Возвращенье на родину [Андрей Белый] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Андрей Белый Возвращенье на родину
Возвращенье на родину (отрывки из повести)[1]
На Северном море
Немецкое море оплотневало туманами; неопределенности моего положения в мире клубимыми дымами призрачных островов и земель подплывали ко мне из тумана; как рой привидений; и – чудилось: – – саженях в полтораста от нас обрывается море; развейся туман, – мы бы были, казалось, затиснуты землями. Нос парохода, врезаясь в прыжки серых волн, поднимая фонтаны пузырчатой пены, бежал на туман: – – и туман распадался; и земли, от нас отстоящие саженях в полтораста, бежали по правую и по левую сторону парохода – в расстоянии саженей полтораста от нас; собрались они за кормой; и – жались вслед за нами: в расстоянии каких-нибудь саженей полтораста, врезаясь в прыжки серых волн и поднимая фонтаны пузырчатой, бисерной, белогрохотной пены; мне думалось о покинутой Англии; думалось: Англия, или – вселенная – этот кусочек последней оставшейся почвы, кидаемый плясками волн и туда, и сюда, как кидаемый шарик вселенной в безвещности Вечности; мы – «мистеры» – раскидались туда и сюда перед тем, как расстаться, раствориться навеки; – – ревело, гремела волна за кормой парохода; перекидывалась за борт; и – лезвием мокроты пробегала по палубе; нос парохода взлетал; и потом круто падал; корма поднималась; и полосы мокроты с нее быстро бежали на нас; – – а под нами, быть-может, уставясь в бока парохода, как рыба, немецкая мина летела… – «Прощай моя Нелли!» . . . . . Около вечера расступился туман, пооткрылися шири, а около парохода заплавали бревна, нелепо взлетавшие; видно потоплена была шхуна неподалеку отсюда; нелепо взлетающий пробковый пояс увидел товарищ на гребне волны. – «Посмотрика-ка?» – «Что?» – «Пробковый по…» И – запнулся: то полная дама (из Харькова) с мальчиков укоризненно показала глазами на мальчика. Я – замолчал. Заговорили мы о России, о Харькове; о – посторонних предметах; о бревнах потопленной шхуны, взлетающих в пене, о пробковом поясе не говорили мы вовсе. Но все мы, ручаюсь, подумали: так же вот мы чрез минуту могли здесь заплавать; и мы озирались; и нет: перископ не выторчивал (в качке выторчивать трудно ему); Это – смерть. Длилась ночь. Посредине пространства летающей палубы я прислонился к трубе парохода; летали пространства рыдающим гудом: направо, налево, вперед и назад; нападали на нос, на корму, на бока парохода; дробилися пенами, шипами, плесками, блесками; над трубою взлетев, стая искр опадала; и – гасла: в рыдающем гуде; и пены, и плески валились чрез борт; опадали струею воды; перелетали по палубе; и – заливали калоши. Меня одолела безвещность летающих далей: в роем и плеском; вот нос, зарываясь в безобразность брызг, меня мчал – в никуда и в ничто: никуда и ничто – думал я – не осилить; стояла горластая молвь всех наречий – английского, русского, шведско-норвежского, датского! – в визге хлеставшей безмерности, в выхлестах ночи; прошел молчаливо суровый матрос на коротеньких ножках, держа над собою фонарик – мигавшее око; мелькнули в столбе неживого какого-то света мне прочертни мачты, канат и высоко приподнятый мостик, откуда кренилась в пространство фигура; мелькнули – и нет ничего, кроме говора выхлестов пьяно плясавших за бортом вихрастыми гребнями и – упадавших за борт, приподнявши его; хлестко шлепались гребни о деревянную палубу; перелетая за борт, отдавали соленые брызги на просвистни ветра; все – просвистни, просвистни; в просвистни несся фонарик на мачте средь рваных туманов: ничто наступало, ничто обступало, ничто отступало: в ничто. . . . . . Знаю: в брызгами льющий, в холодный, в соленый простор низлетаю извечно из брызг рокового простора; в кают-компании я проживал, как и все, – там: под малою палубою, отделяющей жизнь от ничто; я сошел под покровы телесности; и – под палубой жил, путешествовал, мыслил, боролся, любил; после – умер: поднялся по лесенке – посмотреть на действительность, от которой под малою, палубой прятались мы; и – попал в после-смертное; в брызгами льющий, в темнотный, взлетающий мир из… такого же точно холодного мира: мое пребыванье в кают-компании – в жизни – момент. . . . . . Этот брыжжущий просвистень – присвистень мира, в который опущено – тело; я – вышел из тела, которое оттолкнул от меня еще в «Лондоне» – сёр! Это тело теперь, разлагаясь, качается в зыби томсоновых вихрей; в неизъяснимость иных измерений растает оно: я блуждаю по телу, которое, разлагаясь, качается в зыби томсоновых вихрей; в неизъяснимость иных измерений растает оно: – «В необъятном…» – «Один…» – «Навсегда…» – «Ничего!..» – «Никого!» – «Не осилить!» – «Ничто!» Уж прошел молчаливый матрос, подымая рукой круглоглавый фонарик; мелькнули в луче невысокие прочертни мачты, канаты, фигуры: – «Нас много!» – «Мы ползаем…» – «Как и ты!» – «Мы с тобою!» – «Всегда!» И я понял, что эти фигуры-лемуры… . . . . . Они появились давно: в год войны; провожали повсюду меня – на прогулках, в трамвае; гонялись по Базелю; Дорнаху; я, ухватившись за Нэлли, не раз озирался, спускаясь с холма: – «За деревьями прячется кто-то!» – «Оставь: это – глупости…» – «Кто за деревьями прячется?» – «А какое нам дело…» Шептали деревья: – «Нас – много!» Я видел фигуры: фигуры лемуров. . . . . . Я – умер; не здесь – еще в Лондоне; не было Лондона! смерть от разрыва – мгновенная смерть! – была в Гавре; и даже не в Гавре… Я умер на бернском вокзале; мой труп отвезли уже в Дорнах; и Нэлли, и Бауэр, и Штейнер хоронят меня; возвращенье на родину – в до-рожденное, в старое – в то, что забыл, но что было, что помнилось через первые миги сознания: бредом глядела в меня моя родина: – «Ты – в неживом!» – «В необъятном!..» Я спорил: – «Я – в Берген». Но мне отвечало: – «Нет Бергена» – «Нет ничего!» – «Никого!» . . . . . . . . . . В первый миг после смерти сознание, продолжая работу, сосредоточилось в мысли о том, что мой путь есть: Париж, Лондон, Берген… Но мысли вне тела есть жизнь: и вот жизнь путешествия до (Немецкого моря) расставилась в образах мысли: эфирное тело, разбухнув туда и сюда, было схвачено роем лемуров, в сознании проступающих силуэтами странных фигур, окружавших меня; и припомнилась репетиция в Дорнахе сцены из «Фауста»: сцены с лемурами. Штейнер поставил ее предо мною, как знак предстоящего: смерти! И не было Лондона: мысль о Париже и Лондоне в миг умиранья держалась; и наконец мысль затаяла: образы многомерных пространств, закипающих гудами, шипами, блесками, всплесками и создающих в сознанье, привыкшем цепляться за сгустки из чувственных образов, впечатление моря, – восстали: – – Зарывшись в безубразность брызг, я летел от Ньюкäстля до Бергена; шлепалось о деревянную палубу, перелетая за борт… все, что есть – – сознаванье хватается за сообщенья духовной науки, которые помогают осилить: – – пространство вселенной – внутри сознавания, – – первое время иллюзия ощущений живет, как огромное тело, в котором любой кожный пункт ощущает себя отстоящим от ближнего пункта на расстоянии, равном пространству, положенному от земли до луны; и все пункты, тоскуя, себя сознают голосящими: – «О!» – «О!» – «О!» – «Навсегда: ничего, никого!» – «О!» – «О!» – «О!» Если бы сознавания ощущений растущего тела собрать в смутный образ, то он походил бы на грозный ландшафт океана; – – видение моря загробной стихии впоследствии погасает, спадая, как кожа, перчатки спадает с руки; и – – проносится прошлая жизнь, но в обратном порядке до мига рожденья; и – дорожденный, бушующий мир, возникает: сливаются миги сознанья вне тела (до нисхожденья сознания в тело младенца) с последними мигами (после выхода сознаванья из тела). – Образуется круг мира «Я» (тут – начало мытарств путешествия): – «Я – один!» – «Навсегда!» – «Никого…» – «Никогда…» . . . . . Так я думал на палубе парохода «Гакона Седьмого…» Не знаю, но… вот прочертилась луна из-за рваных туманов: и там – протуманилась даль; и вставали огромные волны, рыдающим гулом бросая на борт парохода кипящие фосфоры; приподняв воротник у пальто, принадвинув на лоб засыревшую шляпу с полями брюнетик (еврей из Ньюкастля), страдающий, как и я, подобравшись ко мне, посмотрел на меня и прошлепал сырыми губами мне в ухо: – «В Россию?» – «Да…» – «Призваны на военную службу?..» – «Да, призван, а – вы?» – «Тоже призван…» Соляные выплески шлепнулись, фосфорея, с размаху и – промочили мне ноги. – «Ааа… ааа…» – «Еще долго нам маяться» – «Вам очень долго, а мне лишь до Бергена…» – «Как, почему?» – «Но послушайте», – лепетала фигурка, «послушайте: стыдно вам, взрослому человеку, спешить на побоище…» Глазки фигурки блеснули. – «Так вы значит?» Чуть было не сказал «дезертир…» – «Не увидите больше меня; я – исчезну…» Средь рваных туманов мелькнули в безобразность прочертни мачты, каната: ушли – в никуда. В голосящий, в топочущий, дующий пузырями простор я кидался, безумствуя, из мигающей пены: засмертные свистени, перелетая чрез борт, упадали в такие же свистени дорожденного мира. . . . . . «Я – есмь» после смерти моей оказалось в том именно месте, где «есмь» ощущало себя до рождения; непосредственно, до вхождения в детское тело «Я» – было здесь именно: в необъятности из сплошной необъятности – необъятно! – протянуто было сознание к детскому телу, которое вскоре услышало гул необъятности за стенами голубенькой детской: как ужас, вставала картина пролета чрез море! А миг небывалых летаний вставал мне впоследствии – памятью…памяти. Молнией пронизала меня моя жизнь… . . . . . И блеснула луна, озаряя безмерности; палуба опустела; фигура лемура пропала; я думал, что блеск, успокоивший все, водворивший покой (хорошо из вне-жизни рассматривать бывшую жизнь!) – мысль меня утешающей Нэлли; мы мыслями помогаем покойникам; души их, переживая мир чувств, как ландшафты, отчетливо знают, когда помогаем мы мыслями им; их ландшафты души проясняются блесками мыслей о них. – Это – Нэлли… Луна, озарявшая все, – мысли Нэлли. Работа над мыслью когда-то усилилась в Льяне; перемещенья сознания посещали там, в Льяне! Слагались в спирали орнаментов, напоминающих сны; – – мы садилися в кресла; мы импульсы оживляли в себе не ощущая свисающих органов тела, перелетая пространства пустот и разливаясь, как блески: – – А Нэлли сидела в белеющем платьице, и – фосфорела очами; – – и мысль ее ширилась, как пространство огромного моря, через которое плыл мой корабль… – – Пароход утомлялся пространствами моря – – И Нэлли, быть может, сидела в белеющем платьице; и – фосфорела очами над гробом моим; – – сбросив тело, расширенный, я простерся пред взорами Нэллиной мысли, которая ясной луной мне бросала вселенские светы; и – разливалась над водами, – – переносящими корпус «Гакона Седьмого»; навстречу протягивал Льян свои кровли; перемещенью сознания научились мы в Льяне: – Спасибо! Покойники переживают ландшафтами чувства, миры небывалых летаний вне тела, – ландшафт! Круг замкнулся: вставала угасшая жизнь – от первейшего мига сознанья себя объясняя. На мокрой поверхности палубы я прислонился к трубе парохода; летали пространства рыдающим гудом: направо, налево, вперед и назад; нападали на нос, на корму, на бока парохода; дробилися пенами, шипами, плесками, блесками; над трубою взлетев, стая искр опадала; и – гасла: в рыдающем гуде; средь роев и плесков протянутый нос парохода, кивая, бежал в никуда, где горластая молвь всех наречий – английского, русского, шведско-норвежского, датского! – слышалась явственно в выхлестах ночи. Прошел молчаливо суровый матрос на коротеньких ножках, держа круглоглавый фонарь; и – мелькнули в столбе желтоватого света: мне – прочертни мачты.Биография
