Родники рождаются в горах [Фазу Гамзатовна Алиева] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Родники рождаются в горах
КОМОК ЗЕМЛИ ВЕТЕР НЕ УНЕСЕТ Роман
Авторизованный перевод с аварского В. МИХАЙЛОВОЙ. Стихи автора даются в переводах И. ЛИСЯНСКОЙ и Вл. ТУРКИНА, пословицы, народные стихи и песни в переводе Н. ГРЕБНЕВА.ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
(Пословица)
Сегодня утром трудно усидеть дома. Светит солнце, зеленеют родные горы, манят раскрывшиеся на деревьях цветы. Ночью я думала: нет, нет, не пойду на Праздник первой борозды… Зачем звать то, что ушло и вернуться не может? А утром меня потянуло в поле. Мама ушла еще на рассвете. Всю ночь она не сомкнула глаз… Старалась не шуметь, то и дело выходила на веранду посмотреть, не портится ли погода. Я совсем одна стою у окошка, и мне кажется, что слышу дыхание земли, перекличку цветов, шепот травы. Все вокруг меня наполнено звуками. Где-то неподалеку замычал бык — торопит замешкавшегося землепашца: пора браться за плуг… Мимо окна промелькнула ласточка — вестница апреля, — в ее щебетании я снова уловила призыв. Распахиваю дверь, и вот я на улице! Сегодня Праздник первой борозды! Радуется природа, радуются люди. Слышу, как соседи весело перекликаются, кто-то рассекает воздух бичом, где-то затянули песню. На меже шумно жуют быки, мимо, заглушая все звуки, проходит трактор… Около кладбища замедляю шаги. Как пышно здесь расцвела яблоня! При моем приближении ее ветки как будто вздрогнули. Я не хотела тебя потревожить, пусть спокойно греются на солнце твои цветы, превращая свою хрупкую невесомую красоту в сочную тяжесть плодов. Но ветви дерева продолжают вздрагивать, и роса, как слезы, падает мне на плечи, на волосы, на платье. Я знаю, яблоня, кого ты вспомнила, стоя здесь на краю кладбища, о ком ты плачешь. Мы обе думаем о нем. В прошлом году он шел за плугом на Празднике первой борозды — самый старый человек в ауле, человек, рядом с которым прошла вся моя жизнь. Вон маленькая делянка. Здесь только год назад стоял Омардада. Как же все это было? Прошлой весной я прямо с самолета попала на Праздник… первой борозды…
Я возвращалась в родной аул. Самолет летел невысоко, и земля проплывала перед моими глазами: ущелье, похожее на разинутую волчью пасть, горбатый хребет, приподнятая грудь горы, серебристая нить водопада… Не найдешь в Аварии ровного места!.. Аулы, разбросанные по горам и по скалам, кажутся разноцветными лоскутиками. Спускаясь вниз, самолет покружил над моим аулом; мелькнули крыши домов, покрытые шифером, черепицей, оцинкованным железом. Как рогатые великаны, стоят столбы — они несут на своих плечах ток, бегущий по проводам от Гергебиля в мой аул. Горная прохлада дохнула в лицо. И вот я на земле. Куда улетела из сердца печаль, куда исчезли заботы? За год совместной жизни с Садулагом мы расстались впервые. Грусть от разлуки с мужем, волнение, хлопоты давили на сердце камнем, а сейчас все забыто, и я, словно обновленная, ступила на родную землю. Узкая тропинка привела меня от аэродрома к скале, нависшей над аулом, и передо мной открылось удивительное зрелище. Я подумала, что самый одаренный художник не смог бы нарисовать такой простой и одновременно величественной картины. На краю нераспаханного поля, лежащего между горами и скалами, стояли тракторы. Музыканты с зурной и барабанами расположились на меже. Все жители аула — от мала до велика — собрались здесь, и все чего-то ждали: стояла торжественная тишина. На пожилых женщинах старинные национальные наряды — хаболо. Мне чудится, что легкий звон серебряных монет, нашитых на эти платья, доносится до меня. Как эта одежда идет нашим горянкам — в хаболо они выглядят такими стройными и высокими! И мужчины сегодня принарядились. На пожилых — чуха-гужгат, парадный костюм, который шили в давние времена к свадьбе. Каждый туго затянут серебряным поясом, собран и молодцеват. Юноши и девушки одеты по нынешней моде. Это неожиданно сблизило минувшее и новое. Кажется, что современность и старина назначили встречу в весеннее утро под ласковым солнцем. В честь чего это торжество? День не был праздничным. Играть свадьбу жители аула не вышли бы в поле… Желая скорее узнать, что же происходит, я сбросила туфли и побежала вниз по тропинке. Но сразу стало так колко, что пришлось опять надеть туфли, — ведь с самого детства мне не приходилось бегать босиком! Когда я подошла ближе, то поняла все: в нашем ауле решили возобновить Праздник первой борозды! Об этом обычае я слышала от старого Омардады. Он иногда говорил: «Дочка такого-то родилась в тот день, когда Иса справлял Праздник первой борозды», или: «Муж такой-то умер, когда Праздник первой борозды справлял Магомед». Так он пытался уточнить чей-то день рождения, свадьбы, смерти. «А помнишь, — говорил он, обращаясь к собеседнику, — ведь с утра была ясная, солнечная погода, а потом, когда зерно попало в землю, начался сильный дождь. Дибиргаджа съел грудинку, и мы пошли домой. Прибежала Ашура и сказала нам, что у нее родилась внучка». В каком именно году на Празднике первой борозды Дибиргаджа лакомился грудинкой, установить не удавалось. Итак, я попала на Праздник первой борозды. Видно, церемония началась совсем недавно. …Два быка впряжены в плуг. У плуга стоит Омардада. В стороне ждут три трактора, готовые по команде двинуться вперед. Первый поведет знаменитый тракторист колхоза Алибег. Он не спускает глаз с Омардады. Впрочем, все не отводят взгляда от старого пахаря. Густая, белая, как пена, борода Омардады доходит до груди. Его волосатые, еще сильные руки обнажены выше локтей. Омардада налегает на ручки плуга, твердо упирается большими босыми ступнями в землю. Неподалеку на камне лежит, испуская пар, только что с огня, баранья грудинка. Рядом стоит кувшин. Старик Тажудин, приосанившись, будто решился на подвиг, двинулся к камню. Погладив небольшую бородку, он худыми, бледными руками взял кусок мяса и поднес его к бескровным губам. — Тажудин, подумай хорошенько, прежде чем приниматься за еду! Тебе, наверное, кажется, что от весны до весны далеко! — громко прокричал кто-то из толпы. — Грудинку и кувшин бузы тебе следующей весной придется самому поставить! Наверное, не таким ты будешь смелым, как сегодня! — подхватил другой. — Я никогда не сбрасываю чарыки на берегу той реки, которую не надеюсь перейти! — важно изрек Тажудин. — Кто доживет — увидит, какой большой кусок грудинки будет лежать здесь на камне в будущем году. Он умолк, удобно усаживаясь и принимаясь за еду. — От перепелки не жди куриного яйца! — скороговоркой выкрикнула Халун, жена Омардады, подходя к Тажудину с миской, наполненной вареным горячим мясом. — Ты старший чабан колхоза, в твоей отаре бараны большие, курдюки у них жирные. Значит, и кусок грудинки, который ты принесешь, должен быть побольше и пожирнее этого. — Прости меня, Халун, я ведь хвалился, пока не попробовал, — сказал Тажудин, вытирая с усов и бороды жир. — Добрый конь испытывается в пути, джигит — в бою. Никогда в жизни такой вкусной баранины не ел! — Что это означает? — спросила я тихонько у старушки, стоявшей рядом. — О дети мои, — запричитала она. — Вам даже не ведомы обычаи ваших предков! Да и откуда вы можете все это знать, ведь ваше детство прошло в печальные дни войны! — Она внимательно посмотрела на меня, на миг отведя глаза от Омардады. — Тот, кто в день Праздника первой борозды лакомится грудинкой, лежащей на камне, и пьет бузу из стоящего рядом кувшина, на следующий год сам должен резать барана, угощать грудинкой и бузой… — В этом году очередь Омардады? — спросила я. — Нет, дочка, колхоз решил возобновить забытый праздник и все взять на себя, — ответила старушка. — Но Омардада, как всегда, проявил характер, сам угощает бараниной, положил грудинку на камень. — Бисмиллах![1] — вдруг отвлек меня от разговора крик Омардады. Старик, крепко ухватившись за плуг, чуть приподнял его (или мне так показалось?) и опустил снова. Земля раздалась под лемехом покорно и легко, как сыр под ножом. Омардада улыбнулся и пошел вперед. За плугом оставалась полоса черной, свежей, вывернутой наизнанку земли. Внезапно над полем прозвучало громкое «тварх-тварх-тварх!» — это заговорили тракторы. «Тварх-тварх-тварх!» — откликнулось горное эхо. Толпа, до сих пор хранившая безмолвие, зашумела, заволновалась. — Если быки не побегут быстро, редкими будут колосья! — различила я в общем шуме голосов. — Швыряйте в пахаря землей, а то зерна не созреют вовремя! — Гоните быков! Полетели комья земли. Похоже было, что взрослые люди увлеклись детской игрой. Рыхлые комья попадали и в меня. Рассыпаясь, они приносили свежесть и запах потревоженной весенней земли. — Подождите! — голос Омардады прозвучал удивительно громко. — Пусть не от беготни, а от работы устанут быки — тогда густыми будут колосья и полными созревшие зерна. — Разве же это Праздник первой борозды? — вопрошал голос какого-то старика. — Быки должны быть напуганы, а пахарь весь в синяках! — Мы старинный праздник будем справлять по-новому, — возразил Омардада, продолжая спокойно идти за плугом. Глыбы поднятого чернозема буграми ложились одна за другой, а лицо Омардады постепенно разглаживалось, как будто морщины, избороздившие его лицо, передавались земле. Старик степенно шагал за плугом, не понукая быков, ни разу на них не крикнув, а они шли медленно и важно, без слов понимая пахаря. Да иначе и быть не могло! Животные знали Омардаду не один год, зимою не проходило дня, чтобы он не заглянул на колхозную ферму и не проверил, чем и как кормят быков. Я следила за Омардадой и вдруг поняла, что он уже очень стар. Он пытается выпрямиться, высоко держать голову, показать людям, что еще бодр и силен и, если захочет, сможет одной рукой перевернуть плуг, плечом оттолкнуть мешающий ему трактор. Омардада готов один распахать поле по-своему, чтобы все борозды были глубокие и ровные и ему не пришлось бы укорять других пахарей за небрежность, равнодушие к земле. Многое хочет Омардада, но нет у него прежних сил. Я вижу, как размеренно и прямо старается шагать старик, но это ему дается нелегко. «Не пахарь управляет плугом, а плуг пахарем, — промелькнула у меня в голове грустная мысль, — и быки идут послушно только по старой привычке». Но я отогнала печальные думы… И все же Омардада в тот день напомнил мне свечу, зажженную в поле, — вот-вот налетит ветер и погасит пламя. Если бы не вливала в него силы обновленная весною земля, на которой Омардада стоял босыми ногами, он, наверное, упал бы… Я с болью видела, как поднималась в частом дыхании его грудь. И мое сердце забилось учащенно в такт сердцу Омардады. Громко заговорили зурна и барабан. Алибег схватил красный флажок, которым до того играл ветер на его тракторе, и прыгнул в самую гущу толпы. Люди расступились, образовали круг. Стоя на цыпочках, Алибег выпрямился, делая плавные движения руками, словно орел крыльями. Высокий рост, широкие плечи, вся его ладная фигура сразу привлекали внимание. Отбросив со лба крупные кудри, он выкрикнул: «Арс!» Светло-карие, продолговатые глаза Алибега искали кого-то в толпе. И когда он на носках дважды прошел по кругу, навстречу ему, в такт музыке взмахивая руками, выплыла Хафизат. Окинула меня недобрым, вызывающим взглядом и поплыла дальше. Голову она держала высоко и гордо, и каждое ее движение говорило: «Вот я какая, полюбуйтесь мною!» Будто в спокойное озеро бросили большой камень и круги от него разбежались по воде, — прямо в сердце меня что-то ударило, легкой дрожью отдалось во всем теле… А ведь все давным-давно миновало! Девушки одна за другой выходили следом за Хафизат. Алибег, окруженный ими, не знал, кому отдать предпочтение и, глядя то на одну, то на другую, размеренно ударял в ладоши. Я соскучилась по танцам, по веселью. Давно мне хотелось под звуки зурны и барабанов, как в юности, поплясать на утоптанной земляной площадке. Когда кто-то сказал: «Омардада, теперь твоя очередь!» — и повел его в круг, я не выдержала и пошла следом. Солнце било мне прямо в лицо, теплый весенний ветер забавлялся моим платком, волосы слегка растрепались. Свежая пашня дышала теплым паром. Это дыхание пьянило меня, как запах бузы, и радовало. Мне казалось, что ноги мои не касаются земли, и не было человека счастливее меня — ко мне вернулась юность! Натанцевавшись вдоволь, разгоряченная, в запылившихся туфлях, я на миг остановилась, и тогда ко мне бросились друзья — жители моего родного аула. — Наша Патимат прямо с неба к нам упала! — говорили одни. Ну что ж, они были правы! — Почему, дорогая, после окончания института ты не вернулась к нам? — спрашивали другие. И тут я увидела маму… Еще в городе я представляла, как со слезами счастья на глазах брошусь к ней на шею. Но когда здесь, среди всех, на этом открытом поле, я увидела свою мать, смущение и робость удержали меня от внешних проявлений радости. Не торопясь, подошла ко мне мама, протянула руку. С виду она была совершенно спокойна, только глаза ее сияли, как звезды. Я сдерживала рвущиеся наружу ласковые слова. Мы молча смотрели друг на друга. И я впервые заметила, что из-под туго повязанного темно-коричневого платка у мамы выбились седые пряди… Так мы и не успели поговорить: внезапно меня обдали струи воды — это молодежь с криком: «Пусть идет дождь, чтобы зерно набухало в земле!» — поливала пашню водой из шлангов. Мама, кивнув мне, поспешила домой, а я осталась со всеми. После игр и состязаний стариков в беге люди рассыпались по полю. С разных концов доносился шум тракторов, звенели песни… Держа на вытянутых руках гулучу — огромный хлеб с воткнутыми в него прошлогодними колосьями, — шла домой Халун. Гулучу присудили на Празднике первой борозды Омардаде, и Халун хотела, чтобы все полюбовались призом, полученным ее мужем… Кто-то, смеясь, прокричал вслед невысокому Тажудину: — Ты после угощения грудинкой стал подлиннее! Если тебе еще съесть такой кусок, пожалуй, дорастешь до нижесреднего! — Не от длины стебля урожай, а от полноты колоса! — ответил он, не задумываясь, под общий хохот.
Позже всех возвращались домой Омардада и я. Делянка у кладбища была распахана. Видно, пока мы любовались скачками, Алибег побывал здесь на своем тракторе. Омардада нагнулся, взял в руки комок земли, поднес к лицу, вдохнул запах. — Какая благодать! — проговорил он. — Будто держишь в руках свежеиспеченный хлеб! Мелкие крупинки земли, осыпаясь, застревали в молочно-белой густой бороде. Небольшие глаза без ресниц — старость унесла ресницы — наполнились слезами. Я растерялась. О чем думает сейчас старый земледелец? Что вызвало эти слезы? Радость или горе? Я внимательно всмотрелась в любимое, родное лицо, покрытое пятнами и морщинами. Возраст взял свое: под глазами набрякли мешки, в глазах смертельная усталость. Я перевела взгляд на руки Омардады — сквозь истончившуюся кожу видно, как в толстых венах билась черная кровь. — Сейчас самый старый человек в ауле — это я, — сказал Омардада, вздохнув. — Недаром говорят, что человек ребенком бывает дважды — когда его жизнь только начинается и когда подходит к концу. Я и есть ребенок теперь — всякая малость меня радует и немного мне нужно, чтобы прослезиться. — Он помолчал. — Вот эта делянка у кладбища напоминает мне всегда о твоем отце. Слеза скатилась в его бороду, как талая капля в сугроб. Я тоже всплакнула. — Меня радует, дочка, — продолжал он, — что ты и в городе не оторвалась от родной земли, изучаешь науку о земле. Тот, кто не забывает своей кормилицы, и людям предан. — Как я могу забыть о земле, — воскликнула я, — если мечтаю преобразовать ее! Омардада посмотрел на меня с неудовольствием — мои слова показались ему нескромными. — Заниматься наукой о земле еще не все, дочка! Землю надо понимать сердцем… Он ушел вперед, не глядя в мою сторону, а я замерла на месте. Только на меже Омардада заметил, что я отстала. — Почему ты не идешь домой? — спросил он уже ласково. — Я вспомнила день, когда ты пахал эту делянку… — Один раз, что ли, доченька, я ее распахивал? — Нет, много, много раз, Омардада! А помнишь, в тот год, когда я пошла в школу, ты на ней посеял лен. — Да, да, посеял лен, — подтвердил он, задумчиво поглаживая бороду. — Вокруг не найдешь ни одного клочка земли, который мне не приходилось бы распахивать дважды, а то и трижды!.. «Была и у меня молодость, хоть ногу сломал, не хромал я», — запел он тихонько и пошел к аулу. Я стояла у делянки. Этот участок земли мы когда-то получили от колхоза. А потом мама сказала, что мы не сможем его обработать, и вернула в колхоз. С этим уголком многие годы у меня были связаны и печали и радости. Нет, не землю, вывернутую трактором, видела я теперь. Сквозь ровные борозды проступало испещренное морщинами любимое лицо матери, потом оно постепенно отступило, и передо мной возник ее прежний облик. Вот она, молодая, здоровая… На белой гладкой коже выступили капельки пота. Из-под цветастой шали выбились черные кудрявые волосы. Мама стоит среди созревших колосьев и смотрит вверх. В ее огромных серых глазах испуг: по небу ползут черные тучи — не было бы грозы! Мои мысли бегут, как горные потоки после бурного дождя. Не только хорошее вспомнилось мне… Прошлое проходит без прикрас, таким, каким оно было. Годы не бежали так легко и быстро, как теперь бегут воспоминания. Сколько раз смелые мечты заставляли меня взмахнуть крыльями! И сколько раз, обломав еще не окрепшие крылья, я падала в пыль. И моя мать, стряхнув эту пыль, поднимала меня, — так птенца, выпавшего из гнезда, поднимает птица.
И вот сегодня, как и в прошлом году, я стою у делянки рядом с кладбищем. Опять звенят песни, гудит трактор. Только нет рядом со мной моего старого друга, и первую борозду пропахать суждено в этом году Тажудину. Он положил на камень большой кусок грудинки, рядом поставил кувшин бузы… На меня сыплет слезы цветущая яблоня… О ком ты грустишь? Я тоже помню его… Эта делянка словно брошка на груди у скалы! Я гляжу на небольшой уголок земли, и передо мною проходит прошлое нашего аула… Моя мать — обыкновенная женщина… Извилистым был ее жизненный путь, как извилиста каменистая тропинка, то взбирающаяся в гору, то сбегающая вниз, то петляющая между скалами. Где начало этого пути? Не знаю твердо, но мне кажется, что он начинается с маленького клочка родной земли, с этой делянки… Пойдемте, дорогой читатель, вместе со мною и поищем мое потерянное здесь детство…
В очаге потрескивал рассыпающийся от сухости прошлогодний кизяк. Заплясали язычки синего пламени, в комнате запахло поздним летом. Мама готовила ужин. Склонившись над доской, она просеивала муку, и при каждом резком движении черные косы ее касались пола… Заскрипели открывающиеся ворота. Мама быстро повернулась к двери. Лицо ее, кое-где испачканное мукой, просияло. — По-моему, это Омардада, — сказала она, улыбаясь своим мыслям. — Его время еще не наступило, — со смехом возразил отец. — Он скорее всего явится в полночь и скажет: «Как вы рано легли!» — Говорю тебе, что Омардада. Только он с таким грохотом открывает ворота, — настаивала мать. На пороге действительно вырос Омардада. — Богатым будешь, — пошутила мать. — Мы о тебе только что говорили. — И теперь вы скажете, что я вас разбудил? — спросил он, весело прищуривая и без того узкие глаза. — Омардада, возьми меня к себе сегодня! — попросила Нажабат — моя младшая сестра. — Нет, сегодня моя очередь! — закричала я и бросилась к Омардаде. — Ну, довольно! Если вы будете так надоедать, Омардада больше к нам никогда не придет, — проговорила мама. Она, стараясь не насорить мукой, вытирала руки влажной тряпочкой. — Ты приглашаешь нас отпраздновать окончание сева? — усмехаясь, спросил отец. — Что затевает щедрая Халун? Омардада не спеша снял свою лохматую шапку и потряс ею. На пол с легким шумом посыпались засохшие комочки земли. Мать с улыбкой посматривала то на запорошенный пол, то на смеющегося отца. — Недурно у вас получается, — притворно нахмурился Омардада, — я наработался, да еще и приглашать вас должен! — Ну а как же, ты ведь сев закончил, — не унимался отец. — Я-то закончил, а ты вот и не начинал, — сказал Омардада, оставаясь внешне серьезным. — Ну, мне некогда шутки шутить! Покажите, все ли у вас готово к завтрашнему утру. — Видно, что перед приходом к нам ты впрок намотал на ус сердитые слова… — Лучше сегодня ссориться, чем завтра драться. Если до восхода солнца не начну пахать, буду считать день пропавшим. Все должно быть к утру готово! — Не хочешь ли пельменей с крапивой? — прервала мама Омардаду, подавая дымящуюся миску. — Если с крапивой, то надо попробовать! Но, знаешь, Парихан, я еще ем как в старину. Со столом мы с Халун пока не подружились! — Омардада сел прямо на пол, подложив под себя маленькую подушечку. — Нет ли у вас деревянной?.. — с этими словами он вернул маме металлическую вилку. Мама слегка покраснела. — Было много деревянных, да дети растеряли, — она отошла в глубь комнаты. — Вот одну нашла, Омардада! — Клянусь аллахом, хоть через крышу сыпь вам золото, и то не хватит! Немедоносные вы пчелы! А ведь так удачно нашли друг друга! — покачав головой и трижды произнеся «бисмиллах», он принялся за пельмени. Но пока Омардада ел, всюду успевали его глаза. — Смотрите, сколько у вас в углах на потолке сырости! Ведь я вам говорил — оставьте отверстия в стенах! Да и окна вы, видно, не часто открываете! Отец и мать, сидя с нами за столом, помалкивали, как провинившиеся дети. Но оказалось, что Омардада только начал свои наставления. Продолжение последовало после ужина. Трижды проведя ладонями по лицу, Омардада сказал «алхамдулиллах»[2] и поднялся на ноги. — Ну, показывайте инвентарь и семена. Лучше один раз посмотреть, чем тысячу раз услышать! — Потерял к нам доверие, Омардада, — сказала мама. — Кто летом увидел змею, зимой боится бельевой веревки. Вы однажды меня подвели!.. Все вышли во двор: первым Омардада, за ним — папа и мама, в хвосте мы — дети. Старик посмотрел вверх. На ясном, темно-синем небе загорелись звезды, висел месяц, как удивленная бровь. — Дай бог, чтобы молодой месяц принес радость и счастье, — проговорил Омардада. — Пусть в меру солнце посылает тепла, пусть небо вдоволь напитает землю дождем! Пусть несет он с собой для нас трудолюбие и силы для работы. Пусть потеряет он наши болезни и несчастья на дороге! — Аминь! — сказала мать. — Аминь! Аминь! — повторяли и мы. — У нас, Омардада, посмотри, все готово, — бодрым голосом начал отец. — Вот ярмо, видишь? — Ярмо? Это вы приготовили? — удивился Омардада. — Слово даю, еще на корабле Нуха во времена потопа плавало это ярмо! И, как голова медного Мустафы, в десяти местах перевязано! Что же вы мне прикажете делать — работать на поле или через каждую борозду исправлять никуда не годное ярмо?! — Откуда же нам взять такое, какое тебе понравится? — спросил отец. — Откуда люди достают, — ответил Омардада. — У того, кто собрался обедать, должна быть припасена ложка! — Дважды мы подготавливались, но все куда-то девается! — Раздавать надо поменьше! По чужим дворам валяется ваш инвентарь! Нет у вас любви к хозяйству! Что поделаешь, идем со мной, придется вам свое отдать… — Ну зачем, спрашивается, сейчас перетаскивать, — вмешалась мама. — Завтра и возьмем. — Откуда утром семена нести будешь, оттуда и инвентарь выносить надо, — строго отвечал Омардада. — А ты насчет быков вопрос с бригадиром разрешил? — Что ж тут решать? Я еще вчера поговорил… — Теперь все пропало! — воскликнул Омардада. — Вы что ж, думаете, у колхозного бригадира, кроме как о вас, и забот нету? Беги к нему сейчас же и проси двух быков: бурого и черного… У отца был такой вид, будто его палкой по голове ударили. Но он промолчал и послушно зашагал к воротам. …На рассвете меня разбудили голос отца и отчаянный писк ласточек. Босиком я выбежала на веранду, где стояла мама, и увидела у ворот Омардаду. — Единственное, что мне у вас нравится: рано встаете, — говорил он, улыбаясь. — Так ведь недаром мой муж Ахмед — твой племянник, — заметила мама. — Кто весною рано встает, тому овца приносит овец-двойняшек, — начал Омардада свои поучения. — С рассветом бог посылает на землю благодать. А где быки? — В хлеву, где же им быть? — Ведите их скорее! — Омардада взвалил на плечи плуг, взял в руки ярмо. — Сейчас, сейчас, — торопливо сказала мама. — Провожу Ахмеда на работу и приду! — Она вернулась в дом. — Без твоего провожания он может отправиться! — добродушно проворчал Омардада. Когда старик собирался на работу, его охватывало подлинное вдохновение. Он даже улыбался своим мыслям в эти минуты. И сейчас на губах у него играла улыбка. Он быстро зашагал от нашего дома. Обернулся на ходу: — Парихан! — Мама, тебя зовет Омардада! — бросилась я в дом. Мать и отец стояли посреди комнаты, отец гладил маму по густым блестящим волосам, а она, положив голову ему на грудь, чему-то улыбалась. Я остановилась на пороге, но, неловко взмахнув рукой, уронила с полки книжку. Мама вздрогнула: — Что? Омардада зовет? Ох, наверное, сердится. — Она накинула платок на голову и взялась за мешок с семенами. Отец схватил меня на руки, подбросил к потолку, поцеловал. — Ахмед, хоть сегодня приходи пораньше, — попросила мать. — Приду, когда смогу! — ответил он, смягчая ласковым тоном смысл слов. — Парихан! — снова донесся крик Омардады. Мать поспешно вышла. Я с кувшинчиком в руках побежала следом. Мы нагнали Омардаду у самого края аула. Вдруг старик круто повернулся и зашагал обратно. — Почему ты возвращаешься? — спросила я Омардаду, глядя на застывшую от удивления маму. — Разве ты не будешь пахать сегодня? — Подожди, — ответил Омардада. — Я таких людей встретил, что даже самое малое дело нельзя начинать — не будет удачи. А уж с пахотой-то придется повременить! Подождать надо! — пояснил он и бросил на землю плуг и ярмо. Нагнулся, поднял два камушка и положил в рот. — А ты, Патимат, подожди у ворот… Что ж поделаешь! Таков Омардада. Он верил в приметы! Особенно не любил он встречаться с Хуризадай. Каждый день мы слышали от Омардады об этой женщине что-нибудь новое: то она сглазила кого-то, то после того, как он встретил ее по пути в поле, сломался плуг. Особенно убедился Омардада в зловредстве Хуризадай, когда в ауле свирепствовал сыпной тиф. В солнечный летний день Халун, сидя на веранде, расчесывала волосы. Хуризадай зашла к ним в дом и попросила у Омардады ишака, чтобы отвезти зерно на мельницу. В тот же вечер Халун тяжело заболела, и ей отрезали ее прекрасные косы. «Это Хуризадай жену сглазила», — утверждал Омардада, и никто не мог его разубедить…
Острый и нежный, чуть сыроватый весенний воздух и запахи пробуждающейся земли щекотали горло. Солнечные лучи, ударяясь о вершину горы Акаро, ломались, рассыпались золотыми брызгами… Омардада оглянулся, снял и бросил на межу чарыки, засучил выше колен штаны из грубого домотканого сукна, дважды провел ладонями по волосатым рукам, будто проверяя их готовность к работе. Я и не заметила, как он пошел за плугом, всей силой могучего тела налегая на него. Широко расставляя ступни со слегка искривленными пальцами, шагал он по свежей, только что проложенной борозде. Я бежала следом и, разгребая палкой землю, искала квали[3]. — Отбрасывай в сторону вот это! — крикнул Омардада, показывая на разрезанные плугом корешки трав. — А зачем? — недовольно спросила я. — Чтобы сорняки снова не укрепились в земле, да и быкам будет угощение. К полудню делянка была уже распахана. У межи мерно похрустывали быки — перемалывали зубами собранные мной корешки. Мама уже не раз приглашала Омардаду поесть, но он все ходил с киркой по борозде, разбивал комья, выбирал камни. Наконец, дойдя до межи, он распрямился и громко сказал: — Ну что ж, Парихан, пора и перекусить! — Он сел прямо против солнца. На его бороде, на руках — пыль. Мама подошла к нему, протянула миску с чудой[4]. Он отряхнул землю с рук. Я, набегавшись по полю, проголодалась и жадно потянулась к еде. Но Омардада легонько стукнул меня по руке. Не понимая, я смотрела на него и на маму. — Перед тем как взять еду в руки, скажи «бисмиллах», — торжественно произнес Омардада, — научись уважать людской труд и святость хлеба, который родит земля. Поев, Омардада залпом выпил воду из кувшина, возблагодарил аллаха и поднялся. Прищурив один глаз, он посмотрел на собственную тень, как бы прикидывая ее длину. — Прежде чем сеять, я помолюсь, — пробормотал старый пахарь. — О, а я забыла принести воды для намаза, — сказала мама. — Патимат, сбегай к роднику! — Не надо! Времени осталось мало, я и так обойдусь. — Омардада, как воду, зачерпнул в пригоршни рыхлой земли и начал протирать лицо, руки, ноги. Земля застревала в грубых трещинах рук, в морщинах лица. — Разве землей можно умываться? — удивилась я. — Если нет поблизости воды, можно, дочка. Нет в этом мире ничего чище земли. Мать нетерпеливо посматривала на старика — она хотела поскорее закончить работу и вернуться домой к приходу отца. Но Омардада совершал намаз. Он был верен своим привычкам — хоть помчись на него бурный поток, старик не прервет молитвы, не отложит намаза. Рассказывают, как однажды ему пришлось совершать намаз в городе. Он стал молиться на берегу моря, положив рядом с собою праздничную одежду: сапоги, каракулевую шапку и пояс с кинжалом, украшенным серебром. К нему подошел незнакомый старик, по виду горожанин, и, удивленно посмотрев на Омардаду, спросил: — Эй, горец, ты почему не в ту сторону смотришь? Что ты, не можешь отличить запад от востока? Но Омардада даже и бровью не повел — продолжал молиться. Тогда старик, решив, что Омардада его не понимает, обратился к нему по-кумыкски. Омардада оставался невозмутимым. Незнакомец пытался жестами передать смысл своих слов. Омардада продолжал совершать намаз. Старик пожал плечами и отправился восвояси. Окончив молитву, Омардада побежал за незнакомцем и преградил ему дорогу. — Послушай, — сказал он, — я не солнцу молюсь, а богу, и если он есть, ему скорее всего безразлично, в какую сторону кладу я поклоны. Удивленный горожанин махнул рукой и пошел своей дорогой. И на другой день отправился Омардада совершать намаз к морю. На этот раз там оказался мальчишка лет двенадцати. Увидев увлеченного молитвой пожилого горца, мальчик принялся гримасничать. Видя, что старик не обращает внимания на его ужимки, шалун нахлобучил себе на голову шапку Омардады, опоясался кинжалом. Омардада и тогда не посмотрел на него. Мальчик танцевал и строил рожи. Окончив намаз, Омардада не увидел своих вещей — вместе с юным озорником они исчезли, будто в море канули… Вот и сегодня мама, хотя и очень торопилась, не отвлекала Омардаду от молитвы — знала, что это ни к чему не приведет. Наконец Омардада поднялся с колен, оставив в земле две глубокие вмятины, и подошел к мешку с семенами. Он брал зерна пшеницы, пересыпал их в ладонях, пристраивая против солнца, как бы стараясь увидеть сердцевину. Одно зернышко он раскусил и, поднеся к глазам, удовлетворенно пробормотал: — О радость, зерна-то какие! Если чужой увидит — сглазить может. Дай бог, чтобы из одного зерна родилась тысяча, чтобы стебель был стройным, подобно Парихан, а каждое зернышко полным, как Умагани. Последние его слова относились к низенькой толстенькой нашей соседке. Следом за Омардадой мама подняла руку к небу. — Пусть земля будет сыта небесной благодатью, а люди сыты щедростью земли… Пусть летом спорится работа, а зимою пекутся в печи хлебы! Мне было интересно наблюдать за мамой и Омардадой, но торжественный обряд внезапно прервался. Мчась к нашей делянке, соседский мальчик громко кричал: — Тетя Парихан, дядя Ахмед велел вам сказать, что он едет в командировку! Несите ему вещи прямо в крепость! Он там вас ждет… Глаза мамы сразу потускнели.
В середине ночи нас разбудил громкий стук. Набросив на плечи платок, мама подошла к двери, но никак не могла ее открыть. — Парихан, а Парихан! Вы спите? — донесся с веранды голос Омардады. — Это ты, Омардада! Я до смерти испугалась. — А чего тебе бояться? Что одному испытать предстоит, другому не суждено. Ты только посмотри, какая ночь! — От тебя, Омардада, ни ночью, ни днем нет покоя… Что ты за человек! — говорила мама, безуспешно пытаясь открыть дверь. — Какие вы все толстокожие и глухие! Не слышите, что ли, дождь! Как раз вовремя послали его небеса на землю… — Теперь, наверное, до утра будешь дождем восхищаться! — проговорила мама, наконец распахнув дверь. — Боюсь, что Ахмед промокнет, он ведь не взял с собою бурки. — Ахмед еще молод, не знает, что нельзя полагаться на ясный день. Хоть и печет солнце, а бурку надо к седлу приторочить. — Я сама виновата, не напомнила… А теперь попадет Ахмед под дождь… — Если, конечно, он стоит под открытым небом, — засмеялся Омардада. — Будь спокойна. Ахмед давно уже спит на постели кунака и видит во сне свою Парихан. А я вот пришел поделиться радостью и вижу — все женщины одинаковы. Дома меня Халун поругала сквозь сон, и у тебя на уме не будущий урожай, а Ахмед. Голос Омардады начал удаляться — старик спускался по лестнице. Было слышно, как он хлюпал по размокшей земле, с шумом открыл ворота и снова захлопнул…
Ясное утро предвещало безоблачный день. Я открыла дверь, и в лицо хлынула горьковатая свежесть напоенной дождем земли. Солнце только всходило и, как бы опираясь на хребет Акаро, окидывало взглядом зеленеющие межи, распаханные делянки, прислушивалось к радостному щебетанью птиц… Меня охватило такое ощущение счастья, что я чуть не задохнулась… Кто мог знать, что этот сверкающий день станет черным для нашей семьи?! …В ворота громко застучали. Мама доила корову и замешкалась, я растерялась, и ранний гость не стал ждать. Сослуживец моего отца — сын Хуризадай — Нурулаг перемахнул через наш каменный забор. Шапка у Нурулага была надвинута до бровей, он прятал глаза и от меня и от быстро подошедшей матери. Нурулаг был невысок, а в то утро показался мне вросшим в землю. — Нурулаг, почему ты так рано? — с каким-то отчаянием выкрикнула мама. — Говори, где Ахмед? — Парихан… — начал Нурулаг и замолк. — Говори скорее, у меня разорвется сердце! — Ночью оступилась лошадь, — бормотал Нурулаг. — У Ахмеда… Ахмед вывихнул ногу… — Оступилась лошадь? — мама уронила полный кувшин; я со странным вниманием наблюдала, как на земле один за другим лопались пузырьки молочной иены. — Я видела сон, — громко заговорила мама. — Я знала… — Папа! — крикнула я. — Папа! Папа! — повторяла моя сестренка Нажабат, выбежавшая из дома. — Парихан, подожди, ничего страшного нет, — старался успокоить мать вконец растерявшийся Нурулаг. — Нет! Если бы Ахмед был жив, он бы пришел, он бы приполз сам. Ахмед убит! — мать бросилась на улицу, но у ворот ее задержали — там собрался народ. — Люди добрые, скажите мне, где он? Что с ним? Я знаю — его убили. Кто его убил? Скоро к нашему двору сбежался весь аул. Маму взяли под руки, куда-то повели. Я осталась с младшими сестрами. Испуганная криками всегда спокойной матери, еще не все понимая, я не знала, за что взяться. Сердце вздрагивало, казалось, тугой обруч опоясал мое тело. Без цели, без смысла я то и дело выбегала на улицу. Заплакала в люльке трехмесячная Асият. Я решила напоить ее молоком, но руки дрожали, молоко не попадало в рот сестренке. Испуганная Нажабат ходила за мной по пятам. Как прошел этот день, я не помню… Когда солнце стало клониться к закату, я услышала душераздирающие крики. В дом к нам вошли соседи, знакомые. Кто-то взял Асият из люльки. Я увидела маму, на ее голове, скрывая волосы, был повязан черный платок, по лицу текли слезы. Она кулаками била себя в грудь, ногтями царапала лицо. Я не могла пробиться к ней — ее окружили кричащие, плачущие женщины. — Пойди, маленькая, поиграй с детьми! — жалостливо сказала мне соседка. И тут во дворе я увидела Омардаду. Он стоял у ворот и горько плакал, как ребенок. К нашему дому с шумом подъехала серая легковая машина. На ней иногда отец возвращался с работы. Толпа, собравшаяся у нас в доме и во дворе, бросилась за ворота. И я отчетливо увидела сидевшего между двумя незнакомыми людьми моего отца со странно поникшей головой. — Папа! — крикнула я. — Папа! Вот мой папа! Он живой! Он приехал! Мой папа не умер! — Папа заболел, мы сейчас внесем его в дом, — мягко сказал один из незнакомых мне мужчин. Отца положили на черную бурку. Меня потрясла белизна его лица, я заметила в уголке губ и на черных усах запекшуюся кровь, синяки вокруг полуоткрытых глаз… Не помня себя, побежала я за распластанной в руках людей черной буркой. — Ахмед! Ахмед! Кто тебя убил? — громко причитала мама. — У кого поднялась рука? Разве у тебя был враг? Посмотрите, он весь насквозь промок. Ведь он уехал из дому без бурки! Пусть умрет вместе с тобой твоя подруга, которая не пришла тебе на помощь! Припав к неподвижному телу отца, она причитала, захлебываясь слезами. — Лошадь споткнулась в темноте. Он погиб не от чужой руки, — говорили маме соседи. Но что могло утешить вдову?
II
(Народная песня)
(Пословица)
Семья моего деда Хамзата жила безбедно, но благосостояние пришло не сразу. Родители мамы наживали его многолетним, упорным трудом. Оба души не чаяли в дочери. Многим нравилась Парихан. Юноши из самых богатых семей состязались друг с другом, стараясь завоевать ее любовь. Особенно добивался ее расположения Жамал — его отец был богаче всех в ауле. Ухаживания Жамала одобряли мамины родители. Но сама она думала только об Ахмеде. Ахмед был беден и понимал, как мало он значит для состоятельного Хамзата. Отец Ахмеда — Абдула был рабом своих прихотей, не заботился о детях. Бездумно продавал он нужные в хозяйстве вещи, без всякого сожаления расстался с землей. Абдула легко увлекался: в детстве у Ахмеда сменились три мачехи. — Которая из них лучшая? — спрашивали любопытные мальчика. — Одна лучше другой, — отвечал он с невеселой улыбкой. Ахмед, чтобы прокормиться, брался за всякую работу. Работал много, а жилось ему трудно: это были первые годы после революции — у кулаков еще оставались и сила и богатство. Как-то в ауле играли пышную свадьбу — женился друг Жамала. Многие были приглашены. Весь аул вышел полюбоваться на молодых. Ахмед залез на крышу чужого дома, но глаза его не следили за женихом и невестой, он искал среди гостей Парихан. Жамал со своего крыльца тоже смотрел только на нее. Он перехватывал ласковые взгляды своей избранницы, обращенные к Ахмеду. И вдруг, удивив всех своей ловкостью, Жамал прыгнул с крыльца прямо в круг танцующих. Плясал он страстно, лихо, красиво. Жамал приблизился к Парихан и протянул ей палочку. — Иди, потанцуй с ним, — сказала подруга, подтолкнув опустившую глаза девушку. — Я его ненавижу, — прошептала та. — На свадьбе надо танцевать со всеми или ни с кем. Глянув на помрачневшего Ахмеда, Жамал положил на голову Парихан сторублевую бумажку, вынул из кармана другую, насыпал в нее из парчового кисета табаку, свернул цигарку и закурил. Это был вызов богатого Жамала бедняку Ахмеду. Ахмед незаметно ушел с праздника. А через несколько дней весь аул гудел, как потревоженный пчелиный улей, — из уст в уста передавалась весть: Жамал послал богатый калым за Парихан. Услышав об этом, Ахмед покинул родной аул. Никто не знал, куда он исчез. Да, казалось, и мало кто о нем думал. Кому Ахмед был нужен? Отцу, который жил в другом ауле с новой женой? Очередной озлобленной мачехе, оставшейся в нашем ауле с ребенком на руках? О его судьбе хотела узнать Парихан, но кого могла она спросить? Девушка решила, что ошибалась, — Ахмед ее никогда не любил, иначе не уехал бы так внезапно… Ей оставалось скрывать свое горе и забыть об Ахмеде. Однажды утром, когда Парихан шла за водой, она услышала разговор двух женщин — они нарочно говорили громко, как показалось Парихан. — Ты знаешь, в Махачкале организован полк, — рассказывала одна. — В этот полк поступил Ахмед. Омардада ездил в город, видел Ахмеда, говорит, что он стал настоящим красавцем джигитом. — А когда он не был красавцем и джигитом? — затараторила другая. — Одна у Ахмеда была беда — бедность! А наши девушки выходят замуж не за человека, а за богатство! — Конечно, им ведь важно, чтобы снаружи сверкало! Начистишь медный звонок — будет как золотой, время пройдет — потемнеет. Парихан казалось, что земля под ней ходит ходуном — с трудом вернулась домой и вскоре занедужила. Несколько раз откладывали ее свадьбу с Жамалом. Не жалели опечаленные родители денег для единственной дочки — каких только лекарей не приглашали они к Парихан! Немало попила она разных отваров из цветов и трав. Но ей не становилось лучше. Она худела и бледнела… Никто не мог определить болезни Парихан, она одна ее знала. В мечтах она не раз видела незнакомый город, Ахмеда, быстро мчавшегося на огненном коне… «Если бы еще хоть разок посмотреть на него», — с грустью думала девушка. Печальная, унылая, брела она однажды по полю. Вышла на дорогу, ее обогнали двое мужчин, и вдруг один из них сказал другому: — Полк по дороге в Ботлих остановился в крепости… Давно не видели жители аула Парихан такой веселой, приветливой, нарядной. Она бежала от аула к крепости, и ей самой чудилось, что ноги ее не касаются земли. И вдруг во всаднике, скакавшем ей навстречу, Парихан узнала Ахмеда. — Счастливого пути, Парихан, куда собралась? — Ахмед спрыгнул с коня. Парихан не поверила своим глазам и не сразу ответила. Перед ней стоял совсем не прежний робкий Ахмед. Ей протягивал руку уверенный в себе, решительный джигит в ладно пригнанной военной одежде. — С приездом, Ахмед! — наконец вымолвила Парихан. — Я… я иду в крепость за сахаром. — Я пойду вместе с тобой, — сказал он, ведя на поводу своего коня. — А разве ты не в аул? — Теперь у меня там нет никакого дела, — усмехаясь, ответил Ахмед. — Значит, я помогла тебе вдвое сократить дорогу, — лукаво заметила Парихан. — Я был бы счастлив, если бы ты всегда помогала мне в жизни. — Твои мысли, Ахмед, для меня под замком! Откуда я знаю, как и чем я смогу тебе помочь? — Птица не вылетает из гнезда, если знает, что встретит грозу! — Но после грозы солнце светит ярче! — Я могу только мечтать. Но боюсь, что мечты мои не сбудутся… Я бездомный и бедный человек. — А мне, Ахмед, ничего не нужно. — Парихан, ты ответишь откровенно на мой вопрос? — Если смогу… — Зачем ты шла в крепость? — А ты веришь, что у нас дома нет сахара? — Неужели я могу надеяться? — Но ты же знаешь, Ахмед, как бы там ни было, без согласия родных я не решусь… — И ты можешь думать о чьем-то согласии?! Сзади послышался цокот копыт. Жамал, резко осадив коня, очутился перед влюбленными. На толстых губах у него застыла усмешка, глаза горели ненавистью. — А, это ты, Ахмед, — небрежно бросил он. — А я-то думал, что за генерал к нам приехал! Хорошо, что ты вернулся, а то некому чистить стойла и вывозить навоз на поля. Лучше в родном ауле быть конюхом, чем в городе. — Ну что ж, считай, что я приехал убирать твой хлев, — улыбнулся Ахмед. — Мне все равно, что ты думаешь! — А тебя, красавица, — Жамал скрипнул зубами, — не для того я беру в жены, чтобы ты пешком ходила! Садись ко мне в седло! — Речка, спешащая к морю, не пропадет по дороге. Я пойду пешком! — возразила Парихан. — Подожди, ты еще узнаешь, кто такой Жамал! Не так запоешь, голубка! — Меня не испугаешь! Жамал со злостью ударил коня и поскакал к аулу. Парихан, гордо подняв голову, шла с Ахмедом к крепости. Накупив в магазине всякой мелочи, чтобы оправдаться перед матерью, Парихан одна возвращалась домой. Мать встретила ее на краю аула. — Где ты была, непутевая, что ты с нами делаешь? Нас убьют. — Кто, мама? — стараясь оставаться спокойной, спросила девушка. — Чужие языки… Им достаточно песчинки, чтобы возвести скалу. — Этот краснолицый бурак Жамал, видимо, считает, что я арестантка. — Опомнись, ты его невеста! — Вот! — сказала Парихан, проведя рукой по шее. — Пусть поднесут сюда кинжал, я и тогда за Жамала не пойду. — Отрекись от сказанного, дочь моя, ради аллаха, не бросай моего мужа и братьев в огонь распри. Не жить нам с тобой на свете, если они услышат это. — Пусть убьют меня, мне все равно. Парихан заплакала. Но дома ей не дали опомниться, брат матери бросился с криком: «Зачем ты ходила в крепость?!» — и избил ее до синяков. — Убивают, убивают! — кричала мать, стараясь защитить дочку, и ей тоже досталось от брата. Жамал хотел в ту же ночь обручиться с Парихан. Мать, сидевшая у постели дочери, старалась заглянуть в ее будущее. Проклинала весь род Жамала. «Если он так оклеветал невесту, что ее ждет, когда она станет его женой?» — Нам сейчас не до свадьбы, надо сперва выходить дочку, — говорила она бесчисленным посланцам Жамала. А Парихан и не вспоминала о Жамале. Ей чудилось, что Ахмед скачет по городу на своем красно-буром коне. Ахмеду скоро стало известно все, что приключилось с Парихан, и он нашел повод задержаться в крепости. Не раз пробирался Ахмед ночами к окнам своей возлюбленной — они были наглухо закрыты. Поколебавшись, он решил обо всем откровенно рассказать командиру полка Муслиму, которого считал самым близким другом и любил как старшего брата. И вот ранним утром в доме Парихан вместе с председателем сельсовета появился командир полка. Парихан все еще лежала в постели, сидевшая у ее изголовья мать растерянно поднялась с места. Из другой комнаты вбежал испуганный отец Парихан. — Это вы так избили Парихан? — спросил командир. — Почему мы должны бить свою дочь? В чем она провинилась? — в свою очередь задал вопрос Хамзат. — Вот мы как раз все это и хотим выяснить. — Нежданный гость отвел от губ девушки руку с зажатым платком. — Ну, Парихан, расскажи сама, за что это тебе так досталось? — О чем я должна рассказать? — пролепетала Парихан. — Сначала о том, что родные хотят тебя насильно выдать замуж, — пояснил командир, прохаживаясь по комнате. При каждом шаге кобура на его поясе поскрипывала. — А потом — за что тебя избили. — Меня никто не бил, — отвела Парихан глаза в сторону. — Меня ударила ногой корова, когда я доила… — Ну, допустим, я поверил. А за Жамала ты идешь по собственной воле? — Зачем мы свою единственную дочь будем отдавать замуж насильно? — спросил Хамзат. Он был не на шутку встревожен появлением у себя в доме всеми уважаемого в Аварии Муслима. — Вот этот ответ настоящего мужчины я и ждал услышать от отца Парихан. Нам известно, что ваша дочь не любит Жамала. А раз нет и речи о насилии, — Муслим улыбнулся, — тем лучше… Советская власть такими вещами шутить не позволит. — Я не бросаю слов на ветер, — поспешил заверить командира отряда Хамзат. — Почему ты молчишь, доченька, скажи свое слово. Его ждут и командир и отец твой. Я слышала, что Советская власть защищает права женщин. Оказывается, это чистая правда. Тебе нечего бояться… — Мать ласково гладила Парихан по волосам. Ей очень хотелось, чтобы Хамзат при Муслиме услышал из уст дочери отказ от Жамала… — Ты не стесняйся, Парихан. Речь идет о твоем счастье. Скажи при всех правду, — настаивал и сам Хамзат. — Лучше умру, чем пойду замуж за Жамала, — дрожащим голосом произнесла девушка. — Вот все мы и услышали, что думает Парихан! — проговорил Муслим. — А ты, голубка, в другой раз осторожнее дои корову. — Он улыбнулся и, нагнувшись над постелью больной девушки, тихонько шепнул: «Привет тебе от Ахмеда», — и, поскрипывая кобурой, вышел так же быстро, как появился в доме Хамзата. Мать Парихан при каждом удобном случае говорила мужу: — Из-за этой глупой совы, из-за этого мерзкого ежа Жамала избили мою дочку! — И тебе он вдруг разонравился? — спрашивал Хамзат. — Когда я вижу этого краснолицего пустобреха, у меня сердце сжимается от ненависти. Хамзат, ты еще не знаешь, что скажут про нас люди, если мы променяем единственную дочь на богатство. Того, что прошло, не воротишь, нужно все обдумать. Советская власть заботится о каждом, она и нас не даст в обиду! — Ну что ж, значит, твоим зятем станет сын Абдулы… Распутника, который разбрасывает детей, как кукушка, по чужим гнездам! У него ни в поле плуга, ни на гумне хлебной скирды! — Птенец кукушки не виноват, что появился на свет в чужом гнезде. — Не виноват-то он не виноват, но из птенца-то вырастет кукушка! — Ты сам восхищался мужеством Абдулы, помнишь, как он задушил волка? Да и Ахмед — настоящий джигит, а Жамал оклеветал нашу дочь. Я ее девять месяцев носила под сердцем, два года кормила грудью. Назло Жамалу выдам ее замуж за Ахмеда! — Со мной разговариваешь ты как герой, вот так и говори со своими братьями! — С моими братьями говори ты сам, Хамзат! Скажи, что сам отвечаешь за судьбу дочери. Дни и ночи пилила Хамзата жена. И добилась своего: получила согласие на брак Парихан с Ахмедом. Молодые тайком уехали в Махачкалу. Жамал, узнав, что остался с носом, ворвался в дом Хамзата, размахивая кинжалом. Получившего отставку жениха сопровождал его разъяренный отец. — Вах! Почему вы так огорчены? — совершенно спокойно спросил Хамзат. — Жамал сам видел мою дочь с Ахмедом, сам рассказал об этом нашим родным. Мы думали, что Жамал отказался от Парихан… — Такой богатый, завидный жених найдет себе невесту не хуже моей дочери, — добавила жена Хамзата. — Ты, Жамал, сам виноват. Зачем разрешил Парихан встречаться с Ахмедом? Пусть теперь она с ним и живет!
Вот как соединили свои судьбы моя мать и мой отец. Я была их первым ребенком. Мама приехала рожать в аул, а отец остался в Махачкале. Он мечтал о сыне. Но в ясный солнечный день середины лета появилась на свет дочка. Через два дня после моего рождения вернулся в аул отец, взял меня на руки, прижал к груди и решил назвать в честь своей покойной матери — Патимат. И во второй раз мечта отца не сбылась: у мамы снова родилась дочка… Мне тогда еще не было двух лет. Отец очень любил меня, много занимался со мной. — Ахмед, ты забываешь о Нажабат! Только Патимат ласкаешь и балуешь, — с укором говорила мама. — Нажабат еще такая маленькая! — отвечал отец. — А ты, когда ее носила под сердцем, наверное, все время на себя смотрела в зеркало — так она на тебя похожа, — отец целовал мою сестренку. — Зато Патимат — твой портрет! И не только лицом она в тебя! И фигура у нее твоя и даже характер! — говорила мама. Мне так нравилось, что я похожа на отца. Это сходство находили многие. Я была уверена, что самый красивый и сильный человек на свете — мой отец. Вскоре после моего рождения ему пришлось оставить армию. Спасая двух красноармейцев, он бросился в ледяную реку, простудился и сильно заболел. Я очень гордилась тем, что отец получил от командования похвальную грамоту и именные золотые часы. Мы вернулись в аул. Бывший политрук полка, мой отец стал народным судьей района. Больше всех нашему приезду обрадовался Омардада. — И у птицы есть гнездо, — приговаривал он, — заведете свой дом, дети мои! Берите участок земли, обработайте его, ваш труд никогда не пропадет. Земля воздаст сторицей. Постройте дом в родном ауле, будете ближе и к нам! Скоро мы заложили фундамент. Только узкая улица отделяла наш дом от дома Омардады. Помогали нам строиться все родственники, а Омардада и Халун работали не покладая рук. — Чем скорее будет готов ваш дом, тем скорее отдохнете, — подбадривал нас Омардада. — А пока сил жалеть нечего! К тому времени, как мы вернулись, Жамал вступил в колхоз, отдал туда весь свой богатый инвентарь, женился на троюродной тетке моего отца. На правах родственника он с женою помогал нам строиться. Все считали, что так и должно быть. К зиме все работы были закончены. Началась наша жизнь в новом доме.
