Радуга — дочь солнца [Виктор Александрович Белугин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Радуга — дочь солнца

Рассказы

Улыбка командарма

Шумят под Можайском дремучие ели,

И сосны шумят, потерявшие сон.

Четыре недели, четыре недели

Сражается насмерть в лесу батальон.

Юрий Леднев
1
Выезжая в войска, генерал Говоров, как правило, брал с собой кого-нибудь из политработников. Некоторые утверждали, что делает он это для того, чтобы «комиссары понюхали пороху», но те, кого он брал с собой, не разделяли такого мнения.

Сам командарм об этой своей привычке ничего не говорил. Слыл он человеком угрюмым, неразговорчивым и суровым. Во всем его облике — высокой фигуре, скупых жестах, крупных чертах лица — было что-то от тяжелой вятской земли, где прошло его детство.

Два дня назад Говоров вступил в должность командующего Пятой армией, заменив Лелюшенко, раненного на Бородинском поле. Армии ставилась задача прикрыть Можайское направление, но прикрывать было нечем, потому что армии как таковой еще не существовало. Несколько разрозненных стрелковых и артиллерийских частей седлали Минскую магистраль, да на Бородинском поле, врывшись в землю, держалась из последних сил стрелковая дивизия, спешно переброшенная с Дальнего Востока.

Ночь командарм провел в Макеихе, в штабной избе, знакомясь с обстановкой и размышляя над картой. Карта только что была получена из Генерального штаба и еще пахла типографской краской. Начальник оперативного отдела уже нанес на нее условные обозначения вражеских частей и соединений. Крутые стрелы, ромбы, круги, треугольники, рассыпавшись веером, густо, как железные опилки магнит, облепляли Минскую магистраль. Знаменитая эсэсовская дивизия «Рейх», более трехсот танков 5-й и 10-й танковых, 32-я, 87-я, 252-я, и, охраняя все это скопище людей и техники, висели в воздухе самолеты 8-го авиационного корпуса.

В глазах рябило от цифр. Командарм сильно потер лицо ладонями и взглянул в окно. Утро уже наступило. Под потолком слабо светилась маленькая электрическая лампочка, подключенная к аккумулятору. Глухо отдавались шаги часового по прихваченной ночным морозцем земле. Командарм вызвал адъютанта и приказал приготовить машину.

На улице он встретил старшего инструктора политотдела батальонного комиссара Кабанова. Комиссар только что вернулся из «пятидесятки», где он помогал организовывать переброску частей из Вереи под Можайск.

— Поедете со мной, — сказал командарм.

Ехали все время молча. В этот осенний день 1941 года погода стояла скверная. С вечера подморозило, а сейчас опять заненастило, подул ветер, и временами хлестал дождь вперемешку со снегом. По сторонам дороги вокруг воронок бурыми полосами лежала неживая трава. Над Можайском в темных провалах неба пылали зарницы. Непрерывный гул висел над землей, как тревожный набат колокола.

Кабанов, разместившись вместе с офицерами оперативной группы на заднем сиденье, рылся в своей туго набитой полевой сумке, стараясь отогнать сон. Неожиданно командарм спросил:

— О чем пишет сегодня «Правда»?

Кабанов, застигнутый врасплох, напрягая память и сильно волнуясь, начал рассказывать. «Крепче ряды! Сломить натиск врага!» — так называлась передовая «Правды». Припоминая отдельные фразы и призывы, Кабанов пересказал самое главное.

Командарм слушал молча, слегка повернув голову и прикрыв глаза. Его лицо казалось совершенно спокойным, но именно в этом спокойствии угадывалась та предельная сосредоточенность на какой-то одной мучительной мысли, таящей в себе непомерную тяжесть и не дающей ответа ни на один вопрос.

2
За Дороховом, у поворота, где кончался лес и взору открывался простор полей, кое-где перечеркнутый пустыми трещинами траншеи, машина остановилась. Здесь на обочине дороги нестройными шеренгами теснились солдаты, что-то крича и размахивая оружием, а перед ними в воинственной позе стоял рослый полковник и отдавал приказания. Капитан, сопровождавший полковника, держал в руках пачку каких-то документов.

Увидев командующего, полковник четко повернулся и доложил:

— Окруженцы, товарищ генерал. Вышли из-под Вязьмы. Разрешите действовать согласно приказу?

И, снова четко повернувшись и сделав два шага вперед, полковник приказал выступившему из толпы высокому, заросшему густой черной бородой человеку:

— Сдать оружие!

Несмелый ропот пронесся в толпе. Несколько человек медленно сняли немецкие автоматы.

— Они разгромили штаб эсэсовской дивизии и взорвали склад боеприпасов под Спас-Деменском. Вот документы и фотоаппарат. Они делали снимки, — доложил подошедший капитан.

Не отвечая капитану, командарм сурово глядел на чернобородого. На нем была изодранная шинель со следами засохшей глины на обрубленных снизу полах, левую часть лица от разорванного уха до красивого тонкого носа пересекал розовый шрам. Из-за широкого офицерского пояса торчали длинные деревянные ручки немецких гранат.

Заметив пристальный взгляд генерала, чернобородый отбросил палку, на которую опирался, и приблизился на положенные четыре шага.

— Коммунист Назаров, — представился он, вытянувшись и плотно прижимая руки к бедрам. Он не назвал своего звания, это можно было узнать по двум «шпалам» в его петлицах, и все поняли, что не звания и приказы, потерявшие силу в болотных топях и непроходимых лесах, а вот эта партийная принадлежность, о которой в первую очередь вспомнил майор Назаров, помогли им выстоять и победить.

Все так же стоя навытяжку, Назаров вынул из деревянной кобуры маузер и протянул полковнику рукояткой вперед. Под оттопырившейся шинелью на побуревшей гимнастерке рубиновой свежестью сверкнул орден Красного Знамени. Не говоря ни слова, командарм взял у полковника оружие и осторожно провел рукой по длинному тонкому стволу, побелевшему от времени. На магазинной коробке отчетливо проступала гравировка:

«Награжден по постановлению ВЦИК именным оружием за героизм и отвагу, проявленные в боях под Касторной».

Командарм подошел к Назарову и вложил маузер в треснувшую и скрепленную проволокой кобуру.

— Позаботьтесь о них, — приказал он полковнику и, согнувшись, полез в машину.

3
Чем ближе к Можайску, тем сильнее чувствовалось какое-то смутное беспокойство. Помятая «эмка» осторожно катилась вперед, пофыркивая на дорожные невзгоды. Бурый стог соломы на околице деревни еще больше подчеркивал обреченность земли. Ни одного человека не было видно вокруг. За деревней дорога стала забирать влево, сбоку потянулась старая березовая аллея, и сквозь дымную пелену показались шпили можайских соборов.

В это время над головой остервенело забарабанили пулеметные очереди. Командарм приказал остановить машину и, осторожно ступая, вышел на грязную кромку дороги. На голубом кусочке неба, исцарапанном пулеметными трассами, как в полынье, металась двукрылая «чайка», отбиваясь от наседавших «мессершмиттов». Один, делая крутые виражи и сверкая желтым брюхом, наседал на нее сверху, другой старался зайти в хвост.

Адъютант протянул бинокль, но командарм даже не заметил этого жеста. Ни на секунду не отрывая взгляда, он следил за воздушным боем, как будто бой этот решал судьбу всей армии. Огрызаясь пулеметами, «чайка» пыталась нырнуть в спасительные облака, и ей почти удалось это, но в последний момент двухсекундная очередь прошила ее хрупкое тело. Сгоряча «чайка» еще немного пролетела ровно, потом завалилась на крыло и, обливаясь огнем, пошла к земле. «Мессершмитты» не спеша прогулялись над ней и, сделав разворот, легли на обратный курс.

Командарм легонько вздохнул, показалось даже, что он как-то отрешенно махнул рукой, и пошел к машине. На окраине города он снова вышел и неторопливо зашагал по булыжной мостовой, такой старой, истертой и вытоптанной, что невольно приходило в голову, что по ней вот так же шли полки Кутузовской армии, оставляя Можайск.

Слева на бугре стояла небольшая церквушка, и около ее когда-то белой, а сейчас густо закамуфлированной стены прижался грузовик с четырьмя спаренными пулеметами «максим» над кабиной. Пулеметные ленты, поблескивая медными гильзами, свисали до самых бортов. В кузове стоял пулеметчик и разглядывал в бинокль небо. Небо было пустынным. Когда проходили мимо, Кабанову показалось, что командарм посмотрел на пулеметчика сердито и укоризненно.

Как и предполагалось, боеспособных частей в городе не было. Курсанты Московского военно-политического училища и шесть противотанковых батарей на западной окраине. Смогут ли они хотя бы на день задержать продвижение немецкого моторизованного корпуса?


Вот уже целый час командарм крупными шагами, закинув руки за спину, ходил из угла в угол в пустом зале клуба на втором этаже старого дома. Внизу под клубом была чайная, и там теперь кричали в телефоны офицеры штаба, тщетно разыскивая резервы. Кабанов допивал уже девятый стакан чая, а вверху все слышались скрип половиц и тяжелая поступь. О чем думал тогда этот сорокачетырехлетний генерал, у которого даже муштра царской армии не отбила любовь к военному делу и который, кончив две академии и став блестящим знатоком артиллерийского боя, вынужден был отдавать приказ об оставлении еще одного древнего русского города.

Но пока на огневых позициях и в окопах за городом все было тихо. В стороне Гжатска, где совсем недавно гремела канонада, где насмерть бились попавшие в окружение наши части, сейчас только клубился дым да слышался отдаленный рокот самолетов.

Зато на правом фланге стрельба становилась все ожесточеннее. Сквозь нестерпимый рев орудий прорывалась барабанная дробь крупнокалиберных пулеметов и приглушенный гул моторов. Двумя гигантскими столбами над лесом поднимался дым.

— В Бородино, — приказал командарм.

— Там идет бой, — напомнил адъютант.

— Потому и едем.

Еще издали они увидели человека, стоящего на кургане возле памятника Кутузову. Подняв бинокль, он разглядывал передний край обороны. Это был командир дивизии полковник Полосухин. Как только подъехала машина, он сбежал вниз и лихо козырнул.

— Неприятель отбит на всех пунктах, — отрапортовал он, весело блестя большими карими глазами, и, увидев неподвижное лицо командарма, неуверенно улыбнулся.

— Здравствуйте, Виктор Иванович, — командарм протянул руку.

Полосухин начал докладывать обстановку, и было видно, как он смущен и удивлен холодной суровостью командарма, чувствуя себя неудобно от того, что чересчур поспешно и, пожалуй, хвастливо повторил слова великого полководца, начертанные на памятнике, хотя повторить их у него были все основания, так как в этот день дивизия успешно отразила шесть атак противника.

Вокруг кургана с памятником чернели воронки, на дороге дымились кратеры от разрывов авиационных бомб, и бронзовый орел на вершине обелиска был в нескольких местах пробит осколками. От тротиловой гари першило в горле. У самого командного пункта стояли три подбитых немецких танка. Холодные и черные от копоти, они стояли здесь уже несколько дней, и за стальным боком одного из них прятались раненые, ожидая отправки в тыл.

— Там? — спросил командарм, указывая на танки.

Полосухин ответил утвердительно, поняв, что командующий имеет в виду место, где был ранен его предшественник генерал Лелюшенко.

Полосухин стал рассказывать, как это произошло, а заодно доложил и о результатах сегодняшнего боя. Он говорил скупыми, точными фразами, зная, что командарм не терпит многословия, а также, зная его слабость к артиллерии, не удержался и рассказал про артиллерийский дивизион капитана Зеленова, пушки которого стояли на том месте, где в 1812 году была батарея Раевского. Артиллеристы под непрерывной бомбежкой расстреляли в упор двенадцать вражеских танков, а когда противник ворвался на огневые позиции, дрались врукопашную. Сам капитан Зеленов, тяжело раненный, до последней минуты отстреливался из пистолета.

Конечно, Полосухин ничего не сказал о том, как в самый разгар боя после массированного налета авиации, когда была нарушена связь и управлять частями с командного пункта стало невозможно, он сам пришел к артиллеристам и руководил боем, потому что все офицеры выбыли из строя. Да и невозможно было передать словами тот потрясающий подъем духа, владевший бойцами в этом бою. Увидев, что наводчик Чихман с оторванной рукой пытается открыть замок, Полосухин сказал:

— Довольно, солдат, ты можешь умереть от потери крови, — и сам встал к орудию.

— Умереть на этом месте — большая честь для каждого, — ответил тот.

Во второй половине дня наступило затишье. Было очевидно, что противник перегруппировывает силы, готовясь к новым атакам, но сейчас на всем Бородинском поле царила настороженная тишина.

Оставив оперативную группу на командном пункте, командарм пошел в боевые порядки. И снова, так же как и по дороге сюда, он часто останавливался и внимательно приглядывался ко всему, что его окружало, словно опять и опять искал ответ на мучивший его вопрос.

На первый взгляд поле, в разных местах поросшее кустарником, казалось пустынным и безжизненным, как будто люди покинули навсегда эту обугленную изувеченную землю. Но это только казалось. Разбитые машины, перевернутые пушки, трупы, воронки, разбросанные по всему пространству, говорили о том, что всего час назад здесь шел кровопролитный бой и враг в нескольких местах глубоко прорывался в нашу оборону.

И было что-то удивительное в том, что тут же, в немудрящих укрытиях, в кустах и даже в глубоких воронках группами сидели бойцы и занимались самыми мирными делами и вели спокойные мирные беседы. А когда командарм свернул с дороги и пошел берегом реки, он услышал песню.

Пылает заря, догорая,
Над озером ветер притих.
Дивизия тридцать вторая,
Ты первая в битвах лихих.
— Наша песня, — с гордостью сказал Полосухин. — Сами бойцы сочинили во время боев у озера Хасан.

На огневых позициях командарм долго молча стоял возле семидесятишестимиллиметровой пушки. С пробитым щитом, она лежала, уткнувшись стволом в воронку, и станины ее торчали вверх, как оглобли. Пустые снарядные ящики были залиты кровью.

— Батарея Нечаева, — глухим голосом сказал Полосухин. — Здесь погибли все коммунисты. Перед боем на партийном собрании вынесли решение: огневых позиций не оставлять.

Командарм пристально поглядел на командира дивизии. Лицо его дрогнуло, когда он тихо спросил:

— Неужели все?

— Так точно! Коммунисты и комсомольцы — все.

Было очень тихо. Так тихо, что отчетливо слышалось, как потрескивает краска на догоравших немецких танках. Они стояли здесь вдоль всей линии обороны от Бородина до Шевардина, некоторые у самых траншей, и едкий чад от них стелился низко над землей, заволакивая поле.

Почти рядом с ними высилось чудом уцелевшее белокаменное здание музея. Старые липы охраняли вход в музей. Командарм молча направился туда. В просторном вестибюле было пустынно и холодно. Гулко отдавались шаги под высоким потолком. В углу у окна сидела пожилая женщина, очевидно сторожиха, и пила чай из солдатского котелка. Рядом с ней стояло тяжелое, выше человеческого роста, кремневое ружье с огромным, словно однорогие вилы, штыком.

На круглом столике командарм увидел книгу отзывов, лежавшую здесь с довоенных времен. Он задумчиво полистал сырые страницы. Последняя запись была сделана 12 октября 1941 года.

«Приехал с Дальнего Востока Бородинское поле защищать. Полковник В. Полосухин».

Командарм осторожно закрыл книгу и несколько минут стоял неподвижно, по привычке постукивая пальцами по краю стола. Тогда он еще не знал, что четверть века спустя в этом вновь отстроенном музее, как драгоценные реликвии, будут храниться его личные вещи, и среди них вот эта серая походная шинель, только с погонами маршала. Не знал он и того, что бесстрашный командир тридцать второй, оставивший здесь свою подпись, через три месяца погибнет на этом поле, которое сейчас так упорно защищает и которое столь же упорно будут штурмовать, начав движение на запад.

Еще все только начиналось.

4
Зима в тот год приходила медленно и неохотно, снежные запасы берегла до лучших времен, зато на холода не скупилась — мороз уже заядренел и по ночам мела свирепая поземка. В один из таких дней пришло сообщение, что в армию прибывает делегация из Ташкента. Встречать гостей на Белорусский вокзал поехал Кабанов.

Суровое спокойствие Москвы с ее аккуратными баррикадами, стальными «ежами», зенитными пушками и строгими патрулями настроило комиссара на торжественный лад. После дымных землянок, где нельзя было разогнуться, и окопов, откуда нельзя высунуть голову, он шагал, выпрямившись, во весь рост среди тишины по чистым пустынным улицам.

Первым, кого он встретил на перроне, был руководитель делегации Юлдаш Ахунбабаев. Кабанов несколько смутился, узнав, что его новый знакомый не кто иной, как председатель Президиума Верховного Совета Узбекистана. Комиссар едва успел снять грубые солдатские трехпалые перчатки, как Ахунбабаев, радостно улыбаясь, энергично тряс его руки. Стали знакомиться и остальные. Здесь были партийные и советские работники, журналисты и рабочие, а молоденькая ткачиха из Ташкента Мухаббат Насырова тут же сообщила, что работает на восьмидесяти станках, и с нескрываемым изумлением разглядывала огрубевшее лицо комиссара, его шинель, потрепанную сумку и автомат, который он носил всегда при себе.

Уже сидя в старом холодном вагоне, все стали наперебой расспрашивать о войне. Армия готовилась к контрнаступлению. В полки прибывало пополнение, подвозились боеприпасы, продовольствие и теплое обмундирование. Работать приходилось днем и ночью. Кабанов, ошалевший от непрерывных поездок, донесений и приказов, оглохший от бомбежек, воспринимал войну как привычные будничные дела, и сейчас, сидя среди этих любопытных и возбужденных людей и смущаясь своего хриплого простуженного голоса, говорил просто так обо всем, не в силах вспомнить что-нибудь заслуживающее внимания.

Среди воинов Пятой армии были и узбеки. Зная, что гостям будет приятно узнать об этом, Кабанов рассказал про комсомольца Махкамбая Ахмадалиева, лихого кавалериста, взявшего в плен немецкого офицера. Товарищ Ахмадалиева, фронтовой художник Жуков, написал картину, запечатлев удалого комсомольца в тот момент, когда он, перекинув через седло поверженного фашиста, скакал в штаб полка. Картина имела необычайный успех у бойцов, передавалась из роты в роту и оберегалась, как знамя.

Рассказ этот произвел на гостей сильное впечатление.

— Каков молодец! — то и дело повторял Ахунбабаев, и глаза его радостно светились. Журналисты, не отрываясь, писали в своих блокнотах, а Мухаббат Насырова настойчиво совала комиссару большие пахучие яблоки.

Кабанов, оказавшись в центре внимания, чувствовал себя непривычно и не совсем уверенно. Он сидел на краю скамейки, держа в руке крепкое краснобокое яблоко, и не знал, что с ним делать. Есть его он не решался, а положить было некуда. В карманах у него лежали гранаты, запасные обоймы к пистолету и все то, что не уместилось в набитой до отказа полевой сумке.

Поезд шел медленно, то и дело останавливаясь, и наконец встал совсем. Впереди ремонтировалась дорога. Дальше поехали на лошадях. Гостям достали тулупы. Закутавшись в них, все стали хвалить русскую зиму и резвых лошадей, а Мухаббат Насырова смеялась от удовольствия. Ее смуглое лицо раскраснелось от мороза, глаза сияли, а длинные косы, выбившись из-под тулупа, плескались в снегу.

5
В Лызлово, где располагался теперь штаб армии, приехали вечером. В просторном, чисто вымытом доме гостей встретил командарм. Кабанову, который явился с докладом, запомнилось что-то новое и не совсем обычное в поведении командарма, но что именно, он догадался не сразу, раздумывать тогда было некогда, и только позже он узнал, что в этот день командарм ходил к парторгу штаба — пожилому седому майору, и, слегка волнуясь, подал лист бумаги, исписанный твердым сильным почерком. Это было заявление с просьбой принять в партию.

Парторг был старше командарма годами, знал его много лет, и разговаривали они, как видно, на эту тему не однажды. Потому что, прочитав заявление, он, лукаво прищурившись, взглянул на стоящего перед ним генерала и спросил:

— Выходит, что созрел?

— Теперь да, созрел, — серьезно ответил командарм.

И сейчас, встречая гостей, он был как всегда немногословным и сдержанным, только внимательно и долго всматривался в лица, чего не делал раньше, и голову держал как-то по-иному, высоко и красиво, и сутулился меньше обычного.

После шумных приветствий все собрались за праздничным столом. Пошли разговоры, расспросы, поздравления. Мухаббат Насырова была здесь единственной женщиной. Веселость ее пропала, она притихла и сидела молча среди этих людей, которые даже за столом не снимали оружия, и только украдкой все поглядывала на командарма, на его неподвижное суровое лицо воина. Провозгласили тост за победу. Все встали. И тогда девушка решительно повернулась к командарму и, глядя ему в глаза, сказала:

— Можно я вас поцелую?

Она потянулась к нему всем телом, обхватила за шею, поцеловала осторожно и нежно и замерла, опустив голову. И все за столом тоже опустили головы, не желая видеть, как страшно смутился этот непреклонный человек, не побоявшийся броситься навстречу врагу вместе со всем штабом, когда была прорвана оборона у деревни Крутицы, и сражался в окопах как простом солдат, пока тридцать вторая «полосухинская» не восстановила положение, — этот человек сконфуженно стоял сейчас за столом, и смуглое лицо его заливал горячий румянец.

А потом все увидели, как дрогнули у него уголки губ, побежали морщинки и, белозубо сверкая под короткими усами, вспыхнула улыбка, весенним половодьем смывая с лица и суровый холод, и скорбь, и сомнения. Это было так неожиданно, что все смотрели только на эту улыбку.

— Выстоим, выдюжим, победим! — отделяя каждое слово, сказал командарм и высоко поднял стакан с вином.

6
С вечера на командный пункт стали поступать донесения. Пять дивизий первого эшелона занимали исходные рубежи для атаки. После каждого донесения командарм брал карандаш и делал отметки на карте. В избе было холодно. Командарм в накинутой на плечи бекеше и белых бурках, обшитых кожей, согнувшись, стоял над картой, упираясь руками в края низкого дощатого стола. Когда входили с докладом, он, не меняя позы, поднимал свои темные сумрачные глаза, молча слушал и брался за карандаш.

Пятидесятикилометровая линия фронта на флангах круто загибалась на запад. В южной части тридцать вторая прикрывала стык с соседней армией. Яростные атаки врага не смогли потеснить ее ни на шаг. Накануне командарм объехал все соединения, отрабатывая со штабами задачу на местности, и с удовольствием вспоминал удобные блиндажи сибиряков, расчищенные окопы, прекрасную маскировку и продуманную систему огня. Все у них было сделано добротно и по-хозяйски. В лесной сторожке, где располагался теперь штаб Полосухина, царило оживление, как перед праздником.

На правом фланге красные линии пересекали Москву-реку, густой сетью разбегались между реками Рузой и Озерной. Здесь в некогда «грозном двуречье», где древние курганы и городища напоминали о былой воинской славе, громили врага лихие полки конного корпуса Доватора. И только в центре с той и с другой стороны неподвижно стояли ударные группы, нацелившись друг на друга.

Работники штаба, готовя приказ для наступления, видели, что командующий сделал все, что было в человеческих силах. И даже немножко сверх того. Он поражал всех своей выносливостью и чудовищной работоспособностью. Целую неделю никто не видел, как он спал, и даже боялись напоминать ему об этом. И когда на рассвете адъютант Дворниченко, молодой, щегольски одетый лейтенант, сменив валившегося с ног дежурного, вошел с докладом, командарм все так же неподвижно стоял у стола.

— Генерал Лебеденко докладывает о взятии Дорохова. Генерал Заев в боевых порядках вместе с танкистами, член Военного совета Иванов с группой политработников выехал в наступающие части.

Командарм выпрямился и несколько минут стоял с закрытыми глазами, покачиваясь от усталости. По напрягшимся мышцам лица и по тому, как у него вздрагивали веки, было видно, что он о чем-то думает.

— Пора и нам! — наконец сказал он.

В Дорохове горела крайняя улица. Бой только что кончился. По дороге и рядом по полю, исхлестанному снарядами, не останавливаясь шли войска. Перекресток на опушке леса был так загроможден разбитой техникой, что пришлось остановить машину. Отблески пламени освещали почерневшие бока танков. На некоторых из них еще были видны затейливые эмблемы. Это были танки, приданные эсэсовской дивизии «Викинг». Командарм мельком взглянул на это железное кладбище и усмехнулся. У него в кармане до сих пор лежала разведсводка от 11 октября. Наряду с другими сведениями, в ней было сообщение о том, что офицеры дивизии «Викинг» поклялись первыми ворваться в Москву, и наутро, переодевшись в парадные мундиры, на танках с открытыми люками двумя колоннами двинулись по Минскому шоссе…

Теперь по этому же шоссе, только в обратную сторону, катились наши танки. Быстро удаляющийся шум боя, непрерывное движение войск к Можайску, первые встречи и донесения — все говорило о том, что наступление развивается блестяще.

На дороге остановился грузовик, и из него выпрыгнул батальонный комиссар Кабанов. Докладывая, он попятился в снег и так стоял, стараясь незаметно втянуть в короткие рукава полушубка свои большие закоченевшие руки. Ночью Кабанов попал в «спираль Бруно» и, выбираясь, в темноте потерял рукавицы.

— Поезжайте в восемьдесят вторую, — приказал командарм. — Бородинское поле вам знакомо. Надо упредить противника и не дать ему взорвать памятники русской славы. Вот возьмите. — И он протянул ему свои меховые перчатки.

До машины командарм дошел с трудом. Ему еще что-то докладывали, но он уже ничего не слышал. Откинувшись на сиденье, командарм крепко спал.

Дорога за горизонт

1
Дул резкий северный ветер, и небо еще не очистилось, когда Алексей встал за штурвал и отослал боцмана вниз. Катер набирал ход, обрастая пеной, и рубку то и дело заливало водой. Пришлось включить лампочку под козырьком, чтобы как следует разглядеть карту. Тонкая линия прокладки уводила на северо-восток и маленьким крестиком обрывалась за семидесятой параллелью. Там, скрытый расстоянием, в серой зыбучей мути крадется вражеский рейдер, а караван, идущий с востока, ничего об этом не знает. Три года длится война, и три года восточнее острова Диксон ходили караваны без конвоя. И вот появились рейдеры и подводные лодки. Да, говорят, еще какой-то новой конструкции. Теперь уж последует самый строгий приказ, и ни одного транспорта без охраны не выпустят. Но это будет потом. Сейчас он должен защитить караван своими двумя торпедами и крупнокалиберным пулеметом. Ничего другого на катере нет. А у рейдера — тяжелые орудия в броневых башнях и современное навигационное оборудование. Охотится он в одиночку и нападает неожиданно, по-пиратски. На то он и рейдер. Беззащитный караван он разнесет в щепки, не получив ни одной пробоины.

Волны стали длиннее и круче, и катеру было труднее ладить с ними. Залив кончился.

— Здравствуй, море, — сказал он и оглянулся.

На том месте, где была чугунная кромка земли, клубились облака и горизонт уже не просматривался. Он вздохнул глубоко, полной грудью, и весело помахал чайкам, устало летящим к берегу. Сейчас он не завидовал им.

Но все то время, когда шли заливом и огибали остров и прямой палец маяка указывал им путь, он чувствовал в себе такую тяжесть, как будто уносил на плечах ту землю, что осталась за кормой. Эта тяжесть навалилась на него сразу, как только Алексей явился в штаб за получением приказа и увидел кавторанга Северного. Приказ он слушал стоя, вытянув руки по швам и глядя прямо перед собой. Он видел лицо кавторанга — суровое очертание лба, плотно сжатые губы, тяжелый непроницаемый взгляд. И тем невероятнее было видеть на этом лице проступающее сквозь хмурую суровость немое человеческое страдание. Морщинки у глаз или складки в углах рта, а может быть, еще что-нибудь, но Алексей готов был поклясться, что этому человеку мучительно и больно…

Кавторанг шагнул навстречу и, отделяя слова, сказал:

— Вот пакет. Вскрыть в указанном квадрате. Выход в тринадцать ноль-ноль.

У Алексея на скулах шевельнулись желваки. Жгучий меловой холод пробился сквозь плотный загар задубелого, исхлестанного морем лица.

— Разрешите идти, товарищ капитан второго ранга?

С заученной лихостью кинул узкую ладонь к крошечному козырьку модно приплюснутой мичманки. А вот поворот не удался. За четыре года так и не научился этой премудрости. Да и длинные флотские брюки со вставками — не галифе — на это не рассчитаны и на стук каблуков тоже. Зато к двери шел твердым, уверенным шагом. Может быть, не таким уж твердым, но поджилки, во всяком случае, не дрожали. За это он может поручиться.

На улице он взглянул на часы. До выхода — два часа. Даже чуть больше. Два часа и шесть с половиной минут. Полный отдых. Самый полный.

Можно написать домой письмо. Здравствуйте, родные мама и папа. Я жив и здоров, чего и вам желаю. Как вы живете? Что нового на заводе? Освоил ли отец новую марку стали или все еще мучается и не спит по ночам? Вы пишете, что моя комната уже не пустует, в ней живут эвакуированные — мать с дочерью. Мне доставляет удовольствие думать об этом и о том, что вы у меня такие хорошие.

Письмо придет недели через две. Скорее всего, вечером. Их дом в старом уральском городе стоит у самой реки, нарушая ровный порядок улицы, и почта часто приходит к ним с опозданием. Отец чуть свет отправляется на завод, а возвращается поздно вечером, и мать без него письмо распечатывать не станет. Она скажет ему об этом, и он ответит: «Положи вместе с газетой». Отец много лет выписывает «Правду» — и перед тем, как просмотреть сводку Совинформбюро, прочтет его письмо. А мать будет стоять и терпеливо ждать, и лицо у нее сделается скорбное, как на иконе у великомученицы Варвары. «Ничего, — скажет отец, — жив и здоров, воюет», — и примется за газету.

Нет, домой писать не стоит. Письмо наверняка проплутает в дороге, а еще неизвестно, что может произойти за это время. Нехорошо, если письмо приходит после похоронной.

А можно просто ни о чем не думать и ничего не делать, а выпить спирту и, как всегда, закусить американской тушенкой. В эти оставшиеся два часа все можно. Вчера — нет, сегодня — можно.

Тут он вспомнил, что у него осталась коробка трофейных сигарет, остановился и закурил. Он еще не слишком далеко отошел от штаба, и отсюда, с каменистого холма, ему были видны изломанный берег бухты, деревянные причалы и серые, неуклюже растопыренные строения базы. И еще отчетливо выделялись черные россыпи гальки у самой кромки воды.

Он сошел с узкого, в три дощечки, тротуара, обогнул метеостанцию — и теперь перед ним открылся пустынный простор моря и хмурое, неотличимое от воды небо. И ему захотелось туда, потому что здесь он никак не мог осмыслить предстоящего — уж очень привычны были эти берега и причалы, корабли и склады, кубрики и каменистые дорожки, как ручейки бегущие к морю.

Тротуар ведет к офицерской столовой и дальше к матросскому кубрику. Но туда еще рано. Прошло только десять минут. Алексей свернул «на околицу».

Валя, как обычно, ждала его у Белого камня. Он замедлил шаги, жадно разглядывая ее серенькое пальтишко. Оно было расстегнуто, и под ним какой-то умопомрачительной белизной сияла тщательно отглаженная блузка. Он снял мичманку, потому что Валя любила глядеть на его слегка спутанные ветром волосы. Он медленно шел ей навстречу и изо всех сил старался улыбаться. Это было их излюбленное место. Здесь проходили все их встречи, и только не надо сейчас думать, что эта последняя.

Он бросил мичманку на камень, ветер спихнул ее вниз, и она покатилась к морю.

— Ты не настоящая, — сказал он. — Ты светишься, как голубая морская звезда, и до твоей блузки нельзя дотронуться.

— Ты всегда что-нибудь выдумываешь, — сказала Валя.

Он сунул руки ей под пальто, наклонился и поцеловал чуть выше того места, где какой-то блестящий жучок скалывал ворот ее блузки. Она судорожно вздохнула, — наверное, он слишком сильно сжал руки. Тогда он медленно повел ладони вниз, ощущая каждый изгиб ее тела, потом опустился на колени и прижался головой к ее ногам.

Она осторожно провела рукой по его волосам. И сразу что-то почувствовала. Конечно, она почувствовала. И вот уже старается оторвать от себя его голову.

— Открой глаза!

Он помотал головой.

— Слышишь, открой глаза! Вот так. Теперь смотри на меня. Ты плачешь.

— Нет.

— У тебя на глазах слезы.

— Ты видела, что я шел против ветра. Я всегда хожу против ветра. Это место ты выбрала сама.

Шершавая каменная глыба, застрявшая у него в горле, скатилась в пропасть, и сразу стало легче, и теперь он мог рассмотреть ее склоненное лицо. Он видел его на фоне неба, но та часть неба, которую не успели захватить тучи, была у нее за плечами, совсем низко, на самом краю тундры. А тучи наползали с моря.

— Наклонись ниже, — попросил он.

Она опустилась на колени, и вокруг ее головы засияла бледная голубизна. Теперь было хорошо. У нее был суровый, как у отца, лоб, но суровость эта не шла дальше широко разлетевшихся бровей, а ниже, на гладком матовом лице, уже не было ни одной складочки. Он стал разглядывать ее губы, но тут ему сделалось совсем невмоготу.

— Надо отыскать мичманку, — сказал он, не поднимая глаз.

Внизу было уютней, и ветер даже не гасил зажженную спичку. Алексей курил, разглядывая мягкий мох, ярко выделявшийся среди камней. В просветы было видно море, и Алексей, сам не зная почему, подумал, что в случае чего здесь можно надежно укрыться с пулеметом.

Он бросил противоипритную накидку и в последний раз затянулся сигаретой. Валя сидела на выступе камня, плотно запахнув свое серое пальтишко, и следила, как тени бегут по тундре, заглушая краски.

— Иди ко мне.

Он крепко обнял ее, и она послушно и доверчиво прижалась к нему. Приливная волна со звоном разбилась о камни. Ветер тревожно шарил по берегу. Тучи опустились ниже. Алексей чувствовал, как сильными толчками бьется ее сердце. «А что дальше?» — спросил чей-то голос.

— Что ты шепчешь? — спросила она.

Он осторожно отстранил девушку и полез в карман за сигаретами.

— Ты только что курил.

Она взяла его за руку, и он послушно разжал пальцы, где была сигарета.

— Ты много куришь, — опять сказала она. — Это вредно.

Он улыбнулся и вздохнул одновременно. Потом очень нежно обнял ее за плечи и поцеловал в висок, потом перешел к глазам, и вскоре у нее на лице уже не было места, куда бы не коснулись его губы. Раньше с ним такого никогда не случалось. Нужно было его остановить, и она крепко обняла его за шею:

— Ну, скажи что-нибудь?

Он тихо разнял ее руки и, не выпуская их, быстро поднялся.

— Леша?

— Да, моя родная. Я тебя очень, очень люблю. Я тебя буду любить всегда, и только одну. Я могу дать самую страшную клятву, что никогда уже, слышишь, уже никогда, даже через тысячу лет не буду любить никого другого. Только тебя и море.

Теперь ветер дул в спину, и они шли, взявшись за руки.

— Ты сегодня какой-то непонятный. И потому мне страшно. Мне кажется, что ты со мной прощался. Там внизу. Почему ты молчишь?

— Я сказал все, что нужно было сказать. И если ты хочешь, я могу сказать все это еще раз. Я могу сказать это тысячу раз. Других слов у меня нет.

Они вышли на дорогу, ведущую к пирсу.

— Ты спешишь на клипер? — Она назвала катер его любимым словом. «Наш клипер» — только так он называл свой старый обшарпанный катер, на который никакими силами не удавалось навести традиционный флотский блеск. Но он очень его любил.

— Да, мне нужно на клипер.

2
Он дошел до офицерской столовой и снова взглянул на часы. Нужно зайти за боцманом. Он наверняка сейчас у своей Тоньки. В конце коридора Алексей выбил костяшками пальцев условленную «двойку». Комната, в которой жила Тонька-повариха, была не больше корабельной каюты, единственное окно и то занавешено. На улице перед окном торчит сколоченная из досок уборная.

— Садись, Алексей, я сейчас принесу кофе.

Вид у нее был растрепанный и возбужденный. Полное тело обтягивал ситцевый халат. Алексей покосился на койку, заставленную изодранной ширмой. Перевел взгляд на боцмана. Федор Сартаев сидел за столом в одной тельняшке и сосредоточенно ел.

— Собирайся! — сказал ему Алексей.

— Подкрепиться успеем? — спросил боцман.

— Если по-авральному.

— Тоник!

Тоня поставила перед Алексеем стакан кофе. Боцман отлил половину в свой, потом долил оба стакана ромом из початой бутылки. Алексей сделал два больших глотка и стал есть разогретое консервированное мясо.

— Как на клипере?

— Все на «товсь».

Они допили остальное, и боцман налил еще, на этот раз одного рома. Тоня стояла возле стола, скрестив на груди руки, и нежно, по-матерински, глядела, как они едят.

— Третий выход на этой неделе, — сказал боцман. — Встанем на ремонт, денька на три попрошу отпуск. Поедем с Тоником в город. Там, говорят, загс есть.

— Надо было раньше ехать.

— Нет. Тоник не хотела, сомнения были.

А что, если показать ему пакет? Что бы запел этот доморощенный философ, постигший сложные закономерности бытия? «Люди не умеют жить, — любил повторять Федор Сартаев. — Есть букашки (какие — он никогда не говорил, да у него никто и не спрашивал), которые живут всего двадцать четыре часа. Для нас это ничтожно мало, а для них — целая жизнь. Каждый новый день — начало и конец твоей жизни. Ты встаешь утром и видишь зеленую травинку. Смотришь на нее и открываешь новый мир, потому что ты, как эта травинка, только что появился на свет. И приходится рассчитывать только на этот день и успеть все узнать и все сделать, что положено каждому порядочному человеку. Тогда бы уж никто не посмел сказать, что не заметил, как пролетел день. Я уверен, что в будущем веке люди введут новое летосчисление, они будут считать не прожитые дни, а то, что каждый из них сделал. И это будет единственно верный подход к человеческой жизни. Когда меня спрашивают, я говорю, что прожил тысячу лет. И это тоже верно. И потому я не боюсь умереть. Тысяча лет не так уж мало».

— Пора, Федор, — сказал Алексей. — Давай отвальную.

Они выпили по последней, и Тоня пошла их проводить. Она стояла и смотрела, как они идут к пирсу — высокий, поджарый и чуть сутуловатый Алексей и ее Федор — широкоплечий, длиннорукий, с медвежьей походкой.

Боцман тихо напевал «Я девчонка совсем молодая, но душе моей тысяча лет». На углу он обернулся и помахал рукой.

— Полгода я с ней, а все еще не надоела. Даже наоборот.

— Лучше бы она тебе надоела, — сказал Алексей.

— Нет, командир, я не из таких. Уж очень она душевная, а это в бабах я ценю больше всего.

3
Погода менялась на глазах. Правда, ветер не превышал четырех баллов, но видимость заметно ухудшилась, и с норда все наползали и наползали тучи, и уже несколько раз начинался дождь.

— Боцман, проследи за погрузкой, бочки с горючим крепить по-штормовому.

В кубрике сборы подходили к концу, и оружие уже было вынуто из пирамиды. Койки аккуратно заправлены, за исключением той, на которой спал Спирин. Он мог спать в любое время и в любом месте. К этому все привыкли.

Алексей медленно и спокойно прошел к длинному, обитому линолеумом столу и сел на край банки, широко расставив ноги.

Оставалось еще сорок минут. Алексей, исподлобья оглядывая койки, соображал, без кого он может обойтись в этом походе. Он возьмет только тех, кто необходим ему для выполнения приказа. Лишние жертвы ни к чему. Море все равно не насытишь.

Взгляд его задержался на пулеметчике Перлине. Саша Перлин. Он сидит у окна возле койки и пишет письмо. Он очень любит писать письма. Поначалу это у всех так. Бледный свет из окна освещает его стриженую голову, его юное, еще не тронутое морем лицо. Он очень аккуратный и дисциплинированный, этот молодой пулеметчик. Несомненно, ему наказывала мама быть именно таким. Штормовой комбинезон и все остальное уже сложено у него на койке, он готов в любую минуту занять свой боевой пост и без приказа ни за что его не оставит. «О чем ты думаешь, Саша Перлин?» Вчера он показал фотокарточку белокурой московской десятиклассницы.

— Ты что ж, и на гражданке с ней любовь крутил? — спросил Алексей и сразу понял, что не надо было спрашивать.

— Ну, что вы, товарищ главстаршина. — Саша густо покраснел. — Мы с ней учились в одной школе, а потом сестра мне сообщила, что она хочет со мной переписываться. Я от нее уже пять писем получил, и мы обо всем договорились.

Саша кончил письмо, умело свернул треугольник и написал адрес. Кажется, он завершил все свои дела и сейчас со спокойной совестью будет ждать команды. Он никогда никуда не опаздывает, не курит и стыдливо отворачивается, когда ему подают положенный стакан водки. «Мы с ней обо всем договорились… Они договорились. Подумать только. Эх…»

Алексей встал, не сводя с пулеметчика глаз, обошел длинный стол.

— Сашок, не собирайся, сегодня ты не пойдешь.

Так и есть. Замигал своими девичьими ресницами. Уж лучше бы матом покрыл. Хотя где ему. Негде ему было научиться такому.

— За что, товарищ главстаршина?

— Пулеметчик мне не нужен, Сашок. Погода нелетная. Задание так себе, рядовое, приключений не будет. Вот увидишь, к твоим пулеметам никто и не притронется. Слово командира, Сашок. Я приказал не снимать с них чехлы.

Он все мигает своими ресницами, вот уже и губы задрожали, теперь жди слез.

— Вот что, Сашок, возьми чайник и мигом на камбуз, да скажи, чтоб покрепче.

Проснулся Спирин. Протирает глаза, таращится на переборку, где висит снятый с немецкого транспорта хронометр.

Небритое лицо расплылось в улыбке. Не проспал. Довольный, расчесывает под тельняшкой грудь, до самого горла заросшую густыми волосами. Можно не спешить. Даже побриться успеет. Хорошо.

— Ты тоже не пойдешь, — сказал ему Алексей.

НаСпирина это не произвело никакого впечатления. Видимо, спросонья он еще плохо соображал.

— Ты ничего не имеешь против? — участливо, как бы извиняясь за доставленную человеку неприятность, спросил Алексей.

— Начальству виднее, — хрипло и все же с заметным неудовольствием проговорил Спирин.

— Откровенно говоря, мне жаль оставлять вас. Честное слово, Иван Зотыч, мне очень не хочется оставлять вас. Таких грех оставлять на берегу.

Спирин невозмутимо сопел и почесывался. Алексей поймал себя на мысли, что, пожалуй, он не совсем справедлив к этому тяжелому на подъем, неразговорчивому матросу. Ведь если он один раз сплоховал в бою, это еще не значит, что он никудышный. Кажется, он из какой-то курской деревни. Может быть, до войны был передовым колхозником. Кто знает. Жаль, что он ничего о себе не рассказывает. У него нет для этого времени. Уж слишком его одолевает сон. Да, может быть. Все может быть. Но не легко менять свое отношение к людям. Тем более он не собирается это делать сейчас. Разве можно забыть, что из-за него он заподозрил в трусости лейтенанта Соколова, хотя струсил не Соколов, а Спирин, только лейтенант никому не сказал об этом и отвалил на полчаса позднее, чтобы не бросать матроса в тылу у врага. А кто может поручиться, что теперь этот матрос поведет себя по-другому и будет помощником, а не помехой?

Вернулся Саша Перлин с горячим чайником.

— Бачковый кто сегодня? — спросил у него Спирин.

Алексей хлопнул себя по ляжкам и зашелся в оглушительном хохоте. Он так хохотал, что начал неуверенно улыбаться и Саша Перлин, остановившись с чайником посреди кубрика.

— Вот это да! Вот это я понимаю, характер у человека. Не успел проснуться и сразу о еде заботится. Ну и распотешил напоследок, век не забуду.

Алексей взял чайник и налил полную алюминиевую кружку. Горячий, в рот не возьмешь. Отодвинул на край стола. Достал большой трофейный блокнот и сразу стал серьезным, даже чересчур. Вырвал плотный глянцевитый листок.

Пришел боцман, и Алексей, приготовившийся писать, отложил авторучку:

— Ну?

— Порядок, командир.

— Где моторист?

— На боевом посту.

— Добро, боцман. А теперь не мешай. Сегодня я вступаю в партию.

Алексей написал слово «заявление», с нажимом подчеркнул его. Задумался и склонился над бумагой. «Если не вернусь, прошу считать коммунистом», — перечитал Алексей. Усмехнулся и, покосившись зачем-то на боцмана, решительно зачеркнул «если не вернусь». Зачем это «если». Вернусь или нет — какая разница. Главное — стану коммунистом. Придется переписать. Вырвал еще один листок и, уже не задумываясь, широким крупным почерком, чтобы побольше занять места, написал: «Прошу считать коммунистом». И ниже: «Алексей Юдин». Он подождал, пока высохнут чернила, сложил листок вдвое и бережно опустил в правый карман бушлата.

Вокруг было очень тихо, и эта тишина почему-то ему не понравилась. Все больше раздражаясь, он придвинул кружку и отхлебнул чая. «А, черт. Помои какие-то. Раз в жизни не могут настоящего чая дать».

— Товарищ главстаршина, — на Алексея с мольбой глядели большие глаза Саши Перлина. — Товарищ главстаршина, видимость улучшается.

Раздражение прошло, и он знал, что больше этого не будет.

— Нет, Сашок, нет. Видимость ухудшается, а потом будет еще хуже. У меня в кармане лежит метеосводка. Пулеметы останутся в чехлах.

Сейчас он придумает что-нибудь еще.

— Знаешь что, браток, спой на прощанье.

Саша послушно взял гитару.

Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
Алексей сидел, опустив голову. И что у него с голосом сегодня? Рыдает так, словно хоронит заживо. Потому и подкатывает опять.

— Хватит, Сашок. Не поешь, а душу терзаешь.

Саша понуро молчал. Алексей снял с руки швейцарские часы со светящимся циферблатом.

— На, возьми на память. Бери, бери, не прячь руки. У меня еще есть. Боцман! По местам! Проверить еще раз готовность, доложить на борту.

И он пошел, держа правую руку в кармане бушлата. Обогнул базу с наветренной стороны и немного, всего одну минутку, постоял в раздумье у двери с табличкой «Парторг». Постучал.

— А, Юдин. Входи, командир, входи.

Мичман Дьяконов поспешно закатил под койку металлические гантели. Китель его с начищенным орденом аккуратно висел на спинке стула. Алексей не любил, когда старшие называли его командиром. Чудился подвох. Не забывай, что оказали доверие, назначили командовать катером.

— Занимаетесь? — спросил Алексей, тоже не без умысла.

— Вот уже вторую неделю, и притом регулярно, два раза в день. Сам понимаешь, нам, морякам, лишний вес ни к чему.

— Это верно.

— Да ты проходи, садись вот сюда. — Он снял китель со спинки, внимательно оглядел его со всех сторон и стал надевать. — Мне доложили, что твой катер идет в поиск.

— Да, через двадцать минут.

— Вот и хорошо.

— Что хорошо? — спросил Алексей.

— Что зашел. — Мичман Дьяконов любил, когда к нему приходили поговорить. — Я сам хотел к вам забежать. Я ведь знаю, что ты обижаешься на меня за то собрание, а зря. Ей-ей, зря. Если ты помнишь, то и тогда я тебя поддержал. Но ведь решаю не я, а общее собрание. А в тот раз ты почему-то не произвел на коммунистов нужного впечатления.

— Да, считал, что в том бою командир струсил, потому что в шхеры ушел раньше времени. — Алексей вспомнил лейтенанта Соколова, который сейчас лежит в госпитале. — Погорячился, одним словом.

— Вот видишь.

Мичман Дьяконов остановился перед самым стулом, где сидел Алексей, и тот не мог заглянуть ему в лицо. Перед глазами, как цепочка сигнальных огней, горел ровный ряд блестящих пуговиц. Невольно он заметил, что нижняя пуговица пришита неверно — якорем вверх.

— А сейчас? — спросил Алексей.

— Времени прошло достаточно. В каждом экипаже должна быть боевая партийная прослойка.

Он немного отошел, и Алексей почувствовал облегчение. Он уже хотел вынуть заявление, но тут ему в голову пришла до того соблазнительная мысль, что он уже не мог удержаться.

— Я тоже об этом думал, — заговорил он, нарочитой серьезностью стараясь заглушить внутреннее ликование. — Идем на ответственное задание, а партийная прослойка, прямо скажем, жидковата. Ничего плохого о своих ребятах я не скажу, но серьезности кое-кому не хватает. Вот я и решил… Поскольку задание ответственное, может быть, сходите с нами, в порядке партийно-политического обеспечения.

Алексей с интересом наблюдал, как рушится это величественное сооружение. Сначала появилась трещина, потом отвалился кусочек, за ним другой, побольше, и через минуту на месте мичмана Дьяконова лежали бесформенные груды развалин. Алексею даже неловко стало.

— Нет, Юдин, такого приказа я не получал.

Алексей поморщился от его голоса и, не вынимая руки из кармана, свернул заявление вчетверо.

— А главное, меня вызывают в политотдел, — прервал затянувшееся молчание Дьяконов. — Приказано явиться немедленно.

Алексей разгладил форменку и неторопливо застегнул бушлат на все пуговицы. Он был уже у двери, когда мичман Дьяконов сказал:

— А насчет партии ты все-таки подумай. Будем считать, что разговор у нас состоялся.

4
Оказавшись на берегу, он прежде всего подумал о том, что через десять минут кончаются его земные впечатления, которыми он, следуя теории боцмана Сартаева, постарался заполнить этот последний день. Кажется, он делал все, что желал, хотя не все получилось как надо. Но с известной натяжкой можно считать, что последнее желание его выполнено. Последний поцелуй, последний стакан чая, последняя песня и последний разговор.

Привычно ступая по старым ослизлым доскам причала, он направился в дальний конец пирса. У сходни его встретил старший матрос Каиров, по прозванию Костя Лис. Почему Лис, никто не знает. Может быть, потому, что широколобая голова Кости Каирова, начиная от висков, стремительно сужалась к очень длинному и острому подбородку. Ничем другим появление прозвища объяснить было нельзя, потому что в характере его ничего лисьего не было.

— Материальная часть в порядке, замечаний нет, — поспешно доложил Каиров.

Он почему-то не терпел, когда ему задают вопросы, и всегда старался первым доложить все, что положено.

— Добро, Костик, добро, — с какай-то прямо отцовской нежностью сказал Алексей. — Налетай! — Он вынул сигареты. — У нас есть несколько свободных минут. — В коробке оставалось восемь штук. «Хватит», — решил он. — Костик, если не ошибаюсь, ты осетин, а все осетины очень храбрые воины. Во всяком случае, мне не приходилось встречать ни одного трусливого осетина.

— Ты говоришь правду, командир, потому что сам храбрый человек. Храбрый человек не может быть плохим человеком, плохой человек не может быть храбрым человеком. Так говорил мне отец…

— И еще мне известно, — продолжал Алексей после непредвиденного красноречия Кости, — что ты очень любишь лошадей. Вот, пожалуй, и все, что я о тебе знаю. Я всегда был достаточно скромен и не допытывался, почему ты служишь на флоте, а не в кавалерии.

— Я могу рассказать. Когда мой отец…

— Не надо, Костик, в следующий раз.

Каиров сердито засопел и отвернулся.

— Не обижайся Костик. У тебя не очень развито чувство юмора, но зато много есть другого, что полностью искупает этот недостаток. Ты удивлен? Я необычно много говорю. Так вот, мне нужно исчерпать весь запас слов сегодня. Понимаешь, Костик, сегодня. Завтра я буду молчать. Теперь о главном. Я хочу, даже приказываю, чтобы ты наконец уяснил, что дизель, на котором ты работаешь, не кабардинская лошадь, которую, говорят, нельзя оскорблять кнутом.

— Дизель не конь, а материальная часть, — все еще сердито поправил Каиров.

— Совершенно верно, дизель — материальная часть, а Волга впадает в Каспийское море.

От штаба к пирсу шел кавторанг Северный в плаще и фуражке. Алексей бросил окурок в воду и сказал уже совсем другим тоном:

— Материальную часть не жалеть. Жми на всю железку. Понял? Нет, ты повтори, Костик, это приказ.

— Есть, сегодня не жалеть материальную часть.

Опять начался дождь. Круглая башня маяка утонула в серой гуще. Подошел кавторанг, и с ним еще двое. Алексей перекинул автомат в левую руку и козырнул с особым фронтовым шиком, стремительно разжимая пальцы лишь у самого виска. Кавторанг скупо улыбнулся. Двое других, стоя у кормы, внимательно изучали катер. На Алексея не глядели.

— Вопросы есть? — спросил кавторанг.

— Просьба, товарищ капитан второго ранга.

— Слушаю, Юдин.

— Передайте привет Вале.

— Какой Вале?

Но он уже прыгнул на палубу и столкнул сходню.

— Кранцы на борт! Отдать швартовы! Моторы!

И легонько толкнул от себя ручки машинного телеграфа. Руки сами легли на штурвал, и на берег он больше не оглядывался.


Привычно ревут моторы, привычно подрагивает корпус, и все растут и растут пенные усы под острым носом форштевня, и красиво курчавятся седые подусники на косых скулах бортов. Ухает вода под килем, видно, напугать хочет, но за рубкой, на коротышке-мачте успокаивающе помахивает бело-голубой, изрядно полинявший флаг. Эх, боцман, ради такого случая можно было новый поднять.

Страха не было, злости — тоже. Все это осталось на берегу. Было что-то другое. Тоска не тоска или сожаление, а может быть, недовольство. Скорее всего, и то, и другое, и третье — все сразу. Вот так, Алешка Юдин, товарищ командир. Настоящему командиру по сто раз не напоминают, что он командир. И без того видно. Мог бы и ты быть таким. Да вот не стал. Все время тебе чего-нибудь не хватало. «Передайте привет Вале». Кто тебя за язык тянул.

Кавторанг не такой человек, чтобы не догадаться, в чем дело. Сейчас он уже пришел домой. «Скажи-ка, дочка, ты знаешь главстаршину Юдина?» Для нее это будет чем-то вроде смерча при безоблачном небе для неопытного морехода. А мореход она еще очень и очень неопытный. В этом он убежден. Скорее всего, она переспросит: «Какого старшину, папочка?» — «Того самого, дочка, что командиром катера вместо лейтенанта Соколова». Тут она поднимет на него свои огромные синие глаза. «С ним что-нибудь случилось, папочка?» — очень тихо спросит она и…

Что «и»… Он почувствовал, пожалуй, в первый раз в жизни, как у него закололо где-то в самой глубине сердца. Для чего вообще потребовалось это самое «и»? Разве так трудно было придержать язык? На что ты рассчитывал? Может быть, на то, что кавторанга будет совесть мучить, что послал тебя, а не другого. А почему должен быть другой, а не ты?

Эх, да что говорить! Разве только это? А что ты брякнул на партийном собрании, когда тебе отказали в приеме. «И так проживу». А вот, оказывается, трудно прожить просто так.

Да, пожалуй, уж если исповедоваться до конца, то и фрица того можно было не убивать, когда десант высаживали в шхерах Варанг-фьорда. Ведь и фриц-то был задрипанный, считай что пленный. Винтовку бросил и все руками что-то показывал. Наверно, детей своих по пальцам считал. Тотальный, скорее всего. А вот не удержался, полоснул его из автомата в упор, как на швейной машине прострочил наискосок от плеча до пояса. Ни к чему просто было. Ну, фриц, черт с ним, враг все-таки, какой бы ни был, да и трудно сдержать руки в горячке боя. Да и давно уже это было. А вот почему-то вспоминается.

Теперь дальше. Нет, стоп! Трави пары. Все. Точка. Так вот, святой отец, приговоренный отказывается от исповеди. Ему просто некогда. Земли уже не видно, и он хочет одного — как следует, по всем правилам, отдать концы, а остальное спишет война.

5
Вскрыв пакет и определившись, Алексей мысленно разделил море на две части и решил еще час идти, не меняя курса. Потом придется на два румба уклониться к западу, так чтобы караван все время оставался по правому борту. Рацию не включать до самого последнего момента, работать только на прием, и главное внимание левому борту — там враг.

У катера скорость сорок пять узлов. Это благодаря старанию старшего матроса Каирова. Обычно на таких катерах больше сорока узлов не выжмешь. Рейдер, скорее всего, идет средним ходом, около восемнадцати миль в час. Там знают о караване и тоже определили место встречи и даже могут не особенно торопиться.

Караван совершенно беззащитен. Что оставалось делать адмиралу? Погода не летная, самолеты послать нельзя, большие корабли не успеют — скорость мала, да и минных банок фрицы успели набросать. Лучше катера ничего не придумаешь. Правда, на такие расстояния, как правило, катера не ходят, но ведь из многих правил есть исключения. Всего лишь один катер ради спасения целого каравана. Ведь там тысячи тонн груза, там зимовщики возвращаются с островов. С каким нетерпением они ждут большую землю. И вдруг бронированный рейдер. На транспортах нет даже пулеметов. Разве что у капитана найдется какой-нибудь старый наган, и его хватит только на то, чтобы пустить себе пулю в лоб в безвыходном положении.

Так нужно было и сказать. Приказ есть приказ. И нечего было кавторангу деликатничать. Наверно, он долго думал, как все это изложить в более мягкой форме. А ничего этого не надо. Ведь все равно он запомнил только последние слова. И этого вполне достаточно.

Эх, заглянуть бы вперед лет этак на двадцать. Может быть, правда люди введут новое летосчисление, как говорит Федор Сартаев. Если вводить, то надо сразу после войны. Уж очень не хочется, чтобы такое когда-нибудь повторилось. Сказать бы тем людям: помните и никогда не забывайте. Нет, не его, Алешку Юдина, помните, а вообще все это. Его вспоминать будет некому. Мать с отцом вряд ли доживут до тех дней, а старший брат в прошлом году погиб под Курском, в бою за не известную никому деревушку. А ведь возможно, что в этой деревне как раз и жил Иван Спирин и брат погиб, защищая его дом. А вот самого Ивана Спирина он не взял в этот последний поход. Не решился. Побоялся, что не выдержит в решающую минуту — и придется его пустить в расход. А это страшнее всего. И никто не будет знать. Напишут в ту деревню, что ваш земляк погиб смертью храбрых и посмертно награжден орденом. Боцман — тот другое дело…

— Боцман!

— Есть!

— Доставай НЗ, боцман.

— Что? — У Федора Сартаева был такой вид, словно он получил приказание прыгнуть за борт.

— Вынь вату из ушей, залпа не последует. Я сказал, достань неприкосновенный запас и раздели всем поровну.

На катере в этом запасе под пломбой хранились спирт, консервы, шоколад и галеты. Трогать их не разрешалось. Только в крайнем случае. Остался, например, на необитаемом острове без воды и пищи — тогда срывай пломбу. А так ни-ни. Только в крайнем случае. А как узнаешь, крайний этот случай или нет! Когда спирт под носом, каждый случай кажется крайним. И они договорились: крайний случай тот, если назад не возвращаешься.

— Не ошибись, командир, — сказал боцман. — Клипер на плаву, в кормовом отсеке горсть воды, не больше.

— Назад не возвращаемся, боцман.

Алексей смотрел вперед и ждал, когда боцман вылезет из люка. Федор Сартаев достал немецкий офицерский кортик и стал открывать консервы.

— Хочешь знать, что я о тебе сейчас думаю?

— Не хочу.

— А я скажу. Дерьмо ты, а не командир. Не ожидал я от тебя такой пакости. Язык у тебя не отсох, если бы намекнул мне об этом там. Или думал — побегу в санбат, а тебя одного брошу?

Они выпили спирт, и боцман швырнул за борт пластмассовый стаканчик.

— Пакеты с приказом вскрываются в море, и только в заданном квадрате, — сказал Алексей. — Можешь считать, что мы в заданном квадрате.

— И все-таки это такая пакость, хуже которой не придумаешь. Ах, мать твою… Аж дыхание сперло. Скажи ты мне об этом там, совсем бы другое дело было…

Алексей не слушал. Он всматривался в уходящий горизонт и думал, что Саша Перлин был прав. Видимость улучшается, и пенные каскады все реже переливаются через борт рубки.

— И я-то, дурак, не догадался. Ведь еще в кубрике почуял, что дело неладное. Думал, на личной почве у тебя. Ведь самое обидное то…

— Кончай авралить, боцман. Левый борт твой. И смотри, чтобы злоба не сделала незрячими твои знаменитые очи.

Боцман взял бинокль.

— Зря ты, командир, не хочешь послушать. Ведь у меня деньги есть, да и вещички кое-какие. Я запасливый, не тебе чета. Сам знаешь, плакать по мне некому, кроме Тоньки, вот ей бы и отказал все. А то с чем она осталась? Можно было даже рапорт подать, чтобы брак оформили. Все как полагается.

— Как бы не так.

— Ради такого случая обязательно сделали бы. Ведь ребенок будет, Алеша. Сегодня сказала, потому я и про загс упомянул. Видишь, что ты наделал? Сына моего без отца оставил.

— Ты уверен, что будет сын?

— А то как же. Меня ты знаешь, Тоньку тоже видел — упругая баба.

— Я уверен, Федор, у тебя будет двойня, мальчик и девочка. Когда они подрастут, войны уже не будет. Ты можешь представить себе — войны не будет. Никогда! Уж кто-нибудь постарается, чтобы было именно так. И на свете живут двое твоих детей.

— Нет, Алеша, на двоих я не рассчитываю. На первый случай и одного хватит. Я думаю, парень крепкий будет.

6
Алексей не знал, что это за чувство, чем оно вызвано и как его можно объяснить, но оно никогда не обманывало его. Он пробовал в нем разобраться, и никогда это ему не удавалось, и наверняка он знал только то, что когда вот так, как сейчас, каждая жилка в нем и каждая клетка становятся на боевой взвод, — это значит, враг где-то рядом.

Ничего не изменилось, только еще немного раздвинулся горизонт, и тучи поднялись повыше, и он сам все так же смотрел вперед и на компас и берёг глаза от ветра.

Но он уже знал — сейчас начнется. И по-настоящему обрадовался, что не обманулся и на этот раз, когда услышал слова боцмана:

— Лево руля, командир. А теперь гляди прямо по курсу.

Алексей взял бинокль и увидел на горизонте вдавленный в воду темно-серый силуэт, похожий на небольшой гористый остров. Не глядя, он передвинул ручки машинного телеграфа на «самый полный».

— Федор!

Они обнялись и несколько секунд, прижавшись друг к другу и касаясь мокрыми головами, смотрели вперед в одном направлении — туда, от чего уже нельзя было оторвать глаз.

— Прощай, Федор, все было как нужно, и я рад, что сейчас мы вместе.

— Само собой, в одиночку мы ничего не стоим.

— Давай к аппаратам!

Теперь уже отчетливо были видны очертания палубных надстроек, башен и труб, и, подняв бинокль, Алексей увидел еще на грот-мачте узкий вымпел и флаг со свастикой. Нет, это не тигр. Скорее всего, он смахивает на громадную серую крысу. Ну что же, поиграем в кошки-мышки. В коробке оставались две сигареты, он взял одну, и в это время первая серия разрывов преградила катеру путь. Нехорошо! Быстро заметили. Ничего не скажешь, сигнальщики там не дремлют. Приготовились. Значит, караван где-то совсем близко.

Он бросил катер в сторону, круто переложив рули, и после второго залпа снова рванулся вперед. На этот раз снаряды легли за кормой, и очень близко. Катер сильно тряхнуло, сзади что-то сорвалось и с грохотом покатилось по палубе.

Алексей нагнулся к переговорной трубе:

— В машине! Эй, в машине! Самый полный! Каиров! Ты слышишь, чертов Лис? Выходим на последний парад! Срывай ограничители!

Уже хорошо был виден массивный, как бетонная стена, борт, и Алексей, оставив руки на штурвале, перенесся туда, где комендоры приникли к орудиям. Руки лежали на штурвале, и этого было достаточно. Ему нужно спутать правила игры. Один шанс из ста возможных — это не много.

— Стоп машина!

Катер потерял ход, и опять впереди в один миг вырос густой лес из диковинных водяных деревьев. Проходит секунда, а катер стоит и беспомощно покачивается. Прекрасная мишень!

— Полный вперед!

Ага, снова легли за кормой. Отлично. Хорошая игра кошки-мышки.

Он почувствовал, что стоять стало неудобно, левая сторона палубы то и дело проваливается вниз.

— Боцман, посмотри, что у меня.

— В плечо попало, командир.

— Заткни чем-нибудь, теперь уже недолго.

Да, не вовремя. Очень не вовремя. Левая рука уже не слушалась, а правая еще не знала и понадеялась. Водяной смерч поднялся над катером, и уже ничего нельзя было сделать. Стало темно. Вокруг трещало и рушилось. Катер сбрасывал с себя все лишнее, чтобы выбраться наружу.

Стены водяного туннеля сомкнулись над головой, вода проникала в легкие и куда-то еще глубже, но Алексей слышал глухой рев моторов и ждал.

Туннель оказался не очень длинным, и он не успел захлебнуться. «Игра продолжается», — сказал он себе.

— Боцман!

— Есть!

— Слушайте все! Если от катера останутся щепки, пойдем верхом на винте, а этого гада утопим.

Он хорошо знает, как пойдут его торпеды. Их две, и они скоро пойдут. Но не сейчас. Он не может пустить их сейчас. Он выбросит их в упор, и одну обязательно под срез трубы, туда, где пороховой погреб. Иначе игра проиграна. А он очень не хочет проигрывать.

— Боцман, лупи по корме, там у них автоматические пушки.

Сначала ему показалось, что катер разламывается на куски, но в глазах прояснилось, и он увидел, как катер рвется вперед из последних сил и пенные борозды уже бегут выше бортов. Он чуть-чуть шевельнул штурвал, радуясь, что катер безукоризненно послушен и форштевень встал строго перпендикулярно борту. Вот она, серая бетонная стена. Игра кончается. Хватит хитрить. Выходим на финишную прямую.

— Аппараты, товсь!

Эй, боги! Где вы там! Боги! Я буду молиться вам всем и на том и на этом свете. Дайте еще полминуты! Эй, боги, еще двадцать секунд! Дайте еще десять секунд! Еще…

— Аппараты, залп!

Он не помнил, как управлялась со штурвалом его правая рука. Он вообще ничего не помнил. Он даже сомневался, был ли взрыв. Он не мог с уверенностью сказать, что был. Очнулся он не от взрыва. Когда он оглянулся, то увидел, что между морем и небом высится огненный столб и что-то черное летает над головой и шлепается в воду. Это было очень красиво, на это стоило посмотреть, и, как видно, его правая рука передвинула ручки машинного телеграфа, потому что катер перестал дрожать. Катер шел малым ходом, и онемевшее тело не воспринимало вибрации.

7
— Боцман, где мы?

Ответа не было.

Он заставлял себя повернуться, делал это медленно, и все-таки было очень больно. Пришлось замереть на несколько секунд, чтобы пропали горячие круги перед глазами, и тогда он увидел, что боцман висит на остатках пулеметной турели и одна рука у него спрятана за спину. Сначала ему показалось, что у боцмана вовсе нет руки, но рука была и даже двигалась. Тут опять красные круги стали жечь ему глаза, и он крепко зажмурился и приказал своему телу слушаться. Оно послушалось. На этот раз ему бросились в глаза странные разноцветные ноги боцмана, и он стал глядеть на них, потом только на ту, по которой стекала широкая красная полоса.

— Федор! — позвал Алексей.

Боцман молчал.

Алексей попробовал нагнуться к переговорной трубе. Локоть у него сорвался, и он ударился ртом о медный раструб.

— В машине! Приказываю оставить боевой пост и оказать боцману помощь.

Его одолевал тяжелый сон, и было так мучительно, как в прошлом году, когда он на острове в глухой пещере двое суток без сна ожидал разведчиков. Тогда он всю последнюю ночь высекал десантным ножом на камне силуэт своего катера. Разведчики задерживались, и он успел закончить работу.

— Эй, в машине!

У него кружилась голова, во рту пересохло, сознание, как прибойная волна, то убегало, то возвращалось вновь, и он никак не мог собраться с мыслями.

— Костик! Почему ты молчишь? Ты обиделся на «чертова Лиса» и не хочешь со мной разговаривать? Прости меня, Костик. Ты собирался рассказать, как попал на флот… И про отца тоже. Начинай, Костик. Я слушаю.

Из трубы не доносилось ни одного шороха, только моторы глухо гудели, сжигая последние литры горючего. Алексей закрепил штурвал и стал выбираться из рубки. Он был в двух шагах от пулеметной турели, когда катер качнуло — и рука боцмана вывалилась из-за спины и глухо стукнулась о стальную тумбу. Вслед за ней и сам боцман стал медленно поворачиваться на бок и упал, загородив дорогу. Кровь из него уже не текла, и волны, переваливаясь через борт, старательно смывали палубу.

Алексей с трудом приподнял его тяжелую голову.

— Федор. Ты слышишь меня, Федор? Ты тоже не хочешь мне отвечать? Слушай, Федор. Скоро все кончится. И тогда я построю новый клипер, настоящий, с тремя высокими мачтами. Мы назовем его твоим именем, и я повезу на нем твоих детей, и никто не посмеет по ним стрелять…

Почему-то вдруг потухло небо, и сделалось совсем темно, и сейчас же там, где только что было небо, завертелись громадные черные круги, но он знал, что они должны укатиться, и терпеливо ждал, напрягая остаток сил, чтобы не попасть в этот черный водоворот.

Круги укатились, и Алексей увидел корму и кусок палубы, перепаханный осколками. Чего-то привычного не хватало в этом опустошенном пространстве. Он продвинулся вдоль борта и увидел срезанный флагшток. Истерзанный флаг плескался за кормой у самой воды. Здоровой рукой он поднял флагшток, но держать его с каждой минутой было все труднее. Приглядевшись, он заметил боцманский свисток с блестящей металлической цепочкой. Дотянувшись до цепочки, он сделал петлю и закрепил флаг.

В рубку он вернулся по другому борту, чтобы не тревожить боцмана.

Над морем показалось солнце, и в обломке стекла над козырьком Алексей увидел свое отражение. Он не сразу узнал себя. Лицо было черным и высохшим, а на голове засохла большая шапка пены. Шлема на нем давно не было. Его сорвало в тот момент, когда снарядом разбило козырек рубки. Алексей провел рукой по мокрым волосам. Пена не пропала. Ладно, не стоит на такие пустяки тратить силы. Алексей выпрямился и медленно переложил рули. Он не может больше никуда отлучаться. Флаг поднят, и корабль снова в строю. И он должен остаться у штурвала до конца, как положено настоящему командиру. И смотреть только вперед. И никуда больше. Только туда, где караван.

Железная ложка

Н. А. Антоничеву

1
Это произошло осенью 1941 года в большом сосновом лесу близ Гамбурга, просторном и чистом когда-то, как храм. Но в описываемое время лес уже не казался храмом. Он был плотно опутан колючей проволокой, и за ней в заброшенных песчаных карьерах томились тысячи людей, медленно умирая от холода, голода и пулеметных очередей, посылаемых со сторожевых вышек. Стреляли обычно во время смены часовых, чтобы проверить — исправно ли оружие.

Лагерь в лесу считался временным; бараков в нем не было, и люди, как звери, жили под деревьями, ожидая перевода или отправки на работы.

В ноябре в тех местах почти беспрерывно идут дожди и дуют сильные ветры. Та осень не была исключением. День за днем откуда-то из-за горизонта все ползли и ползли мутные облака, над Эльбой клубился густой туман, и на рассвете было слышно, как в Куксхафане тревожно кричат пароходы. К ночи облака сгущались, и начинался дождь. Он шел словно по заказу, размеренно и неторопливо, наполняя все вокруг унылым шелестом, шел не переставая до самого утра, и под конец уже казалось, что не дождь, а смертельная тоска заливает землю.

И так целый месяц.

В конце третьей недели не выдержал «рядовой Андрейка». Он перестал разговаривать и бороться с холодом, а только морщился от приступов головной боли и большую часть времени сидел в «логове» под сосной, обхватив руками худые колени, и смотрел вниз, в землю. Взгляд у него сделался напряженно-болезненным, а бледное лицо неровно заросло светлыми пушистыми волосами, и на лбу и щеках появилась отвратительная красная сыпь.

— Почему я не погиб в бою? Почему, а? Слышите, Зыков? — шептал он, сжимая виски и перекатывая на коленях голову.

— Значит, не судьба, Андрей Николаевич, — назидательно говорил Сергей Зыков — степенный, рассудительный уралец, который и здесь, в лагере, так же как до этого в роте, добровольно исполнял обязанности ординарца. С его легкой руки политрук Тамаев и превратился в «рядового Андрейку».

Когда их окоп засыпало взрывом, а немецкие автоматы уже трещали в глубине обороны, Зыков прежде всего откопал потерявшего сознание политрука. Достав складной нож, он ухватил в горсть его роскошный чуб и стал деловито срезать прядь за прядью. Вслед за этим он снял с политрука новую шерстяную гимнастерку и смущенно ощупал карманы. Увидев партийный билет, он, будучи сам беспартийным, постеснялся раскрыть его, а только немножко подержал в руках и, положив обратно, застегнул пуговицу.

Зыков был мужик хозяйственный, ему и в голову не пришло уничтожить все это, но в то же время он понимал, что именно эти вещи и погубят политрука, если они встретятся с немцами. Приученный отцом все делать не спеша и обстоятельно, он сходил на опушку леса, где накануне стояла батарея, нашел там стреляную гильзу от стодвадцатидвухмиллиметровой гаубицы и вложил в нее туго свернутую гимнастерку. Оставшееся место крепко забил травой, а сверху обмазал глиной. С минуту он любовался своей работой, потом взял саперную лопатку и закопал гильзу в стороне от дороги около большого камня, чтобы легче было найти.

Политрук с трудом приходил в себя. Остриженный, в одной нижней рубашке, он превратился в хрупкого юношу с узким нежным лицом. Сергей помог ему встать, винтовку закинул за спину, и они пошли искать своих.

На ночь укрылись в глубокой лесной балке, по дну которой протекал ручей. Стрельба утихла, и только в той стороне, куда они шли, багрово светилось ночное небо. Сергей самоотверженно ухаживал за политруком, поминутно справлялся о его самочувствии и бегал за водой, а тот, морщась и качая головой, твердил одно и то же:

— Что вы наделали, Зыков? Вы же с меня голову сняли. Куда вы дели документы? Где мой наган? Как же я появлюсь в части не по форме одетым, без оружия и документов? Вы же из меня сделали предателя и труса.

И Зыков всякий раз повторял:

— Наган ваш взрывом унесло. Да и какой от него толк, коль патроны кончились. А за документы не беспокойтесь — спрятал надежно. Как перейдем в наступление, тут же и отыщем. А выйдет задержка — к партизанам доспеем.

К партизанам они не попали. Утром, когда они обходили деревню, их задержали немецкие мотоциклисты и присоединили к колонне пленных.

Три дня они шли пешком под охраной автоматчиков, и все это время Зыков ни на шаг не отпускал от себя политрука. Он вел его под руку, как девушку, и говорил разные утешительные слова. Но слова эти не доходили до сознания Тамаева. Происшедшее представлялось ему страшным сном, и, забываясь, он спрашивал Зыкова, скоро ли они придут в свою часть, а опомнившись, уговаривал бежать, уверяя, что их стрелковый полк совсем недалеко, потому что по доносившейся стрельбе он узнаёт свои пулеметы.

Зыков не возражал ему, а наоборот, поддакивал и соглашался, и даже поклялся, что они обязательно уйдут при первой же возможности, как только у политрука перестанет кружиться голова и он достаточно окрепнет физически.

2
В лагере Андрейка окончательно убедился, что надежды на побег не осталось, затосковал и пал духом. Сергей Зыков как мог взбадривал его и развлекал разговорами, а когда на ум ничего не приходило, вновь и вновь принимался ругать выскобленный немецкий лес, где все деревья пронумерованы, словно страницы в книге, где не найдешь сучка, пригодного для костра; мертвый лес, в котором не живут даже белки.

Обычно Сергей, пытаясь отвлечь Андрейку от мрачных мыслей, рассказывал ему про свою довоенную жизнь на Урале, стараясь отыскать в ней подходящие к случаю примеры. Но находилось совсем не то, что нужно, и круг его воспоминаний чаще всего замыкался на заводе. Он рассказывал про мартеновский цех, про острые блики огня на чугунных плитах рабочей площадки, про красную косынку крановщицы и про то неповторимое чувство восторга, которое охватывает человека, когда солнечная струя новорожденной стали с шумом вырывается из выпускного отверстия и, глухо рокоча, в блеске разноцветных искр и клубах оранжевого дыма стремительным водопадом обрушивается в ковши.

И еще Андрейка, выросший в городе в семье врача, узнал от Сергея, какими бывают первозданные таежные зори, жгучая роса на берегу горного ручья, сопки, будто загаром тронутые первыми лучами солнца, стог сена на случайной поляне в лесной глуши и огуречный запах выхваченного на перекате хариуса.

Но рассказы эти мало помогали Андрейке. Особенно сильно он страдал по вечерам. В это время комендант возвращался с проверки, и сразу же в его белом аккуратном домике начинала греметь радиола, и великий Чайковский «оживал» в мокром лесу гамбургского предместья.

В лагере все замирало, и в наступившей тишине отчетливо было слышно, как вершины сосен передают друг другу тяжелые вздохи контрабаса, как сильными низкими голосами поют фаготы и струнный звон, дробясь и переливаясь, стекает по косым струям дождя.

В тот момент, когда мелодия заполняла все вокруг, непрошено, словно острая боль, врывалась скрипка, но, поняв, что боль эту нельзя терпеть слишком долго, быстро замолкала, и тогда уже весь лес до краев затоплял теплый ветер полей и веселый говор ручьев, и еще что-то такое, от чего сердце разрывалось на части.

Для Андрейки музыка была самой страшной пыткой. Сергей знал это и не спускал с него глаз. Но однажды и он был околдован ею, и когда сквозь мглистую завесу дождя прорвались слова знаменитой арии:

О дайте, дайте мне свободу,
Я свой позор сумею искупить… —
Андрейка не выдержал и в исступлении бросился к лагерным воротам. Часовой на вышке дал длинную очередь. Сергей едва успел оттащить Андрейку в безопасное место.