Душа, сбросив тело; впервые читает, как книгу, свою биографию в теле; и видит, что кроме своей биографии в теле, еще существует другая, которая есть биография – собственно; во второй биографии видит она ряд отрезков, – периодов облечения в тело себя. В моей жизни есть две биографии: биография насморков, потребления пищи, сварения и прочих естественных отправлений; считать биографию эту моей – все равно, что считать биографией биографию этих вот брюк. Есть другая: она беспричинно вторгается снами в бессонницу бденья; когда погружаюсь я в сон, то сознанье витает за гранью рассудка, давая лишь знать о себе очень странными знаками: снами и сказкой. Есть жизнь, где при помощи фосфора, мысль, просветляяся, крепнет; другая есть жизнь, где сам фосфор – создание мысленных действий. Пересечения двух этих жизней в знании – нет; между ними – границы; меж тем: пересекаются параллельные линии двух биографий в единственной точке: в первейшем моменте. . . . . . Его я запомнил: он – то, что в себе не могу назвать сном; и он – то, что в себе не могу назвать бдением я, потому что и бденье, и сон предполагаются обособленными; первый момент, сознаванья рисуется памятью явно отличным от бдения; сном я назвать не могу этот миг, потому что мне не было от него пробужденья. Во всех прочих «мигах» – я вижу черту между бденьем и сном: – – небывалое никогда и нигде – вдруг толчок: я – проснулся; – – житейские узнаванья младенца выносит мне память; – – черта, перерыв: – я – летаю: то – сон!.. В первом миге сознание трезво; его содержание – сказочно; нет – перерыва меж ними; и появляется «миг» в одеяниях вымысла; т. е., – впоследствии одеяния эти встречаю я в вымыслах; в «миге» они совершаются трезво, во мне нарушая позднейшее разделенье на сказку и явь. Вы представьте себе: – – птеродактили сохранились еще на одном только острове, где-то затерянном в океанических далях: однажды корабль подошел к тому острову; маленький мальчик случайно провел на нем ночь; и – увидел последнего гада из этой породы; потом мальчугана нашли; он пытался матросам сказать, что с ним было; матросы – не поняли; мальчик забыл, что он видел; – – прошло много лет: – – он состарился, переживя современников; старцем уже вспомнил сон: – – безобразный дракон оцарапал его, размахавшись колючками перепончатых крыльев; и старец сказал себе: – «Этого гада я где-то уж видел»; угасла в нем память о встрече с чудовищем, оцарапавшем мальчика зубьями перепончатых крыльев… Представьте себе: – – его сын, знаменитый художник, нарисовал фантастический образ; над скалами острова – – на младенца кидается страшный дракон, раскачавшийся в воздухе зубьями перепончатых крыльев: – – наследственность передала этот образ отца, разлитой вместе с кровью во всем организме, – художнику-сыну: действительный случай, потрясший отца, возродился в фантазии сына; отец, уже старец – – увидев дракона, напавшего зубьями перепончатых крыльев на мальчика, – – вероятно-б стоял потрясенный, взволнованный, заговорив сам с собою: – «Я – видел…» – «То самое»… – «Где это было?» И, вспомнивши сон о драконе, сказал бы: – «Я видел во сне…» – «Но мой сон необычный»… – «В нем чую я память о бывшем со мною». И вдруг бы все вспомнилось! Остров: и – ночь; и – чудовищный гад, размахавшийся зубьями перепончатых крыльев; но «старец» бы понял, что этому все равно не поверят; «драконов» – нет; все ж происшествие жило б в душе, как закинутый островок в океане, отрезанный от континентов сознания; и на этом таинственном острове памяти старец бы видел себя отделенным от всех; – «О!» – «О!» – «О!» – «Я – один»… – В необъятном! ничего! – «Со мной – никого!..» – «А ужасная гадина – близко!» – «О!» – «О!» . . . . . Так я с моим «мигом» сознанья – – старец, перелетающий тысячелетия времени: сказочность первого мига есть странная быль: – «Это – было!» – «Я был в необъятном!» – «Летал…» – «О, о, о!» Недоказуема правда; она – очевидность; она – факт сознания: аксиома, без допущенья которой деление мира во мне на мир снов и мир яви, – немыслимо; помню: чудовищный гад, размахавшийся зубьями перепончатых крыльев, и «Я», на которого он устремляется – пересекаемся в пункте пространства и времени; гад – это «Я», мир – младенец, к которому низлетает ужасная гадина, или – тело младенца; одновременно: «гад» – тело, которое налезает на «Я;» «Я» ж низвергнуто в тело полетом; и – да: «это» – было; но доказать нет возможности, потому что слова принимают крылатое очертание снов, мною виденных, – уже после: – «Не сон это все!» И мне ясно: – – за морем невнятности моего обыденного сна мне рисуются памятью берега континентов, где в стае драконов, махающих зубьями перепончатых крыльев, живут «птеродактили» памяти, и предшествуют воспоминанию о моментах обыденной жизни; и – факт сознавания: память – о чем? Первый миг – насквозь память: о чем? содержание памяти возникает впоследствии: папа и мама, и няня, и дядя, и тётя, и – прочее… Но нет здесь ни папы, ни мамы, ни няни… квартира, в которой мы жили? Она – возникает поздней; ощущения роста? Но здесь, в ощущениях беспредметности нахожу я предметами – «память»: о круге предметов, которые после не встретились мне ни в кошмарах, ни в снах, ни в реальности прозы; к утраченным образам памяти сны – как бы органы зрения, потерявшего дар созерцать: так слепые, расширив зрачки, видят муть. Мои сны ощущаются мутью угасшего взора, который еще по привычке старается видеть. И – нет: он не видит уже. Эти сны указуют: содержание памяти; но содержание это – опять таки память. Так на дне своих снов нахожу память памяти: первого мига, сон сна. С изумленьем вижу позднее, что память под памятью (молнии, нас осеняющие безо всякого содержанья), культурою мысли и тем что в учебниках йоги зовется путем медитаций, – крепнут из молнии, превращаяся в наблюдаемый пункт; а способности в нас дотянуться до пункта протянутой мыслью, – развертывают убегающий пункт в прихотливый линейный орнамент; мы – за ним следуем; мифами небывалых; орнаментов и раскидается пункт, процветая, как колос; и факты сознания, о котором забыли давно мы, – поят: свои были. В орнаменте убегающей линии – от первого мига в миганье до-первое – учимся мы путешествовать в мир дорожденного и познавать прилегание «я» в мир дневной и обратно: читаем события жизни души после «мига», который наивное знание называет нам смертью. . . . . . С особою ясностью передо мной среди дня возникали орнаменты: в Льяне! и содержание памяти бессодержательной прежде – росло, Говорил себе: в Льяне! – «Все это я видел уже»… – «Это все открывалось уже мне в до-сонном». – «И стало быть: жило за снами и явью, как – сон на яву». – «Я забыл этот сон, погружаяся в тело»… – «Теперь; только вспомнил». Перемещенья сознания посещали и Нэлли; и мы рисовали орнаменты, сознавая отчетливо их: содержанием памяти; знаки нам не были сказкой драконов, а явью когда-то живых птеродактилей мира. Странно: орнаменты процветающей мысли, которые заносили в альбомы, переживались, как детские сны, но с сознанием, приобретенным впоследствии: это не сны, а действительность. Странно: иные узоры орнамента мы высекали из дерева на Иоановом здании; припоминали их ритмами – – из которых в разгоне времен вытыкались телесные органы наши, – остывшие ткани; и мы оживив первый миг, оживляли и далее: содержание первого мига, летя в нем из органов тела в рои ритмо-плясок; своей ритмо-пляскою духи спрядали из образов: камни, цветы и живые тела: – – первый миг – столкновенье до-тельного с тельным, где тельное есть окрыленный полет, а вне-тельное – стылость морозов пустотного мира; и тельное переживает бестельное, будто оно есть улет в никуда; а бестельности переживают тела, – точно дыры, через которые упадают они в никуда. . . . . . Мои первые миги, как сны: сны во сне; мои миги вторые – кошмары, в которых живет память прежнего; и лишь впоследствии зажигаются миги, которые мне становятся воспоминаньями о бывавшем; они вытесняют мне первые миги, которые сны прорезают, как молнии памяти. . . . . . Где критерий оценки события снов? В утверждениях: – «Сон…» – «Никогда не бывает…» – «Фантазия…» – «Мы живем на земле…» – «Не летаем…» – «Родимся естественным образом…» – «Кушаем…» – «Вырастаем…» – «Рождаем:» – «Стареем…» – «И вновь рассыпаемся прахом…» И я, попугай, повторяю за взрослыми, позабыв факты памяти: – «Сон…» – «Не летаем…» – «Родимся естественным образом…» Очень поздно потом происходит со мною то самое, что старцем, увидевшим изображенье дракона: – «Я – видел: такая, же гадина на меня нападала»… Так – я: опрокинувши ложные догматы, я стою, потрясенный: – «Я – вспомнил!» – «Я – вижу себя: я – лечу, пересекая пустоты и вспоминая, что я оторвался от родины…» Вот – первая данность сознания; прочее вздор; когда тело разорвано, части, его, раскидавшись вокруг, продолжают кричать: – «Никогда не бывает…» – «Родился естественным образом…» – «Кушал…» – «Умрет…» Но «Я» отвечает: – «Неправда…» – «Все – было!» . . . . . Под брызгами, в выхлестах ночи два мига скрестились во мне: пребыванье на палубе парохода «Гакона Седьмого», и – пребыванье в разлетах загробного, где летел, огибая телесную жизнь, в правду первого мига; стихии, как звездное небо, объемлют рожденье и смерть; и из смерти видна нам тропа наших странствий до мига рождения. Пароходик: корма – миг рожденья, нос – заострение в смерть; я забегал по палубе: от рожденья до смерти; и – повернулся назад: но за кормою, я видел, что – – пены плевались, слагался в белоусые гребни; и – шлепались в палубу; дали за ними ходили: рыдающим гудом и мощными массами; из туманов бежала луна: фосфореющим блеском узоры орнаментов строились – – Эти орнаменты мы рисовали когда-то, как просветы через миги сознания – – строились жизни загробных и до-рожденных миров: на страницах альбома хотелось воскликнуть: – «Все это я знаю…» – «Оно – не фантазия…» – «Возникало в фантазии это все – после…» Сперва была память: – – о том, как я бегал по палубе взад и вперед, созерцая огромные, мощные массы; – – и бешеным фосфором, перелетая чрез борт, целовали мне губы горчайшие, едкие соли – до мига рождения; ритмо-пляскою ткали все блески на палубе, мачте, на старых брезентах, спасательных лодках, трубе парохода «Гакона Седьмого», а тени, слагаясь у блесков, поставили перед летающим оком, рельефы иллюзии, где слиянье дотельного стельным образовало: мой вылет из тела, стоящего у пароходной трубы, или – влет чрез дыру (мое темя) в ничто, облеченное в шляпу с полями; соединение моментов сеть дым пароходной трубы, изображавший мгновенными клубами: появленье писателя Ледяного на пароход в миг рождения из Ничто, именуемого странным словом «Ньюкäстль», в сопровожденье шпиона, державшего зонтик; шпион оказался – фантазией (или драконом); но в нем – росла память. Прошел молчаливо суровый матрос на коротеньких ножках, держа круглоглавый фонарик (о, – старая правда!), как будто хотел он сказать: – «Я – не сон!» – «Не фантазия», – «Я – птеродактиль». – «Эй, ты: развернем-ка зубчатые крылья из блесков». – «И ринемся с просвистни: в миги сознания»… Миг, озаривший меня меж Ньюкäстлем и Бергеном, сокровенные импульсы; не ощущая давления органов тела хлеставшими массами мыслей летал в первых мигах: – – шпионы, вдруг сбросив пальто, как драконью тяжелую кожу, с пронзительным криком сирены летучею стаею упорхнули в пространства… . . . . . Я понял: работой над мыслью снимаем мы кожу понятий, привычек, обычаев, смыслов, затверженных слов; – – биографическая действительность до вступления моего на пароходик «Гакон» рисовала меня малым мальчиком, гимназистом, студентом, писателем, «дорнахцем», «лондонцем», наконец – «пассажиром», вступающим ночью на палубе парохода «Гакона», откуда открылось: – – все – вздор: биография начинается с памяти о летающим в космосе: мощными массами – – как летают огромными, мощными массами волны – – дальнейшее; навыки, кодекс понятий, искусственно созданный, как привычка сосать каучук, – возникало, как память о жизни сознания, заключенного под сырою, луганскою шляпой, гуляющей здесь: эта память о жизни – фантазия; память о том, чего не было… – – Что же было? – – Безвещность летающих далей, где нос парохода, зарывшись в безумие брызг, уносил: в никуда, прокричавшее роем наречий: направо, налево, вперед и назад… – – Я спустился в каюту-компанию, лег на диван; накренялась стена; все трещало; отчаянно хлопали двери: направо, налево; шатаяся шла бледнолицая дама, подпрыгнула, ухватилась за стол; и стремительно понеслась прямо в дверь над стремительно из-под ног убегающим полом. Дверь хлопнула. Лампы качались; графинчик с водою подскакивал; ноги мои высоко возлетали, неравномерно качаясь; потом упадали; под ложечкой странно пустело: морская болезнь!Миг