III
(Пословица)
Мать ушла к Халун, а я сидела у колыбели брата и тихонько напевала песню, которую слышала от мамы:
IV
(Народная песня)
(Пословица)
Изрядно опьяневшего Омардаду Халун с трудом тащила домой. Я молча шла сзади. — Что с тобой сегодня? — ворчала Халун на мужа. — Люди осудят: тамада напился до потери сознания. — Я пьян? И ты говоришь, что я много выпил? — обижался Омардада, вырываясь из рук жены. — Да что ты! Я молчу. Ты совсем трезвый. Только идем скорее домой — время позднее! — А… Раз ты думаешь, что я пьяный, сейчас полезу на вершину горы… — бушевал Омардада. — Ну кто тебе говорит, что ты пьяный? Выпил немного… Пойдем домой! — Ты пойми… Я все помню и даже, отдавая душу Азраилю, буду помнить, как она плавала в пене. — Кто это она? Где плавала? — рассердилась Халун. — Я понимаю, почему ты хочешь один куда-то идти. К кому тебя тянет? — Не надо ревновать, дорогая Халун! Я ее проглотил! И никогда не забуду… — Кого это ты не можешь забыть? — Да я же ее проглотил, проглотил, но это секрет! — Ну, Омардада, и на рваное платье найдется лоскут. Не сошелся на тебе свет клином. Я все прощала… Признавайся во всем до конца, иначе в дом тебя не пущу. Постыдился бы своих сыновей. — Халун захлопнула ворота перед носом мужа. — Иди к той, о которой ты в пьяном виде вспоминаешь! — крикнула она уже со двора. Омардада растерянный стоял у ворот, и мне стало жалко его. За что же тетя Халун не пускает Омардаду домой? — Пойдем к нам ночевать, — предложила я ласково. — Видишь, Патимат, до чего дело дошло! — Омардада явно искал у меня поддержки. — Завтра поеду в район и объявлю, что пора закрывать женотделы! Жены будут скоро гнать нас из аула. На каждом собрании только и слышно: «Женщину надо любить, женщину надо уважать, женщину надо на руках носить». А к чему это привело? Они сели нам на голову… — говорил Омардада, входя к нам в дом. Мама удивилась, увидев нас. Омардада хитро улыбнулся. — Если явится моя старуха, скажи, что меня здесь нет. Парихан, уверяю тебя, сейчас будет веселее, чем на свадьбе. Мама напоила Омардаду крепким чаем. Услышав поспешно приближающиеся шаги, Омардада спрятался в папиной комнате — так мы называли спальню родителей. В дверь ворвалась возбужденная Халун. Я ее никогда такой не видала. Она была бледна, как мел, глаза стали большими и блестящими. На мгновение она задержалась у двери, обведя комнату гневным взглядом, сорвала с головы платок и бросила его на стол. — Вот, Парихан. Ты меня все утешаешь, — заговорила она громко. — Смеешься — болтовня, сплетни! Сегодня он сам признался, что не забудет ее никогда! Она в какой-то пене плавала. Нет, это ему даром не пройдет! Халун не та, что была в первые годы… Я и ему и ей покажу… — Халун, неужели ты не привыкла к шуткам своего Омардады?.. — Ты и теперь защищаешь его, Парихан! Он сам признался! Я-то думала, что крепко держу уздечку своего коня! Оказывается, она в руках у другой. — Халун схватила платок, накинула его на голову. — Завтра подаю на развод! Не желаю от него зависеть! В колхозе работы сколько хочешь. Слава аллаху, я здорова и тружусь за троих. А сейчас я их найду и опозорю на весь аул. Пусть потом не меня, а его обвиняют! — Погоди, Халун, не спеши! Может, он вокруг дома ходит или в поле гуляет. Оклевещешь зря мужа. — Мама повысила голос, давая знать Омардаде, что дело заходит далеко. — Глубоко море, но не бездонно! У самой высокой горы есть вершина! Хватит, моему терпению пришел конец!.. Дверь папиной комнаты отворилась, на пороге, потягиваясь, появился Омардада. — Что за шум? — спросил он, зевая. — Поспать не дают спокойно. Меня разбудили, сейчас Магомед-Жавгар проснется! А, это ты, моя красавица! — Омардада подходил все ближе к Халун. — Ты что думаешь, я за тобой пришла? У меня к Парихан дело есть, — сказала Халун совершенно спокойно. — Ну, я понимаю, ты среди ночи забежала попросить соли или спичек… Идем, дорогая, домой, всем пора спать! — Я же говорю тебе, что не за тобой пришла, — поворачиваясь к двери, высокомерно заявила Халун. — Это я за тобой пришел, я! — Омардада взял жену за руку. — Это я тебя ревную к пене в кубке. И буду держать крепко, не вырывайся, чтобы ты не смогла потребовать развода. — Он засмеялся, обнимая уже улыбающуюся Халун. Дверь за супругами закрылась и открылась снова. Омардада просунул голову. — Парихан, а Парихан, у вас есть мыши? — По-моему, нет на земле места, где бы они не водились, — ответила мама. — А я вот очень не люблю мышей, — с этими словами Омардадазахлопнул дверь. Мама пожала плечами и отправила меня спать. Лишь спустя несколько лет Омардада рассказал мне про мышонка в кубке.
В нашем доме готовились к празднику. В большой комнате с утра были расставлены столы, мама и Халун хлопотали у очага. Солнце еще не всходило, когда Омардада повесил на гвоздь тушу только что зарезанного барана. Всегда сухие, шершавые руки Омардады блестели от жира. Бодрый и веселый, как никогда, он принялся за разделку туши. «В суп, на шашлык, для пельменей», — бормотал он под нос, сортируя куски. Нутряное сало завернул в шкуру, кое-что из внутренностей оставил кошке, а таз с кровью отнес соседям, для собаки. Окончив работу, Омардада вымыл руки, веником аккуратно подмел пол. Халун, смеясь, шептала матери: — Теперь он два часа будет точить ножи! Я забыла их принести, он сейчас меня отправит за ними. И, будто в подтверждение слов жены, Омардада крикнул: — Халун! — Что «Халун»? — спросила она, вытирая руки. — Принеси мне точильный камень, ножи и топорики! — Сейчас, дорогой! — Халун проворно вышла.
В семье прославленного земледельца Алиасхаба рождались одни девочки. Халун была младшей. Родители ее жалели, особенно работать не заставляли. Когда самый трудолюбивый парень, у которого, как говорят у нас в народе, «рука прилипала к плугу, а нога врастала в землю», женился на ней, все в ауле были удивлены. Низенькая, полненькая, скуластенькая, с пухлыми руками, Халун выглядела рядом с могучим Омардадой, как дубовый пенек около высокой сосны. — Тебе, наверное, приходится вдвое складываться, чтобы обнять Халун, — подшучивали друзья. — Нет, она сама приставляет лестницу к моей шее, — смеялся Омардада. …Омардада долго не женился. Мать его говорила не раз: — Омар, пока не сыграем твоей свадьбы, младшего сына не женим. У меня нет дочерей, мечтаю увидеть невесток в доме. Назови мне ту, которую любишь. — Когда полюблю, тогда и назову, — отвечал Омар. И вот однажды его младший брат Абдула поехал на скачки в чужой аул, а вернулся оттуда с женой. Мать и отец растерялись: — Ты нарушаешь законы гор. Первым должен жениться старший. — Неужели фиалки должны ждать, пока расцветут поддубки? — спросил Абдула. — Каждый цветок должен цвести в положенное время, — сказал Омар. — Лепестки рано раскрывшегося цветка порой срывает холодный ветер, и завязь пропадает. Не беспокойтесь, не перешагнем мы порога аварских законов. Сразу две свадьбы сыграем. Сегодня и я приведу свою невесту. — Что же это за девушка, готовая по твоему зову прийти к нам в дом? — удивилась мать. — Абдула нашел себе невесту на скачках, а я приметил на пахоте. Омар быстро переоделся и, нарядный, ушел из дома. Поднимаясь по кривой улочке в верхнюю часть аула, Омардада перебирал в памяти встречи с Халун — дочерью прославленного Алиасхаба, того самого Алиасхаба, которому часто выпадала честь прокладывать первую борозду весной, а летом первым выйти на сенокос.
Как-то раз Омар допоздна задержался в поле — не хотел оставлять начатую делянку нераспаханной. Возвращался он домой, когда полная луна светила вовсю. Вдруг бык пошатнулся и грохнулся на землю. Омар бросил плуг и ярмо на дорогу и растерянно стоял рядом, не зная, как заставить животное подняться на ноги. Омара окликнула Халун. Она появилась неожиданно, с тяжелой ношей за спиной. — Вах! Ты не боишься ходить одна так поздно? — удивился Омар. — Ничуть не боюсь! Опаснее себя кого я встречу на дороге? — лукаво приподняла Халун черную бровь. — Ну, значит, ты герой! — не нашелся Омар. — Чего бояться! Днем светит солнце, ночью луна… А ты здесь на ночлег устроился? — Бык у меня заболел. — Ах ты, непутевый, — Халун, сбросив свою ношу, склонилась над быком. — Разве можно подводить хозяина? Нет, он не виноват! Посмотри, как вздулась селезенка, — она провела сильной ладонью по темной шкуре. — У тебя, Омар, нет ли шила? — Я ведь не чарыки шил, а землю пахал. Большая иголка, правда, есть у меня в шапке. Вот она! А что будет дальше? — Из кожи твоего быка я не собираюсь шить чарыки! — сказала Халун. — А вот быка хочу вылечить. Она потерла иголку концами своих длинных кос и ловко проткнула ею шкуру быка. Не успел Омар и слова сказать, как бык был на ногах. Через несколько дней Халун встретилась Омару на берегу реки. — Ну как, пахарь, бык твой больше не болеет? — улыбнулась она. — Бык здоров, да я что-то занедужил, — Омар прижал руку к левой стороне груди. — Что же с тобой, бедный? — Уколов быка, ты поранила и мое сердце. — Полечить надо, Омар! — Вот ты и попробуй. — Не знаю, сумею ли… — Халун убежала, смеясь.
Омар поднимался по кривой улице, и его одолевали сомнения: «Может быть, я ей не нравлюсь… Она просто шутит со мной…» Минуту помедлив, Омар ударом ноги распахнул калитку. — Ассалам алейкум, Алиасхаб! — Валейкум салам, Омар! Входи. Как ты узнал к нам дорогу? — пахарь протянул Омару дочерна загорелую, словно чугунную руку. — Когда нужно, всегда отыщешь дорогу! Хочу поговорить с тобой по важному делу. Алиасхаб улыбнулся. — Если ты будешь просить бурого быка, заранее скажу: легче мне отдать своих дочерей, чем уступить на один день своего кормильца! — Все твои дочери мне ни к чему, одной вполне достаточно, — сказал Омар, поглядывая в полутьме на Халун, просеивавшую муку возле очага. — Проходите в ту комнату, — пригласила жена Алиасхаба, — я зажгла там лампу. Оставшись наедине с Алиасхабом, Омар спросил без обиняков: — Отдашь за меня Халун? Алиасхаб почувствовал себя, как в чувяках на льду. Он приоткрыл рот от удивления. На что это похоже? Горец сам приходит сватать девушку… Ведь это нарушение горского адата! Оправившись от неожиданности, Алиасхаб как бы прикинул на весах Омара и всех своих зятьев. Чаша с молодым пахарем явно перетягивала. Давно Алиасхаб приметил Омара, который не боялся ни летнего зноя, ни зимней стужи, сердцем был предан земле. Старшая дочь Алиасхаба вышла замуж за лудильщика, у другой муж — плотник, у третьей — барабанщик… Старик зятьями доволен, но в душе желал, чтобы мужем его любимицы Халун стал земледелец, который продолжил бы кровное дело Алиасхаба. — Вах! Вах! Омар, я надеюсь, твоя отара не бежит с горы к реке, почему ты так спешишь? И сам ты не плод с заброшенного дерева, чтобы твои родители не могли прийти сюда! — Мне ждать некогда. — И Омар напрямик рассказал, что происходит в семье. Сердце Халун, стряпавшей у очага, прыгало козленком. О чем говорил Омар с отцом за закрытой дверью? Она давно полюбила Омара. Началось это в ясный праздничный день, когда весь аул собрался на скачки. Один скакун хорош, а другой еще лучше; один конь выхолен, а другой еще глаже! На горячих жеребцах пролетали ловкие юноши мимо ценителей опасной игры. Омар в темно-зеленом чуха-гужгате, верхом на отменном коне привлекал к себе взгляды многих девушек аула. И взор Халун, как свинец, попавший в мишень, не отрывался от стройного наездника. Омар мчался впереди других. Девушки уже готовились согласно обычаю бросать платки на шею коню-победителю. Юноши подкидывали вверх шапки, восторженно свистели. — Иях! Аллах! Сглазили! Убили! — вдруг разнеслись тревожные возгласы. Халун, чтобы не закричать, прикусила палец. Обогнавший всех гнедой жеребец упал, не доскакав до барьера. Омар быстро вскочил на ноги — он был невредим, — стряхнул пыль, бросился к подвернувшему ногу коню. «Как ты меня подвел! Как мог ты упасть, не достигнув цели». Одно мгновение неудачник смотрел на зрителей, будто искал сочувствия и совета. В глазах, обращенных на него, — жалость, сострадание. Минута промедления — и соперники его обгонят. Не долго думая, горец разулся и побежал босиком к барьеру. — Вот характер! — Видали аварца! — Омар всегда найдет выход! — кричала толпа. Домчавшийся первым, Омар согнул шею под тяжестью девичьих платков и косынок. В этой горе белел и платок Халун. Мужчины выражали свой восторг по-иному — они высоко подбрасывали находчивого победителя…
…«Может быть, он уйдет, даже не взглянув на меня», — думала Халун, прислушиваясь к тихим голосам за дверью. Напрасно девушка волновалась. Не успел бы даже самый опытный земледелец поднять две борозды, как все было улажено — Халун стала невестой Омара. Жена упрекала Алиасхаба, что так поспешно и без калыма отдал он дочь замуж. — Если не примешь мешок пшеницы, что принесли тебе домой, — возражал Алиасхаб, — успеешь продырявить чарыки, выпрашивая горсть. У парня — сильные руки и любовь к земле. Такой не подведет. …Хотя замужество для Халун было желанным и она мужа любила, трудно приходилось ей в первые годы. Неторопливая и молчаливая, она чувствовала себя соломинкой на ветру в этом беспокойном доме. Омар не ложился до полуночи, вставал с петухами, без конца находя себе и ей работу. — Проснись, Халун, пора коров доить! — подымал он ее до рассвета. — Омар обстругал Халун, как рубанком! — говорили в ауле. Действительно, Халун подобралась, стала стройнее. С утра до вечера вместе с мужем они пропадали в поле. Втайне завидовала Халун жене Абдулы — Патимат. «Почему два брата разные, как гора и пропасть?» — думала она не раз. Патимат и Абдула приходили на поле, когда Халун и Омар успевали вспахать столько земли, что с нее можно было снять целую мерку пшеницы. Младший брат Омара готов был веселиться у каждого очага, в котором горел огонь, плясать у любого дома, из трубы которого шел дым. Где бы ни играли свадьбу, кто бы ни праздновал рождение сына, Абдула и Патимат были гостями. Выходили супруги из дома вдвоем — впереди Абдула, наигрывая на пандуре, за ним, тихонько напевая, шла жена. Без веселого остроумного Абдулы и певуньи Патимат и праздник был не в праздник! — Ты не медоносная пчела! — говорил Абдуле отец, всегда недовольный старшим сыном. Абдула хохотал. — Что ж, пчелы собирают мед, а мы им лакомимся! — Он дразнил старшего брата. — Потерял ты совсем покой из-за земли. Смеяться разучился! Ночью, когда две головы оказывались на одной подушке, Халун, глубоко вздыхая, корила мужа: — Посмотри, Омар, на Патимат. Она белая, румяная, как спелое яблоко, а с моего лица не сходит темный загар. Сведет меня в могилу земля… Кожа у меня на руках словно кора у дерева, а у Патимат как сливочное масло… — Чему ты завидуешь, глупая, — урезонивал жену Омар. — Не уродует работа человека, а красит. Брат мой подобен бешеному весеннему потоку. Мчится этот поток невесть куда, налетит на скалу, останутся только брызги. И не знала тогда Халун, что Омар окажется прав. Патимат через девять месяцев после свадьбы родила сына. — Ранний плод, — посмеивались соседи. — Что ж, — отшучивался Абдула. — Ранний будет мне братом, а поздний — сыном! Пяти месяцев не было Ахмеду, когда Абдула уехал «на заработки» в другой аул. Он пренебрег мудрой пословицей: «Пусть лишь тот отправляется в путь, кто не забудет дороги домой!» Полюбил Абдула дочку кунака и прочно обосновался в чужом ауле… Патимат тяжело заболела и скоро умерла, оставив сиротой Ахмеда. Абдула вернулся с новой женой в аул, и полуторагодовалый Ахмед остался на руках у беременной мачехи, Нупайсат была из тех женщин, про которых говорят: «На языке мед, а в сердце меч». При Абдуле Ахмед был и «солнышко» и «светик», а стоило мужу уйти — Нупайсат совсем не замечала пасынка. Ахмедом занимались мало, и заговорил он поздно. У Нупайсат вскоре родился сын — Магомед-Жавгар. Младший брат был единственной радостью Ахмеда. Маленький отвечал старшему нежной любовью. Он не брал из рук матери лакомства, если она не угощала Ахмеда. Когда родители хотели взять Магомед-Жавгара с собой к кому-нибудь в гости, он просил: «Я останусь с братом». Нупайсат не понимала этой любви и потихоньку поколачивала Ахмеда. Мальчиков послали учиться одновременно. Нупайсат выпроваживала пасынка из дому с куском сухого хлеба, пока ее сын еще спал. Магомед-Жавгара она кормила сытно и вкусно да еще и еду в мешочек заворачивала. Магомед-Жавгар старался взять побольше, чтобы поделиться с братом. Он возмущался, если ему покупали лишнюю пару носков. — Брат ходит на босу ногу, и я так буду ходить! — заявлял он. — Всего одну пару продавали, — изворачивалась Нупайсат. — Тогда пусть ее носит старший, — говорил Магомед-Жавгар при отце, чтобы мать не посмела возразить. «Где бы ни гремел гром, а град выпадет на горе Гуниб» — так говорят в народе. И вот, получив весть от уехавшего мужа, что он «какое-то время проживет в городе», Нупайсат поневоле вспомнила пословицу: «Зло, которое ты причинил другому, кто-нибудь и тебе причинит». Но вспомнила слишком поздно. — Да сгинет с лица земли весь ваш род, пощадив моего сына! — кричала Ахмеду мачеха, вымещая на пасынке гнев. — Пусть всех мужчин вашего рода унесет поток, миновав Магомед-Жавгара! Ахмед уходил из дому и ночевал где придется. Частенько бывал он у дяди. Омар и Халун очень любили Ахмеда, но мальчик никого не хотел стеснять. Он надеялся самостоятельно выбиться в люди. Магомед-Жавгар повсюду искал брата, а найдя, коротал вместе с ним ночь в заброшенном сарае, а то и в стоге сена. Нупайсат тогда не смыкала глаз до рассвета. — Где ты был? У меня сердце чуть не разорвалось! — встречала она утром сына упреками. — Спал там же, где и Ахмед… — А дома у тебя постель неудобная, что ли? — Если в доме нет места брату, значит, нет места и мне. Нупайсат, наконец, поняла, что сына не переспоришь, разыскала Ахмеда, купила ему одежду, но пасынка ничто не могло примирить с мачехой. А легкомысленный Абдула, так и не вернувшийся к семье, продал свой надел в родном ауле, оставив Нупайсат и сыновьям корову… На что жить? Ахмед стал приносить мачехе гроши, которые ему удавалось заработать, — он хотел, чтобы Магомед-Жавгар не очень нуждался. …У Омара и Халун долго не было детей, уже думали, что и не будет, но, на удивление всем, Халун родила — одного за другим — двух сыновей. Ахмед привязался к ребятишкам. Но беда приходит, когда ее не ждешь. В ауле вспыхнула эпидемия оспы. Одним нз первых, но довольно легко, заболел Ахмед. Он боялся, что заразит Магомед-Жавгара и двоюродных братьев — устроил себе временное жилье в пещере под горой и не велел никому туда приходить. Проснувшись утром, он увидел рядом с собой Магомед-Жавгара, сидевшего на камне. Не слушая возражения старшего брата, Магомед-Жавгар три раза в день приносил ему еду и вскоре заболел сам. Ахмеду к тому времени стало лучше. Теперь старший брат не отходил от постели своего любимца, стараясь вырвать его из лап смерти. Ничто не помогло. Магомед-Жавгар умер на руках у Ахмеда в знойный летний день. Ахмед считал себя виновником смерти брата, и никто не мог его разуверить в этом. Он избегал людей, все время проводил на могиле брата. — Если даже живой умрет, мертвый не встанет, — уговаривали его старики. Ахмед уехал из аула, стараясь не встречаться с Нупайсат, пас овец где-то в далекой стороне и присылал деньги мачехе. Когда у нас в семье появился мальчик, ему дали имя Магомед-Жавгар.
Я никогда не забуду тот вечер — ни раньше, ни позже в нашем доме не было такого веселья. У нас в гостях был знаменитый певец Газимагомед. Слава о нем тогда гремела по всей Аварии. Тамадой на этот раз выбрали не Омардаду, а другого, тоже очень почтенного человека. Омардада подсмеивался над ним — давала себя знать выпитая буза. — И пьет и молится! Я такого басурмана впервые встречаю, — хохотал Газимагомед. — И аллаха не забываю и себя помню, — подтверждал Омардада. — Пора совершать намаз! — крикнул ему кто-то. — Да меня чуть не задержал этот рог. — Омардада выпил и быстро вышел на веранду. Отсутствовал он недолго. — Что, моя очередь не подошла? — спросил Омардада, снова появившись за столом. — Не разрешайте ему так много пить, — просила Халун. Она принесла большую миску курзе. — Халун, твое место у очага, управляй кастрюлями! — с нарочитой суровостью крикнул Омар. — Правильно, Омардада, почему она распоряжается! Вот и этот кубок твой! Выпей да расскажи нам, как ты укротил жену! — Оставьте его, пожалуйста, — просила Халун. — Он сейчас как река в половодье — не остановишь. И так выпил немало. — Она не любит, когда я про нее рассказываю, — усмехнулся Омардада. — Лучше, правда, поговорим о другом, — вмешался Сайгид, старший сын Омардады. — А ты, мамин сынок, помолчи! Теперь назло вам расскажу. Как я на ней женился — все знают. Хотя сила у нее была лошадиная, работать она не любила. Двигалась медленно, ни за что не болела душой. Хоть и трудно было, приучил ее понемногу… А после рождения сына вижу — опять работать не хочет, сидит целые дни со спящим ребенком на руках. Я говорю: «Вот сейчас, когда сын спит, самое время заняться хозяйством». Подобно тому как полный кувшин не принимает больше воды, так и она не слушала меня. Крыша протекает, в сарае нет сена для коровы, а ее это не беспокоит. Халун решила: «Родила я сына, надела мужу на шею ярмо, никуда он теперь не уйдет». — Хорошо ты поешь, мой горный орел Омар, — с улыбкой сказала Халун, подавая гостям плов. — Теперь-то ты стала разговорчивой! Сыновья выросли — защитники, — продолжал Омардада, беря кусок мяса. — Ну вот, пришло в ветхость мое хозяйство, я думаю: «Нет, так не пойдет», — и стал поглядывать на самую богатую и красивую вдову в ауле. Что же вы думаете, мою Халун будто подменили. Раньше приходилось раз десять ее будить утром, а теперь, пока я сплю, она уже два раза к роднику за водой сбегает. А как она меня стала кормить! Все ходит за мной и спрашивает: «Чего бы ты съел? Что тебе приготовить?» Я ее за что-нибудь ругаю, она отвечает: «Правильно ты говоришь, мой сокол, я в следующий раз сделаю, как ты хочешь». — Молодец Халун! Похоже, что не он тебя, а ты его укротила, — засмеялся мой отец. — Не знаю уж кто кого, но в доме все заблестело. Крыша перестала протекать, сена у скотины вдоволь, кизяки складывать некуда… — Вот за это выпить надо, — предложил Газимагомед. — Расскажи теперь, Омар, как тебя жулики обласкали в Махачкале, — лукаво улыбнулась Халун. — Время жуликов прошло! — И Омардада что-то начал напевать, стараясь заглушить слова жены. — Когда говорят о тебе — «время прошло», а когда обо мне — «время настало». — Расскажи, Халун, сама, я об этом никогда не слышал, — просил Газимагомед. Омардада приложил ладонь к уху. — Вот видите, когда неприятный для него разговор, он подставляет глухое ухо, — заметила моя мать. — Ну что ж, рассказывай, Халун! — Нет, уж лучше я сам, — решительно заявил Омардада, снова развеселившись. — Был я тогда совсем молодым. Женились мы с братом, как вы все знаете, поспешно — ничего не было подготовлено. Отец послал меня в город продать быка и купить невестам подарки. За быка я выручил много денег, спрятал их в карман и пошел по магазинам. А от меня не отставал какой-то жулик. «Не на того напал, меня не проведешь», — думаю я. Ничего я в тот день не купил и в сумерках возвращался ночевать к кунаку. Вдруг слышу крик — мальчишка лет десяти кинулся ко мне: «Дядя, дядя, спаси меня!» За ним гнались двое. Он бросился ко мне на шею, крепко обхватив ее руками. Ногами я отбивался от бродяг. Они, наконец, оставили ребенка и убежали. Мальчик мгновенно отскочил от меня и тоже убежал. Потом долго ругал я себя за доверчивость, но что делать. «Когда дождь тебя вымочил, поздно надевать бурку». Так побывал я в городе, обогатив жуликов. — Ишь, как они все разыграли… — начал Газимагомед. В это время дверь распахнулась. В комнату вошел Жамал, в руках у него был ягненок. — Ассалам алейкум! Ахмед, ты тайно от друзей решил праздновать рождение сына? — Валейкум салам, Жамал, входи, будь как дома, — сказал отец незваному гостю. — А что, мы должны были глашатая нанять, чтобы эту весть разнести по аулу? — вызывающе спросил Омардада. Жамал, не взглянув на старика, направился прямо к люльке. — По старому обычаю, ягненка полагается зарезать над новорожденным! — Жамал вытащил из-за голенища нож. — Прошу тебя, не режь ягненка! — крикнула мама, зажмурив глаза. — Не всякий старинный обычай хорош! — Ягнята для того и на свет появляются, чтоб их резать. Нет на свете мяса вкуснее. — Жамал поднял ягненка над люлькой моего брата. Тут вмешался Омардада. — Ты даришь ягненка сыну друга. Пусть останется живым. — Старик взял его из рук Жамала. — Ну что же, пусть растет, — неожиданно согласился Жамал, пряча нож. — Вот и хорошо! Спасибо за подарок. — Отец усадил гостя за стол. Жамал выпил бузы за здоровье Магомед-Жавгара. Потом снова вынул нож. — Пусть останется живым, но пометить его надо, — он зажал ягненка между ногами. — Какое у твоего скота тавро, Ахмед? Отец рассмеялся. — Какое там тавро, у меня нет ни одного барана! — Слыхал слово хозяина? — крикнул Омардада. — Если уж хочешь непременно пометить — срежь уголком правое ушко. — И добавил, прищуривая глаз: — Можешь отрезанное ушко себе не брать — твое везение к Ахмеду все равно не перейдет. Он баранов не разводит. — Недаром, Омардада, говорят, что глаз ближе уха. Предусмотрительным быть не мешает. — Жамал продел сквозь отрезанный кончик ушка нитку и, как талисман, повесил себе на шею. — Зачем это? — тихо спросила мама у Халун. — Таков обычай. Хозяин оставляет себе клочок шерсти или кончик уха, когда дарит овцу или ягненка. Считается, что это спасет от разорения. — Прожила полжизни, а не знаю никаких обычаев и обрядов, — пожала плечами мама. — Наполняй! Наполняй! — Жамал протянул тамаде кубок. — Жамал вынослив. Он умеет и много пить и хорошо работать! Выпьем на этот раз за дружбу! Нет на свете ничего драгоценнее честного друга! Выпьем! Все поддержали тост Жамала. Поднял свой рог и Омардада, но, пока подносил к губам, многозначительно хмыкнул. Он заметил, что Газимагомед не допил своего бокала. — Дорогой тамада! — крикнул Омардада через стол. — Если тебя выбрали, надо смотреть по сторонам. Тут предложен такой замечательный тост, а твой сосед не поддержал его до конца! Быть тамадой — не семечки грызть. Тамада должен, если надо, не только мышонка проглотить, — он поморщился, — но и целого льва. Это сложная наука. А если ты ее не изучил, нечего браться! — Омардада сегодня сердитый, — сказала Халун, — все бросает камешки в огород тамады. Не всегда же, Омар, быть тебе тамадой. Ты последнее время слишком часто занимал это место. Ты похож на начальника, который засиделся на своем посту. И что-то слишком много говоришь о мышах… — Мышь, Халун, вредитель полей, а я землепашец, — нашелся Омардада. Мать не раз напоминала мне, что пора ложиться, но я ее не слушала. Было так интересно… Гости вышли из-за стола, пели, плясали, с веселыми выкриками хлопали в ладоши. Пошли танцевать и мои родители. Мама быстро перебирала ногами, но было видно, что плясать ей приходилось нечасто: она как-то неловко выбрасывала руки то в одну, то в другую сторону. Отец двигался легко и красиво, то приподнимался на цыпочки, то опускался перед мамой на колени. — Ой, хватит, хватит! — отбивалась она. Жамал хлопал громче всех и вдруг прошелся с такой лихостью, закружился так легко, что всех удивил своим мастерством. — Парихан! Я знаю — ты не подведешь! — крикнул отец, уступая Жамалу место. Мама танцевала с Жамалом. Утром я проснулась поздно, солнце светило мне в лицо. Нажабат еще спала. Босиком я побежала в комнату матери и отца. Он, улыбаясь, стоял перед кроватью. Рядом с мамой лежал голенький Магомед-Жавгар. — Посмотри, Патимат, какие у него ручки, ножки, — говорил отец умиленно. — А когда он сможет ходить? — спрашивала я, обнимая отца.
Время шло. Солнце поднялось высоко. Его лучи выпили слезы с нежных цветов яблони. Дерево, трепеща ветвями, как бы устремлялось навстречу по-летнему теплому дню. По дороге двигались быки и кони, украшенные лентами и пестрыми шарфами. Праздник первой борозды был в разгаре. Мне захотелось найти маму, вспомнить с ней Омардаду, поплакать об отце, о Магомед-Жавгаре. Но я не могла расстаться с цветущим деревцем у знакомой делянки. Казалось мне, что ветер, срывающий с яблони лепестки, листал страницы книги о моей семье, о родном ауле. Воспоминания вели меня по извилистым, переплетающимся тропинкам… И счастливое лицо отца, которое так недавно видела я пред собою, как пеплом, покрылось печалью, Наступили трудные для всех нас дни…
V
(Народная мудрость)
(Пословица)
Мы играли с Магомед-Жавгаром, веселились. Вдруг у него началась рвота, он побледнел. Я схватила его на руки. — Беги, Нажабат, позови тетю Халун! — крикнула я испуганной сестренке. В комнату вихрем ворвалась Халун. — Вы, наверное, просто обкормили его. Перестаньте реветь! Сейчас все будет хорошо, — говорила она, беря у меня из рук брата. — Мой соколенок, что же с тобой? — Мы его ничем не кормили, тетя Халун. Он сидел на кроватке, играл… — Его сглазили! — заявила она. — Найдется у вас в доме кусок свинца? — Есть дробь от папиного ружья, — сказала Нажабат. — Сбегай, Нажабат, принеси два кизяка! А ты, Патимат, приготовь пригоршню муки, яйцо, — распоряжалась Халун. Взяв ножницы, она отрезала себе кончик косы. — Надо собрать нитки с одежды всех, кто здесь побывал, смотрел на мальчика. Волосы тоже годятся. Халун быстро выдернула пушинку из маминого платка, ниточку из шва папиной гимнастерки. Пока я разжигала огонь в очаге, она, положив молчавшего Магомед-Жавгара в кроватку, сбегала к Хуризадай, будто бы за нюхательным табаком. Притащила подобранный на ее лестнице старый чувяк… Магомед-Жавгар не плакал, он лежал спокойно, личико его горело. Халун взяла яйцо, что-то нарисовала на нем углем, подержала над Магомед-Жавгаром. — Глаза, на него смотревшие, слова, про него сказанные, пусть вберет будущий цыпленок, — повторила она несколько раз и бросила яйцо в очаг. В огне как будто что-то выстрелило, яичная шелуха разлетелась по комнате. Магомед-Жавгар вздрогнул и закричал. — Вот! Я сказала, его, бедного, сглазили. Найди мне железный лист! — распоряжалась в азарте Халун. На куске железа она собрала волосы, нитки, старый чувяк. Все это зажгла, взяла в руки Магомед-Жавгара и подержала его над костериком, «чтобы болезни и страдания улетели вместе с дымом безвозвратно». Потом она расплавила дробь, бросила ее в миску с водой. — Дети, вы только взгляните, какие глаза! Это сглазила его Хуризадай. — Она показала нам кусок свинца, испещренный кружками. Но напрасны были старания Халун. Брату становилось хуже. — Беги за матерью, — сказала, наконец, она. И когда я добежала до лестницы, вдогонку крикнула: — Громко при всех не зови, а то мама напугается, потихоньку подойди и спокойно скажи. Туман неожиданно рассеялся. Между разорванными тучами открывалось чистое, усыпанное звездами небо, как лоскуты парчи на скучном, старом платье. Порою выплывал бледный месяц с отломанным краем. Двор дома бывшего кулака, где теперь помещалась колхозная контора, был битком набит людьми. Я не видела отца, но слышала его голос. — Вы можете решать как хотите, но совесть моя чиста. Я не бросил детей и не развелся с любимой женой. Меня обвиняют в том, что я пошел на похороны матери Парихан. Я считал бы себя подлецом и не простил бы себе никогда, если бы не участвовал в похоронах. Родители моей жены не были врагами народа, не были кулаками. Это известно всем. Я по любви женился на Парихан и, пока жив, не расстанусь с ней. Ты, Абакар, много говорил, но не сказал ни одного своего слова. Смотри, как бы чужой резвый конь не сбросил тебя в пропасть! Живи своим умом! — Правильно, Ахмед, правильно! — кричали люди с мест. Звякнул звонок, и голоса смолкли. С трудом я отыскала в толпе маму. Она смотрела в сторону стола. Недалеко от нее, приложив руку к уху, сидел Омардада. Три раза позвала я: «Мама!» — но она не слышала. Вдруг мама оглянулась, и даже издали было видно, как она вздрогнула. — Кто тебя сюда звал, где сын, с кем ты его оставила? — Мама, тебя зовет тетя Халун! — Зачем?! Что случилось? Что-нибудь стряслось с сыном? — Расталкивая людей, она спешила к выходу. — Что ты молчишь, что вы с ним сделали? — У него рвота! — ответила я, плача. — Чем вы его кормили?! Чтобы у меня ноги отсохли, зачем я сюда пошла!
Ночью я внезапно проснулась. В комнате было светло. Звучал спокойный голос Омардады: — Многое я испытал, Ахмед, и град меня бил, и солнце обжигало, были и находки и потери. Но я верю в людей, в их любовь к правде. Нужно быть выше сплетен. Говорят, «реку перейдешь, если мост построишь, в яму попадешь, если яму роешь». Эта истина проверена жизнью. Если один машет кулаками, драки не будет. — Но должен же я знать, Омардада, кто мне роет яму? — Отец вскочил со стула и прошелся по комнате. — В том-то и беда, сынок, что узнать все невозможно. Ведал бы где упасть, кошму бы подстелил. — Жамал со мной как масло. Кто же кашу заваривает? За что я должен отвечать? — Хоть Жамал с тобой слаще, чем мед, я ему не верю. Змея сверху пестрая, а люди со змеиным сердцем — пестрые изнутри. Жамал — председатель сельсовета, без его участия каша не заварилась бы. Ты заметил, что он вышел, когда выступал Абакар? Все время, как лиса, он то появлялся, то исчезал… Жамал — очень хитрый человек. Я сам видел, как он ночью закапывал вдоль межи глиняные черепки… Зачем это? Он отдал землю колхозу, но мечтает обратно получить, и тогда не спутает границы… Пронырливая лиса! Он готов проглотить все обиды, чтобы пулями отомстить потом… — Омардада помолчал. — Мужайся… Напиши в Центр. Там разберутся, где правда, где ложь. А сейчас помешалась сыворотка со сметаной… — Пойду посмотрю, как сын! — сказал отец, глубоко вздохнув. — Дети всегда болеют: думаешь — плохо, конец, а через час они уже улыбаются. Всему виной — осенний ветер. Простудился Магомед-Жавгар… Утром я хотела войти в мамину комнату, но набившиеся в наш дом соседи не пустили меня, отправили к роднику за водой. Возвращаясь домой с полным кувшином, я услышала крик матери. Я уронила кувшин у двери и заголосила тоже.
VI
(Народная песня)
(Пословица)
VII
(Пословица)
Как-то мама ушла надолго, а вернулась сердитая. Халун, забежавшая к нам, вопросительно посмотрела на нее. — И зачем я ходила? Что ждать мне от судьбы хорошего, если она отняла у меня мужа! — Ну что, Парихан, дорогая? — ласково спросила Халун. — Отказ. Не дают пенсию моим сиротам. — Неужели от этого обеднеет государство? — Причину, когда не хотят помочь, всегда можно найти. Абдулазиз говорит, потому не дают, что Ахмед погиб ночью, не на работе. А еще кто-то сказал, будто Ахмед был нетрезв… — Чтоб у него язык отсох! Ахмед не на свадьбу ехал, а в командировку по делам! Напиши заявление, большое, как шкура быка. Посылай прямо в Москву, — советовала Халун. Омардада хотел ехать вместе с мамой в Махачкалу. Но она решила добиваться правды сама. Мама взяла с собой Асият, а меня и Нажабат оставила у стариков. Для нас это было одно удовольствие — на каникулы к ним из Буйнакска приехали сыновья — Сайгид и Мажид. Сайгид, старший, весь в Омардаду — красавец и весельчак. Как и отец, он готов прийти каждому на помощь, и все получалось у него, как у отца, — легко и просто. Только в одном он не походил на Омардаду — не желал возделывать землю, с детства мечтал стать учителем. Когда Сайгид приезжал на каникулы, в ауле начинался спортивный сезон. Играли в волейбол, гоняли футбольные мячи, но и горских игр не забывали. Всегда Сайгид был первым. Мажид, менее ловкий, менее сильный, оставался в тени. Братьев объединяла страстная любовь к книгам, стремление стать образованными людьми. Вместе они учились в педагогическом училище. Помню такой случай. Жаркий день. Глубокое, как козий глаз, небо. Лужайка, опоясанная скалами, заросшая травами и цветами. Внизу в пропасти шумит сварливая река… Множество людей… Все ждут торжественной минуты. Необъезженный конь, раздувая ноздри, косит глазом. Ради него собрался здесь народ. Конь дикий как ветер, не ходивший еще под седлом. Ты жил, конь, на воле в горах, склоны которых взращивали для тебя корм. Ты привык к голосам студеных родников, радушно приглашающих тебя напиться. До нынешнего дня ты знал лишь законы величавых, никому не подвластных гор, буйных, своенравных потоков… Ты сын свободы, а сегодня час твой пробил! Любой старый джигит мечтает увидеть, как его сын на глазах у всех взнуздает гордеца, укротит удалого красавца. Но каждого мучает тревога — вдруг сбросит седока крутобедрый, непривычный к послушанию конь. Не одного юношу, бывало, увозили с этих скал, покрытого черной буркой… Высоко закинув гордую голову, конь заржал. Всем своим видом он будто говорил: «Легче покорить небеса, чем подчинить меня чужой воле!» Первым не выдержал Омардада: — Что ты смотришь, Сайгид? Лови! — он бросил сыну кнут с отполированной ручкой. «Харт!» — прозвучало в воздухе. Сайгид вышел вперед, гордясь, что ему оказана такая честь. Осмотрелся. Над ним — бездонное небо, ниже — голые, молчаливые скалы, внизу бесится река. Сын Омардады приближался к коню: в одной руке уздечка, в другой — кнут. Десятки глаз были устремлены на него. Звезда аула, красавица Пари, по которой тайно вздыхали самые смелые молодые джигиты, тоже здесь, среди всех. Сайгид ступает осторожно, как охотник в дремучем лесу. Но охотнику в лесу проще обмануть зверя, чем наезднику укротить дикого коня. С горским скакуном шутки опасны! Поединок начался. Как опытный противник, конь разрешил Сайгиду приблизиться, потом громко заржал, встал на задние ноги, пританцовывая. Смеется он над своим противником, что ли. Молодые джигиты подпрыгивали, размахивали руками, желая ободрить Сайгида. Старики вздыхали, как бы оглядываясь назад: перед ними проносились годы, тысячи юношей вели за собой укрощенных коней. Десятки раз Сайгид набрасывал уздечку, но она, как речка со скалы, струей соскальзывала с высокой шеи коня. Что делать? Сайгид, уставший, вспотевший, находит в толпе, как жемчужину в нитке стеклянных бус, глаза любимой. И эти глаза послали стрелы в сердце Сайгида. Он встрепенулся, как орел перед полетом. Расправил плечи, широко улыбнулся. Пунцовые, словно спелая вишня, губы Пари тоже улыбались. Сайгид отбросил кнут и уздечку, мигом взобрался на скалу, нависшую над лужайкой. Никто не успел опомниться, как сын Омардады прямо с утеса прыгнул на спину коня. Будто нечаянно открыли пчелиный улей — в восторге загудели зрители. Пари закрыла лицо руками. Я, держась за край ее платья, стояла рядом. Сайгид крепко схватил коня за густую гриву, скакун поднялся на задние ноги, стремясь сбросить нежеланного седока, из-под копыт полетели камешки, земля, песок. Конь отчаянно заржал, скалы и ущелья откликнулись эхом, словно сотни табунов паслись в горах. Казалось, из гневных глаз коня вылетает пламя. Конь и на его спине человек… Неосторожное движение — и не будет всадника на площадке между утесами. Даже мое маленькое сердце бушевало, как река. Многие закрыли глаза, из-под ладоней Пари скатывались по щекам слезы, Омардада то стягивал, то снова надевал шапку. Но Сайгид крепко вцепился в гриву коня, казалось, сросся с ним. Конь все еще старался сбросить с себя непривычную ношу. И наконец, поднимая клубы пыли, поскакал по тропинке в гору. Молодежь карабкалась вверх по скалам — не хотелось упускать всадника из виду. Казалось, прошла вечность, а не минуты. И вот из-за поворота появился укрощенный, покорный конь, на нем торжествующий Сайгид. Вытирая шапкой пот со лба, Сайгид смотрел на Пари. Я уловила мгновение, когда взгляды их встретились, будто от сердца к сердцу перекинулся невидимый мост. Сайгид не только коня укротил сегодня, он покорил девичье сердце, словно на вершину снежной горы проложил тропинку… …Я была поверенной их любви. Летом несколько раз в день приходилось мне перебегать кривую улицу аула, отделявшую дом Омардады от дома отца Пари. Я получала двойное поощрение. Сайгид дарил мне тетради, карандаши, конфеты. Пари купала меня, причесывала, вплетала мне в косы цветные шелковые ленты, разутюживала мои платья. Пока Пари читала письмо от Сайгида, я стояла «на посту», чтобы мать не застала девушку врасплох. Доверия влюбленных я ни разу не обманула. Когда меня расспрашивали, я молчала или притворялась, что не понимаю, чего от меня хотят. Сколько вышитых руками Пари носовых платков перетаскала я Сайгиду! Сколько стихов, сочиненных Сайгидом, вложила в руки Пари!
…Итак, мама была в Махачкале, мы с Нажабат остались на попечении Халун. Уже второй раз в этот день бежала я со всех ног к Сайгиду с письмом от Пари. У ворот стоял Омардада, будто вышел меня встретить. Я быстро спрятала письмо под платок. — Ну, тебя снова просила Пари передать что-нибудь Сайгиду? — спросил старик спокойно, как человек, причастный к тайне. — Покажи мне! — Он протянул руку. — У меня ничего нет, — впервые обманула я старика. — Ну, если так, беги! — Омардада многозначительно усмехнулся. — На тебя можно положиться! — шепнул мне Сайгид, схватив записочку. — Чужую тайну выдавать нельзя… По лестнице поднимался Омардада. Я стояла против Сайгида, опустив голову. Сайгид поспешно спрятал письмо в карман и ждал приближения отца. Омардада показал сыну головой на дверь: войди, мол. Сайгид, оглянувшись на меня, медленно последовал за отцом. Мне не хотелось, чтобы ему попало. Лица подошедшей Халун выражало тревогу. — Ты что-нибудь рассказала Омардаде? — спросила она тихо. — Нет! — Опять будет учить сына: «Того нельзя, этого не надо». Будто не знает, что у молодости свои законы. Из полуоткрытой двери до нас доносился голос Омардады: — Ты, Сайгид, не играй со мной в прятки! Любишь девушку, скажи прямо: «Люблю». Никто тебе на дороге не положил камень. Я сам по любви женился. И тебя не заставляю идти против своего желания… Сайгид молчал. — Самое время сейчас все решить. То, чего не хочешь себе, не желай другим. Не решен еще у нас в горах женский вопрос. Из-за женщин убийства бывают… Месть, вражда… Так вот — если любишь, я сейчас же иду к родителям Пари. Буду сватать! А ты брось эту игру с огнем… — Я вижу, — сказал Сайгид, — тебе насплетничать успели. — А ты считаешь, если у тебя любовь, то люди должны ослепнуть и оглохнуть! В ауле от мала до велика — все знают. Огня в мешке не утаишь, верблюда в снопе не спрячешь! — Не любили бы мы друг друга, не писали бы письма! — вскипел Сайгид. — Письмо — бумажка! — воскликнул Омардада. — Посылать тайком записки — занятие трусов. А если вы друг друга любите — женитесь, дай аллах вам здоровья. — Куда спешить, отец! Немного осталось подождать. Вот кончу учиться… — Теперь тебе улизнуть не удастся! — разозлился Омардада. — Когда первый раз брал в руки карандаш, чтобы написать ей письмо, надо было хорошо подумать! Знай, что в горах и маленький камешек вызывал обвал. — Отец, ты меня не так понял! — запротестовал Сайгид. — Я хочу, чтобы все пока молчали. Мне надо специальность получить, а потом уж жениться. — Я-то молчу! У меня рот на запоре, как сундук с драгоценностями. А вот ты пойди зашей рты людям! — Он, не оглядываясь, спустился с лестницы и уже издали крикнул: — Халун, бери своих джигитов и отправляйся в бригаду Курачилава. Наша бригада остается сегодня наверху! — И одна пойду, Омардада, дорогой! Хочу, чтобы мои дети дома отдыхали! Они приехали всего на несколько дней… — Если бы ты их вовремя приучила к труду, некогда бы им было заниматься пустяками! …Не прошло и получаса, как Сайгид опять отправил меня к Пари с почтой… Вечером мы с сестрой загнали в хлев корову и вернулись в дом Омардады. От мамы не было никаких вестей. Омардада беспокоился. — Сам виноват, что послушал Парихан, не поехал с ней, — ворчал он, поднимаясь на веранду и с трудом переводя дух, будто выпил целое озеро. Сайгид стоял, прислонившись к деревянному столбу, глядя куда-то счастливыми невидящими глазами, тихо напевал. Омардада посмотрел на него, как на должника, который, не вернув вовремя денег, пришел просить еще. Он сердито бросил на пол кирку и тяпку. Халун сбивала масло в глиняном кувшине. Она ворчала про себя: «Надутый пришел, не знаю, кто виною». Но как только Омардада позвал: «Халун!» — «Что тебе, дорогой?» — спросила она нежно, будто целый день только и ждала этого зова. — Принеси сюда ножи, топоры и точило! — Сейчас, дорогой! — Халун быстро отставила кувшин и побежала в комнату. — Что бы он делал, если бы не ножи и топоры? — прошипела она. — От твоих ножей и топоров скоро одни ручки останутся! В день два раза точишь их, отец, — пошутил Сайгид. Омардада промолчал, глубоко вздохнул. — Это не твоего ума дело, — сказала Халун, подморгнув сыну. — У каждого свои заботы. Она знала, что молнии, вспыхивающие в глазах мужа, могут ударить в сына. — Почему ты не дала Нупайсат топорик? — спросил Омардада, бросив косой взгляд в спину Сайгиду. — Я сказала ей, дорогой, чтобы она зашла при тебе. Знаю, что бывает, когда я что-нибудь отдаю без твоего разрешения. — Надо понимать, кому можно, кому нет! — Правильно ты говоришь, Омар! — Я ей разрешил взять у тебя топорик. — Как я ни поступлю, все остаюсь виноватой. Никогда не забуду, как бесновался в прошлом году, когда я дала нож Тухбат. Кто однажды попал под ливень, другой раз захватит с собой бурку. Теперь я поняла, зачем тебе нужно сейчас точить топоры! Сам ко мне послал Нупайсат, чтобы потом меня поругать. Честь твоей голове! Больше Халун не повторит свою ошибку. Сам же ты говоришь, что умный человек, споткнувшись о камень, другой раз обойдет его. — Кто же теперь тебя посмеет ругать, госпожа Халун, когда подросли сыновья? У тебя язык проворнее стал ворочаться! Ты уверена, что на старости лет я тебя уже не брошу! — Именем аллаха клянусь, Омар, буду только рада, если ты найдешь лучшую! Я тебя не держу, дай мне развод, и делу конец, — гордо проговорила Халун. — Не так ты раньше пела, куропатка моя! День и ночь старалась угодить мне… — Те времена прошли, Омар. Если бы тогда я была такая умная, как сейчас, и одного дня с тобой не осталась. — С каких пор ты стала такой ученой! — Даже птичка своей маленькой головкой кое-что соображает, а ты всегда думаешь, что головы у людей только для волос… А твоя — чтобы командовать! — Как у других, я не знаю. Твоя голова точно курдюк у барана — из одного корня три волоса растут. — Да, Омар, теперь ты говоришь — курдюк, а прежде не раз ты гладил мои волосы и целовал. — Что вы сегодня целый день ругаетесь? — спросил, заглянув на веранду, Сайгид, а Мажид махнул рукой и вышел за ворота. — Ваша родительница хочет ходить в папахе! — негодовал Омардада. — Чувствует себя у вас под защитой! Думал, что хоть один из вас пойдет в меня, оба похожи на мать! — До сих пор считалось, что Сайгид весь в отца! — засмеялась Халун. — Обогнал всех на скачках, укротил колхозного коня. А теперь ты мне его уступаешь! — Язык у тебя недурно подвешен, но, когда надо сказать серьезное слово отбившемуся от рук сыну, ты помалкиваешь! Поди послушай, что люди говорят… — Если всех слушать, получится, что сам пророк Магомед великий грешник! — отбивалась Халун. — Лучше бы я умер, чем видеть все это. Подошла ко мне Хуризадай при людях и говорит голосом петуха, у которого в горле застрял колос: «Поздравляю со снохой, почему все держите в секрете?» — Ну, что же она сказала такого? Дело обычное — взрослеют сыновья, их женят, а девушек выдают замуж. — Ты, наверное, тоже замешана в этой каше. Я не собираюсь, Халун, их ссорить. Им, я не спорю, надо подождать, но не играть же в прятки, — Омар подобрел. — Не те времена сейчас, когда родители решают за детей. А ты хорош! — упрекала Халун. — Ты не рядовой колхозник. Твой портрет был напечатан в газете, а рассуждаешь порой как отсталый человек — кулак. Она направилась в другую комнату. — Не зря мой портрет был в газете, Халун. Я пашу землю за троих! — крикнул Омардада вдогонку жене. Долго он возился с ножами и топорами. Потом смазал их маслом, завернул в тряпку и вошел в комнату. — Собирайся, Халун, — сказал он, снимая с гвоздя чуха-гужгат. — Куда, мой дорогой?! — Сватать сыну невесту! Я сплетникам хребты сломаю. Назло всем завтра же сыграем свадьбу. — Сейчас, дорогой. Чего ждать? Лучшей невесты для сына и в мечтах не найти, — отозвалась Халун, выбирая подходящее платье среди висевших на стене. — Что мне надеть? — То платье, что я привез из Махачкалы. Оно тебе очень идет. Но одеться Халун не успела. Посыпались распоряжения: — Халун, принеси мою серую каракулевую шапку. Халун, где мои сапоги? Халун, найди мой пояс и кинжал! Халун безропотно все подавала. — Честь твоей голове! Нужно тебе еще что-нибудь? Убедившись, что муж собрался, она натянула платье, надела бусы, накинула желтый с длинными кистями платок. Довольные друг другом, супруги вышли на веранду. Омардада прочел молитву, провел по лицу руками и крикнул: — Сайгид, сын мой! Пойди на улицу, посмотри! Как бы нам не попалась Хуризадай! — Все разведал, вражеской ноги нигде не обнаружено, — вернувшись, сообщил Сайгид. Омардада и Халун скрылись за воротами. Сайгиду не сиделось на месте. Он то входил в комнату, то выходил на веранду. Несколько раз он пытался вызвать брата на разговор, но тот коротко отвечал на вопросы, не отрываясь от книги. Я лежала в углу комнаты, но заснуть никак не могла. Беспокоилась я не меньше других. «Какой ответ принесут старики?» — Мажид, ты знаешь, куда отец пошел? — спросил Сайгид, вновь подходя к брату. — Ты что же, думаешь, я без глаз и без ушей? Да и невозможно не видеть и не слышать, что у нас творится! — Стоячее озеро никогда не поймет буйную реку. Так и ты меня не понимаешь, — вздохнул Сайгид. — Стоячее озеро капли воды не теряет, наоборот, вбирает больше и больше, а буйная река, ударяясь об утесы, зря расходует много воды. — Правильно ты сказал, Мажид! — Я не понимаю, почему ты осуждаешь отца? Ты сам этого желал, — сухо произнес Мажид. — Я же не злюсь, что отец меня не женит… Сайгид притворно вздохнул, но на губах у него играла счастливая улыбка. …Заскрипели ворота. Сайгид бросился на кушетку и притворился спящим. Отложил книгу Мажид. Вошел мрачный, растерянный Омардада и на ходу принялся развязывать пояс и снимать кинжал. Вид у Халун был такой усталый, словно она целый день работала на поле под палящими лучами солнца. Молча, как бы друг другу назло, супруги разбрасывали по углам одежду. — Халун, молчать я не могу, а когда говорю, все меня ругают. Родители пошли сватать ему девушку, а он спит спокойно, как будто послал человека привести с лужайки ягненка! — Он был уверен, как и ты! — вступилась за сына Халун. — Ты, как по облакам, шел туда! — Клянусь, Халун, возрождающейся весенней землей, из-за своего сына я и шагу бы не ступил. Спешил уберечь девушку от пересудов. Но больше не подойду и к их порогу. Как важничал отец: «Мы посмотрим, подумаем». — Ты иногда бываешь не прав, дорогой! Что же, они должны были нам сказать: «Ой, как хорошо, что вы пришли, мы давно ждали, кому бы спихнуть дочку!» — Ни один мужчина из нашего рода дважды не ходил сватать девушку! Если бы твой сын был настоящий мужчина, он бы силой привел ее в дом. Халун покачала головой. — Ой, Омар, на зурне ты играешь два мотива сразу! Не угадаешь, какой танец танцевать.