А радиола гремела до глубокой ночи. Комендант был большим любителем русской классической музыки. Она скрашивала однообразно-отшельническую лагерную жизнь и навевала ему приятные воспоминания о родительском доме и благочестивой тетушке Минне, у которой он брал уроки фортепьянной игры. Свою молодость тетушка Минна провела в России, в семье дальней родственницы — экс-фрейлины русской императрицы, и с тех пор, кроме музыки, у тетушки не было другого занятия.

Раз в неделю, обычно по утрам, когда прекращался дождь, комендант устраивал смотр. Пленных выстраивали по обе стороны прямой широкой дороги, пересекавшей лес из конца в конец. Скорее всего, она была построена в то время, когда в карьерах добывали гравий. Оркестр играл бравурный марш, и комендант входил в ворота, сопровождаемый помощником и охраной.

Процессия всегда двигалась в одном и том же порядке: впереди помощник с куском толстого кабеля в руках, за ним автоматчики, а потом уж комендант: он не выносил, если кто-нибудь стоял за спиной, и дорога сзади него всегда оставалась пустынной. Пленные об этом хорошо знали, равно как и привычки любого охранника. Ведь малейшая оплошность почти всегда стоила кому-нибудь жизни.

Во время этих смотров Сергей старался запрятать Андрейку куда-нибудь подальше, чтобы тот случайно не попался на глаза помощнику коменданта. Фамилия у него была Фогель. На вид ему было не больше девятнадцати лет, он только что окончил школу фюреров и очень старался по службе. Малейшего повода ему было достаточно, чтобы пустить в ход свой кабель. Он стоял как судья на ринге, отсчитывающий секунды, и если упавший не поднимался, тут же брался за пистолет.

Сразу после смотра полагалась «баня».

На этот раз обитателей их сектора первыми повели на край леса, где стоял барак с водопроводом и отоплением. У Андрейки под глазами залегли черные круги, лицо приняло землистый оттенок. Жетон вылез из-под рубахи и раскачивался на животе при каждом шаге. Раздеваясь, Сергей видел, как путается Андрейка в длинном шнурке, как дрожат его губы и руки.

У забора стояла сколоченная из досок огромная ванна, обмазанная изнутри каким-то водонепроницаемым веществом. Заполняющая ее жидкость дымилась коричневым туманом.

Конвоиры отделяли от строя по тридцать голых людей и загоняли их в это корыто.

— Лос. Лос… Бистро!

Фогель стоял тут же и поджидал тех, кто не выдержит и выскочит раньше времени.

Вылезая из корыта, пленные бежали к высоко поднятому крану и становились под ледяную струю, чтобы скорее смыть с себя жгучую гадость. Потом поочередно подходили к толстому флегматичному солдату с длинной кистью в руках.

— Причащается раба божья… — сказал Сергей, нагибаясь и подставляя голый зад. Этим он думал развеселить Андрейку.

Солдат окунул кисть в ведро с тягучей жидкостью и сноровисто ткнул куда следует. Движения его были экономны и расчетливы, лицо не выражало ничего.

На обратном пути Сергей держал Андрейку за плечи и время от времени сильно встряхивал.

— Ты только не молчи. Вспомни чего-нибудь и расскажи. А хочешь, я расскажу. Ты только слушай и не оглядывайся. До войны у нас на Урале хорошо было. Правда, робить приходилось много, но и зарабатывали — куда с добром. А выходного дождешься — и в тайгу. В лесу у нас дерьмом не пахнет, как здесь. А дичи, зверья разного — страсть! Помню, стал я переходить речку по старой лиственнице, смотрю, а с другого берега топтыгин навстречу.

Андрейка слегка повернул голову.

— Да не оглядывайся, тебе говорят. В этом лесу унтер Фогель страшнее медведя. С ним мирно не разойдешься.

3
В «логове» под сосной, держа на коленях свой грязный холщовый мешок, уже сидел Кара. Недели две назад, когда его избитого они подняли на раскате дороги, он назвался Петькой, потом выяснилось, что его имя Степан, почему так, он не объяснил, и его стали называть по фамилии — Кара.

Он казался безучастным ко всему на свете, равнодушно переносил побои, первым никогда не заговаривал и целыми днями рылся в своем мешке, который он каким-то образом сумел сохранить при обыске. А после того как с этим мешком он попал в объектив гамбургского корреспондента, выбирающего в лагерях наиболее подходящие типы для своего журнала, после этого события Кара получил официальное разрешение «иметь при себе личные вещи».

В отличие от Андрейки, «баня» не произвела на него никакого впечатления. Усевшись в двух шагах от сосны, он тут же запустил руку в мешок и стал там что-то колупать, изредка нагибаясь и бросая в рот мелкие крошки. Встретив глаза Андрейки, Кара нагнулся еще ниже, так что совсем скрылся его большой нос, и сразу вслед за этим послышались глубокие вздохи, как будто человек упивался каким-то неведомым ароматом.

— Оставь свою торбу! — вдруг тонким голосом крикнул Андрейка и, рванув мешок, отбросил его в сторону.

На землю посыпались окаменевшие кусочки брынзы, засаленные узелки, мятая коробка из-под чая, сухой обмылок и ржавая железная ложка.

— Не хватай! — крикнул Кара, глядя на обидчика злыми глазами. — Будешь приставать, в морду дам, а не то пожалюсь.

Бултыхнувшись на живот, он дотянулся до мешка и стал собирать свое добро. Но еще раньше Зыков успел поднять ложку, потер ее о штаны, и по лицу его поползла радостно-недоверчивая улыбка, и глаза ожили и засветились.

— Она! — воскликнул Сергей охрипшим от волнения голосом. — Я ее сразу узнал. На нашем заводе делана. Вот и клеймо есть. Нигде больше таких увесистых ложек не делали. Подумать только, куда попала!

На минутку он дал подержать ложку и Андрейке.

— Чуешь, сколько важит! — радостно продолжал Сергей. — Я про нее многое рассказать могу. Сделана она из бракованной стали, потому как негоже качественную сталь тратить на такие пустяки. А вот если не пройдет плавка по анализу — давай ее на ложки. Много мы их пустили по свету, прежде чем научились работать ладом.

— Отдай ложку! — с угрозой сказал Кара. Он приподнялся и отряхнул с колен мокрый песок.

— Да будет тебе, Степан, — миролюбиво и все так же радостно говорил Сергей. — На что она тебе? Хлебать ведь все равно нечего. А мне надо узнать, какой брак допущен. Причины-то ведь разные могут быть. Зазевался, к примеру, сталевар, не взял вовремя пробу, глядишь, углерод и выгорел. Понятное дело, замякла плавка. На ложки ее или на гвозди, больше никуда не пойдет. Опять же и торопиться нельзя. Выпустишь раньше времени, металл может получиться грубый, ломаться начнет, ровно чугун. Так что это дело тонкое, сноровки требует.

Кара напряженно слушал.

— Тогда ты мне что-нибудь другое дай, — не совсем уверенно сказал он. — Равноценное.

— Обязательно. Я не люблю в должниках ходить.

— Сейчас давай, — настаивал Кара.

Сергей засмеялся.

— Подожди, Степан. Сочтемся, если живы будем.

Он спрятал ложку за пазуху и огляделся.Между соснами среди редкой пожухлой травы то здесь, то там виднелись каменные россыпи и круглые гладкие валуны. Сергей выбрал самый тяжелый и притащил его в «логово». Потом принес несколько камней поменьше. Потом выгреб из-под ног землю, разровнял площадку, в аккуратную кучку собрал опавшую хвою.

Когда вокруг все было уложено, укатано и подметено, Сергей приладил ложку на большом камне и увесистым кремневым осколком коротко и точно ударил по закругленному концу ручки.

Кара оставил свой мешок и вытянул шею. На бугристом лице его можно было проследить непривычную работу мысли. Скорее всего, он пытался разрешить терзающее его сомнение: не дал ли он маху, так легко уступив ложку? А ну как и в самом деле из нее получится что-нибудь путное?

Когда ручка расплющилась, Сергей взял шершавую плитку — она лежала наготове под рукой — и стал точить. Повернувшись к Андрейке, он сказал довольным голосом:

— А машина вторую неделю не появляется. Видно, дело у них застопорилось. Споткнулись все-таки в конце концов. Я так понимаю. Сколько веревочке ни виться, а конец будет.

Как правило, два раза в неделю в лагерь приезжала машина с рупором, останавливалась среди леса на дороге — и начинался тридцатиминутный «урок истории». После Баденвейлерского марша передавались сводки с Восточного фронта, пророчества радиокомментаторов и мнения специалистов о мощи германского оружия.

Андрейка ничего не ответил, а только кивнул в знак согласия, не переставая наблюдать за работой товарища. Он еще не представлял, что задумал Сергей, но смутная надежда снова зашевелилась в его душе.

Утром, едва рассвело, Сергей опять взялся за ложку. Дождь шел всю ночь и до сих пор никак не мог остановиться, хотя это и нельзя уже было назвать дождем. Просто воздух до отказа пропитался влагой и лип к телу, как мокрая тряпка. А Сергей работал, и вид у него был такой спокойно-сосредоточенный, как будто не было ни дождя, ни холода, ни сторожевых вышек, опутанных колючей проволокой.

Наступило время обеда. Пока стояли в очереди, медленно продвигаясь к вонючему котлу, Сергей подобрал кусок кирпича и спрятал его в карман. Покончив с едой, он сразу взялся за дело. Ржавая железная ложка вскоре окончательно утратила свой первоначальный вид и превратилась в блестящий, хорошо отточенный клинок.

А с Карой творилось что-то непонятное. В глазах его леденел страх, когда он видел, как сверкает ложка в проворных руках Сергея. Скрипнет сосна, упадет сбитая ветром шишка — Кара испуганно вздрагивает и оглядывается: не идет ли кто? И соображать он стал совсем плохо. Проглотив порядочный кусок вареной свеклы, он тут же забыл об этом и через минуту стал искать съеденное, подозрительно взглядывая то на Сергея, то на Андрейку. Ничего не найдя, пододвинул поближе свою торбу и угрюмо уставился в землю.

А когда Сергей, закончив шлифовку, с силой вонзил ложку в песок, проверяя крепость, Кара тяжело поднялся вместе с торбой и, не говоря ни слова, пошел.

— Подожди! — остановил его Сергей.

Кара застыл на месте и, стоя вполоборота, глядел в лес. Черная щетина на скулах его блестела от сырости.

— Ходить никуда не надо, Степан. Свеклу ты сам съел. Я видел. Ты просто забыл об этом. Со мной тоже такое бывало. Это от голода. Подумай немного, и ты вспомнишь ее вкус.

Кара нахмурил лоб и облизал потрескавшиеся губы.

— У меня в банке капуста осталась. Можешь взять.

— Мне чужого не надо, — с трудом выдавил Кара.

— А за добавкой ходить не стоит. Ты же знаешь, чем это может кончиться, — медленно, с расстановкой сказал Сергей, снимая с него страшное подозрение.

Кара, судорожно дернув кадыком, загнал внутрь готовый вырваться всхлип.

— Тогда для чего же ты востришь? — напрямик спросил он.

— Пригодится, парень.

4
Как только лагерь заснул, Сергей приподнялся и огляделся в темноте. Андрейка сидел, прижавшись спиной к сосне и плотно запахнув куртку.

— Не спишь?

Андрейка помотал головой. Сергей обнял его за сырые холодные плечи и стал тихо говорить. Над лесом стояло ночное непроглядное небо. Кара, вытянувшись, лежал в небольшом углублении, словно в гробу, и тихонько похрапывал. Голова его была прикрыта торбой. Сергей стянул с него торбу, и Кара сразу же открыл глаза.

— Пошли!

Они остановились возле сосны, которую Сергей облюбовал еще днем. Вершина ее терялась в темноте и гнулась под ветром. Это было самое глухое место в лесу. Сюда не доставал даже свет прожекторов.

— Начнем, что ли? — прошептал Сергей и опустился на колени. Он поплевал на руки, потер ладони и повалился на бок, лицом к дереву. Приставив лезвие ложки к стволу, он нашарил камень, присмотрелся и занес руку. По лесу прокатился короткий металлический звук. Несколько минут все молча прислушивались. В этот час в лагере запрещалось всякое движение и даже громкий разговор. Замолкала и радиола в доме коменданта.

Сергей ударил сильнее. В ответ с вышки сверкнула пулеметная очередь. Тонко пропели пули. Посыпались щепки. Кара ухватил свой мешок и отполз за песчаную кромку. Там он лежал, не поднимая головы.

— Все в порядке! — вполголоса сообщил Сергей. — Здорово бил, а ей хоть бы хны. Теперь вот надо тряпку найти. Степан, поройся у себя в торбе.

— В ней ничего не осталось, — подал голос Кара.

— А ты поищи, — напирал Сергей. — Пуля — ведь она не разбирается.

— И искать нечего. Вот только старая пилотка. На дороге поднял.

— Давай сюда! Да ты подвигайся, не бойся. Стрелять больше не будут, — подобревшим голосом говорил Сергей, закутывая ложку в суконную немецкую пилотку.

Кара опасливо приподнялся на локтях и подполз. Сергей подождал, пока он успокоится и перестанет сопеть.

— Дело вот какое. Надо нам дом строить. Зима на носу, не замерзать же под открытым небом.

— Дом? — По голосу Кары можно было представить, какое у него сейчас лицо. Он понимал все только в буквальном смысле.

— Дом не дом, а только какое ни есть жилье пора ладить. Медведь и тот себе на зиму берлогу готовит. Будешь помогать?

Увязнув коленками в песке, Кара о чем-то думал. Сергей на ощупь сноровисто и легко орудовал ложкой. Он уже прорубил кору и начал забирать сердцевину.

— Если возьмете, буду, — вдруг сказал Кара глухим голосом.

— Вот и договорились. Только назад не пятиться. Ну и рассказать ты должен, как попал сюда. А то живем вместе, а ровно чужие.

Кара опять подумал немного и заговорил:

— Коров колхозных угонял в тыл. Вместе с коровами и взяли. Отдали в батраки на ферму. У хозяина машины были разные и сушилка для зерна. Ночью я уснул, и все сгорело. Сам еле выполз. После этого и посадили.

— Понятно, — сказал Сергей.

Он снова привалился к сосне и больше уже не разговаривал. Через два часа его место занял Кара, потом Андрейка. Сменялись часовые на вышках, сменялись и они.

Утром Сергей не удержался, разгреб песок — и тогда стал виден белый поясок, перетянувший бронзовое туловище сосны. Событие это нужно было как-то отметить, и Сергей предложил заняться туалетом. У Кары из неизведанных недр знаменитой на весь Гамбург торбы извлекли сухой обмылок. Начали бриться.

Андрейка брился, поставив вместо зеркала консервную банку. Сергей смотрел, как он неумело скребет щеки, зажав в кулаке ложку. Видно, и раньше он не часто занимался таким делом. Кара ждал своей очереди. Его скуластое лицо обросло черной щетинистой бородкой, очень похожей на те, что рисуют в детских книжках у пиратов.

У Андрейки дело явно не клеилось. На щеке в двух местах уже выступила кровь.

— Дай сюда, — не выдержал Сергей и отобрал у него ложку. — Подопри щеку языком, а то она у тебя совсем провалилась. Вот так. Поехали.

На другой день, как обычно, работу прекратили на рассвете и все трое сидели под сосной, вжавшись друг в друга, и слушали, как шумит лес. Время от времени, будто желая погреться, вместе нажимали на ствол, и тогда было слышно, как внутри сосны что-то лопается и потрескивает. В эти утренние часы усталость и голод сказывались особенно сильно. Разговаривать не хотелось, и глаза закрывались сами собой.

Андрейка прятал руки в рукава куртки. На ладонях у него вздулись мозоли, и он не хотел их показывать.

— Степан, а где твоя торба?

— А нехай ее лежит!

Стало совсем светло. Дождь перестал. Голубую полянку над лесом раздувало ветром как весеннюю полынью.


Сергей осмотрел ложку и бережно завернул ее в изодранную пилотку.

— Точить не больше двух раз в смену, — предупредил он.

Еще минут через десять он сказал уже совсем другим голосом:

— Вспомнил я, Андрей Николаевич, как у нас в роте любили ваши беседы. Надо бы и здесь что-нибудь придумать. А то вроде чего-то не хватает.

5
А ночью разразилась буря. Лес загудел под тугими потоками воздуха, катившимися с Северного моря; напряженно зазвенела проволока, и прожекторы то здесь, то там выхватывали из тьмы клубящиеся вершины деревьев. Шум нарастал, пока все звуки не слились в сплошной вой, сквозь который едва пробивался надрывный стон ревунов в устье реки.

Андрейка стоял, прижавшись спиной к дереву, и слушал бурю. В эту ночь у него впервые не путались мысли и совсем не болела голова Совместная работа под сосной и неожиданное увлечение этой работой, довольное лицо Сергея Зыкова и внезапно налетевшая буря — все впечатления этого дня соединились в нем в одно чувство, которое возвращало ему устойчивое душевное равновесие, бывшее у него до войны и вплоть до самого плена. Ветер приносил очищение и бодрость, и постепенно им овладело спокойствие, почти стоическое.

К рассвету буря устала, ветер начал стихать, оставляя в лесу запах моря к молодого снега. Андрейка жадно дышал, чувствуя, как обновленный воздух вливает в него свежие силы. Он не заметил, как подошел Сергей.

— Лежит! — сказал Сергей, приблизившись вплотную и заглядывая в лицо товарища.

— Что? — не сразу догадался тот.

— Сосна лежит, Андрей Николаевич. Ветром ее сшибло. Вот что значит, когда погода на руку.

— В самом деле? — воскликнул Андрейка, и голос его показался Сергею свежим и новым, как воздух в очищенном бурей лесу. Он не вытерпел и сказал:

— Голос у вас как и раньше стал, командирский. Значит, дело на поправку пошло.

Сосна лежала на взрыхленном песке, подрагивая вершиной над краем глубокой ямы, дно которой устилали опавшая хвоя и полусгнившие шишки. Сергей прошелся вдоль, считая шаги и деловито оглядывая поверженное дерево.

— Для наката, понятно, жидковата, но ведь нам не от бомбежки прятаться. Зато яма, считай, готова. В два счета управимся. Размечайте, Андрей Николаевич, да и приступим.

Кара, ни слова не говоря, подвернул рукава и начал обламывать сучья. Руки у него были длинные и жилистые, с широкими плоскими кистями, и было видно, что силы в них сохранилось еще достаточно. Довольно толстые сучья он легко надламывал почти у самого основания, перекручивал и, отрывая, аккуратно складывал в стороне.

Когда прожекторы погасли и на вышках прогрохотали пулеметы, возвещая о смене караула, работу прекратили. В старое «логово» решили не возвращаться, а начать обживать новое место. Сидели все вместе, загородив лапником пространство между деревьями, откуда дуло.

— А я все про то же, — сказал Сергей, обминая себе место и поплотнее сдвигая ветки за спиной Андрейки. — Почему-то мне все ефрейтор Степняк вспоминается, тот, что связным был у командира роты. Уж больно он вас вопросами донимал, почти на каждой политинформации. Он еще доказывал, что у Гитлера шесть пальцев на руке.

— Помню, — сказал Андрейка. — И понимаю. Понять таких, как Степняк, не трудно. Люди хотели как можно больше знать о противнике. А знали до обидного мало. И не только Степняк…

— Разве кто знал? — вступил в разговор Кара. — У нас в колхозе даже хлеб не успели увезти.

— В общем-то знали и готовились, но думали как люди, которым война не нужна: пусть оружие будет в бездействии, и чем дольше, тем лучше. И вот теперь сомнения гложут, а кое-кому и страшно становится.

Андрейка замолчал, и было слышно, как он вздохнул. Зато неожиданно разговорился Кара:

— Это когда немцы на танках едут, то завсегда страшно. А как разбредутся по селам, их как клопов давить можно. В дороге, когда скот гнали, я пристукнул одного на мосту, никто и не дознался.

— Ты пристукнул? — изумился Андрейка.

— А то как. Сапоги с меня начал стаскивать, как не пристукнешь. Ткнул его тем сапогом в рыло, он и захрипел.

Андрейка с новым интересом оглядел его невысокую квадратную фигуру. На ногах у Кары были разбитые опорки, связанные гнилыми веревками. Значит, позже сапоги с него все-таки сняли. Андрейка посмотрел на его огромные ступни, представил пудовые сапоги и то, как он «ткнул в рыло», представил — и поверил. А Кара уже проклинал себя за болтливость и время от времени бросал на Андрейку настороженные взгляды.

Сергей уловил его состояние и как бы между прочим сказал:

— У вас, Андрей Николаевич, тоже неплохой боевой счет. Видел я, как падали фрицы, когда вы строчили из пулемета.

Кара посмотрел на Андрейку с легким изумлением и успокоился.

6
В тот последний день на небе стояла рыхлая бесплодная туча. Она уже вытрясла все из своей утробы, ветер разрывал ее на куски — и сквозь голубые окошки веером разлетались солнечные лучи. В лесу было сыро, светло и холодно. Солнце не грело, а лишь придавало всему торжественный и печальный блеск.

В такие дни обязательно кто-нибудь приезжал в лагерь: вербовщики, корреспонденты или преуспевающие бюргеры со своими семьями. Принаряженные ребятишки рассматривали сквозь проволоку пленных. Старшие давали пояснения.

На этот раз охранники особенно тщательно прочесывали лес, сгоняя пленных к воротам, где из них отбирали наиболее выносливых для работы на городской электростанции, куда угодила бомба с английского бомбардировщика. Комендант в высокой фуражке и узком мундире, натягивая на ходу перчатки, только что вышел из своего дома, когда ему доложили, что в третьем секторе на восточном склоне холма обнаружен укрепленный бункер, за которым установлено наблюдение. Коменданта и тут не покинуло спокойствие. Он только вопросительно взглянул на своего помощника, и его холодно-чеканное лицо стало бледнее обычного.

— Это английский десант, — растерянно пробормотал Фогель и стал поспешно расстегивать кобуру. Пальцы у него дрожали, и он никак не мог справиться с ремешком, застрявшим в пряжке.

Не дожидаясь команды, автоматчики сорвались с места, словно стая борзых, почуявшая след.

Это был не бункер, а обыкновенная фронтовая землянка. Сосну разрезали на пять равных частей. Вместе с сучьями их вполне хватило для того, чтобы закрыть довольно вместительную яму на подветренном склоне холма. Сергей радовался: берлога получилась на славу. Сухо и чисто, а главное, значительно теплее, чем на улице. И никакой дождь не страшен.

Но Сергей считал дело далеко не конченным. Он обещал в скором времени сделать глиняную печь, а дымоход устроить таким образом, что даже днем не будет видно дыма. Нашлось применение и для торбы. Ее использовали вместо занавески у входа.

Удобно устроившись на пахучих сосновых ветках, Сергей чертил палочкой на песке, восстанавливая картину последнего боя.

— Если бы не танки, которые появились на шоссейной дороге, наша рота ни за что бы не отступила. А тут еще с вечера какой-то дурак снял батарею с огневой позиции. Потому все и получилось.

— Окоп наш был справа от дороги. А по ту сторону на бугре сухое дерево. Помните, Андрей Николаевич, вы еще объясняли, что это ориентир номер один. Так вот если идти прямо на него, как раз у дороги и лежит тот камень.

Сергей провел широкую полосу, изображавшую дорогу, и рядом положил крупную гальку.

— Ты, Степан, лучше слушай, — обратился он к Каре, который и без того старался не пропустить ни слова. — И запомни как «Отче наш…». Если на работы куда порознь угонят, и там помни. Кто-нибудь из троих все останется в живых. Не верю я…

Он не договорил. Вверху раздались отрывистые слова команды, и занавеска отлетела в сторону.

На улице они увидели автоматчиков. Несколько секунд все стояли молча, разглядывая друг друга.

— Сдать инструмент! — наконец приказал тот, что говорил по-русски. Не опуская автомата, он подозрительно разглядывал стоящих перед ним людей. На шее у них были жетоны, и стояли они как положено стоять перед немцем, — не шевелясь, плотно прижимая руки к бедрам. И все-таки они совсем не походили на пленных. Подтянутые, собранные, с худыми, чисто выбритыми лицами. И глаза. Таких глаз у пленных не бывает. Нет, это были не пленные. Это были солдаты. Оружие в руки — и в бой.

Охранник на шаг отступил, не снимая пальца со спускового крючка.

— Инструмент?

Сергей посмотрел на Андрейку.

— Сдайте, — сказал Андрейка. — Больше ей уже ничего не сделаешь.

Сергей медленно вынул то, что осталось от ложки, и ласково погладил блестящую чашечку.

— Нужно сдать инструмент. Топор. Пила.

— Вот мы и сдаем. — Сергей протянул руку, и в то же мгновение один из охранников сделал выпад и снизу ударил стволом, другой ловко подхватил ложку.

— В карцер, — приказал старший.

7
Начались допросы. Они проходили в бараке, в пустой холодной комнате с низким окном, почти не пропускавшем света; оно упиралось в Черную стену на краю оврага, где приводились в исполнение приговоры. Электрическая лампочка, забранная металлической сеткой, тускло светила в сыром прокисшем воздухе.

Комендант сидел за столом, на котором стояли цветы в синей вазе. Он проводил допросы только первой степени, строго придерживаясь инструкций и наставлений. Если это не приносило результатов, за дело брался Фогель. Вот такое у них было разделение труда.

Фогель не признавал никаких инструкций, а больше надеялся на свой пистолет; и часто можно было видеть, как он после работы у Черной стены сразу же направлялся в столовую, едва успев убрать горячий «вальтер». В присутствии коменданта он обычно стоял у двери в ожидании своего часа и поигрывал цепочкой пистолета, сделанной из алюминиевых звеньев винтовочного шомпола.

Кара, попав на допрос, вначале сильно перепугался и долго не мог понять, что от него требуют. Переводчиком служил молодой русский парень с мрачным взглядом и коротко остриженными волосами. Он несколько раз повторял один и тот же вопрос:

— Расскажи, как был построен бункер?

Кара, нерешительно переминаясь, стоял на липком полу и молчал. Кожа на лбу у него собралась тяжелыми складками, как будто он решал какую-то сложную задачу. Переводчик снова повторил свой вопрос. И тогда Кара заговорил, поспешно и путано, не договаривая фраз и доверчиво глядя на переводчика.

— Вот как стало дуже холодно, тут мы, значит, и уговорились ставить хату. В такой дерюжке разве продержишься зиму? А коль привычки нет, так и вовсе худо. А если еще и здоровье не очень? Тогда что?.. И ведь добрая вышла хата! — Широкое лицо его расплылось в довольной улыбке. — Конечно, ложка супротив топора… но ведь зато руки. Когда им в охотку…

Кара посмотрел на свои руки, не удержался и по привычке поковырял заскорузлую ладонь.

— Сызмальства я разного натерпелся, — продолжал он, обращаясь к переводчику и искоса бросая робкие взгляды на неподвижную фигуру коменданта. — С семи лет у нашего помещика на конюшне жил. Не больно-то сладко было. А как воля вышла…

— Что с ним? — спросил комендант, которому надоело это невнятное бормотание.

— У него повредился разум, — сказал переводчик.

Кара, как только его перебили, сразу замолчал и замер, и лицо его приняло тупое и равнодушное выражение. Комендант взглянул на него и приказал отправить к лагерному врачу.

Когда ввели Сергея Зыкова, комендант спросил с легким раздражением:

— Ты тоже будешь утверждать, что бункер сделан этим черепком? — И бросил на стол сточенную ложку.

— Факт!

Этот ответ вроде бы даже понравился коменданту, как будто ничего другого он и не ожидал. Он повернулся к переводчику и что-то долго объяснял ему.

— Герр комендант предлагает подумать, прежде чем ответить на следующий вопрос. Хорошенько подумать. Предмет, который он держит в руках, был на экспертизе, и лучшие немецкие эксперты, он особенно это подчеркивает, заключили, что эта вещь не приспособлена для такого рода работ, и ею невозможно срубить и разрезать большое дерево. Понимаешь, невозможно.

Это сообщение не произвело на Сергея никакого впечатления. Он слегка пожал плечами и даже легонько усмехнулся, что не ускользнуло от внимания коменданта.

— Вам невозможно, а мы сделали.

— Ты не веришь в заключение экспертов? — опешил комендант. Он не только отлично понял слова Сергея, но и тон, каким они были сказаны.

— Его не интересуют выводы экспертизы, — передал переводчик ответ Сергея. — Дальнейший разговор он считает бесполезным.

Вот в этом и заключалось самое главное. Они просто не могли понять друг друга, и Сергей в этом убедился после первого же вопроса. И ничего уже невозможно было изменить. Чтобы не попасть в руки Фогеля и продлить свою жизнь, нужно было врать, и хотя по отношению к врагам такое допускалось, Сергей не мог этого сделать. Для этого нужно было перечеркнуть все, что познали и почувствовали они в последние дни жизни в лагере. Нужно было забыть эти счастливые ночи, разрушить ту веру, что дала им силы сделать невозможное; нужно было отказаться от товарищей и самого себя. А пойти на это он не мог.


Андрей Николаевич разговаривал с комендантом на отличном немецком языке.

— Где вы учились? — спросил комендант, стараясь скрыть удивление и невольно переходя на «вы». Он считал себя знатоком России, любил говорить на эту тему, привыкнув к таким разговорам еще в юности, когда «русский вопрос» в их доме возникал сам собою и становился предметом оживленной дискуссии каждый раз, как только на семейный пирог собирались многочисленные родственники. И сейчас, когда, как ему казалось, вопрос этот наконец был решен, а дом был далеко, он обрадовался возможности продолжать этот разговор.

Комендант выпрямился, расправил плечи и отодвинул в сторону вазу с цветами, чтобы ничто не мешало ему разглядывать стоящего перед ним высокого худого юношу с бледным нервным лицом.

— Может быть, вы хотите говорить по-русски?

— Только не с вами.

Комендант медленно снял перчатку, придвинул коробку «Равенклау» и закурил. В его взгляде, голосе, особенно в прямой фигуре и выражении лица было столько уверенности, готовой в нужную минуту перейти в наглость, что он позволил себе не обратить никакого внимания на этот ответ.

— Мой дядя барон Вернебург тоже учился в Московском университете. В то время в Москве проживало более тридцати тысяч немцев, и отнюдь не ремесленников. Это была испытанная тевтонская элита, которая одна только и могла привить славянам здоровое восприятие жизни. Отказавшись от нее, вы ослабили себя и сейчас расплачиваетесь за это. Мой брат со своим танковым батальоном стоит в Петергофском дворце, где барон Вернебург встречался с русским царем.

— Возможно, — сказал Андрей Николаевич, который ожидал всего, но только не такого разговора.

— Таково веление рока! — продолжал комендант, воодушевляясь собственным красноречием. Он еще не сделался безразличным, каким станет два года спустя, и еще не знал, что за два дня до этого разговора его двоюродный брат Отто Вернебург погиб бесславной смертью, наткнувшись с подвыпившими приятелями на партизанскую засаду.

— Торжествующий германский меч добудет земли для германского плуга, и на слезах войны взойдет хлеб насущный и даст новую силу немецкой нации.

— Вы забыли заветы древних: мечи даны для того, чтобы никто не был рабом, — сказал Андрей Николаевич, сурово глядя в лицо коменданта.

Комендант встал и торжественно произнес:

— Меч, вложенный провидением в руки фюрера, определит судьбу каждого народа. И только безумцы могут повторять, что нет таких крепостей, которых бы не взяли большевики, и во имя этого идти на смерть и страдания.

— Пострадать за Родину всегда было большой честью, — скорее себе, чем коменданту, сказал Андрей Николаевич и в эту минуту особенно отчетливо понял, почувствовал сердцем и почти ощутил физически себя русским; и что он, так же как и Сергей Зыков и недалекий Кара, и все те, кто сейчас сражается, есть одно целое, слитое воедино, как воздух Родины, воздух свободы, которым он дышал вместе со всеми.

— Добровольные страдания очищают душу, можете утешиться этим, — грубым насмешливым голосом заговорил комендант. — Но вы кажетесь мыслящим человеком, и уж во всяком случае не должны рассказывать сказки о том, как ложкой пилили сосну.

— Это не сказка, обер-лейтенант. Мы спилили вашу сосну и снова стали людьми.

Вынужденный отвечать на вопросы, Андрей Николаевич никак не мог сосредоточиться на мысли, что внезапно пришла ему в голову после последних слов коменданта. То, что он говорил до этого, не удивляло Андрея Николаевича, что-то подобное он уже слышал, а может быть, читал. Этот вылощенный офицер просто повторяет чужие мысли, и главное было не в этом, а в том, что он не может выйти из заколдованного круга своих представлений, так же как и те, кто ведет сейчас войну, точно подсчитав количество дивизий, самолетов и танков; но тут-то они, одушевленные этими подсчетами, и споткнутся, как говорит Сергей Зыков, потому что даже их эксперты не могут понять и поверить, что обыкновенной железной ложкой можно свалить сосну; а значит, нечего больше и говорить об этом и доказывать, что рано или поздно и сама Германия рухнет подрубленная, как эта гамбургская сосна.

Андрей Николаевич так увлекся своими мыслями, что не заметил, как начал медленно прохаживаться возле стола, за который, отодвинув немного стул, снова уселся комендант.

Сзади неслышно подошел Фогель и сильно ткнул его под ребра дулом пистолета. Помощник коменданта тонко улыбался, показывая пистолетом место, где должен стоять заключенный, и свободной рукой похлопал себя по бедру, объясняя, как он должен стоять.

Острая саднящая боль перехватила Андрею Николаевичу горло, но это уже не имело никакого значения, потому что боль в сердце, что точила его все это время, прошла окончательно и сейчас он верил в будущее так сильно, как никогда прежде.

Теплые ботинки

1
Над городом шумела весна. Потоки яркого света заливали землю, ослепительно сверкало море, и этот свет мешал чайкам высматривать добычу, и потому они пронзительно кричали и носились над самой водой. Так думал Васятка, шагая с отцом по тропинке, на которой то и дело попадались камни. В городе тоже было шумно и весело, но с берега Васятка не видел, что там, хотя знал, что весело, потому что между домами мелькали красные флаги и все время играла музыка.

Тропинка очень узкая, идти по ней было неудобно. Васятка крепко держался за руку отца, стараясь не отставать, и все смотрел на него снизу: на скрипучие ремни и на петлицы, а лица не видел — оно расплывалось в тумане.

— Пап, а ты больше не будешь пропадать без вести? — спрашивал Васятка. Отец не отвечал и все убыстрял шаги.

Васятка споткнулся и выпустил его руку, а отец не заметил этого и уходил все дальше. Васятка хотел крикнуть, но у него пропал голос. С замиранием сердца он смотрел, как удаляется отец. Вот он поднимается все выше и выше, легко перешагивая через большие камни, и вдруг пропадает совсем.

На том месте, где только что был отец, заклубились облака, потом оказалось, что это не облака, а чайки. Они летали у Васятки над головой, обдавая его ветром. Ему стало холодно, он никак не мог застегнуть свою курточку, ту самую, что подарила ему мама к Первому мая. Она опять была новой, только пуговицы никак не хотели застегиваться, и чайки мешали своими крыльями…

Васятка открыл глаза и увидел склонившуюся над ним бабку Мавру.

— Вставай, родимый, пора, — говорила она, осторожно стягивая с него одеяло. — Машина — не лошадь, ждать не будет.

А в нем еще жила весна, и закопченные стены деревенского дома едва проступали сквозь сверкающее сияние моря.

— А где чайки? — спросил он, протирая глаза.

— Христос с тобой. Иль привиделось что? Помяни бога да лезь на печку. Там оденешься.

Васятка прошлепал по ледяному полу и полез на печку. За ночь в избе выстыло, в окно дуло, и лампа без стекла то и дело мигала. Печка была чуть теплая. Васятка сунул ноги под мешок с овсом и стал греться.

Внизу за ситцевой занавеской похрапывал дед. По воскресеньям он не работал и вставал только к чаю. Рядом с топчаном, на котором он спал, валялись не убранные с вечера обрезки кожи и полоски толстого солдатского сукна. Васятке очень хотелось досмотреть сон, глаза закрывались сами собой, а голова так и клонилась книзу.

— Опять уснул? — Тонкий пронзительный голос бабки заставил его встрепенуться. Бабка складывала в мешок теплые ботинки, считая вслух:

— Пара, две, три…

Потом она уходила кормить кур, а Васятка стоял у двери, завязанный поверх шапки дедовым башлыком, и ждал. Ему было душно и все еще хотелось спать. Выйдя на улицу, они пошли по дороге, протоптанной в снегу, и бабка то и дело оглядывалась, не отстал ли он. Поворачиваться с мешком ей было трудно, и она послала его вперед.

Васятка пошел. Над крышами поднимался дым и, не расплываясь, уходил высоко в небо и там пропадал в темноте. Эта улица с двумя рядами домов и занесенной снегом школой, которую не успели восстановить после войны, была ему хорошо знакома. Почта, куда они шли, стояла на прогоне и ничем не отличалась от остальных домов. Только между низенькими окнами была прибита вывеска, а на расчищенной площадке чернел «шевроле» с брезентовым верхом, брошенный немцами при отступлении.

По дороге в город Васятка сидел в кузове за кабиной и старался заснуть, чтобы досмотреть сон. Он придвинул мешок, чтобы не дуло из-под брезента, привалился к нему и закрыл глаза. Он думал о теплом море, о чайках и об отце, и вскоре снова услышал музыку. А дальше ничего не было. Уснуть крепко ему мешал пронзительный голос бабки Мавры. Она не умела говорить тихо, так же как и сидеть молча. В темноте Васятка не увидел, с кем она разговаривает, скорее всего, с кем-нибудь из тех, кто, так же как и они, ехали на рынок «промышлять».

— Ваш-то не балуется? — спросил низкий женский голос.

Бабка вначале поохала, громко зевнула и перекрестилась, потом уже заговорила:

— Мальчонка ничего, смышленый. Только ведь порода, она сказывается. В мать пошел. Иван-то мой с малых лет был на все руки. Бывало, все сам — и валенки подошьет и табуретку поправит А вот поди ж ты, женился вдали от дома, на чужой. Один только раз и приезжали погостить, перед войной.

— Из каких же она?

— Не знаю, как и сказать. Все больше картинки срисовывала.

— Видать, жизнь у нее легкая была?

— Да уж куда легче. Он-то перед ней только что на коленках не ползал. А она то спит до обеда, а то соскочит до света. Пойдем, говорит, Ваня, смотреть, как солнышко всходит. А что на него смотреть? Как богу угодно, так и всходит. Перед самой войной уехали. Там на границе их фашист и нашел. Говорят, Иван сильно уговаривал, чтобы, значит, уезжала, а она не послушалась. Так и сгинули оба. Васятку привезли чужие люди, когда ему и пяти годков не было, а теперь вон какой вымахал.

— Вырастет, добытчиком будет.

— Не в отца. Как и мать, картинками занимается. Дед-то пробовал его ремеслу обучить, да не больно преуспел.

Мало-помалу Васятка привык к разговору и к шуму мотора и наконец уснул, но ему так ничего и не приснилось. Когда машина остановилась, он с сожалением вылез из своего угла и спрыгнул на землю.

Они пошли по переулку мимо длинного барака, возле которого у коновязи уже стояли лошади, визжали поросята, теснились в клетках кролики, и около всей этой живности по снегу ходили люди, громко разговаривали, приценивались и торговались.

Зимний день начинался медленно и трудно. Было уже девять утра, но еще не совсем рассвело. Небо было мутно-серого цвета; облака на нем, или еще не ушла ночь — понять невозможно.

За время жизни в деревне Васятка много раз бывал на этом рынке и хорошо знал все его места и особенности. У ворот они прошли мимо дощатой будки, где с утра до вечера сидел холодный сапожник, и, завидев его, Васятка всякий раз вспоминал деда. Только дед работал в тепле за печкой, и к нему ежедневно кто-нибудь приносил в починку обувь; и когда заказов было много и дед не успевал шить на продажу, бабка сердилась и кричала:

— Разве мало в деревне мастеров? А все лезут к хромому Герасиму, знают, что не откажет.

В будке сапожник уже расставил перед собой коробочки с гвоздями и пузырьки с клеем, но к нему никто не подходил, и потом в течение дня Васятка прибегал сюда несколько раз и видел, как он сидел без дела и курил едкую махорку.

На рынке у бабки было свое место под навесом, тянувшимся через всю рыночную площадь, и если кто-нибудь занимал его раньше ее, она начинала браниться и делала это до тех пор, пока не выживала соперницу. На рынке продавалось множество самых различных вещей, начиная с суконных курток, перешитых из немецких шинелей, и кончая патефонными пластинками и потрепанными школьными учебниками. Никакого запрета на этот счет не существовало, но, несмотря на это, бабка неизвестно почему ужасно боялась милиционеров и специально для этого брала с собой Васятку, чтобы тот вовремя успел предупредить об опасности.

Но за все время, сколько Васятка помнил, милиционер подходил всего один раз, и то только для того, чтобы купить жене теплые ботинки. Бабка тогда с перепугу долго не могла понять, чего он хочет, и пихала ему ботинки «просто так, за налог», но он заплатил как все, и когда все обошлось, она долго вздыхала и ругала себя, что сдуру отдала за полцены лучшую пару.

Немного погодя, когда бабка разложила свой товар под навесом и к ней сразу подошло несколько человек, Васятка побежал к противоположным воротам рынка посмотреть, нет ли матроса. На выходе стояла чайная. Место около нее, где обычно сидел матрос, было пусто, и Васятка пошел в чайную погреться. За столиками, покрытыми серой клеенкой, не раздеваясь, сидели люди и пили кипяток с черным хлебом. В буфете продавались килька, соль и ржаные пирожки с картошкой, больше ничего не было. Васятка нащупал в кармане бумажный рубль, но, подумав, решил не тратить и дождаться матроса.

Когда он вышел из чайной, матрос уже был на своем обычном месте. Если бы Васятка не знал, что у него нет ног, можно было подумать, что он просто по пояс в снегу. На нем был черный бушлат с медными позеленевшими пуговицами, из-под которого виднелись полинявшие полосы тельняшки. Большая голова его с широким крутым лбом была непокрыта — бескозырка лежала рядом на дороге. Растягивая красные мехи трофейного аккордеона, матрос пел хриплым голосом:

Последний моряк Севастополь покинул,
Уходит он, с волнами споря…
Васятка и раньше слышал эту песню, но то не шло ни в какое сравнение с тем, как пел ее матрос. В груди у него что-то клокотало, будто там бушевали волны, слова из этих волн вырывались с великим трудом и болью. У Васятки защипало в горле и слезы навернулись на глаза. Не поднимая головы, он подошел и положил в бескозырку рубль.

— Спасибо, братишка, — сказал матрос и снова запел.

После этого Васятка долго бродил по рынку, от нечего делать разглядывал разную железную мелочь, разложенную прямо на снегу, среди которой попадались плоские немецкие штыки и испорченные винтовочные затворы, зашел в овощную палатку, где торговали мороженой капустой, и наконец решил, что пора показаться бабке.

Когда он подошел, перед бабкой стояла худенькая девушка, одетая в коротенькую шубку, вязаную шапочку и старые брезентовые туфли.

— Ну, пожалуйста, уступите, — говорила девушка и смущенно протягивала деньги.

— И не проси, милая, я ученая. Если каждому уступать по тридцатке — самим дороже станет, — говорила бабка таким резким голосом, что он, должно быть, был слышен на другом конце рынка.

— Я не знала, что так получится. Маму положили в больницу. Я отпросилась из техникума, чтобы купить ей лекарства.

— И слушать ничего не хочу, — перебила ее бабка. — Тридцатка — это не трешка.

Васятке очень хотелось взглянуть на девушку, но какая-то тяжесть так придавила его, что он не мог даже поднять глаз и видел только ее коричневые заштопанные чулки и побуревшие парусиновые ботинки. У нее, вероятно, сильно озябли ноги, она все топталась на месте, не решаясь уйти, и время от времени спрашивала:

— А может быть, уступите? Мама болеет.

— Скажи на милость, какая настырная, — возмутилась бабка и, демонстративно отвернувшись, стала разговаривать с соседкой.

Постояв еще немного, девушка ушла.

Васятка видел, как она, съежившись, идет к воротам по растоптанному снегу в своих старых парусиновых туфлях, и нестерпимая обида захлестнула ему сердце.

Весь этот день Васятке было так тоскливо, что он раза два чуть не заплакал, и когда ехали обратно, он забился в угол и молчал. Встревоженная бабка спрашивала, не заболел ли он, но Васятка не отвечал, притворившись спящим.

2
В понедельник Васятка встал вместе с дедом. Надев валенки и умывшись, он пришел к нему за печку и стал глядеть. Дед уже сидел на своем месте против окна и коротким, косо сточенным ножом резал толстый лоскут сукна. Хромая нога его была вытянута под верстаком, спина согнута; и повернулся он не раньше, чем разрезал до конца заготовку по намеченной мелом линии.

— Ты что вскочил спозаранок?

— Научи, дюдя, теплые ботинки шить, — сказал Васятка.

— Никак мастером решил стать? — усмехнулся дед и, подняв очки, внимательно посмотрел на Васятку.

— Не смейся, дюдя.

— Да какой смех. Полгода, считай, учился и бросил. А теперь что ж, снова решил?

— Решил.

Дед с трудом вытащил из-под верстака свою негнущуюся ногу и с серьезным видом пошел в чулан. Вскоре он принес оттуда низенькое сиденье, оплетенное ремнями.

— Вот! — сказал он и торжественно поставил его рядом с собой.

Васятка сел и тут же потянул к себе кусок сукна.

— Ну-ну-ну, не вдруг! — остановил его дед. — Хочешь учиться — учись, а баловства я не потерплю, — строго говорил он, отодвигая от Васятки разложенные на верстаке инструменты. — Больно скорохватый.

Васятка убрал руки и стал ждать.

— Ты, дюдя, скорее учи.

— Нет уже, терпи. — Дед взял дратву и длинную острую щетинку. — Начнем все сначала: аз, буки, веди. Нагнись-ка, подними с пола лоскуток.

Пришла со двора бабка Мавра и, увидев Васятку за работой, заохала, запричитала:

— Батюшки мои! Никак за дело взялся? Вот и умник. Порадовал бабку. Учись, голубчик. А я вам к чаю овсяных блинков напеку.

— Это уж как водится, — сказал дед и подмигнул Васятке. — Рабочему человеку корм прежде всего.

И в этот день приняться за ботинки дед Васятке не позволил. Заставлял сучить дратву, чтобы руки привыкли, да из ненужных кусков вырезать по выкройке. При этом нож давал не свой, а старый и не такой острый. Васятка не спорил и терпел. Только поздно вечером, когда дед сунул под верстак вторую пару ботинок, не выдержал и опять попросил:

— Дюдя, ты быстрее учи, а то каникулы кончатся, мне в школу надо будет идти.

— Уж больно ты прыток, — покачал головой дед и в назидание начал рассказывать, как сам он был отдан в ученье в сапожную мастерскую Кузьмы Прохоровича и как первые три года только и делал, что прислуживал хозяину, а потом еще четыре года ходил в учениках, и когда срок по договору истек, он пришел и сказал робко: «Дяденька, я из ученья вышел».

Хозяин покосился из-за самовара и передразнил: «Из ученья вышел. Как же, мастером стал. А вот ужо поглядим, что ты за мастер».

Но слово свое сдержал. Купил сатиновую рубаху, полушубок и определил на самостоятельную работу.

Васятка слушал, молчал, и по лицу его было видно, что он не собирается прислуживать и не будет четыре года ходить в учениках.

За ужином только и разговору было что о Васятке; бабка расхваливала его на все лады и старалась накормить получше, а ему от всего этого было неловко, он ничего не ел и лег раньше обычного.

Ночью, когда все спали, он осторожно встал, оделся и прокрался за печку. Там он зажег лампу, поставил ее в угол, чтобы свет не мешал деду спать, и начал работать. Прежде всего он достал ботинок, сделанный дедом, поставил его перед собой и долго разглядывал, поворачивая и так и эдак. Потом нашел выкройки и выбрал кусок хорошего светло-серого сукна. Поразмыслив немного, он решил, что подметки подкинет кожаные, а не из молотильного ремня, как обычно, и полез в сундук, где у деда хранились старые запасы. Подготовив все, что нужно, он нашарил в коробке нож и решительно принялся за дело.

Под утро его растолкал дед. Васятка с трудом открыл глаза и поднял голову. Лампа нещадно коптила. Клочья сажи носились в воздухе.

— Эк, его угораздило. И что только наделал, паршивец. Сколько товару зря извел. Марш в постель, пока бабушка не проснулась.

Но сердился дед недолго. В тот же день, принимаясь за очередную пару, он с серьезным видом, как будто рядом с ним был такой же мастер, как он сам, выдал Васятке товар и сказал:

— Давай, пробуй!

Вначале дело не шло ни у того, ни у другого. Дед боялся, что Васятка испортит, и часто отрывался и поправлял его, а то и вовсе переделывал заново. При этом он обязательно рассказывал что-нибудь поучительное или просто вспоминал свою жизнь «в мирное время». Про войну и про отца он не упоминал ни разу, и когда Васятка спросил, дед страшно рассердился и долго ворчал, и Васятка не мог понять, на что он сердится.

Себя он называл башмачником и объяснял Васятке, какая разница между ним и сапожником, и по его словам выходило так, как если бы взять Васяткину мать, картины которой демонстрировались в Москве, и сравнить с косоруким Матешей, что когда-то в деревне расписывал горшки и дуги.

Из рассказов деда Васятка усвоил, что раньше, «в мирное время» (какое это время, он не знал), мастера были не в пример нынешним, и товар был совсем иного рода, и одни сапоги можно было носить лет двадцать, время от времени меняя подметки, и последние такие сапоги он отдал одному командиру, когда наши войска освободили деревню, потому что тот угодил в какую-то колючую спираль и так изорвал свои, что стыдно было смотреть. И в его сапогах тот командир дошел до Берлина и даже прислал оттуда письмо.

А бабка теперь сама ходила за водой и, подолгу оставаясь у колодца, рассказывала про Васятку и про то,как бог услышал ее молитвы, и когда она наконец возвращалась, то в ведрах застывала вода и надо было пробивать ковшиком, чтобы ее вылить.

3
Ботинки были готовы вечером в воскресенье. Васятка положил их отдельно и потом часто прибегал и смотрел, не запихнула ли их бабка в свой мешок. На другой день начинались занятия в школе. Нужно было собрать книги, кое-что почитать и повторить — в общем, хлопот набиралось много, и для Васятки это было хорошим предлогом, чтобы лечь спать после всех. Уже раздевшись, он сбегал за печку в последний раз полюбоваться на свою работу и уснул со счастливой улыбкой на липе.

Утром он сразу вспомнил про ботинки, и на душе у него стало радостно, как будто уже наступила весна и на улице пели птицы. Завтракая вместе с дедом, он соображал, как бы незаметно положить их в противогазную сумку, с которой он ходил в школу. Он первым вылез из-за стола, и как только дед, закашлявшись, пошел покурить, Васятка схватил учебники и за печкой стал собирать сумку. Ботинки заняли много места, Васятка подумал немного и решил учебники оставить, а сверху запихнул только старую газету.

Бабка, как обычно, провожала его до калитки.

— В школе-то смотри не засиживайся, — говорила она. — А то дедушке без тебя скучно. Одному-то ему не больно работается.

Васятка вышел на дорогу и оглянулся. Крайнее окошко слабо светилось, — должно быть, дед уже сел за свой верстак. Васятка представил, как он сидит один, согнувшись и вытянув ногу, и ему стало так тоскливо, словно он навсегда уходил из родного дома.

Школа помещалась на выгоне за деревней, в здании бывшей ветлечебницы. Лошадей в колхозе не осталось, и в этом большом холодном помещении оборудовали классы. Чтобы добраться туда, нужно было перейти через овраг, а потом пересечь продуваемое ветром поле; обычно Васятка под гору бежал бегом, но теперь он только поглядел в ту сторону и быстро зашагал к почте.

Шофер дядя Миша возился около машины, и Васятка попросил взять его с собой.

— В город? — спросил дядя Миша, быстро оглядев Васятку, и стал крутить заводную ручку.

Васятка кивнул.

— Бабка, что ль, посылает?

— Нет, я сам.

Мотор заработал, и дядя Миша бросился в кабину, пока он не заглох. Васятка ждал.

— Ну залезай. Сегодня день не базарный, у меня пусто.

Васятка залез, и они покатили.

Было еще темно. Широкая дорога, кое-где переметенная за ночь, ярко блестела впереди, и по сторонам ничего не было видно, и Васятке казалось, что, кроме этой дороги и их машины, больше ничего нет на всем свете, и если свернуть направо или налево, то провалишься в темную пропасть, у которой нет дна.

— Что ж у тебя за дела в городе? — опять спросил дядя Миша.

— Нужно, — неохотно ответил Васятка.

— А как же школа?

— Догоню.

Васятка боялся расспросов и сидел молча. Дядя Миша имел сердитый вид; часто кашлял и, чтобы легче было дышать, расстегнул свой засаленный полушубок, а когда Васятка посмотрел на его ноги, то увидел огромные солдатские валенки, разрезанные сзади и сшитые затем дратвой.

С того дня, как Васятка встретил на рынке девушку в брезентовых туфлях, он при встрече с людьми прежде всего смотрел им на ноги, чтобы узнать, кто в чем ходит. Ходили в разном. Многие носили вот такие серые, словно чугунные, валенки, какие были теперь на ногах у дяди Миши. Васятка знал, что эти валенки снимали с убитых солдат, предварительно разрезав голенища, и когда он видел их, ему становилось как-то не по себе.

— Говорят, скоро карточки отменят и товару всякого завезут — страсть, — ни к кому не обращаясь, сказал дядя Миша.

Васятка промолчал.

На рынок он пришел в десятом часу и очень удивился, не встретив там обычного оживления. Столы под навесом были пусты, на них сидели нахохлившиеся воробьи. Палатки и ларьки тоже были закрыты, работала только чайная. Васятка прошел через всю площадь от одних ворот до других и немного постоял у газетного киоска. Но торчать тут без дела не имело смысла, да и ноги начали мерзнуть, и Васятка решил второй раз обойти рынок. Часа через два народ стал собираться, но это все были случайные люди, и торговля не шла ни в какое сравнение с тем, что творилось тут в воскресенье.

На том месте, где бабка продавала ботинки, сейчас сидел, болтая ногами, какой-то парень в меховой шапке, и когда Васятка проходил мимо, он крикнул:

— Чего продаешь?

— Я не продаю, — сказал Васятка и поспешил уйти.

Только в одном месте у входа толпился народ, и почти все, кто проходил, останавливались тут, нагибались и что-то разглядывали. Пошел поглядеть и Васятка. Возле будки сапожника стояла высокая женщина в длинном пальто и новых валенках и торговала семечками. Васятка остановился неподалеку и стал смотреть. Как только покупатели отходили, к мешку тотчас же устремлялись воробьи, и тогда торговка махала на них руками и кричала:

— Кыш вы, окаянные!

Но стоило ей отвернуться, как воробьи снова вскакивали на мешок и таскали семечки. Васятка видел, что из-за этих нахальных воробьев тетка сильно рассердилась, но он все-таки подошел к ней и спросил:

— Тетенька, вы не видели, тут девушка не проходила?

Тетка выплюнула шелуху и подозрительно оглядела Васятку.

— Рано тебе девушками интересоваться. Шел бы лучше в школу, чем по базару шататься.

Васятка отошел. Воробьи слетели с навеса и стали подбираться к мешку. «Какая вредная, — подумал Васятка. — Вот бы напустить на нее воробьев штук тыщу, чтобы весь мешок растащили».

Он сильно замерз и решил пойти в чайную погреться. Денег у него не было, и он сел не за стол, а к окну и стал глядеть на ворота. В чайной было тепло, к нему никто не подходил и не мешал думать. Он вспомнил, как в разговоре с бабкой девушка упоминала техникум, и, хорошенько поразмыслив, решил, как только нагреется, пойти и отыскать этот техникум.

4
Проходя по улицам, останавливаясь и спрашивая, он не только узнал, где находится техникум, но и что во время войны в нем был госпиталь — вначале наш, а потом немецкий, и потому дом уцелел, и теперь в нем возобновились занятия.

Техникум стоял на центральной улице и представлял собой трехэтажное здание красного кирпича с подъездом и железными воротами. Ворота в нескольких местах были пробиты осколками, а часть окон забита фанерой. Васятка потянул тяжелую двустворчатую дверь и вошел внутрь. В коридоре было пусто, только далеко впереди виднелся какой-то свет, и Васятка пошел туда.

Здесь он встретил пожилую женщину в синем халате, надетом на что-то теплое, отчего она казалась очень толстой. На ногах у нее были опорки от старых валенок, это Васятка отметил прежде всего. В коридоре стояла керосинка и чайник, женщина вышла с чашкой в руках и в это время увидела Васятку.

— Тебе чего? — спросила она и стала наливать из чайника.

Васятка решил говорить не сразу, чтобы не получилось так, как на рынке, но он еще не придумал, с чего начать, а она уже налила чай и смотрела на него вопросительно.

— Замерз, что ли? Так иди, погрейся. У меня не ахти как тепло, но керосинку я не вношу, пахнет от нее шибко.

Васятка вошел в узкую комнату, окно в которой было наполовину заколочено. Тут стоял стол, несколько стульев, а в углу веник и ведро с тряпками.

— Тебя как звать-то?

— Васятка.

— Вася, значит. А меня тетей Полей кличут. А ведь и впрямь замерз, — сказала она, приглядевшись к Васятке. — Сейчас я тебя чайком погрею. — Она налила ему чаю в зеленую эмалированную кружку. — Сахару по нонешним временам не достанешь, так я со свеколкой, — и высыпала на стол горсть сушеной свеклы.

Васятка стал пить чай. Свекла показалась ему сладкой, как конфеты.

— Ты чей будешь-то?

— Я из деревни приехал, — начал Васятка. — У вас тут девушка учится. Я ей теплые ботинки привез.

— Сестра, что ли?

— Нет, не сестра.

— А звать-то как?

— Не знаю, — смутился Васятка. — Она такая… В брезентовых ботинках ходит, а сейчас зима. Вот я и сшил ей теплые.

Васятка схватил свою сумку и показал ботинки.

— Ай да ботинки! Ну и ну! Неужто сам сшил? — удивилась тетя Поля.

— Дюдя помогал. Вот этот рант он сделал.

— Ну и ботинки! — продолжала тетя Поля. — Прямо загляденье. За такие никаких денег не жалко. Ишь ведь благодать какая.

— Я вам тоже сошью, — горячо заговорил Васятка. — Вот увидите. Как только будут готовы, так сразу и привезу. Я бы и эти вам отдал, только не могу. Это я для нее шил.

— Добрый ты, хороший. Только ведь девушек у нас много. Почитай, одни девушки. Ребят всех на войне поубивали. Я троих проводила, а обратно так никого и не дождалась.

Она отвернула полу халата и стала сморкаться.

— У тебя отец с матерью есть?

— Не, у меня бабка.

Подперев голову, она задумалась и долго сидела молча. Васятка тем временем кончил пить чай и отставил кружку.

— Так вы узнайте, пожалуйста, тетя Поля, — попросил он. — Она в брезентовых ботинках ходит. А я завтра опять приеду.

Час спустя Васятка сидел в кузове грузовика на запасном баллоне и, нагнув голову, дышал себе за пазуху, чтобы было теплее. Смеркалось. На небе зажглись звезды, и было очень холодно. Когда отъехали километров пять, шофер остановил машину и бросил ему рваную немецкую шинель.

— Закутайся, а то замерзнешь.

В кабине сидела женщина с ребенком на руках и еще девочка, так что Васятке места не оставалось. Он придвинул баллон к задней стенке кабины, накрылся шинелью и затих.

Грузовик был старый, дребезжал и с трудом брал подъемы, а до деревни еще было далеко.

Вскоре Васятка перестал чувствовать холод, и мысли у него стали путаться. Засыпая, он думал о том, как завтра снова поедет в город, и если тетя Поля ничего не узнает, то пойдет опять на рынок и будет искать там.

Дымок Фронтовая быль

1
В тот день «юнкерсы» особенно ожесточенно бомбили огневые позиции, склады горючего и боеприпасов, укрытые в лесу. Все вокруг горело и дымилось, а в низине, где протекала река, в огромных воронках, исходивших тротиловым дымом, скапливалась черная болотная вода. Сквозь завесу огня самолеты упорно пробивались к складам, и это навело на мысль, что кто-то указывает им цели; и когда кончился налет, все бросились искать диверсантов.

Диверсантов не обнаружили, но неподалеку от сгоревшего хутора старший сержант Артюхин увидел забившегося под обломки кролика с дымчатой шелковистой шерстью. У кролика была сломана нога и что-то повреждено внутри, потому что, когда он дышал, из ноздрей фонтанчиками брызгала кровь. Артюхин взял его с собой и стал лечить на потеху всему расчету. На батарее об этом толковали больше, чем о самом налете и диверсантах.

Поступок Артюхина удивил даже командира батареи, знавшего его лучше, чем другие. Старший сержант воевал три года, и война так ожесточила его сердце, что, кроме ненависти, в нем, казалось, уже не оставалось места ни одному доброму чувству. Внешность Артюхина как нельзя лучше подчеркивала его характер: худая, сутулая фигура и длинное скучное лицо, еще не старое, но уже сплошь покрытое морщинами. На фронте он быстро начал лысеть, и когда снимал пилотку, прежде всего бросалась в глаза резкая черта, разделяющая темный морщинистый лоб и гладкую молодую лысину, которая врезалась острым мыском, словно тихий заливчик в песчаный берег.

Однажды батарейцы привели к комбату летчика с подбитого немецкого самолета. Как потом выяснилось, это был прославленный ас, с которого даже поражения не сбили спесь и высокомерие. Увидев его, Артюхин весь задрожал, лицо его исказилось и стало страшным, а руки сами потянулись к пленному и вцепились в отвороты его элегантной куртки. Летчик стоял с сигаретой во рту и в руке держал кожаный шлем; влажные белокурые волосы падали ему на лоб, а с лица не сходила презрительная ухмылка. Артюхину с трудом разжали пальцы, а незадачливого аса без промедления отправили в штаб.

С тех пор, когда мимо проводили пленных, капитан Синилин старался держать командира первого орудия поближе к себе и чуть что командовал:

— Старший сержант Артюхин, смирн-но! Автомат за спину! — и в таком положении держал его до тех пор, пока колонна не скрывалась из виду.

О прошлой жизни Артюхина знали лишь то, что родом он из Смоленска и что там у него что-то случилось с семьей… Доподлинно известно не было. У самого Артюхина узнать об этом было невозможно. Когда к нему приставали с расспросами, он весь каменел и глаза его застывали, так что глядеть в них было жутко, как в пропасть. В конце концов комбат приказал «прекратить глупости» и не травить человеку душу. Так до конца войны никто и не допытался, какую беду носил в себе этот человек. Знали только, что беда эта страшная, коль нельзя ее выразить словами.

2
После налета батарея переменила позиции, рассредоточившись на холмах за рекой, и когда на новом месте все было устроено и замаскировано, Артюхин продолжал заниматься с кроликом. Рядом с ним возле только что накрытого блиндажа на пустом снарядном ящике сидел заряжающий Мишка Сарана и отвлекал старшего сержанта от дела:

— Вы командир орудия и должны доложить по всей форме, чтобы комбат вписал в боевое донесение, а там уж все сделается само собой, — говорил Мишка, щелкая ремнем карабина, который он держал между колен.

Дело в том, что во время бомбежки крупный осколок, бывший на излете, попал Мишке в левое бедро, где у него висела алюминиевая фляжка в суконном чехле. Фляжка сплющилась, а сам заряжающий отделался порядочным синяком и легким испугом. Он только на мгновение был сбит с ног, но тут же вскочил и еще проворнее стал подавать снаряды. И теперь Мишка доказывал, что если на это дело взглянуть с медицинской точки зрения, то синяк можно считать легким ранением и ему положена за это соответствующая нашивка.

Мишке недавно исполнилось восемнадцать лет. Он был мал ростом, вертляв и легкомыслен, большой мальчишеский рот его никогда не закрывался, а живые светло-карие глаза смотрели на мир с неистощимым любопытством. Воинскую дисциплину он считал непосильной обузой, всюду опаздывал и не умел ходить в строю. Старший сержант не принимал его всерьез и не обращал на его слова никакого внимания.

— Я ведь не орден прошу, — продолжал доказывать Мишка. — А если бы осколок ударил чуть выше? Что тогда? Заряжающий вышел бы из строя. Так что нашивку мне обязаны выдать.

— Зачем тебе нашивка?

— А как же? — оживился Мишка, уловив в словах командира заинтересованность. — Вон фронтовики домой приходят, кто без руки, кто без глаза. А я что? Никто и не поверит, что на передовой был.

— У тебя медаль.

— Медали и в тылу дают. Мне бы две нашивки, как у вас, красную и желтую — за тяжелое и за легкое ранение.

— Болтун ты, а еще ефрейтор, — сказал старший сержант и, помолчав, добавил: — И дурак к тому же.

Мишка не обиделся. Он был покладистый и добрый парень, только очень легкомысленный. Он попал на передовую, когда наши войска наступали на всех фронтах, и война представлялась ему как ряд заманчивых приключений и геройских подвигов. Он старался отличиться и постоянно совал свой нос куда не следует. С его именем была связана масса всевозможных курьезов, но ему все сходило с рук по молодости и еще потому, что он был очень расторопным в деле, не допускал ни одного пропуска, совершенно не робел при виде разворачивающихся для атаки самолетов и даже выбегал из укрытия, чтобы посмотреть на бомбежку.

Поняв, что от командира орудия ничего не добиться, Мишка стал думать о том, каким образом все-таки случай с ранением повернуть в свою пользу.

— Нешто сходить к старшине, попросить новую фляжку? — сказал он с сомнением в голосе.

— Вот это другое дело, — поддержал Артюхин. — Без фляжки солдату нельзя.

Но и в успехе этого предприятия Мишка сомневался. И не без оснований.

Старшина батареи, как и положено хозяйственнику, был человеком оборотистым, расчетливо-скуповатым и больше всего ценил порядок и бережливость. Невинная слабость его заключалась в том, что он, прежде чем выдать какую-нибудь вещь, считал своим долгом сделать приличествующее случаю внушение.

— Вот получаете вы новые рукавицы и теплое белье, а ведь не думаете, что где-то в тылу наши матери, сестры и ребятишки ночами не спят, чтобы послать вам лишнюю пару. А если бы думали, то берегли, не рвали бы походя…

Заряжающего Мишку старшина не подпускал к своему хозяйству на пушечный выстрел. При одном виде его у старшины начинала подергиваться щека, толстое лицо наливалось кровью — и он не мог выговорить ни одного слова, так как и в спокойном состоянии немного заикался, а только махал руками и гнал его от себя прочь, прежде чем тот успевал открыть рот.

Однажды в начале зимы, когда была нелетная погода и батарея находилась в тылу, солдаты отдыхали и приводили себя в порядок. В баню, которую устроили в низкой землянке, Мишка пришел после всех, когда все уже помылись и вода остыла. Бросив в железную бочку-вошебойку одежду и подшуровав под ней огонь, он, голый, в одних сапогах, держа в руках брезентовый бумажник с документами и письмами, полез в сырую остывшую землянку. Когда он, наскоро вымывшись, выбрался наружу, от его одежды остались дотлевающие лохмотья. Насунув сапоги на босую ногу (портянки тоже сгорели), Мишка уже в темноте побежал через сосновый лес в расположение батареи. Возле крайнего орудия его остановил часовой и держал на снегу до тех пор, пока не пришел начальник караула и не разобрался, в чем дело. Закоченевший Мишка вскочил в первый попавшийся блиндаж. В нем жили девушки-связистки. Они крутили трофейный патефон и когда увидели голого Мишку, скатившегося в проход под мотив «Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый, развевайся, чубчик, по ветру», то вначале испугались, но тут же опомнились и закутали парня в жесткое солдатское одеяло. Старшина скрепя сердце принес ему новое обмундирование и стакан водки. Мишка храбро выпил (первый раз в жизни), и ему сделалось от водки дурно, началась рвота, пришлось вызывать военфельдшера, провозились с ним чуть не всю ночь, и старшина проклинал все на свете.

А через несколько дней старшину едва не хватил удар, когда он увидел заряжающего первого орудия, стоящего перед командиром батареи по стойке смирно и без сапог. Оказалось, что ночью он зачем-то ходил в старые немецкие окопы, запутался там в колючей проволоке и оставил сапоги, так как они все равно «пришли в полную негодность».

И теперь, взвесив все это, Мишка никак не мог решить, стоит идти к старшине или не стоит. Решив наконец, что попытка — не пытка, он поднялся и кинул на плечо карабин дулом вниз.

Вернулся он очень скоро и, повертев в руках изуродованную и совершенно бесполезную теперь фляжку, забросил ее на земляную крышу блиндажа.

— Ну как? — спросил Артюхин.

— За наган хватается.

— Схватишься, — сочувственно сказал Артюхин. — Добрые сапоги были, а теперь вот в обмотках ходишь. Ты зачем к фрицам в окопы лазил?

— За аккордеоном.

— Чего?

— У них, говорят, в каждой землянке по аккордеону. А у нас на всей батарее даже гармошки нет. На сухую-то скучно петь. Потому у нас даже в строю плохо получается. А если бы аккордеон…

Артюхин не дослушал и приказал Мишке идти чистить материальную часть.

3
Нога у кролика срослась, его назвали Дымком, и он стал жить на батарее.

А вскоре очередная проделка Мишки Сараны (на батарее его звали Сатаной) привела к самым непредвиденным последствиям.

Надо сказать, что у Мишки был приятель — приблудившийся тринадцатилетний парнишка, оставшийся без родителей и состоявший теперь при штабе полка. Этот «сын полка» был такой же непоседа и сорванец, как и сам Мишка. Откуда-то они узнали, что немецким фаустпатроном можно сбить с танка башню, и решили проверить это на практике. Такая возможность представилась им очень скоро. Два немецких танка, подорвавшиеся на минах, стояли на виду и представляли отличную мишень. Как-то рано утром, когда еще не рассеялся туман, они натаскали в окоп фаустпатронов, подождали, пока туман поднимется над лесом, и стали швырять патроны в танки. Немцы всполошились, видимо подумали, что русские что-то затевают, и в ответ ударили из шестиствольных минометов. Только по счастливой случайности ребята не были убиты и, переждав обстрел, прибежали на батарею грязные и испуганные.

Комбат припугнул Мишку трибуналом и приказал усилить наблюдение, опасаясь, что немцы могут не ограничиться минометным огнем, а пошлют еще и самолеты. Стараясь задобрить Артюхина, которому комбат учинил разнос за то, что не усмотрел за Сатаной, Мишка раздобыл у повара две сморщенные морковки и принес их кролику. На морковки Дымок не обратил внимания и вообще вел себя как-то странно. Встав на задние лапы, беспокойно водил своими длинными ушами, ворочал головой, словно прислушивался к чему-то. И вдруг начал испуганно метаться в сделанном для него загончике. Кролик отчаянно скреб землю, подгребал ее под себя и старался втиснуться в выкопанную норку.

— Братцы-славяне, а ведь он самолеты чует, — упавшим голосом сказал Мишка. — Пропал я, братцы. Подведет меня комбат под трибунал. Это точно!

Не успели вволю посмеяться над Мишкой, как раздался характерный прерывистый гул — и немецкий самолет-разведчик, получивший презрительную кличку «рама», появился высоко в небе. По нем не стреляли, чтобы не обнаружить себя, и «рама», сделав несколько кругов, улетела.

Таким образом Мишка не только избежал наказания, но вскоре сделался самым известным человеком в полку. Придуманная им теория «вторичного инстинкта», понять которую из его объяснений было невозможно, тем не менее давала блестящее подтверждение. Дымок безошибочно предупреждал о появлении немецких самолетов.

Мишка ходил именинником и всячески пропагандировал свою «теорию», становящуюся раз от раза все запутаннее, и охотно сообщал каждому, что после войны будет писать на эту тему диссертацию. На курсы зенитчиков он убежал из десятого класса, и среди старых солдат, призванных из запаса, чувствовал себя подкованным на все четыре ноги.

Вера в необыкновенные свойства кролика особенно упрочилась после того, как зенитчики успешно отбили массированный налет на переправу через Березину. Самолеты неожиданно выбросились из-за облаков, но наводчики, прильнув к орудиям, уже ждали их добрых четверть часа. В этом бою расчет Артюхина подбил «Хейнкель-111» и был представлен к награде.

Сам Артюхин, необщительный и молчаливый, со своим скучным морщинистым лицом, выходив кролика, как-то стушевался и отошел на второй план, а славой первооткрывателя целиком пользовался Мишка.

— Теперь уж никаких сомнений быть не может, — разглагольствовал он после боя. — Медали «За отвагу» обеспечены, а сержанту могут и «Славу» третьей степени подкинуть. — Прибавлять «старший» к слову «сержант» он уже считал необязательным. — «Хейнкель» — это вам не «рама». А Дымок до сих пор даже на довольствии не состоит. Но не будь я Сатана, если не выбью ему полный солдатский паек, как только установлю со старшиной дипломатические отношения.

Об удивительном кролике узнали на других батареях и каждое утро звонили капитану Синилину, спрашивая, что показывает «барометр», и просили в случае чего немедленно предупредить. Кролика берегли как зеницу ока, в буквальном смысле сдували с него пылинки и ни на минуту не оставляли без надзора. Все эти меры еще более усилили после того, как Мишка заявил, что на Дымка зарится четвертая батарея и надо ухо держать востро.

Дымок привык к людям, округлился и потяжелел, но так же исправно нес свою службу, хотя налеты теперь случались реже, чем в прошлом году, и по всему было видно, что враг выдыхается.

4
В Восточной Пруссии в часть пришел приказ Ставки о поведении советских войск на немецкой земле. На батарее приказ зачитывал капитан Синилин. Зенитчики выстроились возле командирской землянки и в ожидании команды «смирно» тихонько переговаривались. Несмотря на сырой предвесенний ветер, командир вышел в одной гимнастерке, поблескивающей орденами, и стал читать приказ ровным звучным голосом. Иногда он останавливался, чтобы дать солдатам подумать, и те думали, глядя на разбитую, загроможденную и выщербленную снарядами дорогу, которую саперы только что освободили от мин. Чужая земля была у них под ногами — изрытая окопами и противотанковыми рвами, перегороженная надолбами и колючей проволокой, угрожающая на каждом шагу смертью; и отныне на этой чужой земле к обычным солдатским обязанностям — драться и уничтожать врага — прибавлялись новые, решать которые нужно было не силой оружия, а своей светлой нравственной силой.

Раздельно произнося фразы и останавливаясь, капитан упорно глядел на правый фланг, где неподвижно застыл в строю командир первого орудия. Артюхин стоял чуть подняв подбородок и смотрел прямо перед собой на серое пасмурное небо и, казалось, не слышал ни одного слова приказа, так невыразительно и окаменело было его лицо.

Когда распустили строй, капитан задержал Артюхина и пошел с ним на огневые позиции. Пушка была врыта в землю, хорошо вычищена и замаскирована по всем правилам. Капитан одобрительно оглядел это небольшое образцовое хозяйство и, когда вступили под сень маскировочной сети, спросил:

— Василий Миронович, вам приказ понятен?

— Так точно, товарищ капитан!

— Объясните, как вы поняли приказ?

— Как все, товарищ капитан.

— А именно?

Артюхин вытянулся, словно ожидал приказания, и крепко прижал локтем автомат, который висел у него на правом плече. Глядел он мимо капитана, и лицо его собралось грубыми складками.

— Давайте сядем, — мягко сказал капитан и достал папиросы. — Что же вы молчите?

— Они, товарищ капитан, на нашей земле другие приказы издавали.

— Так то они.

— Вот в том-то и дело. Они, а не другие.

— Может быть, вам еще раз прочитать приказ?

Не отвечая, Артюхин передвинул на живот противогазную сумку и, порывшись в ней, достал свернутую газету.

— Вот здесь вернее сказано, — проговорил он, разворачивая газету и показывая ее капитану. — Солдату это больше по душе.

Капитан взглянул и нахмурился. Ему была знакома эта статья известного писателя, призывающая к священному мщению солдат, вступивших на вражескую землю. В одном месте несколько строк было подчеркнуто химическим карандашом. Капитан успел пробежать их глазами и нахмурился еще больше. Убить немца, кто бы он ни был и где бы ни находился, — этот призыв явно запоздал и выглядел чудовищным в тех условиях, в которых оказались наступающие войска. Толпы беженцев с ручными тележками, детьми и домашним скарбом, спасаясь от ужасов войны, так загромождали дороги, что задерживали движение танковых колонн. Преодолевая страх, люди вылезали из убежищ и собирались у солдатских кухонь с консервными банками в руках в надежде получить остатки пищи.

И капитан знал, что котелок жирной солдатской каши оказывался подчас сильнее самой изощренной пропаганды.

Да, так написать мог только человек, совершенно не знающий этих условий…

— Видите ли, Артюхин…

— Вижу, товарищ капитан.

И тогда капитан, снова переходя на официальный тон, сказал строгим голосом:

— Солдат руководствуется приказами командования, а не газетными статьями. Запомните это, Артюхин. Если что — трибунала не миновать. Ясно?

— Так точно, товарищ капитан.

Артюхин не спеша аккуратно сложил газету и спрятал ее обратно в сумку.

5
После падения Кенигсберга батарея стояла на окраине небольшого городка Лазенкейм, сильно разрушенного авиацией. После мартовских туманов, моросящих дождей и распутицы наступила ясная солнечная погода, но крупных налетов противника не ожидалось, и зенитные пушки были поставлены на прямую наводку на случай прорыва танков из окруженной группировки.

Городок казался вымершим. Улицы были завалены битой черепицей и обломками рухнувших стен, и только в центральной части возвышалась ратуша с продырявленной крышей и остановившимися часами. Ветер носил известковую пыль, хлопья сажи и запах пожарищ.

Пушки, опустив стволы, сторожили широкую бетонную дорогу, которая все время оставалась пустынной. В эти теплые весенние дни, когда запахи отогретой земли и свежей зелени настойчиво пробивались сквозь горечь пепелищ, солдаты все чаще вспоминали о доме, томились от бездействия и торопили события: скорее бы.