Если бы к первоначальному пункту сознанья провел бы я линию, – видел бы я, что – – все действия будущей биографии варятся: в накипи; время здесь варится; варятся – образы будущих произведений моих; производитель их – варится; пузыри! – – «буль-буль-буль» – – закипает в котле мирового пространства толстейшими книгами Леонид Ледяной – «Хлоп!» – – плюнул… – «буль-буль» – – пузыречками все изошло: здесь – статья, там – статья – – «хлоп-хлоп-хлоп!» – – перелопались в мировое пространство; – – «буль-буль» – надувается воздухом мировоззрения Гёте член «Gothe-Gesellschaft» бежит по поверхности кипени: – – «хлоп» – – «буль-буль-буль» – – надувается «Петербург»: Аполлон Аполлонович Аблеухов катается шариком в нем – – «Хлоп» – – «и нет – Петербурга»: сидит Аполлон Аполлонович – в Петропавловской крепости – – «буль» – – «Скорпион», «Мусагет» «Альциона», «Шиповник», «Гриф», – хлоп-хлоп хлоп! – перелопались в мировое пространство: – – и бисерным шариком вместе со мною летающим шариком, носится через годы – Бальмонт; и за ним: Балтрушайтис, Иванов – – и прочие путники биографии брыжжутся миголетами; – – критики, литературные силы Москвы, артистический мир, вкусы, навыки, все что во мне проступило; и все, что во мне проступить бы могло – еще – – брыжжутся пеной пузыриков в миге сознания. . . . . . – «Вспомни!» – Я – старый: – – Бальмонт, – Балтрушайтис, – – «Весы» – «Скорпион»… . . . . . Накренилась стена: затрещала; «влизни» – старые, белоусые гребни лизали окошко каюты; расхлопались двери – направо, налево; качалась потухшая лампа; графинчик с водою подскакивал; захохотавший коричневый чемоданчик подпрыгнул из сетки и с грохотом полетел, описавши дугу. . . . . . Толстоносый, седеющий швед в полосатом жилете, учванился на меня подбородком; потребовал кофе; уже наполнялась «каюта-компания» – – утро! – – взволнованным говором: русским, английским, норвежским, немецким: – «Передайте мне сыру?» – «Когда мы приедем?» – «Сначала заедем в Ставанген»… – «В Ставанген?» – «Ну-да!» – «Почему же в Ставанген?» – «О мы прижимаемся к берегу: мы идем под прикрытием»… – «От мин?» – «Миновала опасная зона»… – «Теперь мы доехали» . . . . . Швед в полосатом жилете заметил: – «Война – это зло, meine Herren!» – «Giwiss» Отворилась наружная дверь, внося хриплые просвистни ветра; красавцы курьеры в британских пальто (офицеры, спешившие с порученьем из Лондона) оборвали немецкую речь двух евреев со шведом: послышалось: Уэс и Оллрайт, обращенные к седоволосому серу и – меж собою: – «О чорт!» – «Навязали негодные автомобильные шины»… – «Полковник принять на отрез отказался, телеграфировал в Петроград»… – «Что ж вы думаете: из Петрограда – приказ: автомобильные шины принять»… – «А история с Ледоколом?..» Я слушал, качаясь направо, налево, графинчик с водою подпрыгивал; ноги мои поднимались; под ложечкой странно пустело: – – И это дано: в первом миге сознания! . . . . . Все – только накипи: – извести – на пузырчатой пене кипений: сюртук «Ледяного», британского цвета пальто, полосатый жилет шведа справа; и – стены каюты-компании, и бушующий мир, волочащий «Гакона Седьмого»; – – мутневшие пятна младенческой жизни, твердея, сливались в туман, обступавший меня; подхожу – его щупаю детскою ручкою; стены; на стенах – обои: орнаменты мысли моей: – – проследите историю орнаментального – творчества; постепенное усложнение линий орнамента от простейших фигур (треугольников, ромбов, квадратов) к округлинам встретит вас здесь появляется в более поздних орнаментах преобладанье спиралей; пересечение – образует листочки, розетки: цветы прорастают; сложнится пышнейший растительный мир; и из розочек появляются рожи смеющихся фавнов; из мира орнамента вылезет фавн, точно листик, повиснувши хвостиком на стеблях распростертой гирлянды, и – далее фавн уже скачет средь мира плодов и цветов; – – и из орнамента проступает картинка; паслины, растительность перелетающий крылорук; – – постепенно прочертятся виды природы, которую знаем мы все! – – Тут геолог откроет законы сложенья ландшафта; художник законы сложенья ландшафта сведет вновь к орнаменту; происхожденье костяка человека выводят из длинной градации усложняемых костяков; происхожденье животного мира в другом объясненьи слагается из узорчатых линий: – – происхождение первое – истина биографической жизни; – происхожденье второе – картина схожденья души ритмолетами: в тело! – – Кто помнит в себе содержание памяти первого мига, тот в выгибах, ритмолетах, цветах и розетках орнамента внятно читает жизнь сил, проницающих нас; те орнаменты-пузыри закисающей жизни; строение органов – ракушки, и накипы: – – стены, в которых поздней я увижу себя, отложенье обойных орнаментов; – – мальчиком часто вперяюсь в обои: цветы, завитки, лепестки для меня оживают; курятся ночью кипучими струями образов; становясь ритмо-пляской; и я прохожу сквозь обои в мир сна; я меняю обличия, ширюсь во все, что ни есть: – – меня учат впоследствии: стены – суть правила: – «Делай то-то и то-то!» – «Не делай того-то!» – «Гуляй!..» – «Не летай!» – «Сказки-вредны!» – «Все бабочки – гусеницы»… – «Происхождение их бабочек из цветов есть фантазия.» – «Шар, по которому ходим – земля!» – «Небо – пусто…» и я повторяю ту ложь: – – «Делай то-то и то-то…» – «Не делай того-то!» – «Мы все червяки…» – «Небо – пусто…» И вот начинаю я жить в «объяснениях биографической» жизни: – в восьмидесятом году я родился; до этого года сочился в родителях; в девятьсотом году в микроскопе увидел я то, чем я был до рождения: клеточку; ныне же в сопровожденье шпионов, плыву я и Россию, для доказательства верности слову, которого я не давал, но которое, не спросясь у меня, за меня дали Грею; тащусь я в Россию подставить мою оболочку под действия пушки;… и этот брюнет (вероятно агент); – – тут я, охваченный злобой, вскочил. – «Ха-ха-ха!» – разразился я смехом, глядя на брюнета; «брюнет» удивленно взглянул на меня; – – вот «я» вас! – – И «каюта-компании», стол, за которым сидели: седеющий швед, два еврея, курьеры и «брюнет», или – агент, летавшая лампа, в прищуренном взоре моем, разложились на линии, покрываясь узорами перьев, мигающих в пересеченных ресницах: и – крылорук колесящий слепительно вместо красавцев курьеров, паслинился в воздухе; швед оказался смеющейся рожею фавна внутри побежавшей розетки; образовался орнамент растительных линий, переходящих друг в друга; листочки, розетки, пальметты развоплотились в спирали; спирали же стали линейным полетом кипящим со мною – – шпионы, курьеры и шведы летали, блистали, хлестали рыдающим гудом: направо, налево; и шлепались в нос и в бока парохода «Гакона Седьмого», дробясь белобисерной пеной; ходили взволнованно мощными массами. . . . . . Там – под винтом, уходя в глубину, бирюзела чистейшая пена; на нос парохода спускалося все бирюзовое; и – появились вдали лоболобые камни; придвинулись: четкою тенью чернели продолблины; я обозначились красные кровли домишек: – «Ставанген!» . . . . . Где «я»? Ощущаю толчки: пробуждения, припоминанья о старом, – – толчки моей жизни – – от них осыпается все, чему учат – – приходят не спроста; иную зависимость чую в событиях я; не умею я складывать буквы событий в слова: поражает еще начертание знаков: тот швед, подпирающий руки в бока, – буква «эф»; наблюдаю иными глазами его; связь меж буквами ускользает: слова не прочитаны; и оттого я бесцельно взираю: но «в бездне бесцельности – цельность забвения»; смыслы эстетики зрения – бесцельность – осмыслится будущим. А пока я живу очень смутною мыслью, что в личности, выводимой из прошлого, отлагается что-то, рождая вторую действительность: биографию биографии; память о факте, которого не было, – крепнет; я жду его годы и вот – – наступает: тогда – – проясняется прошлое, не прояснимое прошлым событие «фактов», влетающих в жизнь, точно взрывы во мне; беспричинный, мгновенный разрыв объясняет прошедшее; и причина приходит поздней ее действий, которые – рок; стены жизни качаются; мина, вонзаясь ударом, дырявит сознание; неожиданный «миг», посещающий, угашает сознание; если кануть душой в содержание беспричинного мига, то – объясненья его и отстают от него: ты – – «Родился естественным образом!» – «Не летаешь»… – «Умрешь»! – – Я никогда не рождался, летаю в космической сфере: – – сперва нападали страннейшие «миги» во сне на меня: я, проснувшись, все силился вспомнить мелькнувшее; в памяти находил только память, а содержания не было: были полеты; полетов боялся; впоследствии схватывал я погасающий след мимолета и различал кое-что: напряжение памяти переносило меня через бреши сознания: где угасало сознание – – за исключением пункта летящего в перемоганьях беспамятства; пункт – напряжение воли к вниманию: вспомнить. Что вспомнить? Впоследствии – вспомнилось; – «Это уж было»… – «Я здесь пролетал»… – «Но – в обратном порядке». Воспоминанье летанья сознанья в обратном порядке в мирах бессознания переживалось, как если бы то летание было б влетаньем; а это летание – «в миге!» – переживалось, как вылет: – – переживания нападающих «мигов», «драконы», которые гонятся; просыпаясь, рассказывал я, отвечали мне: – «Сказки». Но я научился сознательно действовать в сказках, подсматривать действия моего сознаванья в «драконах»: и ростом сознания я объясняю открытие памяти, что «драконы» фантазии – «птеродактили» правды. Еще – до рожденья боролся я с ними. Так «миги» кошмаров во мне просверлили старинные действия «Я» в до-телесной стране; это вскрылось в усилиях мысли, – – которая – древо; из «древа» я делал челнок; и уплывал по морям бушевавших безмыслий; кто в жизни своей не вступал на пути медитаций, тот – будь он философ! – подобен мечтателю, созерцавшему море со скал каменистого берега; кто «медитировал», тот – моряк, пересекший моря… – – открывания медитаций: полет есть вхожденье души и разбухавшее ростами тело; полет медитации – вылет из тела: а «миги» кошмаров, – дрожанье эфирного тела, еще не совсем прикрепленного к телу обычному; с ростом эфирное тело теряет способность к движенью; в медитации пробуждаем движения; – – Катастрофой во мне отдаются движенья эфирного тела, полет «вверх пятами» – они; овладевши движением, вижу: полет есть сознательный вылет, в «восторг»: – – упадающий со скалы в бездну моря переживает испуги; моряк, распустив паруса, отделяется с песней от берега – – вылеты, влеты, восторги, паденья, испуги – в мгновениях столкновения двух биографий моих – – Закон тождества в миге «Я – я» затаил два момента: полет и паденье; рождение в тело и выход из тела – рожденье и смерть – суть единство и нет ни рожденья, ни смерти; подобен мой миг разбиванию мира во мне; ощущение ужаса переходит в уверенности «Я» – бессмертно! – – бессмертие есть осязаемый, факт: медитации. . . . . . На пароходе «Гаконе» – совершился чудовищный взрыв; летали от действия мысли моей проскрипевшие стены «каюты-компании», стол, за