К вечеру следующего дня вернулась из Махачкалы мама. Она узнала, что после смерти отца мы сразу должны были получить пенсию. Первым вопросом Омардады было: — Не встречала ли ты в городе Жамала? Он следом за тобой уехал из аула. — Встретила! — ответила мама. — И он очень помог… — Мне сердце подсказало! — сердито сказал Омардада. — И вернулись вы вместе? — Он еще остался в Махачкале. У него там дела… — Это меня не интересует, — вдруг обиделся Омардада. — Я хотел знать, когда он вернется. Омардада и Халун проводили нас домой. Мама не отпускала Халун, просила остаться у нас на ночь. Я прислушивалась к их шепоту. Мама была очень взволнована. — Халун, я давно хотела тебя спросить… Не оставляют меня в покое черные мысли. Как это Ахмед, умелый наездник, знающий каждую тропку в горах, мог упасть с лошади? Ты не помнишь, акт составляли при Омардаде? — Конечно, при нем. Мы ведь узнали часа за два до тебя. Омардада сразу поехал на место… — Не знаю, что со мной, Халун, я совсем потеряла покой. Все мне кажется, что Ахмеда убили. — Клянусь аллахом, тебе кто-то нашептал! — Халун схватила маму за руку. — Он ударился головой, это подтвердил и доктор. Не было ни синяков, ни раны. Не вскрывай зажившие рубцы, не мучайся. — Аставпируллах, аставпируллах! — шептала мама. — Пора тебе, Парихан, думать о живых. Прошлого не вернешь. А я все-таки пойду. Завтра провожать сыновей. Вот и кончились их каникулы. — Согласилась ночевать, а сама уходишь, — упрекнула Нажабат, приподнимаясь на постели. — А вы все еще не спите? — спросила мать. — Халун другой раз к нам придет. Я заснула. Потом проснулась от шороха. Мама осторожно зажгла лампу и вышла в другую комнату. Не знаю, в какой час ночи это было. Я всегда сплю очень чутко. Про меня говорили: «Патимат слышит, как кошка крадется по крыше». В полной темноте я слышала биение моего сердца: «Дванк, дванк, дванк». «Зачем бы маме бродить по дому ночью?» Недавно, подбросив двух детей бабушке, вышла замуж наша соседка-вдова. С тех пор я очень ревниво следила за матерью. Не раз я представляла маму в другом доме с чужим мужчиной. Он был совсем не похож на моего отца: толстый, злой, с большими усами. Лежать я больше не могла — к горлу подступил комок, на глаза навернулись слезы. Стараясь не разбудить сестренок, встала. Ощупью нашла платок и вышла на веранду. Через окно я заглянула в комнату, где была мама. Она сидела на полу и чинила чувяки. Ее склоненное лицо освещала лампа, стоявшая на стуле. Мне стало стыдно. Наверное, мама не могла заснуть и решила скоротать ночь за работой. Что, если бы она узнала о моих подозрениях? Время от времени мама водой из газа смачивала чувяк, шилом прокалывала в коже дырку, продевала нитку. Вдруг рука ее, державшая шило, опустилась. Мама отложила работу, встала, вытащила из-под кровати папин чемодан. Даже сквозь стекло было видно, как дрожали ее руки — крышку она открыла с трудом. Одну за другой мама брала из чемодана папины вещи — китель, гимнастерку, пояс и вдруг упала на кровать, прижала его шапку к лицу. Я вскрикнула, побежала к ней. Мама, услышав мой крик, сразу стала спокойной. — Почему ты не спишь, дочка? Да ты совсем замерзла, — говорила она, обнимая меня. Я немножко отогрелась. Мама медленно убирала в чемодан папины вещи. — Неправда, неправда! Лошадь просто споткнулась, — шептала она. — Веду себя как ребенок. Откуда взять силы, чтобы жить, жить?..
VIII
(Пословица)
Прошло несколько дней. Мы провожали на фронт двадцать молодых джигитов… Как изменился за эти дни Омардада! Всегда строгий с сыновьями, даже придирчивый, избегающий внешних проявлений нежности, он теперь все смотрел то на Сайгида, то на Мажида, не отходил от них. Халун, скрестив на груди руки, как-то сразу ссутулившись, бродила по комнатам, время от времени вперяясь взглядом в одну точку. Когда Омардада спрашивал: «Халун, это приготовила, то достала?» — она вскрикивала: «Ой, аллах, я все забыла. Как бы мне с ума не сойти!» Старик успокаивал растерявшуюся женщину. — Будь стойкой, Халун! Не одни твои сыновья уходят. Это общий удел. Долг мужчины — защищать свою страну. Смотри, наш аул не больше мужской ладони, а посылает в армию двадцать человек… Что же происходит в других селениях, деревнях, городах?! Когда Сайгид получил повестку, Омардада потребовал, чтобы сын в тот же вечер привел в дом избранницу. Старик говорил, что иначе он лишится покоя. Омардада готов был даже поступиться клятвой и снова пойти к родителям Пари. Сайгид наотрез отказался. — Вернусь, тогда и сыграем свадьбу! Пари не раз прибегала к нам. «Что они говорили обо мне?» — спрашивала она тревожно. Я ничего не могла ответить. Вечером в наш дом неожиданно пришел Сайгид. — Сбегай к Пари, Патимат, скажи, что я просил ее прийти сюда! — сказал он, не смущаясь, что моя мама слышит его слова. …Пари стояла на веранде и казалась безучастной ко всему вокруг. Увидев меня, она сбежала вниз по ступенькам. — Где письмо? — Пари! — сказала я торжественно, будто открывала великую тайну. — Тебя Сайгид приглашает в наш дом. В глазах Пари — глазах испуганной лани — печаль не сразу сменилась радостью. Несколько мгновений она молча смотрела на меня. — Сейчас! — крикнула она, на что-то решившись. — Подожди меня, Патимат! Она скрылась в доме, по тотчас появилась ее встревоженная мать. — Зачем ты пришла, Патимат? — она взяла меня за подбородок и заглянула в глаза. Я упрямо молчала. На ходу вдевая в уши золотые серьги, на веранде вновь появилась Пари. Она успела сменить пестрый шерстяной платок на тонкий кружевной шарф. — Куда ты собралась, дочка? — тревожно спросила мать. — Я скоро вернусь, мама, — в голосе девушки звучала решимость. — Нет! Ты никуда не пойдешь! Кто тебя хочет видеть, пусть приходит сюда… — Мама, ты ведь сама знаешь, он завтра утром уходит на фронт! — Пари схватила меня за руку, и мы выбежали на улицу. — А тетя Парихан дома? — спросила она уже у наших ворот. Я молчала, а Пари, не выпуская моей руки, поднималась по ступенькам и вдруг остановилась на веранде, не смея войти в дом. Дверь распахнулась сама. — Входи! — Сайгид стоял на пороге. — Я позвал тебя не для того, чтобы ты ждала здесь. Мамы в комнате не было, и от этого я еще больше смутилась. — Садись, Пари! — пригласил Сайгид. — Патимат! Иди сюда! — услышала я со двора голос матери. Пари все еще держала меня за руку. Я топталась на месте, не зная, как поступить. Сайгид улыбнулся. — Ты, Пари, не бойся… Я хочу сказать тебе кое-что… — Патимат! Ну что за неслух! Тебе говорю. Возьми с полки зеленую кастрюлю и иди скорей! — звала меня мама. Наконец Пари отпустила мою руку. Я вихрем вылетела во двор. — Ты ведь не ребенок! Пора соображать! Что ты там присохла? Люди должны поговорить вдвоем! — ворчала мама, пока мы шли с ней к дому Омардады. Она несла какую-то еду для Сайгида и Мажида. — В дороге все пригодится, — сказал Омардада. — Отец мой, да простит аллах его грехи, говорил: «Уходишь на сутки, а еды бери с собою на три дня». Женщины набивали хурджины братьев. Омардада снял со стены старую шашку. Он то вынимал ее из ножен, то снова вкладывал, то вешал ее, то опять брал в руки. — Возишься с шашкой, как андиец с буркой, — заметила Халун. — Воображаешь, что одним взмахом разгонишь врагов? — Ну и что же! Немало покрушила она недругов, Халун. Может, и снова придет ее черед! Читай, что написано на ней рукой самого командира. — Омардада протянул жене шашку. — Знаю! Сто раз слышала: «Бесстрашному горцу, смелому льву Омару от однополчан!» — А если знаешь, зачем подсмеиваешься? Омардада взмахнул шашкой: «Хварт, хварт!»
Утром на площадке под скалами собрались все жители аула. Уезжающие в армию молодые джигиты старались казаться веселыми, успокаивали близких. Но не просыхали слезы на глазах жен, матерей, сестер. Омардада, одетый, как в праздник, говорил больше и громче обычного. То перебрасывался шутками с джигитами, то подбадривал женщин. — Лев и мужчина должны все испытать! — Омардада подошел к Сайгиду и протянул ему шашку. — Горцы говорят: «Для умелого владения шашкой голова важнее, чем рука». Лучше нет для нее места, чем ножны, — всякий знает. Но приходит час, вынимают шашку из ножен — и не на подушку враг кладет голову. Сайгид улыбнулся уголком рта, пристегнул шашку к поясу. Халун, обнимая Мажида, покусывала по старой привычке нижнюю губу и не сводила глаз с Сайгида. Он смотрел чуть левее — там около своей матери стояла Пари — она вышла проводить на фронт двоюродного брата. Моя мама держала хурджины Сайгида. Ее строгое лицо под черной шалью светилось, как поздняя луна, проглядывающая сквозь тучи. — На суровых скалах Дагестана не раз вспыхивал огонь войны, — продолжал Омардада. — Немало вражеских ног пыталось топтать нашу землю. Но наши предки дрались, как львы, защищая свою горскую честь. Мы уверены, что и вы не покроете позором гордое имя горца. Счастливого возвращения вам, сыновья! Быстрой победы! Вдруг на площадку, верхом, с трудом сдерживая коня, выехал Жамал. Лицо его горело, точно он попал сюда прямо из бани. Шапка надвинута добровей, ногу в сапоге он держал в стремени, другая, перевязанная до колен, была втиснута в огромную калошу и беспомощно болталась. — Дорогие мои! — крикнул он, подняв руку. — Родина в опасности! Надо дать отпор незваным гостям. Счастливого вам пути! Никто не повернулся в сторону Жамала. Мужчины тронулись в путь. Матери обнимали сыновей, целовали, плакали. Многие бежали следом за уходившими. Старики оттаскивали женщин силой, успокаивали, уговаривали… Сайгид попрощался с родными и подошел к Пари. Она грустно улыбалась, напомнив мне маленького обиженного ребенка. Ветер играл ее желтым шелковым платьем, теребил кисти праздничного белого платка. Сайгид задержал в своих ладонях ее руку, стараясь поймать взгляд. Когда на секунду девушка подняла черные ресницы, он ласково ей улыбнулся. Еще мгновение — и Сайгид очутился в седле. Пари, как птичка, подлетела к коню. Платок упал с ее головы на плечи, в ушах, как ночные звезды, вспыхнули золотые серьги. — Сайгид! — крикнула Пари, зарываясь лицом в гриву коня. — Сайгид! Женщины заплакали, заголосили еще громче. Отец Пари побледнел и шагнул к дочери. Омардада громко проглотил слюну. — Пари, Пари, — шептал растерянный Сайгид. — Милый, — сказала она, с вызовом вскинув голову. — Я буду ждать тебя, сколько придется. Вот, возьми на память обо мне. — Пари сняла кольцо и протянула Сайгиду. — Я, пока жив, и так буду тебя помнить. — Он снова надел ей кольцо на палец. — Клянусь, Сайгид, до твоего возвращения не носить ни серег, ни колец! А это пусть будет у тебя. — Зарыдав, она снова вложила ему в руку кольцо. Косо поглядев на дочь, отец девушки пошел вслед за провожающими. Мать Пари пыталась оттащить дочь от Сайгида. — Что хотите, то и делайте со мной! — сквозь рыдания выкрикивала Пари, — Мне теперь все равно! — Не плачь, дочка, не плачь! — обняла ее Халун. — Слезы тут не помогут… На девушку смотрели с сочувствием и нежностью. Если бы не война, поведение ее было бы настоящей находкой для сплетников. Но сейчас все изменилось. — Не успели и пожить весело наши орлята, — говорили люди. — Не испытали счастья любви — пришлось расставаться с любимыми… Пари, когда Сайгид был уже далеко, схватила меня за руку, и мы вдвоем побежали, не глядя под ноги, подальше от людей. На маленькой лужайке под скалой Пари бросилась на траву, горько и безнадежно разрыдалась. Я тихонько сидела рядом и успокаивала ее. Вдруг куропатка со своим звонким «тарх!» пролетела над нами. Может быть, это та самая куропатка, которую когда-то поймал для меня Садулаг? Отпуская птицу, Омардада просил ее унести с собою все наши горести и несчастья… Но нет, не помогла нам выпущенная на волю птица… Одна за другой сваливались на нас беды. Я вспомнила Хизри и Садулага. Может быть, и они собираются в армию? Кто провожает их, кто желает им счастья? И наше последнее письмо, наверное, они не успеют получить… Мне тоже захотелось плакать, но я сдерживалась. Какие чудесные были дни, когда Садулаг и Хизри жили у нас… Никто не горевал, все радовались жизни. Джигитов, уезжающих в армию, провожали веселыми песнями, а не горькими слезами. Тогда не было войны… Кому же нужна эта война? Мы молча шли с Пари домой. В годы войны аул напоминал заброшенную мельницу. Мужчины, которые еще не были призваны, с рассветом уходили на работу, возвращались поздно. На улице можно было встретить лишь «больного» Жамала, который носился по аулу с руганью и криками. Маму мы видели редко, она с утра до вечера пропадала в поле. Омардада работал бригадиром. Я вернулась из школы, взяла кувшин молока, две лепешки и пошла на делянку к маме. День был прохладный. Ветер разбрасывал в стороны кончики туго завязанного платка, шаром надувал юбку. Порою он бросал мне прямо в лицо пригоршни песка, и я останавливалась протереть глаза. Люди рассеялись по полю — скирдовали сено. Я издали узнала маму. Даже толстая, грубая фуфайка, перевязанная веревкой, не могла обезобразить ее стан, такой тонкий и стройный. Мама брала сноп, ловко передавала его соседке, та — другой, по цепочке, он наконец, попадал к Омардаде. Старик складывал снопы в скирду. Его большие проворные руки работали без устали. Уложив ряд, Омардада отступал назад и, прищурив глаз, проверял, нет ли в скирде перекоса. Он быстро исправлял погрешность и опять укладывал новые и новые ряды снопов. Колосья запутались в его лохматой папахе, в бороде торчали соломинки. Никто не заметил моего прихода. Я окликнула маму, она быстро подошла, провела рукой по моим растрепавшимся волосам, потуже завязала мне платок. — Ну зачем ты пришла в такой холод? — ласково пожурила она, взяв у меня из рук кувшин. Раздался цокот копыт. Мимо проскакал Жамал. — Как он надоел! — услышала я шепот Хуризадай. — Кроме него, здоровых мужчин в ауле не осталось. Шел бы на фронт. — Где нет кошки, мыши свободно гуляют, — отозвалась соседка Хуризадай. — «Напившийся бузы протрезвится, а пьяный с жиру — никогда!» — гласит пословица. Что ему? Люди воюют, а он сливки снимает, — вмешалась в разговор Хандулай.
Зима в тот год выдалась суровая. Камнем смерзся навоз в хлеву, наша корова отелилась раньше срока. Ее выходили, но молока она не давала. Сколько бы мама ни работала — толку не было! Всю оплату за трудодни она притащила домой на спине — немного пшеницы, немного картошки. Молча бросила ношу на пол. Стали мы выбирать картошку, чтобы сварить на ужин, — на пол натекла лужа. Вся картошка оказалась мороженой. Хлопнула дверь. — Что вы сидите в темноте? — услышали мы голос Жамала. — Я только что пришла, — мама зажгла лампу, — Да и керосин подходит к концу. Никогда не думала, что наступит такое время, — она вздохнула. — Я же говорил, чтобы присылала дочку за керосином. Ты только откровенно скажи, чего еще не хватает, я все достану. — Тысячу раз спасибо, Жамал. Ты нам всегда помогаешь. Не так уж плохо мы живем, слава аллаху! Ничего нам особенного не нужно. У всех сейчас не густо. Война ведь. — Урожай плохой в этом году, сама знаешь, Парихан! — Жамал вытащил из кармана конфеты и печенье. — Это девочкам! — Он положил угощение на стол. Я посмотрела на маму, но к столу не подошла. Нажабат взглянула на меня, перевела взгляд на конфеты. Асият жадно схватила одну со стола. — Асият, доченька моя, тебе нельзя есть сладкое, врач запретил, — сказала мама спокойно. Асият ничего не слышала. Она насыпала конфет в подол платья и быстро скрылась за дверью. За ней тихонько вышла Нажабат. — Парихан, дай мне стаканы, — Жамал поставил на стол бутылку водки. — Ты не обижайся, Жамал. У нас пить некому. В доме нет мужчины — ни мужа, ни брата. На мужнюю жену лают собаки, а на вдову залают даже кошки. Иди домой и выпивай со своими. Если я зачем нужна, позови меня в контору. Вечером ко мне в дом, пожалуйста, больше не приходи. — Мог бы — не приходил бы. — Жамал бросил на маму нежный взгляд. Я даже вздрогнула от ненависти. — Что тебе нужно от нас? Уходи! — крикнула мама. — Неужели тебе еще мало? Я потеряла любимого мужа. Ты не стоишь одного волоса его усов! Патимат, зови сестер, пора ложиться спать… — Спокойной ночи, Парихан. — Голос Жамала был налит злобой. — Ты всегда захлопываешь дверь перед моим носом. Когда-нибудь ты пожалеешь об этом! — Спокойной ночи, Жамал! Иди осторожнее, можешь упасть. У нас перед воротами очень скользко! — Мама ждала у двери, пока Жамал не вышел. — Лиса говорит, что курдюк зря на дороге не валяется. Недаром Жамал предлагает свою помощь, — последние слова она говорила как бы для себя самой. Утром мама вышла покормить корову. Вернулась она неожиданно быстро. — За что разгневался на нас аллах? — мама подняла обе руки кверху. — Мы лишились последней поддержки! — Что случилось, мама? — спрашивали мы наперебой. — Корова сдохла… — Наша корова? Услышав о нашем несчастье, к нам сбежался весь аул. Все нас жалели, хотели чем-то помочь. Опять появился Жамал, огорченный больше других. Он пробыл у нас долго и все пытался успокоить мать. — Надо вызвать из района ветеринарного врача, — посоветовал Омардада. — Он составит акт. Дети хоть немного денег получат. — Вызвать-то надо, — с неохотой проговорил Жамал. — Но так, даром, он ничего не сделает. Поставим ему водки. Тогда Исагаджи подпишет бумагу, даже не приезжая в аул. — Пусть через нос у него выйдет эта водка! — вскипел Омардада. — Почему мы должны ее покупать? Омардада сам поехал в район. Он привез старого горбатого врача. — В корме коровы было стекло! — объявил ветеринар после долгого обследования. — Не может быть! — удивился Омардада. — Иях! Иях! — он бродил по двору и заглядывал во все углы. — Скорее всего дети недосмотрели, — сказал, покачав головой, Жамал.
Под вечер собралась наша семья у холодного очага. Вдруг послышался шум во дворе, и мы выбежали на веранду. Вслед за нами вышла мама. У лестницы стояла большая бурая корова, рядом — улыбающийся Жамал. — Вот, Парихан, ваша сдохла, правление решило дать вам эту взамен. Мама рассердилась: — Что ты, Жамал! Одна я, что ли, в ауле без коровы? Еще много таких. Весь аул разделил наше горе, кто принес муки, кто зерна, кто масла. Я ни за что не возьму! Омардада и Халун будут давать нам молока — у них корова доится. Ты лучше отведи ее Калимат — в доме старая мать и шестеро сирот. — Дорогу к Калимат я знаю не хуже, чем ты. Ну, да ладно! Знаем мы вашу голодную гордость. Сама придешь просить… Целую ночь мама не сомкнула глаз. — Кому мешала наша корова? За что мучили животное? У нас дома неоткуда взяться стеклу, — приговаривала она, вздыхая. — Иди, Патимат, скажи Хуризадай, что я просила ее зайти к нам, — сказала она утром. Дома у Хуризадай оказалась ее невестка Сакинат, жена Мурулага, бывшего папиного сослуживца. Сакинат стояла перед зеркалом, расчесывая рыжие длинные волосы, и что-то потихоньку напевала. С охапкой соломы вошла в комнату Хуризадай. — Ой, кто к нам пришел! Свет очей моих, — обрадовалась она и принялась меня обнимать. — Хороший у тебя был отец! Как его любил Нурулаг. Ведь это Ахмед приучил Нурулага работать, помогал ему, если Нурулаг не справлялся. Никогда не забуду, сколько он добра сделал моему сыну, дай аллах Ахмеду хороший угол в раю. Ведь Нурулаг у меня сирота!.. Так Парихан меня к себе зовет? Пойдем, Патимат! Войдя в наш дом, Хуризадай принялась обнимать моих сестер и плакать. Потом они с мамой сели у очага, в котором горел неяркий огонь. Мама и Хуризадай говорили так тихо, что я сперва ничего не слышала. Мама, чем-то взволнованная, с пылающими щеками, не отрываясь, смотрела на Хуризадай, а та, бледная, опустив нижнюю губу, полуоткрыв рот, удивленно моргала короткими ресницами. — Клянусь землею, которой нас засыплют, дочь моя, я не знаю ничего, — наконец разобрала я шепот Хуризадай. — И ты видела Нурулага. Он привез Ахмеда. После похорон сын мой слег, не ел, не спал и молчал много дней. Ты же знаешь, как мой единственный Нурулаг, кукушкино яйцо, любил Ахмеда. А через неделю его призвали в армию. Он уехал, оставив дома молодую жену. А потом, ты знаешь, началась война. Зачем, сестра Парихан, пытаешься найти в мерзлой земле свежие всходы? Давно похоронили Ахмеда, а вопросы ты задаешь сегодня. — Ничего, Хуризадай, просто мучают меня разные мысли. Я, как своего сына, люблю Нурулага. Хочу, чтобы Патимат написала ему, но не знаю адреса. — Адрес я не знаю. Он где-то недалеко от Москвы. Вот здесь, наверное, написано. — Хуризадай вытащила из-за пазухи треугольный конверт. Три раза поцеловала его и передала мне. — Ты, Хуризадай, совсем к нам не заходишь. Ведь невестка весь день на ферме. Тебе, наверное, скучно. Хуризадай вздрогнула, лицо ее искривилось, она как-то жалобно поглядела на маму. — Да… — Хуризадай закашлялась. — Сакинат все время на ферме, а на мою долю много выпадает печали. Здесь, — она ударила себя кулаком в грудь, — немало хранится горя. — Что же делать, Хуризадай, время такое. Война! — В бурю узнают, как глубоко укоренилось в земле дерево, в беде проверяют, как силен человек! Теперь-то мы знаем, не все, у кого на головах платки, — женщины, не все, у кого башлыки, — мужчины! — Хуризадай встала. — Куда ты спешишь, посидела бы еще немного! Не все я понимаю, что ты хочешь сказать! — Нет, уж лучше я пойду. Зайдет Омардада, у него на целый день испортится настроение, ведь он меня терпеть не может, — Хуризадай засмеялась. — Это тебе так кажется! — улыбнулась и моя мать. — Я-то внимания не обращаю. Уважаю его… Тебе Омардада рассказал, какую один раз я с ним шутку сыграла? — Нет, он о таких вещах помалкивает, — опять улыбнулась мама. — Возвращалась я рано утром с кувшином воды от родника и вижу — идет Омардада. Как только Омардада увидел меня, повернул обратно, будто ядовитую змею встретил. «Ага, — думаю, — он считает меня нечистой, боится, что ему в дороге удачи не будет. Ну, подожди, я тебя проучу». Взяла я шерсть, веретено, поднялась на веранду к соседу Анди и не ухожу оттуда. Днем работаю, а ночью там же сплю. А Омардада дойдет до дома Анди, увидит меня и поворачивает назад. Четыре дня бегал туда и обратно. С первыми петухами выходил на дорогу, а я с веранды уже кричу: «Как рано поднялся ты, Омардада, сегодня! Пусть тебе аллах поможет! Куда держишь путь?» Омардада, сдерживая злобу, ласково отвечал: «Ты тоже не отстаешь от меня, встаешь еще до солнца», — и поворачивал домой. Оказывается, он собирался в Андыб продавать шерсть. На пятый день я пожалела старика и ушла. Пять огромных клубков шерсти были мне наградой за мое терпение! — она расхохоталась. — Ого, немало ты наработала, — засмеялась и мама. — Парихан, я слышала, что ты ковер продала. Как я горевала, ведь у тебя три девочки! — сказала Хуризадай уже с порога, оглядывая нашу опустевшую стену. — Чем же мне кормить их? Продам хоть то, что не очень нужно. — Это правда, Парихан. Вот ты и займись торговлей. Знаешь, в городе так все дорого. Ты молодая, здоровая, что тебе стоит съездить! После смерти отца я сразу повзрослела, как будто кончилось мое детство. Я жалела мать и все время думала, чем облегчить ей жизнь, чем порадовать. Как бы холодно ни было, я старалась не разжигать очага — боялась, что к середине зимы кончится топливо. Нажабат жаловалась: — Когда Патимат варит еду, желудок просит еще, галушки у нас считанные и мелкие, как монеты! Если мама куда-нибудь отлучалась, я прятала яйца от сестер и берегла к ее приезду. Мы с Нажабат заготовляли кизяк и сушили сено на зиму. Мама, обнимая нас, говорила: — Птички мои, с детства вам пришлось узнать нужду! Хуризадай ушла, а мама села шить. Я держала в руках лампу, освещая дорогу маминой иголке. Была поздняя темная ночь. Вдруг кто-то громко постучал в окно. — Наверное, Омардада! — мама открыла дверь. — Жамал! — вскрикнула она с отвращением. — Парихан! — он просунул голову в комнату. — Я каждую ночь прихожу к твоему дому. У тебя каменное сердце. — Да, ты прав. После смерти Ахмеда окаменело мое сердце. Хоть каждую ночь спи у моего порога, и это не тронет меня. Я тебе давно это сказала, неужели еще не понял?! Я думала, что под твоей богатой шапкой — достойная голова. — Ты еще молодая женщина, пойми меня! Я бы не дал крылу бедности коснуться вас, заменил бы отца твоим детям! — Не нужен нам чужой муж и чужой отец. Если еще раз придешь, то поговорю с тобой по-другому. Она захлопнула дверь за Жамалом. Я долго не могла заснуть — представляла Жамала на месте моего отца. Эта мысль приводила меня в ужас. Во сне я увидела, что маму похитил человек с длинными черными усами. Плакала, босиком бежала я за ней и проснулась от собственного крика. Мама, закрыв глаза, лежала между Нажабат и Асият. Первые годы после смерти отца я все время боялась, что умрет и мама. Если она где-нибудь задерживалась, я не находила себе места. Потом стала бояться, как бы мама не вышла замуж. Я не могла видеть, когда она шила себе обновку. После ночного посещения Жамала я шла в школу через кладбище. Долго простояла у отцовского надмогильного камня и опоздала на урок. Глаза мои покраснели от слез. — Что случилось? — спросила учительница. — Упала, — коротко ответила я. Во время перемены ко мне подошла Хафизат. — Ты плачешь потому, что твоя мать вышла замуж? — Это неправда! — ответила я резко. — А женщины говорят, что теперь ее муж Жамал. — Не нужен он нам! — я выбежала из класса. Дома я сняла со стены карточку отца и легла в постель. Увидев мои покрасневшие глаза и фотографию отца в руке, мама спросила, что со мною. Я рассказала ей правду. Выслушав, она как-то криво усмехнулась. — Легко, дочка, сплетницам сидеть возле мужей и осуждать вдов. Если тебе еще раз скажут, отвечай: «Захочет — выйдет моя мама замуж! Не ваше дело!» А ты меньше раздумывай над тем, что понять еще не можешь. Я чувствовала, что обидела ее, злилась, ругала себя, — зачем завела этот разговор. — Жизнь лягушки на суше виднее, чем жизнь вдовы. — Мама повесила фотографию отца на место. Через три дня она уехала по делам в Буйнакск. Я осталась дома с младшими сестрами. Омардада часто навещал нас. — Умницы! — говорил он радостно, когда заставал нас за работой. Ему не нравилось, что мама ездит в город и распродает свои вещи. «Ухаживай за землей и работай в колхозе! — говорил он ей недовольно. — Комок земли ветер не унесет. Земля вернет тебе в три раза больше, чем ты отдала ей». Он и на этот раз отговаривал ее от поездки. Мама пообещала, что эта будет последней. Иногда, когда мамы не бывало дома, к нам заходила Пари. Она работала в колхозе счетоводом. Изменились многие люди аула, другой стала и Пари. Глаза ее теперь никогда не бывали веселыми. Мы учили уроки, а она заполняла цифрами какие-то книжки. Временами ее длинные худые пальцы замирали на счетах — она погружалась в раздумье. Я не знаю, о ком она думала — об отце, от которого после его отъезда на фронт не пришло ни одного письма, или о Сайгиде. Я любила Пари и грустила вместе с ней. Однажды она особенно долго молчала. Мы с Нажабат давно приготовили уроки и шелестели газетами. Асият спала. Я читала все сводки с фронта. Нажабат больше интересовали фотографии. Вдруг Пари вскочила. — Патимат, бей по столу! Хлопай в ладоши, Нажабат! — Пари раскинула руки, на носках поплыла мимо стола. Мы растерялись, а она разводила руками, выгибала стан, плясала, сурово сведя черные брови. Яркий блеск ее глаз пугал меня, дрожащие губы вызывали жалость и сострадание. На щеках Пари запылал давно потухший румянец, ровный пробор в темных волосах казался белой каймой по траурному шелку. Она кружилась по комнате, забыв о том, что не одна, и мы со страхом следили за каждым ее движением. Мне хотелось кричать. Танец выражал столько скорби, что это поняла и Нажабат — она потихоньку всхлипывала. Вдруг Пари громко крикнула и упала на пол. — Что с тобой, Пари? — Я пыталась ее поднять. — Все меня душит. Как могила кругом, — говорила она сквозь рыдания. — Все надоело, Патимат! Хочу хотя бы на минуту забыться, петь, танцевать, смеяться, как прежде! Кто мне скажет, где мой отец? Где Сайгид? Я тоже могла бы быть на фронте! — Пари, перестань, мне страшно! — Пари, я тоже пойду на фронт, я убью всех фашистов! — Слова Нажабат заставили Пари опомниться. Девушка поднялась на ноги. — Простите меня, я сама не знаю, что делаю. Эти три дня я как в котле киплю и во сне все вижу Сайгида. Вы меня не осудите, я знаю, — говорила Пари, умываясь холодной водой. На следующий день, возвращаясь из школы, я заметила необычную картину: по одному, по двое люди направлялись к дому Омардады, а когда я подошла ближе, услышала страшный крик. Я бросилась в дом: «Что случилось?!» На веранде с конвертом в руках стоял Омардада. Желтоватая бледность была разлита по его лицу. Глаза как бы подернул туман. Возле, ударяя кулаками себя в грудь, металась Халун. — Сайгид, мой сын любимый, для вражеской ли пули родила я тебя! — выкрикивала обезумевшая от горя женщина. — Аллах! За что нам это наказание! — причитали другие женщины. Опираясь всем телом на посох, по ступенькам поднимался старый Хаджидада. На веранде он постоял, что-то мешало ему говорить, старик только шевелил посиневшими губами. Наконец он взял руку Омардады своей худой, будто прозрачной рукой. — Терпение! — вымолвил он дрожащим голосом. Омардада был как во сне. Он то снимал лохматую папаху, то проводил руками по плечам Хаджидады. Лицо его подергивалось. Женщины рыдали, удерживали рвущуюся куда-то Халун. Приход каждой новой гостьи усиливал крики и причитания. Двор наполнился людьми. Вдруг все расступились. Во дворе появилась мать Пари, согнувшаяся, постаревшая, одну руку она прижимала к груди, другую заложила за спину. На последней ступеньке она выпрямилась, ударила себя по коленям и запричитала:
Несколько последующих дней проплыли, как в тумане. Еще три семьи получили похоронные. Для жителей маленького, зажатого горами в кулак аула это было большим, общим горем. О погибших скорбели все живые. На третий день утром я шла к роднику за водой — оглянувшись, увидела сзади Омардаду. Вдруг он свернул в сторону. Я решила, что он хочет избежать встречи с идущей мне наперерез Хуризадай. — Патимат, только не пугайся, — сказала Хуризадай. — Хочу тебя предупредить. Мама твоя сейчас в больнице. Она поскользнулась, ушибла ногу. — Мама! — крикнула я и, бросив прямо на камни кувшин, побежала что было сил в больницу. Санитарка пропустила меня в палату. У маминой койки уже сидел плачущий Омардада. Мама тоже всхлипывала — не от боли, они вспоминали Сайгида. Нога у нее была в гипсе. Возвращаясь из города, мама упала и сломала ногу. Подавленная, шла я из больницы. У самой тропинки маленький голубой цветок горделиво поднимал головку, пробив плотную корку земли. Я присела рядом. И сразу стало как-то шире и просторнее небо, ярче и горячее солнце. Я глядела на нежный цветок, а на сердце становилось легче — беды и горести последних лет на миг отступили. И вдруг рядом я заметила еще один крохотный росток, настойчиво пробивающийся к свету. Стала осторожно ногтем разрыхлять вокруг него землю. И тут рядом со мной оказался Омардада. — А ты знаешь, доченька, что это за растение? — спросил он, нагибаясь и внимательно вглядываясь в зеленый росток. — Нет, Омардада! — Это фасоль. Семя жертвует собой, разрывается на части и погибает ради того, чтобы летом на зеленых плетях созрело несколько стручков. — Как интересно! — С каждым годом, если ты будешь внимательней, перед тобой раскроется еще больше чудес… Омардада пошел к делянке, а я помчалась домой, накопала земли в ведро и сунула туда несколько семян фасоли. И тут неожиданная радость погасла в моем сердце. Я вспомнила, что у нас нет ни зерна пшеницы, ни картофелины — нечем засеять делянку. А вокруг кипела жизнь — люди свозили навоз на поле, готовили инвентарь для весенних работ. Мама поправлялась медленно. Три месяца пролежала она в больнице. Но и там не сидела сложа руки — я ей приносила шерсть, а она, скрываясь ото всех, вязала носки и перчатки. Кто-то тайком продавал ее изделия на базаре. Однажды она сказала мне: — Патимат, не лучше ли вернуть наш земельный надел колхозу: нам его не обработать! Опять все наваливается на Омардаду. Засеет свой и за наш примется. А ведь он стареет, ему нелегко. Да и сколько можно нам рассчитывать на его помощь! — Нет, мама, оставим себе делянку, — сказала я твердо, хотя чувствовала, что мама права. На уроках я все время думала над мамиными словами. Действительно, больше нельзя допускать, чтобы Омардада нам помогал. Ведь мы уже не дети! Вернувшись домой, я предложила Нажабат ночью, потихоньку от взрослых, самим вывезти навоз из хлева на делянку. Нажабат нравилась всякая таинственность, она отнеслась к моей затее очень горячо. Асият мы тоже посвятили в наш замысел. Вечером мы прокрались в хлев. Нажабат и я копали навоз, а Асият держала в руках зажженную лампу. Работа оказалась не такой легкой, как мы предполагали. Вдохновение Нажабат погасло, пропал и мой азарт. Не знаю даже, чем бы все это кончилось, если бы не обнаружил нас в хлеву мой одноклассник Алибег. Он зашел за книгой по истории. Мы с ним дружили, и все же я никак не могла подавить в себе неприязнь к нему — он был сыном Жамала. — Что вы здесь делаете? — спросил Алибег, просунув в дверь голову. Назло ему я стала изо всех сил нажимать на лопату. — А разве не видишь? — Да вам же одним не справиться! Позвали бы ребят на помощь! — И сейчас не поздно, если кто желает помочь! — задорно откликнулась Нажабат. — Нам не нужны чужие руки, — с вызовом заметила я. — Я вижу, что ты все можешь сама! — Алибег взял из рук Нажабат лопату. Не успела я сделать и несколько взмахов, как Алибег накидал из хлева во двор целую кучу удобрения. Но поработал он недолго, молча бросил лопату на землю и убежал. — Видишь, даже он устал! — Нажабат снова принялась ковырять слежавшийся навоз. А мне совсем расхотелось работать. Запал прошел. Но тут вернулся Алибег да еще привел с собою пятерых друзей. Они приволокли ручную тележку, быстро перевезли все удобрения и разбросали его по делянке. Омардада изумился, увидев утром наше поле. — Уж не черти ли ночью здесь поработали! — воскликнул он. А когда мы ему все рассказали, старик похвалил нас: — Молодцы! Вы привязаны к земле, вам легко будет жить на свете! Пахаря земля всегда накормит! …До аула дошло известие, что в горах бушует буран — погибают овцы. Нависшая над отарами угроза — а близилось время окота — заставила колхозников выехать на помощь чабанам, на время отложив прочие дела. Омардада, отправляясь вместе с другими, оставил нам семена пшеницы. Весенние работы были приостановлены, колхозные быки отдыхали. Сейчас бы и вспахать нашу делянку! Но без взрослых нам не управиться. А как приятно было бы обрадовать маму, сказав, что участок наш засеян! Размышляя над этим, я спешила утром в школу. Навстречу шел высокий плечистый человек. Раньше я его в наших краях не встречала. — У вас в ауле работа не найдется? — спросил он. — А какая вам нужна работа? — осведомилась я вежливо. — Какая есть… — Нам как раз нужен человек, чтобы вспахать участок. — Я вспомнила о деньгах, накопленных мною от продажи яиц. — Вот и считай, что тебе повезло! Я готов приступить хоть сейчас. Забыв о школе, я повела незнакомца к нашей делянке. Напрасно ждала я, что он, подобно Омардаде, перед началом работы станет совершать торжественную церемонию. Нет! Новый пахарь даже не снял больших, тяжелых ботинок. Размахивая кнутом, он принялся гонять быков вкривь и вкось по полю. Вскоре участок был весь покрыт неровными бороздами. Незнакомец взял деньги, съел предложенную мною яичницу и отправился своей дорогой. Из школы прибежала радостная Нажабат. — Маму выписывают из больницы! Сейчас отнесу ей одежду. За мамой мы пошли все трое. По дороге она сама увидела распаханную делянку. Мы ждали, что она обрадуется. И правда, сперва лицо ее озарилось улыбкой. Она с гордостью посмотрела на меня, свою старшую дочь, как будто говоря: «Вот и выросла надежная помощница!» Но, сойдя с межи на пашню, мама далее вскрикнула от горя. Между бороздами оказались целые нераспаханные островки неразрыхленной земли. Мама нагнулась, зачерпнула земли, стала пересыпать ее в руках — и не нашла ни зернышка пшеницы. Этот проходимец, пока я готовила еду, видно, украл семена, которыми поделился с нами Омардада.
Маму охватило отчаяние. — Как можно обмануть землю! — громко кричала она. — Ведь придет время — он в нее ляжет сам! Пусть его засыплет столько бед, сколько зерен он украл у сирот! Сестер она отправила домой, мы вдвоем пошли к колхозной конторе. Мама помедлила у дверей и внезапно повернула назад. — Мало ли у нас в ауле семей фронтовиков! Я пенсию получаю, нам стыдно просить… Дома она с трудом подняла крышку тяжелого сундука, отыскала на его дне обернутое ватой золотое кольцо. Ярким огоньком пылал на нем красный рубин. Долго мама смотрела на кольцо. — Пойдем, Патимат, — сказала она. — Возьми мешочек для зерна… …На веранде своего дома лежал, греясь под лучами солнца, Сурхай. — Ревматизм замучил, — пожаловался он, когда мы сошли. — Даже встать не могу, чтобы вспахать участок… Мама рассказала ему о наших бедах и подала кольцо. Он подержал его в руках, улыбнулся. — Даже если мне скажут, доченька, что я умру без этой драгоценности, все равно оставь кольцо себе. Три дочки растут — оно им пригодится. Эй, жена! — крикнул он. — Дай им мерку пшеницы! Она бросила косой взгляд на Сурхая, жадно посмотрела на кольцо, но пошла за зерном, не вымолвив ни слова. — Нет, Сурхай! — заволновалась мама. — Именем хлеба клянусь, ни одного зернышка я не возьму даром. Время весеннее, откуда у вас лишнее зерно? — Послушай меня, Парихан, не было — не дал бы. А на кольцо не обменял бы все равно. Если соберешь урожай — вернешь мне долг осенью. Пусть аллах пошлет вашей семье счастье, пусть каждое зернышко принесет целую мерку! — Спасибо за добро! — сказала мама, принимая из рук рассерженной жены Сурхая пшеницу. — Осенью я вам все верну. Домой мы пришли, когда совсем стемнело, Нажабат успела приготовить поесть. А когда вставшая из-за гор луна осветила утесы, мама сказала «Лахавлавала», и мы вдвоем направились к нашей делянке. На меже мама сбросила чувяки и прочитала молитву. Надевая ярмо на шею быка, проговорила: — Буду сама пахать! На шапку того подлеца не променяю я своего платка! — Мама, у него не было шапки, — вспомнила я. — Пошли аллах на него свой гнев! Пусть у обманщика никогда в жизни не будет на голове шапки! Мама улыбнулась, и я не могла понять — шутит она или говорит серьезно. При свете луны она мне показалась такой молодой и красивой, что я долго не могла отвести от нее взгляда. Мама пошла за плугом, а я вела быков. В земле оставалась ровная, глубокая борозда. Пока мы перепахивали делянку, луна спряталась за хребет. Посеять мы не успели и рано утром опять были на своей делянке. — Пусть из одного зерна вырастет сто, — приговаривала мама, разбрасывая семена. — Пусть стебель вырастет высоким, а колос созреет обильным! — Ты, Парихан, уже успела выйти в поле! — крикнула со своей делянки Хуризадай. — Пошли аллах, чтобы болезнью ты искупила все свои грехи! — Спасибо за добрые слова! — отозвалась мама. — Пусть аллах пошлет и тебе здоровья. А я, видишь, только начинаю… Последние мамины слова перевернули мне душу. Как же ей тяжело! И как нелегко было мне самой! — Мама, когда я стану совсем взрослой, буду все сама делать, чтобы ты, наконец, отдохнула, — сказала я. — Что ты, моя доченька! У тебя будет другая жизнь. Тебе не придется переносить то, что выпало на мою долю. Ты окончишь школу и поедешь учиться дальше. Твой отец мечтал, чтобы ты стала доктором. — Нет, мама! Я хочу пахать землю, выращивать хлеб, как Омардада. — Ну что ж! Это еще лучше. Будешь ты у меня агрономом. — Омардада тоже агроном? — Омардада, может быть, даже больше, чем агроном, доченька! Но когда он был маленьким, нас, аварцев, нигде не учили. Омардаду жизнь научила, а любовь к земле у него в крови. — А у меня, мама, она в крови? — спросила я с надеждой. Так мне хотелось, чтобы у меня в крови было то же, что у моего любимого Омардады. — Да, да, и у тебя тоже в крови, — ласково успокоила меня мама. — А если еще к этой любви прибавятся и годы учения, совсем будет хорошо. От маминой улыбки и от сознания, что я буду знать так же много, как Омардада, на сердце у меня стало тепло. Я видела в мечтах созревшие колосья, зерна которых я посеяла своей рукой. Теперь, став взрослой, я поняла, что нет ничего на свете чище и слаще детской мечты!
Сегодня последний экзамен перед летними каникулами! Раньше всех пришла я в школу. С математикой я всегда была не в ладах и этого экзамена очень боялась. Алибег увидел меня, одиноко стоящую у окна. — Я знал, что ты давно пришла, — сказал он, улыбаясь. — Я тоже знала, что ты скоро придешь, — я улыбнулась, совсем не желая этого. — Ты не волнуйся, Патимат. — Уж не желаешь ли ты помочь мне? — спросила я вызывающе. — Не напрашиваюсь. Не хочешь, не буду помогать. А почему ты разговариваешь со мной так грубо? «Правда, почему? — подумала я. — Он всегда готов прийти мне на помощь, а я, вместо того чтобы поблагодарить, обижаю его». …Мы сидели с ним за одной партой. Обычно он сначала помогал мне, а только потом принимался за свою задачу. — Алибег, сперва реши свою, — не раз говорила я ему. — Когда я вижу твои испуганные глаза, я забываю о себе, — возражал он. Однажды был случай, который заставил нас обоих смутиться. На уроке русского языка я услышала голос учительницы: — Лучше бы Жамалов писал сочинение, а не рисовал. — Моя работа уже готова! — заявил Алибег. — Посмотрите, ребята, на его работу, — Татьяна Александровна высоко подняла тетрадь и показала всем. На обложке было изображено сердце, насквозь пробитое стрелой. Класс захохотал. — Я знаю, чьей стрелой ранено его сердце! — крикнул с задней парты Хазами. — Патимат целит без промаха! — добавил кто-то. — Алибег всегда таскает ее портфель! Татьяна Александровна с трудом успокоила развеселившихся учеников. Я плакала, уронив голову на парту. Алибег стоял рядом, потупившись. На другой день нас рассадили. Теперь у меня был новый сосед — молчаливый увалень. Он всегда что-то жевал, спрятав голову под партой. «Ни с губ слова, ни с рук дела», — говорят про таких. Еще в первом классе получил он от ребят кличку «Дубовый пень». Вот тогда-то я почувствовала, как привыкла к Алибегу, как скучно мне без него. Но когда была у нас очередная контрольная, Алибег умудрился передать мне решение задачи. Я его аккуратно переписала в тетрадь. Учитель после проверки роздал нам работы — я получила «отлично», а Алибег — «посредственно». Недолго думая, я решительно пошла к столику преподавателя. — Вы неправильно поставили оценки, — пролепетала я, сама не понимая, куда девалась моя храбрость. — Мне и Алибегу, — добавила я, помолчав. — Как это может быть? — удивился учитель. — Жамалов прислал мне правильное решение, а сам, наверное, в своей тетради сделал ошибку. — А, понимаю! Тебе — баранья туша, а хозяину барана — селезенка! Сейчас мы все исправим. За то, что ты хотела меня обмануть, я ставлю тебе «плохо». «Плохо» получит и Алибег за оказанную им медвежью услугу. Но ты, Патимат, молодец, что призналась во всем. Ребята смеялись. — Ну что? — Добровольно получила двойку! — Вот чудачка! Алибег, краснея, повторял с улыбкой: — Как все это на тебя похоже, Патимат! …Вот и сегодня Алибег волнуется за меня. Но волнуется напрасно. Недавно к нам назначили нового учителя — он вернулся с фронта без руки. Новый преподаватель был очень внимательным и терпеливым. Как-то сразу многое изменилось у нас в классе. Даже те, кто раньше терпеть не мог математики, стали увлекаться этим предметом. Алибег прислал мне две записки, предлагая помощь, но я отказалась. Справилась сама. Из школы мы возвращались вместе. Алибег рассказывал о своих планах. — Обязательно буду летчиком, — он вытащил из портфеля вырезанные из газет фотографии Героев Советского Союза Валентина Эмирова и Магомеда Гаджиева. А я не решилась говорить о себе — конечно, больше всего мне хотелось стать агрономом. Но иногда я изменяла этой мечте. Встречу Анну Петровну, вылечившую мою маму, и думаю — буду врачом, ведь и отец этого хотел. А когда строгая, но порою такая веселая Татьяна Александровна входила в класс — я мечтала стать учительницей. Мы не сразу заметили идущих нам навстречу Жамала и Сакинат. Жена Нурулага, сладко улыбаясь, что-то говорила спутнику, он отвечал, размахивая руками, и тоже улыбался. Алибег, увидев отца, даже чуть-чуть побледнел и быстро спрятал фотографии в портфель. — Ну что, сдал экзамен? — спросил Жамал у сына сухо. — Сдал! А ты и сегодня не поехал к маме? — в голосе Алибега слышался упрек. — У меня нет времени, мы идем получать инвентарь для фермы. Ты теперь взрослый, сам можешь навестить мать. — Жамал поспешил за ушедшей вперед Сакинат. — Где твоя мама, Алибег? — спросила я. — Дорогу в горах прокладывает вместе с другими. Вот уже неделя прошла, как она уехала, и отец ни разу там не побывал. Остальную часть пути он молчал. У переулка, где мы обычно расставались, Алибег сказал: — Ты завтра, Патимат, узнай наши отметки, а я съезжу к маме. Но не успела я еще и пообедать, как с улицы услышала голос Хуризадай: — Бедная Шумайсат, неужели это правда?! — Да, я видела своими глазами! — кричала Хандулай. — Шумайсат отвезли в больницу. Ее чуть совсем не засыпало щебнем. А Жамала разыскать не могут! Я выскочила на веранду. Алибег бежал по дороге к больнице. Я хотела догнать его, чем-нибудь помочь, но мама, вошедшая с охапкой травы во двор, меня удержала. — Предоставь это мне, — сказала она и, вымыв руки, тоже пошла к больнице. На другой день я вешала белье во дворе и увидела идущего мимо нашего дома Алибега. — Как здоровье твоей мамы? — спросила я, выбежав за ворота. — Немного получше. Я всю ночь просидел около нее. Только утром пришел домой, а отца нет. Ты его случайно не видела? — Нет, не видела. Хочешь, я тоже пойду навестить твою маму? — Не надо, Патимат. Я постараюсь отыскать отца. Ты никому не говори, что он не ночевал дома. Это я только тебе сказал…
IX
(Пословица)
X
(Пословица)
Подперев подбородок рукой и думая о событиях вчерашнего дня, сидела я за партой и смотрела в окно. Голос учителя доносился до меня, как из другого, далекого мира. Я шептала строки любимых стихов:
Рано утром я пошла косить. К полудню вернулась домой с охапкой травы. Нажабат поставила на керосинку вчерашний суп из чечевицы, отложив чулки, которые штопала для младшей сестренки. — Тебя Асият встретила? Она побежала за тобой. Уже три раза звали на репетицию. Сегодня вечером спектакль. Ты что, забыла? Почему так долго задержалась в поле? — Хотелось все закончить… Не успела я умыться, как вошел Алибег. — Патимат еще не пришла? — спросил он, не заметив меня. — Пришла, а что? — ответила я. — Ты, я вижу, совсем не волнуешься! Собирайся, сейчас будет генеральная репетиция в клубе. — Подожди, умоюсь. Вдруг керосинка вспыхнула, пламя поднялось до потолка. Нажабат отбежала в угол комнаты. — Бегите на веранду! — крикнул Алибег. Он схватил керосинку, казалось, что он держит в руках огненный столб. — Алибег! — завопила я. — Бросай! Бросай! — кричала Нажабат. Алибег через открытое окно прыгнул на веранду и выбросил пылающую керосинку на улицу. — Ой, как испугалась! — Нажабат подскочила к Алибегу. Я тоже бегала вокруг него. — Жить тебе, что ли, надоело? Руки-то у тебя целы? Брови и ресницы опалил. — Если бы не выбросил керосинку, дом сгорел бы! — он размахивал покрасневшими руками. — А если бы ты сам сгорел?! — сердилась Нажабат. — Умайганат осталась бы без Айдемира! — вздохнул Алибег, печально взглянув на меня. — Снимай быстро рубашку, постираю! Она вся в копоти. — Я налила в таз воды. — Я сбегаю домой переодеться. — Подожди здесь, пока постираю, — я ласково посмотрела на Алибега. Он сразу преобразился. «Люби меня, люби меня», — молили его глаза. Словно не к рубашке, а к раскаленным углям прикасались мои руки. Склонясь над тазом, я опасливо оглядывалась вокруг, а почему — сама не понимала. — Откуда дым, продохнуть невозможно? — спросил Мажид, входя в комнату. — Керосинка взорвалась! Если бы не Алибег, мы бы все сгорели, — объяснила Нажабат. — С такими вещами не шутят, — покачал головой Мажид. — У него вся рубашка была в копоти, — сказала я, будто оправдываясь, — вот я ее и стираю. — Был бы он сам невредим! А копоть всегда можно отстирать. Мажид вышел. — Ты, кажется, смущена, что Мажид застал тебя за стиркой моей рубашки? — подбородок Алибега дрожал, он выхватил у меня из рук мокрую рубашку. Неожиданно он стал похожим на своего отца. Во мне вспыхнула ненависть к Жамалу, но тотчас погасла. — Подожди, я высушу ее и поглажу! — кричала я вслед Алибегу, но он даже не оглянулся. Навстречу ему по лестнице поднималась моя мама. — Мчится, как бычок, которого укусил овод, — сказала она. — Зачем он приходил? — Если бы он у нас не оказался, наш дом сгорел бы. — Да, я видела нашу керосинку на улице. Сколько раз я вам говорила, что нельзя ее долго оставлять зажженной. Не слушаете вы меня, а потом получаются неприятности. А ты, Патимат, уже совсем взрослая девушка. Да, да, я знаю, что говорю! Пора тебе разбираться в людях — кто плох, а кто хорош. Держись от Алибега подальше, как небо от земли. — Я от него ничего дурного не видела. Он мне всегда помогает… — Я ни разу не слышала, чтобы из вороньего яйца вылупился орленок. Посмотри на Жамала. Все мужчины воюют, а он в ауле отращивает себе брюхо! — Патимат! Быстро иди в клуб! Тебя там ждут! — крикнули мне с улицы. Когда я увидела, что клуб переполнен, у меня даже ноги подкосились от страха. «Сумею ли я хорошо сыграть свою роль!» …Перед сценой на скамейках сидели женщины, несколько стариков, подростки да два-три инвалида, вернувшихся с фронта. В углу я увидела и Мажида. Когда раздвинулся занавес, я смутилась, но постепенно осмелела. …Вот мачеха и отец избили меня за кувшин, разбитый не мной, а их дочерью Симисхан. Сквозь слезы я пела свою последнюю песню. Чем каждый день терпеть оскорбления, лучше умереть. Я накинула веревку на гвоздь. Из зала послышались тревожные крики. Я забыла обо всем — мне казалось, что я действительно Умайганат. Не знаю, могла бы я в самом деле надеть себе на шею петлю, но была близка к этому. В эту минуту на сцене появился Айдемир. — Что с тобой? Я не могла вымолвить ни слова. Громко прозвучала подсказка суфлера, И за ним я была не в состоянии ничего повторить. — Патимат, ты все портишь! — кричали мне из-за сцены участники спектакля. — Алибег, — промолвила я дрогнувшим голосом. — Айдемир! — поправил разозленный суфлер. — Патимат, я хочу с тобой поговорить! — произнес, наконец, Алибег — Айдемир. — Умайганат! — выкрикнул суфлер в бешенстве. — Умайганат! Умайганат! — решил Алибег исправить оговорку. Лицо его сияло счастьем. «Любишь? Любишь?» — спрашивали меня его глаза. «Люблю», — говорили мои в ответ. Не знаю, долго ли мы стояли так, молча глядя друг на друга, аплодисменты зала вывели нас из забытья…
Когда мы с Нажабат возвращались домой, еще во дворе мы услышали мамин крик. Мы ворвались в дом. Мама держала в руках молоток, от нее к стене медленно отступал Жамал. — Подлец! В гнездах, которые покидают орлы, каркают вороны. Тебе теперь в самый раз вместо папахи надеть женский платок. Я растерялась, а Нажабат схватила стул и бросилась на Жамала. — Подлец! — громко прозвучал голос моей храброй сестры. Жамал выскочил во двор. Мама, спрятав лицо в ладонях, горько заплакала. Я не могла двинуться с места. Алибег, который еще час назад был мне таким близким, вдруг отодвинулся далеко-далеко.