Артюхин сделался еще молчаливее, большую часть времени просиживал возле своей пушки, глядя на разбитый город, на пустую дорогу, и морщился и хмурился. О чем он думал, никто не знал.

В один из таких дней, когда после очередной учебной тревоги солдаты сидели у бруствера, окружавшего орудие, и вели разговоры об этих, по их мнению, никому не нужных ложных тревогах (как будто было мало настоящих), которые начальство только для того и устраивает, чтобы солдат не скучал, — как раз в это время прибежал Мишка и сразу бросился к командиру орудия. Это было на него не похоже. Обычно он незаметно присоединялся к разговаривающим и сидел с невинным видом и слушал с преувеличенным вниманием, точно он никуда самовольно не отлучался, а так с самого начала и был вместе со всеми. На этот раз он примчался сам не свой, и первые его нечленораздельные восклицания невозможно было понять.

— Говори толком! — приказал Артюхин, подозрительно разглядывая потное и красное лицо Сатаны и, по обыкновению, ожидая какого-нибудь подвоха.

— Дымка похитили! Вот! — выпалил Мишка и тяжело перевел дух. — Сам видел, как фриц его потащил. Цивильный. В очках и в шляпе. Я даже очумел сначала, а потом за ним. А тут откуда ни возьмись комбат. И сразу командует: ефрейтор Сарана, бегом в штаб за почтой. Я говорю: товарищ капитан, разрешите потом, тут такое приключилось. А он: смирно! Выполняйте приказание! Кругом, бегом марш! Что вы, его не знаете?

— Сам видел? — все еще не веря, переспросил Артюхин, и редкие желтые зубы его ощерились по-собачьи, а рука уже шарила вокруг себя, отыскивая автомат.

— А то нет? Если бы не капитан…

— Показывай!

Артюхин вскочил и щелкнул затвором автомата. Остальные бросились за ним. Мишка от нетерпения метался из стороны в сторону, то и дело оказываясь перед дулом автомата Артюхина, и на ходу сыпал словами. Артюхин торопил его в спину и приказывал показывать дорогу.

— Замучают нашего Дымка. Чует мое сердце. Видно, фрицы про него прознали и решили уничтожить. Вы думаете, у них тут шпионов нет? А я, товарищ старший сержант, уже в Москву собрался писать, чтобы Дымку построили специальный павильон, в зоопарке или еще где. За такие заслуги…

— Где? — не выдержав, заорал на него Артюхин, и Мишка, поняв, к чему это относится, остановился, вспоминая и оглядываясь.

— Сюда, товарищ старший сержант. Точно! Мимо этой тумбы. Вон та дверь. Больше некуда.

Дверь вела в нижний полуподвальный этаж когда-то высокого, а сейчас разрушенного дома и на вид была массивной и тяжелой. Наискосок снизу вверх по ней веером разбегались глубокие борозды от осколков. Сбоку, почти у самого порога, виднелась и небольшая воронка от мины. Артюхин бежал, держа автомат перед собой, точно к последнему рубежу атаки, и, оказавшись перед дверью, не выдержал и полоснул слитной двухсекундной очередью. Полетели щепки, посыпалась штукатурка и красная кирпичная пыль. Мишка пригнул голову и вслед за Артюхиным влетел в низкое полутемное помещение. Артюхин остановился так внезапно, что Мишка от неожиданности ткнулся носом в его костлявую спину.

Слева у стены стоял большой круглый стол, и на нем дымилась белая эмалированная кастрюля, распространяя сытный запах вареного мяса. Серая шкурка Дымка, аккуратно распяленная на доске, виднелась у противоположной стены. А посредине стоял старый тощий немец в мятом парусиновом костюме и белом фартучке, которые обычно надевают горничные, работая на кухне или прислуживая за столом. При виде ворвавшихся солдат он так сильно вздрогнул, что с его заостренного носика соскользнуло пенсне и, коротко блеснув, затерялось среди мусора, устилавшего каменный пол. Он застыл с приподнятой рукой и отогнутым указательным пальцем, не успев, как видно, сказать нравоучительных слов тем, кто сидел за столом.

За столом сидели дети. Положив на колени руки, они неотрывно глядели на дымящуюся кастрюлю, в которой виднелось кроличье мясо. На пустом столе перед каждым стояла желтая небьющаяся тарелочка и лежали, поблескивая никелем, нож и вилка. Детей было человек восемь, все были очень худы и бледны, и самому старшему, темноволосому узколицему мальчику, было лет десять, не больше. Увидев поднятый автомат, он дернул головой, неестественно вытянулся и застыл. За его спиной прятался другой мальчик, лет шести, лица его не было видно. Дальше сидела белокурая девочка с длинными, тщательно расчесанными волосами, перехваченными узкой ленточкой. Потом еще мальчики и девочки, один меньше другого, вокруг всего стола, и ближе всех к старику — круглолицый глазастый карапуз с клеенчатой салфеточкой на шее.

Артюхин попятился, словно наткнулся на препятствие, внутри у него захрипело, а лицо болезненно сморщилось, руки опустились сами собой, и автомат, повиснув на сгибе локтя, ткнулся стволом в пол. Он молча шагнул в сторону, и вид у него был такой беспомощный, что Мишка сказал:

— Не сюда. Вот дверь.

Затем повернулся к немцу:

— Очки-то подними, раздавишь. Тоже мне, кроличий профессор.

Тот еще не пришел в себя, и Мишка отыскал в мусоре пенсне, подул на стекла, сгоняя пыль, и осторожно положил на край стола. Среди детей произошло какое-то движение. Белокурая девочка подняла руки и прижала их к щекам. Мишка нагнулся к ней, скорчил смешную рожу и показал язык.

Уже открыв дверь, он снова обернулся, что-то вспоминая, и вдруг сказал по-немецки:

— Essen Sie, bitte. Das Essen wird kalt[1].

Артюхина он догнал на выходе из переулка. Старший сержант шел медленно и неуклюже, ссутулясь и спотыкаясь на неровностях дороги.

— Пропала моя диссертация, — вздохнул Мишка.

Артюхин ничего не ответил.

— Как же мы теперь воевать будем? — снова сказал Мишка.

— А с кем воевать-то? — как-то особенно сердито спросил Артюхин, как будто он и в самом деле был недоволен, что воевать, по существу, уже не с кем; за неделю видели всего одного «мессера», и широкая бетонная дорога по-прежнему была пустынной.

Сев возле пушки на свое обычное место, Артюхин снял пилотку, и у него над лысиной поднялся чуть заметный парок, будто выходил холод из человека, долгое время пробывшего на морозе и внезапно попавшего в теплое помещение. Дышал он трудно, иногда сглатывал — и острый кадык его ходил по горлу.

— Мишка, — вдруг сказал Артюхин каким-то незнакомым Мишке голосом. — Как же они без хлеба-то? Поди отнеси, все равно ведь остается.

Стояла та особенная фронтовая тишина, когда отдаленный гром орудий и случайные выстрелы не тревожат, а наоборот, подчеркивают это общее спокойствие.

Когда Мишка ушел, Артюхин вынул из противогазной сумки газету, оторвал порядочный клок и стал свертывать цигарку.

«Катюша»

1
Как-то в компании, выпив и закусив, Яков Непряхин стал вспоминать войну и все порывался описать бой, в котором его ранило, но каждый раз сбивался, перебегая с одного на другое; гости ждали с вежливым нетерпением, и тогда сын Якова Шурик — молодой инженер, только что окончивший лесотехнический институт, — сказал своим звучным твердым голосом:

— Хватит, отец! Никому это не интересно.

— Не интересно? — искренне удивился Яков, обвел присутствующих вопросительным взглядом и удивился еще больше: да, действительно, не интересно. Яков страшно сконфузился, лицо его, испорченное осколками, приняло потерянное выражение и сделалось еще некрасивее; он замолчал и вышел из-за стола.

После этого, когда к сыну приходили гости, он уже не садился за стол, даже если его приглашали, и не вступал в разговоры. А между тем стал часто отлучаться из дому и возвращался выпивши, иногда очень сильно.

— И где его носит леший? — сокрушалась Дарья Степановна (среди близких Дашонка) — подвижная пятидесятилетняя женщина с темными, не поддающимися седине волосами.

Немногочисленные друзья Якова, с которыми он водил компанию, категорически отрицали свою причастность, столовая была одна на весь поселок, и там Якова никогда не видели; о том, что муж завел себе сударушку и угощался у нее, Дашонке в голову не приходило, и она решила: «В город ездит».

— Тебе что, его грошовой пенсии жалко? — спросил сын, когда она поделилась с ним своими печалями.

— Так ведь коляска у него, попадет в аварию. Посмотри, машин на большаке стало — страсть.

Сын недоверчиво усмехнулся. В местном леспромхозе он сразу получил высокую должность и с некоторых пор стал стесняться, что отец его ездит на инвалидной коляске и работает в бане истопником.

Вскоре Якову прибавили пенсию. По этому поводу он выпил, оставил коляску на дороге, а сам ходил по всему поселку и, встречая знакомых и незнакомых, всем говорил одно и то же:

— Советская власть — она знает, что делает. Сколько нас таких, и всем прибавка вышла. И не какой-нибудь рубль, а почти в два раза. Значит, есть за что. Вот так-то!

А еще через несколько дней у них в доме появился незнакомый пожилой мужчина в дорогом, вышедшем из моды спортивном костюме. Гость назвался военным журналистом. Он был высок ростом, худ и несветел с лица, но глаза его смотрели живо и весело. Как назло, была суббота, хозяина дома не оказалось, и журналист, немного подумав, сказал, что если не будет возражений, то он подождет. Возражений не было, только Дарья Степановна, испуганно переглянувшись в зеркале с сыном, который в это время завязывал галстук, кашлянула смущенно и сказала:

— Может, в другой раз. Предупредить бы его надо. Оконфузится ведь. А сегодня подавно — праздник…

— В праздник не грех, — понимающе улыбнулся журналист и попытался вспомнить, какой на этот день приходится праздник, но так и не вспомнил.

— Если бы только в праздники, — вздохнула Дарья Степановна, проникаясь доверием к этому обходительному человеку с мягкой улыбкой и приятным голосом.

— Вам он очень нужен? — спросил сын, окончив работу с галстуком, уже немного раздраженный просительным тоном матери. — Вы, собственно, по какому поводу?

Журналист вынул удостоверение и подал его сыну. Сын полистал его, внимательно прочитал все, что там написано, и протянул обратно с таким видом, будто вручал награду:

— Прошу вас, Артамон Ильич.

— Конечно, можно и в другой раз, — растерянно проговорил Артамон Ильич, поспешно пряча удостоверение в карман. — Вы, пожалуй, можете и не понять мое нетерпение…

И он горячо заговорил о своей работе по изучению истории войны, которой он занимается уже много лет, и о том, как помогают ему старые ветераны, учителя и красные следопыты, как с каждым годом растет интерес к боевому прошлому своей страны и какое огромное здесь открывается поле деятельности и для писателя, и для ученого, и для историка…

— Значит, нужен, — твердым голосом перебил его сын. — Как вы сюда добирались?

— У меня «Жигули».

Сын посмотрел на часы и так же твердо сказал:

— Тогда поехали.

2
В машине сын закурил сигарету, и когда миновали центр поселка и поехали мимо стадиона по прямой бетонной дороге, заговорил с некоторым недоумением:

— Я вас сразу узнал, как только взглянул на ваши документы. Вы — профессор, преподаете в Военной академии. В прошлом году в День Победы вы выступали у нас в институте. Тогда вы были в форме полковника.

— У вас хорошая память.

— Писанина, должно быть, ваше хобби? — продолжал сын. — Это сейчас модно.

Он извинительно улыбнулся, заметив, как нервно дернулась выбритая сухая щека профессора.

— Пожалуй, — подтвердил Артамон Ильич после некоторого раздумья.

— В сорок первом отец был рядовым солдатом. Сейчас ему пятьдесят шесть лет, и вы, вероятно, догадались, в чем заключается его главное занятие.

— Да, я это понял.

— Вы будете о нем писать и делать из него героя?

— Это надо было делать раньше.

— Вы уверены, что надо было?

Профессор повернул голову и наскоро, насколько позволяла дорога, оглядел молодое щекастое лицо Шурика и его спортивно мощную фигуру, откинувшуюся на спинку сиденья.

— Жизнь таких людей, как ваш отец, может служить примером для потомства, — несколько напыщенно произнес он.

— Не то, профессор, — улыбнулся сын. — Мне двадцать шесть лет, а еще лет десять назад я получил двойку по сочинению, Потому что написал, что хочу быть похожим на самого себя, а не на Олега Кошевого.

— Любопытно, — вырвалось у профессора. — На редкость самостоятельный ребенок.

— Нет. Просто я предпочитаю оставаться самим собой и не хочу быть сладким. Сладких обычно проглатывают раньше других.

Машина выбралась на центральную автомагистраль и покатила на запад. Здесь было много встречных машин, и разговор сам собою прекратился. Сын сидел, прикрыв глаза, и дышал ровно и редко. Профессор снова взглянул на него и на этот раз заметил, что мочка уха у него сильно оттопырена и даже загнута вверх. Сын почувствовал его взгляд и открыл глаза.

— Вы никогда не интересовались, как и где воевал ваш отец?

— Интересовался, но узнал не очень многое. Он совсем не умеет рассказывать. Однажды мне захотелось посмотреть его ордена, но он их так и не нашел. Мать куда-то спрятала. Извините, по-моему, она боится, что он их пропьет.

— И все-таки вы не должны его осуждать.

— Я не имею на это права, хотя бы потому, что он мне не родной отец, — сказал Шурик и резко повернулся, чтобы посмотреть, какое это произведет впечатление.

Профессор сдержанно кивнул.

— Но предки думают, что я не знаю об этом. А меня просветила на этот счет одна сердобольная тетушка еще в то время, когда я учился в шестом классе. Случилось это после того, как я забрался к ней в сад за яблоками и был позорно пойман и уличен. Вытаскивая у меня из-за пазухи яблоки, она попутно вразумляла меня такими словами, что если бы я был полным идиотом, то и тогда бы уяснил, что я ребенок незаконнорожденный, а Яков Мироныч лишь номинально считается моим родным папашей.

Узнав об этом, я решил отправиться на остров Пасхи и примкнуть к какому-нибудь племени в качестве белого вождя. С этой мыслью я и появился на железнодорожной станции. Мне не повезло. Ближайший поезд был только утром, и ночь мне пришлось провести в сквере…

Сын рассказывал не спеша, подчеркивая паузами добродушную иронию своих слов, и с лица его не сходило мягкоеполунасмешливое выражение, какое бывает у человека, когда он посмеивается над собой в прошедшем времени. Весь его вид как бы говорил: «Все это в прошлом и достойно сожаления. Сейчас я зрелый мужчина, знающий себе цену и свое место в жизни; и если вы меня правильно понимаете, то можете посмеяться вместе со мной».

— Между прочим, какой сегодня праздник? — спросил Артамон Ильич, чтобы переменить разговор. При этом молодом человеке ему не хотелось касаться того сокровенного, что неизбывной болью жило у него в сердце.

— Праздник урожая. Вернее, первого снопа, — уточнил Шурик.

Машина катилась плавно и мягко, а шум мотора почти не был слышен. Не отрываясь от руля, можно было подумать и поразмышлять. Время от времени взглядывая на Шурика, профессор решил, что он похож на мать — такие же, как у нее, густые темные волосы, светло-карие глаза, удлиненный овал лица. Только голос совсем не походил на материнский. Профессор вспомнил ее сконфуженный вид, робкие слова и неожиданную в таком возрасте почти девичью застенчивость. Ему хорошо был знаком этот тип женщин, — с виду сердитых и крикливых, а на самом деле — беспредельно добрых и всепрощающих, готовых пойти на любые муки ради ближнего.

— Вы уверены, что мы едем правильно? — спросил профессор, взглянув на спидометр.

— Да. Больше он нигде не бывает. Притормозите, пожалуйста, сейчас будет поворот.

Машина свернула влево и пошла по короткой каменистой дороге, упирающейся прямо в лес. По обе стороны ее вплотную подступали деревья, внизу между ними как попало валялось множество полусгнивших стволов и сухих сучьев.

— Даже санитарные рубки не делаются, — недовольно сказал сын. — И это у всех на виду. Представляю, что творится на дальних делянках. Впрочем, там я еще не успел побывать.

— Отсюда лес не берут на лесопилки, — объяснил Артамон Ильич. — В каждом бревне замурованы стальные осколки.

— Ну и что? — не понял сын. — Нужно было ухитриться продать в частный сектор.

Дорога закончилась широкой площадкой, оборудованной для стоянки автомобилей. Дальше начиналась посыпанная красным песком аллейка, ведущая в ограду к обелиску. Справа, в самом углу площадки, сиротливо прижалась старая инвалидная коляска.

— Я не ошибся, он здесь, — с удовлетворением сказал сын. — Теперь, с вашего разрешения, я вернусь. Здесь недалеко автобусная остановка.

— Он вас стесняет?

— Скорее, не понимает.

— Может быть, наоборот?

— Может быть. И так и эдак будет верно. У каждого поколения свои задачи, и решаются они, как правило, разными способами.

— Вы, разумеется, свои задачи усвоили твердо? — не утерпев, пустил профессор пробную шпильку.

— Совершенно верно. Изменить к лучшему то, что можно, и смириться с тем, чего изменить нельзя, — не задумываясь, как хорошо усвоенный урок, ответил сын и улыбнулся. — Как видите, все очень просто.

Улыбка у него получилась широкая и добрая и даже как будто чуть-чуть виноватая. «Материнская», — невольно подумал профессор.

— Извините, меня ждет девушка. — Шурик протянул руку. — Мне не хочется опаздывать и заставлять ее волноваться.

— Можете взять машину. Мы приедем в коляске.

— Спасибо! — радостно вырвалось у Шурика. — Права у меня с собой, так что не беспокойтесь.

Артамон Ильич пожал Шурику руку и некоторое время глядел, как он подходил к машине, как сильно рванул дверцу и широко по-хозяйски устраивался за рулем.

3
На братской могиле было торжественно и тихо. Подстриженные кусты жимолости стояли вровень с железной оградой. В глубине возвышалась бронзовая фигура воина, скорбящего о погибших товарищах. По обеим сторонам на низком парапете рядами выстроились каски погибших. В одном ряду вместо каски белела придавленная камнем записка: «Взяли на Центральное телевидение. Через несколько дней вернем». На гранитной стене, венчавшей парапет, золотом светились слова:

Пускай мы погибнем,
Но будет Россия,
Но будет Россия
Во все времена.
Артамон Ильич почувствовал, как у него сдавило грудь и перехватило дыхание. Ему потребовалось несколько минут постоять с закрытыми глазами, чтобы прийти в себя и справиться с охватившим его волнением. Открыв глаза, он увидел, как из-за кустов, подпираясь клюшкой и скрипя протезом, вышел Яков. Проковыляв несколько шагов, он тяжело опустился на скамейку и стал развязывать засаленный вещевой мешок. Лицо его казалось изломанным и выражало такую горестную озабоченность, что Артамон Ильич невольно шагнул в сторону, чтобы раньше времени не попадаться ему на глаза.

Яков осторожно выставил бутылку водки, разложил на белой холщовой тряпке закуску и только после этого достал зеленую эмалированную кружку. Наполнив ее, он долго сидел опустив голову; так долго, что Артамон Ильич забеспокоился, не случилось ли с человеком чего худого, и уже хотел подойти, но в это время Яков встал и, поскрипывая, пошел к обелиску. Подпираясь клюшкой, он боком поднялся по ступеням и опять долго стоял и смотрел на позолоченный столбик высеченных фамилий. Потом медленно протянул руку и дотронулся кружкой. Было слышно, как звякнул металл о камень.

— За тебя, лейтенант Самохвалов… За тебя, Алеха, лихой пулеметчик… За тебя, друг Митяй… За тебя, Ваня… За вас, ребята…

Яков дрожащей рукой поднес кружку, медленно выпил и теперь уже поспешно заковылял к скамейке, где лежала закуска. Он жевал колбасу, шмыгал носом, и по темным шершавым щекам его катились слезы.

Артамон Ильич подошел и сел рядом с ним. Подождав, когда тот прожует, мягко спросил:

— Яков Непряхин?

— Он самый, — не глядя, ответил Яков недовольным голосом и немного подвинулся, освобождая место на скамье.

Ему было неприятно это соседство, но в то же время он понимал, что нельзя людям запретить приходить сюда, ему даже нравилось, что ежедневно здесь бывает множество народу; он только не любил, когда у него расспрашивали про войну. Он не умел рассказывать. В этом сын был прав.

Для описания войны у него не было слов. Война еще не успела выйти из него; она жила в нем в виде образов, запахов и ощущений, возникающих мгновенно, как только об этом заходила речь. Он отчетливо помнил, как пахли свежие воронки от снарядов, какой запах издавали немецкие танки и какой свои (свои были теплее), и какой дух заполнял окопы, когда над ними на бреющем полете проносились «мессершмитты». Удушливый смрад плавящейся резины и холодный пепел старых пожарищ, сладковатый запах трупов и соленый привкус крови — все это смешивалось в нем в цельные слитные картины; он их видел и ощущал, но на беду слушателей не мог с достаточной убедительностью передать это словами.

Лет десять назад его пригласили на торжественную линейку в пионерский лагерь. Он пришел в новом костюме и с галстуком, поверх которого пионеры повязали ему свой красный галстук и подарили пилотку. Он расчувствовался и стал вспоминать о боях, происходивших двадцать лет назад в этих местах, и это получилось у него особенно неудачно. Его стеснял новый костюм и напряженное любопытство в глазах ребят; они без всякого страха смотрели на берег реки, где когда-то он лежал с пулеметом, и спрашивали совсем о другом — приходилось ли ему стрелять из пушки, ездить на танке и сколько фашистов он убил лично.

После этого он стал избегать публичных выступлений, а потом его приглашать перестали, а с течением времени и вовсе забыли, что он фронтовик, и многие не верили, что ногу он потерял на войне. Гимнастерка и брюки галифе у него давно сносились, в штатском костюме он чувствовал себя неуклюжим и даже по праздникам стеснялся прикреплять к пиджаку медали — под лацканами бортов они казались жалкими и ненужными.

Теперь вблизи Артамон Ильич хорошо разглядел лицо Якова. У него была перебита переносица и сплющен подбородок — только очень сильный человек мог выжить после таких увечий. Видимо, выпитая водка начала оказывать свое действие: лицо у Якова разгладилось и стало добрым. Он повернулся и участливо спросил:

— Случайно зашел или вспомнилось что? — Он взглянул на седые виски профессора. — Вспомнить-то, видно, есть чего?

— Не случайно, Яков Мироныч, тебя ищу.

Артамон Ильич назвал себя и хотел показать свое удостоверение, но Яков отмахнулся и спросил:

— Место-то как нашел?

— Сын показал.

— Ишь ты! — самодовольно улыбнулся Яков. — Решительный парень. Главным инженером в леспромхозе поставили. Чую, далеко пойдет.

— Вряд ли, — не согласился Артамон Ильич. — По-моему, он опушничает, в чащу идти боится.

— Ну? — удивился Яков, и в этом удивленно-обрадованном возгласе прорвалось что-то запретное, как видно давно не дававшее ему покоя. Испугавшись, что посторонний человек поймет это, он сердито спросил:

— Сам-то воевал?

— От А до Я.

— Тогда выпей.

Яков налил водки, сначала немного, потом, прикинув, добавил и, не беря кружки, двинул ее по скамейке.

— За тебя, старый солдат!

— Нет, сначала за них.

— Будь по-твоему! — Артамон Ильич залпом выпил и стал закусывать. Колбаса, селедка, огурцы и лук — все было аккуратно очищено, разрезано и отдельно завернуто в белую мягкую бумагу. Как видно, для Якова это была не просто выпивка, а праздник, ритуал, привычное и любимое дело.

— А теперь, значит, ты, Артамоша, пишешь? — спросил Яков, и Артамону Ильичу показалось, что не ради любопытства он спрашивает, а с каким-то умыслом, на что-то намекает.

Так и вышло. Яков отодвинул от себя бутылку, откашлялся и прежде всего попросил, чтобы Артамон Ильич не принял его за пьяного, а отнесся бы к его делу с полным доверием. А дело заключалось в том, что он, Яков Непряхин, будучи в трезвом уме и светлой памяти, написал завещание, согласно которому после смерти надлежит похоронить его вот в этой братской могиле, чтобы лежал он вместе со всеми и душа его не скиталась бы в одиночку. Он уже и место выбрал на самом краешке, где удобнее всего поднять плиту, и свободная полоска среди фамилий на камне имеется, будто специально для него оставленная. Так что теперь самое время оформить все как положено, дабы у него уже никаких сомнений не осталось.

Артамон Ильич некоторое время потрясенно молчал, окончательно убедившись, что Яков Непряхин и был тем последним солдатом, который прибегал к нему от лейтенанта Самохвалова.

— Ты был двадцатым? — наконец спросил он.

— Должно быть. Когда лейтенант послал меня с приказом, в живых оставалось четверо.

— Ты помнишь, когда это было?

— Двадцать третьего октября. — Яков потянулся к бутылке и стал выплескивать в кружку остатки водки.

4
Двадцать третьего октября 1941 года передовые части 46-го немецкого моторизованного корпуса ворвались в подмосковный поселок Дорохово. Утром рота автоматчиков на мотоциклах со снятыми глушителями попыталась с ходу преодолеть оборонительный рубеж на Можайском шоссе, но была встречена ружейно-пулеметмым огнем и гранатами. После этого вперед двинулись танки. Но и на этот раз пройти не удалось. Ожесточенный бой длился еще несколько часов после того, как снялся с позиции последний арьергардный батальон.

В полдень на западной окраине поселка и дальше на опушке леса еще догорали танки с закопченными крестами на бортах, хотя уже не слышалось ни одного выстрела. Хмурое небо висело низко над пустыми полями, а еще ниже, у самой дороги, вдоль развороченных взрывами окопов колыхалось едкое облако тротилового дыма. В тот год холода наступили рано. Еще не облетели березы, а сверху уже сыпалась снежная крупа и морозный воздух нещадно студил землю. Временами над неподвижными башнями танков всплескивало тусклое пламя и слышался треск горевшей краски. Бой закончился.

Этот небольшой рубеж на перекрестке дорог представлял собой картину, полную трагизма и величия. В сплошном лабиринте воронок, среди развороченной земли, полузасыпанные и придавленные, неподвижно застыли девятнадцать погибших воинов — те, кто гранатами и бутылками с горючей смесью преградили путь танковой колонне. У каждого в руках была зажата винтовка.

Проезжая мимо, немецкие танкисты открывали люки и с удивлением разглядывали устремленные вперед фигуры и нацеленные в танки винтовки с узкими четырехгранными штыками. Эти люди внушали им суеверный страх. Казалось, сейчас они вскочат и бросятся в бой. Одного из бойцов смерть, видимо, застала в тот момент, когда он пытался подняться в атаку. Правая рука его с винтовкой наперевес была поднята над бруствером, асам он, прижатый сзади рухнувшей стеной окопа, застыл в стремительном прыжке и был похож на высеченную из камня скульптуру.

Фашистское командование под страхом смерти запретило местным жителям подходить к этому месту. Только мальчишки пробирались тайком «поглядеть на поле боя», да один раз какой-то недалекий ефрейтор провел мимо троих пленных, дабы показать, что ждет тех, кто не хочет сдаваться, не подозревая, как этим он укрепляет в них твердость духа.

Целый месяц покоились девятнадцать героев в своей открытой братской могиле. Потом их занесло снегом, и только весной сорок второго года состоялись похороны. Когда пришла похоронная команда, все девятнадцать лежали и сидели в прежних позах, все девятнадцать по-прежнему держали в руках винтовки, в которых не осталось ни одного патрона. Никто не сделал ни шагу назад, никто не подставил спину.

Много лет спустя, изучая документы и рассказы очевидцев, Артамон Ильич удивлялся, что этот редкостный эпизод не был нигде описан, и знали о нем лишь жители окрестных деревень. Но чем больше накапливалось у него материалов, тем меньше места оставалось удивлению; перед ним развертывалась картина такого массового героизма, среди которого смерть этих девятнадцати воспринималась как обычное исполнение воинского долга.

Впрочем, некоторое время об этом вспоминали немецкие офицеры, поселившиеся в большом двухэтажном здании школы. Это было единственное в поселке неповрежденное строение с прочными кирпичными стенами, способными выдерживать удары снарядов. В нем разместилось более ста человек.

Денщики собирали уцелевшие учебники, ломали парты и с утра до вечера топили печи. Лучшие комнаты на втором этаже заняли танкисты. Вечерами, сменив комбинезоны на элегантные мундиры, они спускались вниз, в столовую, где пили красное вино и слушали пластинки с военными маршами, «которые любил фюрер». Снаружи здание круглосуточно охраняли часовые, на углу была оборудована огневая точка с ручным пулеметом МГ-34.

А вскоре случилось событие, которому в то время невозможно было найти объяснение, а Артамон Ильич, тогда молодой командир взвода особого назначения, даже под страхом смерти не смел раскрывать тайны своего небольшого подразделения. Об этом событии написал в Германию оставшийся в живых офицер. Письмо это, в числе других, выборочно было задержано военной цензурой непрочитанным и, после уничтожения адреса на конверте, направлено в психологический центр для изучения настроения войск на Московском фронте.

— Хочешь прочитать это письмо?

Не дожидаясь ответа, Артамон Ильич извлек из своего толстого блокнота аккуратный Листок с машинописным текстом. Непряхин нерешительно взял его и начал читать. Читал он медленно, как человек, которому редко приходится этим делом заниматься, судорожно шевеля губами, как будто обжигался каждым словом.

«…Весь этот день меня мучили предчувствия. Такое происходит со мною все чаще. Скорее всего, потому, что в этой огромной стране, среди лесов и болот, все мы чувствуем себя как-то неуверенно. Никто не знает, что с ним будет завтра. Говорят, что даже столицу русских со всех сторон окружают леса, которые кишат казаками и партизанами.

Вечером я решил пойти в буфет, чтобы выпить положенную мне чашку кофе. Там, как обычно, шел спор о том, кто чем будет заниматься в России после победы.

— Если не воскреснут Иваны, — сказал техник Гекманн.

Он уже выпил полбутылки вина и сидел в расстегнутом мундире. Этот Гекманн имел отвратительную привычку портить настроение товарищам. У него всегда в запасе острые словечки и двусмыслицы, и говорит он загадочно, что порой не сразу поймешь, что он имеет в виду. На этот раз я догадался, что он намекает на тех русских, которые сожгли несколько наших танков и на полдня задержали продвижение. Они все погибли («Не все, — подумал в этом месте Непряхин. — Я-то вот остался»), и их запретили трогать. Похоронная команда увезла только своих.

После слов Гекманна я решил подождать с кофе и выбрался на улицу. Я специально прошел мимо того места, где, по утверждению наших остряков, «шло вознесение на небо». Русские лежали все в тех же позах, и их штыки смотрели прямо на меня. Мне стало не по себе. Я быстро пошел назад, но страх не покидал меня; через несколько шагов я невольно оглянулся и сразу почувствовал, как у меня под ногами закачалась земля, а в следующее мгновение раздался страшный грохот и гигантский столб огня и дыма поднялся на том месте, где стоял дом, в котором мы жили. Пламя почему-то очень долго держалось в воздухе, и я видел, как багровые блики мечутся по лицам мертвецов и их оружию. Во всех домах той улицы, в конце которой я стоял, вылетели стекла. Я бежал по этим хрустевшим осколкам, и сверху на меня сыпались мелкие камни и какой-то мусор…»

5
— Неужели это письмо того фрица? — спросил Непряхин, недоверчиво глядя на профессора. — Настоящее?

— Да, — подтвердил Артамон Ильич. — Точный перевод с немецкого. Но есть и подлинник. И взрыв описан очень точно. Я разговаривал с очевидцами. Так все на самом деле и было. Двое суток потом саперы ковырялись в развалинах.

— Выходит, не зря.

— Не зря, — согласился профессор. — Более ста человек за одну секунду.

Непряхин закивал головой, давая понять, что теперь он в полной мере начинает постигать важность того памятного боя с танками, жестокого и неравного, а главное — без права на отход и спасение и поэтому казавшегося бессмысленным. Война, включая и этот бой, жила у него внутри помимо его воли; она не мешала ему, а лишь держала в однообразно-застывшем состоянии, направляя его поступки, желания, разговоры и даже чувства.

Он никогда не старался специально вспоминать войну, даже старался забыть ее и не мог — воспоминания приходили к нему сами собой по малейшему поводу, но только сейчас, после разговора с профессором, он стал задумываться о причинных связях и взаимодействии событий, как будто вдруг из солдата он превратился в полководца, решающего судьбы сражений. От всего этого он почувствовал сильное волнение и, чтобы окончательно поставить все на свои места, спросил:

— Ты, Артамоша, случаем не сапером был?

— Вернее сказать, минером. Только особого рода. Наше подразделение называлось взводом особой секретности. Мы устанавливали радиофугасы.

— Вон оно что! — покачал головой Непряхин. С лица его не сходило напряженное выражение, какое бывает у человека, когда он силится что-нибудь вспомнить.

— В школу к командиру взвода ведь ты приходил? — помог ему профессор.

— Приползал, — поправил Непряхин.

— Все равно.


В тот праведный день, когда девятнадцать бойцов, получив приказ задержать противника, готовились к своему последнему бою и со стороны Смоленска уже доносился рев танковых моторов, около пустого здания школы остановились две полуторки, крытые брезентом. Из кабины передней машины вышел младший лейтенант и внимательно оглядел местность. Прибывшие с ним бойцы сразу же стали разгружать машины. Тяжелые деревянные ящики они носили в открытые двери школы, у которых тут же встали часовые.

Бойцы были вооружены обыкновенными армейскими карабинами, и, глядя со стороны, можно было подумать, что это какая-нибудь хозяйственная команда решила приспособить для своих нужд пустующее помещение. На самом деле это был взвод специального минирования, которым командовал высококвалифицированный специалист радиодела младший лейтенант Судаев.

Пока минеры рыли в подвале траншеи и укладывали в них взрывчатку, он занялся подготовкой радиовзрывателей и батарей питания. Это была чрезвычайно сложная и чувствительная аппаратура, разобраться в которой было нелегко. Дело усугублялось тем, что при себе не разрешалось иметь ни схем, ни инструкций. Все нужно было держать в голове. Достаточно перепутать клеммы… и тогда. Но младший лейтенант Судаев ничего не перепутал. Он был отличным знатоком своего дела.

Два мощных фугаса с радиовзрывателями, замурованные в фундаменте, были подключены к батареям питания. После этого младший лейтенант еще раз обошел все помещения. Увидев на полу обрывок изоляционной ленты, он подобрал его и спрятал в карман. Минеры не оставили после себя даже ни одной нечаянно оброненной крошки махорки. Ничто не говорило о том, что здесь были люди. Даже следы машин на улице тщательно заровняли.

Взвод младшего лейтенанта Судаева выполнил свою задачу. Не менее энергично действовала и армейская разведка. Разведывательное управление Западного фронта вскоре уже знало точный распорядок дня немецких офицеров, поселившихся в школе. И тогда было решено произвести взрыв.

Передвижной радиостанции не пришлось покидать пределов Москвы. Серия закодированных радиоимпульсов точно в условленное время замкнула контакты реле.


— Дело дошло до Гитлера, — сказал профессор. — На этот счет даже имеется несколько его приказов. Долгое время «разрешить проблему» пыталась Берлинская военно-техническая академия. Но ничего у них не получилось. Вот такие дела, старый товарищ. Я рад, что мы встретились.

Закуски еще лежало достаточно, но бутылка была пуста. Несмотря на это, Непряхин взял ее, поболтал и для верности заглянул внутрь.

— Нет, не осталось, — с сожалением сказал он.

— У меня есть, только в машине. Да и по пути магазины встретятся. Купим.

— Ты ко мне сядешь?

— Да. На машине уехал Шурик. Он спешил к девушке.

— Девушка хорошая, на ферме у нас работает, — сказал Непряхин. — Я ее с ребяческих лет знаю.

6
В коляске пахло бензином, мотор работал несинхронно, сильно трясло, и у профессора вскоре разболелась голова. Обратная дорога затянулась, и когда Непряхин, не доезжая до поселка, свернул с шоссе и поехал полем, а навстречу вместо бензиновой гари потянуло медовым запахом клевера, профессор облегченно вздохнул, рассчитывая отдохнуть где-нибудь на приволье.

— Здесь недалеко еще одно место есть, — сказал Непряхин, объясняя, почему он сюда свернул, но больше ничего не добавил. Но профессор знал, что он едет в Долину.

Возле деревянного, в три доски, мостика они остановились, и когда вылезли из коляски, то увидели, что к ним подходит молодая простоволосая девушка в коротких резиновых сапожках и сиреневом платье с блестками. Ее соломенные волосы то и дело падали ей на лицо, и она отбрасывала их заученным движением руки. Это была Надя Амелина. Увидев ее, Непряхин остановился и, ожидая, когда она подойдет, тяжело навалился на коляску. На лице его появилась странная мечтательная улыбка, смягчившая искусственную угловатость его лица; и это исковерканное солдатское лицо показалось профессору прекрасным и молодо одухотворенным.

Увидев профессора, Надя застенчиво поздоровалась, мельком взглянув в его сторону, но тут же преодолела смущение, подняла голову и, не скрывая любопытства, пристально и оценивающе поглядела ему в глаза.

— Судаев, — представился он, сам почему-то тоже чувствуя смущение от ее широко распахнутых глаз и еще от чего-то невысказанного, что затаилось где-то в их глубине.

— Мой друг Артамоша, — представил Непряхин, продолжая улыбаться, и добавил с гордостью: — Специально за мной приехал. Теперь вот писать будет.

— А я с фермы бегу, — заговорила девушка, кивнув головой в знак того, что она поняла то, что ей сказали, и что она тоже считает это важным и таким, чем можно гордиться. — Увидела вашу коляску и сразу вспомнила: пойдемте, дядя Яков, я вам немецкий дот покажу. Тут недалеко. Я ведь вам давно обещала.

«Немецкий дот» оказался железобетонным колпаком с амбразурой, обращенной на запад, в заречную долину, заросшую высокой жесткой травой. Когда переходили старую обвалившуюся траншею, профессор обернулся и подал Непряхину руку.

Шли молча. О пустяках говорить было нельзя, а о том, про что каждый думал, — трудно. Почувствовав это, Надя немного отстала и пошла стороной, сбивая блестящими сапожками головки полевых цветов. Профессор оглянулся и увидел, что она смотрит себе под ноги, волосы опять упали ей на лицо, и при каждом шаге под широким платьем напрягается ее молодое гибкое тело.

— Надя, идите вперед, на линию огня! — шутливо крикнул профессор.

Девушка благодарно улыбнулась и быстро догнала их.

Все вместе они медленно продвигались к центру долины, где когда-то проходил водораздел жизни и смерти, а сейчас возвышался насыпной курган, заросший, как и вся долина, жесткой травой. На вершине кургана стоял большой серый камень, гладко отесанный с одной стороны, где была высечена надпись: «Их было десять тысяч…»

— Больше, — сказал профессор и вздохнул.

В стороне от дороги виднелась вросшая в землю, заброшенная животноводческая ферма, дальше вдоль ручья угадывались следы стоящих когда-то домов.

— Там была большая, чуть ли не в сотню домов деревня, — пояснил профессор, — дальше, за лесом, еще одна с поэтическим названием — Васильки. Ее тоже нет. Немцы сожгли ее при отступлении. Люди больше не селятся здесь.

— И правильно делают. Невесело жить в долине смерти, где вода была соленой от крови и до сих пор взрываются мины.

— Нет, — не согласился профессор. — Это долина нашей славы.

«И то и другое», — тут же подумал он про себя, оглядывая окружающий долину лес и вспоминая, что в то время не было ни одной березы с целой вершиной; деревья утратили свои обычные очертания и казались неземными.

Не успел он подумать об этом, как мощный рев моторов вырвался с западной опушки леса и затопил долину от края до края. Все невольно вздрогнули и переглянулись. У профессора сурово сдвинулись брови и затвердело лицо. Непряхин дернулся, подался вперед, и левый глаз у него прищурился самопроизвольно, будто он прильнул к прицелу. Потом все поглядели друг на друга и одновременно улыбнулись. В полукилометре от кургана по большому желтеющему полю вдоль леса разом двинулись шесть зерноуборочных комбайнов. Сухая пыль вилась над машинами, блестели вращающиеся лопасти жаток, мерно покачивались высокие брезентовые тенты.

— Ячмень убирают, — сказала Надя.

С кургана было видно, как тугие струи зерна, подсвеченные солнцем, хлещут в кузова грузовиков.

— К тишине привыкли, — почему-то недовольно проворчал Непряхин и стал осторожно спускаться вниз.

7
Перейдя мостик и остановившись у своей коляски, Непряхин облегченно вздохнул и стал вытирать лицо, обильно покрывшееся испариной. День стоял безветренный, жаркий; деревья и перестоявшаяся трава изнывали в истоме, но, несмотря на предгрозовую духоту, дождя не предвиделось, и солнце, лишь немного умерив свой пыл, не спеша опускалось в белесую безоблачную даль. Вдоль берега реки тянулась временная, но уже хорошо утоптанная дорога, ведущая к животноводческим фермам и дальше на картофельные поля, а сам поселок, где была центральная усадьба совхоза, оставался в стороне со своими новыми панельными домами, стадионом и высокой красной водокачкой.

— Артамоша, — заговорил Непряхин сиплым от усталости голосом, осторожно усаживаясь на землю и вытягивая обрубленную ногу, — самое время, Артамоша, а? И вода рядом, чтобы остудить. Может, покличем Надюшку? Она меня всегда выручает.

Надя еще не перешла на этот берег; она стояла на мосту, поднявшись на цыпочки, длинноногая и тонкая, словно диковинный цветок в своем блестящем сиреневом платье, и, не отрываясь, глядела вдоль дороги, прикрывая от солнца глаза.

— Ну, так как же, Артамоша? — еще раз спросил Непряхин.

— Кажется, едет, — тихо проговорил профессор, нехотя отводя взгляд от смотрящей вдаль девушки. «Девушка, смотрящая вдаль», — невольно подумал он, привыкнув к образному мышлению, и сам стал глядеть в дальний конец дороги. — Да, едет, — сказал он громче, чтобы услышал Непряхин. — Сейчас я возьму портфель.

Видимо, Шурик только в последнюю минуту увидел стоящую на мосту девушку. Он резко затормозил, взметнув тучу пыли, и умело укротил машину на самой обочине. Надя прямо через пыльную завесу мигом перебежала на его сторону. Шурик вышел из машины, и, когда пыль рассеялась, профессор увидел его сердито надувшееся лицо. Надя что-то вполголоса объясняла ему.

— И на ферме был, — отчетливо донесся голос Шурика, хотя он и старался говорить сдержанно. — Ну, так что из этого выходит? — через минуту спросил он, уже не справляясь со своим рокочущим баритоном. — У меня отец потерял ногу, а у тебя дед погиб под Берлином. Что из этого, я спрашиваю? Какое это к нам имеет отношение?

Надя, мягко улыбаясь, потянулась и поправила ему влажные, рассыпанные по лбу волосы. Он поймал ее руку и поцеловал в ладонь. Профессор вздохнул и отвернулся. Непряхин все так же сидел на земле и ждал.

Шурик, несмотря на свою тяжелую фигуру, неожиданно легким пружинистым шагом пересек дорогу и, лишь мельком взглянув на отца, обратился к профессору:

— Вам, конечно, нужна машина? Извините, что я заставил вас ждать.

Артамон Ильич видел, что ему смертельно не хочется расставаться с машиной, и Наде, видимо, он сказал, что пойдет на переговоры; и она, не отходя от машины, теперь ждала, чем они закончатся, и на ее хорошеньком чистом личике было написано нетерпение и надежда.

— Ладно, покатайтесь, — сказал Артамон Ильич. — Только вначале я возьму портфель.

— Сейчас принесу! — крикнул Шурик, а Надя по его виду уже догадалась о результатах и быстро устроилась в машине, улыбаясь выглядывала в опущенное окошко.

— Вот, пожалуйста!

— Давай сюда! — не вставая, протянул руку Непряхин, как только увидел портфель.

Шурик, не зная, как ему поступить, поглядел на профессора, потом опять на отца, — выяснять, что к чему, ему было некогда, и он осторожно, словно там была мина, поставил портфель между ними, так что при желании любой мог бы до него дотянуться без всякого труда.

Непряхин опять, только на этот раз прямо на траве, расстелил свою холстину и стал осторожно развертывать кулечки с закусками.

— Зря только деньги переводишь, — неодобрительно сказал он, увидев в руках профессора плоскую бутылку с коньяком. — Лучше бы водочки.

— Я ведь не знал, так, на всякий случай положил.

Они выпили, и Непряхин, пока еще не притрагиваясь к закуске, сказал:

— Как мед. Даже не пойму, есть ли в нем градус.

— Есть.

— Тогда надо закусывать. — И опять он ничего не взял, а всю холстину с едой услужливо придвинул поближе к профессору. — Ты не стесняйся, Артамоша, закуски-то — ее всегда с избытком оказывается. А то я смотрю, ты и ешь плохо. В начальниках ходишь, а на вид как Кощей Бессмертный.

— Да я всегда такой был.

— Значит, это от конструкции зависит. Видел, какой Шурка? За одно лето мать откормила. А тебя, видать, в любой закром посади — все без толку.

Непряхин налил еще раз понемногу и, поглядев на оставшийся коньяк, сказал смущенно и нерешительно:

— Надо бы Дашонке оставить. Она, поди, и не пробовала никогда. Если в гости со мной угодит, так ведь у нас больше самогонку подают.

— Да, да, конечно, распоряжайся по своему усмотрению, — поспешно заговорил Артамон Ильич и даже отодвинулся немножко, а Непряхин еще раз встряхнул бутылку, крепко завернул пробку и сунул в мешок — подальше от соблазна.

После этого, уже немного опьяневшие, они молча сидели на траве за коляской, среди затихающей игры солнца и полынного запаха земли.

— Благодать-то какая, а? — сказал Непряхин, подмащивая под голову мешок и собираясь прилечь.

— Отдохни и ты, Артамоша!

— Дома-то тебя не потеряют?

— Не. Дашонка хоть и беспокоится, но знает — приеду. Она у меня добрая. Шурка — тот другое дело, уж больно твердый, ровно столб. И не вникнешь сразу, что значит не своя кровь.

Непряхин положил голову на мешок и глубоко вздохнул.

— Так ты ее с ребенком взял? — после паузы спросил профессор.

— Ох, Артамоша, — еще раз вздохнул Непряхин и приподнялся, упираясь кулаками в землю. — Тут такая сказка — прямо тысяча и одна ночь. Если в двух словах, то вот как: после войны я что-то лет пятнадцать подряд был председателем сельсовета. Это потом уже стали требовать, чтобы у всех было высшее образование, а тогда работу спрашивали, а не диплом. Ну вот, в то самое время я и познакомился с Дашонкой. Она из эвакуации вернулась. Уезжала одна, а приехала с двухлетним Шуриком. Вроде как нагуляла. Бабы так и судачили. Да и я так же думал. А оказалось по-другому. Мальчонку-то она из детского дома взяла на воспитание. Понятно, никто и сейчас не знает об этом. Да и сам я узнал только после свадьбы, когда одни в горнице закрылись. Вот как, Артамоша, бывает. А с ней мы детей не прижили. Простудилась она сильно в эвакуации. Вроде это и сказалось.

Непряхин замолчал, подумал немного и уже с полной решимостью спать махнул рукой и повалился на свой мешок. Но не прошло и минуты, как он, будто внезапно что-то вспомнив, быстро поднял голову:

— Так ты не забудь, Артамоша, о чем я тебя просил. Помоги, в случае чего. Бюрократы ведь еще не перевелись. Могут и торможение сделать.

— Опять ты за свое! — с досадой сказал Артамон Ильич. — Думать тебе, что ли, больше не о чем?

— Думай не думай, а к этому идет. Чирьи у меня на спине нарывать стали. В прошлую субботу в бане мылся, так один прорвался, и что б ты думал — вместе с гноем осколок из тела вышел. Раз нутро очищается, это уж верный признак…

8
К поселку они подъезжали уже в темноте. Длинная цепь огней тянула их между домами до середины главной улицы, где она пересекалась другой, зеленой и тихой, застроенной деревянными одноэтажными домами.

На широкой площади, образованной при пересечении улиц, по краям заросшей травой, а в середине вытоптанной до каменной твердости, шло гулянье. На дороге, в затылок друг другу, стояли вернувшиеся с поля комбайны, и на одном из них вверху ярко горел прожектор, освещая площадь и гуляющих на ней людей. У крашеных ворот, ведущих в административный центр совхоза, на высоком железном табурете, как на троне, сидел баянист. Играл он, вероятно, давно, был потный, красный и, как видно, не совсем трезвый, потому что пальцы иногда не слушались его и целые куски мелодии погибали, едва родившись. У него над головой, на красном щите, где когда-то висел противопожарный инструмент, красовались небольшие, аккуратно перевязанные снопы ячменной соломы. Под ними белел большой лист бумаги, но что на нем написано, разобрать было невозможно.

Непряхин остановил коляску у переднего комбайна, взял свою толстую ореховую клюшку, и они стороной стали пробираться к воротам. Перед баянистом две женщины, примерно одного возраста, уже немолодые и по виду усталые, по очереди пели частушки и после каждой запевки дробно били каблуками в твердую, пропитанную соляркой землю.

После частушек баянист отдыхал и курил, а толпящиеся вокруг него тем временем стали рассаживаться, кто на чем попало. Оказалось, что рядом сложены в штабель железобетонные опоры и квадратные плиты, сюда же мальчишки натаскали досок для каких-то своих надобностей — так что места хватило; и когда все уселись, баянист придвинул свой железный трон и заиграл песни.

Час назад кончилось собрание, на котором вручались грамоты и премиальные; после этого молодежь сразу же разбежалась, а здесь, у ворот, остались те, кому не надо было спешить на свидание и уединяться, а наоборот, хотелось побыть вместе, потолковать о делах сегодняшних, вспомнить прошлое и погадать о будущем. Пели не спеша, задумчиво — про золотые горы и Стеньку Разина, и про то, как «скакал казак через долины». Песни были старые и грустные, они напоминали молодость и жили в народе уже много десятков лет и все никак не могли забыться.

В самый разгар пения на противоположной стороне площади, там, где начинался спуск к реке, из-под горы показалась большая группа парней и девушек; с шумом и смехом они заполнили площадь, направляясь к главной улице. Артамон Ильич глянул в ту сторону и увидел, что на самой границе света и тени стоит его машина, матово поблескивая гладким боком. Ребята, смеясь и переговариваясь, мигом окружили ее, и сразу же оттуда послышались дребезжащие звуки гитары. Звуки были резкие и отрывистые. Вслед за ними ребята дружно, но тоже резко и отрывисто, гаркнули быструю песню. Это была какая-то непонятная надсадная песня, в которой невозможно было разобрать ни одного слова, а только резкие выкрики, гиканье и даже хрип и еще что-то такое, что трудно передать словами.

Певцов у ворот не стало слышно, их совершенно заглушили задорные молодые голоса, а мягкие переливы баяна сразу утонули в струнном реве гитары. Но певцы у ворот так просто не собирались сдаваться, они прибавили голоса, твердо решив допеть до конца свою песню про хлопцев, распрягающих коней. И баянист понял их намерение, слез со своего трона и растянул во всю ширь мехи и сам стал помогать поющим своим слабым глухим голосом.

Но молодая ватага, сгрудившаяся возле машины, ревела с таким истовым самозабвением, так сильны и действенны были их глотки и так хотелось им продемонстрировать свое могущество, что дальнейшее состязание уже теряло всякий смысл. Первым это понял баянист. Он перестал играть и устало уселся на свое место. Тут же замолчали и певцы; и некоторое время все молчали и слушали, пытаясь разобраться, о чем поют молодые, но понять ничего не могли.

У машины послышался смех, замелькали зажженные сигареты, гитара, словно испорченная пластинка, раз за разом выдавала одни и те же аккорды, голоса смешались, и песня расстроилась.

Воспользовавшись наступившей тишиной, баянист развернул мехи, прошелся пальцами и заиграл «Катюшу». Первый куплет он проиграл один, потом ему подтянул чей-то голос, потом еще один — и вот уже песня стала оживать, сначала неуверенно и со страхом, что ее вот-вот перебьют и сомнут, но потом все больше и больше набирая силы и раздолья.

Молодые придвинулись к воротам, а парень с гитарой подошел к баянисту, поставил ногу на нижнюю перекладину его трона и осторожно дернул струны, пристраиваясь к баяну. И как только гитара попала в такт, десятки новых голосов подхватили песню. Молодые и старые голоса, слившись воедино, подпирая и бодря друг друга, грохнули на все село так, что захлопали в домах калитки и люди потянулись на площадь.

Слова уже кончились, но ни баян, ни гитара не хотели останавливаться, и песня с новой силой полетела над селом:

Пусть он землю бережет родную,
А любовь Катюша сбережет!
У Непряхина на глаза навертывались слезы, просто так, без всякой причины. Он чувствовал, что кто-то держит его за плечи сильными теплыми руками. Он повернул голову. Рядом с ним стоял сын и пел вместе со всеми. Непряхину даже показалось, что сын поет лучше всех.

На большой дороге цветы не растут

В окно было видно, как у магазина на той стороне улицы остановился грузовик и из кабины, сильно хлопнув дверью, вылез пожилой кряжистый мужчина в замызганном брезентовом плаще. Этот резкий звук хлопнувшей двери и привлек внимание Софьи Карповны. Она надела очки и узнала Семена Клыпина, который стоял возле машины, нерешительно поглядывая то на магазин, то на ее окна.

— Опять! — с досадой воскликнула Софья Карповна и, с минуту поколебавшись (она дала себе слово курить не больше трех раз в день), протянула руку к дубовой коробочке, где лежали папиросы. Лицо ее, темное от никотина и нелегко прожитых лет, утеряло живость, сделалось холодным и старчески некрасивым.

Что будет дальше, она знала заранее. Вот Семен, еще раз взглянув на ее окна, нехотя повернулся и вошел в магазин. Сейчас он возьмет четвертинку и кулек липкой карамели, выпьет в углу за пустыми ящиками и, подхрабрив себя таким образом, придет на покаяние.

Солнце садилось в лес за курганом, и все село с его новыми белостенными домами утопало в густом красном свете; и этот свет, как и предстоящая встреча, тяготили Софью Карповну, вызывая какие-то неясные тревожные ассоциации. За последние годы село быстро разбогатело и изменило свой облик, уже подумывали о строительстве стоянки для автомобилей возле сквера, разбитого вокруг братской могилы, а на откосе рядом с магазином все еще торчали две голые сосны и на гнилой жерди между ними висела гулкая буферная тарелка, служившая в свое время для оповещения и созыва колхозников на работу. Это обстоятельство сейчас тоже показалось Софье Карповне странным и возвращало к неприятным воспоминаниям, — к тем дням, когда в селе не было ни новой школы, ни Дома культуры, и эти сосны, лишенные коры и совершенно высохшие, считались самым примечательным местом. Вокруг них была зеленая лужайка и лежали старые бревна, на которых по вечерам устраивались посиделки. На эти сосны теперь и смотрела Софья Карповна, потому что думала о тех далеких днях; и еще потому, чтобы не видеть, как Семен Клыпин, опасливо косясь влево на приближающиеся машины, осторожно переходит дорогу.

Войдя, он остановился у двери и некоторое время, отвернувшись, глядел в угол, утираясь платком и сморкаясь. Потом подошел к столу, намереваясь положить кулек с конфетами.

— В карман убери, для внуков, — посоветовала Софья Карповна, без всякого интереса, просто по привычке разглядывая его шершавое лицо с разъехавшимся в стороны носом и большой нижней губой. Эта лошадиная губа, которая всегда отвисала и блестела, почему-то раздражала ее больше всего.

— Все куришь, — не то осуждая, не то сожалея, сказал Семен и кивнул на пепельницу, стоящую на журнальном столике рядом с кипой только что принесенных газет.

Софья Карповна промолчала и достала новую папиросу. Она только слегка повернулась к нему в кресле, давая этим понять, что, как всегда, готова терпеливо выслушать все, что он ей скажет.

— Сними ношу, сил моих больше нет. Преступников и тех давно оправдали, — глухо проговорил Семен и, словно у него действительно не было сил, тяжело опустился на табуретку, куда по утрам Софья Карповна ставила плитку и варила кофе, чтобы не включать на кухне газ, от которого у нее болела голова. Говорил он трудно и таким сухим надтреснутым голосом, что, слушая его,самой хотелось прокашляться. «Скрипит, как сосны под окнами», — подумала Софья Карповна.

— Тридцать лет прошло, — скрипел Семен. — Неужто не отошло сердце? Неужто в нем не осталось жалости?

— Жалости? — переспросила она и почувствовала, что задыхается. Горячая волна захлестнула голову, все закружилось и поплыло у нее перед глазами; она поспешно бросила папиросу и потянулась к окну, но ничего не увидела, кроме двух обглоданных сосен, черными пиками вонзившихся в багровое небо. Семен опять не нашел нужных слов и, сам того не сознавая, снова перенес ее в тот вьюжный февральский день, ставший непреодолимым водоразделом, направившим их жизнь в разные стороны…

В тот день Софья Карповна ездила в районный центр получать учебники. Прошло всего несколько дней после освобождения, немцы закрепились за рекой в десяти километрах от села и оттуда еще слышались орудийные выстрелы, но жизнь уже налаживалась и пора было открывать школу. Семен и тогда работал шофером в транспортной конторе. Было ему лет двадцать семь, не больше, но в армию его не взяли. Врачи находили у него порок сердца, хотя, по его собственным словам, он даже не знал, в каком боку оно у него находится. Была у него и еще какая-то болезнь, заключавшаяся в неправильном развитии организма. Руки и ноги у него не переставали расти, так что с каждым годом все труднее было подбирать обувь.

Семен вез бочки с керосином. Сзади них в кузове его старой полуторки уместилось на грязной соломе еще человек десять. Это все были женщины-горемыки — голодные, бедные и несчастные. Молоденькая учительница Людмила Николаевна, вместе с Софьей Карповной преподававшая в сельской школе, возвращалась из больницы после операции; Матрена Хватова провожала семнадцатилетнего сына в армию и сидела теперь с опухшим от слез лицом; Шурочка Мотылева была в госпитале, где лежал ее старший брат. Ехали и другие из соседних и дальних деревень, обрадованные подвернувшейся оказией.

До села было километров двадцать. Дорога шла пустынными полями и березовыми перелесками; разыгрывалась непогода, и телеграфные столбы гудели уныло и монотонно. Когда миновали разрушенную машинно-тракторную станцию и проехали еще километра два, Семен остановил машину.

— Ну, девоньки, — заговорил он, взобравшись на колесо и протягивая руки с огромными, как ласты, ладонями. — По тридцатке с юбки — и айда дальше. Ишь вас сколько набилось. Не задерживайте, дорогушки, колесо не крутится — убыток государству.

Ветер дул ему в спину, в толстый овчинный полушубок с поднятым вровень с головой воротником, и от этого на миг показалось, что в открытом кузове стало теплее и тише. Женщины нехотя полезли за деньгами. Семен ждал, разглядывая их веселыми хозяйскими глазами.

— Ладно, мышка, не ищи, тебе в долг поверю, — весело продолжал Семен, заметив, как Шурочка Мотылева хлопает себя по карманам, пытаясь вспомнить, куда положила кошелек. — Не ищи, говорю. С тобой после посчитаемся, — с многозначительным смешком повторил Семен и своей огромной ручищей погладил ее по коленям.

Шурочка вздрогнула, как от удара током, вымученно улыбнулась в ответ и вся как-то съежилась, стала еще меньше. Закутанная в большой вязаный платок, поднявшийся надо лбом островерхим шалашиком, отчего ее нежное узкое лицо казалось длиннее обычного, в серых шерстяных чулках и подшитых валенках, она в самом деле была похожа сейчас на маленькую серую мышку.

Ожидая, когда соберут деньги, Семен не торопился убирать руку и этим жестом как бы брал девушку под свое покровительство и предостерегал от новых попыток отыскать кошелек. Шурочка сидела не шевелясь, плотно сжав колени, и только ее непомерные глаза остро прищурились и чуть-чуть порозовели щеки.

— Обрадовался, ирод, — сказал кто-то вполголоса из-за бочек, но было непонятно, к чему это относится — к дороговизне проезда или беззащитности Шурочки. — Ишь харя-то…

— Охарел, охарел, — прошамкал другой голос, беззлобно и даже как бы с завистью.

Не отвечая и не меняя веселого выражения лица, Семен взял протянутые тридцатки, скомкав, сунул, не считая, в карман полушубка и соскочил с колеса.

Шурочка работала в библиотеке и считалась самой красивой девушкой на селе. К тому же, как считали многие, была чересчур разборчивой, никого особенно не одаривала своим вниманием, и никто не мог сказать, что у нее на сердце.

Семена деревенские сторонились, считали «чужаком» (он приехал из Тамбовской области) и нередко в запальчивости в глаза величали «уродом». Семен нашел себе компанию в соседнем селе и дома появлялся редко.

Все изменилось, как только началась война. Уже через два месяца село лишилось мужской части населения, и «урод» неожиданно превратился в Сенечку. А вскоре оказалось, что без Сенечки оставшиеся старики да бабы, растерявшиеся от нагрянувшего несчастья, вообще бы пропали. Его старую полуторку тоже не взяли на фронт, и теперь к нему шли все — кто со слезами, кто с заискивающей улыбкой: «Сенечка, помоги картошку привезти с поля»; «Сенечка, дрова все вышли»; «Сенечка, подвези, бога ради, до города…»

Происшедшую перемену Семен воспринял как должное и вовсю старался вознаградить себя за прошлые обиды. Безжалостно гонял свою полуторку, пил и ел в домах, куда раньше был невхож, и оставался ночевать там, где до этого не смел и помышлять. Внешне он тоже как-то сразу переменился. Стал каждый день бриться и повязывать галстук, ходил в хорошем костюме и в огромных начищенных штиблетах, сшитых на заказ. К нему присмотрелись, привыкли, и даже кое-кто находил, что он — симпатичный, с мужественным, настоящим мужским лицом…

Дорога, по которой ехали, стеклянно-льдистая, широко раскатанная военными машинами, носила на себе следы поспешного отступления немецких моторизованных частей. По обочинам в сугробах там и сям валялись разбитые и сгоревшие машины, перевернутые повозки, простреленные каски, канистры, застрявшие в снегу тягачи и пушки с раздутыми стволами, И до сих пор пахло в этих местах чужим враждебным духом.

Неизвестно по какой причине, только Семен не мог проехать мимо даже брошенной дырявой бочки. Словно какая-то неведомая сила тянула его к этому железному кладбищу. Он то и дело останавливался, шумно вываливался из кабины и неуклюже бежал в поле и долго рылся там в железном хламе. В кабине у него уже стоял запасной аккумулятор, гремели пустые канистры, валялись коробки от противогазов, банки с солидолом, трофейный ранец, какие-то ремни, катушка с кабелем — все это занимало все свободное место, так что второму человеку сесть было некуда.

Женщины, продрогшие на ветру и с утра ничего не евшие, забыв о собственной участи, со страхом следили за каждым его шагом. Отступая, противник оставил множество мин, которые встречались в самых неожиданных местах, и никто не мог поручиться, что все они найдены. Но Семен, пренебрегая опасностью, шарил везде, где только было возможно.

На бугре перед мостом, где проходила линия обороны, Семен остановился снова и побежал вдоль траншеи, заглядывая в разрушенные блиндажи и ячейки.

— Это что же он, ирод, делает? — раздался злой женский голос. — Совсем заморозить нас хочет.

— Может, он запасные части ищет. Машина-то ведь старая, — сказала Шурочка, но ее никто не услышал. Губы у Шурочки посинели, густые ресницы смерзлись и мешали глядеть.

Дорогу переметала поземка, сугробы дымились, и телеграфные столбы гудели все пронзительнее. Солома в кузове перемешалась со снегом, а на бочки с керосином страшно было глядеть — от их соседства делалось еще холодней.

Семен вернулся минут через двадцать. Он принес смерзшееся байковое одеяло и немецкий штык в ножнах. Бросив их в кабину, он залез сам и включил скорость.

Проехали еще километров пять, после чего машина свернула на узкую проселочную дорогу, в конце которой в стороне от большака виднелась не тронутая войной деревенька. В деревне было не больше десяти дворов; они выстроились в один порядок на берегу оврага, а напротив них вдоль улицы у самого крутояра росли старые дуплистые ветлы.

— Погодите, девоньки, я счас… мигом, — заверил Семен, остановив машину возле большого, крытого железом дома.

Из кузова было видно, как он прошел в калитку и стал барабанить в дверь, потом, проваливаясь в сугробе, полез к окнам и поочередно заглядывал внутрь. Ничего не добившись, снова пошел к крыльцу и стал стучать сильнее прежнего. Наконец дверь приоткрылась, раздался чей-то недовольный голос.

Софья Карповна посмотрела на молодую учительницу и поплотнее прикрыла ей ноги соломой. Потом на Матрену Хватову, которая сидела у самого борта и ее сильнее всех залепило снегом. Но она даже не пыталась отряхивать его — безучастно глядела прямо перед собой. Шурочка тоже не двигалась, только еще больше сжала плечи под своим толстым шерстяным платком. Снежная крупа звонко стучала по бочкам и более глухо по крыше кабины.

— Ну-ка, бабы, садитесь плотнее! — скомандовала Софья Карповна, видя, что женщины от холода и тяжких дум совсем пали духом. — Еще плотнее, еще… Вот так. Шурочка, подгребай солому за спину. Сейчас я начну вам сказку сказывать. Хотите про Ивана-царевича? Или про Конька-горбунка?

Спустя полчаса в дверях показался Семен в распахнутом полушубке, с красным, словно после бани, лицом, с которого еще не сошла довольная ухмылка. На ходу он торопливо что-то глотал, губы у него лоснились. Развернувшись вокруг колодца, машина снова двинулась к большаку.

Позади осталась большая часть пути. Женщины приободрились и после сказки, рассказанной Софьей Карловной, как-то даже повеселели, и холод вроде бы уже не так пробирал, потому что сидели они теперь тесной группой, плотно прижавшись друг к другу. Молодую учительницу устроили в самом центре, и Софья Карповна то и дело трогала ей руки, поправляла платок, стараясь защитить от ветра. Людмила Николаевна благодарно кивала головой и что-то говорила слабым голосом — слов не разобрать из-за воя метели и дребезжания в кузове, — в лице у нее не было ни кровинки, и чувствовалось, что внутри у нее все еще болело, хотя операция по удалению аппендицита прошла вполне благополучно.

— Теперь уже недолго осталось! — громко, чтобы все слышали, подбадривала женщин Софья Карповна. — Тарханово проедем, а там — рукой подать. Увидим на горе церковь — считай, дома.

Тарханово — когда-то богатая, а сейчас совершенно разрушенная деревня — стояло на перекрестке двух дорог; здесь целый месяц шли упорные бои, на главной улице сгорели почти все дома, и даже бетонная труба нового колодца была сплошь исклевана осколками.

Останавливаться здесь было незачем, тем не менее, как только проехали перекресток, Семен начал тормозить, а вскоре и совсем остановился.

— Это еще что такое? — не выдержала Софья Карповна и выпрыгнула из машины. — Ты что опять затеял? — вся дрожа от негодования, закричала она на Семена, который, выйдя из кабины, энергично работал согнутыми в локтях руками. Видно, и его прохватило в дырявой кабине. Но вид у него по-прежнему был довольный и с лица не сходила какая-то дьявольская ухмылка. То ли он вспоминал минуты, проведенные в теплом доме, то ли наслаждался своей ролью полновластного хозяина.

— Говорят, тут чайную открыли. Так погреемся малость. Я только побегу гляну…

— Я тебе дам чайную! — не помня себя, закричала Софья Карповна, схватила его за лохматые отвороты полушубка и стала трясти изо всей силы. Семен только покачивался слегка, и ухмылка у него на лице проступила отчетливее.

— А что такого? Запретишь нешто? — с деланным испугом и продолжая ухмыляться проговорил Семен, пятясь от нее к кабине.

— И он еще спрашивает, что такого? — кричала, задыхаясь, Софья Карповна. — Урод несчастный, злодей.

Отцепившись от Семена, она рванула дверцу кабины. На дорогу со звоном посыпалось собранное им богатство. Под руку Софье Карповне попался трофейный солдатский ремень с металлической бляхой. Она выхватила его и стала хлестать Семена этой бляхой. Семен сначала отбивался от нее шутливо, подставляя под удары толстые рукава полушубка, но вскоре это ему надоело; лицо его яростно передернулось, он поймал на лету ремень и вырвал его из рук Софьи Карповны.

— Ополоумела, что ли? — заорал он и швырнул ремень далеко в сугроб.

— В чайную захотел! Греться ему надо! — все еще кричала Софья Карповна, не в силах удержать накопившуюся злобу, а сама присматривалась, что бы ей еще схватить в руки потяжелее из валявшихся на снегу предметов.

Но в это время женщины, увидев, что кабина освободилась и ободренные примером своей подруги, стали кричать, что учительницу надо пересадить из кузова.

— Возьмите в кабину. Пропадет ведь на таком юру! — звонче всех раздавался голос Матрены Хватовой, которую схватка Софьи Карповны с Семеном вывела наконец из оцепенения.

Софья Карповна, забыв про Семена, подбежала к борту и стала помогать Людмиле Николаевне. Та еле передвигала ноги, и Семен волей-неволей вынужден был подхватить под руки больную учительницу и усадить ее в кабину.

— А ты сгинь, мымра! — со злостью отпихнул он Софью Карповну и рванул машину с места.

Когда Софья Карповна выбралась из сугроба, машина была уже далеко. Но женщины, сидящие в кузове, так неистово забарабанили по бочкам, что Семен, испугавшись, невольно затормозил, и запыхавшаяся Софья Карповна успела перевалиться через задний борт на солому.

Дальше в дороге уже никаких приключений не было, если не считать, что у самой церкви, поднимаясь в гору, машина сломалась и женщины пошли пешком, ведя под руки больную учительницу…

И вот теперь, тридцать лет спустя, раза по два в месяц Семен выпивает для храбрости и приходит к Софье Карповне просить прощения. У нее уже давно все перегорело, не осталось ни зла, ни обиды, а только легкое удивление — неужели в человеке так поздно проснулась совесть и мучает его. Но какое-то подсознательное чувство говорило ей, что дело не в совести, что тут какая-то другая причина, и ей было любопытно узнать — какая именно.

Живя в одном селе и наблюдая Семена, она видела, что прошедшие годы не сделали его лучше. В то время как многие его сверстники, вернувшись с войны, шли учиться и стали потом крупными руководителями, он оставался все таким же — грубым, неразвитым и необразованным, и единственную книгу читал года три и при случае упоминал об этом. И плащ он носил какой-то допотопный, из серого брезента, какие давно уже не носили даже в деревне.

— А все-таки любопытно, — сказала Софья Карловна, прикурив от зажигалки, присланной с фронта из-под Кенигсберга вместе с вещами мужа, — машина действительно тогда сломалась?

На Шурочке Семен все-таки женился. Произошло это в последний год войны, когда было особенно голодно, а у Шурочки, как назло, тяжело заболела мать и жить стало совсем невмоготу. Все, что можно было продать и обменять на хлеб, было продано и обменено, снова надвигалась зима с морозами и метелями, а с фронта, тоже как назло, от НЕГО перестали приходить письма, и Шурочкой овладело отчаяние; а у Семена в доме было так тепло и основательно, постоянно что-то шипело и жарилось на большой, жарко горевшей плите, и Шурочке все чаще стало казаться, что теплого угла и доброго куска хлеба человеку вполне достаточно для счастья. И в один из таких вечеров, когда Семен привез и сбросил у ее крыльца несколько поленьев дров, подобранных им на дороге, она больше не колебалась и согласилась стать его женой.

Ни тогда, ни теперь Софья Карповна не осуждала Шурочку, так как знала, что слишком велико было ее одиночество, слишком бедна и горестна была ее жизнь. И невозможно ни забыть это, ни высказать.

Семен любил жену неистово и самозабвенно. Всякую работу в доме и на улице, которая, по его мнению, была «не для нее», он делал сам и вообще всячески оберегал ее и заботился о ее здоровье. У Шурочки были красивые стройные ноги, и когда старая Клыпиха, мать Семена, просыпала по утрам и опаздывала топить печку, Семен носил жену на руках, чтобы она не ступала своими красивыми ногами по холодному полу и не простудилась.

— Семка, смотри, избалуешь бабенку, — ворчала старуха, но сын только отмахивался и довольно ухмылялся.

На этот счет Семен был спокоен. Он знал, что жена не избалуется — не такой у нее характер, никогда не ревновал ее и даже пальцем ни разу не тронул; и только в нетрезвом виде иногда кричал кому-нибудь из собутыльников, вздумавшему пошутить под пьяную лавочку: «Ты мою жену не трогай!» — и так яростно сжимал кулаки, что у шутника мигом пропадала охота продолжать разговор на эту тему.

Шурочка родила троих сыновей. Все они пошли в отца — такие же крепкие, мордастые, присадистые. Мать старалась привить им любовь к чтению и искусству, приносила из библиотеки книги и вечерами читала вслух, но ребята больше тянулись к отцу, к его гаечным ключам и напильникам, хотя обращался он с ними сурово и иногда своей жестокостью доводил жену до слез. Оказывается, у Семена были свои взгляды на воспитание. За малейшее ослушание, в особенности если это касалось матери, отец, не всегда соразмеряя силы, порол детей узким сыромятным ремнем, так что порой они не могли сидеть за партой; и когда Семена вызывали в школу и внушали, что советский закон запрещает бить детей, он молча слушал и всегда говорил одно и то же: «Закон — тайга», — и продолжал свое.

Несмотря на такую систему воспитания, а может быть, благодаря ей, ребята выросли скромными, послушными и работящими, и старший, как и отец, работал шофером и уже имел свою семью.

Шурочка и через тридцать лет оставалась стройной и худенькой, только лицо ее поблекло и осунулось, стало угловатым, щеки запали, и не было в нем прежней округлости и живых красок. Как и в молодости, она работала в библиотеке, жизнь вела скромную и незаметную; и только когда из города читать лекцию или проводить собрание приезжал ОН — тот, кого она провожала на войну июньским вечером, прощаясь в старом городском парке, и клялась ждать, — когда приезжал ОН в село и выступал в клубе, она забиралась в самый дальний угол и оттуда глядела на его красивую седую голову, и слезы сами катились у нее из глаз и в груди ворочалась какая-то жгучая и приятная тяжесть.

Внешний облик Семена за тридцать лет тоже мало изменился. В молодости он выглядел старше своих лет, сейчас наоборот — моложе. Только теперь он еще больше раздался вширь, ссутулился, и на щеках появились две вертикальные морщины, от чего его плоское лицо приобрело сходство с растрескавшимся изображением буддийского идола. Да еще губа отвисать стала. Но седых волос на голове не было, и ходил он, как и прежде, неуклюже, но твердо, нажимая на каблуки.

О той злополучной поездке давно уже никто не помнил: забыли и молодую учительницу, умершую две недели спустя от двустороннего воспаления легких, — слишком много гибло людей в ту страшную годину, чтобы могла поразить кого-то еще одна тихая смерть. В селе с каждым годом появлялись все новые люди, выросло молодое поколение; и только Софья Карповна не могла изжить неизбывной печали, не могла примириться и забыть ту хрупкую стеснительную женщину, с которой ее связывала нежная дружба и которая, приехав с мужем накануне войны, стала всеобщей любимицей в школе. Муж ее вернулся с фронта без ноги, узнав о смерти жены, затосковал и вскоре уехал неизвестно куда.

Семен после женитьбы жизнь вел размеренную и по современным понятиям трезвую, а дурная репутация так и не отстала от него. Сам он считал виноватой во всем Софью Карповну.

Как-то, лет десять назад, Семена, как передового производственника, хотели избрать в комиссию народного контроля, но Софья Карповна высказалась против, и ее мнение стало решающим. Семена не выбрали. С тех пор к Семену стало возрастать недоверие. Коль сама Софья Карповна — бессменный депутат сельского и районного Советов, «моральная узда» и совесть всего поселка — дала ему отвод, значит, дело тут нечистое. Как это часто бывает в небольших селениях, где все люди знают друг друга, стали вспоминать прошлые «грехи» Семена, возникли даже небылицы наподобие той, что, мол, во время оккупации он «путался с полицаями», несмотря на то что было известно — в это время вместе с машиной Семен находился в партизанском лагере, но работал конюхом, так как на боевые операции его не брали. Но теперь и это обстоятельство стали ставить ему в вину.

Привыкнув во время войны «верховодить» и браться за любое дело, Софья Карповна и теперь, что бы в поселке ни случилось, не могла оставаться в стороне, Да это было и невозможно, потому что к ней шли за советом и помощью или просто за человеческим участием самые разные люди; и она «судила и рядила», бегала по учреждениям, устраивая чужие дела, выступала на собраниях и писала в газету. А по ночам, оставаясь одна и чувствуя боль в своем утомленном сердце, думала о том, что если бы она внезапно умерла, то кое-кто в селе, и в первую очередь Семен, вздохнул бы с облегчением.

— Ведь не на собрании прошу тебя выступать и не в газете пропечатать, — заговорил Семен, хмуро глядя на нее из-под насупленных, широко разросшихся бровей. — Промеж нами было, промеж нами пусть и кончится. Скажи только слово для успокоения, а там уж само собой все уладится. Народ-то догадливый стал. А лучше бы в гости пришла, как это водится у людей. Да, лучше бы…

— И угощение приготовишь? — с внезапно прорвавшимся живым интересом спросила Софья Карповна, смутно предчувствуя, что сейчас придет разгадка.

— Понятное дело, скупиться не станем, — оживился Семен и даже выпрямился на табуретке. И голос окреп. И даже почудилось Софье Карповне, будто в нем пропела чуть слышно та нарочито заглушенная струнка, которая когда-то гремела вовсю в том, прежнем Семене. — Самому мне что, брань на вороту не висит. Так ведь дети. О них подумать надо… Что ж теперь, всему роду до десятого колена проклятье нести? Или из родных мест бежать, новый дом бросать, семью рушить? Да где же это видано…

Семен умолк и снова согнулся в выжидательно-настороженной позе.