которым сидели – седеющий швед, – два еврея, – курьеры, – брюнет, – – закурились в прищуренном взоре моем, разлагаясь на пляску летающих линий, кипящих в моей медитации, залетали рыдающим гудом: направо, налево; «буль-буль» – кипятился во мне мой пространственный облик: «хлоп» – лопнул, – «Буль-буль». Кипятился «шпион»: лопнул «хлоп»! – – все восторги, все ужасы, сёры, Ллойд-Джорджи, шпионы, – осадки моих всекипящих сознаний; свершились они в глубине моей личности; выпали – после во сне, когда личность под действием Слова во мне разлетелась на части: – – мальчишки меня подбирали на улице! . . . . . Пусть объясненья события Слова во мне – в отдаленнейшем будущем; ныне читаю лишь буквы события Слова: рассыпанный шрифт (иль осколки моей оболочки) вокруг осаждаются; сыщики гонятся, следуя через Берн, Лондон; – «сёр» – «я» второй на себя самого восстающий, привыкший к комфорту: «Не делай того-то!» Когда то я в Бергене – храбро взорвал свои стены, и вышел – наружу; мой «дом» потащился за мною, как рок, воплощаясь три года: роями несчастий, болезнью, расстройством, манией, войною: – – война началась после взрыва во мне. Катастрофа Европы и взрыв моей личности – тоже событие; можно сказать: «Я» – вина; и – обратно: меня породила война; я – прообраз; во мне – нечто странное. Храмой, человека! Я, может быть, первый в нашей эпохе действительно подошел к… жизни в «Я»: Удивительно ли, что мое появленье в Швейцарии, Франции, Англии, как причины войны, порождало тревогу и ужас? Они – смутно чуяли… И – совершенно обратно: в Швейцарии, Франции, Англии «Я» ощутило войною себя: мое «Я» – порожденье войны; до войны никакого «Я» не было. Нет: «Я» и «мир» – пересеклись во мне. Соединение с космосом совершилось во мне; мысли мира спустились – до плеч; лишь до плеч «Я» – свой собственный с плеч поднимается купол небесный. Я собственный череп, сняв с плеч, поднимаю, как скипетр, рукою моею.Перед Бергеном
Ставанген! Прибрежье зеленых горбов, и – промойные трещины в очертни старых боков, округленно слетающих к струям, – купаться в сквозной живолет переблесков и в лепеты разговорчивой влаги – прибрежье летело, неся на горбе просинь сосен и яркие запахи смол оголенных стволов. Распахнулся фиорд, принимая сырейшие прелести моря, заторами мертвых плотов и затонами бревен; вот прочертень красной кормы парохода, взревевшего в запахи соли и смеси ветров; пароход, задрожавши, шел в море, чтоб, может быть, в море наткнуться на мину; стояли норвежцы, кивая ушастыми шапками; фыркал дымок раскуряемых трубок; и я, и товарищ махнули платками: – «Го, го!» – «Добрый путь!» – «Не наткнитесь на мину!» Уже потянуло испорченной рыбой. Ставанген! . . . . . Внимали мы веющим лепетам вод, засмотрелись во все бирюзовое, что крепчало лазурями; крепло – окрепло; и – стало: сиятельной синькой; сказали друг другу о том, чего нет: о провеявшей Нэлли, юнеющей личиком цвета сквозных анемонов; качались в разрезах фиорда, прошедшего к Бергену: – – в громком, настойчивом говоре всех пассажиров приятно взволнованных тем, что прошли без несчастий в спокойные воды фиорда; повсюду на палубе высились складени желтых кардонок; и веяли дамы разлетами синих и палевых шалей на нас; два высоких шотландца приблизились, фыркнули трубками; и без единого слова глядели, сжимая зубами гласившие трубки: – «Ага!» – «Это – он!» – «Он – опять появился». – «Олл-райт»… – «В Хапаранде мы скажем жандармам». – «В Торнео»… Качались на лепетах тихо озыбленных вод, оставляя крутою кормою ярчайшие полосы; и – огибали облуплины каменистых подножий; в лазуревом утре пошли острова, островки, обрастая гребнистой щетиной, и – вея смолою за ними уже раскроилась земля где-то издали: красными кровлями – – Бергена, мне сошедшаго свыше три года назад!.. . . . . . – «Ты – сошел мне из воздуха!» – «Ты – осветил мне»… – «Ты – шествие в горы!» – «Сошествие Духа во мне!» – «Ты – огромные горы Фавора»… – «Ты – Горы!» . . . . . Здесь «миг», разрывающий все, раздавался как солнечный мир, осветляющий все; и – отсюда слетело огромное что-то в меня во мне жило, любило меня; и – раскинулись кущи, где я пребывал сорок восемь часов и откуда прошел я, дивяся и радуясь миссии, мне предначертанной, – в тайные вечери; благословил Копенгаген меня; мы торжественным шествием проходили Берлин: в мои ночи – в саду Гефсиманском – – (близ Лейпцига, на могиле у Ницше, откуда принес я три листика) – – после: – – упала колючая участь, терзая тело многострадными днями тяжелого Дорнаха; этот венец я надел в дни паденья Варшавы и Бреста; приподнял свой крест; и – безропотно ныне несу его Родине; там, водрузивши, отдам мое тело приставленным воинам; посередине арбатской квартиры повисну, уставившись глаз остеклелою впадиной – в темени; и упаду, как во гроб, – на Садовую: знал, на что еду! . . . . . – «Ты – Горы: огромные горы Фавора – Сошествие Духа во мне!.. Осветил, опустился из воздуха: Берген!» . . . . . Качались на лепетах тихо озыбленных вод, оставляя крутою кормой парохода ярчайшие полосы, и – огибая облуплины каменистых подножий, разрезали живолет переблесков; прошли острова, островки; уж раскроины почв, набегая, распались на красные кровли; лес мечт, накрененные трубы какая-то пакля канатов; и – домики, домики, домики отовсюду стояли квадратами, как… подбородки норвежцев, глядевших на нас из толпы проходимцев и шкиперов. Вот – переброшен канат; перекинуты сходни; и – сходим, толкая друг друга: тюками, кардонками и боками глухих чемоданов – в горластую молвь всех наречий (английского, русского, шведско-норвежского, датского!), в пересыпь из матросов всех стран, соглядатаев, спекулянтов, воров, коммерсантов, агентов. . . . . . Брели сиротливо по гавани. Стройку ганзейских купцов уничтожил пожар; вот – общественный сад; вот знакомые башенки; запахи: соли, ветров и чешуи! Ярко-желтый жилет прокричал в сини неба; глядели квадраты глухих подбородков; прошел – Генрик Ибсен, надвинув на лоб старомодную шляпу; напружились шеи, слезилися глазки; приплюснутый нос натыкался на нас. Сдавши наши узлы на хранение, мы заслонялись по улицам Бергена; носнатыкался на нас: – «Не желаете?» – «Что желаете». Нос проходил, фыркнув трубкою – – «Я», в багрянице, в терновом венце проносил на плечах кипарисовый крест с парохода «Гакона» – вдоль гавани: – – в город!Три года назад
Никогда не забуду! Мы ехали из Христиании в Берген: три года назад – в сухолистиях осени; в дни, когда созревали плоды многолетних стремлений… Уже с Христиании раздавались холмы, поднимаясь в горбы: громоздились они; ощетинились свыше лесами; семья многохолмий возвысилась в мир многогорбий, в котором, ощерясь ущельем, садились горбы на холмы; многорослым объемом приподнятых гор пообставились промути дальних прозоров; и – стойкими высями высились в воздухе гранные массы; – – уже в Христиании мысль облетала, обвеясь; и – свеяв мне под ноги жизнь сухомыслия, высились смыслы в мирах многообразий; я из ущелия плоти прошел: в непомерный объем раздававшихся истин до – дальних прозоров о судьбах моих; – – и возвысились цели, подъятые к небу (гигантом!) в столетиях времени; вот – – Кто-то Древний, подняв из-за мира моих превозвышенных мыслей – – свой Лик – – поглядел в мое сердце; и в нем отразился, как в озере, с кручи; я видел Его отраженье во мне; и к себе самому припадая, коснулся я Лика; – – но в ряби сердечных волнений сияющий Лик раздробился во мне миллионами блесков… – – огромная поросль лесов, шелестя сухолистьем, открыла красневшую недоросль мхов и суровых безлистий; уже облетали лесами все твердые толщи склоненных приклонов; стояли сплошные гиганты каменьями времени; и далекий зубец, – – как сияющий клык! – – пробелел над отвесом; и – скрылся; другой; и – повсюду над твердыми толщами яснились снежные зубы: в лазури; светло и зубчато смеялась окрестность придвинувшись к поезду гранным отвесом; ползли ледники; провисая серебряной массой по смутным уступам: – – вот тут появилась сестра, постигавшая тайны мистерий; она перейдя из вагона, в котором задумался Штейнер (он ехал в том поезде), говорила о том, что: – – возвысились цели в столетиях времени; и – поглядела мне в сердце; ее ослепительный взгляд посредине разъятого сердца зажег Мое Солнце; и я, припадая к себе Самому, припадал не к себе Самому; – – в то мгновенье прошел по вагону кондуктор, оповещая, что мы в высшей точке подъема от Христиании к Бергену; нас защемило ущелье; и – грохотно удушало туннелями; в вылете – в воздухе вислы вагоны, несясь к остановке. И вот – остановка; и вот, цепенея в незвучиях света, стояли вагоны; сбежали из поезда: к синему озеру; ноги хрустели ледком; из окошка вагона смеялась сестра; мы приподняли рог молодого оленя, здесь сброшенный; грудь обжигало озоном; в груди же стояло: – «Узнал тебя: „Я!“» – «Ты – сошел мне из воздуха!» – «Ты – осветил мне»… – «Ты – шествие в горы!» – «Ты – горы!» – «Сошествие духа во мне»… – – Но – звонов; поезд тронулся; дальше вагоны бежали по воздуху; в грохотно бившем туннеле давились мы дымами; щелкали стекла вагонов, взлетая; и – падая в вылетах; снежная линия – – приподнялась; и – прощально глядела нам вслед: и – последний зубец, как воздушный, сияющий клык, там осклабился свыше: за пятнами промути; – – там прозирались дожди в непрозурной дали; снова: стойкими высями высились в воздухе гранные массы; торчали бесснежные плеши; и малый кусточек уже подбирался на лоб гололобой скалы: подобрался; и линия красных лесов возошла по уступам, облекши миры многогорбий в свою багряницу – над синим фиордом; слетали мы к Бергену; мир многозубий мягчился, круглясь многогорбием; скоро уже побежало нелепие крыш в велелепие гор: – – так прибыли в Берген три года назад. И уже солонели ветра. Где все это?Берген
Ныне Берген – центральнейший узел сношений между Россией и Англией, где с последнего парохода бегут, чтоб визировать паспорт, иль – получить на проезд в третьем классе одну или две сотни крон: – – тот подтянутый франтик в огромнейшей шляпе с полями (наверное, русский, хотя, – обитатель Италии), старый, пейсатый еврей с изможденным лицом Иеремии, моргающий красными глазками в солонеющий ветер, матросы, солдаты – все русские! – слышал родную я речь, наблюдал и солдатские лица: за нашим «Гакомом Седьмым» прибежал многотрубный «Юпитер», перевозя толпу пленных, бежавших в Голландию; в Бергене ждали «Юпитера»; и – ходили тревожные слухи: потоплен-де он; он – пришел вслед за нами, стоял перекошенный ряд металлических труб над боками крутых пароходов, сроившихся в гавани – красных, зеленых, оранжевых, серых и черных, лес мачт; и – какая-то пакля канатов; кишела горластая пересыпь слов; проходил круглоглавый лопарь на коротеньких ножках; серея чешуйчатым коростом несмываемой грязи; глядели квадраты глухих подбородков, поросшие войлоком. Явный прохожий шатун в морской шляпе и в кожаных брюках, раздвинувши рот, на меня прокричал желтозубием, свиснувши в вышибень: вместо желтого зуба глядело зубное пространство; и желтый жилет прохахахнул нахально на нас, поливаемый солнышком. Вот и торговая улица; преткновенье людей, толчея, горлатня; окна лавок: за теми немытыми стеклами зеленился сухою скорузлостью – сыр (или – мыло?); за этим стеклом пробутылились вина; за этим – воняли кислятиной башенки рыбных жестянок; спеша; продавились оттуда в отверстие двери; довольный супруг с недовольной супругой, глядевшей на толоко праздных локтей, как… колючая корюшка: рыбьими глазками. Вывеска «Эриксен», вероятно, висела и здесь; коль не здесь, так – поблизости где-нибудь; помнится, я ее читывал: где вот? Не знаю. Но знаю наверное я: не обойдутся без вывески «Эриксен» громкие лавки норвежского порта; и – да: несомненно; он, «Эриксен», где-то висел. И не только висел: – – но расхаживал