Утром, уходя косить сено, я захватила с собой ягненка — подарок Тажудина младшей сестричке. В поле я задержалась дольше всех. Хорошо было, окончив работу, сидеть на только что скошенной, ароматной траве и любоваться резвым ягненком. — Ты собирала букет? — услышала я голос Мажида. Губы его улыбались, но глаза были грустными. — Ты же не видишь у меня цветов! — Может, ты их спрятала. Хотя обманывать — не в твоем характере, — он усмехнулся. — Я тебя не понимаю. — Вот поэтому я и хочу поговорить с тобой. — Поздно уже, я и так засиделась здесь… Мама ждет. — Я ее предупредил, что задержу тебя ненадолго. — Он снял китель, бросил его на траву и сел рядом. — Ну что ж, я тебя слушаю, — сказала я, скусывая стебелек травы. — Ответь, почему ты последние дни такая печальная? Почему избегаешь меня? — Голос его дрожал. А мне было просто грустно. — Мажид… — Не печалься попусту. И запомни, что бы там ни было, ты мне не чужая. — Мажид, Мажид, ты так добр ко мне, — только и смогла я произнести. — «Ура» — мне, а любовь — другому… Ведь так получается, Патимат? — В моем сердце вообще нет любви. Мне никто не нужен, — сказала я, вставая. — А Алибег? — И Алибега я не люблю! — Побудь здесь еще немного. Если бы я мог помочь тебе… Ты со мной не откровенна… Не стесняйся меня, Патимат! — Я ничего от тебя не скрываю, Мажид. — Я ждал, Патимат, чтобы ты все рассказала сама — мне тяжело заводить этот разговор. У тебя не хватило мужества. Ты не опускай голову! Впрочем, у тебя все написано на лице. — Мажид, перестань… — Знай, что сговор наших родителей нас не связывает. Ты была еще ребенком, когда я уезжал в армию. Там я тебя вспоминал босую, с косами. Ты была чем-то похожа на стрекозу. Я вернулся, ты стала взрослой. Отец называл мне всех девушек аула, я молчал. Но когда я убедился, что отец от меня не отвяжется, я ему признался, что полюбил тебя. Ты знаешь характер отца, я даже не успел перемолвиться с тобой, мои родители пошли к твоей матери. А мне ведь ответ нужен был только от тебя. Я, по правде говоря, не думал, что ты кого-то уже любишь. Но, увидев тебя на сцене с Алибегом, я понял, что опоздал. — Мажид, это ведь просто роль… В пьесе Гамзата Цадасы. — Дело не в пьесе, а в твоей игре. Потом я видел, с какой любовью ты стирала рубашку Алибега. Не думай, что я следил за тобой. Все это нечаянно вышло. — Мажид… — Не плачь, Патимат. Мы должны серьезно думать о будущем. Семья… Это так сложно. Береги свою любовь… — Любовь! Где найти ее, любовь? — Ты вот выслушай меня. Я понимаю, что тебе не легко рассказать все моим родителям и своей матери. Не так еще свободен от предрассудков наш быт. Не так еще вольна в своих поступках наша женщина. Но ты не волнуйся. Я все беру на себя. Нам, мужчинам, легче… Его доброта меня унижала. Было бы проще, если б он ругал меня, а не был так ласков… — Что же ты сделаешь? — Предоставь все мне. Самое главное, чтобы ты знала — я тебе ни в чем не помешаю. Послушай еще моего совета. Не бросай учиться… Поезжай в город. — Ну это-то я могу обещать… — Знай, дорогая, что с сегодняшнего дня ты — моя сестра. Мажид поднялся, стряхнул с кителя налипшие травинки. «Сестра, сестра, сестра», — повторяло мое сердце. — Мне больше всех жаль свою маму, — добавил Мажид. — Она радуется, что все уладилось, и часто говорит: «Зачем мне ставить на полку чужую глиняную тарелку, когда есть своя, фарфоровая?» Надо будет подготовить ее постепенно. Мажид пошел вперед. Будто стопудовую гирю положил он мне на сердце. Я медленно доплелась до дома, но почувствовала, что нет сил открыть ворота. Ягненок, тихо блея, прыгал вокруг меня. И тут мне пришло на ум, что Омардада, когда ему тяжело, уходит в поле… Спустившись на нижнюю делянку, я снова села на скошенную траву. Темнело. Ягненок присмирел и, прижавшись ко мне, смотрел в лицо, как будто хотел утешить… Я гладила его по курчавой мягкой шерсти. Если бы можно было стать снова веселой и беззаботной, как в детстве. Тихий, спокойный вечер… Я ловила дыхание засыпающей земли и постепенно успокоилась. «Все пройдет, все печальное минует», — будто кто-то нашептывал мне… И я, забыв о своих горестях, вдруг начала думать совсем о другом… Сколько звезд на небе? Вечно ли оно было таким, как сейчас? Хорошо полететь ввысь! Я оттуда бы принесла маме в подарок полный подол звезд. Где ночует солнце? Куда уходит гулять луна днем? Надо поговорить об этом с Омардадой!.. Омардада! Воспоминание о нем, как молния, расщепило мне сердце. Он не будет больше меня любить… Дорогие мои старики, я не могла поступить иначе. Ягненок вскочил на ноги и заблеял. Я почувствовала, что мы не одни в поле. Да, рядом снова был Мажид. Он подошел совсем близко. — Ты, Патимат, вроде домой собиралась! — весело сказал он, будто ничего не произошло. — Ты, Мажид, тоже отправился домой! — в тон ему постаралась ответить я. — Я просто вышел покурить, — вытащив кисет, он начал скручивать папиросу. — Погуляю еще, а ты, Патимат, иди домой. Мама, наверное, волнуется… — Спокойной ночи! — крикнула я уже издали. Ягненок покорно бежал за мной.
XI
(Пословица)
Целую неделю Омардада не пускал нас в школу. Каждый вечер он приходил к нам, ночевал на веранде. Старик за эти дни помолодел, подтянулся. — Старший сын мой убит, — говорил он Халун. — Зато Парихан теперь я называю мужчиной. Халун недоумевала. — Давно известно, что с человеком надо пуд соли съесть, только тогда его узнаешь. Казалось, Парихан хоть в рот палец положи — не укусит. Невозможно поверить, чтобы она могла убить. — Если воробью совать часто палец в рот, и он разозлится. Не понимал Жамал, что можно, чего нельзя. — Наверное, нет человека слабее меня, Омардада! В день его похорон я не знала, куда деваться. Мое сердце обливается кровью, Омар… — Низкого человека всегда ждет бесславный конец. Ты думала, ему устроят торжественные похороны? Поверить трудно — мужчина убит женской рукой. Позор для горца — такая смерть!.. И правда, без всякого шума был предан земле Жамал — это как-то даже не вязалось с обычаями аула. К утру следующего дня уже умолк плач в его доме. В те годы женщины копали могилы умершим, но ни одна женщина даже не пришла на кладбище. Три старика да Алибег рыли землю. — Не в отца пошел сын, — сказала Халун, вздыхая. Я молчала, в моем сердце сострадание сменялось злостью, злость уступала место жалости. — Халун! — крикнул Омардада, прикусывая конец уса. — Принеси-ка мне ножи, топоры и точило! — Когда он не в поле, это истинное мучение для меня, — ворчала Халун. — Что ты там бормочешь? — осведомился Омар, приложив ладонь к уху. — Говорю, пошли аллах тебе здоровья! — Ну то-то! Вскоре Халун вернулась с огромным свертком. Омардада положил его на колени, снял промасленную тряпку… «Харт, харт, харт!» — вскоре разнеслось по дому. И как-то все сразу стало легче, проще, спокойнее… Я возвращалась домой. У ворот Омардады стояла толпа. Мажид пустил на полную мощность висевший на веранде репродуктор — громкие звуки собирали все больше народу. Омардада шел к дому, придерживая под мышкой перевязанный веревкой сноп травы. Поравнявшись с толпой, старик бросил его на землю, расправил плечи, широко расставил ноги и прислушался. Когда голос в репродукторе умолк, Омардада спросил: — Что они говорят? — Скоро змею раздавят в ее норе, в самом Берлине, — ответил Мажид. — Они же грозились взять нас голыми руками, — заметил кто-то. — А теперь, наверное, держат голову, как Надиршах, когда убегал с наших гор. — Как бы враг ни держал голову, он разбит, — заговорил Омардада. — Козу до Мекки донесли бы ноги, да волки ей встретились по дороге. Когда слишком быстро бежишь за водой, есть опасность разбить кувшин! Пусть падут врагам на головы все беды, что они сами принесли народам… — Надо сжечь у них все дотла! — воинственно крикнул какой-то старик. — Не оставить камня на камне! Меня и Нажабат несколько раз вызывали в школу, но Омардада был непреклонен. «Не пущу их, пока вода не потечет по верному руслу», — говорил он. Каждый день, засунув нож за голенище, он отправлялся в крепость — относил маме поесть. Я с завистью думала о том, что он увидит маму, и всегда провожала печальным взглядом старика, пока он не скрывался из виду. Сегодня, как только он вышел за ворота, я услышала еще чьи-то шаги. К Омардаде быстро подошла Сапинат — наш новый председатель. — Никак времени не выберу, Омардада! Вчера еще хотела зайти к вам с Халун, да поздно вернулась с поля. Я все думаю о бедной Парихан и ее сиротах! — Не знаю даже, дочка, чего и ждать! Пока все идет по-прежнему. А как у тебя дела? Халун сказала, что позавчера ты заходила. — Я хотела посоветоваться с тобой, Омардада. Надо получше наладить помощь семьям фронтовиков. Я ведь на работе новый человек. Вы все должны мне помогать, иначе у меня ничего не выйдет. — Правильно, доченька! Пока председатели советуются с народом, они на земле, стоит им от людей оторваться, это уже небесные светила. Самое хорошее дело — труд человека, всегда связанного с землей. Никто не назначает, никто и не снимает с этой священной должности. Пока земля жива и набухает в ней зерно, жив и пахарь! — Омардада улыбнулся. — Правильно, Омардада! Передай Парихан привет. Скажи, что я обязательно приду к ней. — Если тесен у тебя сапог, что тебе до того, что мир широк! — Омардада вздохнул и пошел по улице. Не любил он говорить с людьми о моей матери… — Омардада! — крикнула ему вслед Сапинат. — Я хочу созвать сегодня правление. Хоть и неудобно мне в это трудное для вас время беспокоить, приходи! — Созывай, доченька, созывай! Хоть рыба и спит на дне реки, но вода-то бодрствует! Мне казалось в те дни, что на меня обрушился весь мир. Разговаривала я с трудом. Передо мною все время всплывало мамино измученное лицо. Стоило мне заснуть, я видела, что маму уносит река или она падает в пропасть с отвесной скалы. Нажабат так же, как и я, мало разговаривала, только плакала украдкой. Асият ходила с распухшим от слез лицом. — Мама, моя хорошая мама! Когда же ты вернешься? К нам заходил Мажид, молча обнимал Асият. Мне и Нажабат он приносил книги, заставлял читать, спрашивал прочитанное. Иногда он рассказывал нам про войну, про своих друзей-героев. Халун и Омардада звали нас к себе ночевать, но мы не соглашались. Нажабат говорила: — Когда мы дома, мне все кажется, что мама вот-вот постучит в дверь. Наш дом был согрет теплом мамы — никуда не хотелось идти, я тоже каждую минуту ждала ее, но молчала. Халун, Омардада и Мажид оставались у нас на ночь. Мне они порой даже мешали — одной можно было поплакать в подушку, когда никто не видит, не слышит. Единственной моей радостью были грядки у дома, Я посадила еще ранней весной овощи и цветы. Утром я поливала свой огород, следила, насколько стали «мои посадки» за ночь больше или гуще. А к вечеру, когда с гор спускалась прохлада, я полола на грядках сорняки. За работой я отдыхала, ужасы последних дней иногда казались сном. Земля привязала меня к себе, я стала более скрытной с людьми. Во мне укрепилось желание стать агрономом, но с каждым днем эта мечта отступала все дальше, становилась недоступнее. Что будет со школой? За водой к роднику я тоже стала ходить одна. Мне теперь было не до детских страхов! Я любовалась всем, что попадалось мне по дороге. Меня радовали даже пустующие участки земли. «Вот стану агрономом, посажу здесь деревья или посею пшеницу. Омардада похвалит меня, скажет, что я пошла по его пути». Халун принесла нам хинкал с мясом и чесноком, накормив, ушла домой. Ночевать у нас остался Мажид, Мы легли спать раньше обычного. Я, как всегда, думала о маме, долго не могла сомкнуть глаз. Время тянулось медленно. Наконец я заснула, но перед рассветом проснулась снова. Я быстро оделась, и вот уже ворота, тихо скрипнув, захлопнулись за мной. Лик неба был еще бледным. «Как у заплаканной девушки, которую против воли выдавали замуж», — мелькнуло у меня в голове. На ноги с цветов и трав падали слезы, а вытирал их подол моего платья. Кое-где в небе догорали бледные, мелкие искры звезд — свидетели померкшего ночного величия. Я сняла чувяки и босиком побежала по дорожке. Куда? Я сама не знала. Вон доберусь до той горки! Совсем рядом, могучим течением раздвигая древние скалы, ревела река. Она мчалась бешеным галопом, как необузданный, упрямый скакун. Я залюбовалась потоком. Он ударился о панцирь громадного утеса, и на моих глазах происходило чудо — вместо мутной, строптивой реки вырастал молочно-белый столб, отвесно падающий в таинственные недра, куда я никак не могла заглянуть. Река, сама рожденная солнцем и ледяной горой, щедро раздающая по дороге воду деревьям, травам и цветам, здесь, на краю пропасти, вызывала к жизни водопад. В этом перевоплощении мне чудилась особая торжественная закономерность. Если бы не неумолчный грохот, можно было бы услышать, как ниже, там, в ущелье, настойчиво и безотказно постукивают мельницы. И замри, по приказу могучего волшебника, водопад хоть на час, прервут эти мельницы, неустанно, неутомимо служащие человеку, свою необходимую нам всем работу. Как не любить природу, если столько в ней чудес! Как не стараться постичь ее законы! — Ты всегда верна себе! — рядом со мной стоял Мажид. — Ты что, приставлен ко мне? Зачем ты пришел сюда? — Как зачем? Отец и мать посылают меня на ночь охранять вас. И что же — просыпаюсь, и вдруг — нет тебя. Я испугался. Тебе следует быть осторожной, пока не разобрались во всем этом деле. — И все-таки нечего за мной шпионить! — Ты еще так молода, а гордости у тебя на троих. — Мне легче здесь, Мажид. Ты должен понять. Посмотри, как красиво вокруг! — Да, наши горы прекрасны. Посидим здесь на камнях, Патимат. Утром я любовался твоим огородом, цветником. Ты, кажется, окончательно решила стать агрономом. Теперь я считаю это и в самом деле твоим призванием. Немало я об этом раздумываю. И даже мечтаю, что ты поступишь в Московскую Тимирязевскую академию… — Я-то уж как раз не могу мечтать об этом. Мама… — Вытри слезы, Патимат! Мама скоро вернется, все выяснится, жизнь у вас снова наладится. Вечером я тебе принесу интересную книгу об одном сельском агрономе. Судьба его была сложной, да ведь легких судеб и не бывает… Немало этому человеку пришлось потрудиться, пока он добился своего. Взгляни вверх! Видишь, летит орел… Я подняла глаза и стала следить за полетом царственной птицы. — Орел гонится за добычей, — сказала я. Орел, набирая высоту, летит за облака. Он крыльями рассекает туман, молнией врезается в тучи. Воздух свистит от взмахов его крыльев. Но на этот раз не голод гонит его вперед. Им движет любовь. Он преследует орлицу… Долго любовалась я брачным полетом птиц. Природа раскрывалась перед моими глазами все более многогранной, все более прекрасной. Мне помогали постичь ее законы и старый Омардада, и Мажид, и мама… «Буду настойчивой, бесстрашной, буду смело идти к своей мечте», — давала я себе обещание. — Патимат, я тоже хочу рассказать тебе, к чему я стремлюсь. Как только кончится война, я уеду отсюда. — Куда, Мажид? — Поеду в город, буду строить дома. Нога у меня уже скоро совсем заживет. — Но когда кончится эта война? — Скоро, Патимат, теперь уже совсем скоро. А сейчас идем домой. Солнце всходит. Нас хватятся. — Идем, Мажид! Почему сегодня мне так легко? Как будто крылья выросли у меня за плечами.
XII
(Народная песня)
(Пословица)
На следующее утро Халун собрала передачу для мамы. Я прибежала в крепость, но мне сказали, что мама в больнице. Я помчалась туда. Санитарки пошушукались. Одна, сочувственно посмотрев на меня, провела к седьмой палате. У двери стоял милиционер. Санитарка что-то сказала ему, и меня пропустили. Мама лежала в палате одна. Увидев меня, она хотела приподняться, но слабость ей помешала. От волнения я не могла говорить. Мама старалась быть спокойной и веселой, но я понимала, с каким трудом ей дается это спокойствие. — Не волнуйся, — наконец вымолвила я. — У нас все хорошо. Асият и Нажабат учатся, помогают мне по хозяйству. (Себя я теперь считала совсем взрослой.) — А ты не опоздаешь в школу? Беги скорей. Обо мне не думай, я скоро поправлюсь, — мама смотрела мне в глаза, гладила по голове. — Беги, дочка! Слышишь, Омардада ко мне идет. Я вышла. Омардада стоял перед милиционером и, покачивая головой, ехидничал: — Почему здесь стоишь только ты один? Надо было троих поставить и пушкой вооружить. — Да объясняю же я, что ее охраняю. Ведь у нас эту месть еще не изжили. Не дай аллах, женщину обидят! — втолковывал милиционер. Старик посмотрел на него недоверчиво и вошел в палату. Во дворе школы меня встретила Хафизат. — Куда ты идешь? Ведь тебя исключили! — сказала она, не скрывая торжествующей улыбки. — Исключили? За что? — За то, что твоя мать арестована и ты была в ночь убийства вместе с нею. Из-за вашей семьи лучший ученик школы уехал из аула! — Хафизат побежала прочь. «В чем я провинилась?» — спрашивала я себя, входя в класс. Холодно встретили мой приход одноклассники. Алибега не было, и его пустая парта как бы упрекала меня: «Ты виновата, ты!» Я выскочила из класса и пошла к дому. Меня окликнул Омардада. Я поспешно вытерла слезы. — Так рано кончились уроки, Патимат? — он внимательно посмотрел мне в лицо. — Я больше не пойду в школу, Омардада! — Валлах, чтобы больше, Патимат, я не слышал от тебя ничего подобного. — Меня исключили… — Исключили? За что? — Говорят, что я виновата вместе с мамой, — тут я уж не могла сдержать рыданий. Мы некоторое время стояли друг против друга — Омардада и я. Он смотрел в землю, как бы спрашивая у нее совета, потом приложил козырьком руку ко лбу и обратил глаза к солнцу. — Сбегай, Патимат, принеси мою тяпку. Я работал на делянке, когда мне сказали, что Парихан в больнице. Заторопился — тяпку бросил. Боюсь, что она пропадет. Омардада ждал меня там же, где мы расстались. — Идем вместе. — Старик взял меня за руку. От его ладони в мою переливалась удивительная сила. Мы дошли до школьных ворот. Во дворе стояла серая легковая машина. Школьники окружили ее плотной стеной. — Идем к директору! — он с шумом бросил тяпку у дверей кабинета и ударом колена распахнул дверь. Директор школы беседовал с высоким военным, на груди которого сверкали ордена. — Ассалам алейкум. — Омардада почти вплотную подошел к директору. — Валейкум салам, — ответили ему оба, с удивлением оглядывая старика. — Иди сюда, Патимат, не бойся! — Омардада снял свою лохматую папаху, отряхнул прямо над директорским столом. Директор побагровел и, пригнувшись, принялся сдувать пыль. — Ничего не выйдет! Комок земли ветер не унесет, — сказал Омардада, вытирая стол шапкой. Человек в военной форме громко рассмеялся. — Я занят, что тебе здесь нужно? — директор недовольно поморщился. — Занят не занят, это меня не касается. Я пришел спросить, для чего совершилась революция? Директор вытаращил глаза и молча смотрел на Омардаду. — Не удивляйся, товарищ! Ты слышал, чья это дочь? Ее отец был политруком национального полка. Человек в военной форме прохаживался по комнате. «Кир-кир-кир», — поскрипывали сапоги. — Погиб ее отец на государственной работе, — невозмутимо продолжал Омардада. — Есть пословица у горцев: «Герой погибает в дороге, а трус в постели». Он умер в дороге. — Говори яснее, чего ты хочешь? — Директор стукнул карандашом по столу. — Я и так говорю ясно. Почему ты выгнал эту девочку из школы? — Фамилия? — Ахмедова Патимат! — А, Ахмедова Патимат. Не будем продолжать этого разговора. — Нет, вот именно сейчас, здесь, на этом месте мы и будем его вести. Пока я не разберусь во всем, шагу отсюда не сделаю. Хочу тебе напомнить, что все люди в Советском Союзе равны. И ты гражданин СССР и я. — Омардада сел на стул. Я заметила, что с той секунды, как Омардада сказал «Ахмедова Патимат», военный смотрел на меня, не сводя глаз. — Ты видишь, у нас гость. Он приехал из Махачкалы читать лекцию. Я должен оказать ему гостеприимство. Приходи завтра, мы обо всем потолкуем. — Нет, завтра я не приду. Почему другие дети будут слушать лекцию, а Патимат нет? Если ты считаешь, что не должна, — ты напиши на бумаге, я с этой справкой дойду до Москвы. Директор сел, потом встал. Глаза его выражали мольбу. — Патимат, выйди на минутку, мы без тебя поговорим, — сказал он мне ласково. Ребята в коридоре глядели на меня. Я не хотела ни с кем говорить. Я вспоминала, как здесь, в этой школе, меня принимали в комсомол. После уроков я уходила в поле и учила Устав. Задавала себе вопросы и сама отвечала на них. В тот день я встала с первыми петухами, надела любимое платье. Кабинет секретаря райкома был залит весенним солнцем. За окном, гордо подняв свои мудрые вершины, возвышалась гора Акаро. Она будто спрашивала: «Сможешь ли ты, хрупкая девочка, подняться на такую высоту?» Люди, сидевшие вокруг стола, слушали меня. Под открытым окном, вытянув шеи, стояли мои одноклассники. Среди них был и Алибег. Я ответила на все вопросы. Когда секретарь поздравил меня и вручил билет с силуэтом Ильича, мне казалось, что я сильнее всех на свете… Мои мысли прервал Омардада. Он вышел из кабинета, надел шапку, лицо его сияло. — Где твой класс, Патимат? — спросил он громко, чтоб слышали все ребята в коридоре. — Вон там! — Идем! Я, не задавая вопросов, шла впереди. В классе, кроме Хафизат, никого не было. Она стояла перед партой Алибега. — Какая парта твоя, Патимат? — осведомился Омардада. — Эта. — Вот здесь и сиди. Тот, кто исключал тебя из школы, ответит за это. Если кому вздумается сказать тебе обидное слово, ты сразу позови меня. Омардада наизусть знает все советские законы. Положи книги, иди на лекцию. — А ты, Хафизат, почему не идешь? — спросила я. — Я дежурная! — Честно выполняй свой долг! — посоветовал ей Омардада. — Если бы можно было тряхнуть этот мир, как дерево, чтобы с него слетела вся гниль, здоровым легче бы жилось, — пробормотал он себе под нос. — Пойдем. Зал был почти полон, когда мы вошли, только в первом ряду я увидела свободные места — должно быть оставленные для учителей. Омардада широким шагом, с тяпкой в руке направился к первому ряду. Он опустился на свободный стул и козырьком приставил руку к здоровому уху, чтобы не упустить ни одного слова. Я села рядом.
Мама поправлялась медленно, Мажид, уехавший в Махачкалу с поручением Омардады, еще не вернулся. Омардада жалел, что не поехал сам, и сомневался в способности Мажида объяснить все «как надо». Вот и сегодня старик целый вечер прохаживается по комнате и тяжело вздыхает, бормоча что-то себе под нос. Халун молчит, изредка бросая на Омардаду осуждающие взгляды. Нажабат и Асият давно спят. — Халун! Принеси ножи, топоры и точило. — Ты что, дорогой, будешь на ночь глядя резать барана? — Какого еще барана? Тебе говорят, принеси! Халун отмахнулась. Я притащила хорошо знакомый тяжелый сверток в промасленной тряпке. Омардада подсел поближе к очагу, снял папаху. Халун показала мне в сторону кровати — мол, ложись, упрямца теперь не скоро дождешься! — Затупились, хоть верхом на них поезжай. — Омардада ножом отсек волос со своей бороды. Халун даже засмеялась. — Не завидую я, Омар, тому, кто вздумает прокатиться на твоих ножах верхом. Но Омардада промолчал. Высунув кончик языка, он принялся за любимую работу. Знакомые «харт, харт, харт» убаюкивали меня, как колыбельная песня. Я крепко уснула. И вот я иду по зеленой лужайке, держась за руку Омардады. Перед нами прыгает кудрявый ягненок. Подбежав к роднику, он пьет воду. Ручеек небольшой, прозрачный, на дне его громоздятся угловатые, темные камни. Между ними пробивают дорогу струйки воды… — Видишь, Патимат, сколько на дно родника набросали камней, а вода набралась сил и поднялась над ними. Недаром я всегда говорю, дочка, надо учиться нам у природы… И тут я проснулась от крика Халун. — Аллах, что случилось? Неужели умерла? — Идем скорей, Халун! Мы тоже не слышали, чтобы она когда-нибудь болела… — отвечал незнакомый голос. Еще не понимая, что произошло, я вся сжалась. Вдруг что-нибудь с мамой?! Омардада тоже не понимал, о ком идет речь. Он накинул на себя какую-то верхнюю одежду. Я побежала вместе с ними. В доме Хуризадай были настежь распахнуты окна. Ярко горел свет. Поднимаясь по лестнице, я ждала криков и плача, но, к моему удивлению, все было тихо. Халун разводила руками. — Ой, что за смерть, никто даже не слыхал, что Сакинат когда-нибудь жаловалась на болезнь. — Разве святые долго остаются с нами? Аллах сам забрал ее в рай, — ехидно улыбнулась одна из соседок. Родственницы Хуризадай, собравшись в углу, шушукались. Они хлопали друг: друга по коленям, размахивали руками. Хандулай, нагнувшись к Халун, шепнула: — Прямо в луже крови, и сама и ребенок! — Аставпируллах, аставпируллах, не может быть, не может быть! — удивлялась Халун. В комнату, заложив руки за спину, вошла Хуризадай. — Вот и этот позор мне пришлось испытать перед смертью. Я просила судью: «Арестуй меня, я убила этого подлеца». Слушать он не хотел. Теперь хоть поймут, за что я убила Жамала! — До каких пор ей лежать в сарае, надо ее принести наверх, — сказала Хандулай. — Кто не хочет, чтобы она оставалась в сарае, пусть забирает к себе домой! — вмешалась Унайзат, двоюродная тетка Хуризадай. — Возьмем ее сюда, обмоем, оденем как подобает, — говорила Хуризадай, поглаживая вдруг отвисшие щеки. На нее страшно было смотреть. Глаза несчастной женщины запали и смотрели, как из ущелья. Мне даже казалось, что она ничего не видит. Унайзат негодовала. — Красивой смертью она ушла! Сняла шапку с головы твоего сына и надела на голову другому. — Многие были бы не прочь носить чужие шапки — одно горе: они на головах долго не держатся, — заметила Хуризадай. — Нечего теперь злословить. Поздно. Неверный шаг — и человек, поскользнувшись, падает в пропасть! Что делать? — Клянусь аллахом, только сегодня я узнала, что мозги у тебя, как у курицы! — Унайзат даже подскочила на стуле. — Когда она поднималась на гору, должна была соображать, что и вниз спускаться придется! — Ну что ж, она об этом не думала! Учить ее поздно — она умерла! — Хуризадай разозлилась. — А я одно скажу: если тряхнешь рукой — палец не отвалится. Меня, только меня она без кинжала зарезала! Я рассчиталась с Жамалом, а ей приговор вынес сам аллах. Хуже, чем у моей невестки, смерти не бывает. Чужие должны знать одно — она разбилась, упав со скалы. Поняли вы это? — Я тоже не верила, что смерть Жамала — дело рук Хуризадай, — сказала Халун. — Все время думала, что она выгораживает Парихан, жалеет детей Ахмеда! И теперь, если не сказать правды, не поверят судьи, что Хуризадай убила Жамала. Будут думать, как и раньше все мы, что Парихан убийца. — Как ты, женщина, могла поднять нож на мужчину? — полюбопытствовала одна из соседок. — Если дразнить кошку, она превращается в тигра. В тот вечер я сказала невестке, что иду к Парихан. А они думали, что я останусь у нее на ночь и постель моего сына будет свободной. Когда я неожиданно вернулась, Жамал растерялся, я тут же решила, что за одно дело дважды ответа не несут, и ударила его ножом. И несчастная Парихан, оказывается, в эту ночь тоже решила с ним рассчитаться, его кровью смыть паутину сплетен. Халун схватилась за голову. — Почему же ты на суде, Хуризадай, не рассказала всего подробно? Говорила так, что никто тебе не поверил! — Не могла же я, Халун, при всех позорить свою семью! — В конце концов все само собой выплывает наружу. А сколько горя всем пришлось испытать. Нам, Парихан, ее сиротам! — Халун струдом перевела дух от волнения. — Ну вот теперь все и уладилось, — хладнокровно говорила Хуризадай, поднимая занавеску над небольшой полкой. — Вот видите, это все я для себя приготовила на тот свет, — она достала узел. — Если аллах продлит мне дни, я еще себе куплю. — В узле оказался большой кусок белой материи и шелковый платок. — Ты что, собираешься наряжать ее невестой? — съязвила соседка. — Наряжу, почему же не нарядить? — ответила Хуризадай. — Она все-таки была женой моего сына. Если бы не война, так бы не получилось. Жамал ей в дедушки годился, он обманул ее. Она была доверчивая. Что же делать? Я еще напоминаю: кто расскажет Нурулагу, как умерла его жена, будет моим кровным врагом. Трижды сын мой ранен на войне, пусть не будет у него четвертой раны. Я сама напишу ему. Я удивлялась спокойствию Хуризадай. — Иди домой, Патимат, я скоро приду, — шепнула мне Халун. По дороге я встретила Шумайсат с мешком за спиной. Сутулясь, она с трудом передвигала ноги. Из-под черного платка она бросила на меня злобный взгляд. И сразу отвернулась, будто увидела змею. Я вспомнила, как люди в день убийства Жамала с сожалением говорили о ней: — Раньше времени состарилась Шумайсат, солнечного дня не видела при муже. — Если в грязь упало золото, кто его там отыщет? — При живом муже она была вдовой, а дети ее — сиротами при живом отце! Прежде я не задумывалась над судьбой несчастной Шумайсат. А теперь вижу, как все были правы, жалея ее. Жизнь ее прошла в тени. Слезы Шумайсат, как дождевые капли из туч, падали на детские носки, которые она вязала, на одежду, что она шила. Потушив свет, в полутьме, глядя на спящих детей, не раз, должно быть, вспоминала обойденная счастьем женщина свою жизнь… Отец Шумайсат погиб во время революции. Мать умерла через год. Шумайсат была еще грудным ребенком, когда ее взял к себе дядя — брат матери. Девочка росла заброшенной, говорить научилась только в три года. Жена дяди распустила даже слух, что Шумайсат глухонемая. Но когда девочка подросла, то жители аула поняли, что она и умнее и трудолюбивее своих двоюродных сестер. Шумайсат казалась рядом с ними куском парчи на платье из ситца. И привлекательная внешность, и скромность, и мягкая сдержанность с людьми настраивали против сиротки тетку. Как и каждая девушка, Шумайсат мечтала о счастье. Но, казалось, цветок любви должен был засохнуть — не орошал его дождь, не грело солнце. Целые дни работала без устали проворная, ловкая Шумайсат… И тут вдруг красавица Парихан отказалась выйти замуж за Жамала. Родители отвергнутого жениха вспомнили о трудолюбивой девушке. Услышав, что ее хочет взять в жены один из видных женихов аула, Шумайсат была вне себя от радости. Она мечтала о своей семье, спешила поскорее уйти из чужого для нее дома. Жамала рисовала она в своих мечтах добрым, ласковым, отзывчивым… Но, выйдя замуж, Шумайсат быстро поняла, что из прохладного ручейка она попала в ледяную реку. В ауле все еще спали, а она уже шла с двумя кувшинами за водой. Едва успев убрать за овцами, она доила коров, потом бежала в поле — помощников у нее не было. Свекровь хранила у себя все ключи от сундуков. От нее молодая жена Жамала только и слышала: «Принеси! Отнеси! Поторопись!» Жители аула глядели ей вслед с жалостью. — Как несправедлив мир! Если бы родители этой красивой и работящей женщины были живы, не видать бы ее Жамалу даже во сне, проспи он хоть десять лет! Первым из детей Шумайсат был Алибег. Потом один за другим рождались дети, работы было много… Безропотно сносила Шумайсат грубость мужа, его отлучки из дому. Никогда никому не жаловалась, ни с кем не делилась. Про смуглую горянку говорили, что она способна проглотить скалу и промолчать при этом. — Почему Шумайсат все терпит, почему не спорит, не борется за свое счастье? — спросила как-то Пари у моей мамы. — О таких делах легко судить другим… Не дай аллах самой пережить все это. Ради детей все терпит бедная Шумайсат… …Мне было горько видеть на лице вдовы Жамала ненависть и презрение. Ведь ни я, ни мама не были ни в чем виноваты — теперь-то все это знают. Долго не могла я заснуть, стараясь угадать, что же будет дальше? Алибег так похож на свою мать… А вдруг, встретившись с ним, я тоже прочту на его лице злобу и отвращение? По дороге в школу я столкнулась с Хафизат. Она неожиданно обняла меня. Как я удивилась! «Наверное, Алибег вернулся», — решила я, впервые за много лет увидев Хафизат ласковой и веселой. — Патимат! Кончилась война! — Кончилась война?!.
Вслед за директором на большой камень во дворе школы поднимались учителя и ученики. Они произносили речи, читали стихи, в которых прославляли Родину, армию, победу. И вдруг, как будто у меня выросли крылья, я мигом взлетела на камень. И в весеннем воздухе прозвучали слова, родившиеся у меня где-то в самой глубине души:
XIII
(Пословица)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
(Пословица)
(Пословица)
Три месяца, как кончилась война. Наша молодежная бригада работала отдельно от других. Мы жали яровую пшеницу, а ребятишки вязали за нами снопы. До войны дни сбора урожая были самыми веселыми — с музыкой, плясками. Войны уже не было, но старые обычаи еще не возобновлялись. Умудренные жизнью люди недаром говорят, что один день войны приносит беды на десятки лет. Я подняла голову, чтобы вытереть пот с лица. По дороге с чемоданом и в наброшенной, несмотря на жару, шинели, медленно, очень знакомой походкой шел человек. «Кто это? Сайгид? Не может быть. Но бывают ведь и чудеса!» — Смотрите! Кто-то еще вернулся из армии! — крикнула я. Все бросили работу и глядели на солдата. Он миновал жнивье, дошел до не убранного еще поля, оглянулся вокруг и, осторожно раздвигая колосья, резко повернул в сторону кладбища. Бросив работу, ребятишки помчались туда же. Я с трудом удерживалась на месте. «Ведь я уже взрослая», — остановила меня мысль. С нижней делянки, поспешно поправляя косынку, прибежала Пари. — Как он похож на Сайгида! — только и смогла она вымолвить. Нет, кажется, это не он… Мы молча следили глазами за солдатом. А он шагал по кладбищу, от одной могилы к другой. Я и Пари побежали вслед за гурьбой ребятишек. Заметив нас, солдат поднял голову, и мы увидели сильно изуродованное лицо: его наискось пересекал толстый красный рубец, нижнее веко правого глаза было вывернуто, вместо брови синел шрам. Я чуть не вскрикнула. Пари на мгновение закрыла глаза. — Нурулаг, с приездом! — сказала она. — С возвращением, — пролепетала я. — Спасибо! — он пожал нам руки. Осмелев, подошли к Нурулагу и остальные. — Идем скорей домой, — предложил кто-то, беря из рук солдата чемодан. — Мать мне писала, что Сакинат умерла. Где ее могила? Прикусив нижнюю губу, Пари посмотрела на меня. Я повела Нурулага за собой. Пари перегнала меня и, обходя большие могильные камни, пошла впереди. Мы остановились у могилы жены Нурулага. — Не так ты обещала меня встречать, Сакинат, — сказал он, снимая шапку. Потом опустился на колени. — Нурулаг, пора домой. Весь аул соберется. — Пари потянула его за рукав. Нурулаг встал не сразу. — С какой скалы она упала? — спросил он, вытирая глаза. «Не падала она со скалы», — хотела было сказать я, но Пари толкнула меня локтем. Я вспомнила слова Хуризадай: «Кто скажет моему сыну о том, как умерла Сакинат, станет моим кровным врагом». Но ведь и Хуризадай теперь нет на свете! — За зеленой горой была ферма, туда Сакинат несла корм, — вымолвила, пряча глаза, Пари. Нурулаг шел, что-то про себя приговаривая. На краю кладбища он опять остановился у свежей могилы — она одна только чернела среди зеленых холмиков. Пари вновь прикусила губу. — Кто это у нас в ауле недавно умер? — Нурулаг посмотрел на меня. Я промолчала. — Что все это значит?! — Нурулаг повернулся в сторону аула, было видно, что глазами он отыскивает свой дом. — Пари, — бедняга теперь смотрел на нее, — скажи мне правду, где моя мать? Не успела Пари собраться с мыслями, как к Нурулагу подбежала Унайзат. — Ты на могилу матери вернулся! Почему не умерла и я, твоя тетя! Мой свет, мое солнышко, какими тучами тебя мы встречаем. — Она припала к его груди. — Мать, мать! — Нурулаг упал на не успевший зарасти травой холмик.
С тех пор прошло много времени, а Нурулаг каждый день приходил утром на могилу матери. — Нурулаг чуждается людей, скорее всего стыдится своего изуродованного лица. Надо его приглашать почаще, разговаривать с ним побольше, — советовал Омардада жене. Однажды мы с Пари пошли за водой и увидели Нурулага, сидевшего возле источника. Он перелистывал какую-то книгу. Вода лилась мимо кувшина Пари — девушка смотрела на обезображенного войной солдата. — Что с тобой, Пари? — спросила я. — Мне жаль его, как маленького ребенка. Вернулся домой изувеченным, не застал ни матери, ни жены. Об этом говорить нелегко, а пережить! — Пари направилась к Нурулагу. Он не видел нас, хотя мы давно стояли рядом. — Доброе утро, Нурулаг, ты нас даже не замечаешь… — ласково упрекнула его Пари. — Книгой увлекся. Ничего не слышал. — Что за книга? — спросила я. — «Овод»… — А… Я еще в десятом читала. — А мне не пришлось, — сказала Пари. — Возьми, — Нурулаг протянул ей книгу. Лицо его мне показалось даже приятным, так ласково смотрел он на Пари. — Нет, ты сам сперва дочитай! — Я, Пари, «Овод» уже десятый раз читаю. — Ну, тогда я возьму. Спасибо. Верну через неделю. — Через неделю я уже буду далеко. — Почему? Куда ты собрался? — голос Пари дрогнул. — Куда-нибудь в город. Думаю, без работы и хлеба не останусь… — Как же это получается? Мы ждали всех вас с войны, а теперь вы разъезжаетесь. Вас не тревожит, что будет с колхозом. Моя мать говорит: лучше в своем ауле быть чарыком, чем в чужом ауле — сапогом. Подумай хорошенько, Нурулаг, прежде чем уехать. Так не хотелось, чтобы дверь еще одного дома была заколочена, а крыша поросла травой. — Кому я здесь нужен? Кто меня здесь ждал? — Мы ждали, Нурулаг! Вспомни слова Омардады: «За горем всегда идет радость». Вчера только говорили у нас, что земля ждет мужских рук. Хотя и кончилась война, все заботы еще на плечах женщин. — Один человек — это капля в море! — задумчиво произнес Нурулаг. — Капли составляют море, — вмешалась я. Мы помолчали. Я и Пари пошли к аулу, Нурулаг остался у родника. — Уедет. Очень уж он одинок! — сказала Пари мне у ворот. И как я обрадовалась, когда через три дня узнала, что Нурулага в колхозе назначили бригадиром. Вскоре вернулся в аул Хабиб. Он был без ноги, и Пари пошла работать звеньевой, а Хабиб на ее место — в контору, счетоводом. С тех пор я часто видела Пари и Нурулага вместе. Они нередко возвращались с работы вдвоем… Однажды мы до поздней ночи работали на гумне — перетаскивали солому на ферму. — Патимат, ты самая молодая и живешь ближе всех, сходи за последним снопом, — сказали мне. Отряхивая соломинки с одежды, весело переговариваясь после трудного рабочего дня, женщины пошли к аулу. Ярко светила луна. Мне совсем не было страшно, хотя я шла одна. Стояла полная тишина. Я тащила тяжелый сноп, поглядывая по сторонам. Почему-то вдруг вспомнила Алибега. «Где он сейчас, что делает? Помнит ли о том, что я живу на свете?» И сердце мне сжала ничем не объяснимая тоска. Мысли мои были прерваны — я услышала разговор. Вглядевшись, я рассмотрела две темные фигуры между скирдами пшеницы. Говорил Нурулаг: — В твоих глазах, Пари, я читаю жалость к себе. Как бы ты себя и меня не обманула? Вдруг я почувствую, что ты со мной несчастлива, что тогда мне делать? Ты хорошо подумай. Реши… Ему ответил нежный голос Пари: — Если бы ты не стал для меня дорогим, я никогда близко не подошла бы к тебе. Я похолодела. Счастливые сны бурей унесли меня в прошлое… Я, босоногая девчонка, передавала влюбленным нежные послания. Как был счастлив Сайгид, увидев неумело сложенное письмо! А в тот черный день войны Пари вопреки всем адатам бросилась на шею Сайгиду, подарила ему кольцо и пообещала: «Я буду ждать тебя, Сайгид». Как забыть его лицо, печальное и в то же время сияющее, он гордился, что его любит самая красивая девушка аула. А сейчас что я слышу! «Беги, Патимат, отсюда, беги!» — кричало мое сердце, но ноги будто приросли к земле. — Ты, Пари, красивая, умная. У тебя щедрое сердце. Нет джигита, который бы не почувствовал себя счастливым, если бы ты назвала его своим любимым. А я так изуродован войной… — Ты в этом не виноват, — прервала Пари Нурулага. — Никогда не говори мне об этом. Слышишь? Поздно, пора домой. Спокойной ночи. — Спокойной ночи, дорогая. Спасибо тебе. Ты согрела мой остывший очаг. Он говорил что-то еще, но я, охваченная яростью, побежала вперед. Как я их ненавидела! — Патимат, зачем ты тащишь сразу так много соломы? Давай помогу, — сказала Пари, догнав меня. — Уйди, — ответила я грубо. — Что с тобой? — Нет, лучше ответь мне, что с тобой? Ты забыла тот день, когда мы провожали Сайгида, золотое кольцо, которое ты ему подарила… Вспомни, что обещала. — Золотое кольцо, золотое кольцо! Молчи, Патимат! — крикнула Пари звенящим голосом. — Какой меч ты мне приготовила. — Она громко заплакала. — Пари, Пари, — я бросилась к ней. — Я все слышала, разозлилась. Прости, если я невольно поранила твое сердце. — Рана в нем не заживет никогда, поэтому оно и выбрало раненого друга.
…Но снова все вспыхнуло во мне, когда я увидела Нурулага, расчищающего снег во дворе Пари. Как он смеет ухаживать за невестой Сайгида? Ненависть к Нурулагу душила меня. Как причинить им боль? И перед моими глазами уже возникала картина свадьбы Пари и Нурулага… В самый разгар на гнедом коне появляется Сайгид — его грудь блестит орденами и медалями. И что же? Нурулаг убегает, прячется, как и подобает трусу. А Пари бросается на шею герою и молит его: «Прости, я люблю только тебя!» Но Сайгид отталкивает неверную и скачет дальше на своем красавце коне. Все гости уходят со свадьбы… А Нурулаг… — Почему ты такая печальная, Патимат? — спросила мама, перехватив мой взгляд. — Скажи мне, мама, разве можно любить дважды? — Ты этого не поймешь, девочка, поэтому и не отвечу. Не ломай себе попусту голову… Чтобы все понять, надо прожить много лет. — Но ведь ты никого не любила, кроме папы? — спросила я. — Для меня Ахмед продолжал жить в вас, а у Пари никого нет. Не осуждай ее. — Мама снова взялась за метлу. У нас принято так: в холодные зимние дни, чтобы подольше поддерживать огонь в очаге, варят на обед кукурузу, фасоль… Мы вернулись к полудню, в доме приятно пахло едой. Сестрички сварили обед на славу. Окончив в этом году школу, я решила пожить дома, помочь маме. Я вставала вместе с ней, много работала. Возвращалась с поля, как и все женщины, со снопом сена за плечами. Мне, совсем как взрослой, задавали вопросы: устала ли я, много ли сорняков у нас на участке, сколько сена мы заготовили на зиму. Мама положила в миску вареной фасоли и кукурузы. — Отнеси Омардаде. Халун, наверное, не успела сегодня сварить еды. Она была на ферме. Когда я поднималась по лестнице, до меня донесся громкий голос Омардады: — Ты же соглашался, когда мы ходили сватать Патимат, а теперь что, она стала другой? Ты поступаешь, как последний подлец. Как я смогу людям показаться на глаза? Я остановилась, не зная, как поступить — идти дальше или бежать домой. — Отец, мы с Патимат родственники, — говорил Мажид. — Я отношусь к ней, как к сестре. Но это еще не главное. Я скрывал от вас — у меня в армии была жена. Я думал, что она убита, а теперь вдруг получил от нее письмо. — Зачем же ты, женатый человек, задумал опять жениться? — крикнул Омардада. — Что мне делать! Я между двух огней, — плакала Халун. — Ты считаешь, что над женщинами можно издеваться? Решил жениться на Патимат, забыл о той, которую бросил на поле боя! Халун рыдала. — Чего ради ставить свою фарфоровую пиалу на чужую полку, а глиняную, нежеланную, вносить в свой дом! — Чужая-то не виновата, что встретилась с мерзавцем! О судьбе этой женщины тоже надо подумать, Халун! «Бедный Мажид все принимает на себя, все придумывает ради меня… Нет у него никакой жены. Добрый он и хороший, почему не могу я его полюбить! Сердцу, видно, не прикажешь», — раздумывала я, замерев на ступеньке. Надеясь, что мой приход притушит ссору, я кашлянула. — Омар, на лестнице кто-то есть! — услышала я голос Халун. Еще радушнее, чем всегда, встретили меня старики. Мажид бросил папиросу, подошел ко мне, но глядел невесело. Когда я поставила на трехногую табуретку миску и открыла крышку, Мажид как бы случайно сказал: — Спасибо, сестра. Халун и Омардада при его словах испуганно переглянулись. Я, будто привычная к такому обращению, протянула Мажиду ложку: — Попробуй, брат, что наши младшие сестренки приготовили.
II
(Пословица)
Приходилось вам когда-нибудь проводить летнюю ночь высоко в горах? Не передать словами всю ее красоту. Это надо увидеть собственными глазами! Вокруг дышат только что скошенные травы, от их дыхания я захмелела, словно рог вина выпила. Если подняться по извилистой, белой тесемкой брошенной на скалы тропинке, можно добраться до вершины, подняться на цыпочки и набрать полную пригоршню звезд. Такая тишина, что кажется, слышишь трепетание воздуха, ночные, еле уловимые человеческим ухом звуки. Где-то тихонько посвистывают птицы. Кваканье лягушек вплетается в эту нежную музыку ночи, как барабанные удары. Горный край, как совершенна твоя симфония! У моего сердца вырастают крылья. Оно поет:
Как-то утром, когда я доила корову, тихонько открыв ворота, к нам во двор вошла Пари. Я смотрела на нее так, будто видела впервые. Несколько дней назад она вышла замуж за Нурулага. Свадьбы они не играли, никого к себе не приглашали, даже самых близких. Любители сплетен приходили к Омардаде: — Как она могла забыть о Сайгиде? А вам эта свадьба, наверное, принесла немало горя. — Что же делать? Жизнь идет вперед. Пари ни в чем не виновата. Мы рады, что она нашла счастье, — говорила Халун. — Мы давно считали, что Пари нужно выйти замуж. И сами посоветовали выбрать Нурулага, — добавлял Омардада. Говорил-то он так, но, когда стало ясно, что Пари выходит замуж, Омардада всю ночь бродил где-то в поле. И мне в эти дни все вспоминался Сайгид. Я старалась не смотреть в сторону дома Нурулага, боясь увидеть на веранде разодетую невесту. А к нам она пришла в стареньком коричневом платьице, в выцветшем платке. Я почему-то ее пожалела. — Ты пойдешь косить сено, Патимат? — спросила она меня как ни в чем не бывало. — Сейчас отнесу молоко, возьму косу и пойду. Подожди меня. …Мы шли молча. — Ты, наверное, обвиняешь меня, Патимат. А я ведь не думала, что так может получиться, — заговорила она первая. — Я тебя не виню… — Нет, я другое читала в твоих глазах. Ты не думай, что я забыла о Сайгиде. Но вот вернулся искалеченный Нурулаг. Он был такой одинокий, и ты ведь сама знаешь, как его обманули!.. Со мной ему легче жить — он меня полюбил. Я старалась не отставать от Пари — некогда было даже вытереть пот со лба! Недалеко от нас косила траву мама. Чуть отделившись ото всех, работала Шумайсат. Ко мне подошел Мажид: — Почему ты опять вышла на поле? Тебе ведь надо готовиться к экзаменам. Вот письмо из Москвы. — Сегодня работаю последний день! — я почти вырвала у него конверт. Вскрыв письмо, прочла долгожданные слова. Документы мои приняты, мне предстояло сдавать экзамены во втором потоке. Я бережно спрятала письмо, боясь, как бы кто-то не испортил мне первые минуты счастья. Мажид, понимающе улыбнувшись, пошел своей дорогой. Я снова принялась за работу, но мыслями была уже в далекой, никогда не виданной мною Москве… — Отдохни! — Пари распрямилась и, приложив руку к глазам, посмотрела туда, где косили траву мужчины. Женитьба преобразила Нурулага. Прежде молчаливый, он стал веселым, разговорчивым. Он равномерно взмахивал косой, оставляя за собой ровную линию скошенной травы. Но как бы Нурулаг ни старался, догнать Омардаду он не мог. При взгляде на старика казалось, что косить сено не тяжелая работа, а развлечение. Рубашка на спине Омардады была вся мокрая, пот блестел в ровно подстриженной бороде, но никто не заметил бы в его лице усталости, никто не сказал бы, что хоть немножко потускнели его глаза. Омардада положил косу, вытер с лица пот волосатой рукой, повернулся в сторону женщин. — Хафизат! — крикнул он. — Почему мы работаем молча? Запоем что-нибудь, дочка. Женщины удивленно посмотрели на старика. — Что странного в моих словах?! Забыли, как до войны пели! Как мы тогда веселились! Спой, Хафизат, разбуди, как бывало, заснувшее в горах эхо. Ты не забыла песню, что пела на концерте? — Чего ты ждешь, когда сам Омардада просит тебя, — заговорили женщины. Хафизат покраснела. Над полем зазвучал ее ясный, звонкий голос. Казалось, что все вокруг замерло, слушало песню: козы у наших ног, и птицы над головой, и клокочущий родник под горою.
III
(Пословица)
Вечером я забежала к Омардаде. Уходя, Мажид оставил мне свой китель — боялся, что я продрогну. Поднимаясь по лестнице, я опять невольно услышала разговор супругов. — …Я скажу им все откровенно, — доканчивал какую-то мысль Омардада. — Никогда я бы не подумала, что Мажид так мог поступить, — возмущалась Халун. — Это больше похоже на Сайгида. — Сайгид не сделал бы этого, — раздраженно возражал Омардада. — Не слышала разве — тихая кошка скорее утащит большой кусок мяса. — Да знает ли его жена аварский язык? Что говорят люди? — Мне, Халун, все равно, какой язык она знает. Лишь бы была настоящим человеком. Одни говорят на грузинском, другие — на аварском. Какая разница? Для меня все нации равны. — Ты что ж, прикажешь мне через переводчика разговаривать с женой моего сына? — Халун захлебывалась от слез. — Не об этом сейчас надо думать, Халун. Парихан и Патимат должны быть у тебя на уме. Никогда я людям подлостей не делал, теперь на старости лет приходится. Больше молчать нельзя! Сколько осла ни бей, конь из него не получится! Сегодня я последний раз пробовал говорить с Мажидом — ничего путного не выходит. Напомню тебе древний обычай: раньше девушку отдавали замуж, когда она могла устоять на ногах после удара папахой. Теперь не так… Патимат уже не ребенок. Мы должны им все рассказать. — Сам и расскажи, Омар. — Вместе ходили сватать, вместе и теперь пойдем, Халун… Я тихонько отошла от двери и побежала домой. Немного погодя появились дорогие мои старики. У меня захватило дух. Что-то будет? Чем я могу тут помочь? Лучше молчать. Я взяла книжки и вышла в другую комнату. Сначала разговор велся тихо, и я ничего не могла услышать. Потом до меня долетел обиженный голос матери: — Что же, у нее нет ни отца, ни брата. С ней можно как угодно поступать. — Мне ли ты это говоришь, Парихан! — воскликнул Омардада. — Я не различал, где мои, где твои дети! Но тут я оказался бессильным. Он полюбил Патимат, а теперь, понимаешь, у него есть жена. Война, война все смешала. Что делать, Парихан? — Я понимаю, что ничего не поделаешь, — взволнованно отвечала мама. — Конечно, было бы лучше, если бы люди не знали о нашем сговоре. Теперь ничего не вернешь. Ну, была бы голова, а шапка найдется… Сейчас Патимат должна учиться… Они долго еще перешептывались, потом все трое ушли. Мама вернулась, проводив Омардаду и Халун до их дома. Она печально посмотрела на меня, неловким движением опрокинула кувшин. Взглянула на разлитую воду и подтолкнула кувшин ногой — он откатился к двери. — У тебя все приготовлено к отъезду? — спросила мама раздраженно. — Ты же знаешь, все готово. — Вот что я хочу тебе сказать. Когда ты была еще совсем маленькая, мы с Омардадой решили говорить всем, что ты засватана за Мажида. Но оказалось, у него есть жена… еще с фронта… Могут пойти всякие пересуды, ты должна быть к этому готовой… — Я давно об этом знаю. Мажид мне как брат, я это всем не раз говорила. — Ты знаешь, что он женат? — изумилась мама. — Да. Мажид сам мне и сказал. — Сам сказал? Нет, во всем этом я не могу разобраться! — мама махнула рукой и принялась тряпкой вытирать разлитую на полу воду.
IV
(Пословица)
С восходом солнца я была уже в поле. На меже у моей родной делянки в клевере искала веточку с четырьмя листиками. Мама, отдыхая, всегда искала ее; утверждала, что эти четыре сросшихся листика приносят счастье. — Если найду, выдержу экзамены! — приговаривала я, роясь в прохладном клевере и искренне веря, что маленький колдун, попавшись мне в руки, поможет исполниться моему желанию. Долго не давалось мне счастье! Наконец я спрятала находку на груди и хотела было бежать к маме, обрадовать ее. Но вдруг, посмотрев в сторону кладбища, я помчалась туда, к могиле отца. Ничем не выделялась среди других могила, как и все, заросла полевыми цветами. Желтоглазые ромашки не мигая смотрели на меня, будто о чем-то спрашивали. Листья деревца, разросшегося над могилой отца, казалось, шептали мне: «Счастливого пути!» Я вернулась домой. Мама сказала, прижав мою голову к груди: — Я не напоминала тебе, чтобы ты сходила на кладбище. Была уверена, что ты и сама не забудешь. Голос ее дрожал, и я отвернулась, чтобы она не увидела моих слез.