Так вот в чем дело. Софья Карповна взяла папиросу, но только повертела ее в руках и положила обратно. Вот она и разгадка! Семья. Дом. Благополучие. Любой ценой. Лишь бы для себя. Только для себя. Дождаться, добиться, улучить подходящий момент. Улучив момент, женился на Шурочке, зная, что та любит другого, улучив момент, построил новый дом, бесплатно навозив леса из зоны затопления, когда на реке стали строить плотину. И так всю жизнь! Боже мой, как это, вероятно, страшно всю жизнь думать об одном и том же…

— Нет, Семен Гаврилович, нет, — сказала Софья Карповна, поняв это, и опять ей сделалось тоскливо и больно. — На большой дороге цветы не растут.

И она устало откинулась на спинку кресла и закрыла глаза, прислушиваясь к нарастающей боли в груди.

Когда боль отпустила и она глянула в окно, на том месте, где стоял грузовик Семена, медленно таяла синяя струйка дыма, выплеснутая из глушителя.

Неспетая песня

В памяти тех, кто начинал здесь весеннюю страду сорок второго года, остались воспоминания о бесплодной земле и вздыбленных снарядами полях, усеянных скелетами машин и разбитых артиллерийских орудий. Во время битвы за Москву Ляхово три раза переходило из рук в руки. Здесь на километровой полосе между Минской автострадой и Можайским шоссе ни днем, ни ночью не смолкали бои.

Посылая Полину в Ляхово, директор Грибцовской МТС Вьюрков сердито сказал:

— Знаю, что будешь возражать, но больше некого. Не могу я безусому мальчишке доверить новый трактор. Тут нужен специалист. А на колесном там делать нечего, застрянет в первой воронке.

Полина знала, что Вьюрков просился на фронт, но его не отпустили, а приказали организовать посевную в освобожденных колхозах. И сейчас ему очень трудно, и сердится он только для вида, а на самом деле жалеет ее и любит, как дочь. Своих родителей она не помнила.

— Я не возражаю, — сказала Полина.

На улице пофыркивал трактор. Она не глушила мотор, зная, что разговор не затянется. Война сделала ее, девятнадцатилетнюю девушку, строгой и сдержанной на слова. И внешне она изменилась. Коротко остригла свои густые черные волосы, чтобы в разъездах меньше было с ними хлопот, стала носить сапоги и комбинезон, плотно обтягивающий ее невысокую сильную фигуру.

Вьюрков пошел ее проводить, хотел сказать что-нибудь ободряющее, но ничего не сказал, и только когда она уже забралась в кабину, неожиданно крикнул:

— Береги трактор!

В Ляхово Полина приехала вечером. Накануне прошел дождь, было прохладно, легкие облака, подсвеченные последними бликами солнца, застыли высоко в небе, влажно поблескивала укатанная дорога. По обочине шли саперы с миноискателями и тонкими щупами. Один из них указал Полине безопасный путь. На перекрестке стоял столб с прибитой на нем дощечкой: «Проверено. Мин нет!» Полина обогнула пруд и остановила трактор. Минут пять она напряженно вглядывалась в сумеречную даль, подернутую синей дымкой, потом выключила мотор.

Деревни не было. Не было ничего. Даже печные трубы разметало взрывами. Пахло ржавым железом и мокрыми головешками. Полина медленно шла от одного пожарища к другому, растерянно оглядываясь и не узнавая знакомых мест.

За обглоданными деревьями она неожиданно наткнулась на какое-то строение. Оказалось, что здесь живет член правления колхоза Михаил Иванович Янченков. Разбирая опустевшие блиндажи и дзоты, он натаскал бревен и сложил из них дом. Кроме него, в доме поселилась вся бригада Фаддея Слизского, в которой стала работать и Полина.

Невесело прошла эта первая встреча. О делах говорили вяло и неопределенно, никто не знал, с чего надо начинать, потом все вместе ходили смотреть новый трактор. Ночь начиналась свежая и тихая, но в этой тишине все еще жила тревога. Далеко за Можайском багрово светилось небо, время от времени доносился гул самолетов, и тогда по привычке все поднимали головы и напряженно всматривались в темноту. Это были тревожно-настороженные дни, когда глухими ночами то здесь, то там ухали взрывы и горький запах пожарищ не могли смыть даже весенние дожди.

На рассвете Полина ушла осматривать поля, где предстояло начинать пахоту. У разрушенной землянки она подняла немецкую лопату с длинной отполированной ручкой и стала засыпать воронки. Она знала, что самое главное сейчас — начать поскорее работать, отвлечь людей от тяжких дум, вселить в них уверенность в свои силы. И тогда все пойдет своим чередом.

В этот же день она проложила первую борозду. Большой пятилемешный плуг с хрустом врезался в землю, и потянулись вдаль глянцевитые отвалы, а следом степенно зашагали солидные грачи, удивленно разглядывая блестящие латунные гильзы и зазубренные осколки, которыми в тот год были щедро удобрены поля.

Прицепщиком к Полине Михаил Иванович поставил своего сына Колю. Тот немало гордился этим назначением, втайне мечтал о том времени, когда и сам пересядет на трактор, но говорить об этом Полине стеснялся. Была в ней какая-то внутренняя напряженность, та большая нервная сила, которая удивляла его и не позволяла лишний раз подойти с вопросом. Есть ли у нее сомнения и неудачи, терзают ли ее горькие мысли, никто об этом ничего достоверно не знал. Она представлялась человеком, который выбрал себе цель и идет к ней, не оглядываясь и не смущаясь.

Глядя в ее большие, всегда спокойные темно-карие глаза, трудно было предположить, что вечерами она уходит в лес и там, сидя на пне, подолгу плачет от голода и усталости, плачет о своей безрадостной молодости, о том, что война, кажется, уже идет целую вечность и невозможно представить те дни, когда можно будет досыта есть хлеб, ходить в красивых платьях и слушать музыку.

Но об этом никто не знал. И когда бригадир, просыпаясь, выходил на улицу, он каждый раз видел Полину возле трактора. Умытая, свежая, с мокрыми волосами, она с таким старанием чистила свою тяжелую машину, как будто та была живым существом.

— Собирайтесь! — весело кричала Полина. — Мы уже заканчиваем туалет.

В самый разгар посевной приехал Вьюрков и сразу же ушел на поля: проверял качество работы, что-то вымерял, подсчитывал и хмурился.

— Поторапливайтесь, друзья мои, — по обыкновению, кричал он своим сердитым голосом. — А не то заберу трактор, только вы его и видели.

— Да и так передышек не делаем, — рассудительно говорил Михаил Иванович. — Девка вконец измоталась. С рассвета до поздней ночи на тракторе. Во время заправки только и отдыхает. Не знаю, как еще не оглохла.

Перед тем как уехать, Вьюрков остановил Полину.

— Ну, как трактор? — спросил он, постукивая палкой по блестящим гусеничным тракам.

— Молодец!

— А самой как живется?

— Хорошо.

— Вижу, вижу, — со вздохом сказал он, разглядывая ее осунувшееся лицо. — Во сколько кончаешь работать?

Полина засмеялась:

— Часов у нас нет, Николай Михайлович. Где стемнеет, там и останавливаемся.

— А ты придумай что-нибудь. Солдаты ведь и ночью воюют, приспосабливаются.

В то время на тракторах не было электрического освещения, и машина в темноте делалась совершенно беспомощной. А работать нужно было. Вокруг лежали мертвые поля, и было больно на них глядеть; ветер нес оттуда не ароматы цветущих трав, а устоявшийся запах ржавчины, тротиловую гарь и горький пепел.

По вечерам при свете пятилинейной лампы с отбитым стеклом Полина читала вслух «Спартака». Книгу эту оставил на память какой-то боец. Чтение продвигалось медленно. Вдруг кто-нибудь вспоминал, как наши зенитчики сбили над дорогой «мессера» или как саперы отыскивали замаскированные мины.

А однажды Коля Янченков, прервав ее на полуслове, сказал:

— Давайте сделаем факелы. Как у древних римлян.

Затея понравилась. Этой же ночью они сходили в овраг, где валялись разбитые немецкие машины (овраг фрицы так и не смогли перейти). Здесь нашлось все, что было необходимо. Тут же принялись за дело. Пропитанную маслом ветошь набивали в консервные банки и прибивали их к длинным палкам. Эти самодельные факелы укрепляли впереди радиатора. В синеватой мгле ночи они горели багровым светом, обволакивая копотью кабину. Но пахать было можно. Так начались эти «ночные рейды».

Чтобы не уснуть, Полина пела хорошую довоенную песню:

Мы с чудесным конем
Все поля обойдем —
Соберем, и посеем, и вспашем…
Нельзя сказать, чтобы у нее был хороший голос, но в песню она вносила что-то свое, неповторимое, и звучала она как торжествующая радость труда.

Наша сила везде поспевает,
И когда запоет молодежь, —
Вся пшеница в полях подпевает,
Подпевает высокая рожь.
Рожь действительно уродилась высокая и густая, и любо было глядеть, как она переливается золотыми волнами, сухо шелестя колосьями. Колхоз досрочно рассчитался с государством и даже помог соседним хозяйствам. На стане появился большой плакат, написанный мелом на красном полотне: «Пусть урожай сорок второго года добьет врага в сорок втором году». Но вскоре его размыли дождями. Год кончался, война все шла, и конца ей не было видно. День и ночь через деревню мчались из Москвы машины с военными грузами, и все туда — на запад.

Людей в бригаде стало еще меньше. Ушли воевать ребята 1925 года рождения. Подмосковье стало глубоким тылом, постепенно налаживалась мирная жизнь, и обычные заботы о земле и хлебе занимали умы колхозников.

План хлебопоставок на следующий год был увеличен почти наполовину. Это был приказ Родины, и о том, что он может остаться невыполненным, не могло быть и речи. Суровое время, суровы и требования. Культура земледелия, севообороты, образованные кадры специалистов — все это будет потом. А пока собирались в тесной холодной каморке и думали. Иногда спорили и ругались, доказывали свое, но в сердце у каждого было одно, общее — все для фронта, все для победы над врагом.

— Посмотрите на наши поля, — горячо говорила Полина. — Разве мы используем их полностью? На ином участке добрая треть земли пустует. Если распахать все эти свободные места, ого, какая прибавка будет!

Подумали и согласились — действительно другого выхода нет.

А она так увлеклась этой идеей, что каждое утро убегала на дальние угодья, увязая в непросохшей земле, ставила вешки, проводила разграничительные линии, чтобы не ошибаться потом, во время пахоты. Ей хотелось всю землю сделать красивой и ухоженной, чтобы каждый клочок ее приносил людям богатство и радость.

Погода стояла сухая и теплая. Ярко светило солнце, жарко вспыхивая на отполированных лемехах плуга, ровно и мощно гудел трактор. Она работала весело и самозабвенно, и радостная улыбка не сходила с ее лица.

Вечером кончилось горючее. Это было очень некстати. Полина только что сделала первый заезд по целине, и эта вынужденная остановка огорчила ее. Ночью ей не спалось. Несколько раз она выходила на дорогу, посмотреть, не идет ли машина. Машин было много, но все они проносились мимо деревни.

Бочку с горючим привезли рано утром на лошади. Холодный трактор стоял в борозде. Коля Янченков тут же стал открывать бочку.

— Заправляйте, ребята, — сказала Полина. — А я немного подремлю в кабине.

Постоянное недосыпание, страшная усталость взяли свое. Она уснула сразу, лишь только голова ее коснулась кожаной подушки сиденья, как может уснуть на утренней заре смертельно уставший человек. За лесом вставало солнце. Над оврагом курился туман, росистой свежестью веяло от нераспаханного луга.

Коля попробовал завести мотор, но это дело оказалось ему не под силу. Тогда он начал будить Полину.

— Полинка, вставай, поехали!

Она сразу проснулась. Устало потягиваясь, она щурилась на солнце, и сонная улыбка еще блуждала у нее на губах.

— Поехали! — снова сказал Коля.

— Сейчас, только сон расскажу. И надо же такому присниться. Как будто иду я по дороге и вижу: на всем нашем поле растут цветы. Как же так, думаю, пахали под овес, а выросли цветы? Что ж мы, на фронт цветы посылать будем? А цветы такие диковинные, что и названия им не подберешь. И все разные: белые, желтые, голубые. А в самой середине поля чудесный красный бутон, большой и яркий, как звезда. Побежала я к нему, нагнулась, хотела сорвать и проснулась…

— Вот ручка, — сказал Коля. — Давай заводить.

На втором круге Полина стала равнять края поля, придавая ему вид строгого прямоугольника. Они ехали вдоль дороги, приближаясь к Можайскому шоссе.

Она еще ничего не знала. Она думала о своем диковинном сне и тихо улыбалась. А впереди перед трактором уже показалась безобидная с виду зеленая кочка. Поле должно быть ровное, и борозда проходит прямо через эту кочку. Трактор идет точно по заданному курсу, как корабль у опытного рулевого.

Полина высунулась из кабины — как там прицепщик. В это время страшный грохот прокатился над полем. Черная мгла закрыла небо. Едкий запах тротила поплыл в весеннем воздухе. Колю Янченкова взрывом отбросило далеко в сторону. Открыв глаза, он увидел высоко в небе капот от трактора. Словно большая птица, он плавно опускался на противоположном конце поля.

Повернувшись на живот, Коля пополз к трактору. Навстречу ему от деревни бежали люди. Оборванные гусеницы висели над краем глубокой воронки. А на дне ее на коленях стояла Полина. Опустив голову и подогнув руки, она как будто пыталась что-то поднять с земли. По виску ее текла тонкая красная струйка, собираясь в ладонях алой лужицей, и сквозь замасленные пальцы росными каплями питала землю.

Мотор не работал. Гнетущая тишина висела над полем, и только далеко за лесом еще бродили какие-то неясные гулы.

Яшина сторожка

1
Разыскивать Яшину сторожку мы отправились на мотоцикле. Был конец лета, почти беспрерывно шли дожди, над землей клубился сырой туман, и побуревшие стога сена сиротливо стояли на скошенных лугах. Дорога, разбитая тракторами, уходила в лес, в глубоких колеях тускло поблескивала вода, и мотоцикл вскоре пришлось оставить. Последние километры шли пешком.

Лес становился все глуше, и только когда перешли заросший крапивой шумный ручей, взору открылась обширная лесная поляна, окруженная столетними дубами. Это место и было Яшиной сторожкой. Туман рассеялся, и солнце освещало теперь всю поляну, зеленевшую поздней отавой. В дальнем углу мы нашли неглубокий котлован, сплошь заросший рябиной и акацией. Среди кустов бузины и шиповника валялись исковерканные остовы кроватей, черепки от посуды и горелые гвозди. В стороне лежала ржавая станина печатной машины и большой кусок спекшегося типографского шрифта.

Это все, что осталось от дома лесника Ивана Васильевича Яшина.

* * *
Еще задолго до революции московский купец Смирнов купил недалеко от Рузы шестьсот сорок десятин земли. Значительную часть ее занимал лес. Смирнов был человек хитрый и оборотливый и заранее прикинул, какой доход он будет получать. Выходило немало. Здешние места приглянулись ему, и хотя он был уже не молод и к тому же хром, все-таки, опираясь на клюшку, обошел пешком свои новые владения. Теперь нужно было оставить здесь надежного человека.

Как раз в то время приехал из Калуги Иван Яшин с молодой женой Екатериной Максимовной. Стороной Смирнов узнал, что Яшин мужик трезвый, неподкупной честности. Домом своим обзавестись еще не успел. Вот тогда купец и предложил ему стать лесником.

— Я ведь, Иван, знаю, что податься тебе некуда. Своего угла и того не имеешь. Вижу, что жена родить скоро будет. Куда с малым дитем пойдешь? Я тебе сторожку построю и три рубля жалованье положу. Вот они деньги, получай.

Купец укатил в Москву, где у него на одной из Мещанских улиц был двухэтажный дом, а Яшин поселился в сторожке.

Екатерина Максимовна долго не могла привыкнуть к лесной жизни. Ненастными осенними ночами к сторожке подходили волки и выли. Под самыми окнами глухо шумели сосны и пугающе скрипела старая береза.

— Господи, — жаловалась Екатерина Максимовна мужу. — Глухомань-то какая. Ни одного человека вокруг.

— И в городе не сладко, — обрывал ее Иван. — Нашему брату везде маета.

Но со временем и она привыкла и даже полюбила этот чудесный лесной уголок. Да и как было не полюбить, если здесь родились и росли ее дети.

Иван с утра уходил в лес, осматривал делянки, охотился на волков, ловил в речушке рыбу. Лес он любил страстно, знал наперечет каждое дерево и не спал по ночам, когда приезжали лесорубы с топорами и пилами.

Изредка в сторожку наведывался Смирнов. В последний раз он приезжал уже после революции. На делянках оставалась большая партия невывезенных бревен. Купец долго смотрел на них, потом сказал:

— Теперь, Иван, ты богаче меня стал. — И добавил с усмешкой: — Кто был ничем, тот станет всем.

— Зря вы приехали, — хмуро сказал Иван. — Лес вывозить не дам. Он теперь государственный.

2
Уже при Советской власти на месте старой сторожки Яшин построил новый просторный дом. Вокруг дома разросся прекрасный сад. На лесной поляне жизнь потекла по-новому. В доме появились газеты и книги, а потом и радиоприемник. Была у Яшина и лошадь Муран. На ней он возил ребятишек в школу, а сам по лесу по-прежнему ходил пешком. Но ходил он теперь не как наймит, а как рачительный хозяин. На вырубленных делянках корчевал пни, сажал молодые деревца. С браконьерами был строг и беспощаден, спуску не давал никому.

А время шло. Молодые дубки, охранявшие поляну, превратились в могучих великанов с красивыми развесистыми кронами. Один из них, тот, что стоял особняком недалеко от дома, высокий и стройный, Иван Васильевич особенно любил. И однажды вечером, когда сидели всей семьей за самоваром, сказал детям:

— Умру, похороните под этим дубом. Таков мой наказ.

Сказал просто так, на всякий случай, чтобы знали. О смерти не думал, хотя в ту пору ему было уже под семьдесят. Был он по-прежнему худощав, жилист и крепок, только седина пробилась в бороду да глубокие морщины прорезали лоб. Но глаза не утеряли зоркость, не ослабли руки, и, как и раньше, он без промаха бил влет из бельгийского охотничьего карабина.

Да и кто будет думать о смерти, когда вокруг творились великие свершения. Газеты и радио приносили удивительные вести: Днепрогэс, Магнитка, Московский метрополитен. Смолоду Иван Васильевич учился мало, и теперь жадно впитывал в себя все, что доводилось узнать. А узнать можно было многое — восемь человек детей, и все учатся. Особенно любил Иван Васильевич по вечерам слушать, как читает вслух его внучка Поля.

— Теперь дела пойдут, — удовлетворенно говорил он, слушая рассказ о папанинцах. — И подальше полюса заберутся. Руки у людей раскованы.

Было, конечно, и такое, что немало огорчало старого лесника. На соседнем участке лесником работал Блинов. Встречались они редко, разговаривали мало, но Иван Васильевич знал, что Блинов люто возненавидел его с тех пор, как он однажды сказал ему:

— Не по совести живешь, Николай Трофимыч. За водку продаешься, лесом спекулируешь. Смотри, не пришлось бы отвечать.

— А что, он твой, лес-то? — огрызнулся Блинов.

— Не мой и не твой — общий. Потому и говорю.

— Вот в том-то и дело, что не мой и не твой. Значит, и не лезь, куда не просят.

— Ну, вот и поговорили, — спокойно сказал Иван Васильевич. — Теперь ты знаешь, попадешься с поличным — мимо не пройду.

3
Потом началась война. И сразу все остальные заботы отодвинулись на задний план. Сыновья ушли на фронт. Внучка Поля жила в Рузе, она только что окончила среднюю школу. Иван Васильевич, как и в первые дни, остался вдвоем с Екатериной Максимовной. Иногда прибегал внук Павлуша. Сводки с фронта приходили одна тревожнее другой. Враг прорывался все дальше в глубь страны. Пал Смоленск. А через несколько дней пришло сообщение о гибели сына. Весь этот день Иван Васильевич провел в лесу, домой вернулся с почерневшим лицом и вечером долго стоял у колодца, вглядываясь в холодное осеннее небо, откуда доносился тяжелый гул идущих на Москву вражеских бомбардировщиков.

Каждую ночь на западе багровыми зарницами полыхало небо, глухой прерывистый рокот несся над лесом. Иван Васильевич брал с собой собаку Альму и выходил на дорогу. Угрюмо глядел, как в сторону Москвы тянутся военные обозы, идут усталые бойцы в запыленных касках. Да, плохи дела. Огромная беда обрушилась на Родину.

В один из таких дней Иван Васильевич встретился с Блиновым. Старая ссора как-то забылась. Не до того было. Почти дружески поговорили о последних событиях, поделились новостями. Блинов завистливо покосился на карабин, висевший на плече у Яшина. Неудержался, сказал:

— Эх, вот бы мне такой! Глядишь, зайчонка бы и подстрелил. Голодно ныне стало.

— Застрелишься еще спьяну, — пошутил Иван Васильевич. — А может, фашистов задумал бить? Так и скажи. Ружей у меня целых пять штук.

— Зачем же их бить? Они хоть жить нас по-новому научат.

У Ивана Васильевича задрожали пальцы и страшная судорога перекосила лицо.

— Дурак!.. — с трудом выдавил он из себя и первый раз в жизни грубо нецензурно выругался. — Пойдем, Альма, — и, круто повернувшись, пошел прочь.

4
Екатерина Максимовна стала замечать, что с мужем творится что-то неладное. На слова стал совсем скуп, все о чем-то думает. Несколько раз надолго уходил из дому, но без ружья, — значит, не в лес. А потом к нему пришли какие-то люди, по виду городские, и они долго сидели под окнами на лавочке и тихо разговаривали.

А еще через несколько дней к дому подъехали две тяжело груженные подводы. На передней под рогожей стояла печатная машина. Приехавшие сразу принялись за дело. Машину установили в подвале, туда же перенесли несколько рулонов бумаги, типографскую краску и шрифт. Екатерина Максимовна ни о чем не спрашивала, вызвалась было помочь, но мужчины не дали. А когда подвал снова закрыли и муж пошел проводить гостей, слышала, как он сказал:

— Не беспокойтесь, надежнее этого места не найти.

И опять жизнь на лесной поляне пошла своим чередом. Только все ближе и ближе слышались орудийные раскаты и все тревожнее становилось на душе. Иван Васильевич больше никуда не уходил и даже старался придать своему дому нежилой вид: перестал выпускать на улицу собак, окна по вечерам закрывал плотными шторами.

И по лесу он стал ходить очень осторожно. Внимательно разглядывал каждый след, каждую сломанную ветку. Иногда Иван Васильевич думал о встрече с врагом, чувствовал, что рано или поздно это случится, и готовился к этому. Но встреча произошла совсем не так, как он думал.

Утром, как всегда, он отправился в свой ежедневный обход. Погода выдалась морозная, ясная. Порывами налетал ветер. Бледные лучи солнца скользили по вершинам деревьев. Иван Васильевич поднял голову и увидел высоко над лесом легкие белые купола. Розовато отсвечивая, они плавно неслись к земле. С минуту он зачарованно разглядывал их. Ему никогда не приходилось видеть такое, и потому он не сразу догадался. И только когда нижний парашют понесло прямо на поляну, он понял — это враг. Болтавшийся под куполом человек тянул за стропы, но опытный глаз лесника уже видел — на поляну деревья не пустят. Затрещали сучья, купол сразу обмяк, и Иван Васильевич заметил, как парашютист поспешно режет стропы. В следующую минуту он был уже на земле. Их разделяло расстояние не более двадцати метров. Иван Васильевич отчетливо видел серую, наглухо застегнутую короткую куртку с откинутым капюшоном. Он сделал два шага вперед. Фашист тут же заметил его и неуловимым движением перекинул на грудь автомат. Тогда Яшин, уже не раздумывая, выстрелил почти не целясь, навскидку. Ему не надо было глядеть, куда попала пуля. Два раза в одну и ту же цель он никогда не стрелял.

Белое полотнище парашюта болталось на сучьях. Иван Васильевич не спеша сложил его и спрятал в сарай под сено.

5
В середине ноября морозы сковали землю, но снега было еще мало. Он лежал на полях и в оврагах непрочным рыхлым слоем, легко вздымаясь белой пылью при первом порыве ветра. Леса казались поредевшими, утеряв зеленый наряд, они далеко просматривались вглубь.

Фронт придвинулся к Москве. Все глуше доносилась артиллерийская канонада. И так же по вечерам, только теперь в противоположной стороне, багровело небо.

В Рузе и окрестных деревнях хозяйничали фашисты. Жизнь замерла. Кто мог носить оружие, ушел в леса. На дорогах то здесь, то там стали взрываться вражеские машины. Оккупанты чувствовали себя неспокойно. В районе появились эсэсовские части…

Вечерело, когда человек вышел из леса. День был ясный, на снегу лежали синие тени, и человек несколько минут неподвижно стоял под деревом, внимательно разглядывая лесную поляну. Было очень тихо. Лишь изредка потрескивали обледенелые сучья берез. Из трубы вился желтый дымок. На крыше сарая сидела сорока. Ни одного следа не вело к дому. Человек пошел вдоль опушки. Он шел очень осторожно, остановившись за сараем, оглянулся по сторонам, после чего по утоптанной тропинке дошел до террасы.

Услышав условленный стук, Иван Васильевич открыл дверь:

— Входи, Яков Андреевич.

В доме было жарко натоплено. На столе кипел самовар. Иван Васильевич только что помылся в бане. Раскрасневшийся, с влажными волосами, он казался совсем молодым.

Яков Андреевич Каменский разделся и сел к столу. До прихода немцев он жил в деревне Воронцово. Иван Васильевич знал его с первых дней основания колхозов, знал он и то, что Каменский коммунист, и относился к нему с уважением.

— Угощайся, Яков, — Иван Васильевич придвинул ему чашку чая и мед.

Но прежде чем взяться за чай, Яков Андреевич не спеша свернул самокрутку.

— Павлуша, поди-ка к бабушке на кухню, помоги ей, — сказал Иван Васильевич своему пятнадцатилетнему внуку.

— Как прошел? — тут же спросил он гостя.

— Не беспокойся. Следы только за сараем, заметить их трудно.

Яков Андреевич знал, что хозяин дома не курит, не решаясь зажечь папиросу, он осторожно положил ее на край стола. Выпив несколько глотков чая, сказал:

— Дела налаживаются. Немцев под Москвой остановили. Пора и нам начинать. У тебя все готово?

— Как и договаривались. Жду.

— Продуктов завезли? А то ведь семья у тебя теперь будет большая.

— Всего хватит. В случае чего телку зарежу.

Яков Андреевич вынул исписанный лист бумаги и, тщательно разгладив его, положил под клеенку.

— Это отпечатаем в первую очередь, — сказал он. — Народ ждет слово партии.

— Кури, вижу, что не терпится, — сказал Иван Васильевич, непонятно отчего волнуясь.

— Потом покурю, на кухне. Имей в виду, Блинов — предатель. Уже успел выслужиться. В Воронцове назначен старостой.

Иван Васильевич встал, резко отодвинул стул. Подошел к окну.

— Не волнуйся, приговор ему уже вынесен…

Он не договорил. Во дворе залаяли собаки. В дверь ударили чем-то тяжелым.

— Они! — сказал Иван Васильевич.

Яков Андреевич потянул из-за пазухи пистолет.

— Подожди, Яков. Поднимай половик.

Яков Андреевич схватил шапку и ватник и прыгнул в подвал.

— Живым не сдамся.

— Винтовки в правом углу под досками, — сказал ему Иван Васильевич. Поставил сверху стул и сел к столу. — Открой, мать.

Вошел офицер в фуражке с высокой тульей и посиневшим от холода лицом. На поясе пистолет в расстегнутой кобуре. Быстро оглядев комнату, он поморщился и стал медленно стягивать кожаные перчатки. За его спиной переминались с ноги на ногу два солдата. Видно было, что они сильно замерзли. У одного пилотка была натянута на уши.

Екатерина Максимовна догадливо села к столу и стала пить чай из чашки Якова Андреевича.

— Ти кто есть? — спросил офицер, заглядывая в словарик.

Иван Васильевич ответил.

— Здесь есть партизан? — снова спросил офицер.

Солдаты за его спиной шмыгали носами. Иван Васильевич недоуменно пожал плечами. Потом взял со стола незажженную папиросу и похлопал себя по карманам, как бы ища спички.

— Это кто? — Офицер ткнул в сторону Екатерины Максимовны.

— Старуха моя, а это внук.

— Ста-ру-ха, — по слогам повторил офицер и подошел поближе к столу.

Самовар все еще кипел, пар поднимался к потолку, и зеркало в простенке между окнами сильно запотело.

— О, — сказал офицер, увидев большую вазу с медом. — Мед.

— Мед, — подтвердил Иван Васильевич и придвинул вазу к краю стола. Он вдруг почувствовал себя до странности спокойным и с неподдельным любопытством стал разглядывать офицера. Он был высок и строен, с правильными чертами лица, и лишь блестевшая на фуражке эмблема с черепом и скрещенными костями придавала что-то зловещее его фигуре. Офицер перевернул страницу в словарике и спросил:

— Мед есть?

— Мать, — сказал Иван Васильевич. — Дай-ка посудину. Господин офицер мед любит.

Офицер напряженно слушал. Вслед за хозяином он пошел в кладовку. Иван Васильевич из деревянной кадушки стал накладывать мед в эмалированное ведро. Наполнив до половины, поставил ведро на скамейку.

— Много надо, — сказал офицер.

Иван Васильевич добавил. Он был совершенно спокоен.

Когда уходили, один солдат в коридоре снял с гвоздя старый полушубок.

— Бери, коль своего не имеешь, — миролюбиво сказал Иван Васильевич.

Оказалось, что на улице были еще двое с автоматами. Все сели в санки и поехали по неглубокому снегу. Иван Васильевич тщательно запер дверь и вошел в дом.

— Вылезай, Яков. Пронесло, — весело сказал он.

6
Ночь прошла спокойно. С вечера долго не ложились. Мороз усиливался. Окна покрылись ледяным узором. Затопили печку и в темноте сидели у огня. Разговаривали вполголоса, настороженно прислушиваясь к каждому шороху. Перед сном Иван Васильевич вышел на улицу. Холодно светилось звездное небо, неподвижно стояли заиндевелые деревья, ничто не нарушало ночной тишины. Было слышно лишь, как в хлеву вздыхает корова да иногда гулко трескается на реке молодой лед.

Утром Екатерина Максимовна готовила завтрак, а Иван Васильевич, надев полушубок, пошел в сарай за сеном. Первое, что он увидел, была длинная цепочка солдат, растянувшаяся по всей поляне. Солдаты бежали по снегу, охватывая дом со всех сторон. Иван Васильевич бросился назад. Его заметили, в морозном воздухе со звоном рассыпалась автоматная дробь.

— Беги, Яков, окружают!

Яков Андреевич метнулся к двери.

— Во дворе калитка, пройдешь огородом, — вслед ему крикнул Иван Васильевич.

Больше он ничего не успел сказать. В дом ворвались эсэсовцы.

Первым вошел офицер, тот самый, что приходил вчера. Только теперь лицо его побелело от бешенства, и пистолет он держал в руке. Яшин не спеша снял полушубок и положил его на сундук. Тут же он увидел, как, подозрительно оглядываясь, в дверь лезет Блинов. Иван Васильевич рванулся к ружьям, но на него навалились сразу трое и чем-то жестким связали за спиной руки.

— Он? — спросил офицер.

— Так точно, господин обер-лейтенант. Он. Самолично подтверждаю, — скороговоркой зачастил Блинов.

Обер-лейтенант подошел и ударил Ивана Васильевича по лицу перчаткой.

— Ста-ру-ха! — злорадно выговорил он.

Начался обыск. Обер-лейтенант сел на стул и закурил сигарету. Звенела разбиваемая посуда, в воздухе носился пух от перин. В доме стоял топот подкованных сапог. Входная дверь осталась открытой. Клубы морозного воздуха врывались внутрь. Блинов нашел ружья и с дикой яростью ломал их, ударяя об угол печи. Оставил только одно, то, с которым всегда ходил Яшин. Иван Васильевич равнодушно смотрел на все это. Его мучила мысль: успел ли скрыться Яков Андреевич? Выстрелов не было слышно, снаружи доносились только резкие голоса да отрывистые команды.

Один из солдат схватил с комода полированную шкатулку. Порывшись в ней, поставил на стол. Обер-лейтенант стал просматривать ее содержимое. Вынул именные часы, подаренные Ивану Васильевичу за отличную работу. Потом из красной коробочки достал орден Трудового Красного Знамени. Долго разглядывал его, держа на ладони. Затем перевел взгляд на Яшина:

— Большевики?

— Да, они, — с удовлетворением сказал Иван Васильевич и вдруг тихо задумчиво улыбнулся. Он вспомнил, как в 1939 году ездил в Москву получать орден, как растерялся, когда назвали его фамилию, и как Михаил Иванович Калинин, пожимая ему руку, сказал, ласково улыбаясь: «Не смущайтесь, вы делаете большое дело», — и как легко и радостно тогда стало у него на душе.

Обер-лейтенант увидел, как просветлело лицо старого человека, как сразу потеплели глаза. Вскочив со стула, он ударил Ивана Васильевича ногой в живот.

Блинов как будто этого только и ждал. Отбросив стул, он стащил половик и стал поспешно открывать лаз в подвал.

— Послужил большевикам, хватит, — приговаривал он, поднимая доски. — Теперь пришло наше время.

— Надолго ли? — спросил Иван Васильевич, но Блинов был уже в подвале.

Вскоре оттуда вынули пять винтовок и два ящика с патронами. Все остальное оставили на месте. Обер-лейтенант изумленно глядел то на Яшина, то на винтовки и наконец отрывисто сказал:

— Одевайся!

Ивану Васильевичу развязали руки. Он надел полушубок и шапку и пошел к двери. У крыльца стоял связанный Яков Андреевич Каменский. Синяки и разорванная одежда говорили о том, что в руки он дался не сразу. У всех углов дома дежурили пулеметчики, а в стороне, у сарая, был установлен миномет. Не меньше роты солдат оцепили со всех сторон поляну.

— Смотри, Иван, сколько силы против нас двоих бросили, — сказал Яков Андреевич и сплюнул кровью. Губы у него были разбиты.

— Это хорошо. Чем больше их здесь, тем меньше там, на фронте.

— Не разговаривать! — крикнул обер-лейтенант, и эсэсовец прикладом оттолкнул Якова Андреевича.

— Прощай, Иван, — сказал Яков Андреевич и, сильно рванувшись, бросился в лес.

— Фауэр! — крикнул обер-лейтенант. Пулемет выбросил длинную очередь. Яков Андреевич упал лицом в снег.

Заработали и другие пулеметы. Затрещали автоматы. Началась суматоха. Видимо, каратели подумали, что на них напали партизаны. Пули гулко щелкали по деревьям.

Иван Васильевич снял шапку. В глазах у него закипали слезы. И хотя он не думал бежать, ему снова связали руки. Но он уже ни на что не обращал внимания. Он знал, что сейчас умрет, но даже эта мысль прошла стороной, не задержавшись в сознании.

Он чувствовал, как его толкали прикладами, видел, что офицер трясет перед ним шелковым полотнищем парашюта, но все это он воспринимал как во сне, оно казалось ему далеким и ненужным, лишенным всякого смысла. Он отвернулся и стал глядеть в лес, в котором он прожил пятьдесят лет и который так любил.

— Отвечать! — крикнул офицер. Он уже не мог говорить спокойно. — Партизан! Где штаб?

— Идите поищите, — сказал Иван Васильевич и опять стал глядеть в лес.

К нему подошел невысокий широколицый солдат в очках. Очень внимательно и деловито он оглядел его со всех сторон, даже легонько прикоснулся к связанным рукам и стал рыться у себя в карманах. «Ишь ты, словно доктор осматривает», — отметил про себя Иван Васильевич. Внезапно он почувствовал острую боль. «Доктор» перерезал ему бритвой ладони.

— Ти будешь говорить? — спросил обер-лейтенант.

«Доктор» еще раз провел бритвой. Потом еще.

Иван Васильевич молчал. «Доктор» вынул щипцы и стал сдирать кожу. Иван Васильевич не помнил, сколько это продолжалось. Когда его толкнули в спину, он пошел. Он знал, куда нужно идти, и старался ступать твердо. Он шел к своему дубу. Альма вылезла из конуры и, опустив морду, пошла следом за ним. Иван Васильевич остановился около дуба и повернулся лицом к дому. Тот уже горел. Огонь вырывался из окон и с треском бежал вдоль крыши.

— Альма, уходи отсюда, — сказал он собаке, и она послушно пошла в лес.

Обер-лейтенант стоял в двух шагах. Иван Васильевич глядел поверх его головы. Розовые блики рассвета еще не погасли, и небо казалось бескрайней степью с голубоватыми курганами облаков. У подножья этих курганов стояли дубы. Он посадил их очень давно, в тот год, когда поселился на этой поляне. Он ходил по всему лесу, отыскивал молодые деревца и бережно их выкапывал. И еще он мечтал на всех глухих заброшенных вырубках вырастить новые красивые рощи. И чтобы каждый человек мог взять полюбившееся ему деревце и посадить у себя. Деревья растут для всех, и они должны жить вместе с человеком, украшая его существование.

— Отвернись! — приказал офицер.

— Что, боишься смотреть в глаза?

Офицер выстрелил ему в грудь. Иван Васильевич шагнул вперед. Еще два выстрела опрокинули его на землю.


Каратели остановились в деревне Румянцево. К дому, где жил обер-лейтенант, каждую ночь приходила Альма. И над деревней до рассвета, не смолкая, несся надрывный, леденящий душу вой.

Повести

Радуга — дочь солнца

Глава первая

В этот день на деревенской улице было шумно. В Иваново приехали иностранцы: то ли какая-то делегация, то ли просто туристы, доподлинно не знал даже председатель сельского Совета. Деревня издавна славилась своими домами. Строил их в начале века для московских купцов подрядчик Сарыкин-старший — удивительный мастер плотницкого дела, эдакий деревенский Растрелли. Дома выглядели внушительно, отличались завидной прочностью и затейливой деревянной резьбой.

Гости пили молоко, щелкали фотоаппаратами и громко смеялись, видимо от удовольствия. Среди них выделялся полный бритый мужчина в темных квадратных очках и зеленой тирольской шляпе с петушиным (как определили деревенские) пером. Он ни на шаг не отходил от миловидной молодой девушки с рыжими волосами и разговаривал только с ней одной. На обратном пути они поотстали немного и остановились в бывшем барском саду, усевшись в тени старой груши. Рядом на большой поляне, где стоял когда-то барский особняк, местные ребята играли в футбол. Играли уже часа два, без перерыва, до полного изнеможения, решая, за неимением судей, спорные вопросы большинством голосов и криком. У левой штанги ворот, сделанных из кривых ольховых жердей, срубленных тут же на берегу речки, стоит вратарь Вовка Фирсов — маленький, черноглазый, с непокрытой стриженой головой. От нечего делать — мяч на той стороне поля — он прислушивается к разговору сидящих, но понять ничего не может: разговаривают не по-русски.

— Лимка! — зовет он защитника Леонида Дунаева, прозванного Марсианином за увлечение астрономией. — Послушай, Марсианин, о чем они говорят.

Дунаев прислушался. Мужчина говорил весело и увлеченно. Вот он вытянул руку и показал в сторону играющих.

— Говорят по-немецки, — после некоторого раздумья заключил Дунаев.

— А ты не понимаешь? — с надеждой спросил любопытный Вовка.

— Ты Сашке Бутусову скажи, он сразу разберет, — небрежно предложил Дунаев, давая этим понять, что если он сам и не знает языков, то это потому, что занят изучением других, более важных проблем.

— Смотри, смеются, несчастные, — ввернул Вовка любимое словечко. — У очкастого аж живот трясется.

— Ну и пусть смеются, тебе чего, — нахмурился Леонид.

— Это они оттого, что мы вместе с девчонками играем, — предположил Вовка. — Говорил, не надо в команду брать.

Вовка подумал и решил сделать исключение.

— Ну, Лидку ленинградскую еще можно, смотри, она Лешку Хаврошина обвела.

Не договорив, Вовка кинулся в ворота, а Леонид побежал навстречу мячу, стремительно катившемуся к воротам. Мяч вел Сашка Бутусов. Дунаев по опыту знал его коварные удары по воротам и заранее бросился наперехват. Бутусов вильнул в сторону и, крикнув: «Давай на ворота», — коротким пасом передал мяч Лиде Матвеевой, но она не успела ударить. Бутусов видел, как подлетел длинный Дунаев, за ним другие, и, поняв, что прорыв не удался, побежал назад, где среди множества ног, как загнанный зверек, бился мяч.

Сашка подоспел как раз в тот момент, когда Лида удачно вывернулась в сторону, и он с размаху столкнулся с девушкой, от чего страшно сконфузился и пробормотал, краснея:

— Чего на своих налетаешь?

Сашка не спеша вернулся на свою сторону. Но через минуту он уже мчался назад, разгоряченный и злой, увернулся от защитников и вырвался к самым воротам.

— Бей, Сашка, не водись, бей! — неистово заорали нападающие.

Не было случая, чтобы с такого расстояния, один на один с вратарем, Бутусов не забивал гол. Но на этот раз, как казалось ребятам, он непростительно мялся. Бутусова догнал запыхавшийся Дунаев. Сашка рванулся вбок и вдруг с силой ударил левой. Тяжелый, сырой мяч, не один раз побывавший в лужах, со свистом прошел мимо штанги и закрыл физиономию очкастого иностранца. На мгновение все замерли. Очкастый, лежа на спине, водил руками по лицу, отыскивая очки. У рыжей девушки округлились глаза и смешно сморщился маленький носик. Сашка посмотрел на них, сплюнул, вытирая со лба пот и нагнув голову, как делал всегда, когда забивал гол, быстро пошел с поля в заросший бузиной овражек, где был колодец с ключевой водой. Ребята потянулись за ним. Игра прекратилась.

У колодца напились воды, разлеглись под кустами бузины, крича и перебивая друг друга, начали обсуждать происшествие.

— А я говорю, нарочно ударил, — больше всех кипятился Лешка Хаврошин. — Что я, не видел? Чуть бы сунул правой — и мяч в воротах. А он развернулся, — Лешка вскочил, показывая, как бил Бутусов, — и как даст левой.

— Много ты понимаешь, правой-левой, — не соглашался Вовка Фирсов. — Ударь он правой, я бы обязательно взял. А он хотел в угол. Что я, его приемов не знаю?

— Интересно, кто бы это мог быть? — спросил кто-то из ребят, когда спорщики замолчали. Все повернулись к Бутусову, который только что оторвался от ручейка, вытекающего из-под гнилого сруба колодца.

— Немцы, кто еще будет, — сказал Сашка таким голосом, что у ребят возникло подозрение — их товарищ, пользующийся репутацией отчаянного сорванца, не случайно промахнулся по воротам.

Молчавший до сих пор Леонид Дунаев счел нужным разъяснить создавшееся положение:

— Возможен международный скандал, — авторитетно заявил он, оглядывая притихших ребят. — С немцами у нас мирный договор.

Бутусов не стал ждать, чем Марсианин кончит свою лекцию. Молча поднялся и опять пошел к колодцу, а напившись, назад не вернулся. Спустился по дну оврага к речке и медленно побрел берегом, сбивая подобранной палкой встречные лопухи.

Может быть, действительно следовало ударить правой. Все равно ведь промахнулся. Если эти немцы какие-нибудь полномочные представители, то в два счета можно угодить в милицию, а там церемониться не будут.

Домой идти не хотелось, и он решил дойти до конца деревни и там под мостом половить рыбу, и тут увидел Лиду. В руках у нее несколько веточек земляники, усыпанных недозрелыми бело-розовыми ягодами.

— Хороши? — спросила она подошедшего Сашку.

— Не знаю, дай попробовать. — Сашка потянулся к ягодам.

Лида засмеялась и спрятала руку за спину.

— Не сейчас. Я хочу написать натюрморт. В центре будут ягоды. Если хочешь, будем рисовать вместе. Ты все со старинных журналов копируешь, а ведь с натуры гораздо интереснее.

Сашка не знал, что такое натюрморт, но признаться было нельзя.

— Ну и рисуй свою натуру, а меня учить нечего, — и ударил палкой по кусту репейника.

Лида и Сашка — сверстники. Сашке — шестнадцать, Лида на полгода старше. Срок небольшой, но держит она себя как взрослая и, Сашка уверен, здорово задается, потому что живет в Ленинграде. Каждый год она с матерью приезжает на каникулы, и лето они проводят вместе. Но ведь в прошлом году она не была такой. Не морщилась от каждого не так сказанного слова и не делала ему своих глупых замечаний. Сашка и сам не дурак. Захочет, может на память «Мцыри» рассказать. А если он не прочь иной раз слазить в соседский сад за яблоками или заткнуть трубу старой ведьме Малинке, что ж из того, одно другому не мешает. И в ее покровительственной улыбке он не нуждается. А улыбка у Лиды особенная и взгляд такой ясный, что Сашка стесняется смотреть ей в глаза.

— Почему ты такой злой?

— А тебе не все равно? — не глядя, отзывается Сашка.

— Ты заставляешь думать о себе хуже, чем ты есть.

— Ну и думай, мне что.

Она взяла его за руку. Сашка вырвал руку и сунул ее в карман. Этого еще не хватало!

— Ты же, Саша, ведешь себя как какой-нибудь беспризорник. Вот сегодня ты ударил мячом незнакомого человека. Ведь ты насмерть убить можешь. Помнишь, попал в мой велосипед. Он и сейчас стоит без спиц.

— Привези, я новые спицы вставлю. Не знаю, как получилось…

Сашка хотел что-то добавить, но тут же осекся и только исподлобья взглянул на девушку.

— Ты мне не доверяешь?

Сашка покрутил головой. Трудно было признаться, как безнадежно рушится его прежде незыблемый мир. До этой весны он никогда не изменял своим взглядам, составленным еще в начальной школе. Смысл этих взглядов сводился к следующему: все девчонки ябеды, плаксы и трусихи. А вот теперь все перемешалось и все было не так. По вечерам он стал тщательно мыться, надевать чистую рубашку и даже привык расчесывать перед зеркалом свои непокорные русые волосы. Ничего такого с ним раньше не бывало.

Сашка даже помнит, когда это началось.

Они вместе смотрели кино в колхозном клубе. Лида сидела впереди, а Сашка через ее голову перестреливался жеваной бумагой со своими противниками. Лида сказала, что нехорошо мешать другим. Он не один в зале. Зазорно вступать в бой с девчонкой, но и простить было нельзя. Он схватил ее за руку и, заломив, потянул к себе. В этот момент потушили свет. Лида попыталась освободить руку, Сашка не давал. Она так и просидела всю первую часть в неудобной позе, молчала, хотя Сашка все сильнее сжимал ее прохладные пальцы…

— Опять ты молчишь? — сказала Лида.

— Если бы ты была мальчишкой, — неуверенно начал Сашка.

— Считай, что я мальчишка.

— Сейчас проверим.

Сашка тут же вырезал из черемухи палку и подал Лиде:

— А ну, защищайся!

Бой принял совершенно неожиданный оборот. Сухая палка, которую Сашка подобрал на берегу, сломалась от первого удара. Тогда он решил, что пришла пора схватиться врукопашную. Но и тут борьбы по правилам не получилось. Сашка сильно прижал ее к себе, и она сразу как-то надломилась, даже голова ее упала ему на плечо. Тогда он немного ослабил руки: почему-то ему очень не хотелось отпускать ее. Наконец Лида попросила:

— Пусти, Саша, сдаюсь.

— То-то, — сказал Сашка без всякого торжества.

Лида заправила блузку под пояс бордовых шаровар и медленно пошла по тропинке в гору. Сашка искоса глянул на девушку. С лица ее сошел румянец, оно было сейчас бледнее обычного, с матовым оттенком на выпуклом лбу и нежном подбородке. Сашке казалось, что она к чему-то прислушивается. Под горой в кустах тихо журчала обмелевшая Колынья, да где-то далеко, должно быть в Рупасовском болоте, одиноко плакал кулик.

Глава вторая

Лида сидела у открытого окна и писала маслом. Перед ней в синей вазе стоял букет полевых цветов. Цветы были влажными от росы и блестели в лучах утреннего солнца. Сашка тихонько свистнул, но Лида, увлеченная работой, не услышала. Их разделял палисадник, сплошь заросший сиренью и акацией, сквозь которые едва различалась склоненная голова девушки.

Свистнуть погромче Сашка боялся. Он видел, как время от времени к окну подходит мать Лиды, Агриппина Фоминична, и внимательно разглядывает рисунок.

Два дня назад он собрал ребят, и они отправились в Коты — так называется лес за Матвейцевом — охотиться на барсуков. Барсуков они не встретили, но зато заблудились и ночевали у костра, а Лида к тому же упала с березы и разорвала платье. Врать она не умеет и, конечно, рассказала матери все как было. Сам Сашка с удовольствием вспоминал ту ночь, но со взрослыми об этом разговаривать не стоило.

То, что ребята не вернулись вечером домой, всполошило всю деревню, и Сашка в наказание целый день вынужден был сидеть дома. В этот день у него было много свободного времени, и он вначале листал старые комплекты «Нивы» с пожелтевшими страницами, а когда надоело разглядывать картинки, решил сделать поджигу. Отыскав на чердаке медную дверную ручку, он отпилил ее с одного конца — и у него получилась отличная трубка с донышком. Сделать деревянную рукоятку не составляло большого труда. Очистив из трех коробков спичечные головки, Сашка забил заряд и теперь во что бы то ни стало хотел показать Лиде.

Сашка осторожно пробрался в палисадник, но Лиды у окна уже не было. Тогда он зашел в переулок и стал ждать ее у колодца. Но и за водой Лида не шла, а у Сашки уже не хватало терпения, и он, решившись, шагнул на крыльцо. Дверь в дом была открыта. Было видно, как Агриппина Фоминична достает из гардероба и укладывает в чемодан какие-то вещи. Лида в углу на круглом столике мыла кисти. Сашка с порога отчаянными жестами старался привлечь ее внимание.

— Саша, перестань кривляться, — строго сказала Агриппина Фоминична. — Сядь на диван.

Сашка сел. От смущения он не поднимал глаз, а правую руку держал в кармане старых заштопанных штанов, чтобы не высовывалась рукоятка. Сидеть в такой позе было неудобно, ствол давил в пах, и Сашка решил сбежать при первом удобном случае.

— Мама уезжает, — сказала Лида и стала собирать кисти.

«Вот и хорошо, — подумал Сашка. — Если бы еще и бабка куда-нибудь делась, тогда совсем некому было бы ругаться».

Словно угадав его мысли, Агриппина Фоминична сказала:

— Береги бабушку, она совсем плохая. И, пожалуйста, не лазай по деревьям.

Сашка смутился еще больше. Последнее относилось и к нему. Это он научил Лиду залезать на самую макушку молодых березок и прыгать вниз, не выпуская из рук вершины. Очень здорово! Как на парашюте спускаешься. Он не виноват, что Лида выбрала слишком толстое дерево и его не удалось согнуть до земли. Он не виноват, что она такая легонькая, а хватается за большие деревья.

Агриппина Фоминична закрыла чемодан, а оставшиеся свертки стала складывать в черную клеенчатую сумку.

— Мы понесем чемодан с Сашей на палке, а ты возьмешь сумку, — сказала Лида.

Агриппина Фоминична внимательно посмотрела на детей и не возразила.

Дорога до ближайшей железнодорожной станции, даже не станции, а разъезда Дубосеково, идет через деревни Помогаево, Карабзино, Вишенки, Садниково и Корсиково. Сашка решил до самого конца нести чемодан один. Сняв ремень, он перехватил им ручку и закинул чемодан за спину. Силы у него хватит. Да и чемодан не такой уж тяжелый. Вот если бы только не съезжали штаны. Нечего было снимать ремень, можно было найти какую-нибудь веревку. Поджига здорово оттягивает карман, и штаны приходится поддергивать на каждом шагу, но Сашка готов был скорее умереть, чем отступиться от своего решения. Несколько раз Лида пыталась взять у него чемодан, но он отбивался с таким остервенением, что она, чуть не плача от досады, пожаловалась матери:

— Ну, что мне с ним делать? Такой упрямый.

— Успокойся, Лидок. Он не хочет, чтобы тебе было тяжело. Вы оба правы по-своему.

Сашка тяжело сопел, упрямо и зло топал самой серединой дороги, поднимая клубы пыли. Злился он оттого, что понимал, вид у него сейчас далеко не такой, в каком бы он хотел предстать перед Лидой. А хотелось казаться сильным и красивым, но как это сделаешь, если штаны приходится поддерживать руками.

А Лида шла по обочине дороги, иногда заходила в рожь и рвала васильки. На ней было легкое цветастое платье с короткими рукавами, белые тапочки и такие же белые носочки, а руки и шея в золотистом загаре, и когда она выбегала изо ржи с васильками и улыбалась, откидывая назад прямые светлые волосы, Сашке она казалась такой недосягаемо-нездешней, что лучше было не думать ни о чем таком, а просто тащить чемодан и не забывать про штаны.

В конце пути судьба сжалилась над парнем. Около корсиковской мельницы встретилась попутная подвода, на которую положили вещи. Сашка умылся в омуте у мельничного колеса, где было прохладно и пахло сыростью и гнилым деревом. Лида вынула из волос гребенку и хотела его причесать, но Сашка сказал сердито:

— Не лезь.

— А ты не злись. Никто тебя не заставлял нести, сам напросился.

— Совсем не поэтому.

— А почему?

— Ни почему. Видала?

Сашка наполовину вытащил из кармана поджигу.

— Что это?

— Подожди, узнаешь. Обратно пойдем — бабахнем в лесу.

На разъезде не было даже деревянной платформы, земля, пропитанная угольной пылью, источала запахи железа и креозота. Около полотна прогуливался мужчина в форменной фуражке. Очевидно, скоро должен был прийти поезд. Агриппина Фоминична, устало опустившись на чемодан, говорила Лиде что-то напутственное. Сашка деликатно отошел в сторонку и стал глядеть на воробьев, усевшихся на кустах черемухи.

Ему вдруг сделалось грустно. Просто невыносимо как грустно. Впору зареветь. И заревешь, если вдруг видишь, что здесь ты лишний. Вот они разговаривают о чем-то своем, а до него им нет никакого дела. Дотащил чемодан, и ладно. Сейчас мать ее уедет в Ленинград, а через два месяца и Лида, а он опять останется в деревне. В Ленинграде он никогда не был и, может быть, никогда не побывает, и велосипеда у него никогда не будет. Да и какой тут велосипед, когда даже штаны новые мать никак не может ему купить.

И вообще ему нечего равняться с Лидой. Когда они стали вспоминать, кому что нравится, он даже не знал, как ответить. Она сама больше всего любит стоять у памятника «Стерегущему». На нем изображены русские моряки. Открыв кингстоны, они тонут вместе с кораблем, но не сдаются врагу.

Тогда Сашка удивленно спросил, неужели настоящая вода льется.

— Ну конечно. Обыкновенный фонтан в виде водопада. Очень просто.

Ей хорошо говорить «очень просто». Она и в театре много раз была. Ленинград — это тебе не деревня.

Спугнув воробьев, Сашка сломал ветку черемухи и, чтобы хоть немного возвыситься в собственных глазах, стал отыскивать в себе какие-нибудь достоинства, которых не было у других. Но как ни старался, ничего такого отыскать не смог. Вот только если немецкий. Лучше его в школе немецкий никто не знает. У него одни пятерки, и учительница разговаривает с ним как со взрослым. Это уж кое-что значит. Правда, если бы не старшая сестра, он бы и немецкий не знал, но все-таки…

— Сашок, идя сюда, — позвала Агриппина Фоминична.

Она протянула ему половину булки и кусок колбасы. Сначала он отнекивался, потом взял и, отвернувшись, стал жадно есть.

Из-за поворота показался поезд. Паровоз усиленно пыхтел, заволакивая все вокруг дымом. Остановка была не больше минуты, и Сашка с набитым ртом подхватил чемодан и потащил его в вагон. Он спешил скорее уйти, чтобы не видеть, как Лида прощается с матерью. Он терпеть не мог, когда люди прощаются.

Они стояли и смотрели до тех пор, пока красная косынка Агриппины Фоминичны окончательно не растаяла в паровозном дыму.

— Пошли, — вздохнув, сказала Лида.

Чуть не до самой мельницы шли молча. Сашка на ходу доел колбасу, подпоясался ремнем и заправил рубашку. И сразу повеселел. Еще бы! Ведь они долго еще будут идти вместе, идти налегке.

— Мама сегодня какая-то странная, — задумчиво сказала Лида. — Все прошлое вспоминала. Про дедушку рассказывала.

— Твой дед буржуем был, — сказал Сашка.

— Нет, он не был буржуем.

— Как же не был, если у него в Ленинграде своя лавка была?

— Ну и что же. Все равно не был. А дядя мой, Дмитрий Фомич, погиб на льду Финского залива в бою с белогвардейцами. И мама одной из первых в комсомол вступила и до сих пор красную косынку носит.

— А ты чего не вступила?

— Думаешь, это так просто. Сначала заслужить надо.

— Ладно, — миролюбиво сказал Сашка, — не сердись. Я это просто так.

Лида стала рассказывать о Ленинграде, о своей школе, затем они бегали наперегонки и немного поспорили о «Гиперболоиде инженера Гарина», и Сашка вспомнил о своей поджиге, когда они уже вышли из леса и показалось Помогаево.

— Давай свернем с дороги, — предложил он, вынимая свое оружие. — Надо испробовать, чего заряду зря пропадать.

Подойдя к березе, Сашка стал целиться.

— Отойди подальше, мало ли что, — предупредил он.

Лида продолжала стоять рядом с ним.

— Ну и стой, я не отвечаю.

Грохнул выстрел. По лесу покатилось эхо. Сначала Сашка не понял, что произошло. Кинулся к березе посмотреть, глубоко ли впился свинец, и вдруг заметил, что в руке у него осталась одна деревяшка. Ствол разорвало пополам.

— Эх ты, — улыбнулась Лида.

Сашка в негодовании повернулся.

— Ой, что у тебя с лицом? — испугалась Лида.

— Ничего, саднит немного. Мать на ночь сметаной намажет — и все пройдет.

Лида откуда-то из рукавчика достала носовой платок и стала вытирать ему лицо. Она встала на цыпочки и одной рукой обняла его за шею. Сашка опустил руки по швам, боясь шевельнуться. Платок пахнул чем-то очень приятным, и он втягивал в себя воздух, чтобы подольше сохранить этот запах.

— Не оттирается, — сказала Лида. — Можно, я слюнями помочу?

Сашка кивнул. Говорить в эту минуту он не мог.

Когда Лида спрятала платок, совершенно почерневший, Сашка неожиданно сказал:

— Пойдем вечером в Пестово? Там сегодня кино.

Глава третья

В полдень большая толпа деревенских жителей собралась у сельсовета, где на двух столбах держался гладкий деревянный шит, левая сторона которого была выкрашена в красный цвет (для ударников), а правая — в черный, куда заносились фамилии лодырей.

— Опять кого-то на черную доску припечатали, — весело сказал Сашка. — Вон сколько народу глазеет.

— Нет, что-то не то, — усомнилась Лида. — Смотрите, какие у всех напуганные лица.

Ребята подошли поближе. Председатель сельсовета Василий Иванович Громыхалин читал вслух:

— «Нападение на нашу страну произведено, несмотря на то, что между СССР и Германией заключен договор о ненападении и Советское правительство со всей добросовестностью выполняло все условия этого договора. Нападение на нашу страну совершено, несмотря на то, что за все время действия договора германское правительство ни разу не могло предъявить ни одной претензии к СССР по выполнению договора».

Ребята протиснулись вперед. Сашка улыбался, сам не зная чему.

— «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» — медленно и раздельно закончил Громыхалин.

На нем была белая рубашка, подпоясанная узким ремешком, светло-русые волосы зачесаны назад. Ребята любили его. Был он молодой, красивый и всегда веселый. Только сегодня чаще обычного приглаживал волосы.

А вокруг шла мирная жизнь. Летнее солнце заливало деревенскую улицу, блестели крашеные железные крыши, возились в песке ребятишки, и у скотного двора мирно тарахтел оставленный трактор.

С дальнего конца деревни приковыляла бабка Агафья.

— Что тут, сынок?

— Война, — сказал Сашка.

— Ишь ты! — удивилась бабка. — Уж не с германцем ли опять?

— С немцами, — пояснил Сашка.

— Вон что. А я думала, с германцем. Далече ли они живут, немцы-то?

Председателя позвали к телефону. Взрослые пошли вслед за ним — разузнать, что к чему. Еще надеялись, что последуют какие-нибудь разъяснения. Все может быть. Произошел пограничный конфликт, а там, глядишь, и уладили.

Лида подошла к доске и стала читать Обращение Советского правительства. Сашке казалось, что она читает очень долго. Ему не терпелось. Хотелось немедленно что-нибудь предпринять, хотя что именно нужно предпринять, он плохо себе представлял.

— Что тут читать двадцать раз, и так ясно.

Лида не отвечала. Когда она обернулась, Сашка не узнал ее. Она была очень бледна, губы закушены и глаза совсем другие.

— Ты что? — спросил Сашка. — Войны испугалась?

— Дело серьезное, — подумав, сказала Лида.

— Только нас оно не касается, — пожалел Сашка. — Уж больно далеко мы от границы.

— Границу они уже перешли.

Вскоре по деревне прошел слух, что в Рузе записывают в народное ополчение. Сашка сразу решил, что это как раз то, что ему нужно.

— Ты из винтовки умеешь стрелять? — приставал он к Лиде.

— Стреляла из мелкокалиберной, только плохо.

— Ничего, — успокаивал Сашка. — Как только выдадут оружие, я тебя мигом обучу.

В Рузу было решено идти рано утром. Лида была уже готова, когда Сашка зашел за ней. Желтый в три окошка дом Лиды рядом с домом Леонида Дунаева. Между ними колодец, под окнами палисадники с непролазной зарослью сирени и акации. Прекрасны здешние места летом! Оттого и наезжает сюда дачников видимо-невидимо.

Леонид присоединился к ним молча. Даже не спросил ни о чем. Да и о чем спрашивать, если обо всем договорились заранее. Деревню покидали довольно внушительным отрядом. Когда вышли на шоссейную дорогу, Сашка заявил:

— Таким табуном двигаться нельзя. Надо построиться как положено, по четверо в ряд.

— Только, чур, девчонок назад, — потребовал Вовка.

— Это еще почему? — возмутились девушки.

— Ладно, — сказал Сашка. — Становись по росту. В армии закон для всех один.

Шли весело, в ногу. Где строй, там и песня. Спели «Если завтра война…», «Тачанку», «Три танкиста». Сделали небольшую передышку и город встретили «Катюшей». Сашка музыкального слуха не имел совершенно, зато кричал громче всех.

В военкомате ребят встретил старший лейтенант Михайлов. Сашка настоял, чтобы идти прямо к нему, потому что сам Михайлов ивановский, знает каждого как свои пять пальцев и тянуть долго не будет.

— Вот что, ребята, — сказал старший лейтенант Михайлов. — Идите-ка вы домой. Не до вас, честное слово, не до вас.

— Выходит, зря шли, — обиделся Сашка.

— Не совсем зря. Мы будем иметь в виду, что ополченцы у нас наготове и все до одного хотят сражаться. А теперь кругом и шагом марш.

— Тогда винтовку дайте, — не отставал Сашка. — Хоть одну на всех.

Но и винтовку не дали. После этого побывали в райкоме комсомола, а напоследок Вовка предложил зайти в милицию, но большинство отвергло это предложение. С милицией решили не связываться.

Обратно шли усталые и голодные. В один день отмахать почти тридцать километров — не шутка. Песен уже не пели. И не строились.

— Нечего было с девчонками тащиться, — ворчал Вовка Фирсов.

— Не в этом дело, — пояснил Леонид Дунаев. — Записывают только комсомольцев.

Сашка с Лидой шли сзади. Сашка виновато молчал и не вынимал рук из карманов. Для собственного успокоения сказал:

— Будем еще что-нибудь придумывать. Может, война еще не скоро кончится.

Вместо ополчения ребят стали посылать ремонтировать дороги. По дорогам в сторону Москвы потянулись войска. Угрюмые, осунувшиеся лица, грязные бинты, запыленные каски. Сашка ничего этого не замечал. Ему страшно не хотелось копать землю, и он цеплялся за каждый грузовик, пристраивался к колоннам. Нет, не берут. Где же справедливость?

А дома мать ругает. Бегаешь целыми днями. Воды некому принести. Попробуй жить в такой обстановке. Как же можно сидеть на месте в такое время?

Вечером Сашка пришел к Леониду. Во дворе на скамейке тихо сидела Лида.

Леонид выстраивал в ряд чурбаки от старых яблонь.Совсем недавно Иваново славилось своими яблоневыми садами. Но чрезмерно суровая зима сорокового года погубила старые сады. Яблони пилили на дрова.

Леонид взмахнул топором и, ударив по крайнему, самому тонкому и коротенькому чурбаку, расколол его пополам.

— Это Геббельс, — сказал он. — А вот толстый — Геринг, этот гладенький Риббентроп, а самый здоровый — Гитлер. Я его под конец оставил.

Два следующих чурбака Леонид одолел с небольшой передышкой. Зато последний, очень суковатый, никак не поддавался.

— Дай мне Гитлера, — попросил Сашка.

Минут пять он долбил топором изо всех сил, но полено только, глубже уходило в землю.

— Надо поставить на что-нибудь твердое, — посоветовала Лида. — Да с другого конца попробуй.

Сашка примостил «Гитлера» на плоский камень и начал с другого конца. Но и это не дало результата. Сашка отдохнул немного и снова замахнулся. Полетели щепки, топор соскользнул и хватил по камню.

— Так и знал, — огорченно сказал Леонид. — Смотри, какую зазубрину сделал.

— Не беда. Войны без потерь не бывают. Пусть полежит, — кивнул на чурбак Сашка, — расколем, я свой топор принесу, потяжелее.

Подсели к Лиде на скамейку. С реки наползал туман. Повеяло сыростью, и было очень тихо. Коров уже пригнали, темнело, и пахло парным молоком. Неужели в самом деле где-то идет война?

— В Рузе наши водокачку взорвали, — вспомнил Сашка. — Говорят, камни на полкилометра летели.

— В магазин хлеб перестали привозить, — сказал Леонид.

— Ну и правильно, — одобрил Сашка. — Хлеб фронту нужен, а мы и так проживем, на картошке.

Лида сидела молча, укутав плечи шерстяным платком. Смотрит в сторону, на лоб упала прядка светлых, коротко остриженных волос.

— А ты чего молчишь? — вдруг накинулся на нее Сашка.

— Так, — тихо ответила Лида.

«Чудная она какая-то стала, — подумал Сашка. — Войны боится, что ли? Или жалеет, что с матерью не уехала?»

Через два дня из Ленинграда пришла короткая телеграмма. Мать требовала, чтобы Лида немедленно ехала домой.

Лида стала собираться. Попрощалась с речкой и с гладкой березкой у окна, прошла из конца в конец по всей деревне и вспомнила про Сашку Бутусова. Он в этот день держался подчеркнуто вежливо и только глаза отводил в сторону.

А когда стали прощаться, неожиданно попросил:

— Не уезжай. Я тебе правда спицы в велосипед вставлю. И восьмерку выправлю.

Что-то похожее на отчаяние было в его голосе, и Лиде стало жалко его.

— Мы еще встретимся, — пообещала она, но Сашка ушел не поверив.

Три дня Лида томилась на забитых московских вокзалах. Везде были военные. И поезда подавали только для военных. Лида даже перестала подходить к кассам. Последнюю ночь она просидела на чемодане в переполненном зале ожидания и с первым пригородным поездом уехала обратно в деревню.

Вечером она уединилась в палисаднике, тоскливо глядя на реку, где низко над горизонтом холодно поблескивала алмазная Венера.

Здесь ее и нашел Сашка, сам не зная зачем бродивший на этом конце деревни.

— Лида? — осторожно, еще не веря и думая, что обознался, позвал он. А когда она повернула голову, радостно вскрикнул и перелетел полутораметровый забор.

— Разве ты дома? — бестолково спрашивал он и порывисто прижимался лицом к ее ладоням.

Глава четвертая

Сашка сдержал слово. В Лидином велосипеде была выправлена восьмерка и вставлены новые спицы. Но лето прошло, и было не до катанья. Сентябрьская грязь затопила деревню, дорога просыхала только к обеду, а по вечерам совсем некстати расчищалось похолодавшее небо, и тогда в вышине был слышен прерывистый гул идущих на Москву вражеских бомбардировщиков.

Фронт приближался. Уже догорели деревянные корпуса дома отдыха «Пестово», и теперь в задымленной березовой роще на берегу прозрачной Рузы зловеще торчали только черные трубы пожарищ.

Вечерело, когда Лида, прихватив велосипед на случай дальней поездки, подходила к сельсовету. Ее уже знали во многих окрестных деревнях как неутомимую связную. Если нужно было кого-нибудь срочно вызвать или передать повестку, она ухитрялась ездить даже в самую темную ночь. Правда, после этого велосипед приходилось отдавать Сашке в ремонт.

В сельсовете громко разговаривали. Боясь помешать, Лида тихо присела на скамейку у бокового окна. Но председатель уже заметил ее.

— Придется тебе и сегодня подежурить, — сказал он и, когда Лида кивнула, снова повернулся к сидящему напротив человеку. Лида узнала в нем хромого Липатыча. Был он невысок, сухопар, с широким носом и запущенной рыжей бородкой:

— Ну, так как же, Липатыч? — спросил Громыхалин, откидываясь на спинку стула и расправляя под ремнем складки да гимнастерке.

— А вот так, как есть, — так же неопределенно ответил Липатыч и покосился на Лиду. Видимо, не хотел разговаривать при посторонних.

— Ты мне прямо говори, — повысил голос Громыхалин. — Будешь платить налог или нет?

— Кому платить-то? — Липатыч повернулся к окну, прислушиваясь к отдаленным орудийным раскатам.

Лиде показалось, что по заросшему лицу его пробежала ухмылка.

— Кому раньше платил? Государству, так ведь? А сейчас оно как никогда нуждается в народной поддержке.

Липатыч ответил не сразу. Опять покосился на Лиду и вдруг решительно:

— А по-моему, наши рубли уже не помогут.

У Громыхалина на скулах налились твердые желваки.

— Значит, говоришь, не помогут. — Сквозь стиснутые зубы голос звенел угрожающе. Медленно встал, опираясь ладонями о край стола.

Лида ждала, что будет дальше. Василий Иванович не спеша вынул из стола пистолет и положил его в карман. Лида заметила, как дрогнула у Липатыча борода и глаза воровски стрельнули по окнам.

— Ну, вот что. Даю тебе полчаса сроку. Ровно в пять принесешь деньги и получишь у секретаря квитанцию. А еще советую запомнить: Советская власть жила, живет и будет жить. Вот так. А теперь убирайся вон.

Налог Липатыч уплатил через пять минут, которые потребовались ему для того, чтобы проковылять в коридор и там без посторонних извлечь из потайного кармана кисет с деньгами.

Когда со стуком захлопнулась за ним дверь, Василий Иванович начал ходить по комнате, поскрипывая сапогами. У окна остановился.

— Вот, молодежь, смотрите. Это и есть старый мир. В школе небось рассказывали. А теперь сами увидели, в натуральную величину. — И, помолчав, задумчиво продолжал: — Да, теперь полезет наружу всякая дрянь. Во всяком случае, от такого можно ожидать всего. Жизнь прожил, а ничему не научился. И что интересно, сколько я его знаю, всегда старался на чужой счет проехать. Жадный, завистливый, а работать не заставишь. И вот результат — ни семьи, ни дома. Весь век нахлебником. А ведь мог быть человеком, как все.

Лида сидела молча, опустив голову, как будто была в чем-то виновата. За окном загрохотало сильнее, треснутое стекло ответило мелким дрожащим звоном.

— Мне пора. Еду в район по вызову, — сказал Громыхалин. — Вечером тебе в помощь придет Бутусов. Дверь на ночь запирайте.

И ушел неторопливо, даже на своем столе прибрал напоследок.

Сашка не пришел, а вихрем влетел по ступеням и с порога закричал:

— Лида, ни о чем не спрашивай, дай велосипед.

— Бери, — ответила Лида.

Уже на улице, уловив ее вопросительный взгляд, крикнул:

— Приеду, расскажу, — и, с маху вскочив в седло, помчался по улице.

За деревней Сашка свернул с дороги и поехал по тропинке, которая шла серединой луга, зеленевшего поздней отавой. Его опьяняла важность порученного дела. Дежуривший на военной точке красноармеец приказал ему «быстренько лететь» на пестовский поворот и подождать там военных, которые должны ехать на двух мотоциклах. Им нужно передать, что легковая машина прошла по шоссе на Лужки. Вот и все. Что за машина и почему ее надо задержать, ему не сказали и даже не дали никакого оружия, что он считал уже совсем несправедливым. По его мнению, обыкновенная винтовка, а еще лучше, пистолет ему бы обязательно пригодились. Кто знает, может, он как раз и встретит эту машину. Имея оружие, он без труда остановит ее, отберет у шофера ключ, а сидящему рядом человеку — Сашка представлял его обязательно в глухом плаще и шляпе, — который окажется шпионом, прикажет поднять руки и отберет у него секретные документы.

После этого его обязательно возьмут на фронт, где он будет разведчиком. Он станет добывать самые важные сведения, и слава о неуловимом разведчике пойдет по всей стране. За нам начнут охотиться враги и в конце концов поймают. Но даже под пытками он не выдаст военной тайны и погибнет как герой, только перед смертью обязательно скажет речь, примерно такую, как Павел Власов на суде.

Сашка начал в уме составлять речь. Он гордо поднимет голову и скажет: «Я…» Тут ему вспомнилось из Маяковского: «Читайте, завидуйте, я — гражданин Советского Союза». Ну, что ж, можно и так.

В этот момент велосипед сильно подбросило, Сашка мигом вылетел из седла и ударился о пень. Впереди была шоссейная дорога и за ней березовая аллея, ведущая в дом отдыха. Сильно хромая, Сашка вышел на дорогу. Нога болела, но он нарочно с каждым шагом нажимал на нее все сильнее. Подумаешь, нога. Начнут пытать, не так будет больно. Нет, он не раздумал идти в разведчики, но лучше, если его враги не поймают. И вообще, помирать не стоит.

Никого не встретив, Сашка проторчал на шоссе дотемна, но это не помешало ему часом позже представить дело так, чтобы Лида слушала внимательно и смотрела на него с уважением. Разве он мог подумать, что в его отсутствие она передала телефонограмму и машина была задержана около Волоколамска. Сашка не знал этого и под конец до того распалился, что немедленно перешел к обсуждению международных проблем и приблизительно наметил сроки окончательного разгрома врага.

Лида попыталась было возразить, но Сашка не дал ей и рта раскрыть.

— Прежде чем толковать, надо в военном деле разбираться. Я, конечно, тоже не пророк, — решил признать он в порядке самокритики, — но ведь Наполеон в Москве был, а что из этого вышло?

— На-ка поешь лучше, пророк, — улыбнулась Лида, развертывая бумажный пакет, в котором оказались огурцы, картошка и кусок хлеба.

Сашка съел все и только тогда спохватился, что ничего не оставил Лиде.

— Не беспокойся, — сказала она. — Я не хочу.

Между тем совершенно стемнело. Лида опустила маскировочные шторы, а Сашка втащил в комнату грязный велосипед и закрыл дверь на крючок. Зажгли керосиновую лампу, и сразу стало уютно и спокойно, как будто и не было никакой войны. Делать нечего. Телефон молчит, и Сашка, тщетно ожидая очередного задания, начал клевать носом. Лида рассказала о сегодняшнем случае с Липатычем.

— Ух, и зловредный мужик, — сказал Сашка, нахмурившись, и еще раз проверил, хорошо ли заперта дверь.

Еще с полчаса он мужественно боролся со сном, а потом растянулся на лавке, подложив под голову кепку и пересчитав в кармане стреляные гильзы.

— Если что, немедленно разбуди, — приказал он Лиде и в следующую минуту уже спал.

Время от времени за окном погромыхивало. Где-то далеко шел бой. «Как в Ленинграде во время финской войны, — подумала Лида. — Тоже маскировали окна и было слышно, как стреляли пушки. Только тогда наступали наши».

Она оперлась о стол, положила голову на ладони и стала смотреть на огонь. Так она сидела долго, не шевелясь, отдаваясь тишине и своим мыслям. Сегодня перед уходом она заглянула в комнату, где лежала бабушка. Больная ни на что не жаловалась, лежала неподвижно, вытянув худые руки поверх одеяла. Лида на минутку присела к кровати. Бабушка с трудом открыла глаза.

— Иди, мне ничего не нужно, — прошептала она. — Береги только себя. Чует мое сердце, не сносить тебе головы. Недаром во сне тебя нехорошо вижу. Вся в мать, — продолжала старуха, приглядываясь к внучке. — Мать-то твоя, как новое время пришло, остригла волосы, обтянулась короткой юбчонкой и красной тряпкой повязываться стала. Так и замуж вышла без родительского благословения. Потому бог счастья и не дал. Пришлось тебя без отца растить. Дедушка-то твой сильно на нее гневался, до самой могилы забыть не мог.

— Не надо, бабушка, — попросила Лида.

— А ты послушай, скоро уже замолчу, недолго осталось. Я ведь не в укор, а жалеючи тебя, — упрямо продолжала старуха. — Посмотри, какая ты белая да румяная, словно яблочко наливное, а душа в тебе бесовская, страха не знает. А без страха нельзя. Что заерзала? Ну иди, иди, я ведь не держу тебя…

Лида зажала ладонями лицо и сильно потерла глаза, чтобы отогнать сон. С завистью посмотрела на Сашку. Он лежал на спине, подложив под голову обе руки, и его затененное лицо с широкими бровями показалось ей совсем взрослым.

Вот он заворочался и поднял голову. Мигая на огонь, спросил глухим голосом:

— Никто не звонил?

— Нет.

— Ложись, я подежурю, — сказал Сашка, хотя ему смертельно не хотелось вставать.

— Спи, я посижу, — вполголоса отозвалась Лида.

Сашка подумал немного и снова улегся на лавку.