здесь же: с серьгою в широко расставленном ухе, куря свою трубочку в… желточайшем жилете, болтающем камушки цветоглазой цепочки часов; и – с фру «Эриксен»: миловидной блондиночкой, во всем вязаном; и – такого зеленого цвета, что больно глядеть: зеленее зеленой травы, зеленее зеленого моря; тот цвет – цвет Норвегии; ткани, вязанья – такого зеленого цвета, что больно глядеть; – – в эти ткани наряжены девушки, женщины, вдовы; на толстых щеках разыграется пышно ядрёный румянец; качаются красные волосы из-под вязаной шапочки; сыплется синька из глаз – – голубое и желтое иногда со вплетением красных полосочек – Швеция (шведы так много едят, что…)… Да, «Эриксен», «Эриксен» – я не только читал про него; я и видел его; это верно как-то, что на улицах Копенгагена попадается «Андерсен»; и живет, припеваючи, в датском местечке; что в Дании «Андерсен», то здесь «Эриксен»; он развесил пестрейшие вывески в Бергене, Христиании, Гётсборге. Торгует: пенькою, канатами, ворванью, сельдью; и – гонит по рекам стволы обезветвенных сосен: с затора к затору; и эти стволы себе плавают по безлюднейшей местности в речках; в окошке летящего поезда можете вы наблюдать: передвиженье сосновых стволов по реке – до затора, откуда их крючьями тянет, кряхтя, к каменистому берегу, может быть, финн, или даже седой, круглоглавый лопарь на коротеньких, выгнутых ножках, серея чешуйчатым коростом несмываемой грязи; – – сосновые бревна по рекам Норвегии гонит, опять-таки, Эриксен… Гамсун – писал о нем. Я – его видел. На уличках Бергена, вспоминал я добрейшего Фадума; вместе работали мы на разных архитравах в Швейцарии; Фадум с утра проходил по холму, направляясь под купол; и вечером опускался в кантину: поужинать; после уехал в Норвегию; он – норвежец; и у него, здесь, в Норвегии – деревянное дело какое-то; вот и поехал в Норвегию он – помогать деревянным своим производством – работе по дереву в Дорнах (мы со времени объявленья войны – обеднели, как общество: и – рабочие руки отхлынули, и – материалы иссякли). Я вспомнил здесь Фадума: мне захотелось его повидать. Где-то он? Может быть, он, как Эриксен, гонит стволы по реке; даже, может быть, ходит он здесь в желточайшем жилете. Но мысли о Фадуме, – оборвались: – «Ja, ja, meine Herren…» – «Война есть великое зло.» Я очнулся; из двери дрянной ресторации, где хрипучие скрипки, как рой комариных укусов, прошел толстотелый пиджачник с вонючей сигарой в слюнявых губах; он – за мной увязался: – «Mein Herr, – неужели?» – «Поедете вы из Норвегии в „Russland“»? – «В солдаты?» Ему я подставивши спину, – ни слова в ответ! Он, позасунувши руки в карманы просаленных брюк, продолжал обращаться к спине: – «Есть возможность достать себе паспорт»… – «Прожить здесь, в Норвегии…» Явное дело: – немецкий шпион! Ничего не ответил ему, продолжая шататься по улицам – в преткновенье людей, в толчее, в горлатне; и – заглядывал в окна: за теми немытыми стеклами зеленелись сухие скорузлости сыра; за этим – трепалась какая-то пакля канатов.То – Берген: и здесь, как и в Лондоне, гнались за мною они; хохотали они надо мною; горластая молвь всех наречий уже раскричалась: направо, налево, вперед и вокруг. – Мне – казалось: что этот прохожий шатун в морской шляпе и в кожаных брюках, раздвинувши рот, на меня прокричал желтозубием, свиснувши в вышибень: – «Посмотрите-ка!..» – «Он…» Генрик Ибсен, надвинув на лоб старомодную шляпу, на эти нахальные крики стремительно выскочил из дрянной ресторации, посмотрев саркастически: – «Здесь он принял когда-то венец!..» – «Здесь стоял, простирая, как царь, свои руки!» – «И воздвигал свои храмы»… И вот: обращаясь к старушке – колючей рыбёшке! – кричал Генрик Ибсен, махая огромнейшим зонтиком: – «Посмотрите-же!» – «Тащится!» – «Погоняемый стражами»! И глядели сурово квадраты глухих подбородков, поросшие войлоком: – «Ну-ка!» – «Спаси себя!» – «Ха-ха-ха-ха!» – «Самозванец!» Но глядя в нелепие крыш, убегающих в велелепие гор, я ответствовал: – – «Да!» – «Я для вас тут тащусь: пригвоздить мое тело». – «Для вас бросил храм, где под куполом стаивал, с молотком, под резной пентограммой…» – «Я врезал себя – навсегда: в пентограмму:» – «Челом восходящего Века стою перед вами!» И я проходил мимо всех в закоулки; и – в многогорбые улички; думалось мне: – – восприятие этой толпы есть болезнь: и – «драконы» смешенья сознания смутно заснились – от этой болезни; наверное: «птеродактили» этой болезни во мне: не во сне; то – события внутренней жизни; то – отблески важных, космических действий, свершаемых внутри атомов тела; естественно перерождаемся мы: перерождений я подсмотрел; от исхода его, может быть, все зависит: поспешное окончанье войны, мир Европы, или – гибель Европы: – «Да, да!» – «Это – „Я“» – «„Я“ во мне!» – «Исполняется!» Миг, разрывающий все, со мной был – здесь, три года назад: вознесение в небо мое; иль – прокол: в никуда и ничто – – Так ответят ученые: – – «и прокол» затыкают они скорей «пунктом» материи: электроном; то – пункт прободанья материи сознаванием, «Я»; – миры «пунктов» рисуют наглядно картину встающего мира; но – только: сеть «пунктов» материи – – поры сознаний существ: – – не даром в своих парадоксах гласит Максуэлл о том именно, что пункт – «демон»[2].
Площадь
Вот и площадь – та самая, где три года назад я стоял и смотрел на оглавы вершин: вот она! Но оглавы теперь занавесились тучами, через которые косо прорезался луч преклоненного Солнца: – – здесь жизнь пролетела, обвеясь; возвысились смыслы в громадный объем раздававшихся истин: до дальних прозоров о судьбах моих; возвышалися цели моих устремлений в разгонах времен, по которым я видел порою плывущим себя в утлой лодочке тела; порою – летящим за сферу Луны, мимо диска духовного Солнца, до Марса – к полуночи, чтоб в полуночи, остановившись в Видении Храма, иль тела, – низвергнуться снова: и строить себе новый Храм; чтобы там, в храме Тела, подслушивать действие взгляда – – «Я» – – в собственном сердце; и – видеть Его отраженье во мне; и – к себе самому припадать: – – но на ряби сердечных волнений сияющий Лик раздроблялся во мне: миллионами блесков. . . . . . На этой, вот, площади я устремлял мои взоры: к объемам приподнятых гор, пообставивших промути дальних прозоров; и – там: в непроворной дали прозирались дожди; и туда восходила кровавая линия шумных, октябрьских лесов, облекая миры многогорбий в свою багряницу; и думалось мне: по уступам – туда проходил Рудольф Штейнер вчера; и я мысленно с ним совершил восхожденье – туда, где возвысились в воздухе гранные массы: бесснежными плешами; ясно представился черный сюртук, развеваемый ветром, и черная шляпа с полями; представилось это лицо, бледнобелое, с черным сверкающим взглядом, способным из черного стать бриллиантовым – там на вершине; оно мне представилось немо вперенным в огромные промути дальних прозоров: пред ним, от ноги отпадая уступами, прошлые эры стояли – каменьями времени; выше над ним, цепенея в незвучиях света, – стояло разъятым: грядущее нашей судьбы; ограненный морщинками лик – там, из воздуха, мне пробелел над отвесом; прояснилась мне от зубчатых уступов – улыбка; наверное с доктором Штейнером вместе ходила сестра, проницавшая тайны мистерий, смеясь розовеющим ликом, синея глазами; и – мушками вуалетки: – – в столетиях времени! – – думал: не помню, что думалось: самосознание, как младенец, открыло глаза. . . . . . Рудольф Штейнер развеял мне прежние смыслы; за ним я поехал из Мюнхена – в Христианию; из Христиании – в Берген; и взгляд, обращенный ко мне, отдавался, как память о памяти, как прохожденье мое – – к высям «Я». Не к себе, а ко мне меня звал Рудольф Штейнер. . . . . . Великолепно изваяно тело мое: прихотливо сплетаются в нем электронные пункты: в собрание атомов, в молекулярные общины, в города органических клеток, в огромные нации тканей, слагающих организм человечества: «Я» – царь вселенной, возводится всем человечеством, строящим тело, – по лестнице мира: на трон! – – Помещается трон моего человечества между глазами: под лобною костью; – – и мечутся толпы дичайших существ, образуя кишенье творимого космоса между уступов – костей, пробегая пещерами костных продолблин, крича и метаясь: – «Пошел!» – «Идет!» – «Я»… – – «Я» иду: золотым фонарем освещаю свой путь; из вечерних туманов вхожу я в пещеры; меня окружает – убогий, дичающий род, непрерывно делящийся и ядущий себя среди этого рода – – моих одичавших созданий! – – брожу с золотым фонарем: выбегает толпа низкорослых уродов со скотскими лицами, с топорами и копьями; и – отступают от света; поставил фонарь я на землю; и в светлый, колеблемый тенями круг, проступили, серея, суровые лица: – «Куда ты?» – «На родину». – «Где твоя родина?» – «Там, где стоит пустой храм». – «Мы все ждем, что туда пройдет Он». – «Кто ваш Он?» – «Бог, сошедший из неба – средь нас воплощенный.» – «Вы – ждете Его?» – «Ждем: не видел ли ты Его»… – «Да, это – „Я!“» – – Царь вселенной возводится ныне на трон: меж глазами, под лобною костью. . . . . . В оккультном развитии есть потрясающий миг, когда «Я» сознаванья – – свергается с трона (под черепом), разрываяся на миллионы сознаний; и видит Оно: возвышается тело сплетенной громадой из тел; на вершине громады свершается в «Я» пересеченье сознаний вселенной; невероятное переживанье себя мириадами «Я» уподобляемо быстрому погасанью сознания. – «Я»! – «Я» – – раскричалось из пальца руки: – «Я!» – «Я!» – «Я!» – раскричалось из ног: – «Я!» – – «Я!» – – «ячится» – – из колена, – из уст, – из предплечий, – из мозга, – из печени, – из ступни, – из плеча – – трон разбит; и единство сознаний утоплено; нет во мне «Я»; в голове моей пусто: покинутый храм. «Я» – в терновом венце, в багрянице, воздевши фонарь, забродило: по собственным жилам; на перепутиях жильных слоняется «Я», научая сознанию толпы слепых фагоцитов: и – принимая удары бацилл – – нет, ужасная пытка узнать это опытно! . . . . . Кажется – в этом дичайшем, бессмысленном мире: – «Как мог я попасть сюда?» Фагоцит – круглоглавый дикарь, на коротеньких, выгнутых ножках, серея пятном несмываемой грязи, – уставился тупо; и – слушает, опершись на копье; и ему, дикарю, проживающему внутри органов моего истомленного тела, «Я», павший с престола в громадины органов тела, – ему говорю; – «Я – во всех вас!» – «Дарю вам мое низосшедшее „Я“». – «Разрывайте его». – «Просвещайтеся светом». – «Тот свет „Я“ – средь вас; и бреду в перепутиях; опустошением тянется путь:» – – все то: – – клеточки, клеточки, клеточки, клеточки: домики! Между них переулками бегают хитрые стаи бацилл, нападая на строй фагоцитных отрядов; влекут лейкоциты какие-то тяжести через сеть капилляров: от бездны желудка; до… солнечной площади Сердца; синеет, синеет; и стало – все синим: попал в свои вены; опять ничего не пойму, потому что понять невозможно: как это случилось, что «Я», провалившись в себя, перелетело пустоты, его отделявшие от сознания клеточки; и – стало клеточкой: – – что ощущала та клеточка, над которою совершилось сошествие «Я»? – – вероятно, она ощущала, что ток свето-воздуха, опустившись над теменем, пронизал это темя; что Кто-то, Старинный и Милый, свергался из бездны времен, одевая душистым теплом, как одеждой; и – зажил: под платяной оболочкою; «Я» же – измучилось: в круглоглавом, коротеньком тельце на выгнутых ножках; «Я» – видело ужасы: как эти малые тельца без проку и толку делились; и где стоял фагоцит, скоро там грохотала толпа их: безъячные яйности, яйца, – тупо катались за мной; мы катились: от вены до вены; к артериям; и из артерий, – опять попадали мы в вены; со мной фагоциты теперь обращались, как с братом: – «Ты что же?» – «Я – мир ваш!» – «Ха-ха-ха-ха-ха!» . . . . . Так длилось до мига, когда привели меня в Храм, возвышающийся