Если бы вы побывали в нашем ауле и хоть раз увидели, как провожают у нас в дорогу, не забыли бы никогда этой картины. Я выхожу из дому, мой чемодан несут Нажабат и Асият. У ворот с полным кувшином родниковой воды меня ждет мама. Мы идем вчетвером по нашей улице, к нам пока никто не подходит — таков обычай. У своего дома стоит Халун, тоже с полным кувшином воды. Мажид спускается с лестницы с чемоданом. Он едет со мной. Омардада распахивает перед сыном ворота — старик, увидев меня, прячет глаза. Халун тоже чувствует себя неловко — оба они уверены до сих пор, что Мажид отказался от меня. Вот мы поравнялись с их домом. Халун кивнула моей матери: — Иди вперед, Парихан! — Нет, нет! Иди ты, Халун! — возразила мама. Теперь Халун, Омардада и мама шли впереди. Я и Мажид — следом. Мажид был очень печален, я не стала с ним заговаривать — не хотелось тревожить. Вдруг Омардада нагнулся, лицо его просияло. Он поднял подкову. — Удачным будет твой путь! — воскликнул он. Старик передал мне находку, я трл раза подула на нее и протянула Мажиду. Он улыбнулся чуть-чуть насмешливо и повторил мои действия. Пока мы шли к шоссейной дороге, к нам присоединилось больше половины аула. И взрослые и дети вышли проводить нас, ребятишки смотрели на меня восторженно и снизу вверх, как смотрят на высокую вершину. Омардада взял меня за руку. Мы отстали. — Знай, Патимат, что я уважаю ученых, но я бы тебя не послал в далекий город, если бы это не было желанием твоего отца. А раз уж ты едешь, то должна знать, как вести себя. Говорят, что «и одного дня много, чтобы научиться плохому, и тысячи дней мало, чтобы научиться хорошему». Платье надо беречь, пока оно новое. Там, в Москве, с младшим будь как старшая, к советам старших прислушивайся. Вставай раньше всех, ложись позже всех. Дружи с теми, кто может тебя научить хорошему. Дружбу береги. Если тебя хорошей назвали — это на всю жизнь, если плохой — тоже навсегда. Мой отец, дай аллах омовения всем его грехам, говорил: «Первую часть ночи размышляй о своих недостатках, вторую — о недостатках других. Увидел недостатки у человека, не говори о них вслух, хорошо подумай, не найдешь ли ты их у себя». И главное запомни — ты едешь в Москву, там по тебе будут судить обо всех нас. — Я все запомню, Омардада. — Я знаю, что ты не забудешь, поэтому и говорю, — Омардада вложил мне в руку десятирублевую бумажку. — Пригодится тебе, доченька! Я старалась держаться как можно солиднее. Еще бы! Ведь на меня обращено столько взглядов. Но стоило мне самой посмотреть на кого-нибудь из соседей, сердце мое таяло, как сливочное масло на солнце, а глаза наполнялись слезами. Мне хотелось всех обнять и каждому сказать «спасибо». Всю жизнь меня окружали ваши заботы, ваша доброта, любимые мои соседи. Спасибо тебе, дорогая Унайзат, в день кончины моего отца ты согрела меня и сестер своей добротой. Не раз я, дорогая Хандулай, сидела у твоего домашнего очага, пока мама не вернется с поля. Поклон тебе, седобородый Гаджи, за то, что ты забавлял меня, сироту, раскачивая на молотильных досках. А ты, знаменитый лудильщик аула! Помнишь, как ты заботливо запаял да еще и украсил рисунком разбитый мною у родника кувшин? Мама до сих пор не знает, что этот кувшин составлен из нескольких кусков. Смогу ли я забыть нашего пастуха — в печальные, горестные дни он развлекал меня игрой на зурне. А бабушка Издан, ты ведь не раз вытирала мне нос зимой своим мягким, пушистым платком… Я уношу с собой взгляд ваших глаз, доброту ваших сердец, они всегда будут согревать меня в морозной Москве. Мажид остановил попутную машину. Я старалась больше ни на кого не смотреть, чтобы не заплакать. Нажабат и Асият вытирали слезы. Мама старалась казаться веселой. Халун плакала не таясь. Я села в кабину, Мажид — в кузов. Мама снизу подала руку Мажиду. — На тебя я надеюсь… Только на тебя… Помни, у нее нет брата. — Не беспокойся, Парихан. До свидания! — Счастливого пути… Так и вошла в мою память мама с кувшином родниковой воды в руке, другую руку она приложила к глазам, как козырек… Солнце отражалось в медном кувшине. Я уезжала и увозила в своем сердце суровые, справедливые и величественные законы наших гор. Если в очаге одного аварца сохранилась искра огня, он передаст ее соседу, и от этой искры во всех очагах аула дружно запылают огни. Если лишь у одного горца в ауле осталась пригоршня муки, он поровну разделит ее с соседями, чтобы в каждой семье была похлебка на обед. Заболел кто-нибудь, покой нарушен в сердце каждого. Коль в чьем-то доме играют свадьбу, ты не увидишь дыма над трубами других домов. Но, если уроженец села совершил поступок, запятнавший честь горца, все жители судят провинившегося. Прославился кто-нибудь, весь аул гордится героем. Не за пиршественным столом горцы угадывают друга, его узнают, когда в доме беда. Законы гор — это не толстые книги… Это последняя искорка огня, которую одна мозолистая рука передаст другой. Это свадьба, на которую приглашается весь аул… И это, наконец, похороны, на которые собираются все жители горевать вместе с родными покойного. Вот они — простые законы гор. Они записаны в сердце каждого горца.
V
(Пословица)
…К вечеру я уже устроилась в общежитии, и Мажид повел меня к Тимирязевской академии. Дома, дома, деревья, зелень, цветы… Лес! — Где же академия? — спрашивала я. — Вот все вокруг и есть академия, Патимат. По правде говоря, я мало что понимала — я все время была какая-то оглоушенная и безмерно счастливая. Восторги мои, правда, порой охлаждала мысль: «А вдруг я не выдержу экзаменов, не попаду», — но я старалась об этом не думать; Впрочем, Мажид был довольно строг со мной. — Пока ты не сдашь экзамены, мы никуда с тобой ходить не будем, — заявил он. — Будешь заниматься… Я взялась за книги.
Вот по этой аллее еще утром я шла в неизвестность. Сердце подпрыгивало, щеки горели. Моей жертвой стала первая попавшаяся мне на пути полевая ромашка! «Сдам, не сдам, сдам», — обрывала я лепестки. Первый экзамен! В свое время я была уверена, что ни у одного полководца ни перед одной самой ответственной битвой не было в душе столько вдохновения и энтузиазма, как у меня перед первым экзаменом. Экзаменаторов я представляла необычными людьми… все вокруг таким торжественным, ни на что не похожим… И что же! Я бегу по той же аллее, подпрыгиваю, готова обнять всех. Какой сегодня прекрасный день! Первый экзамен сдан. А преподаватель такой же человек, как и все. Тот, кто задал мне первый вопрос: «Какие основные культуры выращивают в горах?» — был похож на Омардаду. Такие же ласковые глаза, такая же седая борода. И мягкая улыбка. Только у Омардады руки большие и шершавые, а у экзаменатора — белые, тонкие, худые. Мне не приходилось видеть таких рук у мужчин-горцев. — По твоим глазам вижу, что сдала! — сказал Мажид, вставая со скамейки. — Да! Все боюсь, что это мне приснилось! — Сегодня ты свободна. Куда пойдем? — Ты же обещал после первого экзамена — на Красную площадь. — Идет! …Прошло еще десять дней, полных волнений и надежд. И вот я студентка Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева. Отыскав свою фамилию в списке зачисленных, я выбежала на улицу и, прижавшись к первому попавшемуся мне дереву, заплакала. Мне хотелось кого-то благодарить за радость, выпавшую на мою долю. Но кому, собственно, сейчас сказать «спасибо», я не знала. Если бы очутиться рядом с Омардадой, увидеть маму, сестер, Халун! Встретить любого из наших соседей! Но я была далеко от родных мне людей… Передо мной возникли наша маленькая делянка и лицо моей матери, склонившейся над созревающими колосьями… Мажид подбадривал меня: — Теперь-то уж тебе нечего плакать, Патимат. Скорее на почту. Пошлем телеграмму в аул. — Мажид, милый Мажид! Если бы не ты… — Хорошо, Патимат, хорошо! Куда мы пойдем сегодня? — Пойдем побродим по Москве, сходим в Третьяковскую галерею. …Я проводила Мажида на вокзал и первый раз совершенно одна возвращалась обратно. И добралась бы вполне благополучно, если бы не последний переход через улицу. Неподалеку от общежития я забыла обо всех правилах, проскальзывая между останавливающимися машинами, и побежала через дорогу. Дважды прозвучал свисток. Я не знала, что означают эти свистки. И вдруг передо мною появился милиционер. — Штраф! — сказал он, открывая сумку. — Что? — удивилась я. — Вы перебежали улицу в неположенном месте. — Но мне надо в общежитие… Теперь уже настало время удивляться милиционеру. Он внимательно на меня посмотрел, чему-то улыбнулся. — Ну, ладно, гражданка. Идите в свое общежитие. Учитесь соблюдать правила уличного движения… Я тихо пошла. Он, по-прежнему улыбаясь, смотрел мне вслед… В общежитии было пусто. Соседок по комнате не было. Около их кроватей стояли чемоданы. Один был полуоткрыт, — видимо, хозяйка его перед уходом торопилась. И вдруг мне стало стыдно за мой запертый огромным замком чемодан. Я вынула ключ, завязанный в уголок носового платка, положила на шкаф свой огромный замок. Теперь и мой чемодан был отперт… Замок нам в дальнейшем очень пригодился — мы им кололи орехи, которые присылали в посылках.
— Ну, Клава, что у нас есть, кроме сырой картошки? По кастрюлям гуляет семибалльный ветер! — засмеялась Люба, входя после лекции в комнату. — Как-нибудь дотянем до завтрашней стипендии, — отозвалась Клава. — Устроим пир горой. — Придется вывернуть кошельки, — предложила я, кладя на стол медные монеты… Когда я с селедкой и хлебом вернулась из магазина, Люба чистила картошку, Клава собирала со стола книги. — Хлеб, картошка и селедка — вот банкет студенческий. Мы весело ужинали, как вдруг Клава спохватилась? — Девочки, мне ведь на свидание! — Ну, подумаешь, свидание! Не ходи сегодня! Алеша еще больше тебя будет любить, — сказала Люба. — Что вы, девочки! Он такой обидчивый! — Во избежание кровопролития на почве ревности соберем Клаву на свидание! — выкрикнула я. — Это тебе не Кавказ! — засмеялась Люба. — Тут все обойдется мирно. За полчаса мы общими усилиями «собрали» Клаву. Кто-то из девушек принес новую жакетку, другая надела Клаве на шею бусы, третья проявила незаурядные способности в качестве парикмахера. Клава казалась очень нарядной и довольной. Вдруг она сморщилась: — Девочки, стрелка! — Что за стрелка? — спросила я. — Чулок! Чулок! — Клава подпрыгивала на одной ноге. — Это беда уже непоправимая, — мрачно изрекла Света. — Может быть, поищем? — Несколько рук рылись в связке старых чулок. Наконец подходящий нашли. Он был, правда, чуточку светлее. — Алеша не заметит! — решили мы, и Клава вихрем вылетела из комнаты. Не успела за ней захлопнуться дверь, как снова распахнулась. Сережа, наш однокурсник, протянул мне сложенную бумажку: — Патимат! Тебе телеграмма. Я с волнением прочитала вслух: — «Поезд 93, вагон 7, встречай двадцатого Омардаду. Мажид».
Я бегала от одного вагона к другому, пока не очутилась у седьмого. Пыталась ворваться в тамбур, чтобы поскорее обнять Омардаду, но мне помешал встречный поток пассажиров. Наконец в серой папахе, в праздничном гужгате появился Омардада. Даже сквозь шум, царивший вокруг, был слышен серебряный перезвон на его нарядном поясе. Кинжала я не увидела… зато под мышкой он держал аккуратно сложенную андийскую бурку. Сойдя на платформу, старик выпрямился, приложил, по всегдашней привычке, козырьком руку ко лбу и осмотрелся. За ним с хурджинами Омардады на плечах стоял известный мне по фотографии на Доске почета наш тракторист Селим. Я подбежала к Омардаде, но на шею к нему не бросилась — столько в старике было величественной степенности и подтянутости, что я постеснялась. — О Патимат, Патимат! — Омардада положил мне руку на плечо. — Тебя и не узнать. — Скажи, дорогой, как мама, Халун? Здоровы ли? Говори скорей! — Все хорошо. Приветы от всех, соскучились по тебе. — А вы приехали неожиданно! Почему? — У нас в горах, дочка, так гостя не встречают. У него три дня даже имени не спрашивают, ведут с ним разговоры… Хоть ты и в Москве, но нельзя забывать обычаи гор… А ты сразу вопросы задаешь. — Мы приехали на выставку, Патимат, — объяснил тракторист. Я, как хозяйка, шла немного впереди и показывала гостям город. Омардада был сдержан, ничему не удивлялся, пока не очутился на эскалаторе в метро. Он вытаращил глаза, седые брови его дергались. — Машаллах! Машаллах![10] Какое чудо! Вот так подниматься бы на наши горы, — бормотал он в полном восторге. Поднявшись, он выразил желание спуститься таким же образом. Я его охотно проводила, гордясь, что сумела удивить невозмутимого старика. В гостинице Омардада перетрогал все руками, несколько раз открывал краны с холодной и горячей водой, пощупал кровати, постучал по батареям. — Машаллах! Машаллах! Это, наверное, и есть рай! В твоем доме тоже есть горячая и холодная вода? — Есть, Омардада. — Жаль, что я не взял с собой Халун, она ведь ни одному слову моему не поверит. — Я буду свидетелем, — засмеялся Селим. Вечером Омардада поехал ко мне в общежитие. Он обязательно хотел увидеть «мой дом». Студенты с удивлением оглядывались на седого горца, в мою комнату набилось много народу. Старик сначала ничего не замечал, внимательно осматривал скромную обстановку, кое-что опять трогал руками и задавал мне всякие вопросы. — Как у вас много земли даром пропадает! Почему, Патимат, вы не посеете здесь пшеницу? Только трава, цветы да деревья. — У нас на опытном участке пшеница, Омардада. — Земля пропадает. Жаль, жаль! Потом Омардада обратил внимание на моих подруг. — Скажи им, Патимат, что я говорю. Хорошие, красивые девушки… — Он охотно давал им примерить свою папаху, позволял любоваться старинным поясом. Наконец он взялся за свои хурджины. — Вот это послала тебе, доченька, Халун. — Он подал мне красный узелок. — А вот это от Парихан. — Старик вынул сверток, обернутый белым платком. — Клава! — крикнула я. — Пока я здесь все разложу, позови девочек. Чего только не прислали мне мама и Халун! Мед, грецкие орехи, чуду, сушеное мясо, брынзу, хлеб! Хлеб, выращенный мамиными руками и ею же испеченный. На минуту я закрываю глаза и вижу ее руки, обнаженные до локтей. На доске две горки пышного теста, они догоняют друг друга, поднимаются, увеличиваются. Мамины руки окунаются в тесто, как в пену, отрывают от него кусок. Она ловко перебрасывает его из руки в руку, чтобы оно округлилось. Кладет на дощечку, чуть придавливает ладонью, проводит вилкой по краям… Готово! Мама осторожно собирает с пальцев прилипшие комочки, как ювелир песчинки золота. А хлеб поднимается в духовке, корка его румянится, запах разносится по комнате. Вот мама вынула его и перебрасывает в руках — теперь трудно отличить цвет хлебной корки от ее пылающих щек. — Готов! — она ударяет испеченным хлебом о колено, пар, будто вулкан, пышет ей в лицо. Мы, дети, стоим вокруг, чтобы получить из маминых рук горячие ароматные ломти. А я передаю сейчас подругам пышные куски не успевшего зачерстветь в дороге хлеба… Когда я пошла в кухню поставить чайник, Омардада последовал за мной. Он долго не мог понять, как можно готовить без кизяка и дров, любовался газовой плитой, проводил ладонью по кафельным плиткам. Я сбегала в комнату, а когда вернулась, Омардада стоял, опершись спиной о кухонный шкаф, и держал в руке кусок черствого хлеба. — Патимат! — заговорил он возмущенно. — Как это вы бросаете недоеденным хлеб! Что, здесь вас не научили ценить его? Или в городе не понимают, что значит труд пахаря? Если бы понимали, не валялись бы эти раскрошенные сухие куски! — Иногда хлеб остается, Омардада… — Надо кормить кур или отдавать коровам… — Нет у нас, Омардада, ни кур, ни коров. — Плохо, дочка, плохо! — качая головой, вздыхал Омардада. Клава и Люба пошли спать к подругам, Омардада остался ночевать в общежитии. Мы долго говорили о наших близких; Омардада рассказал мне все новости аула, а ложась спать, сообщил, что собирается утром идти в Мавзолей. Я решила пойти с ним вместе, тем более что завтра воскресенье и лекций у нас не будет. Я проснулась рано, но Омардада был уже одет и ходил из угла в угол. Он не мог понять, как это можно не встать вместе с солнцем! — Подожди, Омардада, надо позавтракать! — Я боюсь, что опоздаем, дочка. Говорят, что в Мавзолей всегда большие очереди… Все-таки поесть я его уговорила, но никак не могла упросить, чтобы он не брал с собою бурки. — Не помешает она, доченька. Бурка в пути — это шалаш. Так и шагал он по Москве, несмотря на жару, в высокой лохматой папахе, с тяжелой буркой под мышкой. Время от времени он взмахивал свободной рукой и восклицал: — Машаллах! Если бы я умер, не увидев всего этого, считай, зря бы жил на земле, доченька! — А куда ты денешь свою бурку, Омардада? Ведь тебя с нею в Мавзолей не пустят. — Оставлю здесь! — И Омардада положил свою ношу прямо на ступеньки. К счастью, никто из окружающих нас людей не выразил удивления по поводу этого необычного поступка. Задумчиво спускаясь по ступенькам, Омардада снял папаху. Губы его что-то шептали. Он был взволнован и, как всегда в таких случаях, часто моргал. Поклонившись гробу, Омардада остановился как вкопанный. Я тихонько потянула его за руку. Омардада резко выдернул руку и так и стоял, широко расставив ноги. Женщина, стоявшая за ним, легонько подтолкнула старика в спину… Омардада с явной неохотой тронулся с места. Подойдя к своей бурке, он молча сел на нее, вытащил из кармана кисет, насыпал табаку на бумажку. — Что же вы мне и постоять не дали? Не насмотрелся я вволю, — сказал он обиженно. — Все хотят, Омардада. Ты же сам видел, сколько народу и перед нами и позади нас. — А ты ведь сюда каждый день можешь ходить, — сказал он завистливо. Не успела я ему ответить, как раздался бой кремлевских курантов. Омардада оглянулся вокруг. — Это часы, — сказала я, показав на башню. Омардада, широко расставив ноги, приложил козырьком ко лбу ладонь. — Машаллах! Машаллах! Как жаль, что я не взял с собой Халун, — повторил он несколько раз. Потом снова сел, взял меня за руку. — Знаешь, Патимат, тебя тогда еще не было, один год мы очень бедствовали. Нечего было есть, нечего на себя надеть. До того доходило, что, когда женщины шли за водой, глашатай с крыши объявлял, чтобы мужчины не выходили из домов — такие на бедняжках были лохмотья… И по приказу Ленина нам в аул привезли и еду и одежду. А иначе бы погибли. С тех пор я все мечтал увидеть его… — Мы еще раз придем сюда! — Конечно, доченька! — А теперь, Омардада, поедем на выставку. Селим, наверное, давно уже нас ждет. — Лахавлавала! — Омардада встал и взял под мышку бурку. Восторгам Омардады небыло предела. Еще у входа, прищурив один глаз, он долго смотрел на женщину, держащую над головой сноп пшеницы. Вот здесь ценят труд пахаря! Хлеб — основа жизни, здесь понимают это. Целый день ходили мы по выставке от одного павильона к другому. И прежде всего Омардада подходил к пшенице, брал зерна в ладонь, пробовал зубами. Он заставлял меня задавать вопросы тем, кто показывал плоды своего труда. «Какая у них земля? Когда они сеют? Чем молотят?» Когда мы дошли до уголка нашей республики, Омардада сам начал все объяснять посетителям… Я еле успевала переводить. …Он пробыл в Москве десять дней. Уезжал очень довольный, увозя множество подарков Халун, Нажабат, Асият, маме. На прощание сказал: — Если мне суждено еще жить, я приеду снова вместе с Халун, пусть и она посмотрит все эти чудеса.
VI
(Пословица)
VII
(Пословица)
…Садулаг просил прислать телеграмму, когда я буду ехать домой, — он хотел встретить меня в Чирюрте. Но я колебалась — хотелось поехать сначала к маме, все рассказать ей, а потом увидеться с Садулагом. Но на ближайшей же остановке я послала телеграмму. На утро второго дня мы подъезжали к Чирюрту. Я не отходила от окна, глаза мои тревожно искали Садулага среди встречающих. Поезд замедлял ход. Я увидела в окно Садулага. Он тоже увидел меня — лицо его просияло, он прыгнул в тамбур. Не успела я опомниться, как Садулаг обнял меня и поцеловал — это был наш первый поцелуй. Он усадил меня, сам сел напротив. Мне хотелось говорить, но я не могла вымолвить ни слова и молчала. Мне было весело, но я плакала. Конечно, Садулаг ехал со мной до Махачкалы. Прямо с поезда мы прошли в Медицинский институт — там сдавала весенние экзамены Нажабат. Мы долго бродили втроем по берегу моря и придумывали, как подготовить маму к известию о моем скором замужестве, но так и не придумали.
Нет, не пришлось мне на этот раз трястись в грузовике! В наш аул из Махачкалы летал самолет. Весть о моем возвращении мгновенно облетела аул. На аэродроме меня встретили земляки. К нам бесконечной вереницей шли гости, обнимали, целовали, хвалили за то, что хотя я и была в Москве, но не обрезала кос, по-прежнему ношу платок. Мама с любовью посматривала на меня, накрывая на стол, как в праздник. Глаза ее сияли. А что за взрослая девушка у нас в доме? Ой, да это же Асият. Омардада при людях задавал мне вопросы, как знаток достопримечательностей Москвы. Дополнял и украшал мои ответы новыми, не всегда известными мне подробностями. На следующее утро я пошла с мамой в поле, и она громко советовалась со мной. Уже через неделю после моего приезда она с достоинством говорила соседям: «Патимат не советует сыпать так много удобрений… Патимат считает, что не надо делать так… Об этом я спрошу у Патимат…» При этом в ее голосе звучала такая гордость, такая уверенность в моих знаниях, что мне становилось неудобно. Мой авторитет так вырос, что однажды утром соседка пригласила меня проверить молоко коровы, которую хотела купить. В этом-то я ничего не понимала! Дней через десять после моего приезда мы сидели дома и шили маме платье. Материю я привезла ей в подарок. На пороге нашего дома появились Халун и Омардада. — Парихан, — сказал он, присаживаясь, — ну, как ты решила, отпустишь с нами Патимат? Халун вопросительно посмотрела на маму. — Ой, я и забыла ей сказать. Что ж тут такого, пусть едет, если хочет. Патимат, завтра Халун и Омардада едут в Чирюрт сватать девушку за Мажида. Они хотят, чтобы ты поехала с ними. Ведь, кроме вас троих, нет у Мажида сестер. Я засмеялась. — Конечно, поеду! А сейчас покажу вам фотографию невесты Мажида. Три пары глаз с удивлением уставились на меня. — Да вот она, у меня в сумочке. Мажид попросил вам ее показать, когда наступит время. По-моему, оно наступило? Халун встала со стула, опять села. Омардада взял карточку, как нечто священное, вытер ее рукавом, очевидно, чтобы скрыть волнение. Подошел к окну, где было больше света. Сразу за его спиной вытянули шеи мама и Халун. — Красивая девушка! — первая нарушила молчание мама. Халун исподтишка посмотрела на меня и вздохнула. — Лишь бы она оказалась хорошим человеком, — сказал Омардада, всматриваясь в фотографию. Мама открыла крышку сундука и достала оттуда белый шелковый тастар и коралловые бусы. — Вот, Патимат, подаришь от нас невесте. А ведь мы так и не знаем, что случилось с его первой женой, — помолчав, добавила она.
На аэродроме в Чирюрте я услышала знакомый голос и вздрогнула от неожиданности. — Омардада! Омардада! — кричал Садулаг и шел нам навстречу. «Откуда они знают друг друга?» Омардада обнял Садулага. — Хорошо, что ты здесь, сынок! Садулаг бросил на меня мимолетный, но многозначительный взгляд. — Я по делу ехал в Чирюрт. Мажид просил подвезти вас. — Ты не узнаешь этого джигита, Патимат? Садулаг работает вместе с Мажидом, — объяснил Омардада. — Помнишь, Ахмед устроил их с братом в детский дом? Еще бы я не помнила! — Времени мало! — слегка покраснев, сказал Садулаг. — Идемте к машине. Но по дороге Халун что-то шепнула Омардаде. Он, вытаскивая из кармана деньги, сказал: — Халун просит, чтобы я купил ей «холодные конфеты». Когда старики отошли от машины, я спросила Садулага: — Как ты здесь очутился? — Глупенькая моя, так я ведь через Мажида устроил твой приезд. — А разве Мажид знает? — Он давно вместе со мною проводит «разъяснительную кампанию». Подошедшие Халун и Омардада прервали наши переговоры. — Садись, Халун, впереди, — распахнул перед ней Садулаг дверцу кабины. — Она может и сзади посидеть с Патимат, — заявил Омардада и сел рядом с шофером. — Он всегда зовет меня вперед, но пропускает только следом, — пошутила Халун, поднимаясь вместе с нами в кузов. «Как я скучал, как я счастлив!» — говорил мне взгляд Садулага. «Я тоже, я тоже», — отзывалось мое сердце. У поселка строителей гидростанции Омардада попросил остановить машину: — Халун должна переодеться! — Без переодевания обойдется. Все знают, что я с дороги, — отмахнулась Халун. — Не спорь, Халун! Не забудь, что ты едешь смотреть невесту сына, — настаивал Омардада. — Мы же невесту для Мажида берем, — улыбнулся Садулаг. — Халун, надо переодеться, — поддержала я Омардаду; ему это всегда нравилось. — Слышишь, Халун, что говорят ученые люди? Дерево красят листья. — Раз надо, переоденусь! — Халун вышла из машины. — Что это? — крикнула я, увидев молочную полосу, застывшую на ее спине. Все замерли. — Что там?! — удивилась Халун, снимая с шеи небольшой сверток. — Чудо свершилось, чудо! Это привет аллаха! — крикнула она. — Больше некому, наверное, было ему привет послать! Ты почему спрятала на шее «холодные конфеты»? — смеялся Омардада. — Я хотела отвезти их сыну! Положила в сумку, перекинула за спину. — Вот тебе и чудо! Халун переоделась, и мы снова сели в машину. — Мажида, наверное, еще нет дома, заедем к нам, — предложил Садулаг. — Я приехал к сыну, — возмутился Омардада. — За столом я его много видел, хочу теперь видеть на работе. Посмотрим, за дело ли вы его хвалите… Машина повернулась влево. — Вот, Омардада, и сын твой! Мы вышли из машины, взобрались на скалу и нагнулись над ущельем, где раньше буйствовал Сулак. Там, в каменном ложе реки, работали бетонщики. — Смотри, Халун, на своего сына, — подтолкнул Омардада жену локтем. А сам стоял, прищурившись, и шептал: — Чудо, чудо! И действительно, это было чудо. Мажид и его друзья были похожи на сказочных богатырей, о которых мы в детстве слышали от стариков. Вокруг взорванные скалы. Здесь возводится железобетонная стена. Ее укрепляют десятки рук. Среди бетонщиков и Мажид. Я почему-то вспомнила, как Сайгид укротил коня; бешеную реку укрощает сейчас Мажид… Подъезжали машины с бетоном, одна быстро сменяла другую. Мажид вытер пот со лба, сделал какой-то знак. Из кабины высунулась девушка в голубой косынке. Издалека лицо ее показалось мне красивым. Она открыла дверцу, выпрыгнула, дошла до края скалы и что-то крикнула. Мажид помахал ей рукой. Девушка снова села за руль. — Вот ваша невестка, — сказал Садулаг. — Что ты, сынок, говоришь? А разве девушки бывают шоферами? — удивилась Халун. — Вижу, что моя будущая невестка достойна мужчины! — лицо Омардады просияло. — Такую можно и с конца света взять. Когда у женщины мужские повадки, это я люблю. А вот если у мужчины повадки женщин — это пропащее дело. Машина двинулась, а потом остановилась прямо над обрывом. — Аллах, что делает наша невестка, как бы она не упала! — Халун закрыла глаза руками. — Почему ты свой чемодан оставила в машине? — нагнулся над моим ухом Садулаг. Он, смеясь, показывал мне на хурджины, висевшие за спиной Омардады. Но старики ничего не слышали. Они, как зачарованные, смотрели на свою невестку. — Чудо! Чудо! Почему я не могу вернуть свои молодые годы! — качал головой Омардада.
До полуночи не кончалась длинная цепь новостей, которые Омардада рассказывал сыну. Все разговоры старика, как всегда, были связаны с землей. Он ни о чем не забыл упомянуть — и о соседке Тухбат, которая из жадности переложила в землю навоза, и о том, что у них к столу уже была ранняя картошка. Сегодня старик хвалил Хафизат. — Ему всегда надо одного человека превозносить, другого ругать, — смеялась Халун. — Хафизат со мной работала в прошлом году в бригаде. Место, где она косит, как голова после бритвы, жнет — ни одного колоса не найти следом. Никто за ней не может угнаться, а она ведь кормящая мать! — За кого она вышла замуж? — спросил Мажид, многозначительно посмотрев на меня. Халун удивилась: — За Алибега, ты что, не знаешь? — Вот как бывает в жизни! — Мажид вздохнул. — Замечательная пара. Он тоже с горским намусом джигит, куда протянет руку — достает, куда поставит ногу — входит. И любят друг друга. Вот таких молодцов называют «орел от вороны». — Ну, Омар, мы же не Хафизат и Алибега хвалить приехали! Поговорим о невесте, о свадьбе! — Правильно, Халун, — согласился Омардада. — Сегодня же и поженим! — предложил Садулаг. — Нет, сынок, мы не так думаем справлять свадьбу Мажида. У нас дома все приготовлено. И быка мы откормили, и муку помололи, и бузу приготовили. Не так ли, дорогая Халун? — Честь твоей голове, ты сам знаешь, Омар! — нежно ответила Халун. — После свадьбы я вас держать не стану! Живите, где хотите, но свадьба должна быть дома. И свадьбу Патимат сыграем. Я покраснела и, собрав со стола посуду, вышла. — Патимат, ты не убегай! Прошли те времена, когда девушки скрывали свои мысли! — крикнул мне вслед Омардада. — Ради аллаха, Омар, не приставай к ней, — вступилась за меня Халун. — Пока не услышу ее слова глухим ухом, от меня не получите согласия. Клянусь землею-кормилицей, солнцем, которое нас греет, сам я не женился на нелюбимой. И сын мой не женится, и дочь моя не пойдет, — говорил он весело, обнимая Халун. — Теперь он уже пьян, — заметила Халун. — Как же мне не пьянеть, когда дети доросли до свадьбы! Вспомнил нашу молодость. Четыре руки, две головы — работали мы дружно! — Почему же мы сегодня не пригласили невесту Мажида? — спросил Садулаг. — Нет такого обычая у горцев. Завтра, как полагается, сами пойдем к ее родителям. Мы должны соблюдать горские законы. Конечно, время изменилось. Вы из этих законов и обычаев, дети мои, берите только то, что вам подходит. Добавляйте своего, самого хорошего, берегите как зеницу ока и передавайте детям.
Через десять дней у Омардады собрался весь аул. За невестой в Чирюрт с Мажидом поехала я. Как заведено по обычаю, мать невесты накинула на меня белый платок. Невесту сопровождали ее подруга и Садулаг. В аул мы добрались не скоро. На дороге то и дело нас останавливали, узнавая по белому платку, привязанному к машине, что едет невеста. — Надо выпить за здоровье жениха и невесты! — кричали нам, и бутылок, захваченных на свадьбу из Чирюрта, стало заметно меньше. У въезда в аул нас встретили музыкой и песнями. Машину, окруженную веселой толпой, шофер вел медленно. У ворот моя мама предложила невесте войти и подарила ей кувшин. Соседка Халун, насыпав полный подол конфет, бросала их с веранды. Пари, нарядная и красивая, ждала у двери, чтобы помочь невесте в первый раз переступить через порог. Я заметила в ушах Пари золотые серьги, на плечах ее лежал нарядный кружевной шарф, через руку был переброшен самотканый узорчатый шерстяной платок. Увидев невесту, Пари немного опечалилась. Нурулаг шепнул что-то жене, и лицо ее просияло, потухшие было глаза загорелись огоньками. Путь невесте преградил Омардада — он за рога тащил большую упитанную корову. — Вот, дети, не обвиняйте меня потом, что отец заставил вас без фундамента закладывать дом. Это ваша корова. — Он ловко отрезал ей кончик уха. — Маржанат, наверное, и доить ее не умеет, — пошутил Мажид. Невеста, усмехнувшись, промолчала. — Она, говорят, водит машину! — сказал кто-то. — Такими маленькими руками? Наверное, швейную! — сострил другой. Соседи судачили: — В газете была ее фотография. Она в брюках стоит у грузовика. — Я газет не читаю! — Да ведь Омардада приносил вырезку в поле и хвастался: «Вот невеста Мажида, она выворачивает скалы, укрощает реки». Соблюдая все правила горской свадьбы, мы поднялись на веранду. Грянула музыка, все принялись хлопать в ладоши. Женщины танцевали. Я, держась за кончики платка, подаренного матерью невесты, тоже прошлась на цыпочках. Кто-то вытолкнул в середину Омардаду, он, играя хитрыми глазами, оглянулся: — Халун! Покрепче завязывая платок, Халун тоже вышла в круг. — Вспомним молодость! — Когда сама была невестой, не пришлось мне танцевать, — сказала Халун, скользя на кончиках пальцев в такт музыке. …Утром мы готовили завтрак «Заря» — так называют в горах завтрак новобрачных. Я прислушивалась к шагам Садулага, прохаживавшегося по веранде. На людях мы старались не встречаться. Мама еще ничего не знала, а ей достаточно было перехватить один мой взгляд, чтобы понять, что творится в моей душе. И тут мне помог Омардада. Он просунул голову в дверь, многозначительно посмотрел на меня и позвал маму. Я сразу поняла, что он что-то затеял. Мама вошла в комнату, вытирая подолом платья руки. — Парихан, видишь ты моего сына? — спросил Омардада, положив руку на плечо Садулага и пропуская его вперед. — Это что, от секретной жены? — пошутила мама. — Я его еще мальчиком помню, бедного сиротку. — Садулаг мужчина с горским намусом. — Пусть даст аллах ему здоровья. — Здоровье, Парихан, от нас не зависит, а дочку мы можем выдать за него, если ты согласна. Мама растерялась. — Да что с тобой, Омардада? Разве можно, не подготовив ничего, выдавать девушек замуж? Так только скот на базаре продают. Омардада насупился. — Почему «не подготовив ничего»? Я еще в Чирюрте дал Садулагу свое согласие. — Ну, если у вас обо всем договорено, при чем здесь я? — мама развела руками. — Ты не думай плохо, Парихан. Мы с Патимат уже уговорились. — Оказывается, меня спрашивают только для приличия. — Голос мамы дрожал от обиды. — Ты, Парихан, не сердись. Здесь необычное дело… «Мама, мама! — хотелось мне крикнуть. — Прости, что не решилась я тебе сказать. Ведь ты надеешься, что я вернусь в родной аул! А я задумала уехать!» Разговор прервала поднявшаяся на веранду Хандулай. Она несла большую миску, прикрыв ее сверху кончиком платка. — Ты, видно, ждал моего отъезда, Омардада, чтобы сыграть свадьбу Мажида. — Хандулай шутила, но было заметно, что она немного обижена. — Слыханное ли дело — в середине лета, в самую горячую пору приводить в дом невесту для сына! Омардада шагнул навстречу гостье. — Я не собираюсь, Хандулай, посылать невестку на полевые работы. Хоть и сыграли свадьбу летом, а закрома у меня полны, как осенью. Я заходил к тебе пригласить на свадьбу, и не моя вина, что ты уехала в Махачкалу. Семеро одного не ждут! А тебя прошу об одном — у меня праздник, обойдись без критики!! Нет в моей семье четырех сыновей, как у Алмасила Мухумы, чтобы на следующей свадьбе исправить ошибки. Хандулай забыла про обиду. — Пусть новобрачные живут счастливо, Омардада, — она отбросила с миски платок — в ней лежали яйца, творог, сливочное масло. — Дай аллах, чтобы у них родились мужественные сыновья, красивые дочки, чтобы невестка дома была покорная, а вне дома командовала другими. Пусть ровно через девять месяцев у нее родится сын, и ты станешь дедушкой. — Хандулай взяла Омардаду за руку. — Пошли аллах, чтобы и твой рот наполнился медом, — сказал растроганный Омардада. — Омардада, как это Алмасил Мухума исправлял ошибки? — спросил Садулаг. — А вот послушай. Его звали Алмасил Мухума. Алмасил — значит лезвие. Так вот он был Насреддином нашего аула, без него даже двое за стол не садились. В остроумии никому не уступал. Но был у него один недостаток. Он вечно боялся, как бы про него чего дурного не сказали. Было у него четыре сына и дочь. Ну вот, Алмасил Мухума женил своего первого сына весной. «Смотрите, — говорили люди, — свадьбу весной играет, когда работа на поле начинается. Не жена ему была нужна для сына, а работница в доме». Алмасила огорчали эти разговоры. Второго сына он женил поздней осенью, когда полевые работы кончались. И тут люди его осудили: «Ну и дурак этот Алмасил Мухума, привел в дом лишний рот да еще и корову, приданое невесты, чтобы больше сена ушло за зиму!» От этих разговоров Алмасил даже похудел. Свадьбу третьего сына играли летом. И тут не обошлось без людских пересудов: «Алмасил женил сына, когда короткая ночь и длинный день, чтобы бедная женщина больше работала». В полном отчаянии решил Алмасил женить четвертого сына зимой. «А Алмасил Мухума не дурак! Привел в дом работницу, чтобы было кому топить печи и сбрасывать снег, с крыши!» Алмасил понял, что людских пересудов ему не избежать, и, когда пришли к нему сватать дочь, он заявил: «Пусть пройдет весна, лето, осень, зима — тогда выдам дочку замуж. Приходите за ней ни днем ни ночью». Вот какие дела, сын мой.
…Выдали меня замуж за Садулага, и уехали мы с ним на работу во вновь организованный виноградарский совхоз «Дагестан», недалеко от Чирюрта. Прошло больше года. После замужества я еще ни разу не была в родном ауле. А когда приехала, попала на Праздник первой борозды, где последний раз видела Омардаду. Таким я его и запомню, каким он был в тот день. Мы возвращались домой вместе. — Зайди сначала к нам, доченька, — попросил Омардада. — Ведь мама меня ждет… — Когда думают приехать погостить Мажид и Маржанат? — крикнула с веранды Халун, услышав мой голос. — Они, наверное, уже с сыном приедут, пошли аллах это счастье! — сказал Омардада. Халун спустилась с веранды. — Вчера во сне видела, что Мажид надевает на руку золотые часы. Уверена, что у нас родится внук. Я всегда перед родами золотые часы видела, — Халун вздохнула. Вдруг я заметила на дороге хорошенького кудрявого мальчика. Он бежал изо всех сил, босиком, без штанишек и горько плакал… Халун, увидев его, вернулась в дом. Омардада взял ребенка на руки, вытер своими грубыми руками ему слезы. Мальчик крепко обнял Омардаду за шею. — Кто же это такой красавец? — спросила я. — Это… он… Сайгид! — Омардада понес ребенка на веранду. Я пошла следом. Задыхаясь, вбежала Пари. Увидев мальчика на руках Омардады, она замедлила шаги. — На минуту нельзя одного оставить, — сказала она, как бы оправдываясь перед Омардадой. Мальчик крикнул: «Мама!» — и потянулся к Пари. Губы ее дрожали, она не могла больше вымолвить ни слова и медленно с ребенком на руках пошла по дорожке на улицу… Омардада с веранды смотрел вслед Пари. Я бросилась за ней. — Когда ты приехала? — Сегодня, Патимат, — она обняла меня. — Прости меня, я растерялась. Неудобно перед Омардадой, пойми меня и прости… — Где Нурулаг? — Он теперь заместитель председателя колхоза, все время на кутанах. А ты как, Патимат? Я выберу время, зайду. — И Сайгида возьми, Пари! — крикнула я ей вслед. …Мало ли о чем нужно поговорить с матерью, если давно не виделись?! Не помню даже, когда мы уснули. Нас разбудила Халун. — Вставай, Парихан! — кричала она, барабаня в окно. — Не знаю, что с Омардадой! Иди скорее, мне страшно. Она убежала, а мы, накинув на себя, что попалось под руку, бросились в дом Омардады. Асият дрожала, как лист от ветра. Омардада лежал на небольшом ларе, посредине веранды. Его могучее тело казалось еще длиннее, упавшие на белоснежную подушку седые волосы сливались с ней. Поверх одеяла лежали его грубые, шершавые руки. Всю жизнь они трудились, чтобы украшать землю, и были такого же цвета, как и она. Омардада весь горел, как в огне. Когда мы подошли, он с трудом улыбнулся и поднял тяжелые веки. Потом снова прикрыл глаза. — Рука у него как огонь! Что с ним случилось? — спросила мама, проходя за Халун в комнату. — Откуда ж я знаю? Среди ночи услышала какой-то шум. Поднялась, смотрю — горит лампа. Омардада развернул сверток, что приготовил для похорон, перебирает вещи. Я молчу. Он вытащил из-за ларя свой надмогильный камень, стер с него пыль и поставил вот здесь. Действительно, мы увидели камень. На одной стороне его было вычеканено: «Сын Абдулмуталима Омар, родился в 1860 году, умер…» — Ради аллаха, Халун, накрой это! — мама стащила с гвоздя бурку и бросила на камень. — Вы-то все это видите только сегодня. Вот уже четыре года, как этот надмогильный камень хранится в доме. Омардада готовился к смерти, как к празднику. — Халун, тебя зовет Омардада! — вбежала в комнату Асият. — Идет доктор! Рассветало. Омардада дал себя выслушать, но от укола отмахнулся. Он зна́ком подозвал к себе Халун. Она села на ларь. Омардада прерывисто дышал. — Халун, сообщи сыновьям! — Беги, Асият, на почту, пошли телеграмму Мажиду и Садулагу! — шепотом распорядилась мама. Омардада с трудом поднял веки. — Халун, меня прости, я тебе жить не давал спокойно. — Он положил свою как-то помертвевшую руку на руку жены. — О чем ты говоришь, Омар? Разве ты обижал меня когда-нибудь? Я тебя недостаточно ценила, хотя всю жизнь гордилась тобою. Мало для тебя делала! Это ты должен меня простить. — Не все согнувшиеся деревья ломаются, не все заболевшие умирают! — сказала мама. — «Болезнь проникает в дом через дверь, уходит через игольное ушко», — говорят мудрецы. Ты нас не пугай, Омардада! Поправишься. Простудился, когда прокладывал первую борозду… Омардада посмотрел на нее. Было видно, что он что-то хочет сказать, но не решается. — Воды с Черного родника! — попросил он, задыхаясь. Асият, только вернувшаяся с почты, схватила кувшин и исчезла. Омардада посмотрел вверх. Под крышей веранды лепили гнездо ласточки. Омардада попытался приподняться, но не хватило сил. Мама помогла ему. — Ласточки! Ласточки прилетели! — сказал он с восторгом. — Да, дорогой Омар, да! Ты же очень любишь их. — Халун положила руку на его голову. Прибежала Асият. Халун налила воды в любимый глиняный кувшинчик Омардады и склонилась над мужем. Омардада провел побелевшим языком по сухим, потрескавшимся губам и припал к кувшину, но смог сделать только три глотка. На шее у него поднимался и опускался кадык. — Может быть, ты хочешь чего-нибудь поесть, Омар? — спросила моя мать. Сперва он отрицательно покачал головой, потом как будто вспомнил о чем-то. — Меду, — тихо вымолвил он. Халун мигом принесла мед, покормила Омардаду с ложечки. — Запах травы и цветов! Поешь тоже, Халун. Пахнет той лужайкой, помнишь, за селом, — он потерял сознание. В полночь приехали Мажид и Садулаг. — А где же Маржанат? — Ее отвели в больницу, — ответил Мажид. — А как отец? — Отец! — голос Халун дрожал. Она впервые громко зарыдала — при сыне вылилось наружу все, что пряталось в глубине души. Омардада бредил. — Халун, принеси ножи, топор и точило… Притащил ли ты, Тажудин, ярмо? Убери со двора плуг… Зерно в земле! Пошли, аллах, дождя… На рассвете следующего дня Омардады не стало. Глядя на него, я поняла, что в смерти есть что-то величественное. Мудрая голова старика тяжело придавливала подушку. На широкой груди, одна поверх другой, лежали его неутомимые в работе руки, сотни раз налегавшие на плуг, вырастившие колосья из миллионов зерен… Руки цвета земли… Халун, сгорбившись, ходила из комнаты в комнату. Она мне напоминала птицу со сломанным крылом или дом, у которого обвалилась одна стена. Трудно было представить Халун без Омардады! Омар и Халун, Халун и Омар — всегда они были вместе! Постепенно в дом Халун собирались люди. Умер Омардада! Ни один человек в тот день не вышел в поле. Сиял ясный весенний день, пели птицы, бормотали речушки. Жизнь шла своим чередом. А Омардаду мужчины несли на кладбище. Место он давно выбрал сам. Тело Омардады было прикрыто спутником его дорог — черной андийской буркой, у головы, сложенная вдвое, лежала золотистая каракулевая папаха. Впереди всех, держа доску, на которой лежал Омардада, шли Мажид и Садулаг. От дома Омардады до самого кладбища тянулась длинная цепь людей, мужчины несли в руках шапки. Какой-то всадник, остановив коня, спросил: «Кого хоронят?» — Умер пахарь, — ответил ему кто-то, не поднимая головы. Незнакомец спрыгнул на землю, снял шапку и присоединился к моим землякам. Мама и другие женщины, засучив рукава, хлопотали в доме, угощая всех, кто пришел выразить соболезнование. Халун в черном платке сидела в углу. Она не плакала. Только глаза ее глубоко запали и как-то очень глухо звучал голос. А вокруг только и слышалось: — Хороший был человек Омардада. Как радуга небо, украшал он наш аул. Пошли, аллах, остальным здоровья! — Дай, аллах, всем здоровья и долголетия, — отвечала Халун. — Ничего не поделаешь! Роса не выбирает траву, на которую упасть… …Когда, похоронив Омардаду, люди возвращались с кладбища, при ярко светившем солнце прошел проливной дождь. — Дай, аллах, Омардаде омовения всех грехов, это его любимый дождь, — вздохнула Халун. — Он был частью земли. Сама природа скорбит о нем! — вытерла слезы моя мама. Через день Халун получила телеграмму из Чирюрта: Маржанат родила сына. — Горе и радость одновременно пришли ко мне! — прослезилась Халун. — Родился бы хоть на три дня раньше. Ведь внук — об этом Омардада всегда мечтал. Пусть растет здоровым, похожим на дедушку, — говорили соседки. — Хорошие люди не умирают! Умер старый, а на свет появился снова Омар, — сказала Хандулай. — И он, когда вырастет, возьмет в руки плуг деда. И будет любить землю, как любил дед. — Тебе придется ехать к сыну, нянчить внука, Халун! — решительно заявила Унайзат. — Внука я возьму к себе, как только его отнимут от груди! Я не покину могилы Омара, не потушу огня в родном очаге. В этом доме мы с Омаром провели всю жизнь. Не оставлю я наши горы. Садулаг посмотрел на меня. Никто не понял мягкого упрека, скрытого в его улыбке. Я прочла по глазам мужа: «Почему опаздываешь ты, Патимат? Сыну мы дадим имя нашего отца!» …В день отъезда мы все пошли на кладбище. Чья-то рука вычеканила на камне год смерти Омардады, плуг и косу. — Спи спокойно, дорогой, добрый Омардада, — шептала я. — Урожай обещает быть богатым. Мы не дадим заржаветь твоему плугу. Ты оставил в наследство любовь к земле. Комок земли не унесет ветер. И никакой огонь не сожжет нашей любви к земле, с который ты уже сроднился. И мне казалось, что эти слова повторяют за мной и свежая трава и цветы, поворачивающие головки к солнцу.
Вот и минул год со дня смерти Омардады. Я снова в ауле. И снова здесь Праздник первой борозды. И будто бы ничего не изменилось. Все кругом так же цветет и радуется жизни, словно и не ушел от нас Омардада. Так же по-весеннему светит солнце, улыбается поле, вся в бледно-розовом облаке яблоня на краю нашей делянки. — Патимат, что ты все здесь стоишь! — окликнула меня мама. — Идем со мной! Тажудин только что начал прокладывать первую борозду… Молодые джигиты стояли у тракторов, как орлята, готовые к полету. Как и в прошлом году, в воздухе звучали восторженные крики людей. В Тажудина полетели комья земли. Не обращая на них внимания, Тажудин шел за плугом. Одна из женщин поспешно накрыла крышкой кипящий котел, другая прикрыла бумагой кувшин бузы, стоявший у камня. Тажудин шел за плугом, оставляя за собой ровную борозду. Издали, пожалуй, его можно было принять за Омардаду, но волосы у моего любимого старика были белее, борода длинней. Концы борозды соединились, и, как и в прошлом году, запела зурна, заговорил барабан. Молодежь закружилась в танце, и я готова была войти в круг, если бы не боялась потревожить маленькое сердце, что билось под моим. …После скачек молодежь отправилась к горным родникам… Мама угадала мое желание пойти вместе со всеми. — Ну что ж, иди! Но я пойду с тобой. Боюсь теперь оставлять тебя одну… — Не тревожься, мама! Время еще не подошло. — Нет, я пойду. Так мне будет спокойнее. Молодые джигиты и девушки, сидя парами у родников, заглядывают в воду, чтобы видеть, не сливаются ли их лица в одно — ведь это хороший признак! Я сижу у родника, передо мною аул как на ладони. У каждого дома своя судьба, и каждый дом дорог мне чем-то. Отсюда видно и кладбище — на могиле Омардады растут полевые цветы, такие же скромные, каким был он. И вдруг во мне что-то вздрогнуло. Мой будущий сын, видимо, был недоволен, что сегодня я почти забыла о нем, слишком много думаю о прошлом. Я провела рукой по животу. — С какой стороны он больше бьет, доченька? — С левой. — Значит, будет сын! Сын! Я уверена, что будет сын. Я хочу, чтобы он был похожим на моего отца. Люди скажут: «Он весь в дедушку, похож и на Омардаду!» Ну, а если будет девочка? Я посмотрела на маму. Какую трудную жизнь она прожила, но прошла по ней чистой и незапятнанной, как родник, что шумит у нас под ногами. Пусть если будет дочка, то возьмет ее черты, ее характер. И когда моя крошка будет играть на руках мамы, пусть говорят земляки: «А ведь дочь Патимат — вылитая бабушка!»