Проснулся он от какого-то, как ему показалось, подозрительного шума. Он быстро вскочил и огляделся. На окнах по-прежнему были опущены шторы, но по той бодрости, которую он ощущал в отдохнувшем теле, понял, что уже утро. На столе коптила лампа. Рядом стоял Василий Иванович Громыхалин и выбирал бумаги из несгораемого шкафа. Увидев вскочившего Сашку, Василий Иванович весело с ним поздоровался. Председатель был теперь в военной форме, и на боку висел в новенькой кобуре пистолет.

Василий Иванович отложил в сторону ворох бумаг.

— Это сожгите, — сказал он.

Остальные документы связал бечевкой и взял с собой. Но прежде чем уйти, сел к столу и жестом пригласил ребят.

— С сегодняшнего дня освобождаю вас от дежурства. Спасибо за оказанную помощь. Что на вас возлагалось, вы сделали. Бумаги сожгите, — напомнил он еще раз. — Дверь заприте на замок.

Он больше ничего не сказал, но ребята поняли, что дело плохо, и притихли, подавленные этой мыслью.

Молча они возвращались домой, тщательно выполнив все, что наказал председатель. Лида всматривалась в хмурое утреннее небо и не видела на нем ни одной голубой проталинки. Сашка был злой, шагал, глядя в землю и глубоко засунув руки в карманы.

— Убери ключ, потеряешь еще, — сердито сказал он Лиде, которая задумчиво крутила на веревочке большой ключ от сельсовета.

— Пойдем бабушку проведаем, — попросила она у своего дома.

В коридоре было холодно, и Лида побыстрее открыла дверь.

— Бабуля? — позвала она.

С кровати, где лежала бабушка, соскочила крыса и проворно шмыгнула в угол.

Глава пятая

Многие дома в деревне опустели, их хозяева эвакуировались вместе с колхозным имуществом, и сразу после этого начались дожди. Они шли несколько дней подряд с короткими промежутками, дороги развезло, — деревня стояла под осенним небом опустошенная и сырая. Без крайней нужды из домов не выходили. Старухи толковали сны, ждали несчастий.

Бабка Агафья, к которой приходили верующие «положить начало», успокаивающе твердила:

— Не допустит господь погибели. Верьте ему и надейтесь. Не пройти супостату в наши святые места. Да разверзнутся хляби небесные…

И дожди шли.

В один из таких дней Лида и Сашка возвращались из Веренского оврага, куда они ходили прятать оставшиеся в сельсовете портреты и альбомы наглядных пособий. Сначала предполагалось уничтожить все это, но Лида запротестовала, сказав, что необходимо сохранить хоть небольшую частицу прежней жизни. Сашка согласился.

В эти дни он заметно изменился, стал молчалив, перестал строить головокружительные планы и даже начал прислушиваться к советам Лиды. В овраге они промокли и посинели от холода, пока тщательно маскировали свой тайник. Потом еще постояли на дороге, чтобы хорошенько заметить место. Кто знает, когда теперь придется сюда прийти, а зимой все занесет снегом.

Сашка поверх растянутого бумажного свитера носил старый солдатский ватник, а на Лиде был короткий серый жакет и кирзовые сапоги, и Сашка, видя, как она дрожит, потуже затянул у нее на спине большой шерстяной платок. Из-под платка выбилась мокрая прядка волос, темные черточки бровей и густые ресницы так трогательно подчеркивали холодную бледность лица и было все так хорошо знакомо и близко, что Сашка, уже не стесняясь, первым взял ее за руку.

Так они дошли до бревенчатого мостика, через который дорога вела в Журавлево, и в этом месте Сашка неожиданно метнулся в сторону, пробежал несколько шагов по берегу и полез в воду. Когда он вылез обратно, в руках у него была винтовка. Он страстно мечтал получить оружие, и вот сейчас, когда оно было у него в руках, на него вдруг напал страх. Он оглядывался по сторонам, словно ожидая нападения, руки у него тряслись, и он никак не мог открыть затвор, потому что винтовка была автоматическая, которой он раньше не видел. Лида молча наблюдала за ним. Сашка успокоился и догадался оттянуть затвор назад. На землю упал патрон.

— Смотри, бронебойно-зажигательный. Видишь, черный кончик и красная полоска. Такой пулей можно танк подбить.

Сашка тщательно вытер патрон и спрятал его в карман, выбросив стреляные гильзы.

— Вот только дыра зачем внизу не знаю.

— Сюда магазинная коробка вставляется, — сказала Лида. — Я видела такие, когда наши отступали.

Сашка кинулся искать магазинную коробку, но ничего не нашел, только воды в сапоги набрал.

— Ничего бы найти штук сто. Всю деревню вооружить можно.

После этого он сел на бревно и начал детальное изучение.

— Иди поближе, — сказал он Лиде. — Сейчас попробуем ее разобрать.

— Надо ее спрятать, — сказала Лида.

— Еще чего?

— Да, Саша, надо ее спрятать. Вокруг уже немцы, и если у тебя найдут оружие…

— Я оборону буду держать.

— С одним патроном долго не продержишься.

Сашка задумался.

— Когда потребуется, винтовку можно будет взять, — продолжала убеждать Лида. — Партизаны оружие тоже в лесах прячут.

— В самом деле, — загорелся Сашка. — Мы тоже так сделаем. Только надо затвор чем-нибудь обернуть. У тебя тряпки нет?

— У меня есть носовой платок.

— Платок не подойдет, — отверг Сашка и начал раздеваться. Он быстро стащил с себя майку. — У нас в доме холодно, я буду в рубашке спать.

Винтовку спрятали в канаве, недалеко от дороги. Сверху засыпали сухими листьями и пожухлой травой, а на другой стороне дороги Сашка воткнул кол, чтобы иметь надежный ориентир.

Опять стал накрапывать дождь, подул ветер, и ребята ускорили шаг. У Сашки в сапогах хлюпала вода, но он решил не переобуваться. С мокрой портянкой сапог не натянешь.

Вот и колхозная конюшня. Деревянные ворота были раскрыты настежь, и внутри в сумеречной тишине слышался стук копыт по дощатому настилу. Ребята немедленно остановились. Не успели они обменяться и двумя словами, как в темном проеме показалась сутулая фигура Липатыча. На поводу он вел колхозную лошадь Зорьку. Зорьку не взяли в эвакуацию, у нее болела нога — и сейчас было видно, как она припадает.

— Ногу мы тебе в два счета вылечим, а там, глядишь, и шарабан добудем, — скороговоркой частил Липатыч.

Мимо с вязанкой дров проходила Громыхалина Фрося. Увидев Липатыча, тяжело плюхнула вязанку на землю.

— Не дело ты задумал, Липат Липатыч. Рано начинаешь колхозным добром распоряжаться. В колхозе ты не работал, и твоего здесь ничего нет. Оставил бы лучше кобылу.

— Моего, говоришь, нет, — ощерился Липатыч. — Ты, баба, помолчи, не наводи на грех. Мужик-то у тебя знаю где.

— Я промолчу, другие скажут.

У Сашки от бешенства помутилось в глазах. Держа Лиду за руку, он решительно шагнул вперед. Ему не так уж было жалко Зорьку — для победы эта лошадь не так уж важна — ребята не могли примириться с тем, что Липатыч среди бела дня уводит колхозную лошадь и никто ему не препятствует. Должна же быть справедливость на свете. Ведь что получается? Всеми презираемый мужик, которому и кличка-то была «лодырь» и «кот», становится полновластным хозяином деревни. Нет, так не пойдет. Не он устанавливал здесь законы, не ему их и отменять.

— Поставь лошадь на место! — крикнул Сашка и схватился за узду выше руки Липатыча. Вгорячах он даже выругался, хотя получилось у него это не очень внушительно. На мужика ругань не произвела никакого впечатления.

— Это что еще за указчик нашелся? — Липатыч, будто шутя, норовил поймать Сашку за шиворот.

— Не трогай, подлюга, — орал Сашка и тянул повод к себе.

— Не забывайтесь, гражданин, — вступилась за него Лида. — Вам никто не позволит расхищать народное достояние. Вы будете отвечать перед советским законом.

— Где он, твой закон-то? — оскалился Липатыч и, отпихнув Сашку, шагнул к Лиде. — От твоего закона вот что осталось!

Схватившись за штаны, Липатыч сделал такой неприличный жест, что Сашка, уже ни о чем не думая, стремительно развернулся и, вкладывая в руку всю тяжесть тела, свирепо шлепнул Липатыча в коричневое волосатое ухо. Видно, уроки бокса в районном доме пионеров пошли ему на пользу. Оглушенный Липатыч оказался под ногами лошади. Сашка тут же перехватил повод, повернул Зорьку боком и занял оборону.

— Не подходи, убью, — на всякий случай пригрозил он.

Но Липатыч и не думал вступать в драку, и спасенная Зорька была водворена на свое законное место. При этом Сашка проявил совершенно несвойственную ему хозяйственность. Он тщательно запер стойло, затем аккуратно закрыл ворога и засунул в накладку дубовый клин.


Этот вечер Сашка провел у Лиды. Он принес из поленницы дров, затопил печку, они разделись и стали сушить одежду. Свой серый жакет Лида повесила на гвоздик, оставшись в одном платье с короткими рукавами. Кроме этого жакета, теплых вещей у нее не было. Разве могла она знать, уезжая на каникулы, что останется здесь до глубокой осени.

— В чем ты будешь зимой ходить? — спросил Сашка.

— Не знаю.

— У бабки ведь что-нибудь осталось?

— Бабушкины вещи после смерти раздали соседям. Такой здесь обычай.

— Ладно, что-нибудь сделаем, — пообещал Сашка.

Когда дрова разгорелись, открыли дверку пошире и сели поближе к огню. На низенькой скамеечке вдвоем было тесно. Сашка, приспосабливаясь поудобнее, вертелся и так и эдак, но левую руку все равно некуда было девать, и тогда он сунул ее за спину и обнял Лиду. И больше уже не шевелился. Так сидели долго.

— Ты не боишься одна? — вполголоса спросил Сашка.

— Привыкла.

Было очень тихо, только дрова потрескивали, бросая багровые отсветы на бревенчатую стену. Сашка не знал, о чем еще можно поговорить. У него вдруг пересохло в горле и стало трудно дышать. Лида слегка отстранилась и сказала:

— Мама ничего не пишет. Говорят, немцы окружили Ленинград. Что там дома, даже представить не могу.

— Отгонят, — уверил Сашка. — Вот погоди, наши соберутся с силой да как дадут.

— Мама у меня хорошая, — продолжала Лида. — Только беспокойная очень. Все еще маленькой меня считает.

— Все они такие, — поддержал Сашка. — Моя каждый день ругается, боится, что я на мине подорвусь. А я все места знаю, где мины стоят.

— Я тоже знаю, — сказала Лида. — Минеры в нашем доме жили.

Дверь в соседнюю комнату была открыта, чтобы проходило тепло, и они увидели, как окна залило бледным мерцающим светом. Половик превратился в голубоватую лунную дорожку. Они прошли по этой дорожке и стали глядеть в окно. На темном небе висели две осветительные ракеты. Ветер гнал их к деревне, и они, медленно снижаясь, теряли яркость.

— У Куняевского пруда упадут, — предположил Сашка. — Надо утром сбегать туда, может, парашюты найдем.

У Лиды в глубине широко раскрытых глаз плыли изумрудные капельки.

— У тебя глаза горят, как у кошки. — Сашка потянулся к ней, обнял за шею и привлек к себе.

— Уже поздно, — прошептала Лида. — Иди домой, тебя мать искать будет.

— Ну да, а кто полезет на чердак трубу закрывать?

Говоря это, он, едва касаясь пальцами, гладил ей шею, потом совсем осмелел и прижался губами к ее волосам. Лида глубоко вздохнула и сразу же улыбнулась. Они все еще стояли у окна, хотя ракеты уже погасли и только было видно, как качаются под окном ветки сирени с высохшими несорванными цветами. Лида сказала:

— Помнишь, ты жалел, что я не мальчишка?

— Мало ли что. Да и когда это было.

— Совсем недавно. А как с тех пор все изменилось. Иногда мне кажется, что война идет уже целую вечность.

— Это потому, что наши отступают. А как начнут наступать, сразу другое дело будет.

— И ты тоже изменился.

Сашке нравился этот неторопливый разговор, ему казалось, что он будет бесконечно стоять вот так и трогать ее руки, гладить волосы, но Лида сказала:

— Пора, Саша.

— Подожди немножко. Видишь, — и Сашка стал разбивать кочережкой головешки, неторопливо сгребая их в кучу. — Угоришь еще ночью.

Лида засмеялась и взъерошила ему волосы:

— Завтра ведь опять встретимся…

Он нехотя нашарил сапоги и стал обуваться.

Глава шестая

Сашка вздрогнул от резкого стука. За окном — курносая возбужденная физиономия Вовки Фирсова, с затаенным страхом в черных круглых глазах.

— Немцы пришли!

Сашка рывком распахнул окно. Вовка, получивший удар рамой прямо в лоб, кубарем скатился с завалинки.

— Тише ты, несчастный.

— Где немцы? — сипло спросил Сашка, чувствуя, как по спине разливается неприятно-знобящая дрожь.

— На машине приехали, у школы стоят, — уже на бегу рассказывал Вовка. — Машина чудная, танк не танк — не поймешь.

У дома Лиды Сашка замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Теперь надо было как-то объяснить Вовке, чтобы не ждал его, шел один. Еще, чего доброго, подумает…

Но объяснять ничего не пришлось. Лида увидела их в окно.

— Вы что, в кино спешите? — крикнула она.

— Выходи, — сказал Сашка. И когда она вышла, сразу решил ошеломить: — Немцы в деревне!

— Вон оно что, — разочарованно протянула она. — Это не к спеху. Еще насмотришься.

У школы стоял серый вездеход с большим крестом на боку. Толпившиеся около него солдаты показались совсем не страшными. Даже наоборот. Только один был высокого роста, с толстым гладким лицом. Остальные какие-то тщедушные, с серыми лицами и настороженно бегающими глазами. Ребята с интересом приглядывались к знакомой по картинкам зеленой форме, а Сашка успел отметить и то, что пистолеты они носят на левой стороне и несколько спереди.

— Ты поговори с ними, — предложил Вовка, но, глянув в лицо товарища, тут же прикусил язык.

Немцы осматривали деревню, и один, в погонах с серебряной окантовкой, делал пометки на карте. Из ближних домов стали выходить осмелевшие женщины. Женские лица суровы и скорбны. У каждой на фронте муж или сын. Где они? Что с ними?

Бабка Агафья попыталась завести беседу с тем, у которого была карта.

— Ишь ты, сытый какой, видно, хорошо жрет.

Немец что-то заговорил быстро и отрывисто, указывая руками вдоль улицы.

— Спрашивает, сколько домов, — шепнул Сашка Лиде.

Они стояли плечом к плечу, крепко схватившись за руки. У Сашки изредка вздрагивали пальцы, и тогда Лида улыбалась ему ласково и ободряюще.

Бабка Агафья выслушала отрывистую речь немца и безнадежно махнула рукой:

— Ты как следует говори. А то заголготал ровно гусак. Разве я поспею тебя слушать?

В этом месте беседа была прервана самым неожиданным образом. За домом у Агафьи хором закричали гуси и послышались выстрелы. Старуха охнула и кинулась бежать.

— Господи, да ведь это они, разбойники, гусей моих губят, а я-то, старая дура…

Гуси выбежали на дорогу и понеслись вдоль улицы. Щуплый солдат с золотыми зубами улыбался и стрелял по ним из нагана.

— Тоже мне стрелок, — презрительно сказал Сашка. — С трех раз попасть не может.

— Все правильно, — сказала Лида.

Сашка взглянул на нее с изумлением. Он и раньше замечал за ней такое: сидит молчит, думает о чем-то, а потом скажет слово или стих какой, и сто лет будешь гадать, к чему это тут.

— Что правильно? — переспросил он.

— Все, — повторила Лида.

Два гуся были убиты. Но бабка Агафья не собиралась так легко расставаться со своим добром — бросилась отнимать. Немец ткнул ей в горло рукояткой нагана. После этого женщины начали потихоньку расходиться по домам, в надежде припрятать от таких гостей хотя бы малость.

След от вездехода тянулся к речке и там сворачивал в поле.

— Эх, если бы они по дороге поехали, — сказал Сашка, — обязательно бы на мины наскочили.

К машине вернулись двое: стрелявший в гусей и второй, в черном резиновом плаще с автоматом на шее. Тот, что был в плаще, держал корзину, наполненную яйцами. Стоящие у машины засмеялись и о чем-то быстро заговорили.

— Смотри, сколько набрали. — Вовка легонько ткнул Сашку в бок. — Поди, и у нас стащили, а мать мне не давала, берегла к Октябрьским праздникам на сдобные лепешки.

Немец, поставил корзину и закурил сигарету. В это время, постукивая клюшкой, подошла Малинка и быстро оглядела всех совиными глазами. Мясистый и пористый, как губка, нос ее был влажен и казался больше обычного. Сашку покоробило. Он смертельно ненавидел эту злую сварливую старуху и при случае обязательно строил ей разные пакости. Малинка нигде не работала, несмотря на это, деньги у нее водились — и Сашкина мать иногда занимала у нее. На деревне болтали, что Малинка была содержанкой управляющего Морозовской мануфактуры и жила в меблированных комнатах, но достоверно никто ничего не знал. Малинка жила замкнуто, хотя была болтлива и любила критиковать недостатки.

Как-то Сашка с матерью ходил в магазин за хлебом. Малинка увидела их и при всех стала позорить мать:

— Вот глядите, люди добрые. Да. Должники-то мои ситный покупают. Да. А нет того, чтобы долг отдать. Авдотье черный кусок не на что купить, зато других пожалела. Да.

Смущенная мать униженно просила:

— Прости Христа ради, тетка Авдотья. Я отдам. Трудно ведь. Сама знаешь, четверо детей, мужа нет.

Сашка помнил, что Малинка корила мать еще долго после того, как та вернула ей десять рублей. Настоящее имя этой старухи было Авдотья, но все звали ее Малинкой…

Малинка сунула клюку под мышку, порылась в карманах своих бесчисленных юбок, затем бочком придвинулась к машине и осторожно положила в корзину два яичка.

— Гут, — сказал щуплый.

— Ишь, ведьма, задабривает, — вполголоса бросил Вовка.

И тут они увидели Липатыча. Сашка невольно попятился, увлекая за собой Лиду.

— Спокойно, — сказала Лида.

Липатыч был неузнаваем: щеки выбриты, длинный старомодный пиджак и новые поскрипывающие сапоги, начищенные до невероятного блеска. Сашка боязливо покосился на него. А ну как вспомнит случай с колхозной Зорькой. Так и есть, идет прямо сюда. Но Липатыч неожиданно заговорил мягким вкрадчивым голосом.

— Ты, парень, разумеешь по-ихнему. Сейчас будешь говорить от моего имени.

Липатыч приосанился и, сунув руку под пиджак, незаметно почесал живот.

— Тебе нужно, ты и говори, — огрызнулся Сашка.

— Выходи вперед, — приказал Липатыч. — Поздравь их от моего имени, да не забудь сказать, что мины на дорогах. Не дай бог подорвутся.

— Туда и дорога, — засмеялась Лида.

Липатыч не обратил на нее внимания:

— Давай-давай, крой, ты ведь речистый.

Лида притянула Сашку к себе и что-то зашептала на ухо.

— Ладно, — сказал Сашка, — сейчас буду переводить. Значит, так, ты приветствуешь их и желаешь, чтобы они подорвались на минах. Так и скажем.

— Да ты что, осатанел? — Липатыч отскочил и, повернувшись к немцам, начал кланяться и прикладывать руки к груди.

— Гут, — сказал щуплый и посмотрел ему на ноги.

— Бах, бах! — выкрикивал Липатыч и показывал, как рвутся мины.

Это немцев заинтересовало больше. Они сгрудились вокруг карты и стали переговариваться. А щуплый подошел к Липатычу и взял его за плечи. Тот неуверенно улыбнулся.

— Зитцен, — сказал немец и, нажав на него, посадил на гусеничные траки.

Дальнейшее произошло очень быстро. Немец нагнулся и ловко стащил с Липатыча сапоги. Лида засмеялась. Сашка дернул ее за руку, но она продолжала смеяться неудержимо и заразительно. Щуплый подмигнул ей, тоже засмеялся и начал переобуваться.

— Пошли домой, — категорически потребовал Сашка.

Уходя, ребята видели, как Липатыч в рваных немецких сапогах рысцой бежит впереди вездехода.

Глава седьмая

В начале ноября стояли сухие морозные дни. Зима не торопилась. Временами пролетали редкие снежинки, ненадолго показывалось солнце, скупо освещая искромсанные колесами поля, и, не задерживаясь, пряталось за горизонт.

Резервные части 4-й немецкой танковой группы заняли все окрестные деревни. В Иванове немцы поселились в лучших домах. Резали уцелевший скот, заставляли день и ночь топить печи, по вечерам чистили оружие и горланили песни.

Три дня Сашка пропадал неизвестно где. Лида уже стала беспокоиться за него, когда однажды под вечер, выглянув в окошко, вдруг увидела, что он направляется к ее дому. Она не сразу узнала его. Шапка сдвинута на затылок, во рту папироса и даже походка совсем другая. Он шел, почти не сгибая ног в коленях и нелепо размахивая руками. По пути он небрежно кивнул встречному немцу и что-то сказал ему, видимо, смешное. Немец осклабился.

С минуту Сашка стоял у крыльца, разглядывая аккуратную фанерную дощечку на дверях Лидиного дома. На дощечке красивыми буквами было написано по-немецки: «Немцам не заходить — тиф». Такую меру предосторожности Сашка придумал сразу, как только немцы поселились в деревне.

Лида выбежала ему навстречу и обеспокоенно спросила:

— Ты где пропадал?

Сашка не спеша прошел в комнату и уселся на диван.

— Так, делишки кое-какие были, — с нарочитой небрежностью сказал он. — Знакомства заводил.

— С немцами?

— Да. Мировые фрицы. Я им сказал, что отец у меня немец. Поверили, дураки. Пачку сигарет дали. Можно сказать, подружились.

Сашка закинул нога за ногу и с независимым видом достал светло-зеленую коробку сигарет.

— Понюхай, как пахнет. И серебряной бумагой обернуты, как шоколад. Культура. Не то что наша махорка.

— Саша, — тревожно сказала Лида, не отрывая глаз от его отчужденного лица. — Подойди ко мне. Только брось вначале сигарету.

Она сжала ладонями его лицо и очень пристально поглядела ему в глаза. Сашка потупился, и сразу пропал его независимый вид.

Он стоял перед ней, вытянув руки по швам, и улыбался смущенно и виновато. Лида облегченно вздохнула.

— Ты чего? — пробормотал он.

— Ничего. Теперь все в порядке. — Она легонько оттолкнула его от себя. — Иди садись и рассказывай. Только больше не притворяйся.

Сашка спрятал сигареты в карман, но на диван не сел. Теперь это ни к чему. Представление окончено.

— Сейчас Марсианин придет, поговорим все вместе. Новость такая, что с ума сойдешь.

Но Лида была не любопытная. Она согласилась ждать и ни о чем не спрашивать.

Вместе с Леонидом Дунаевым пришел Вовка Фирсов.

— А ты у дверей постой! — крикнул ему Сашка. — Чтобы никто не входил.

Вовка обиделся.

— Нужно что-то делать, — сказал Сашка. — А что — не знаю. Помните, весной в футбол играли? Так вот, тот толстомясый здесь. Голову даю на отсечение, что он. Мне его морда на всю жизнь запомнилась.

Сашка поймал себя на мысли, что он обращается к одной Лиде, вроде как она здесь старшая, и он докладывает ей свои наблюдения. На самом деле так оно и было, он отлично понимал, что без нее не сделает и шага, но чтобы у других не создалось такое впечатление, он решил кое-что припомнить ей из прошлого.

— Говорил тебе, нужно было в милицию заявить. Не послушала. Их бы задержали, а там бы нашли, что пришить.

— Кто же знал, Саша, — сказала Лида, сильно взволнованная его рассказом.

— И никакой он не турист, а штурмбанфюрер Хартунг. Я точно узнал.

— Как-как? — подал голос Вовка.

— На посту не разговаривают, — оборвал его Сашка. — А что это такое, я и сам не знаю.

Но Леонид, оказывается, знал и это.

— По-нашему говоря, это нечто вроде жандармов.

— У, гад, — вырвалось у Сашки. — А я-то думаю, отчего его так солдаты боятся.

— В каком доме он живет? — спросила Лида.

— Он не живет здесь. Только приезжает. Каждый день, и всегда в одно и то же время. Я три дня за ним следил. И машина у него не такая, как у других, а в желтых и зеленых пятнах. Маскируется, сволочь. И заходит только в один дом, где Михайловы жили. Видали, какой домина! Теперь его майор ихний занял. К нему, похоже, ездит. Мне бы еще денька два — и можно поточнее узнать. Солдаты там не злые и все знают.

Желая доказать, что он там чуть ли не свой человек, Сашка было снова вынул сигареты, но, уловив укоризненный взгляд Лиды, тут же спрятал их обратно, так что Вовке не удалось даже рассмотреть, что это такое. Леонид к этому жесту остался совершенно равнодушным.

— Это дело нужно выяснить досконально, — сказал он. — Чтобы все убедились, а не один ты.

— Сейчас он подъедет, даю голову на отсечение, — поклялся Сашка, показывая на старинные часы в деревянном футляре — Бежим! Как раз успеем.

На улице они разошлись в разные стороны и заняли наблюдательные посты, а Сашка сунул в рот сигарету и, лениво поглядывая по сторонам, зашагал вдоль деревни. А спустя четверть часа ребята вновь собрались у Лиды.

— Ну? — вызывающе спросил Сашка, когда молчание, как ему показалось, слишком затянулось.

— По-моему, ты ошибся, — спокойно констатировал Леонид.

— У того живот был больше, — сказал Вовка.

— Живот! — презрительно бросил Сашка. — Тогда он в гостях был и молоко наше лопал. Потому и живот. А теперь война. Небось боится, что убьют и рыжая другому достанется.

Сашка повернулся к Лиде, ища у нее поддержки.

— Не знаю, ребята, — призналась она. — Я ведь его мельком видела. И запомнила только зеленую шляпу.

— Все равно он гад! — взорвался Сашка. — Видали, какая на нем шуба? На лисьем меху. А под ней черный мундир.

После этого снова наступило молчание. Хотя и думали все об одном и том же, но никто не осмеливался перешагнуть незримую черту. Понимали: решившись на что-то, они взваливают на свои плечи груз, не им предназначенный, и рядом не было никого, кто бы мог помочь им в этом нелегком деле.

— Надо ему колесо шилом проткнуть, — первым предложил Вовка.

Это было не очень много, но на Вовку посмотрели все с благодарностью. Начало положено.

— Пустяки, — сказал Леонид. — Колесо заменить — раз плюнуть. Я запасной баллон под обрыв в речку спустил, пока шофер на кухне грелся, и то ничего, никто даже не спросил.

— Сделать что-нибудь можно, — не совсем уверенно проговорил Сашка. — Там в коридоре на гвозде автомат висит. Фирма «Шмайзэр», — не преминул он блеснуть своей осведомленностью. — Из коридора по ступенькам во двор, а там в огород — и будь здоров.

Как использовать автомат, Сашка не сказал. По деревне ходят вооруженные патрули, на прогоне за школой и около больницы стоят пулеметы, а самого штурмбанфюрера Хартунга всюду сопровождает автоматчик.

И, разозлившись на свою беспомощность, Сашка сказал резко:

— Все равно это дело нельзя так оставить.

Ему никто не ответил. Мимо окон проехала машина. Вовка выскочил посмотреть и тут же вернулся.

— Поросенок в кузове визжит на всю улицу. Интересно, у кого же они поросенка ухватили, — сам с собой рассуждал он. — Вроде уж ни у кого и не осталось.

— Выходит, зря я это все узнавал, — угрюмо сказал Сашка.

— Знаете что, ребята, — начала Лида. — Вам не кажется, что мы играем в детскую игру казаки-разбойники?

Сашка аж рот раскрыл от удивления.

— Раз мы решили совершить над фашистом суд, надо предлагать что-нибудь серьезное. Нам известно, что ежедневно в определенное время он приезжает на машине. Давайте его подкараулим и поставим на дорогу мину. Я знаю, где есть противотанковая мина.

— Это уже дело, — подхватил Леонид.

— Она в стороне от дороги, за мостом. Помнишь, Саша, где мы сидели с тобой под березой.

Сашка невольно покраснел. Он, конечно, все помнит, но зачем же так при всех.

— Если к речке спустишься, то сразу направо.

— Страшно, — признался Сашка. — Взорвется в руках — костей не соберешь. Она танк перевертывает.

— Не взорвется. Я знаю, как нужно обращаться. Бойцы, которые их ставили, жили в нашем доме. Они мне показывали. Я даже дежурила у моста, когда они обедали.

Теперь, когда сомнений больше не осталось, Сашка решил взять инициативу в свои руки.

— С сегодняшнего дня начинаем готовиться, — объявил он. — Давайте разрабатывать план. Чтобы все как положено и наверняка. Вовка, учти, проболтаешься, разговор будет короткий.

— Ты сам поменьше болтай. Что я, контра какая-нибудь? У меня отец политрук.

Сказав это, Вовка пошел на улицу, чтобы еще раз убедиться, нет ли кого поблизости.

Глава восьмая

В полдень пятнистый «мерседес» остановился у большого дома с кирпичным, в рост человека, фундаментом. Хартунг подождал, когда шофер откроет дверцу, и не спеша вылез из машины. На нем была крытая зеленым сукном шуба, уши прикрыты черными замшевыми наушниками. Мороз был не страшен, и Хартунг минут пять стоял на дороге, разглядывая деревню.

Из соседнего сада за ним следили три пары настороженных глаз.

— Машина разворачивается, — доложил Леонид, ближе всех сидевший к забору.

— Так и должно быть, — подтвердил Сашка и возбужденно пожал Лиде руку. — Теперь бегите и ждите меня, как договорились.

Хартунг, медленно ступая, поднялся по скрипучим ступенькам. В прихожей жарко топилась голландка. Майора Мезера на месте не оказалось. Хартунг сбросил шубу на руки денщика и махнул рукой, чтобы тот убирался вон.

В углу комнаты стоял позолоченный иконостас, перед ним на медной цепочке висела синяя лампадка. Хартунг вынул увеличительное стекло и стал разглядывать темный лик Спасителя, — имеет ли это ценность?

Майор не приходил, и Хартунг раздражался все больше. Он знал, что от его визита Мезер не придет в восторг. Тем хуже для него, Мезера. Оба они несут свою службу. Письмо, которое лежит у него в кармане, написано солдатом расквартированного здесь батальона Карлом Майкснером. Этот слюнтяй прибыл с последним пополнением и участвовал только в одном бою. Командиру батальона полезно прочитать хотя бы вот это:

class="book"> «Вот уже две недели, как я с пополнением прибыл на Московский фронт. Ты даже представить себе не можешь, какие здесь стоят холода. А нам даже не выдали шинелей. Говорят, что будут отбирать у раненых и одевать вновь прибывших. А что, если мне достанется шинель нашего часовщика — коротышки дядюшки Шульца? Он обязательно забудет в кармане свою трубку, и мне будет чем его вспоминать.

Мне кажется, что мы сделали большую ошибку. Верное представление о войне мы получаем только сейчас. И представление это очень неожиданное. Порою мне кажется, что мы отсюда не выберемся…»

Хартунг бросил письмо на стол и подошел к окну. Вдоль дороги в синем безмолвии цепенели березы, бледные лучи солнца золотили стены домов, и что-то печально-безропотное, проникнутое извечной русской грустью, чудилось Хартунгу в облике деревни, занятой войсками.

На дороге стоял грузовик, и какой-то рослый мальчишка в рваной шапке усиленно работал насосом у снятого колеса. Хартунг скользнул по нему беглым взглядом и продолжал думать о своем. Придется взяться за Франца Мезера. Даже в прошлом, когда они были друзьями, он не казался ему тем человеком, который будет стоять до конца.

Глядя в окно и предаваясь своим мыслям, штурмбанфюрер Хартунг даже не подозревал, что там на улице в эту минуту против него готовится отчаянная диверсия.

Сашка, взявшись добровольно помогать шоферу, не отрывал глаз от дверей дома. Наконец на крыльцо выскочил солдат без пилотки и стал звать шофера «мерседеса». Пора, решил Сашка. Он бросил насос, сморщился и стал мять живот. Немец, не переставая жевать сушеные яблоки, постучал по резине и велел продолжать.

— Не могу, болит, — пожаловался Сашка и напрямик по огороду бросился к реке, с хрустом ломая мороженую ботву картофеля.

Лида и Леонид сидели на берегу за корневищем упавшей ели, Леонид говорил:

— Сейчас еще светло и звезд не видно. А ночью я могу тебе все созвездия показать. Если хочешь, выходи сегодня вечером.

— Скорее! — крикнул Сашка. Сейчас поедет.

Лида откопала противотанковую мину.

Ящик оказался тяжелым, и Сашка понес его сам. Прячась за крутым береговым обрывом, все трое через барский сад пошли к лесу. Когда поднялись на бугор и вышли на дорогу, Сашка стал искать подходящее место.

— Вот здесь обязательно наскочит, — сказал он. — Колея узкая, не объедешь.

— А вдруг он совсем не сюда поедет? — предположил Леонид.

— Некуда ему больше ехать, — заявил Сашка, как будто наперед знал намерения штурмбанфюрера. — Все время по этой дороге ездит.

Мину поставили, замаскировали и спрятались в ельнике.

— Всем вместе сидеть опасно, — сказал предусмотрительный Леонид. — Надо разойтись в разные стороны. Мое место вон у того пня.

Лида легла на кучу хвороста, а Сашка углубился в лес.

Прошло не меньше получаса. Никто не ехал. Сашке стало скучно одному, и он перебрался к Лиде. Лег рядом с ней, сразу почувствовал, что она замерзла в легком суконном пиджаке.

— Подвигайся ближе, — сказал он и, расстегнув свои ватник, накрыл девушку сверху и крепко прижал к себе.

— От тебя тепло, как от печки, — прошептала Лида.

— Кажется, едет кто-то, — услышала она в ответ.

И действительно, скоро из-за кустов показалась лошадиная морда, а за нею громоздкий фургон. На высоких козлах сидел солдат. Свободной рукой он держался за тормозной рычаг и распевал во все горло.

— Вот это да! — присвистнул ошеломленный Сашка. — Пропала наша мина.

— Тогда его нужно предупредить.

— Ты что? Мы его от смерти спасать будем, а он из автомата. Ведь здесь лес, подумает, что партизаны.

— А мы и так партизаны, — сказала Лида.

Повозка приближалась. Теперь ее отделяли от мины каких-нибудь тридцать метров. Солдат продолжал петь.

— О чем он поет? — спросила Лида. Сашка прислушался:

— Орет, ничего не поймешь. Землю хочет иметь.

— Земля ему обеспечена, — сказала Лида и неожиданно, в самую напряженную минуту, громко засмеялась. Это была одна из тех необъяснимых выходок, над которыми он безуспешно ломал себе голову.

— Тише ты! — одернул ее Сашка.

Она не слушала и смеялась все громче. В это время раздался взрыв, и в чистом лесном воздухе остро запахло тротиловым дымом.

— Айда по домам! — крикнул Сашка и не узнал собственного голоса.

Остальные как будто только и ждали его команды — кинулись в разные стороны.

Обежав деревню по задней дороге, Сашка метнулся в переулок и вывернулся из-за угла как раз в тот момент, когда Лида была уже у дома. Она казалась спокойной, только плотно сжатые губы побелели, но когда вдруг быстро заговорила, стало заметно, как внутри у нее что-то подрагивает.

— Саша, дай слово, что ты без меня не будешь ничего предпринимать.

— Тогда и ты…

Лида повернулась и открыла замок, у которого давно был потерян ключ.

Они оказались в угловой Лидиной комнатке, где стояла узкая железная кровать, а на ней две огромные пуховые подушки, каждая из которых была шире самой кровати; и подушки, и простыни, и стеганое атласное одеяло сверкали такой чистотой, что даже Сашка удивился, когда Лида, не раздеваясь и не глядя, опустилась на постель. С ее старых солдатских сапог, в которых она теперь ходила, стекало на пол.

— Давай я сапоги помогу снять, — предложил Сашка и стал ее разувать.

Лида молча повиновалась ему, дала снять с себя пиджак и, когда осталась в летнем ситцевом платьице, зябко поежилась, подобрала под себя ноги и натянула одеяло до самого подбородка.

Чем ему еще заняться, Сашка решительно не знал, и разговор как-то не клеился; да еще эта неудача с миной из головы не выходила и страх все не отпускал его.

— Какой план был, и все пошло насмарку, — бодро сказал он. — Если на каждую повозку тратить по мине, то и мин не напасешься.

— Не надо об этом, — попросила Лида.

Сашка подошел к окну и стал глядеть на улицу. Морозная тишь да первые звезды на небе. Ни мотоциклов с пулеметами, ни карателей с собаками не было видно. «Может, не хватились еще», — подумал он. Когда после взрыва он мчался по кустам, не разбирая дороги, ему все время казалось, что за ними вот-вот ринется погоня, по следам отыщут в два счета, и тогда уже не отвертишься. Но вот уже темнота затушевала деревню, а погони не было, где-то очень далеко гудели самолеты, и больше ничего.

— Мне холодно, — сказала Лида. — Иди посиди со мной.

Сашка нерешительно стянул сапоги, не торопясь развесил перед печкой портянки. Но эта медлительность не скрывала наступившей неловкости, и, еще больше смутившись, он заворчал:

— Так и знал, что простудишься. Только тебе — что говори, что нет.

В ответ Лида с трудом улыбнулась, и Сашка сел на кровать.

— Надо к Федору Степановичу бежать, — предложил он, имея, в виду деревенского фельдшера, который уже давно не работал, но продолжал жить в деревне.

— Ничего не надо, — прошептала Лида. — Мне хорошо.

— У тебя волосы пахнут дымом. И лесом, — добавил он.

Волосы у нее были совсем светлые, с чистым янтарным блеском, густые и непокорные; Сашка пригладил их, чтобы они не закрывали ей лицо, наклонился и прикоснулся губами.

Лида вздохнула легонько и горячей рукой обняла его за шею. Теперь он чувствовал ее всю возле своего сердца, жаркая волна накрыла его с головой, и он, задыхаясь и обливаясь жаром, поплыл куда-то в головокружительную сказочную даль. Он не помнил, сколько прошло времени. Спал он или грезил, но все время, стоило закрыть глаза, ему представлялась одна и та же картина. Они с Лидой идут по деревенской улице. На нем длинная серая шинель и буденовка с большой нашитой звездой, а в кармане конфеты в бумажках. Лида сама достает их у него из кармана, и они едят конфеты и все идут и идут…

Он просыпался и снова засыпал, и опять просыпался, трогал губами ее лоб и глаза, чтобы проверить, не прошел ли жар, и никак не мог поверить, что эта ленинградская недотрога, которая только и знала, что смеяться над деревенскими, доверчиво прижалась к нему и спит, а он может в любой момент наклониться и поцеловать ее.

Так прошла ночь. Сашка очнулся от непривычной тяжести на руке и сразу вспомнил, что это Лида. В эту минуту он ощутил в себе такую беспредельную нежность, такую всеобъемлющую доброту, почувствовал властно и сильно, что эта девушка ему дороже всего на свете; и все это было так неожиданно и ново, что у него защемило в глазах и тоненько заныло в груди. Он склонился к ее лицу, и в это время Лида попросила, не открывая глаз:

— Принеси попить.

Сашка осторожно ступил на холодный пол и увидел в окно деревенские крыши, заваленные свежим снегом, а вместо скользкой раскатанной дороги пухлый незатоптанный ковер, — наконец-то, настоящий большой снег. Ни о какой погоне теперь не может быть и речи, значит, все обошлось, вот только бы Лида скорее поправилась. Он дал ей попить и принялся за ней ухаживать — укладывал поудобнее, поправлял одеяло, щупал пульс, — и делал это уже смело и уверенно, чувствуя свою ответственность за нее.

— Я теперь каждый день у тебя ночевать буду, — сказал он. — Разве можно тебя одну оставлять. А после войны приеду к тебе в Ленинград, сходим к памятнику — посмотрим, как матросы миноносец топят.

Лида улыбнулась тихо и ласково:

— Хороший ты, Сашка, только совсем глупый.

— Ладно, глупый. Лежи давай, а я домой сбегаю — принесу молока и варенья из малины. Потом печку натоплю, угли нагорят, самовар поставлю, к вечеру встанешь.

Он уже натянул сапоги и взялся за ватник, когда в дверь сильно застучали. Сашка невольно вздрогнул и вопросительно глянул на Лиду.

— Открой.

У крыльца стояли двое.

— Кто есть больной? — спросил высокий щеголеватый офицер с серебряными нашивками и без оружия. Свежевыбритые щеки его холодно лиловели, а от шинели пахло больницей, и Сашка решил, что это врач. Не дожидаясь ответа, офицер пошел в дом. За ним потопал и автоматчик, непрерывно дергая громадным носом. Из-за этого носа да еще из-за очков ничего другого у него на лице не различалось.

— Сестра помирает, — сказал Сашка, когда все трое вошли в комнату, где лежала Лида.

Врач наклонился к больной и заглянул в ее замутненные глаза. На щеках Лиды пламенел горячечный румянец. Губы запеклись от жара и Сашкиных поцелуев.

— Ваш сестра отшень молодой, помирайт не время.

— Вот и я говорю, — поддакнул Сашка. — Вы только лекарства дайте, а мы уж как-нибудь сами.

— Карашо, — подумав, сказал врач, натянул перчатку и четко повернулся на каблуках.

Сашка выходил последним. У двери он обернулся и подмигнул Лиде: знай, мол, наших… Та понимающе улыбнулась.

На улице врач сделал мелом какую-то отметину на Сашкиной «вывеске» и расписался.

Глава девятая

Штурмбанфюрер Хартунг, упираясь локтем в крышку стола и слегка наклонив голову, крепко прижимал к уху трубку полевого телефона. Шеф говорил невнятно, простуженным голосом, да еще с баварским акцентом, и нужно было очень внимательно слушать. Повторять он не будет.

Краем глаза Хартунг видел, как за окном закутанная в тряпье старуха, мелко крестясь и сгибаясь, обходит остановившегося на дороге мотоциклиста. Ох уж этот генеральский голос. И зачем так подчеркивать свой акцент? Фюрер его не подчеркивает, у него это естественно. Из-за этого голоса Хартунг потерял мелькнувшую было мысль, когда он увидел, как старуха, словно от дьявола, открещивается от мотоциклиста. Штурмбанфюрер любил записывать внезапно приходящие на ум сравнения и афоризмы. Все это скоро пригодится. Его скромные страницы живыми свидетелями войдут в летопись великого похода.

Когда же он все-таки скажет, в чем дело? Вот, кажется, перестал кашлять.

— Что? — слишком громко и, пожалуй, неучтиво переспросил Хартунг и сразу перестал думать о постороннем. Теперь он весь превратился в слух. Генерал говорил какие-то невероятные вещи. От его слов по спине пробежал неприятный холодок. Хартунг повернулся к окну. Старуха куда-то исчезла. На углу, как всегда, стоял часовой. Дым из труб, не расплываясь, высоко поднимался в морозное небо. Дождавшись паузы, Хартунг хладнокровно сказал:

— О русских танках здесь ничего не известно. Я не думаю, чтобы продовольственный обоз мог стать объектом для танковой атаки.

Он переждал старческое ворчание шефа и сказал совсем уверенно:

— Слухи часто преувеличивают. Во всяком случае…

Хартунг не закончил хорошо продуманную, вежливо нравоучительную фразу. Он вдруг вытянулся, пристально всматриваясь в окно, и выдавил из себя последнее:

— Я слышу шум моторов.

Звякнули оконные стекла, и длинная пулеметная очередь с веселым звоном рассыпалась в воздухе. Брошенная трубка еще что-то хрипела, но штурмбанфюрер уже бежал к выходу. В темном коридоре он больно ударился о косяк, и у него упала с головы фуражка. О, майн готт, он опять забыл об этой ужасной двери!

На улице слышалась беспорядочная стрельба, и вдруг совсем рядом разорвался снаряд. Хартунг протиснулся в подвал и присел за кирпичный фундамент огромной русской печи. Хартунг осмотрелся, закурил сигарету и успокоился. Вряд ли кому взбредет в голову искать его в этом месте. Он правильно сделал, что позаботился о своей безопасности. Даже солдат на поле боя заранее намечает себе место для укрытия. На войне как на войне. Такое может случиться с каждым. Бывают минуты, когда лучше всего подождать. В конце кампании прежде всего надо избегать неожиданностей. Обреченные, как известно, иногда совершают самые невероятные поступки. Гораздо разумнее подождать, чем попасть в такую ловушку, как под Смоленском.

Тогда штурмбанфюрер полдня пережидал в трясине на берегу паршивой болотистой речушки Добрость. Он запомнил ее на всю жизнь. Там погибла целая танковая колонна, а Хартунг уцелел только потому, что был осторожным и не полез раньше к мосту, где у русских были замаскированы пушки.

Нет, он не будет еще раз испытывать судьбу. Он всегда был предусмотрительным — и никогда не раскаивался в этом.

Правда, он никогда не ходил в атаки и не руководил сражениями — у людей рейхсфюрера другие задачи, — зато с первого дня он находился в войсках, чего не скажешь о других его сослуживцах, предпочитающих иметь дело с пленными. А пленные, как известно, оружия не носят. Он же, Хартунг, всегда на виду, недалеко от места главных событий, можно даже сказать — на поле боя, и в его руках сосредоточена точнейшая информация. Для военного историка, каковым себя считал Хартунг, этого вполне достаточно. Специальную главу в своих исследованиях он решил назвать «Неожиданности на войне». Это очень важно. Бывали случаи, когда неожиданности вносили изменения в планы ведения войны. Как это было, например, совсем недавно — какой-нибудь месяц назад — в районе Бородинского поля. Там даже осторожный Клюге, один из лучших тактиков вермахта, не смог всего предусмотреть и сильно оконфузился с этим злополучным французским легионом. Злые языки и сейчас болтают, что не было никакой необходимости посылать в бой этот легион и что тщеславный фельдмаршал решил на московской авансцене разыграть исторический спектакль. Пусть так! Зато как блестяще начинался спектакль!

На лесной опушке за железной дорогой фельдмаршал вышел из бронеавтомобиля и энергично зашагал к окопам. Густой кустарник надежно прикрывал четыре французских батальона, выстроенные в безукоризненное каре. Эти добровольческие батальоны, сформированные из членов различных фашистских организаций, двигались с армией от самой границы и почти не участвовали в боях. Они готовились к параду в Москве. Во время стоянок легион строился в две сводные колонны, расчищался участок, равный по размеру Красной площади, и солдаты отрабатывали торжественный марш.

Сейчас фельдмаршал решил ввести их в дело. Солдаты стояли плотными шеренгами — в чистой форме, с оружием, еще не бывшим в употреблении, они имели картинно воинственный вид. Танки, предназначенные для поддержки атаки, сделали последнюю перед Москвой заправку, танкисты переоделись в парадную форму и решили в этот последний бой идти с открытыми люками.

Фельдмаршал гордился тем, что приказы в его армии выполняются с точностью до минуты, и сейчас ровно за минуту до его обращения к солдатам закончилась артподготовка. Впереди в двух местах горела деревня, подожженная снарядами, над молчаливыми позициями русских стлался густой дым. Фельдмаршал знал, что у противника нет войск, и был спокоен. За последнюю неделю его армия ни разу «не выбилась из графика», действуя по окружению рассеянных русских армий, развертывалась точно по намеченному плану, как будто это были маневры, а не война; и впереди не было ничего такого, что могло бы остановить его механизированные корпуса.

— Солдаты! — энергично выкрикнул фельдмаршал и так же энергично взмахнул рукой в тесной перчатке. — Сто тридцать лет назад ваши предки плечо к плечу с немцами героически сражались на этом поле против общего врага. Здесь они приняли причастие смерти. Вас ждет победа! Та же земля у вас под ногами, и тот же враг на этой земле. Вперед, солдаты! В последний бой! Мы останемся здесь навсегда.

Только спустя несколько дней Хартунг догадался, какой злой иронией обернулись слова фельдмаршала. Французский легион действительно навсегда остался в этой земле. Русские обрушили на него удар такой ужасающей силы, закончив бой штыковой атакой, что от легиона ничего не осталось. Жалкие остатки его в страхе разбежались по лесам, где их отыскивали похоронные команды, чтобы затем отправить в тыл.

Армии пришлось обходить стороной это страшное поле.

Хартунг знал, что после разгрома легиона Гюнтер фон Клюге, славившийся неизменностью своих привычек, впервые за всю кампанию не лег спать вовремя (он ложился и вставал очень рано), а долго читал мемуары Коленкура. Книгу эту он купил в Варшаве, где в то время находился штаб 4-й полевой армии, и не расставался с нею ни на один день. Читая, он выпил полбутылки крепкого французского вина, что было уже совсем удивительно, ибо последний солдат в армии знал, что к спиртному фельдмаршал притрагивался лишь в исключительных случаях. Что искал он у Коленкура той ночью? До этого книга служила ему своеобразным красочным путеводителем. Фельдмаршал гордился, что его армия шла дорогой Наполеона, и, чтобы довершить сходство, он обязательно, пусть на самое короткое время, останавливался со своим штабом там же, где император французов.

О, Хартунг хорошо понимал фельдмаршала! Не каждый способен своевременно позаботиться о том, чтобы не затеряться на извилистых дорогах истории, чтобы другие не затоптали твои следы.

И вот спектакль сорвался! Французский легион не будет шагать по Красной площади.

Вспомнив все это, Хартунг даже приободрился и повеселел, сидя в подвале за толстыми кирпичными стенами. Уж он-то обязательно проедет по московским улицам на своем фронтовом «мерседесе». И притом в числе первых. Только побольше осторожности в эти решающие дни. Трезвый расчет и никаких эмоций. Горячие скакуны чаще всего и не доходят до финиша. Кто знает, какие неожиданности могут быть впереди. Ведь откуда-то взялись эти танки? Да еще в сорока километрах от линии фронта.

Ох этот Мезер! Где он теперь со своими хвалеными саперами? Кретины. Мину на дороге не могли обнаружить, и фюрер лишился еще одного своего солдата. А теперь еще и танки! Кичится своей солдатской честью. Дурак! Рыцари еще не выиграли ни одной войны. Так может думать только последний идиот, не читавший фюрера.

В середине подвала из земли пробивался родник и по деревянному желобу убегал под стену. Хартунг зачерпнул холодной, как лед, воды, намочил носовой платок и приложил к ушибленному месту.

Глава десятая

Это был самый опасный и решающий момент рейда. Десантники, которыми командовал едва ли не самый отчаянный разведчик фронтового управления капитан Савелов, на двух танках Т-34 прорывались на свою сторону. Во втором танке со всеми возможными в этих условиях удобствами лежал человек в кожаном реглане. Левый сапог у него был разрезан, а нога туго забинтована. Он был очень бледен, но уверял, что чувствует себя хорошо, и даже шутил. Когда его выносили из заброшенного лесного блиндажа, он сказал:

— Знаете, капитан, самолет оказался для меня слишком хрупким сооружением. Надеюсь, ваша техника не развалится так быстро.

Самолет этот летел ночью, без огней, над занятой врагом территорией. Летчик был молодой. Он только что окончил училище и считал, что ему здорово не повезло. Его товарищи летали на новеньких ЯКах, охраняли московское небо, и многие из них уже открыли счет сбитым вражеским самолетам, а он пилотировал старую тихоходную «керосинку» и почти все время летал по одному и тому же маршруту, доставляя людей и грузы в партизанское подполье под Смоленском. Так было и на этот раз.

У него за спиной в заднем кресле сидел пассажир в кожаном реглане. Летчик толком даже не знал, кто он такой. Инструкция, которую он получил в отношении этого человека, ничего не объясняла, а лишь подчеркивала таинственность, окружавшую пассажира. Летчик даже как следует не разглядел его лица, он запомнил только холодные непроницаемые глаза и тонкие сильные пальцы, когда тот пожимал ему руку.

Правда, в то недолгое время, когда он, посадив самолет на лесной поляне, отдыхал в партизанской землянке, его познакомили с заданием, и то только в общих чертах. Но и того, что он узнал, было достаточно, чтобы почувствовать чрезвычайную важность предстоящего рейса.

Отряд, в котором он приземлился, был небольшим и, кроме нескольких диверсий, еще ничего не успел сделать, но гораздо важнее диверсий оказались сведения, добытые партизанскими разведчиками. Возвращаясь с задания, в лесу западнее города разведгруппа случайно обнаружила неизвестный объект, судя по охране, имеющий исключительную важность. Вскоре выяснилось, что это штаб группы армий «Центр». Человек в кожаном реглане вез на «большую землю» документы, значение которых невозможно было переоценить.

За все время пути они не сказали друг другу ни слова. Один раз летчик оглянулся и увидел, что пассажир сидит с закрытыми глазами, откинувшись на спинку сиденья. Лицо его было бледно и неподвижно.

Когда мотор начал давать перебои, летчик думал, что все еще обойдется, и не стал тревожить пассажира. С его старым самолетом такое случалось и раньше. И почти всегда в конце полета. Но вскоре выяснилось, что дело обстоит гораздо хуже. Внизу ничего не было видно, а тут еще фонарь стало заливать маслом. Судя по карте, они летели над сплошным лесным массивом. У летчика был парашют, но мысль о том, чтобы воспользоваться им, даже не пришла ему в голову.

— Мотор отказал, — доложил он в головной шлемофон.

— Ваше решение? — ледяным голосом спросил пассажир.

— Иду на посадку.

Пассажир больше ни о чем не спросил. А самолет падал в темноту, в неизвестность. Летчик думал о пассажире, и это придавало ему силы. У самой земли он сумел выровнять машину и увидел впереди стену леса, а перед самыми глазами тускло светилась широкая матовая полоса. Что это, смерть или спасение? Это было спасение. Густой камыш погасил скорость, и самолет, накренившись, остановился.

Очнувшись, летчик выбрался на крыло, которое возвышалось над водой, и схватился рукой за борт кабины. Пассажир сидел, уткнувшись головой в кожаные перчатки.

— Товарищ? — позвал летчик и посветил фонарем.

Пассажир поднял голову, и летчик увидел его крепко сжатые губы и глаза, замутненные болью. Но голос прозвучал холодно и властно:

— Вы не ранены?

— Нет, — виновато сказал летчик.

— Помогите мне выйти, у меня сломана нога.

К утру на берегу оврага нашли старый блиндаж. Летчик наломал еловых веток, набросал внутрь и на всякий случай замаскировал вход. Развести костер пассажир не разрешил. Он молча лежал в углу на прелом сене, вытянув забинтованную ногу. Летчик чувствовал себя виноватым и тоже молчал. При свете фонаря разглядывал карту, измерял расстояние.

— Ну? — спросил пассажир.

— До Москвы восемьдесят километров, до линии фронта — сорок.

Пассажир посмотрел на часы. Серый рассвет дымился над заснеженной поляной, и тишина была такая, что звенело в ушах.

— Слушайте приказ, — сказал пассажир. — Сейчас вы отправитесь через линию фронта. Вы должны дойти во что бы то ни стало. А потому не горячитесь и не лезьте на рожон. Ваша смерть может погубить очень многое. Постарайтесь попасть в штаб фронта.

Летчик зашевелился, — видимо, хотел что-то спросить.

— У вас не должно быть вопросов, — предупредил его пассажир. — Вам ничего не надо знать. Вы просто расскажете, что произошло. Решение примут без вас.

— Ясно, — кивнул летчик.

— И еще одно условие. Вы должны прилететь, приехать, наконец — приползти с теми, кого пошлют сюда. Посторонних я не подпущу.

Несколько минут длилось молчание. Пассажир, казалось, задремал.

— Мне можно идти? — спросил летчик.

— И последнее. — Пассажир приподнялся на локте и показал в темный, заваленный еловыми ветками угол. — Если меня не будет, да, да, именно это я и хотел сказать. Если меня не будет, — ищите там.

Летчик хотел встать, но пассажир крепко схватил его за плечо и притянул к себе.

— Не сдрейфишь? — и улыбнулся доброй ободряющей улыбкой.

— Нет. Клянусь жизнью! — с юношеским пылом воскликнул летчик.

— Только не жизнью, — засмеялся пассажир. Смех у него был мягкий, приятный, и лицо и глаза мгновенно преобразились. — Тогда идите.

Летчик все мешкал у входа. Ему страшно не хотелось оставлять этого человека в холодном блиндаже. Кто знает, что его здесь ждет?

— Может быть, вам папиросы оставить?

— Я не курю. Идите!


Танки двигались глухими лесными дорогами. Прокаленная морозом земля надежно держала их грузную тяжесть, и лишь временами в оврагах да балках приходилось преодолевать еще не окрепшие снежные наметы. Сплошной линии траншей в этом районе не было; противник «сидел» по деревням в опорных пунктах — в стыках между ними целую дивизию провести можно, — и капитан уже не сомневался в благополучном исходе дела. Недаром в штабе его считали самым «везучим».

Капитан Савелов не знал ни штурмбанфюрера Хартунга, ни его «теории», развитой на основе тезиса Клаузевица: военные планы, в которых есть место для неожиданностей, могут привести к катастрофе. Не зная ничего этого, капитан тем не менее сразу понял, когда танки на лесной просеке столкнулись с растянувшимся обозом, что случилось как раз то непредвиденное обстоятельство, чего в глубине души он боялся больше всего. Проскочить незамеченным уже не удастся. Он имел строгий приказ: встречи с противником не искать, в бой не ввязываться, отметок на карте не делать. В случае крайней нужды жертвовать машиной прикрытия.

Теперь положение менялось. Обозники, завидев танки с автоматчиками на броне, бросили свои фургоны и разбежались с такой поспешностью, что даже стрелять по ним было бесполезно, — лишь кто-то на головной машине свистнул озорно в два пальца. Танки, расчистив гусеницами дорогу, двинулись дальше, слегка изменив курс.

А в это время от одного немецкого штаба к другому летели тревожные сообщения: «На коммуникациях русские танки». И вот уже по дорогам, подпрыгивая на ухабах, неслись противотанковые пушки, грузовики разгружали пехоту, и цепи автоматчиков прочесывали голые, зябко вздрагивающие перелески. А радисты предупреждающе выстукивали: «На коммуникациях русские танки, на коммуникациях русские танки».

Все теснее сжималось кольцо окружения. Уже не осталось ни одной свободной дороги. Вот тогда командир группы и решил ворваться в деревню, чтобы не подставлять борта вражеским снарядам. Может быть, встреча со своими людьми поможет выяснить обстановку и найдется какой-нибудь выход.

Танки остановились возле магазина, откуда хорошо просматривалась окружающая местность. Сашка подождал, когда откроется люк, и как только появилась голова танкиста в толстом шлеме, он тут же спросил:

— У вас там свободного места не найдется? — и легонько стукнул палкой в железный бок танка.

— Да, парень, тесновато у нас, — посочувствовал танкист. — На пушку верхом тебя не посадишь, да и здесь, пожалуй, не усидишь.

— Усижу, — немедленно заверил Сашка, не обращая внимания на шутливый тон танкиста.

Больше Сашке разговаривать не пришлось. Прибежали бабы, заревели от счастья, вообразив, что пришел желанный час освобождения, и сразу отбили у Сашки танкиста. Бабка Агафья прямо в закопченном чугуне притащила горячую картошку.

— Десяточек снарядов бы вместо этой картошки, — вздохнул танкист, но, чтобы не обидеть бабку, взял одну картофелину и начал есть. Женщины подождали, когда он прожует, и дружно накинулись на него с расспросами. Танкист стал рассказывать о положении на фронте и достал пачку газет. Их тут же расхватали.

Бабка Агафья посмотрела картинки и попросила Лиду:

— Почитай, дочка, что тут написано.

Лида развернула газету, и все увидели Красную площадь. Мавзолей Ленина и две колонны танков, идущих по площади. Наши, советские танки, точно такие, что стоят сейчас здесь, на деревенской улице. На другом снимке сомкнутым строем шагали пехотинцы с полной боевой выкладкой, и члены правительства приветствовали их с трибуны Мавзолея. Родная Москва! Вот она какая, матушка! Женщины жадно слушали, улыбаясь сквозь слезы. Лида читала вслух, чтобы всем было слышно. Голос ее дрожал от волнения.

«На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова. Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»

Кругом был враг; об этом все знали и стояли, притихшие и счастливые, и слушали слова, берущие за сердце, и не хотели уходить, жались к железным бокам танков, когда на краю деревни затрещали выстрелы.

Подошел капитан с двумя бойцами.

— Лезут, гады, — сказал ему танкист, разглядывая из башни невидимый с земли поворот дороги.

— Будем принимать бой. Уходить некуда.

Глава одиннадцатая

Сашка считал, что бой ведется не так, как нужно. Один танк все время двигается и почти непрерывно ведет огонь, не пуская немцев в деревню, в то время как другой спрятался за стену колхозной конюшни и молчит, будто его и нет. Разве можно держать в бездействии такую грозную боевую технику? Пожалуй, стоит об этом поговорить с капитаном. Танки — это силища. Фрицы только увидели их и как ошпаренные бросились из деревни.

По переулку Сашка пробрался на заднюю дорогу и увидел, что рядом с капитаном стоит Лида и что-то ему объясняет. Когда подошел Сашка, капитан захлопнул планшет и щелкнул кнопкой. Он начал ходить взад-вперед по тропинке, протоптанной вдоль забора, а разведчики лежали рядом в канаве, и в ближнем переулке, и на углу больничного сада. Невысокий плотный сержант, держа взведенный автомат дулом в землю, подошел к капитану и о чем-то доложил.

— Как наблюдение? — спросил капитан.

— Ведется, товарищ капитан. Очевидно, противник ждет подкрепления, действует осторожно.

Близился полдень. Бледное солнце неохотно выглянуло из разорванных облаков, и медленно падающие снежинки заблестели как стальные иглы. На опушке леса часто и гулко забарабанили выстрелы. Сквозь беспорядочную трескотню немецких автоматов угадывались короткие плавные очереди наших разведчиков. Капитан оглянулся, ища более удобного места для наблюдения. Сашка, конечно, не мог прозевать эту минуту.

— С этой елки далеко видно, я быстро залезу, — закричал он, показывая на высокую ель по ту сторону забора.

— А ну, давай! — скомандовал капитан.

Прыгнув на забор, Сашка ухватился за нижние сучья, легко подтянулся и, как обезьяна, начал карабкаться вверх.

— Ну, что там? — крикнул капитан снизу.

— Стреляют. — Сашка боязливо озирался, рассматривая царапины на коре дерева.

— Откуда?

Сашка стал приглядываться, приставив к глазам ладонь, чтобы не мешало солнце.

— По Филатовской дороге идут! — крикнул он.

— Сколько?

— Человек двадцать.

Он посмотрел в другую сторону.

— Еще от кургана наступают. Вон в кустах за речкой прячутся, — сообщил он, как будто стоящие внизу могли видеть, что делается в кустах за речкой. — Человек сорок, а то и больше. Тащат что-то тяжелое, видно, миномет. — Это свое предположение Сашка тоже считал нелишним сообщить капитану, чтобы знал, как он хорошо разбирается в военном деле.

— Ладно, слезай!

И капитан быстро пошел вверх по дороге, куда стали отходить разведчики.

Эх, Сашка, Сашка! Сидел на вершине и не видел самого главного. Медленно и бесшумно, плотно закрытая ветками, выкатывалась из березового перелеска длинноствольная противотанковая пушка. Будто широко разросшийся куст тихо качается на поляне. А мало ли кустов возле леса? Попробуй догадайся, что в них таится. Сейчас он выползет на бугор, выберет позицию и в упор прямой наводкой просверлит борт неподвижно застывшей «тридцатьчетверки».

Сашка понял, что случилось неладное, когда увидел, как Лида бросилась бежать к танкистам, напрямик по снегу. Сашка мигом скатился с ели, прыгнул в яму, схватившись за колья забора, приник лихорадочно горящими глазами. Боже мой, что она делает? С ума спятила, что ли? Сейчас она добежит до угла и будет как на ладони. А немцы рядом. Ведь он хорошо видел, сколько их набралось за сараем на краю деревни. Срежут первой пулей.

— Лида, назад! — изо всей мочи закричал Сашка, но его голос заглушили выстрелы.

Лида бежала по полю. Она кричала и махала руками. Потом сорвала с головы платок и на бегу размахивала им над головой, все в одном направлении — к лесу. Ветер развевал ее светлые волосы. Это ли не мишень? И вот налетел на нее вихрь, взметнулся под ногами снег, и Лида упала. Сашка завыл, ткнулся головой в снег, в бессильной ярости сотрясая еловые колья. Выстрелы гремели не переставая. Зачем же так долго стреляют?

Сашка поднял голову. Лида ползла, прижимаясь к земле, и вокруг нее взлетали снежные фонтаны. Около конюшни замелькали белые полушубки, разведчики кинулись к ней навстречу, застрочили автоматы. Слава богу, успела!

А еще через несколько минут черные всплески разрывов засыпали подозрительный куст на лесной поляне. Наконец-то заговорил и второй танк.

Взлетела красная ракета. Разведчики, отстреливаясь, отходили. Сашка увидел, как, неумело карабкаясь, Лида влезает в люк танка. Вот зацепился за край ее шерстяной платок. Эх, девка и есть девка.

По Сашкиным следам приполз Леонид и, отдышавшись, сказал:

— Придется здесь сидеть, домой не проберешься. Немцев набилось видимо-невидимо.

Сашка не придал этому никакого значения. Он думал о другом.

— Лида уехала с нашими танками, — сказал он. — Она бежала по полю, и по ней стреляли. Сильно стреляли. Может быть, она даже ранена. Я буду ее ждать.

— Чудак, она повела танки к своим. И останется с ними.

— Все равно я буду ее ждать, — стоял на своем Сашка.


Перед оврагом танк остановился, и сильный голос сверху крикнул:

— Проводника на выход!

Лида полезла на голос. Ее поразила необыкновенная тишина. Не было ни выстрелов, ни криков. Только в той стороне, откуда они ехали, поднимался и расплывался по небу бурый столб дыма. Солнце скрылось, дул ветер, и тонкие березки стояли с обледенелыми ветками, словно хрустальные вазочки. Капитан протянул руку, и Лида спрыгнула на землю.

— Куда теперь? — отрывисто спросил он, в упор разглядывая смутившуюся девушку. — Дозорные докладывают, что впереди вражеские заслоны.

— Туда не надо, — быстро заговорила Лида. — Видите, стог сена. Мимо него по оврагу. И сразу в лес. А там уже будет совсем безопасная дорога.

Капитан развернул карту.

— На карте ее нет. Это летняя дорога. По ней сено возят. На танках, я думаю, можно проехать. Тут недалеко, я вам покажу.

— Командовать умеешь? — улыбнулся капитан и сразу же сам закричал: — Слушай команду!

Танки переползают овраг, преодолевают подъем и идут вдоль леса. Лида волнуется. Лес неузнаваемо изменился. Где-то здесь или немного дальше должны быть густые заросли орешника, затем чистая березовая рощица, где она наткнулась на укромное грибное местечко. Так, все верно, — мысленно отмечает она. Но чего-то все-таки не хватает. Это потому, что зима и вместо шумящей листвы голые сучья. Два дуба рядом, опять орешник.

— Стоп! — кричит Лида.

Так вот почему ей было так тепло и удобно сидеть. Капитан держит ее, обняв за плечи и прикрыв своей шинелью. На Лиде все тот же старый пиджак на байковой подкладке, на голове шерстяной платок. — Можешь показать на карте это место?

Лида показывает. Капитан начинает осматривать местность.

— Отличная дорога, — говорит он. — Вот оно наше боевое счастье.

— Добрая дорога, — хвалит сержант.

— Не будем терять времени. Проводника в головную машину. Все по местам!

— Я вернусь назад, — сказала Лида.

— Скоро вернемся все вместе.

— Нет, я должна вернуться сейчас. До свиданья.

Капитан взял ее за плечи, и с минуту они стояли молча, глядя друг другу в глаза.

— Это действительно так нужно?

— Да, я уже сказала. Счастливого пути.

Но капитан все еще не решается отпустить ее. Немного подумав и вдруг переходя на «вы», он спросил:

— Выходит, вы тоже выполняли задание?

— Можно считать так.

— Скажите тогда, как вас звать?

— Лида.

Капитан нагнулся и поцеловал ее в голову, в грубый шерстяной платок.

— Мы не забудем вас, Лида!

В глубине леса затих гул моторов, замерли потревоженные ветки орешника, и единственный лист, качавшийся на самой вершине, сухой и мятый, медленно кружась, опустился на землю. Она медленно и неохотно отвернулась от леса и пошла назад, все ускоряя шаг, чтобы побыстрее согреться.

Глава двенадцатая

Лида шла своей обычной походкой, широко махая руками, и с ребяческим азартом хрупала льдинками в насквозь промерзших лужах.

Ребята увидели Лиду, когда она, незаметно обойдя колхозные амбары, вышла на заднюю дорогу. Это был наиболее безопасный путь.

— По-моему, с ней что-то стряслось, — заметил Сашка. — Идет как ни в чем не бывало.

— Надо ее сюда позвать, — сказал Леонид. — Около ее дома дежурит патруль.

Ребята раздвинули колья и вылезли на дорогу.

— Лида!

— Хальт!

Откуда же взялись эти трое? Они шли в ногу тяжелым солдатским шагом, и тот, что был в середине, с длинным лошадиным лицом и в кургузой шинели, первым вскинул автомат.

— Лида, беги! — дико заорал Сашка. И они с Леонидом бросились в переулок. Вслед им хлестнули выстрелы. Пули щелкали о кремневые стволы старых яблонь, а отскочив рикошетом, пели на разные голоса.

Лида продолжала идти по дороге, даже шагу не прибавила, только озябшие руки спрятала на груди под шерстяной платок. Она шла, глядя себе под ноги, и не собиралась уступать дорогу. Это ее дорога. На ней еще видны рубчатые следы гусеничных траков. Здесь, перед тем как покинуть деревню, в последний раз прошли танки. Теперь их не догонишь.

— Хальт!

Она подняла голову. Их было трое: два автомата и ручной пулемет с черным прикладом. Рассмотреть остальное она не успела. Острый угол приклада врезался ей между ключиц. Женщины, сидящие в ближнем укрытии, услышали истошный, захлебнувшийся крик и в страхе начали креститься. Этот крик, в котором слились и боль, и ненависть, и прощание с жизнью, был единственным. Лида пересилила боль и намертво закусила губы. Она не ожидала удара и не успела приготовиться. Больше она кричать не будет. Ни за что!

Удар был нанесен опытной рукой, но она устояла, только ноги вдруг перестали слушаться. Ее почти волоком протащили по переулку и потом вывели на улицу. Тут ей стало легче дышать, и ноги перестали подкашиваться. Вот здесь совсем недавно стояли танки и она читала газету. Это самое высокое место в деревне. Отсюда хорошо видно во все стороны. Только не думать о том, что впереди…

Пулеметчик-эсэсовец из команды штурмбанфюрера Хартунга, нагловато улыбаясь, глядел на майора Мезера.

— Мне нужна она только на полчаса, — говорил он и тыкал стволом пулемета в сторону Лиды. — Всего на полчаса, не больше. Тут рядом есть пустая комната. На том свете ей будет что вспомнить.

Мезер поморщился. Черт знает что. Эти парни привыкли безобразничать. Им уже не терпится. Но пусть не думают, что он будет поощрять их распущенность. Он выполняет свой долг и поступит так, как требует приказ. Она знает, что будет повешена, и молчит. Ему знакомо это фанатичное упрямство. Тут есть над чем задуматься. Во всяком случае, кем бы она ни была и чью бы волю ни выполняла, она заслуживает достойной смерти.

— Выводите! — приказал он конвойным.

На улице Лиду поставили рядом с толстой липой, у которой уныло обвисли голые сучья. В них печально посвистывал ветер. Рядом раскинулся заросший бурьяном пустырь. На этом месте когда-то стоял двухэтажный дом ее деда. Эта липа и еще несколько деревьев, от которых остались только пни, были посажены Фомой Яковлевичем Матвеевым. Глядя на пустырь, Лида вспомнила: ей было восемь лет, когда сломали дом. Среди развороченных камней разрослась белена. Они с мальчишками рвали ее и ели, думая, что это мак. Потом мать, завернув в одеяло, возила ее в больницу. Какие были глупые.

По другую сторону дороги находился магазин. Двери его были сорваны, и в проходе громоздились пустые ящики. Лида увидела ящик в руках Липатыча и отвернулась. Только не думать об этом. Иначе не выдержишь, закричишь, раздавленная страхом, и тогда…

Мезер, поеживаясь, стоял в стороне. Дул ветер, короткий день куксился и мрачнел, а невозмутимость приговоренной наводила на мысль о том, что она надеется на спасение. А что, если вернутся русские танки? В этой стране можно ожидать всего. Придется поторопиться.

А в это время Липатыч лихорадочно рылся у себя в чулане в груде разного старья. Тут были негодные противогазы и простреленные каски, кожаные подсумки ипросто обрывки ремней — словом, все то, что можно было подобрать на фронтовых дорогах. Несколько раз ему попадалась веревка, сделанная из парашютного стропа. Липатыч пожалел ее и засунул подальше. Наконец он нашел длинный кусок сталистого немецкого кабеля, в нескольких местах посеченного осколками, и на нем остановил свой выбор.

…И все-таки она почувствовала страх. Он навалился на нее внезапно и сковал все тело, когда она увидела, как длиннолицый, стоя на ящике, привязывает кабель к нижнему суку липы. Вот он подходит к ней. Протягивает руки. И тогда она решилась.

— Я сама, — сказала Лида и шагнула к ящику.

Тяжелые кирзовые сапоги потянули ее книзу. На какое-то мгновение резкая боль затуманила сознание, но почти тут же она ощутила под ногами землю. Она выпрямилась и далеко за речкой увидела молодые елочки, обступившие поляну, на которой они играли в футбол. Рядом с ней кричали на непонятном языке, но это уже не имело никакого значения. Главное было в ней, в этих елочках и в сером небе над ними.

Мезер в бешенстве хлестал Липатыча концом оборванного кабеля.

До угла Липатыч пятился задом, потом повернулся и побежал, согнувшись и поминутно оглядываясь. Вернулся он очень скоро. На этот раз в руках у него был парашютный строп.

— Вот эта покрепче будет, — запыхавшись, приговаривал он, пробуя веревку на разрыв.

Во второй раз Лида встала на ящик, подняла голову и поглядела на сизо-мглистое небо. «Мама, ты поймешь меня. Я не могла иначе…»

Что-то щелкнуло у нее над головой. Немцы схватились за автоматы, и поднялась стрельба. Смятение вызвал камень, брошенный Вовкой Фирсовым. С самого начала казни он сидел за углом магазина и наблюдал за происходящим. Несколько раз он бросал на дорогу мелкие камни, которые добывал из развалившегося фундамента. Для чего? Он и сам не знал. Понимая свое бессилие, он строил планы спасения девушки. Вовка думал, что Лида заметит его знаки и поймет. Вот она рванулась, побежала. Вовка хватает ее за руку, и они мчатся под гору к реке. А там кусты и лес. А в лесу Вовка знает такие места, что и с овчаркой не сыщешь.

Он выбрал камень поувесистей и, приподнявшись, швырнул изо всей силы. Камень затрещал в ветвях, ударился о ствол и скатился к ногам Лиды. Длиннолицый выронил фотоаппарат и застыл на корточках. Вовке запомнился его огромный открытый рот.

Когда утихла стрельба, Вовка осторожно поднял голову. Светлая, почти прозрачная прядка волос упала на неподвижное лицо Лиды.


Штурмбанфюрер Хартунг сидел в подвале еще долго после того, как кончился бой и в деревне воцарилась тишина. Но и эта тишина казалась ему подозрительной. Наконец он решился и стал пробираться к выходу. Сырая тяжелая дверь противно заскрипела, и он несколько минут настороженно прислушивался, не снимая руки с рукоятки парабеллума. Подойдя к воротам, он услышал шаги и беззаботный разговор идущих мимо солдат.

Хартунг вошел в дом, надел шубу и поглубже надвинул фуражку, чтобы не был виден синяк. По улице он шагал не спеша, расправив плечи и глядя прямо перед собой. Ему не в чем упрекнуть себя. А другим — тем более. Расквартированным в деревне батальоном командует не он. Он готов исправлять чужие ошибки, но только не на поле боя. В бою не всегда становится ясным, кто герой, а кто нет и что привело к победе или к поражению. Поведение отдельного солдата — в данном случае он тоже солдат — проанализировать очень трудно. Особенно в сегодняшнем бою, где героев наверняка не было. Если бы каждый выполнил до конца свой долг перед фюрером, кампания давно бы закончилась, и он, военный историк Хартунг, последователь Мольтке (конечно, старшего, а не его лишенного твердости племянника), спокойно бы писал свои воспоминания.

Солдаты, увидев штурмбанфюрера, поспешно расступились. Хартунг подошел к дереву и долго с многозначительным видом разглядывал лицо повешенной. Так и есть. Даже допрос второй степени не довели до конца. Хуже всего, когда за дело берутся дилетанты.

— Ты, как всегда, поспешил, Франц. И на этот раз с совершенно очевидным ущербом для дела. И теперь уже ничего не поправишь. Еще один шаг противника останется неразгаданным. — Хартунг осуждающе покачал головой. — Но к чему было спешить? Неужели один паршивый танк деморализовал весь батальон вместе с его командиром?

Мезер резко повернулся на каблуках. Побелевшими от бешенства глазами в упор взглянул на штурмбанфюрера. Страшным усилием воли ему удалось затянуть паузу.

— А ты, как всегда, прав, — сказал он почти спокойно. — Я действительно сплоховал. В моем штабе не оказалось укрытия, и мне пришлось принять бой. Только не с одним танком. Их было два. И не меньше взвода пехоты.

Глава тринадцатая

Добежав до своего дома, Сашка увидел, что на калитке висит замок. За огородами и на улице слышались чужие голоса, а в той стороне, куда ушли танки, еще не затихла стрельба. Схватив подвернувшийся под руку кол, он выломал подворотню и пробрался в дом. Вскоре из убежища вернулась мать. Глаза у нее были заплаканы.