посередине сердечной, алеющей площади; в «Храме» – увидел я книгу, которая этим людом считалась священной; и – что же: – – увидел я том Ледяного; на нем красовалось заглавие: «Я», я – прочел: мне слова прилетели из строчки; понять, что рисуется ими, – не мог я; но – чувствовал: в фагоцитной душе своей; вот – вся сквозная она! Да, я тут начался: низлетел из вот этой вот книги: – – в «Я», в найденной Книге я, старый, седой фагоцит: начался! . . . . . Едва «Я» низвергнуто и блуждает в делящихся толпах: – – я-я-я-я-я! – – как перед «Я» толпы «я», раздвигаясь, крича, устилают торжественно путь мой одеждами: – «Радуйся: Я!» Я – вхожу в семью, занятую деловито делением; все безъячные яйности, яйца, крича, устилают торжественно место за трапезой – мне; и меня – покрывают одеждами: – «Радуйся: Я!» Так: едва я вхожу с домочадцами в общину, – яйности общины устилают торжественно путь мой одеждами: – «Радуйся: Я!» Так: едва я вхожу с моей общиной в город, толпа горожан, – устилает торжественно путь мой одеждами: – «Радуйся: Я!» Так: едва я начинаю с толпой горожан свой обход по стране, как меня выбирают царем, возлагают венец, багряницею кроют сутулые плечи; – и – устилают торжественно путь мой одеждами: – «Радуйся: Я!» Так: едва начинаю я с толпами верноподданных странствие по раскинутым странам вселенной, цари посещаемых стран мне бросают под ноги венцы, кроют с пением место за трапезой мира; и – устилают торжественно путь мой одеждами: – «Радуйся: Я!..» Сочетанье электронных сознаний в сознание атома – – «Я!» – – Сочетанье атомных ее знаний в сознанье молекулы – – «Я!» – – Сочетанье молекулярных сознаний в сознание клеточки: – – «Я!» – Сочетанье сознания клеточек в сознавание ткани есть: – – «Я!» – Сочетанье сознания тканей в сознание организма есть – – «Я»… – По ступеням сознания – электронной, атомной, молекулярной и клеточной; далее по ступеням сознания тканей и органов: восприятий, чувств, волений, мыслей, – иду, как по лестнице, устланной красными тканями крови – к священному трону: высоко, высоко, над бездной сознаний моих – – над моим подсознаньем – – стою на Престоле моем; бездны «Я» перекрещены в «Я». – «Я семь Я!» . . . . . Есть в развитии потрясающий миг, когда «Я» сознает себя Господом мира: над бездною яйностей кротко простерши пречистые руки «Я» сходит по красным ступеням, даруя себя в нем кишащему миру: – – Сойдя со ступени высокого трона вселенной, дарует венцы всесветлейшего «Я» оно избранным, их нарицая: – «Иоанн!» – «Петр!» – «Лука!» – «Марк!» – «Иуда!» – – И органы тела теперь – все двенадцать! – суть: – «Я» – И, сойдя на вторую ступень чрез посредство двенадцати Царств, чрез апостолов «Я», всесветлейше дарует всем градам вселенной – – «Я!» – – Дальше: спукаясь на третью ступень, «Я» дарует себя всем кишащим в «Я» клеточкам, – «Я, я, я, я!» «Я» дарует себя в каждой клеточке толпам молекул: – «Я, я, я, я, я!» – – А на пятой ступени дарует себя «Я» вселенным роящихся атомов: – «Я, я, я, я!» Все – свободны: Трон – ум мой – стоит опустевшим; все – царственны: в Иерусалиме творимого тела: – «Я, я, я, я, я, я, я, я, я», прогудело по мощным вселенным: – – Иуда меня предает! . . . . . Мне – быть распятым страшной ватагою; и – повторить для свободы творимого мира то самое, что уже совершилось то – путь Чела Века! На этом пути посвящения в «Я» – добровольно покинувши Ум (или храм – под Челом), опускаются по ступеням с Ума, т. е., – сходят с Ума в ад глухих подсознаний, чтоб вывести из мрачнеющих пастей глухого подземного ада огромные толпы чудовищ – в Свет Умный; то – ужас; то – искус: остаться на век с-ума-сшедшим! Схожденье с Ума – нисхождение голубя «Я» на безумное; с-ума-сшедшие озаряют низринутым «Я» – подсознания мраки; своим золотым фонарем озаряют пути допотопным чудовищам; вочудовищнившись, – открывают возможности вочеловечиться птеродактилям, реящим в нас: то – бациллы сознания. – – Светочем «Я» просветится бацилла! . . . . . Но – чувствовать «Я» царем мира, и в то же мгновение чувствовать мирового Царя – распинаемым в собственном теле ватагою диких бацилл, умирающим в яростях тела; услышать крик ярости: – «О!» – – «Распните!» – – «Распните!» – «Распните!» – – Какой это ужас: – – происходящее внутри жизни сознания кажется происходящим во мне: вот проходит почтенного вида прохожий; и – на тебя указует перстом; это – все происходит внутри, – в твоем теле (среди перепутий артерий влекут тебя в сердце твое, указуют перстами!); прохожий почтенного вида перстом указует на вывеску; перемещенье сознания заставляет тебя стать пред ним, скрестив руки; а указующий жест отдается в сознании жестом Пилата; и – – «Ecce Homo!» – – звучит; и тебе начинают мерещиться образы; бичевания, заушения, облечения в багряницу, распятия: и – положенья во гроб. . . . . .Сумасшедший
. . . . . Здесь, отсюда когда-то я был вознесен, а усталое тело мое они долго водили лотом: по Берлину и Лейпцигу; но сначала оно пронеслось в Христианию мимо льдами покрытых оглав: зеленисто-лазурных громад: – мимо домиков Гетеборга и Мальмэ потом пронеслось мое тело; и тело взрывалось, ломимое Духом; и светы, меня осенявшие, сопровождалися ощущением режущего удара: от темени к сердцу; и – екало сердце; и – схватывал страх, что, вот, тело не выдержит; непоправимое совершится для тела; – – я чувствовал, что – не готов: неизбежно меня ожидающий акт отразится на теле моем операцией; приподымалась задача: уметь овладеть: изнутри – ясномыслием; и извне – ясной вспышкой; – – телесные тяжести нападали; и – страх пробуждался; и полюбившее Существо, помогавшее мне, – приподымалось, снималось, слетало с меня, оставляя в ущелиях плоти; томительный холод бесстрастья высасывал мысли – под ложечку; там начиналось кишенье змеевых, свивавшихся масс; – – в это время писали в газетах из Бергена, что рыболовная шхуна разбилась: у Бергена! Не рыболовная шхуна разбилась, а – тело мое: «Я» – сошло в нем с ума: – – то вскричала грядущим душа: и – теперь исполнялось грядущее; я, погибающий, в диких ватагах, в себе, – из себя самого простирал онемевшие руки. Освещаю свой путь; из туманов вечерних стучу в окна хижин: – «Не видели ль вы?» – «Не прошел ли здесь Он!» – «Не учил ли?» – «Не звал ли?» – – Вокруг собираются: швед, круглоглавый лопарь, русский пленный, бежавший в Голландию; и – вопрошают: – – «Куда ты?» Я им отвечаю: – «На родину…» Швед, подмигнув лопарю, вопрошает опять: – «Ну скажи-ка: а где твоя родина?» Им отвечаю: – «Там, где нет вас, о род лицемерный!» . . . . . Две – родины перекрестились во мне: перекрестность путей – тяжкий крест; моя родина – братство народов. Найду ли ее? . . . . . В багрянице я вижу себя проходящим по Бергену: в сопровождении… лопаря – на вокзал! . . . . . Вот – вокзал. Полосатыми чемоданами, роем тележек, носильщиков, кассами и людским горлодером из сплава наречий он встретил: – – да, я уезжаю… – Куда? – В город Солнца: на родину! – Тело мое, обезумевши, быстро помчится, как в пропасть летящий отяжелевший бесчувственный ком, в прозиявшие дыры могил; проволокут его, завернув в пелены, точно желтую палку, – – в могилу! Мой дух невещественно протечет над катимым на родину телом в миры моей Мысли, которые отблески Солнца – Его! Но в могиле, на родине, в русской земле, мое тело, как бомба, взорвет все, что есть; и – огромною атмосферой дыма поднимется над городами России; глава дымовая моя примет «Я», или Солнце, которое свергнется с выси – в меня: – – «Я» воскреснет: не здесь, не теперь… – – А пока?. –Снова в поезде
Ночь сходила: туманы вскипали в котлах, образованных гребнями, выбивая наружу; их прокипи ниспадали кудласто по линиям ветром обсвистанных перпендикуляров из твердого камня; они ниспадали хлеставшими каплями; мы, опуская вагонные стекла, на станциях слушали: просвистни ветра в горах; и когда поднимали мы окна, они покрывались алмазными каплями; и не лысились, не шершавились красными мхами преклоны нагорий, едва зеленясь лазуреющим пролежнем; здесь, глянцевея, пластами оплывшего льда, на меня посмотрели когда-то оглавы нагорий, теперь занавешенных клочковатыми тучами, через которые красное око железного поезда безостановочно пробегало в серевшие сырости рваных туманов. Все серые прочертни стен, подбегающих черной продолблиной быстро растущей дыры, – угрожали; качались высоко над нами ничтожные щеточка сосен; дыра нас глотала; и – начинала жевать: металлическим грохотаньем; туннель! – – И вот выносились вагоны несущимся оком; и мы, в неотчет ливо-сером во всем, снова видела прочертни; снова дыра нас глотала; – «Тох-тох» неуклонно метались грохоты в уши; и – «трахтахтах» – – вылетали в мрачневшие серости; – «Тб-та!» били нас скрепы рельс; и опять уносились стремительно в «тохтохтанье» туннелей; казалося: упадали удары из преисподней; я – рушились; суши и горы – от скорби; ломались холмы; проступали в туманы неясные пасти, где мы проносились; оттуда валил сплошной дым; волокли мое тело с темнотными впадинами провалившихся глаз – в глубины: до-рожденных темнот, иль посмертных; томлений, в глубокое дно пролетало, низринувшись, перстное тело мое с перепутанными волосами; и грохотом-хохотом било мне в уши; и глаз остеклелою впадиной – тело уставилось тупо – в туманы и мраки: – «Познай-себя – ты!» Мне казалося: упадали удары на жизнь; разрушались рельефы моей «биографии»; прежде мне было все ясно – во мне и в событиях жизни моей; – появились туманы теперь; и сквозь них проступали ужасные пасти пещер, образованных там, где их не было; силой порыва – летел в эти «дыры» мгновений, зиявших из прошлого; ночи сходили на все; изморщинилась суша; в ущельях мятежились просвистни первого мига сознанья; оно, как – бессонное око, бежало сквозь годы, в неясные прочертни детских годов, подбегающих черной продолбленной в рваных туманах; дыра-память первого мига – глотала; и – начинало вокруг грохотать то, что не было в яви дневной, что жило под нею; и я выносился оттуда; и на мгновение, отрешившись от бездны, отчетливо видел далекие годы; и снова глотал меня миг, разрывающий все.Биография