РОДОВОЙ ГЕРБ Роман
Авторизованный перевод с аварского В. МИХАЙЛОВОЙ. Стихи даются в переводах И. ЛИСЯНСКОЙ, Вл. ТУРКИНА, Н. ГРЕБНЕВА, С. КУЗНЕЦОВОЙ, Ир. ОЗЕРОВОЙ.I
Проснулась я от озноба: ночью ударил нежданный мороз. Накинув платок, выбежала на веранду и даже вскрикнула. Ну, посудите сами, вчера на закате плодовые деревья красовались цветами, а сейчас под тяжестью снега лепестки съежились, осыпаются. Снег летит и летит, будто гусей на небесах ощипывают или сквозь огромное сито просеивают муку… Весна обманула. Птицы поверили в ее приход и зачирикали. Деревья потянулись навстречу мимолетной солнечной улыбке и накинули праздничные одежды… Всю зиму дрожали они в ознобе и при первых теплых лучах поспешили показать синему небу, красному солнцу спрятанные до поры до времени в сундуках-почках цветы — свое богатство. Но часовые цветов — листья медлили: их час еще не настал… И все-таки кто мог подумать вчера, что где-то затаилась зима и теплый весенний вечер сменится морозной ночью. Горы! Могучие горы! Почему вы это терпите?! Помогите! Задержите холод, преградите дорогу тучам! Ведь жестокий мороз убивает цветы… Горы, скрытые шапками тумана, сурово молчали. Они могли промолвить только одно: «Мы привыкли к сражениям зимы и весны. Привыкай и ты!» Земля принимала снег, будто так и должно. Все было мертво. Умолкли птицы. Неужели цветы, убитые морозом, когда-нибудь оживут вновь? И деревья сбросят ледяную корку, снова будут тянуться к солнцу? Прыгнув с веранды в сад и оставляя на снегу следы босых ног, я бегала от дерева к дереву, хотела стряхнуть с них снег, растопить лед… Пыталась согреть дыханием озябшие растения. Но им было мало тепла моего сердца. Обманутые вчерашним солнцем, деревья дрожали от утреннего мороза. …Таким был только один день… А на завтра…Весна завоевала землю. Она шла, широко распахнув голубые глаза неба, улыбаясь солнцем, разнося запахи пробуждающейся земли. Чтобы люди больше ценили ясные дни, порою раздавался гром, как крик рассерженного отца, и тогда, подобно слезам обиженной дочери, падали на поля теплые дождевые капли. От этих слез набухали зерна, брошенные крестьянином в распаханную землю. И происходило чудо: из сердца зерна солнечные лучи вытягивали зеленые росточки. И зелеными становились поля. Весна — великая мастерица! Деревья вновь в белой пене цветов. И на ветвях уже вышиты зеленые листья, словно человеческие сердца. Под их чадрою летом зажелтеют, запестреют плоды. Весна — шалунья! От ее улыбки прыгают жеребята в горах, в загонах громко блеют кудрявые ягнята, озорничают длинноногие телята. Весна — труженица. На рассвете, звеня птичьими голосами, она предупреждает людей: «Пора вставать, если теперь спать долго, пусто будет осенью в закромах!» Как на свадьбу, с песнями, танцами жители аула Цибилкул вышли в поле навстречу невесте по имени Весна. Жужжание пчел, щебет птиц, песни хлеборобов, журчанье бегущих с гор ручьев сливались в земную, величественную песню. Перед аулом пестрела цветами долина, как ковер, вытканный умелыми, любовными руками. Человеку зрелого возраста, глянувшему на этот ковер, вдруг померещится, что перед ним снова его молодость — улыбается на прощанье, как солнышко перед закатом. Юноше, которому этой весной открылась первая страница любви, примечтается: его избранница сплела яркие нити в красочные узоры, чтобы он на этом ковре укротил огненного коня… «Никогда май не был таким веселым и ясным, — думал Хаджимурад. — Никогда так красиво не цвели цветы!» Ребята-старшеклассники мчались в грузовике из родного аула в соседний Горчок — там их сегодня ждали. Как орлята в тесном гнезде, школьники прижимались друг к другу в кузове. Мимо проносились сады в цвету, зеленеющие посевы, суровые, молчаливые скалы. Грузовик сильно трясло. — Эй, Хаджимурад! Что ты притих? Почему не поешь? — крикнул через головы ребят Гасан. — Никогда не помню ни одного мотива, — Гасан подпрыгнул и сорвал веточку с куста на самом краю скалы. — А возьму и запою. Тогда берегитесь! Громкий хохот ребят размножило эхо. — Затягивай песню, Хаджимурад! Ведь Гасан и вправду запоет! — Хоть затыкай уши! — У него же — ни голоса, ни слуха! Ребята шутили наперебой. — Хаджимурад! — крикнула одна из девушек. — Тебе надо упражняться. Пой! — Чем больше поешь, тем лучше! — подхватила другая. — И не думай петь на ветру, — возразил кто-то, — можно голос потерять. А тебе выступать перед горчоковцами. — Где же петь, если не в горах?! Хаджимурада, видно, раззадорила эта перепалка. Звонким голосом он затянул:
В большом клубе аула Горчок негде упасть яблоку. Горчоковцы покорены голосом Хаджимурада. Юношу просят петь еще и еще. — Соловей! — восхищаются старики. — Как бы его не сглазили! — перешептываются старухи. — Откуда такое чудо? Супайнат, покосившись на мужа, глубоко вздохнула, — ее Алиасхаб не отрывал глаз от сцены. Сама она много лет горевала, что ее дочка Шарифат растет без брата. Он мог бы быть таким, как Хаджимурад. А что сейчас хорошего? У Шарифат нет заступника. Не спас аллах им сына. Боясь, что Алиасхаб сейчас думает о том же, Супайнат повернулась к мужу. — Ведь и у тебя голос был не хуже, чем у этого молодого цибилкулца, — шепнула она. Хаджимурад действительно напомнил ей Алиасхаба, той, предвоенной, весны, когда он пел на празднике возвращения отар с кутана[12]… — Не мешай мне слушать! — отмахнулся Алиасхаб. — Никогда я не пел, как он! Супайнат, прожившая много лет с мужем, поняла: она не ошиблась — угадала его мысли. Он вспоминает рано умершего сына. Алиасхаб всегда горевал, что у них нет мальчика. Встретив на улице счастливого отца с сыном, Алиасхаб завидовал: «Хотя бы раз пройтись с сынишкой по аулу. А после этого и умереть не страшно». Теперь, вслушиваясь в голос певца, думал: «Если бы у нас был сын, он мог бы петь, как Хаджимурад… Супайнат права, я ведь и сам пел недурно. А сын…» Восторженные крики помешали размышлениям Алиасхаба. Хаджимурад замолчал было, но его просили не уходить со сцены, и вот снова в примолкшем зале зазвучал чистый, звонкий голос. Шарифат — дочь Супайнат и Алиасхаба — стояла за кулисами, обняв Багжат. Подруги восхищенно слушали пение Хаджимурада. Шарифат думала о своем. Вот сейчас молодые горчоковцы должны показать свое мастерство гостям. В ауле Горчок хорошо плясали. Сегодня — как на грех — заболел лучший танцор школы. Шарифат придется изображать джигита. Она — высокая и стройная — не раз играла роли юношей в пьесах, частенько отплясывала, надев чуха-гужгат[13]. Шарифат даже любила такие перевоплощения — но не сегодня! Сегодня Шарифат жалела, что ей пришлось скрыть длинные косы под каракулевой папахой, а вместо светлого платья натянуть мужскую одежду. Вот уж не вовремя! — Какой красавец! — шепнула Багжат, обжигая ухо подруги горячим дыханием. — Как поет! Шарифат промолчала: пусть Багжат думает, что она не расслышала! Хаджимурад, возбужденный успехом, поклонился залу в последний раз. Проходя мимо обнявшихся подруг, певец задержался. — Видно, хороши твои дела, джигит, если еще до начала спектакля обнимаешь красивую девушку! — сказал он, глядя на Шарифат. — Она… Он! — пролепетала Багжат и, выскользнув из-под руки Шарифат, отбежала в сторону. Шарифат растерялась не меньше подруги. — Мы репетируем… Боимся, как бы не сбиться… Легко ли выступать после таких певцов? Хаджимурад не ответил на похвалу. — А не поможете ли вы: нам нечего ставить… Может быть, у вас есть подходящая пьеса… Шарифат поглубже надвинула папаху на лоб. — Вы напишите в Махачкалу! Мы туда написали и нам прислали. — Боюсь, долго придется ждать ответа… — Хаджимурад не знал, что еще сказать, а уходить не хотелось. — Мы перепечатаем и пришлем вам. Кому посылать-то? — Запомнишь? Цибилкул, Хаджимураду Жамаловичу Хамзатову. А ты слово сдержишь? — Слово горца — не гвоздь! Это гвоздь — когда хочешь — вобьешь в стену, когда хочешь — плоскогубцами вытащишь. — Шарифат изо всех сил старалась играть роль джигита. — Дал слово — выполню! — Скорее! Ишь разболтались! — Багжат подбежала к Шарифат, схватила за руку. Девушке не понравилось, что Хаджимурад поглощен разговором с ее подругой. «И Шарифат кокетничает!» Она с силой сжала руку мнимого юноши. — Идем! Шарифат неохотно последовала за Багжат. — Не забывай нашего уговора! — крикнул вслед Хаджимурад. — Не откладывай в долгий ящик! Школьницы окружили Шарифат. — О чем он говорил с тобой? — Ну о чем могут беседовать джигиты! — засмеялась Шарифат. — О конях, о борьбе, о девушках. А ты, Багжат, зачем меня торопила? — Боялась, он догадается… — нашлась Багжат. — Тебе же было бы неловко! Интересно, как его фамилия? — Хамзатов! — Шарифат пытливо посмотрела на Багжат. — А тебе очень важно это знать? Теперь выступали танцоры Горчока. И подобно тому, как песнями пленил Хаджимурад хозяев, так гостей покорили танцы. Особенно ловко плясал один джигит — девушки из Цибилкула не спускали глаз с переодетой Шарифат. Затаив дыхание, Супайнат и Алиасхаб любовались своей единственной дочерью. «Чем Шарифат хуже сына? — размышляла Супайнат. — Нет, я ее на мальчика не променяю. Хорошо, что у нас дочь!» Она украдкой посмотрела на мужа, стараясь угадать, о чем теперь думает он. Супайнат оставалось только радоваться — Алиасхаб весь светился от гордости за Шарифат. Супайнат облегченно вздохнула. «Как меняется жизнь в ауле! Давно ли я была такой, как Шарифат! Тогда в Горчоке молодежь приглашали в первый кружок самодеятельности. Ни одна девушка не соглашалась плясать на сцене. Да и старики не разрешали. Мальчики надевали женские наряды, говорили за девочек. А теперь девушки наряжаются джигитами. И все — будто так и надо!» Хаджимурад, не сдержав любопытства, повернулся к соседу горчоковцу Ибрагиму. — Как зовут, этого парня? — А ты про кого? — Что пляшет лучше всех. — Ах, про этого? Вот чертова память, забыл имя… Да… Этот… Шамсудин… А что, очень тебе понравился? Хаджимурад не мог понять, почему в словах Ибрагима звучит ехидство… — Ничего не скажешь… Пляшет, как настоящий джигит. Утихли звуки зурны и барабана, танцовщицы замерли, как лебеди на тихом пруду. Джигиты сорвали с голов папахи. Но самый лихой танцор какое-то время оставался с покрытой головой. Вдруг он как будто что-то вспомнил, улыбнулся, стащил папаху, и две золотистые косы тяжело упали ему на плечи… Зал дрогнул от ударов в ладоши, от восторженных криков. Хаджимурад, сам того не заметив, вскочил с места, захлопал громче всех. — Длинные у вашего Шамсудина косы! — крикнул он Ибрагиму и бросился за кулисы. «Что ему до Шарифат? Не все ли ему равно, кто она — девушка или джигит». — Ибрагим помчался следом за гостем. Хаджимурад увидел Шарифат у дверей комнаты, где переодевались девушки. — Подожди, горец! Подожди минутку! Ты дал мне слово тверже стального гвоздя. А теперь, увидев твои косы, я стал сомневаться в твердости этого слова… — А ты не сомневайся, Хаджимурад! — Девушка усмехнулась. — Ты думаешь, только у джигитов крепкое слово? Почему ты такой недоверчивый? Может быть, тебя уже успела обмануть какая-нибудь горянка?.. Шарифат засмеялась, Хаджимурад покраснел. — Хорошо, хорошо! Подожду, проверю, что стоит слово девушки. Напоминаю тебе — Хамзатов, Хаджимурад. Не забывай адрес. В глазах Шарифат сверкали искорки. — Цибилкул! — хохоча крикнула она. — Помню! — Да, так и напиши на письме… — На каком письме? — Шарифат удивленно подняла брови. — Ну, на конверте, в который ты вложишь пьесу. Ты не побоишься приписать мне несколько строк? — Почему я должна чего-то бояться? Но тебе-то нужна пьеса… — Да, пьеса… А ты мне даже своего имени не назвала… — Разве ты спрашивал? — лукаво сказала горчоковка. — У меня не такое знаменитое имя, как у тебя. Меня зовут Шарифат. Бросив насмешливый взгляд на собеседника, девушка подбежала к двери. Не успела Шарифат ее распахнуть, как Ибрагим, ревниво слушавший издали весь разговор, крикнул: — Шарифат! Я жду тебя, переодевайся скорее! — Сейчас! — Девушка оглянулась на опешившего Хаджимурада, с силой захлопнула за собой дверь. Хаджимурад неприязненно оглядел Ибрагима, пошел разыскивать друзей из Цибилкула. Ибрагим помедлил у двери. «Сегодня я скажу ей, что она мое солнышко, что без нее весь мир пустыня, не радуют цветы и травы… Нет, не так, как-то иначе…» Нервно потирая руки, Ибрагим ходил взад-вперед мимо двери, за которой слышались смех и говор девушек. «Ну как же сказать ей о любви? Может быть, так: «Вот мое сердце, я его расстилаю перед тобой, как ковер. Смотри — какое оно большое, сколько в нем любви!» Нет, это как-то казенно! Если бы мне талант Махмуда[14]! Говорят, он прямо на ходу сочинял стихи». Ибрагим уже три года преданно любил девушку и три года не мог признаться ей. Сегодня он услышал, как свободно этот парень разговаривал с Шарифат, сразу же попросив написать ему, и понял: молчать дольше нельзя. Его чувствам было тесно в груди, но как выразить их? «Этот «певун» из чужого аула, видно, гордится талантом, как молодой петушок пышным хвостом. Он просто задается, поэтому и смелый такой». Ну что я медлю? Зачем ей мое безмолвное преклонение? А еще может и так случиться: смельчак, подобный цибилкулцу, рассыплет перед нею целый мешок золотых стружек — слов. Зачем много слов? Я скажу ей коротко: «Я люблю тебя, хочешь прими мое сердце, не хочешь — отвергни сразу». Ибрагим все ходил и ходил мимо двери, не зная, как быть. И вдруг вздрогнул. Шарифат стояла рядом с ним в светлом девичьем платье. Она улыбнулась и спросила обыденным тоном, будто лишь старый школьный друг, а не молодой страдалец стоял рядом с нею. — Как ты считаешь, наше выступление прошло удачно? Слова о любви выскочили из головы Ибрагима. — Лучше, чем когда бы то ни было! — Голос Ибрагима немного дрожал. — Цибилкулцы совсем покорены твоими танцами. — И, сообразив, что высказался некстати, джигит неловко замолчал. — Ты хотел поговорить о завтрашнем собрании? — безмятежно произнесла Шарифат. — Да, да, о собрании. И еще вот о чем… — О чем? Вконец растерявшийся Ибрагим не успел ответить. Их разъединила толпа. Люди, выходившие из клуба, волною хлынули обратно. Увлеченные концертом, они не слышали, что лил водопадом дождь. Ручьи шумными потоками разбегались по улицам, заполняли канавы. Ливень хлестал и хлестал по лужам.
У Хиндалли и Маарулли — двух районов, разделенных горой, — разные характеры. Как у двух людей. Горчок гора держала на груди, местность вокруг называлась Маарулли, там разводили племенной скот. Хиндалли — район, где жили цибилкулцы, славился садами. Их аул пристроился внизу — у самого подола горы, ночи там были теплыми, ветер ласковым, земля плодородной. Горчоковцы к смене настроений погоды привыкли. Цибилкулцы от внезапно нахлынувшей прохлады поеживались. Ехать под громом и сверкающей молнией не хотелось. Было решено переждать непогоду в клубе. Гости и хозяева перебрасывались шутками, переговаривались. Как-то сразу не заметили, что шум дождя смолкает. Наступившую за стенами дома тишину взорвал резкий гудок. — Что такое? — Шофер сигналит… — Дождь перестал? — Нет, идет. Маленький… — Ибрагим, где ты? — кричала Багжат. — Цибилкулцы уезжают! Уже сели в машину. — Разве можно трястись по горным дорогам в такую ночь? — Алиасхаб негодующе размахивал руками. — Мы не можем отпустить гостей. Его поддержали. В клубе поднялся галдеж. — Дождь вот-вот опять припустит! — Где наше гостеприимство? — Будет снова ливень! — прошамкал какой-то старик. — А в наших горах — кобыла помочится — машине не пройти. На него зашикали. — Нашел что сказать! — Что, мы гостей не можем на ночь оставить? — шумел Алиасхаб. — Если отпустим в дождь, не смыть позора с аула Горчок! Хозяева чуть ли не силой заставили цибилкулцев слезть с грузовика. Мотор заглох. — Приглашай, Шарифат, всех зови! — кричала Супайнат. — К нам, все к нам! — Шарифат подбежала к растерявшимся ребятам. — Разве у нас только одна гостеприимная семья на весь аул? — возмутилась преподавательница истории Ханика. — Нет, к нам идемте! У нас самый просторный дом в ауле. — В тесноте, да не в обиде, — отшутился Хаджимурад. Ему хотелось посмотреть, как живет Шарифат. Под холодным дождем разгорелась жаркая битва. Ибрагим поднял к небу длинную руку. — Да восторжествует справедливость. Девушки пойдут к Шарифат, а ребята — в наш дом. — Правильно! — согласились горчоковцы. — В дом, полный мальчишек, пусть ведут и этих! А девушек — к Шарифат. Места у Алиасхаба в доме хватит! — Мне так хотелось, чтобы джигит еще спел нам, — говорила Супайнат мужу, покормив девушек ужином и отправив спать. — И нужно же было Ибрагиму затащить всех ребят к себе. Что из того, что у него много братьев? Они почти все разъехались. — Как поет этот парень! — Алиасхаб поцокал языком. — Звуки льются сплошь — негде молотком ударить! — Спой, Алиасхаб, ты ведь, правда, пел не хуже цибилкулского джигита, — Супайнат умоляюще глядела на мужа. Алиасхаб вдруг вскочил, заметался по комнате. — Не могу! — С тех пор как мы поженились, ты ни разу не пел, — с укором проговорила Супайнат. — Неужели ты думаешь, что не люблю я песни и веселье? — Супайнат, не могу я. — Алиасхаб вытер пот со лба. — Пойми! Не могу… Я старый, горло мое сжалось, голос погрубел. Что похоронено, того не воскресишь. Супайнат тяжело вздохнула. Хаджимурад нехотя принял приглашение Ибрагима, вместе с ребятами пошел ночевать в его семью. Но предпочел бы пойти в дом к отцу Шарифат, может, удалось бы перемолвиться словом с девушкой. Цибилкулец за ужином не проронил ни слова, спать отправился на веранду. Дождь монотонно шумел. Хаджимурад с детства любил засыпать под шелест дождя — на веранде или где-нибудь на полянке, накрывшись буркой. Ровный шорох капель убаюкивал Хаджимурада, как колыбельная песня. Обычно он засыпал сразу. Но сегодня долго ворочался — сон не шел. Хаджимурад то накрывался с головой одеялом, то сбрасывал его. Ему чудилось: сердце в груди то встает на дыбы, то замирает от страха, то ликует. А причин как будто не было! «Неужели я честолюбив? Мне не дают заснуть успех, аплодисменты?» Он старался обмануть себя. Мысли его вновь и вновь возвращались к Шарифат. Напрасно он старался думать о другом — перед ним возникала стройная девушка в мужской одежде. Вот она птицей летает по сцене, вот легко поднялась на пальчиках. «А кем ей доводится Ибрагим? Почему ею командует? А чего ради я злюсь? Первый раз увидел девушку. Почему все время думаю о ней? И какое у меня право ревновать? Это просто смешно». В конце концов Хаджимурад все-таки заснул. Его разбудил какой-то грохот. Решив, что это гром, Хаджимурад снова собрался задремать, но беспокойство росло. Он вскочил с постели, выбежал на крышу. Тучи растаяли, будто их и не было. На улице только корни вывернутых трав да сорванные дождем ветки кустов напоминали о вечернем ливне. «Что же это был за шум? Как будто стена рухнула». Хаджимурад услышал голоса, топот босых ног. Из комнаты на веранду выбежал Ибрагим, за ним три его брата. — Что там случилось?! Они помчались по двору друг за другом. Хаджимурад следом. У дома старушки Издаг собралась толпа. — Ой, счастье, что она спала в другой комнате! — кричала соседка, — Стена развалилась! — А вчера я шла за водой, в стене не было даже трещины. — Тетя Издаг, ты жива? — Ибрагим мигом поднялся вверх по лестнице. — Жива, жива. Только душа ушла в пятки! — ковыляла навстречу Ибрагиму Издаг. Горбатенькая, будто вдвое сложенная, она держалась за дверную раму, и руки ее дрожали, как сухие ветви под дождем. Глаза слезились. — Оказывается, утро! А я думала, какая длинная ночь! Соседи заполнили двор Издаг. Она не успевала рассказывать, как испугалась, услышав грохот. Ей в голову сначала пришла мысль, что это война… Стена-то, как будто разумная, обрушилась на улицу. А что, если бы в дом?! Пока Издаг, смеясь и плача это всем объясняла, совсем рассвело. Огромная дыра зияла. По краям ее торчали бревна, угрожающе висели камни. Ребята из Цибилкула тащили откуда-то столб, чтобы подпереть стену. — Что вы смотрите! — крикнул Ибрагим братьям и бросился помогать. — Издаг, не голоси. Солнце не успеет пройти путь, равный вершку, как здесь вырастет стена. — Подошедший Алиасхаб, прищуриваясь, осматривал место обвала. — Погляди, — обратился он к старику, стоявшему рядом, — фундамент, по-моему, прочный. Спокойно можно возводить стену. Как ты думаешь? Старик тоже прищурил глаза. — Сейчас решим. Гляди: посередине стена треснула, а дождь размыл, — он прищурил другой глаз, долго смотрел на фундамент. — На косом фундаменте прямую стену не выложишь! — вмешался Хаджимурад. — Где здесь фундамент? Это — просто камни. Ничем не скрепленные. Горчоковцы неодобрительно переглянулись. — Яйца курицу не учат, — ехидно улыбнулся старик в усы. — Это, сын мой, тебе не песни петь в клубе! У стен дома свои повадки и законы. Их надо знать. Хаджимурад нахмурился. — Не знал бы этих законов, не стал бы вмешиваться. Вы говорите — прочный фундамент! Стоит подуть на эти камни, они, как куча осенних листьев, разлетятся в стороны. Видно, в растворе извести было маловато. — Хаджимурад ударил ногой по уродливо покосившемуся обломку стены. К дому старушки Издаг вместе с Шарифат бежали цибилкулские школьницы. — Хаджимурад, конечно, уже здесь! — Ты, наверное, хочешь, чтобы родители взяли нас из кружка? — Если мы задержимся еще, нам запретят выступать! — У старушки дом развалился. — Хаджимурад бросил пиджак на ступеньку. — Сегодня воскресенье, свободный день! А дома спокойны, знают, что мы у друзей. — Этот человек везде найдет себе работу! — пожала плечами Хузайпат. — Теперь хоть цепями его оттаскивай, — не поможет! — Нет такой силы, что оторвала бы его от камней! — подхватила ее подружка. — Не зря же люди говорят, что весь их тухум не может равнодушно смотреть на камни! И надо же было этой стене именно сегодня рухнуть! — А что, он действительно умеет держать в руках мастерок? — обратился Алиасхаб к Хузайпат. — Да ведь Хаджимурад — сын Жамалудина. — Девушка удивленно посмотрела на Алиасхаба. — Неужели вы не слыхали о прославленном каменщике Жамалудине? Кто-то притащил кирки и лопаты, мастерки, ведра… Кто-то уже носил щебень. Месили раствор для кладки. Хаджимурад и Ибрагим с братьями разбирали фундамент. Постепенно все цибилкулцы принялись за работу. — Здесь нет ни одного годного! — Хаджимурад распрямился. — Ибрагим, нужно привезти! Одной машины крупного камня будет достаточно! — Не только в Цибилкуле мастера, — прервал его каменщик Кайтмаз. — Мы не заставляем гостей работать. — Он засучил рукава и взял в руки кирку. — А у нас, цибилкулцев, есть пословица: «Если застанешь друзей за работой — работай! А если за едой — ешь!» Мы не бросаем кунаков, когда надо помочь! — Хаджимурад вытер пот со лба. — Ибрагим, пригони машину камня от колхозной постройки, — распорядился Алиасхаб. — Возьми нашу машину! — крикнул Хасан. — Машину-то мы возьмем нашу, колхозную. Ибрагим махнул братьям рукой и помчался выполнять распоряжение. Мальчики гуськом побежали за ним. — Иногда я плачу, что у меня нет детей. У кого же их так много, как не у меня? — причитала Издаг с веранды. — Дай бог всем здоровья и долголетия! Недаром, видно, я слыхала — все за одного, один за всех! Кайтмаз и Хаджимурад работали споро: стена росла быстро. Вокруг дома старушки Издаг собиралось все больше народа. Было воскресенье, торопиться некуда! Жители аула Горчок, те, которые не знали о происшествии, проходя мимо, невольно замедляли шаг. — Не этот ли парень пел вчера в клубе? — На все руки мастер: и дома строить, и песни петь! — И как это не боятся его родители дурного глаза! — удивлялась бабушка Патимат. — Отпустили такого джигита в чужой аул. На нее оглядывались — она обиженно поджала губы. — Смотрите, как ловко работает. — Да он сын знаменитого каменщика, — вмешалась Супайнат. — Отец-то, наверное, с малых лет его учил. — Этакий молодец еще в утробе матери был удалым, в люльке — умелым, — восхищенно сказала соседка старушки Издаг. Алиасхаб подавал Хаджимураду раствор. Все утро он не сводил глаз с цибилкулца. — Смотрите, какого джигита отец воспитал! Малый чуть старше моей дочери, а как ловко работает! — Если сын такой мастер, каков же его отец! «Был бы у меня сын, что бы я смог ему передать?» — раздумывал Алиасхаб. Но тут он услышал нежный голос Шарифат: — Папа, куда вылить воду — на глину или в бочку? — В руках девушка держала доверху наполненный кувшин. Мысли Алиасхаба стали веселее: «Может, и моя Шарифат будет великой мастерицей. Бабка учит ткать ковры!» Алиасхаб улыбнулся. Он по-прежнему следил за руками Хаджимурада — тот ловко укладывал камень за камнем. Вдруг Алиасхаб представил себе руки дочери в работе. Зеленые, красные, синие, желтые нити замелькали перед ним. Алиасхаб тряхнул головой, прогнал наваждение. — Полей глину! — И, не скрывая от людей нежности к дочери, взял кувшин из ее рук. — Все хорошо! — сказал Кайтмаз, посматривающий на Алиасхаба и его красавицу дочь. — Работа кипит! Помощников много! Не хватает только песни! А под песню работа еще лучше спорится. — Он подмигнул Хаджимураду. Цибилкулец как будто только и ждал этого. Он несколько мгновений перебрасывал камень в руках, прикидывая — где его место в кладке. Пристроил, разогнул спину, потянулся. И над горами полетели слова песни:
II
Солнце бросало последние лучи на маленький аул, притаившийся у горы. Если бы не печные трубы, домики можно было бы принять за большие темные камни. Солнце оглядывалось, как друг, которому не хочется уходить: «Спокойной ночи! Я скоро вернусь!» На зеленой лужайке замерли ягнята — подняв мордочки, они глядели вслед солнцу. Брызги сверкали — ребятишки выскакивали из речки, — они не прочь были бултыхнуться обратно, но ущелье уже дышало прохладой. Старики и старухи прикладывали к глазам ладони козырьком — потухшими глазами смотрели на запад. Скоро наступит ночь! Отары овец, днем бродившие по горам, спускались к аулу — чабаны шли передохнуть домой. Женщины, замешкавшиеся у родника, торопились домой. Мужчины возвращались из районного городка со службы. Шли с полей земледельцы. Откладывали до утра инструмент рабочие новой колхозной стройки. Солнце прячется за горы! Каждое утро оно будит аул: улицы оживают после тихой ночи. По дорогам и тропинкам растекаются труженики в разные стороны — на работу. На закате улицы оживают снова — люди, закончив дневные дела, спешат к родным домам, к теплому очагу.Издали могло показаться: Жамалудину безразлично, что солнце завершило свой путь. По-прежнему мастер прищуривал один глаз, брал в руки камень, осматривал со всех сторон и пристраивал рядом с другим на стене будущего дома. Если камень был неровным, Жамалудин молотком отбивал лишнее. Разлетались осколки, взвивалась мелкая пыль. Она покрывала седеющую бороду Жамалудина, углубляла морщины на лбу и вокруг глаз, оседала на старую войлочную шляпу — надежную защиту от солнца. Жамалудин не смотрел вокруг. Его не отвлекало мычание коров, спешивших по дворам с переполненным молоком выменем. Не слышал каменщик и радостного блеяния ягнят, встречающих отару. Казалось, нет силы, способной оторвать мастера от работы. Но знающие Жамалудина люди могли бы заметить, что жилистые загорелые руки каменщика стали двигаться чуть быстрее обычного… На шум мчавшейся по дороге машины Жамалудин вздрогнул и оглянулся. Он всматривался чуть выпуклыми зеленоватыми глазами в приближавшийся грузовик. Каменщик замер, но можно было подумать, что он вот-вот, как птица, полетит навстречу: Жамалудину показалось, что грузовик поворачивает к аулу. Каменщик вытер рукавом пот со лба. Грузовик на полном ходу промчался мимо по дороге и скоро скрылся из виду. Мастер вздохнул, взял очередной камень и принялся его обтесывать. Как ни вертел этот камень Жамалудин, как ни прилаживал — не получалось, как нужно. Эту ночь Жамалудин неспокойно спал, все ждал — когда же вернется Хаджимурад. И вот снова вечер — сына нет как нет. Он отпускал Хаджимурада не впервые, но каждый раз в сердце жила тревога, пока сын с шутками и смехом не врывался в комнату. Хорошо еще, что Жамалудин не знал о вчерашней грозе в Горчоке, а то он еще утром помчался бы туда. День одиночества казался потерянным. Но отец решил твердо: Хаджимурад не должен замечать его волнений. «Пусть развлекается! Пусть веселится с одноклассниками. Если отец будет мешать, кто порадует?!» — успокаивал себя Жамалудин. — Нет, не идет сегодня работа! — проговорил он вполголоса, тщательно запрятал молоток и мастерок между камнями, чтобы не попадался чужим на глаза. Постоял, снова посмотрел на дорогу — в который раз за день! — накинул на одно плечо куртку, всю в брызгах раствора, и медленно поплелся домой. Есть не хотелось. Он присел на тахту в углу веранды. Без сына в доме все немило. Земляки Жамалудина издали узнавали, когда он был не в духе. Мастер сидел, опустив голову, и время от времени потирал колени. Тогда к Жамалудину, обычно-то неприветливому, вовсе никто не подходил — слово клещами не вытянешь. Жамалудин сел, потер колени, но тревога не отступала. Он вскочил, быстро прошел в комнату, постоял, огляделся. Четыре холодных стены, слепой очаг, полный золы. Что и говорить — неуютно! «Если бы не окно, распахнутое навстречу небу, чем бы эта комната отличалась от могилы? — мрачно подумал он. — Нет у меня на свете никого, кроме Хаджимурада. А что, если с ним что-нибудь стряслось? Когда Хаджимурад здесь, мне кажется, что в доме весь мир, сердце переполнено, а стоит сыну уйти, оно пусто, как мешок без зерна. Неужели всегда будет так? Хаджимурад-то растет, не вечно же ему оставаться рядом со мною! Вот школу окончит, поедет дальше учиться. Потом у него будет своя семья. А я?» Жамалудин наломал хворосту, положил в очаг, смял старую газету, засунул под дрова, зажег спичку. Сухое дерево мгновенно занялось — в комнате сразу стало светлее. Засучив рукава, Жамалудин поставил на огонь кастрюлю с водой, вымыл мясо, разрубил двумя ударами топора и бросил в кастрюлю. Больше делать было нечего. По-прежнему оставалось только одно — ждать. Жамалудин подошел к столу Хаджимурада. Взгляд упал на снимок, висевший рядом с зеркалом над столом. Сын был снят в Махачкале, когда ездил туда на смотр республиканской самодеятельности. В зеркале мелькнуло лицо Жамалудина. Каменщик с неудовольствием стал себя рассматривать. Худое, длинное лицо, нос, как кривая картошка, толстая нижняя губа, разделенная пополам глубокой впадиной. «Каменный Магомед! Урод!» — услышал Жамалудин голос как бы из глубины лет. …Жамалудин вышел на веранду. Отсюда гора была видна во всем своем величии. По склонам карабкалась зелень, а на самой вершине, как белая папаха, лежал снег. Из ущелья доносился гул бешено мчавшейся реки… «Снег… И в душе моей снег. Его растопить может только Хаджимурад. Горе нелегко нести ледяной груз. Гора молчит, но и она заговорила бы, если бы у нее была тайна, которую я столько лет скрываю в душе». Жамалудин снял с гвоздя бурку, бросил ее на тахту, лег на спину, положив руки под голову. На потолочном бревне виднелись цифры — год рождения Жамалудина. «Жизнь, сколько раз она меняет лицо и цвет… Мир крутится, как мельничный жернов, а люди подобны зернам. Сколько этот дом видел смертей. Но как и в других домах, здесь раздавался смех и плач детей. Последние годы — лишь одного ребенка». Что и говорить, с семьей ему не повезло. Он дрожал над Хаджимурадом, как птица над единственным птенцом, нес его через жизнь, словно в гололед стеклянную посуду. Не было покоя, не было уверенности… Вместе с вечерней темнотой, поднимавшейся из ущелья, перед Жамалудином, как тени, возникли оставленные позади годы. Дом строится с фундамента, воспоминания плетутся с детства. …Хамзат — отец Жамалудина — был уважаемым человеком в ауле. К нему обращались за советами, он никому не причинял зла даже величиною с пшеничное зернышко. Если ему удавалось в беде помочь кому-то хоть немного, — радовался. Если ненароком у него вырывалось грубое слово, — места себе не находил, мучился: обидел человека. Он строил дома, цены за работу не назначал — довольствовался тем, что давали. «Ты за «спасибо» и за «дай бог здоровья» работаешь», — упрекала мастера жена — Калимат. «Что может быть дороже и ценнее, чем сердечное спасибо, Калимат? Ты меня не ругай за то, что я людям делаю добро. Отец, пусть бог простит ему грехи, говорил: чтобы сотворить добро с орех, нужен намус с огромную гору. Две головы, что лежат на одной подушке, не могут друг друга не слушать. Прошу тебя, ты меня не втягивай в болото зла и зависти», — ласково возражал он жене. Хамзат никогда не повышал голоса, никогда не злился. Отец брал Жамалудина, еще совсем маленького, с собой на работу. Жамалудин наблюдал, как отец умело обтесывал камни. Хамзат сам рос без брата, поэтому был особенно близок с Жамалудином. Сколько легенд, преданий, сказаний поведал он сыну! В его рассказах оживало каждое число на могильниках. Стена каждого дома рассказывала свою историю. И эти рассказы запечатлялись в памяти ребенка, как глубокая и искусная резьба на камне. Дома за ужином, под открытым небом за работой Хамзат не уставал повторять сыну полубыль-полусказку о родном ауле. Сын, зорко следивший за взмахами молотка, боялся пропустить слово. — Много лет назад долина, прижавшаяся к подолу горы, где теперь раскинулся наш аул, пустовала. Видишь, Цибилкул, подобно часовым, с трех сторон защищают высокие горы. А там, где они расступились, — словно окно в мир. Какой простор! А родники, что бегут с гор, — целебные. Верь мне! У нас и тепло, и воздуха много, хорошо растут яблоки, груши, виноград. А раньше… В траве пестрели цветы, жужжали дикие пчелы. Ни один человек не разжигал здесь костра, в горах не отдавался стук молотка или кирки. Только река шумела. Порою — раз во много лет — сюда долетал цокот копыт, — это какой-нибудь всадник мчался между скал без пути и дороги. В небе спокойно парили орлы, ночами в утесах злобно гукали совы. Так бы и было до сих пор, говорят старые люди, если бы далеко-далеко, за семью горами, не заболел у богатого купца сын — наследник, первенец. Худел, бледнел, не хотел смотреть на вкусные яства, не прикасался к заморским фруктам. Отец созвал самых лучших знахарей, самых опытных лекарей. Ни настои из трав, ни заговоры, ни снадобья не помогали. Не помогали и молитвы. Отец не знал что делать. Сын угасал на его глазах. Тогда знаменитый лекарь посоветовал безутешному отцу повезти больного сына повыше в горы. «Сыну твоему вреден наш край. Поищи райскую долину в горах. Только солнце, дыхание трав, целебные воды излечат больного. Тут ему, наверное, сыро». По приказу купца снарядили арбу, на нее положили совсем ослабевшего юношу. Вся семья в окруженииогромной свиты двинулась в путь. Перевалят через гору, остановятся, поживут несколько дней… Одна гора, вторая, третья. Знахари пожимали плечами: сын купца медленно угасал, отказывался от еды. Перевалив через седьмую гору, добрались купец и его свита до наших мест, расположились на ночлег. Под утро больной подозвал отца и прошептал: «Цибил ке»[15]. Он попытался поднять голову и сказал погромче: «Какие прекрасные звезды! Я никогда не видел таких!» Купец чуть не заплакал от счастья: «Эта долина исцелила сына!» Наутро видит — с трех сторон горы, на груди у каждой клокочут родники ясные, как козьи глаза. Попробовал воду из одного — будто помолодел. Как рукой сняло усталость и горе. «Вот я и нашел ту райскую долину, о которой говорил лекарь, — крикнул он. — Здесь много солнца, высокая трава. Недалеко шумит речка, а совсем не сыро!» Он поил сына водой из родников. Наследник поправлялся. Сперва он медленно дошел до реки, потом до родников, а после совсем здоровый — поднялся высоко в горы. Он сидел на уступе скалы, и ему казалось, что он может летать наперегонки с орлами. «Нет, даже в небе хуже, чем в райской долине», — сказал он, спустившись вниз. Время шло. Слава о райской долине гремела. Со всех сторон съезжались сюда люди, разводили сады, виноград. И аул, который вырос в долине, назвали «Цибилкул». С тех пор много раз снег падал на каменистую голову горы. Солнечные лучи каждую весну, растопив снега, посылают к реке бурные потоки. Каждое лето созревают на деревьях плоды. Растет аул. Люди живут, радуются. Рождаются дети, умирают старики. Меняется жизнь, а аул называется по-прежнему — Цибилкул. Ведь первый человек, понявший красоту нашего края, произнес здесь слова: «Цибил ке!» И разве мы живем не в райской, изобильной долине?! Хамзат, рассказывая, молодел. Глаза у него блестели, разглаживались морщины. Он откладывал молоток, брал сына на руки: — Пойдем, сынок, к родникам. Они ведь целебные. Ты уже знаешь вкус этой воды — она из самого сердца земли.
…Дома сына и мужа ждала с обедом Калимат. Хамзат, как никто, понимал язык камней, а Калимат владела секретом без спешки и шума управляться с делами по дому. Жамалудин был первенцем Калимат и Хамзата — его любили даже больше, чем младшего сына — Наби. Говорили, что в ауле Цибилкул нет второй такой дружной семьи. Такого чистого дома, теплого очага. И действительно это было так! Муж и жена любили друг друга. Оба сына радовали родителей. В ауле считали, что Хамзат трудолюбивыми руками умеет оживлять мертвые камни. Все шло хорошо в семье Хамзата. Но, как говорят, в народе: «И в солнечный день гроза не за горами». Вдруг отец перестал брать с собой на работу Жамалудина, если мальчик бежал следом, отец прогонял его. И возвращался Хамзат угрюмым, едва войдя в дом, начинал придираться к жене. В доме воцарилось молчание, печаль. В глазах Калимат погас веселый огонек. Щеки поблекли. Жамалудин понимал, что для их семьи настало печальное время. Но почему так случилось, конечно, не мог понять. Он старался помочь матери — сам гонял корову в стадо, умывал, одевал младшего брата, забавлял его. Однажды отец вернулся особенно поздно. На коленях Калимат, которая у очага ждала мужа, спал Наби. Жамалудин сидел рядом, положив голову на плечо матери. Калимат, услышав, что Хамзат открывает ворота, поспешно встала, отнесла сына в колыбель и принялась согревать ужин. Когда Хамзат вошел в комнату, Калимат, не поднимая глаз, несла к столу миску. — Надоел мне твой хинкал! — Отец отшвырнул миску. Она полетела к стене, хинкал шлепнулся на пол, кислое молоко с чесноком разбрызгалось. Жамалудин, прижавшись к стене, боялся пошевелиться. Наби проснулся, заплакал. Калимат, сохраняя полное спокойствие подняла миску, вытерла пол. Она, поглядела на мужа и тихо сказала: — Когда одно колесо повисает над пропастью, другое продолжает тянуть арбу, пока не сломается ось. Если оба колеса сошли с колеи, арба сорвется со скалы. Не нравится тебе хинкал, приготовлю чуду! Как-то раз отец забыл дома завтрак, Калимат попросила сына отнести еду Хамзату. Отец работал у подножья горы — заготовлял камень. Жамалудин мчался, подпрыгивая от радости. Он надеялся, как раньше, погулять с отцом у целебных родников. Еще издали он услышал незнакомый женский смех, хохот отца. Мальчик взобрался на выступ скалы и замер. Его отец и чужая женщина Нупайсат завтракали, сидя между камнями. Мальчик замер, не зная, как поступить. — Как ты мог, такой красавец и прославленный мастер, жить столько лет с Калимат?! У нее ведь один глаз смотрит в землю, а другой — в небо! Кинешь ей в лицо горсть гороха, ни одна горошина не упадет! Все застрянут в оспинах! Нупайсат, первая красавица аула, сбросила цветастую шаль — показала длинные черные косы. — Кому не достался абрикос, довольствуется косточкой. — Хамзат гладил Нупайсат по волосам. — Я ведь тебя узнал совсем недавно! — Ты просто принял горькую косточку за абрикос! Не было в ауле женщины, которая не пошла бы за тебя! Ты великий мастер! Хамзат поднялся, принялся за работу. Видно было, лесть Нупайсат пришлась ему по сердцу. Казалось, в руках он держал не камень, а мягкий воск — так точны и рассчитаны были его движения. Лицо Хамзата сияло, и осколки камня сверкали на солнце. «У отца, и правда, золотые руки. Я никогда не смогу так покорять камин!» — Жамалудин, любуясь работой отца, на миг забыл о Нупайсат. — Ты с неба сбрасываешь мне звезды, — говорила женщина. — Или нет! Ты трясешь небо, как дерево со зрелыми плодами. А я здесь, под горой, их ловлю! — Прикажешь мне, — Хамзат отбросил молоток и подошел к Нупайсат, — я поднимусь на небо и принесу тебе звезду. — Он долго и нежно смотрел на женщину. Жамалудин забыл обо всем. Первым его желанием было швырнуть в Нупайсат сверток с завтраком, обрушить глыбу со скалы им на головы. Но не хватило ни смелости, ни силы. Он сполз с уступа, забрался в пещеру. Наплакавшись вволю, мальчик вернулся домой. Матери он сказал всего несколько слов: — Не нашел, где работает отец. Искал целый день. Видно, я заблудился. Мальчик обнял мать, долго всматривался в знакомые черты. Материнское лицо, над которым так посмеялась Нупайсат, казалось сыну самым прекрасным на земле. Такое, как есть, — с неяркими глазами, неровной кожей. В этот вечер отец совсем не пришел домой. Жамалудин сам уложил в постель Наби. Мать до рассвета сидела у окна, глядя в темноту. Мальчик не прилег ни на минуту, был рядом с матерью. Она как будто не замечала, что сын тоже всю ночь не сомкнул глаз. Жамалудин пытался понять, что случилось. «Почему нет отца? Что с мамой? Если даже корова не приходила в хлев вечером из стада, мама ее разыскивала, а меня отправляла спать. Почему же она не идет искать отца, почему не велит мне ложиться?» Задавать вопросы матери Жамалудин не решался. Утром Калимат заставила себя проглотить кусок, чтобы сын позавтракал. Отец пришел домой только на третий день. Мать молча взяла у него гужгат, повесила на гвоздь пододвинула табуретку. — Ты, наверное, думаешь: бык падет — мясо, арба развалится — дрова! Тебе все равно, пришел я домой или нет! Ты даже не спрашиваешь, что со мной! — кричал отец, мечась по комнате. — Я видела, Хамзат, от кого ты каждый день ходишь на работу и к кому возвращаешься. Зачем же я буду поднимать на ноги весь аул? Ты жив и здоров, я ждала… Ты лучше меня знаешь, когда время вернуться домой. — Говоря это, Калимат глядела в сторону. — Хватит! — крикнул Хамзат. — У тебя одна забота, — мое здоровье. А я хочу, чтобы ты не лежала мертвым камнем на моей дороге. Ударь тебя — не вздрогнешь, погладь тебя — не шевельнешься! Ты, как черная занавеска, заслоняешь мне весь свет! Что с тобой делать? Калимат внешне оставалась спокойной. — Я молчу, Хамзат, не оттого, что мне не больно от камней, которые ты бросаешь в мое сердце! Мне же легче проглотить гору соли и запить ее морем, чем показать людям разлад в нашем доме. Не хочу, чтобы люди видели мое несчастье. Мне моя честь, мой горский намус велят: пусть не судят меня люди, пусть не знают про мой остывший очаг, про беду моих детей. После смерти мамы и в нашу семью пришла мачеха. Я испытала эту жизнь. Не хочу чужой матери для своих детей. Холодность мачехи — лезвие кинжала. По моей вине семья не разрушится, я согласна все перенести. Не хочу, чтобы мои сыновья испытали горечь сиротства. — Не трогай детей! Где бы я ни был, я останусь для них отцом. — А мне от тебя больше ничего и не надо. Оставайся их отцом, дай бог тебе здоровья! — сказала Калимат, не повышая голоса. — Но не плюй в колодец, Хамзат. Жамалудин восхищался матерью: по ночам она вздыхала, не спала, а когда приходил отец, держалась спокойно и ровно. Но как Калимат ни старалась — наладить мир в семье не удалось. Чем больше оскорблений она сносила, тем грубее становился Хамзат. Домой он приходил редко и, казалось, только для того, чтобы изругать и обидеть жену. Он вел себя так, будто ему тесно в доме вместе с Калимат. Настал день, когда он сказал жене и детям, чтобы они перебрались в каморку, пристроенную к хлеву. Калимат молча повиновалась. В ту же ночь в верхних комнатах поселилась Нупайсат. Утром Жамалудин видел, как Нупайсат провожала отца до ворот, громко кричала ему вслед, чтобы все знали: она теперь хозяйка в доме. Она гордо выступала, будто под ее ногами не камешки, а драгоценные ковры, а в руках — ключ от ворот мира. Высокомерно вздернув голову, шла она через двор к дому. Калимат вышла ей навстречу. «Заводи речь с врагом, когда ты спокойна», — повторила она про себя любимую поговорку. — Нупайсат, — Калимат преградила сопернице дорогу. — Зачем ты отняла отца у детей? Ты молода и красива. Могла бы найти себе подходящего, неженатого джигита. В голове у Хамзата гуляет ветер — это пройдет. Как бы ты поступила на моем месте, если бы я поселилась в твоем доме? Старики говорят: «Не призывай огонь на других, сгоришь сам!» Нупайсат еще выше вздернула голову. — Что же поделаешь, Калимат! От любви разрывается сердце! Суровый человек добреет. Умная голова дуреет. А мне просто жаль стало Хамзата. Все ходил вокруг меня да приговаривал, что от тебя тепла, как от нерастопленного очага. Вот я и пожалела. — Нупайсат засмеялась. — Надо же было согреть джигита! Калимат выслушала все спокойно. — Мало ли кого можно было пожалеть и согреть! Оставила бы в покое мужа и отца… Мужчин в ауле много… — Это не настоящая любовь, если тебя любит мужчина, который ищет себе жену! — заносчиво заговорила Нупайсат. — Вот когда чужой муж, разрушив семью, женится на тебе, это любовь! Слаще и сильнее нету! — Как ты можешь так думать? — удивилась Калимат. — Тебе такая любовь не угрожает! Из-за твоего изъеденного оспой лица никто семьи не разрушит! — Нупайсат медленно поднялась по лестнице. — Не желаю с тобой говорить, — сказала она уже у двери, — фарфоровая посуда не должна ссориться с глиной! — С железа ржавчину можно снять песком, — глядя на закрытую дверь, проговорила Калимат, — а у этой с сердца ничем ржавчину не отчистить! Видно, весь мир для нее не шире миски! Калимат вошла в свою каморку и, спрятав голову в подушку, впервые зарыдала. Жамалудин до этих пор никогда не видел слез матери. В ту ночь Хамзат, наслушавшись наговоров Нупайсат, избил жену. Жамалудин пытался защитить мать, но Хамзат отбросил его к стене, как ягненка. — Уйдем, мама, отсюда, — просил мальчик плача, когда отец выскочил во двор. — Куда же, сынок, мы уйдем?! Руками узел не развязать — он тугой, зубами взяться — грязный. И оставаться трудно и уходить некуда. Мать меня учила: «Сдержишь себя в минуту гнева — не будешь раскаиваться сто дней». Потерпи еще. — Она поцеловала Жамалудина. — Разве ты сможешь терпеть? — Ты еще маленький, сынок, успокойся… Много не понимаешь. — Я уйду из дома, если ты не хочешь… И Наби возьму с собой. — Куда же вы пойдете?.. — В горы. Нищими будем. — Дорогой мой! — Калимат обняла сына. — Никогда не допущу этого! Сегодня впервые Калимат почувствовала, что сын — ее опора. Десятилетний мальчуган вырос в ее глазах. «Может быть, Жамалудин прав, надо уйти. Но куда?» Целую ночь раздумывала Калимат, как поступить. К отцовскому дому дороги были заказаны. Там лютовала мачеха. Не выдержав ее жестокости, Калимат без согласия отца вышла замуж за Хамзата. Это было неслыханной дерзостью. Отец не мог и не желал простить позора, до сих пор отворачивался при встрече с дочерью. Вот и приходилось терпеть все бесчинства Хамзата! Родной отец отступился от дочери. Откуда ждать помощи? Калимат решилась. Она перебралась с детьми в полуразвалившийся дом тетки. С трудом перезимовали, а с наступлением весны построили себе жилище. Тетка уступила им клочок земли во дворе. Жамалудин сам выкладывал стены. Это была его первая работа без пригляда отца. Соседи сочувствовали горю Калимат, помогали ей. В тот день, когда домик накрывали крышей, все они собрались в тесной комнатушке — справить новоселье. — Потеряла Калимат крепкую мужскую руку, а детей воспитала хорошо! — Дети с такой матерью — не сироты! — говорили соседи. Калимат завела двух коров, кур. Небольшой огород приносил хороший урожай. Жамалудин остался верен традициям своего рода — в двенадцать лет пошел помощником к старому каменщику. Калимат боялась, что сын надорвется, каждую свободную минуту бегала к Халиду. Старый каменщик шепотом успокаивал мать: — Росток колючки уже колется! Еще в цветке можно различить, будет ли плод или завязь пустая. Руки твоего сына — руки мастера. Может быть, я и не проживу долго, но запомни мои слова: это будет большой мастер. Он и сейчас понимает язык камней. — Халид, мне трудно жить, но я не пускала его работать! Он мал еще. Да вот не могу его удержать. А я не помню себя от страха. Ведь кости у него еще мягкие, мышцы рыхлые. — Птица делает то, к чему приучили ее в родном гнезде. Не надо, Калимат, бояться! Трудолюбивому легче живется! Лень и безделие — самые страшные болезни на свете. А что касается нас… Неужели мы будем заставлять твоего ребенка таскать тяжести? — Дай бог, Халид, тебе здоровья, ты Жамалудина учишь, как родного сына. Старики говорят: добро, которое приносишь людям, что зерно, брошенное в разрыхленную землю. Нам нечем отплатить, но до конца дней будем тебе благодарны!
