стороны, после появления такой публикации он, оказывается, как бы имеет отношение к нашей работе. Но кто ж тогда знал, что совсем не все равно, кто подпишет заметку? Разве что Эдик знал…

С другой стороны, автором типизации прямо назван Орешкин. Это ведь сам Эдик тогда предложил так — интересно зачем: может, тогда главного соперника в будущем он предвидел в Лютикове, а не в нас? Может быть… В общем, еще не ясно как, но эта заметка должна повлиять на ход событий. Может быть, уже повлияла.

Во-вторых, по базе прошел слух, что Лютиков уволился — там, в Москве, по требованию Саркисова! Во всяком случае, его квартира открыта, там идет ремонт, говорят, будет помещение для приезжих, а их этим летом ожидается много. Опять неясно, как оценивать это. С одной стороны, врагом меньше. С другой, самая одиозная фигура исчезла. Весь «криминал» можно на него списать. Остались Саркисов и Эдик, и они заодно. Не оттого ли вновь «разлюбил» нас шеф?

Конечно, увольнение Жени — это наша победа. Но ведь мы не этого добивались. Да и жалко его все-таки, как это ни странно после всего.

В-третьих, насколько лучше нам теперь здесь живется и дышится! Нас наперебой зовут то в одну компанию, то в другую. Не все и не всё нам нравится и в этом лагере, разные люди туда входят, но все они работают сами, у каждого свой «пунктик», у одних интересный, у других так себе. Но никто ни к кому в карман не заглядывает, никто ни от кого не таится. И это так непривычно и приятно. Теперь, конечно, ясно, что наш результат никакой не выдающийся — у многих других не хуже, а у кое-кого, не при Орешкине будет сказано, так даже и поинтереснее есть. Просто у нас он «плохо лежал», вот и хотели стащить.

Семинар прошел очень смешно. Орешкин от нашего имени два битых часа выливал (по выражению Гены Воскобойникова) «п-потоки к-каши» на бедные головы обсерваторцев. Но скоро установилась довольно непосредственная обстановка, все очень живо реагировали на наши кривульки. Пару раз встревал Эдик — чувствовалось, он все это время занимался тем же самым, в основном его замечания сводились к тому, что типы можно назвать иначе, разграничить иначе, результаты представить иначе. Все почувствовали за такими возражениями что-то скандальное, зашевелились, заоглядывались. Кормилов обернулся и спросил:

— Можно, только зачем?

Мы-то догадываемся зачем: Эдик упорно работает над тем, чтоб представить ту же работу в ином виде и выдать за свою, теперь это ясно как божий день, но сказать такое на семинаре даже Вадим не решился — неприлично! Он сжимал губы, белел ноздрями и вообще был похож на себя в одном из лютиковских портретов, тогда я не признала сходства, теперь признаю. Сначала он отражал эти наскоки довольно основательно и доказательно, а потом вдруг выпалил:

— Потому что нам так захотелось, а не иначе.

Все вертелись на стульях, смакуя свару и явно теплея к Вадиму. Досталась и мне толика ободряющих сочувственных взглядов. Мне говорили (в очереди на склад), что в нашем положении чуть не все перебывали. Эдик органически не способен выдумать свою идею, всегда присоединяется к чужой, часто пытаясь ее перекрасить под предлогом «существенного шага вперед».

Нашей последней кривой Вадим не показал. Он как раз в эти дни работает над улучшением «прогноза по механизмам». Выясняется, что из семи типов только два по-настоящему ценны в этом смысле. Главное, методика будущего прогноза фактически ясна, ее не надо специально разрабатывать. Правда, она пока выглядит довольно трудоемкой, но чего не жалко ради прогноза катастрофы? Вадим хочет закончить эту часть к моменту отъезда в Ташкент.

О Ташкенте. Тут еще новость. Московские друзья не забыли о нас. Член-корреспондент Крошкин из Института философии природы прислал Вадиму приглашение на этот симпозиум (он входит в оргкомитет) и даже уже забронировал номер на нас обоих. В лучшей гостинице! Доклад Вадима «О методологических и философских критериях геопрогноза» уже есть в программе одной из секций. Значит, мы имеем слово независимо от хотения Саркисова. Возможно, Саркисов уже об этом знает, и это не способствует его доброму настроению. Интересно, решится ли он запретить нам ехать на симпозиум? Кое-кому из желающих уже запретил.

20 мая. Пока все ничего. Саркисов хотел уехать тайком, но Вадим его настиг, два часа проговорили. Вадим был тверд, не отступил ни на йоту, начальство попятилось и все обещало (а то мне уже шепнула сочувствующая Маша Грешилова, кадровичка, что в списке командируемых в Ташкент Вадим есть, а меня нет).

Один раз лазили на горку — невысокую, но с интересными скальными структурами. Долезли до вершины, хотели возгордиться — а там, смотрим, стадо пасется, пастух машет, к чаю приглашает. Очень красивый горец — голубые глаза, черные брови, хорошо говорит по-русски, выражается остроумно и даже, как мне показалось, интеллигентно.

Я спросила, много ли коровы здешние — они такие маленькие, вроде коз — молока дают.

— Мало, — говорит, — раза в четыре меньше, чем ваши, из России. Пробовали ваших больших разводить, привозили. Они болеют, никак все привыкнуть не могут — горы и солнце им не нравятся. А как вроде начинают привыкать — умирают почему-то.

И еще пару остроумных и неожиданно проницательных замечаний. Ну и выяснилось, что пастух — его зовут Шариф, — пастух на общественных началах, просто его очередь, а так он учитель из кишлака, причем неплохо знает полигонских, особенно Дьяконова и Силкина. Ну, это ясно почему: жена Силкина Ганна тоже преподает в кишлачной школе — русский язык и литературу.

Потом мы возвращались по полю — удивительно хороша старая дорога из колокольчиков, колеи только почему-то ими заросли — синие. Вдали клубятся испарения от реки. И облака на закате — разные, разные.

Это было в субботу. А в воскресенье утром лил дождик, только после обеда выглянуло солнце. Сеня Тугов со своим Федей и мы пошли в кишлак за горой. Встретили много черепах — удивительно они здесь симпатичные, очень самостоятельные. Совсем крохотные черепашата уже прекрасно соображают, как нужно прятаться от таких назойливых существ, как люди.

Гуляли в заброшенных садах, по колено в траве. Закончилась наша прогулка танцами, самыми настоящими таджикскими танцами. Мы набрели на 6 «б» из кишлака, у них в саду был пионерский сбор.

Милые, искренние детишки, танцевали так лихо, и каждый на бубне по очереди играл, — в общем, доставили нам массу удовольствия. Ради таких дней и таких встреч никуда не хочется ехать отсюда.

Алексеев — Орешкину
Москва, 21 мая
…У меня такое главное опасение: ты затеял все довольно основательно и жестко, такой темп трудно выдержать самому, и надо знать всякие грани… Советоваться на этот счет с Шестопалом и др. — конечно, можно, но следовать их советам надо осторожно: дело в том, что ты уже «подставлен», так что, побуждая тебя к инициативе, все они останутся при этом в тени. Отсюда и может проистекать их активность. Опять-таки, если будет задета честь мундира и сор выметешь из избы, может случиться так: останешься один и будешь  о т т о р г н у т  с и с т е м о й (читай принцип Питера).

Внемли моим добрым предостережениям. По почерку и духу письма я чувствую, что ты на большом взводе. Это очень плохо. Всякий раз считай до десяти.

Мой большой привет Свете.

Сева
Шестопал — Орешкину
Москва, 23 мая.
…Рад был твоей весточке, хотя она и не дышит бодростью. К тебе должны  п р и в ы к н у т ь. К тому, что ты не такой, как все, тоже ведь можно привыкнуть.

Теперь о результатах всех твоих усилий. Доклад в Ташкенте В. Л. будет делать только от своего имени — я только что комплектовал тезисы. Это не исключает возможности публикации где-либо в любом соавторстве, а также устного упоминания в докладе Чеснокова (без Лютикова уже точно) как автора или соавтора идеи. Вас со Светой не упомянут наверняка.

Твое восприятие оси Саркисов — Чесноков — Жилин правильное. Они друг друга вполне устраивают, хотя напоказ часто демонстрируют несогласие и даже мелкие ссоры.

Увидимся в Ташкенте! Большой привет Свете.

Феликс

Глава двенадцатая

1
— Здравствуйте, Олег!

Самой большой нелепостью было полное до сих пор отсутствие отношений с Олегом Дьяконовым. Со всеми, в самые худшие времена происходил обряд обмена приветствиями, даже рукопожатиями. С Яшей Силкиным, в ожидании подвоза какого-то оборудования в Душанбе, на базе, так даже усидели как-то пару чайников, очень мило поболтав и о литературе, и о науке и всячески оба обходя внутриполигонные распри и проблемы. Это было осенью, в разгар «междоусобной борьбы». С Виктором Стожко, красномордым здоровяком-богатырем, геологом из Душанбе, прикомандированным к полигону, явно тяготеющим к «той шайке» и по симпатиям, и по научным интересам, и по происхождению (тоже из «запорижцев»), перебрасывались на ходу и шуточками, а в очереди на склад, если оказывались рядом, обменивались профессиональными геологическими новостями, смешными полевыми байками. Здоровался сухо, но смотрел непримиримо и враждебно Вася Кокин, второй станционник головной сейсмостанции полигона. А начальник станции Разгуляев, хоть и здоровался с деланным добродушием, смотрел тоже остро, внимательно, как бы выискивая удобное место, куда бить, когда время придет… Так оно примерно все и оставалось, когда 4 мая Вадим после более чем четырехмесячного перерыва впервые прошел по коридору камерального корпуса к своему рабочему месту. По правде сказать, Вадим ожидал иного. Ведь и Каракозовы и Сеня Тугов уже были в Ганче — они спешили к семьям к празднику, и они-то были в курсе, что «эта шайка» развалилась, что супруги Орешкины — почти готовые союзники.

Как потом выяснилось, и Сеня и Каракозовы не молчали. Новость обсуждалась, но осторожно и недоверчиво — сколько раз уже возникали подобные слухи и будили надежды — осенью, например, после появления статьи в газете — и сменялись разочарованиями. Решили выждать. Но Вадиму ждать надоело. Выскочив в ярости из кабинета Чеснокова, где пришлось рявкать на трусливо нашкодившего начальничка (он всю зиму задерживал Орешкиным зарплату, а весной не подписал Свете отчета о командировке), и идя по коридору, он на повороте носом к носу столкнулся с Дьяконовым. Такое случалось и раньше — оба отводили взгляды и расходились, не здороваясь. Было ясно, что Дьяконов и теперь склонен поступить так же. Но это же нелепость! Работая над отчетом, Вадим, среди прочего, прочел и пару дьяконовских статей. Это было весьма любопытно и необычно. Не будучи прежде ни геологом, ни сейсмологом, Дьяконов на все смотрел со своей особой колокольни. Во всяком случае, это был идейный, направленный, самостоятельный поиск, а не очередное «к вопросу о», нечто, обладающее будущим, — на сей счет Вадим имел нюх науковеда и как-никак в недавнем прошлом журналиста и был уверен в своих предчувствиях.

Прочел Вадим и ту часть прошлогоднего отчета экспедиции по прогнозным работам, которая была написана Олегом и Яшей Силкиным. И испытал смесь ярости, стыда и удивления. Ярости — на Лютикова и Чеснокова, заверивших его в прошлом году, что ничего путного по прогнозу сильных землетрясений в экспедиции не было. Это — теперь ясно — была наглая ложь. Неверие в детерминированный прогноз изображалось, оно было ловушкой для простачков — раньше Олега и Яши, позже — для Вадима и Светы. Стыд Вадим испытал из-за того, что не удосужился до сих пор все это проверить — и, значит, пребывал в приятном смешном заблуждении насчет своего первенства в этой области. Удивление, — правда, уже слабое, было по поводу того, что такие проделки возможны. Олег и Яша, по сути, почти уже разработали — на основе машинного счета — методику основной части будущего прогноза сильных землетрясений — по «затишьям», замолканию слабых толчков в районе будущего сильного. Причем затишье закономерно длилось тем дольше и охватывало тем большую площадь, чем сильней должен был быть прогнозируемый удар.

Этот прогноз, правда, предполагал объявлять областью тревоги площадь очень большую, наверняка избыточно большую, были там еще кое-какие неясности — работа была не закончена. Но основа экспериментального прогноза — вот она. То, что получилось у Вадима и Светы, удачно примыкало, позволяло дублировать, дополнять, уточнять. Похоже, дефицит слабых землетрясений на диаграммах Олега и Яши состоял из толчков определенных типов механизмов, которые в докладе Светы и Вадима так и назывались «слабыми типами». А если добавить еще кривые Хухлина… Комплексный прогноз был, можно сказать, почти уже готов. Его можно было за два месяца отладить и представить первые результаты в Ташкенте. У американцев и японцев наверняка в загашнике ничего такого нет. Но советского комплексного прогноза в Ташкенте не будет — из-за интриг Саркисова, Лютикова, Чеснокова. Ну, погодите, Валерий Леонтьевич…

Короче, Дьяконов был, несомненно, самой интересной личностью на полигоне, а Вадим до сих пор с ним не здоровался. Нет, этому больше не бывать.

И Вадим, растопырив ноги — не пройти — и вынудив тем самым Дьяконова остановиться и поднять глаза, протянул руку ладонью вверх:

— Здравствуйте, Олег!

Мгновенная растерянность, колебание во взгляде… Но расчет оказался точным. Не было у Дьяконова причин не здороваться. А какой же уважающий себя мужчина позволит себе беспричинные действия или даже беспричинное бездействие?

И вот уже рукопожатие состоялось, и сказано ответное «здравствуйте». И даже задан вежливый, пусть и формальный вопрос, вопрос коллеги по работе:

— Ну, как отчет?

Вопрос показывал, что коллега в курсе Вадимовых передвижений и трудов последнего времени, и это уже само по себе было отрадно.

И, просияв, Вадим горячо заверил, что с отчетом «о’кей», свалили, мол, теперь все, можно спокойно работать. Для начала было более чем достаточно.

2
Сразу после семинара к Вадиму подошел Виктор Стожко. Протянул красную ручищу:

— Поздравляю. Давно я здесь ничего такого не слышал. Вот уж не ожидал, что из этого мешка цифр можно извлекать что-то путное. Мне это подходит…

— Это в каком смысле? — насторожился было Вадим.

— Мне подходит твоя типизация для обсчетов по моему районированию полигона. Раньше я никак не мог зацепиться. Не в курсе? Это ничего. Это просто. В общем, возможна интересная совместная работа. И быстро. За неделю управимся. Придется еще и Олега, Казимирыча нашего, включить. Он мой соавтор по методу площадных статистических сопоставлений, без которого не обойтись. Знаешь что… Приходи к Казимирычу в кабинет часам к пяти… Там все и решим.

Вадим согласился и очень довольный пошел со Светой домой. С утра, от волнения и постоянной беготни к чертежнице — самые светлые идеи по улучшению доклада приходили в последний момент — даже не поели толком. Ждали неожиданных каверз со стороны Саркисова и Эдика, готовились к бою. А они? Смеху-то. Света и Вадим наперебой припоминали перипетии семинара, где Эдик был просто нелеп в своем раздрае между стремлением опорочить работу Вадима и Светы и какой-то боязнью слишком в этом деле перестараться, ведь тогда тень пала бы и на его «собственную» работу по механизмам (то есть ту же работу Вадима и Светы, только подаренную Эдику щедрым Лютиковым). Эдик сам себе как бы затыкал все время рот, и вообще было непонятно, чего он лезет. Перед голосованием он просто вышел. Выступления Хухлина, Каракозова, Яши Силкина были толковые и вполне одобрительные. Так что работа была одобрена и рекомендована к печати единогласно. Саркисов на семинаре отсутствовал. Обещал быть, но скрылся неизвестно куда. Его не нашли.

Сочувственное отношение всех к докладу и настороженно-враждебное к Эдику — радовали. Приятно ощущать, что ты, как пишут в газетах, в дружной толпе единомышленников против жалкой кучки морально нечистоплотных отщепенцев, особенно приятно после того, как тебя самого почти год причисляли именно к этой всеми презираемой кучке… Интересовало предложение Стожко. Обширное поле деятельности, до самого горизонта, простиралось перед Светой и Вадимом. Жить было интересно.

Когда Вадим — впервые за все время работы в обсерватории — переступил порог комнаты Дьяконова и Силкина, он увидел там самого Казимирыча и Стожко, склонившихся над шахматной доской. Оба приветствовали вошедшего радушно, но довольно-таки машинально, ибо были поглощены игрой.

— Ты, Вадим, подожди минут десять, — сказал Стожко, не поднимая головы, — я вот только уделаю этого кандидата в Бонапарты — и займемся.

Олег усмехнулся и двинул через всю доску слона.

— Зачем же заставлять товарища так долго ждать? — сказал он. — Вполне и пяти минут хватит. Шах.

У Стожко отвалилась челюсть. Он начал багроветь — от шеи по щекам и лбу до ушей и круглой маленькой лысины на макушке. Маленькие, глубоко посаженные голубые глазки по-рачьи выпучились, налились кровью. Кулачищи сжались.

— Сейчас убьет, — испуганно-насмешливо проговорил Олег, обращаясь к Вадиму. — Сегодня уже в пятый раз так. Мне молоко надо давать за вредность.

Вадим вгляделся в фигуры. Ход Олега в корне менял положение на доске. Присвистнул — и поймал мгновенный разъяренный взгляд Стожко из-под кустистых бровей. Нет, от комментариев здесь лучше воздержаться. Столбняк Стожко длился еще несколько минут. Наконец он одним махом сгреб фигуры.

— Учти, это была наша последняя игра, — с неподдельной, но и в то же время какой-то забавной злобой сказал он Олегу. — Я считаю, если играть, так играть по-честному.

— Я у тебя шо, ферзя украл? — переходя на певучий украинский акцент, спросил Олег.

— А ты не подковыривай, не дави на нервы, — дрожащим от неподдельной обиды голосом прогудел Стожко, собирая и укладывая фигуры в коробку. — Нарочно отвлекаешь. Сбиваешь с мысли.

Видно было — он с трудом сдерживал себя, чтобы не вскочить, не замахать руками и не заорать. Этот детский азарт, это неподдельное, чуть не до слез, огорчение от проигрыша вызывали насмешливое удивление, но и симпатию. Стожко, очевидно, был человек импульсивный, но искренний, открытый. После мрачно закомплексованных, плетущих заговоры и всех в заговорах подозревающих Эдика, Эдипова да и Саркисова, — просто чудо какое-то.

— Видит бог, — Олег театрально прижал руки к груди, — не было! Вы ж свидетель, — обратился он к Вадиму, — как вы вошли, кто на кого давил, когда думал, шо выигрывает.

Вадим дипломатично пожал плечами. Стожко с подозрением посмотрел на него, посопел.

— Ладно, мы с Орешкиным работать будем, — сказал он все еще ворчливо, но уже ухмыляясь, — не то что тут некоторые, которые готовы весь день лодыря гонять.

И окончательно переходя на иной, ровный тон:

— Вадим, я уже с Олегом говорил, он в соавторы не хочет, пока, во всяком случае. Ссылки и фамилии в списке литературы ему достаточно. Так? — обратился он к Олегу.

Тот кивнул головой, затягиваясь сигаретой. В кабинете было накурено, несмотря на открытое окно.

— Так что полный вперед, — продолжал Стожко. — Только учти, я привык работать быстро.

— Спать не даст, — кивнул головой Дьяконов.

— Когда начнем? — спросил Стожко напористо.

Еще раз поговорили о семинаре и докладе. Олег, конечно, заметил примыкание своей прогнозной методики к Вадимовой и отнесся к этому без малейшего недовольства, даже произнес слова, которые в последние дни не сходили с языка у Вадима — при домашних, со Светой, обсуждениях ближайших планов: «комплексный прогноз». А на возмущение Вадима саркисовской политикой торможения важнейшей темы — Вадим даже выпалил словечко «саботаж» — Олег поиграл желваками, глядя в окно, затянулся с силой сигаретным дымом и произнес с благодушной иронией:

— Ну, тут и доля нашей вины есть.

— Как это?

— Ну, вы же не захотели подарить свой результат Лютикову и Чеснокову. И мы с Яшей — в прошлом году — не захотели. И Хухлин достаточно упрям. А подарили бы — был бы в Ташкенте, на пленарном докладе комплексный прогноз доктора Саркисова, ему без докторского звания, бедняге, ой как неудобно жить. А меньше чем с готовым комплексным прогнозом ему и соваться в доктора неудобно — то ж ишаку понятно. Вас шеф не упрекал, шо о статьях своих все думаете, а об общем деле — нет?

— Как же! Все время, с февраля, как только я потребовал доклада на семинаре.

— Так то — об этом самом. Не были бы мы такими эгоистами, комплексный прогноз был бы уже не фантазией, а фактом. А и нужно-то всего ничего. Отдать все это, — он кивнул на кипу диаграмм в углу, — им, а самим уволиться или уехать как можно дальше. И устроиться помогут. Вам не предлагали уже — на Чукотку, в Красноводск?

— Предлагали, — пораженный, ответил Вадим. — В Карым, в Киргизию. И вам предлагали?

— Ну, это еще по-божески, близко. Нам с Яшей ближе Красноводска ничего не светит — и то при условии, шоб поврозь. Если б местком да парторги были на его стороне, давно были бы там, где Макар телят не гонял. Вот и получается: с какой-то точки зрения саботажники — мы. Знаем, шо от нас требуется, шоб дело сдвинулось, а не идем навстречу, черствость проявляем, бестактность, опять же эгоизм.

Посмеялись невесело. Вадим коротко упомянул, что осенью в парторги хотели выдвигать именно его, да он не захотел. Стожко и Олег не удивились. Они знали. Вадим спросил, как продвинулись дела у Олега и Яши с разработкой прогноза по затишьям. Олег без колебаний вынул кипу диаграмм, многие еще в карандаше, коротко пояснил. Да, здесь работали на совесть.

— Начиная с июля здесь, — Олег показал огромное белое пятно на карте района, — совсем нет землетрясений 9—11 класса. Вот они, на границе, цепочкой. Выстроились, а переступить не могут! Запретная черта! Почти полгода. Седьмого января здесь, прямо посредине пятна, — он ткнул пальцем в Соленый хребет, — толчок 13 класса… ну, как в Ташкенте был. Два кишлака пострадали. И нет больше запрета. Вот, пожалуйста, по всему пятну кружочки. Все энергии, никаких запретов.

— Затишье перед бурей, — сказал Вадим. — Вон и в погоде это есть.

— И в механике разрушения, — вставил Стожко. — Если в тисках зажать брусок плекса и давить, он все время будет потрескивать, а перед тем как лопнуть — замолчит.

— Будто знает, подлец, — ухмыльнулся Олег, прикуривая новую сигарету.

— Знает, в каком-то смысле… — сказал Вадим. — Некоторые философы считают, что иногда можно допустить такую инверсию, как условность, что ли. Не причины и следствия, как в классическом, лобовом детерминизме, и не случайность-вероятность, как думают сейчас многие, например Лютиков, а что-то вроде цели и средств для ее осуществления. Ведь нельзя ж сказать, что землетрясение есть следствие затишья. Скорее наоборот: затишье — способ скопить силы для решающего удара. Землетрясения — своеобразная цель, конечный пункт некоего предварительного процесса. Аналогия, во всяком случае, велика. Лично я тут-то и вижу лазейку к прогнозу, абсолютному, а не случайностно-вероятностному, как у Лютикова в диссертации.

— Ничего себе цель — Саитская катастрофа, — сыронизировал Олег. — Это вы в Ташкенте собираетесь рассказывать?

— Как рабочее допущение — можно, — отвечал Вадим. — Условно если хочешь. Трудно держать в голове системную задачу, в которой столько рангов, уровней иерархии. Нас здесь можно уподобить… ну, ученым муравьям, живущим, скажем, в башенных часах. И вот у этих муравьев задача: предсказать очередное тиканье, которое для них — катастрофа. При этом ни масштаба механизма, ни назначения, ни способа действия они толком не знают.

— Так тикает же регулярно, — сказал Стожко, — равномерно. Они рано или поздно заметят — и все, решена задача.

— Заметят, если время, по которому они живут, то же, что и в часах, того же… ну, темпа, что ли. Я-то вот как раз и считаю, что в этой системе, — Вадим кивнул на графики, — наше календарное время неактуально. Здесь актуально собственное время системы, отсчитываемое… ну, скажем, землетрясениями.

— Какого класса? — деловито спросил Олег.

— И это уже попытка упростить, перевести в понятия нашего времени… Всей совокупностью. График повторяемости железно отражает пропорции между толчками всех уровней, только в логарифмическом масштабе. Это — высокая точность, как в хронометре.

— Так вот же полгода не соблюдался ж, — Олег ткнул в свою схему.

— Полгода — по нашему времени. А по тому времени — нет никакого полугода. Есть сокращение этой, событийной, временной шкалы относительно нашей, календарной. Ну, как собственное время в космическом корабле, летящем то быстрее, то медленнее с околосветовой скоростью.

— Ух, молоток, Вадим. — Виктор Стожко шагал по комнате, сунув в карманы кулаки. — Я не уверен, может, это все и не нужно… Но так интереснее. Мне и в голову не приходило.

— Раз интереснее, уже значит — нужно, — Олег совсем потонул в облаке дыма. — На размышления наводит. Я помню, у Борна есть в этом роде, о собственном времени системы. Считается, к примеру, шо век Земли долгий — сколько-то миллиардов ее оборотов вокруг солнца. А атома — короткий. А если измерять время жизни атома его собственным временем — есть там какой-то период основного состояния, то этих периодов — десять в шестнадцатой в секунду, то есть атом намного долговечнее Вселенной.

— Идея, конечно, не новая, — подытожил Вадим. Он был доволен — подготовил исподволь коллег к будущему восприятию их со Светой прогнозных кривых, положенных не на хронологическую, а на событийную временную шкалу. — Еще у Лукреция было.

И прочел на память:

Так же и времени нет самого по себе, но предметы
Сами ведут к ощущенью того, что в веках совершилось,
Что происходит теперь и что воспоследует позже.
И неизбежно признать, что никем ощущаться не может
Время само по себе, вне движения тел и покоя.
Он хотел поговорить еще, да и Олег был явно не прочь, но Стожко не дал. Он рвался в бой. Олега пришлось покинуть. Вадим и Стожко пошли в кабинет Вадима, где была доска с мелом.

Пили чай на кухне Вадима в полвторого ночи. На другой день в полвосьмого утра Стожко уже стучал в дверь. Вадим встал и работал, но упросил неугомонного соавтора больше не будить его — он по утрам включался медленно, — Стожко скоро убедился в этом. После этого подсчеты, споры до хрипоты и снова подсчеты на калькуляторе шли в течение пяти дней с обеда до поздней ночи, иногда раннего утра, причем ночью неугомонней и результативней был Вадим, а Стожко же в это время часто зевал и охотней соглашался на Вадимовы варианты. Еще столько же времени заняла интерпретация результатов и печатанье черновика статьи. Был заявлен доклад на семинаре — он должен был состояться после возвращения из Ташкента, с симпозиума.

3
Вадим был сильней в теоретической геологии и общей тектонике, Стожко — по части математических методов и региональной геологии Памира. Стожко хотел подтверждения своей идеи, что в этой части Памира часть блоков земной коры затолкнута вниз насильственно, против их естественного равновесного положения, — так он трактовал интересующий обоих парадокс появления в зоне сплошного сжатия структур растяжения типа грабенов. Вадим же был склонен считать эти области настоящими грабенами — но только поверхностными, неглубокими, «шрамами на изломах». Результаты площадных обсчетов никак не давали перевеса ни той, ни другой точке зрения. Совместная работа была на грани срыва, когда однажды Вадиму во время бессонницы пришла простая идея посмотреть, как поведут себя его «типы» землетрясений с увеличением глубины их очагов. Поверхностные растяжения быстро бы убывали с глубиной, но картина обнаружилась прямо противоположная, и Вадим признал правоту Стожко, торжествующей радости которого по сему поводу не было предела.

Вадим ждал от работы подтверждения своей давней идеи о примате горизонтальных движений над вертикальными не только в общемировом масштабе, но даже и на уровне мелких районов, и статистика землетрясений на границах блоков его бесспорно поддержала: блоки двигались друг относительнодруга не как клавиши рояля, а скорее как раздавливаемый металл движется, течет относительно давящих стенок штампа.

Результат был хороший, заметный для специалистов самых разных интересов и очень убедительный. Решено было послать статью в головной отечественный геологический журнал, где Стожко ни разу еще не смог напечататься, а Вадим печатался и надеялся, кроме того, на поддержку члена редколлегии, своего шефа по защищаемой скоро диссертации члена-корреспондента Крошкина.

С Крошкиным предстояла встреча на ташкентском симпозиуме. Вадим обещал Стожко познакомить его с шефом «приучить» того к Стожко: до сих пор, похоже, почти все «возвратиловки» — отрицательные анонимные рецензии из главных геологических журналов на статьи Виктора — были написаны либо Крошкиным, либо ближайшими его сотрудниками, такие вещи угадываются легко. «Без хорошего или хотя бы нейтрального отношения Крошкина мне не защититься», — сказал Стожко. Так Вадим впервые услышал о докторской диссертации Стожко, почти уже готовой.

Стожко обрадовался перспективе выхода в запретные для него прежде журнальные и академические воды, Вадима очень полюбил и уже к моменту их отъезда в Ташкент называл своим лучшим другом и умнейшим человеком в своей жизни, всюду цитировал и превозносил, что, надо отметить, не очень нравилось, скажем, Дьяконову или Силкину, а Вадиму и Свете весьма даже нравилось, хотя и было иногда странно: на такого рода пылкие признания лично Вадим вообще был не способен хотя бы в силу несколько скептического склада ума, да и в силу жизненного опыта, который, как он уже хорошо знал, составляется в основном из разочарований. Но Виктор был ровесник, а кроме того, несколько простоват, импульсивен и провинциален и явно искренен, и хотелось бы думать, после всей истории с «этой шайкой» особенно, что настоящего друга можно найти вот так, быстро, просто благодаря исключительному везению, совпадению интересов и взаимной симпатии, с каждым днем несомненно растущей.

Сотрудничество и дружба Вадима приносили Виктору не одни только удовольствия. В нем сразу «разочаровался» Саркисов — отказался подписать «совместную» (а на самом деле, конечно, стожковскую, но только использующую ганчский первичный материал) работу, заговорил и о том, что у обсерватории нет денег, чтобы возобновить договор со Стожко еще на год.

А потому, когда Стожок — так быстро в глаза и за глаза стали называть нового друга Света и Вадим — попросил Вадима помочь ему там, по приезде в Ташкент, в еще одном щекотливом деле, Вадим, даже не дослушав, с ходу обещал любую поддержку.

А пока почти каждый вечер чаевничал у Орешкиных богатырь Стожко, постоянно краснеющий перед Светой, сидел на полу на бордовой курпаче на том месте, что раньше было постоянным местом нередко и сейчас поминаемого Лютикова, сидел неуклюже, не в силах сложить или спрятать длинные ноги. Иногда он приходил с Дьяконовым, или Силкиным, или даже всей компанией, прихватив и Гену Воскобойникова. Тогда пили не только чай…

4
Длинная веранда — общая для четырех квартир — уставилась столами, сдвинутыми в один длинный. Соседи Орешкиных, Волыновы, уезжали в родной Кузбасс и давали прощальный пир.

Еще утром Степан постучался к Орешкиным:

— Я… это… уезжаю. Совсем. Прошу, сегодня посидите с нами, с народом. Жаль, что мы столько прожили, так сказать, рядом, а вот только теперь подружились…

— И мне жаль… Придем, спасибо.

— А вот почему так выходит? Мне сказали, из шайки этот, обходи за километр. Я им говорил: не похоже вроде — но обходил. А теперь и я вижу, и все видят: ребята настоящие. Твой доклад… знаешь. Даже завидно. Я четыре года здесь, а толку…

— Да брось… Может, поспешил с отъездом? Подождал бы с годик еще. Пойдет дело.

Волынов подумал, мотнул рыжим чубом:

— Нет, не могу. Все. В шахту.

— В шахту? А как же геофизика?

— Нет, в шахту, к угольному комбайну. Там все просто. Там для меня. Здесь тяжело теперь, даже если все переменится. Попробуй. Я — все.

За столом подвыпивший Воскобойников, заикаясь, сердито объяснял Вадиму:

— Мы ж не п-просто хорошего п-парня теряем. Он за нас всех не боялся им (он кивнул в сторону коттеджей, где жило начальство) говорить правду. Он председатель месткома наш, и без булды, а настоящий. Настоящий, понимаешь?

— Понимаю.

— Что ты пон-нимаешь? Ты когда-нибудь с Жилиным п-пробовал спорить? Попробуй, попробуй, а м-мы на тебя п-посмотрим. Он, хозяйственник, надо мной, научным сотрудником, что х-хошь, то и в-вытворит. Они — с Эдиком и Саркисовым тут такой бизнес на науке и на снабжении и н-на чем хошь делают! И он, вот он, вот-вот, Степан, ты понимаешь, не побоялся открыто и раз, и два… З-за это они его, за это!..

— Да брось, Ген, — смущенно улыбаясь, Степан тянулся чокнуться. Он незаметно подмигнул Вадиму, мол, выпил дружок, не слушай особо. — Я сам чувствую, не для меня это… наука. Выпьем!

— Не для тебя? Дур-рак ты. Да твой результат с д-да-в-верный. Я с-слышал, Бондар говорил, с кварцевыми часами — выходит. А т-ты — первый! А что сам усомнился — так потому что ч-честный, не то что чесноковы-лютиковы всякие. А я считаю, в науке главное — честность, а н-не результат, п-пусть и распронаиэффектнейший.

Камеральные девы на другом конце стола хором грянули Окуджаву:

Пока безумный наш султан
Сулит дорогу нам к острогу,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, ей-богу!
И Вадим не в первый раз уже заметил, что, потеряв камерность и интимность сольного авторского исполнения, песня приобрела маршевую напористость и даже какую-то агрессивную солидаризирующую силу, будя гнев и побуждая к действиям. Хорошая, значит, песня, но интересно, хотел ли автор такой реакции?

Волынов уехал после обеда. Он еще раз зашел к Орешкиным, прощался, жалел, что раньше их «не разглядел», ругал себя за это. Вышли на узкую асфальтированную дорожку между двух арыков. Там уже стоял полугрузовой «уазик»-вагончик, хлопотала с заплаканными глазами Рита — жена Волынова. С рук на руки переходил Роман — двухлетний маленький Волынов. Мужчины курили, большинство женщин рыдало. Волынов еще раз всех обошел. Чувствовалось, что прощается он навсегда. Даже слово «прощай» говорил, что было непривычно, не говорят нынче это слово. Каждому Степан оставлял какое-нибудь пожелание.

Вадиму неожиданно сказал:

— Будет тебе здесь нелегко. Держись. На меня не гляди. Я не пример.

Подошли, переваливаясь, Жилин и Чесноков. Вадим вдруг увидел, как они похожи друг на друга, вернее, как Эдик подражает лоснящемуся, самодовольному, властному Жилину. Вспомнил, как Эдик и его Зина не раз открыто восхищались деловой хваткой Жилина, его волей, умением жить и вить из людей веревки. Волынов попрощался и с ними, довольно добродушно. Многие из присутствовавших, например Марина Винонен, презрительно отвернулись. У Дьяконова побелели смуглые скулы. Яша Силкин грозно сверкал очками, топорщил усы. «Та шайка» стояла плечом к плечу, дымила, напряжение висело в воздухе, насыщая его электричеством. Они теряли друга и союзника, но пусть не радуется враг — было написано на их лицах.

И надо сказать, эта грозная когорта излучала такую силу, что не многие из провожавших осмелились подбежать, приветствуя открыто, к Жилину и Чеснокову — даже из тех, кто заведомо был в их лагере. Оппозиция это тоже сила, и ее тоже следует опасаться. Только мрачный Эдипов и Кот стали рядом с начальством открыто, образовав что-то вроде враждебного каре…

Наконец Рита, всхлипывая, села рядом с шофером, малыш у нее на руках смотрел испуганно, но не плакал. «Уазик» зафырчал. Волынов приветственно махнул рукой и, разом смешавшись и побагровев, суетливо полез в металлическое нутро вездехода, где среди грудой набросанных вещей для него было оставлено одно узкое и тесное место. Глухая, без стекла, дверь с нарисованным на ней земным шаром и надписью «экспедиционная» с лязгом захлопнулась за ним. Шофер резко взял с места, машина вспыхнула тормозными лампами в конце аллеи, на повороте, и исчезла с глаз.

Глава тринадцатая

1
На ташкентский симпозиум выезжали днем, в нелетную погоду, во время дождя, а потому на машине — Марина Винонен, Каракозов, Стожко, Гена Воскобойников и Орешкины. Больше никто не поехал — а собирались многие. Кормилов не поехал, по одним слухам, из-за того, что со дня на день ждал катастрофического землетрясения в Саите, а по другим, его не пустила жена, довольно своенравная и деспотичная особа. Дьяконов всем сказал, что не едет из-за того, что много работы, но друзьям, в числе которых были теперь и Орешкины, было ясно почему: в Ганче была старая, еще по Запорожью, подружка Казимирыча Лида, с которой он снова все более сближался в последнее время. Силкин не поехал, потому что не мог оставить в ответственный майский медосбор своих пчел, — пчеловодство должно было избавить Яшу и его растущую семью от столь нелюбимого им безденежья. Кое-кого не пустил Саркисов. Эдик не поехал, скорее всего, потому, что поехали вышеперечисленные лица, — со всеми с ними ему отныне и навсегда было не по пути.

Дождь успел всех немножко намочить. Были возбуждены и веселы всю дорогу, хоть и трясло и швыряло, — ехали в «жестянке»-вездеходе, том самом, на котором неделю назад отбыли Волыновы, без окон и скамеек, сидя на рюкзаках и на чем придется. Гена от тряски почему-то почти перестал заикаться и блеснул остроумием: рассказал смешные происшествия, происходившие со многими из обитателей полигона и вошедшие в некую неписаную летопись. Стремился не отстать от него и Виктор Стожко. Он без устали выкладывал свой запас баек из геологической жизни, было смешно, но Вадим вдруг заметил, что даже он, приятель недавний, половину этих историй слышит во второй раз, и какую-то слабую машинальную досаду вызывал не сам факт повторения, а то, что повторение было очень уж магнитофонным — с теми же ужимками и прибаутками, в тех же точно выражениях, — истории были явно заучены наизусть, может быть, специально, целенаправленно на всякий такой случай — и просто повторялись безо всякой импровизации каждый раз, когда нужно было «заполнить паузу» и развлечь компанию.

Вадим цыкнул на себя внутренне за придирчивость к славному, непосредственному, ну, может быть, чуть провинциальному в своей старательности Стожко. Но вспомнил своего троюродного дядюшку, внезапно появившегося в старой квартире на Шаболовке лет семь назад, который носил с собой целую алфавитную книжку с анекдотами. Сначала его появление с этой книжкой вызывало и оживление, и смех, но вскоре только зевоту, прикрытую вежливыми улыбками. А потом дядя перестал появляться, и воспоминание о нем осталось как о чем-то невообразимо скучном — и это несмотря на то, что дядюшка всегда помнил о своей обязанности развлекать… Что-то вроде такой книжки было и в голове Стожко. Но, к счастью, в этой голове было и еще кое-что. Со временем Вадим и Света научились необидно останавливать нового приятеля, как только тот «всерьез» брался развлекать, и направлять его по более естественному руслу.

После ночевки в Душанбе, на базе обсерватории, вылетели в Ташкент, где разбрелись по гостиницам. Вадиму и Свете номер заказывался из Москвы, и они оказались в несколько более привилегированном положении, чем остальные: жили в центре, в интуристовской гостинице, рядом с иностранными участниками симпозиума и делегатами встречи писателей стран Азии и Африки, — два мероприятия наложились и сильно осложнили положение с жильем. Все остальные советские участники симпозиума расположились на окраине. Тем не менее почти всю неделю они были неразлучны — Стожко, Гена Воскобойников и Орешкины.

Была жара, но сразу после майских дождей — все буйно цвело и благоухало. Прогулки по отстраиваемому после землетрясения 1966 года городу были одновременно и экскурсией по ознакомлению с приемами сейсмостойкого строительства, то есть даже досуг был замешен на профессиональном интересе. Но и без того все мысли и разговоры вертелись вокруг проблемы прогноза, симпозиумных докладов и интриг.

Алексей Галактионович Крошкин появился вначале, ненадолго, на второй день улетел, но Вадим успел познакомить с ним Стожко, сам рассказал шефу суть их совместной работы. Шеф — седой, маленький, худенький — слыл очень воспитанным и деликатным человеком, что не мешало ему иногда быть и упрямым, и несговорчивым. Стожко ничего не заметил, но Вадим явственно видел недовольство в глазах шефа: Крошкин был несомненно предубежден против Виктора. Когда на другой день, на секции, перед докладом Вадима, они с шефом ненадолго остались вдвоем, Крошкин сказал нечто загадочное:

— Ну, хорошо, теперь я вижу, что Стожко не остановить. Но вы… вам действительно нужна эта соавторская работа?