Связь «мигов» – рост жизни; но памятью первого мига сознания перекипает в годах подсознание; а на поверхность сознания падают мороки слов, что младенец, родившийся в восьмидесятом году на Арбате, есть «Ты»; из туманов растет представление иллюзии: место рождения. Но порою мне кажется, что позабыл, где родился; когда ж расступались туманы иллюзии биологической жизни, то мне были видны лишь двери в том месте, где дом наш стоял (на углу Арбата и Денежного переулка); теперь, проходя по Арбату, я, видя тот дом, говорю себе: там, за подъездом наверное вход в глухой Тартоп. И – нет! Не история жизни моей – пребыванье в арбатской квартире, гимназии, лекции физика Умова, перечисление Мензбиру рыбьих костей, государственное испытание, горы книг; это – зеркало, отдающее зренью поверхности неизвестных пучин, именуемых жизнью моей. Я любил Меттерлинка за то, что меня повернул на себя его мир (это было позднее, в дни юности); вспомнил, вникая в причудливый мир Меттерлинка, что тот причудливый мир я носил в своем мире сознанья, когда пятилетним младенцем боялся я темных углов; и «слепых». Чрез одиннадцать лет я припомнил: слепой был и «я» (так доселе я слеп); мой «священник» меня проводил по темнотам годин; завел в темные дебри; и – бросил: в углах. Мне припомнились в мире старух метерлинковских «ведьмы», которыми нянюшка некогда запугала меня. Они, «ведьмы» мне – веденье скрытых, таинственных сил, разыгравшихся в нас, прорастающих в ощущениях детства. Мне черт был чертой, за которой встречал меня мир; чорт – черта, иль порог, за которым сознание гаснет; черта эта, ведаю, – тень моя, мною отброшенная. Мне она в детстве гласит: – «Тебя жду». – «Тебя съем.» Я впоследствии за черту перешел, где Само обитает («Само» это – бука, которым пугали меня); я за чтением Заратустры узнал, что пугающий Чорт – моя самость. И черти – исчезли. Самосознание вспомнило час, когда прочитал «Тихий час» Заратустры: от этого «часа» кричал по ночам, пятилетний младенец. Весь Ницше был памятью прошлого мне, пережитого некогда; и узнавал я себя пятилетнего в чтении «Происхожденья Трагедий»; происхождение это есть жизнь: Моя жизнь. И воистину: не узнай я в себе, что роилось в сознании Ницше, – его бы не понял я вовсе; при чтенье затеплилась Жизнь моей жизни (как память о жизни, которая протекала во мне до рождения); «влияния» – память о собственном действии; и потому-то история литературных влияний читается только в обратном порядке! Шестнадцати лет все прочтенное перекрестилося в точку и бросило блески лучей и вперед и назад; все отчетливей вспомнилось. . . . . . Щелкнула дверь; и – ввалился знакомец – «брюнет из Одессы», с которым мы ехали от французской границы; его потерял я в Париже; в Берген приплыл на «Юпитере»: – «А?» – «Вы?» – «Опять» Положив котелок и расставивши чемоданы мне под ноги (будто не было Лондона, Бергена, Гавра, Парижа), он стал утрамбовывать мозг болтовней своей; разрушая нить памяти; телом, запрятанным в пестрый пиджак, он что-то долго выстукивал в такт разговора: – «Когда это было?» Казалось: рассказ о его похождениях в Лондоне тянется, тянется, тянется; я стараюсь понять: не могу! Пересыпает рассказы намеками на какое-то происшествие он, где замешана личность, которой пока не касается; но если его в Хапаранде подвергнут допросу – заявит, что обыску подлежит эта личность; я мог кое-как догадаться, что едет шпион – в нашем поезде. Власти узнали об этом; и – ищут шпиона средь нас; он подморгнул мне: – «Эгеге!» – «Да ты что-то!» – «Чего-то!» Черта, за которою самостно бьются во мне мои силы, иль Чорт – появившийся спутник: прошел за черту, отдаваяся памяти тихого часа; брюнет из Одессы, замолкнувши, скорчился передо мной на диванчике. Воспоминания перекрестилися в точку; я – вспомнил. . . . . . Весенний денек; перелетают от крыши соседнего дома из рваных туманов вороны: на крышу соседнего дома; торчит вдалеке каланча; на ней – шар: это где-то пожар, я – начитанный отрок, ведущий дневник, – застаю в кабинете отца втихомолку читающим книги – себя: над «Вопросами философии» Я! Перевод Веры Джонстон? Отрывки из Упанишад? Начинаю читать. Кое-что понимаю я в Бокле; и понял я все в «Бережливости» Смайльса; я даже читал Карпентера. А это – невнятно! Гляжу за окно: пролетает – ворона ли? С крыши на крышу слетает дымок, улетая: за крышу; понять, что такое рисуется перелетами клубов, нельзя. Слова перелетают из строчек на душу, сквозь душу, – куда? Видишь – вот: а понять, что рисуется танцами слов – невозможно; душа предо мною моя – вся сквозная: разъятые шири пространств открываются в ней перелетами слов. Отрываюсь от чтенья: ворона – ворона ли? Ах, другое; какое-то все; непонятно, невидимо: Видимо, слышимо – все, чего прежде не знал, что уставилось в душу: – Я – старое! Было! Когда это было? Я тут начался; низлетел; из вот этой невнятицы. Нет, никогда не входил в эту комнату; нет, не развертывал Бокля; не рос, не учился; и нет – не родился: рождение, рост, понимание, чтенье – орнамент; я вижу ряды миниатюр; вот все то, что себя сознавало, и то, что себя сознает; – занавеской отдернуто перед вещей страницею; что же мне занавеску отдернуло – родина. В «Упанишадах» я жил до рождения! . . . . . Родился для памяти; и как безумный, стоял без единого слова; мне чудился взгляд – бей единого олова, рождавший меня; на себе с той поры ощущал этот взгляд я; а лицо устремленного взгляда мне встретилось после. Двенадцатилетие проницали глаза, говорившие: – «Ты!» – «Не умрешь!» – «Не рождался!» Однажды, в решительный миг моей жизни, мне дали две карточки, изображавших два Лика (перепечатки тех карточек можете видеть в поверхностной книге немецкого мистика Гартмана[3]. Под одной из двух карточек – подпись: «Mahatma Kut Humi». . . . . . Большая луна выплывала из облак; уже перевал совершился; с туманов сбежало кровавое око летящего поезда; виделись в окнах горбы, на которых лежали, белея, тяжелые камни, на остановках шумели леса. Предрассветные тучи глядели: через сосны – от сосен; и – улетали за сосны; и то, что не понял я в Англии, понял я здесь: – – переживания Бергена, Лейпцига, Брюсселя, Дорнаха, Лондона: – – Светочи, перелеты, блески, мучения, ужасы, страхи – – оно: то – не то – – его – нет; и оно все же – есть; все, что было со мной, все то было во мне: – возмущение вод: буря на море. – Голос безмолвия: – «Жди Меня!» – «В мареве…» – «Жди!» – «Я – раздамся:» И я отвечаю из марева: – «Душно…» – «Я – в гробе!» – «Но жду!»Шопен
«Упанишады» наполнили душу, как чашу, теплом. Устремление более поздних годов родилось в миге чтения, наполняя всю душу, как чашу; теплом отразились два глаза – Стоящего над душой: – – устремленье годов родилось «мигом» чтения; бросило блески лучей – – в непросветные дали былого; – – бросило блески лучей в непросветные дали грядущего; – – там проблистала Высокая Гита светлейшими текстами. – и бросило блески лучей в сверх-сознанье – – и – – бросило блески лучей в мои бездны, откуда грозился Гонитель – – «Упанишады», светлейшие тексты. – В моем бессознании сетью сознания подняли: – – том Шопенгауэра я развернул; и – – отдался ему! Все сказали бы: – – Шопенгауэром начертались мои философские вкусы – – о, нет! – – устремление более поздних годов начерталось Ведантою: Упанишадами; и – Шопенгауэр был зеркалом; в нем отразилась Веданта; так именно, как отразился в Веданте – – Я, Сам! . . . . . Откровением пересеченных пустот прозвучал Шопенгауэр: рассказом о воле – – о – «Я»! «Я» – космически мучилось, строя падение: в тело – – падение тел, тяготение, шаровая планетная форма и слепость мучений в ней «Я» – подсмотрел, и – – воочию убедился, что – так: прочитал Шопенгауэра я, как рассказ о себе. И настигла меня бесприютность, как память о прежнем: открылись уюты пустот, отделяющих дух человеческий от телесного мира, и – близящих к родине. Чтением Шопенгауэра сжег в себе Боклей и Смайльсов; разрушились правила трезвой морали; так я перешел за черту: Я узнал, – – что нет радости в перегородках внушаемых правил; я жил ощущением: после сверкнувшего мига в стенах моих комнат открылся пролом: – – возвращаясь домой (из гимназии), я затворял двери комнаты: броситься духом в ничто – – и восчувствовать знание той стороны… . . . . . Если влить струевое кипение жизни в пульс времени, самое время бежит, точно музыка; нотными знаками возникают события жизни; и гамма звучит о пространстве ином, подстилающем наше; звук жизни, построясь на гамме, стоит точно образ, запавший из родины; – – гаммы поют, высотою Нирваны, а звуки мелодий, – Ведантою… . . . . . Вечером, делая вид, что готовлю уроки, порой замечал, что часами сижу, отдаваясь в ничто, и внимая полетам мелодий, звучащим мне издали; я замечал, что отдача – особого рода наука: летанья на звуках; – – все это росло мне вопросом, как жить; и в летаньях на звуках учился я памяти: – – «Да, это – было!» – «Где было?» – «Росло» – – и росло, и росло, застилая все прочее; бросил науку; и вот педагоги отметили, что воспитанник Б. – стал лентяем; он стал – – пессимистом, буддистом: – – и Фет стал любимым поэтом его с этих пор. Я, измученный жизнью, которой учили меня, прозревал; в пустоте! Пессимизм был несознанным переходом к богатой, клокочущей жизни, которая вскрылась во мне очень скоро потом.Мой «Путь Посвящения»
Если бы гимназиста Б.Б. попросили отчетливо указать на этапы развития, гимназист Б.Б. начертал бы свои – – правила вылетанья из будней: – пункт первый: – – мир – сон. пункт второй: – – его должно рассеять… пункт третий: – – в проломах разбитого мира есть нечто: ничто; наконец – пункт четвертый: – – есть родина… Что касается первого пункта (мир – сон), то, я должен заметить, во мне он сложил мои вкусы: от Чехова – к Меттерлинку, от Меттерлинка – к поэзии Блока; от будней, зевоты, к вторжению в будни ничто («в рот влетела ворона»), ничто – Незнакомка; Прекрасная Дама она, или Мудрость: София. И не «ворона» влетела, а «Веды»; влетели рой воронов – посвятительный образ да Мудрость влетела мне в рот: а впоследствии вскрылась: словами о Мудрости. Данный мне мир – упраздняет тот тезис сложил увлечение Ницше и Ибсеном. Третий мой пункт: «Ничто – нечто»; ничто есть буддизм; – воплощенное в чем-то, оно – музыкальная гамма; мелодия – символ: я стал символистом. И наконец, пункт четвертый: «Есть родина»; право – рассматривать мифы и сказки, как процветы жизни на линии гаммы; сказанья, – процветают из музыки. Правила выросли йогой: я вырастил «детище» – теоретика, символиста, сказителя: так «Леонид Ледяной» – мною создан, как – «кукла», надутая воздухом; «куклу» проткнул «хлоп» и – лопнула! . . . . . Я – таков отроком; строгий мой облик закончен уже. Гимназистом уже проповедую я гимназисткам: аскеза – обязанность; путь упражнения (опыты перемещенья сознания) – социальное дело; уж я – специалист невесомых поступков. А средство создания нового мира – искусство; и – начинаю пописывать: Все бы сказали: – «Он есть выразитель волны эстетизма, пришедшей в Россию из Франции». Но – – не книгами определяются вкусы – событием: «Упанишадами», разорвавшими стены; нашел зерно жизни, развив пелену воспитанья: зерно же есть «Я – дорожденное»: перегородки поставлены – – смерть и рожденье, – – и я события жизни созерцаю: двойными глазами. Двойными ушами их слушаю. Соединение двух биографий есть символ, поставленный пред лицом человечества «Я» – символ вас: на меня поглядите, и мне научитесь; все действия «Я» символичны: слагаются буквами, внятным рассказом; и «Я» – – мое «Я» – – чертит фразу за фразой. . . . . . Моя эволюция – мимикри сокровеннейших опытов переживанья сознания: с Ницше, трагическим пессимистом, я встретился, будучи ницшеанцем до Ницше. А трагиком стал от того, что «событие первого мига» опять повторилось. Разбит пессимизм: все – вскипело! – «Я – есмь!»Гимназия
Мировою пустыней стоит гимназической мир – – классы, классы, уроки: – – до, ре, ми, фа, соль! – – если влить в ряд уроков пульс времени, самое время уроков бежит музыкальною гаммой; и нотными знаками строются формулы алгебры: в образ из родины… Но – – бессмыслица слов и твердимых задач превращает меня в идиота; и градом из формул меня побивают; и осыпают десятками «cum» (temporale, causale, inversum); и – до сих пор помню я:«Казимир-Кузмичи»