— Лиду схватили. Говорят, казнить будут, — и заревела в голос.

Сашка опрометью выскочил на улицу и бросился к Лидиному дому, но там никого не было. Казнить? Лиду казнить? Он увидел ее издалека. Она стояла около липы, опустив голову, и на лице у нее шевелилась светлая прядка волос. Всегда мешала она ей, эта непокорная прядка.

Только зачем Лида поднялась на цыпочки, и на кого она смотрит?.. И тут над головой Лиды он увидел туго натянутую белую струнку. Он увидел ее только на одну секунду, потому что горячий туман ожег ему глаза, но машинально он продолжал идти, пошатываясь и спотыкаясь.

Вокруг липы ходил часовой с обмороженной щекой, небритый, в надвинутой на уши пилотке.

— Никс! — сказал он и выставил штык.

Стало светлее, и Сашка снова увидел белую струнку. Часовой пригляделся к нему, опустил штык, и рот его растянулся в широкой улыбке.

— Шнапс? — спросил он и быстро, с удивительной ловкостью обшарил у Сашки карманы. В них ничего не было. Часовой разочарованно крякнул и подтолкнул Сашку тупой стороной штыка.

Еще раз его толкнули на крыльце сельсовета. Он никак не мог переступить порог и все глядел и глядел на дверь с сорванным замком. У нее, у Лиды, остался ключ от этого замка, и в тот день он еще говорил ей, чтобы она его не потеряла. Замок висит и сейчас вместе с вырванным пробоем, а Лиды нет.

Сельсовет занимал одну комнату, за перегородкой был клуб, и там на деревянных скамьях сидели испуганные женщины. Среди темных платков виднелись изодранные шапки мальчишек, да у стариков печально свесились седые головы. Всех их, старых и малых, согнали сюда сразу после казни.

Липатыч, осторожно ступая, прошел вперед и скромно сел возле глуховатого Мокея Ильича. Не было ни шума, ни махорочного дыма, лишь порой раздавались скорбные вздохи. Липатыча, видимо, тяготило это зловещее молчание. Поерзав, он наклонился к старику.

— Вот ведь сердце у нее какое. Кто бы мог подумать? Сама на себя петлю накинула.

Мокей Ильич замотал головой, кряхтя поднялся, постукивая палкой, пошел на другое место.

— Посмотрим, кто на тебя накидывать будет, — сказал сзади женский голос.

Липатыч оглянулся, съежился и пересел на окно. Здесь он и просидел все время молча, глядя на носки немецких сапог, к которым он уже успел подбить новые подметки.

После всех, громко стуча клюкой, ввалилась Малинка, в мужском романовском полушубке, здоровая и толстая как дубовая ступа. Ни на кого не глядя, села на середину пустой скамьи, и сразу запахло лежалой овчиной, нафталином и еще чем-то неприятно затхлым.

По краям низенькой сцены стояли автоматчики, а между ними за столом сидел штурмбанфюрер Хартунг. Он не снял даже кожаных перчаток. Когда зал заполнился и еще один автоматчик вытянулся у двери, Хартунг поднялся и произнес короткую речь. Он говорил, что коммунистов и партизан надо вешать, и тот, кто знает, где таковые находятся, должен прийти и сказать немецкому командованию. За это будут выдаваться награды. Хартунг не особенно полагался на знание языка и, кончив речь, спросил, все ли его поняли.

Сделалось так тихо, что было слышно, как на улице глухо отдаются шаги часовых. И вдруг в уши ворвался визгливый крик Малинки:

— Правильно! Их и без наград вешать надо! Да! Довольно! Натерпелись от их власти, хватит! — задохнувшись, бешено застучала клюкой.

— Смотри, Авдотья, наплачешься еще, и про Советскую власть вспомнишь, — довольно внятно сказала Громыхалина Фрося.

Малинка вконец остервенилась:

— Не вякай, дура, все знают, что муж у тебя партеец. Да!

На секунду воцарилась страшная тишина.

— Все знают, да молчат. Одна ты выскочила, — назидательно произнесла бабка Агафья. — Стыдно! Старая ведь уже. О душе пора подумать, а ты грех такой на себя берешь.

Малинка, стянутая полушубком, медленно, как танковая башня, стала поворачиваться к говорившей.

Хартунг лениво поднял руку в черной перчатке. Они ссорятся между собой. Это хорошо. Не надо им мешать. Только зачем так громко.

— Матка, тихо надо!

Но Малинка уже ни на кого не обращала внимания.

— Не одну ее повесить надо. Да! Вот этот еще…

Малинка остановилась, бешено вращая выпученными глазами.

— Вот он прижался. И ему на веревке место, чтобы знал, как по елкам лазить. Да!

У Сашки перед глазами поплыли радужные круги. Все тело сотрясало ознобом. С самого утра он ничего не ел, жил как во сне, и сейчас ощущал внутри почти смертельный холод. Осунувшееся лицо его стало пепельным. Задев плечом за косяк, он вышел в коридор, спустился по ступеням и только тогда бросился бежать.

Дома он забрался на полати и долго лежал неподвижно, уткнувшись лицом в мешок с луком. В кухне за печкой все еще плакала мать.


С шумом и треском рванулось косматое пламя, охватило сухую крышу, красной волной прокатилось по карнизу, подгоняемое колким ветерком. Жарко дохнул морозный ветер, трепетное марево заструилось в воздухе.

Увидя багровый свет в темных окнах, Сашка на минуту остолбенел. Придя в себя, рванулся к двери, на ходу схватил ватник, шапку искать не стал — выскочил на улицу. На углу остановился пораженный. Спутанные волосы взбило горячим ветром. Горел дом Дунаевых. Сашка увидел прижавшегося к забору Леонида. Рядом в легком пальто на детских саночках сидела его мать, держа на руках двухлетнюю Леночку. На них сыпались искры.

— Отчего загорелось? — спросил Сашка.

Леонид с остервенением махнул рукой.

— Все погибло. Ничего не успели вытащить. Сволочи. Вздумали во дворе мотор разогревать, а кругом сено. Сейчас снаряды начнут рваться, — сообщил он, глядя на разраставшуюся гриву огня. — Полная машина боеприпасов.

Стало светло как днем. На дороге начал подтаивать снег. Мимо две женщины провели к соседям бабушку Леонида. Она еле передвигала ноги в обожженных валенках.

Тушили пожар не меньше роты солдат. Выстроившись цепочкой, они передавали из рук в руки обледенелые ведра с водой. Вода бессильно шипела. Несколько человек возились около пожарной машины. Возились долго и безрезультатно. Машина не работала.

Внезапно Сашку осенила какая-то мысль. Он схватил Леонида за рукав. Бледное лицо его с широко распахнутыми глазами было ярко освещено пожаром.

— Будем мстить за Лиду? — прошептал он в лицо товарища.

Леонид ответил не сразу. Он еще не совсем оправился от потрясения. Сашка истолковал это по-своему.

— Нет, ты поклянись!

— Будем мстить, клянусь! — тихо и зло сказал Леонид.

— Тогда бежим.

Тяжело дыша, остановились за чьим-то сараем.

— Сейчас винтовку откопаем, — отрывисто заговорил Сашка. — Один патрон есть. Бронебойно-зажигательный, Толстомясый в шубе здесь, я видел.

Старая Сашкина майка, которой был обмотан затвор, смерзлась, и Сашка на ходу раздирал ее закоченевшими пальцами.

Когда они вернулись, огонь бушевал с неослабевающей силой. Ветер повернул. Искры сыпались на железную крышу соседнего дома, где в небольшой комнатке на узкой кровати лежало одеревеневшее тело Лиды. Три дня оно раскачивалось на скрипучем суку липы, и только в канун пожара оккупанты сняли часового и разрешили убрать труп.

Женщины сгребали снег и забрасывали им дымящуюся стену. Неподалеку стоял штурмбанфюрер Хартунг в распахнутой шубе и следил за пожаром. На фоне освещенной стены рельефно рисовалась его массивная фигура. Хартунга мучили предчувствия. Ему казалось, что из темноты в этот освещенный квадрат ворвутся партизаны или с черного, словно обугленного неба посыплются русские бомбы. Он напрягал слух, всматриваясь в темную бездну, но там после яркого света не было видно даже звезд.

Ему страшно хотелось уйти в хорошо натопленный и, еще лучше, охраняемый дом, но всякий раз, когда он уже готов был сделать первый шаг, огромным усилием воли он приказывал себе оставаться на месте. Пусть все видят: вот он стоит рядом с солдатами — решительный, спокойный, в любую минуту готовый к действию.

— Ишь, гад, топчется ровно мерин, не стоит на месте, — прошептал Сашка, просовывая винтовку под сгнившую доску забора. Они с Леонидом лежали в канаве напротив горевшего дома. От штурмбанфюрера их отделяло расстояние не более тридцати метров.

— Не спеши, промажешь, — шепнул Леонид, следя за нервными движениями Сашкиных пальцев.

Сашка вставил патрон. Затвор автоматически закрылся, громко щелкнув. Ребята замерли. По ту сторону забора раздался чужой смех. Сашка начал целиться. Ему показалось, что штурмбанфюрер подозрительно смотрит в их сторону. Стараясь, чтобы мушка не прыгала у него по лицу, Сашка нажал на спуск. Выстрела не получилось. Вместо него раздался оглушительный взрыв. Черные головешки и тучи искр взметнулись над дорогой. Осколки с визгом разлетелись в стороны, пробив в нескольких местах забор над головами ребят.

Солдатская цепочка сломалась, качнулась в сторону за угол дома, и тогда стало видно лежащего ничком штурмбанфюрера Хартунга. Из-под живота у него текла красная снежная кашица. К нему подползли санитары с носилками. По тому, как небрежно взвалили они тяжелую тушу штурмбанфюрера, стало ясно, что он мертв. Огонь ослабел, но никто не подходил близко. Ждали еще взрывов. Очевидно, в спешке снаряды успели разгрузить не все.

Сашка с Леонидом не покидали своего убежища до тех пор, пока не унесли мертвого Хартунга.

— Теперь можно идти, — с облегчением сказал Сашка, когда носилки скрылись в темноте. Встав на колени, он начал разгребать снег, чтобы спрятать винтовку, из которой даже не потрудился вынуть патрон.

— Руки отморозишь, — предупредил Леонид.

Сашка не ответил.

Они как могли замаскировали свои следы и пробирались к дыре, чтобы вылезти на дорогу, когда на крыльце Лидиного дома послышалась отрывистая команда. Ребята насторожились.

— Тащат что-то, — сказал Сашка. Они разгребли снег и стали, наблюдать. Четверо солдат, ругаясь и мешая друг другу, проталкивали что-то громоздкое в узкую дверь крыльца. За их спинами ничего нельзя было разглядеть. Но вот с треском вылетела дверь… и у Сашки глаза полезли из орбит. Он как-то странно засопел, и треснула доска, в которую он упирался головой.

Фашисты тащили кровать с телом Лиды. Один из них наступил на край простыни, и все захохотали, когда обнажились ноги девушки. Мелькнула белая подушка, задрались железные ножки кровати, и все пропало в огне и поднявшейся туче искр. Сашка заскрежетал зубами, изогнулся, как вьюн, и вдруг, завыв диким голосом, кинулся раскапывать винтовку. Леонид видел, как, недоуменно оглядываясь, остановились солдаты. Тогда он схватил Сашку за плечи, толкнул в снег и навалился животом ему на лицо.

Глава четырнадцатая

Ночь была заполнена многоголосым шумом. Надсадно трубили громоздкие машины, скрипели колеса фургонов, ржали лошади, исходя кровавой пеной, хрипели простуженные голоса, а над всем этим злорадно завывал ветер, крутя по дорогам колючую поземку. По обочинам за несколько минут наметало сугробы у еще не остывших трупов лошадей; они валялись вперемежку с машинами, пушками и разным военным снаряжением, на которое не обращают внимания во время отступления.

Сашка, худой и нервный, не замечал, что творится вокруг. Пробираясь к колодцу за водой, он поминутно оглядывался и вздрагивал при каждом звуке. Его преследовало странное и непонятное чувство. Это было мучительное ежеминутное, с напряженным стуком крови в висках, ожидание чего-то необыкновенного.

Но ничего не происходило. Все было так, как было. Тускнел зимний день, к ночи разыгрывалась метель, а Сашка глухим переулком пробирался в угол больничного сада и садился на горелый пень, занесенный снегом. Рядом возвышался могильный холмик. Сашка бросал в снег шапку, и ледяной ветер студил его голову…

И все же морозным декабрьским днем произошло событие, которое многое переменило в Сашкиной судьбе.

Началась вторая половина декабря. Кто-то пустил слух, что наши придут на Николу — престольный праздник в Иванове. В тесном домишке у бабки Агафьи собрались богомольные старухи со всей деревни. Небольшие окна плотно завешены. В комнате жарко натоплено, душно, пахнет ладаном. В углу робко мигает зеленая лампадка. Тишина. Слышится лишь глухой шепот да шелест перебираемых четок. Все усердно молятся. Низко и часто кланяются, с серьезными лицами, со слезами на глазах просят Николу-угодника освободить от страшного фашистского супостата.

Снаружи в закрытые ставни трется назойливый ветер, пенными снежными всплесками летит на другой конец улицы, глухо стучит ледяной крупой по мерзлому брезенту машин. Машины стоят возле последнего дома. В кузовах зажигательные снаряды. Они предназначены для уничтожения деревни. Близится рассвет. Поджигателям пора начинать, но остывшие машины не хотят заводиться. Окоченевшие шоферы и тощий офицер с посиневшим лицом сгрудились перед жарко топящейся печью, поочередно суют в открытую дверцу затвердевшие носки сапог, шмыгают покрасневшими носами. Кажется, никакая сила не выгонит их на мороз.

Сзади машин мелькнула чья-то тень. Сашка остановился, прислушался. Где-то под Рузой отчетливо слышались очереди крупнокалиберных пулеметов. Сашка осторожно обошел машины. У первой впереди торчала заводная ручка. Он вынул ее без труда. У второй пришлось копаться в кабине. Звякнув, упал гаечный ключ.

— Тише ты, — шепнул Леонид, оглядываясь. Ребята замерли. Никого. Пошарив еще немного, Сашка вынул холодную ручку.

— На, держи.

Ребята спрятались за кузов, где не так дуло, огляделись и, прижимая к себе добычу, пропали в темноте.

— Посмотрим, как вы теперь уедете! — Ручки полетели далеко в сугроб. Постояв на дороге и послушав, как гремит за лесом и багровое зарево заливает небо, ребята побежали домой греться.

На рассвете поджигателей настигли конники Доватора. Где укрыться пешему на голом поле? Черный дым стлался над лесом, хмурилось зимнее небо, тускло и холодно, с коротким визгом сверкали клинки, и багровые пятна расплывались на истоптанном снегу.

Наступило утро николина дня.


Пригревшись на полатях, Сашка крепко уснул, во сне разговаривал и плакал и только в середине дня был разбужен шумом и громкими голосами. У печки хлопотала мать. Непривычно возбужденная, раскрасневшаяся от жара, она без умолку болтала, двигая огромными чугунами. Сашка понял, что, пока он спал, произошло что-то необычное. Накинув ватник, он выбежал на улицу и словно в другой мир попал. У каждого дома толпились веселые люди в родных серых шинелях. И Сашка заплакал от счастья.

У колодца возле колхозной конюшни казаки поили лошадей. Три танка стояли сзади школы, а в переулке поместилась походная кухня, и бойцы получали обед, подставляя начищенные котелки. Все это успел разглядеть Сашка, в какие-нибудь полчаса обежавший полдеревни. Он бессознательно улыбался каждому, кто ему встречался, в груди сделалось легко, все пережитое отодвинулось на задний план.

Около сельсовета ему встретился здоровенный казак в черной, как у Чапаева, бурке, с клинком в исцарапанных ножнах. Загребая, как добрый иноходец, кривыми ногами, казак нес брезентовое ведро с овсом. Увидев улыбающегося Сашку, крикнул:

— Что, парень, живем? — и смешно подмигнул.

— Живем! — ответил Сашка и сам удивился, как звонко прозвучал его голос. Здесь же он встретился с Леонидом Дунаевым и Вовкой Фирсовым. У Вовки радостно светились глаза, ему не стоялось на месте, тогда как Леонид был сосредоточен и хмур. Поздоровавшись, он сказал с озабоченным видом:

— Липатыча сейчас видели. Ходит по домам, где разместились командиры.

— Пьяный малость, — вставил Вовка.

Леонид продолжал:

— Орет, что он первая жертва оккупантов. Сапоги немецкие показывает. Сначала чинил их, а теперь опять заплатки оторвал.

— Что будем делать? — наконец спросил Сашка.

— У нас в доме полковник остановился, надо ему сказать, — посоветовал Вовка.

Ребята согласились. По дороге Леонид вытащил из-за пазухи парабеллум и передал его Сашке.

— Вот, около дома нашел после пожара, на том месте, где толстомясый валялся.

Сашка взял пистолет, повертел в руках и сунул себе в карман.

Ребята прошли еще несколько шагов и увидели, как артиллеристы стаскивают брезент с больших машин, стоящих на поляне сзади колхозного клуба. Они уже знали, что это знаменитые «катюши», и остановились посмотреть. Им пришлось долго лежать в снегу и ждать, прежде чем «катюши» начали «играть».

В деревне случилось нечто невообразимое. Оторвались и разбежались лошади, попрятались люди, даже видавшие виды бойцы, как зачарованные, смотрели на огненные снаряды, уносившиеся за лес в дымное небо. Вскоре с той стороны послышались тяжелые длинные раскаты. Обрабатывался передний край противника. В трех километрах от Иванова, на берегу Рузы, немцы соорудили прочные укрепления. Село Дьяково было превращено ими в мощный опорный пункт. На кладбище и вдоль берега стояли доты с ледяными куполами.

Богомольные старухи, те, что собирались на молебен у бабки Агафьи, увидев огненные полосы на небе и услышав страшный грохот, подумали, что пришел конец света. Лихорадочно рылись в пропахших нафталином сундуках, поспешно облачались во все смертное. Бабка Агафья полезла на чердак посмотреть приготовленный гроб и к великому ужасу обнаружила в нем спрятавшегося немца. С диким воплем скатилась она оттуда. Бойцы аккуратно спустили с чердака непрошеного гостя, а опоганенный гроб пришлось изрубить на дрова. Новый бабка заказывать не стала, и хорошо сделала. После того она жила еще больше десяти лет.

Дома Вовка, прячась от матери за спины товарищей, провел ребят на чистую половину и первым обратился к полковнику. Полковник обедал. Не переставая есть щи, он внимательно слушал сбивчивый Вовкин рассказ. Видя, что Вовка заболтался, Сашка жестко сказал:

— Тут нечего долго разговаривать. Его надо расстрелять, и все. Он нашу Лиду помогал вешать за то, что она танки из окружения вывела. — И отвернулся, чтобы не видели его лица. — А если вы его не заберете, то я сам всю обойму всажу в его рыжую морду, — и вынул тяжелый парабеллум.

Полковник положил ложку, вытер губы и стал вылезать из-за стола.

— Она жизни своей не пожалела, — добавил Леонид.

Полковник увидел устремленные на него три пары нахмуренных мальчишеских глаз. Он трудно улыбнулся им.

— Хорошо, будем разбираться, — и снял телефонную трубку. — Только пистолет вам все-таки придется сдать.

Спустя полчаса ребята чинно сидели на лавке и рассказывали корреспонденту «Красной звезды» все, что знали о Лиде. Корреспондент делал записи в блокноте и задавал совсем ненужные вопросы. Как он не мог понять, что рыжего Липатыча надо арестовать немедленно.

— Покажите это место, — взволнованно сказал корреспондент.

Они вышли на улицу. Сашка шел впереди. Но с каждым шагом он все медленнее переставлял ноги. Стоя около липы, он долго не мог понять, о чем у него спрашивает корреспондент, а когда поднял голову и увидел голый сук, на котором болтался обрывок немецкого кабеля в красной оплетке, слезы сами покатились у него из глаз. Корреспондент взял его за плечи и прижал к себе.

— Успокойся, — мягко сказал он. — Ты уже взрослый и должен понять, что война идет не на жизнь, а на смерть. Пусть Лида будет для вас примером. Она — как радуга, которая тоже живет недолго, но ее видят все, и она всегда вместе с солнцем.

Сашка осторожно освободился от его рук и пошел, не выбирая дороги, то и дело проваливаясь в сугроб.


Вот так все и случилось.

Написав слово «КОНЕЦ» и поставив точку, я вышел из дома и направился на площадь к совхозному клубу, где в зеленом скверике скромно белеет строгий мраморный обелиск.

Я долго всматривался в поблекший овальный портрет, и мне уже не казалось, что серые глаза Лиды смотрят укоризненно. Я выполнил свой долг — рассказал о ней людям.

Над рекой не умолкали соловьи, деревня утопала в цветущей сирени, и только у старой липы безжизненно висел засохший нижний сук. До сих пор меня не оставляет странная мысль, что сук этот засох от горя.

Свободы час

Глава первая Праздник

1
Фирс Нилыч Глотов, а за глаза просто Глот, живет в двухэтажном деревянном доме в самом центре заводского поселка. Пять широких окон выходят на запад. Из них видны одинокий кедр, высоко поднявший темную крону, корявые тополя, посаженные еще покойным батюшкой, и плотные заросли сирени — над обрывом, у дощатого забора. Под горой, за дорогой, быстроструйная красавица Чусва, а за ней черные крыши обжиговых печей да лесные заречные дали.

Старое кресло у окна пахнет нафталином и пылью. По вечерам Фирс Нилыч подолгу сидит здесь и не спеша листает толстую прошнурованную книгу с длинным списком должников. А если поднимет голову, то за окном в стороне видит второй свой дом с каменным низом и крутой лестницей на верхнюю половину, где разместилась парикмахерская. Внизу — пекарня: сырой темный подвал с квадратными окнами, бурыми от копоти и мучной пыли.

Три года назад у Глотова умерла жена. С тех пор жизнь в доме пошла скучно и однообразно. Хозяин предался религии, но не забывал, однако, и о земных делах. С божьей помощью накапливался капитал, рос список должников, и во всей долгой жизни Глотова не было ни одного случая, когда он усомнился бы в промысле божьем. Даже в ту ветреную осеннюю ночь, когда во французской колонии загорелись две его лавки и испуганный сторож прибежал со страшной вестью, Фирс Нилыч скорбно вздохнул и сказал:

— Бог дал, бог взял, — и ушел в угловую комнатку, чтобы провести остаток ночи в усердной молитве.

А наутро нанял у заводской подрядчицы Жучихи сорок лошадей и отправил в Пермь за товаром. Через месяц лавки торговали по-прежнему.

Гораздо больше огорчений принесла Фирсу Нилычу единственная дочь Марина. В прошлом году она окончила гимназию. Фирс Нилыч сам ездил за ней на вокзал. Весна стояла поздняя. В июне цвели яблони, черемуха уже не пахла, а густо роняла на дорогу увядшие лепестки, серые от заводской сажи. Фирс Нилыч думал о дочери, и думы эти были горькие. Он видел, что становится ей чужим, и порою даже жалел, что отдал ее в гимназию.

Пришел поезд. У Марины был усталый вид. Она похудела и, как показалось Фирсу Нилычу, стала серьезней. Закрытый ворот коричневой гимназической формы на похудевшей шее лежал жестким хомутиком. «Слава богу, отучилась, — подумал Фирс Нилыч, — дома поправится». Проводник вынес из вагона две большие связки книг. Фирс Нилыч покачал головой и молча полез в тарантас.

Стол к обеду накрыт был наверху, в гостиной. Только что вымытые полы казались скользкими и были прохладны. Незадолго до приезда дочери Фирс Нилыч обставил гостиную новой ясеневой мебелью. С нее сняли чехлы и очистили от пыли. Но Марина ничего этого не заметила. Она обежала комнаты, распахнула все окна и задержалась только у пианино, выписанного для нее из Петербурга. Медные подсвечники, вделанные в переднюю стенку, отливали солнечным блеском. Марина подняла крышку и несколько раз небрежно ударила но клавишам.

Подали обед. Фирс Нилыч принялся молиться и делал это дольше обычного, чтобы напомнить дочери, что она в отцовском доме, где все остается по-старому. Марина с улыбкой следила за отцом. И, словно подчеркивая свое безразличие, она, потягиваясь, подошла к столу.

— Бога-то все равно нет.

У Фирса Нилыча на полпути остановилась рука, сложенная для крестного знамения. Первой его мыслью было пойти в сарай за ременными вожжами, но, посмотрев на дочь, он только оторопело попятился.

— Образумься, глупая, — жалобно сказал он.

Марина не ответила. Облокотясь на спинку стула, она глядела в окно. Тихая улыбка еще освещала ее матовое, без румянца, лицо. И какое-то новое, отчужденное выражение этого лица безошибочно подсказывало Фирсу Нилычу, что дочь окончательно вышла из-под отцовского влияния.

— Господи, вот бы мать-покойница посмотрела, — прошептал Фирс Нилыч и, ссутулясь, поплелся к двери.

Обед не состоялся. Марина ушла в свою комнату и весь вечер провозилась с книгами.

Ночью Глотову не спалось. Было слышно, как наверху ходит дочь и переставляет по-своему вещи. Вот что-то упало и разбилось. Наверное, ваза. Экая нескладная. Не бережет. Не сама заводила, отцовское губит. Не жалко ей. Фирс Нилыч вздохнул. Наверху затихло. Стало слышно, как в закрытые ставни скребется ветка тополя.

«Замуж отдам, — внезапно решил Фирс Нилыч. — Пусть муж с ней управляется». Он сразу успокоился и вскоре заснул.

Из немногих знакомых, вхожих в дом Глотова, особым его расположением пользовался управляющий заводом, пожилой вдовец Авдей Васильевич Савелов. Ему Фирс Нилыч прощал даже подтрунивание над своей приверженностью к богу. Не прощать было нельзя. Савелов — человек нужный.

В обычное время Савелов редко бывал в доме Глотова и даже как бы пренебрегал купеческим гостеприимством. И только когда приезжала Марина, он заходил и подолгу просиживал в гостиной, ведя с девушкой неторопливые беседы.

Фирс Нилыч махнул на все рукой и решил сам поговорить с Савеловым. Разговор начался с нехитрого дипломатического приема. Сам, мол, знаешь, Авдей Васильевич, товар наш на полках не залеживается, но, как говорится, дорого яичко ко христову дню, и так далее в том же духе.

На другой день Савелов пришел с букетом цветов, в перчатках и шляпе. Полное бритое лицо его с умными желтоватыми глазами было торжественно и чуть-чуть печально. Он волновался как юноша. Фирс Нилыч за спиной Савелова мелко крестил дверь, когда тот входил в комнату Марины. Марина громко читала стихи:

Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре.
О, не грусти, ты все мне дорога.
Но я любить могу лишь на просторе,
Мою любовь, широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега.
Ее голос был слышен еще долго после того, как за Савеловым закрылась дверь. Он вышел бледный и еще более печальный. Вслед за ним в дверь гулко ударила книга. Фирс Нилыч спрятался за портьеру.

С этого дня Фирс Нилыч перестал подниматься на верхнюю половину. Марина целыми днями лежала на диване у открытого окна и читала. Потом ходила по комнатам, сжав ладонями виски, и пила порошки от головной боли. А в душе Фирса Нилыча не проходила тревога. Она мешала спать по ночам и путала привычные слова молитвы. В эту осень в его удивительно сохранившихся волосах пробилась седина, и уже никому не казалось, что старый седобородый купец носит черный парик.

Позднее произошло событие, которое окончательно подорвало здоровье Фирса Нилыча.

2
Ивану Краюхину двадцать семь лет. Он родился весной, тем памятным ранним утром, когда на заводе была пущена первая мартеновская печь. По случаю начала кампании новой печи слушали благодарственный молебен. К мартеновскому цеху согнали рабочих со всего завода. В цехе было тесно и жарко. Люди толпились у открытых ворот и за железным каркасом стены, который только наполовину был забран кирпичами. Напротив печи, у конторки мастера, стоял обшитый парчой аналой, на котором лежали Евангелие и большой крест, отсвечивающий на солнце. Инженеры выстроились в стороне от печи, где было не так жарко.

Горячий воздух, насыщенный угаром, вызывал тошноту. Отец Василий в тяжелой ризе нерешительно топтался у аналоя. Подойти к печи он боялся. Печь глухо гудела и выбрасывала из-под заслонок колючие языки пламени. Сквозь сухую кирпичную кладку сочился газ.

Началось пение. Певчие стояли у самого края рабочей площадки. Это были старые почтенные рабочие с расчесанными бородами. Пели они старательно и с удовольствием. Но после слов «Спаси рабы твоя, богородице» пение внезапно оборвалось. Певчие недовольно задвигали бородами, начали оглядываться. За воротами, где столпилась основная масса рабочих, поднялся крик. В незаконченную кладку ударили чем-то тяжелым. Посыпались кирпичи. Шум нарастал. Инженеры заволновались. Было очевидно, что там, за воротами, решили сорвать благодарственный молебен.

Отец Василий схватил крест и издалека наскоро кропил святой водой. В глазах его застыл страх. Он был еще очень молод, этот попик с нежным лицом, курчавой бородкой и роскошными темно-русыми волосами.

Семен Краюхин, который, должен был пускать плавку, посмотрел вслед уходящим инженерам, махнул рукой и решительно нахлобучил колпак. Жест его означал: «Что бы там ни было, а плавка не ждет». Отец Василий осенил его крестом.

— Шел бы ты, батюшка, отсюда, — добродушно проговорил Семен. — А то, не ровен час, сгоришь. Космы-то у тебя вон какие. И богородица не спасет.

Выпустив плавку, Семен заторопился домой. А когда на кухне мыл руки, услышал крик новорожденного. Стараясь двигаться как можно осторожнее, Семен прошел в комнату. Наклонился над кроватью, посмотрел на младенца и молча поцеловал жену в холодный лоб.

Но сам Иван Краюхин начало своей жизни считает с другого дня. Вернее, с ночи, той самой хрустящей февральской ночи, когда в распахнутых воротах цеха неожиданно появились трое, и тот, что шел впереди и нес в руках облезлую шапку, седой и большелобый, остановился на площадке первого мартена и крикнул громко, стараясь пересилить шумную разноголосицу цеха:

— Товарищи, свобода! Ура, товарищи! Свобода! Ура!

В огромном печном пролете, утонувшем в синем тумане, трепетно мерцали глаза печей. Натужно, со свистом вздыхал паровой молот, громыхали вагонетки, груженные матово поблескивающей стружкой, а голос человека, звучный и сильный, призывно и радостно выкрикивал:

— Това-ри-щи!

И это слово, впервые открыто и весело взлетевшее под пыльные своды крыши, обрело вдруг новый смысл и поразило, пожалуй, больше всего. А те трое, что пришли из ночи, тесно прижавшись друг к другу, запели торжественно, во всю силу легких:

Вставай, проклятьем заклейменный…
Жажду свободы, великую скорбь о погибших, страстный призыв к борьбе несла с собой песня. И, словно по команде, облегченно вздохнув, замер молот и остановились вагонетки. Толкавшие их катали разогнули спины и тоже замерли, отряхнув истертые кожаные фартуки. И только глаза печей светились по-прежнему, но и их свет казался Ивану новым, особенным. Он бросил длинную железную ложку, непривычно громко звякнувшую в наступившей тишине, и только теперь заметил, что все пространство от печи до открытых ворот запружено рабочими. Чумазые канавщики вылезали из канавы, как из преисподней, неуклюже шагали на толстых деревянных колодках, подвязанных к лаптям. Почти все газовщики трудно, с надрывом кашляли и толпились у ворот, поближе к эстакаде, где бил в лицо сырой предвесенний ветер.

И все, кто стоял и кто только подходил, смотрели на человека с седой непокрытой головой. Это был свой, хорошо знакомый всем старый подпольщик Александр Иванович Глыбов, но сегодня и он казался Ивану необыкновенным.

С недовольным скрипом распахнулась засаленная дверь конторы, и вслед за этим раздался такой же скрипучий голос:

— В чем дело? Опять какой-нибудь ротозей убился? Шкуру спущу!

Худой, нескладный, длинноногий человек, мастер, прозванный Петухом за внешнее сходство и петушиный голос, орудуя острыми локтями, пробирался в толпе татар-коногонов. Татары испуганно жались, уступая дорогу. Но вскоре Петух безнадежно застрял в плотной толпе каталей. Их жесткие фартуки больно давили со всех сторон.

— Господа! — неожиданно жалобно пропел Петух.

— Ну-ка, господин, подвинься, не видно из-за тебя, — послышался рядом насмешливый голос.

И мастера бесцеремонно затолкали в темный угол за печью, где сытно пахло горячей глиной.

Александр Иванович встал на перевернутый деревянный ящик, из которого только что вывалили железный лом, и начал говорить. От печи, из-под щелястых решеток, загораживающих завалочные окна, к нему тянулись острые огненные языки, озаряя крупную фигуру и упрямо наклоненную голову с большим выпуклым лбом.

У Ивана кружилась голова. Он плохо понимал, что происходит вокруг. В него вошло только одно часто повторяемое слово — свобода. Оно заполнило собой все, распирало грудь, и Ивану казалось, что кто-то стремительно поднимает его вверх.

Мальчиком Иван работал коногоном. Жучиха дала ему ленивую и злую лошадь. Разъезжая на угольной телеге по лесным вырубкам, где запах земляники смешивался с горьким запахом дыма, мальчик научился мечтать. Жучиха прозвала его лунатиком. Ваня стыдился этого прозвища, но побороть себя не мог.

И сейчас, слушая Александра Ивановича, Иван смотрел поверх голов и в расплескавшемся чадном тумане видел не прокопченную крышу мартена, а безбрежную ширь, манящую воображение неизведанным счастьем. У него за спиной было многое: смерть отца, горе матери, жирная Жучиха, бросающая ему в конце дня старый пятиалтынный, пьяный угар кабака и еще многое такое, к чему не хотелось возвращаться. Нет, он не хочет смотреть в прошлое. Жизнь начинается с этой синей февральской ночи.

Крепкая рука, опустившаяся на его плечо, вернула Ивана к действительности. Влажно блестевшими глазами глянул он в лицо Александра Ивановича, а тот уже, протягивая руки, шагнул вперед и крепко обнял сталевара.

В цехе уже не было слышно ничего, кроме радостных возгласов, смеха и поцелуев. Никогда Иван не видел такой необыкновенной ночи.

На всех улицах заводского поселка один за другим зажигались огни. Люди ходили возбужденными толпами с фонарями и факелами. Стихийно возникали митинги. Заводские рабочие шли на них с красными, наскоро сшитыми знаменами. Ветер рвал древки из рук. Знамена оглушительно хлопали, и казалось, от этого тоненько звенят обледенелые кусты акации. Рабочие направились разоружать полицию. Навстречу им от вокзала неслись медные звуки оркестра:

Мы пойдем к нашим страждущим братьям,
Мы к голодному люду пойдем!
У старого мартеновца Афони Шорова из глаз текли слезы. Он метался в колонне демонстрантов и допытывался:

— Братцы, кто же скажет, какая теперича власть-то будет?

— Твое дело, выбирай какую хочешь.

А на крутых увалах, обступивших поселок с севера, глухо шумела тайга, и ветер катил дымные клубки облаков, очищая светлевшее небо.

3
За глухим забором, за плотно закрытыми ставнями в доме Глотова ничего не знали о событиях минувшей ночи. Утром, как обычно, Марина разбирала на пианино новую пьесу, а Фирс Нилыч сидел у окна, подперев волосатым кулаком крупную голову. Он смирился и теперь часто приходил наверх послушать музыкальные упражнения дочери. Но на этот раз он не смотрел на ее тонкие пальцы, бегающие по клавишам. Он с удивлением глядел в окно на непривычно чистое небо над заводом, и удивление его все больше росло. С той стороны, куда он смотрел, не доносилось ни одного звука. Завод, к шуму которого он привык, как к собственному голосу, казалось, вымер. Ни одна струйка дыма не поднималась над закопченными трубами. Морозный белесый туман медленно таял, и все ярче проступала синева на высоком небе.

Не было видно и маленьких крикливых паровозов, за торопливыми пробегами которых любил наблюдать Фирс Нилыч. Панорама завода с дымом, стуком, паровозными свистками действовала на него успокаивающе даже после тяжелых разговоров с дочерью. Все говорило о том, что до тех пор, пока будут дымить трубы и пробегать паровозы, будут и люди, которым нужны сапоги, хлеб и водка. Они будут приходить, кланяться и выпрашивать, а потом отдавать заработанные рубли в счет старых долгов, чтобы тут же делать новые.

И вот на тебе! Ни дыма, ни движения. Тишина. Зловещая непонятная тишина. У Фирса Нилыча нехорошо засосало под ложечкой.

— Погоди, Марина, — сказал он и тяжело поднялся со стула. «Нешто праздник какой, — подумал он и направился в угловую комнату, где у него хранились разные жития и Евангелие. — О-хо-хо, вот так и бога забудешь».

Никакого праздника на этот день не приходилось, и Фирс Нилыч встревожился еще больше. Он решил спуститься вниз, заглянуть в пекарню, парикмахерскую и лично убедиться, что все в порядке и жизнь идет своим чередом, как и установлено господом богом. Но не успел он дойти до двери, как перед ним выросла фигура Ивана Краюхина.

— Извините, дяденька Фирс, побеспокоить пришлось, — мягко проговорил Иван, стараясь согнать с полных красивых губ радостную улыбку.

«Барашком каким прикидывается», — сердито подумал Фирс Нилыч, впиваясь в парня недобро прищуренными глазами.

— Я мимоходом забежал, дяденька Фирс, — продолжал Иван, не вынимая рук из карманов полушубка. — Просьба у меня к вам.

Иван замолчал и покосился в сторону Марины, которая сидела вполоборота к нему и прислушивалась к разговору. Он говорил просительно, даже робко, но именно в этом Фирс Нилыч и чувствовал какой-то подвох.

— Что еще за просьба? — подозрительно спросил он. — Говори!

В долг Иван никогда не брал и, значит, должником не мог быть, но все же Фирс Нилыч подошел к окну и для верности, полистал прошнурованную книгу.

— Да просьба пустяшная. Не за себя прошу, а за кузнеца Петра Лучинина, дружки мы с ним. Простили бы вы ему долг. Ведь приперли мужика к стенке, имущество хотят описывать. А какое у пролетария имущество? — Слово «пролетарий» Иван выделил особо, и Глотову даже показалось, что он сказал его с большим удовольствием. — Зубило да молоток — весь его капитал. Так что вам все равно мало проку от егоимущества.

— Ишь ты, заступник нашелся, — усмехнулся Глотов, успокаиваясь и садясь на прежнее место. Не стоять же в самом деле перед этим сорванцом! Такие разговоры приходилось вести не раз, и Фирс Нилыч заранее знал, чем все кончится.

— Да, по совести говоря, и прощать-то нечего, — резко сказал Иван. — Сапоги вы ему с гнилыми подошвами всучили. Не по-божески это.

— Да ты что, в самом деле, а? — угрожающе спросил Фирс Нилыч, снова поднимаясь и выставляя вперед широкую грудь. — Аль напился спозаранку?

— Может быть, все-таки простите ради праздника? — спокойно спросил Иван, не двигаясь с места.

— Какой еще праздник?

— Большой праздник, дяденька Фирс. Царя Николашку сковырнули. Отрекся государь от престола.

Фирс Нилыч попятился, открещиваясь от Ивана, как от дьявола. Иван неуверенно улыбнулся, заметив, что хозяйская дочка, приоткрыв рот, не отрываясь смотрит на него лихорадочно горящими глазами. Не то испуг, не то радостное изумление выражал ее взгляд.

— Врешь, мерзавец! — опомнясь, закричал Фирс Нилыч визгливым голосом.

— Ей-богу, правда, дяденька Фирс. Перекрестился бы, да рука не поднимается. Весь завод уже знает. Работу остановили, всем велено на собрание идти.

Фирс Нилыч заметался по комнате, бормоча что-то непонятное.

— Если не верите, у Авдея Васильевича спросите. Ему еще ночью сообщили.

Но в это время Фирс Нилыч и сам вспомнил, что последние дни были какие-то странные. Полицейские дружески заговаривали с рабочими, шутили и даже покуривали вместе. А Авдей Васильевич, который больше полугода не заходил после неудачного сватовства, вдруг пришел и за обедом все подкидывал разные рискованные словечки. Тогда Фирс Нилыч не обратил на это внимания. Мало ли что придет на ум подвыпившему человеку.

«Что ж теперь будет?» — подумал Фирс Нилыч, но ответить не смог. Силы оставили его. Беспомощно упали большие руки. Отчетливо стали видны широкие плоские кисти, заросшие волосами.

— А насчет Лучинина не забудьте, дяденька Фирс. — Иван повернулся и затопал сапогами по половицам.

4
Авдей Васильевич Савелов слыл человеком образованным, с хорошими манерами и в каждом деле больше всего ценил порядок. Когда Фирс Нилыч расслабленной походкой, с растрепанной бородой пожаловал в дом Савелова, тот сидел за обеденным столом с белоснежной салфеткой за воротом.

— Авдей Васильевич, батюшка, что же это такое? Неужели правда? — прохрипел Глотов, опускаясь у двери на первый попавшийся стул.

Управляющий в это время отправил в рот половину яйца и, только перестав двигать челюстями, спокойно сказал:

— Будьте любезны, Фирс Нилыч, оставьте у Степана шубу и шапку и возвращайтесь разделить со мной одинокую трапезу.

Услышав этот спокойный голос, Фирс Нилыч почувствовал облегчение. «Видно, обманул, паршивец», — думал он, раздеваясь. В столовой он обстоятельно осмотрелся и увидел обычную обстановку: длинный стол с синим графином, два ряда мягких стульев, дубовый буфет, а вдоль стены, где не было никакой мебели, развесистую пальму и два стройных кипариса.

— Вот ваш прибор.

— Кусок в горло не лезет. — Однако к столу сел, хоть и не торопился приступать к еде. — Сколько раз я говорил, Авдей Василия, чтоб не держал ты на заводе разный сброд, — сердито начал Фирс Нилыч, с осуждением глядя на управляющего. — Не слушал. А теперь посмотри, что Ванька Краюхин делает. Какую хулу несет на самого государя. Будто бы бросил своих подданных, отрекся от престола.

— Да, отрекся, — сказал Савелов и поднял нож, как меч.

У Фирса Нилыча низко склонилась голова, словно он подставлял ее под этот меч. Сразу стало трудно дышать. Он долго молчал, не понимая, как после этих слов управляющий может спокойно продолжать обед.

— Как жить-то будем?

— Свято место пусто не бывает. — Савелов отодвинул тарелку и неожиданно с раздражением крикнул: — А вам-то что? Чего убиваетесь?

— Боюсь я, как бы эти варнаки не придумали чего худого, — признался Глотов. — Дом-то у меня деревянный, спалят в два счета.

— Спалят! — усмехнулся Савелов.

— Вот то-то и оно, — не понял Фирс Нилыч. — Уж ты не откажи мне, грешному, разреши привезти к тебе небольшой сундучок. Пусть постоит до время. До тебя ведь побоятся добраться. У тебя, поди, и револьвер есть.

Савелов скомкал салфетку и бросил ее на стол. Край салфетки угодил в соусник. Савелов возбужденно зашагал по комнате, и если бы не толстый ковер, эти шаги, вероятно, были бы слышны на улице. Фирс Нилыч не видел, когда в руках Савелова появились большие садовые ножницы. Он подошел к пальме и ловко срезал сухой лист. Ножницы ляскнули, словно волчьи зубы.

Фирс Нилыч поежился. У него отчего-то зудело тело. Сунув руки под стол, он осторожно почесал живот. Савелов стоял, покачиваясь на носках, и, прикрыв глаза, говорил:

— Велика и обильна земля наша, а порядка в ней нет. И если бы знать, да, да, именно знать, кто может создать этот порядок.

Он подошел к столу и быстро выпил рюмку водки. Брезгливо сморщившись, вынул из соусника салфетку.

— Вы говорите, зачем держу на заводе разный сброд? А в прошлом году больше десяти человек этого сброда пришли ко мне и заявили, что не приступят к работе до тех пор, пока я не возьму на завод вернувшегося из ссылки слесаря Глыбова. А почему я его не хотел брать? Потому что с первых же дней он опять начал сеять смуту и разрушать порядок, которого и так не хватает.

Савелов в изнеможении сел и уронил голову на грудь. Фирс Нилыч непонимающе моргал глазами, с опаской поглядывая на опьяневшего Савелова. В это время на улице грохнула песня:

Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног.
Савелов поднял тяжелую голову и не совсем твердыми шагами подошел к окну. Большая колонна заводских рабочих заняла всю дорогу. Впереди колыхался красный флаг.

— Ишь, мерзавцы, беса тешат, — прошипел Фирс Нилыч, сбоку, из-за занавесочки, выглядывая в окно. — Со сборища идут, целым табуном.

— Да-а, — раздумчиво протянул Савелов, не отходя от окна. — Сила у этих есть. Да не та! Не на такой силе покоятся государственные устои.

— Авдей Василич, батюшка, уволь, неученый я, — взмолился Глотов. — Ты вот лучше скажи, что ж завод-то, так и будет стоять?

Не оборачиваясь, Савелов молча пожал плечами. Фирс Нилыч потоптался еще у него за спиной и заторопился домой.

В тот же вечер он привез к Савелову громадный кованый сундук с двумя запорами.

Глава вторая Телеграмма

1
Первым, кто узнал о предстоящей национализации завода, был главный управитель Шарль Гризон. За несколько дней до того, как начала работать созданная совдепом комиссия по учету и приему заводского оборудования, главный управитель собрал у себя всех своих и русских инженеров.

Разговор происходил в обширном кабинете с изразцовым камином и огромными окнами, занавешенными плотными шторами. Углы кабинета тонули в полумраке. Две электрические лампочки в зеленых абажурах были низко опущены на медных начищенных цепочках. Они освещали большой письменный стол, телефон и два чернильных прибора. Голова Гризона оставалась в тени. Только длинные пальцы, нервно барабанившие по краю стола, выдавали его состояние.

— Господа! — сказал Гризон, не вставая с кресла. Он сжал подрагивающие пальцы и чуть подался вперед. — Я буду краток и откровенен. Обстановка, сложившаяся в этой несчастной стране, вам известна…

Дальше нужно было сказать, что правительство молодой Советской республики постановило считать завод государственной собственностью и передать его в руки народа. Подумав об этом, Гризон поморщился как от зубной боли и коротко сказал:

— Издан декрет о национализации завода.

Приподнявшись, Гризон толкнул вверх зеленые абажуры. Они взлетели высоко над столом. Стали видны висящие на стенах уральские пейзажи, писанные Ниной Гофман. Стенные часы показали восемь вечера.

Инженеры сидели вдоль стен на венских стульях с плетеными сиденьями. Некоторым русским специалистам не хватило места Они стояли тесной кучкой у дверей. На их лицах Гризон не видел недоумения, хотя кое-кто и смотрел на всесильного правителя с удивлением. Удивлялись тому, что Гризон прекрасно знает русский язык.

В кабинете становилось душно.

— Мы возвращаемся на родину, — продолжал Гризон, обращаясь к соотечественникам. — А вас, господа, — он повернул голову в сторону русских, — прошу подать прошения об увольнении. Содержание будет выдано вперед на тот срок, который потребуется для ликвидации этой азиатской Парижской коммуны.

Гризон криво усмехнулся.

Здесь же за письменным столом управителя на отличной французской бумаге были написаны прошения. Всем, кто ставил свою подпись, секретарь Гризона выдавал одинаковые пачки денег, независимо от того, был ли это простой мастер или заведующий цехом.

Инженеры расселись по прежним местам, ожидая разрешения уйти. Гризон встал.

— Завод должен погибнуть, — мрачно сказал он. Сухое лицо его казалось каменным. — И он погибнет, неминуемо и неотвратимо, как в бурю гибнет корабль, лишенный управления. Завтра не загудит гудок, потухнут печи, остановятся станки и паровозы. Так нужно! Остальное сделают воровские руки чумазой черни.

Гризон так же резко опустил лампы и сел. Инженеры стали расходиться.

Через полчаса Гризон вызвал к себе Авдея Васильевича Савелова. Разговор был почти такой же, что и с инженерами, только в более любезной форме и с тою разницей, что Савелову Гризон предложил выехать за границу.

— Для вас там найдется место, где вы сможете применять свои знания и опыт.

— Благодарю за честь, — сказал Савелов, почтительно склоняя голову. — Не поеду.

Чуть заметная усмешка тронула сухие губы Гризона. Неподвижное лицо его неожиданно оживилось. Он с интересом взглянул на Савелова, как глядят на ребенка, впервые столкнувшись с его упрямством.

— Вас первого расстреляют большевики, — раздельно произнес Гризон, и лицо его снова стало каменным.

— Может быть, — спокойно согласился Савелов. — Но сделают они это здесь, на русской земле.

Гризон молчал. В камине разгорались сосновые поленья. Отблески огня дрожали на старом паркете. Мирно тикали часы. Ни одним звуком не нарушалась тишина.

И только сейчас, в этой тишине, дошел до Савелова страшный смысл сказанных французом слов. Савелов считал, что искренне, как всякий честный русский человек, любит Россию. Любит давно, сильно, до боли сердечной. Он всю жизнь провел на заводах, среди огня и машин, но, несмотря на это, слово Россия вызывало в нем прежде всего картины деревенской жизни. Может быть, потому, что детство его проходило в деревне.

Старый сад с большим прудом, отцовский дом со стеклянной террасой, чай на свежем воздухе в обществе товарищей — студентов, приезжающих на каникулы, и бесконечные споры о будущем России. А там дальше, если открыть садовую калитку, будет большая дорога, скрипучие крестьянские обозы, полусгнившие домишки с соломенными крышами, запах овинов, чистенькая церковь и угрюмые мужики в потных рубахах.

— На что вы рассчитываете? Выбора нет, и пока он представится, с вас сдерут шкуру.

Савелов вздрогнул. Гризон смотрел на него тяжелым непроницаемым взглядом. Ну что ж, пусть расстреляют. Песчаный холмик зарастет весной молодой травой, и нежная березка опустит на могилу свои плакучие ветви. Пришли на память слова из любимой песни:

Будут нивы ему хлебородные
Безгреховные сны навевать.
И тихая тоска заполнила его сердце.

— Честь имею, — вполголоса проговорил Савелов и повернулся к двери.

И уже совсем поздно Шарль Гризон встретился еще с одним человеком. Видел его только Савелов. Выходя от управителя, он столкнулся с заведующим мартеновским цехом Гофманом. У немца было хмурое застывшее лицо. Он посторонился, пропуская Савелова, и, взглянув на часы, заторопился к кабинету Гризона.

Савелов поглядел ему вслед и усмехнулся. Спешит немец, боится опоздать. Не дай бог прийти к управителю на пять минут позже назначенного им часа. Гризон не терпел рассеянных людей. Заводским делам он отводил ежедневно два часа. Ни минутой больше, ни минутой меньше. Остальное время уходило на развлечения. Если бы позднее двенадцати остановился весь завод, до следующего утра Гризон не шевельнул бы и пальцем.

Даже ежегодные собрания по распределению прибылей, на которые приезжали акционеры из Парижа и Лиона, никогда не длились больше пятнадцати минут. В протоколе так и отмечалось: начало — десять часов, конец — десять часов пятнадцать минут. Зато перед этим бухгалтер Гризона больше недели проводил один в закрытом кабинете, занятый подсчетами. Эта работа производилась тайно от всех, в особенности от рабочих. Мало кто знал, какие барыши дает производство. На собрание акционеров выносились готовые цифры.

Неизвестно, какой разговор произошел в этот вечер между Гризоном и Гофманом. Велся он без свидетелей, с глазу на глаз. Вернувшись домой, Гофман долго курил. В доме царил беспорядок. На полу валялись картины. Стояли раскрытые чемоданы. Торчал огромный ковер, свернутый в рулон. Нина помогала прислуге упаковывать фарфор. Отослав горничную, Гофман сказал:

— Мои вещи не укладывайте. Я остаюсь.

Нина вопросительно взглянула на мужа. Он молчал.

— Что это значит?

— Так распорядился Гризон. И, пожалуйста, об этом ни слова.

— Разве никого не нашлось, кроме тебя?

— Савелову Шарль не доверяет.

Нина села и задумалась. Она догадывалась, что мужу предстоит какое-то не совсем обычное дело. Теперь эта догадка не будет давать ей покоя. Муж не отличается мужеством и обязательно наделает глупостей.

— Тебе одному нельзя, — сказала она. — Я остаюсь тоже.

— Но ты понимаешь, Нина, могут быть осложнения.

— Все равно — остаюсь.

В душе Гофман был благодарен жене. Она, как обычно, угадала его мысли. Да и ревность уже заранее начинала мучить его. Он представил себе, как поедут французские инженеры. Сластолюбец Тольяр, конечно, не упустит случая, а Гризон будет говорить скучные комплименты… Правда, Гризон не захочет оставить здесь лишнего свидетеля. Что ж, в таком случае пусть ищет себе другого человека.

2
Печи не потухли.

Ночью заседал партийный комитет большевиков. Заседание затянулось. Только к утру был утвержден состав Делового совета, созданного для управления заводом. Председателем избрали Александра Ивановича Глыбова, секретарем — Алексея Миронова, который выдвинулся в последние дни своими страстными выступлениями перед рабочими. Еще не высохли чернила на мандатах новых хозяев завода, а члены Делового совета один за другим уже покидали тесный прокуренный школьный класс, в котором проходило заседание, чтобы немедленно приступить к работе.

А когда из темной таежной чащи, как из моря, выплыло солнце, над трубами мартеновского цеха уже деловито поднимались к небу синие струйки дыма. В механической кузнице звонко ударил молот, и далеко за реку понеслось эхо, предупреждая всех, что завод жив. А в прокатных станах уже гремели валы и жарко дышали нагревательные печи.

И только гудок не хотел встречать это свежее солнечное утро своим веселым криком. Лишь тонкая струйка пара, чуть слышно шипя, выбивалась из отверстия медного свистка, укрепленного над крышей паросилового цеха.

Старый Федосеич страдал ревматизмом. Опираясь на палочку, он медленно обошел цех и очень удивился, не найдя ни мастера, ни заведующего. Федосеич посмотрел на часы и покачал головой. Время подавать гудок. Старик нерешительно потоптался у медной цепочки и, огорченно вздохнув, присел на деревянный обрубочек. Но сидеть ему не пришлось. Напротив широко распахнулась обитая железными полосами дверь, и прямо с порога Александр Иванович Глыбов приказал:

— Кричи, Федосеич, громче кричи, чтобы за двадцать верст слышали!

Федосеич вскочил с невероятным для него проворством.

— Ты кто ж будешь, милок? Аль хозяин новый?

— Кричи, говорю, ты теперь тоже хозяин.

Федосеич ухватился за цепочку и повис на ней своим хилым телом. Оглушительный рев пронесся над заводом, перекатываясь через горы. Александр Иванович улыбнулся и говорил что-то поощрительное. Слов не было слышно.

После гудка члены Делового совета во главе с председателем обходили завод. Во всех цехах шли шумные собрания. Алексей Миронов не пропускал случая громыхнуть на них призывной речью. Он требовал устанавливать и укреплять свои пролетарские порядки. И только. Ничего конкретного он сказать не мог. Как управлять сложным организмом завода, он пока и сам не знал. Рабочие понимали его слова по-своему. Ненавистных мастеров вывозили на тачках за ворота или просто прогоняли с завода. Некоторые мастера считались хорошими специалистами. Но пощады не было никому. Слишком много накопилось против них злобы.

Кое-кто из выгнанных вновь попытался пробраться на завод, на этот раз явно с провокаторской целью. Тогда во всех цехах появились молодые парни с красными повязками на рукавах. В руках у них были винтовки. И по лицам этих людей было видно, что теперь свой завод они уже никому не отдадут. Приказ об охране завода издал Деловой совет. Это был приказ номер один.

Деловой совет временно помещался в дощатом бараке рядом с мартеновским цехом. В пустой комнате стоял ничем не прикрытый, но чисто выскобленный стол председателя. За ним сидел Алексей Миронов и складывал в папку протоколы рабочих собраний. Александр Иванович задумавшись стоял рядом. Думать было о чем. Половина кадровых рабочих на фронте, оставшиеся голодают. Некоторые не выдерживают, бросают завод, идут в деревню с самодельными зажигалками. И то сказать, четверть фунта овсяного хлеба на день. А у всех семьи. И работать надо. А как работать? Денег нет. Шихты и ферросплавов тоже нет. И в этих условиях приказано принять важнейший заказ. Варить сталь для нужд обороны республики… Да, Гризон знал, что делал, оставив новых хозяев у разбитого корыта.

— В мартене заведующим избрали Краюхина, — сказал Алексей Миронов, задерживая в руках измятый листок бумаги. — А он продолжает работать у печи. Нужно разъяснить…

— О-хо-хо, стихия, — протянул инженер Зудов, до сих пор молча сидевший в стороне. По его неопределенной улыбке нельзя было понять, одобряет или осуждает он эту стихию.

Арнольд Борисович Зудов — один из тех немногих специалистов, кто не подал Гризону прошения об увольнении. Поэтому он остался на должности заведующего мостокотельным цехом.

Александр Иванович внимательно посмотрел в узкое лицо инженера с острой бородкой.

— Это неизбежно, — спокойно сказал он. — Рушим старое, строим новое. А командовать пока боимся. Командирами-то нас не ставили.

— Рушим — это верно. А вот насчет того, что строим…

— Старые песни, Арнольд Борисыч. Пора кончать. Так или иначе, а работать нам приходится вместе.

Спорить с Зудовым было нелегко. Он был хорошим теоретиком. Старые рабочие помнили его речи еще на сходках 1905 года.

— С кем работать, позвольте спросить? Вот в этом-то вся и закавычка. Иван Краюхин поднятием рук на собрании производится в инженеры. А старая заводская интеллигенция за воротами. Это мне и внушает опасение, как бы слова Гризона не оказались пророческими.

— Не беспокойтесь, не окажутся. Жаль только, взгляды у нас по-прежнему разные.

— В революцию люди шли разных взглядов и одних убеждений.

— Не совсем ясно.

— Вдумайтесь.

Александр Иванович замолчал. Он так сегодня устал, что продолжать спор у него просто не было сил. Алексей Миронов нетерпеливо ерзал на стуле, но в разговор вступать не решался. Зудов курил со скучающим видом.

За окном всколыхнулось яркое зарево. В мартене выпустили плавку. Единственную плавку за целые сутки.

— Вызывай Краюхина, — приказал Миронову Александр Иванович.

3
Вечерами, когда голодная тошнота подступала к горлу и голова гудела, как мартеновская печь, Ивану Краюхину хотелось бросить все, взять винтовку и уйти с отрядом красногвардейцев на фронт, чтобы свести там последние счеты со старой жизнью.

Еще совсем недавно он так бы и сделал. А сейчас? Сейчас Иван ограничился тем, что ударил кулаком по столу, словно пробуя, достаточно ли в руках силы, встал и вдруг по-детски улыбнулся, заметив тонкий солнечный лучик, робко вползающий в раскрытое настежь пыльное окно конторки. Да, на улице май. И где-то за окном в вышине стоит глухой прерывистый гул — не то первый гром, не то раскаты орудий. В двадцати километрах банды Дутова. Взять винтовку, нацепить на рукав красную ленту…

Иван устало потянулся, закинув за шею небольшие крепкие руки, одернул рубаху и кончил тем, что еще на одну дырочку затянул старый отцовский ремень. Приготовив себя таким образом, он вышел из конторки в сухую знойную атмосферу цеха.

В чадном воздухе, под огромной, разобранной вверху двухъярусной крышей стояли печи. Только у двух из них яркие снопы света вырывались из смотровых отверстий и веселыми бликами плясали на стене. В освещенных местах выставлялись закопченные грязные углы и тусклые окна с наполовину выбитыми стеклами. Две другие печи стояли холодные и безжизненные. Скрип вагонеток, шорох ссыпаемой стружки, хриплые крики каталей сливались в тот однородный постоянный шум, к которому очень скоро привыкают люди, переставая его замечать. На крайней печи брали пробу. Обострившимся от голода обонянием Иван отчетливо различал острый характерный запах горячего металла, густой и сытный — остывающего шлака и еще какой-то едкий, раздражающий, от которого чесалось в носу и позывало на рвоту.

— Семеныч, аль опять заседать? — окликнул Ивана Афоня Шоров, у которого длинная тонкая шея нелепо торчала из широкого ворота кошомной куртки. Афоня вместо Петуха работал мастером.

— Опять, — не глядя на него, буркнул Иван.

Старый дощатый барак, где помещается Деловой совет, — рядом с мартеновским цехом. У стены из-под сгнивших досок сыплются почерневшие опилки, в них роются воробьи. Перед низкой дверью гнилое крыльцо. Рядом с ним квадратное окно. Рама приоткрыта, и из-под нее ползет сизая струйка дыма. «Видно, опять заседание было», — подумал Иван.

В длинной комнате с низким потолком действительно было дымно. Недавно побеленные стены уже заклеены плакатами, декретами Советской власти, распоряжениями Делового совета. В углу винтовка с треснувшим прикладом.

За столом сидит Миронов с растрепанными волосами и что-то пишет, часто со стуком опуская перо в пузырек с чернилами. Длинное худощавое лицо его напряжено и озабочено. Иногда, отрываясь, он смотрит в окно и ожесточенно скребет в затылке испачканными в чернилах пальцами. На лбу и на щеке его уже виднеются фиолетовые пятна.

Александр Иванович ходит из угла в угол по комнате, заложив за спину руки.

— Садись, будем разговаривать, — сказал он, продолжая ходить.

Иван сел к окну на деревянную лавку.

— Почему не присылаешь суточную сводку?

Иван пробормотал что-то невнятное и полез было за махоркой, но раздумал.

— Что? Не знал? А что ты вообще делаешь в цехе? А? Лопатой махаешь. Вот что, дорогой мой. Печь сдай старшему рабочему. Немедленно, слышишь?

Иван кивнул.

— И приступай к руководству. Ты помнишь, как Гофман появлялся в цехе? — Иван опять кивнул. — Так вот, ты теперь Гофман.

Иван усмехнулся.

— В переносном смысле, конечно, — поправился Александр Иванович.

После этого он несколько минут ходил молча, потом остановился у стола и заговорил своим обычным спокойным голосом:

— Вызвал тебя вот зачем. Получена правительственная телеграмма. Нам приказано немедленно приступить к выпуску броневой стали. Понимаешь, что это такое?

Председатель терпеливо ждал ответа.

— Сложное дело, Александр Иванович, — наконец выдавил из себя Иван. — Я помню, в четырнадцатом году, как война началась, такую варили. Человек десять французских инженеров приезжали. Сам Гофман от печи не отходил.

— Телеграмма подписана Лениным.

— Лениным? — тихо переспросил Иван.

— Да, им. Вот, читай.

У Ивана от волнения перехватило горло. Он долго не мог ничего сказать. Александр Иванович опять начал ходить по комнате.

— На вот, ознакомься с распоряжением Делового совета.

Иван, прижимая к груди желтый листок бумаги и осторожно ступая, подошел к столу и бережно положил телеграмму на самую середину.

— Алексей, читай, — распорядился Александр Иванович.

Иван слушал, стоя у стола. Распоряжение, написанное Мироновым, было похоже на его речи.

— «В этот исторический момент, когда перед пролетариатом России стоит огромной важности задача — отстоять свои завоевания от врага — и в связи с тем, что получена телеграмма от правительства первого в мире Советского государства, в которой указывается, как дальше работать пролетариату нашего завода, а именно, начать выпускать броневую сталь, Деловой совет поручает опытному сталеплавильщику и твердому партийцу Ивану Семеновичу Краюхину немедленно освоить выплавку броневой стали такой прочности, чтобы ее не пробивали белогвардейские пули».

Миронов схватил ручку и нацелился ею в какое-то, очевидно, не нравившееся ему слово.

— Прочти еще раз, — попросил Иван. — Самый конец, для запоминания.

Миронов прочел. Только после этого Иван отошел к окну, сел на лавку и закурил.

— Телеграмму оставь у себя, как официальный документ, — предупредил Александр Иванович. — А сейчас подумаем, как будем решать это дело.

4
Час спустя Иван опять был в дощатой конторке. Только на этот раз не навевал тяжелой скуки железный ствол трубы за окном, не вызывал сонливости монотонный шум цеха и даже голодная тошнота не подкатывала больше к горлу. И уже не хотелось, как раньше, уйти от горячих мартенов куда-нибудь далеко-далеко, где тихий закат и запахи молодых листьев, или с винтовкой в руках драться против беляков.

Нет, он никуда не уйдет от этих горячих мартенов, от раздражающих запахов, от неотступной тревожной мысли. Перед ним желтый бланк телеграммы — боевой приказ, веление партии. Он не инженер и даже не техник, но он — большевик, и, значит, ни о каких сомнениях и отговорках не может быть и речи.

Он уже не мог сидеть. Под его тяжелыми сапогами прогибались тонкие половицы. Теперь он понимал, почему Александр Иванович большую часть рабочего дня проводит на ногах. Этот человек на всю жизнь заряжен неукротимой энергией. Она перебарывает все: усталость, сон, голод. «Ты теперь Гофман», — вспомнил Иван слова Александра Ивановича. Ну что ж, Гофман так Гофман. Иван забросил в угол толстые рукавицы, снял с гвоздика и надел чистый суконный пиджак. Потом, заложив руки за спину и важно поглядывая по сторонам, отправился искать Афоню Шорова. Эх, сигару бы раздобыть подушистее! Наверное, со стороны он выглядел довольно смешно. Рабочие, провожая его взглядами, улыбались.

— Иван, подушку на брюхо-то положи. Начальник, а живот подвело! — крикнул ему кузнец Лучинин, тащивший на плече порванную цепь.

Афоню Иван нашел на второй печи. Мастер выпустил плавку и собирался спуститься в разливочный пролет посмотреть новорожденную сталь. На его темном лице, в глубоких морщинах блестел пот. Маленькие выцветшие глазки весело светились. Иван решил показаться не менее строгим, чем Гофман, и думал, как начать разговор с мастером. Но Афоня, ничего не замечая, заговорил первым:

— Полюбуйся, Семеныч. Истинно сказано, что своя ноша не тянет. — Он указал на подручных, которые делали завалку. Мокрые рубахи на их спинах дымились, блестели горячие красные лица. — А ведь знаю, голодные как волки. Разве при французе так старались?

— Подожди с французами, вспомнил не вовремя…

Иван не договорил. На канаве тревожно и зло закричали:

— Кончай лить! Прошибло!

Иван метнулся на крик. Афоня еще не успел спуститься по узкой железной лестнице, а «неприступный Гофман» уже орудовал огромной лопатой. Рабочие пятились от него, стараясь укрыться за огромными кучами мусора.

— Засыпай! Чего смотрите? — рассвирепел Иван. Сорвал с себя пиджак и, не глядя, откинул в сторону.

Канавщики дружно схватились за лопаты. Сухая окалина и мусор полетели в канаву, где между чугунными изложницами разливалась ослепительная лужица. Нельзя дать металлу разлиться по всему поддону, а то беда — посадишь «козла». Жидкий металл недовольно фыркал и стрелял вверх крупными искрами.

Первоначальная пассивность канавщиков объяснялась простой силой привычки. Прошибы на канаве часто случались и раньше. Расплачивались за это рабочие, причем зачастую те, кто не имел к прошибу никакого отношения. Это была система Гофмана. Он приходил на канаву молча и важно и, не обращая внимания на утекающий металл, тыкал пальцем в рабочих, которые первыми попадались ему на глаза, и коротко говорил: «рупь». Шедший за ним учетчик записывал фамилии. Спасаясь от штрафов, рабочие выработали свою систему. Завидев усатую физиономию заведующего, они незаметно исчезали, предоставляя металлу свободно разливаться по канаве.

Когда течь была остановлена, Иван обнаружил, что пиджак его валяется на куче мусора и по нему прошла не одна пара ног. Пострадал, впрочем, не один пиджак, но и рубаха, и лицо, и руки. Исполнять роль Гофмана в таком виде было просто невозможно. Да Иван не особенно и огорчался.

— Слава богу, обошлось, — удовлетворенно заговорил Афоня, поднимаясь вместе с Иваном к печам. Мастер болезненно переживал потерю каждой капли металла.

Иван остановился у колоды с водой, вытряс пиджак и принялся умываться. Афоня ждал.

— Тебе известно, что мы начинаем варить броневую сталь? — спросил Иван, утираясь носовым платком.

— Броневую так броневую, не впервой, — не задумываясь, ответил Афоня.

— Что не впервой? Ты не юли, я с тобой серьезно говорю.

— А я что? — испуганно воскликнул Афоня, склоняя набок птичью головку и удивленно глядя на железные, заваленные пылью переплетения крыши. — Какую нужно, такую и сварим, если есть на это революционный приказ.

— Приказ есть. У меня телеграмма от Ленина.

— Ишь ты, от Ленина, — недоверчиво протянул Афоня. — Ты что ж, знаком с ним?

— Товарищ Ленин обращается ко всем рабочим.

— Раз так, то и толковать нечего, со следующей плавки и начнем.

Иван в упор смотрел на Афоню, но никак не мог поймать его взгляда. Афоня никогда не глядел в глаза собеседнику… Объяснялось это тем, что Афоня — человек чрезвычайно любопытный и однажды жестоко поплатился за это. Мастер Петух хвастал, что может сварить любую сталь. Кроме него, этого, дескать, никому не сделать, потому что только он владеет секретом. За это его и хозяева уважают. Рабочие догадывались, что никаких секретов нет, что просто Петух набивает себе цену. А Афоня, самозабвенно любивший свою горячую работу, во что бы то ни стало решил узнать, что мастер сыплет в металл. Делал это Петух осторожно, с таинственным видом. Подойдет к ковшу и бросает какой-то белый порошок. Без этого, утверждал он, нужная сталь ни за что не получится.

Один раз Афоня подоспел в тот самый момент, когда Петух вытаскивал из кармана бумажный пакетик. Металл несся по желобу и огненным водопадом срывался в ковш. Нестерпимый пронзительный свет резал глаза, и мастер не сразу увидел Афоню. Пакетик разорвался, и Афоне удалось подобрать щепотку порошка. Ему бы и уйти, тем более что на поверку порошок оказался простой известкой. Но любопытство одержало верх. И мастер заметил Афоню в то время, когда тот, вытянув шею, заглядывал в кулек.

— Ты что глазищи-то уставил, ровно рогатины? — заорал он и, быстро сунув руку в карман, бросил в глаза Афоне горсть мелкой махорочной трухи.

С тех пор прошло уже много лет, но в глаза Афоня не смотрел по-прежнему…

— Да ты знаешь, какая должна быть сталь? — спросил Иван.

— Откуда мне знать, французы хозяйничали, они и знали.

— Но ведь они варили здесь броневую. Ты тогда уже сталеваром был.

— Упругость в ней должна быть и крепость не в пример этой. — Афоня указал на заполненные изложницы.

— Решено. Готовь материалы для третьей печи. Чтоб было все, что надо. Начнем пробную плавку.

Глава третья Вот тебе и рикошет!

1
Ковш с металлом похож на огромный горшок с топленым молоком. Афоня Шоров, потный, чумазый, возбужденно говорил:

— Вот и управились, Семеныч, без французов. Не грех и отдохнуть. Шел бы ты домой, теперь без тебя обойдемся. Утром прокатчики прокатают за милую душу.

Иван вышел на заводской двор. Разгоряченное тело охватила ночная прохлада. Слева в темноте черной глыбой возвышалась доменная печь. Возле горна суетились фигуры рабочих. Под ногами у них по узкому желобу ползла красная струйка шлака. Иван дошел до барака и остановился. Окно было освещено. «Зайду, все равно не уснуть».

В это время оттуда вышли двое и направились к прокатным станам. В одном Иван узнал заведующего мостокотельным цехом Зудова.

— А я говорю, ни черта не выйдет, — услышал Иван голос, и ему даже показалось, что Зудов энергично махнул рукой…

Александр Иванович сидел за столом и читал. Иван сбоку заглянул в книгу.

— Слесарь я, — как бы оправдываясь, сказал Александр Иванович и мягко улыбнулся. — Знакомлюсь вот. — Он перевернул несколько страниц и захлопнул книгу. — Не спится?

— Плавку выпустили.

— Ну, давай бог. Губернский комитет обещал прислать инженера-специалиста. Только вряд ли он сумеет до нас добраться. А заказ нужно выполнить как можно скорее. Будем бронировать три новых вагона и паровоз. Сейчас Зудов с чертежами приходил.

— К утру плавку прокатают, — сказал Иван.

— Сам варил?

— Помощников много было. Больше всего на Афоню надеялся. Дотошный мужик и с детства на печах. Как ни таились французы, а наши все-таки кое-чему научились. Вот теперь и пригодилось. Каждый идет и советует. Телеграмма эта крепко в сердце запала.

— Режим-то выдержал?

— Все операции записывал. — Иван вынул потрепанную записную книжку. — И время по Афониным часам замечал.

Александр Иванович взял у Ивана книжку и просмотрел записи.

— Значит, доходим собственным умом? Правильно, надеяться нам не на кого. А поучиться у других не мешало бы. Хотя бы вот у твоего предшественника господина Гофмана. Между прочим, он считается видным специалистом. Но в его книге для нас мало интересного. Он в основном доказывает, что в недрах России таятся несметные богатства. Делает это он, конечно, не без умысла. И этот умысел нам понятен. А вот зачем он остался в России в такое тревожное время, пока неизвестно. Как думаешь, Иван, зачем?

— Не знаю.

— Я тоже не знаю. Во всяком случае, сидит у себя в особняке и выжидает. Ну что же, пусть пока сидит. А особняк у него скоро отберем. Миронов собирается там народный дом устроить.

У Ивана слипались глаза. Голову тянуло книзу. Александр Иванович встал и положил руку ему на плечо.

— Ну, — неожиданно весело сказал он, — поглядим на твою плавку — и спать.

2
— Везут! Везут!

Все, кто стоял у ворот мартеновского цеха, бросились через заваленный дровами пустырь к прокатным станам, откуда с металлическим звоном двигалась подвода. На полпути остановили лошадь и мигом окружили старенькую телегу, на которой, матово поблескивая, лежал широкий лист стали. Машинист паровоза Тимофей Реудов, который вызвался вести бронепоезд против белых, постучал заскорузлым пальцем по краю листа и удовлетворенно крякнул:

— Вот в такой одежке нам никакие беляки не страшны.

Тимофей скрестил на груди руки с засученными рукавами и стал внимательно обозревать телегу. Руки у него были большие, загорелые и казались ребристыми от набухших вен.

— Давай, ребята, поднимай! — весело крикнул Иван, поворачиваясь к телеге и подставляя спину под стальной лист. — Вот так. Теперь пошли.

Было видно, как вздулись у Ивана мускулы и выгнулась грудь. Тяжело ступая, он направился в сторону шлакового отвала.

Рядом семенил Афоня, беспрерывно оглядываясь и улыбаясь беззубым ртом, от чего его дряблое лицо собиралось в сморщенный комочек. Сзади чинно выступали мартеновцы, прокатчики и все те, кто считал отправку бронепоезда своим кровным делом. Афоня, подбегая то к одному, то к другому, хвастливо уверял:

— Я говорил, что без французов управимся. Слава богу, тоже не лыком шиты. Насмотрелись на их секреты, сами колдовать умеем.

Шедшие сзади не разделяли восторгов Афони. Шли молча, ждали результатов проверки.

— Афоня! — закричал из-под листа Иван. — Бери у меня в кармане наган, стреляй в спину.

Афоня испуганно попятился.

— Разве я контра какая, в тебя стрелять буду?

— Стреляй, я тебе говорю! — озорно подзадоривал Иван, а сам уже тяжелым нащупывающим шагом подходил к шлаковой насыпи.

Здесь стальной лист привалили к высокой куче шлака. Иван потер ладони, на которых остались красные полосы, и дружелюбно улыбнулся:

— Отойдите, товарищи, а то отскочит рикошетом, — и потянул из кармана старый наган с истертой рукояткой.

Рабочие попятились, Иван отступил на два шага и выстрелил. Ровная круглая дырка засияла в верхней части листа.

— Вот тебе и рикошет, — проворчал Тимофей Реудов и провел по бороде шершавой ладонью.

Афоня сконфуженно чесал затылок и смотрел в сторону, словно его совсем не интересовало происходящее. А кузнец Петр Лучинин для чего-то разъяснял:

— Вот и у Лесснера на заводе пулеметные щитки так проверяли. Если дыра — не годен, если белое пятнышко — хорош.

Несколько минут Иван стоял неподвижно, держа наган в опущенной руке. Потом присел на корточки и долго смотрел на лист нелюдимым и обреченным взглядом.

А за его спиной слышались возгласы:

— Да, брат, продырявило.

— В такой одежке много не навоюешь.

— Французы, те наукой пользовались, а мы что? На ура хотели взять.

Иван медленно выпрямился, и все испуганно на него поглядели — так сильно переменилось его лицо. Ни на кого не глядя, он круто повернулся и стремительно зашагал в цех. Стоявшие у листа видели, как он на ходу засовывал и никак не мог засунуть в карман револьвер.

3
Неизвестно, что произошло в душе Ивана Краюхина, но по тому, как он подошел к печи, по взгляду, которым он следил за тем, как бегали с лопатами вспотевшие рабочие, было видно, что крепко уперся человек в какую-то невидимую преграду и либо собьет ее и попрет вперед, либо расшибет собственную голову.

Незаметно, словно крадучись, подошел Афоня. Привычно потянулся к заслонке, заглянул в пустую печь, обшаривая глазами раскаленную подину и темным пятном выделяющееся выпускное отверстие. Афоня смотрел так долго, что у него накалились очки и жгли лоб, но он не отступал, ждал, не уйдет ли рассерженный начальник. Тогда можно браться за дело. Иван не уходил. Снял пиджак, аккуратно повесил на железный штырек напротив печи, подошел и крепко взял в руки лопату. В стороне у нагруженных вагонеток ожидали катали. Ни с того ни с сего Афоня закричал на них:

— Чего встали? Вываливайте шихту!

Деревянные ящики мигом полетели с вагонеток. По железным листам зазвенели куски металла. Иван поплевал на руки и, словно охапку сена, подцепил целую кучу маслено поблескивающей стружки.

— Давай, ребята, давай, не отставать! — покрикивал преобразившийся Афоня.