Вадимовы горячие заверения воспринял терпеливо, но как-то без большого восторга. Как бы между прочим вытащил блокнот и карандаш:

— Так я ставлю вашу защиту на середину октября?

И, только получив согласие Вадима и сделав отметку в блокноте, суховато обронил:

— Ну что ж. Работу присылайте прямо на редакцию.

Это означало обещание поддержки. Неохотной — причины этого внутреннего сопротивления шефа были неясны, их можно было проанализировать потом, но задача была выполнена. Стожко в тот день как на крыльях летал, разыскал прелестный прохладный подвальчик, где царил важный, как халиф, грузин, продававший в разлив почти по себестоимости самые настоящие грузинские вина в небывало широком ассортименте. Друзья так напробовались волшебных ароматных напитков, что на вечернее заседание уже в тот день не попали.

2
Еще в самолете Стожко рассказал Вадиму подробности того дела, в котором он тоже надеялся на его посредничество и поддержку. При первом же упоминании имени того, кто стал камнем преткновения на жизненном пути душанбинского геолога, Вадиму стало не по себе. Оказывается, услужливые люди довели до сведения Стожко, что одно весьма влиятельное лицо публично поклялось, что не допустит защиты стожковской диссертации, которая должна состояться весной будущего года в Ташкенте. Имя этого влиятельного лица было Игорь Евгеньевич Пиотровский, профессор, доктор геолого-минералогических наук, член всевозможных отечественных и международных комитетов и комиссий, член ВАКа и прочая и прочая…

История взаимоотношений Орешкина и профессора Пиотровского — давняя, и началась она за десять лет до описываемых здесь событий, когда молодой выпускник геологического факультета МГУ Вадим Орешкин попал по распределению в лабораторию академика Ресницына, президента одной из международных комиссий по наукам о Земле. Ученым секретарем в комиссии и фактическим замом в лаборатории был сорокалетний тогда доктор геолого-минералогических наук Пиотровский. Те времена были славной страницей для лаборатории академика. Молодые геологи — Вадим, Шалаев, Набатчиков и не очень молодой Берестнев организовали нечто вроде неофициального семинара новых идей. Были задорные доклады и публикации, приходили наслышанные люди со стороны, проявлял благосклонность академик. Терпел, казалось, все это, хотя и без большой приязни, и Пиотровский. Но однажды в неакадемическом журнале вышла статья В. Орешкина, в которой он осмелился всерьез рассматривать в качестве реальной и правдоподобной альтернативы воззрениям своего шефа подзабытую было, сданную в музей истории геологии теорию движения континентов. Возрождение интереса к этой теории было веянием времени, теория — в новом, сильно подправленном виде — хорошо объясняла новейшие факты морской геологии и глубинной сейсморазведки, оказавшиеся для Б. Б. Ресницына полнейшей неожиданностью. За границей геологи и геофизики массами становились в ряды мобилистов, у нас этот процесс шел помедленнее, из маститых Орешкина мог поддержать только член-корреспондент Крошкин, сам перешедший на новые позиции лишь годом ранее. Он и поддержал, пропустив доклад Вадима на своей секции Московского общества испытателей природы и рекомендовав его статью в Бюллетень общества.

Б. Б. в момент выхода бюллетеня был за границей. Пиотровский собрал всех сотрудников лаборатории в кабинете шефа и учинил зверский разнос мобилизма как лжегеологии вообще и в частности статьи Вадима как беспомощной — раз, безответственной — два и предательской по отношению к лаборатории и Б. Б. — три. Добиться всеобщего осуждения Пиотровскому не удалось, но и Вадима практически никто не поддержал, только референт академика тетя Бася — Берта Савельевна — довольно резко отчитала Пиотровского за неакадемическую форму разноса. Друзья шептали: не связывайся, покайся или промолчи, а потом делай по-своему.

Но Вадим разозлился. Вылез отвечать и принял бой от имени автора гипотезы мобилизма, геройски погибшего в ледниках Гренландии в 1930 году австрийца Вегенера, от лица всех нынешних мобилистов и при этом решительно предсказал скорый и бесславный конец всех ретроградов от науки, а лично Пиотровского обвинил в приспособленчестве и отсутствии подлинных убеждений, приведя ряд убедительных, но скандальных примеров из числа таких, о каких «неприлично говорить вслух». То есть тоже на академическом, уровне не удержался. При этом сказал пророческие, как потом оказалось, слова: «Это вы, Игорь Евгеньевич, через несколько лет, когда мобилизм станет господствующей системой, предадите шефа, причем за что-то вполне реальное и ощутимое. А я — не предаю. Все знают, и Б. Б. тоже, что в этом пункте у меня всегда были особые взгляды. Я и сейчас думаю, что его точка зрения верна, в общем, на уровне регионов внутри платформ. А отношения между платформами строятся по Вегенеру».

Собрание на том и кончилось, ибо Пиотровский зашипел, как удав, что-то о хулиганстве в науке, а Вадима буквально подмывало прямо-таки «съездить по этой наглой роже», что, конечно, было бы ужасно. В общем, смешно и стыдно вспоминать.

Дальше началась самая настоящая позиционная война. Б. Б. сам как будто ничего не предпринимал против «ренегатства Орешкина», но и Пиотровского особенно не урезонивал. Несколько статей Вадима было задержано под всякими формальными предлогами. Семинары молодых сами собой сошли на нет — ибо от всех самой жизнью требовался ответ, как относиться к новейшим глобальным тектоническим построениям, а никто, кроме Орешкина, к такому решительному ответу готов не был. Вадиму стало неинтересно. Он написал шефу письмо, где отказался от завершения начатой под его руководством кандидатской диссертации, которая либо должна была вылиться в открытый вызов научному руководителю, либо уйти от всего, что в данный момент, по мнению Орешкина, действительно было важно. Отказывался эмэнэс и от должности. Отправив письмо по почте, больше на работу не вышел.

Просуществовав с год переводами, рефератами и популярными статьями о геологии в газеты и журналы, Вадим стал заведующим отделом одного московского полуприключенческого тонкого журнала, где оказался для своих союзников-мобилистов гораздо полезней, а для недругов — намного опасней, чем в прежней своей роли. Журнал, за ним постепенно и газета, где работал Светозар Климов, а позднее и другие массовые издания стали быстро предпочитать захватывающие, модные, наглядные построений мобилистов. Орешкин не преминул лягнуть пару раз своего главного врага Пиотровского, не называя, впрочем, его по имени: расписал как пример безответственности прогнозиста, случай, когда Игорь Евгеньевич успокоил жителей одного пострадавшего от землетрясения городка, авторитетно заявив, что второго толчка быть не должно. Второй толчок — причем сильнее первого — произошел чуть не на другой день после выхода газеты с пророчествами Пиотровского. Пиотровский в ответ хотел письмо из Президиума академии в журнал организовать, чтобы приняли меры к журналисту Орешкину, порочащему советскую науку, но его никто не поддержал, в том числе и Ресницын.

Потом произошли драматические события, связанные с делом о «новых Геростратах». Вадим приготовил для журнала «круглый стол», где сталкивал лбами мобилизм в лице Крошкина и фиксизм в лице Ресницына. Подбодренный новыми данными по Исландии и явно науськанный Пиотровским, Б. Б. перечеркнул в гранках весь свой первоначальный, довольно-таки умеренный текст и вписал новый, непримиримый, где объявлял всех мобилистов новыми Геростратами, готовыми ради своей славы и сегодняшнего торжества разрушить весь храм богини Геи, то есть подлинную геологию, подлинную геофизику. Попытки Вадима связаться с Б. Б. ничего не дали — к телефону подходил Пиотровский и вызывающим тоном сообщал «уважаемому Владиславу Ивановичу», что в случае каких-либо редакционных поправок материал снимается вообще. Вадим понял, что Б. Б. подписал смертный приговор своей теории, и решил выпустить все в свет как есть. Так и вышло: на малоизвестный журнал обратили внимание все. Редакция была завалена негодующими читательскими письмами: эпоха научных разносов и ярлыков кончилась, никто не хотел ее возврата. Геологи массами стали переходить в лагерь мобилистов. Крошкин в один год из уже довольно мощного, но все еще оппозиционера превратился в главу торжествующей школы. Трещина прошла даже по родственным отношениям Вадима: его мать осталась верной последовательницей Б. Б., и после нескольких столкновений было решено дома на геологические темы разговоров не заводить.

И однажды на одном геологическом симпозиуме в Париже к Крошкину неожиданно подошел ближайший сподвижник его главного оппонента профессор Пиотровский. И сам заговорил о Вадиме и его диссертации, предзащита которой должна была вот-вот состояться на семинаре у Крошкина в Институте философии природы. Это была уже новая диссертация, на тему геопрогноза (сам термин был придуман автором), основанная на новейших геологических теориях. И заявил, что, видимо, во многом ошибался, что эта диссертация, в которой он, Пиотровский, видит квинтэссенцию основных идей Алексея Галактионовича, заставила его призадуматься. Он обещал дать положительный отзыв на эту работу. Прошлые распри забыты.

Крошкин, видавший виды боец, но в чем-то человек и восторженный и даже наивный, очень обрадовался: его враг Б. Б. оставался совершенно одиноким. И быстро пустил в ход все свое обаяние и красноречие: за время симпозиума Пиотровский, сначала как бы еще колебавшийся, постепенно превратился в нового мощного союзника — да где! — в самом логове медведя…

С тех пор Пиотровский и для Вадима в каком-то обязательном порядке тоже союзник… При встречах Вадима обнимает и целует троекратно слюнявым ртом. Вадиму противно, но Крошкин и слышать не хочет ни о каких сомнениях и возражениях. Интересы дела, мол, выше личных симпатий и амбиций. Уломал зимой Вадима согласиться на оппонентство Пиотровского на защите, тот домогается этого уже с год.

И вот с таким — «заклятым другом» должен Вадим объясниться по поводу Стожко.

— А в чем дело? — спросил он с тоской. — Ты-то чем ему не угодил?

— Да не трогал я его! — Стожко в замешательстве стал чесать себе мизинцем то место, где когда-то были, судя по всему, белокурые локоны, а теперь глянцевито поблескивала основательная загорелая лысина, сильно увеличившая от природы невысокий лоб. — Штауба из Киргизского института полезных ископаемых я обругал — в лицо, при всех. Кто ж знал, что они кореша с Евгеньичем. А Штауб — дерьмо, старый жулик. Целые абзацы из моего неопубликованного отчета по Талассо-Ферганскому разлому передрал в свою монографию без кавычек и без ссылки. Бандит. Ну, вроде Эдика, только старый.

— Неужели абзацами? — удивился Вадим.

— Я тебе говорю, текстуально.

Вадим задумался. Задача осложнялась еще более. О Штаубе он слышал. Характер не сахар. Но ведь опытный геолог… Старый — старше и Пиотровского, и Саркисова. Что он там мог украсть у Стожко? Описательная геология. Странно…

— А ты не ошибся? Вдруг не текстуально? Извинись за грубость перед Штаубом. Что тебе этот разлом? На нем кто только не работал…

— Извиняться? Перед этим подонком? — Стожко побагровел. — А если я предложу тебе извиниться перед Эдиком, ты как?

Вадим подумал еще.

— Хорошо. Я попробую, если приключится некая оказия. Но нападать на Штауба не буду. И тебе не советую. Тут что-то не так… Давить надо на то, что твоя диссертация это одно, а спор со Штаубом — независимо от того, кто там прав, — другое. А текстуальные совпадения ты мне покажи…

Оказия приключилась. Пиотровский, конечно, не преминул троекратно облобызать Вадима при первой же встрече, совершенно не обращая внимания на то, что ответного поцелуя нет, произнес несколько ставших обязательными хвалебных слов — на этот раз о последней статье Вадима в соавторстве с Крошкиным, напечатанной в «Природе»: «Я всегда говорил, вот у кого настоящая хватка». А потом каждый день в кулуарах непременно кидался, тряс руку, болтая о пустяках, в основном о заграничных своих поездках, и при этом демонстрируя, что попросту не видит Стожко, который все время вертелся поблизости.

А на третий или четвертый раз, только Вадим собрался заикнуться о приятеле, мрачно вышагивающем в отдалении, Игорь Евгеньевич опередил его. Дело происходило в фойе Дворца науки, отведенного под симпозиум. Разноязыкая речь доносилась отовсюду, значки-таблички на пиджаках и теннисках латинскими буквами обозначали фамилии участников и страны, ими представляемые.

— Вы, я вижу, — сказал Пиотровский, бесцеремонно тыкая пальцем в сторону Стожко, — с этим господином теперь неразлучны. Друзья, что ль?

— Друзья, — твердым голосом ответствовал Вадим.

— Ну и зря. — Пиотровский улыбался доброжелательно, но глаза смотрели остро и холодно. — Такие друзья до добра не доведут.

— Что вы имеете против Стожко? — выпалил наконец Вадим давно заготовленную фразу.

— Ваш друг, мягко говоря, хам. — Пиотровский разглядывал вышагивающего у противоположной стены Стожко, как разглядывают ящериц в террариуме, — открыто и без малейшей приязни. — В а ш  друг, — он налег на слово «ваш», — оскорбил  м о е г о  друга, члена-корреспондента Киргизской академии Штауба. Штауб, видите ли, у к р а л — он прямо так и сказал, — украл у него какие-то абзацы из какого-то отчета. Вы вступаетесь — я так понял? — за своего друга? Я — за своего. И я открыто, прямо заявляю: это вашему другу так не пройдет.

Он замолчал, ожидая реакции Вадима. Но и Вадим молчал. Дело в том, что Стожко, по его требованию, показал ему — уже здесь, в Ташкенте, — отчеркнутые абзацы в книге Штауба и специально, видимо, заготовленные для таких случаев странички-ксерокопии своего машинописного отчета. И Вадим, как ни пялил глаза, не увидел никакого текстуального совпадения! Максимум — сходство в интерпретации результатов, то, что должно сближать исследователей, а не разделять. То, что Стожко называл текстуальным совпадением, было не более чем сходством от неудобоваримого, почти канцелярского слога, коим грешили оба автора.

Виктор горячился, тыкал пальцем, брызгал слюной сердился, а Вадим не видел. Это не значило, что Стожко не надо было выручать. Но выручать в данном случае приходилось не столько от злых заговорщиков, сколько от мести людей, может, и не самой высшей пробы, но обиженных им же, Стожко, и обиженных несправедливо. Попытки уверить Стожко в том, что никто в данном случае его не обокрал, ничего не дали. Тогда Вадим взял с приятеля слово, что он хотя бы признает при личном объяснении с Пиотровским некорректной самую форму своего протеста.

А Пиотровскому — помолчав и тем до известной степени обозначив свой нейтралитет по вопросу о Штаубе — Вадим сказал:

— Вот вы, Игорь Евгеньевич, сейчас сказали: открыто, прямо заявляю… Вы всегда все заявляете прямо и открыто?

— Да! Вы же знаете. Это, если хотите, мой стиль.

— Хорошо. — Вадим умолчал о том, что открыт и прям, а точнее, груб и безапелляционен Пиотровский был всегда с людьми, от него зависимыми или посторонними — и никогда с прямым своим начальством или с крупными академическими фигурами. «Открыт и прям» бывал Пиотровский и в самой безудержной, откровенной лести. — Вот вы, прямой человек, говорите сразу, сгоряча, что думаете. Вы ведь можете ошибиться? При таком — прямом — характере это неизбежно…

За этим пассажем Вадима стояло многое — в том числе напоминание о прошлых стычках эмэнэса и профессора в стенах ресницынской лаборатории, которые сам Пиотровский сейчас, в пору их сближения, во всеуслышание списал на горячность своего и Вадимова характеров.

— Бывает, бывает! — Пиотровский с усмешкой посмотрел на Вадима: «Знаю, мол, знаю, куда гнешь».

— Так вот, представьте, и у Стожко точно такой же характер. Ему показалось, что Штауб что-то там у него из отчета взял без ссылки. Вместо того чтобы десять раз подумать и перепроверить, он открыто и прямо — а это, как мы установили, не всегда означает, что справедливо и умно, — сказанул, что думал. Но ведь к его диссертационной работе эта история не имеет отношения. А вот вы предполагаете вдарить — за Штауба — именно по этой работе, к которой раньше относились неплохо… Что-то тут не так… Как вы думаете?

— Вы когда-нибудь дрались? — спросил Пиотровский. — Наверное, да, насколько я вас знаю. И вы не можете не знать: когда бьешь — бить надо результативно, иначе в драке смысла нет. По чему бить, если не по диссертации, а? Разве такого бугая другим способом свалишь? А бить надо. Потому что за дело!

— Ну, а если, — Вадиму показалось, что жесткое насмешливое упорство Пиотровского чуть-чуть ослабло, открывая путь для какой-то перемены. — Если сейчас к вам подойдет Стожко — и вы объяснитесь и найдете общий язык? Я не верю, что вам столь уж необходима эта война… или драка, как вы говорите.

— Драки я не боюсь… Впрочем… Он хочет поговорить? — Пиотровский снова стал бесцеремонно разглядывать Стожко, как диковинный экспонат. Тот побагровел и отвернулся. — Да сколько угодно. Только зря вы стараетесь. Ничего не выйдет. И не из-за меня.

— Сейчас, — Вадим встал и махнул рукой Виктору.

Тот подошел, набычившийся и багровый чуть ли не до слез. Изобразил неуклюжий полупоклон. Пиотровский кивнул, то ли здороваясь в ответ, то ли указывая подбородком место рядом с собой.

Вадим отошел недалеко, к Свете и Гене. Они стояли у колонны с Питером Боднаром, старым знакомцем. Вадим встал в эту группу, рассеянно приняв участие в разговоре, а сам вполуха и вполглаза контролируя тот, другой, разговор, начавшийся вроде бы вполне мирно. Пока он был мирный, ничего и слышно не было. А когда стало слышно — уже никакого мира! Стожко яростно гудел:

— Вы и Штауб — одного поля ягоды. Погодите, я еще выведу вас на чистую воду.

Глаза у него чуть не лопались от гнева, брови были нахмурены, как у громовержца, а губы дрожали детской обидой. Пиотровский смотрел на него, казалось, с наслаждением и почти ласково пел:

— Валяйте, валяйте, голубчик, выводите. Руки у вас, правда, коротки, а чтоб они не выросли — не быть вам доктором. Хоть лоб расшибите, не быть, уж я постараюсь, будьте уверены.

Вставая, Пиотровский перехватил взгляд Вадима, с неискренним сожалением вздохнул, развел руками, плечами пожал: ну, что, мол, я говорил, дикарь — он и есть дикарь. И пошел себе, самодовольный и зоркий, не забывая здороваться с кем нужно и как нужно.

Да, умел, умел Пиотровский выводить людей из себя, приобретая при этом и от этого какое-то особое удовлетворение и спокойствие, — как вампир, кровушки насосавшийся, говаривал когда-то про него коллега Шалаев. Вадим сам попадался — и не раз — на этот провокационный стиль и потому, конечно, сочувствовал Стожко, хотя и не был тот столь уж правым в данном случае.

Стожко некоторое время сидел, тупо глядя в одну точку. Потом подошел. И даже Боднар поперхнулся на полуслове — по-русски он все еще изъяснялся с большим трудом — и в удивлении воззрился на «эту глыбу» (посмеиваясь, так поддразнивал нового приятеля иногда Вадим), раскаленную, казалось, до самых кончиков пальцев, фигуру, при всех попытках принять положенное в общении с иностранцами приветливо-спокойное выражение лица, не лишенную некоей трагедийности — чуть-чуть с примесью комизма. Такой иногда выглядит классическая трагедия в старательном, искреннем, но несколько провинциальном сценическом воплощении.

3
Вадим — Светозару Климову
Ганч, 15 июня
Добрый день!

На текущий день у нас победа. Из Ташкента вернулись три дня назад вместе с частью американцев и японцев с симпозиума.

Все решилось, видимо, за двадцать минут до того заседания, на котором должен был выступить Саркисов с докладом о наших прогнозных работах. Я накануне показал наши последние кривые парторгу Шестопалу — «птице Феликсу». Тот изобразил хладнокровие, а сам весь побагровел.

— Хм. Пожалуй, это то, что нам нужно. Шефу не показывал?

Я не показывал — да и когда, он все от меня бегает в последнее время. Да и есть ли гарантия, что он тут же не подарит этот результат Эдику или еще кому-нибудь? Своя рука — владыка. Я сказал, что могу показать кривые на своей секции, когда буду там докладываться. Казалось бы, какое отношение имеет практический прогноз землетрясений к общефилософским критериям. Имеет! Видишь ли, у нас там не временная шкала по оси абсцисс, а событийная!

У нас вышли прогнозные кривые там, где они на обычной, временной шкале или теряли закономерность в приросте и спаде (очень важно для точного прогноза времени катастрофы), или просто  п р о п а д а л и. Так что я имел моральное право сунуть эти кривые в свой философский доклад — вышло бы даже эффектно. Но я этого не сделал. Феликс мне сказал:

— Я поговорю с шефом. Это должно быть в пленарном докладе о советских достижениях.

Он поговорил, шеф назначил мне аудиенцию накануне своего доклада, у входа в конференц-зал. Я показал, рассказал. Саркисов долго смотрел, молчал. Вокруг толчея, гомон на всех языках, а он стоит, как пень, и молчит.

Я сказал:

— Могу вам дать для вашего доклада, но, естественно, при условии ссылки на нас со Светой и чтоб никакого Эдика.

— Лютикова вам мало, — он усмехнулся.

— Мало.

Он помолчал опять. Потом нехотя сказал:

— Так. Я не могу этого показать как официальный советский результат. К сожалению. К большому сожалению. Это не апробировано у нас, не доложено, не обсуждено. Почему вы неделей раньше не показали?

— Мы закончили это перед отъездом сюда. Я немного покривил душой, вчерне этот результат был у нас еще ранней весной в Москве. Но если бы я показал его тогда, сейчас это действительно было бы в докладе Саркисова-Чеснокова, но уж будьте уверены, без нас.

— Доклад будет без этих кривых и вообще… без механизмов. Эдика… не будет. Вас в вашем докладе на секции я тоже прошу обойтись без их показа. Это результат, полученный в обсерватории, и без настоящего обсуждения там, вы понимаете, у вас нет морального права…

Я согласился, хотя и подумал, что и Эдик, и сам Саркисов редко в своей практике задумываются о моральном праве.

Доклад был вялый. Что-то он там на ходу выбросил. Это все почувствовали. Запинался, хмурился. Ни наших со Светой имен, ни Эдика не упомянул. Когда кто-то с места спросил его о работе по механизмам, он отвечал уклончиво-академически: обещающие, мол, результаты есть, но они находятся в стадии проверки.

Но и это была еще не победа. Победу мы почуяли здесь, в Ганче, по приезде. «Птица Феликс» (он, между прочим, член московского, большого институтского партбюро) воспользовался случаем и сильно даванул на шефа. Вчера вечером он пришел к нам пить чай с видом необыкновенно важным и таинственным, — впрочем, это его обычный вид. Разулся и сел на известную тебе курпачу.

Уселся и стал темнить — он всегда так делает, чтобы привлечь к своей особе максимальное внимание, такой вот смешноватый человечек. Он очень много для нас сделал, но я его до сих пор не понял — похоже все-таки, что какие-то свои он цели преследует и что в случае чего эта птица может клюнуть очень больно.

Ну, мы, конечно, потешили его самолюбие, изобразив жадное любопытство, — да и в самом деле интересно было, чувствовалось, шеф вернулся озабоченный, Эдик долго с ним сидел и вышел, по свидетельству союзниц из камералки, от шефа красный, с трясущейся губой.

Наконец вещая птица изрекла то, что официально мы узнали только сегодня.

Первое. Эдик снят с должности заместителя по научной части «по собственной просьбе в связи с увеличением нагрузки по прогнозу». Правда, тут же назначен и. о. на той же самой должности. После него обещано на месяц поставить Каракозова. Потом — Кормилова. Второе. Партком начинает официальное, по всем правилам обследование положения дел в Ганче. Причем основанием для этого разбирательства послужило мое одно особенно злобное письмо Феликсу о здешних порядках. Он запросил меня, что это, ворчание себе под нос, очередной кукиш в кармане или документ, который можно обнародовать. Естественно, я выбрал последнее, хотя и не без колебаний. До сих пор, видите ли, у них повода не было заняться всем этим безобразием. А теперь впервые появился.

Третье. За нами со Светой закреплена тема: «Прогноз землетрясений по механизмам» здесь, в Ганче. Карым (нас туда, в Киргизию, хотел шеф сослать) пока отпал.

Четвертое (ложка дегтя — не из одних же побед должна жизнь состоять). Механизмами теперь официально будет заниматься и Эдик (до сих пор этой темы за ним не числилось). Его тема сформулирована иначе, но это дела не меняет: мы теперь все время будем чувствовать, что кто-то делает то же, что мы, рядом с нами, параллельно с нами. Причем в подчинении у этого кого-то будет полкамералки, а у нас — никого. Так что победа наша — пиррова. А если мы когда-нибудь уйдем — а такие люди, как Саркисов и Эдик, умеют и ждать, и торопить подобные события, — то, что мы наработали, останется им.

Но это — потом. Пока мы делаем, что хотели. Мы немедленно доложили наши кривые на семинаре. Все было хорошо, только в конце насмерть схватились Саркисов и Марина Винонен, старейшая сотрудница обсерватории. Саркисов, в общем одобрив наш прогноз, стал доказывать, что типизация для этого не нужна, что это издержки моей геолого-философской подготовки. Марина ему возразила, что без типизации результата не было бы, а уж задним числом, конечно, можно уже известный результат изобразить как угодно. Скоро они забыли и о типизации, и о семинаре. Красные, они кричали друг о друге всякие обидные вещи с примерами из своего общего обширного прошлого. Каракозов под шумок провел голосование, и все вышли из зала, где продолжался крик. Нас поздравляли, жали руки, что, конечно, было приятно очень. Так что спасибо тебе за хлопоты, мы обошлись легальным путем: статья пошла в «Геофизический вестник» за нашими двумя подписями. На сегодняшний момент отстояли. Но какова цена!

Лютиков — изгнан. Где он, кстати?

Партком будет теперь всех тягать и допрашивать. И кто знает, как поведут себя многие, сегодня такие храбрые.

Не по себе от таких «сопровождающих обстоятельств». Неужели иначе нельзя было? Несмотря на победу и поздравления, есть во всем что-то грустное. А вечером у Марины Винонен был сердечный приступ. Саркисов тоже целые сутки из берлоги своей не выходил и никого к себе не пускал — и ему нелегко.

Тогда зачем все так? Скоро в Москву, в отпуск. Увидимся. Поговорим.

Супруге привет. Светлана кланяется.

Твой Вадим.

Часть четвертая

Глава четырнадцатая

1
В теплый ясный сентябрьский день 197… года человек в темно-коричневом теплом — явно не по погоде — плаще с непокрытой коротко стриженной головой стоял в тени лип неподалеку от железных ворот и желтой будки проходной, на которой висела небольшая черная табличка:

Институт Земли
АН СССР
им. Великого Геофизика
Человек прохаживался, ссутулившись, и поглядывал время от времени в сторону метро, словно кого-то ждал. Мимо прогромыхивали трамваи, заслоняя обзор, и тогда человек останавливался, беспокойно шаря круглыми светлыми глазами, боясь, видимо, упустить момент. Не упустил. Еще издали увидел на другой стороне улицы фигуру в светлом летнем — по погоде, но, может быть, не по сезону — костюме, узнал пружинистую походку, выдвинутый вперед, как бы с постоянным вызовом, подбородок, русый тронутый ранней сединой пушистый, взлетающий в такт шагам чуб.

Женя Лютиков — беспокойно ожидающей стороной в этот день был именно он — быстро отвернулся, ссутулившись еще больше, как бы пряча голову в плечи, прошел в открытые ворота проходной, затем, не обращая внимания на удивленный взгляд пожилой, весьма интеллигентной на вид вахтерши, развернулся и, помешкав слегка внутри будки, вышел из наружной двери, вступив на пешеходный переход улицы одновременно с человеком в светлом костюме. Горел красный свет, оба стояли, разделенные улицей с проносящимися машинами и трамваями, и пристально рассматривали друг друга. В облике Жени уже незаметно было беспокойства — скорее серьезная деловитость. В глазах же его визави вспыхнуло и промелькнуло чередой многое — и удивление, и грустноватая насмешливость, и настороженность. Вспыхнуло, мелькнуло и исчезло, уступив место выражению безразлично-приветливому. Только ноздри остались слегка белыми.

В общем, внимательный сторонний наблюдатель, взглянув сейчас на этих двух чем-то похожих друг на друга людей, ровесников, по возрасту близких к возрасту распятого Христа, легко бы понял, что их связывает не только «зебра» пешеходного перехода и разделяет не только включенный на 40 секунд красный свет.

Свет переключился, и в тот же момент Лютиков поднял руку и махнул ею слегка, тем самым предлагая бывшему симбионту и родственнику, бывшему начальнику и бывшему подчиненному, бывшему ближайшему приятелю задержаться на том берегу, разговор, мол, есть, не говорить же посреди трамвайных путей.

Вадим Орешкин пожал одним плечом и шагнул назад. Сцепив сзади пальцы на ручке портфеля, он ждал, пока Женя перейдет улицу. В позе вольно, с задранным подбородком, он мог бы показаться сейчас кое-кому воплощением торжествующей самоуверенности и заносчивого высокомерия — что и будет значиться в Жениной версии рассказа о встрече напротив проходной института, где Женя уже неработал.

Подойдя, Женя протянул руку, и Вадим, помешкав лишь какую-то долю секунды, пожал ее.

— Поздравляю с дочкой да и с браком законным заодно, — сказал Вадим, Женя захихикал смущенно.

— Да вот, знаешь, угораздило. Спасибо. Вадик, дружочек, извини, я задержу тебя буквально на пять минут. У меня к тебе два вопроса.

Женя говорил торопливо-буднично, как обычно, мягко грассируя, будто здоровался и разговаривал с Вадимом не впервые в этом году, будто продолжал незаконченный вчера разговор.

— Пожалуйста. Хоть десять. — Вадим тоже говорил обычным своим слегка ироническим тоном, но в новом контексте эта ирония могла быть воспринята не как ирония вообще, а своего рода издевка, торжество над поверженным супостатом, что опять-таки будет впоследствии отмечено в Жениной версии рассказа об этом разговоре. А версии этой предстояло быть отработанной и испытанной много раз на многих общих знакомых…

— Да, так вопрос первый. Долго ли еще ты собираешься работать в Ганче? Чтоб была ясность, как ты любишь… — это не мой вопрос, а Валерия Леонтьевича, мне, как ты понимаешь, сейчас это совершенно безразлично. Я в Ганч не вернусь. Но он очень интересуется.

Вадим был изумлен — хоть и ожидал неожиданностей. Не тем, что Саркисов интересуется, и не тем, что ему не терпится. А тем, каким способом он это выясняет!

— Ничем порадовать не могу, — суховато-язвительно ответил он. — Никаких таких планов на обозримое будущее, у нас со Светой нет.

— Даже в свете твоей предстоящей защиты?

Вопрос Вадиму не понравился. Да, через месяц наступал наконец этот день. В Институте философии природы, на семинаре члена-корреспондента Крошкина Вадим защищал наконец свою многострадальную диссертацию, насыщенную на этот раз новым полевым материалом, по общим принципам геофизического, геологического и экологического прогноза. Вадим шел сейчас из типографии с портфелем, набитым свежеотпечатанными экземплярами автореферата, но не собирался распространять его в Институте Земли слишком широко. Кроме Севы, взявшегося написать отзыв, в Институте Земли мало кто мог, по мнению Вадима, оценить и даже понять эту полуфилософскую-полунауковедческую работу. Вопрос Жени же означал, что толки о защите идут и здесь, в кругах, близких, к Саркисову, и эта заинтересованность вовсе не радовала.

— Какая связь… — сердито выпалил Вадим. — Это что, угроза?

— Помилуй бог, — выставил руки вперед Женя, — никоим образом. Наоборот, это надежда, что ты, защитившись, потеряешь наконец интерес к ганчским склокам. Кстати, это и есть второй вопрос. Не возьмешь ли ты назад свое письмо Шестопалу? Тот им размахивает как официальным документом и хочет замутить воду как можно более, — естественно, для личного своего улова. Это уже вопрос не только Саркисова, но и мой. Твои методы борьбы кое-кому…

— Брось, Женя, Когда тебе надо было выгонять ни за что ни про что Волынова, Дьяконова и прочих «пневых» — помнишь? — ты не гнушался никаким методом. Я же взялся выгнать Эдика, цену которому ты знаешь не хуже меня. И попытаться сделать так, чтобы в Ганче можно было работать. Партком хочет того же. Как сказал бы в прежние времена в такой ситуации ты, — это удачное совпадение интересов, которым грех не воспользоваться.

— При чем здесь я? Я хотел сказать: кое-кому твои методы, как-то: телега на вчерашних дружков, разбирательство в парткоме и прочее — могут не понравиться. Из тех, чье мнение тебе не безразлично, голубчик Вадим! А что думаю я, в данном случае все равно. Ты же ведь вычеркнул меня из своей записной книжки, хе-хе?

Кровь бросилась Вадиму в голову. Какая-то неосознаваемая пока пакость таилась в том, что говорил сейчас бывший симбионт. Ведь эту фразу — не очень, черт возьми, удачную — насчет Лютикова и записной книжки для красного словца сказанул недавно он сам, Орешкин, сказал кому-то, кому доверял. Поделился. Кому, это можно вспомнить. Сейчас не это важно, а то, что сказанное Женей — действительно угроза. Здесь, в Москве, очень многие из общих знакомых — не очень-то и в курсе их с Женей разрыва. Кто первый придет и сынтерпретирует… Вадим вспомнил слова Саркисова о предательстве, собственные сомнения, закончившиеся написанием одного небольшого стихотворения и одного большого решительного письма Феликсу Шестопалу, с разрешением придать этому письму официальный характер, если понадобится. «Есть верность великим идеям, есть верность безликим злодеям…» Ну, держись, Женя, и все, кто там, за тобой. Не на того напали.

— Нет, Жень. Из книжки тебя вычеркивать еще рано. Может пригодиться.

Челюсть аж заныла — так Вадим вперед ее высунул. Идиотская манера, выдающая всегда с головой Вадимовы агрессивные намерения. Вот так. Угрозой на угрозу, иначе не могем. Детский сад, язви…

— Спасибо, голубчик Вадим, и на том, — Женя захихикал благостно носом, не разжимая рта, потер мягкие белые руки. — Ты уж извини меня. Саркисов пристал как банный лист. Я ему наперед все сказал, что ты ответишь. Уж настолько-то я знаю тебя. Но пришлось пообещать. А что, не посидеть ли нам за бутылочкой в стекляшке, как бывало, а?

— В другой раз, — сухо отвечал Вадим. — Пока.

И пошел на включившийся очень кстати зеленый свет, не оглядываясь, не подав руки.

Больше друг друга они никогда не увидят.

2
Вадим еще не пересек институтский двор, уставленный зелеными фургонами и «уазиками» с эмблемами международной геофизической программы, когда вспомнил, кому он сказанул эту не столько остроумную, сколько просто злобную фразу насчет Лютикова и записной книжки. Севе Алексееву! К нему, кстати, Вадим сейчас и направлялся дарить автореферат — о встрече было условлено утром по телефону. Что ж… Передал и передал — ничего такого в этом нет и секрета нет, что бывшие симбионты теперь враги. И все-таки неприятно. И похоже, Женя просто поджидал его у проходной, знал о его приходе от того же Алексеева…

Да, Сева здорово поддержал Вадима и Свету весной, когда их чуть не выгнали из института «за безделье», когда работа почти уже уплывала из рук. Когда «та шайка» еще считала их врагами и бойкотировала, а «эта» уже втихую силилась уничтожить и вытеснить из обсерватории и института. С полуслова все понял, поверил, облек их некими полномочиями по хоздоговорному отчету, чем оградил от хамства Чеснокова и избавил от роли научных «негров» для двух, нет, трех профессиональных захребетников. Со своей стороны, Вадим на совесть помог Севе в подготовке теоретической части грандиозного проекта, который Сева готовился представить в Президиум Академии наук — насчет тотального просвечивания внутренностей земного шара сейсмическими «лучами» разного «цвета», то есть выдержанными, когерентными по частоте. Принципы этого просвечивания были сходны с принципами голографии — объемного воспроизведения видимых объектов с помощью лазеров. Кстати, связь с голографией и лазерами была не только внешняя, по аналогии — но и самая прямая. Записанные с помощью геофизической аппаратуры данные пропускались через ЭВМ, кодировались на фотоэмульсии как голографическое изображение, а затем с помощью самых настоящих лазеров из голограммы извлекалось видимое и притом цветное изображение всякого рода «неоднородностей в геокосмосе». Такой «неоднородностью» мог быть гигантский метеорит, пробивший верхние земные оболочки сотни миллионов лет назад, вызвавший какое-нибудь очередное всепланетное вымирание динозавров и до сих пор не растворенный, не усвоенный «субстратом». Могло быть месторождение нефти или полиметаллов, не обнаруживаемое другими способами. А «дрейф» неоднородностей во времени, ухваченный на серии голограмм, мог подтвердить или опровергнуть разные гипотезы и теории насчет движения континентов, расширения океанов, распухания или сжатия Земли, мог стать и ведущим критерием в грядущей службе прогноза землетрясений и вулканических извержений.

Впрочем, чтобы заинтересовать инстанции, именно это и требовалось — предугадать, какое применение может иметь тотальное просвечивание, что оно даст разным геонаукам. Для этого и был привлечен Орешкин с его идеей геопрогноза, опытом в области системно-философских исследований и с его общегеологической подготовкой. И соответствующие разделы появились в проекте, и всем очень понравились, хотя и читались, иронизировал Сева, как фантастика или некая «геопоэма». И сыграли свою роль. В конце апреля, в разгар отчетного аврала, Сева был вызван в Москву, в Президиум, где проект был признан заслуживающим внимания и были намечены меры, хотя и более скромные, чем хотелось бы его авторам. Это был день торжества для Севы и день траура для Саркисова: дня два он не показывался из своей берлоги и на все попытки Феликса привлечь его к решению текущих вопросов реагировал либо вяло, либо раздраженно.

Но тогда же произошло первое недоразумение между Орешкиным и Севой. Сева провел в Джусалах семинар, на котором Орешкин впервые докладывал их со Светой результат. Доклад был принят тепло. Саркисов высидел без единого звука, а незадолго перед голосованием вдруг куда-то вышел с озабоченным видом. Семинар единогласно решил одобрить доклад и рекомендовать его к публикации. Сева, направляясь в Москву, должен был прихватить с собой статью и передать в редакцию «Геофизического вестника», с соответствующей выпиской из протокола семинара. И вдруг… Перед самым отъездом Сева смущенно, но довольно прямо заявил Вадиму, что выписки не подпишет. Когда потрясенный Вадим пытался спасти для себя самого лицо Севы, умоляя его признаться в получении прямого запрета от Саркисова, тот твердо сказал, что запрета не было. И посоветовал Вадиму повторить всю процедуру в Ганче, что и пришлось сделать. Ход последующих событий как будто полностью оправдал Севу. Торжество Вадима и Светы на двух ганчских семинарах, и на еще одном — успех весьма эффектной совместной работы Вадима и Стожко — все это было более внушительным и более болезненным для Саркисова и Чеснокова, чем в Джусалах. Сева не получал от Саркисова формального запрета, но, видимо, имел напоминание с его стороны о неких правилах взаимной игры, которые Сева нарушил бы, проведя в Джусалах статью, написанную на материале Ганча, где шеф считал себя безраздельным хозяином. Но самое главное: это напоминание произошло прямо накануне вызова Севы в Президиум, где решалась судьба его проекта. Опять, как это было с докторской, все висело на волоске, и опять многое зависело от Саркисова — от его готовности и желания окольными путями и через подставных лиц торпедировать проект, выносивший все более опасного подчиненного на геофизический Олимп, или примириться с таким вознесением, как с неприятной неизбежностью. И здесь нельзя было, с точки зрения Севы, перегружать корабль… Два удара по престижу и амбициям шефа нельзя было соединять во времени и в пространстве. Все правильно. Обиды не было. Было обидно за Севу. А если еще точнее, за установившееся было отношение Вадима к Севе.

Поняв, на какой опасный путь вот-вот станет или уже стал Сева, Вадим ужаснулся и, промучившись пару ночей, решил все же спасать самую яркую звезду на геофизическом небосклоне от измельчания и затухания. Зазвал к себе — это было в Москве, в новой кооперативной квартире, которую получили наконец супруги Орешкины.

Светы не было — она лежала в больнице. Ничего опасного. Просто надо было пройти очередной цикл малоприятных проверок и процедур, связанных все с той же заботившей Орешкиных вот уже три года проблемой — отсутствием детей. Врачи весьма даже приветствовали перемещение пациентки в условия высокогорья и обещали скорые чудесные перемены, которые заставляли себя ждать…

Так что объяснение могло быть абсолютно откровенным.