III
Жизнь Хамзата два-три года шла как в сказке. Опьяненный любовью Нупайсат, Хамзат смотрел на мир только ее глазами. Она не отпускала его ни на минуту. Как нитка, вдетая в иголку, всюду за ним бегала. А вот хозяйкой оказалась плохой. За скотом ухаживать не желала, в огороде не работала. Только обед умела кое-как сготовить. Очень скоро она перерезала всех кур, продала на базаре корову. Так постепенно шло прахом все, годами накопленное Калимат и Хамзатом. А теперь как бы умело ни работали две руки, две другие все пускали по ветру. В доме не хватало то одного, то другого. Менее ласковой стала Нупайсат. Сердилась, всем завидовала, замучила попреками. Хамзат будто очнулся после запоя, но было поздно. Нупайсат одарила Хамзата двумя сыновьями. А Жамалудина и Наби не выносила. Хамзат, опасаясь злобных выходок Нупайсат, боялся даже разговаривать с сыновьями Калимат. Встретив на улице, отворачивался. Прежде веселый и общительный, он будто поссорился со всем миром. Работал с утра до поздней ночи, не знал отдыха — Нупайсат все было мало. Хамзат похудел, одежда на нем висела, как на палке, на висках появились первые нити седины. — Калимат его вознесла на вершину горы, как молодого орла, Нупайсат, как общипанного гуся, бросила в овраг! — говорили соседи, с сочувствием глядя вслед Хамзату, когда он, понурившись, шел на работу или домой. Однажды весь аул проснулся от криков. Они неслись из дома Хамзата. Хозяина, истекающего кровью, нашли у двери. В углу кричали испуганные ребята. Нупайсат не было в комнате. Ее разыскали утром, недалеко от аула — она была убита. Подробности выяснились только после похорон Нупайсат. Хамзат строил дом в соседнем ауле для богача. Разряженная Нупайсат каждый день ходила к мужу. Стройную красавицу в чужом ауле сразу заметили. Нупайсат приглянулась сыну хозяина. Доверчивый Хамзат, ничего не подозревая, считал, что жена его так расцвела от радости, что он получил сразу много денег. Недаром в ауле говорили о ней: «Нупайсат летает, не касаясь земли, наверное, Хамзат хорошо заработал». А иногда, покачивая головами, шептали: «Нупайсат с трудом ноги от земли отрывает — видно, успела все размотать». Хамзат иногда оставался ночевать в соседнем ауле, чтобы не подниматься с рассветом. Нупайсат, обычно не любившая оставлять мужа одного, теперь уговаривала его не ходить каждый вечер домой. Хамзат был уверен, что Нупайсат заботится о нем. И в этот вечер он снова решил остаться в чужом ауле. Возвращаясь с работы к кунаку, у которого в таких случаях ночевал, он увидел молодую мать с мальчиком на руках. Хамзату взгрустнулось. «Давно ребят не видел», — подумал он. Особенно он любил маленького Сайпудина. Ребенок был очень похож на Хамзата. Отец представил себе, как мальчуган бросится ему на шею с криком: «Дада! Дада!» Хамзат долго стучал в ворота, ему не открывали. «Рано легли спать», — подумал он и поднялся на веранду через стену соседнего дома. На стук в дверь никто не откликнулся. «Может быть, погибли от угара», — мелькнула страшная догадка. Хамзат выломал раму и через окно влез в комнату. Нупайсат и ее любовник бросились к двери — она оказалась запертой. Непрошеный гость, обернувшись, ударил Хамзата кинжалом. Тот упал без сознанья, так и не разглядев своего обидчика. …Руки Хамзата, привыкшие к работе, могли держать любые инструменты, кроме оружия. Каменщик ни разу в жизни не зарезал курицы. Все жители аула были уверены: Хамзат к убийству Нупайсат не причастен. Ее убил любовник. Калимат узнала о случившемся, но к раненому Хамзату не пошла. Услышав же, что он при смерти, сказала: — Что же поделаешь, он отец моих детей! Уколешь один глаз — слезы текут и из другого. Умрет Хамзат — мои дети останутся сиротами. Взяв сыновей за руки, Калимат вернулась в свой прежний дом. Она продала корову, пригласила лекаря. Забыв обо всех обидах, ухаживала за больным. Детей Нупайсат она поила, кормила и обстирывала, как родных. Через два месяца Хамзат был на ногах. От раны остался рубец. И только перед кровоточащей раной в сердце оказались бессильными лекари всего мира. Калимат никогда не напоминала мужу о прошлом. Но между ними будто бы выросла стена. Хамзат постоянно чувствовал свою вину перед женой. В сердце Калимат иногда просыпалась боль от нанесенных обид. Хамзат молчал, но она понимала его муки и стыд, защищала его перед земляками. — Глупец бросит в колодец камень, а сто мудрецов не в силах его достать. Все несчастья в наш дом принесла Нупайсат, — говорила она. Хозяйство снова наладилось. Жамалудин работал наравне с отцом, строил дома, а Наби подавал раствор и тоже учился мастерству каменщика. Хамзат никогда не говорил с Жамалудином о былом, хотя любил сына все больше. Жамалудин же смотрел на Хамзата, как на случайного гостя — отец оставался для него чужим и далеким. Сын обращался с отцом почтительно, всю свою любовь отдавая матери. Она держалась гордо и спокойно. Однажды за работой Хамзат схватился за левый бок. Жамалудин и Наби положили отца на бурку. Хамзат слабым голосом попросил Наби принести воды из родника, а когда мальчик убежал, сказал Жамалудину: — Ты, сын мой, теперь взрослый, можно говорить с тобой откровенно. Жизнь человека, как свеча на ветру. Сегодня на земле, завтра — в земле. Я чувствую, что жить осталось мне недолго. Ты молод, и в руках у тебя мастерство. Это дороже всех богатств мира… Не огорчай никогда мать… Я так оскорбил ее, она никогда не припомнила мне этого! Она — настоящая горянка, выше всего для нее намус… Женский намус… Намус семьи… Она его не уронила… Я виноват перед ней и перед вами. Мне и тысячи лет не хватило бы, чтобы искупить свой грех. Я это понимаю. У аварцев есть предание: «Куропатка лелеяла своего птенца, кормила вкусно, баловала. Но птенчику захотелось поискать жизнь еще лучше… Не послушавшись матери, он покинул гнездо… Попал в силки к охотнику. Тот, не долго думая, оторвал птенцу голову и зажарил его на вертеле». Вот так получилось и у меня в жизни. Калимат ни разу не упрекнула меня, и вы, дети мои, тоже молчали. Мне было бы легче, если бы меня ругали. Ну, что же поделаешь. Я сам себя наказал… — Реке, что течет с гор, не взобраться на гору. Мы обо всем давно забыли, и тебе пора забыть, — ласково сказал Жамалудин, пожалев отца. — Когда с гор катится маленький камешек, грохота не слышно и следа не остается. Но если сорвется скала и полетит вниз — пыль поднимается до небес, по пути глыбы навсегда остается овраг. В нем задерживаются туманы, в дождь он наполняется водой. Прошу, сынок, не бросай младших братьев. У них другая мать, но отец у вас один. Приучай их к нашему мастерству… Было время, кроме той женщины, ничего не видели мои глаза. Мне чудилось — у меня выросли крылья. Я крепко ее любил. Люблю и детей ее… — Хамзат говорил с трудом… — Если меня не станет, уважай всегда мать. Я ее измучил… Прошу тебя…Каменщик не мог понять, сколько времени он лежал, вспоминая прошлое. На тахту к Жамалудину вскочила кошка. Почти совсем стемнело. На очаге булькала кастрюля с мясом. Жамалудин подбросил в огонь дров, поднял крышку… В ту же минуту заскрипели ворота, послышался шорох знакомых шагов по гравию. Жамалудин бросился на веранду… Хаджимурад поднимался по лестнице, прыгая через ступеньки. — Отец, мы здорово выступали! Горчоковцы хлопали, кричали! По два, по три раза заставляли меня повторять песни! — Хаджимурад выкрикивал это, кружась по веранде. — Остался бы еще там на две-три ночи! — недовольно проговорил Жамалудин. — Ты знаешь, какой был ливень! Потоки! Река разлилась… Нас почти силой оставили, а утром нельзя было уехать — у одинокой старухи подмыло стену дома. Пришлось помочь. — Ну и как? Вы помогли? — Помогли! Я выложил стену… Старушка меня благодарила. Я высек на стене молоток! Жамалудин кашлянул. Он гордился сыном, но не любил, когда Хаджимурад бахвалился. Ухо скромного Жамалудина резали в речах сына слова «я», «мне», «обо мне». Не раз Жамалудин выражал свое неудовольствие, но Хаджимурада отучить было нелегко. Когда сын забывался, Жамалудин выразительно кашлял. …Хаджимурад подробно рассказал о поездке. Легли они поздно, по Жамалудин поднялся на рассвете, как привык. Осторожно оделся, стараясь не шуметь. Выйдя на веранду, Жамалудин посмотрел в небо. Ночью казалось, что оно от тяжести звезд вот-вот упадет на землю. Только горы — надежные подпорки — удерживали его на своих плечах. Теперь небо стало легким, отлетело ввысь, горы отдыхали. Омытая росою долина расстилалась перед Жамалудином. Он глубоко вдохнул воздух, будто знойным летним днем выпил глоток прохладного, легкого вина. «Пусть Хаджимурад поспит подольше. Устал он от своей поездки. И чем-то взволнован». Жамалудин вернулся на веранду, взял пиджак, вдруг снова вспомнил о сыне. Лицо его просветлело. Он резко повернулся к двери и осторожно вошел в комнату Хаджимурада. Жамалудину захотелось увидеть сына, поправить одеяло, убедиться, что он крепко спит. Кровать оказалась пустой. «Встал и ушел раньше меня… Что-то ему не спится, — в растерянности размышлял отец. — Чего-то он не досказывает». …Хаджимурад искупался в реке. Он шел цветущей лужайкой в горы. Почему-то ему вспомнилась легенда, которую он слышал несколько лет назад от взрослой девушки. Хаджимурад и чабан, отдыхающий от дневного солнца, сидели на бурке у скалы. А юная тоненькая девушка, положив мальчику руку на плечо, взволнованно говорила: «Рассвет, это влюбленный — все стремится догнать ночь. А ночь тоже места себе не находит — мечтает повидаться с рассветом — затаившись, ждет-пождет возлюбленного, а его все нет и нет! Они никак не могут встретиться. И рассвет то на гору взберется, то заглянет в ущелье — ночи не видно! Обливаясь слезами, рассвет, усталый, приляжет отдохнуть. А на землю, где еще недавно царила ночь, приходит день. Рассвет, отдохнув, мчится искать любимую, а день сменяется ночью. Убедившись, что он опять потерял ее, рассвет одевается в траур туч». Смысл этой легенды Хаджимурад тогда понять не мог. Не понимал он также, почему чабан, слушая девушку, так волнуется и отчего дрожит ее голос. И рассказ этот Хаджимурад до сегодняшнего утра не вспоминал. А теперь будто кто нашептывал ему сказку о влюбленных, которые никак не могут встретиться. — Да что со мной? — спросил он громко. В его памяти возникла стройная девичья фигура, прозвучал голос: «Ты думаешь, только у джигитов крепкое слово. Почему ты такой недоверчивый?» Хаджимурад споткнулся. Боль в пальцах напоминала ему одно из поучений отца: «Не ходи, задрав голову к небу. Ты же не собираешься лететь. Смотри под ноги, когда шагаешь!» Жамалудин не уставал, усмехаясь, повторять эти слова сыну, если тот возвращался домой с разбитым пальцем. Хаджимурад нагнулся и сбросил камень с тропинки в ущелье. «Коль ты не можешь людям принести другой пользы, убери хоть камень с дороги», — опять вспомнилось ему поучение отца. «Скажу старику — будет доволен», — Хаджимурад улыбнулся. Одним прыжком взобрался на уступ скалы, смотревшей на долину, как грозный великан. Внимательно оглядел противоположную гору. Она как бы охраняла долину, раскинувшуюся у подножья. «Эх, была бы у меня сила — сдвинул бы я гору с места! И нужно же такой огромной горе преградить дорогу к Горчоку! А в объезд-то как долго нас трясло на машине!» Хаджимурад покачал головой. С губ его сорвалась песня:
«Хаджимурад, обещанное — как возведенный мост. Если он рухнет — заглохнет дорога. Но мост можно возвести заново. Если человек не сдержал слово — рушится вера. Ее не построишь, как мост. Слово свое сдержала — высылаю пьесы. Их две. Если понравятся — ставьте. С приветом Шарифат».Хаджимурад несколько раз перечитал письмо, как будто желая найти между строк еще что-то. — Умная девушка… Но о чем она? «Если человек не сдержал слова — рушится вера. Ее не построишь, как мост». Написала! Не забыла! Помнит! Пьесы он, не посмотрев, сунул обратно в конверт. Записку спрятал во внутренний карман курточки — слева. Хаджимурад очутился у реки — готов был прыгнуть на тот берег, одним рывком взобраться на вершину горы. Холодный ветер из ущелья охладил его пыл. Хаджимурад в нерешительности остановился. «Что со мной? Из-за девушки, которую только раз увидел, мир засверкал огнями. Письмо, что лежит на груди, жжет, как огонь!» Он присел на камень у реки. Небо, луна, звезды лежали у его ног. Он бросил камешек. В воде блестела разбитая на куски луна, в беспорядке сверкали осколки звезд. Какая ночь! Никогда не видел прекраснее! Звуки, казалось, родились сами по себе, заполнили все вокруг:
IV
…Вода… Из года в год можно было видеть, как рано утром и на закате солнца женщины шли к подножию горы по воду. Путь был неблизкий. Наполнив кувшины, они расходились по домам. Плечи ныли, саднила стертая кожа на спине. Решено было провести воду прямо в Цибилкул. Каменщикам предстояло немало работы. Жамалудину было семнадцать. Находили, что он в мастерстве превзошел отца… В их семье давно все наладилось. Жители аула вернули Хамзату свое уважение. Он прибаливал, но работал, как и раньше, сноровисто и ловко. Хамзат и Жамалудин взялись выкладывать каменное дно для водопроводных труб. Срок окончания работ был назначен близкий — в строительстве принимал участие весь аул — вести воду приходилось издалека. …Жамалудин, отрываясь от работы, чтобы вытереть пот с лица, замечал не раз: на него смотрит красавица Шамсият. Он удивился — обычно девушки аула не баловали вниманием неприметного, унылого с виду, парня. Он был неказист — даже новая одежда сидела на нем всегда мешковато. А уж старая стеганка, ватные брюки совсем его не красили. Самое же главное — замкнутый характер Жамалудина. Ему не хватало веселости отца, подвижности матери. Он рос одиноко, не дружил со сверстниками. Невозможно было узнать: горе у него на душе или радость. Вечерами отсиживался дома, не так как другие молодые джигиты, что до утра пропадали на шумных сборищах. Правда, если в семье соседа случалось несчастье, Жамалудин помогал первым. Не все об этом знали. А вот слава за ним в ауле утвердилась, что шутить, смеяться он не мастер. — Я уже старею, — не раз говорила Калимат сыну, — у меня нет дочери. Женись, сынок, мне будет полегче. Жамалудин недовольно отмалчивался. …А сегодня, когда ему предложили выложить стены вокруг будущей колонки, он сказал, что один не справится. — Выбери себе помощницу, — предложил председатель сельсовета. Жамалудин против своей воли сразу посмотрел на Шамсият. Хабсат — первая насмешница, боевая комсомолка — перехватила взгляд Жамалудина: — Мужчинам, что ни говорите, безразлично — потечет вода в аул или нет. Им самим за водой не ходить, только бы время провести поприятней. Жамалудин позовет с собой работать самую красивую девушку! — На красоте глину не замесишь! — выкрикнула хохотушка Сарат. — Ты мне не поможешь ли, Шамсият? — Жамалудин, сам смущенный, спросил у покрасневшей девушки. Девушка опустила ресницы. — Если надо, пойду. — Спеши, Шамсият, пока разлив. Дровами надо запасаться весной, а то зимой можно остаться без топлива, — крикнула им уже вдогонку Сарат. Все смотрели вслед Жамалудину и Шамсият. — Скромница, а умело расставляет сети. Делает вид, что краснеет, смущается, — шепнула одна из девушек соседке. — А он-то! Тихий, застенчивый, а увел красотку! Пошла охотно. Не умеет Шамсият притворяться. Сразу видно: он ей нравится! — Откуда ты знаешь? Не сплетничай, Салихат! — возмутилась Хава. — Целый день она с него не сводила глаз, — настаивала на своем Салихат. — Не только мужчина, даже снежная гора растаяла бы! Шамсият старалась помогать Жамалудину изо всех сил, но не успевала за каменщиком. Ему не хватало то раствора, то щебня. Жамалудин, как всегда, работал не спеша, взглядом безошибочно находил в куче нужные ему камни, и они подходили друг к другу, как заранее пригнанные. Ложились один к одному, плотно прикасаясь боками. Шамсият казалось — самый большой булыжник для Жамалудина не тяжелее галушки… Порой взгляды девушки и юноши встречались, Жамалудин, смущаясь, отводил глаза. Шамсият, покраснев, тоже смотрела в сторону. Каждый думал о своем и не знал, что творится в душе другого. «Скорее всего, она меня поддразнивает, — уныло размышлял Жамалудин. — Молча упрекает, что я не говорю с ней». Порой ему казалось иное: «А вдруг я ей понравился». Робость снова брала верх: «Нет, такой красивой девушке увалень понравиться не может… Почему все-таки она смущается? Эх, не умею ни шутить, ни смеяться! А если не заговорю с ней, она совсем от меня отвернется. Кто знает, что лучше? Побежать навстречу коню, берущему барьер, он или укусит, или брыкнет копытом». Жамалудин терялся в догадках, как ему поступить. Порой в нем пробуждалась надежда, но он гнал ее прочь. «Ну, что это за человек! — с досадой думала Шамсият. — Язык у него отнялся, что ли? Видно, одни камни ему дороги. Дай ему подходящий булыжник — обо всем забудет. Никто ему не нужен. Не потому ли он оживляет мертвые камни, что сам на них похож? И чем он мне понравился? Другие парни шутят, ухаживают. Глупое сердце, ты выбрало каменного человека — сына Хамзата. Ошибешься! Споткнешься о камень». Но сердце говорило смятенной девушке: «Смотри, как он краснеет, когда взгляды встречаются! Это не зря! Он холоден на словах, но в груди у него — огонь! Если захочешь согреться, ни у кого не найдешь такого тепла». И все-таки Шамсият сердилась. Девушка привыкла покорять своей красотой и теперь негодовала: «Почему так спокоен, сдержан Жамалудин?» Не могла Шамсият понять, всерьез нравится он ей или просто холодность Жамалудина задела ее. Она всячески старалась привлечь внимание невозмутимого Жамалудина. Теперь уж решила во что бы то ни стало приворожить его. Работа закончена, Шамсият отмыла ведро от раствора, поставила перед Жамалудином. — Конец — делу венец. Я чуть не онемела. — Очень устала? — В нашем роду от работы не устают. Молчать устала! Оказывается, каменщики умеют беседовать только с камнями. Жамалудина задели слова Шамсият. — Я не слышал ни разу, чтобы от болтовни выросла крепость. И тебе советую — следи за руками собеседника, а не за языком. Один день тебе пришлось помогать каменщику, и тебе уже трудно! Верна пословица: «Кошка, вскормленная вдовой, не умеет ловить мышей». От обиды Шамсият побелела. — Ты сам выбрал меня в помощницы. Что, плохо я тебе помогала? И не успевала за тобою и ты бездельничал? — Ведь ты меня упрекала, не я начал, — возразил Жамалудин. — Как же тебя не упрекать: за целый день я не услышала от тебя ни слова. От скуки умереть можно. — Что ж, Шамсият! Мои хурджины со словами развязываются с трудом. Уж таков я! — Неужели тебе нечем поделиться с людьми? — Многое накопилось у меня в душе. Целая гора. Боюсь, если гора взорвется, всех раздавит, кто на пути. Шамсият внимательно всмотрелась в лицо Жамалудина — оно пылало. «А может, и правда, если он разговорится — не остановишь. Наверное, так с молчунами бывает…» Разговор прервался. Прибежали девушки — посмотреть пристройку у колонки. Они брызгались, толкались, смывая пыль и грязь. Вода текла желтоватая, но Жамалудин коротко объяснил, что труба к утру прочистится — польется прозрачная, чистая струя. …В ауле день прихода воды праздновали весело. Закололи быка, развели костер с двухэтажный дом, огонь под котлом бушевал. Стряпней заправлял Хабиб — без него не обходились ни свадьба, ни поминки. Поворотливости его не мешала тяжелая ноша — огромный живот, над которым его друзья посмеивались, да и он сам подтрунивал. «Цибилкулский мясокомбинат», — величали его за глаза. Трель зурны, дробь барабана вплелись в смех, песни, шутливую перебранку. Давно так пошло: стоило людям только подумать об отдыхе, как Абид хватался за зурну, Саид — за барабан. И сегодня зурна и барабан заговорили раньше времени. Хабиб крикнул: — Эй, бездельники! Не мешало бы подождать! Голодной отаре музыка без пользы! Куда вы смотрите, женщины! Ставьте посуду прямо на землю! Будем пировать на самой нарядной скатерти в мире — на скатерти из трав и цветов! Мясо готово. — Может, сначала потанцуем? — возражали ему… — После такого угощения не попляшешь! — Пока ноги не подкашиваются, покружимся вволю! Хабиб согласился. Потанцевали. Потом принялись за еду. Не умолкала музыка, гремели, отдаваясь в горах, песни. Казалось, устало даже само эхо. А девушки и парни все плясали. Абид не откладывал в сторону зурны, Саид не выпускал из рук барабана. Задорная музыка и азартные выкрики танцоров привлекли соседей — к Цибилкулу стекалась молодежь со всей округи. А уж гостям-то музыканты не могли отказать — старались изо всех сил. Жамалудин держался отдельно от других: он не умел танцевать, пел из рук вон плохо. Все смотрели на Шамсият: она, задорно блестя глазами, скользила по кругу вновь и вновь. Наконец, кажется, устала. Вышла из круга и, Жамалудин ясно видел, поискала его глазами. Но кто-то из молодых джигитов снова подал Шамсият палочку — пригласил танцевать. Жамалудин отвернулся. Не мог понять, почему ему так неприятно. Успокаивал себя: «Сам не умеешь, другим не мешай! Какое тебе дело!» Веселились до утра. Настало воскресенье. К новому источнику сходились старики и старухи. Светлая струя искрилась, переливалась, сверкала. — Вода! — К аулу пришла вода! — О, благодать! Самый почтенный старец наполнял сложенные ладони, выливал на землю, наполнял вновь и всматривался в прозрачную влагу, как в семена на пахоте. Снова не обошлось без зурны и барабана. — Шире круг! Кто же сегодня устоит на месте? — Хамзат, отец Жамалудина, притопнул ногой. — Девушки, не зевайте! Идите плясать с мастером, у которого золотые руки! — крикнула старушка Хабсад и пошла за Хамзатом, стараясь разогнуть спину. Председатель сельского совета снял шапку, махнул его, чтобы зурнач и барабанщик смолкли. Воцарилась тишина. — Женщины! — крикнул он. — Рубите бочки, разожжем костер! Мы не будем больше собирать дождевую воду. Пусть зарастают травою тропинки к речке, куда наши женщины веками ходили за водой! — Не сон ли это? — прервала председателя какая-то старушка. — Неужели же этот день настал и я еще жива! — подхватила другая. — Чудо, чудо свершилось! — Наполнить, что ли, все кастрюли и кувшины. Вдруг эта благодать иссякнет! Председатель понял, что всех ему не перекричать — радостный шум вокруг нарастал. — Почему умолкла зурна, где барабан? — вырвался из общего веселого гула звонкий выкрик. И как будто только этого и ждали не знавшие устали Абид и Саид… Жамалудин стоял в стороне, печальный. Вдруг кто-то ему подал палочку. Он вздрогнул, встрепенулся, как орел перед полетом, — перед ним стояла Шамсият. Впервые в жизни Жамалудин пожалел, что не умеет танцевать. Что же делать? Если не принять приглашения, Шамсият обидится, а другие станут смеяться над ним. Жамалудин, взял из рук девушки палочку, потоптался на месте. Шамсият поплыла по кругу, думая, что он следует за ней. — Смелее, Жамалудин! Ливень начинается с капель! Камушек влечет за собою обвал. — Подбежавший Хираг толкал Жамалудина в спину. — Первый раз не получится, потом пойдет! Надо пробовать. Стоишь, будто к земле приклеился. Танцуй! У Жамалудина подкашивались ноги, он, не в такт музыке размахивая руками, шел за Шамсият. «Лучше бы двухэтажный дом выложить, чем одолеть этот проклятый круг!» — Смотрите, Шамсият заставила его плясать! — раздался ехидный женский выкрик. — Ох, уж эти красавицы! — Попал в надежные руки! Это еще не все! Она заставит его летать. — И чирикать! Жамалудин ничего не слышал: он смотрел то на плывущую по лужайке Шамсият, то на свои неумелые ноги. Так началась их любовь. На какой бы дальней улице ни строил дом Жамалудин, туда за водою ходила Шамсият. «Вай, вай, вай, у Шамсият других дел, видно, нет: где Жамалудин, там и она!» — сплетничали за ее спиной. Шамсият ничего не слышала, да и слушать не желала. Бесило и волновало ее молчание и спокойствие Жамалудина. Самые видные парни аула заставляли по ночам плакать под ее окном пандур. Одно ее слово — и они готовы скатиться через голову с самой высокой горы, по ее приказу плыть по бешеной реке против течения. Танцевать с ней для каждого было и почетом и счастьем. Глядя на Жамалудина, можно было подумать, что он внимание Шамсият принимает как должное. Остается холоден в ответ на ее горячие взгляды. О нем тоже судачили: вот глупый, для него восходит солнце, а он не греется под лучами. Но напрасно беспокоилась девушка: любовь давно пустила глубокие корни в его сердце. Чем сильнее разгоралась страсть, тем больше Жамалудин сомневался в себе. Украдкой разглядывал в зеркале свои грубые, неправильные черты: «Неужели такого урода может полюбить красавица Шамсият!» Изо всех сил старался Жамалудин сохранять спокойствие и не показать никому своего смятения. Боялся заговорить с Шамсият, но и молчать не было сил. Однажды утром он все-таки решил с ней перемолвиться словом: «Будь что будет!» Жамалудин хватил немного бузы для храбрости (его товарищи хвастали не раз, что поступают именно так перед серьезным разговором) и отправился разыскивать Шамсият. Увидев девушку возвращающейся от колонки с кувшином воды, он встал ей поперек дороги. — Дай мне напиться, Шамсият! — не придумал он ничего другого. — С утра жажда одолела! Пей, мне не жалко. — Шамсият подала кувшин. Жамалудин видел, как дрожали ее руки. — Вкусная у нас вода, — с трудом выдавил он. — Летом холодная, как лед, а зимою теплая! — Сам-то ты, как вершина Эльбруса, да еще холодную воду пьешь! Совсем в кусок льда превратишься! — А бывает и так, Шамсият! Картошку бросишь в костер — и кожура ее обгорит, а середина сырая. Снаружи обжигает, да небольшая тому цена… Шамсият удивилась: — Ну и новость! У тебя, Жамалудин, вдруг развязался язык… — Твоя вода опьянила меня — считай так. — Я-то думала, что ты, как остывшая зола… — Иногда и так бывает: по остывшей золе ударить палкой — поднимется столб пламени. На этом костре может закипеть котел. Правда, такой костер горит бесшумно, не то что кучка стружек. Огонь моего сердца тоже пылает беззвучно, но… — Да ты, по-моему, выпил сегодня не только воды! — возмутилась Шамсият и, обойдя неподвижно стоявшего Жамалудина, пошла дальше. Он смотрел девушке вслед. Вот даже и поговорить как нужно не смог. Каменная душа! Да еще эта буза… Почему Шамсият догадалась? Готовился, готовился… А вышла осечка, как у неумелого охотника. Удрученный Жамалудин решил больше с Шамсият о своей любви не заговаривать. Но сам понимал, что долго молчать не сможет. В душе его шла борьба, будто два роя пчел слетелись в одном улье. «Не хорош, правда, но бывают еще хуже. И недаром мой отец говорил: золотые руки важнее белого лица. А в руках у меня — ремесло». И невольно вспоминал легенду, что слышал от Хамзата: «У богача была дочка — золотые косы, жемчужные зубы, даже солнце поклонялось ее красоте. Слава о прелести дочери богача разнеслась по всей стране. И многие джигиты мечтали о красавице. Многие сватали. Всем отказывала своенравная девушка. Никто ей не был мил. И приехал из дальних краев прекрасный сын падишаха в золотой карете, сбруя украшена жемчугом. — Кто ты такой? — спросила девушка. — Как? Ты обо мне не слышала? Я — самый богатый человек на земле, даже двери дома у меня золотые, а ручки — бриллиантовые. — А что ты умеешь делать? — спросила девушка. — Зачем мне — что-нибудь делать? — удивился молодой человек. — Я богач. — Я о мастерстве, имя которому богатство, не слышала, — сказала девушка и прогнала сына падишаха. Пришел к ней свататься герой, слава о храбрости которого гремела, как громовые раскаты. Говорили, будто нет в мире богатыря, который мог бы состязаться с ним в силе. — Кто ты такой? — обратилась к нему девушка. — Неужели ты обо мне не слышала? — надменно спросил он. — Стоит только произнести мое имя, и враг дрожит как в лихорадке. — Я не слышала, что заставлять людей дрожать — великое мастерство. Девушка и за него отказалась выйти замуж. — Ты что, задумала оставаться вековухой? — возмутился отец. — И красавец тебе плох, и богач не хорош, и храбрец — не нужен. Девушка отмалчивалась. Однажды они увидели, что на площади столпился народ. — Почему сбежались люди? — спросила дочка у отца. — В аул заехал балхарец-гончар, большой мастер своего дела. Из-за его кувшинов, тарелок и пиал всегда драки. Покупатели прямо вырывают друг у друга его товар. Дочка попросила, чтобы отец и ей купил что-нибудь у гончара. Отец разрешил ей самой выбрать и сам пошел сопровождать ее. Перед красавицей люди расступились, а она любовалась посудой удивительного совершенства: чашами, блюдами, пиалами. Ребятишки изо всех сил дули в пестрые глиняные свистульки. — Сам выбери мне тарелку и… кувшин. — Девушка подняла глаза на заезжего. Гончар, зачарованный ее прелестью, выронил деньги из рук. Опомнившись, протянул ей тарелку причудливой расцветки и кувшин нежной ажурной работы. — Это изделие создали руки мастера! — воскликнула девушка, рассматривая покупки. — Кто же он, этот великий мастер? — Это моя работа, — ответил балхарец, — мой хлеб. — Да, ты несравненный мастер! Отец, я выйду за него замуж, если он согласится, — при всех молвила дочь богача. Разгневанный отец схватился за кинжал. — Успокойся. — Дочь взяла его за руку. — Самое ценное на земле — золотые руки мастера — подлинное богатство и надежная защита от нужды. Мастерство — выше красоты, выше храбрости, выше богатства, нажитого чужим трудом. Вспомни богача в золотой карете, приезжавшего меня сватать. Ни один человек не запомнил его лица, все видели только золотую повозку. Лиши его кареты, все его забудут! Но и на гордеце, заявившем, что он сильнее всех, люди увидели только оружие. Стоит ему потерпеть поражение, и о нем никто не вспомнит. А гончарный мастер и после смерти будет жить в своих изделиях. Ты только посмотри, какие они! Такого умельца никогда не забудут! Весь аул сбежался любоваться его изделиями. Отец подумал, подумал и решил, что дочь его рассуждает умно, и согласился отдать ее замуж за гончара. А тот только этого и ждал». «Может быть, Шамсият тоже слышала это предание от бабушки и не кривой нос мой видит, а мастерство, умелые руки. Я построю такой дом, о каком люди слышали только в сказках, а улицу, где будет ходить Шамсият, я выложу гранеными камнями. Узором они поспорят с любым ковром!» Жамалудин осмелел — он все чаще заговаривал с Шамсият. Меньше насмешек слышал он от нее, немало огненных стрел бросили они друг другу переглядываясь. Как говорится: верблюда под сито не спрячешь: Хамзат и Калимат видели, к кому тянется сердце их старшего сына. В душе они желали ему другую жену: менее красивую, менее гордую, может быть, Но не решились ему мешать. По горскому обычаю, Хамзат пошел к Катурай, — матери Шамсият, и обо всем поведал. — Мы не хотим класть камень на дорогу, по которой идет наш сын, — закончил он свой рассказ. Катурай недовольно скривила толстые губы: — Не знаю, что и сказать! Свахи стекаются к нам день и ночь, как в Мекку верующие. Дочь моя, сам знаешь: мерка пшеницы рядом с меркой ячменя. И умом и красотой блестит среди ровесниц. Боюсь ошибиться! Ведь в любой момент могу продать мерку пшеницы. И никто за ценой не постоит! Куда торопиться? Хамзат оскорбился. — Ну что ж, Катурай! У нас принято: родители ходят сватать девушку, коли она сыну приглянулась. Ты — мать и считаешь, что только твоя дочка родилась при свете дня, остальные — ночью. Так о своей дочери думает каждая мать. И ошибается. А я тебе скажу: была бы голова, шапка найдется! Твоя дочь не невеста моему сыну, так ведь и другие девушки — не сестры. Жамалудин холостяком не останется! — Хамзат направился к двери. Катурай не ожидала, что дело так обернется. — Что ты, что ты, Хамзат! Люди, желающие породниться, не должны ссориться. — Она притворно улыбнулась. Старуха знала, что дочери нравится Жамалудин, знала, что дочь настоит на своем и отвечать на сватовство отказом — бесполезно. Катурай просто хотела набить цену и поважничать. Но, поняв, что Хамзат оказался твердым орешком, сразу принялась стелить скатерть на стол. — Подслеповатая торговка, — приговаривала она, — много не наторгует. Я сегодня же спрошу у дочери — хочет она за Жамалудина или нет. На бегу рвать траву не стоит — вырвешь с землей или руку поранишь. Некуда нам спешить, взвесим, обсудим. Все как будто бы Жамалудину улыбалось. Но в ту же ночь… Возвращаясь с колхозного собрания, Жамалудин услышал голоса у ворот дома Катурай. Он сразу узнал смех Шамсият, она была не одна. Жамалудин остолбенел — боль, как удар кинжала, пронзила сердце. «Кто это с ней?» — подумал он и в эту прохладную ночь облился потом, как в жаркий полдень. Жамалудин услышал мужской голос: — Шамсият, когда ты выходишь из дома, мне кажется, будто из туч выглянуло солнце! Все эти годы вдали от родного аула думал только о тебе! Возвратясь домой, тебя первую встретил я. Ты у колодца наполняла кувшин водой. Я сказал себе: «Вот она, владычица моего сердца!» И с тех пор — ты замечаешь? — я хожу по твоим следам. Прикажи — полечу на небеса, подарю тебе ожерелье из звезд! Скажи слово — опущусь на морское дно, достану тебе жемчуг, огромный, как глаз моего любимого коня. Жамалудин никак не мог сообразить, кто это рассыпает перед Шамсият слащавым голосом фальшивые слова. «Да это же Алибулат!» — Земля закружилась под ногами Жамалудина, как мельничный жернов. Обрушилось небо, рассыпалось на куски. В горле застрял комок — это ревность душила его. Как поступить? Схватить за шиворот Алибулата и бросить в ущелье? А Шамсият? Шамсият заплачет и убежит… Жамалудин услышал нежный голос девушки. — Алибулат! Кроме тебя, я теперь никого не вижу! Я получила вчера твое письмо. Вот возьми, прочти ответ. Самой говорить мне неловко… Жамалудин, замерев, вслушивался в удаляющиеся шаги девушки. — Шамсият! — крикнул Алибулат. — Постой! Еще одну минуту побудь со мной! Еще раз взгляни мне в глаза… Скажи еще хоть одно слово… Я не могу так уйти — буду ждать тебя до утра… Жамалудин, сжав кулаки, медленно зашагал домой. Он знал, если еще задержится, убьет Алибулата. Всю ночь Жамалудин не спал. Ему мерещился Алибулат: слащаво улыбаясь, соперник плел лживые, красивые слова. Сам вид его представлялся Жамалудину отвратительным. Что Шамсият нашла в Алибулате? Длинные волосы, — челка спускается на низкий лоб. Алибулат шапки не носил. На груди звенели десятки каких-то значков, начищенные сапоги блестели. Ходил он с высоко поднятой головой, бросал вокруг горделивые взгляды победителя. Считал себя неотразимым. В аварскую речь поминутно вставлял русские слова. Ворочаясь на постели, Жамалудин думал только об одном: «Он приехал в отпуск, знает, как говорить с девушкой, сулит золотые чертоги, а я? Я за столько времени не смог придумать ни одного нежного слова. Я все примеривался — что да как! — а этот уже успел написать письмо». Порою он пытался себя успокоить: «А может быть, Шамсият только смеется над Алибулатом? Ведь мы же обменивались горячими, как молнии, взглядами. Скорее всего, Шамсият написала: «я люблю другого». А зачем ей тогда с ним любезничать?» Искры надежды то вспыхивали, то гасли. «Притворюсь, что ничего не знаю, может быть, между нами ничего и не изменится. Ну — он написал, она ответила… Ведь мой отец говорил с ее матерью, не может Шамсият быть притворщицей…»…Но все изменилось. Шамсият избегала встреч с Жамалудином: избегала улиц, по которым он ходит. Завидя издали, сворачивала в сторону. Жамалудин за ней наблюдал и убеждался: она выбирает пути поближе к дому Алибулата. Влюбленный не находил себе места от ревности и обиды. «Неужели я попал в сети коварной, фальшивой девушки? Неужели все ложь, что было? Блеск ее глаз, румянец, вспыхивающий на щеках, когда я с ней заговаривал, тоже ложь?» Кто мог ответить на эти вопросы? «А может быть, она слишком доверчивая? Или мед, источаемый языком Алибулата, так сладок, что она прилипла, как муха? Ведь она любила его, Жамалудина… А если так быстро отвернулась, то какая же это любовь?» Жамалудин решил встретить Шамсият у колодца, когда она пойдет за водой и все выяснить. Но он понял, что спрашивать о чем-либо девушку на глазах у всего аула, значит, дать пищу сплетням. Наконец, задумал выяснить все сразу: прийти вечером в дом Катурай и при матери поговорить с Шамсият. Он медленно поднимался по лестнице, подыскивая слова, но громкий спор между дочерью и матерью заставил его остановиться. — Как же я могу молчать, если вижу, что дочь моя сдурела? Сумасшедшая! — разорялась Катурай. — Эти сладкие улыбки и коварные слова ведут тебя к отвесной скале, а оттуда путь только в пропасть! Мужская красота не зеркало, чтобы повесить на стену и любоваться. Ты могла бы войти в достойную семью! Мы дали согласие. Как теперь отказать? Как ты поступаешь? Ногу с седла коня перекладываешь на спину ослу! Шамсият заплакала: — Оставь меня в покое! Не пойду, не пойду и еще раз не пойду замуж за этого каменного Магомеда. У него в горле слова засохли! Каменный урод! Жамалудин хотел бежать, но не было сил — ноги будто приросли к ступеням. Хотел крикнуть — пропал голос. Не мог перевести дыхания… «Каменный урод…» — слышал он голос Шамсият, мчась домой по безлюдному аулу. — Каменный урод! — казалось, весь мир кричит эти слова. Наутро Жамалудина в ауле не было. Он уехал в город и долго не подавал о себе вестей. Грянула война. Жамалудин вместе со всеми взял винтовку в руки. Жизнь заслонила первую любовь. О Шамсият Жамалудин в письмах к родным не спрашивал…
V
Утром, молча позавтракав, отец и сын вышли вместе. Отец — на работу, сын — в школу. Пока Хаджимурад не скрылся в кривых улочках за домами, Жамалудин смотрел ему вслед. Недолго еще осталось провожать Хаджимурада. Скоро сын окончит школу, поедет учиться. Мысль, что придется остаться в ауле одному, пугала Жамалудина. Трудно будет, но сын должен окончить институт. Это — заветная мечта Жамалудина. И именно строительный, чтобы родовое мастерство подкрепляли знания. А Хаджимурад сегодня меньше всего думал об ученье! Перед глазами, как стая весенних птиц, летели строки из письма Шарифат. И над сердцем в кармане лежал ответ, над которым Хаджимурад сидел всю ночь.«Спасибо, Шарифат, за то, что ты сдержала слово и послала мне пьесы. Мне обе очень понравились. Особенно образ смелой, решительной Умагани в первой пьесе. Замечательная девушка, она боролась за свое счастье и нашла его. Трудностей не боялась. Такие должны нам быть примером. Напиши мне свое мнение. Приезжайте к нам в гости. С приветом Хаджимурад».Он был доволен своим ответом на письмо Шарифат, но не знал, о чем бы еще спросить, чтобы она снова ему написала. Об этом думал он и на уроке. Он смотрел в окно на огромные черешневые деревья. Они уже отсвечивали красным — ягодки наливались соком. — Ура! — чуть не крикнул Хаджимурад. Он обрадовался, как ученый, сделавший открытие всемирной важности. Как только прозвенел звонок, Хаджимурад помчался к секретарю комсомольской организации. — Хасан! У меня великая идея! В этом году давай отметим праздник черешни — поможем колхозу! На следующий год мы уже будем в институтах и неизвестно, когда еще попадем на этот праздник! И пригласим учеников из Горчока. — Вот это мысль! У тебя на шее голова мудреца! И откуда только берутся такие гениальные проекты! — Хасан, состроив торжественную мину, пожал Хаджимураду руку. — Кто подпишет приглашение горчоковцам? — деловым тоном спросил Хаджимурад. — Конечно, комсомольская организация колхоза. Да и школьная тоже. Но сначала это дело надо обсудить на комсомольском собрании. Ты и я еще не представляем комсомольскую организацию. Хаджимурад ждать не желал: к собранию письмо было готово. Не успел последний человек уйти из зала, как Хаджимурад уже бросил надписанный конверт в почтовый ящик. Через четыре дня пришел ответ от горчоковских школьников: они радовались, что их пригласили на традиционный в Цибилкуле праздник сбора черешни. У горчоковцев черешня не вызревала.
Солнце трудилось, как терпеливый опытный ювелир. Вы видели в наших горах май на исходе? В ушах его качаются винно-красные или янтарно-желтые серьги черешен, на шее снизки из бус — зеленоватых еще, но с легким нежным румянцем, вишенок… Темно-вишневые бусы — это уже наряд июня. Май готовился в путь, расставался с Цибилкулом на целый год. Провожать гостя, облегчить его тяжелые, дорожные хурджины, переполненные первыми плодами весны, выходят и молодые, и старики. Этот день называют байрамом черешни. Утром, лишь только начали гаснуть небесные звезды, Цибилкул ожил, стряхивал пылинки сна. Настежь распахивались окна. Какая погода? На небе ни облачка! Синь! Благодать! И у каждого на сердце становится светло и ясно. Теперь можно подумать и о земных делах. Как получше проводить май — справить байрам черешни. Старики с бородами цвета зимнего льда вынимают из сундуков праздничные одежды, глубоко вздыхают, вспоминая молодые годы. Давным-давно, задолго до войны кружились они на празднике черешни с подругами. Черные косы подруг тоже теперь заиндевели… Что ж! Каждому свое время! Старики и старухи постоят в стороне, а внуки и внучки будут плавно скользить по солнечной лужайке. Улицы наполнились народом, все радовались солнцу, теплу, празднику. Ребятишки держались вместе, как стая цыплят. Они то бегали по площади у клуба, где звучали первые сигналы зурны, то мелькали возле котлов — у садовода колхоза. Старый Хабиб распоряжался, как разместить котлы, чтобы огню не мешал ветер с юга. Хаджимурад волновался больше всех в ауле. С вечера он погладил, почистил новый костюм. Оглядев себя в зеркале — остался недовольным: ему казалось, что одет он мешковато, брюки не то слишком широкие, не то коротки. Не давали ему покоя и мысли: «Как бы не осрамиться перед гостями! Подготовились плохо, ничего не получится. Зря поспешили пригласить посторонних. Стыдно упасть лицом в грязь!» И волновался он больше всех и радовался. Всю неделю нервы Хаджимурада и его друзей были напряжены и натянуты, как струны пандура. До поздней ночи участники самодеятельности репетировали. А накануне праздника Хаджимурад отпустил своих «артистов» домой только после первых петухов. Повезло в эту последнюю ночь любителю пения сторожу Хирачу. Он не раз заявлял: — За всю свою жизнь один только раз я насладился пением досыта. Это когда женился брат Хайрудина. Хайрудин обещал мне пригласить на свадьбу знаменитых певцов, и они пели мне до тех пор, пока я не сказал: «Спасибо, хватит»! — Второго такого любителя песен, как Хирач, не найти во всей Аварии. Его хлебом не корми, водой не пои, только бы пели вокруг да веселились, — говорила жена Хирача. Хаджимурад позвал школьного сторожа на последнюю репетицию: пока не поздно, можно, что надо, исправить. Хирач очень ценил, когда к нему обращались за советом. В этот последний перед праздником вечер старик наслаждался. Хаджимураду пришлось повторить каждую песню, чтобы получить его одобрение. Старик успокаивал себя: «Я же в тот вечер доверил ему ключ от школы, пусть уж он попоет мне сегодня!» Вслух он говорил: — Ты знай, Хаджимурад, чем больше тренируешь коня перед скачками, тем выносливее он будет! Повтори-ка еще раз… — Верно, дядя Хирач, — соглашался Хаджимурад и старался петь еще лучше. А сам Хирач, как земля, омытая дождем, сиял. Старик прожил еще многие годы и потом перед всеми, кому не надоедало, хвалился, как во второй раз в жизни он досыта наслушался песен и музыки. И было это в год окончания Хаджимурадом десятого класса… Взошло солнце. Лучших учеников школы послали встречать гостей. Среди них был и Хаджимурад. Дружно поднялись на гору, которая разделяла районы Маарулли и Хиндалли. Помня назидания старого Хирача — знатока обычаев, — приглашенных стали ждать на вершине. Когда приезжают желанные, званые гости, их должно встретить на границе своей земли и произнести: «Наш край открыт вам, как открыты наши сердца перед вами». Хирач повторял школьникам эти слова гостеприимства несколько раз. Ребята отдыхали на камнях. Хаджимурад прыгал по уступам, глядя в сторону, откуда должны были появиться гости. Он слышал биение своего сердца, и ему думалось, что космонавт перед полетом в таинственный космос волновался меньше, чем он перед свиданием с Шарифат. Он потерял покой с той самой минуты, когда горчоковцы позвонили, что отказались от тряски на грузовике по неровной дороге и придут через горы пешком. Хаджимурад представлял себе эту гору и поднимавшуюся вверх по каменистой тропинке Шарифат. Что он ей скажет? Понравится ли ей Цибилкул, школа? Что думает она о нем, Хаджимураде? На повороте показались школьники Горчока. Хаджимурад упустил эту минуту, погруженный в свои раздумья, и голос Хузайпат: «Идут!» — вернул его на землю. Сердце его забилось, как птенец, который хотел бы взлететь на неокрепших крыльях. Хаджимурад вглядывался в приближавшихся гостей, издали нашел среди других тоненькую и длиннокосую Шарифат. Хаджимурад побежал навстречу, увидел вблизи продолговатое, чуть скуластое личико. Сегодня оно не было таким веселым и беззаботным, как в тот первый вечер, когда Хаджимурад и Шарифат встретились. Чуть зарумянившаяся от ходьбы Шарифат взглянула на Хаджимурада чуточку грустно и высокомерно. В темно-карих глазах затаился испуг. «Как у лани, почуявшей охотника», — пришло Хаджимураду в голову. Горчоковцы выжидающе смотрели на цибилкулцев. Те с шутливой торжественностью шествовали навстречу гостям, Хаджимурад забыл все слова, он смотрел и смотрел на зеленое, как весенний луг, платьице, открывающее худые ключицы. Беспорядочно вились на лбу и на висках не покорившиеся косе легкие волосы. Хаджимурад и Шарифат глядели друг на друга, как два зверька, столкнувшиеся на лесной тропе. Первым из оцепенения вышел Хаджимурад. Он всем по очереди пожал руки. — Мы здесь думали, гадали, кто придет — Шарифат или Шамсутдин, — пошутил он, осторожно беря чуть дрожащую руку Шарифат. — Это зависит от того, в ком у вас нужда. Одежда для двоих едет в машине с вещами! Хаджимурад почувствовал, что шутка разрушила гору отчуждения. И Ибрагим, не спускавший с них глаз, понял, что девушка своими словами как бы снова перекидывает мостик дружелюбия, соединяющий ее и этого чужого парня. Вот почему она спешила сюда. Даже отдыхать не желала. И он весь сияет. «Нет! Задерживаться мы здесь не станем, как можно скорее вернемся домой!» — закипела ревность в душе Ибрагима. Шарифат стояла на краю пропасти, раскрыв руки, как будто хотела обнять все что видит. Здесь она не бывала. В первый раз с этой горы смотрела на долину. Глаза блестели, на ярком солнце они стали светло-карими. Она в восхищении любовалась цветущим краем, раскинувшимся у ее ног. Разговаривая с Ибрагимом и другими школьниками Горчока, Хаджимурад все время глядел на Шарифат. Девушка казалась ему неотделимой от родной долины, где шумели сады, сверкала река, прихотливо разбрелись уютные домики. Хаджимурад боялся только одного: вот Шарифат взмахнет руками и вспорхнет со скалы, как весенняя птица. Если бы так случилось, он нисколько не удивился бы! — Багжат, ты только посмотри, как красиво там внизу! Никогда не думала, что за горой таится такая прелесть! — крикнула Шарифат, оглянувшись на подругу. — Да! Это, наверное, и есть та райская долина, о которой рассказывают наши бабушки, — подхватила Багжат. — Я тоже здесь в первый раз. Хаджимурад невольно посмотрел на Багжат — девушка стояла к нему боком. Озаренная солнцем, тоненькая, как струна пандура, фигурка ее тоже казалась сотканной для полета. Багжат повернулась к Хаджимураду, улыбнулась ему. «Какая красивая девушка! — подумал Хаджимурад. — Улыбнулась, будто солнышко блеснуло». — Эй, Багжат, продай мотоцикл и почаще ходи сюда любоваться райской долиной. — Асадулаг встал рядом с девушкой. — Шарифат, ты тоже почаще бегай сюда — мы сегодня еле успевали за тобой! И вообще я тебе советую — поменьше сиди за своим станком, больше двигайся! — Когда платье скроено, по другому фасону его не сошьешь! — Багжат тряхнула головой и засмеялась. — Мы, милый друг, сами знаем, что нам делать и как поступать. А сводить нас сюда полюбоваться видом могли бы и раньше. Багжат и Шарифат, взявшись за руки, легко взобрались на соседнюю скалу, напоминавшую голову мохнатого серого медведя. Они осторожно пристроились на самом краю и, вытянув шеи, глядели вниз. К подругам присоединилась Загидат. — Подумайте только! — Загидат развела руками. — Одна такая гора — и разные земли, как грудь и спина! В Горчоке сейчас холодно, собирается дождик, а в Цибилкуле светит солнце! Думаю, весна к вам раньше приходит и зима наступает поздно. — Вся долина утопает в деревьях, — подтвердила Шарифат. Багжат неожиданно запела:
VI