Как только Иван взялся за лопату, у Афони отлегло от сердца. По собственному опыту знал: помахает парень лопатой часика три-четыре и отойдет. И злость и тревогу как рукой снимет.

Вскоре рубаха у Ивана на спине потемнела от пота, лицо тоже стало мокрое и красное, и только зубы сверкали белой полоской, когда он, приоткрыв рот, подбегал вплотную к порогу и бросал в огненную утробу печи очередную порцию шихты. Подручные уже несколько раз поочередно отходили в прохладный уголок и курили, а Иван, как заведенная машина, все махал и махал лопатой. Рубаха у него уже давно высохла и заскорузла от выступившей соли. И только когда катали увезли последнюю пустую вагонетку, он разогнул спину и бросил лопату. Зачерпнув из бочки воды, покосился на подошедшего Афоню:

— Сколько завалили?

— Тонн тридцать.

— Опять на глазок?

— Нет, вешали.

Афоня думал, что теперь Иван наверняка уйдет домой. Не железный же он, в самом деле. В его присутствии Афоня почему-то робел, хотя и сам теперь был мастером. Видно, много страху натерпелся в прошлом.

Но Иван не ушел и на этот раз. Обошел канаву, проверил ковши, а потом как встал к печи, так и не отрывался до самого выпуска. Успокоился он только поздно ночью, когда разлили плавку и готовые слитки отправили в прокатку. После этого запыленный, с обожженными волосами Иван снял рубаху и стал стирать ее в колоде, наполненной мутной горячей водой.

А наутро повторилось старое. В прокатанном листе после выстрела засветилась ровная круглая дыра.

4
На заводе была сформирована и отправлена на фронт вторая красногвардейская рота. Многие цехи опустели. Стояли станки. В мартеновском цехе на двух печах работала одна бригада. Люди выбивались из сил, но нужной стали не получалось. Бесплодная работа вызывала глухое раздражение.

Тогда Алексей Миронов решил созвать митинг. Ночи напролет Алексей просиживал за чтением партийных брошюр. Они стали ему нужнее хлеба. И теперь он надеялся, что митинг всколыхнет людей, вдохнет в них новые силы. Основные цехи должны работать во что бы то ни стало.

Собрались на дровяной площади, на задах мартеновского цеха. Ночью прошел дождь. Резкие порывы ветра срывали с заводских труб клочья дыма и смешивали его с низко бегущими облаками. Ораторы поднимались на кучу не просохших после дождя березовых бревен и оттуда говорили речи. Миронов заволновался, когда над толпой выросла фигура инженера Зудова.

— Испортит он тебе всю обедню, — усмехнувшись, сказал Иван.

Алексей только плотнее сжал губы и ничего не ответил. Зудов говорил долго. Сначала его слушали внимательно. Потом надоело. То здесь, то там стали раздаваться раздраженные возгласы.

— И вот перед нами дилемма! — повысил голос Зудов. — Отказаться от выполнения оборонного заказа или просить вернуться на завод издевательски выброшенных мастеров.

— Сволочи они были, оттого и выбросили, — раздался из толпы хриплый простуженный голос.

— Иного выборанет. Теперь это ясно всем. Кто же может решить эту дилемму?

— Сами решим!

— Слезай, слыхали уже!

Слышно, как смачно чавкает грязь под сотнями переступающих ног. Пахнет дымом и смолистой хвоей молодых елок, что частой щетинистой порослью заслонили берег реки по ту сторону заводской ограды.

— В классовой борьбе насилие есть крайняя мера, и на данном этапе оно лишь приводит к разногласию между различными слоями общества, — пытается продолжать Зудов.

Но люди уже устали слушать. Требуется разрядка. И чей-то озорной голос кричит:

— Да гони его к… — и добавляет такое, что вызывает в толпе приступ неподдельного веселья. Женщины сконфуженно поправляют платки, перешептываются.

Миронов не выдерживает и лезет на бревна. Он весь дрожит от внутреннего возбуждения.

— О каком насилии идет речь? Кого обвиняют в насилии? Нас? — Длинное востроносое лицо Алексея посерело от бессонных ночей. Он нагибает голову, сдвигает брови и продолжает злым мальчишеским голосом: — Управитель Гризон и купчина Глотов стали жертвой пролетарского насилия. Батюшки мои, беда-то какая! — Он широко разводит руками и исподлобья глядит вслед уходящему инженеру. — А по-нашему, по-пролетарскому, дело обстоит иначе. Когда купец Глотов наживается на народной нужде — это несправедливость. Когда пьяный мастер берет тебя за шиворот и тычет мордой в кирпичную кладку — это издевательство и насилие. А когда поднимаются миллионы и берут в руки оружие — это святое дело, и нечего гадать, кто прав, кто виноват. Прав тот, кто терпит нужду и угнетение и не хочет больше терпеть.

— Товарищи! — закричал Алексей, и голос его задрожал от нового приступа вдохновения.

Резкий порыв ветра разорвал дымную вуаль, бросил на людей тающие кусочки дыма, метнулся в сторону и стих. И тогда все увидели, как быстро бегут облака, очищая небо, и нежаркие и тем более желанные лучи касаются обрывистого берега. Еще минута, и они легли на головы людей.

— Правильно, товарищи! Эту самую… — еще больше повышая голос, кричит Алексей. — Сами решим! Сами сварим сталь, сами построим бронепоезд. Мало одного — пять построим, десять и пустим на врага под красными знаменами революции. И дам для этого нужны не французы, а крепкая пролетарская дисциплина…

Миронов не кончил свою речь. Его оттеснила вскарабкавшаяся на бревна жена Петра Лучинина Марья. Платок сполз у нее на затылок, ветер трепал черные волосы.

— Бабы! — звонко закричала Марья, и красивое лицо ее залилось румянцем. — Пошто молчите, бабы. Мужики на войну подались. Кто помогать заводу будет? Станки стоят. Неуж не сдюжим, бабы?

Иван стоял в стороне у высокой поленницы дров. Такими поленницами была заставлена половина площади. Французы запасли. Если завод пустить на полную мощность, то и тогда бы дров хватило на целый год.

Легко соскочив с бревен, Марья направилась в сторону Ивана.

— Давай, — решительно сказала она, — бери на работу.

— Давай, давай, — усмехнулся Иван. — Без тебя у нас ничего не получается.

— Ты не смейся. На лебедку пойду, мужик научит.

— Не кричи, жена, горло застудишь, — спокойно сказал Лучинин.

— У… непутевый, — сверкнула глазами Марья. — Бабы, айда по цехам работу выбирать. Мы им покажем.

Женщины потянулись за Марьей.

— Пойдем и мы, — сказал Иван. — Всего не переслушаешь. Каждый день митингуем, а толку чуть.

Глава четвертая На поклон

1
Гудит мартеновская печь. Льется горячий металл, невыносимый жар сушит на мокрых спинах толстые рубахи, покрывая их белыми пятнами соли. День и ночь не уходит из цеха Иван Краюхин. И все мрачней делается его взгляд. Мирная податливая сталь застывает в чугунных изложницах. Из нее можно построить хороший мост, но нельзя ею одеть бронепоезд.

В эти дни даже чувство голода окончательно притупилось у Ивана. Осталось одно обоняние. Оно так обострилось, что даже самый слабый запах вызывал вкусовые ощущения. Этими запахами он, казалось, и жил.

Внешне Иван оставался все таким же: чистая застиранная рубашка, суконный пиджак и старые брюки. Глядя на него, никто бы не сказал, что он три дня не выходил за заводские ворота. И только лицо сильно изменилось: потемнело, осунулось, выступили скулы, и уж совсем ненужные морщины залегли в углах энергичного большого рта. Но поразительнее всего изменились глаза. Они потемнели, как грозовое небо, ни одного светлого лучика не появлялось в них, и редко, редко поднимались над ними широкие брови. И отношение к нему в цехе заметно изменилось Величали его теперь не иначе как Иван Семеныч, и только Афоня по-свойски звал просто Семеныч.

Иван подошел к нему и опустился рядом на кучу доломита, предварительно подложив под себя суконные рукавицы. Напротив смотровые отверстия печи выбрасывали острые клочки пламени, как будто подмигивали, насмешливо и зло. Иван оперся на руки подбородком и молча смотрел на эти то пропадающие, то вновь появляющиеся клочки пламени.

Афоня осторожно чистил яйцо, стараясь не дотрагиваться до мякоти грязными пальцами. Очистив до половины, протянул Ивану вместе с черствой краюхой хлеба:

— Подкрепись, Семеныч.

Иван молча взял и то и другое, но есть начал не сразу. Афоня тем временем достал откуда-то сбоку зеленую бутылку с самогоном.

— Дерни с устатку.

Афоня пил редко, и появление самогона в цехе, да еще в такое время, озадачило Ивана. Он внимательно посмотрел в лицо Афони. Тот был трезв. И все-таки глаза Ивана недобро прищурились.

— Бабы принесли. Сами, не просил, — оправдывался Афоня. — Не знаю уж, где и достали. Говорят, угости начальника, а то ходит как туча.

Иван взял бутылку и бросил ее на кучу железного лома.

— Пожалуй, оно и лучше, — вздохнул Афоня.

Иван принялся за еду.

— Хотя и жаль добра, — продолжал Афоня, глядя на осколки.

Остро запахло спиртом. Синеватый парок, изгибаясь, всасывался под заслонку. Афоня еще вздохнул и подсунул Ивану крупную луковицу и остаток хлеба, приготовленные на закуску.

— Эх, Афоня, если бы знать, какая она будет!

И хотя это восклицание ничего общего не имело с предыдущим разговором, Афоня понял, что речь идет о стали, которая кипит перед ними в печи.

— Новый лист прокатаем, тогда и узнаем, — ответил он. — А сейчас как ты ее узнаешь? Языком не лизнешь и на зуб не попробуешь. Золото, говорят, на зуб пробуют. Только мне не приходилось, не знаю. А вот сталь могу сварить любую, только не знаю как. Ты вот сам к печи встал, вроде как не надеешься на меня, а тоже не получилось. Значит, что-то не так. А что — неизвестно.

Иван проглотил последний кусок, вытер губы, поднялся.

— Нужно будет — и языком станем лизать и зубами грызть, а своего добьемся, — сказал он больше для себя, чем для Афони.

— Кто это тут такой зубастый? — раздался сзади них голос.

Иван оглянулся. Подходил Александр Иванович в сопровождении Алексея Миронова.

— Кого это ты грызть собрался?

— Сам себя готов загрызть, — сердито ответил Иван, энергично пожимая крепкую руку председателя.

— Иль оголодал очень?

— Не идет дело, — хмуро сказал Иван.

Александр Иванович сразу стал серьезным.

— Знаю. Надо продолжать опыты.

— Продолжать! До каких пор? А время не ждет. Вагоны в мостокотельном стоят голые, а мы ни с места. Мне Реудов покоя не дает. Каждый день ходит. Все спрашивает, когда стальная рубаха будет готова. Грозится паровоз на ремонт остановить, если через три дня бронь не дадим.

Александр Иванович ждал, когда Иван выкричит все, что наболело у него на сердце.

— Может быть, митинг соберем? — предложил Алексей Миронов.

— Митинг не поможет, — отрезал Александр Иванович.

— И все-таки мы должны обращаться к народу, — сказал Миронов и устремился в разливочный пролет, где канавщики затеяли какой-то спор. Слышались их громкие голоса.

— Иди-ка сюда, горячая голова, — Александр Иванович потянул за собой Ивана.

Они вышли на эстакаду. Иван встал лицом к ветру, а Александр Иванович навалился грудью на ржавый барьер и смотрел на площадь, заваленную огромными штабелями дров. Иван тоже посмотрел в том направлении и увидел в конце дровяной площадки шлаковый отвал, где он несколько раз пробивал стальные листы.

— Вот что, — сказал Александр Иванович. — Придется идти на поклон.

— На какой поклон? К кому?

— К Гофману. Надо попытаться и из него извлечь пользу.

— К Гофману, говоришь? — переспросил Иван и так сжал зубы, что у него побелели скулы.

— Да подожди ты, выслушай.

— Значит, я должен предать революцию и вступить в переговоры с международным империализмом.

— Выслушай, говорю. Когда припрет, к кому угодно пойдешь, не только к Гофману. А нас сейчас так приперло, что дальше некуда. Думаешь, мне легко решиться на этот шаг? Но пока не исчерпаны все возможности, сдаваться не будем. Вот так, Иван.

Иван понял, что спорить бесполезно, но еще долго не мог успокоиться.

2
Чуть не каждый день Алексей Миронов выдвигал какую-нибудь новую идею. Разные его проекты, один другого фантастичнее, находили горячую поддержку молодежи. Миронов брался и за организацию народного дома, и за сочинение обращения к населению земного шара, в котором призывал развернуть борьбу за победу всемирных Советов.

Не все удавалось. Но одна его идея — превратить пивную, что стояла возле дороги недалеко от заводских ворот, в книжную лавку — удалась блестяще. Лавка почти всегда была набита битком. Торговала миловидная девушка в кумачовой косынке. Когда ревел гудок, в лавочке дребезжали стекла, а девушка закрывала глаза и затыкала уши. Алексей забегал сюда каждый день. Отбирал литературу, отвечал на вопросы, а иногда, бледный, с горящими глазами, произносил страстные речи.

Пивная была арендована у Глотова. В кладовой, куда вела низкая, обитая цинком дверь, оставались пустые бочки. Во время собраний бочки выкатывались, и приходящие садились на них — по двое на каждую. Приказчик, приехавший за бочками, попал как раз на одно из таких собраний и был отправлен ни с чем.

На следующий день в лавочку пришла Марина.

На длинной стойке с краю лежало несколько толстых книг, оставшихся после французов. Их никто не читал, и лежали они на виду, вероятно, с единственной целью придать лавочке солидный вид. Марина наугад раскрыла книгу, оперлась о стойку и стала читать. Холодные страницы пахли бумажной пылью.

«Древняя Греция дала Сократа, Аристотеля, Платона, Софокла, Эсхила, Фидия; Италия дала Данте, Микеланджело, Леонардо да Винчи; Франция — Вольтера, Руссо, Виктора Гюго; Германия — Гете, Шиллера; Англия — Шекспира и Байрона; Россия пришла после других, — потому что начала жить исторической жизнью позже других, — но она уже успела дать только за один девятнадцатый век Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского — четырех художественных титанов девятнадцатого столетия. Чего же нельзя ожидать от нее в будущем?»

Марина задумалась. Алексей через плечо заглянул в книгу. Глаза его щурились. В протертое окошко бил яркий свет. От волос девушки шел тонкий, едва уловимый запах.

— Читаете или для виду? — спросил он, показывая на французский текст.

Марина посмотрела на него и ничего не ответила. Но это нисколько не обескуражило Алексея Миронова. У него уже зарождался очередной план. Наморщив лоб, он прошелся вдоль стойки. Сосновые половицы тонко поскрипывали. За окном серела заводская стена. Мимо тащилась колымажка с углем. Старый татарин с висячими усами сидел на передке, поставив на оглобли ноги. Миронов дождался, когда колымажка заедет в ворота, и повернулся к Марине. Она оперлась на другой локоть, чтобы было удобнее, и продолжала читать.

Миронов проворно подкатил пустую бочку:

— Садитесь.

Марина поблагодарила и села. Книгу она захлопнула и на этот раз с интересом взглянула на Миронова. Какая-то далекая безмолвная печаль почудилась Алексею в этом взгляде.

— Вы насчет бочек? — осторожно спросил он.

Лицо девушки залил румянец.

— Нет. Я с отцом не имею ничего общего.

— Если хотите работать с нами, можете для начала записаться в агитбригаду. Только вперед напишите свою биографию.

Алексей взял плакат, свернул его вдвое, чистой стороной наружу. Положил перед Мариной.

— Нельзя, — запротестовала девушка в кумачовой косынке.

— Не беспокойтесь, я заплачу, — сказала Марина.

Она послушно взяла карандаш. Сунув в рот, погрызла. Ее охватило острое любопытство. Дело, конечно, не в категорическом требовании этого парня. Просто интересно, что она может написать? О себе, об отце, о своих противоречивых чувствах. С отцом почти полный разрыв. Ну и что ж. Кому это нужно и какое это имеет значение по сравнению с тем, что делается вокруг нее? Она одна. Подруг у нее нет и друзей тоже.

Алексей ревниво следил за ее быстро двигающейся рукой.

— Не забудьте про отношение к Советской власти И к религии. Может быть, мы вас даже выберем в культурную комиссию.

3
На другой день Александр Иванович и Алексей обходили завод. С ними была и Марина. Председатель Делового совета обошелся с девушкой ласково, расспросил про отца и сказал, что молодежь должна свою жизнь строить по-новому.

Подыскивали подходящее помещение для Делового совета: в бараке провалился потолок. Около железнодорожной ветки, идущей к прокатным станам, стоял двухэтажный деревянный дом. При французах здесь помещалась единственная на заводе лаборатория. Здесь же была резиденция главного управителя Гризона. Сейчас дом пустовал.

В большом зале первого этажа осела на пол известковая пыль. Широкие окна занесло сажей. Мутные отсветы лежали на стенах, затянутых паутиной.

— Здесь мы будем ставить спектакли, — сказал Миронов и смерил шагами зал. — Десять шагов в ширину. Здорово!

Поднялись на второй этаж. Александр Иванович по-хозяйски присматривался к дому. Шел не спеша. А Алексею не терпелось. Он все забегал вперед и первым открывал дверь, обитую черной клеенкой. В просторном кабинете у окна сидела женщина и тихо плакала. Она повернула голову, и в больших глазах ее отразился испуг.

— Что вы тут делаете? — спросил Александр Иванович.

Женщина поспешно встала, застенчиво улыбнулась и робко сказала:

— Я, право, не знаю, что вам ответить.

— Может быть, вас кто послал сюда? — Алексей подозрительно присматривался к женщине.

— Подожди, — оборвал его Александр Иванович.

— Меня зовут Мадлен, — вспыхнув, сказала женщина. — Я здесь работала много лет. И вот пришла снова. Никто меня не мог насильно послать.

— Не волнуйтесь, — сказал Александр Иванович. — Расскажите все по порядку.

— Боже мой, что же я могу рассказать? Разве я думала, что Гризон окажется негодяем? Правда, он никогда не был слишком гуманен. Он забрал с собой своих кроликов и забыл про меня. Меня даже не предупредили, когда отходит поезд.

— Значит, вы работали в лаборатории?

— Да, здесь была хорошая лаборатория. И я не знаю, для чего нужно было ее разрушать? — Она показала на голые стены. — Никто не может пожаловаться, что я плохо работала. Когда выполнялись ответственные заказы, я просиживала здесь ночи. Посмотрите на мои руки. Они все изъедены реактивами. — Мадлен уткнулась лицом в скомканный платочек.

— Не плачьте, товарищ, — сказал Алексей. — Советская власть уважает рабочих людей и в обиду не даст.

— Но ведь у меня никого не осталось!

— Вы хотите работать? — спросил Александр Иванович.

— Боже мой, кто же не хочет работать? У меня нет денег. Ни одной копейки. Гризон не заплатил. Мне носят еду незнакомые женщины. Я даже не думала, что вокруг так много добрых людей.

Александр Иванович подошел к верстаку, оперся о край его кулаками.

— Я председатель Делового совета. С сегодняшнего дня будем считать вас заведующей лабораторией. Нужно будет достать хоть самое необходимое.

— Внизу в мастерской осталось старое оборудование. Мне нужно только помочь. Одной трудно.

— Пришлем в ваше распоряжение людей. А в помощники вам назначим вот… товарища. — Александр Иванович посмотрел на Марину. — Она тоже хочет работать.

Марина нисколько не удивилась, как будто все было решено заранее.

— Хорошо, я останусь, — сказала она и подошла к француженке.

— Но это не освобождает вас от работы в агитбригаде, — предупредил Миронов.

— Я так ждала хороших людей! — со слезами в голосе воскликнула Мадлен и вдруг порывисто обняла Марину. — Уверяю вас, вы очень скоро научитесь. У вас такой умный взгляд.

— Нужна будет помощь, обращайтесь в Деловой совет, — сказал Александр Иванович.

— Спасибо. Вы — добрый человек. Я рада, что встретила вас. Теперь я вас припоминаю. Жан Валерн защищал вас на суде. Это было так давно. Жан о вас много рассказывал. Я знаю, он бы не стал защищать плохого человека.

В глазах ее стояли слезы. Горячий румянец залил щеки. Александр Иванович тяжело сопел, повернувшись к окну, а когда вышли на улицу, как-то особенно тепло улыбнулся и сказал:

— Все одолеем, Ленька. Жизнь свое возьмет.


История Жана Валерна, которую до сих пор помнили на заводе, была такова.

Из всех цехов завода самым ненадежным администрация считала прокатный. Прокатчики были зачинщиками всех рабочих выступлений. В прокатке чаще всего появлялись листовки и прокламации. Репрессивные меры не помогали. Полиция догадывалась, что большевики выработали какую-то сложную систему конспирации, но на след напасть не могли.

Заведующий прокатным цехом низенький толстый Тольяр после неприятных разговоров в кабинете главного управителя бывал особенно груб и придирчив. Однажды он появился в цехе в самый разгар работы. Угорелые потные вальцовщики катали раскаленную заготовку. Подпрыгивая на валках, она сыпала искрами и излучала слепящий свет. На всем ее пути в пыльном воздухе переливалось знойное марево.

Французу показалось, что один из вальцовщиков двигается недостаточно быстро и может упустить горячую заготовку.

— Не зевай! — заорал он и полоснул рабочего по спине тростью.

Это был старый чахоточный вальцовщик Миронов. К тому же он, видимо, смертельно устал, так как дело было к концу смены, а перерыва на обед не полагалось.

Напрягая последние силы, задыхаясь, Миронов побежал, сжимая клещами ускользавшую заготовку. Пол в цехе был неровный — на такие пустяки, как ремонт, хозяева не тратились. Миронов зацепился за оторвавшийся железный лист и упал. Раскаленная полоса, шипя, вошла ему в живот. Запахло горелым мясом.

Сын погибшего Ленька схватил горячие клещи и бросился на француза. Тольяр побежал к выходу. Ленька пустил клещи ему вдогонку. Заведующий споткнулся и кубарем вылетел за ворота. На улице он выхватил револьвер и два раза выстрелил. Это испортило все дело. Взвыла сирена. Цех мгновенно остановился. Озверелая толпа, вооруженная чем попало, погналась за французом. Тольяр успел вбежать в здание заводоуправления и спрятаться. Найти его не удалось. После говорили, что он сидел, закрывшись, в женской уборной. Рабочие, чтобы выместить злобу, выбили все стекла и чуть не сожгли заводоуправление.

Александр Иванович Глыбов, хорошо зная, чем кончаются такие стихийные выступления, хотел успокоить прокатчиков. Когда подоспел усиленный наряд полиции и заводской стражи, Александр Иванович оказался впереди толпы. Его арестовали и увели в заводоуправление. Рабочие не расходились, требуя выдать француза и отпустить арестованного слесаря. Но вскоре со станции прибыла казачья сотня и разогнала рабочих.

Александра Ивановича обвинили в подстрекательстве против администрации. Началось следствие. Из Казани прибыла специальная выездная сессия суда.

Все шло своим чередом. Нашлись «свидетели», и дело уже подходило к концу. И вдруг опасность пришла с той стороны, откуда ее совсем не ожидали. К председательскому столу поднялся молодой французский инженер Жан Валерн. Красивое лицо его с тонким нервным носом было бледно. Он заговорил горячо и вдохновенно, глядя в первые ряды зала, где сидели французские специалисты.

— Я обращаюсь к вам, мои просвещенные коллеги. Я это делаю потому, что все здесь, начиная от заводских корпусов и кончая умильными физиономиями судей, творящих правосудие, находится под эгидой нашей снисходительности.

Еще ничего не было сказано особенного, но в зале уже поняли, что речь будет необычной, как необычен и сам человек, произносящий ее.

— Я говорю об этом для того, чтобы вы вспомнили речи почтенных акционеров перед нашим отъездом в Россию, громкие речи, дословно записанные стенографами. Боже мой! Сколько благородных слов мы слышали там, сколько возвышенных целей поставлено было перед нами! Мы покидали свою благословенную родину и ехали в дикую и холодную Россию, чтобы в непроходимых лесах, в нетронутых природных и людских дебрях установить торжество справедливости. На нас возлагалась задача заложить в спящий ум русского мужика идеи гуманности и культуры. Мы ехали просвещать и организовывать русский народ, учить его ремеслу и грамоте. Огромная угнетенная страна должна была стать точкой приложения передовых идей Запада. И все это должны были сделать мы, и только мы. Родные и близкие, провожая нас, проливали слезы умиления. Ведь они заранее гордились нашим будущим подвигом.

Жан Валерн скосил глаза на председательский стол. У сидящих за столом вытянулись лица. Они не поднимали глаз. Председатель, бледный до прозелени, держал руку на колокольчике, не решаясь двинуть ею. Жан брезгливо отвернулся и посмотрел в зал. На какое-то мгновение острая жалость затуманила его глаза. Он увидел Мадлен. Она сидела в углу у окна, прижав к горлу маленькие кулачки. Даже отсюда он видел, что из глаз ее катятся слезы. Родная, милая девушка! Он должен был пощадить ее. Он же не мог не знать, что, поднимаясь на этот проклятый помост, делает его для себя эшафотом. Но можно ли было побороть самого себя? Он увидел эту гнусную процедуру, этих невежественных судей и перестал владеть собой. Его захватил неотвратимый приступ бешеной злобы, слова сами рвались из груди и жгли мозг. Нужно было сказать их или вырвать себе сердце.

Всего несколько секунд длилось молчание. В зале стояла могильная тишина. Только позади полицейских, за дверями, слышалась какая-то глухая возня. Судьи стали приходить в себя. Уже негодование готово было залить краской их бледные лица, уже председатель собрался поднять колокольчик, но в это время Жан Валерн заговорил снова:

— Нужно ли говорить, господа, что было потом? Мы не любили вспоминать прошлое и посылали в Париж и Лион короткие деловые отчеты. Мы скрывали миллионные прибыли от людей, нечеловеческим трудом которых они добывались. Мы это делали потому, что боялись, как бы эти люди не потребовали хотя бы мизерной доли этих прибылей на улучшение своей жизни. Да, мы развивали здесь просвещение, кидая жалкие рубли на захудалое училище, и щедро одаряли полицию. Это, конечно, было необходимостью, ибо невежественная чернь стала просвещаться без нашей помощи. И тогда мы стали награждать подзатыльниками ее добровольных и мужественных просветителей и устраивать средневековые судилища…

Дальше слов Жана не было слышно. В зале поднялся рев. Рабочие пробились, разбив полицейский заслон. Суд пришлось приостановить. Двое конвойных спешно уводили подсудимого. Мадлен рыдала, уронив голову на подоконник.

Прямо из суда Жан ушел в тайгу и до вечера просидел на бронзовом стволе сосны, недавно поваленной бурей. Грустный запах увядания шел от ее поникших ветвей. Домой он вернулся только ночью. В затихшем поселке кое-где светились огни. Шумел завод, и поблизости в болоте квакали лягушки.

На другой день он не пошел на завод. Его судьба была решена быстро и без его участия. Что ждет его на родине? За себя он не боялся. Тяжело было расставаться с Мадлен. Она приехала на Урал позднее его на два года. На заводе открылась лаборатория, и Гризон сразу принял Мадлен, предпочитая иметь лаборантами своих соотечественников. Жан видел, что девушка чувствует себя такой же одинокой, как и он. Это сблизило их.

Жан хотел уехать, не прощаясь. Но слишком велика была любовь, связывающая их сердца. Они встретились за поселком на опушке леса. Ванька Краюхин на угольной колымажке вез вещи Жана. Колымажка была грязна и неудобна. Жан шел пешком. Мадлен всю дорогу держала его за руку, как маленького. Ей было страшно. А чем он мог утешить эту хрупкую девушку с большими печальными глазами? Погубить ее вместе с собой? Она согласится и на это. Но он не имеет права. Нет, лучше разлука!

Они остановились у крутого лесистого увала. По склону его, вдоль дороги, были разбросаны белые куски известняка, словно черепа погибших воинов. Мадлен ни о чем не спрашивала. Глаза ее были сухи. И такая скорбь застыла в их глубине, что глядеть туда было страшно, как в пропасть. Жан чувствовал, что если это будет продолжаться дальше, он не выдержит и сделает что-нибудь непоправимое. Он быстро нагнулся и поцеловал ее узкую руку. Она обхватила его голову и крепко прижала к себе. Он слышал, как неровно, с замираниями, бьется ее сердце.

Ванька Краюхин заехал за густой куст орешника и остановил лошадь. Здесь он украдкой вытер слезы и стал устилать дно колымажки свежей травой.

4
Дом окружен молодыми липами. Два крайних окна закрыты ставнями. На перилах террасы тяжелый ковер. По запущенной аллейке ветер несет смятые бумажки. Иван отворил скрипнувшую калитку и очутился по ту сторону глухого забора, отделяющего обитателей дома от остального мира. И сразу память услужливо подсунула воспоминание.

…Тусклый мартовский день. Сырой промозглый ветер. Приземистое здание вокзала, серый растоптанный снег на узком перроне. В этот день покидал взбудораженную, ощетинившуюся пролетарскими штыками Россию главный управитель Шарль Гризон вместе со своими коллегами. Вначале перепуганные революцией и национализацией завода французы быстро оправились, видя, что «распоясавшаяся чернь» не только не думает прибегать к насилию, но даже очень учтиво предлагает отправиться восвояси вместе с женами, чемоданами и собаками, то есть со всем их имуществом, за исключением завода, ставшего общенародным достоянием. В качестве напутственного слова они даже получили дружеское пожелание правдиво рассказать дома о русских событиях и быстрее поддержать мировую революцию. Французы немедленно собрались в дорогу и уже разместились в специальных вагонах, а паровоз все стоял, видимо, из-за отсутствия топлива, так что управитель, пользуясь большим скоплением рабочей публики, успел произнести прощальную речь. Эта речь запомнилась Ивану потому, что Гризон выступал в ней в качестве новоявленного пророка, утверждая, что русские — необразованные мужики — не справятся с заводом, растащат его по гвоздику, по кирпичику, и тогда им ничего не останется, как поклониться по русскому обычаю в ноги ему, Шарлю Гризону, и пригласить опять принять управление.

И словно для того, чтобы можно было наглядно убедиться в правильности этих слов, в деревянном особняке еще живет инженер Гофман, и вот к этому оставшемуся идет большевик Иван Краюхин, идет расписываться в собственном бессилии и просить помощи.

— А в ноги мы все-таки кланяться не будем, — вслух проговорил Иван и, ухватившись за перила, сразу шагнул на верхнюю ступеньку террасы.

Миновав короткий коридор, он вошел в широкую пустую приемную. У окна на полу он увидел растянутое красное полотнище. На низеньком стульчике сидела девушка в вязаной кофточке и водила по полотну кистью.

— Хозяин дома? — громко спросил Иван.

Девушка обернулась, поспешно оправила юбку, и он узнал Марину. Это ее темно-русые косы, гибкая шея и грациозный, только ей свойственный наклон головы. Все это он очень хорошо запомнил еще с того дня, когда ходил к Глотову просить за Лучинина. Иван в замешательстве остановился.

— Кто там? — донесся из открытой двери густой сочный голос, и бывший заведующий мартеновским цехом господин Гофман в тонкой, хорошо выглаженной сорочке, в новых брюках и лакированных сапогах остановился в дверях. Увидев Ивана, он посторонился и, пропуская его в гостиную, сказал, что если гость из квартирной комиссии, то не стоило беспокоиться, так как все в доме говорит о том, что его владельцы уезжают в самом скором времени.

— Я не из комиссии, я с завода, — холодно сообщил Иван.

— О! — изумленно воскликнул Гофман, и его рот, округлившийся под усами, показался Ивану пушечным жерлом.

— Да, с завода, — повторил Иван. — Имею разговор насчет заказа на новую марку стали.

— О! — второй раз удивился Гофман, и Ивану показалось, что прозвучало это уж с очень откровенной издевкой.

— Одним словом, Советская власть надеется на вашу помощь.

Идя сюда, Иван готовился к чему угодно, но только не к тому, что произошло в следующую минуту. Гофман повалился на отодвинутый от стены шелковый диван и захохотал неистово, с каким-то диким наслаждением, неприлично дрыгая при этом ногами, что казалось уже совсем нелепым, потому что никак не вязалось со всем его вылощенным видом.

Бесшумно открылась тяжелая двустворчатая дверь, и Ивану почудилось, будто какое-то душистое облачко неслышно влетело в комнату. Это вошла мадам Гофман, благоухающая, красивая и стройная, прижимая к груди конную статуэтку из потемневшей бронзы. Она ничего не сказала, но ее удивленный и вопрошающий взгляд был красноречивее слов. Гофман, уже красный от смеха, замахал на нее руками, и супруга, передернув полными плечами, послушно скрылась.

Иван смотрел на разъехавшиеся в стороны, аккуратно закрученные усы немца, на его широко открытый рот, и краска медленно отливала от его лица, а глаза затопила такая лютая ненависть, что он уже ничего не видел перед собой, кроме серой зыбучей ряби.

Он вспомнил бессонные голодные ночи, бесплодные искания и вдруг отчетливо, всем своим нутром, понял, что перед ним разбойник, грабитель, у которого отобрали награбленное, и тот, кто отобрал, не знает, что с отобранным делать, и вот он вынужден обращаться за помощью к тому же разбойнику. Значит, не надо было идти в этот глухой особняк, ибо здесь засел враг и нельзя ждать от него ничего, что если он и согласился бы на помощь, то только для того, чтобы еще больше испортить дело. И еще понял Иван, что теперь не на кого надеяться, кроме как на самого себя и тех людей, что стоят сейчас у горячих мартенов. Значит, он должен или умереть, или сделать то трудное, что доверили ему партия и Советская власть.

Злоба душила его, и, уже не отдавая себе отчета, он так хлопнул кулаком по столу, что какая-то кисейная тряпочка поднялась в воздух и плавно опустилась на пол.

— Молчать, сволочь! — загремел Иван, а правая рука его уже самопроизвольно тянула из кармана револьвер.

Хлопнул выстрел. Гулкое эхо пронеслось по пустым комнатам. С потолка посыпалась штукатурка.

Гофман окаменел. Снова, на этот раз рывком, открылась дверь. На пороге, гордо выпрямившись, стояла Нина. Иван видел, как высоко поднимается грудь женщины, как вызывающе и бесстрашно смотрят ее глаза.

— Завтра чтоб духу вашего здесь не было, — холодно и уже совершенно спокойно сказал Иван, повернулся и даже дверь закрыл аккуратно, без стука.

За дверью стояла Марина, с прижатыми к груди кулачками. Иван, не останавливаясь, пошел к выходу, все еще держа в руке револьвер. Марина догнала его.

— Вы убили его?

— А вам что, жаль стало?

— Нет, я не из жалости.

Ее брови выпрямились и опустились.

Иван почесал в затылке дулом револьвера. У него, собственно, нет никаких причин сердиться на эту барышню, испугавшуюся револьверного выстрела. Он пристально посмотрел ей в лицо.

— Как вы здесь оказались? — поинтересовался Иван.

— Я работаю в лаборатории, а в свободное время пишу плакаты. Здесь будет народный дом.

— Уж не Миронов ли вас приспособил?

— Да. Он очень требовательный.

— Еще бы.

Иван потоптался на месте, убрал револьвер и потихоньку стал продвигаться к выходу. Но продвигался он так медленно, как будто боролся с какой-то невидимой силой, тянувшей его назад.

— До свиданья, товарищ.

У калитки Иван оглянулся, но Марины уже не было.

Глава пятая Нет предела

1
В старом отцовском доме Иван занимал крошечную боковушку. Стол, кровать, длинная лавка, два табурета да стопка книг в углу на божнице. От окна до двери для Ивана четыре шага. Упрется в дверь, круто повернется и опять сделает четыре шага, сцепив за спиной руки. У окна стоит дольше. Смотрит на грязную дорогу, нещадно дымит махоркой. Думает. За окном, у самого стекла, надоедливо качается ветка сирени, словно специально отвлекает от тягостных размышлений. Иван отворачивается, садится на подоконник и начинает свертывать новую папироску.

Откидывается ситцевая занавеска, и показывается непричесанная голова Петра Лучинина. И он и Иван только что вернулись из ночной смены и уже успели попариться в бане и напиться морковного чая. У Петра непривычно чистое мягкое лицо, тонкие русые волосы пышно лежат на голове. Кажется, стоит кузнецу посильней тряхнуть головой — и она облетит, как одуванчик. И только на суставах пальцев в складках кожи неотмывающаяся чернота.

— Фу-ты, лешак тебя задери, детишек уморишь, — говорит Лучинин, разгоняя руками дымное облако.

Иван не отвечает. Лучинин садится к столу и тут же протягивает руку к засаленному кисету.

— Хоть бы окно догадался открыть, — продолжает ворчать кузнец, раскуривая огромную самокрутку.

Иван молча толкает раму. Отчетливо слышится отдаленный гул завода и более резкий свист пара на железнодорожной станции. Над головой Ивана, еще не просохшей после бани, тянется дым, огибая неотворяющуюся верхнюю часть окна.

— Чего не спишь? — спрашивает Иван.

Лучинин понимает, что вопрос задан просто так, и в свою очередь спрашивает:

— А ты чего не спишь?

— Не привык днем. До вечера далеко, успеем выспаться. На ночь Афоню пошлю домой, ослаб старик.

Иван знает, что мучает их одно и то же, оттого они и не спят. Прокатанный лист снова оказался негодным, с Гофманом ничего не вышло, а белые наступают. Вагоны стоят голые, а вечером опять придет Реудов и будет грозиться уехать с добровольческой ротой в товарном вагоне.

Иван глубоко и протяжно вздыхает. И правда, нужно бы лечь спать, да разве уснешь? Из окна веет весенней свежестью, остро пахнет прелыми прошлогодними листьями. Иван зябко поводит плечами. Между веток сирени по ту сторону палисадника мелькает чья-то тонкая фигурка. Доносятся шаги — и через несколько минут стук в дверь.

— Кого еще лешак несет? Наверное, по твою душу, — недовольно говорит Лучинин, не поднимаясь с лавки. — Выйди, Иван, дверь-то перекосило, снаружи не откроешь.

Иван ощупью проходит темный коридор и с трудом наполовину отодвигает дверь. На пороге он видит Марину. На ней короткий жакет и платок, наброшенный на плечи.

— Извините, не ждали. Проходите в дом, — поспешно говорит Иван, а сам не может догадаться уступить дорогу и только неловко улыбается.

— Куда же я пойду, если вы дверь держите, — говорит Марина и делает шаг вперед.

Иван давит спиной неподатливую дверь и пятится вместе с нею.

— Как темно! — она подает руку. — Только не держите меня так крепко, я не убегу.

Лучинин все так же сидит у стола, выжидательно смотрит на дверь и держит возле рта дымящуюся папироску.

— Здравствуйте! — говорит Марина и протягивает Ивану клеенчатую тетрадку. — Меня к вам послала Мадлен. Прочтите, что пишет Ржешотарский.

— Кто это такой, меньшевик, что ли? — сразу насупившись спрашивает Иван.

Всего на мгновение Марина вскидывает на него глаза, но и этого достаточно, чтобы заметить, как они смеются.

— Нет, не меньшевик. Это русский металлург. Вот что он пишет: «Прибавка никеля к железу увеличивает предел упругости и сопротивление разрыву, не уменьшая его вязкости». Основываясь на этом, он создал сталеникелевую броню.

— Нам от этого не легче, — сказал Иван. — Никеля нет, да и как его давать — неизвестно.

— Мадлен просила познакомиться с этими выписками. Она напишет нужные разъяснения.

— Подождите, я сейчас соберусь.

Под крышей мартена тускло светилась пыльная лампочка. Пахло железом и мокрой пылью. Вонючий дым струился из смазанных горячих изложниц. На печной площадке у бочки с водой сидели рабочие. Когда проходили мимо, Марина услышала, как кто-то сказал с притворным вздохом:

— Эх, вот бы потискать такую.

Она только выше подняла голову и стала тверже ступать, несмотря на то что ноги жгло через тонкие подошвы потрепанных туфель. Иван шел быстро и не смотрел на Марину, и ей казалось, что его стесняет то, что они идут вместе.

Афоня дремал, сидя на перевернутой тачке. Жара совсем сморила старика. Иван потрепал его по плечу. У Афони смешно замоталась голова. Он вскочил, ошалело поглядел на Марину и стал протирать глаза.

— Что на третьей? — спросил Иван.

— Завалку кончили.

Иван подошел к печи. Афоня поплелся за ним и все время косился на Марину. Присутствие женщины в мартене казалось ему дурной приметой. В мартене, правда, работали и женщины. Но это были подсобницы, выполняющие разные мелкие работы, и к ним привыкли. На всякий случай Афоня поправил колпак и застегнул свою кошомную куртку.

Рабочие разошлись от бочки по своим местам. Звякнула ложка в руках сталевара. Мягко шипя, полилась искрометная стальная струйка.

2
В полдень через главные ворота в мартеновский цех вошел человек в узком сером сюртуке и фуражке с кокардой. Постукивая изящной тростью, он медленно, иногда останавливаясь и оглядывая все внимательным взглядом, пересек разливочный пролет и поднялся к печам. Здесь он остановился и минут пять стоял неподвижно.

Первым человека в сером сюртуке заметил Афоня Шоров. Он сразу узнал бывшего управляющего и в первое мгновение испуганно поджался, но тут же справился и подозвал подручного:

— Беги за начальником. Видишь, гость пожаловал.

Савелов продолжал стоять, не меняя позы. Человеку, находящемуся в этом конце цеха, прежде всего бросались в глаза потушенные печи с черными глазницами смотровых отверстий. Оживленно было только в конце пролета, у третьей печи. Опытный глаз Савелова сразу определил: готовятся к выпуску плавки. Он сделал несколько шагов и привычно потянулся к карману, где лежала всегда бронзовая рамочка с синим стеклом. Рамочки не было. Савелов огорченно вздохнул. Он чувствовал себя так, как должен был чувствовать капитан, которого списали с корабля из-за непригодности к службе и которому вновь посчастливилось на короткое время увидеть родной корабль.

Опустив голову, Савелов пошел вдоль цеха, но вскоре опять остановился. Напротив две женщины разбирали тонкую кирпичную кладку стены, чтобы свежий воздух свободно проходил в цех. Одна молодая и, видимо, бойкая стояла на лесах и сердито говорила усатому плотнику:

— Видишь, шатается. Жалко тебе лишний гвоздь забить?

— Не хватает гвоздей, — оправдывался плотник.

— Не хватает, — передразнивает молодая. — А вчера у тебя в кармане что за гвозди нашли? Для себя припас?

— Да будет тебе, не унес ведь я их.

— Еще бы унес.

Женщина взяла стопку кирпичей и протянула другой, стоящей внизу.

— Да-с, — протянул Савелов и пошел дальше.


Несмотря на жару, у Ивана были сухие и холодные руки. Временами по спине пробегал лихорадочный озноб. Сказывались бессонные ночи и нервное напряжение. За последнее время он не знал ни одного спокойного дня. И оттого, что на душе было неспокойно, он никак не мог привыкнуть к своему новому положению. Он любил и хорошо знал мартеновскую печь и относился к ней как к живому существу, следуя в этом примеру своего отца. Став заведующим цехом, Иван в первые дни просто не находил себе дела и потому оставался на своем старом рабочем месте. Здесь было привычно и просто. Но вот одно за другим стали поступать распоряжения Делового совета, и Ивану пришлось оставить печь. Будучи от природы человеком сообразительным, он быстро освоился и в короткий срок упорядочил многие дела, связанные с организацией производства. Цех стал работать более уверенно.

Вскоре пришла телеграмма, и уверенность растаяла, как дым. Начались бессонные ночи, неудачи, голодное отчаяние и дырявые стальные листы, ржавеющие на шлаковом отвале. До каких пор это будет продолжаться? Где уверенность, что и эта плавка, за которой он следит, как за больным ребенком, не окажется негодной, как и предыдущие? Кто ответит? Марина? Она охотно бегает из цеха в лабораторию, где бедная Мадлен возится с тонкими пробирками, но знает она еще меньше, чем она. Марина задерживается в лаборатории всего на несколько минут, но они кажутся Ивану вечностью.

Недовольно и глухо гудит печь, сверкающей зыбью переливается жидкая сталь. Как узнать тот сложный и точный рецепт, по которому можно превратить мягкое железо в несокрушимую броню? Может, и впрямь у долговязого Петуха был какой-то таинственный порошок?

Иван оторвался от печи, пошел посмотреть, не идет ли Марина, и встретился с Савеловым. Сзади подбежал запыхавшийся паренек и, прячась за спину Ивана, зашептал:

— Мастер послал, скажи, говорит…

Иван быстро сунул руки в карманы, чтобы не были видны сжавшиеся кулаки.

— Вы, гражданин, к кому? — спросил он с угрозой в голосе.

Савелов вздрогнул и остановился. Он смотрел почему-то мимо Ивана на пышущую огнем мартеновскую печь, и это разозлило Ивана еще больше. Бывший управляющий думал о чем-то своем, и вопрос застал его врасплох.

— Я… Я полагаю, вы поймете…

— Мы все понимаем, — бесцеремонно перебил Иван.

— Тем не менее…

— Мне некогда с вами волыниться. Убирайтесь подобру-поздорову, пока в ЧК не отправил.

Понурившись, Савелов молча поплелся к выходу. Полные плечи его, обтянутые серым сукном, бессильно опустились. Иван шел за ним настороженной походкой, как охотник по свежему следу. Спускаясь по лестнице, Савелов оступился и чуть не выронил трость. Иван вынужден был поддержать его за локоть.

— Сюда! — резко сказал он, показывая на железный мостик.

Савелов посмотрел вниз и осторожно прошел, закрывшись от жара руками. Обогнув поставленные рядами изложницы, они наткнулись на Марью Лучинину. Рядом с ней стоял муж и ухмылялся. Марья ругалась.

— Скоро ты лебедку сделаешь или нет?

— Ломать ненадо.

— А ты делай ладом, и не будет ломаться.

У ворот Савелов остановился и в последний раз окинул глазами цех. Он был все таким же, как и десять лет назад, когда Савелов приехал сюда на должность заводского механика.

Иван, насупившись, стоял рядом, ждал. Что-то потерянное и жалкое было в фигуре Савелова, и это несколько смягчило Ивана.

— Я бы хотел обратиться к вам с вопросом, — тихо сказал Савелов.

— Ну?

— Сколько вы платите женщинам?

Иван подозрительно глянул на Савелова. Лицо его было печально.

— Никому не платим, денег нет.

— Благодарю вас.

Савелов медленно повернулся и так же медленно зашагал прочь. А Иван стоял и смотрел ему вслед до тех пор, пока не пришла Марина.

3
По утрам, перед тем как идти на завод, Александр Иванович убирал за собой постель, подметал пол и стирал пыль с окна и этажерки. Пыль и сажа прилетали с завода и проникали даже сквозь плотно закрытые окна. Кусты акации в палисаднике принимали неприятный бурый оттенок и оживали только после дождя.

Поздно вечером, возвращаясь с завода, Александр Иванович заставал свою комнату такой, какой он ее оставил утром. Анфиса Акимовна в его отсутствие туда не ходила. Она доводилась двоюродной сестрой Семену Краюхину, отцу Ивана, и хорошо знала Глыбова. Он снял у нее комнату сразу после того, как вернулся из ссылки. Комната понравилась ему больше всего тем, что в ней не было лишних вещей. Он попросил только убрать икону, сказав, что не может не курить, а Николай-угодник, как известно, был некурящий и табачный дым ему может не понравиться. Анфиса Акимовна строго посмотрела на постояльца. Лицо его тоже было строгое, без намека на улыбку, и она согласилась.

Дома Александр Иванович ходил в сером полотняном костюме, купленном в ссылке на толкучке. Обновить одежду возможности не предвиделось, и он очень берег свой второй костюм — суконный френч, брюки и сапоги. Ложился он поздно. Ночь нравилась ему. Это было время, когда можно остаться наедине с собой, думать, читать, а главное — неторопливо осмысливать свои действия. Но сегодня как-то особенно настойчиво мешал голод. Пойти на кухню и посмотреть он стеснялся, поэтому решил поискать сначала у себя в комнате. В стенном шкафчике он нашел сухую селедку. Услышав шаги, он поспешно спрятал ее. Анфиса Акимовна укоризненно покачала головой и молча поставила на стол горячий чайник, картошку и две колючие лепешки.

В полдень ворвался Иван. Александр Иванович слышал, как шикнула на него хозяйка, когда он с грохотом рванул дверь.

— Чего ломишься, ровно медведь, — ругала она парня, провожая в комнату Александра Ивановича.

У Ивана было измученное, темное от копоти лицо. Мокрая рубаха собралась складками. Ясно было, что он только что из цеха. Иван прислонился к косяку и закрыл глаза.

— Опять? — тихо спросил Александр Иванович.

Иван как слепой шагнул к столу, бросил кепку на пол и сел. Александр Иванович не спеша закурил.

— Да, опять! И завтра и послезавтра все будет опять, опять и опять! — Иван вскочил и, наступая на собственную кепку, заметался по комнате.

Александр Иванович отошел к окну, приоткрыл раму. Ничего не было видно. Нужно было прислушиваться, чтобы услышать, как шепчутся у дороги молодые липы. Он стал прислушиваться.

— Потому что я не инженер, не ученый француз и не могу понять, почему вот эта штука, — Иван с такой силой выдернул наган, что карман вывернулся и на пол посыпалась разная железная мелочь, — пробивает сталь, как какую-нибудь требуху.

— Убери оружие, — не повышая голоса, приказал Александр Иванович.

— С детства я учился уважать всякую сволочь, а сейчас учусь переваривать партийные брошюрки и агитировать на митингах голодных людей.

Александр Иванович стоял у окна. К словам Ивана он почти не прислушивался. Он знал, что Иван выкричит сейчас все, что только может придумать смертельно уставший, отчаявшийся человек. Александр Иванович думал о своем. Он вспомнил, как много лет назад возвращался из далекой нелегальной поездки. Была холодная сырая ночь. Ветер продувал насквозь его истрепанное пальтишко. Ломило кисти покрасневших рук: короткие рукава не защищали их. В этот ночной час ему было безразлично все на свете. Он думал только о том, чтобы согреться и уснуть. В теплой подвальной комнате ему действительно на несколько часов предоставили отдых. А на рассвете он опять с чужими документами отправился в поездку предупредить товарищей о готовящейся провокации. Может быть, Иван Краюхин чувствует сейчас то же самое, что чувствовал он, когда, невыспавшийся и голодный, натягивал на себя непросохшее пальтишко и зябко вздрагивал, уходя в холодный предрассветный сумрак. Да, он чувствует то же самое, но не может сдержаться, как сдержался тогда он, Глыбов, поставив над всем железный закон партии.

— Да, опять и опять, — все еще кричал Иван, словно забыв все остальные слова. — И кто скажет, до каких пор будет продолжаться это опять! Можно не спать пять ночей кряду, можно есть один раз в сутки гнилую картошку и месяцами не получать зарплату — все можно. Но до каких пор? Всему есть предел!

Александру Ивановичу хотелось закинуть руки на голову и по своей привычке пройтись по комнате, но перед глазами металась злая, взъерошенная фигура Ивана. Чтобы удержаться, Александр Иванович обеими руками ухватился за подоконник.

— О каком пределе речь? — сурово спросил он. — Чему предел? — повысил он голос. — Революционному напору масс?

Иван остановился, пригвожденный к месту взглядом сузившихся глаз.

— Железной воле, выдержке, мудрости партии? Отвечай! О каком пределе речь?

Иван не выдержал, опустил голову.

— Слюнтяй! — презрительно бросил Александр Иванович. — Нет такого предела! Слышишь, нет и никогда не будет!

Он тяжело дышал. На лбу выступил пот. Сердце билось неровно, сдавленно. Кололо в груди. Он высунулся в окно. Ветра не было. Кусты акации стояли неподвижно. По листьям шелестел мелкий дождь. Пахло мокрой крапивой. На углу гулко хлопнула калитка. Александр Иванович оглянулся. Ивана в комнате не было.

Глава шестая Бесприданница

1
Поднимаясь по лестнице в лабораторию, Марина в открытую дверь увидела, что в зале, где Алексей Миронов собирался устраивать спектакли, сидит много народу. Заинтересованная, она вошла и устроилась в уголке, где нашлось свободное место. Марине была видна половина стола, покрытого красным сукном, и склонившаяся над бумагой голова Алексея.

С того дня, как Марина пришла в книжную лавку, ее не покидало чувство острого любопытства ко всему происходящему. Она вела себя так, будто находилась в чужой стране и хотела как можно больше узнать об этой стране.

Марина уселась поудобнее. Пожалуй, Мадлен будет сердиться, она не любит, если приходишь на работу не вовремя. Нужно совсем немножко послушать и идти. В зале стало тихо. К столу подошел Александр Иванович. Лицо у него усталое, с темными мешками под глазами. Он показался Марине очень старым. Миронов подвинул ему стул. Александр Иванович обошел его и оперся кулаком о стол. В Марине председатель Делового совета вызывал чувство почтительного страха и уважения. Но, к ее удивлению, он не стал говорить речь. Называя собравшихся «товарищи делегаты», он тихо, иногда кашляя, сообщил о том, сколько поступило денег в заводскую кассу, и предложил решить, куда их употребить: на выдачу заработка или на сырье, которое отгружено Тагильским заводом и за которое нужно платить. Без сырья завод работать не может. Придется еще больше сокращать производство, а может, и вовсе останавливать печи. Когда Александр Иванович сказал, что денег хватит, чтобы расплатиться с рабочими, кто-то крикнул:

— Давно пора!

Марина сердито оглядела зал, отыскивая глазами крикнувшего. Но тут же она, смутившись, опустила глаза. Ей стало стыдно. Она вдруг всем своим существом почувствовала, как трудно измученным нуждой и работой людям решить этот, по ее мнению, совсем простой вопрос.

— Одно из двух, — громко сказал Александр Иванович. — Сырье или жалованье?

Он сел и прикрыл глаза. Стало очень тихо. На противоположном конце скамейки, на которой сидела Марина, тоненько пискнул ребенок и сразу смолк.

— Высказывайтесь, товарищи, — предложил Миронов.

Женщина с ребенком встала и начала пробираться к столу. Марина напряженно глядела ей вслед. Женщина остановилась в трех шагах от председателя и стояла молча, подавшись вперед и покачивая ребенка. Испитое лицо ее было бледно. Тимофей Реудов, сидевший на передней скамейке, негромко спросил:

— Ты чего, Катерина?

— Дите плачет.

— Чего же ты его тащишь с собой?

— А куда же мне его деть?

Влажно блестели ее опущенные ресницы. Потом слезы часто закапали на серенькое детское одеяльце. Она еще ниже наклонила голову.

— Мужа вчера привезли, — сказала она, глотая слезы. — Ногу ему оторвало пушкой. Лежит без кровинки. — Она говорила как в бреду, не отрывая взгляда от детского личика. — Что ж я стану делать с ними без денег? Чем кормить-то их буду-у?

Марина украдкой вытерла глаза. Сидевший впереди нее широколицый лохматый парень оглянулся и, подмигнув, ткнул себе за плечо большим пальцем. Марина оглянулась. К столу шел Арнольд Борисович Зудов. Он спешил. Впалые щеки порозовели. Он остановился сразу, как будто наткнулся на препятствие, и вскинул голову. Острая бородка встала торчком.

Марина глубоко вздохнула, поставила локоть на колено и подперла кулачком голову. Ее взволнованно-торжественное настроение было нарушено, как только Зудов начал говорить. Зудова она встречала и на заводе, и в Деловом совете и никак не могла отделаться от чувства неприязни к этому человеку. Он ей казался ненастоящим, лишним среди этих людей. Она не слушала, что он говорит. Она нарочно не хотела слушать. Своим голосом он разбивал мечты, возвращая в старое, воспоминание о котором она глушила в себе всеми силами. Она недовольно отвернулась и стала глядеть в открытое окно. Под крышей дрались воробьи. Сухая веточка глухо стукнулась о подоконник. Ветер хлестнул в окно горьким дымом. Марина прикрыла рот платком и сдержанно кашлянула.

Лохматый парень повернулся и сказал доверительно, как старой знакомой:

— Видала, куда загнул?

— Это поведет к усилению недовольства, — говорил Зудов. — Монтажники отказываются работать. Они протестуют. Дело пахнет забастовкой. Они здесь. Мы можем услышать их голос. Бригадир Норкин?

Лохматый парень встал и переступил с ноги на ногу.

— Вы слушали все. Верно ли было передано настроение рабочих?

Норкин вынул из кармана отвертку и стал старательно вбивать ее ладонью в сжатый кулак.

— Верно, я вас спрашиваю? — крикнул Зудов.

Головы сидящих стали поворачиваться в сторону бригадира. Марина съежилась. Ей казалось, что сейчас ее увидят и прогонят.

— Верно-то верно, — сказал Норкин басом. — Только ведь, Арнольд Борисыч, кто же знал, что так обернется дело. Вы-то говорили, что деньги есть, только не хотят давать.

— Позвольте…

Но говорить Зудову больше не позволили. Поднялся шум. Марина, не сдержавшись, тоже крикнула что-то протестующее. Она не помнила даже что. Миронову с трудом удалось восстановить порядок.

— Голосуйте, товарищи, — крикнул он.

В зале переглядывались. Передние оборачивались назад, задние глядели на передних. Катерина прижала к груди ребенка и медленно подняла освободившуюся руку с узкой ладонью. Разорванный рукав кофточки сполз ей на плечо. Марина оглядела зал. Выше всех маячила рука бригадира Норкина с зажатой в кулаке отверткой. Марина поколебалась немного и нерешительно, словно боясь, что ее одернут, подняла руку.

Тимофей Реудов встал и два раза оглушительно хлопнул в ладоши. Воробьи за окном испуганно шарахнулись в стороны. Вслед за Реудовым поднялись остальные. Несколько голосов запели «Интернационал», к ним присоединился весь зал. Пели старательно, с суровыми лицами. Грубые голоса покрывал чей-то молодой, сильный и очень знакомый голос. Марина вдруг сообразила, что это ее голос.

2
Марина подолгу не встречалась с отцом. Жила она теперь внизу, в угловой комнате, питалась на кухне вместе с кухаркой. На верхнюю половину не ходила, хотя иногда в свободную минутку ей очень хотелось сесть за пианино. Но делать это было нельзя. За стеной лежал Фирс Нилыч. Он уже давно не вставал с постели, и его раздражал каждый звук. Ходила за ним высокая рябая старуха, тетка Настасья.

С работы Марина вернулась голодная и усталая. На кухне пахло угаром. Марина открыла окно и села к столу. В дверях появилась Настасья. Глаза у нее были заплаканы.

— Поди, барышня, к отцу, — жалобно попросила она.

Марина пошла. Она знала, что отец скоро умрет, но не чувствовала ни страха, ни жалости. У Фирса Нилыча были две жены, и обе умерли в молодые годы. Второй раз он женился пятидесяти лет на восемнадцатилетней бедной девушке. Через год родилась Марина. В дочери Фирс Нилыч не чаял души. Она звала его дедушкой, любила сидеть у него на коленях и таскала за бороду. Смерть второй жены Фирс Нилыч воспринял как божью волю и вскоре примирился с одиночеством.

Все это ушло в прошлое и не вызывало теперь ничего, кроме грусти.

В комнате, где лежал отец, горела зеленая лампадка. Огонек мигал в спертом застоявшемся воздухе. Пахло лампадным маслом, мятой и несвежим постельным бельем. Марина в нерешительности остановилась у двери.

— Подойди, — слабо попросил Фирс Нилыч. — Спаси господи, что пришла.

Марина подошла и опустилась на низенький пуф у кровати. Старик высвободил руку и потянулся к дочери. Рука у него была холодная и сухая.

— Не встану уж больше, пришло время давать ответ господу.

Марина понимала, что должна сейчас сказать слова утешения, пожалеть отца, приободрить его, но чувствовала, что это выйдет фальшиво, и молчала. Она ловила себя на мысли, что хочет поскорее уйти из этой полутемной каморки, заставленной иконами.

— Просьбу мою последнюю исполни, а там живи как знаешь, — сказал Фирс Нилыч. Дальше он заговорил совсем невнятно: — Всю жизнь старался… Ты одна… Похорони как следует, не скупись… Заслужил, поди… Поминки побогаче. Пусть проводят. Кладбище-то недалеко.

Марина оперлась локтями о колени и уткнулась лицом в ладони. Как ни сдерживалась, а слезы просочились сквозь пальцы. Ей вдруг стало нестерпимо жаль старого отца. Она знала, как сильно он ее любит, знала, что всю свою жизнь он мечтал о ее счастье. И захотелось сказать, что она самый счастливый человек на свете, что впереди у нее целая жизнь, полная любви и радости, что за последние дни она столько увидела и узнала, сколько не могла узнать за все предыдущие годы. Может быть, она бы и сказала что-нибудь подобное, но в это время Фирс Нилыч отдышался и заговорил снова:

— Сундук твой у Авдея Василича. На свадьбу готовил, да вот не пришлось.

Он полежал с закрытыми глазами и совсем тихо попросил:

— Сходи за отцом Василием.

— Когда пойти? — со страхом спросила Марина.

— Сейчас иди.

Отец Василий в одном старом подряснике сидел в саду за дощатым столиком. Он был немного не в себе. Тяжело дышал и пил холодный квас из глиняного кувшина. Когда-то роскошные волосы его поредели и висели жирными слипшимися прядями. Смеркалось. Кусты черемухи тихо шумели. Над головой отца Василия вились и тонко пищали комары.

— Все под богом ходим, — сказал он, выслушав Марину. — Все под богом, — повторил он и пошел облачаться.

К дому Глотова они подошли уже почти в полной темноте. Все окна были ярко освещены. И Марина поняла, что отец Василий собирался слишком медленно.

3
В новом помещении Александр Иванович занял кабинет Гризона. Освобожденный от множества ненужных вещей, он сделался просторным и строгим. Остались венские стулья с плетеными сиденьями и большой письменный стол. Между широкими окнами дубовая конторка, над ней уральский пейзаж, писанный Ниной Гофман. Справа от стола часы с боем, а дальше на стене — доска с профилями проката.

Утром пришел Алексей Миронов и сообщил, что в приемной ожидает посетитель. Александр Иванович удивился. Люди заходили к председателю, не спрашивая разрешения, кричали, спорили, требовали материалов и указаний, и он, не столько знанием специалиста, сколько чутьем, решал вопросы, давал советы и указания.

— Проси! — сказал он.

Вошел Савелов. Лицо его было помятое, глаза горели мрачной решимостью.

— Садитесь, — сказал Александр Иванович.

Савелов пересек кабинет, мягко шагая по стертому паркету, и опустился на стул, спиной к свету.

— Я не разделяю ваших убеждений, господин председатель.

— Это нам известно, — спокойно ответил Александр Иванович.

— И мой приход нельзя истолковать как проявление слабости испуганного человека или тем более как выражение солидарности с вами. Надо думать, что поступки людей полностью соответствуют их характерам. И вот какие-то проявления характера и толкнули меня на этот шаг.

Александр Иванович вздохнул и полез в стол за махоркой. В столе еще не успел выветриться запах дорогих сигар, и он с минуту держал ящик открытым. В кабинет долетали глухие удары. Это в лаборатории у Мадлен работал слесарь. Александру Ивановичу хотелось пойти туда.

— А теперь к делу, — сам себе сказал Савелов. — Ваш предшественник Шарль Гризон не любил длинных докладов. Экскурсы в психологию он вообще не терпел. Инженеры докладывали ему стоя, коротко и четко, как главнокомандующему.

— Очевидно, вы разучились это делать.

У Савелова дрогнули губы.

— Не в этом дело, — сказал он, сдерживая раздражение. — Сейчас требуется давать объяснение каждому своему шагу. Это вполне естественно, когда идет такая невероятная ломка понятий и нет устойчивого порядка.

Александр Иванович так потянул в себя дым, что затрещала бумага.

— Я знаю о трудностях, которые испытывает завод, и упрямое стремление людей, не имеющих знаний, достигнуть поставленной цели не может не вызвать сочувствия. Но мною руководило не только это.

— В чем все же дело? — настороженно спросил Александр Иванович.

— На заводе остался склад дефицитных материалов. Знают об этом два человека: я и инженер Гофман, — четко доложил Савелов, словно вспомнил порядки Гризона.

Только железная выдержка помогла Александру Ивановичу удержаться от восклицания.

— На складе есть все необходимое, чтобы получить любую марку стали. А главное — там есть никель. Ваши сталевары, кажется, недооценивают этот совершенно необходимый элемент. Разумеется, при этом не исключается наличие некоторых знаний и навыков.

— Чем вы и решили любезно поделиться?

— Я бы просил не искать в моих словах то, чего в них нет. — Савелов порылся в карманах и вынул большую связку ключей. — Подъезд к складу я покажу, — и бросил связку на стол.

Александр Иванович отодвинул стул, встал и заходил по кабинету. Савелов молчал. Александр Иванович остановился у конторки и оттуда спросил:

— Почему склад не был передан вместе со всем оборудованием?

— Об этом нетрудно догадаться. Таковы были указания Гризона. Задержка инженера Гофмана тоже не случайна. Вам бы следовало это иметь в виду. Насколько мне известно, он имеет распоряжение вывезти склад в первый же удобный момент. Пожалуй, такой момент может ему представиться. Адмирал Колчак успешно наступает. Французское правительство принимает в нем самое близкое участие.

— Что же побудило вас нарушить указание главного управителя?

Вопрос явно не понравился Савелову. Он нервно передернул плечами, потянулся к столу, взял ключи, повертел и бросил. Ключи, звякнув, скользнули по полированной крышке.

— Я не готовился к допросу, господин председатель. И позволю себе заметить, что вы не логичны. У вас едва хватило терпения слушать меня, а сейчас вы сами пытаетесь делать психологические анализы, хотя гораздо полезнее для вас научиться делать химические анализы стали.

Александр Иванович понял, что допустил промах.

— Насчет допросов вы зря, — дружелюбно сказал он. — я просто рассчитывал на откровенный разговор. Ведь что-то привело вас в этот кабинет?

Но Савелов, как видно, не собирался продолжать разговор на эту тему. Он обвел взглядом потолок, стены, остановился на зеленом абажуре и задумчиво сказал:

— Посветлее стало.

— Светлеет, Авдей Васильевич, по всей России светлеет. А Россию вы любите, я это знаю. И пора бы уж начинать служить ей по-настоящему.

Савелов резко повернулся.

— Вы много говорите о России, о русском народе, о его счастье, о его будущем, а сами не платите рабочим жалованье. И что всего удивительнее, народ молчит и терпит. Тогда как раньше достаточно мне было отказать вам в приеме на завод, и стачечный комитет пригрозил забастовкой.

Савелов не заметил, как перешел на удивленно-вопрошающий тон.

Александр Иванович, широко улыбаясь, прошел к столу, сел и, откинувшись на спинку стула, с чувством прочитал:

— «Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям… Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало!» Это Горький.

— Не сомневаюсь, — с видом превосходства усмехнулся Савелов.

— Да, вы знаете и даже не сомневаетесь. Но вы не можете понять сердцем. Мешает барское самолюбие. Извините, я бываю резок. Вы, образованные, так сказать, просвещенные умы, тоже говорили о будущем России — за вечерним чаем и бутылкой вина. Вас слушали восторженные женщины. Вы считали, что вам принадлежит последнее слово. А слово это сказал российский пролетарий. Такова закономерность общественного развития, и лучше других это поняли большевики. Вам трудно отказаться от прошлого, но вам придется это сделать. Тогда я оставлю вот этот кабинет и пойду к вам работать слесарем.

После этого наступило молчание. Оно тянулось так долго, что Александр Иванович успел выкурить еще одну самокрутку. Савелов сидел, низко опустив голову. Александр Иванович позвонил по телефону и распорядился приготовить лошадей для перевозки материалов со склада, и только после этого Савелов встал, вплотную подошел к столу и протянул Александру Ивановичу руку.

— А теперь разрешите мне пройтись по заводу.

За дверью его ждала Марина. Смело глядя ему в глаза, она сказала:

— Я хочу зайти к вам завтра вечером.

— Почту за честь, — ответил он и наклонил голову.

4
После обеда Савелов долго лежал на диване и читал. Но это уже было не то чтение, что раньше, в ожидании послеобеденного сна. Тогда он выбирал какую-нибудь интересную фразу и принимался размышлять над ней, пока не засыпал. Сегодня это было просто невозможно. Он то и дело возвращался к прочитанному, иногда просто откладывал книгу и лежал неподвижно, глядя в потолок. О чем бы он ни принимался думать, мысли неизбежно возвращались к одному. Неужели сегодня все решится? В сладкой истоме замирало сердце, и легкий холодок пробегал по спине. Да, именно сегодня должно решиться. У нее умер отец. А разве он не знает, как страшно одинокому человеку оказаться лицом к лицу с такими невероятными событиями? Каждый сейчас ищет выхода. Сама судьба бросает их друг другу навстречу. Нелегко поднять со дна морского золотое колечко счастья. В особенности если на море разбушевалась буря. Но они попробуют сделать это. А там пусть будет так, как сказал этот слесарь, ставший председателем: трудиться до конца дней своих на благо России.

Савелов захлопнул книгу и бодро вскочил с дивана. Синие сумерки медленно окутывали землю. Одинокая звездочка мерцала высоко над заводом. Так же, как десять лет назад, торчали трубы мартенов, но дымила сейчас только одна. Дым уносился за реку и синими пластами застаивался над тайгой.

Савелов прошел в спальню и сменил халат на новую тройку шоколадного цвета. Сегодня необычный день, и все должно быть не так, как прежде. В столовой он взглянул в зеркало и зажег люстру. Стол был накрыт на двух человек. На подносе стояла бутылка коньяку. Савелов удовлетворенно потер руки и, словно от мороза, передернул плечами. Его и в самом деле немного знобило. Он отошел к окну, закурил и стал ждать.

Марину он увидел издалека и узнал не сразу. Он помнил званый обед у Глотова. Марина была в черном платье из тяжелого лионского бархата, с алой розой, приколотой к корсажу. Выражение легкой грусти очень шло к ее наряду и матовому цвету лица. И вероятно потому, что сам он думал о прошлом и хотел вернуть его в последний раз и только на один день, перед тем как пуститься в плавание по бурному морю, он мечтал увидеть и алую розу, и лионский бархат, и легкую грусть на матовом лице. И пока стоял у окна и курил, в голове неотступно билось:

…Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
А на Марине был все тот же старый жакет, в котором он встретил ее в Деловом совете (что она там делала?), потрепанные туфли и красная косынка, небрежно повязанная поверх туго уложенных кос.

Марина остановилась у крыльца, посмотрела почему-то на медную дощечку с фамилией владельца и только тогда решилась войти. Савелов предупредительно раскрыл перед нею дверь:

— Прошу!

А у нее был такой вид, будто она по пути забежала на минутку сообщить срочную новость. Да, не такой представлял он себе эту встречу, не такой.

Он провел ее в столовую. Увидев накрытый стол, Марина сказала:

— Я не за тем, Авдей Васильевич.

— Марина Фирсовна, пожалуйста, без церемоний.

— Тогда мне прежде всего нужно помыть руки.

Савелов с торжественным видом проводил девушку в ванную комнату. Дом, в котором он жил, был одним из тех, что занимали французские инженеры. В этих домах были очень удобные квартиры, снабженные водопроводом. Водопровод устраивался просто. На чердаке устанавливали большой бак, соединенный трубами с хозяйственными помещениями. Заводские рабочие по утрам обходили французскую колонию, ведрами таскали наверх воду и наполняли баки.

Марина вышла из ванной без косынки, села за стол и даже от угощения не отказалась. Савелов не мог не заметить, что она голодна, был доволен и всячески ухаживал за нею. Сам он почти ничего не ел, только выпил две рюмки коньяку.

— Простите за любопытство, но ваш вид, Марина Фирсовна…

— Я работаю, — угадав вопрос, пояснила она.

— Неужели? Ай-яй-яй, — закачал головой Савелов. — Значит, жизнь не пощадила и вас. Я догадываюсь, как вам трудно. Смерть отца и… все остальное.

Он не договорил, махнул рукой и выпил еще рюмку.

— Марина Фирсовна, позвольте мне говорить откровенно. Вы уже взрослая, и не такое сейчас время, чтобы играть в прятки. Вы знаете, как давно и сильно я вас люблю. Это единственное, что привязывает меня к жизни. Я ничего не требую взамен и не ставлю никаких условий. Я прошу только об одном: уедем отсюда.

Марина сидела, не двигаясь, и смотрела на пальму в зеленой кадке. Нижние листья завяли и беспомощно свесились. Но из середины ствола уже выбивались два новых побега. Они еще не распустились, но уверенно и прямо тянулись вверх. При последних словах Савелова Марина, не сводя глаз с этих молодых побегов, тихо покачала головой.

— Марина! — продолжал Савелов, переходя на трагический полушепот. — Что может держать вас в этом диком таежном краю? Не сегодня завтра сойдутся две враждующие партии — и польется кровь.

— Они уже сошлись, — тихо сказала Марина.

— Я не узнаю вас…

— Авдей Васильевич, — медленно проговорила она. — Покойный Фирс Нилыч оставил у вас сундук.

— Что? — переспросил Савелов. До него еще не дошел смысл сказанных слов, он видел только ее холодное красивое лицо.

— Мой сундук.

— Ах, сундук! — Его лицо исказилось, словно от сильной боли. — Сундук! — с брезгливой усмешкой опять повторил он. — Где-то там, в чулане.

У него дрожали руки. Горлышко бутылки стучало о край рюмки. Коньяк лился на скатерть. Марина взяла полную рюмку и отставила ее в сторону.

— Разрешите мне воспользоваться вашим телефоном?

Он молча указал ей на дверь кабинета.

— Боже мой! Сундук! — бормотал Савелов, словно слепой шаря по столу руками. — Неужели в ней столько мещанского расчета? Боится остаться нищей. Сундук! Какая гадость!

Он нащупал наконец рюмку и быстро выпил. В это время вернулась Марина.

— Марина Фирсовна!

— Оставьте, — сухо сказала она. — Вы же знаете — я не могу полюбить вас.

Он пошатнулся, сгорбившись добрался до дивана и тяжело опустился на него. Несколько минут длилось молчание. Потом Марина подошла и села рядом. Она вспомнила, как вот так же сидела возле умирающего отца, и такая же жалость, как тогда, проникла к ней в душу.

— Не обижайтесь, Авдей Васильевич, — сказала она грустно и ласково. — Я никуда не могу уехать. И вы никуда не уедете, я знаю. Вам надо отдохнуть, и только. Потом вы сами поймете. А если нет, мы вам поможем. На заводе вы не чужой.

У Савелова порозовели щеки. Он приподнялся и сел. Он глядел на Марину с пытливым удивлением, стараясь разобраться в противоречивых чувствах, внезапно охвативших его.

У крыльца послышался стук колес. Марина встала.

— До свиданья, Авдей Васильевич. Я буду навещать вас.

Он не пошевелился, даже не пошел посмотреть, что делают в его доме чужие люди.


Сундук внесли в кабинет Александра Ивановича и поставили на самую середину. Рабочие потоптались около него и ушли. Марина сидела в стороне и молчала. Ключей у нее не было.

— Справимся и без ключей, — сказал Александр Иванович. Позвали Петра Лучинина. Он принес зубило и молоток.

— Такими делами не занимался, — сказал он, примериваясь к замку. — Но можно попробовать.

— Ломайте, — сказала Марина.

Замки никак не поддавались, недовольно звенели, и весь сундук вздрагивал от ударов. Кузнец сопел и в образовавшуюся щель заглянул внутрь. Что в сундуке, его не особенно интересовало, он старался разгадать устройство замков.

— Ударь сбоку, — посоветовал Александр Иванович.

Наконец крышка подалась и со звоном отскочила. Запахло нафталином. Лучинин рассматривал искореженный замок и качал головой. Алексей Миронов, до этого казавшийся равнодушным, вытянул шею. Он сидел за столом, приготовившись делать опись содержимого. Сундук был доверху набит дорогими мехами. Оказалось, что никто из присутствующих не знает не только цены им, но и названий.

— Как писать-то? — спросил Миронов.

— Пиши: пушнина, — подсказал Лучинин. — Там разберутся.

Под мехами нашли две высокие жестяные коробки из-под монпансье. Первая была наполнена десятирублевыми золотыми, во второй оказалось серебро.

— Вот это клад, — прошептал потрясенный кузнец.

— Считать будем или как? — опять спросил Миронов.

Александр Иванович молча глядел на золото, и по его лицу ничего нельзя было прочесть. Оно было непроницаемо. А Марина все так же сидела в стороне и не поднимала глаз. Она хотела, чтобы о ней забыли. Ей было неловко, как будто она была виновата, что отец ее всю жизнь копил деньги.

— Да, купчишка был не промах. — Лучинин взвешивал на широких ладонях тяжелые банки.

Александр Иванович укоризненно покачал головой, указывая глазами на Марину. Лучинин засмеялся:

— Ничего, товарищ Глыбов. Она теперь наша.

Марина согласно улыбнулась, и после этого все почувствовали себя свободнее. Миронов начал составлять акт.

— А невеста-то наша без приданого осталась, — засмеялся Лучинин.

— Не беда, возьмут и такую. — Александр Иванович обнял девушку и, как маленькую, погладил по голове.

Работа по переводу ценностей на ходовую валюту продолжалась два дня. После этого все рабочие получили зарплату. Вместе со всеми получила и Марина свои первые заработанные деньги.

Глава седьмая Выучка

1
Иван помнил, как когда-то в первый раз робко подошел к пылающей печи и бросил в ее огнедышащую утробу неполную лопату руды. Руда застряла на пороге, не долетев до металла. Видевший это Петух насмешливо сказал:

— Сопляк, каши мало ел.

Потом были годы выучки. И наконец наступил момент, когда Иван взял в руки тяжелую железную ложку и уверенно, натренированным движением опустил ее в ванну. Петух уже не издевался, а поглядывал на молодого сталевара с опасливой завистью.

Но выучка на этом не кончилась. Сейчас перенятого у старших опыта оказалось мало. Как и в первый день, Иван с волнением глядел на льющийся поток стали и не знал, что еще добавить в него, чтобы превратить в несокрушимую броню.