Оно таким и было.

— Вадим! — сказал Сева. — Мне симпатична твоя позиция. Я рад, что у нас наконец появился этакий боец-партиец, прямо как в кино. Свежим ветром повеяло — так, кажется, положено говорить в таких случаях. Но у твоей позиции есть один недостаток. Ты теперь всегда обречен поступать только в одном ключе — как правдолюб. Тебя будут слушать, тебе будут рукоплескать. Но от тебя сразу отвернутся, вздумай ты хоть чуть-чуть изменить этот стереотип. Тебе, может быть, многое удастся сделать и пробить — для других, для института, для науки. Но всем такими быть просто нельзя. У меня, например, есть конкретные задачи — ты знаешь, что и на каком уровне начато. Такие дела делаются по-другому. Нужно иметь простор для маневра. Чтобы добиться главного, не нужна последовательность в частностях — она может просто помешать.

— Цель оправдывает средства? — усмешка Вадима должна была обозначать горькую иронию.

— А что? До известной степени… Иначе никакие цели бы не достигались. Конечно, средства не могут быть любыми. Есть мера компромисса, и она зависит…

— А мне кажется, Сев, что ты стал на такой путь… Ты станешь чем-то вроде Саркисова! Ну, обаятельного там такого, симпатичного Саркисова без злодейств — хотя без злодейств в этой роли долго не удержишься. Станешь таким менеджером, диспетчером, хозяйственником — и тогда прощай все эти твои прелестные штучки — с сейсмической мутностью и бликами, твоя вероятностная картина геокосмоса. Как личность ты потеряешь… Да почти все потеряешь. Все, что отличает тебя от них. А во имя чего?

Сева кивнул головой.

— Ты прав, так может быть, и примеров тому много. Но кое-что зависит и от личности. Она может и сохраниться, и развиться. Кто-то должен вершить научную политику и делать крупные дела. Все мы ворчим, когда замечаем, что этим занимаются дельцы и мелкие люди, далекие от науки. А когда до нас очередь доходит, когда мы можем реально взять в свои руки крупное дело — мы в кусты? Личность там сохранять и взращивать?

Поговорили, в общем. Казалось, поняли друг друга. Но медленное отдаление их друг от друга продолжалось. Похоже, Орешкин — не тот, прежний, новичок, не тот, кого надо было выручать из безвыходного положения, а новый, с окрепшим голосом, нагнавший страху на самого Саркисова, взявшийся перетряхнуть всю обсерваторию и не побоявшийся привлечь для этого силу до известной степени внеакадемическую и независимую — большой институтский партком, этот Орешкин чем-то не устраивал Севу, А вот Женя, опозоренный, уличенный в плагиате, вынужденный уволиться — неожиданно привлек более чем когда-либо прежде. Сева общался с ним, бывал у него дома, держал на руках маленькую дочку Жени и Лили. Устроил безработному Жене выгодные заказы на переводы и рефераты. Опять-таки правильно, не идти же Жене по миру, в геофизику ему, уличенному плагиатору, сейчас хода нет. Но ведь это при том, что Женя заведомо сам во всем виноват, что он потерпел поражение, находясь в лагере, враждебном и Севе, и Вадиму, и всем, кто хотел работать, а не хапать чужие результаты. Нет, по-настоящему, душой, понять Севу Вадим не мог.

А кстати, а нет ли тут некоего своеобразного принципа: Севу привлекают, вызывают, его сочувствие и помощь в данный момент те, кого можно считать неудачниками? Только что по институту прошла волна сокращения штатов. Двоих из сокращаемых, пользуясь тем, что на его проект пришли прямые ассигнования из Президиума, Сева взял к себе в лабораторию — самых слабых, если говорить честно. Орешкина и Свету к себе больше не зовет, хотя тогда, когда у них за душой было гораздо меньше, звал. Сейчас вот Женю облизывает…

Принцип, в чем-то противоположный саркисовскому: тот нуждался в людях, от которых что-то мог получить — без отдачи, по возможности. Сева, похоже, на всех уровнях около себя подбирал людей, без него просто беспомощных. Может, тут что-то христианское, какая-то особая доброта, даже в ущерб делу?

Лютиков в прежние времена говаривал, кривя губы:

— Наш Сева, дружочек Вадим, любит юродивых. По-моему, исключительно по той причине, что на этом низменном фоне легче выглядеть сияющей вершиной.

Тогда начиналось сближение Вадима с Севой — Эдика и Женю это беспокоило, откуда и могла взяться резкость этого Жениного сообщения. Но что-то тут есть. Тогда Вадим как новичок со своими общегеологическими соображениями о геопрогнозе был в Ганче — ну, не юродивым, конечно, но чем-то на чей-то взгляд вроде того. Теперь, после своего крушения, в позиции юродивого — Женя. Совпадает. Многие из Жениных афористических характеристик так или иначе оправдывались — тут надо отдать ему должное.

А в целом не исключено, что в досаде на Севу Вадим просто придирается к нему. Ищет мелкие изъяны на хорошем человеке, как бы забыв, что есть другие люди, почти целиком, всем своим существом представляющие собой сплошной изъян на теле человечества…

3
Вадим поднялся на четвертый этаж, шагая через две ступеньки. Сердце, хорошо натренированное частыми геологическими экскурсиями и просто прогулками по горам, билось так, будто Вадим прогуливался по ровному. Поднявшись, он завернул за угол, где обычно ютились в двух-трех комнатушках те из обсерваторских, что по каким-нибудь причинам пребывали в Москве. И попал в хор приветствий, в круг знакомых лиц. Каракозов, Винонен, Дьяконов, Кормилов, Силкин стояли в коридоре необычно принаряженные, пряча за напускным оживлением обычную для обсерваторских провинциальную какую-то стесненность в стенах института-метрополии и, сверх того, некую необычную встревоженность.

— Что такое? Откуда вас столько? — обрадованно спрашивал Вадим, пожимая руки.

— Каков гусь, а? — кивнул на Вадима Силкин. — Заварил кашу, а сам будто и ни при чем.

— Какую кашу? — спросил недоуменно Вадим. И вдруг сообразил: — На партком? Уже? Я ничего не знаю.

— Значит, Феликс опять перестарался со своими секретами, — язвительно усмехнулась Марина.

— Легок на помине, — вставил Дьяконов.

Все обернулись. По коридору шел Феликс, держа под мышкой папку, с видом необыкновенно значительным, чтобы не сказать торжественным. Это был его звездный час. Сегодня каждое его слово выслушивалось с напряженным вниманием. Даже Саркисов в эти дни ловил его взгляд и растерянно улыбался. Феликс запустил машину, способную выдать самый неожиданный результат. Запустил с помощью письма Вадима Орешкина. Давно ждал Шестопал этого часа. И вот дождался.

Шестопал подошел и строго поздоровался.

— Я тебе звонил, — сказал он Вадиму, — узнал от Светы, что ты сюда выехал. Тебе на партком послезавтра, в три тридцать. Остальные запоминайте. Кормилов — завтра, в четырнадцать ноль-ноль, Каракозов — в пятнадцать тридцать. Эдик, Илья Лукьянович! — громко возвестил он. — Идите сюда.

Все обернулись. По коридору шли необычно тихие сумрачные Чесноков и Жилин. Подошли, еле слышно поздоровались, им нехотя ответили — не все.

— Это и вас касается, — продолжал Шестопал. — Слушайте. Кому когда в партком. Значит, так… Каракозов, я сказал. Силкин! Завтра в шестнадцать тридцать. Так… послезавтра. В четырнадцать ноль-ноль — Дьяконов. В пятнадцать тридцать, я сказал, Орешкин. В шестнадцать тридцать! Жилин. Так. Тут суббота, воскресенье. В понедельник, в четырнадцать ноль-ноль, Эдик, после него будут Винонен и Саркисов. Все всё поняли? Третий этаж, комната тридцать, кто не знает. Так. Теперь. Каждому я даю, — он раскрыл папку, — по экземпляру текста письма Орешкина. Каждого из вас будут спрашивать по кругу вопросов, затронутых в этом письме. У всех есть? Так. И еще к чему надо быть готовым — к вопросу о том, кого бы вы хотели видеть во главе обсерватории и полигона и почему. У меня все. Вопросы есть?

— Да вроде все ясно, — за всех ответил Дьяконов и отошел к окну, вытаскивая из кармана пачку «Памира».

Жилин и Эдик молча повернулись и скрылись за обитой дерматином дверью кабинета Саркисова.

— Господи! — задумчиво сказала Марина, разглядывая ксерокопию орешкинского письма. — Неужели что-то сдвинулось? Из-за этих трех листочков? Ну и ну.

— А мне вот удивительно твое удивление, Марина, — неожиданно сердито возразил Феликс. — Да разве не говорил я вам всем тысячу раз, когда вы прибегали ко мне плакаться и жаловаться… Пока по углам горлопаните да кукишами в карманах поигрываете, никто, никакой добрый дядя не может прийти и все для вас сделать. С какой стати он придет, если его никто, собственно, и не зовет? Не может партком начинать проверки и обследования на основе лишь слухов и сплетен. И то, что за все годы один только человек решился ясно сказать: так, мол, и так, что-то неладно, пусть даже и новичок, не во всем еще толком разобравшийся, — это вас всех вовсе не красит.

Марина смущенно пожала плечами. Феликс сунул папку под мышку и тоже скрылся за дверью, обитой дерматином. И Вадим — впервые без оттенка иронии — подумал, что, пожалуй, Феликс проявил во всей истории наибольшую последовательность и твердость и что его подчеркнуто формальная сухая партийная позиция — чем бы она там тайно ни подогревалась, на что намекали многие, не только Лютиков, — похоже, действительно сотворила чудо.

— Ну и чем все это кончится? — спросил Дьяконов у Вадима и Силкина — они тоже подошли к единственному на весь этот коридор окну, около которого всегда торчали институтские курильщики. — Какие будут прогнозы?

— Прогнозы? Прогнозы очень простые. — Яша тоже закурил. — Во-первых, единство кончится сразу, когда станет ясно, что Эдика окончательно снимают. Каждый из старших считает, что только он достоин занять это место.

— Ну, ты ж оптимист… — Дьяконов удивленно округлил глаза. — Да ведь Жилин и Саркисов сделают все, чтобы Эдик остался…

— И им это будет сделать тем легче, что наш единый фронт рухнет завтра и послезавтра, во время этих… собеседований. Каждому ж зададут вопрос, кого бы он хотел на место Эдика. Вот тут-то все и затрещит ко всем чертям. Хитрый ход. Это идея Саркисова, узнаю почерк. Он и скажет потом: видите, товарищи, просто каждый из них власти хочет, более ничего.

— Ну, а ты как ответишь на этот вопрос? — спросил Вадим Яшу.

— Я? Я скажу — Дьяконова.

— Напрасно, — быстро отозвался Дьяконов, пуская струю дыма и пристально глядя в глухую кирпичную стену напротив окна.

— Почему? Ну, хватит выпендриваться, Казимирыч. — Яша возмущенно засверкал очками. — Сейчас или никогда. Я этим хитрованам Каракозовым, да и безумному Кормилову, который ждет не дождется новой Саитской Помпеи, ни вот настолько не верю. Они будут грести под себя не хуже Эдика.

При этих громких и решительных словах Вадим в испуге оглянулся — но упомянутых старших научных сотрудников поблизости не было. Коридор был пуст.

— Где ж логика? — Дьяконов плюнул на сигарету, очень ловко попал, затушив, и бросил ее в урну. Повернулся к Силкину: — Где ж твоя логика, я спрашиваю. Сам говоришь, Кормилов и Каракозовы в разные стороны потянут, а мы в третью? Нет, надо сегодня, сейчас твердо решить: сымать Эдика это одна проблема, а кто будет на его месте — другая. Первая главнее на порядок. Значит, не поддаваться на эту провокацию.

— А что же ты предлагаешь, что-то не пойму… — Вадим вдруг явственно ощутил, что все висит на волоске.

— Предлагаю на вопрос о том, кого бы хотели на пост, не отвечать. Всем.

— А что, это мысль! — Вадим подумал. — Да ведь и им, Каракозовым и Кормилову, я имею в виду, — не очень-то удобно себя в начальники предлагать. Это и для них выход. Надо примерно так всем отвечать: на кого партком укажет, тот и хорош. Доверяем, мол, всецело. Из трех кандидатур. Каракозов, Кормилов, Дьяконов. Пусть партком выступит в качестве перста судьбы. Такому решению и цена больше будет.

— Во, во, ты молодец, Вадим. Ну, тебе лучше знать, как там у вас, партийных, принято. Надо пойти старших уговорить…

— Пусть Вадим и идет, — сказал Силкин. — Его они скорее послушают.

4
Продолжение этого разговора состоялось через неделю, вечером того дня, когда Шестопал всем заинтересованным лицам прочитал решение парткома. Решение было составлено в деловых, довольно жестких выражениях. Чесноков допускал неэтичные поступки, нарушающие рабочий, научный процесс, дезорганизовал работу, сорвал программу по разработке прогноза землетрясений, замом по науке безусловно быть не может, предлагалось даже рассмотреть вопрос об удалении Эдика из Ганча как несработавшегося с коллективом. Начальник обсерватории Саркисов плохо контролирует, мало уделяет внимания… А чтобы больше контролировал и уделял — рекомендуется освободить т. Саркисова от чрезмерных московских нагрузок, например от поста первого заместителя директора института!

Рекомендовалось подойти ответственно к назначению нового зама по науке в Ганче, но конкретно о кандидатуре ничего сказано не было. Только по устным высказываниям членов парткома, в том числе и академика Мочалова, во время разбирательства, было ясно, что чаша весов клонится в сторону не старших научных сотрудников, а эмэнэса Дьяконова! В Ганч должна была направиться комиссия парткома для разработки более детальных мер…

Интересно было слушать все это, глядя на постные лица Эдика и Жилина… Саркисов пред очи народа выйти не пожелал. Каждого заставили расписаться, что, мол, ознакомлен. Вадима спросили, доволен ли он реакцией «на свой сигнал». Вадим обалдело ответил, что да, доволен. После этого, естественно, Орешкин, Силкин и Дьяконов вышли на воздух и, естественно, взяв в гастрономе то-се, втроем отправились к Вадиму домой.

Новые приятели первым делом осмотрели квартиру, в которой не было ничего особенного, — крошечные ванная, прихожая, туалет, кухня, небольшие две комнаты. Правда, с балкона тринадцатого этажа открывались необозримые дали — Чертаново, за ним лес, за которым можно было разглядеть Беляево. Шпиль alma mater — университета — высовывался на горизонте из массы домов крохотной булавочной головкой. Покурив на балконе минут десять, Яша и Олег вернулись в комнату, где Вадим и Света за это время уже успели накрыть массивный дубовый круглый стол, явно рассчитанный на другие габариты комнаты и иные времена, — этот стол хранил в своем гараже отец Светы — хранил без цели, просто жаль было выбрасывать добротную, хотя и ненужную вещь — и вот, надо же, пригодилась.

Расселись вокруг стола на кухонных табуретках. Олег, накладывая себе салат и селедку, прищелкнул языком:

— Здорово!

— Что? — спросил Вадим.

— Да вот мы с Яшкой на балконе говорили. Квартира своя, в Москве… Ты когда ее получил?

— Весной, перед отъездом в Джусалы. Получили, прибрались, замок врезали, ключ родителям Светы отдали и уехали.

— Постой, постой. А Лютиков знал, что ты квартиру получаешь?

— Знал, конечно. Это одна из причин была, почему мы в Москву к Новому году стремились, дом обещали сдать к этому времени. Приехали — а дом не принят, куча недоделок. А потом пришлось тянуть с выездом — квартиру вот-вот должны получать, несколько раз откладывалось…

— И он еще удивляется, чего ради прежние дружки его результат решили прикарманить… Да они ж по себе судили… Да и меня, если б такая квартира, да в Москве, озолоти — больше бы в Ганч не поехал. Ей-богу. И диссертация у тебя на носу — и вовсе не по нашим делам. Посуди сам. Сели они с Чесноковым, вот, как мы, за бутылкой, раскинули мозгами: нет вам со Светой резона в Ганч возвращаться — бо за каким бесом? Квартира теперь есть, ты вот-вот кандидат, и путь тебе назад, в Институт этот, философии природы? — открыт. И ведешь ты себя, будто подтверждаешь их догадки, — тянешь с отъездом, откладываешь — ясно, устраиваешься. Значит, результат ваш или вообще пропадет, или уплывет вместе с вами в другое ведомство. Так они рассудили, так и шефа подбили, ясное дело. Иначе их не понять. Больно глупо подставились.

— Может быть… Крошкин мне тогда сделал неожиданное предложение. С полгода пустовало у них место ученого секретаря института. Это — сразу старшего бы дали. Но дело муторное, хлопотное, интрижное, с бумажками-протоколами, каждый день надо на работе. Ясно было, что не для меня это, но отказался не сразу, размышлял с месяц, потом приятеля туда сосватал. Лютиков мог что-то про это слышать… Впрочем, что я… Наверняка слышал. Он там реферирует. Только не надо, по-моему, Олег, даже пытаться их понять. Лично я теперь не испытываю ни малейшего желания, чтобы они меня понимали. И сам пойму их, только если буду как они. Пусть такие, как они, и такие, как мы, существуют раздельно в обстановке полного взаимонепонимания. Предлагаю выпить за это.

— Ишь как твой мужик заговорил, — ухмыльнулся Яша, обращаясь к Свете. — Экстремист!

— Спорный тост, — сказал Дьяконов, — но на сегодняшний день он — оправданный. А выпить можно, шо ж.

Они выпили.

— А все-таки, скажу я вам, взаимонепонимание — это всегда плохо, — продолжал Олег, закусив, — и слишком вокруг его много, шо ж за него еще выпивать? Помнишь, Вадим, как в столовой я вперед тебя лез, — не дам, думаю, этому паразиту вперед меня борща съисты. Потом вспомнить стыдно было. Шо ж это за жизнь, когда все по шайкам распределятся и круговую оборону займут? Не… Я так чем старее становлюсь, тем больше вижу: любого человека понять можно. Даже в подлости. В этом — так даже легче. Подлость, хамство, вообще животное — сидят в каждом. Лютиков, который Фрейда перепевает, в этом прав. И писатели-педагоги всякие уж постарались. И убийцу заставят пожалеть, и развратника. Но понять — не значит простить. Нельзя спускать человеку, способному быть богом, если он пожелал оставаться зверем. А разница — очень простая. В культуре и воспитании. Вот, скажем, шо такое есть в человеке «достоевщина». Эти страсти необузданные и все такое — ну, понимаете. Да просто распущенность, либо недостаток культуры и воспитания, либо отказ от них под каким-либо благовидным предлогом — для здоровья, мол, вредно, как у Фрейда. А шо основное, принципиальное в культуре и воспитании? Уважение к другим, к людям — как вообще, так и к отдельной личности, желание и умение причинять своим, личным минимум неудобств окружающим. И если идет человек на явное нарушение этого принципа, на подлость, то это всегда от невоспитанности и бескультурья. От нежелания самостоятельно преодолеть в себе зверя. А это тоже — от атмосферы, он неправильного воспитания. Подонок с детства привык, шо все его должны понимать и даже уважать, а вот от него ничего такого не требуется.

— Ты не учитываешь природные способности и бездарность, — вставил Вадим. — От них тоже многое зависит.

— И не хочу здесь учитывать. Нельзя ставить способность быть человеком от случайной одаренности. Тогда плохо дело. Пропасть между людьми на вечные времена. Нет, главное — бескультурье и дикое воспитание. Поверьте, знаю, шо говорю. Это ты, Вадим, интеллигент в надцатом поколении, ты об этом и не думал, может. А мне то — крови стоило. И сейчас… Это трудно. Но каждый может — вот шо главное. Каждый в меру свою, конечно, по способностям. Но это уже тонкости и подробности. Сначала надо стать человеком. Вообще-то я уверен: никакой человек от своих подлостей радости не имеет. Но может свихнуться, особенно если попадет не на свое место.

— Не по способностям! — ввернул-таки свое Вадим.

— Можно и так сказать. Вот, к примеру, Эдик. Да раньше, пока он не защитился да начальником не стал так шо? Нормальный был вроде парень. И Жилин, я еще помню, как он приехал. Вроде и случайно завхозом стал. Лаборантом был в Институте энергетических проблем — незадолго. Наукой интересовался. Душа человек, да и только. Он и сейчас… с ним о книгах интересно поговорить, не говорил? И уважать… знаешь, он больше уважает, скажем, меня, тебя, хотя и сожрет при случае за милую душу, только подставься. А Эдика — ни во что ставит, хотя и заодно с ним. Не заметил?

— Заметил, — сказал Вадим. — Ну и что? Лютиков вон тоже меня вроде так уважал, а Эдиком просто помыкал. Что это изменило?

— А он обаятельный, Жилин, — сказала Света. — Мы как-то зашли к нему с Вадиком по пустяковому вопросу, так он нас часа два развлекал, не отпускал. И журналы какие-то еще довоенные интересные показал, и оттиски статей, где его как лаборанта кто-то хвалит. А в это время Эдик. Нас увидел, аж побледнел, но ничего не сообразил, как невежа, бубнит: пошли, мол, Илья Лукьянович, там наши собрались. А Жилин ему так спокойненько, даже с издевочкой: не видишь, что ли, занят я. И отправил. И за стол не позвал, а там угощение ничего себе для нас было выставлено и рюмки налиты.

— Видите. А в глаза, в глаза-то смотрели вы их? Да ведь жалко ж иногда. Шо Эдик, шо Жилин, шо Саркисыч. Бо тоска ж там смертная. Знает, шо не совсем человек.

— Насчет Жилина не скажу, — ответил Вадим, — а насчет Эдика и Саркисова согласен. Я сразу заметил и никак не мог понять, отчего мне их как-то поначалу хотелось пожалеть и успокоить. У них в глазах не только тоска, но и страх. Мне все казалось, их гложут какие-то неприятности. А это — страх разоблачения. Оба они, в общем, по-житейски, вовсе не дураки и понимают, что берут не по чину… Ну, как бы это сказать… Оба должны произносить слова и выражать мысли на уровне, далеко превосходящем их максимальный, по способностям, уровень. И хотя научились оба изворачиваться в опасных ситуациях — есть у каждого этакий набор универсальных гмыканий, междометий и неопределенно-глубокомысленных фраз, — они все время как бы ждут: вот придет кто-то, кто не только все понимает, но и не постесняется прямо сказать и скажет: братцы, а вы-то ведь того-с! Некопенгаген! А ну, брысь на место… Знают по опыту, что не будет такого, — и все равно боятся и все время ждут. Ужасно! Ни за что не хотел бы быть на их месте.

— А как они завидуют! — подхватил Олег. — Бедняги. Плохо им! Сидят на своих коврах-мебелях нахапанных, списанных якобы по износу, на рыбалку на вездеходах государственных ездят, статьи крадут, а все равно они нам завидуют, а не мы им!

— Ну, завели шарманку, слушай их тут. — Силкин рассмеялся. — Я думал, это только Казимирыча конек, всегда душу всякой погани постичь стремится. От тебя, Вадим, не ожидал. У этой дряни, может, и души никакой, нет, а они тут за них мучаются, переживают, и невдомек им, что рядом с ними человек уже полчаса с пустой рюмкой страдает, слушая эту муть.

— С другой стороны, разве можно сказать, шо будет с любым из нас, попади мы не на свое место? — продолжал Олег, жуя. Вадим уже не раз убеждался, что сбить Дьяконова с мысли трудно — обязательно разовьет до логического конца, не бросая тему на полпути. — Мы с Яшкой много на эту тему горло драли, не даст соврать.

— Почему не дам? — возразил хладнокровно Яша, тыча вилкой в скользкий гриб. — Да ври за милую душу.

— Очень остроумно, — кивнул головой Дьяконов и упрямо продолжал: — Вот я, к примеру. Пока бог миловал, начальником не был. А назначь меня, как вы хотите, на место Эдика. Кто знает, чем это обернется? А никто не знает. И я не знаю. Вот Яшка был завхозом. Слыхали? До вас еще. Еще б месяц побыл, и все, кончилась бы наша дружба. Такой раис стал — как башня. Неприступный. Гордый. Щеки надутые. Во, во, как сейчас.

— Ты что, Яш, правда такой был? — Света залилась смехом.

Яша улыбнулся, махнул рукой с вилкой.

— Это у Казимирыча, знаешь, такой способ красивых женщин за столом развлекать. За счет ближнего мужчины.

Света и Вадим смеялись, но глядели на Яшу с любопытством, ибо он явственно покраснел и поскучнел и что-то напряженное в лице и позе проглянуло.

— Ладно, о ближнем не буду, — Олег, казалось, тоже немного смутился. — О себе буду. Может, я хуже Эдика окажусь, если власть мне дать. И могу сказать почему.

— Скажи, скажи, — обрадовался Яша. — А не скажешь, я скажу.

— Договорились. Вот Эдик. Почему-то, неважно почему, не имеет этот товарищ, между прочим работящий, неплохой инженер, своих идей и мыслей. Нуждается в чужих. В моих. В твоих. В волыновских нуждался. Он нуждается в коллективе, труды которого он так или иначе представляет — в печати или перед лицом начальства — как свои или почти свои: «под моим, мол, вдохновляющим руководством» то, мол, сделано и это, мол, делается. И для Саркисова, конечно, долю из того же хозяйства. Себе поменьше, шефу побольше. Иначе ему не жить. И все. Дело как-то идет.

— Как все? Что ж хорошего? — Вадим вскипел. — Какое дело идет! Идет грабеж! Вы же стоном стонете — и такое говоришь.

— А может, и зря стонем. Ты не горячись. Я ж абстрактно. В порядке обсуждения. И слушай дальше. Теперь, значит, прихожу я. Заметьте прежде всего: коллектив мне — не нужен. Мне своего достаточно — во как. Шо ж это за начальник, которому не нужен коллектив подчиненных и ничего от этого коллектива — не нужно? Шо ж это будет за работа? Но допустим, пришел я все же. Со своими идеями, мыслями и со своей точкой зрения, заметь, почти на все, шо там у нас делается. Вот сажусь, смотрю планы. Кормилов, да? С его идеей ячеистой сейсмичности и неотвратимости новой катастрофы в Саите в ближайший престольный праздник. Да не нужно это мне! Тошно мне становится. Мы же с Яшей точно знаем, шо это мура. У нас взгляды на это дело прямо противоположные. А Саркисов и Эдик — не знают! У них нет взглядов! Спрашивается, кто лучше на самом деле для Кормилова? И толковать нечего — Эдик и Саркисов лучше. Пока у нас с Кормиловым — мир и благодать. Он в свою дуду гудит, я в свою, оба держим оборону от начальственного хапания и, значит, где-то едины. Чувство локтя. Оба с трудом, но издаемся. И оба, заметь, начальству нужны, шо бы оно там ни говорило. А тогда — представь! Враги ж! Лютые! Или я его подомну — я ж убежден, шо он зря средства народные просаживает, лучше б занялся разработкой одной из моих идей, которых у меня полный шкаф. Или я его живьем съем. Или он меня съест, если начнет, как лев, биться за свою работу, на которую угробил десять лет, как мы с Яшей уверены, попусту.

— Как бы не пятнадцать, — вставил Яша.

— Да хоть и двадцать. Это ж трагедия. Честный человек. Но ограниченный, упрямый, капризный. Вот Эдик уже два месяца в отпуске, так сказать, — это начальство сделало, шоб, значит, спустить все на тормозах. В это время и. о. — Кормилов. Да мы уж с Яшей спокойно смотреть на него не можем. Знаешь, шо он учудил две недели назад? Вытащил откуда-то тетрадь прихода на работу. Лежит она до пяти минут девятого. Сам Кормилец наш сидит в холле, как аршин проглотил, смотрит, шоб все правильно, без мухлежа. Урядник! И ему не стыдно! Потом забирает тетрадь и уходит. Всем, кто раз опоздал, замечание. Два — на вид. Три — выговор. Дальше уже должны посуровее кары пойти. Три выговора — увольнение — так? Когда такое было? Саркисов покричит, потом уедет и забудет. Эдик никогда не осмелится. Почему? Да потому шо им, как ни странно, нужней я, хоть они меня и ругают, и грабят, и преследуют, чем моя «дисциплина». На дело смотрят! А Кормилов ни в чью работу, кроме своей, не верит. Ему «дисциплину» подавай, а на работу нашу — начхать. Так, может, лучше, шоб работу нашу из-под носа выхватывали и мысли наши крали, чем так…

И Олег, вконец расстроенный, раскрывая пачку сигарет, двинулся на балкон. Яша и Вадим прошли за ним.

— Вот и получается, шо научное начальство — это особая раса. Быть ученым и быть начальником — две вещи несовместные. Может, еще не поздно сыграть нам всем назад. Ну, платить подать, делая вид, шо все мы придумываем по подсказке начальников, как до сих пор. Они сейчас будут поскромнее и поосторожнее, может, и спасибо будут говорить, хапнув кусочек, может, и нам захотят шо оставить. Ей-богу, хлопцы, иначе хуже будет.

Яша слушал своего приятеля и соавтора внимательно, хотя и с несколько насмешливым видом. Вадим сначала удивленно, но потом с возрастающим удовольствием. Под конец Олеговой речи он даже улыбался одобрительно. Олег посмотрел подозрительно.

— Шо вы это оба лыбитесь? Чего смешного я сказал?

— Опять выпендриваешься, Казимирыч, — ухмыльнулся Яша. — По-твоему, куда ни кинь, везде сапоги стопчешь. Я думаю, раз и так плохо, и так плохо, то пусть все ж начальником будешь ты: по крайней мере нам — вот нам четверым — будет все-таки лучше, чем всем прочим.

— И я думаю, тебе надо на место Эдика, — сказал Вадим. — Но по другой причине. Когда я работал в журнале, у нас там ставили эксперимент по выявлению естественного лидера группы. Дается каждому приборчик со стрелкой и вариометром, и нужно поставить стрелку на нуль. Но приборы все между собой связаны и все влияют друг на друга. Ты ведешь к нулю, но уводишь от нуля стрелку соседа, тот начинает выправлять дело и портит картину и тебе, и еще кому-то. Задача неразрешима, если не находится лидера группы, человека, способного думать за других, не только за себя, даже как бы против себя. Он и возглавляет совместный поиск решения, приемлемого для всех. То, что ты сейчас говорил, — типичный перебор вариантов по похожей схеме. Одно то, что ты способен все это прогнозировать и высчитывать, учитывая даже собственные особенности и недостатки, ясно говорит, что ты естественный лидер. Эдик и Саркисов — никакие не лидеры, они со всеми в состоянии войны. Кормилов тоже, ты сейчас очень хорошо объяснил почему. А ты — лидер. Не бери на себя слишком — дашь ты дышать даже Кормилову и не будешь губить его ячеистую модель, а найдешь способ с пользой вписать ее в какие-то более широкие рамки. В общем, тебе надо быть начальником, пусть это даже кое-кому и не понравится, пусть даже тебе и не хочется, — тут я тебя хорошо понимаю. Твои собственные научные дела от этого на какое-то время пострадают, чтобы потом восторжествовать на новом уровне!

Задумался Дьяконов, зашевелил желваками на смуглом худом лице, просверлил московские сумеречные дали с мерцающими блестками огней фанатично блистающим взором черных как угли глаз, затянулся остатком сигареты с такой силой, что треск пошел, и сказал:

— Это звучит все логично. Я не вижу, в чем ты ошибаешься, Вадим. Но чувствую я, ребята, пустой это разговор. Бо не быть мне начальником. Не мое это место. Все будет как-то не так.

5
До какой степени все в будущем будет не так, как прикидывали в тот сентябрьский вечер трое эмэнэсов при смягчающем и облагораживающем участии красивой и доброй жены Вадима, было неведомо никому из них, и менее всех самому Дьяконову, все еще главарю «той шайки», естественному, по определению нового коллеги, но теневому лидеру обсерватории, в свои без пяти минут сорок все еще неженатому и бездетному. Впрочем, именно в этом пункте неведомое будущее стало настоящим прежде, чем Дьяконов сам узнал об этом.

Через два дня должны были оба вылетать в Ганч — и Олег, и Силкин. Но Силкин вылетел один. А Олег задержался. И был у Орешкиных еще раз. И уже не холостой и не совсем бездетный…

Тянулся, тянулся, вспыхивая во время нечастых наездов Лиды, начальницы отряда «глубинщиков», в обсерваторию застарелый, как болезнь, их роман, и снова пригасая,сменяясь, чего уже там, порой совсем иными увлечениями — под гитару да под украинские песни шла жизнь холостая, вольная, почти разгуляевская, правда, только в свободное от запойной работы время.

Правда, в мае этого года все было несколько иначе. Лида опять была в Ганче, дольше обычного, месяца полтора в лентохранилище просидела, все ей стыковку хотелось получить своих данных, по взрывам, с сейсмограммами от местных землетрясений. Если получится, можно от редких профилей сплошные площади подземных структур уверенно восстанавливать. И роман с ней какой-то новой стороной повернулся. Уже не гитара — хоть и она была, а что-то другое зазвучало. Меньше пили и ели на людях, больше говорили и молчали вдвоем. Был — под конец ее пребывания, в день ее рождения — и вертолетный шухер с цветочным бомбометанием. Было и что-то не веселое — годы не красят. И конечно же разгуляевские «дочки» свежи, упруги и полны жадного интереса к новой для них стороне жизни. С Лидой не так. Но, во-первых, воспоминания придают глубину: семнадцать лет прошло с того, первого их студенческого романа. А во-вторых, Лида очень уж хорошо приняла и поняла с самого начала попытку Олега по-новому взглянуть на всю геомеханику — от землетрясений до роста гор, а значит, стала необходима как слушатель и советчик, хорошо, кстати, подкованный по части строения земной коры, того, в чем Дьяконов всегда был слаб, но главное — как глубоко заинтересованный слушатель и советчик. Оказалось, что с какого-то возраста вовсе не безразлично, способна ли твоя женщина слушать и понимать тебя в том, что ты давно определил для себя главным в жизни.

Лида — сильный характер, — может, от ее характера и уходил Олег уже не раз, говорят ведь, не может мужик с характером такую же женщину около себя терпеть. Никогда не плачет, только глаза слегка краснеют и рука шарит по карманам брезентухи или джинсов — сигареты ищет. Потом уехала, все лето не было. На три его необычно длинных письма прислала только два коротких, дружески-деловых, одно с Камчатки, другое — из-подо Львова. В Москве она появилась уже после разбирательства на партбюро, за день до отлета Олега, когда он пришел в последний раз в институт отмечать командировку.

Встретил и едва узнал. И не потому, что она была в нормальной женской городской одежде, — хотя когда он ее видел в последний раз в юбке — и не вспомнить, а все в ней было иное — пусть и знакомое. Плавность какая-то, мягкость. Спокойствие! Стремительность и резковатая целеустремленность, которые придавали, на его взгляд, Лиде некую чуть ли не мужиковатость, начисто исчезли. Исчезли куда-то и старившие Лиду морщинки около рта.

Поздоровалась, поздравила шутливо с разгромом супостатов, земля, мол, слухами полнится, посмотрела со спокойным ожиданием, чуть улыбаясь его недоумению, с которым он снова и снова окидывал ее взглядом, пытаясь понять… И ведь не понял! Задал обычный, но теперь дурацкий вопрос: «Куда теперь летишь?» — на который получил ответ: «Никуда, хватит, отлеталась на ближайшие два года». И опять не понял, встревожился о здоровье, на что засмеялась и уже прямо, как дураку, объяснила, что скоро в декрет. Вполне независимым и счастливым тоном — настолько, что он заробел, замялся: может, у нее и муж уже есть, а ты как-то и не заметил. И ляпнул: не потому что угадал, а просто чтобы замять неловкость другой, еще большей, — хотя, как потом думалось, что ж гадать было, ведь все ясно, но робость перед новым фактором была уж очень велика, — в общем ляпнул:

— Молодец… Не я ль тому виною?

Тут — единственный раз — умиротворенное спокойствие на минуту покинуло ее, досадливо повела плечом.

— Кто ж еще? — закусила самолюбиво губу, и руки беспомощно привычно зашарили по лишенной карманов кофте, по располневшей — теперь-то разглядел! — талии, будто в поисках сигареты. — Ты говоришь так, будто у меня рота таких…

Она прекратила поиски сигарет, он с машинальной готовностью выщелкнул ей из своей пачки, она махнула рукой, снова спокойная, улыбчивая.

— Не курю, конечно. Нельзя. Да не таращь ты глаза с таким несчастным видом. Это целиком мое дело. Я так решила. Мне так нужно. Последний приступ молодости, знаешь. И маме в Донецке так нужно, не терпится бабкой стать. Тебя не спросила, извини. Но потому и не спросила, что это было мое решение. Если бы ты был против, я все равно бы так сделала. Ну, что, до свидания?

И он не отпустил ее. Не отметив командировки и сдав завтрашний билет, поехал с ней вечером на электричке в Загорск, на подмосковный полигон — совместный, на паях, полигон Института Земли и дружественного Института энергетических проблем, где она занимала комнату в общежитии. И когда она по дороге, морща озабоченно лоб, стала придумывать, что наврать комендантше общежития, кто он такой, Олег впервые сказал уже без дурацких шуточек и растерянности, а просто серьезно, буднично, с запорожским, сближавшим их еще более акцентом:

— Та не надо ничего брехать. Муж приехал наконец из дальних краев, скажи, батько будущий.

Сначала не поняла, начала:

— А шо я ей потом… — и тут поняла.

Повернулась к окну. Глаза покраснели. Не такое, видно, предложение виделось ей когда-то в девичьем воображении, и возможно, тот старый стереотип еще не изжит. Губы сжались, собрались там снова эти не красящие ее волевые морщинки. Наверное, было ей что сказать. Но и Олег на сей раз не был таким остолопом. На красивые объяснения он не годен, но в конечном счете задумывать правильные действия и доводить их до воплощения — тоже вещь, которая на дороге не валяется. И он быстро развернул план совместных действий на ближайшие дни. Был этот план прост, а потому имел все шансы стать реальностью.

В ближайшие дни Лиде закруглить московские дела, сдать комнату в Загорске и ехать все же в командировку в Ганч — дела по стыковке данных не закончены… В Ганче в райзагсе общая знакомая Мариам — одна из бывших пассий шалого приятеля Разгуляева, она сочетнет их законным браком в течение десяти минут. Тихо, без шума — ну, конечно, без выпивки в узком кругу не обойтись… Там и в декрет выйти и рожать. А там… Там жизнь будет, и она покажет…

Глава пятнадцатая

1
Случилось так, что примерно на две недели супруги Орешкины начисто забыли о Ганче и обо всех его проблемах. Это были недели, непосредственно предшествующие защите Вадимовой диссертации в Институте философии природы. К этой кипе страниц Вадим относился со всей серьезностью, даже чрезмерной, на взгляд многих. Успешная предзащита прошла более чем за два года до этого. Вадим тогда отложил защиту, заявив своему научному руководителю члену-корреспонденту Крошкину, что не может защищать диссертацию по основным принципам геопрогноза, не насытив ее свежим полевым материалом. Этот материал — причем в пугающем изобилии — появился только сейчас, и только сейчас Вадим наконец не попросил очередной отсрочки защиты, как он это делал уже трижды. Был взят отпуск в обсерватории — очередной, потом специальный, напечатан и разослан автореферат.

И вот начались какие-то мелкие неприятности, странные, досадные неурядицы…

Начались они, пожалуй, с того поразительно холодного приема, который оказала Вадиму старая его приятельница, однокашница по университету Кира — ученый секретарь крошкинского семинара. И это Кира, все последние годы торопившая Вадима с диссертацией, Кира, относившаяся к нему всегда особо, чтобы не сказать влюбленно. Разговор их на этот раз был полон каких-то намеков и колкостей со стороны Киры. Попытки Вадима восстановить прежний приятельский шутливый тон порождали только натужную имитацию этого тона, лишь увеличивавшую неловкость. Чего греха таить, был между Кирой и Вадимом когда-то мимолетный незавершенный студенческий роман, на полевой практике в Забайкалье, где оба были коллекторами экспедиции. Тот полевой сезон был на редкость легкий — без настоящей тайги, комаров, гнуса. Все лето была типичная среднерусская погода: в меру влажно, тепло. На реке Нерче — недалеко от южной границы тайги, в лесостепной, по-курортному живописной зоне простояли на камералке как-то лагерем чуть ли не две недели. На аэрофотоснимке этого места было видно, что Нерча здесь делает полную петлю. Значит, если километров десять проделать вниз по течению водой, регистрируя все береговые обнажения, получится очень интересный маршрут, из которого вернуться проще простого — преодолеть невысокий, метров сто водораздел да километра полтора пешком. Начальнице понравилась идея, и она пустила, уточнив задание. Было жарко. Плыли на двух баллонах от грузовика, Вадим в плавках, Кира — рослая, плечистая, с короткой стрижкой — в купальнике-бикини, третий баллон шел у Вадима на буксире — там плыл рюкзак, а в нем в клеенке одежда, фотоаппарат, молоток, компас, записные книжки и карта.