Казимир Кузмич Пепп – наш учитель латыни – – Я вновь улетучился памятью –– Он – выделяется: он вырезает кусочками мозг, набивает в отверстия мозга булыжники и мостовую поверхность трамбует под треснувшим черепом; день гимназиста кончается звучной латынью; и катятся с треском колеса пролетки и о мозговой мостовой; перекрючившись едет учитель латыни по мозгу; пупыренной, точно вареная лапа цыпленка, коричневой кистью руки, – – застучит по холодному, разгромленному Лбу: – «Да, – латынь очень звучный предмет…» – «Очень звучный», смеется учитель латыни, стуча в мою голову твердой костяшкою пальца: – «Предмет очень звучный…» – «Бревно!» – «Барабан!» – «Голова!» Класс – хохочет. И – кажется: здесь триллионами лет надо мной совершается действие мироморного марева; и тяготеет безжалостный приговор надо мной Казимир-Кузмича перед классом, меня покрывающий злыми позорами: – «Не голова, – а бревно…» – «Барабан…» . . . . . Вот мой сон того времени – – Денежный переулок кидается снежными хлопьями; вечер; зажгли фонари; подворотни скрипят; впереди – никого; вдруг – – на встречу из звонкой пурги выступают фигурочки: раз, два, три – – больше – – четыре их – – пять, шесть, семь: больше; идет вереница фигурок на встречу ко мне; все – одеты в знакомую шубу; на всех – та же шапка; – – Я – знаю фигурочки, все Казимир-Кузмичи: – – раз – два – три – пять – шесть – семь – десять, двадцать – – о, сколько их! В ночь на меня Казимир-Кузмичи наступают десятками! – «Здраствуйте» я говорю «Казимир-Кузмичи!» И – ответили: – «Здраствуйте!» – «Здраствуйте!» – «Здраствуйте!» – – мимо прошли. Я – проснулся. . . . . . Задумался: сон не прошел для меня; начиналась работа сознания: в снах – размножается Казимир наш Кузмич в Казимир-Кузмичей; то – позорная тайна, которую прячет он; нет у него его Я; Я есмь «Я»: но у льва нет «Я» – льва; это «Я» есть род львов; есть какое-то «Я» – льва вне тела; оно же относится роду; и львовится в львах; львы – «безъячные яйности» (если хотите, то – «яйца»: не львы!); латинист – «кузмичится»; их – множества; в понедельник приходит один, а во вторник другой: – – так во мне возникало решенье: бороться с обманами воли, нас мучащей; я превратил эту прущую слепо по нас «Казимир-Кузмичевскую» волю в мое представление; объективация воли – идея в платоновом смысле – произведенье искусства (я мыслил в то время эстетикой Шопенгауэра); и решил превратить «Кузмича» в эстетический морок: я стал делать опыты над сознанием «Я» «Казимир-Кузмича»: – – на уроках латыни глазами вперялся решительно над головой Казимир-Кузмича; и – представьте: он этого не выдерживал: принимался помаргивать он, как животное, на которое пристально смотрят, мотать годовою, и стрясывать взгляд! Но страннее всего, что мучитель латыни с тех пор изменился ко мне, прекративши нападки. И нет – не злословил: – «Бревно!» – «Барабан!» – «Голова!» Но я все-таки: закусив удила, устремлял наблюдающий взгляд в совершенно пустое пространство на три с половиной вершка от затылка его; он – – привскакивал с кресла, перебегая от парты к окошку; и от окошка к доске; я же думал: – «Ай, ай!» – «Я-то нет!» – «Размножается по ночам в переулках…» – «И – ай! – кузмичится!» – – Он, вскидывал изредка на меня перепуганный взгляд и грозился коричневым пальцем, повесив огромный, вороний свой нос; но, схвативши рукою соседа, – протягивал палец – в пустое пространство: на три с половиной вершка над его головой: – «Посмотрите!» – «Ай, ай!» После этой бессмысленной дерзости, за которую выгоняют из класса, я взгляд опускал; только тут, увидав что я скинул с него уличающий взгляд, как тугую узду, принимался он мстить: он обмакивал быстро перо, начинал яро шарить по сальнику; на ужимку ответствовал я, высоко вздернув брови: – «Что?» – «Ну-ка?» – «Попробуй». А он, продолжая грозиться, перо опускал: единицы не ставил. Сраженье выигрывал я. Повторялись сраженья; и они состояли в нелепейших жестах и знаках, которые были совсем непонятны: мне, классу, ему! Я в себе открывал дарование: загонять в тупики Казимир-Кузмича; дарование это открылось внезапно, как средство защиты себя: – – от чрезмерности ерунды латиниста, громящей мозг; отвечал не попытками я в ерунде разобраться, а – вящшею ерундою, забившей во мне, как чистейший каскад вдохновенного творчества; я вливал в вереницу уроков латыни (до, ре, ми, фа, соль) пульсы жизни; и нотными знаками строились образы Ut'ов и Cum'ов. Откидывал рой обессмысленных слов Казимир-Кузмича от себя, занимаясь делением: Казимир-Кузмича, предо мною стоявшего в форменном фраке, на… миф Казимир-Кузмича, сотворяемый мной; получалось великое множество единиц, или – особей, в ноликах: и – непрерывная дроби: – – ноль-ноль-единица, – ноль-ноль-еданица – – росли; «кузмичились!» . . . . . Вот сон того времени: – – спешно бегу по Девичьему Полю я к дяде Ершу, проживавшему там; но читаю я надпись, – не верю глазам: «Белллиндриково Поле» – отчетлива надпись; бегу я к зеленому домику; на железной дощечке стоит: Казимир Кузмич Пепп; я – звонюсь; «Казимир-Кузмичи» принимают меня; они – в обществе странных дел личностей; представляются личности; – «Виндалай Левулович Белорог…» – «Род занятий?» – «Безрог…» – Вот подходит Огыга Пеллевич Акэ в сопровождении Дуды Львовича Уппло. Я – думаю: – «Странные личности!» Но – доложили: – «Окк Оккович Окк!» – «Род занятия?» – «Миус» – и «Казимир-Кузмичи» принялись объяснять: «миус» значит «нотариус» или, пожалуй, – «вампириус;» «архивариус» – уже не «миус…» Ну – а «Акэ?» – – Тут проснулся охваченный искренним сожалением, что проснулся, не дорасслушав, что значит «Акэ»: – – Но какую же роль тут играл Казимир наш Кузмич, поселившися в домике на «Белллиндриковом Поле…» Весь класс, осознавший мою все растущую власть над мучителем звучной латыни, избрал предводителем боя меня; Казимир Кузмич чувствовал, что весь класс, непонятно сплотясь вкруг меня, на него наступает: устроили раз мы концерт на гребенках и перьях; другой раз мы спрятали головы в парты при входе его; и раз – на доске написали: «Поля – Белллиндриковы.» И за эту нелепую надпись оставили всех нас: на час! Так уроки латыни, во время которых недавно еще мы дрожали, под партой крестя животы, превратили в уроки веселья и смеха; и мастерство странных дел просвело. . . . . . Мы знали: когда-то мучитель латыни был выгнан из класса; распространилась уверенность в нас, что побоится себя он подвергнуть вторично скандалу; и отношение с нами не станет натягивать, как тетиву напряженного лука; стрела полетит не на нас; так уверенность крепла; а я, как знаток странных дел, за собою повел гимназистов; и мы – ниспровергли латинское иго; тогда латинист заключил перимирие; переговоры велись чрез меня; с непонятною мягкостью обращался ко мне он; и часто мне льстил, я де – шельма: неглупая шельма. Но подкупы эти меня оставляли холодным; на торги не шел, но – – восстание, ниспроверженье латинского ига, мне дорого стоило; чувствовал я в положении укротителя зверя себя; я прекрасно тогда понимал, что спокойствие наше – лишь поза спокойствия; стоило б мне, например, допустить в себе ложно построенный жест, – как опять попаду к Казимир-Кузмичу я в железное иго латыни; покроет меня он позором; коричневый палец опять застучит по холодному лбу; и дождями сквернейших отметок покроет мой бальник, взведя подозрение: в невероятно-позорном поступке – – (в ту пору я видел гнуснейшие сны, где ко мне приходили из сумрака «Белллиндрикова Поля» какие-то незнакомцы – знакомые Казимиры Кузмича: – – Желтороги, Двуроги, Безроги, Огыга Пеллевич Акэ и Окк Оккович Окк – – предлагать недостойную сделку). Сон Вот – сон того времени: – – вижу, – – что я поднимаюсь по лестнице в комнату, где сохранялись швейцаром гимназия: инструменты, приборы, машина Атвуда, воздушный насос; и я знаю, что там приоткроется мне наконец сокровенная тайна учебного заведения нашего, или – – мира явлений; – – что тайна какая-то есть, это – ясно: давно убедился я в этом; давно убедился наш класс: «Казимир-Кузмичевские» странности следуют строгим законам невскрывшийся тайны; пробравшися в комнату, я подсмотрю сокровенную тайну: зачем «кузмичится» в великое множество особей он по ночам; и – почему выявляя свой сущностный лик отвратительной, гадкой улыбкой, зовет на простор «Белллиндрикова Поля» смешных проходимцев; и днем; из глубин на поверхности жизни, расставленной классами, он представляется: преподавателем П** заведения и виляет хвостами висящего фрака, – – Уж я поднимаюсь по лестнице: сердце стучит; я – вбегаю в таимую комнату; вижу: сидит надзиратель, которого мы называем Лукой Ростиславичем; белую бороду клонит к учителю математики; и – гремит глухим басом: – «Эа…ээ…» – «Да, да да…» – «Гм!» – «Эге!» Математик же восклицает в волнении: – «Перенесем неизвестные знаки по левую сторону равенства, а известные на основании тех же суждений – по правую…» – «И…» – «Переменим все знаки!» – «Где минусы – плюсы, где плюсы – там минусы»! Чувствую: перевороты готовятся здесь, а какие – не знаю… Лука Ростиславич, взглянув на меня, прогремел: – «Это – дни багрецов!» – «Стариковство!» – «Пришло стариковство.» Я – чувствую трепет от слов надзирателя; смысл их невнятен: Лука Ростиславич же мне начинает подмигивать: – «Эге, брат!» – «Эге…» – «Гм: да, да!» Математик, склоняясь лицом, чертит знаки мне в воздухе: – «Переменяются знаки: где минус – там плюс…» Понял я! Уравнение разрешается: «плюс» – наш Директор; но знаки меняются: «минус» – Директора нет. Попечитель учебного округа свергнул Директора, посадивши на место его Казимир-Кузмича; но их множество: «закузмичится» гимназия; от Белллиндрикова Поля повалит толпа Казимир-Кузмичей; и рассыплются классы; сквозь все, как сквозь окна, проступит ужасная тайна, укрытая в плотных тюках под подвалами П** заведения: нет заведения! Никогда не бывало! Не будет! И стало быть: нет прежних правил! Все прежние правила нами же были отвергнуты – на уроках латыни; переменили все плюсы на минусы мы на уроках латыни; в эти уроки – уроки внушаемой жизни: внушаемой жизни нет вовсе! Нет дома! Директора нет! Нет родителей! Минусы-плюсы: и странные игры на странных уроках латыни отныне ложатся в основу строенья Вселенной. Мы – боги: мы – все это создали; мы – старики: – «Стариковство пришло!» С этим возгласом действие сна переносится в класс… . . . . . Мы сидим в ожиданье урока латыни: уроки латыни отныне – сплошной кавардак; если будет латынь, кавардаки откроются; и мировые устой – растают: в нестои. – «Ай, ай!» – «Что мы сделали?» Будут насильственно нас убеждать: все осталось по-старому; старого – нет; озираюсь: за окнами класса в туманной промозглости – крутится, вертится. Наш Ростиславич, заплакавши в бороду, нас покидает – – ай, ай! – – что наделали мы! – – мы-теперь «Ростиславичи»; все, что угодно, – «Мстиславичи», если хотите: и класс, как один человек, дышит грудями, осознавая свое положение в мире, как высшего органа: уж «да будет» звучит для творимой вселенной, где «плюсы» суть «минусы»; и в «да будет» – – как в классе мы: класс – сотворенное нами «да будет»; зачем же сидим, мы, творцы, ужасаемся, крестим свои животы, повторяя законы спряженья? Все это – игра: мы затеяли эту игру; посвященные в тайну игры, мы даем разыграться свободе игры, по ее произвольным законам, имея возможность в любую минуту пресечь это марево; но, всемогущие, благостно мы даруем свободу и мареву; в мареве возникает свободная воля считать нас, создателей, порабощенными правилом П** заведения; сообразуясь с тем правилом, марево нам представляется классом, в который… Тут дверь отворилась, и – – туловище с клювовидной главой «казимир-кузьмичится» увесистым бальником, сжатым цыплячьею лапой с пупыристой кожей; вспомнили – – сами же выбрали мы, «игрунов» среди нас, заставляя пугать нас звериным обличьем в игре, нами созданной! Все-таки – страшно: – – «А что?» – – «Как-то нас, „существо“ будет спрашивать?» Вот – пропищало, вскричало: заклёкало клёкотом! Думалось: – «Вот она, вот!» – «Литературная русская речь, на которой нам ведено говорить с „Казимир-Кузмичем – Казимир-Кузмичем!“» Но мы сами веление это внушили ему, а теперь вот считаемся сами с велением нашим: «литературная русская» речь просто есть: «Клё-клё-клё». «Существо» же вскричало: – «Клё»! – «Клё»! Не понимаем: молчим. – «Что такое». Вскричало: – «Клё-клё!» Кавардак – обнаружился: рушится П** заведение. Стали багровые ужасы рушиться в бальники: сами себя обрекли на багровые ужасы. Голос (мой собственный голос!) мне шепчет: – «Крепись!» – «Испытание!» Это и есть гибель мира; смотрю: окна класса – багровы; вбегает толпа восьмиклассников; всем объясняя, что – да: мы сидим – на огне; на Садовой открылись вулканы; пожарные части Москвы проскакали туда; – – я – – проснулся!..
Последние комментарии
5 часов 14 минут назад
7 часов 31 минут назад
22 часов 12 минут назад
22 часов 13 минут назад
1 день 3 часов назад
1 день 7 часов назад