И вот сегодня он снова стоит у печи. И снова рядом с ним незаметный и тихий Афоня. Он так же, как и Иван, мучительно переживает каждую неудачу, сутками не уходит из цеха, и даже видавшие виды рабочие удивляются, откуда у этого хилого человека столько силы.

Глядя на его суетливые движения, Иван и сам не может оставаться спокойным. Быстро ходит он вдоль печи, поминутно заглядывая в смотровые отверстия. Шутка ли сказать, сегодня в первый раз плавка идет не вслепую, не на глазок. Марина носит в лабораторию пробы, а оттуда приносит анализы. С непривычки Иван плохо в них разбирается, и Марина помогает ему. Афоня в это дело не вмешивается. Он по-прежнему надеется только на свой «нюх».

Иван подходит к средней заслонке, наваливается грудью на тяжелый рычаг. Заслонка скрипя дергается вверх. У Ивана начинает дымиться пиджак, но он не уходит, напряженно, до боли в глазах вглядывается в расплавленную массу. Он видит, как с каждой минутой металл становится все жиже, подвижнее. Афоня легонько отталкивает Ивана в сторону.

— Пора! — говорит он и машет рукой.

Подручные бросаются к куче сухой известки. Яркий свет озаряет лица, блестящие от пота. Нагибая головы и пряча глаза за синими очками, они друг за другом бегут с полными лопатами.

Из лаборатории приходит Марина.

— Пробу не брали? — еще издали спрашивает она.

Афоня взял ложку, чтобы зачерпнуть металл. Щурясь и откидывая голову, стал лить из ложки на чугунную плиту. Марина подняла березовую щепку, подковырнула застывший кружок. Щепка мгновенно вспыхнула.

— Так не годится, — сказала она и помахала рукой, сбивая пламя. — Мадлен ругается. Что, говорит, вы мне лепешки носите.

Афоня, не слушая, сердито выколачивал из ложки шлак о край колоды, наполненной водой.

— Черпайте еще, — потребовала Марина.

Афоня послушно поднял ложку. Сунул под заслонку. Посушил немного и быстрым движением глубоко окунул в расплавленную сталь.

— Лейте постепенно.

Марина схватила лопату и махнула ею, пересекая стальную струйку. На лопату налипли огненные пленки.

— Мадлен так велела, — сказала она и сунула лопату в колоду с водой.

Унося пробу, она крикнула:

— Ждите результатов.

Вот металл стал пронзительно-синего цвета. Рассыпая мелкие искры, он мгновенно приваривался к чугунной плите. А в печи лежал спокойной, чуть подрагивающей подвижной массой.

— Ну, Семеныч, — сказал Афоня, — тут уж меня не проведешь. По искре вижу. Ребята, берите лопаты. Семеныч, жми перекладину.

2
Самыми невыносимыми были часы ожидания проверки на прочность. В это время всякая работа валилась у Ивана из рук. Даже усталость и голод отступали на задний план. Столько раз стальные листы оказывались негодными, что и теперь, несмотря на удовлетворительные анализы, он не мог найти себе места. Он сам следил, как грузили еще не остывшие слитки, и потом шел за составом до самого прокатного стана.

Вернувшись в цех, Иван в колоде с водой выстирал — в который уже раз — свою синюю полинявшую рубашку и, пока она сохла, ухитрился побриться, глядясь, как в зеркало, в запыленное окно конторки. Бриться приходилось с перерывами, используя те редкие минуты, когда отблески пламени попадали на окно. В это время он совершенно отчетливо видел свое лицо, на котором сильно выступали скулы.

После этого Иван нашел Афоню, предупредил, чтобы он не забыл просушить раскислители, и направился в лабораторию. За тем, как заваливают в печь шихту, следил Афоня, Ивану пока делать было нечего, и он решил повидаться с Мариной.

В лаборатории его встретила встревоженная и растерянная Мадлен. Глаза у нее заплаканы, руки трясутся. У Ивана упало сердце. Не иначе, как напутала что-нибудь с анализами и теперь боится ответственности, дрожит как осиновый лист.

— Что опять стряслось? — спросил он, начиная хмуриться.

— Боже мой, что же теперь будет? Я совсем потеряла голову.

— Да в чем дело? — крикнул Иван.

— Ах, боже мой, вы еще не знаете? Марину арестовали.

Иван опешил. Уж не сошла ли эта француженка с ума? Всего два часа назад Марина была в цехе. Что могло случиться за это время?

— Кто арестовал? Где она?

— Боже мой, откуда же мне знать? Была в кабинете у господина председателя. Разве мы можем ей помочь?

Иван бросился к Александру Ивановичу. Остервенело рванул дверь кабинета.

«Я готова», — услышал он. Это сказала Марина. Она только что сняла свой синий халатик и теперь держала его в руках. Иван поймал ее недоумевающий взгляд.

— Пойдемте, — сказал рослый мужчина в истертой кожаной куртке. Иван узнал в нем председателя ЧК Круглова. Его продолговатое лицо с большими пышными усами казалось суровым. На поясе болтался тяжелый маузер в деревянной кобуре.

— Куда? — заорал Иван, бросаясь ему навстречу.

Круглов ничего не ответил, только пожал плечами и усмехнулся в свои пышные усы.

— Не дури, Краюхин! — строго сказал Александр Иванович. — Сегодня ночью сбежал Гофман. Нужно разобраться в этом деле.

3
Гофман уезжал ночью, по-воровски. Начавшаяся непогода как нельзя лучше способствовала бегству. Ночное небо, как ржавый рефлектор, не отражало света. Плотные толщи туч опустились до самых заводских труб. Ветер закручивал в воронки гигантские столбы пыли. Надвигалась гроза. Пахло дымом и пересохшим деревом.

Экипаж бесшумно катился по пыльной дороге. Лошади недовольно фыркали, прядали ушами. Гофман торопился проехать французскую колонию. Он волновался и трусил. По телу пробегала нервная дрожь. Безмятежное спокойствие жены раздражало его. Нина, закутавшись в мужнин плащ, безмолвно сидела в углу, упираясь ногами в кожаный саквояж. Когда проехали колонию и свернули к реке, она спросила:

— Мои этюды не забыли положить?

— Ах, да успокойся, пожалуйста, ничего не забыли, — прошептал Гофман прерывающимся от волнения голосом.

Нина тихо засмеялась и потянула к себе плащ, Гофман ненавидел ее в эту минуту. Зачем он поддался на уговоры и не отправил ее вместе со всеми? Дурак, тряпка! Разве не ясно, что она презирает его. Это он понял сразу после того памятного дня, когда Ванька Краюхин пробил из револьвера потолок в его доме. В тот день Нина сказала:

— Мужчина во всех случаях жизни должен оставаться мужчиной.

И чего стоила одна ее улыбка! Да, поздно он понял жену. Ей нравилось приходить на завод. Перед ней почтительно расступались и снимали шапки. Она фотографировалась в будке паровоза, рядом с грязным кочегаром, и писала портреты коммунаров с арестованных большевиков. Да, она любила власть и поклонение и никогда не любила мужа. И сейчас она, как всегда, спокойна и уверена в себе. А чего, в самом деле, ей волноваться? Если рабочие остановят экипаж, расплачиваться придется ему. Этого Гофман боялся больше всего.

Но сильнее страха в нем кипела злоба от собственного бессилия. Он так ничего и не смог сделать. Большевики пронюхали о складе и вывезли все материалы в тот момент, когда у него все было готово к отправке. И главное, вывезли на тех самых лошадях, за которых он заплатил Жучихе бешеные деньги. Черт возьми, Шарль не зря не доверял Савелову. Сволочь, захотел влезть в доверие. Гофман вспомнил, что жена всегда с почтением относилась к управляющему, и от бешенства заскрипел зубами. О, как бы он хотел сейчас взорвать завод, зажечь со всех сторон поселок и насладиться зрелищем грандиозного пожара.

Крупный щебень захрустел под колесами. Гофман выглянул из экипажа. Кучер курил трубку. Из трубки летели искры и гасли в темноте.

— Перестаньте курить! — приказал Гофман.

Кучер остановил лошадей и стал выбивать трубку. Ветер подхватил горячую золу и рассыпал ее светящимся дождем.

«Черт знает что, — подумал Гофман. — Дал дураку не вовремя табак. Обрадовался, скотина».

— Почему встали? — спросил он.

— У моста патруль, — невозмутимо проговорил кучер и стал прятать трубку за пазуху. — Видишь, огонек у насыпи. Как раз угодим.

— Гони в обход, — заторопил Гофман. — Переедем вброд. Давай, давай, заворачивай.

Поехали берегом реки. Французская колония осталась справа. Дальше начинался откос. Экипаж катился у самой воды. Копыта лошадей вязли в песке. Скрипели рессоры. Лошади стали забирать в сторону и вскоре сами нашли дорогу. Гофман облегченно вздохнул. Завод остался позади. Ехали по чистой, заросшей липами окраине поселка. Гофман внимательно всматривался в темноту. Никаких признаков жизни. Впрочем, что это? Сквозь заросли акации ярко светились большие окна. Гофман огляделся. Да, так и есть, это в доме Савелова. У Гофмана от бешенства заломило скулы. Даже страх прошел. Повернули за угол, и окна исчезли. Гофман шире открыл дверцу и стал всматриваться. Впереди темнела куча бревен. От них тянуло сыростью. Наверное, их недавно вытащили из воды. «Застряли на перекате, — отметил про себя Гофман. — Вот здесь и переправимся».

— Подъезжай к бревнам, — скомандовал он кучеру. — Так, стой. Ждите здесь.

Осторожно прикрыв дверцу, Гофман скрылся в темноте. К дому Савелова он пробрался с задней стороны, через сад. Заглянул в окно. Прислушался. Ветер раскачивал вершины тополей, сухо шелестели листья. От большой цветочной клумбы шел нежный аромат. Гофман неслышно обошел клумбу и на цыпочках поднялся на террасу. Тронул стеклянную дверь. Она подалась.

Савелов сидел один в ярко освещенной столовой. На столе в беспорядке стояли бутылки, пустые и полные. Скатерть сползла на угол и в одном месте была залита вином. Он равнодушно взглянул на немца и придвинул к себе рюмку.

Гофман зашел на противоположную сторону стола и, чтобы чем-нибудь занять трясущиеся руки, взял толстый граненый стакан.

— Не спите по ночам? — зловеще спросил он. — Совесть мучает?

Савелов поднял тяжелые веки, покривился и ничего несказал.

— Топишь в вине замаранную совесть? — прошипел Гофман, перегибаясь через стол к Савелову. — Иуда! Из-за девки стал предателем.

Савелов выпрямился, насколько позволяла ему высокая спинка стула. Лицо его налилось кровью.

— Мерзавец! — внятно и трезво проговорил он. — Трус! Заморская гадина! Пошел вон! — Он хотел подняться, но передумал и схватил пустую бутылку.

— Нет, подожди, подожди! — яростно захрипел Гофман, подскакивая к Савелову. Обеими руками он крепко схватил его за кисть.

— Прочь! — взревел Савелов и свободной рукой, как цепом, хватил немца по лицу.

Гофман отскочил, ошеломленный.

— Убегаешь, скотина. — Савелов выпрямился во весь рост. — Врешь, далеко не убежишь.

Гофман понял. Рядом в кабинете телефон. Тогда конец. Он лихорадочно рванул ворот дорожной куртки. Запустил руку.

— Не убежишь, — повторил Савелов и отодвинул стул.

Браунинг перевернулся рукояткой вниз, и Гофман никак не мог ухватить его в узком кармане. Чьи-то мягкие, но очень сильные пальцы сдавили ему руку ниже локтя. Гофман рванулся. Перед ним стояла жена.

— Извините, Авдей Васильевич, у мужа расстроены нервы. Он хотел с вами попрощаться. Я сожалею, что это вышло так неудачно. Желаю вам спокойно провести ночь.

Она бесцеремонно толкнула мужа к двери и, обернувшись, улыбнулась Савелову. Он стоял, держась за спинку стула, и смотрел ей в лицо. Гофман уже был за дверью.

— Кстати, Авдей Васильевич, скажите, чтобы вам исправили телефон. Ветром оборвало провод. Я запуталась в нем, когда поднималась на террасу.

Дверь закрылась. Еще несколько мгновений Савелов различал за стеклом темную женскую фигуру. Вот на дорожке хрустнул песок, и все стихло. Савелов подошел к окну и долго стоял неподвижно, всматриваясь в темноту. Потом вернулся к столу, взял за углы скатерть и, подняв ее вместе со всем, что было на столе, отнес на кухню. Проделав все это, он, не выключая света, лег на диван и закинул руки за голову.

Глава восьмая Будет сталь

1
В детстве Иван любил кататься с гор. Отец сделал ему легкие лыжи, очень скоро ставшие предметом зависти товарищей. Штурмовать снежные крепости было любимым занятием ребят. На северной окраине поселка поднималась крутая гора с зиявшим с одной стороны у подножья громадным котлованом. Оттуда добывали известняк для завода. Противоположный склон, заросший редким ельником, поднимался высоко над замерзшей рекой.

Однажды было так. Ребята решили взобраться на эту гору и сделать на ее вершине снежную крепость. Ванька Краюхин на своих легких лыжах шел впереди. Остальные отстали. Через полчаса он был уже у цели. Ему оставалось сделать еще несколько шагов, трудных и осторожных, чтобы преодолеть высокий снежный вал, наметенный ветром. И в тот момент, когда он, напрягая последние силы, боком переставлял лыжи, у него сломалась палка. Потеряв точку опоры, Ванька покатился вниз. Ребята по его следу достигли вершины, а он валялся внизу в снегу и чуть не плакал от обиды.

Нечто подобное Иван переживал и сейчас. Он почувствовал, что с уходом Марины потерял точку опоры и теперь стремительно катится вниз. Хотя роль ее, как и роль одной палки в руках лыжника, не так уж была велика, но ведь при иных обстоятельствах и искры достаточно, чтобы вызвать огромный пожар. Марина как-то незаметно, но прочно вошла в неведомую ей доселе заводскую жизнь. И оказалось, что никто лучше ее не мог выполнять тех обязанностей, которые возникли, как только появилась лаборатория. Она была связующим звеном между лабораторией и мартеновской печью. Теперь это звено выпало.

Вместо Марины пробы носил пожилой бородатый рабочий с неторопливо-расчетливыми движениями. Перед тем как войти в лабораторию, он долго мялся у двери, вытирал ноги, отчего-то конфузился и никак не мог взять в толк, что говорит ему француженка. Он подозрительно косился и на нее, и на стеклянные колбы, и по лицу его было видно, что в душе он считает все это детской забавой. В результате анализы опаздывали или вовсе терялись. А если и попадали в руки Ивана, то трудно было разобрать, какой анализ на какую пробу. Такие неурядицы продолжались все время, пока вели без Марины очередную плавку. Производственники нервничали, ругались, а Мадлен беспомощно разводила руками и втихомолку плакала, когда думала об участи Марины.

Наконец она не выдержала и пошла к председателю Делового совета, кабинет которого находился на втором этаже.

— Господин председатель, — заговорила она, чуть не плача. — Дайте мне в лабораторию человека. Ведь если дальше так будет, меня тоже заберут.

— Не волнуйтесь, пожалуйста, — успокаивал ее Александр Иванович. — Никуда вас не заберут. А послать к вам мне некого. Народу в цехах не хватает. Потерпите немного, скоро все выяснится.

— Боже мой, какая умница была товарищ Марина. Мы понимали друг друга с полуслова.

Француженка вызывала у Александра Ивановича чувство жалости. Иногда к этому чувству примешивалось другое, более сложное, но он решительно гнал его прочь, как только оно хоть на минуту захлестывало сердце.

Мадлен близко подошла к его столу и, глядя в лицо большими печальными глазами, тихо призналась:

— На меня иногда нападает необъяснимый страх. Вероятно, потому, что я все время одна. Вы разрешите иногда заходить к вам? Когда будет страшно.

— Если будет страшно, заходите, — сказал Александр Иванович и потупился.

Мадлен ушла.

Иван несколько раз, пока шла плавка, сам приходил в лабораторию. И всякий раз его встречала Мадлен с заплаканными глазами и жаловалась, что у нее все валится из рук, что затоптали весь пол и накурили так, что дышать нечем. Иван раздражался все больше. В последний раз он просмотрел анализы, увидел, что углерод «упустили», выругался и, придя в цех, приказал Афоне не тратить зря дорогие материалы, а выпускать обычную плавку.

— Пошто так? — изумился мастер.

— Не видишь, что ли? — вспылил Иван, указывая на вяло льющуюся из ложки струйку металла. — Выпускай какая есть, все лучше, чем совсем ничего.

Он ушел на заднюю сторону печи и оттуда, опершись на железный барьер, стал глядеть в ворота, через которые обычно пробегала Марина, возвращаясь из лаборатории. Он глядел долго, но Марины не было. К выпускному отверстию подошел старший рабочий, наклонился над желобом и стал долбить стальной пикой. Иван не мог уже ни на что смотреть. Оставаться дальше в цехе было невыносимо. Он пошел домой. Проходя по канаве, услышал разговор:

— Неужели правда? — удивленно спрашивал один рабочий.

— А ты думал как? Сколь волка ни корми, он все в лес глядит. Круглова я знаю: мужик справедливый, из нашего брата, из рабочих. А хватка у него железная, это верно. Поди, слыхал, как он офицеров-то перехватил?

Иван понял, что говорят о Марине. Он резко обернулся, и рабочие сразу вскочили.

— Это что за митинг? Почему не работаете? Не видите — мусор под ногами, пройти негде.

И всю дорогу, пока шел домой, чувствовал, как внутри нарастает глухая злоба, которую некуда было деть и не на кого обрушить. И не чекист Круглов тут виноват, а, видно, так неудобно и дико устроена жизнь. Иван вспомнил, как, выйдя с Кругловым из кабинета Александра Ивановича, он, в то время как Марина относила в лабораторию свой синий халатик, стал кричать нелепо и глупо, пытаясь защитить ее, бил себя в грудь кулаком, так что в конце концов председатель ЧК предупредил его, чтобы он не примешивал к делу свои личные чувства и оставался бы на пролетарской, классовой точке зрения. А Александр Иванович, слышавший это, морщился и укоризненно качал головой. Вспомнив все это, Иван почувствовал себя еще хуже.

Дома ему показалось душно. Он рванул ворот рубахи, подошел к окну, нетерпеливо толкнул раму. Помешал цветок. Тогда он схватил цветочный горшок и свирепо грохнул его о завалинку. И, уже не отдавая себе отчета, так швырнул ногой стул, что отлетели сразу две ножки, запустил в стену пепельницей, потом упал на кровать и до вечера лежал не шевелясь, прислушиваясь к щемящей боли в груди.

2
Неожиданно с гор подул ветер, и жиденький сад за окном весь задрожал: закачались тонкие мелколистные яблоньки, легла на ограду молодая рябина, и сильно громыхнул оторванный лист на железной крыше. Узкую комнату ветер продул насквозь. У Марины разлетелись волосы и раздулась юбка. Она потянулась через подоконник и прикрыла окно.

— Дождь будет, — сказал Круглов.

Он сидит напротив. Оба едят зеленые крапивные щи. Круглов ест некрашеной деревянной ложкой. Он первым оканчивает свою порцию, отодвигает и закуривает трубку.

Марина ест вяло, часто останавливается и задумывается. Ей как-то не по себе. Уж очень нелепо получилось вначале. Появление Круглова на заводе было для нее устрашающей неожиданностью. О чекистах она слышала много страшного. Но когда сама очутилась здесь, верх одержало чувство оскорбленного достоинства. Еще дорогой она твердила себе: «Ну и пусть, пусть. Раз они считают меня врагом, то и я ненавижу их всех».

Она долго сидела в этой узкой дежурной комнате. Было тихо. Никто не приходил и никто не тревожил ее. Она подумала, что все это сделано нарочно, чтобы подольше помучить ее, и тут же представила себя замученной, растерзанной, всю в крови. Это понравилось, и она решила играть свою роль до конца.

Часа через три пришел Круглов. Он, видимо, успел побывать еще где-то, был озабочен и утомлен. Продолговатое лицо его посерело.

— Извините, пришлось задержаться, — с подкупающей мягкостью сказал он. — Давайте поговорим.

Она поджала губы и отвернулась. Лицо ее сделалось холодным и надменным.

Он глубоко вздохнул и стал закуривать.

— Ну вот, сразу и капризы. — В его голосе слышались досада и грусть. — Так мы делу не поможем. Вы думаете, в ЧК работают Шерлок Холмсы? Ночь просидит, выкурит полфунта табаку, и дело решено? Нет, так не бывает.

И чем больше говорил этот затянутый в желтую кожу человек, тем сильнее Марина чувствовала всю глупость и нелепость того положения, в какое она себя поставила. Она уже не могла оставаться холодной и надменной и, когда Круглов раскуривал потухшую трубку, подняла на него потемневшие глаза и просто сказала:

— Спрашивайте.

— Начнем с бегства Гофмана. Задержать его не удалось. Теперь он, конечно, уже добрался до белых. Больше ему деться некуда. Ясно и то, что на заводе его оставили с провокационной целью. Да вот вопрос. Хотел он только оклад вывезти или еще что собирался делать? Один он был или успел сколотить организацию? Он в ночь побега к бывшему управляющему Савелову заходил. Зачем? Вас видели в доме Гофмана, и вы тоже приходили к Савелову незадолго до того, как исчез Гофман.

Он успел перехватить удивленный взгляд Марины.

— Да, мы и это знаем. И я прошу вас отвечать, даже если вопрос затрагивает вашу личную жизнь. Вы не бойтесь откровенности. Никто ничего не узнает.

Марина упрямо разглядывала большую шляпку гвоздя в широкой половице. Так продолжалось какое-то время. Оно понадобилось для того, чтобы обдумать услышанное. Она должна отвести от себя подозрение. В словах Круглова она чувствовала вполне определенный намек, и это побудило ее немедленно рассказать о себе все. И как только она приняла такое решение, она гордо выпрямилась, побледневшее лицо ее стало спокойным, и в продолжение всего рассказа она нарочно настойчиво глядела в глаза Круглова.

Да, она часто приходила в дом Гофмана, потому что в последнее время он занимал только две комнаты, а в остальных их агитбригада готовила различные мероприятия. Да, незадолго до бегства Гофмана она была у Савелова. Ее покойный отец оставил у Савелова сундук с имуществом, и она приходила, чтобы забрать его. Этот приход не имеет никакого отношения к ее интимной жизни, на что весьма недвусмысленно намекнул председатель ЧК, по-видимому имея в виду дешевую любовную интрижку. Ей нечего скрывать по той простой причине, что у нее вообще нет никакой интимной жизни. Правда, в этот вечер Савелов ей говорил о своей любви, но она, как и раньше, отказалась от нее. Зачем приходил Гофман к Савелову, она точно сказать не может, но думает, что Авдей Васильевич не был инициатором этой встречи. Савелов и раньше презирал Гофмана, а тот, в свою очередь, хотя и побаивался управляющего, в душе ненавидел его. Она слышала, как, разговаривая с женой по-французски, Гофман ругал управляющего самыми последними словами и ссылался на Гризона, что тот якобы не зря не доверял Савелову. По ее мнению, Савелов честный человек и может сделать много полезного, если с ним поговорить по-хорошему. Во всяком случае, его не следует вызывать в ЧК и устраивать допросы.

Марина говорила долго и горячо. Круглов не перебивал ее, пока она не выложила все, что было у нее на сердце. Перед ним были ее широко открытые глаза, и ни разу ему в голову не пришла мысль, что эти глаза могут обмануть. И Марина видела, что он не сомневается ни в одном ее слове, и это придавало ей уверенность.

Среди многочисленных впечатлений, которые принес Марине этот день, особенно ярко выделялось одно. Это была мысль, да даже не мысль, а мечта о новом и чистом мире. Потому что вокруг было так много тяжелого и страшного, ей захотелось хотя бы в мечтах оставить все это позади и перенестись в этот другой новый мир. И когда она стала так думать, то своим воображением немедленно и в первую очередь перенесла туда Глыбова и Мадлен, Афоню Шорова, Алексея Миронова, потом Ивана Краюхина, и теперь вот еще этот чекист Круглов тоже должен быть в том другом мире. С виду Круглов суровый и строгий, но, в сущности, очень добрый и умный человек.

Об отце она не вспомнила ни разу.

Когда она наконец совсем замолкла, Круглов вынул изо рта трубку и, неожиданно перейдя на «ты», сказал:

— Теперь вот сама видишь — больше психологии, чем страха. Копаемся в чужих душах. В иную заглянешь, в ней тьма кромешная и холодом тянет, как из могилы. Такие, как ты, не часто встречаются.

Он встал, и сразу на нем все заскрипело: кожаная куртка, ремни, сапоги. Марине все больше нравился этот человек.

Она посмотрела на часы и подумала о том, что в мартене сейчас, должно быть, готовятся выпускать плавку.

— У вас работает телефон? — спросила она. — Я хочу сообщить, что пойду отсюда прямо на завод.

3
Александр Иванович взглянул на Ивана, понуро сидевшего по другую сторону стола. Иван был чист и подтянут, только лицо его приняло землистый оттенок да тяжелая тоска застыла в черных глазах. Боясь расспросов, он отвернулся и стал глядеть в окно. По заводскому двору ветер носил клочья сажи, тонко выли провода, и подрагивали оконные стекла.

Иван не поворачивался. Он посмотрел на пологий скат мартеновской крыши, на черную утоптанную землю перед воротами, куда убегали две поблескивающие полоски рельсов, и все это вместе со словами председателя оставалось где-то по ту сторону сознания.

Александр Иванович повысил голос:

— Главное, не нарушайте режим плавки. Инструкция написана подробно. Это у нас единственный контроль.

Иван скрипнул стулом, стал смотреть на зеленый абажур над столом.

— Подождем, что покажут сегодняшние испытания. Потом соберем совещание. Ты приготовься, — продолжал Александр Иванович.

Иван встал. В это время зазвонил телефон. Александр Иванович снял трубку. И сразу же по лицу его скользнула улыбка. Прикрыв рукой чашечку микрофона, он сказал:

— Марина.

— Где она? — Иван подался вперед, но Александр Иванович остановил его предостерегающим жестом. Наконец, положив трубку, он сказал:

— Она у Круглова. Говорит, что соскучилась и хочет идти прямо на завод.

Ничего не сказав, Иван выбежал на улицу. Александр Иванович остался один. Он закурил и придвинул к себе папку с утренними сводками. Но просмотреть их ему не удалось. В дверь постучали. Александр Иванович не удивился, увидев Савелова, который неторопливо подошел к столу и сдержанно поздоровался. На нем был серый сюртук и фуражка с кокардой. Из кармана торчало синее стекло в изящной бронзовой оправе. Александр Иванович ждал, что он скажет, а сам тем временем старался уловить перемену, происшедшую в облике этого человека. Кажется, немного запали щеки, а взгляд небольших желтоватых глаз сделался сосредоточеннее и строже.

— Мне кажется, сегодня вы не расположены для бесед, — сказал Савелов.

— Совершенно верно, побеседовать мы успеем в свободное время, а сейчас очень много дел.

— Часть из них я могу взять на себя. — Савелов напряженно вытянулся в ожидании ответа.

— В таком случае я сажусь писать приказ о вашем вступлении в должность главного инженера.

— Вы уполномочены решать такие вопросы?

— Да, уполномочен Советской властью. А в ней вы можете не сомневаться.

— Я должен вас предупредить, что у нас могут быть разные взгляды на вещи, и в том числе на… на различные там революционные преобразования. Я в этом еще не успел разобраться и говорю вам это совершенно откровенно.

— Ничего, со временем разберетесь. Мы вас торопить не будем.

После длительной паузы Савелов спросил:

— Какая у вас ведется документация?

— Вот, все тут. — Александр Иванович придвинул раскрытую папку.

— Хорошо. Пишите приказ, а я тем временем ознакомлюсь.

Александр Иванович освободил Савелову стул и пересел на другое место.


Над входом красное полотнище со словами: «Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!» У двери — часовой с винтовкой. Его молодое простоватое лицо исполнено чрезвычайной важности. Он неторопливо, стараясь шагать как настоящий солдат, прохаживается перед домом, то и дело смотрит на свою винтовку с примкнутым штыком. Очевидно, держать оружие доставляет ему большое удовольствие. На вид парню лет восемнадцать, не больше. Штык острым жалом поднимается выше его головы. Подойдя, Иван сразу увидел: парень из рабочих.

— Там кто-нибудь есть? — спросил он, указывая на окна.

Часовой, до этого делавший вид, что не замечает Ивана, остановился и строго посмотрел на него:

— С часовым разговаривать не полагается.

— Я и не собираюсь разговаривать, я только спросил, пройти-то можно?

— Без пропуска нельзя.

— Нет у меня пропуска.

Часовой пожал плечами, поддернул винтовку и снова зашагал.

— Я ведь и стрелять имею право, — пояснил он, второй раз поравнявшись с Иваном.

Иван чертыхнулся про себя, отошел за угол и сел на скамейку, спиной к ветру.

Ветер продолжал дуть, не меняя направления, с севера. По небу бежали редкие, почти прозрачные облака. Светило солнце, но было прохладно, как бывает на севере в солнечную погоду в начале лета. Марина вышла на дорогу и зажмурилась от поднявшейся пыли. А когда открыла глаза, то увидела улыбающееся лицо Ивана.

— Вы зачем здесь? — удивилась она, протягивая ему сразу обе руки и прячась от ветра за его широкую грудь.

— На полигон иду.

— Разве его перенесли в другое место?

— Да нет. Решил идти вокруг завода. С земляком думал встретиться. А он как раз на часах, не подпускает даже.

— Ну пойдем, земляк, — засмеялась Марина.

Как только прошли в заводские ворота, Иван вынул аккуратно завернутый в бумагу кусок хлеба и протянул Марине:

— Возьмите, в ЧК, поди, не кормят.

— Нет, я обедала, — но хлеб взяла и положила в карман.

Хлеб был липкий, и на бумаге остались вмятины от Ивановых пальцев.

В дальнем углу шихтового двора был оборудован небольшой полигон для проверки стали на прочность. Когда они подошли, перед щитом у земляного вала толпился народ.

— Расступитесь, товарищи!

Рабочие перестали шуметь и попятились. И тогда Иван увидел пробитый винтовочной пулей броневой лист. От круглого отверстия во все стороны, как лучи, расходились трещины, словно озорной мальчишка пальнул из рогатки в стекло. Один человек продолжал стоять у щита и внимательно разглядывал пробоину. Иван хотел было отстранить его рукой, но узнал Савелова, который строго взглянул на него и спросил:

— Как вы боретесь с фосфором?

В это мгновение у Ивана в голове пронеслось множество мыслей, но на этот раз выдержка взяла верх. Раз Савелов задает такой вопрос, значит, он имеет на это право.

— Как обычно, — ответил он. — Качаем шлак.

— Вечером зайдете ко мне в кабинет и получите дополнительные указания.

Марина подбежала к Савелову, схватила его за руки и крепко пожала их. У Савелова сползла на ухо фуражка. Он поправил ее и пошел своей неторопливой походкой, заложив руки за спину.

Вечером, выходя от Савелова, Иван решил пойти домой, но вдруг почувствовал, что не может уйти, не повидавшись с Мариной. Он вошел в лабораторию. Там царил полумрак. Только одна маленькая лампочка горела в углу у деревянного штатива с пузатой колбой. Тускло отсвечивали пробирки с перекисью марганца. Видно было, как под лампочкой блестит чисто вымытый пол. Марина и Мадлен сидели у окна обнявшись, и, глядя на их одинаково нежные задумчивые лица, можно было подумать, что они сестры.

— Завалку начали, — сообщил Иван таким тоном, словно только за этим и пришел.

Марина встала и подошла к нему. Она заметила, что он еле держится на ногах. И улыбка у него от этого какая-то жалкая, вымученная.

— Вам надо отдохнуть, — сказала она. — Я постелю вам свое пальто. — Она увела его за ширму и расстелила пальто на верстаке. — Поешьте сначала, — и сунула хлеб, который он утром приготовил для нее.

Иван не сопротивлялся. Он заснул сразу, как только опустил голову на ее старенькое пальтишко. Даже хлеб не успел съесть.

4
Совещание началось ровно в десять. Как при французах. Те же часы в ореховом футляре показывали время. Тот же кабинет с венскими стульями. Но вот сколько продлится это совещание, сказать было трудно. Ясно одно: за пятнадцать минут, как это делал Шарль Гризон, пожалуй, ничего не решить. А ведь тогда ради этих пятнадцати минут приезжали члены акционерного общества из Лиона и Парижа. Приезжали летом, задолго до конца отчетного года. И в то время как бухгалтер Гризона, бледный и одуревший от многозначных цифр, сидел в закрытом кабинете, члены общества предавались развлечениям.

В их распоряжении была большая барка для увеселительных прогулок. Ее поднимали на лошадях вверх по реке верст на сто. Туда же отправлялись французские инженеры с семьями и заграничные гости. Затем все вместе плыли вниз.

Управлять этим громоздким сооружением брали рабочих из сплавщиков. Один раз пришлось участвовать в таком увеселительном рейсе Александру Ивановичу. Он считался переселенцем, был приписан к заводу, раз в неделю ходил в полицейский участок на отметку, но в цехи не допускался. Приходилось браться за любую работу, часто очень тяжелую.

Чтобы вести барку по капризной горной реке, нужны были выносливость, умение и ловкость. Чуть прозевал — и барка с размаху врежется в скалы, которые словно нарочно выставлены у каждого поворота реки. Иногда плыли по вечерам. Один такой вечер Александр Иванович запомнил особенно хорошо.

Это было начало удивительной уральской ночи, чарующей и нежной. В это время теряются реальные очертания предметов и все — горы, тайга и сама река — кажется сотканным из густого синего с позолотой воздуха. А от диких неподвижных лесов веет таким первозданным покоем и душа наполняется такой чуткой тишиной, что невольно вздрагиваешь от малейшего звука, будь то сонный всплеск рыбы или удар сорвавшегося с утеса камня.

Александр Иванович помнил, что именно такое состояние переживал он в ту ночь. Он стоял на корме у левого поносного. Барка медленно и спокойно скользила по широкому плесу, как по светлой долине, загороженной с боков густыми тенями гор. С того места, где он стоял, было видно все, что делается на барке. Эта неуклюжая на вид и тяжелая на ходу посудина поражала роскошью внутренней отделки. Все здесь было как на первоклассном пассажирском пароходе: салон, буфет, каюты.

В каютах не светилось ни одного окна, зато салон был ярко освещен. Оттуда неслось пение скрипки, и это нежное взволнованное пение как нельзя лучше гармонировало с грустным очарованием природы.

Скрипка умолкла. Узкая полоска света упала на левый борт. Это в салоне открыли дверь. Вышли двое. По прямой подобранной фигуре и смутно белевшему лицу Глыбов узнал инженера Жана Валерна. Жан чиркнул спичкой, прикуривая. Девушка, вышедшая с ним, прищурила глаза от света и проследила за брошенной горящей спичкой. Несколько минут оба стояли молча. Потом инженер сказал:

— Об этой стране на всю жизнь могут остаться изумительные впечатления. Но для этого надо не видеть здешних заводов с их адскими порядками, грязных деревень и бесправных людей.

— Боже мой, Жан, ты всегда об одном и том же! — воскликнула девушка.

— Между нами не может быть никаких тайн. Ты должна знать мои мысли.

Жан поднял голову и стал смотреть на небо. Из-за бесконечных горных хребтов выползали тучи, клубящиеся мутной пеной. Но они еще были очень далеко. Над плывущей баркой светила луна. Легкие облака, пробегая мимо нее, вспыхивали бледным огнем и, тут же потухая, уже невидимые, в темноте продолжали свой бег.

— Мне иногда бывает очень страшно, — призналась девушка. — Страшно за тебя.

— Здесь мы имеем дело с какой-то невероятной ошибкой истории, — продолжал Жан свои мысли. — В самом деле, представь себе высшую ступень культуры — Пушкин, Толстой, Чайковский и… по сути дела, первобытное рабство. Как это можно связать? В конце концов ошибка должна быть исправлена.

— И очень скоро, будьте уверены, — не вытерпев, громко сказал Александр Иванович и налег грудью на длинное бревно.

Девушка испуганно отшатнулась и отошла к самому борту. Барка медленно, разворачиваясь, подходила к берегу. Останавливались на ночлег. Помедлив, Жан подошел к Глыбову. Так состоялось их знакомство. В эту ночь они долго сидели на задней палубе и тихо разговаривали. И все это время девушка стояла спиной к ним, смотрела в дикую чащобу леса, и даже по спине ее было видно, что ей страшно.

И вот сейчас эта женщина, все такая же хрупкая и нежная, только с горькими складочками у рта, сидит перед председателем Делового совета с пачечкой исписанных листиков, и ему почему-то кажется, что и теперь она испытывает тот же страх, как и той далекой летней ночью.

Но на этот раз Александр Иванович ошибался. Если та далекая ночь была для Мадлен предчувствием гибели любви, то вчерашняя, когда она, обнявшись, сидела с Мариной у окна, стала ее вторым рождением. Марина говорила шепотом, чтобы не разбудить спящего Ивана. Мадлен плохо слушала ее. Она думала о Жане. Но все, что она слышала, как-то удивительно просто сливалось с ее думами, — может быть, потому, что это было то же, чем жил Жан. Эта же мечта и эта же вера горели в нем все время, пока она его знала. Его образ, теперь совсем понятный, но в то же время новый, выступал из тумана, а рядом резко и выпукло вставал другой образ, образ рано поседевшего, спокойного человека с добрыми усталыми глазами. Он так же, как и Жан, звал с собой в неведомое, и уже не страх овладевал ею, а нетерпеливое желание поскорее войти туда и унести с собой новую большую любовь.

Вот почему она опустила глаза, когда Александр Иванович медленно, пристальным взглядом обвел всех сидящих в кабинете. Заговорил короткими, жесткими фразами:

— Вести с фронта тревожные. Белые наступают. Завод комплектует еще одну добровольческую роту. Добровольцы выступают через неделю. А через три дня истекает срок, данный нам на освоение броневой стали. Губком партии уверен, что к этому времени бронепоезд будет стоять под парами. На нашем участке оборону держит сводный Уральский полк. Бойцы этого полка дали клятву продержаться до подхода бронепоезда. Все дело теперь в броневой стали. Будет сталь — оденем поезд в броню в течение суток. Команда бронепоезда — балтийские моряки — выехала из Петрограда. Такова обстановка.

В течение нескольких минут никто не проронил ни слова. Мадлен, не поднимая глаз, перебирала свои листочки. Марина сидела рядом с ней, и на лице ее было выражение мучительного раздумья. Иван с преувеличенной тщательностью рассматривал свои руки, но было видно, что мысли его заняты другим. Иногда он беспокойно взглядывал на Савелова, который сидел за столом и с невозмутимым видом что-то черкал на контрольном листе последней плавки.

— У кого вопросы? — привычно спросил Миронов.

Все молчали. Тогда опять заговорил Александр Иванович:

— Вопрос может быть только один: когда будет броневая сталь. Краюхин, тебе слово.

Иван встал. Он еще не знал, что скажет. Готового ответа не было. Кто знает, когда пули перестанут пробивать стальные листы? Пусть об этом скажет Савелов. А он сам? Неужели расписаться в собственном бессилии и повергнуть всех в еще большее уныние? Нет! Он не сделает этого. Пусть он не может сейчас дать твердый ответ, но нельзя же не верить, что они справятся с трудным делом и выполнят приказ партии. И, как бы отсекая все сомнения, он спокойно и твердо, отделяя одно слово от другого, сказал:

— Сталь будет!

— Когда?

— Будет к сроку.

Он видел, как хорошо, ободряюще улыбнулась Марина.

— А вы что скажете? — обратился Александр Иванович к Мадлен.

Она сразу заволновалась.

— Мне трудно сделать определенный вывод. Нашей лаборатории многого не хватает. Мы не можем ручаться за абсолютную точность анализов. Но больших отклонений пока не было. Угадывать бесполезно. Надо продолжать работу. Я бы просила, господин председатель, никуда не отрывать Марину.

— Слышал, Миронов? — сказал Александр Иванович.

Мадлен села, но на этот раз уже не опускала глаз, а что-то оживленно шептала Марине. Савелов подозвал Ивана и что-то вполголоса стал объяснять ему. И Александр Иванович понял, что для них уже начались новые искания. Он встал и объявил:

— С сегодняшнего дня все, кто связан с производством стали, переходят на казарменное положение. Работу вести круглые сутки. Без приказа Делового совета с завода не уходить.

Он машинально взглянул на часы и невольно улыбнулся. Совещание продолжалось ровно пятнадцать минут.

Глава девятая Рождение стали

1
Раскаты орудий уже нельзя было спутать с весенним громом. По утрам из-за реки совершенно отчетливо слышалось прерывистое громыханье. Его не заглушал даже многоголосый шум завода. Иногда артиллерийская канонада длилась минут по десять и больше. Тогда Иван выходил на верхнюю эстакаду, останавливался у барьера и прислушивался. Отсюда был виден заболоченный берег реки, а на той стороне крутой спуск и заросли черемухи. Дальше над лесом стояла непроницаемая сизая муть, и Ивану казалось даже, что он различает кисловатый запах порохового дыма. Канонада то усиливалась, и тогда с крыши на голову Ивана тонкими струйками сыпалась слежавшаяся пыль, перемешанная с ржавчиной, то затихала, и тогда все замирало в молчаливом ожидании.

Сегодня Иван долго стоял у барьера. Где-то по ту сторону гор разворачивался бой. Ясно слышны были отдельные глухие выстрелы и гораздо ближе, за лесом, — раскатистые разрывы снарядов. Иван на минуту представил себе бойцов первой добровольческой роты, которые уже больше месяца стойко дерутся с беляками. Многих из них он знает в лицо. Простые рабочие парни, одного возраста с ним. Может быть, это они сидят там, за лесом, в наспех отрытых окопах. Не тонкие струйки пыли, а раскаленные осколки и комья земли сыплются им на головы. Перед мысленным взором Ивана встала такая картина.

Над лесом стелется черный дым. Вражеская батарея бьет с высоты, заросшей кустарником. В бинокль видно, как, пригибаясь, перебегают беляки. Красногвардейцы залегли впереди железнодорожной насыпи. Поле перед ними изрыто воронками. Над головами свистят осколки снарядов. У них один старенький пулемет и по десятку патронов на винтовку. А белые наступают под прикрытием орудий. Умирать не хочется. Ребята вспоминают родных, свой завод, где остались их товарищи. Неужели не помогут? А белогвардейцы все ближе. Вот они поднимаются в атаку. И вдруг… из-за поворота, оттуда, где кончается лес, выносится бронепоезд. Над паровозом развевается красный флаг. Бронепоезд замедляет ход, и его мощные орудия дают первый залп. Пулеметы косят поднявшиеся белогвардейские цепи. Но враги уже увидели бронепоезд. Осколки и пули бьют по его стальным бокам, дззи-к, дззи-к. Врешь, не возьмешь! Броня надежная…

Иван очнулся, тряхнул головой. За лесом уже не гремело. Из сизой мути пробились солнечные лучи и веером разлетелись по небу. Иван бросился по лестнице вниз. Слетел одним махом. У печи Марина.

— Куда вы пропали? — говорит она. — Посмотрите, расплавилось.

Иван смотрит в печь. Под пенистой массой шлака тяжело двигается металл. Огненные вихри с воем несутся над его поверхностью.

— Мадлен говорит, шлак не совсем хорош.

— Будем качать вторую колоду, — решает Иван.

Шлак скачивается под порог печи, где в полу проделано большое отверстие. Через него шлак попадает под печь в толстую чугунную колоду, стоящую на вагонетке. Колода уже наполнена до краев. Нужно ставить новую. Уборка шлака считается очень трудной работой, в особенности если шлак не остыл. Тем не менее Иван распорядился немедленно менять колоду и сам первым пошел вниз. Стенки колоды были бледно-розового цвета. Шлак еще бурлил вовсю, вздымаясь тяжелыми фонтанами.

— Берись, ребята!

После долгих усилий вагонетку удалось сдвинуть с места. Она тяжело и медленно покатилась. Рельсы были неровные. На стыке вагонетка дрогнула. Горячий плевок угодил Марине в ногу. Иван бросился к ней и стал сдирать чулок.

— Да тише! — рассердилась Марина, оправляя платье.

— Сгоришь ведь!

На ноге вздулся водянистый пузырь. Пришлось сделать перевязку. Иван увел Марину наверх. Работу закончили без них. Пустая колода стояла на месте. Но шлак уже не лился пенной лавиной. Пришлось скачивать его вручную, длинными гребками. У рабочих, стоящих перед открытой заслонкой, от жара трещали волосы. Но Иван не дал передышки, пока не наполнили вторую колоду. Еще мальчишкой он запомнил слова отца: «Хочешь сварить добрую сталь, думай о шлаке». Да и в цехе Иван не раз слышал, как отец покрикивал на подручных:

— Шлачок, ребятки, шлачок не забывай!

Но самое главное началось потом. Освободившись от шлаковой шубы, металл задвигался. На поверхности его, как в море, переливалась мелкая зыбь. Метал не пузырился, не бурлил, как обычная кипящая сталь, он лежал плотной слепящей толщей с пронзительным синим оттенком по краям.

Иван видел, что плавка готова. И чем меньше времени оставалось до выпуска, тем сильнее охватывало его беспокойство. Он гнал прочь неприятные мысли, а они лезли все настойчивее. «Спокойно, не горячись! — сам себе приказывал Иван. — Главное — не растеряться, не упустить момент. А то беда — загубишь плавку».

Провожая Марину в лабораторию, он просил:

— Пожалуйста, побыстрее.

Она и без его просьбы летала как на крыльях, несмотря на больную ногу. За работой никто не замечал, что у Марины на одной ноге нет чулка. И только Мадлен, увидев ее, испуганно всплеснула руками:

— Боже мой, что с вами?

Марина нетерпеливо махнула рукой, быстро просмотрела анализы и — бегом обратно.

И вот наступил этот момент. Трое — Иван, Марина и Афоня — собрались у печи. Рядом с ними плавка нетерпеливо бьется в огнеупорные стенки — просится наружу.

— Сколько прошло? — спрашивает Иван.

Марина расстегивает жакет и достает часы.

— Десять.

— Начинай!

Старший рабочий с железной пикой подходит к выпускному отверстию. Пика острым концом вгрызается в летку. Показывается раскаленный огнеупорный порошок.

— Стоп! — командует Иван, и опять к Марине: — Сколько?

— Пятнадцать.

Все трое подошли ближе и выжидательно глядят в глаза друг другу.

— Ну что? — спрашивает Иван. — Рискнем?

— Да, пожалуй, можно пускать, время вышло.

Ждут, что скажет Афоня. Он молчит, напряженно глядя на желоб, по которому сейчас должен ринуться металл, и наконец заключает:

— Пора!

— Пускай! — кричит Иван.

Слышится еще несколько сильных глухих ударов в глубине отверстия. Потом с шумом вырывается длинное пламя, но его тут же подминает под себя рокочущий поток стали.

Все облегченно вздыхают. Марина убегает в лабораторию. Иван вытирает мокрое лицо. Что бы ни было, а теперь уже ничего не изменишь. Нет на свете силы, которая могла бы остановить этот солнечный поток. Он разрежет, размоет, испепелит любую преграду.

Перевесившись через барьер, Иван и Афоня смотрят, как металл поднимается со дна чугунных изложниц. Афоня не выдерживает и бежит вниз на канаву. Там осторожно и расчетливо управляются канавщики и разливщики. На их спины градом сыплются крупные искры. Оживленные лица озарены солнечным блеском. Каким бы усталым и голодным ни был человек, он не может остаться равнодушным в этот торжественный момент.

А наверху у железной фермы стоит старший рабочий и ударяет коротким ломиком в звонкую чугунную тарелку. Он возвещает о рождении стали.

2
Через час прибежала Марина. Вид ее был необычен: растрепались волосы, горело лицо. Ее провожали удивленными взглядами. В воротах она споткнулась и ушибла больную ногу. Хромая и морщась от боли, она все-таки успела добежать до третьей канавы.

Канавщики в это время готовились «раздевать» слитки. Бригадир уже взялся за цепи, которые были подвешены на крюке крана. В цехе в то время уже работал один кран, предназначенный для перевозки особенно тяжелых грузов.

— Стой! Стой! — закричала Марина, задыхаясь и крепко ухватившись за цепи, едва не повиснув на них. — Подождите, не раздевайте.

— Пошто так, барышня? — удивился бригадир. — Время дорого. — Он не выпускал цепей и улыбался, поглядывая на перепуганную растрепанную девушку.

— Подождите, я вам говорю!

— Да чего ждать-то?

Бригадир был старый кадровый рабочий. Он готовил посуду для первой плавки, выпущенной более четверти века назад. Приходилось ему на своем горбу вытаскивать из канавы пятипудовые слитки, позже он делал это с помощью лебедки, и всегда, чем быстрее выполнялась работа, тем было лучше. А если, случалось, сажали в канаву «козла», то даже Гофман не жалел премиальных для добровольцев, бравшихся освобождать канаву. А сейчас вдруг стало нельзя. Бригадир покачал головой и неодобрительно посмотрел на Марину. Что-то неладное чудилось ему в этом деле. Усатый крановщик, перевесившись через борт кабины, дымил махоркой и с усмешкой прислушивался к спору.

— Не слушай, Митрий, — загалдели рабочие. — На себя, мужики, робим. Пошто будем плавки задерживать?

— Верно, барышня, мужики говорят, — сказал бригадир и, отстранив Марину, решительно взялся за цепи. — Трави, Федотыч!

Крановщик опустил цепи. Бригадир зацепил крюками за изложницы.

— Да нельзя же! — со слезами в голосе отчаянно закричала Марина. — Простудится металл!

Дружный хохот покрыл ее последние слова.

— Уйди, барышня, ради Христа, — замахал руками бригадир.

К счастью, поблизости оказался Иван. Он увидел, как растерянно озирается Марина. В глазах ее стояли слезы.

— В чем дело? — сурово спросил он.

— Не поймем, Иван Семеныч. И смех и грех.

Иван повернулся к Марине.

— Я запрещаю раздевать слитки. Эта сталь не терпит резких колебаний температуры. Пусть постепенно остынет в изложницах. Вечером разденете.

— Так в чем же дело?

— Да вот они… Я не успела им объяснить.

— Снимай цепи и без приказа канаву не трогать.

Марина сказала Ивану:

— Пойдемте, я вам объясню. Меня послал Авдей Васильевич.

Они пошли в конторку. Рабочие слышали, как она говорила:

— Оказывается, необходимо учитывать и тепловой режим уже готовой стали…

Бригадир, запустив пальцы в бороду, с интересом смотрел им вслед.

— Инженерша-то, Митрий, видать, боевая. И ученая. Нам-то невдомек.

— Похоже, так, мужики. Значит, шабаш. Занимайтесь уборкой.

3
Все утонуло в тумане. Он поднимался с реки и рыхлыми волнами затоплял завод. Воздух тяжелел, насыщался влагой. Голоса звучали глухо, как из-под земли. Становилось душно, точно в парной бане. Иван то и дело выходил посмотреть, не рассеялся ли туман. Ему не терпелось приступить к испытанию прокатанного ночью броневого листа. Стрелять в таком тумане нечего было и думать. Мало ли кто подвернется под пулю? Полигон хоть и был оборудован и даже вокруг него поставлен невысокий забор, но это не исключало несчастных случаев. Смотреть, как стреляют, собирались рабочие из многих цехов, и у Ивана просто не хватало духу запретить им. Ведь каждый из них переживал неудачу не меньше его самого. Сколько сочувственных слов, сколько советов, подчас совершенно неприемлемых, но идущих от всего сердца, приходилось слышать ему в последние дни. Неужели он не оправдает надежды этих людей? Неужели никогда бронепоезд под красным флагом не выйдет из заводских ворот?

Наконец вверху посветлело. Молочные облака заклубились над крышей. Иван поспешно сбежал на шихтовый двор и напрямик, через кучи извести, полез на полигон. Там было пустынно и тихо. Смутно синел в дальнем углу перед насыпью стальной лист. Его привезли сюда еще ночью, сразу после термообработки. Сталь влажно поблескивала. На гладкой поверхности осела роса. Иван постучал по листу согнутым пальцем. Металл откликнулся глухим тихим звуком.

Иван сел и задумался. Спокойствие не приходило, несмотря на то что с каждой новой плавкой росла уверенность в своих силах. На эту плавку он возлагал большие надежды. Ее вели под присмотром Савелова. Но вчера Афоня смутил Ивана. Уже после того как металл разлили по изложницам, он сказал:

— Боюсь, Семеныч, ферромарганца-то, пожалуй, маловато дали.

— Что ж ты раньше молчал? — накинулся на него Иван.

— Да ведь я только так, предполагаю.

У Ивана защемило внутри. Поднялся, стал рядом со щитом, и тут появилась непрошеная мыслишка: занести руку, выстрелить через броневой лист себе в сердце. Если пробьет, значит, так и нужно. Значит — конец всему. Вынул наган, усмехнулся. Усмешка вышла нехорошая, злорадно скривились губы. С минуту стоял неподвижно, тяжело насупив брови.

Туман поднимался все выше. Уже отчетливо было видно, как дымит над крышей труба. Иван посмотрел на дым, привычно определил: «Скоро расплавится». Посмотрел на грузчиков, работающих на шихтовом дворе… Руки у него опустились.

— Дурак! — громко сказал он самому себе и поспешно спряталревольвер.

За насыпью раздались голоса.

— Вот он! — услышал Иван крик Миронова. — А мы тебя ищем. Пора начинать. Туман уходит. Нечего ждать. В случае чего, сегодня успеете еще одну плавку сварить.

На плече у Миронова дулом вниз висела винтовка. Пошли на противоположный конец полигона, откуда вели стрельбу. Там уже толпился народ. Иван крикнул:

— Афоня, полезай в окоп, смотреть будешь!

Афоня послушно полез в узкий окопчик. Миронов лег на соломенный мат, положил винтовку на толстое березовое полено. Он долго заряжал. Никак не мог вставить обойму.

— Да стреляй, не тяни душу! — нетерпеливо сказал Иван.

Миронов приложился. Выстрел рванул воздух. Метнулись в стороны оседавшие комья тумана. Афоня высунулся из окопчика:

— Промазал!

Миронов сконфузился. Иван выхватил у него винтовку, упал на одно колено и — бах! бах! бах! — раз за разом выпустил всю обойму. Одна щека у него подергивалась. Побелели закушенные губы, но винтовка была зажата мертвой хваткой. Мушка стояла как вкопанная.

После последнего выстрела Афоня снова до половины выполз из окопчика. Боязливо оглянулся.

— Погоди, Семеныч, не зашиби.

— Ну?

— Похоже, опять мимо, не видно ни шута.

Иван бросил винтовку и громадными прыжками кинулся вперед. Он уже понял, в чем дело. Стальной лист тонко, чуть слышно звенел, словно где-то далеко, верст за десять, звонили в колокола.

И тут с Иваном случилось что-то необъяснимое. Он вдруг перестал слышать, у него ослабли ноги, горячий ком застрял в горле, и он никак не мог его проглотить. Откуда-то издалека долетали слова Миронова:

— Я знаю, что не может быть. Неужели, думаю, с десяти сажен не попал?

Ивана окружили. Вперед вышел Тимофей Реудов. Борода расчесана, лицо сияет:

— Утешил, парень, ай, как утешил. Радости-то сколько, посмотри.

— Товарищи… — едва выговорил Иван.

Голос его задрожал. Он вдруг тяжело опустился на насыпь и закрыл руками лицо.

Глава десятая Гимн буров

1
Принимать бронепоезд приехали кронштадтские моряки. Когда они плотным строем, колыхая за спиной штыками, шли с вокзала, из домов выбегали люди и провожали отряд восторженными взглядами. Это были не наспех обученные добровольцы в разношерстной одежде. Моряки шли в ногу, не теряя равнения, чуть-чуть вразвалку, отчего шеренги плавно колыхались из стороны в сторону. Шли молча с суровыми загорелыми лицами. Ветер трепал ленты бескозырок. На немощеной дороге толстым слоем лежала сухая, как зола, пыль. Ветер относил ее из-под ног на болото, где над полегшим осотом поднимался синеватый пар.

Отряд, прогремев сапогами по бревенчатой гати, вышел на главную улицу поселка. Солнце в это время наткнулось на острые, как пики, вершины леса и багровой волной захлестнуло горизонт. На дорогу упали тени. Потемнели запыленные липы. И только на кончиках штыков остались малиновые отсветы да на далеком кордоне тепло засветилось окошко, словно вынутый из прокатного стана стальной лист.

Появление моряков произвело на заводе то же действие, что введение раскислителей в кипящий металл. Наступило спокойствие. Даже, пожалуй, немного странное, потому что орудийные раскаты за лесом стали слышнее, а красногвардейцы, охраняющие мост, уже два раза приводили вражеских разведчиков. Но даже у самых слабых пропадали сомнения, когда по заводскому двору уверенно проходили вооруженные военные моряки.

Особой уверенностью в словах и движениях отличался командир отряда матрос первой статьи Федор Чернега. Это был человек большого роста, с могучими плечами. Сбить его с толку не мог даже инженер Зудов. Встретились они в мостокотельном цехе, где день и ночь, словно пулеметы, стучали клепальные молотки. Чернега молча слушал Зудова, не вынимая изо рта короткой трубки. Инженер волновался, долго и непонятно говорил об ответственности за судьбы Родины. Наконец, устав слушать, моряк вынул трубку, поднял на Зудова свои тяжелые глаза и сказал:

— Темнишь, товарищ. Смотри, мои ребята могут обидеться.

Сказал так, что у Зудова пропала охота продолжать разговор.

Когда Чернега появился в цехе, он огляделся, стал в стороне и, расставив ноги, словно врос в землю. В это время он был похож на толстый корабельный кнехт. Вокруг него ляскали стальные листы, плющились раскаленные добела заклепки, отрывистые команды заглушались перестуком молотков.

Чернега тосковал по морю. Цех напоминал ему корабельную жизнь. Особенно в последнюю ночь, когда заканчивали одевать бронепоезд. Ночь была такой же тревожной и напряженной, как та, холодная, осенняя, на Неве, когда он стоял на палубе и до боли в глазах всматривался в темную воду. За его спиной была вся стальная громада крейсера. Тогда он не зал, как, впрочем, не знал никто, что это последняя ночь старого мира. Он нес ночную вахту в этом коротком и трудном походе, и он первым увидел расплывшееся в темноте громадное сооружение Николаевского моста. Наверху, на мостике крейсера, вспыхнул прожектор. За мостом, как тараканы, заметались согнувшиеся фигурки юнкеров. Носовое орудие бесшумно разворачивалось в сторону утонувшего во тьме города. В ту ночь Федор Чернега особенно отчетливо понял, что не может успокоиться до тех пор, пока прожекторный луч революции не осветит всю землю. Он без сожаления покинул корабль, чтобы ступить на берег и пройти по суше с оружием в руках, водворяя революционный порядок…

Посмотреть, как выходит бронепоезд, прибежали рабочие из самых дальних цехов. По обе стороны полотна выросла огромная толпа. Дальше на пустыре, на самом видном месте, сооружали трибуну. Алексей Миронов держал в руках красный флаг на длинном древке. Вокруг Миронова толпилось человек двадцать. Отчаянно спорили. Никак не могли решить, как назвать бронепоезд.

— Не шумите, товарищи. Номер у бронепоезда есть. А название сейчас придумаем. Поставим на обсуждение. Проголосуем, — говорил Миронов, записывая очередное очень длинное предложение.

Старому прокатчику, внесшему предложение, со смехом кричали:

— Эка загнул! Краски писать не хватит.

— Нельзя короче, — степенно разъяснял прокатчик. — Не понимаешь, а кричишь. Видишь, тут «революция», а тут «кровавая буржуазия», надо их подальше друг от друга поставить.

Паровоз шумно задышал паром. Пронзительно свистнул. Тимофей Реудов высунулся из будки. Ему замахали руками. Миронов поднял флаг. Лязгнули сцепления. Тускло отсвечивая стальными боками, паровоз пошел вперед. Вверх полетели шапки. Ура-а-а!

И вдруг все мгновенно смолкло. Раздался треск. Из-под колес паровоза вздыбились гнилые концы шпал. Заскрежетала стальная обшивка. Паровоз накренился и прочно сел в песок.

Толпа разразилась проклятьями.

— Начальника подъездных путей тащи!

— Расстрелять мерзавца!

— Раньше-то чего смотрели? Давно пора ремонтировать.

Первым нашелся Александр Иванович. Он протискался к паровозу, где, бестолково размахивая руками, метались рабочие. На гнилом куске шпалы стоял машинист Реудов и свирепо ругался. Лицо его было багровым от ярости. Александр Иванович снял фуражку, помахал ею в воздухе:

— Тихо! Внимание! Быстро тащите ваги! Бригадир Норкин, готовьте домкраты! Спокойно, все, как один, за работу.

Рабочие перестали трясти бледного юношу в инженерской фуражке, бросились по цехам. У юноши прыгали губы. Это был начальник подъездных путей.

— Наряды на ремонт пути были составлены, — уже в который раз повторял он. — Начальник цеха должен подписать их.

— Хорошо, разберемся, — сухо ответил ему Александр Иванович.


Зудов, вызванный в Деловой совет, широко раскрыв дверь, смело вошел в кабинет Глыбова, уверенно прошел к столу и сел.

— Что-нибудь срочное? — невинно осведомился он.

— Так что ж, Арнольд Борисович, решили от слов перейти к делу? Воспользовались тем, что Деловой совет не успел вмешаться?

— Может быть, соблаговолите объяснить?

— Почему не подписали наряды на ремонт пути?

— Не обязан. Тем более что не располагаю средствами на оплату внецеховых работ. Вам это должно быть известно.

Александр Иванович тяжело вздохнул. Он хорошо знал: спорить с Зудовым — бесполезное дело: скользок и увертлив, как уж. Александр Иванович слушал, как логически верно разворачивает инженер ход своих мыслей, и вдруг, не выдержав, сурово приказал:

— Идите!

Арнольд Борисович пожал плечами, поднялся и не спеша, не теряя достоинства, удалился. Александр Иванович походил вокруг стола, резко остановился. Поставил ногу на стул, оперся о колено. Брови его нахмурились. В приоткрытое окно вместе с запахом серы влетел бодрящий холодок. Сгущались сумерки. С улицы доносился топот множества ног и звон инструментов. Это шли аварийные бригады восстанавливать путь. Глыбов думал долго и напряженно. Потом решительно снял телефонную трубку:

— Председателя ЧК!

2
На восстановление пути собрали людей со всего завода. Бригады формировались из добровольцев. Не каждый, проработав свою смену, был в состоянии выдержать сверхурочные ночные работы. Поэтому сильно уставших рабочих, как они ни бодрились, без разговоров отправляли домой спать. Миронов, формировавший бригады, и здесь остался верен своему принципу: прежде всего классовое самосознание. В мартеновский цех он пришел поздно. Рабочие, окончившие смену, толпились у конторки. Миронов выступил перед ними с короткой речью. Вся она, собственно, если отбросить революционные призывы, состояла из одного вопроса: кто готов немедленно пойти на выполнение ответственного задания. В подробности оратор не вдавался. Рассуждать некогда. Да или нет?

Мартеновцы оставляли печи, снимали рукавицы и подходили к Миронову. Набралось человек тридцать. Ивану ничего не оставалось, как возглавить эту добровольческую бригаду.

Работа предстояла нелегкая. Весь участок пути, от цеха, где застрял паровоз, и до заводских ворот, то есть почти полверсты, нужно было сделать заново.

К ночи набежали облака, быстро стемнело, подул ветер. От заводских корпусов летела шлаковая пыль и сажа, забивала глаза, липла на потные, еще не остывшие от печного жара лица. Где-то далеко, в самом конце двора, и еще дальше, за рекой, дотлевал вечерний закат. Узкие полоски рельсов, розовато отсвечивая, пересекали продуваемый ветром пустырь и обрывались у черной застывшей громады бронепоезда. На тяжелом его стальном теле были видны частые ряды заклепок.

На железнодорожном полотне уже вовсю шла работа. Иван решил выбрать себе участок, расставить людей и руководить работой. Но тут же отказался от этой мысли. Никакого руководства не требовалось. Все подчинялись какому-то единому чувству, незримо руководившему всеми, слились в единую, напряженно двигающуюся массу. Иван уже не мог различить в темноте, где работают свои, а где из другого цеха. А из темноты, сквозь ветер и пыль, подходили все новые и новые группы. Подходили молча с лопатами и ломами и тут же деловито принимались за работу. Никто не командовал, никто не приказывал, что нужно делать, но каждый становился туда, куда нужно, и делал то, что нужно, как будто заранее готовился к этому.

Иван взял тяжелый лом и пошел впереди троих с лопатами. Теперь ему некогда было смотреть, что это за люди. Невольно и радостно подчиняясь общему настроению, он легко, напрягая только мышцы рук, выворачивал из земли гнилые половинки шпал, разом выдергивал и отбрасывал их в сторону. Следом шли с лопатами. Работали молча, не разгибаясь, и, видимо, старались не отставать от него.

— Покурить бы?

Сердитый голос прервал:

— Утром накуришься. Ну-ка заходи с этой стороны.

Иван улыбнулся. Он узнал голос Игната Горохова, того самого, которого он посылал в лабораторию вместо Марины и который все время путал анализы. И этот Игнат Горохов, вызывавший у Ивана чувство раздражения, казался сейчас очень симпатичным и близким.

Иван на минуту разогнулся и посмотрел назад. Там у цеха уже выкладывали рельсы. Кто-то ходил с фонарем, нагибался ж самой земле, вымеривал, приглядывался, словно искал что-то. А вдоль полотна все шли и шли четыре фигуры, держа на плечах что-то длинное, тяжелое. Это подносили шпалы. Раз только Иван увидел, как мелькнула тонкая девичья фигурка. Хотел окликнуть, но не успел — фигурка пропала.

Сзади все сильнее слышался стук молотков, звон придвигаемых рельсов, и тот, с фонарем, молодой, в инженерской фуражке, все ходил, нагибался, вымеривал.

Иван не переставая работал тяжелым молотком и удивлялся той легкости, которая не покидала его все время, хотя прошло уже часа четыре, не меньше. Какой-то веселый азарт все больше овладевал его существом. Было удивительно легко, и ни одна посторонняя мысль не лезла в голову, кроме того, как лучше и быстрее сделать дело. Один только раз, и то невольно, как-то сама собой возникла в памяти картина прошлого.

…Однажды Гофман оставил дневную смену для неотложной сверхурочной работы. Рабочие загалдели. Некоторые, кто посмелее, возмущенно ругаясь, тут же ушли. Оставшиеся подняли шум, затеяли с мастером спор. В конце концов решили: работу выполнить, но требовать повышенной оплаты с немедленной выдачей денег. Гофман вынужден был согласиться.

А сейчас эти же люди, неимоверно уставшие и голодные, всю ночь роют землю, по всему заводу разыскивают хоть сколько-нибудь пригодные шпалы, и при этом не раздается ни одного недовольного голоса. «Правду Афоня говорит, что своя ноша не тянет», — подумал Иван.

И он понял, что каждому из этих людей сейчас легко и радостно, как и ему, и что каждый из них готов отдать все свои силы и всего себя и идти вот так единым строем и прокладывать путь, если потребуется, хоть до самой луны.

Иван поднял голову. Никакой луны не было. Мертвенно-серое небо начинало светлеть на востоке, ветер стихал, и по ту сторону дровяной площадки уже можно было различить ломаные контуры доменной печи.

Постепенно проступило из темноты все железнодорожное полотно с валяющимися по сторонам обломками шпал, и тут все увидели, что головная бригада подошла вплотную к наружным воротам. Сюда на последний участок спешили освободившиеся бригады. Когда окончательно рассвело, стало видно, как много людей не спало в эту ночь.

— Вот теперь закурим!

Горохов вогнал в землю лопату и полез за махоркой. Закурили и другие. Синий дымок поплыл над головами. У самых ворот стучали молотки, забивая в шпалы последние костыли. Народу собиралось все больше. Иван восхищенно смотрел на убегающие рельсы и не верил, что сделано это за одну ночь.

3
Они встретились за воротами. Они не могли не встретиться. Красная косынка Марины и платки еще нескольких женщин, работавших в эту ночь, слишком ярко выделялись среди мужчин. Кто-то озабоченно спросил, глядя вдоль железнодорожного полотна:

— А как дальше?

— Да вроде ничего.

— Ну-ка кто помоложе, сбегайте посмотреть.

Марина вызвалась первой. Иван пошел за ней. Он крупно шагал по шпалам и вскоре догнал ее. Пошли рядом. Справа, над рекой, еще курился предрассветный туман, и трубы мартенов, поднявшиеся над крышами, уже приняли первые лучи солнца. Впереди на скалистом выступе пламенели сосны, а внизу, плавно загибаясь у подножия скалы, убегали в сиреневую дымку холодно поблескивающие рельсы.

На повороте Иван остановился.

— Дальше не пойдем. Это уже не наш участок. — И все-таки он еще раз внимательно поглядел в обе стороны, словно был путевым обходчиком.

— Куда теперь? — спросила Марина.

— Пойдем к реке? Руки вымоем.

Чтобы не упасть, они схватились за руки и сбежали с насыпи. Под ногами захрустела галька. Берег в этом месте был отлогий и пустынный. Только несколько ивовых кустов стояли, опутанные тиной. Пошли у воды в ту сторону, где на скале пламенели сосны. Спустились с обрыва. Под ногами в омуте ударила щука. По спокойной воде разошлись широкие круги. Иван отошел в сторону и снял рубаху. С нее посыпалась гнилая пыль. Вода была чистая и очень холодная. Иван поеживался и шумно выдыхал воздух. Но вот он поднял мокрое лицо и удивленно посмотрел на противоположный берег. Капли воды блестящими звездочками падали с его подбородка. А он смотрел туда, где каменными уступами далеко уходили горы, и ничего не понимал. Горы пели.

Торжественный боевой клич, ширясь и нарастая с каждым новым звуком, летел над тайгой. Он звал в бой, на подвиг и, может быть, на смерть. У Ивана по спине побежали мурашки. Он оглянулся. Марина стояла наверху на камнях и пела. Она только что закончила какой-то незнакомый Ивану припев и сразу же начала низким торжественным голосом:

Вы смелый знаете ль народ?
Он долго рабство нес.
Свободу он к себе зовет.
Ей в жертву кровь принес.
Только сейчас Иван понял, в чем дело. В этом месте река с обеих сторон стиснута скалами. Горы отчетливо повторяют здесь каждое громко сказанное слово. Об этом Иван знал еще мальчишкой. Но ничего подобного ему еще не приходилось слышать.

Вперед, друзья! Пусть реет знамя!
Конец былым скорбям.
Хвала бойцам, в груди их пламя,
Близка победа нам!
Казалось, где-то вверху играет огромный невидимый оркестр. Мощные звуки, опережая друг друга, то затихая, то усиливаясь, беспрерывно гремели над рекой. Вот они отдалились, и вместо них понеслись новые:

Свободы час,
Свободы час,
Свободы час
Придет для нас!
Это был призыв радости и страсти. Эхо повторяло каждое слово, усиливая его в сотни раз. Такого, видимо, не ожидала и сама Марина. Окончив песню, она долго стояла, прислушиваясь. Иван тоже слушал. Широкими перекатами песня неслась над горами, отдаляясь и постепенно затихая. Но Ивану казалось, что она только улетает дальше, чтобы слышал ее весь мир. Когда последний звук замер вверху, очень далеко, где-то у самого солнца, Марина посмотрела на застывшего у воды Ивана и подбежала к нему.

— Это гимн буров, — сказала она, отвечая на его вопросительный взгляд.

— Гимн? — переспросил Иван.

— Да, его пели буры перед сражениями вместо молитвы.

Они отошли от воды и устроились под скалой, у глубокой расщелины, на дне которой звенел ручей.

— Буры — это народ такой, — продолжала Марина. — Живут они в Африке. Они воевали с англичанами, хотели свободу себе завоевать и независимую жизнь.

— Выходит, они тоже за мировую революцию?

— Кого угнетают — все за революцию.

Замолчали. Внизу по камням прыгал ручей. Из расщелины тянуло прохладой. Иван задумчиво заговорил:

— Наверное, как и мы, мучились, голодали, ждали свободу. Недаром ведь песню об этом сложили. — Опять наступила пауза. — Может, и любили тоже.

Марина живо обернулась к нему:

— Почему тоже?

Тогда он сказал злым срывающимся голосом:

— Неужели не видишь, что я люблю тебя черт знает как?

— Вижу, — тихо сказала Марина.

— И что же? Не по купцу товар?

У нее на щеках заиграл румянец:

— Нет, не отказываюсь.

Иван придвинулся и молча с неуклюжей нежностью обнял девушку. Крепко прижал к себе. Марине стало трудно дышать. Она осторожно освободилась от его рук.

— Когда же? — глухо спросил он.

— Вернусь, вся твоя буду. Я уезжаю на бронепоезде. — И, словно оправдываясь, добавила: — Надо же кому-нибудь наблюдать, как покажет себя наша броня под обстрелом.

— Значит, разлука.

Она молча кивнула. Иван все-таки обнял ее, и так они сидели сами не зная сколько времени. Солнце поднялось вровень с соснами. Его лучи уперлись в противоположный берег и осветили половину реки. Отчетливо стали видны глубокие трещины на старом утесе.

На заводе резким пронзительным голосом запел гудок. Откуда-то набежал ветер и зарябил воду на середине реки. Над головой зашумели сосны. Марина, опираясь на плечи Ивана, встала и потянула его за руку:

— Идем, мне еще собираться надо.

4
Последний оратор спустился с деревянной, уже расшатанной трибуны. Закончился прощальный митинг. От имени моряков, уезжающих на фронт, выступил Федор Чернега. Он вразвалку прошел к трибуне, ловко, как по корабельному трапу, взбежал по жидкой лесенке. Деревянная кобура с тяжелым маузером била его по ногам. Взявшись за перила, он несколько мгновений стоял молча, разглядывая длинное стальное тело бронепоезда. Вокруг трибуны и дальше по всему заводскому двору над тысячеголовой толпой колыхались знамена. Моряки ровной шеренгой выстроились вдоль бронепоезда. На бронзовых лицах непоколебимое спокойствие. За спинами — черные ленты с якорями. Карабины у ноги.

Федор Чернега огляделся кругом, снял фуражку:

— Спасибо, братишки! За нас не беспокойтесь, не подведем.

На этом и закончилась его речь. Надел фуражку, посмотрел еще раз кругом и пошел вниз. А вскоре опять послышался его зычный голос:

— По ваго-о-о-нам!

Дрогнула и расплылась матросская шеренга. Паровоз запыхтел сильнее. Из трубы его повалил черный дым. На гладком стальном боку был выведен краской номер бронепоезда и крупными буквами наискось горела надпись: «Разящий». Так после долгих споров решили назвать бронепоезд. Название придумал Чернега. Возражений не было.

— Лучше и не придумаешь. Коротко и как раз то, что надо.

Настала минута прощания. Командир на ходу пожимал руки всем, кто мог до него дотянуться. Паровоз дал длинный призывный свисток. А Иван Краюхин все еще не решался отпустить Марину. Он держал ее за руки, неотрывно смотрел в лицо влюбленным тревожным взглядом. Она казалась ему маленькой и беззащитной, хотя у нее на поясе и висел крошечный браунинг — подарок чекиста Круглова. Невозможно было представить ее, хрупкую и нежную, по ту сторону леса, где все чаще и продолжительнее гремит артиллерийская канонада. Но она едет именно туда, она будет там сегодня же, через несколько часов. Вот уже пытается освободить руки. Сейчас уйдет.

Марина обняла его за шею, поцеловала несколько раз подряд. И не успел Иван опомниться, как она уже была у бронепоезда.

Паровоз загудел во второй раз и медленно тронулся. Провожающие бежали по обе стороны полотна. Кричали «ура», махали шапками.

У самых ворот бронепоезд заскрипел тормозами и резко остановился. Бросились вперед — узнавать, в чем дело. Закованный в броню паровоз сильно раздался в плечах и не проходил в ворота. Мешала широкая полосатая будка стражника, стоявшая здесь с основания завода. Паровоз стоял у этой преграды и сердито сопел. Тимофей Реудов, высунувшись из окна, недовольно оглядывался по сторонам, ища глазами кого-нибудь из начальства. Подбежавшие рабочие замахали на него руками:

— Да круши ее, окаянную! Чего смотришь!

Тимофей крепко взялся за рычаги:

— Ну, господи, благослови!

Паровоз дернулся, ударил стальным плечом в деревянный угол. Будка вздрогнула, затрещала и повалилась под колеса. Там ее чем-то ударило и подбросило вверх. Затрещали доски. Полетели щепки. Рухнул последний мрачный символ французского засилья. Гнилой прах вился над грудой обломков.

Бронепоезд набирал ход. Все чаще стучали колеса на стыках.

«Иду-у-у-у!» — кричал паровоз.

Сквозь дым виднелось трепещущее красное полотнище.

Иван стоял за воротами и смотрел вслед уходящему бронепоезду. К нему подошел Афоня. Последний вагон скрылся за поворотом, и только рельсы еще мерно подрагивали. Иван повернулся и крепко обнял старика за плечи:

— Ну, Афонюшка, пора и нам!

Афоня вскинул голову и в первый раз открыто и смело посмотрел в лицо Ивану. Глаза у Афони были маленькие, выцветшие, в мелких морщинках. И очень добрые. В уголках их светились слезы.

Иван прижал его к себе, и так, обнявшись, они зашагали по шпалам. Они шли туда, где пылали мартеновские печи, и навстречу им уже несся призывный, навеки родной шум завода.

Примечания

1

Кушайте, дети, а то остынет.

(обратно)

Оглавление

  • Рассказы
  •   Улыбка командарма
  •   Дорога за горизонт
  •   Железная ложка
  •   Теплые ботинки
  •   Дымок Фронтовая быль
  •   «Катюша»
  •   На большой дороге цветы не растут
  •   Неспетая песня
  •   Яшина сторожка
  • Повести
  •   Радуга — дочь солнца
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •   Свободы час
  •     Глава первая Праздник
  •     Глава вторая Телеграмма
  •     Глава третья Вот тебе и рикошет!
  •     Глава четвертая На поклон
  •     Глава пятая Нет предела
  •     Глава шестая Бесприданница
  •     Глава седьмая Выучка
  •     Глава восьмая Будет сталь
  •     Глава девятая Рождение стали
  •     Глава десятая Гимн буров
  • *** Примечания ***