Трудно понять, почему после такого маршрута ничего особенного между Кирой и Вадимом не произошло. Сверкающая на мелях чистейшая река, вся в фонтанчиках от играющей рыбы, белоснежные песчаные острова, где грелись время от времени в раскаленном песке, вылазки на скалы для сбора образцов и фотографирования, полное рабочее взаимопонимание, загорелые, стройные, тренированные маршрутами молодые тела — и все среди великолепного полного безлюдия. Но если уж даже такой маршрут не дал существенных негеологических результатов… Тогда на песке несколько раз только как бы для пробы поцеловались неуверенно, а позже, в случайном зимовье в маршруте, когда пережидали грозу, несколько более решительные попытки Вадима были пресечены — времена были много целомудреннее нынешних, полевого сезона для развития романа могло и не хватить… Если уж Забайкалье не помогло, то значит, и правда, не судьба была…

Скоро и Кира замуж вышла, и Вадим женился, и первая жена его, Марина, в раннем студенчестве чуть ли не ближайшая Кирина подруга, которая вначале даже вроде бы смеялась и умилялась, зная историю той «незавершенки», возненавидела побежденную соперницу как-то особенно, даже имя Киры в доме оказалось вдруг под запретом, фотографии, напечатанные Вадимом после той студенческой практики — почти на каждой была Кира, — Марина уничтожила как-то после очередного семейного скандала… Вадим и Кира лишь изредка виделись по делу. Кира развелась намного раньше, чем Вадим, осталась одна с дочкой, рвалась дружить, что было при Марине невозможно. По правде, Вадим и сам несколько опасался пылкости, с которой Кира предлагала дружбу, особенно когда остался на какое-то время один: Маринина ревность имела или получила со временем некоторое основание. Окончательно убедился Вадим в этом год назад, когда, приехав из Ганча, забежал к Кире сюрпризом домой, занести банку горного меда, рассказать об обсерватории. Над узкой кушеткой давней и несчастливой разведенки он увидел собственную улыбающуюся во весь рот физиономию, взлохмаченные забайкальским ветром патлы — тогдашний полевой снимок. Кира смутилась, но как-то не очень, даже с вызовом каким-то посмотрела, с ожиданием. Дочка двенадцатилетняя тоже смотрела — с особым пристальным любопытством…

Сейчас он отчетливо чувствовал, что неприятен Кире. Она всячески стремилась его выставить — и так, мол, все делается, да и некогда ей, — но он проявил упрямство, настаивая, чтобы нужные для защиты письма были напечатаны и разосланы немедленно. Она нехотя все же согласилась, выходила несколько раз в машбюро и канцелярию печати ставить и регистрировать исходящие. Озадаченный переменой в Кире, думая об этом, он стоял над ее покрытым толстым стеклом столом, и что-то заставило его обратить внимание на уголок фотографии, высовывающейся из-под месячной программы докладов в Московском обществе испытателей природы. Краснея и досадуя на себя, прислушиваясь воровато к шагам в коридоре, он поддел пальцем стекло, приподнял, выдвинул спрятанное недостаточно тщательно фото… И тут же вдвинул обратно, положил стекло, перевел дух. Это был Лютиков. Меланхоличный и мрачный. Фотография была прошлогодняя, удачная — сам Вадим и печатал эту фотографию в обсерваторской фотолаборатории. Снимала Света. Рядом с Лютиковым — у Вадима дома была такая же фотография — на фоне белых домиков кишлака должен был красоваться он, Вадим, со всегдашней своей ухмылкой во весь рот, ухмылкой, располагающей друзей и раздражающей врагов… Но здесь он отрезан. Интересно кем — Кирой или Женей?

Это он, Вадим, познакомил их два года назад, когда привел впервые Лютикова в Институт философии природы. И еще преодолевал Кирино сопротивление при устройстве Лютикова на работу: она с ходу невзлюбила малообязательного, высокомерного и несколько напыщенного Женю. И Жене он тогда выговорил: у Киры, мол, нелегкая женская судьба, да и с наукой не заладилось, отнесись к ней поделикатней, на что приятель развел руками.

— Зачем? Ну, если настаиваешь… А вообще, голубчик Вадим, не стоит тратить на подобных дамочек особого пороха. Их дело, извини за грубость, простое: подай, прими, пошла вон. А уж если от них что-то особое и нужно, так чего попроще: один разок осчастливь, не особо напрягаясь, да она за тебя начнет глотки перегрызать всем, кому надо и кому не надо. Впрочем, сдается, что не мне тебя этому учить и что не за одни красивые глаза и выдающиеся способности по части геопрогноза она с тобой, неповторимым, так носится, а?

Смущение Вадима весьма Женю позабавило, и, как это часто бывало между симбионтами, Вадим сам замял этот разговор, им же начатый. Цинику в споре всегда легче, почти во всякой частности он прав, победить его можно, только резко раздвигая рамки спора, привнося в него что-то такое из собственной души, что всуе расходовать жаль.

Буквально на следующий день после этого сюрприза состоялся еще один неприятный разговор.

Вадим позвонил Самойлову, геодезисту, с которым работал уже после университета, в том же Забайкалье. Приятель был не очень близкий, но старый, с которым было, так сказать, в общей сумме, немало соли съедено и говорено. Самойлов терпеть не мог первой жены Вадима и весьма его поддержал в критический период — приютил у себя в ночь бегства, а потом, уехав на полгода в Среднюю Азию, оставил им со Светой свою однокомнатную квартиру — небесплатно, но и не сказать, чтобы дорого. Самойлов разговаривал как-то странно, Вадим даже подумал, что оторвал его от женщины в неподходящий момент, — раньше такое случалось. Но Самойлов не торопился закруглить разговор, спросил о защите, сказал, что знает о ней… от Лютикова. И тут же, в какой-то непонятной связи, назвал фамилию Киры. Вадим переспросил, Самойлов с коротким смешком пояснил:

— Они были вместе в той компании. Они теперь везде вместе.

И добавил, придавая голосу суровость:

— Но дело не в этом, а в том, что они о тебе говорили.

— Что же, любопытно, — Вадим напрягся.

— Его выгнали с работы… по твоему то ли доносу, то ли как. Ты там что-то писал?

— Писал, но не донос. Этим сейчас занимается партком института. И о Лютикове там почти ничего не было. Да и выгнали его за месяц до письма.

— Ну, все равно… Знаешь, не люблю я этого, писанины всякой такой. Ну, разговор, ну, по зубам съезди, если что не так, но это…

— Ну, если все равно, то говорить нам не о чем.

— Погоди, погоди… — услышав звенящие ноты в голосе бывшего начальника своего по Забайкальской экспедиции, Самойлов понял, что зашел далековато. — Мы же друзья. От Читы до Нерчинского завода отшагали… Могу же я по-дружески спросить тебя…

— Да, мы друзья. — Орешкин говорил тихо, чтобы не всполошить Свету, которая гладила на кухне, но голос его дрожал от ярости. — Были. По ошибке. Потому что друг — ведь насколько мне известно, с Лютиковым ты был едва знаком через меня — прежде всего не поверил бы тому, кто сказал бы, что я донес. А ты поверил. Сейчас судишь меня, почти не слушая, что я тебе говорю. Ты даже как будто доволен, что я оказался доносчик? Будто только этого и ждал? Не буду лишать тебя этого удовольствия.

— Вадим, погоди. Ну, что ты взъелся. Давай встретимся, выясним. Ну, я мог, конечно, ошибиться…

— Мы оба ошиблись. Считали, что друзья. А это, видимо, всегда было не так. Встречи не будет. Всего наилучшего.

Трубкой Вадим хлопнул так, что Света из кухни все же выскочила.

Но и это было только начало. Вадим еле успел прийти в себя после разрыва с Самойловым. Позвонили, один за другим, Светозар Климов и еще один общий знакомый — Шалаев, сослуживец Вадима еще по лаборатории академика Ресницына. К Светозару в газету Лютиков пришел вместе с Эдиком Чесноковым. Обозреватель принял их приветливо, угостил чаем, но он хорошо знал все, что происходило в обсерватории, — Вадим постоянно держал его в курсе, даже советовался. И потому, когда Лютиков завел окольный разговор о том, что друзья порой оказываются предателями, Светозар сразу оборвал его:

— Если ты про себя и Орешкина, то в вашем случае предатель не Орешкин.

— Это что ж, выходит, я? — кисло усмехнулся Лютиков и поднялся, поняв, что пришел напрасно.

Эдик, конечно, не понял и начал трясти в воздухе бумажкой: вот он, мол, донос Орешкина, на что Светозар уже рассердился и предложил свирепо:

— Хорошо, давай опубликуем все это и попросим читателей решить, донос это или протест принципиального человека против шайки паразитов.

Лютикова и Чеснокова как ветром сдуло. У Шалаева Женя был накануне, и здесь реакция была менее определенная. Ленивый добродушный Шалаев таращил удивленно глаза, цокал языком, качал головой, всплескивал руками на все живописуемые Лютиковым «партийные штучки» Орешкина, не высказал никакого отношения, как ни добивался от него Лютиков хотя бы формального слова осуждения, отделался туманной фразой насчет сложной обстановочки.

Дозвонившись до Вадима, Шалаев попенял ему, что тот не держал его в курсе своих неприятностей в Ганче, и предупредил:

— Похоже, этот тип всерьез хочет тебе навредить перед защитой. На кого-то такая пропаганда, может, и подействует. Но по-моему, он всегда готов был всадить нож тебе в спину. Вспомни, как он хотел убедить меня печататься в журнале по своему отделу, а не по твоему. Это когда еще вы были не разлей водой… Я тебя предупреждал, а ты? Отмахнулся! Ну, кто был прав?

И Вадим с некоторым удивлением вспомнил: да, действительно, когда он привел в редакцию журнала симбионта и родственника, первое, что тот сделал, это обежал лучших авторов Вадима и пытался сагитировать их работать на него. Вырастить автора — дело непростое, и среди профессиональных редакторов на сей счет существует строгая негласная договоренность, которой Женя пренебрег, как тогда думал Вадим, именно потому, что был близким человеком.

Сейчас Женя родственником уже не был. С кузиной Леной он развелся еще весной. Но, странное дело, первое, что услышал Вадим в Москве от Лены, это бурные попреки:

— Ты приехал по приглашению, ты был в подчинении у Жени, а значит, он автоматически соавтор всего, что ты сделал…

Пытаться что бы то ни было ей объяснять было бесполезно. Кузина не слушала доводов и протестов. А просто повторяла одно и то же, как заведенная. Да, если уж кузина, с которой Женя обращался в недолгие два года их супружества, мягко говоря, по-свински, была так обработана, можно было себе представить, какая бешеная деятельность была развита бывшим симбионтом по всем кругам московских общих знакомых.

Но все эти мелкие уколы и неприятности были чепухой по сравнению с главным сюрпризом, подготовленным вовсе не Лютиковым, а гораздо более могущественными силами…

Ровно за десять дней до защиты в квартире Орешкиных рано утром раздался звонок. Звонил член-корреспондент Академии наук Алексей Галактионович Крошкин. Вадим сразу понял: что-то случилось, таким больным, упавшим голосом говорил шеф Вадима по этой злосчастной диссертации.

— Владислав Иванович! Это я виноват. Вы не хотели Пиотровского в оппоненты. Это я, я навязал его вам. Я был в нем так уверен… Он заканчивает оппонентский отзыв заключением, что работа не заслуживает присуждения степени. Я только что с ним говорил. Он уперся, как ишак. Я ничего не понимаю. Мы в Ташкенте все с ним окончательно согласовали. Он был против вашей оценки разломов как зон отжившей сейсмичности, но сам считал это несущественным расхождением на фоне общего грандиозного успеха. Сейчас только об этом расхождении и говорит. Называет это просчетом, перечеркивающим все значение работы. Я не могу его переубедить! Может быть, вы знаете, что с ним произошло? Что же вы молчите?

— А что я могу сказать, Алексей Галактионович… Вы все сами сказали. Пусть. Пусть будет настоящая, а не формальная защита, от настоящих, а не формальных врагов. Может, так лучше.

— Владислав Иванович! Мы три раза откладывали защиту по вашему же требованию. Я сделаю все, что смогу. Я объявлю, что вы заболели. Это — месячная отсрочка. За это время мы заменим оппонента. Это трудно, но возможно…

— Но рот-то вы ему не заткнете. Он еще и на защите скажет, что его из оппонентов убрали за его высокую принципиальность и нелицеприятность… И истерику продемонстрирует, это он умеет. Нет. Примем бой. Это даже интересно. А кандидатская степень для меня вовсе не самоцель, вы знаете, как я к этому отношусь.

Вадим, в общем, говорил то, что думал, и в голосе его не было слышно волнения, но, когда он положил трубку, в ушах звенело и серая пелена волнисто плыла перед глазами. Света, все понявшая, глядела полными ужаса глазами.

Вот он, удар в поддых! Неожиданный и для Вадима. Хотя и не полюбил он Пиотровского, несмотря на все его поцелуи и комплименты, но никак не мог ожидать, что предав, как было предсказано, Б. Б. тогда, два года назад, свое следующее, обратное предательство он совершит столь быстро. Много неясного. Зачем ему? Вряд ли из-за той истории со Стожко и Штаубом — Вадим держался достаточно нейтрально и академично. Впрочем, кто его знает… Шаг, не лишенный даже какой-то смелости: ссора с Крошкиным при основательно подорванных отношениях с Ресницыным! А может, он чувствует себя уже в силе, чтоб и с Крошкиным сразиться? — внутри мобилизма, за главенство в школе, так сказать?

Как быть? С кем посоветоваться? Матери нет — она в Казахстане, в поле, как всегда в это время. Звонок! Вот и зверь на ловца. Профессор Гофф из Института геономии, работавший с матерью в начале тридцатых годов еще под пулями басмачей на первых изысканиях створа Нурекской ГЭС, учитель Вадима по университету, звонит, чтобы поблагодарить за присланный автореферат, предлагает написать отзыв…

Гофф — высокий, плечистый, с благородной — без следов облысения или рыжины — «академической» сединой голубоватого оттенка. С вечным румянцем на круглых щеках — от него веет полем, костром, по сей день по полгода в экспедициях. Из научных самородков: профессор не имеет диплома о высшем образовании! Гоффу, как и матери Вадима, теория движения континентов чужда. Но не выше оценивает он и ресницынскую теорию постепенного утопления континентов, он приверженец — надо думать, единственный, последний — старой теории контракции Земли, объяснявшей горообразование сжатием, усыханием планеты, наподобие компотной груши. Допотопную эту теорию Гофф модернизировал и довольно остроумно объясняет с ее помощью все на свете, что делает его фигуру одиозной и смешноватой для всех враждующих фракций геологов и геофизиков. Но это только пока речь идет о теории. Как только дело касается практического выхода, насмешники умолкают: на кончике пера Гофф фактически открыл (хотя редко эти открытия записывались за ним — лавры достаются, как правило, не теоретикам, а поисковикам) десятки месторождений нефти, газа, солей — и это задолго до новейших ухищрений поисковой геофизики. Такой у него был метод полевой работы. Быть учеником Гоффа значило то же, что быть хорошим полевым геологом. Мобилизм Вадима Гоффу слегка досаден, но глаз не застит. Работа нравится. Масштабно. Для кандидатской даже и чересчур. Широко схвачено. Нужен отзыв или нет?

— Нужен! Очень нужен. Спасибо. И еще нужен совет.

Дальше получасовой разговор. Все выспросил старик, только кряхтел неодобрительно, когда заходила речь об издержках и эксцессах прошлого между Пиотровским и Орешкиным междоусобия. Насчет разломных зон выразил согласие с Вадимом и несогласие с Пиотровским.

— Я всегда так и думал, хоть и не занимался специально. Вы молодец!

Помолчал.

— Да, трудное это дело. Я вообще его в последние годы не понимаю. Тоже ведь мой ученик, как и вы. Но попытаюсь. Если на совесть не выйдет… Есть между нами один счетец. Не люблю я так, но что ж поделаешь… Это ведь я его доктором-то сделал. Его совсем было покойный Шестаков зарубил на своем совете в вашем, между прочим, нынешнем Институте Земли. Притащил я трех членов вашего совета из нашего института. Престарелых! Вот все удивились — их давно никто нигде не видел. Их голоса все и решили. Как своему выкормышу помог. Может, и зря, теперь думаю. Шестаков был человек, в общем-то, справедливый. Ладно, позвоню, сейчас же. Ждите у телефона.

Это была неожиданная, своевременная и очень сильная помощь. Вдруг выгорит? Вадим пытался читать — не получалось. Все валилось из рук. Сели со Светой пить чай на кухне. Только сели — звонок. В трубке торопливый голос Гоффа:

— Я договорился с ним о встрече. Еду сейчас. Так что сегодня уже не позвоню. Может быть, выйдет номер… До завтра!

Вадим поблагодарил, положил трубку, посмотрел на часы. Присвистнул: было десять вечера. Ай да Гофф!

2
Сумбур этих десяти дней. Надежда. Тяжелый груз ярости и ненависти. Потеря веры и новое ее обретение… Тогда Гофф позвонил на другой день в одиннадцать. Голос его торжествовал, упивался победой…

— С вас коньяк. И не один. Только в три ночи домой вернулся. Значит, пришел я к нему. Игорек — в бутылку: разломные зоны да разломные зоны. Не учел Орешкин моих замечаний — пусть получает. Ну, насчет разломных зон я ему живенько все растолковал. А теперь, говорю, давай карты на стол. Ишаку ясно, что дело не в разломных зонах. И сам — бутылку коньяку из портфеля. У меня была, коньяк двадцатилетний, сверхмарочный… Вертелся ваш оппонент у меня ужом часа два. Начал про вас всякие ужасы рассказывать, такой вы да сякой. Я не принимаю: это, говорю, ты и так знал, а за оппонентство брался. Где ж такое видано? Все уже выпили, чувствую, не могу я его прищемить — изворачивается. Тогда я прямым текстом: а помнишь, говорю, свою докторскую? Кто тебя от Шестакова спасал? Учти, говорю, Вадим сейчас для меня то же, что тогда был ты, и даже больше. И я сделаю все… Смотри, будешь иметь позор… М-да. Только этим и пронял. Представьте, он заплакал! Да как! Мне еще за водой для него на кухню пришлось бегать. Прямо истерика. Раскололся… Некрасивая история. Его, оказывается, выдвинули в члены-корреспонденты. В ноябре будет общее собрание Академии наук…

— Ну, и слава богу. Какая связь?

— А связь самая прямая, как ни грустно. Его выдвинул среднеазиатский межведомственный комитет по литосфере. Так вот неделю назад Пиотровскому оттуда звонил человек по фамилии… Ох, забыл… Надо же… Ну, в общем, тот самый, который устроил это выдвижение. Продвинул, провел через голосование, оформил, ну, как это делается…

— Комитет по литосфере? — Вадим протянул руку, взял с полки академический справочник, стал листать. — Первый раз слышу. Комитетов этих развелось. Что-то и не нахожу. Сейчас… А, есть!

Вадим высмотрел в оглавлении страницу, открыл нужное место. Да, есть такой, только не комитет, а совет… Адрес — ашхабадский. Председатель — академик республиканский Барахоев…

— Да, да! Барахоев! — кричал по телефону Гофф. — И как это я забыл? Кто такой? Вы не знаете? Что вы с ним не поделили? Умеете вы плодить себе врагов… Что вы молчите?

Гофф орал в трубку, а Вадим тем временем читал, не веря своим глазам — хотя и ждал чего-то в этом роде, — следующую строку: заместитель председателя Саркисов Валерий Леонтьевич, канд. ф.-м. наук, и адреса, телефоны, ганчский и джусалинский, московский, основной, дипломатично опущен. Совет-то среднеазиатский.

Вадим прочел строку Гоффу и объяснил, кто такой Саркисов и что именно с ним они не поделили. Звонил, правда, не он, но откуда ветер дует, совершенно ясно.

Затянувшееся его объяснение Гофф прервал нетерпеливо:

— Ну, да ладно, все это имеет сейчас чисто историческое значение. Победа полная. Покаялся Игорек бесповоротно. Клял свою постылую профессорскую жизнь, вспоминал безгрешную кандидатскую юность. Начал перечислять, кого еще продал, кроме вас и Ресницына, так я еле его остановил. Тот еще тип. Но совести маленько осталось. Он при мне вытащил откуда-то страничку с прежней заключительной формулировкой оппонентского отзыва — с ней все будет выглядеть нормально. Сегодня, поклялся, отошлет Крошкину.

Вадим перезвонил Крошкину, порадовал новостью, не вдаваясь в некрасивые детали.

Потом, задним числом, Вадим не раз обругает себя, что позволил событиям вовлечь его в этот новый виток интриг, отступил от первоначального своего намерения принять открытый бой, не отговорил Гоффа от его энергичной, но закулисной, а потому, конечно, сомнительной деятельности. Но логика борьбы состоит не только в том, что на удар надо отвечать ударом. Она порой и в том, что борьба рано или поздно низводится на уровень наименьшего благородства. Он знал, чувствовал, что вместе с Гоффом и Крошкиным, вступив в эту закулисную предварительную борьбу против Пиотровского и тех, кто за ним стоял, автоматически оказывался в чем-то не лучше того же Пиотровского, а пытаясь достичь с ними соглашения на беспринципной основе — так, может, даже и хуже.

В тот момент это все было смутно — в общем тошнотном ощущении, сидевшем где-то по соседству с малодушной надеждой: вдруг пронесет, — и в странном облегчении, почти радости, когда не пронесло, когда дипломатия Гоффа потерпела полный крах.

Да, крах. В тот день отзыв Крошкину не поступил. Поступил он лишь через два дня. Заканчивался отзыв простой и не допускающей двойного толкования фразой. Не соответствует требованиям. Диссертант не заслуживает…

Гофф не нашел Пиотровского. Жена его сказала: уехал, держалась отчужденно, от расспросов, куда уехал, не очень вежливо отмахнулась. Сказала только, что муж будет в Москве двадцатого октября, то есть в день Вадимовой защиты.

— Не все мне сказал, подлец, — сетовал Гофф. — Членом-корреспондентом ему после такой истории не быть. Да и Ресницын, думаю, ничего не забыл… Нет, он еще по какой-то причине не мог отказать этому вашему Барахоеву-Саркисову… Чем-то они там повязаны покрепче, чем это выдвижение, которым он мне только мозги запудрил… Как вы думаете?..

И еще спрашивал у Вадима о каких-то деталях, Вадим отвечал невпопад, чувствуя и осознавая с некоторым удивлением это свое странное облегчение, удовлетворение: чем бы все ни кончилось, но зато с Пиотровским отныне и навсегда все честно и ясно.

3
Опять звонил Шалаев. Услышав скучный орешкинский голос, начал выяснять, выяснив, сказал с веселым оживлением:

— Э, да тебя спасать надо! Что ж. Все дела в сторону. У тебя экземпляр диссертации-то есть? Рефератом тут не обойтись.

— Есть, плохой. Черновой.

— Ничего. Вези немедленно, какой есть.

Вадим попросил Свету завезти экземпляр — и забыл.

…В день защиты Вадимом владела одна навязчивая мысль, сформулированная почему-то с дьяконовским запорожским акцентом: шоб оно быстрее все кончилось. Не важно как, но быстрее. Что-то надломилось: годы, что ли, стали свое брать — не было ни интереса, ни азарта. И это было плохо — так идти в бой. Но зато не было и тени испуга — и это было хорошо. Звонивший накануне да и в день защиты почти непрерывно ученый секретарь института, старый коллега по лаборатории Ресницына, соучастник тогдашнего семинара молодых, Набатчиков сказал:

— Я очень хорошо понимаю твое состояние, Вадим. Ты потрясен людской низостью, ты день и ночь думаешь об этом, и, главное, ты не можешь заснуть. А для тебя сейчас главное — выспаться. Я тебе сейчас продиктую название, запиши, чудо, а не средство, будешь спать, как ребенок.

Спорить с Набатчиковым было бесполезно, Вадим даже записал, переспрашивая по буквам, и, положив трубку, тут же выбросил бумажку: спал он даже слишком хорошо, а в день защиты Света еле смогла его добудиться. Звонил из Душанбе Стожко, гудел и гремел, вызывался публично дать Пиотровскому пощечину, но извинялся, что приехать не сможет: а то б мы ему показали. На что Орешкин ему посоветовал беречь силы для собственного будущего сражения с Пиотровским, поклявшимся, как известно, не допустить стожковской докторской защиты.

Свете, сидевшей в первом ряду небольшого, битком набитого зала Института философии природы (слухи о предстоящем скандале собрали рекордное количество слушателей), показалось, что Вадим прочел свой доклад весьма спокойно и уверенно, ну, может быть, чуть-чуть скучнее, будничней, чем обычно. Потом был внешний отзыв — от Института геономии. Потом кратко, сдержанно говорил Крошкин. Здесь все было обыкновенно, даже известно заранее: вполне положительно, с долей критики для учета в дальнейшей работе. Ответы Вадима были краткие, деловые, но какие-то заторможенные. Все чувствовали, что идет не само действие, а только пролог.

«Аттракцион Пиотровского» — так задним числом назвал потом эту часть защиты Шалаев — начинался вполне безобидно, даже комплиментарно по адресу «талантливого соискателя» и уж конечно его научного руководителя. Казалось, после такого начала невозможна та беспрецедентная концовка оппонентского отзыва, о которой уже ходили слухи и из-за которой все пришли. Но все так и было. Не очень потрудившись над переработкой первоначального текста отзыва, видимо вполне положительного, Пиотровский просто механически приделал конец, начинавшийся со слов: «Но, к сожалению, автор интересной работы не учел», и дальше раздутый второстепенный вопрос, выбранный, видимо, Пиотровским только на одном сомнительном основании: выступив против традиции, связывавшей напрямую разломы с землетрясениями, Орешкин как будто задевал всех, в том числе и своего научного руководителя Крошкина, не раз высказывавшегося в противоположном смысле, то есть именно традиционно. Здесь Вадим использовал свой новый, обсерваторский опыт, такой же точки зрения придерживались его новые друзья Дьяконов и Стожко, и вывод этот был отнюдь не произвольным и не умозрительным, а строго количественным — вытекавшим из статистических обсчетов на огромном материале с учетом возможной ошибки-дисперсии и т. д. Вадим вовсе не приписывал себе никакого «открытия», как иронизировал Пиотровский, — ссылок на отечественных и зарубежных обследователей, давно заметивших то же самое, было достаточно.

Все это в своем выступлении после Пиотровского сказал Вадим. Говорил, как ему советовали, монотонно, буднично, будто ничего особенного не происходило. Этот дипломатизм дался Вадиму необычайно легко. Не хотелось ни спорить, ни сражаться, ни даже смотреть на боевитого и явно недобросовестного оппонента. Тяжесть полемики взяли на себя другие.

Крошкин снова взял слово. И выразил удивление переменой в настроении оппонента, еще два месяца назад называвшего спорный вопрос о разломах несущественным и не влияющим на окончательную оценку, тогда вполне положительную. Крошкин задал вопрос: а может ли работа, претендующая на новизну, быть от начала до конца бесспорной?

Второй оппонентский отзыв был зачитан его автором — малознакомым длинным, нескладным кандидатом наук Басовым из академического ИСИ — Института системных исследований. Оппонент, то ли смущенный непонятным ему накалом предыдущего действия, то ли желая повернуть происходящее на более пристойные, благородные, академические рельсы, в духе старой ленинградской традиции, то ли вообще по привычке грешил вычурным «высоким штилем». Он употреблял непривычные для современного уха старинные академические слова, типа «коллега», «уважаемое собрание», латинские термины непременно с латинскими же суффиксами — не «гомеостаз», а «гомеостазис», как-то очень старорежимно кланялся, переламываясь в пояснице, в сторону «уважаемого диссертанта» и «уважаемого председателя», чем всех как-то загипнотизировал. Кроме того, к содержанию его речи было трудно прислушиваться из-за необычной дикции и артикуляции. Самые серьезные вещи оппонент норовил произнести практически не смыкая губ, навечно растянутых в широченной, чрезвычайно любезной улыбке. Русские слова, почти начисто лишенные смычных согласных и со звуками «у» и «о», насильственно превращенными в однообразное «ы», стали трудноузнаваемыми. «Трыдлена геытрыдноза ытирается в ытщенаычныю трыдлену слычайности детернинизна» (проблема геопрогноза упирается в общенаучную проблему и т. д.). По сути же, если вслушаться, это была деловая и очень высокая оценка методической и философской части работы о геопрогнозе, с некоторыми вежливыми замечаниями по части композиции. Анализируя потом все, что было, Вадим подумал, что крайний вычурный академизм второго оппонента сыграл-таки свою положительную роль; недобросовестность, предвзятость и грубость только что отзвучавшей заключительной части выступления первого оппонента были тем самым как бы укоризненно оттенены и косвенно, но сурово осуждены. Ученый секретарь института Набатчиков прочел список положительных отзывов (по правилам, их не должны были зачитывать). Список был внушительный, и было жаль, что нельзя зачитать, например, изящный и очень убедительный отзыв Севы Алексеева. А вот тертый калач Гофф сумел обойти правило. Его отзыв содержал по форме много критики, а потому был целиком зачитан. Высоко оценивая работу в целом и признав ее безусловно заслуживающей искомой степени, Гофф подробно остановился на досадном упущении соискателя, заключающемся в том, что великолепную, давно назревшую мысль об отсутствии прямой связи очагов землетрясений с разломами автор подает столь небрежно и даже как-то неуверенно, видимо опасаясь кого-то задеть. Это проблема проблем, явно нарочно перегибая палку, «сердится» Гофф, и ей, на его взгляд, надо было посвятить не одну двадцатую объема, как он точно вычислил, а треть или почти половину! Конечно, все всё поняли, в зале раздался смех и аплодисменты, а Пиотровский покраснел, снял и стал усиленно протирать платком очки, близоруко щурясь в пространство.

Зачитав этот «почти отрицательный» отзыв Гоффа, Набатчиков, — кажется, в своей новой роли этот суетливый, добросовестный, но весьма прежде неуверенный в себе кандидат наук был вполне на месте — выдержал эффектную паузу, пошептался с Крошкиным и объявил, что только что поступил еще один отзыв — на диссертацию, а не на автореферат, подчеркнул ученый секретарь, — который ввиду его исключительной важности и содержащихся в нем замечаний тоже будет зачитан целиком. Отзыв академика Ресницына!

По залу прошел шум. За десять лет существования секции Крошкина — секции наук о Земле в Институте философии природы — это имя впервые здесь упоминалось не в контексте постоянной «битвы гигантов» по поводу того, движутся или нет материки.

Отзыв Ресницына был скупым на слова и на похвалы. Вадиму доставалось за то, что он «ряд интересных закономерностей, позволивших сформулировать и поставить задачу геопрогноза, поторопился связать с модными веяниями так называемой глобальной тектоники». Возможны другие истолкования — и академик приводит их, эти другие истолкования, в духе своей концепции, — более, на взгляд Вадима, остроумные, нежели убедительные. Целый ряд глав безусловно одобряется — среди них и глава о роли разломов! В заключение академик высказал мнение, что работа столь масштабна, нова и интересна, что она вполне заслужила бы присуждение соискателю не кандидатской степени — кандидатской заслуживала еще семь лет назад первая работа автора, работавшего тогда в лаборатории академика Ресницына, — то ли скромность, то ли новые увлечения заставили его тогда отказаться от завершения почти готового труда, — а докторской! Заслуживала бы, е с л и  б ы… и дальше опять сурово отчитывался легкомысленный соискатель, поддавшийся на приманку модных и внешне броских, пришедших с Запада и чуждых традициям отечественной геологии взглядов. Это была привычная ругань по адресу враждебной научной школы, полемика с ней, все понимали, что для Орешкина это была не столько критика, сколько мощное спасательное плавсредство. В сущности, это был еще один оппонентский отзыв. Да какой! Похоже, он просто отменял выходку Пиотровского, делал ее недействительной. В зале опять поднялся шум — все оживленно комментировали неслыханное вмешательство академика в дела лагеря, где он, числясь среди классиков, считался как бы уже и не существующим в силу полной устарелости своих взглядов. «Удар по Пиотровскому», — услышал Вадим сказанное кем-то вполголоса и подумал, что да, возможно, Шалаеву, который вошел во время доклада Вадима и скромненько стал у дверей в толпе опоздавших и оставшихся без места, послав председателю какую-то бумажку, — на этом и удалось зацепить шефа. Неслыханная выходка Пиотровского как официального оппонента, академика, конечно, возмутила, но особенно возмутила потому, — что Пиотровский и ему, Ресницыну, ухитрился изменить — сравнительно недавно — особенно грубо, особенно больно…

В каждом своем ответном слове — Вадим устал бегать к кафедре и под конец говорил, просто встав и повернувшись боком, обращаясь и к залу, и к председателю — соискатель скупо благодарил всех за хвалу и критику, обещал так или иначе учесть все замечания в дальнейшей работе. Вопрос о разломах в заключительном слове не стал обсуждать, «поскольку разноречивость отзывов говорит, что этот спорный частный вопрос нуждается в дальнейших специальных исследованиях».

В дискуссии Пиотровский попросил слова еще раз. И, выйдя на трибуну, разразился истерикой, что никого не удивило, кроме ленинградца, который продолжал любезно улыбаться, пожимая плечами с видом смущения столь неакадемичным поведением коллеги. Красный, с белыми круглыми глазами, Пиотровский кричал, что беспринципная поддержка столпом фиксизма мобилистской диссертации наводит на мысль о ненаучной основе всего здесь происходящего. Тряся руками, он листал крошечный дамский блокнотик и вычитывал цитаты из давних работ и Ресницына, и Крошкина, где они высказывались за однозначную связь разлом-очаг.

Набатчиков был великолепен. Первой же паузы в речи Пиотровского ему оказалось достаточно, чтобы громовым голосом возвестить, что у него есть записка из зала по сути обсуждаемого вопроса. Изачитал… цитату из совместной работы Пиотровского и Штауба всего лишь пятилетней давности, где совершенно недвусмысленно констатировалось, что в Талассо-Ферганской зоне очаги землетрясений, против всех ожиданий, нигде не совпали с плоскостью разлома. А когда Пиотровский завопил, что он протестует, что это подмена понятий, Набатчиков попросил у бывшего своего и Вадимова начальника объяснений по поводу странных намеков оппонента на ненаучную основу настоящего научного мероприятия.

Пиотровский грозно сверкнул очками в последний раз, но не решился принять такой вызов. Красный и надутый, он направился на свое место.

Голосование было почти единогласным — один бюллетень из двадцати трех оказался испорченным… Когда Набатчиков объявил этот результат, Пиотровский опять привлек всеобщее внимание тем, что громко переспросил:

— Сколько, сколько против?

— Ни одного, один испорчен, — повторил Набатчиков под веселые смешки в зале.

Все подходили и поздравляли. И первой подбежала Кира. Покрасневшая до слез, она чмокнула Вадима в щеку. «Прости, я была дурой», — успела она шепнуть. Вадим изобразил на лице удивление и непонимание: «За что?» — и тоже поцеловал ее. Кира, кажется, не очень поверила, но повеселела и тут же поспешила к Набатчикову и Свете, помогать организовывать общий отъезд.

Итак, и на сей раз все обошлось. Они пируют дома у Вадима — всех желающих почти мгновенно перевезли на трех такси и двух собственных машинах: Светозаровой «Волге» и шалаевском «Запорожце» на станцию Бирюлево-товарное. Банкеты отменены, но дома — это не банкет, — объяснил Набатчиков, — а значит, можно. Просто трудно вот так разойтись после такой битвы и такой победы. Они все здесь, все прежние участники семинара молодых в лаборатории Ресницына, — Набатчиков, Шалаев, Берестнев, совсем уже седой, но стройный и изящный, загорающийся взглядом и начинающий изъясняться на жаргоне стиляг начала пятидесятых при виде каждой пары более или менее стройных женских ног, Светозар Климов, обозреватель, мучительно позавидовавший Вадиму, что все-то у него не гладко, с боем, — так и надо жить, старик! — и вынашивающий с сегодняшнего вечера большой проблемный очерк о защитах и диссертациях аж в «Литературную газету». Он что-то выпытывает у раскрасневшегося Басова из ленинградского ИСИ, ослепляющего собравшееся общество все более широкой и любезной улыбкой. Лацкан его пиджака оттопырился, и Вадим видит там оранжевый огонек — диктофон обозревателя включен, идет работа. Сева Алексеев, сердечно поздравивший Свету и Вадима, но и сам нуждающийся в поздравлениях; перестройки после решения парткома начались почему-то не с обсерватории, а с самого верха: создан новый сектор, Сева его начальник, он теперь равен Саркисову по должности. Он о чем-то тихо говорит с Феликсом Шестопалом, им есть о чем говорить. На сей раз у Шестопала веские основания быть веским и значительным: он назначен на место Севы, он первый заместитель начальника обсерватории и полигона. Сияющий, с румяными щечками, чрезвычайно довольный собой и всем происшедшим Гофф. Шеф Вадима Крошкин. Он посадил рядом с собой Ивана Вильгельмовича Орешкина, отца Вадима, — они ровесники, учились когда-то в Горной академии в Ленинграде в одной группе. Тогда они не ладили, отец и сейчас с возмущением рассказывает, как на одном комсомольском собрании Лешка критиковал его за галстук как буржуазный пережиток, а сам… сам был самый настоящий «белоподкладочник», бывший граф, только умело маскировался. Сейчас они обо всех забыли и взахлеб вспоминают, вспоминают… Это хорошо. Отцу нельзя пить, его нынешняя жена раз десять напомнила об этом Вадиму, прежде чем отпустила отца на защиту, — а Крошкин совсем не пьет… Брат Виктор. Он тоже здесь. Уже сцепился со столь же бородатым Шалаевым в бесконечном споре о достоинствах разных марок горных лыж. Два заядлых хоббиста обрели друг друга. Похоже, из одних хобби составился характер братишки — горные лыжи, пинг-понг. Еще стереопластинки и усилители: уже восемь лет братец непрерывно совершенствует свой самодельный проигрыватель — и впрямь достиг уже необычайно высокого качества звучания, почти на уровне дорогих японских и американских систем. И если ненароком заглянуть к нему в новую квартиру в Чертанове, то ты весь вечер обречен слушать «диски», какие — неважно, важно, чтоб ты ощутил мощь и чистоту звучания «выселителя» — так до недавнего времени говорила племяшка Юлька, с пеленок оглушаемая этим стереоревом и стереостуком, «табуретной музыкой» — это уже высказывание покойной бабушки. Младший брат в своих постоянных внерабочих хобби как бы дополняет старшего, полностью таких увлечений с самою раннего детства лишенного. Бабушка так и называла старшего внука — «человек без привычек», в отличие от младшего, кажется, ни в чем, и в этом тоже, на Вадима не похожего.

Нет матери. Она в поле. Может быть, оно и хорошо — мать очень бы все переживала, тем более что по основному вопросу геологии они — научные противники. Нет сына Мишки. И не будет. Долго не будет… Нет новых друзей с Памира — Стожко, Дьяконова, Силкина. Почему-то вспомнился и Лютиков. Это после всего-то! Беспринципность, товарищ Орешкин? Не без того. И все-таки жаль, что его нет, что его не может быть здесь. Почему-то.

Кира не отходит от Светы. Смотрит на нее влюбленно, хотя и очень заняты, — на столе все должно быть, за этим следят женщины — Таня, жена Виктора, тоже участвует. Кира и Света на ходу увлечены разговором. Что произошло с Кирой? Можно побиться об заклад, что там, на столе Киры, под стеклом фотографии Лютикова уже нет…

А, все равно. Надоело. Надоело выискивать тайные пружины явных действий и слов. А может, она, Кира, поглядела, послушала и поняла. Поняла, что не права. Ведь это так просто… Это Лютиков считал, что человек в норме есть не более чем сумма корыстолюбия и комплекса неполноценности, — он бы и сейчас всех присутствующих расписал, кто зачем здесь. Просто так, от чистого сердца, просто  ч е л о в е к о м  никто не оказался бы, будьте уверены. Там, в обсерватории, Вадим начал с того, что не без высокомерия все хитросплетения и интриги вокруг объявил коллективной манией, чтобы избавить себя от необходимости в чем-то разбираться. Потом на своей шкуре испытал, что был не совсем прав, и, пожалуй, впал в противоположную крайность. Нельзя отсидеться в башне высокой науки, но и жить в болоте подозрительности, неверия в чистые порывы и привязанности — невозможно. Вот все вокруг явно отдыхают от этого болота, которым так пахнуло только что на защите. Всем явно хорошо. Все просто общаются, и все довольны. Довольны не тем, что победил «их человек» Вадим, а «не их человек» Пиотровский побежден. А тем, что справедливость и добросовестность есть на белом свете, и они живы, несмотря ни на каких саркисовых и пиотровских, и они, а не механическая борьба противоположностей, то бишь разного рода «шаек», движут жизнь вперед.

Через две недели Света и Вадим вылетели в Ганч.

4
Обошлось… Без провала, без инфаркта. Даже первая жена Марина, узнав о защите, казалось, помягчела. Уехала на целую неделю куда-то и как ни в чем не бывало попросила бывшего мужа приглядеть за Мишкой. С какой радостью взял на себя отец эту желанную обузу! Он почти совсем переселился к Мишке, каждое утро провожал его в школу, встречал горячим обедом, гулял вместе с ним в парке, выслушивая от десятилетнего сына довольно-таки вздорные обвинения и защищаясь очень осторожно, ибо оправдываться мог, только не задевая прямо Марину, что было почти невозможно. Ему удалось даже — на нейтральной территории, у матери, Мишиной бабушки, которая в это время приехала уже из экспедиции, — познакомить Мишку со Светой. Не произошло ничего ужасного — хотя мать в ожидании эксцессов выпила чуть не флакон валерьянки. Мишка быстро убедился, что «страшная мачеха» собой никакой опасности не представляет, и, пожалуй, просто потерял интерес к этой теме. Но и на сближение с мачехой не пошел, — помня, видимо, о матери и ее более чем вероятном недовольстве.

Сближение отца и сына, однако, явно произошло, Мишка раскрыв рот слушал об экспедиции. Горы, ледники, медведи, землетрясения, движение материков — его интересовало все. Он разрезал географическую карту мира и двигал континентами, предлагая отцу свои варианты гипотезы. Помнил наизусть, оказывается, все письма отца из Ганча, в том числе уже забытое отцом обещание в стихах:

Я пришлю тебе фалангу —
Очень миленький зверек,
Весь землисто-шоколадный.
Рот — и так, и поперек, —
и предъявил претензии, почему фаланги до сих пор нет. Пришлось пообещать снова — уже всерьез.

В общем, поводов для довольства жизнью и собой было как будто достаточно. Удалось «унасекомить», как сказал бы бывший ближайший друг Лютиков, так или иначе кучу недругов, и прежде всего самого Лютикова. Но особой радости не было. И Шалаев, и Крошкин, и Светозар — все так или иначе попеняли Вадиму на его неразборчивость в людях, ткнули носом в его прежние, недавние прямо-таки восторженные отзывы и о Жене, и об Эдике, напомнили свои предостережения, которые Вадим пропустил мимо ушей.

— Вам со Светой, можно сказать, повезло, — говорил Светозар Вадиму, забежавшему в редакцию попрощаться перед дальней дорогой. — Лютиков и Чесноков оказались глупее, чем я думал. Они заведомо во вред себе не удержались от соблазна, покусились не на чью-нибудь, а именно на вашу работу, чего даже ты, при всем нежелании видеть, уже не мог не заметить. Да еще и Саркисова втянули. Грубо действовали, потому и поражение потерпели. Пока потерпели… Ну, а представь, если бы они проделали все — ну, хоть чуточку поумней, потоньше. Помнишь, ты все требовал от Лютикова хоть какого-то участия в вашей работе, формулы тебе захотелось, видите ли, ретроспективного взгляда. Ну, что, признайся теперь, нужно это было все на самом деле?

— Нет, — подумав ответил Вадим. — Вставлять туда было нечего, теперь я вижу. Но твой мысленный эксперимент «если бы поумней, потоньше» — неверен. Если бы они могли поумней и потоньше, они были бы не они. И все было бы не так. И Лютиков был бы не Лютиков. Здесь нет случайности, а все — закономерность.

— Ишь как заговорил, — ухмыльнулся Светозар. — А кстати, был в наших отношениях полугодовой перерыв — помнишь? Ты тогда не соизволил ни разу не только зайти, но даже и позвонить. Это после того, как я сказал тебе, что в Лютикове много от шарлатана и жулика.

— Ну, это случайно… — начал Вадим. И осекся — вспомнил, как только что отрицал случайность. Махнул рукой, засмеялся.

Светозар тоже засмеялся:

— Вот видишь… Но я не обиделся тогда, не думай. Я, если хочешь, понимал тебя, хотя и предчувствовал, что добром этот твой симбиоз не кончится. Увлекся ты Лютиковым. Ты ведь даже подражал ему, кажется, йогой занялся, да? Чай по-лютиковски вон завариваешь. Гадать умеешь?

Вадим вдруг — без всякой логики — опять почувствовал, что ему все-таки не хватает Лютикова. И особенно этого — чайной церемонии. Вот он, шаркая шлепанцами на кухню и назад, священнодействует — с массой мелких ритуальных подробностей, постукивает крышечкой, приговаривает с нарочитым таджикским акцентом — у Жилина и он и Эдик взяли эту манеру: «сичас сделим», смеясь одним носом, с плотно сжатыми губами. А вот он рисует портрет Вадима — «самого близкого мне человека», как он говорил, самыми лучшими красками, тратя на этот труд и день и ночь. Все это — в прошлом, не воротится. А жаль.

— Да не только этого тебе жаль, — продолжал свое изобличение Светозар. — Тебе ведь нравилось — где-то в глубине души — и то, с чем ты спорил, чем возмущался. Эти его словечки-плевочки: «пневые», «недоноски», «ублюдочная культура» — тебе ведь это нравилось!

Вадим промолчал. Да, спорить Вадим с Женей спорил много, даже, пожалуй, любил это дело, но не насмерть, не до разрыва.

— Тебе это нравилось, потому что ты — другой. Ты сам так — не можешь! Ты относился к принципиальному вопросу как к академическому диспуту! И тебе было интересно такое дополнение к твоей нечеткости, к твоей неокончательности в оценках, к твоей рефлексивности, если хочешь. Такая модель мира тебе была нужна, хотя бы для того чтобы выгодно оттенить твою модель, конечно намного более благородную, чистую, тем более что и нет ее, по сути, твоей-то модели, — неожиданно заключил Светозар.

— Ты увлекся, — кротко сказал Вадим. — Ты по сути прав и увлекся своей правотой. Тут как раз все наоборот. У меня, пусть немного, но есть — это я про модель. Тем более что у тебя, по-моему, то же… В двух словах не определишь, но благие намерения, если это искренне, уже неплохо. У Жени модель полностью негативная, она-то и есть никакая. А так — да, ты прав. Мы же сами, не я один, мы его и распустили, сделали таким. Нам было интересно.

— Да я тебя не виню, — смягчился Светозар. — Я такой злой, если хочешь знать, не столько на тебя, сколько на себя. Был у меня тут, в редакции, точно такой случай. И я был такой же лопух, только не так долго… Лютиков — не обычный жулик. Талантливый. Обаятельный. Он мне крошку Цахеса напоминает, помнишь, из Гофмана. Фея наделила его свойством: все, что делают хорошего в его присутствии окружающие люди, общественное мнение приписывает ему. Не знаю, как там насчет феи, а вот дар привлекать людей у Жени был. И он заметил, — наверное, давно, — что этот дар может с успехом заменить дар в любой другой области деятельности, да и самую деятельность тоже делает ненужной. И он занялся саморазвитием, в этом направлении. Я же помню, мы с ним тогда, в первый мой приход к вам, о психологии заговорили, так он стал вываливать книжки из своих ящиков, а там все — редкости по гипнозу, психоанализу… Я когда-то писал про это и научился подмечать кое-что. Ты не обращал внимания, как много сил он бросает, чтобы понравиться человеку с первого взгляда? Это он прямо по одной старой брошюре действует, она у него есть, я видел. «О власти над людьми» — или что-то в этом роде. А эти его гадания, разговоры о Шамбале, о йоге… Это и на моду расчет — на то, что неразборчивые люди клюнут на «необычного человека», необыкновенность которого не таится там, в глубине его души, неожиданным подарком, а орет о себе с порога и требует немедленных аплодисментов. Я писал об этом статью, и у меня есть кое-какая статистика: Лютиковых развелось много.

Они не едят мяса, а едят невареную крупу и клеймят тех, кто так не делает. Они то ли видели пришельцев из летающих тарелок, то ли и есть эти самые пришельцы. Во всяком случае, хихикают над Дарвином, так как точно знают, что уж они-то произошли не от обезьяны, а непосредственно от звездных мальчиков, ну, на худой конец, от снежного человека. Они лечат травами и наложением рук, гадают на картах и на чем хочешь, передают мысли на расстояние и, наконец, совершают научные открытия без напряжения сил и мозгов — тут уж тебе слово, Вадим, ты это знаешь лучше многих. Не переживай за него. Крошка Цахес не пропадет. Его раскусят здесь, он всплывет там… Людей-то много. Ты сам же рассказывал, что не любил твой симбионт встреч с друзьями юности. А любил людей «свеженьких» — его ведь словечко? Значит, неиспользованных. Таким был для него ты, Вадим.

Светозар был прав, он говорил на языке, хорошо знакомом Вадиму, это был их прежний, мужской язык, язык единомышленников, язык рациональности, логики и здравого смысла. Не согласиться было немыслимо. И все-таки что-то в Вадиме сопротивлялось очевидности. Неважно, как получилось, что занял Женя в его жизни такое большое, может быть, неподобающее ему место. Но ведь занял, а выбыв, оставил некую пустоту. Привязанность к людям плохо подчиняется самой сильной воле и самому здравому смыслу. Вадим иногда чуть ли не радовался, что Женя обнаружил свое «истинное лицо» — и тем самым ненужный балласт сброшен, а временами втайне даже жалел, что угораздило набрести на то небольшое научное открытие, из-за которого пришлось потерять пусть ни на что не годного, но чем-то все же дорогого симбионта. Пытаясь понять, что происходит, Вадим бормотал с юности любимые стихи Маяковского:

У меня в душе ни одного седого волос
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.
И видел их не так, как когда-то. Загадочное когда-то выражение «старческая нежность» оказалась весьма подходящим для обозначения нынешней, прежде немыслимой слабости. Да, с возрастом вычеркивать из записной книжки становилось все трудней. Даже про Самойлова, приятеля не очень близкого, после того, последнего их телефонного разговора Вадим нет-нет да и вспоминал, и даже чаще, чем прежде, и, как назло, все больше хорошее. Но при случайной встрече в Ленинке тем не менее прошел мимо побледневшего и искательно улыбающегося Самойлова, выпятив челюсть и не замечая протянутой руки. Озадаченным свидетелем этой сцены был Стожко — он наехал в Москву дня за три до отъезда Вадима в Ганч, соавторы успели вместе доработать статью по замечаниям Крошкина и сдать ее в набор.

Глава шестнадцатая

1
— Послезавтра субботник, знаете? — Владимир Петрович Каракозов, наклонившись, чтоб не задеть головой притолоку, вступил в дверь кабинета Вадима и Светы.

Это был уже не тот, прежний угловой роскошный кабинет «группы Лютикова», а гораздо более скромная комнатка, выгороженная фанерой от большого камерального зала, где за десятком столов сидело над сейсмограммами с десяток лаборанток и в воздухе постоянно висел женский треп и смех, способный иногда всерьез мешать работе. Орешкиных переселили в их отсутствие, — угловая комната понадобилась для американцев, Питера Боднара и Чарли Райта, после ташкентского симпозиума обосновавшихся здесь всерьез, с женами (Райт даже и с четырехлетней дочкой, мгновенно выучившейся очень чисто по-русски, что составляло странный контраст с еще весьма беспомощной речью взрослых).

— Женщины, — продолжал Каракозов, — моют и подкрашивают окна в камеральном корпусе, мужики делятся на две партии: одна работает здесь на стройке жилого корпуса, другая едет в Газор-Дару прибирать территорию, там новое здание станции построено. — Каракозов вынул блокнот. — Вас куда записать? — обратился он к Вадиму.

— А прочтите, кто куда записался.

Каракозов прочел. В первой группе был Эдик, во второй — Дьяконов. Все было совершенно ясно — во вторую.

— А американцы участвуют в субботнике? — спросила Света.

— Их не звали. Но они узнали и сами захотели. Будут устанавливать и запускать свою ЭВМ.

…В Ганче для супругов Орешкиных многое переменилось. Никита, Кот, когда-то во всякое время дня и ночи мог прийти к ним с жалобами на стервозную жену и неудавшуюся жизнь, и получал сочувствие и еду, и сам неоднократно приносил после охоты и рыбалки часть добычи Свете. Сейчас он только испуганно здоровался, жена Оля смотрела с ненавистью и не здоровалась. Недавно Вадим проходил по аллее и увидел окруженного мальчишками Кота, подкручивающего гайки на новеньком «Иже» с коляской. Вадим уже знал, что дождь премий и прилат, и без того неизменно миновавший всех, кто не принимал саркисовско-чесноковско-жилинский стиль руководства, и осыпающий только «своих», в последние месяцы стал еще более несправедливым и что именно поэтому смог Кот за лето накопить на мотоцикл. Но все же детская радость на круглой Котовой физиономии и его ясно различимое желание поделиться этой радостью с родственной мотоциклистской душой были столь велики и очевидны, что Вадим остановился, и поздравил, и, сев на корточки, обсудил с Котом недомогания в новом механизме, дал советы. Но разговор был уже не тот… Скованный, обходящий почти все, что выходит за рамки мотоциклетной темы. Разговор бойцов из разных лагерей во время небольшого перемирия…

Даже американцы были каким-то образом втянуты во внутренние ганчские склоки. Летом, после симпозиума, Боднар на какое-то время стал просто постоянным гостем. Ежевечерне пил чай у Орешкиных, рассказывал об исследованиях механизмов землетрясений и спорах тектонистов в США, о конфликте между интеллектуалами и чиновниками по вопросам гражданских прав негров и Уотергейтском деле, начал читать русские книги по программе, предложенной ему Орешкиными, обсуждал с ними прочитанное, очень интересовался их работой, рвался сотрудничать и жаловался на Саркисова, предлагавшего ему работать вместе по механизмам не с Орешкиными, а почему-то с Эдиком и Зиной Чесноковыми, а он не хотел… Почему, Питер не говорил, а Орешкины не спрашивали, похоже, эта парочка просто ему не нравилась, и как легко было его понять! Несколько раз приходил во время таких чаепитий Саркисов и уводил американца под предлогом каких-то дел. Сначала Питер слушался, потом стал препираться — разговор шел по-английски, Вадим и Света плохо понимали, но, кажется, дела были явно высосаны из пальца, а однажды Питер резко оборвал шефа, сказав ему, что отдыхает и имеет право делать это где и с кем ему хочется. Шеф извинился, посмотрел на Вадима с угрозой и ушел.

А теперь что-то произошло. Питер, всегда такой открытый и приветливый, отводит грустно глаза, к себе не зовет и сам не приходит. Орешкиным шеф запретил что-либо рассказывать о своей работе до опубликования, и здесь они не могут его ослушаться. Но и Питеру он что-то сказал про них, но что — разве узнаешь…

Впрочем, с другим американцем, Райтом, получилось как раз наоборот. И произошло все не совсем обычным, драматическим, можно сказать, образом…

Однажды утром шеф неожиданно вошел в кабинет Орешкиных — впервые с «лютиковских» времен. Света уставилась на него изумленно, а Вадим, вставая и здороваясь, отметил выражение мягкости, примирительности и какой-то растерянной деловитости в лице Саркисова. Чрезвычайно приветливо поздоровавшись, шеф попросил рассказать ему, над чем работает сейчас Света.

Света стала рассказывать. Это была тема, на которой срезались и Соколов, и Волынов: эффект замедления скоростей проходящих волн вокруг района готовящегося сильного толчка. Когда-то это был самый перспективный и сенсационный «предвестник», но все сенсации как-то сами собой рассасывались, исчезали в небытие имена, только что гремевшие, — и так было не только с Соколовым и Волыновым, но и кое с кем в США. Сейчас модно было выказывать скептицизм в отношении этого, самого, может быть древнего критерия прогноза сильных землетрясений. Но Света решила попытаться еще раз.

— Вот, смотрите, что нашли, — говорила она Саркисову. — Видите, цепочка афтершоков почти из одной точки после землетрясения десятого класса. Восемьдесят штук в течение суток! Все афтершоки зарегистрированы на седьмой и пятой станциях. Потом — затишье на две недели. И через две недели, 12 сентября, помните? — вот тут землетрясение одиннадцатого с половиной класса. Видите, за сутки нарисовалось седло, да не по трем точкам, как у американцев или раньше у нас, а по восьмидесяти. Тут можно и сглаживать, и усреднять, и дисперсию высчитать.

— Точность, точность! — перебил, правда на редкость мягко, шеф и вздохнул. — Вы же знаете, из-за чего все погорели с этим предвестником.

— А у нас здесь чистая разность во времени пробега между двумя станциями, — не выдержал, вмешался Вадим. — Этого еще ни у кого не получалось. И три четверти возможных погрешностей убирается за скобки, так сказать. Станции — нам тут просто повезло — точно на луче от источника афтершоков.

— Или форшоков, — глубокомысленно заметил Саркисов.

— Ну да, — обрадованно подхватила Света. Ей за все время в первый раз удалось вступить в рабочий разговор с начальством, и она пользовалась случаем. — Первый толчок вместе с цепочкой последующих можно считать форшоками последнего, сильнейшего.

Шеф помолчал, вглядываясь. Тень досады прошла по его лицу. То ли вообще ему не нравилось, что без спросу воскресает скомпрометированное направление исследований, то ли не отказался он еще внутренне от статей, подписанных им в соавторстве с Соколовым, а с теми статьями эта работа, очевидно, шла вразрез. Не могли, по Соколову и Саркисову, бить из одной точки землетрясения, дающие разные скорости… Да еще в течение суток.

И шеф не выдержал, сказал вслух, правда без нажима:

— За сутки — и такое большое понижение, а потом повышение… У американцев это недели и месяцы.

— Зато толчков восемьдесят, — так же мягко, без настырности опять вмешался Вадим. — У нас же здесь не календарная, а событийная шкала абсцисс. Вы же помните, наши кривые по механизмам тоже строились по такой шкале. Процесс идет по своему собственному времени.

Это была тема Вадимова доклада на секции в Ташкенте — шеф на него тогда не явился, хоть и был приглашен. Тут начиналась зона конфликта: судя по всему, то, что делали — втихую, никому не показывая — Чесноков и его жена, — было попыткой повторить результат Орешкиных, но именно без событийной шкалы. А шеф не был сегодня настроен конфликтовать. Поэтому возражений более не последовало. Даже шутливая нота зазвучала: Саркисов соизволил отметить, что Света на бумаге задним числом пытается составить прогноз того самого толчка одиннадцатого с половиной класса, который год тому назад почти точно предсказала во сне, — о чем благодаря репортажу Климова в газете была оповещена вся Советская страна. Тот репортаж Саркисов вслух никогда не вспоминал…

Тут-то шеф и спросил неожиданно, не могут ли Орешкины помочь в составлении советско-американского отчета по механизмам Саитской зоны, вынул карту эпицентров, показал, что именно нужно. Вадим сказал, что занят, но Света, если хочет…

Света согласилась, Саркисов горячо поблагодарил, но опять не ушел. А сел и принялся читать черновик годового отчета, который от своего и Светиного имени начал набрасывать Вадим, попросил не обращать на него внимания. Читал, читал. Орешкины, переглянувшись — что бы все это значило? — погрузились каждый в свою работу. Высидев терпеливо еще с полчаса, перешуровав миллиметровки и кальки, разложенные на столах, шеф встал и, потоптавшись, произнес почти небрежно:

— Да, я забыл сказать… Вы не слышали? Женя Лютиков подал заявление на выезд за границу. Совсем… Они выезжают… вместе с новой женой и ее братом, — ну, теми, что были здесь в гостях в прошлом году.

Если у него была цель ошарашить супругов, то он достиг ее совершенно: на минуту они потеряли дар речи. А когда пришли в себя, шефа не было.

2
— О то ж могучая организация, полигон! — с «запорижским» своим акцентом проговорил Дьяконов, покуривая и возлежа в непринужденной позе под дикой яблоней.

Рядом, привалившись к прогретому солнцем стволу, сидел Вадим. Как некурящий, он довольствовался тем, что непрерывно грыз извлекаемые из кармана ватника мелкие розовые яблочки и янтарные крупные плоды памирской боярки. Все это в изобилии росло на склоне над домиками маленького кишлака Газор-Дара.

Одобрительное высказывание Олега относилось несомненно к небольшому колесному бульдозеру, только что подброшенному на грузовичке к месту субботника и сразу же принявшемуся с деловитым урчанием за вполне подобающую ему работу. Десяток мужиков с ломами и лопатами за три часа смогли расчистить пятачок размером с волейбольную площадку. Бульдозер в пятнадцать минут расширил этот плацдарм раз в пять и продолжал демонстрировать полную бессмысленность ручного труда в век научно-технической революции.

Но никто не сердился на организаторов субботника. Размялись. Руки-плечи приятно тянуло. Погода как по спецзаказу. В выносной кухоньке сейсмостанции на открытом воздухе дымились уже почти готовые борщ и плов.

Вокруг были горы. В этом месте южного профиля они были какими-то необыкновенно уютными. По плоским вершинам в рассыпном строе замерли еще зеленые, маленькие отсюда, но вблизи гигантские и величественные деревья грецкого ореха. Ниже шли скалистые обрывы, на профессиональном жаргоне геологов — обнажения. Обнажения были невыразимо прекрасны, как с общеэстетической, так и с узкоспециальной точек зрения. Лишь слегка переводя взгляд, Вадим пробегал по миллионолетиям морских и сухопутных напластований, чуть ли не по всей геологической номенклатуре складок, разрывов, нарушений. Красные, голубые, зеленоватые пласты в причудливой гармонии уподоблялись то морской ряби, то каменному фейерверку, то бутону невиданного гигантского каменного цветка. Еще ниже шли плоские террасы, покрытые изукрашенным осенними красками заповедным лесом и лугами. Внизу пошумливала Синяя река, сгущая в своих тугих извивах голубизну памирского неба, а на длинном мелистом перекате разбивая на тысячу осколков ноябрьское невысокое солнце.

Кивнув на фиолетовый, в осыпях, ближний склон, над которым под козырьком зубчатых скал чернели какие-то щели и провалы, Олег сказал, что там, в этих щелях и пещерах, до сих пор можно найти мумиё. Они немножко поспорили о происхождении этой азиатской панацеи, которой на полигоне лечили и зубную боль, и грипп, и вообще все на свете. Вадим считал мумиё выпотами глубинных неорганических углеводородов, той субстанцией, из которой когда-то начиналась на голой земле жизнь: «Это мы, как Антей, прикасаясь к своей праматери, силы и здоровье себе возвращаем». Олег был склонен к более распространенному и прозаическому объяснению: смолы каких-то кустарников в смеси с минерализованным пометом летучих мышей.

От мумиё перешли к обычной производственной теме, горообразованию и землетрясениям. Об этом говорили помногу в течение последних недель: Вадим и Олег пытались состыковать свои взгляды и свой научный багаж в совместной работе. Это было непросто. В рамках Олеговой Гипотезы, казалось, не было места для орешкинской типологии механизмов, по одной, иногда для Орешкина забавной, а иногда и вызывающей раздражение причине: дьяконовская, никем пока не признанная модель землетрясения как взрывоподобного разуплотнения вещества с выделением накопленной в прошлом энергии — как в той вагонетке под Монбланом — на данном этапе вообще ни в каких механизмах не нуждалась. И Вадим открыл в Олеге поразительное, а впрочем, среди ученой братии весьма распространенное свойство: как бы полностью игнорировать до поры до времени даже очевидные вещи, противоречащие его Гипотезе. Олег проявлял при этом этакую мужицкую хитроватую уклончивость, сквозь которую просвечивала, как ни странно, некая разновидность аристократического высокомерия. Проще всего было плюнуть на упрямого «запорижца» вместе с его Гипотезой, ибо для Вадима механизм тектонического землетрясения, с его зеркалом разрыва, сдвиговой подвижкой по этому зеркалу, стрелками сжатия и растяжения — со всем тем, от чего Олег просто отмахивался, — был реальней вот этого бульдозера, который дал им возможность на субботнике возобновить не прерывающийся уже две недели спор. Но и Гипотезу Олега отбрасывать не хотелось: она Вадиму нравилась.

Сейчас Олег уже не спорил хотя бы с тем, что механизмы — реальность (а не массовое помрачение сотен специалистов, как он до сих пор считал). Перемена — глубокая, и произошла она лишь после того, как Вадим однажды доказал ему логично и хладнокровно, что не сдвиговая модель, а его Гипотеза нуждается в спасении, в компромиссе. Он предложил сохранить для будущей компромиссной модели зеркало разрыва, но считать его не пассивной плоскостью, а взрывающейся в ходе сложного процесса. Он извлек из своей части хоздоговорного джусалинского отчета анализ французских подземных ядерных взрывов в Сахаре, которые по своему механизму были замаскированы под обычные тектонические землетрясения. А что, если такая маскировка — норма для всех естественных землетрясений? И предложил новую — двойную — модель очага землетрясения, совершающегося почти по законам стандартной модели, но половиной своей энергии (или даже большей ее частью) обязанного несдвиговой, взрывоподобной составляющей. Вадим кипел и весь пузырился: попахивало нешуточным новым словом в физике очага, даже открытием, Олег сомневался и был нудноват, настаивая на букве своей единой и неделимой Гипотезы.

Но сейчас большая часть этих трудностей сближения позади, модель двойного очага была принята как основа, как платформа для совместной работы по глубоким землетрясениям далекой Японии и соседнего Гиндукуша. Споры шли уже конкретные, по результатам обсчетов, которыми занимались Вадим и Света. Обсчеты по доморощенной формуле, выведенной в Москве Вадимом (с некоторой математической подсказкой Севы Алексеева), были трудоемкими и громоздкими: тысяча механизмов японских землетрясений и две сотни афганских переводились в новую систему координат, привязанную не к странам света и не к понятиям верха-низа, а к конкретному пространству погруженных в мантию плит древней, утопленной в ходе геологической истории литосферы, плит, ведущих себя там, в черных горячих недрах, наподобие глубинных бомб непрогнозируемого многоразового действия. Работа шла медленно, а в последнее время и вовсе застопорилась: с неделю назад приезжал из Душанбе Стожко, ознакомился с тем, что уже было наработано, и принялся изо всех сил выражать сомнения, критиковать, а то и прямо высмеивать всю затею.

Олег сразу замкнулся и засомневался. Впервые услышал Вадим, что отношения между Стожко и Дьяконовым построены на соперничестве не только в преферансе и шахматах. Старые соавторы, естественно, на многое в Памирском горообразовании и сейсмичности смотрели сходно, но Стожко, сверх того, полагал, что первый сказал «э» по поводу самого дорогого для Дьяконова — идеи накопленных напряжений. А поскольку эта идея каким-то боком входила в намеченную Вадимом и Олегом совместную работу, то и нервная реакция на нее Стожко становилась вроде бы понятной, заслуживающей, во всяком случае, того, чтоб еще раз все тщательно взвесить.

— Орешкин! Дьяконов! — донеслось от станции. — Смотрите, без вас начнем!

Обед был под открытым небом, в увитой виноградом беседке — сидели на скамьях вдоль длинного стола, в чистом воздухе висели вкусные запахи. Прямо напротив Вадима оказался Толя Карнаухов, самая обидная потеря после ухода из «этой шайки». Они с Вадимом теперь только здоровались, избегали разговоров и явно тяготились оба тем, что так вышло. Вадим теперь знал гораздо больше о злоупотреблениях, связанных с именем Толи. Говорили, что все станционники полигона обложены своего рода «ясаком» — в каждый приезд начальника отряда в его газик требовалось положить либо кусок дичи, либо связку копченой форели, либо мешок орехов или кураги — простор для «творчества» давался весьма широкий. И что за каждого станционника, злостно уклоняющегося от этого своего долга, незамедлительно брался Жилин, а то и Саркисов, и не мытьем, так катаньем ослушник выдворялся.

Стива Богуславского, открыто и бурно возмущавшегося порядками в отряде Карнаухова, уже выжили из Саита. При Вадиме в Москве на партсобрании института обсуждалось письмо Стива в ЦК. Письмо было глупое и малограмотное, малодоказательное. Комиссия парткома пришла к выводу, что все оно — сплошная клевета, и предложила исключить Стива из партии! Стив мельтешил, размахивал руками, произносил пустые угрозы, то есть вредил себе как только мог. Дела его были плохи. Спас Стива Вадим — единственный из обсерватории, кто был в это время в Москве. Он и на партсобрание-то попал случайно: его никто не известил, да мог и не приходить, поскольку был в отпуске, взятом для защиты диссертации.

В общем, он не мог особенно ничем помочь Стиву, ибо плохо разбирался в хозяйственных делах, о которых в основном шла речь. Но к счастью для Стива и на беду парткомиссии, возглавляемой женщиной с кирпичным лицом морского волка, заведующей кадрами института, комиссия решила устроить особое развлечение из одного пункта письма Стивы, где глухо и не совсем понятно было сказано о сговоре руководства полигона с саитским пасечником Багинским, — они-де вместе выживали Стива и его жену. Никто в зале не мог понять, какая связь между сейсмостанцией и совершенно посторонним пасечником, Стив горячился и делал все еще более непонятным, а кадровица в порыве откровенности так даже призналась, что комиссия пила у Багинского… чай, поспешила уточнить она, и осталась совершенно очарована этим безобидным тружеником.

И вот тут слово попросил Вадим. И сказал, что знал. Что, во-первых, Багинский вовсе не безобидный труженик, а подпольный миллионер, по сути закабаливший многих жителей Саита. Что каждую весну сотни его ульев развозятся по труднодоступным горным лугам на вездеходах полигона, — этот общеизвестный в обсерватории факт комиссия могла узнать и не выезжая в Саит. И, наконец, что он сам, своими ушами слышал, как Багинский потребовал у Чеснокова, который был тогда заместителем начальника полигона по науке, чтобы Богуславского убрали, и Чесноков, державшийся перед Багинским, как холоп, это ему обещал! Эта история была еще прошлогодняя, Вадим тогда выразил Эдику удивление, на что Эдик махнул рукой: мол, мало ли что я обещал. Вадим было забыл. Но сейчас вспомнил, и весьма кстати. Собрание буквально взорвалось яростными криками. Кто-то потребовал вынести порицание членам комиссии и назначить новую, с более широкими полномочиями, на что вылез Шестопал и успокоил собрание тем, что партком уже рекомендовал освободить Чеснокова от его обязанностей и принял решение о посылке такой комиссии. Шестопал был сконфужен — его роль в этой истории была сомнительная, он явно не рассчитывал на приход Вадима и играл в какую-то свою игру, на сей раз далеко не столь благородную. Порицание комиссии было единодушно вынесено, за что Вадим получил пару ненавидящих взглядов. Было поставлено на голосование решение предоставить Стиву и его жене возможность вернуться на Саитскую станцию, на что Стив вышел, поблагодарил и отказался:

— Я хотел, чтобы виновные понесли… Хорошо, если получится. А вернуться — нет. Вы не знаете, что это такое, жить с женой и маленьким ребенком в кишлаке, когда против тебя не только самый главный местный бандит, но и твое собственное начальство… У жены нервное истощение. Нет, спасибо, я увольняюсь.

И вот сейчас Вадим смотрел на симпатичное, чуть грустное лицо Толи Карнаухова, замешанного — и похоже, не на последних ролях — в самых темных делах, и удивлялся, что чувствует к Толе не брезгливость, не ненависть, а грустное сожаление. Все ж таки наверняка не злая воля руководила Толей, а слабость, неумение противостоять натиску людей, которых Толя считал своими благодетелями. Толя не был ни Шейлоком, ни Скупым рыцарем. Все эти приношения — кабаньи окорока, орехи, фрукты, шкуры, вино и самогон с сейсмостанций — либо оказывались на его столе, а за этот стол почти ежевечерне собиралась «эта шайка» — Жилин, Эдик, Кот, Эдиповы, а в прежние времена и Лютиков, и еще раньше и Вадим со Светой, тогда еще не понимавшие, откуда все это изобилие, либо шли в качестве подарков тому же Жилину, Саркисову и нужным им гостям…

Все ж таки Толя, да и его жена Нина, были симпатичны, их было жаль. И теперь Толя сидит напротив Вадима, невеселый, задумчивый, и взглядывает на него своими большими круглыми выпуклыми глазами — тоже, видимо, переживает. И правда, Толя вдруг набрался храбрости, протянул стакан:

— Давай, Вадим, выпьем. Мало ли…

И Вадим чокнулся с ним и улыбнулся.

— И с тобой давай, Олег. Не все ж зубами друг на друга щелкать, — продолжал Толя. — Кто знает, как оно еще будет…

Дьяконов, сидевший рядом с Вадимом, посмотрел серьезно, подумал.

— Ну что ж, давай.

3
В конце ноября был день рождения Дьяконова. Ему исполнялось сорок лет. Вадим узнал об этом за несколько дней от Светы. Свете сказала Лида. И просила ничего не предпринимать, подарков не покупать: Олег категорически отказался «юбилеить». Во-первых, в свете слухов о предстоящем, но все откладывающемся назначении Дьяконова на пост заместителя начальника полигона по научной части. Кто-то стал бы подхалимничать, кто-то воззавидовал бы и проникся неприязнью к «триумфатору». Во-вторых, было неясно, кого звать, кого не звать, — друзей было много, но на всех просто не хватило бы никаких денег. В-третьих, заботы о столе легли бы на плечи Лиды, которая на седьмом месяце… В-четвертых, никакого удовольствия от того, что ему сорок, юбиляр не испытывал. Приступ сомнений испортил ему настроение: сомнений насчет Гипотезы, уже не раз опубликованной и где только не доложенной, а все еще, по сути, незамеченной. Научный мир не всплескивал руками, не восклицал: вот оно, наконец-то! Сомнений насчет грядущего начальнического жезла — служебное честолюбие, которое хоть как-то оправдало бы очевидные в этом случае потери для честолюбия творческого, научного — никак не хотело просыпаться в сорокалетнем эмэнэсе. Единственное, что сомнению не подвергалось, это Лида и будущий ребенок, но и здесь вдруг становилось страшно: а вытянет ли, выдержит ли такую новую ответственность эта старая развалина. Как на трех, накануне разыгрался у Казимирыча приступ радикулита, внушивший юбиляру самые мрачные предчувствия. Здоровый смолоду, Олег совершенно терялся от малейшего недомогания, начинал чуть ли не «завещание писать», как острил Яша Силкин. Эта мнительность Олега была привычной темой застольных шуток.

И еще одна причина Олеговой мрачности, можно сказать, климатическая. Всю последнюю неделю над Ганчем висел афганец. Тучи пыли, поднятой с пустынь и полупустынь Пакистана и Афганистана южными ветрами, переваливая Гиндукуш и Южный Памир, закрыли небо над Соленым хребтом и Великой долиной Рыжей реки. Солнце еле проглядывало, как через сильно закопченное стекло, похолодало, хоть и южный ветер, арыки затянуло грязным бурым льдом. На зубах скрипела пыль. Полы, столы, посуда в доме в полдня покрывались жирным налетом, отмывали его только горячей водой с содой. Обитатели обсерватории ходили сонные и злые, плохо себя чувствовали — радикулит взыграл не у одного Казимирыча.

Эта жирная пыль, откладываясь в долинах и на плоских вершинах из года в год, из столетия в столетие, образовала плодороднейшие лёссовые почвы, которые при надлежащем орошении становились источником благосостояния для сотен тысяч людей в разные эпохи. Вадим обратил внимание, что процесс накопления почв во многих местах успешно конкурирует со встречным процессом эрозии, даже подавляет его, — мало кто из геологов и географов осмысливал это явление…

Но накануне Олегова юбилея южный ветер внезапно прекратился, небо поголубело, солнце снова стало греть.Все повеселели. Только непривычный грязный налет на снегах Соленого хребта напоминал об афганце, И вот вечером, в канун знаменательного дня, к Вадиму постучался Силкин, войти не пожелал, а вызвал его «на минуту» на веранду. И сказал, что день рождения решено все же отметить в узком кругу, вроде «мальчишника».

— Завтра утром, часов в десять будь готов. Полезем туда, — Яша показал наверх, на Далилу. — Одни мужики. Там есть пещерка — видишь, чернеется вход. Там и посидим. Не хочет Казимирыч юбилеить, а на это согласился.

Это была блестящая идея — Вадим оценил. Совсем рядом — вся территория обсерватории была как на ладони. Всех сверху можно было узнать — вон Лида с хорошо отсюда заметным животом встретилась на дорожке со Светой, обсуждают что-то, наверх посматривая, наверняка недовольны, хоть и не подали виду обе, — идея «мальчишника» не может быть близкой никакой нормальной жене.

— Мне сверху видно все, ты так и знай! — пропел Вася Кокин, посматривая на свою веранду, где на крыльце несколько раз появлялась и его жена, то с бельем, то с веником.

В то же время было и ощущение свободы: долина с этой высоты — метров триста над дорогой — хорошо просматривалась на десятки километров на восток и запад. В пещерку — скорее неглубокую нишу в скале — не задувал прохладный западный ветерок, и в то же время она была так повернута к низкому ноябрьскому солнцу, что освещалась и прогревалась почти до задней стенки. В ней было очень тепло и уютно пировать — на раскинутых ватниках и спальных мешках. Пили из кружек, ели с газет — горячую картошку в мундире, соленые огурцы, колбасу. Впервые Вадим был приглашен в «ту шайку» в качестве чуть ли не полноправного нового члена, ему это было интересно.

Олег пришел в хорошее настроение, еще пока лезли по склону. Сел и стал перебирать струны гитары, предоставив, то ли по причине своей юбилейной исключительности, то ли из-за все еще дающего себя знать радикулита, всем остальным суетиться по поводу благоустройства пещерки и «стола» — то есть брезента на земле. Попели — украинские конечно же песни и русские романсы, послушали сольные номера Казимирыча, довольно виртуозно исполнившего какие-то классические гитарные этюды. Говорили о чем угодно, но только не о делах, что было даже как-то непривычно.

Все было хорошо до какого-то момента. А с какого-то момента стало не то… Что не то? — не сразу Вадим понял и сформулировал, тем более что наружно все протекало и кончилось тихо-мирно. Допили-доели, прибрались, спустились… Но за те три-четыре часа, что высидели наверху, все же что-то произошло — нечто, отчего впервые за последние полгода Вадим усомнился в безусловной правильности и закономерности своего перехода в новый стан.

Это нечто, может быть, зазвучало с момента тоста, произнесенного Вадимом. Вадим не был ни любителем, ни мастером произносить тосты и не рвался. Яша Силкин как тамада, предоставил ему слово в бесспорном порядке, очередь дошла. И Вадим произнес показавшийся ему довольно складным и уместным тост за призвание Казимирыча, за талантливость его натуры как за редкие в наше время, да и во все времена качества.

И почти сразу почувствовал повисшее в воздухе напряжение. По меньшей мере, двое из присутствующих были его тостом недовольны. Яша Силкин принужденно засмеялся и, чокаясь, произнес:

— За нашего гениального и неповторимого! — вроде бы с дружеской иронией, но и с какой-то раздраженной интонацией. Но это было раздражением не столько против Вадима, сколько против Дьяконова, который, казалось, ничего не заметил.

А вот Вася Кокин, чокнувшись молча, посмотрел именно на Вадима — да так, что тому сразу вспомнились прежние недавние времена: это был враждебный взгляд человека из другого лагеря. И несколько позже Вася произнес тост за Казимирыча, простого и своего в доску парня, которого хоть и приняли однажды в турпоходе за папашу Васи (Кокин выглядел гораздо моложе своих тридцати лет, почти мальчишкой), но душой моложе их всех, здесь сидящих, и таким останется всегда — и тогда, когда многие всякие талантливые-гениальные будут забыты и мохом порастут. И опять посмотрел на Вадима взглядом, напомнившим ему тяжелый взгляд Эдипова из прежней «шайки»… Взглянул с какой-то мгновенной усмешкой на Вадима и Казимирыч, но ничего не сказал, а, разряжая обстановку, стал вспоминать смешные подробности того эпизода, когда некий старый «дид» спросил его, кивая на Васю: а это, мол, сынок ваш?

Несомненно, посторонний ничего бы не заметил. Но Вадим готов был поклясться, что каждый из присутствующих прекрасно все заметил — даже Разгуляев, пятый участник «мальчишника», который непрерывно требовал аккомпанемента, и распевал во все горло, и, на первый взгляд, ничем, кроме песен, разговора «за баб» и выпивки, не интересовался. В общем, «своим» в новой компании Вадим почувствовал себя не более, чем в Эдиковых застольях. Неожиданно для Светы, он спустился с горы довольно-таки мрачный. В ответ на ее расспросы он ничего связного так и не смог сказать, только произнес голословно:

— Шайка она и есть шайка. Наверное, хороших, славных, дружных шаек просто не бывает… Казимирыч думает, что окружен верными друзьями, готовыми за него в огонь и в воду, и старается ради них выглядеть попроще. А возле него, по-моему, по-настоящему никого уже нет. Они все еще думают, что они сплоченная когорта, а их ничего, кроме пьянки, не объединяет.

Он вещал, Света смотрела с испугом — она уже заметила, что некоторые странные пророчества мужа все чаще имеют обыкновение воплощаться в реальность.

Уже через неделю был званый ужин у Яши Силкина, на сей раз с женами, без Разгуляева и Кокина. И все было замечательно. Яша очень забавно изображал многоженца-бая, обремененного запутанными семейными обязанностями, — в «гарем» кроме жены Ганки вошли все присутствовавшие женщины. Бай путался в своих домочадцах, никак не мог наладить должного порядка, тем более что его гости — Олег и Вадим — это мрачные злоумышленники и ревнивцы, норовящие у него этих жен похитить. Смешно почему-то было до слез, и неприятное впечатление от «мальчишника» со всеми предчувствиями и пророчествами на какое-то время подзабылось.

4
Как бы ни были заняты, один, а то и оба выходных Света и Вадим тратили на далекие прогулки. Такой режим установился постепенно. Этого требовало здоровье Светы, да и Вадим заметил, что непрерывное сидение за столом выходит боком, — теряется сон, и голова перестает работать с прежней ясностью. Экскурсии тоже были отчасти делом — Вадим разрабатывал каждый маршрут по геологическим картам и трудам геологов, часто противоречащих друг другу, а по дороге было интересно проверить, кто прав.

Все это было связано с тем, что приходилось делать за письменным столом. Шли с геологическим молотком, фотоаппаратом, рюкзаки, по мере освобождения от продуктов заполнялись камнями. Снимали интересные структуры — тогда Свете приходилось порой залезать в самые неудобные щели и взбираться на труднодоступные скалы, чтобы служить мерой масштаба, — и просто пейзажи. Хотя просто пейзажами трудно назвать величественные горные панорамы, девственные леса, неожиданно голубые озера в хаосе скал, все это — видимое одновременно в непривычном разнообразии на десятках плоских террас и крутых склонах, в разного рода укромных уголках.

Снимать хотелось все, и бессилие фотоаппарата было очевидно. И это наглядно отображало людскую бессильную жадность усвоить, проглотить и разместить внутри себя в надлежащем порядке всю сложность и гармонию мира.

Однажды, в минуту особой усталой просветленности, после недели лихорадочной погони за очередным результатом, он явился наконец из хаоса диаграмм, стопки страниц с вычислениями. Результат был в стороне от того, чем занимались до этого Света и Вадим, он был неожиданный, противоречащий всем общепринятым взглядам, — Каракозов с Винонен очень уверенно сказали «ошибка, не может быть» и тут же потеряли интерес. Результат был прост и касался того самого, предсказанного Светой во сне землетрясения. На обороте того графика, что Света демонстрировала Саркисову, этот результат был — простая, но необычная для принятых точек зрения зависимость между амплитудой сейсмического сигнала и скоростью волны в масштабах района, и Саркисов мог бы заинтересоваться, и если бы заинтересовался, ему бы сказали. Но шеф, конечно, ничего не спросил, не заметил, да и другим были заняты его мысли в тот день.

Вадим же был в такой стадии почти сомнамбулического напряжения всех сил, что, проверив, ясно увидел: результат верен, иначе и быть не могло, многое ставит на место, порадовались со Светой в первые дни. Но потом Вадим ощутил нечто вроде испуга: за этим результатом — бездна грядущих многолетних трудов, может быть, целое новое направление. Вот эта черная бездна и испугала. Впервые Вадим подумал: зачем? Радоваться бы, повезло, им вообще со Светой везло, вышли на тропу, которой хватит — ему и Свете — на всю жизнь, на много жизней, не всем так везет, а такие, как Эдик, ходят, и рыщут, и заглядывают в чужие закрома в поисках одной сотой чего-то подобного. На такой, верной, своей тропе из всех знакомых, пожалуй, один только Дьяконов с его идеей накопленной энергии, и в этом, что бы там ни было, — источник его силы, заставляющей иных членов-корреспондентов и даже академиков чесать в затылках и уважительно (без криков «ура» и без реального пока прока для Олега — но уважительно) присматриваться, а захребетников и завистников — ненавидеть и причинять вполне ощутимые неприятности. Ненавидят, завидуют, присматриваются, сам Дьяконов иногда до эгоизма непрошибаем в тайном смаковании своего потенциального всемогущества — хотя это и не мешает ему нервничать, порой нешуточно, по поводу затянувшегося общественного признания. Вадиму же, может, в силу особо лихорадочного состояния мозга — еще с недавней драматической защиты, — увиделось вдруг бессилие именно там, где принято видеть только силу. Самый лучший ракурс не передаст на искусственном изображении подлинной глубины мира. А только лучше плохого наведет на идею недостижимости цели. И нужно ли это — ненасытно черпать, перекачивать внутрь себя неисчерпаемый мир? Стремиться к тождеству внешнего и внутреннего космоса? Да и столь ли это безвредно — как для тех, кто черпает, так и для самого черпаемого мира? Мы обедняем его и себя грубым физическим вмешательством, но еще и может быть, тем, что, подобно черным дырам космоса большого, засасываем его ненасытно в свой микрокосм, переселяем в себя, изымаем из свободного, вне нас обращения, чтобы эксплуатировать и потреблять, вместо того чтобы созерцать бескорыстно.

Что-то в этом роде, сумбурно-пессимистическое, пытался передать Вадим Свете на пути их нового похода. Шли в гору, речь сбивала дыхание, приходилось чаще останавливаться передохнуть. Свете были знакомы эти периоды сомнений, и она, как могла, помогала Вадиму находить из них выход, хотя и не всегда ясно было, что в этих сомнениях — по существу, а что — просто от настроения и смутных предчувствий. Нередко в таких случаях она задавала бестактно-наивные, на первый взгляд, вопросы, в которых, поразмыслив, задним числом можно было обнаружить некое зерно истины, не всегда приятное и лестное для Вадима, но подчас отрезвляюще верное, а главное, простое. Вот и сейчас Света задала вопрос:

— Ты хочешь сказать, что с тебя хватит геофизики?

Как? Почему? Что за чушь? Я же не это говорил! — все эти возмущенные возгласы готовы были вырваться и не вырвались отчасти потому, что возмутиться следовало более основательно, подготовив, как говорится, дополнительный материал для полного сокрушения неожиданного оппонента, а отчасти оттого, что не мешало и дыхание перевести, — без остановки поднялись еще метров на сто… И вдруг знакомое уже чувство робости перед черной бездной истины сковало ему язык, то же чувство бессилия от избытка мощи — ибо в океане мыслей и ощущений, захлестнувшем Вадима и после всех потрясений минувшего года, простой и как бы невпопад, как бы бестактный вопрос его вообще-то доброй и деликатной жены сверкнул чем-то не столь эфемерным и неопределенным, ее расшифровка могла оказаться чем-то достаточно плавучим, чтобы держать на плаву.

Хватит геофизики? Но ведь не это говорил и думал? И все же сказал? Пора уезжать? Кончать, когда наконец не только почувствовал себя профессионалом в этой, все же достаточно далекой от родной геологии области, но и увидел подлинные горизонты, когда понял то, ради понимания чего ехал. А ради чего ехал? Так ведь для этого — не для тридцати же дополнительных страниц в диссертацию. Ехал, чтобы проверить себя: могу, мол, или не могу… Не там, где катился по накатанным рельсам, вслед за родителями, в геологии, а в почти произвольно взятой области, где начинал с нуля. Понял, что могу — могу и на хорошем уровне, — и с этого именно момента теряю интерес? Пусть другие? А ведь это правда!

— Ты что так смотришь, Вадик? Я опять что-то не так сказала?

— Да нет. Давай еще постоим. Смотри, настоящая опрокинутая складка, помнишь, ты спрашивала… Знаешь… Похоже, что  т а к  ты сказала. Это еще не уход, но конец уже виден. Сказать я хотел что-то другое, сейчас неважно что, — важно, что сказалось именно это…

— Не хочу! — жалобно сказала Света. — Нам здесь так хорошо! А там будет как у всех. А у всех, почти у всех — не так!

— И здесь почти у всех — не так. Это не от места. Это — от нас. Повезло, значит. Помнишь, я рассказывал, Мишка в шесть лет мне выдал: «Пап, я знаю, что такое счастье: речка, лето и мы едем, на мотоцикле». Счастье было в этом «мы», он что-то чувствовал, видимо, то, что скоро этого не будет, это было накануне моего ухода оттуда… Если все время чувствовать то, что он тогда каким-то чудом понял: что вот есть «мы», а это так легко развалить, при том, что мы и вообще-то ненадолго здесь, на Земле, — то это и есть счастье, даже и без речки и мотоцикла. А вообще — будем смотреть и запоминать, вспоминать это потом тоже будет счастьем.

Света помолчала печально.

— Но ведь ты сам говорил, что нельзя уходить, пока Саркисов, Эдик, Жилин хозяйничают здесь. Бросать поле битвы…

Вадим усмехнулся:

— Это все-таки не поле битвы. А всего лишь полигон. Хотелось понять, можно ли в такой битве победить. Знаем: можно. Знаем как. И все теперь знают. Захотим — доведем до конца. Не захотим, не сможем — что ж… Может, не так тогда и нужна всем эта победа. Каракозовы уже, кажется, пытаются договориться с Саркисовым — за спиной у нас и Дьяконова. Сева давно не с нами. Но, правда, и не с ними. В дьяконовской компании разброд, каждый день новости. Яшка позавчера ляпнул мне будто невзначай что-то о чудовищном эгоизме Олега. Я чуть не упал. До сих пор они скорее ревновали его ко мне, как бы не хотели отдавать. Теперь что-то другое. Ну, я виду не подал, отмахнулся, все мы, мол, хорошие себялюбцы. Так он еще раз, с нажимом, мол, рано или поздно все Олеговы друзья начинают понимать, что они не более чем лесенка, по которой Олег топает к сияющим вершинам. Я заспорил, заставил его признать, что и он от Олега немало получил. Он признал, но потом сказал, что самая главная черта в Дьяконове — она же самая скрываемая — вовсе даже и не честолюбие. А знаешь какая?

— Может быть, недостаток смелости? — спросила Света буднично. Вадим, раскрыв рот, смотрел на нее в растерянности.

— Да… Силкин говорит: нет, мол, на земле большего труса. Но ты, откуда ты знаешь?

— Не знаю. Я об этом не думала. Но сейчас, когда ты спросил… Я ведь сама трусиха, а ты мои страхи — перед темнотой и незнакомыми людьми в пустынном месте — совершенно не понимаешь, только издеваешься. А Олег, когда речь об этом зашла, проявил большое понимание, даже помог точно описать ощущение…

— М…да. — Вадим остановился передохнуть и сумрачно поглядел в сторону обсерватории — ее отсюда не было видно, но знакомый купол Далилы выдавал ее местонахождение. — Мало ли какие у нас тайные недостатки. Если они осознаны и преодолены — их, считай, уже и нет. Но Яшка настойчиво вспоминал одну спасаловку, прошлогоднюю, они были втроем, еще Стожко. И говорит, что половину своего уважения к Олегу тогда потерял. Была пурга, они искали геодезистов и сами чуть не погибли. С чужих слов судить… Олег старше их и осторожней. Да и умней… В общем, шайки уже нет, и что будет, когда Олег будет начальником, — неизвестно. А мне сейчас, по совести, пора вернуться к Крошкину. Здесь хорошо работать, но для того, что я там начал, это все — частный случай. Если уже сейчас все разваливается, то что будет, когда исчезнут супостаты, — они ведь самим своим существованием, самим фактом, так сказать, объединяют всех против себя. Может, рано еще этой победе здесь быть. Впрочем, мы же не в другое государство едем, как некоторые… Ты даже и в институте останешься, скорее всего. Да и я договорюсь, уходя, кое о чем с Шестопалом. Нет… Это не причина, чтоб сидеть тут любой ценой. Главное сделано. Ну, а если Казимирыч, придя к власти, укрепится и кинет клич, чтоб сделать рабочий прогноз, — неужто мы не прибежим? Те же Волыновы — их Олег прямо мечтает назад позвать — тоже приедут.

Внезапно подъем кончился. Они взобрались на уступ и в недоумении остановились. Тропа здесь была выбита тысячами овечьих копыт до камней. На тропу свешивался большой колючий куст, весь увешанный разноцветными тряпочками.

— Что это? — спросила Света. — Здесь что, дети играют?

Вадим огляделся. Нет, дети наверняка здесь бывали очень редко — ближайший кишлак был в двух километрах, и он оставался позади и ниже. Тропа вела на горный выпас.

— Я знаю, на что это похоже, — сказал Вадим. — В Бурятии на перевалах охотники устраивают такие вещи. Это что-то вроде места для языческих жертвоприношений — там кроме тряпочек можно и фигурки божков найти, и банки со сгущенкой. Только я никогда не слышал, чтобы и в Таджикистане…

— Заколдованное место! — обрадовалась Света. — Может, тряпочки здесь на счастье привязывают. Например, женщины, которые хотят детей, а их нет. Я тоже привяжу…

Вадим продолжал осматриваться. Место для геолога было странное, а значит, интересное. За крутым уступом, на который они взобрались, тянулось по горизонтали поперек склона нечто вроде широкого рва с поросшим травой плоским дном, — похоже, что этот ров был когда-то и даже совсем недавно дном озера. За рвом снова неприступной крепостью высилась гора, по склону которой они сегодня взбирались с самого утра.

— Тебе это ничего не напоминает? — спросил Вадим.

— В Саите, на завале, похожие площадки, да?

— Точно. Я знаю, мне Стожко говорил про это место. Или не про это… Но он говорит, здесь их много. И показывал, когда в Алайскую долину летали. Сотни таких вот штук. Это след древнего землетрясения, не менее мощного, чем Саитское. Палеосейсмодислокация, если по-научному. Этот ров — трещина, прервавшая склон, заполненная сперва водой от того ручейка, вдоль которого мы шли, а потом, почти до краев, илом, — вот почему дно плоское, хоть волейбольные площадки размечай. Потом вода прорвала, промыла уступ — вон там, остатки озера вытекли. А продолжение этого рва — вой, точно по створу, видишь где?

Вершина небольшой горки в полукилометре, точно на продолжении рва, была как бы расколота надвое.

— Может, и посильнее Саитского… — сказал Вадим. — А люди помнят, — видимо, это было в языческие еще времена, шайтану, или демону землетрясений, здесь проходя, каждый обязан был что-то оставить в подарок. Сейчас смысл забылся, а тряпочки вот все привязывают на всякий случай…

Света села отдохнуть, вытащила из рюкзаков свертки — решили поесть. Вадим лазил по уступу, щелкал фотоаппаратом. Потом сел тоже. Они пили холодный зеленый чай из бутылки по очереди, заедали бутербродами с сыром и смотрели на горы, застывшие в тишине и торжественной неподвижности. Было странно подумать, что в любой момент, хоть через секунду, хоть через час, хоть через десять лет, эти вершины могут закачаться, черные трещины снова перебороздят склоны, реки камней и грязи рухнут в долины, погребая уже разрушенные минутой раньше кишлаки. Но пока это было так. Те ростки прогноза, в создании которых они приняли участие, дадут плоды еще нескоро. Похоже, они уедут, так и не дождавшись настоящего землетрясения, а значит, и подтверждения своих прогнозных построений. Мелких ощутимых землетрясений за это время было три-четыре, обычно ночью, — иногда сквозь сон осознавался слабый гул через подушку. И одно посильнее днем — то, что Света предсказала во сне.

Иногда были отзвуки дальних — пакистанских и афганских землетрясений, иногда — слабые местные толчки, о чем-то сигнализирующие, предупреждающие… Литосферные плиты продолжали, сопя, лезть друг на дружку — так недавно очень смешно пародировал в стенгазете Института геономии статью Крошкина и Вадима старый приятель Шалаев. Плиты давили и лезли, горы рождались и росли, долы углублялись, все шло своим чередом, и катастрофы — необходимое сопровождение процесса — были неизбежны. Эфемерна была сама жизнь среди этих склонов, полных скрытой угрозы, а людям хотелось не просто жить, а жить еще и счастливо, чтоб рождались у них здоровые веселые дети, не ведающие страхов.

Уже три года длился их со Светой брак, и это хотелось считать счастьем. Во вне все полнилось разочарованиями, потрясениями, сомнениями, но и на семейном фронте не все соответствовало норме: беременности не было. Сначала это оставалось лишь личным ожиданием и печалью Светы. Потом постепенно и Вадима захватило. Ходил за Светой и занудливо следил, чтоб не села без подстилки на камень, чтоб одевалась тепло.

И все-таки без единой ссоры и почти неразлучно — три года. Может быть, прежнему несчастливому браку Вадима, протекавшему в непрерывных скандалах, вплоть до драк, в постоянной настороженности и напряжении, вспоминаемому постоянно как кошмар, обязаны были Света и Вадим тем, что не уставали ценить друг в друге то, ради чего решили жить вместе, и это не приедалось. А что? Должен же быть от неудачных браков хотя бы такой негативный прок… Все счастливые семьи счастливы одинаково, и потому об этом не принято рассказывать — скучно.

Эта скука, как ни странно, не всегда только для внешнего наблюдателя-зрителя. Она способна обратиться и внутрь, ударив по семейному очагу, счастливому первоначально. Ссоры начинаются иной раз и от этого — от стремления к разнообразию, к более замысловатой драматургии совместного бытья. И тут очень полезна незабываемая драматургия прошлого печального опыта, выступающая в неожиданной роли хранителя нового очага.

Забыть об этом неприятном, но полезном для внутреннего единения опыте не давала сама Марина. По сей день не менее двух раз в месяц Вадим получал по почте пухлые конверты, надписанные ненавистным скачущим почерком. Читать эти письма Вадим был вынужден — в некоторых содержалась та или иная информация о Мишке. Но на 90 процентов это был монолог безудержно хвастливой — при всей внутренней растерянности, — неудержимо болтливой дамочки, не желающей примириться с потерей главной своей собственности — мужа. То это был торжественный отказ от той полусотни в месяц, которую ежемесячно высылал Вадим. То, наоборот, яростная вспышка, порожденная недельной задержкой этой самой полусотни, — однажды даже пришла повестка из суда… То было пылкое многословное признание в платонической любви, которой не коснулась вынужденная разлука с любимым. То грубо-циничное, сухое предложение бывшему мужу забежать в Москве на минутку, чтобы… помочь Марине зачать еще одного ребенка, ей зачем-то это нужно, а Вадим, видите ли, ей подходит по селекционно-генетическим соображениям — при этом выражалось открытое злорадство насчет бесплодия «твоей чернавки».

Раза три это были открытки, написанные, видимо, в нетрезвом виде, содержащие совершенно разнузданную брань по адресу и Вадима, и Светы. Открытки, конечно, специально для развлечения Вадимовых соседей и сослуживцев. Но надо отдать должное соседям-сослуживцам: никто, даже враги Вадима, не заинтересовались этой возможностью свести счеты — настолько глупы и вздорны были открытки и настолько не вязалась с характером Светы (а жало было обычно направлено против нее) содержащаяся в открытках «информация». Хотя, конечно, открытки прочитывались, их содержание так или иначе обсуждалось в камералке — это Орешкины точно знали.

Весь этот натиск еще более заставлял Орешкиных ценить друг друга, крепил их единство. Да… Драматических внутренних событий в счастливых семьях нет и не должно быть по определению, есть комплекс ощущений и настроений, весь смысл которых в том, что он почти не меняется во времени. А когда меняется и начинаются внутренние события — уже нет счастливой семьи. Нужно, правда, чтоб еще и везло: чтоб болезни были неопасными, авто-, авиа- и природные катастрофы да и войны обходили стороной. И еще чтоб совместная жизнь была интенсивно интересной, заполненной. Все это у Вадима и Светы как будто было…

Маршрут Вадим рассчитал по карте, и все шло сначала по плану. Вышли на перевал, с которого открывался вид на уже близкий, заснеженный, в черных диких зубьях утесов Соленый хребет. Тропа круто шла вниз, откуда слабо доносился шум Соленой реки. Уже спуск оказался неожиданно сложным: осыпи прерывали старую тропу, пришлось, где съезжая вместе с камнями, где почти ползком с уступа на уступ спускаться, путаясь в колючках, а иногда возвращаясь — если попадался гиблый обрыв. Когда спустились, дикое ущелье было еще пронизано с запада на восток, по простиранию, солнцем, но солнцем низким, светлого времени оставалось не больше полутора часов. Торопливо шли, уже не надеясь сегодня попасть домой, — лишь бы до станции Помноу добраться, где бывали в прошлом году. Кто на станции сейчас — неизвестно, но приютят. Лишь бы дойти. Ночевать в горах, когда по ночам лужи затягивает льдом, да и спичек с собой нет, — нет, такого им не надо.

Шли, уже мало внимания обращая на красоты — зеленые лужайки, перерытые кабанами и медведями в поисках дикого лука анзура, причудливо выветрелые и размытые целые скалы гипса. Основная трудность была в том, что река прижималась то к левому, то к правому склону, причем в таких местах, где сплошная крутизна и колючки. Вадим запретил Свете соваться в ледяную воду — брал ее на закорки и переносил, шлепая туристскими ботинками по быстрому течению, стараясь ставить ногу твердо между скользких камней. Считал броды — насчитал двенадцать и бросил, — шли все быстрей, почти бежали. Когда дошли до слияния Соленой и Помноу — здесь пошли знакомые места, — уже стемнело. Только слабые остатки сумерек помогали различать тропу, здесь она, к счастью, хоть не петляла с берега на берег. В одном месте пришлось прыгать с валуна на валун, и так метров сто, и каким-то чудом они не упали и не расшиблись, хотя валуны уже скорее угадывались, чем виднелись под ногами, Света еще к тому же близорука, а ботинки Вадима мокрые и скользкие.

Наконец впереди замигал огонек, донесся стук движка. Станция. Но и еще один приток Помноу, последний брод. В прошлом году где-то было сваленное дерево, но есть ли оно сейчас, да и найдешь ли? И Вадим снова посадил жену на закорки и пошел. Однако этот приток был широкий и с мощным течением. Вадим поскользнулся и упал вместе со Светой в воду. Но когда жилье рядом, какое это имеет значение? Хохоча, они побежали, хлюпая ботинками, последние двести метров по кремнистой автомобильной дороге. Постучались. Безбоязненно открыл дверь в черноту звездной ночи незнакомый парень, по пояс голый: чета молодых станционников-новичков купала полугодовалого сынишку в жарко натопленной кухоньке. Приняли, обсушили, накормили медвежьими котлетами, дали по полстакана чачи, спать уложили. Вадим все беспокоился, не простудилась ли Света, — ей такие ночные купания, были, конечно, категорически противопоказаны. Но вроде обошлось.

Часть пятая

Глава семнадцатая

1
Темно-зеленый танк приближался, нависал башней, пушкой, глядя безмолвно черным пустым смотровым люком, разоренным пулеметным гнездом. Белый «Москвич» стал капотом впритык к гусенице, обе передние двери открылись, и оттуда появились, хлопнув дверями, почти одновременно, двое уже не очень молодых людей.

Водитель — помоложе и повыше ростом — был Орешкин. Пассажир — пониже и постарше — Дьяконов. Танк же — достопримечательность совместного подмосковного полигона дружественных институтов Земли и энергетических проблем.

Лет двадцать назад полигон был совместным пионерским лагерем тех же институтов. Лагерь не отвечал каким-то там санитарным нормам и был преобразован в полигон, но до сих пор флагшток посреди утрамбованной площадки, оббитые гипсовые фигуры на заросших дорожках напоминают о прошлом. Списанный на металлолом «Т-34» стоит перед главным корпусом под флагштоком, по всей вероятности, он служил подвижным блиндажом при чьем-то опасном эксперименте.

Олег Дьяконов — в старом, памирских еще времен пальто, сдвинув на затылок рыжую кроличью шапку, сказал:

— Страшно! Даже здесь и сейчас. А представь, на войне!

Орешкин засмеялся — прежним своим гулким смехом филина, по давнему определению Жени Лютикова, показав полный комплект все еще белых и здоровых зубов. Он — в кирзовых полевых сапогах и в тоже давнишнем латаном-перелатанном кожушке. Вокруг — темные ели, голые осины, пятна снега на пожухлой траве.

Итак, оба они живы и здоровы на подходах к концу этой книги, и это можно истолковать как благополучное завершение. Но в то же время они здесь, а не на Памире… Уж не потерпели ли они поражение в борьбе со злом? Неужели там, в обсерватории, до сих пор правят бал Саркисов и Эдик? Увы, это так. Хотя на самом деле все сложнее, чем простое «победил-проиграл».

И Олег, и Вадим не бедствуют. Оба — старшие научные сотрудники. Дьяконов работает и живет вместе с Лидой и дочкой на этом самом полигоне, где числится по штату Института энергетических проблем. Лида — на прежней своей должности начальника отряда в Институте Земли. Вадим работает в Москве, в Институте философии природы, но и здесь, на полигоне, он не чужой, приезжает два-три раза в месяц, продолжает совместно с Олегом одну давно начатую работу. Сева Алексеев (он теперь профессор) даже платит ему за это «четверть ставки» — семьдесят рублей, которые Вадим получает по почте почему-то из Казахстана, из города Боровое.

То, что они здесь на Севину мельницу нарабатывают, в общем виде называется ново, интригующе: «нелинейная геофизика». Слова эти уже произносятся, уже печатаются, ими и обозначается некая революция в науках о твердой Земле, аналогичная революции в биологии. «Прежняя геофизика, — говорил Сева Светозару в интервью для газеты, — стояла на двух китах, на представлениях об активном сигнале и пассивной среде, проводнике сигнала. В новой геофизике среда — не проводник, а соучастник, соавтор сигнала, как нервное волокно не просто проводник нервного импульса. Живая Земля!»

Ростки этого взгляда были и в докторской еще работе Севы о сейсмической мутности, и во взглядах Дьяконова на среду как хранительницу и источник колоссальной энергии. Сейчас Олег на новом витке возвращается к решению проблемы горных ударов в шахтах. Вадим под новым углом зрения уже давно рассматривает геологическое время — как историю, так и геопрогноз, загляд в будущее. Когда-нибудь из всего этого может вырасти новый научно-исследовательский институт, а пока делаются первые шаги, это страшно интересно, и ради этого приходится кое-что терпеть.

В день, о котором идет речь, Вадим приехал на полигон не для работы. Было 30 декабря 198… года. Под Москвой то была зима без зимы. Снега почти не было, лыжные вылазки все откладывались, а за город, на природу, все равно тянуло. И родилась идея — встретить Новый год в совхозе «Победа», до которого от полигона еще три часа пути. Почему именно там — об этом ниже.

Вадим и Олег вошли в главный корпус бывшего пионерлагеря, гулко протопали по коридору. В угловой комнате, за письменным своим столом сидела, положив руку на телефон, Лида Дьяконова, начальник отряда. Ее большие серые глаза выражали беспокойство и нетерпение. Она сразу же стала жаловаться: начальник полигона уехал неизвестно куда — его московские телефоны не отвечают, полигонные мужики уже празднуют, а на товарной станции стоит со вчерашнего дня «ЗИЛ»-вездеход, пошли штрафы за простой вагона, с машины уже кое-что содрали, а через день вообще мало что останется. И ни одного мужика. Ведь нужен кран, надо буксировать, да и с начальником станции попраздновать, чтоб не свирепствовал со штрафом и присматривал за машиной. Но ведь не женщине же еще и этим заниматься…

— Лид! Но ведь у тебя выходной. И мы же хотели через час выезжать. Сама говорила… — Вадиму очень не хотелось ехать потемну.

Родив дочь и бросив курить, Лида сильно располнела. Толстая такая стала тетка. Но по-прежнему тверд и ясен ее взгляд. И волевые морщинки у рта говорят о сильном характере. Олег побаивается супруги. Но они хорошо, ладно живут. При всех неурядицах и бедах — а их много было за эти восемь лет — едины на редкость.

— Я понимаю, — отвечает Лида. — Значит, поедете без меня. Я тогда завтра — на перекладных… Но у меня есть еще один вариант. Идите домой, грейте обед. Я скоро приду. За час все решится.

— Утрясется, — уверенно сказал Дьяконов, когда они вышли к машине. — Она добьется. Мне бы такой характер — ух, где б я уже был.

К обеду Лида пришла: утряслось, нашелся кран, нашелся шофер. За вездеходом уже поехали. Можно собираться.

Когда выехали, пошел мокрый снег. Дорога стала скользкой. Ехали медленно — не больше сорока километров в час — в постепенно синевших сумерках. И слово за слово зашел в машине разговор о давно прошедших днях, о Памире, и Ганче, о бывших друзьях и недругах, «о той и этой шайках» — о Лютикове и Чеснокове, о Яше Силкине и Васе Кокине, о Стожко и Разгуляеве.

…Месяц назад в квартире Вадима и Светы раздался ранний звонок. Вадим, не вставая, взял трубку, приложил к уху.

— Алло! — сказала трубка голосом Яши Силкина. — Здравствуй, Вадим. Скажи, не должен у тебя сегодня-завтра появиться Казимирыч?

— Привет. Он просто сейчас у меня. Ночует. Позвать? Он, по-моему, проснулся.

— Нет… — голос Яши, и без того неуверенный, осекся, задрожал. — Ты… спроси у него. Хочет ли он видеть меня на своем дне рождения в пятницу. А я… я потом тебе позвоню. Ладно?

— Ладно… — недовольно сказал Вадим. Положил трубку.

— Это кто? — раздался из соседней комнаты голос Олега. — По мою душу, что ль?

Вадим сказал.

— И спрашивать нечего. Конечно, не хочу. Так и скажи.

— Если он еще позвонит, — вступила в разговор Света.

Она уже встала, раза два ходила в детскую, где давно уже проснулись и галдели двое орешкинских пацанов — шестилетний Ваня и пятилетний Коля.

— Может и не позвонить, — сказал Вадим.

— Жаль. Надо было, не кладя трубки…

— А придет, как будешь?

— Ну, не гнать же. Хотя он и испортит мне праздник…

Так и вышло. То есть, праздник совсем уж испорчен не был, но Олегу было явно не по себе в присутствии Яши (который — Света угадала — не позвонил), да и Яша держался не лучшим образом — произнес двусмысленный тост за юбиляра, из которого можно было понять, что настоящим человеком Олег был на заре их с Яшей запорожской юности (из чего естественно вытекало, что потом — не очень-то). Яшу, как ни странно, поддержал Вася Кокин, когда-то готовый — даже без большой нужды — ради Олега на любой подвиг. Сейчас Вася был сотрудником вычислительного центра Госплана, держался по отношению к бывшему «пахану» почти что покровительственно и, часто поправляя округлым красивым жестом очки в модной оправе «менеджер», произносил время от времени не очень трезвые туманные тирады, полные неопределенного недовольства по адресу Казимирыча и Орешкина. Правда, хватало и многих других — прежних и новых друзей, настроенных и весело, и дружелюбно, да и жена Васи Таня явно была не на стороне мужа, которого она пыталась незаметно одернуть.

Вадим тоже, как мог, сглаживал эти углы, пытаясь тем не менее в очередной раз, воспользовавшись случаем, понять, что же окончательно разделило Олега и его бывшего соратника, самого стойкого борца в той давней схватке с Саркисовым, Жилиным, Чесноковым. Разлад, начавшийся еще в Ганче, при Орешкиных, крепчал. Кульминации он достиг года два назад. Приехав в Москву и напросившись в гости, Яша устроил истерику Свете и Вадиму при первом же упоминании имени Олега.

— Почему Дьяконов?! Я не хочу слышать это имя! Это оскорбительно, наконец!

А когда пораженные Орешкины попытались перевести разговор на что-то другое, например на Саркисова, то услышали нечто совсем уж поразительное:

— А что Саркисов? Деловой человек. Хороший человек. У него был только один недостаток, если хочешь знать. Это то, что он слишком долго либеральничал с Дьяконовым, которого надо было гнать в три шеи.

— Как ты можешь так говорить! — возмутился тогда Вадим. — Ведь это ты даже не на Олега несешь. На себя — вы ведь тогда были одно. Саркисов и с тобой так либеральничал, что ты чуть не вылетел с работы.

— Я ошибался. Со мной так и надо было тогда, еще и мало…

Это было совсем уж ни на что не похоже. Назревала ссора, но Вадим замолчал, Света перевела разговор на безопасную тему. Яша переночевал, утром рано уехал, озабоченный, хлопотливый и недовольный, — после этого он еще звонил, но в гости не шел.

…Вадим не разглядел, что поворот впереди круче, чем он ожидал, да еще укатан до ледяного блеска из-за того, что прямо за поворотом на шоссе выходили ворота какого-то предприятия. От небольшого маневра рулем машина закружилась, как в вальсе. К счастью, ни попутных, ни встречных машин не было вовсе, и скорость была невелика. Но машину несло прямо на дерево вблизи ворот.

— Это нехорошо, это нехорошо, — самоосуждающе бормотал сквозь зубы Вадим, пытаясь избежать столкновения.

Оля, восьмилетняя дочка Дьяконовых, тихонько попискивала: «Ой, ой!» Олег успел сказать не без дрожи в голосе: сейчас кувырнемся. И тут машина, выскочив заторможенными колесами на тонкий слой рыхлого снега, лежащий поверх глинистой обочины, стала как вкопанная задом наперед, крылом не доставая трех сантиметров до дерева… Заднее колесо слегка сползло в кювет.

— Фу, — выдохнул Вадим, — обошлось. Лида и Оля, вылезайте и продышитесь. Олег, толкай сзади.

Вытолкнули. Сели и поехали с удвоенной осторожностью.

— Какой неинтересный конец мог бы быть у всей истории, — сказал через некоторое время общего молчания Олег.

— Да… Особенно если бы этот панелевоз шел на десять минут раньше… — Вадим с трудом протиснул машину между опасной обочиной и нагло прущим почти посреди дороги с огромной скоростью грузовиком. — Это был бы простой и притом красиво-сентиментальный такой конец. Кое для кого и желательный. И многие бы сказали, что поучительный. Но не остроумный и не оригинальный. Мы так не кончим, ладно?

— Договорились, — ухмыльнулся Дьяконов.

— Не зарекайтесь, — отозвалась Лида. — Еще не приехали.

Оля дремала, взрослые молчали. И всем вспомнилось одно и то же — события семи-шестилетней давности, когда вся история тоже чуть не закончилась самым плачевным, хотя и не столь простым и внезапным образом…

2
Ученый секретарь Института философии природы Сергей Набатчиков вместе с Крошкиным позвонили тогда Вадиму в Ганч за два дня до Нового года. Света прибежала из камерального корпуса без пальто, впопыхах: Набатчиков звонит! В отличие от прошлого Нового года, когда в горах цвел миндаль, этот тонул в метровых снегах. Самолеты не летали, даже автомобильное сообщение дня на два прервалось.

Вадим вбежал в камеральный корпус по глубокой траншее, которую сам же утром для разминки выкопал в снегу. Вбежал в холл, схватил трубку. Сообщил однокашнику по университету и бывшему сослуживцу по лабораторий Ресницына о том, что зима в горах — это прекрасно, позвал в гости.

Набатчиков сказал «спасибо», позавидовал, а потом произнес таинственно:

— Ну что, поздравляю тебя, Вадим. И Алексей Галактионович поздравляет, и Кира, оба тут, рядом…

— Спасибо, и вас так же, — не понял все же Вадим, думал, о Новом годе речь.

— Да нет, — засмеялся Набатчиков, — с Новым годом особая статья. Так и не понял. Алексей Галактионович, он не понимает! По-моему, притворяется.

Тут Вадим, конечно, понял. Его кандидатская утверждена в ВАКе! Обрадовался, поблагодарил.

— И все? — спросил Набатчиков. — Что ты там у себя под Крышей Мира будешь со своей степенью делать? Тебя что, Саркисов полюбил и обещает дать старшего?

Что ж… Думал об этом Вадим. И даже советовался с Шестопалом и Севой Алексеевым. Сева — нетвердо — обещал что-нибудь придумать по своему сектору. Шестопал думал дня три и ничего не придумал, кроме того, что в Ганче перевести Орешкина в старшие научные сотрудники будет гораздо трудней, чем было свалить Чеснокова. Это надо будет валить самого Саркисова — дело нужное, но нескорое. Саркисов и с кандидатской прибавкой к ставке эмэнэса будет тянуть сколько сможет, хотя это, казалось бы, и автомат… И Вадим уже понимал, что этой борьбы за свои личные права, после всего, он не хочет, что куда ни кинь — все равно впереди выезд из Ганча, выезд, о котором не хотелось думать, но нельзя было не думать. Да и влекли притормозившиеся за это время оставленные московские дела — и прежде всего большая монография о натурфилософах, начатая, уже немножко распечатанная кусками, вызвавшая неожиданно широкий интерес — не чета этим, пусть и нужным и интересным, но однообразным узковатым упражнениям с геопрогнозом, где главное — так казалось тогда — уже сделано, остальное могла бы доделывать без него Света.

— Вадим, мы сделали, что обещали, теперь твое слово, — орал между тем в трубку Набатчиков. — Ставка для тебя есть. Сам Палисандров ходил для этого в Президиум.

Палисандров? Академик, глава международной науковедческой школы… Они знакомы, академик замечательный мужик, прислал недавно трогательную открытку: у него больные глаза, и его довольно-таки молодая жена читала ему вслух последний опус Вадима о рыцаре и демоне германской натурфилософии Шеллинге. Очень хвалил: давно, мол, назрело, еще Энгельс говорил и т. д. … Но чтобы из-за него — в Президиум? Этак и возгордиться недолго.

— Кстати, учти, — продолжал петь сирена Набатчиков. — С Палисандровым у нас тут был о тебе большой разговор. Онвелел поставить твою тему о натурфилософах особым пунктом по своему — понял? — сектору — раз. Два — ты ведь давал заявку на монографию в издательство? Ну, не хитри, давал. А кто там председатель РИСО? Палисандров! Так вот, ты в плане на 197… год. А где твоя монография? Несерьезно, товарищ Орешкин! Через три года ты с гарантией доктор, правда, не геме и не феме, а философских наук. Но кто сказал, что это хуже? А для тебя… Мы тут с товарищами посоветовались и решили, что это и есть твое дело. Хватит сидеть сразу на десяти стульях, Вадим. Это, в конце концов, жадность какая-то неприличная. И тебе не двадцать пять. Ну что ты молчишь? Или мнение товарищей тебе не интересно? Короче. Не торопим, но назови дату приезда. Можешь сразу не увольняться. Ставка — твоя, она подождет, если тебе деньги не нужны. Но ты сам нужен здесь, понял? А землетрясения оставь Свете.

И вымогнул-таки у Вадима обещание появиться в Москве в начале февраля.

…Таким образом, жизнь Орешкиных вновь круто изменилась. Вадим не остался в геофизике, как одно время подумывал, стал старшим научным сотрудником института совершенно иного профиля, соискателем докторской степени, и с удивлением убедился — еще раз, — насколько формальный статус для многих важнее самой личности. Даже в Институте Земли, где он стал теперь неопасен и неинтересен, ибо выбыл — по крайней мере, формально — из игры, но где он продолжал появляться из-за продолжающих выходить публикаций, с ним некоторые чуть ли не лебезили, с ним советовались и считались гораздо больше прежнего — чем он и пользовался лишь для одного: он постоянно напоминал, что решение парткома фактически не выполнено, что Чесноков все еще в Ганче и не теряет надежды на реванш, а Дьяконова все еще не назначили на должность зама по науке, хотя большая комиссия парткома во главе с академиком Мочаловым чуть не месяц работала в Ганче, подтвердила необходимость всех прежде намеченных и наметила новые меры по оздоровлению обстановки на полигоне.

Дьяконов стал к этому времени отцом. А Света, закруглив в апреле-мае дела в Джусалах и в Ганче и пролив толику прощальных слез, упаковав часть папок, книг, штор, белья и одежды и раздав остальное, приехала в Москву, села в одну из лабораторий Института Земли доканчивать и развивать начатое Вадимом и в первый же месяц поняла, что что-то произошло, что, возможно, сбылись предсказания врача, горный воздух и длительное лечение наконец подействовали. Ее направили на анализ, и громоздкий лиловый штамп на направлении врача — наискось, крупными литерами — возвестил наконец долгожданное: б е р е м е н н о с т ь.

И вот где-то в середине сентября Вадим, забежав к Свете в Институт Земли, столкнулся на лестнице с Севой Алексеевым.

Отношения с Севой были неплохие, но, конечно, прежней сердечности не было. Сева под весьма благовидным предлогом отказался взять в свой растущий сектор Свету (куда кого только не набрал!), и ей пришлось искать, куда приткнуться в институте после отъезда из Ганча. Ее взял в свою группу знакомый по хоздоговорному отчету в Джусалах доктор наук Гольбах — из одной, кажется, солидарности и чтобы насолить начальству. Гольбах был старый и непримиримый враг Саркисова. Правда, работа в его группе скважинной аппаратуры не имела прямого отношения к землетрясениям и оказалась для Светы скучноватой. Но не до жиру…

Так вот Сева встретился Вадиму на лестнице. Поздоровались, перебросились парой приветливых фраз. И, спустившись уже на пару ступенек вниз, Сева вдруг остановился, поколебался и спросил:

— Да, а насчет Дьяконова знаешь?

— Что, утвердили наконец?

— Нет, — Сева посмотрел странно, покачал головой. — Значит, не знаешь. Теперь и не утвердят. — Вадим почувствовал, как замерло, заныло сердце.

— Что? Что-то случилось?

— Плохо дело, Вадим. Там в это воскресенье была рыбалка. Ездили на вездеходике, за рулем почему-то был Дьяконов. На мосту чиркнулись бортами со встречной машиной — там в кузове ехало несколько пассажиров. Кого-то ранило, а одну старушку — насмерть. Это большие неприятности. Олег дал подписку о невыезде. Будет суд. Похоже, все ваши старания насмарку. Саркисов не ходит — летает. По-моему, счастлив. Как говаривал наш общий друг Женя, простым человеческим счастьем. Правда, старательно иной раз хмурится, чтоб тревогу изобразить и скорбь. Но он это не очень умеет. Есть, похоже, там, — Сева ткнул пальцем в потолок, — кто-то, кто на его стороне, Вадим… Везучий он. Я уж не в первый раз примечаю.

Улыбнулся конфузливо и пошел, не сказать чтоб веселый, но и не грустный. Обычный…

3
(Письмо Лидии Дьяконовой Светозару Климову)
Глубокоуважаемый товарищ Климов!

К Вам обращается жена Олега Казимировича Дьяконова, младшего научного сотрудника Горной геофизической обсерватории АН СССР. 23 января этого года народным судом Ганчского района Таджикской ССР мой муж был приговорен к трем годам исправительно-трудовых работ (ст. … УК Тадж. ССР). Я остаюсь с годовалой дочкой. Но не это страшно. Страшно то, что, во-первых, по мнению большинства сотрудников обсерватории, юристов и даже следователя, вина Олега, если она и есть, — не соответствует наказанию, она косвенная. Во-вторых, — то, что, судя по всему, осуждение Олега оказалось в тесной связи с интересами определенных сил в нашей обсерватории, сил, осужденных общественностью и парткомом Института Земли. Олег и его друзья стали препятствием на пути дельцов от науки, стремящихся превратить обсерваторию и полигон во что-то вроде доходного личного поместья. В марте у мужа должна была состояться защита диссертации. Для того чтобы сорвать (далекими от науки методами) эту защиту, было уже сделано очень много, а сейчас в связи с автоматическим увольнением мужа по случаю приговора суда будет сделано все, чтобы он не мог вернуться к своей работе и через три года. Плодами его многолетнего труда (муж вместе с Я. Силкиным и в содружестве с другими научными сотрудниками разрабатывал прогноз сильных землетрясений и других стихийных бедствий) собираются еще раз воспользоваться корыстные бесчестные люди (так в обсерватории было неоднократно).

Прочитав мое письмо дальше (чтобы узнать, за что же осужден мой муж), вы, может быть, скажете, почему я медлю говорить о главном, — ведь произошел несчастный случай, в результате которого умер человек. В ответ на это могу сказать только одно. Сам факт этой смерти так потряс и моего мужа, и всех нас, что рядом с этим несчастьем все необходимые хлопоты по подготовке к процессу как-то выпали из круга насущно важных дел. Вина, пусть к косвенная, всегда ощущалась Олегом очень остро, и его принцип, еще с комсомольской юности, — такой: все брать на себя. Он и к осуждению отнесся спокойней всех нас, несмотря на очевидность судебной ошибки. Но есть и другая, противная сторона, и эта сторона не сидела сложа руки. Она решила воспользоваться смертью человека для того, чтобы сорвать наметившееся после недавних решений парткома института оздоровление обстановки на полигоне.

В этих решениях партком отметил, что начальник экспедиции В. Л. Саркисов оторвался от коллектива научных сотрудников, что незадолго до этого отстраненный от должности его заместителя по полигону Э. А. Чесноков повинен в недобросовестном исполнении своих обязанностей, он нарушал нормы научной этики (то есть крал чужие научные результаты, примазывался к чужим научным работам), а когда это перестало удаваться, систематически срывал выполнение важнейших работ полигона, связанных с разработкой научного прогноза. Был намечен целый ряд мер — в частности полное удаление Чеснокова из Ганча. Летом директор института академик Мочалов и комиссия парткома приехали в Ганч и попытались претворить в жизнь эти решения. Мой муж Олег Дьяконов был рекомендован заместителем начальника обсерватории и полигона.

Решения парткома не выполнены ни в одном пункте. 16 сентября случилось вот что. На рыбалку в верховья Кабуда выехало 7 человек на машине «УАЗ». Водитель Сергеичев В. С. во время рыбалки сильно повредил ногу — не мог ни стоять, ни вести машину. У моего мужа — профессиональные права шофера 3 класса, по этой специальности он работал лет десять назад, но в условиях экспедиции ему нередко приходилось подменять шоферов. Он сел за руль, как это много раз и бывало. Несчастье случилось уже на подъезде к базе экспедиции, на мосту через незначительный ручей. К мосту — спуск с двух сторон. Знаки «крутой спуск» и «сужение дороги» есть с обеих сторон. Знак «прочие опасности» есть с одной, более крутой стороны, откуда спускалась встречная машина «ЗИЛ» с тентом, где в кузове было пять пассажиров и коза. Машиной управлял Х. Мухаммадов, проживающий в Душанбе. Он возвращался порожним рейсом из Ганча и пассажиров взял попутно, они проголосовали. На мосту произошло слабое боковое касание машин. На «ЗИЛе» сбило крепление тента. Стойкой тента ударило в висок Р. Зарипову, 64 лет, удар оказался смертельным. Остальные пассажиры «ЗИЛа» получили ссадины и ушибы. Наша машина не получила повреждений, в ней никто не пострадал.

Теперь мы понимаем, что готовились к процессу очень плохо. По данным следствия почти вся вина ложилась на Мухаммадова, уже судимого за подобный случай. Он въехал на мост, не снижая скорости, да и предупреждающих знаков с его стороны было больше. Большая часть пассажиров с обеих сторон сначала утверждали, что наша машина въехала на мост тихо, на скорости не более 30 километров в час, а «ЗИЛ» скорости (около 70 километров в час) не снижал. Тем не менее мы были готовы отчасти разделить вину с Мухаммадовым. Мужу грозили исправительно-трудовые работы по месту службы, со взысканием части зарплаты. Но к началу процесса дети Зариповой изменили свою первоначальную позицию. Они прислали письма в суд и прокурору с требованием тюремного заключения почему-то именно для моего мужа. Я виделась с сыновьями покойной, они нисколько не скрывают, что их побуждали к таким действиям из обсерватории, характеризуя Олега как «негодяя, по которому давно тюрьма плачет». Они показывали мне письмо от ганчского прокурора Хекимова, в котором черным по белому написано: вы должны требовать для Дьяконова жестокого наказания. Я уверена, что все это исходило от руководства экспедиции (Саркисов, Жилин), которые поначалу отказывались подписывать ходатайство, говорили о пользе, которую якобы принесет экспедиции примерное наказание Олега.

Хекимова у нас в обсерватории хорошо знают — в качестве частого почетного гостя либо Саркисова, либо его зама по хозчасти Жилина, а вот его жену видят гораздо реже, только в дни выдачи зарплаты, хотя она и числится уже два года уборщицей обсерватории.

Думая только о моральной стороне наказания, Олег заявлял на следствии и суде, что чувствует себя виновным. А Мухаммадов конечно же заявлял, что не виновен нисколько. К тому же первый следователь В. Шакиров, собиравший первые показания у ГАИ и свидетелей, был именно в это время переведен в другой район, а пришедший на его место взялся все пересматривать. В частности, важные показания шофера Сергеичева, сидевшего рядом с Олегом, были истолкованы как показания пристрастного человека. Изменили свои первоначальные показания двое пассажиров Мухаммадова.

В результате оказалось, что позиция Олега суд очень устраивает — не надо разбираться по существу. И вот — приговор и откровенная радость тех, к счастью, немногих людей, которые готовы разрешать научные и служебные споры и такими методами тоже.

Адвокат Олега пишет кассацию в Верховный суд Таджикской ССР. Но у нас нет уверенности, что и там нет горьких, но несправедливых писем неправильно информированных родственников погибшей. С увольнением Олега уйдут из экспедиции его друзья. Научный коллектив будет снова (и не в первый уже раз!) ослаблен. Решения парткома будут сорваны. Дорогу в геофизику, возвращение к своей теме Саркисов Олегу постарается перекрыть, и, возможно, это ему удастся. Диссертация, итог многолетней работы, первая в истории обсерватории реальная основа для создания комплексного прогноза сильных землетрясений, будет частью расхищена, частью игнорирована. Все очень сложно, последствия этого небольшого судебного дела велики. А потому я обращаюсь к Вам, тов. Климов, которого мы хорошо знаем по Вашим ярким газетным выступлениям о науке и ученых, чтобы Вы попробовали как-то нам помочь. Нам всем.

Лидия Дьяконова. 28 января 197… года.
4
Да, сыпанулись камешки… Ой как сыпанулись! И когда! И враг посрамлен, и день защиты наконец назначен, и его, Олега Дьяконова, вот-вот назначат замом начальника обсерватории и полигона, что, конечно, и опасно, и неведомо кто сулит в будущем. Но ведь именно его, который ни сном ни духом не желал, не добивался, как многие иные, просто вкалывал, — значит, поняли, оценили. И главное, когда только-только стал отцом. Не то чтобы всю жизнь только этого и ждал и не то чтобы как-то особенно любил детей. Но это — этап, это у всех бывает, а вот чуть не минуло, после сорока только и удостоился.

Нелепый случай. Пустяковая авария — тент с болтов сорвало, но — круглые, полные страха глаза пассажиров в той, встречной машине, брызги крови на проклятом тенте, восковое мертвое лицо величественной старухи. Нелепая блеющая коза. И чувство вины — видел ведь: тот встречный, несется под гору как псих, а мостик узковат, хотя и можно разъехаться — обе машины невелики. Надо было совсем стать — и не стал почему-то, а хоть и тихо, по краешку, но въехал на мост. Потом проверил: правее нельзя было, а тот, Мухаммадов, молодой, горячий, таким вообще руля давать нельзя. Для них дорога — как непрестанное самоутверждение, лихой риск, а нервишки некрепки — испугался Мухаммадов именно узости моста, вильнул на самом настиле, когда кабина проскочила встречную, хотел подальше от края, да рано, — заднюю стойку и выбило, та потянула весь тент, к несчастью новый и прочный, который выдернул и остальные стойки.

Бороться — с чем? С угрозой наказания? Но ведь человек-то убит, и пусть не Олег один в этом виноват, пусть и меньше, чем тот, другой, виноват, но ведь виноват же! С Чесноковым — Жилиным — Саркисовым, обрадовавшимися, что все теперь можно переиграть и что решения парткома как бы и отменяются — самой жизнью, так сказать, а там, глядишь, и вовсе от Дьяконова можно избавиться, — как теперь с ними бороться, когда нет твердой опоры под ногами, и впереди пропасть, и в глазах мертвое восковое лицо?

Сыпанулись камешки, сыпанулись…

5
Шоссе было чистым, легкая поземка не ложилась на гладкий асфальт, а лишь помечала белыми контрастными метинами трещины и выбоины, взметалась суматошно от проносящихся машин. На большом перегоне вдоль правой обочины странным видением прошлого, времен ямских перекладных и иллюминаций по случаю тезоименитства августейших особ, чадно пылали фляги с мазутом, предупреждая о ремонте обочины. Но машин было мало, и Вадим газанул.

Въехали в райцентр Кострово. Разговоры смолкли. Вадим вел машину не спеша, замедляя ход у райсельхозуправления, у райкома, автостанции. И он и все пассажиры присматривались к машинам, даже к отдельным пешеходам — они явно кого-то выискивали. Наконец, уже на выезде, у «Сельхозтехники», Олег воскликнул:

— Вот она!

— Вижу, — ответил Вадим, подруливая и становясь позади грузовика с кузовом-вагончиком, передвижной мастерской, хорошо им известной.

Почти тотчас из проходной «Сельхозтехники» выскочил высокий, худой человек в черном полушубке, с яркими весенними — несмотря на конец года — конопушками вокруг синих глаз, без шапки, излучая шевелюрой огненно-рыжее сияние. Все вышли из машины. Начались объятия, рукопожатия, поцелуи.

— Долго, это, добирались, — улыбаясь во весь щербатый рот, говорил рыжий. — Я уж и дела для себя лишние напридумывал, чтоб, значит, затянуть, не уезжать. Очень встретить хотелось. Здесь, — он кивнул на «Сельхозтехнику». — уже ни души. Народ празднует.

Это был Степан Волынов, бывший эмэнэс и предместкома полигона, бывший забойщик и начальник смены одной из шахт Кузбасса, а теперь главный инженер и секретарь партийной организации совхоза «Победа». Позади него стоял десятилетний рыжий мальчик, сын Роман. Да, это у них, у Волыновых, собрались отмечать Новый год Дьяконовы и Орешкины — Света с детьми должны были на другой день подъехать на электричке.

6
Степан поехал впереди, взяв к себе в кабину Романа и Олю, Вадим тронулся следом. Опять пошло скользкое, как каток, боковое шоссе, второстепенное и тупиковое, которое явно никогда не чистят и песком не посыпают. Волынов на своей «техничке» впереди не спешил, и Вадим его не торопил — послушно шел след в след. Стемнело. Обе машины включили фары. Разговор в «Москвиче» о днях минувших продолжался.

— Лично я считал и считаю… — говорил Олег. — Та история с процессом только подтвердила мое старое убеждение: хороших людей больше, чем плохих. И когда они едины, плохие выиграть не могут. Это, к сожалению, не так уж часто бывает, но вот было ж. И Яшка, и Кокин, и Стожко очень много сделали. Я уж не говорю о тебе, Вадим, с этим твоим Светозаром…

— Да, — сказал Вадим, — если бы то единство продержалось еще хоть немножко, то мы бы и полигона не потеряли. А если бы тогда с нами был еще и Степа Волынов…

— Силкин в этом списке лишний, — перебила Лида. — Ничего он не сделал. Мы же выбрали тогда его общественным защитником. Он до самого суда никому ничего не давал предпринять: мол, все местные раисы его уважают. На суде вел себя предельно глупо — будто нарочно подыгрывал прокурору, дружку Жилина.

— Растерялся. Понадеялся на личный контакт, потому и не подготовился как следует, — вставил Олег. — Но он не нарочно. Все буквально — и следователь, и судья, и прокурор даже — заверяли: будет мягкий приговор за то, что не остановился перед мостом, видя не снизившего скорость опасного встречного. А на суде сразу, неожиданно: не принял никаких мер для предотвращения несчастного случая. А тот, Мухаммадов, уже якобы и почти остановился и даже вроде рукой из кабины махал неизвестно зачем. Растеряешься…

— Мне тогда Силкин не ответил ни на одно мое письмо, — сказал Вадим. — Я завалил его и вас юридическими советами, предложениями и вопросами. Да и ты, Олег… Всего одно письмо на все мои трепыхания.

— А я не уверен был. Человек-то убит. Как-то уж очень суетиться в этом свете казалось недостойным, что ли… Ты ж горел идеей поднять вопрос на принципиальную высоту, вывести Саркисова на чистую воду, все это через газету, — а у меня тогда отец был фактически при смерти, и я бы скорее добровольно сел, чем позволил ему узнать, да еще через газету, шо там у нас происходит. Я и сейчас не думаю, шо был не прав.

— Ну, такого от тебя никто и не ждет, — насмешливо отозвалась Лида. — Всегда ты прав.

— Шо б я тогда ни делал, — не реагируя на колкость, упрямо продолжал свое Олег, — все могло обернуться против меня же. И оборачивалось.

— Это ты насчет письма сыновьям погибшей? — спросил Вадим.

— Да, например, это. До меня дошло, шо они считают меня настоящим убийцей с темным прошлым, ну, постарался там кое-кто. Мне это их мнение было обидней приговора. И я попытался их разуверить…

— Рассказав подробно всю свою кристальную жизнь, — на этот раз язвительность звучала в голосе Вадима. — И это людям, которые заведомо не могли ни о ком думать, кроме как о погибшей. Силкин мне говорил, что ты тем письмом показал им, какой ты чудовищный эгоист, а значит, и насколько ты подходишь для небольшой отсидки. Тут он где-то прав.

— Возможно, — подумав, нехотя проговорил Олег. Он сидел рядом с Вадимом и немигающим взором следил за огнями волыновской «технички». По бокам, за сине-белыми полосами обочин, сплошной стеной чернел лес. — Но хто ж знал?

— И все-таки Яшка неспроста запорол процесс, — упрямо продолжала свое Лида. — Ведь что случилось потом? Они защитились, как было задумано, один за другим, по смежным темам. Идеи все — Олега, машинный счет — Яшкин. Чуть не со дня защиты Яшка начал делить материалы: «это твое, а это мое» — и орать на всех перекрестках, что по совести все — его и что Олег десять лет ничего не делал, только эксплуатировал его детский труд. Под этот шумок и завлабом у Севы стал: очень понравилось это его откровение многим. Почему он так поступил? Да он давно только и ждал, чтобы освободиться от Казимирыча нашего и его идейного господства. До защиты это было вроде невозможно — кроме одного того раза, когда Казимирыч вполне реально мог отправиться за решетку. Представляешь? Если бы Яшка, общественный защитник, проиграл процесс, он был бы не виноват — старался, не вышло. Зато все материалы, уже законно, — в его руках. И можно не выполнять уговора о защите диссертации вторым номером, после Олега. Жизнь, мол, иначе все решила. А там, ты понимаешь, Олега после заключения в институт обратно не берут — тут уж Саркисов в своем праве, и он не упустит, — и опять Яшка не виноват. Глядишь, и вовсе придется Олегу из геофизики уходить. Значит, все наработанное, из чего в дальнейшем и докторская может выйти, — ему, только ему!

— Не мог он так думать, — замотал головой Олег. — Да и вот, ушел же я — и ничего не случилось. Даже то, шо было сделано по прогнозу, сейчас забыто, считай.

— И я, — сказал Вадим, — не думаю, чтоб Яшка хотел себе одному все присвоить. Они ведь ночевали с Ганкой у меня после защиты, и Силкин излагал свои претензии. Они велики, но на главное, на твои идеи о геодинамике и геомеханике — он их называет бредом и философией, — он смотрит пренебрежительно. Говорил о близкой докторской. Я попросил его перечислить тезисы этой докторской и сказал, чтоб не позорился. Без того, что он называет бредом и философией, нет в этой груде фактов и цифр никакой силы, малейшего импульса для развития. Он тогда не понял и немножко обиделся, но простил, списав все на мою человеческую привязанность к тебе, которая, мол, пройдет, как прошла у него. Вот освободиться от тебя — да, этого он действительно хотел не на шутку, считал, что ты его подавил. В этом его ошибка и трагедия. Но в ней действительно виноват ты.

— Это как же? — спросил Олег.

— А так, — отвечал Вадим, — как это обычно бывает… В какой-то момент большинству из вчерашних студентов приходится оказаться перед непреложным фактом: Ньютона из меня не получилось, Менделя, Менделеева — тоже. Как правило, честность, полная честность, требует признать: вообще зря пошел в ученые — нет этого, творческого, чем открывают новое. Но к услугам такого вчерашнего студента масса примирительных, успокоительных рассуждений — первое: времена ньютонов прошли, науку двигают коллективы, а я хороший общественник; второе: я могу быть организатором, вот и организую себе, кроме общественно полезного, еще и кое-что лично полезное; третье: терпенье и труд все перетрут, даже отсутствие способностей; четвертое: есть высокая наука, есть низкая, как раз для меня; пятое: авось как-нибудь, время затрачено, труд, средства родительские и государственные тоже, назвался груздем — полезай в калашный ряд; шестое: мы, те, кто не умничает, — масса, а значит, сила, а те, другие, — жалкие одиночки. Интересно, что одиночки эти, то есть люди с творческим импульсом, знающие, что такое вдохновение, воспитаны средой, большинством, то есть думают так же, долго не понимают, что чем-то отличаются от своих приятелей, тянут их, боясь остаться впереди, куда забежали, в одиночестве, стараются увлечь, незаметно подбросить свои идеи, словом, участвуют в обмане. Вот так и получилось у тебя с Силкиным. Из-за тебя он опоздал осознать, что в науке — не блеск. Вспомни, сколько раз я тебе говорил: не балуй, не развращай ты его, ты даже мне пытался всерьез доказать, что он придумал сам то-то и то-то, забыв, что за месяц до этого мы с тобой уже это обсуждали, и я знаю, кто это придумал. Ты хотел принести ему пользу, а принес вред. Он с твоей помощью уверил себя, что он ученый настолько, что ты ему вроде уже и не нужен.

— Где-то ты прав, но такая точка зрения легко переходит в снобизм…

— И ты всю жизнь боялся, как бы кореша тебя в нем не заподозрили и не возненавидели. Тоже мне, отец запорижской демократии.

— Ужасно боялся, — помедлив, признался Олег. — Мне казалось, что я выдумал универсальную, уравнивающую всех идеологию: в своем деле каждый может быть и должен быть королем — лучше всех. До поры до времени действовало. Кокин и Разгуляев месяцами из Ганчской станции не вылазили, там и спали, деревянные панели бритвенными лезвиями скоблили. Саркисов плакал, когда увидел то, шо они сделали, правда, не совсем трезвый: ребята, говорит, я вас недолюбливал и был не прав, вам, говорит, орден нужно. Это, правда, не помешало ему через месяц их самой обыкновенной премии лишить за критику на профсобрании. И Силкин… стал ведь королем по вычислительной технике. И до поры они соглашались, шо это само по себе важнее любых премий и благ. А потом, не знаю как, стала брать верх другая философия: не будем дураками. Заинтересовались коврами-деньгами.

— И тогда они, несмотря на все твои старания, все равно обвинили тебя в вождизме и снобизме, — закончил за Олега Вадим. — Как когда-то, раньше, — Кот и Эдик. А виноват ты сам. Они увидели, что ты их обманул, что ты не такой, как они, ты соблазнил их перспективой совместного духовного взлета, а улетел один. Каждому посулил королевство, а сам возлег на Олимпе. А когда ты попал на скамью подсудимых, когда понадобилось тебя спасать, ты рухнул как авторитет, как «пахан». Они искали в тебе признаки неуверенности и страха и находили их. Силкин тогда мне так и говорил, что ты одеревенел от страха, с каким-то даже удовольствием, и своим страхом, мол, испортил все его усилия по спасению тебя от тюрьмы. И опять, в подтверждение твоей трусости, вспоминал ту спасаловку, когда вы с ним и со Стожко искали на Гиссаре заблудившихся геодезистов, и поднялась пурга, и ты якобы сорвал мероприятие своей трусостью. В чем была твоя трусость, я так и не понял. Понял, что переругались вы тогда между собой крепко.

Олег помолчал, припоминая.

— Да не больше чем обычно, за шахматами или преферансом. Я заранее считал, вернее, знал по кавказскому опыту, шо искать в горах в пургу — просто глупость и смерть. Они прошарашились два часа без меня, потеряли ракетницу, разбили рацию, чуть не улетели в пропасть и вернулись к моей палатке, придя к тому же выводу. Спустились потихоньку, а через полдня и геодезисты вышли сами. Да это все неважно. Мало ли шо бывает… Я тоже могу вспомнить, как Галку Корнилову, гравиметристку, знаешь? — мы ходили вытаскивать с камня посреди Рыжей реки. Газик кувырнулся с шоссе на повороте — вот, как сейчас — зима, лед… Все на берег выплыли, а она, с выбитой ключицей, кое-как — на камень. Ходили вместе, вся база ходила, таджики с винзавода, шоферня, народу — человек двести на берегу, а лазил-то к Корниловой на камень — она замерзла, да почти без сознания от боли, не могла сама привязаться, — я лазил. Хотя у Яшки второй разряд, а у меня, как говорится, голый жизненный опыт. Все бывает. И испугаться можно. В ту спасаловку… да, конечно, да, испугался — и за себя, и за них, и было чего. И сейчас считаю, шо на час позже уже бы не вышли. Шо ж, вон Лидка не даст соврать, как мы с ней от медведя драпали на Кабуде. Я наверняка даже больше испугался, чем она, бо знал, шо опасно, там медведица с медвежатами была, а она — не знала. На осыпи однажды… В общем, мура все это. А Силкин шо, Силкин смелый, смелей меня, признаю. Король, шо ты! Но и дурней. На Кавказе на леднике еще был случай, если б не моя «трусость», оба погибли бы, некому было бы сейчас спорить, кто трус, а кто нет. Да, может, он сейчас уже и не стал бы спорить. Видишь, мириться хочет, на день рождения приехал.

— Да не мириться он приехал. От паразит! — от волнения и досады Лида иногда тоже срывалась на украинский акцент. — Почуял, что ты все равно гнешь свое, что академик твои работы хвалит, а доклад на праздничной сессии вторым номером шел, а у него, у завлаба, — позорище, на свой заявленный доклад — слыхал, Вадим? — не явился — и что? Он приехал прощупать, как бы вернуть те времена, опять хочет от Олега подпитываться, неохота совсем в завхоза превращаться.

— На Яшу глядеть полезно, — отозвался Вадим. — Как на сигнал опасности. Все-таки каждого из нас подстерегает опасность соскочить с основного пути на какой-то боковой, дешевый, тупиковый. И когда друзья на твоих глазах туда соскакивают, приговаривая, что им надоело быть дураками, они, конечно, перестают быть друзьями, но надо быть им благодарными хотя бы за эту последнюю услугу, за то, что тем самым предупредили, напомнили наглядно еще раз, как это легко и незаметно получается.

— По-моему, это ты не про Яшку, а про Стожко, — ухмыльнулся Олег. — И шо-то не вижу я в тебе большой благодарности. Звонил он тебе?

— Он — нет. Звонил Генка Воскобойников. Заикался ужасно — чувствовал, видно, что лезет в неловкую чужую ситуацию, но по доброте не мог не влезть. Позвал в баню — с ним и со Стожко.

— Ого, — Олег присвистнул. — Никак Стожок не успокоится. Ну, а ты шо?

— Я? Сказал, что не пойду в этом составе… Он спросил: «А м-можно узнать, п-почему, если не секрет?» — со всеми извинениями, ну, вы знаете, как он обычно, с утрированной такой деликатностью. А я отвечаю, что, мол, никакой это не секрет. Но поскольку объяснять долго, отвечу путем аналогии. Как ты думаешь, говорю, что ответил бы тебе Дьяконов, предложи ты ему сейчас вот так пойти в баню с Яшкой Силкиным? А, говорит, значит поэтому. П-психи, говорит, вы все. Все, вопросов, говорит, не имею.

— А ведь верно, — подумав, согласился Олег, — не пошел бы я с Яшкой. Ни за шо. С Эдиком Чесноковым — не пошел бы, хотя здороваемся и разговариваем о пустяках при встречах почти дружески. А вот с Жилиным — пошел бы. Даже с удовольствием. Чем-то он всегда был для меня интересен. Талантливый, черт, — чеканку мне тут как-то свою показывал. Здорово! Нет у меня на него зла. Хотя уж кто-кто, а он нам тогда навредил больше, чем кто-либо. Враг был, номер один. Почему так выходит?

— Допустим, — помедлив, отвечал Вадим. Сбросил скорость. Волынов впереди шел медленно, сигналя, мигая фарами, которые выхватывали из темноты заборы и фигурки играющих на дороге детей: проезжали большое село. — У меня тоже такое бывало. Но согласись, если это так, то нас этот интерес к людям броским, пусть даже и абсолютно аморальным, в ущерб скромным и совестливым, вовсе не красит.

— Не спорю, — ответил Олег. — Но все-таки… В чём тут дело?

Вадим опять помедлил с ответом. Вступили в область, где полного взаимопонимания и единодушия у приятелей не было. Обычно эту область обходили, по какому-то молчаливому соглашению. Сейчас Олег со своей наивной прямотой неожиданно давал Вадиму возможность высказаться. Что ж: при соблюдении осторожности, употребляя, например, слова «мы» и «наш» вместо «ты» и «твой», можно попытаться.

— Это наш эгоизм работает, — сказал Вадим. — Мы не прощаем тех, к кому были неравнодушны. Ну… любили. Дали занять место внутри себя. И вдруг эта уже неотъемлемая часть нашего «я» грубо и самовольно отламывается. От этой операции без наркоза больно. Убиваемся по своему, а на чужое — плевать. Жилин был враг. Но больше по положению, по заданию. Он чужой не лично, а, если хочешь, абстрактно-социально. И Саркисов чужой — на него почти никто из вас и не сердился, что оказывался соавтором всех работ подчиненных, — лишь бы работать давал. Я только, по неопытности, как новичок, разозлился… А вот когда вчерашние ближайшие друзья начинают без спросу пользоваться, да еще с неприятным сопеньем, да еще у тебя же, и вовсе не от крайней нужды… Впрочем, они все равно лучше Жилина.

Вадим счел момент благоприятным и рассказал о последних новостях из Института Земли, где Жилин и другой титан, Сева Алексеев, схватились наконец насмерть окончательно. Уклонялся, уклонялся Сева от борьбы, а не вышло. Все-таки честный человек, пусть даже и миролюбивый и уступчивый, не может не мешать таким как Жилин, который сейчас заместитель директора института по хозяйственной части. На сегодняшний момент Сева, кажется, берет верх, хотя и не без потерь — лишился в ходе свалки пары своих экспедиций. Пытаясь защититься от ложных обвинений со стороны завхоза в якобы незаконных денежных выплатах, Сева вник наконец в дела и сразу же обнаружил за Жилиным такое… В течение трех лет был скрыт от дирекции и общественности денежный фонд для премирования особо заслуженных, старых ученых — многие тысячи — и весь, до копейки, присвоен, похоже, лично Жилиным. Цинизм этой махинации потряс всех, даже, говорят, Саркисова, а уж он-то знает, на что способен его бывший подчиненный. Скандал приобретает общеакадемический масштаб. Говорят, Жилин уже подал заявление об уходе на пенсию. Справедливость торжествует, но медленно и с большими издержками.

— А мне жалко Жилина, — упрямо твердил Олег в ответ на радость Вадима по поводу торжества справедливости. — Интересный мужик. Щедрый, широкий. Личность!

— Щедрый! — все-таки сорвавшись, злобно зашипел Вадим. — За свой счет, что ли? Ты бы лучше Севу жалел. Он из-за этой личности, которую сажать надо, а не провожать с почетом на пенсию, чуть не сгорел ни за что ни про что. Да стариков ограбленных. Не тех жалеешь.

Лида поддержала Вадима, и Олег замолчал, коснея в своем запорижском упрямстве, явно сохраняя какое-то свое особое мнение.

Да, примирительная позиция Олега по отношению к Жилину, да и к Саркисову, давно раздражала Вадима — и даже больше, чем он позволил сейчас себе показать. Иногда Олег, казалось, готов был все им забыть за один только жест доброй воли по отношению лично к нему. Когда Вадим обвинял его за это в беспринципности и эгоизме, Олег либо отмалчивался, как сейчас, либо даже огрызался: мол, в интересах дела можно многое стерпеть и простить.

Конечно, имелась в виду Олегова Гипотеза. Хорошая штука, но стоило ли, ради самой лучшей гипотезы, поступаться принципами? Ради истины одной, научной — иной, человеческой? И даже еще резче: ради своей частной истины, которая ближе, так сказать, к телу, — истиной вообще? Можно было бы и так спросить: что для Олега в его Гипотезе важнее — то, что она — Истина, или то, что она — Его, а уж истина или не истина — это уже второй по степени важности вопрос… Но до таких прямых вопросов и прямых ответов, скажем, в уважение к той же истине, у Олега и Вадима дело не доходило. В любой дружбе есть грань, за которой абсолютная откровенность невозможна. Может быть, в этом и состоит дружба между яркими индивидуальностями, которые, по определению, уже в силу своей яркости и индивидуальности, не могут быть во всем единодушны, — в том, чтобы эту грань чувствовать и никогда не переступать, во имя той же дружбы? И тогда абсолютная дружба и абсолютная истина — две вещи несовместные? А значит, во всякой дружбе, предпочтении одного человека другим, есть элемент сообщничества, шаечного принципа, объединения немногих против всех — то есть того самого, что, казалось бы, отвергли оба главных героя этой книги?

Наверное, в какой-то мере это так. Пожалуй, в какой-то мере это всегда так. И дело тут именно в этой самой мере, которая не есть величина постоянная или точно взаимно определенная. Именно поэтому любая дружба есть не нечто застывшее, а непрерывно развивающаяся система, и в ней всегда есть зачаток как будущего уродства — эгоистичного Объединения для совместного отбирания благ у всех остальных, так и усовершенствования на приемлемой для остальных, даже привлекательной моральной основе. И конечно же есть там и зародыш третьего варианта — страшного грядущего разрыва, когда вчерашний лучший друг становится самым худшим врагом. Примеры последнего типа были в биографиях Вадима и Олега в изобилии, и они, конечно, старались на сей раз вовремя корректировать свои взаимоотношения, подавляя в зародыше даже самые отдаленные признаки поворота к такому развитию. А тут столько сложностей! Мало того, что некоторые темы приходится заминать, не отыскав общей точки зрения, надо еще и учитывать, например, то, что Олег легко ладит со Светой, а Лида с Вадимом и дети между собой, а вот Лиду и Свету чаще раза в два месяца надолго лучше не сводить… Лида властная, жесткая, деловая — но ноль домовитости, по ее же выражению. В доме Дьяконовых всегда можно заметить следы какого-то запустения. Света — хозяйка хорошая и с виду мягкая, но не без внутренней независимости и даже порой неожиданного упрямства. Разговоры на темы воспитания детей между женами просто опасны. Олег и Вадим это знают и постоянно начеку. Это — одна из причин, почему Света присоединяется к намеченному празднеству лишь завтра, в последний момент. Впрочем, эта причина никем никогда вслух обозначена не была и не будет.

Начались поля совхоза «Победа». Миновали эстакады и трубопроводы стекольного завода, уже полвека отсасывающего всю лучшую рабочую силу из окрестных деревень. Дома совхоза начинались на противоположном, дальнем конце поселка — начинались бы незаметно, если бы не дорога. У старой пекарни асфальт внезапно обрывался — и начиналось «гиблое ущелье» чудовищно изрытой грузовиками и тракторами улицы, которая к тому же на спуске к реке была вымыта дождями до глины, представляя собой довольно глубокий овраг. По боковому переулку «Москвич» вслед за «техничкой» смог проехать еще метров двести. Обе машины стали у заборчика перед одним из новых финских домиков. Пока выгружались, Степан сходил в домик — там жили конечно же хорошие знакомые, — попросил приглядеть за оставляемым здесь «Москвичом». Перегрузили рюкзаки в «техничку», Степан с детьми поехали вперед, за ним налегке пошли Олег, Вадим и Лида — сначала через жуткую грязь, а потом через великолепный новый бетонный мост, залог грядущего процветания совхоза, достижение и гордость Волынова. Сразу за красавцем мостом в нескольких новых домах жили Волыновы, а также Петя, Соня, Феня — криворожские родственники Лиды, несколько лет назад приехавшие сюда «поднимать Нечерноземье».

Глава восемнадцатая

1
В ночь приезда в Ганч недавнему мотоциклисту Вадиму снилась жизнь в виде прямого шоссе в туманную даль. Когда-то в юности хотелось уподобить ее путешествию в вагоне — с аккуратными домиками железнодорожных станций и приветливыми лужайками за окном, на каждой из которых хочется пожить отдельно. Так или иначе, это было «линейное» представление о жизненном «пути», которое в последние годы уступало место сравнению с низовьями реки — с лабиринтом проток, заводей, заливов, чистых и заиленных, главных и второстепенных — но необходимых в общей системе медленного продвижения к устью. Выбравшись из Ганчской протоки, Вадим оказался, видимо, на главном течении — через четыре года после защиты полунауковедческой-полугеологической кандидатской диссертации о геопрогнозе он определился наконец между всеми стульями, его прежде мало кому известные и интересные лишь историкам науки и редким ценителям работы по натурфилософам приобрели вдруг довольно широкую известность, стали своего рода модой. Но и полигон, в виде неглавной, боковой протоки, никуда не делся. После схватки за Дьяконова, с участием Светозара, продолжали еще выходить работы Вадима и Светы, имевшие отношение к геопрогнозу и землетрясениям. Потом подоспели и Севины «четверть ставки».

Чесноков с женой опубликовали в «Геофизическом вестнике» статью, где почти полностью, только иными словами были повторены результаты первых ганчских работ Вадима и Светы, а их главный результат, прогнозная кривая, была путем нехитрого математического приема повторена тоже, но не сразу узнаваемо: она получилась перевернутой. Никакой ссылки на Орешкиных, конечно, не было. Вадим вяло, без азарта, из чистой уже инерции рявкнул, позвонив в партком Института Земли, где по этому случаю вспомнили о собственном до сих пор практически не выполненном решении. То ли докторская Эдика, то ли кандидатская Зины были в результате этого звонка сорваны, но конечно же никакого морального удовлетворения этот акт возмездия звонившему не принес. Вялость и отсутствие боевитости в столь важном для него когда-то вопросе объяснялись вовсе не тем, что Вадим, а позже и Света отошли от прогнозных дел. А тем, что сражаться только за себя, а не за принцип ему было неинтересно. А принцип слабеет, теряя некий человеческий ряд, составляющий его, так сказать, обеспечение. Воплощался же он для Вадима, при всей его нелюбви к «шайкам» и «чувству локтя», все-таки в людях, в друзьях. Но незадолго до публикации Чеснокова, как гром среди ясного неба, раздались в квартире Орешкиных на станции Бирюлево-товарная путаные и сбивчивые полупризнания богатыря, бойца и соратника Виктора Стожко. Потратив когда-то массу сил, чтобы торпедировать совместную работу Вадима, Светы и Олега по глубоким землетрясениям Афганистана и Японии, Стожко как-то — «сам не знаю как» — настолько проникся идеями ругаемой им работы, что счел их своими и подарил… собственной жене, для усиления ее кандидатской диссертации. Супруги Стожко проделали — добросовестно и на хорошем уровне — то, что не довели до конца сначала из-за острой критики Стожко, а потом из-за судебного процесса — Орешкины и Дьяконов. В тот день Стожко путался, краснел лысиной, усиленно чесал ее мизинцем, гудел, пугая: «ты со своим экстремизмом всех друзей растеряешь», распространяясь о «чувстве локтя» и даже бессовестно валя вину на собственную супругу. На глазах, торжественно вписал в верстку статьи ссылки и благодарности, Вадим и Света с тяжелым сердцем простили. Вадим даже принял участие в спасении провалившейся было в первом слушании докторской диссертации Стожко. Защита состоялась, ВАК утвердила, потом вышла статья стожковской жены — она тоже защитилась — без ссылки на Орешкиных и Дьяконова, чему никто уже не удивился. Стожко в Москву приезжал, звонил, писал. Но, при всем желании простить Виктору «минутную слабость». Вадим не мог не присматриваться и прислушиваться к согрешившему приятелю с некоторой настороженностью… Вот Стожко забежал в ИФП поздравить Вадима с защитой докторской. И, улучив момент, интимно понизив голос, предлагает:

— А не пора ли нам с тобой подумать насчет Пиотровского?

— Как подумать? — удивляется Вадим.

— Кому он насолил больше, чем тебе или мне? Никому! Что ж, это ему так и сойдет? Не пора ли расплатиться с ним по счету? Обесточить? Перекрыть кислород?

— Лютиков говорил: унасекомить, — напоминает Вадим.

Лицо Вадима серьезно, и Стожко не замечает иронии:

— Тоже годится. Унасекомить,обесточить, перекрыть кислород — все это теперь в наших силах. Я могу взять на себя Среднюю Азию, Сибирь — он оттуда подпитывается. Ты — центр. Скоро будут перемещения в ВАКе, есть туда ход. За него сейчас никто не вступится. А врагов хватает.

— Ты предлагаешь организовать шайку по ликвидации Пиотровского как ученого и деятеля, — уточняет Вадим.

Стожко опять ничего не замечает и весело подтверждает:

— Да, можно и так сказать.

В голове у Вадима тем временем буря. Разве ему самому не приходило такое на ум? Приходило. И возможности уже были… и обесточить, и прочее. Удержался. Но только сейчас, глядя на деловитого Стожко, намеренного с помощью совместной расправы над Пиотровским снова стать близким и необходимым Вадиму человеком, Вадим впервые по-настоящему осознает, как было бы ужасно, если бы не удержался. И он ровным голосом оповещает:

— Недавно Пиотровского вводили в Совет по синтезу геонаук. Я высказался «за». В этой области у него есть заслуги.

После паузы добавил:

— Знаешь… я против шаек. Любых.

С минуту Стожко смотрит разинув рот, остолбенело. Багровеет.

— Но ты же сам говорил, пока такие, как Жилин, Саркисов и Эдик, командуют…

— Это не то… — Вадим сморщился. — Пиотровский хотел помешать тебе, мне. Очень рвался в члены-корреспонденты. Не вышло. И хватит с него. Он работает, делает свое дело, иногда неплохо. Разве ты не прочел раз пять его монографию про геосинклинали? Он на месте — ни у кого ничего не украл. А те — не на месте и хапуги.

При слове «хапуги» Стожко краснеет, смотрит с подозрением — не на него ли намек. Потом кивает.

— Понимаю. Хочешь быть выше. Ну… имеешь право. Тогда вопрос снимаю. Тебе он все-таки навредил больше. И если ты считаешь…

В другой раз, когда встретились втроем за столиком в ресторане Дома ученых — Стожко, Орешкин, Дьяконов, — Виктор, вначале лихорадочно веселый и оживленный, потом, видимо, заметив, как сблизились за эти годы, понимают друг друга с полуслова Вадим и Олег, начал мрачнеть и нервничать. И вдруг устроил форменную истерику Олегу, обвинив его в нетоварищеском поведении на той самой спасаловке, когда искали геодезистов и Виктор якобы струсил. Правда, на сей раз Дьяконов был обвинен не в трусости, а в… жадности. У него, мол, было два комплекта теплого белья, и он, оказывается, оба их надел на себя, хотя Стожко якобы и просил поделиться.

Олег растопырил глаза на брызжущего слюной, злющего Стожко.

— Ничего не могу сказать, — растерянно обернулся он к Вадиму. — Начисто не помню. Но шобы я напялил два комплекта, когда у меня просят поделиться…

— Да! Да! Представь себе! — Стожко дрожал губами и говорил капризным, даже плаксивым каким-то голосом, почти кричал; с соседних столиков во все глаза смотрели на осанистого и представительного ученого, близкого к истерике. — У меня была рубашка на майку, а сверху штормовка — и все. Я замерз так, как никогда в жизни. А ты — грелся у примуса, в палатке, в двух комплектах!

То, что Стожко и Силкин тогда замерзли всерьез, было правдой, они, видимо, уже не совсем четко реагировали на ситуацию и начали терять координацию, это было ясно хотя бы из того, что они потеряли ракетницу и повредили передатчик. Именно это предрекал Олег, когда требовал немедленного спуска, пока пурга не замела следы. Он и сам, хоть и сидел с примусом под пленкой у камня, замерз…

…Как странно, что один давний эпизод столько значил во взаимоотношениях этих троих бывших друзей. Вадим до сих пор не мог понять в точности этого накала. Да, в разведке, в спасаловке нет лучших соратников, чем не знающий страха Силкин и богатырь Стожко. Но есть еще испытание тихим омутом, когда жизнь течет рутинно. И Стожко и Силкин хорошо чувствуют, что тут они, а не Олег не на высоте, но не умеют быть на высоте внизу, на житейской равнине, потому и припоминают запальчиво малейшие промахи Олега там, на хребте, в пурге. Впрочем, Вадима на спасаловке не было и не ему судить.

Вадим и Олег молчали. Виктор же в удивлении смотрел на свою тарелку. В запале гнева он смолотил в момент огромный бифштекс, даже не почувствовав вкуса.

На этого большого ребенка нельзя было сердиться всерьез — в самых своих заблуждениях и маленьких хитростях Стожко сохранял какую-то непосредственность и наивность. Но и возврат к прежним отношениям был невозможен. Смешно и глупо было бы ставить Стожко и Эдика Чеснокова на одну доску. Скажем, в той же спасаловке Эдик не мог бы оказаться ни на чьей стороне просто потому, что он в принципе не мог ринуться ни в какое рискованное мероприятие, направленное на спасение людей, да еще малознакомых. И все-таки в одном и весьма важном пункте самый надежный соратник в борьбе с плагиаторством Чеснокова оказался ничем его не лучше. Мудрено ли после этого, что Орешкины как-то потеряли вкус к такого рода борьбе…

После перезащиты стожковской диссертации (фактически проваленной в Ташкенте — отчасти из-за происков Пиотровского и, видимо, Саркисова) в Институте геономии, где все дело решила молчаливая поддержка стожковской диссертации Вадимовым теперь уже бывшим шефом Крошкиным и активная — Гоффом, который был рад еще раз дать бой Пиотровскому, Вадим написал мрачное письмо Олегу Дьяконову в Ганч, где тот никак не мог выбраться из полосы тяжелейших воспалений легких. Потрясения судебного процесса, а потом кандидатской защиты чуть не отправили на тот свет гитариста и любимца публики, бывшего предводителя понемногу разбежавшейся «той шайки», а теперь довольно-таки одинокого и нелюдимого Олега Дьяконова. В своем письме Вадим описал подробности стожковской защиты, свое участие и выразил сомнения в правомерности своего вмешательства.

«По законам товарищества, о которых так хорошо говорит наш общий друг, я как бы должен был все это делать, но на пользу ли это делу, да и нашему общему другу — я не имею в виду материальную пользу, или копейку, как он имеет обыкновение выражаться, — это еще вопрос. В его диссертации многовато полемики и претензии, сопенья и натиска, но есть ли там новое? Признаюсь, теперь во многих главах я вижу следы того же самого, что он проделал с нами. Своего, настоящего у нашего друга на замысленные им масштабы экспансии явно не хватает. А я сражаюсь за него — как же, «законы товарищества», «чувство локтя»… Уж очень эти законы и чувства кому-то односторонне выгодны… В общем, написалось у меня тут же, на защите, стихотворение. Ты знаешь, как редко у меня это бывает, так что, видно, неспроста написалось…

Я — не Нерон, не Навуходоносор.
Я — не Шептальщик-на-ухо-доносов.
Я — Напевальщик, вот кто я:
— Возьмемся за руки, друзья!
Любите ближних… Что отсюда следует?
Кто ближе, тот и более любим!
А кто не люб — то пусть уж не посетует —
Не будет ближним. Нет! Не будет им.
И все чужое кажется нелепым.
Чужак противен, ненавистен, чужд,
Смешон, из теста из иного слеплен.
Все, что он скажет, — будет бред и чушь.
Да где ему, тонка его кишка.
С суконным рылом в ряд еще суется.
А ближнему — сережку из ушка
И место теплое под солнцем.
Возьмемся за руки, друзья!
Чтоб плыли вместе ты и я,
В сиянье дружбы, славных дел,
Гребя
Руками
В груде тел».
Полигонная протока продолжала течь рядом с главной магистралью хотя бы потому, что ближайшие и уже давние друзья Дьяконовы жили и работали на подмосковном полигоне, где и у Вадима был свой письменный стол, но теперь эта протока переплелась, много раз сливаясь и расходясь, с еще одной, совсем новой, совхозной. Совхоз «Победа» сыграл неожиданным образом свою роль в судьбах героев этой книги.

2
А начал все Светозар Климов. Позвонив, чтобы позвать Светозара на свою докторскую защиту, Вадим обнаружил, что обозревателя нет ни дома, ни на работе. Построивший пафос своей популярной публицистики на чувстве «белой зависти» к своим героям — плавающим, летающим, путешествующим исследователям, Светозар Климов много раз собирался все бросить и махнуть далеко-далеко, чтобы своими руками сделать хоть что-то свое. Это стало привычной поговоркой, над этим посмеивались все Светозаровы друзья. Никто не ожидал, что это все-таки возможно. И все же это случилось, причем самым непрогнозируемым образом.

В год, когда с высоких трибун зазвучал призыв возродить наконец сельское хозяйство исконной России — Нечерноземья, Светозар и устроил свой побег. Уже давно купил он дом в одной из самых плохоньких деревень отстающего заволжского совхоза «Победа» на север от Москвы. Использовал его поначалу сугубо лично — чтобы удирать от семейства (которое, впрочем, и не стремилось в такую даль, довольствуясь близкой подмосковной дачей), чтобы писать, охотиться, рыбачить и, будем откровенны, порой и гульнуть по-холостяцки с друзьями и подругами. Вадим раза два брал у Светозара ключ, они отдыхали со Светой в вымирающей неперспективной деревеньке Ольховке, собирали грибы и ягоды, спали на русской печке, оценили и разделили привязанность Светозара к этим почти таежным местам и все же не ожидали, что, уйдя в день своего сорокапятилетия весной 197… года из обозревателей центральной газеты «на внештатку», Светозар уже в мае сядет на коня в качестве «ковбоя по-тверски», штатного пастуха совхоза «Победа», приняв командование над ольховской фермой и двумястами пятьюдесятью телками всевозможных расцветок. Зимой следующего года в солидном толстом журнале (а позже и отдельной книжкой) вышло лучшее, что написал Светозар за всю свою жизнь, — заметки о работе сельского пастуха в век научно-технической революции. Отныне Светозар почти целиком переориентировался на толстые журналы и сельскохозяйственную тематику. Зиму отписывался, сидя в Москве и разъезжая по командировкам, лето неизменно проводил в Ольховке, был лучшим пастухом совхоза по всем показателям и получал соответственно («никогда, старик, столько не зарабатывал»). Светозар подружился с директором совхоза, тот держался за своего необычного и весьма надежного работника и однажды попросил Светозара поискать ему в Москве таких же, как он, — толковых и непьющих. Самым узким местом хозяйства были кадры.

Светозар, конечно, уже несколько раз звал Вадима к себе в напарники («сезон, старик, — и машина, и на хрена тебе эта наука»). Вадим отмахивался. Но однажды, когда Вадим гостил у Светозара в Ольховке, туда «случайно» заглянул директор и предложил Вадиму нечто немыслимое: бросать все и ехать к нему в совхоз освобожденным секретарем партийной организации — старого директор с почетом выпроваживал в председатели сельсовета.

Орешкин воспринял все вначале как остроумную шутку и пересказывал Свете разговор со смехом. Но со всех трибун продолжали звучать призывы к возрождению русского Нечерноземья. И Светозар с директором почти угадали: уже через неделю науковед поехал на центральную усадьбу совхоза приглядеться и прикинуть. Два или три месяца он и даже Света были под гипнозом этой конечно же нереальной идеи.

В эти два или три месяца в Москве появился Дьяконов. Дьяконов унылый, Дьяконов угнетенный — не столько продолжающейся конфронтацией с начальством, сколько враждебностью бывшего ближайшего друга и соавтора Силкина, разочарованием в самой идее сплоченной «группы хлопцев», разочарованием в смысле всей прошлой титанической борьбы с Саркисовым и компанией. Гидра оказалась о многих головах, на месте срубленных вырастали новые. Возможно, и тень погибшей старушки продолжала являться. Ганч становился невыносимым. Он становился и скучным: став отшельником, Олег в разработке своей идеи накопленной энергии шагнул далеко. И он сам, и Лида, и Вадим со Светой уже поняли и согласно решили, что нужен дьяконовским идеям выход на московские семинары, нужна экспериментальная база, а сам он нуждается в московских библиотеках, в новом, высшем уровне и стиле научного самовыявления.

И даже уже было ясно, куда идти: в работах подмосковного экспериментального полигона, где когда-то работала и жила Лида, наметился идейный тупик, его начальник Шамаро это понимал, он давно просил себе Дьяконова, и директор академик Мочалов был не против. Но сразу, в лоб решить проблему не удалось. Сначала не находилось ставки для двух человек. А когда эту препону удалось с помощью Севы как-то обойти, дело уперлось в жилье. Выбить подмосковную квартиру для иногороднего ученого можно только при весьма энергичных действиях руководства. И нельзя сказать, чтоб руководство ничего не делало. Даже средства на строительство под Дьяконова были выделены. Но почему-то, когда в ответ на всяческие запросы пришел ответ из соответствующих инстанций, в нем содержалось «добро» на квартиру для Эдика Чеснокова и его жены и отказ для Дьяконовых. Было ясно, что к чему, и оттого особенно противно продолжать всем этим заниматься. Да и трудно этим заниматься, находясь в Ганче.

Все это долго обсуждалось в тот Олегов приезд между друзьями за вечерним чаем, при участии Светы, уже уложившей детей. Олег под конец сказал:

— А надоело. Я, может быть, просто ушел бы пока из института, из науки, как Волынов. В какой-нибудь совхоз здесь недалеко. Надоело бороться с невидимым врагом. Уйду. Пусть успокоятся. Год-два обойдусь без института, сам многое смогу сделать, двинуть дальше. В библиотеки, на семинары и так попаду. Говорят, сейчас совхозам-колхозам многое позволено. Жилье, лимиты… Лида могла бы пойти, скажем, бригадиром — она росла в деревне, знает это дело, да и хватка у нее есть, командовать умеет. Я… да хоть в школу учителем.

Вадим и Света изумленно переглянулись. Они еще не успели рассказать Олегу про Светозаров совхоз и про свои планы ехать туда. И вот они уже оба, взахлеб и перебивая друг друга, рассказывают о своем грандиозном замысле.

— Ну, во-первых, ты понимаешь, Олег, — говорил Вадим, отмечая сам в своем голосе некие светозаровские нотки, — дела в деревне не переменятся, пока мы все не переменим к ней своего отношения. Это так, и от этого надо танцевать. Мы все заинтересованы, чтоб они переменились. Помнишь, в Ганче Шариф, ну, учитель из кишлака, цитировал нам с тобой Коран. Я тогда записал, запомнил: «Что может быть более необходимо для человека, чем пища, и, однако, ее нельзя считать существенным признаком для человека». Это когда мы говорили с ним о разнице между необходимым и существенным. И правда. Чтобы судить о том, каков тот или иной человек, совершенно не важно знать, сколько и какого качества еды он потребляет, хотя ясно, что без еды ему не прожить. По терминологии теории систем, существенно человеческое находится на несколько уровней выше чисто биологического уровня обмена веществ. Больше того, чтобы человек мог отдаваться высшему из ему доступных, творческому уровню, он должен быть избавлен от чисто добывательских задач. Можно избавить себя от низменных забот, отгородившись от них, перевалив их на плечи других. На этой основе расцветали культуры эксплуататорских обществ. Можно сорваться и кинуться в добывательство для себя и близких, забыв о том, что ты человек, а не волк в лесу. Тогда — всплеск мещанства, вещизм, добывание копейки — любимое выражение, а теперь, кажется, и занятие Стожко, — дефицита, «фирмы»… Самоутверждение на этой почве. Мы со Светозаром говорили: сейчас такой момент, чтобы попытаться сообща — тем, кто понимает, — применить усилия и даже творчество, чтобы загнать проблему жратвы на подобающее ей место необходимого и неукоснительного, автоматически-безукоризненно работающего первичного уровня. Чтобы не было такой проблемы. Видишь, научный обозреватель уже вкалывает. А мы чем хуже?

Олег насчет уровней поспорил: он, мол, с удовольствием занимался бы выращиванием собственной картошки — ничего унизительного и вредного для духовности в этом нет, но в целом, да, конечно, да, шо ж нет — он даже припоминает, как сам однажды всерьез подумывал о том, чтобы идти в «Сельхозтехнику» главным инженером, еще там, в Запорожье, «примерно из этих вот соображений, шоб показать всем и себе, шо с умом если взяться, любое, самое гиблое дело можно с места сковырнуть».

— Главным инженером! Да директор тебе златые горы посулит, он сейчас рвет и мечет, ищет главного инженера. И бригадиры ему — во как нужны. И комендант, и директор столовой. И учителей в поселковой школе не хватает — это скорей для Светы. Меня зовут освобожденным секретарем партийной организации. Вроде комиссаром. В общем, ему не хватает образованных людей. Всяких работящих и непьющих людей, но особенно образованных. Мы со Светозаром решили, это как тест для всего нашего поколения. Мои натурфилософы от меня не уйдут, там все даже лучше, другими красками заиграет. Полигон мне не помешал, а помог, хотя и тогда все были в ужасе — куда меня несет.

— Ого-го, — коротко сказал Олег, явно недоверчиво. — Ну, допустим. А семья?

— Семья! — засмеялась Света. — Да он, если его послушать, ради нас все это и затевает.

— Понимаешь, Олег, лучшая в моей жизни школа — это деревянная начальная школа, почти деревенская, в Болшеве. Лучшие воспоминания детства — это жизни в деревне — этого было немного, но было, — и в экспедициях! Ну, в пионерлагере… Дача, ты знаешь, у нас была полудикая, в глуши, без света, там я в пятнадцать сам посадил сад, а в шестнадцать построил какой-никакой, но домишко. В общем, на природе, естественный труд… Мы недооценивали деревню во всех смыслах. Как воспитательный стабилизирующий фактор — тоже. Все эти массовые стрессы, психопатии, всякие рок-, секс- и прочие штучки, погоня за джинсами и «фирмой» у молодежи… Хотелось бы, чтобы наших детей это не коснулось.

— В деревне могут быть свои вывихи. Там, бывает, так пьют…

— Конечно. Но чисто деревенскими наши дети уже не будут. Ведь и мы не со всеми потрохами туда уйдем. Тут и выход, по-моему, — если жизнь и воспитание будут… как бы между двух стульев. Дуализм, понимаешь? Чтоб одно всегда дополнялось другим. Естественность и современная культура… Давало сторонний, критический взгляд, а значит, позволяло из двух моделей развития выбирать лучшую в данном случае. И нигде не доводить до извращений. Гомеостаз. Саморегулирующаяся равновесная воспитательная система. Вы поедете, мы поедем. Еще назовем людей. Все образованные, у всех дети — можно такую плотную интеллектуальную атмосферу создать — где там Москве. Устроим образцовое поселение. Школа — наподобие Царскосельского лицея. Света — физика, директором может быть. Я — географию могу. Ты — математику. Клуб проконтролируем. Таких людей из Москвы назовем…

— Нью-Васюки, в общем, — ухмыльнулся Олег. — Как у товарища Бендера.

— Между двух стульев — любимая позиция Орешкина, — смеялась Света. — То между геологией и журналистикой, то между геофизикой и натурфилософией. А теперь вот — между городом и деревней. Сам такой и детей к тому же хочет приучить.

— А шо… Молодец. В такой полярности есть диалектика. А без диалектики не прожить, — Олег вздохнул глубоко, как бы затягиваясь сигаретным дымом, но дыма и сигареты — не было, не курил Казимирыч, бросил, с год уже как поменял давний порок на ежедневную дыхательную гимнастику для спасения почти отказавших в тяжелую пору жизни легких… И продолжил: — Мне кажется, Лидия бы могла. Надо съездить, посмотреть. В твои Нью-Васюки я не верю, но кое-кого действительно можно будет зазвать еще…

Съездили, посмотрели. В результате уже через месяц Дьяконовы снялись с места, к Новому году обустроились в половинке финского домика на окраине совхозного поселка. Домик был только что сдан с большими недоделками, не проконопачен, из щелей пола и стен нещадно дуло, так что пришлось завешивать стены старыми списанными одеялами из совхозного общежития, печь пожирала дрова в неимоверных количествах. Лида стала комендантом совхоза. Олег — механиком в гараже. Встретили Новый год у Светозара в Ольховке — Светозар был с Надей Эдиповой, которая — это знали Дьяконовы и Орешкины — давно ушла от мужа и перебралась в Москву. Знал Вадим и то, что Светозар то ли переписывается, то ли перезванивается с Надей, а его жена и дочь в Москве после очередного сумасбродства отца семейства, выразившегося в уходе из газеты и побеге в деревню, потеряли к нему остатки интереса и почтения. Но встретить Надю тут, у Светозара, в качестве хозяйки дома? Нет, этого никто не мог предсказать. Надя была очень интересная, похудевшая, веселая, — та старательно глупая хохотушка с кукольным личиком, что казалась воплощением ганчской ограниченности и мещанства, куда-то исчезла. Чудеса… Вечер был необыкновенный. Говорили, вспоминали, смеялись, пели. Олег играл на гитаре. Потом на розвальнях поехали на центральную усадьбу, к Дьяконовым. Танцевали в поселковом клубе, где Света получила приз за исполнение «цыганочки», а Надя — за «русскую». Второго января Света уехала в Москву к детям. Светозар с Надей — обратно в Ольховку, на лыжах. А Вадим с Олегом возглавили бригаду мужиков, разбиравших на дрова старый коровник. Один самосвал ощетиненных гвоздями и скобами сухих звонких бревен отвезли Дьяконовым…

Вадим со Светозаром выбрали место на берегу залива, рядом с домом директора, для будущего нового дома парторга совхоза. Строительство началось немедленно и летом было закончено. И в нем жил парторг, но не Вадим.

Там жили Степан и Рита Волыновы с десятилетним сыном. Вадим и Олег вспомнили о них вскоре после Нового года и с ведома директора наудачу послали письмо в Кузбасс, на шахту, где бывший предместкома полигона был начальником смены. А Волыновы будто ждали этого зова — приехали через месяц на втрое меньшую зарплату. Роман пошел в школу, Рита — в бухгалтерию. Степан — главным инженером, а к осени, когда Вадим окончательно отказался от «совхозной авантюры», стал еще и неосвобожденным секретарем парторганизации.

Волынов оказался будто созданным для совхозной жизни, требующей постоянных усилий по устранению всяких дыр и неприятностей. Если он не чинил на ферме трубы водопровода, разорванные морозом, и не устранял неисправность на энергоподстанции, и не ковырялся в гараже, то сидел в крошечном своем парторговском кабинетике. Дома он только спал и ел, на его собственной газовой плитке с полгода не работала одна из конфорок. В любое время дня и ночи его могли — кто угодно — позвать, и он выходил, порой покачиваясь, еще спя на ходу. Когда Олег его спрашивал: ты что так уродуешься, ведь и другие должны что-то делать? — Степан искренне удивлялся: да разве это работа? На свежем воздухе, да на солнышке, ну, при луне, если ночь. Это — отдых, а не работа. Вот в забое — там да, была работа. Директор не мог надышаться на Степана, случаев, когда тот просто спасал совхоз, было не счесть.

Рядом с Волыновыми в еще одном новом доме жили со своей девочкой сестра Лиды Соня с мужем Петей, плановиком. И еще рядом — мать-одиночка Феня, сестра Пети, с сыном-старшеклассником. С помощью этих и многих других людей, наехавших со всех концов страны, стронулось что-то в делах совхоза, и он за два года переехал с последнего места в районе на пятое с конца.

Олег и Лида прожили в совхозе недолго — уже через год Жилин, неожиданно подобрев, нашел на полигоне ставку для Лиды. Институт энергетических проблем проявил заинтересованность в Олеге, взял его старшим научным сотрудником, представил обоим и временное жилье, сначала — жуткую развалюху, сейчас — получше. Светозар ушел из пастухов, Ольховскую ферму закрыли.

Но «Нью-Васюки» в каком-то смысле воплотились в жизнь. Совхоз стал своим, как бы подшефным, родственным, Орешкины и Дьяконовы регулярно наезжали на грибы и ягоды и в Ольховку, что на берегу Волги, в пустующий теперь большей частью дом Светозара, и в Мериново — подальше в леса и болота, в дом, который купили себе Волыновы. Сначала без детей, теперь все чаще — с ними. Одной из главных тем в общих разговорах, уже и в Москве, постепенно стала деревенская тема, и новости на продовольственном фронте обсуждались порой с той же горячностью, как и проблемы с подрастающими детьми, как вопрос о роли философии в развитии естественных наук, как новости с доля несмолкающей битвы мобилистов и фиксистов в геонауках, где начала уже свое участие в военных действиях дьяконовская Гипотеза, вызывая то ликование, то растерянность по обе стороны баррикад.

3
От стеклозавода к Меринову, вблизи которого были крупнейшие в районе торфоразработки, вела узкоколейка, проложенная еще в войну. Другого пути не было. Либо пешком по шпалам восемь километров, либо на мотовозе. Олег, Светозар по пути в Ольховку несколько раз добирались с грузом именно на мотовозе. («Ничего страшнее в жизни не испытывал», — признавался Дьяконов, большой дока по части разного рода страхов.) Вадиму не повезло и на этот раз: мотовоз, как всегда в его приезды, накануне 31 декабря сошел с рельсов. Путь считается выведенным из строя, требующим починки, которая возможна лишь после новогодних празднеств. Мать-одиночка Феня, веселая, бойкая, певучая хохлушка, начинавшая в совхозе экономистом, а теперь, не выдержавшая разгильдяйства на животноводческом участке совхозных дел и по собственному ее желанию переведенная в заведующие молочной фермой, организовала было лошадь и розвальни, но самый опытный возница в совхозе все же отказался ехать: мороза все не было, под тонким снежным слоем в лесу ухало и чавкало болото.

Пока шли обсуждения, Волынов с Олегом ушли в Мериново пешком — топить печи. Вадим завел машину и тронулся в райцентр, на станцию, встречать Свету и детей. Приехали уже в обед, Феня бегала и ругалась, что медленно собираются: нашли тракториста из мериновских, готового тащить тракторную тележку по лесной тракторной «дороге». Наскоро покормив детей, включая Романа Волынова и девочек — дьяконовскую Ольгу и Валю, ровесницу Вани, дочь плановика Пети, погрузила их под визги и веселую суету рядком в переднюю часть тележки, на охапки соломы. Плановик Петя сел на весьма жеребую шарообразную кобылу, которую надо было переправить для родов на мериновскую ферму, и загарцевал очень гордо впереди. Все остальные взрослые расселись, кто как мог, в тележке вокруг детей, трактор взревел и пошел. Только в этот момент все заметили, что прищипывает самый настоящий мороз. За восемь часов до Нового года зима все-таки пришла.

Несколько раз по пути Света выражала неукротимое желание вылезти и идти с детьми пешком. Гусеничный трактор отчаянно буксовал, порой глох, тележка то ужасающе кренилась, почти ложась на бок в грязь, то проваливалась в черную, припахивающую сероводородом жижу почти по самую соломенную подстилку, женщины и дети с визгом вскакивали, ожидая, что вода вот-вот проступит сквозь доски настила. Но ничего ни разу не произошло. И подолов не замочили, и тележка каким-то чудом не опрокинулась, и трактор всякий раз после жарких мужских дебатов удавалось привести в чувство. Когда прибыли в Мериново, уже стемнело. Над клубящимися от труб струями дыма загорелись звезды, а потом и полная луна вылезла из-за леса. Мороз за эти два-три часа набрал силу, стал пробираться сквозь теплую одежду, сапоги и валенки. Очередной раз трактор заглох на околице. Женщины и дети дальше пошли пешком. Потом трактор опять завелся, подкатил к дому, вещи из тележки выгрузили и потащили в избу. Ввалившись наконец в тепло, застали умилившую Вадима картину: розовые детские мордашки в ряд на печке, а женщины вовсю хлопочут — накрывают на стол, чистят картошку, раскладывают привезенные припасы.

Наспех перекусили, посмотрели спектакль про Буратино, который тут же задумали и сыграли дети. Потом дети потребовали елку, все спохватились, что и правда, нужна елка. Вадим взял ножовку, пошел в лес. Но оказалось, что даже в лесу, особенно если ночь, а под тонким слоем снега все еще чавкает грязь, несмотря на крепчающий мороз, это не так-то просто, найти подходящую елку, тем более что Вадим по неведению забрел в сосняк. Луна заливала пространства недосушенных торфяников ртутным своим светом, леса чернели, призрачно золотилась торчащая из неглубокого снега болотная трава. И Вадим вдруг вспомнил первый и последний свой Новый год в Ганче, когда вот так же вышел из-за стола и, — правда, тогда без всякой цели, просто в предчувствии скорого расставания с полигоном — пошел по хрустящему снегу вверх на Далилу. Залез невысоко, чуть повыше штольни, набитой сейсмографами и наклономерами, сел и просидел час, любуясь звездами, луной, глядя на белые, выступающие из черноты пики и думая о пиках и перевалах человеческой судьбы.

Тогда, в последнюю новогоднюю ночь на Памире, после звонка Набатчикова, уже было ясно, что скоро расставаться с геофизикой, с полигоном, — но в какой мере этот переход в Институт философии природы обозначал новый этап в жизни, в научном развитии Вадима, а в какой был все-таки отступлением, поражением в разгар побед? Мотив отступления, несомненно, был, несмотря на успешную защиту и только что принятые решения парткома. Научный работник не может не стремиться, не тянуться к нормальным условиям работы, к покою своего рода — даже если он специалист по бурям и катастрофам. Там, в ИФП, это Вадиму светило, а в Ганче — явно нет. Надоело доказывать очевидное, валять ваньку, быть начеку, интриговать. С другой стороны, отступление легко можно было вообразить себе как временное — хотя сейчас, через много лет, ясно, насколько иллюзорно было такое представление. Вадим в ту новогоднюю ночь на Далиле старался убедить себя, что возвращение на полигон через год-два не только возможно, но и неизбежно. Дьяконов, близкий друг, соавтор, единственный крупно, самобытно мыслящий здесь человек, должен был стать начальником. Для обсерватории и полигона это была бы новая эра. Вадим был уверен, что Олег позовет назад во имя прогноза и его со Светой, и Волыновых. Кто ж знал, что через полгода встреча двух машин на узком мосту повернет ход событий. Но, может быть, если бы не было той аварии, Саркисов и Жилин придумали бы еще что-нибудь? Так или иначе Орешкины ушли, а Саркисов остался. Так обстоит дело. И сейчас, через годы, Вадим часто думал, что иначе оно могло повернуться только в случае, если бы они со Светой оставались в Ганче, пока решения парткома не стали реальностью. А так победа была утеряна, и Вадим чувствовал себя в этом виноватым.

Саркисов остался. Правда, несколько пришибленный после парткомовских разносов, и уже не замдиректора института, и как будто более осторожный. Его зам по Ганчу — Кормилов, добросовестный, но невысокого полета человек, ждущий с возрастающим нетерпением повторения Саитской катастрофы, а по сей причине совсем переставший выезжать из Ганча, даже на нужнейшие международные совещания. А поскольку координатор прогнозных дел столь предвзят, прогноз обречен на неудачу: методики Хухлина, Орешкиных, Олега и Силкина не применяются или применяются неправильно, все замечаемые предвестники вольно или невольно подгоняются то под воззрения Кормилова, то под пожелания Саркисова, которому иногда любой ценой нужно изобразить прогресс в деле предсказания катастроф. А как задним числом изображаются «почти предсказанными» те или иные более или менее заметные толчки — это всем бывшим и нынешним сотрудникам полигона хорошо известно.

А ведь землетрясение будет, это неизбежно, и все еще велика вероятность, что оно грянет неожиданно — в основном из-за того, что все, кто более или менее приближался к истине, оттирались и изгонялись. Эх, закатиться бы туда, в Ганч, вместе с Олегом, со Степаном, подержать в руках первичные материалы последних лет, на которых, как сфинкс, возлег Саркисов. Они втроем, может быть, и дали бы ответ через пару месяцев запойной работы.

Правда, Степа и Рита уверяют, что им и здесь хорошо, что никуда они больше не тронутся, здесь и помирать собрались. Степа в руки не брал никакой геофизики восемь лет. Но неужто Волынов, который, по его любимому выражению, любит быть с народом, не поехал бы, если бы поехали Олег и Вадим?

И в этом смысле все они не лучше Кормилова. Все в глубине души в ожидании новой катастрофы типа Саитской — нет, не в Саите, тут они с Кормиловым не сходятся — но там же, на полигоне. Грянь завтра такая катастрофа — непредсказанная, тяжелая, с жертвами — тут заметили бы, наконец, состояние дела и, может быть, вспомнили бы о тех, кто ближе всех подошел к решению проблемы, во всяком случае, не жалел для этого сил. И тогда снова собрались бы в Ганче — пусть на развалинах, но снова дружные, плечом к плечу против страшной опасности Олег и Вадим, Силкин и Стожко, Кормилов, Волынов и Соколов. Для предсказателя катастроф слишком долгая передышка, рутина покоя, обманчивого и временного — своего рода жизненная катастрофа. «Как будто в бурях есть, покой»…

Вспоминая Ганч, Вадим всегда вспоминал и бывшего симбионта Женю Лютикова, уехавшего в поистине для него чужую — Вадим хорошо знал, насколько это так, — страну. До Вадима дошла сплетня: едва партия эмигрантов прибыла в Вену, как Женя объявил Лиле, что в гробу он видел ихнюю обетованную землю, что у него своя дорога, и ушел вроде бы навсегда. Лиля успела позвонить в Москву и в слезах сообщить о случившемся матери, которая, кстати, предупреждала ее о чем-то подобном. А через сутки Лиля опять позвонила и дала отбой. Женя прошатался где-то целый день, пришел смертельно усталый и бледный и взял все свои слова назад. Своей дороги и там у Жени не оказалось. Через пару недель Женя поселился в той самой стране у Мертвого моря, над которой покуражился в свое время в разговорах с Мотей Шрайбиным и милостью коей должен был теперь кормиться, наверное, до конца своих дней. Сейчас, по слухам, у Жени уже есть сын, которого он пытается называть Петром, в то время как для всех окружающих он — Шимон. Женя — знаменитый экстрасенс, он лечит наложением рук и предсказывает судьбы, его авторитет бывшего прогнозиста-геофизика и соответствующая наукообразная терминология производят впечатление и дают дивиденд…

До самого своего отъезда самым разным людям Женя жаловался на судьбу, избравшую своим орудием бывшего симбионта и родственника, который натравил на тихого-мирного Лютикова партком. Это была неправда — имя Жени во время разбирательства ни разу никем не было даже упомянуто — его вовремя, заблаговременно сплавили, заставили уволиться Эдик и Саркисов, пугая, правда, именно Орешкиным. Сначала эти жалобы были целенаправленны — чтобы изолировать Орешкина, не дать ему защититься и т. д. Но потом Женя, видимо, просто зациклился на этих жалобах, по-своему пытаясь понять, что же произошло, — и не в силах понять.

Ганч сейчас почти чужой. Нет там Кокина, Чайки, Тугова, Воскобойникова — они в Москве, Разгуляева — он в Карыме, куда Саркисов безуспешно пытался сплавить Орешкиных. Стожко — в Иркутске. Силкин — в Ставрополе. Остались Карнауховы, Каракозов с Винонен, Кормилов.

Остался в Ганче, хоть и получил подмосковную квартиру, и Эдик Чесноков выдает время от времени статьи, все более напоминающие статьи Саркисова, — статьи в соавторстве, на самые разные темы. И у этого человека нет своей дороги, а есть чужие. Дьяконову, накануне его отъезда из Ганча, сказал, ухмыляясь дрожащей губой: «Ну и что вы там со своим Орешкиным добились? Я — здесь, и доктором буду, и в Москву перееду, вот увидите».

Но полигон есть. Он живет, существует не только в прошлом героев этой книги. И результаты выдает, хотя и не такие, и не так быстро, как можно было бы, если… И не всегда в списках фамилий все правильно в смысле распределения регалий, хотя такого наглого хапанья, как бывало прежде, говорят, больше нет. Но ведь кому надо — все всё знают, кто чего стоит. Не перевелись люди, которым просто интересно работать, которые не могут не работать с полной выкладкой, которых интересует истина, еще одно откровение природы, которая всегда права. И на этих людях, на честных, бескорыстных трудягах, все и держится. Состав их непостоянен. Выбыли из игры, стали рвать больше, чем способны сами выдать, Стожко и Силкин. Но когда-то и они были и честны, и бескорыстны и довольно долго продержались. Спасибо им и за это. Такими они и должны остаться в памяти — вот почему их сейчас, в их новых масках-обличьях, с их новой завистью к ближнему — скорее черной, чем белой, — и видеть-то не хочется.

Полигона — не хватает. Совершив многое в той области, которую можно назвать самосознанием науки, Вадим снова остро затосковал по нормальной полевой работе, как говорил он Свете, по делу, дающему непосредственный полезный результат. Назревает новый внутренний кризис — не оттого ли чуть было не рванул он даже вовсе из науки, в совхоз? Они не бедствуют и работают интересно. Но разве этого достаточно — не бедствовать и не скучать от работы, если способен на гораздо большее?

Полигон — снится. Оскалом горы, вскрытой страшным ударом, над засыпанным печальным Саитом, ревом и свистом вертолетного винта, могучими аплодисментами вечно шумящих в амфитеатрах своих каньонов рек, гарцующими на лохматых ишаках мальчишками в тюбетейках, сиреневыми ирисами среди фиолетовых камней. Снятся приобретенные и потерянные друзья и соратники, а раз снятся, — значит, никуда не делись, не так уж и потеряны, как никуда не делся и не потерян полигон, как жива наука, несмотря ни на что, как никуда не девается пусть даже и потерянная любовь, если это любовь…

Вадим ввалился с елкой за час до Нового года. Его встретил восторженный многоголосый детский крик. За игрушками уже сходили к соседям, каждый выдал что мог, недостаток игрушек восполнили мандаринами и конфетами на ниточках. Шишки, оказавшиеся на елке, обернули серебряной бумагой. Успели все. Зазвенели из транзистора куранты. Шампанское бухнуло, глухо звякнули сдвинутые стаканы и кружки, изба пахла вкусной едой, снегом, елкой, на стеклах цвели зимние белые узоры, сверкая в свете неожиданно мощных для крошечной деревушки уличных фонарей.

4
Утром узоры на окнах стали еще гуще и причудливей, они переливались радужными блестками под нестерпимо ярким зимним солнцем. За завтраком выяснилось, что намеченную на сегодня экскурсию на болото, где из-под неглубокого снега вполне можно собирать клюкву, придется отменить. На мериновской ферме пала телка, в яслях пусто, телки другой день не поены, вопят, аж отсюда, с другого конца, слышно, если на улицу выйти. Принесшая эти известия Крутова, жена бывшего бригадира, вся в слезах, ругалась и причитала, поминая недобрым словом главбуха совхоза, некую Бисиркину, которая так все оформила, что и Крутова, назначенная было после тяжело заболевшего мужа бригадиром, и пенсионеры-скотники за честно проработанный ноябрь не получили ни гроша, в результате чего плюнули и сказали директору: вот разберитесь со своим главбухом, а потом и просите нас вернуться на ферму. Шефы совхоза — стеклозавод — выделили четырех техников в качестве скотников, те в течение месяца, по словам Крутовой, так изгадили ферму, что ее, до прошлого года образцовую, теперь и не узнать. А поближе к Новому году и вовсе перестали поить и кормить телок, хотя водопой — только выгнать к колоде да кнопку нажать, а сена вокруг в стогах сколько хочешь.

— Каждый свою среднемесячную от завода получат, по двести — триста рублей, — возмущалась Крутова, — а ни черта делать не желат. Спасибо еще, если выпустят другой раз телок к стогу, так те дай бог пятую часть съедят, остальное потопчут и унавозят. А сейчас пьют, сволочи. Трое в поселок ушли, никого не спросясь, один, правда, не ушел, но ни хрена не делат, — пьет, спит да книжку читат.

И вот они всей компанией, во главе с Крутовой, первых два ослепительных дня нового года, кормят, поят, выгуливают на солнышке запаршивевших телок, спасая их от нелепой безвременной гибели. С ними — Тимофей, старый, еще с вражды отцов во времена коллективизации, враг Крутовых, хромой старик с непрошибаемым лицом, тоже бывший бригадир, а когда-то и председатель колхоза. Стал было отнекиваться, ссылаясь на хвори, но когда прибежала Крутова с криком и плачем: «Вторая нетель легла, не ист!» — замолчал и двинулся к вешалке одеваться, да еще вытащил из застолья сына — мастера торфоучастка.

Женщины и дети разносили по яслям сено, гоняли телок к водопою. Коля объяснял, рассудительный, деловитый и озабоченный, Ване и девочкам:

— У теляток потому такие вытащенные глазки, что они очень голодные.

— Смешной Колька! — кричал, закатываясь смехом, Ваня — стремительный, насмешливый, азартный, полная противоположность благодушному, доверчивому, несколько мешковатому Коле. Для него и в этой операции по спасению зверей главное — азарт, он «болел» за пять или шесть «своих» телок и все сено норовил отдать им. — Смешной! Вытащенные глазки! Не вытащенные, а вытаращенные, и не от голода, они всегда такие.

Вадим и мастер торфоучастка вилами расковыривали затоптанное копытами и промерзшее сено ближних испорченных копен, превращая его снова отчасти в полноценный корм. Хромой Тимофей, парторг Большое с сыном, плановик Петя, Олег возили на двух лошадях сено из более дальних стогов, перегружали его в окна-люки фермы. Мороз крепчал, снег белел, небо голубело, звенели в неподвижном воздухе детские голоса и смех, мычали повеселевшие и даже начавшие уже баловать — играть с детьми и друг дружкой — телки.

Улыбаясь всем своим совершенно счастливым лицом — давно не видел Вадим таким своего друга, — восседал на возу, причмокивая на шарообразную кобылу, румяный автор Гипотезы накопленной энергии. Сиял синими глазами и конопушками Степа Волынов. Их устраивало такое начало нового года. Им всем это было близко — пусть небольшая, но катастрофа, пойманная в зародыше, опознанная, нейтрализованная собственноручно. Это было как предзнаменование, что близок их день, день, когда силы и способности этих людей найдут настоящее применение, на самом трудном и опасном участке. Конечно, аврал — это непорядок, авралов быть не должно. Они еще скажут кое-что неприятное директору, который будет их благодарить за непредвиденную помощь, но все равно прошляпит на других фермах и будет снят весной. Но на сей раз катастрофа предотвращена, и аврал, телячья спасаловка во благо, если чему-то учит — и парторга Волынова, который скоро будет новым директором, и Дьяконова и Орешкина, и их детей. И теперь и впредь, пожалуй, это главное, что детей… Это — как учение на полигоне, где идут большие испытания, где жизни обучает сама жизнь.

Примечания

1

«Дневник Светы» для этой книги написан Л. Вермишевой.

(href=#r1>обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  • Часть вторая
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  • Часть третья
  •   Глава девятая (в документах)
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая (в документах)
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  • Часть четвертая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  • Часть пятая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  • *** Примечания ***