Жамалудин так и не смог заснуть. Он знал, что сын ворочается на кровати и тоже не смыкает глаз… Пока Жамалудин не исполнит желания Хаджимурада, тот будет как на колючках! Таков уж характер! Жамалудин встал, как всегда, на рассвете. Услышав осторожные шаги отца на веранде, вскочил и Хаджимурад. Он вопросительно посматривал на отца. — Идем! Ты успеешь до работы, а у меня занятия вечером… Жамалудин вздохнул и снял с гвоздя пиджак. — Пошли! Что поделаешь! По твоим глазам вижу, что не можешь успокоиться, сынок! Над ними расстилалось утреннее небо, прозрачное, как озеро в безветренную ночь. Облака спали где-то за горами. Отец и сын шагали по оживающим улицам аула. До реки шли молча. — Отец, я никак не могу решить, почему у людей половина жизни уходит на сон, — нарушил молчание Хаджимурад. Жамалудин усмехнулся. — Люди живут, как им положено. Работают, спят, отдыхают. А ты все время в мечтах витаешь! — Мне все чаще думается, что век человека недолог. Без шуток — жизнь так коротка. — Не тебе об этом судить. Отпей хоть глоток жизни! — Это я еще успею! — Хаджимурад заглянул отцу в глаза. — Ты часто повторяешь: «Жизнь — соленое море, чем больше пьешь, тем больше томишься жаждой». Я понимаю эти слова, отец! — Как ты похож на меня, сын мой! В молодости я был такой же беспокойный: ночами не спал, а утром вскакивал бодрый. Для моего молотка не было ни дня, ни ночи. А теперь тяжелая цепь лет пригибает меня к земле. Мечтаю об отдыхе у своего очага. О сне на своей постели. Раньше, бывало, завернусь в бурку и ложусь, где ночь застанет, — в пещере, в горах, в лощинке! Я бродил по тропинкам, лазил по скалам. Ведь у каждой пещеры — своя история, с каждой скалой связаны легенды. Мне много рассказывал отец… — А ты мне не так уж много рассказываешь… Жамалудин пожал плечами. — И у горы, как у человека, есть прошлое, — заговорил он, — настоящее и будущее. Ты думаешь, скалы всегда были такими, как ты их видишь? Они разрушаются: их сушит солнце, обтесывает ветер, мочат дожди, подтачивают родники. Эти утесы — живая история. Ее надо помнить, да и уметь читать… Много, много видели наши горы… — Ну, чего уж они такое видели? — перебил Хаджимурад. Он решил вызвать отца на разговор, надеясь услышать от не очень-то многословного Жамалудина что-нибудь новое. — Вот эта скала, что возвышается над пропастью, и у нее тоже менялась история? — У этой скалы, сын мой, своя, странная повесть. Посмотри на нее внимательно. Не зря она носит название «смерть старым». — «Смерть старым»? Никогда не слышал, — удивился Хаджимурад. — Горцы не так уж часто говорят о ней. Это — могила для многих. Ни о чем хорошем этот утес не напоминает… — «Смерть старым»? Как это понять? — Говорят, тысячи лет назад нашей свободной землей правил свирепый хан. Он приказал слабых, немощных стариков сбрасывать с этой скалы в пропасть. Видишь, вон туда! Сталкивать стариков на острые камни должны были собственными руками их дети. А тех, кто осмеливался не подчиниться приказу, хан тут же приказывал лишать жизни. И вот пришло время одному пастуху расставаться со своим старым отцом. Он положил хилого, высохшего старца в плетеную корзину, втащил на скалу. Пастух любил своего старого отца, но ослушаться хана боялся. И вдруг старик говорит: «Сын мой, береги, эту корзину — она тебе пригодится. Ты состаришься, твой сын понесет тебя к этой скале». Пастух и так не знал, откуда взять силы, чтобы столкнуть отца в пропасть, а услышав этот спокойный совет, понял, что не сможет убить… В той же корзине сын принес старца домой, скрыл его в тайной каморке, кормил его, ухаживал. — Это все? — спросил Хаджимурад нетерпеливо. — Нет, слушай дальше! Не осталось во владениях злого хана старых, мудрых людей. А в то время ханы соседних владений нередко состязались в находчивости и остроумии. Люди богатые — времени много, почему не поразвлечься. А развлекались иногда и жестоко. Не забудь, много воды утекло с тех пор. Загадки, которые предлагали злому хану, он разгадывал редко. И посоветоваться не с кем — мудрецы в стране перевелись. Однажды сосед сказал злодею: «Пришли мне из своих садов самые скоропортящиеся фрукты на самом упрямом животном, а погоняет его пусть самый бессовестный человек. Выполнишь мое желание — получишь в подарок большой аул». Думал, думал хан, чего от него хочет сосед, не мог придумать, обратился к жителям своих владений за советом. Согнал всех людей, населявших его земли… Дал на раздумье одну ночь. Старик, которого пастух спрятал, спросил у сына: «Зачем хан собрал сегодня столько народа?» Сын ему объяснил. Старик думал недолго: «Пусть хан посылает соседу на осле спелые абрикосы, а погонять осла должен человек, который взял в жены жену родного брата». Хан исполнил совет пастуха, получил от соседа огромныйаул со всеми жителями… Начал пастуху задавать всякие сложные вопросы. Тот просил ночь на раздумье и отвечал всегда толково и умно… Жамалудин помолчал. Шли они довольно быстро, но Жамалудин дышал ровно, совсем не думая об усталости. Хаджимурад не сводил с него пытливого взгляда… — Хан спросил пастуха; «Скажи мне, кто тебя учит?» — продолжал Жамалудин свой рассказ. — Пастух ему во всем признался. Тогда, говорит, хан понял, что без опытных людей стране не обойтись. Старые, видевшие жизнь люди нужны. И он в тот же день сказал: «Не сбрасывать больше стариков со скалы. Оказывать им всегда уважение». Хаджимурад заглянул в бездонное ущелье. — Не может быть, чтобы туда сталкивали людей! — усомнился он. — Не знаю, сын мой, свидетелем не был. Как я сегодня тебе, так мне мой отец рассказывал, — ответил Жамалудин. — Кто это может родного отца столкнуть со скалы?! Да и чужого человека тоже! — Злая власть все могла заставить — убить, украсть, солгать. Ты запомни: «Когда ложь появляется в дверях, правда убегает через дымоход». — Убегает до той поры, пока не соберет силы, отец! — И на этот счет есть пословица: «Сливки в молоке оказываются сверху, но для этого нужно время…» Хаджимурад приостановился: — Мы дошли до камня! — Здесь — Пчелиная скала, — медленно произнес Жамалудин, оглядывая окрестности. — Почему Пчелиная? — удивился Хаджимурад. — Ты и этого не знаешь? — Отец, ты всегда о многом обещаешь рассказать… когда у тебя будет время, — сказал Хаджимурад, пряча улыбку. — Но времени-то у тебя все нет и нет! — Ты думаешь, у меня сегодня некуда девать свободное время? — Нет, я этого не думаю… — Любишь ты поговорить и послушать, сын мой! А я молчалив. Ну что ж, расскажу и эту историю. Многие годы с того вон утеса смотрело на проходивших людей высеченное на камне прекрасное женское лицо. Фигуру, как бы вырастающую прямо из скалы, высек по преданию великий мастер. В прекрасных руках своих девушка держала солнце. На восходе и закате оно сверкало и, мечтателям казалось, даже излучало тепло. И не только мастерством работы восхищало людей это каменное изваяние. Удивляло всех, что нашелся храбрец, сумевший подняться на почти отвесную скалу, да еще там и работать молотком и зубилом. Кто же был этот мастер… Сын самого бедного человека в ауле. Он влюбился в красавицу — дочь богача. Был скромен, но все-таки решился открыться в своей любви. При первых же робких его словах девушка подняла бедняка на смех: «Ты — глупец, нищий! Как смеешь ты мечтать обо мне?» Жамалудин увлекся своим рассказом, присел на камень. Хаджимурад остался стоять, но даже наклонился к отцу, стараясь не пропустить ни одного слова. Время от времени он поднимал глаза, чтобы посмотреть на уступ, где когда-то красовалось изваяние… — Любовь джигита от этих злых слов не угасла, — продолжал Жамалудин неторопливо. — «Чем бы заслужить ее внимание?» — размышлял несчастный и ничего не мог придумать. Он обратился к старцу, самому уважаемому в ауле. Старик ему посоветовал: «Достигни совершенства в мастерстве. Ничто так не прославляет человека, как умелые руки»… Два года джигита не видели в ауле. Женщины сплетничали: «Он учится у прославленного каменщика в далеких странах». А джигит никуда не уезжал, учился у местного мастера. Он прятался от людей… Нередко ночью подходил к дому своей возлюбленной — так он любил ее, что хотел хоть изредка услышать голос. Хаджимурад вздохнул. Он понимал теперь, как много говорят сердцу звуки нежного девичьего голоса… — Однажды вечером, стоя под окном любимой, джигит услышал разговор, который поверг его в ужас: отец девушки договорился с другим богачом, у которого был сын, что они поженят детей. В полной растерянности бедняк бросился к своему учителю: «Скажи, как мне быть?» Старик посоветовал высечь на камне портрет девушки и осторожно положить ей на окно. Молодой джигит поставил на подоконник камень, где была изображена его возлюбленная. На следующую ночь он прокрался к дому и заглянул в окно. Девушка нежно гладила свое изображение на камне. «Кто этот человек, который с такой любовью, с таким мастерством придал камню мои черты?» — шептала она. Сдержанность и осторожность покинули джигита. «Это — я! Своими руками!» — крикнул он, прижавшись грудью к стене. Девушка недоверчиво усмехнулась. Молодой человек отпрянул от стены. Он был взбешен, разгневан недоверием. Больше за советами он не обращался. Как только рассвело, с молотком и зубилом юноша стал взбираться вверх по отвесной скале. На этой скале только орлы отдыхали порою. Пастух, стерегущий неподалеку стадо коз, увидел смельчака первым, позвал соседей. У горы собрался весь аул. Одни плакали, другие закрывали глаза ладонями. Здесь же оказалась и девушка, ради которой джигит совершал свой подвиг. «Вернись! — кричали ему. — Не иди против бога! В небо дороги нет!» Джигит добрался до верхушки скалы, привязал себя ремнем к уступу… На глазах испуганных людей под его руками камень начал оживать — все увидели сходство прекрасного лица на скале с живой девушкой — дочерью богача… А когда в каменных руках ее сверкнуло солнце, прославленные мастера аула признали молодого джигита самым умелым… Вот так было, сын мой… — А что же дальше? — Джигит услышал восторженные крики людей и среди них нежный возглас: «Махач, осторожно!..» Это крикнула его возлюбленная. Мастер понял, что он победил и, желая выразить свою радость, прыгнул прямо со скалы в реку, что бешено бьется в ущелье. Девушка сорвала с головы платок и рыдая кинулась вслед. Все это произошло так быстро, что люди и ртов раскрыть не успели. Но юный храбрец был не из тех, кто легко отдает жизнь, он вынырнул из воды, поймал свою возлюбленную за косы и с драгоценной ношей выбрался на берег. — Но почему же скала называется Пчелиной? — недоумевающе пожал плечами Хаджимурад. — Ты всегда спешишь, — недовольно заметил отец. — Я еще не кончил рассказ. Высекая на камне лицо своей возлюбленной, джигит заметил между скалами скопление пчел. Он не раз снова взбирался туда. И говорят, собрал больше ста марок[20] меду. Этот мед он продал, выручил большие деньги. Построил самый красивый дом в ауле. — А девушка? — широко раскрыв глаза, спросил Хаджимурад. — А девушка, оценив мастерство и храбрость джигита, отказалась выйти замуж за другого. Потом их сын не раз взбирался за медом на эту же гору. Когда в аул приезжали гости из России, говорят, именно он вскарабкался на скалу, достал мед и угостил всех — и своих и приезжих. Вот почему эту скалу называют Пчелиной. — Жаль, что скала обвалилась, — вздохнул Хаджимурад. — Да, сын мой, ничего, видимо, нет в природе вечного. Камня уже не было, когда я вернулся с войны. Его подмыли потоки с гор. — Ты знаешь столько интересных преданий! — Все я передам тебе. — Жамалудин положил руку сыну на плечо. — А пока хватит! Время идет. Мы ведь и сюда пошли за делом… Отец и сын, свернув с тропинки, пробирались между скалами. — Вон, отец, вон тот камень! — Хаджимурад, прыгая через обломки, свернул вправо. — Видишь, какой ровный, прямо как по заказу! Но только я не знаю, как его домой привезти. Дороги нет! — Все это залпом выпалил Хаджимурад, не давая отцу и рта раскрыть. Отец, как всегда, хмыкнул: — Камень-то хороший, ничего не скажешь. Плохо только — трогать его нельзя. — Почему, отец? — Потому… Если бы можно было его взять, ты думаешь он бы так и лежал, тебя дожидался? Неужели ты не заметил, что на нем высечены слова… — Здесь нет никаких слов. Какие-то черточки, и все, отец! — Черточка к черточке — получаются слова, сын мой. Их выбили много лет назад. По-арабски. — Прочти их вслух, отец! — Прочесть их очень трудно, их стерло время, но я знаю эти слова наизусть. Уж этот-то камень — живая история. Не могу понять, почему ваше поколение так плохо знает о важных вещах. До войны ни один мужчина не проходил мимо, не поклонившись камню и не сняв шапку. Присаживайся. Рассказ будет длинный, но знать все это тебе надо. Нельзя забывать о прошлом, мой сын, без этого не поймешь и настоящего. Случай, о котором я тебе расскажу, произошел во время нашествия на наши края Надиршаха. Однажды ночью он со своим огромным войском напал на небольшой аул, неподалеку отсюда. Враги не дали опомниться мирным людям. Все зрелые мужчины, едва очнувшиеся от сна, бросились защищать родные места, но были перебиты: у противника сил во много раз больше! Надиршах задумал покорить и разрушить этот аул — он мешал завоевателю идти дальше, закрывал дорогу к высокогорным аулам… Я сказал тебе, что мужчины, способные носить оружие, были перебиты, но оставшиеся в живых старики, подростки так отчаянно сопротивлялись, что Надиршаху еще пришлось драться. Целые сутки гремели пушки, как гром. Горы стояли в тумане от порохового дыма. Только ночью ликующие голоса кошаров[21] возвестили о взятии аула. Победители хотели было двигаться дальше, как вдруг им дорогу преградило войско. Вел его молодой безусый еще джигит. Он и его войско не знали, что такое страх. Юный воин будто перелетал с одного конца поля сражения на другой. Врагов его как косой косило. Его же не брала пуля, не трогала сабля. Надиршах приказал захватить этого юного храбреца живым! Во что бы то ни стало! Но молодого героя взять в плен не удалось. Его войско выгнало кошар из аула. И не было у наших горцев настоящего оружия. Только острые камни, комки земли, топоры, косы… Золу бросали они в лицо врагу. Побежденных преследовали до ущелья. Когда стало ясно, что кошарам уже не поднять головы, молодой воин снял шапку и засвистел вслед врагам. На его плечи, как проворные горные речки, хлынули длинные тяжелые черные косы. У Хаджимурада перехватило дыхание. Он вспомнил косы, светлые косы, сбегающие вниз по одежде джигита. — Все войско вслед за своим предводителем обнажило головы… И тогда увидели кошары, что среди победителей нет ни одного мужчины. Это были женщины, решившие отомстить за своих мужей, отцов, братьев.; В тот день у кошаров и родилась поговорка: «В горах женщины — львы». Женщины, перед которыми целые сутки дрожало войско кошар, вернувшись вечером домой с победой, стали теми же слабыми женщинами. Они поплакали над убитыми, вырыли своими руками могилы… И храбрая предводительница, собравшая воинов и водившая их в бой, смелая Жамилат, рыдая над трупами отца и братьев, поклялась убить столько кошаров, сколько волос на голове убитых. Девушка надела папаху отца, его чуха-гужгат, взяла саблю и снова пошла в бой. В боях ее называли именем убитого брата — Жамалудина. После боя, возвращаясь к ослепшей от слез матери, Жамилат плакала, вспоминая отца и братьев. Жамалудин помолчал, глядя куда-то вдаль. — Так шли дни, — продолжал он. — Жамилат воевала, мстила за отца и братьев. Но однажды шальная пуля ее ранила. Девушка потеряла сознание. Кошары ее поймали и, вылечив, требовали, чтобы она тайными тропинками повела их в горы и открыла секрет мужества этих «диких горцев». Тогда Жамилат им ответила: «Горные тропинки — кривые сабли против врагов. А перед желанными друзьями они распрямляются. Открою вам и секрет мужества горцев: они мирные люди, но защищают свою землю, честь и свободу». Кошары пытали ее, но Жамилат не вымолвила больше ни одного слова. Кошары выкопали яму, бросили туда Жамилат, прикрыли этим камнем. Утром и вечером они поднимали его и спрашивали: «Есть хочешь, горянка?» Она отвечала: «Нет!» — «Пить хочешь, горянка?» — «Нет!» — «Боишься, горянка?» — «Нет!» Когда Жамилат почувствовала, что ее покидают последние силы, она крикнула: «Хочу грызть ваше мясо, жажду вашей крови, боюсь умереть, не успев отомстить!» Так она и погибла. Когда горцы очистили родину от полчищ кошар, чья-то рука на камне, прикрывавшем могилу заживо похороненной Жамилат, начертала слова:— Отец! Неужели все это правда? — Хаджимурад готов был разрыдаться — так потрясла его история отважной девушки. — Это святая правда! Закаленные в боях старики, призывая молодежь к стойкости и мужеству, говорят им эти слова. И если джигит на эти вопросы отвечал иначе, даже Шамиль не принимал его в свое войско. Вот, сын мой, такова история этого камня. Хаджимурад гладил камень руками. — Так это правда? Девушка отомстила за мужчин, сражалась, как воин?.. Что ж! Девушка и должна быть такой. — Я-то уж, сын мой, повидал храбрых, отважных женщин на войне: врачей, санитарок, медицинских сестер. И у нас в горах женщины в нужный момент, не моргнув глазом, отдадут жизнь за брата, за сына, за отца. Говорят же старики: «Сестра взваливает на спину мешок грехов брата…» — Как хорошо, что я посоветовался с тобой, отец. А я ведь хотел тайно от тебя сделать памятник матери. Такой удивительный камень, почему же учителя нам о нем не говорили? — Скорее всего, они сами не знают его истории. Большинство учителей — молодые, только что окончили вузы… — Историю родного края надо всем знать, отец! Собирать, записывать, помнить, расспрашивать стариков! — горячился Хаджимурад. — Я ведь с тобой и не спорю, — сказал Жамалудин спокойно. — Но теперь многое забыто. Когда-то в наших горах не смолкали бои. Врагам скала как бельмо в глазу. Любая может скрыть джигита. Горы непроходимы для чужеземцев — аулы, как орлиные гнезда, вырастали высоко на неприступных утесах. Сейчас и аулы заброшены и забыта слава наших предков. Хаджимурад чувствовал, что отец очень взволнован. — В ваших музеях старинная посуда, — продолжал Жамалудин, — заржавленные ружья хранятся, а о судьбах героев-горцев только ветер поет… — Хорошо бы, — размечтался Хаджимурад, — этот камень поставить у школы. Тогда каждый ученик, кроме правил грамматики, помнил бы повесть о храброй горянке. — Это — не единственная повесть, которую надо бы помнить. Сколько можно отыскать немых свидетелей человеческих подвигов в наших горах. — Жамалудин помолчал. — Ученые ищут, стараются прочитать надписи, — добавил он горько. Оба — отец размеренно, сын, прыгая с камня на камень, подошли к реке. Здесь они расстались. Жамалудин зашагал к аулу, а Хаджимурад, радуясь свободному дню, погожему утру, переходил от камня к камню, выбирая подходящий. Но вдруг перед ним, отодвигая все в сторону, возникло видение: Жамилат — отважная девушка в мужской одежде. В его воображении она походила на Шарифат — такая же строгая, стройная. Только косы у Шарифат были светлые. «Если понадобится, то и Шарифат встанет на защиту горского намуса. Шарифат! За этой горой — ее аул. А что если подняться на гору! Сегодня! Сейчас. Что делает Шарифат? Читает, склонившись над книгой, или сидит за станком? Какие узоры сплетает она на ковре? А Ибрагим? Ибрагим, может быть, стоит рядом, смотрит на нее и улыбается». Вспомнил об Ибрагиме, и волна боли на минуту захлестнула сердце. «Надо было спросить, кто для нее Ибрагим. Если он ей больше, чем друг, зачем я буду мучить себя? Сразу надо захлопнуть двери перед мечтами, которым не суждено сбыться. А Багжат… Почему, вспоминая о Шарифат, тут же вижу перед собой Багжат? То она, то Шарифат… Не могу сам ни в чем разобраться. Безвольный я какой-то». Поглощенный своими думами, Хаджимурад не заметил, как очутился у самой подошвы горы. Притворяясь перед самим собой, что не знает, куда идет, не оглядываясь, Хаджимурад быстро поднимался вверх. Вот взобравшись на обломок скалы, чтобы передохнуть, Хаджимурад оглянулся. Напрямик путь был нелегкий — приходилось перескакивать через родники, прыгать по камням. Вон он, аул Горчок! Намного меньше Цибилкула. Под солнцем блестели шиферные крыши, резала глаза снежная белизна двухэтажного здания школы. «Что я скажу, если спросят, зачем пришел?» — мелькнула мысль. «Но возвратиться обратно, не повидав Шарифат? Я придумаю, что угодно: скажу, из табуна убежала колхозная лошадь, и я ее разыскиваю. Конечно, Ибрагим не поверит. Ну и пусть не поверит!» — махнул он рукой, поднимаясь все выше, все быстрее. С каждым шагом уверенность сменялась робостью. Подойдя совсем близко к аулу, Хаджимурад сел на небольшой камень. Неподалеку, как прижавшиеся друг к другу гуси, расположились дома. Крыша одного служила верандой другому. К аулу со всех сторон сбегались узкие тропинки. На ярко-зеленой лужайке они казались коричневыми лентами, оброненными длиннокосой, поспешно бежавшей девочкой. Одни тропинки вели к самой вершине горы, другие уводили в глубь ущелья, третьи вниз — к реке, к родникам, в поле… «Здесь она ходит. Какой же ее дом? Не тот ли, где на веранде развесили белье, или тот, где на крыше сушат траву?» Глаза Хаджимурада перебегали с одного дома на другой. «Красивый аул. И название интересное — Горчок. Наверное, и легенда существует о его рождении». Хаджимурад уперся локтями в колено, положил на ладонь подбородок. Ему хотелось придумать какую-то необыкновенную легенду про этот аул, который неожиданно стал таким близким. «Горчок, откуда произошло само название? Ведь не само по себе… Когда сюда пришли люди в поисках удобного места для жилья, может быть, спорили. Одни говорили: «Здесь построим!» Другие: «Нет, поищем еще». Потом они, чтобы разрешить спор, поднялись на самую вершину горы и пустили оттуда горчо[22]. И там, где оно остановилось, решено было построить аул. Вот и назвали этот аул Горчок». Хаджимурад поднялся с камня и, будто желая увидеть следы ног людей, спустивших горчо, внимательно осмотрел гору, возвышавшуюся за аулом Шарифат. С вершины, словно положив на крылья хурджины, полные мечтами Хаджимурада, поднялся орел. Уверенно, величественно взмывал он в небо. По мере того как орел отдалялся, растворялся в небе, сердце Хаджимурада окутывалось печалью. «Это гордая птица. Она не терпит к себе жалости», — вспомнил Хаджимурад слова Ибрагима. Глубоко вздохнув, он быстрым шагом направился к аулу. Ему встретились женщины, гурьбой идущие в поле. Увидев Хаджимурада, они пошептались между собой. Хаджимурад свернул в переулок и столкнулся с идущей ему навстречу Супайнат. За спиной она несла кувшин воды. С того самого дня, когда Хаджимурад помогал строить стену дома старушки Издаг, он запомнил мать Шарифат. Супайнат остановилась, узнав Хаджимурада. — Где у вас контора сельсовета? — спросил Хаджимурад, не зная, что сказать и перебирая в памяти вопросы, задаваемые людьми, приезжавшими в Цибилкул в командировку. — Контора недалеко, сейчас покажу, — охотно отозвалась женщина. — А ты не тот ли джигит, что пел однажды вечером у нас в клубе? — Супайнат приветливо улыбнулась. Эта улыбка проникла в его сердце, как теплый луч, но и смутила. Улыбаясь, Супайнат стала очень похожей на Шарифат. — Да, я у вас пел… — Зачем тебе надо в контору? Там никого нет. Председателя я с утра видела в поле. — Конь из колхозного табуна убежал! — выпалил Хаджимурад, краснея от своей лжи. — Конь найдется. — Супайнат снова блеснула улыбкой. — Сперва, сынок, пойдем к нам завтракать! И отдохнуть тебе нужно немного. Шарифат нам без конца только и говорит, как вы хорошо их принимали. Хвалит за красоту весь аул. Вы королевой ее, что ли, выбрали на байраме? Супайнат шла по тропинке впереди. Хаджимурад — за ней. Ему чудилось — ноги его не касаются земли. Он даже для приличия не мог найти силы, чтобы сказать Супайнат: «Спешу, не могу сейчас к вам зайти», боясь, что мать Шарифат не повторит приглашения. Хаджимурад и радовался, что так получилось — он идет к Шарифат, и огорчался: «Ну что я ей скажу? Зачем придумал пропажу колхозного коня? Вдруг она поймет, что это все неправда, подумает, что я лжец и проходимец!» — Вот она, как наседка над цыпленком, сидит над своим ковром. — Супайнат распахнула зеленые ворота: — Дочка, я привела гостя, принимай! — крикнула она со двора. — Ты же знаешь: сегодня мне некогда! — не особенно вежливо отозвалась Шарифат. Девушка встала. Хаджимурад видел: в одной руке она держала моток зеленых ниток, в другой — небольшой куры́[23]. Узнав Хаджимурада, девушка изумленно вскрикнула. В ее возгласе Хаджимурад различил и радость и испуг. Шарифат смущенно одергивала выгоревшее ситцевое платьице. — Когда в дом приходит гость, нужно отложить все дела, — сказала Супайнат, как будто не замечая растерянности дочери. — Поднимайся, поднимайся, сынок! — добавила она, повернувшись к Хаджимураду, в нерешительности стоявшему на ступеньке. — Шарифат, отец еще не приходил? — Нет, отец… ушел, ушел! — Шарифат взяла со станка цветастый шелковый платок. — Не знал, Шарифат, что ты такая нерадушная. — Хаджимурад наконец обрел дар речи. — Ты появился так неожиданно, я растерялась. С приездом. Садись, пожалуйста! Шарифат подвинула Хаджимураду табуретку на трех ножках. — Сейчас и Алиасхаб придет, — сказала Супайнат. — Я сбегаю к бригадиру, мне надо напомнить ему о машине, вы поговорите. А ты, Шарифат, приготовь хинкал! — Супайнат, почему-то бросив на дочь суровый взгляд, пошла по дорожке к воротам. — Ты сегодня очень рано встал, Хаджимурад? Хаджимурад растерянно молчал и следил глазами за девушкой: она налила воду из только что принесенного матерью кувшина в небольшой гулгум[24], передала гостю. Хаджимурад намылил руки. — Не ругай меня, Шарифат! Пришел я сегодня случайно… И твоей матери зачем-то сказал неправду, будто разыскиваю пропавшего коня. Меня самого обманула горная тропинка, она привела меня к тебе. — Подумать только, какая коварная тропинка! — Шарифат засмеялась, подавая Хаджимураду полотенце. — Я не знал, что ты будешь подшучивать надо мной… — По правде говоря, следует тебя наградить значком альпиниста. Ты так быстро и легко одолел эту гору! — Шарифат снова засмеялась. — Подожди меня на веранде — мама велела готовить хинкал. Скоро придет отец. Девушка побежала в комнату. Хлопоча у очага, через открытое окно она то и дело посматривала на веранду — наблюдала за нежданным гостем. В темноватой комнате со светлой веранды сама она была не видна. Хаджимурад вытер лицо полотенцем, провел рукой по волосам. Коротко остриженные, мягкие, они покорно легли, открыв лоб. По-прежнему не замечая взглядов Шарифат, Хаджимурад провел пальцами по сросшимся бровям, улыбаясь, посмотрел на солнце. Шарифат увидела светло-голубые, как утреннее небо, глаза. Нос с небольшой горбинкой придавал молодому лицу серьезность взрослого мужчины. Легкий пушок над верхней губой — беззаботность мальчишки… Хаджимурад подошел к станку. Нагнулся, стал внимательно всматриваться в неоконченный узор. — Что, нравится? — спросила Шарифат, прыгнув через окно на веранду. — О, и у тебя эта привычка, — заметил Хаджимурад, радуясь чему-то. — Какая привычка?! — Не входить в дверь, а врываться через окно. Отец меня за это вечно ругает. «Сквозь окно смотрят, в дверь входят», — постоянно говорит он. — Не только мне, но и моему отцу за это попадает. Однажды мы маму еле отговорили: она хотела забить дверь. Почему-то и взрослый мужчина — мой отец пренебрегает дверью. А мама сердится. «Я вспоминаю детство, когда прыгаю через окно», — объясняет он матери. Но ты-то хорош — ничего не говоришь о моем ковре. — Мне нравится, но мысли я еще не понял! — Вот эта зелень, видишь, — гора, которая разделяет наши аулы. А вот это голубое небо. — Ты хочешь, чтобы ковер стал картиной нашей жизни! Хоть здесь, Шарифат, пусть гора будет поменьше. А? — Почему? — удивилась Шарифат. — Чтобы легче и проще было приходить к тебе. — Хаджимурад покраснел — эти слова вырвались у него невольно. Он сразу перевел разговор: — Я тоже думаю над орнаментами… Хочу на могиле матери поставить памятник. Сам… Мне нужно придумать красивый узор… — Разве у тебя нет матери? — перебила его Шарифат. — Я ее не помню. Отец говорит, мне было три дня, когда она умерла. Она завещала: когда я вырасту, должен своими руками поставить ей надгробный камень. — Она тебя очень любила! — У нее только и были я да отец. После ее смерти отец так и не женился. Для меня он был и отцом и матерью. Шарифат вздохнула. — И у меня нет ни сестры, ни брата. — Но у тебя есть мать! Она такая добрая и молодая! Я завидую всем, у кого есть мама… Ну-ка, дай мне, пожалуйста, листок бумаги и карандаш… Хаджимурад приладил бумажку на стене, набросал несколько штрихов. — Здесь будет ветка цветущей яблони, а на ней птичье гнездо, — он водил карандашом по бумаге. — Видишь, птенец еле покрыт пухом. Он голоден — у него открыт клюв. А у гнезда умирает птица с разбитым крылом. Это его мать… — Хаджимурад, ты сам придумал это? Тебе никто не помогал? Да все плакать будут над таким памятником… если ты сумеешь. Но еще нужно что-то прибавить… Чтобы стало ясно: птенчик вырастет, станет сильным. А еще сочинить надпись. Ты об этом не забыл? — Правильно, Шарифат. Как ты все хорошо поняла. Я о надписи и не подумал. Ты — сама художница, помогла мне сразу… — Не называй меня художницей, — оборвала его Шарифат. — Люди будут смеяться! Я никогда не смогла бы придумать так красиво. Вот уже три месяца я бьюсь над узорами для ковра, но ничего не выходит такого, чтобы мне нравилось. — Если все это ты соткала сама, то назови мне мастерицу более умелую… — Таких слов мне еще не говорили. А если скажут, я не поверю. Мне много надо учиться, работать, искать. Еще экзамены на носу… А надо закончить в срок… — Что, это срочно? — Да, надо спешить. Хаджимурад никогда не видел Шарифат такой: глаза ее горели, на щеках играл густой румянец. «Сейчас она чем-то похожа на Багжат!» — подумал он, удивляясь, что снова вспомнил о Багжат. — Если не успеешь в срок, можешь в первую очередь винить меня… Сегодня я помешал тебе… — Что ты, Хаджимурад! После твоей похвалы я с новыми силами примусь за работу. — Осталось, по-моему, немного! — Самое трудное — впереди. Вот здесь будет наша школа, а слева под деревом — девочка и мальчик, склонившиеся над раскрытой книгой. — Я должен, Шарифат, посмотреть ковер готовым. Ты пошли мне весточку — я сразу приду. — Преодолев ту высоту? — Шарифат показала на гору, поднимавшуюся за аулом, как небесная подпорка. — Нет, эту! Гору, сотканную тобою на ковре. Вот такой маленькой становится гора, разделяющая наши аулы, когда я иду к тебе. — Ну, если так, я вытку еще и ракету. Она облегчит тебе путь. — У меня есть крылья, что несут меня быстрее ракеты. — Что это еще за крылья? — Мечты, Шарифат! На этих крыльях человек летит быстрее, чем на самом сложном аппарате. А машина, что носит имя Надежда, — разрушает все преграды… — Мечты! И ты, Хаджимурад, тоже любишь мечтать?! Мать и отец даже дразнят меня «мечтательницей»… — Очень люблю! Люблю один бродить по полю… Сколько мыслей тогда приходит! Окрыленный мечтой, ты летишь, куда зовет тебя сердце. Мечты и привели меня сегодня к тебе, Шарифат! Ворота скрипнули, распахнулись настежь. Шарифат с испугом взглянула на Хаджимурада, бросилась через дверь в комнату: — Отец идет! Хинкал мой давно закипел! Хаджимурад старался побороть робость. Он смотрел на идущего по дорожке к дому Алиасхаба и успел заметить, что отец Шарифат высок, худощав, бледен. Голова его была непокрыта, под носом чернели аккуратно подстриженные усы. «Первый раз он показался моложе, может быть, из-за шапки и очков», — промелькнула мысль. Алиасхаб легко поднялся по лестнице, издали протянул Хаджимураду большую руку. — Ассалам алейкум! — Валейкум салам! — ответил Хаджимурад. В дружеском пожатии слились две руки: молодая и старая. Алиасхаба — жесткая, с мозолями и трещинами, закаленная, как кусок железа в кузнице. И полудетская, еще не огрубевшая ладонь Хаджимурада. Шарифат из окна следила за отцом и гостем. Хаджимурад представился ей маленьким горным ручейком рядом с могучей рекой, преодолевшей все преграды по пути к морю. Ясные глаза Алиасхаба внимательно смотрели на гостя. Хаджимурад улыбался — широко и открыто. — Садись, Хаджимурад. Садись! — сказал Алиасхаб. — Шарифат, — крикнул он дочери, — я купил у нас на почте цветной снимок Гагарина! Ты долго его искала! — Он развернул газету, вынул открытку, протянул подбежавшей Шарифат. — Ну, как, Хаджимурад, в Цибилкуле фрукты уродились? Хаджимурад только сейчас заметил, как необычно одет Алиасхаб: хромовые сапоги с длинными голенищами, галифе и выгоревшая на солнце зеленовато-серая гимнастерка. — Да, в этом году урожай фруктов богатый, но мой отец не устает говорить: «Цыплят по осени считают». Сумеем ли собрать! А у вас как? — Хаджимурад не сводил с хозяина глаз. — На нижнем поле все хорошо, особенно озимые, а наверху влаги не хватает. Вот два дня не было дождей, и все начинает желтеть. У нас комбайны на ремонте, никак этот ремонт не закончится. Сегодня с утра бегал, узнавал. Обещают каждый день, а все стоит на месте. — Он вздохнул, похлопал себя по карманам гимнастерки. — Ну, что ты будешь делать! Очки на почте забыл. — Отец, Хаджимураду понравился мой ковер… — сказала Шарифат. Алиасхаб улыбнулся. — Верблюдица рожает, сосед не знает, а курица снесет яйцо, весь мир слышит! Ковер еще не готов, а в другом ауле уже о нем оповещены! — Я ничего не говорила, он сам увидел, — начала оправдываться Шарифат. — Ты же решила, пока не закончишь, никому не показывать. — Шарифат здесь ни при чем. Я сам посмотрел, не знал, что она держит работу в секрете, — заступился Хаджимурад. Алиасхаб покачал головой: — У нашей Шарифат всегда есть метла, чтобы замести грехи. Однако разговорами сыт не будешь. Гость, наверное, проголодался. Накрой на стол. — Я не голоден… Мне надо идти. — Хинкал готов. Осталось почистить чеснок, — выпалила Шарифат, боясь, что Хаджимурад уйдет. — Что это за слова: «Я не голоден». В гостях так не говорят, надо садиться за стол, коли предлагают. А если заставляют ждать долго, как наша Шарифат, тогда надо сказать напрямик: «Дайте поесть». — У нас вечерние занятия в школе. Мне надо успеть, — смущенно проговорил Хаджимурад. — Коли так — поешь и пойдешь, — упрямилась Шарифат. — До реки можно на машине, а оттуда рукой подать! По горе! Она быстро принесла из комнаты миску с хинкалом. Девушка хлопотала у стола. Хаджимурад, смущаясь присутствием Алиасхаба, не осмеливался поднять на нее глаз, но видел каждое ее движение. Цибилкулец замечал взгляды, которые бросала на него Шарифат, с трудом удерживал вилку в руке — волновался. Алиасхаб с аппетитом ел, шутил. Еще тогда, у дома старушки Издаг, Алиасхабу стало ясно, что дочь его нравится Хаджимураду. Заметил он также, как сейчас сияла Шарифат. Это его не радовало. «Неужели единственная дочь выберет себе друга в чужом далеком ауле?! «Негодный камень катится в чужой аул, красное золото остается в своем гнезде», — говорила бабушка, когда к ним из далеких мест приходили сватать девушек. — Так скажут и про мою дочь». О раздумьях Алиасхаба никто не подозревал, он вежливо угощал гостя, посмеивался над Супайнат, которая запыхавшись вернулась домой в самый разгар завтрака. Хаджимураду предстоял долгий путь и пора было уходить, но ему хотелось еще поговорить с Шарифат, он чувствовал себя иглой между двумя магнитами. Шарифат боялась: Хаджимурад вот-вот со словами «до свиданья» поднимется. Она рассказала сначала отцу, а потом и матери о том, что Хаджимурад собирается ставить покойной матери памятник. Девушка надеялась: Хаджимурад увлечется разговором и посидит еще немного. — Род Хаджимурада славится мастерами — каменщиками. И Хаджимурад — мастер, — повторяла Шарифат, забыв, что и отец и мать видели его работу, когда цибилкулцы и горчоковцы дружно восстанавливали стену дома старушки Издаг. Рассказ о памятнике тронул сердце Супайнат. Обращаясь к Хаджимураду, она ласково называла его «сын мой», «мой хороший». Забота и сочувствие, исходившие от Супайнат, западали в душу Хаджимурада, ведь к нему внимательна мать Шарифат! Слова нежности, как зерна, упавшие в благодатную почву, прорастали, тянулись колосьями уважения к доброй, приветливой женщине. — Шарифат, боюсь, что гостю не до разговоров! Не удерживай его, он опоздает на занятия, — сказал Алиасхаб, прекрасно понимавший все происходящее. — Почему ты больше не приезжаешь к нам петь? — спросила Супайнат. — Может, спел бы сегодня? Ах да, этот конь. Ты отыскал коня, сын мой? — Коня… Коня… — повторил Хаджимурад, заливаясь краской до ушей. «И зачем я придумал такую глупость. Вот влип-то». — О каком коне вы говорите? — спросил Алиасхаб. «Опозорился — ничего не скажешь». — Хаджимурад не смел поднять глаза от стыда, но на помощь ему пришла Шарифат: — Колхозный конь у них пропал. Хаджимурад хотел узнать, не пристал ли он к нашему табуну. Я провожу Хаджимурада. — Если коня не найдете, попросите Османа, чтобы тебя на мотоцикле подбросил, — сказал Алиасхаб, вставая. — Нет-нет, я буду беспокоиться! В прошлом году этот Осман чуть не попал в аварию, — возразила Супайнат. — Лучше немного опоздать, чем рисковать жизнью. Никто тебя не будет спрашивать, сколько времени ехали, а будут спрашивать, как доехали. — Тебя на свадьбу Худайхат доставил Осман на мотоцикле, — засмеялся Алиасхаб. — Ты не дал мне опомниться, посадил на мотоцикл. Всю дорогу сердце стучало в пятках. Если поедешь все-таки, сын мой, будь осторожен. Осман слова «осторожность» не признает. Только повторяет: «Чем вы лучше меня, в крайнем случае погибнем вместе!» Они вышли втроем: Алиасхаб, Шарифат и Хаджимурад. Супайнат с веранды долго смотрела им вслед. «Как жалко, что у такого хорошего, умного мальчика нет матери… Сам хочет поставить ей памятник на могилу… Как бы рано ребенок ни потерял мать, любовь к покойной всегда сохраняется в его сердце. А я? Ведь когда болею, о себе совсем не думаю, только о Шарифат. Боюсь, чтобы она не осталась сиротой». — Супайнат смахнула набежавшие слезы и пошла в комнату — хлопотать по хозяйству. — Доброй дороги, Хаджимурад! Мне направо, опаздываю на работу. Шарифат тебя проводит, а Осман подвезет. Алиасхаб оставил молодых людей вдвоем и зашагал к конторе колхоза, ни разу не оглянувшись. — Шарифат, я вру редко, — сказал Хаджимурад. — Это чуть ли не первая ложь в моей жизни. Она могла уронить меня в глазах твоих родных! — Ложь к добру не приводит, — согласилась Шарифат. — А вот мы уже и пришли — налево дом Османа. Осман — брат Багжат. — Они живут близко от вас, — заметил Хаджимурад растерянно. Он не знал об этом родстве. — Багжат! Багжат! — позвала Шарифат, входя во двор. — Я здесь, слышу! — Багжат вышла из сарая с грязными, промасленными тряпками в руках. Коротко остриженные волосы торчали в беспорядке. На вздернутом носике, на щеках чернели пятна — отпечатались пальцы. Увидев Хаджимурада, девушка принялась поспешно вытирать лицо. — Щеки у тебя, как стены небеленые. — Шарифат шуткой старалась подбодрить растерявшуюся подругу. — Я возилась с мотоциклом, заходите… — пролепетала Багжат. «Пришел прямо к ней, — мелькнуло ревнивое подозрение. — Она ждала, а мне сказала: «Буду ткать весь день ковер». Багжат, подняв брови, с упреком посмотрела на Шарифат. — Времени нет заходить! Хаджимурад спешит в школу, — объясняла Шарифат, не замечая, что Багжат рассержена. — Хотели попросить Османа, чтобы подбросил в Цибилкул. — Осман со вчерашнего дня на совещании в Махачкале. — Багжат, все еще стараясь стереть грязь с лица, искоса посмотрела на Хаджимурада. — Если большая спешка, твоего гостя могу подвезти я. — Можно ли так шутить над гостем, Багжат? — удивился Хаджимурад. — Я не шучу. Сейчас я должна поехать за почтой, оттуда через нижнюю долину до Цибилкула совсем близко! — Ты что, сама водишь мотоцикл? Шарифат подняла брови. — А разве ты не знаешь? Багжат водит мотоцикл лучше брата. — Тебе, Хаджимурад, со мною страшно? — насмешливо спросила Багжат. — Ничуть, — возразил Хаджимурад. — Просто мне странно представить тебя за рулем. — Брат Багжат почтальон, ему каждый день приходится ездить за письмами, — пояснила Шарифат. — Иногда Багжат вместо него управляется. Она и меня берет с собой. Я надеваю брюки. — Она засмеялась. — Помнишь, как мы вместе ездили на базар… Багжат кивком головы подозвала подругу. — Одна я с ним не поеду, — зашептала она. — Ты знаешь наших людей! Разговоров не оберешься! Поедем вместе! — Зачем это? Пусть люди что угодно говорят, если у них чешутся языки! — Ну не только из-за сплетен, — призналась Багжат. — Мне самой как-то неловко. И сейчас еще коленки дрожат — вы так неожиданно появились, — донес ветер до ушей Хаджимурада слова Багжат. Эти слова доставили Хаджимураду странное удовольствие. — Мне же надо ковер ткать, — отказалась Шарифат. — Что я скажу маме? — Поедем! — уговаривала Багжат. — Я помогу тебе вечером. Ты сама говоришь, что я делаю большие успехи. Последний довод убедил Шарифат. Хаджимурада обрадовало, что сопровождать его будут обе подруги. Он не знал, как благодарить Багжат. «Какие смелые девушки! А наши еще и не видели женщину на мотоцикле!» Хаджимурад задумчиво смотрел вслед Шарифат и Багжат — они, оставив его во дворе, прошли в сарай. Услышав сзади четкие шаги, Хаджимурад обернулся. — Ибрагим! — крикнул он приветливо. — А, цибилкулец. — Ибрагим так сильно пожал руку Хаджимурада, что у того чуть не вырвался крик от боли. «Пусть запомнит раз и навсегда, что я могу только подумать, и он, как сухой осенний лист, полетит в воздух, — злорадствовал Ибрагим. — Пусть понимает, с кем связывается! Пусть знает, кто такой Ибрагим!» Торжествовал он не долго. Услышав нежный возглас Шарифат: «Хаджимурад!», Ибрагим сам, как осенний лист при порыве ветра, подпрыгнул на месте. Лицо его посерело. — Что с тобой, Ибрагим? — зло спросил Хаджимурад. — На тебе лица нет. Не заболело ли у тебя сердце? — Если бы болело сердце, я бы не стал, как ты, дважды за лекарством переваливать через гору, искать его там, где не найти. К ним от сарая бежала сияющая Шарифат: — Ибрагим, как хорошо, что ты пришел! Багжат хочет отвезти Хаджимурада на мотоцикле, а что-то испортилось. Помоги! Слова «Багжат хочет отвезти Хаджимурада» сразу успокоили Ибрагима. Он бросил на гостя холодный взгляд и вместе с Шарифат пошел к ожидающей у мотоцикла Багжат. — Направляясь сюда со своим Камилом Баширом[25], ты обо мне совсем не думала, — упрекнул Ибрагим Шарифат. — И теперь ты мне нужен только для того, чтобы починить мотоцикл, — сказала Шарифат резко и побежала во двор к Хаджимураду. — Сейчас они найдут поломку, и ты поедешь! — Пусть чинят хоть целый день. Шарифат смутилась: Ибрагим на руках тащил мотоцикл из сарая. Лицо его покраснело от напряжения, по щекам сбегал пот. Казалось, что вздувшиеся мышцы руки вот-вот прорвут рубаху. Отброшенные назад волосы открывали незагоревшую часть лба. — Ибрагим, ты в своем уме? — кричала Багжат, прыгая вокруг него. — Оставь, говорю тебе! — Ого! — Хаджимурад подбежал на помощь. Шарифат продолжала молча стоять на месте, будто приросла к земле. Ибрагим смотрел только на нее. Его широко открытые, немного выпуклые глаза готовы были выскочить из орбит. Не обращая внимания на крики Багжат и отстранив плечом Хаджимурада, Ибрагим дотащил мотоцикл до середины двора и молча принялся за починку. Проворно работали его большие руки. Тайно от стоящих рядом девушек, два влюбленных юношеских сердца соревновались между собой. Никто не слышал, не видел этого соревнования. А сами они старались спрятать свои чувства в ущельях своих сердец. — Багжат, я нашел! Здесь контакт оборвался, — сказал Ибрагим, подняв голову. Ни Шарифат, ни Хаджимурада во дворе не было. Минутой раньше Хаджимурад заметил, что со двора Багжат как на ладони видно горчоковское кладбище. Хаджимурад издали старался рассмотреть надгробные камни и памятники. «Почему я не обратил на них внимания, когда шел сюда? Ах да, рядом была Шарифат, я обо всем забыл… Надо пойти посмотреть поближе»… — Пока Ибрагим починит мотоцикл, — шепнул Хаджимурад девушке, — я пойду туда. — Он показал в сторону кладбища. — Сама понимаешь, мне нужно… — Я пойду с тобой! Хаджимурад ходил от могилы к могиле, оглядывая надгробия и камни, внимательно всматривался в те узоры, которые казались ему особенно интересными. Лицо его было торжественным и печальным. Выбирая, куда поставить ногу, за ним молча шла Шарифат. — Очень искусные у вас мастера, — восхищался Хаджимурад. — Каждый памятник рассказывает чью-то историю… Отец мне говорит, что камни, даже не эти надмогильные, а скалы в горах, хранят человеческие тайны. — И мне мой отец говорит об этом же. А как здесь печально, грустно. Посмотри на этот орнамент. — Шарифат остановилась около надмогильного камня. — Ты по рисунку можешь понять, кто здесь похоронен? — Попытаюсь… Скорее всего женщина. Видишь, лежит лебедь, а над ней, опустив головы, стоят четыре орла. Написано: тысяча девятьсот сорок пятый год, седьмое февраля… Это день смерти моей мамы. — Ровно через год родилась я! — Шарифат осторожно прикоснулась к камню. — Ты угадал. Здесь похоронена женщина, Зулхижат. У нее было четыре брата. Говорят, ее любил мой отец… Но это — секрет. Красивее, скромнее ее не было девушки в ауле. И руки у нее были золотые. Сама ткала ковры, седла, вышивала золотыми нитками бурки братьям. Братья ее очень любили. Других сестер у них не было. Крепко любил ее и отец. А погибла она неожиданно и страшно. Подробностей ее смерти я не знаю, мама молчит. А вот от людей я слышала… Одни говорят, что Зулхижат пошла поздним вечером встречать брата, вернувшегося из армии, и попала в бурю. Другие говорят, что Зулхижат несла в другой аул починить сапоги младшего брата. Третьи уверяют, что она ходила за медом для больной матери. Говорят разное, но известно одно — в тот вечер она домой не вернулась. Поднялась метель, снежная буря. Зулхижат искали несколько дней и ночей, весь аул глаз не смыкал целую неделю. Так ее и не нашли. Какой-то солдат из другого аула, возвращаясь с фронта, наткнулся на замерзшую, занесенную снегом девушку. Он прибежал в Горчок, рассказал. Ее отрыли. ЭтоЗулхижат, мертвая, лежала в сугробе. Хаджимурад внимательно слушал печальный рассказ Шарифат. — У меня нет сестры, — проговорил он грустно. — Четыре ее брата целый год носили траур, — продолжала Шарифат, — не брили бороды. В городе лучшему мастеру заказали этот памятник. Добрую, любившую братьев Зулхижат не забыли в ауле. Когда в семье рождается дочка, старухи говорят: «Дай бог, чтобы она выросла такой красивой и скромной, как Зулхижат», Каждую весну братья приходят на могилу, красят ограду, сажают цветы. И эти деревья они посадили. Видишь, как разрослись! — Не надо было выходить в такую ночь, — сочувственно проговорил Хаджимурад. — Как красиво придумано. Умирающий лебедь, а вокруг четыре орла. Хорошо, что мы пришли сегодня сюда. Этот памятник создан руками настоящего мастера. Если бы не ты, я бы, может, прошел мимо… А кто это стучит все время? — спросил он, прислушиваясь. — Это каменщик Лабазан, он у нас высекает по камню. Тоже очень хороший мастер. — Пойдем посмотрим! Несколько минут Хаджимурад и Шарифат молча поднимались в гору. Каменщик, маленький, смуглый, с узкими глазами, Лабазан при виде нежданных гостей поспешно прикрыл камень брезентом. — Он никому не показывает работу незаконченной. Никому! — шепнула Шарифат. Хаджимурада ее слова подзадорили: ему не терпелось посмотреть — что под брезентом. — Мир дому твоему! — сказал Хаджимурад Лабазану и протянул ему руку. — Да пусть светится твой очаг, — ответил Лабазан приветливо, пожимая руку цибилкулца. — Я собираюсь сделать матери памятник… — начал Хаджимурад. — Это Хаджимурад из Цибилкула, — сказала Шарифат. — Его мать умерла, когда ему было три дня. Он тоже каменщик. — Шарифат очень хотелось, чтобы Лабазан показал свою работу. — Каменщик?! — удивился Лабазан. Недоверчиво улыбаясь, он оглядел Хаджимурада с ног до головы. — Я еще не настоящий мастер, — пояснил цибилкулец. — Отец мой — каменщик. Я у него учусь. — Хаджимурад все ближе подходил к камню, накрытому мешком. — Подожди, подожди. — Лабазан уставился на Хаджимурада, моргая красными веками. — В Цибилкуле у меня есть друг, мастер Жамалудин. — Так я его сын! — Сынок мой, почему ты об этом мне сразу не сказал? — Лабазан вытер руки о штаны. — Такого мастера, как твой отец, найти трудно. Он знает язык камня, скалы говорят с ним, открывая ему свои тысячелетние секреты. Жамалудин немногословен, не хвастлив. Будь у него другой характер, давно прославился бы, как кубачинские златокузнецы, по всей стране. Хаджимурад старался вставить слово, но Лабазана нельзя было остановить. — А его отец, твой дед Хамзат, дай бог омовения его грехов! В тридцатые годы на строительстве моста через аварское Койсу, потом на Гергебельской ГЭС мы вместе работали. Я, мальчишка-сирота, к счастью, попал к Хамзату в помощники. Сначала я слушал стук его молотка, как песню. Но потом наконец он принялся меня учить. Дай бог, чтобы душа его обитала в раю, он передал мне свое мастерство. Вот уже я и сам старик, одной ногой в могиле, но каждый раз, когда берусь за молоток, я вижу руки Хамзата, слышу его слова: «Работа — лицо мастера, зеркало его». Лабазан перевел дыхание. — Чтобы понять, дети мои, этого человека, надо было его видеть, работать с ним бок о бок. А еще он велик тем, что не только в совершенстве владел мастерством, но умел учить других. Лабазан помолчал. Сморщив лицо, опустил голову, будто прислушиваясь к чему-то, махнул рукой и сдернул брезентовый мешок. — Я не люблю показывать незаконченную работу, потом будто руки меня не слушаются, не получается так, как я хочу. — Ого! Вот это искусство! — воскликнул Хаджимурад. Ему было приятно, что Лабазан при Шарифат хвалил его дедушку и отца. Сердце прыгало от счастья, словно танцевало лезгинку в груди. «Пусть она поймет, что мы, каменщики, не такие уж незаметные люди. Пусть слышит, как люди преклоняются перед нашим мастерством». А Шарифат опечалилась — сама себе она показалась маленьким камешком рядом с высокой горой. «Через несколько лет и Хаджимурад станет прославленным мастером, как его отец и дед. А я? Что будет со мною?» Лабазан заговорил снова: — Я думаю, ты скромничаешь. В твоем возрасте мужчины рода Хамзата самостоятельно строят дома, И ставят свой родовой герб… Почему-то от этих слов на сердце у Шарифат стало легче. — Есть герб. Молоток, — прервала она. Хаджимурад не стал поддерживать этого разговора. — Кому будет поставлен этот памятник? — спросил он, рассматривая орнамент на камне. — Нашему первому коммунару, командиру красных партизан Исалаву, — объяснила Шарифат, не дожидаясь ответа Лабазана. От дома Багжат донесся треск мотоцикла. — Вабабай, мы совсем забыли! — смутилась Шарифат. — Я должен ехать домой, — сказал Хаджимурад. — Он опаздывает в школу, — добавила Шарифат, посмотрев на дорогу. Лабазан развел руками. — Что ж поделаешь, дай бог уезжающим доброго пути, остающимся доброго здоровья! Передай моему другу сердечный салам! — Лабазан и Хаджимурад пожали друг другу руки. Выведя на дорогу мотоцикл, Багжат изо всех сил нажимала на сигнал. Ибрагим стоял поодаль. — Если бы не Ибрагим, то и за неделю не починила бы, — сказала Багжат, заводя мотоцикл. — Он добрый. Всякому рад помочь. — В голосе Багжат звучал вызов. — До скорой встречи, Ибрагим! — Хаджимурад протянул Ибрагиму руку. — Счастливой дороги, Хаджимурад! — сказал Ибрагим, а про себя подумал: «На спине нежданного гостя — золотая печать», — недаром так говорят горцы. — Поскорее бы увидеть твою спину, Хаджимурад!» — Я жду, Шарифат! — торопила Багжат, и только тут Ибрагим понял, что обе девушки едут провожать цибилкулца. Сердце его будто камень придавил. Если бы он только знал, что Шарифат поедет тоже, он никогда бы не стал чинить эту дурацкую тарахтелку! Шарифат ведь ему сказала: «Хаджимурада повезет Багжат». Шарифат оказалась между двумя огнями, как легкая стружка. Она с невольным сочувствием посмотрела на Ибрагима, угадав его печаль, потом перевела глаза на Хаджимурада. Багжат уловила растерянность на лице подруги. — Садись! Садись! — сказала Багжат с притворной бодростью. — Мне же еще в район ехать. Неизвестно, когда справлюсь. Ибрагим плохо ее слышал. «На моих глазах Шарифат села позади Багжат, а потом переберется в люльку к Хаджимураду». Сердце его готово было разорваться от ревности. — Не хотела бы я быть сегодня на месте Ибрагима, — шепнула Багжат. — Мы едем по его сердцу! Починив мотоцикл, он словно ключ от дома отдал вору. Хаджимурад заметил, что Шарифат, устроившаяся позади Багжат, легонько ущипнула подругу. Багжат смолкла. Мотоцикл несся по шоссе. Ветер бил в лицо, брызги камней летели из-под колес. По обе стороны дороги колыхалось зеленое море пшеничных полей. Выше поднимались горы. Хаджимурад различал небольшие аулы, прятавшиеся в скалах. Аулы и похожи между собой, как орлиные гнезда, и в каждом — свое, особое, неповторимое. Перед одним сверкает горное озеро, лужайки вокруг пестреют от выстиранного белья. В суровых скалах, нависших над тем аулом, темнеют пещеры, как разинутые пасти зверей… Этот аул зигзагом разделяет горная, говорливая речка. — Горный край мой! Как ты хорош! — крикнул Хаджимурад, но его не услышали. «Если и в том, и в другом, и в этом ауле нет нашего родового герба, он будет, — мечтал Хаджимурад. — Я построю дома по всему нашему краю и колхозникам и рабочим. На каждом доме оставлю наш знак — молоток»… — Как ты себя чувствуешь? — нагнувшись к его уху, крикнула Багжат. Хаджимурад будто очнулся от сна. — Что? — отозвался он. — Хорошо! Хорошо очень. Багжат умело и решительно вела свой мотоцикл, плавно тормозила на поворотах и спусках, ловко объезжала камни. «И где это она так научилась? И смелая такая и очень хорошенькая». Хаджимурад бросил взгляд на Шарифат. Она как-то невесело улыбнулась. Он никак не мог придумать, чем бы рассмешить девушку, сковывала робость, да и ветер мешал. «Все равно ничего не расслышит». Теперь мотоцикл мчался по дороге между полей Цибилкула. Работавшие в полях с удивлением наблюдали невиданную картину: две девушки — одна за другой на мотоцикле, а в коляске — Хаджимурад. Среди колосящейся пшеницы Хаджимурад уже не видел ни одной согнутой спины. Все колхозники стояли, выпрямившись, и смотрели вслед мотоциклу. Жамалудин, увидевший сына издали, недоумевал: «Я оставил его в скалах, а он — уже на мотоцикле. Кто эти девушки, которые ничего, видно, не боятся?» Каменщик так и застыл с молотком в руке. — Раньше мужчины крали девушек, бросив на седла, — услышал он насмешливый голос Хирача, — теперь девушки умыкают мужчин, засунув в люльку мотоцикла! Жамалудин не сразу нашелся. — Да, Хирач, изменилось время, — вздохнул он. Хаджимурад попрощался с подругами, не поднимая головы, шел к дому. Ему было невесело. Хотелось бы еще поболтать с девушками, ведь непринужденного разговора не получилось. Побаивался он и отца — как бы не отругал за опоздание на занятия. …Жамалудин вскоре снова увидел сына — с портфелем в руках, Хаджимурад бежал в школу. «Что с ним делается? Изменился мой Хаджимурад!» — Притомился, брат мой? — услышал каменщик притворно участливый голос Хатун. — Коли с утра устану, как же буду работать вечером? — ответил Жамалудин, с сердцем ударяя молотком по камню. — А Хаджимурад где был? Его привезли девушки на машине. — Хатун во все глаза смотрела на Жамалудина. — Не знаю, Хатун, куда Хаджимурад ездил. Я работаю. Сын мой уже взрослый. Думаю, у него друзей довольно — и девушки и мальчики найдутся. Убедившись, что Жамалудина от работы не отвлечь, Хатун поправила кувшин с водой за плечами, пошла к дому. — Что, Жамалудин, сватовство не вяжется? — спросил Хирач, поднося Жамалудину ведро раствора. — Какое сватовство, Хирач? — удивился Жамалудин. Хирач ехидно усмехнулся. — От людей ничего не скроешь, Жамалудин. Нет в ауле человека, который не слышал бы звука чаганы[26], на которой играет Хатун. Очень хочет видеть свою внучку Хузайпат за Хаджимурадом. — Валлах, не знаю я ничего этого, брат Хирач! Если от меня будет зависеть, женю сына, когда он на ноги встанет. Но коли сегодня он мне заявит, что нашел невесту, я не положу валун поперек дороги. Время покажет, Хирач, Предсказывать еще рано, — говорил Жамалудин. Камни один за другим ровно ложились на стену… Вечером Жамалудину пришлось долго ждать Хаджимурада. — Почему ты задержался, сын мой? — с беспокойством спросил отец. Он весь день готовился к серьезному разговору с Хаджимурадом. — Комсомольское собрание было, отец, — коротко объяснил сын. Он медленно прошелся по веранде, осторожно положил портфель. По его глазам Жамалудин понял, что ему грустно и хочется помолчать. «Ну что ж, поговорим в другой раз, — решил Жамалудин. — Неприятности какие-то. Может быть, на комсомольском собрании его ругали за опоздание. Печаль на сердце от лишних слов, как вата от воды, тяжелеет…» Хаджимурад поел, и, пожелав отцу спокойной ночи, отправился спать. — Пусть утро будет светлое, сын мой! — сказал Жамалудин и потушил свет. У Хаджимурада в душе бушевала буря, но, как только он положил голову на подушку, глаза мгновенно слиплись. Уставшее за день тело нежила мягкая постель… Приснилась Хаджимураду Жамилат: недаром, бродя в горах, рассматривая в Горчоке надгробия, трясясь на мотоцикле, нет-нет, а мыслью возвращался он к девушке, историю которой утром рассказал отец. Он так ясно представлял себе стройную фигуру в чуха-гужгате… На серебряном поясе звенит оружие. Густые длинные волосы скрывает каракулевая папаха. Она летит на белом, большом, как скала, коне, сверкает на солнце сабля… А с горы, словно щебень, уносимый ливнем, скатываются враги… Вот храбрая дочь гор стянула папаху, и косы хлынули бурным потоком. Хаджимурад не мог понять — сон это или явь… Жамилат засмеялась. Ущелье наполнилось смехом, отозвались далекие горы. Казалось, радуется все вокруг: каждый камень, каждая травинка. «Мама, моя мама!» — крикнул Хаджимурад. Вот он карабкается на высокую скалу, протягивает женщине руки… Она придержала поднявшегося на дыбы коня — орлица замерла с распростертыми крыльями. «Как славно выглядят спины врагов!» — хохоча крикнула она, и хохот отдался в горах, заполнил ущелье. Солнце спустилось с высоты, село, как ручная птица, на маленькую женскую ладонь. А лучи, как нежные дружеские руки, гладили голову и лицо Жамилат. Она подняла глаза к небу: — Лети, солнышко! Не одной мне нужны твои ласки! И птицам, и зверюшкам, и людям! И в земле набухающему зерну, и колосу, что должен созреть! — Я только в гостях у тебя, — отвечало солнце. — Я — вечное, светлое — живу на небе. Но пока я буду, — а буду я всегда! — твое святое имя, отважная горянка, будет жить! — Солнце соскользнуло с ладони, стало подниматься все выше, выше и снова заняло свое место на небосклоне — над деревьями, домами, скалами, снеговыми горами. А Жамилат скакала на своем белом коне, и опять и опять пытался догнать ее Хаджимурад. Вот она на самой высокой горе, упирающейся верхушкой в небо. «Мама! — позвал Хаджимурад, — моя мама!» Жамилат приподнялась на стременах, махнула рукой. Гора склонила снеговую вершину в поклоне. Жамилат протянула Хаджимураду руку — теперь он сидел в седле позади Жамилат. Гора распрямилась. Перед Хаджимурадом расстилался весь мир… Безбрежные океаны, огромные города, сады, от тяжести плодов пригнувшиеся к земле. — Гора! — крикнул Хаджимурад, сердце его замирало. — Твоя высота нужна миру. Ты все видишь! Ты учишь нас быть суровыми и безжалостными к врагам, твои коварные тропинки уводят их прочь. Твои гранитные скалы учат нас твердости! Заговорила гора. Ее голос был глубок, звенел металлом. — Мы, вечные каменные глыбы, тысячелетиями стоим на месте. Пока мы стоим, имя твое, отважная горянка, будет живо! Жамилат натянула поводья. Ржание коня заглушило все звуки. И, оставляя за собою звездные брызги, конь помчался над землею. Хаджимурад трогал солнечные лучи руками — они пели, как струны пандура. За ними оставались города из белого мрамора. Он видел фигуры людей, увековечивших свои имена и застывших в бронзовом молчании. Конь с лета брал высокие холмы, переносился через бешеные реки. И вдруг впереди возникло море. Жамилат махнула саблей, море расступилось. Конь мчался по сухому дну, с двух сторон бушевали волны, покорно замирая у ног… Вот они на другом берегу. — Море, — крикнула Жамилат, — соединяй волны! Иначе будут две реки — не море! Волны, встав на дыбы, ударялись грудью о грудь — снова у ног коня бушевало бескрайнее, безбрежное море. Оно бушевало и шумело: «Пока есть на земле мои капли, — а они будут вечно, — имя твое, отважная дочь гор, будет живо!» — Мама! Моя мама! — гордо сказал Хаджимурад, заглянув Жамилат в лицо. И отпрянул. С ним на коне сидела Шарифат, такая, какой он увидел ее в первый раз, — в мужской одежде, с веселой улыбкой. — Шарифат! — позвал Хаджимурад. — Шарифат! — и проснулся. …Солнце через окно уже глядело в комнату, лучи его ощупывали подушку Хаджимурада. «Как долго я спал! Хотел ведь сегодня встать пораньше». — Он огляделся, как бы надеясь увидеть Шарифат, и окончательно убедился, что все было сном. Так захотелось рассказать Шарифат о ночном видении! Быстро одевшись, Хаджимурад выпил молоко, оставленное в глиняной кружке, съел не глядя что-то лежавшее на тарелке. В мешочек бросил инструменты для работы по камню и, перекинув мешок через плечо, вышел из дома.«Залог мужества и храбрости:
— Голоден? — Нет!
— Жаждешь? — Нет!
— Боишься? — Нет!»
VII
Уходя на работу, Жамалудин постоял и послушал. Хаджимурад дышал ровно и свободно. «Последнее время он спит, как на морской волне. Пусть хоть сегодня спокойно выспится». Жамалудин догнал Хирача. — Видно, поругался с Чакар, если встал с петухами, — пошутил Жамалудин. — Поел и сказал ей, что иду отдыхать, а сам, как вор, вышел из собственного дома, — засмеялся Хирач. — Стыдно мне, школьному сторожу, в самый разгар работы оставаться дома! — Чакар снова явится тебя ругать, мне опять придется вас мирить. Ты же сам слышал, она меня обвиняла, что я тебя сюда тяну, — говорил Жамалудин, надевая фартук. — Дай бог, Жамалудин, не знать других огорчений, кроме упреков Чакар! Лахавла вала кувата Илабилах[27]. — Хирач взял в руки ведро. Жамалудин внимательно осмотрел еще вчера вырытый рабочими ров для фундамента и начал откидывать из кучи подходящие камни. Понемногу собрались и остальные участники колхозной стройки. Здание поликлиники возводилось у дороги. Мимо без конца шли люди, останавливались, заговаривали, давали советы, восхищались умением Жамалудина. …Когда солнце склонилось к западу, намеченная на день работа подошла к концу. — Сегодня Хаджимурад не явился на консультацию! — на бегу выкрикнул Гасан. Он мчался из школы домой. — Заболел, что ли… — Когда я уходил на работу, Хаджимурад еще спал, — невозмутимо отозвался Жамалудин. «Наверное, болен, если не пошел в школу», — подумал он, стараясь подавить волнение. Но казаться спокойным было нелегко. У Жамалудина начали дрожать руки — это заметил и Хирач, но промолчал. «А что если он просто ленится? Так может и школу не окончить. До сих пор, правда, никто из учителей на Хаджимурада не жаловался. Но вот вчера он опоздал на занятия. Надо было поругать, он сегодня бы пропускать школу поостерегся…» Жамалудин отбросил мастерок и молоток. — Отдохни, Хирач! Я пойду посмотрю, что с Хаджимурадом. — О нем не беспокойся! Хаджимурад — разумный джигит, — сказал Хирач и поздоровался с Хайрулагом, подошедшим посмотреть стену больницы. — Я видел Хаджимурада. — Хайрулаг поцокал языком, так понравилась ему работа. — Утром я шел в сад, а Хаджимурад с мешком за спиной поднимался в гору. — В гору? — удивился Жамалудин. «Очень не хочется тебя бранить, но ты сам напрашиваешься… Уж сегодня-то я тебе скажу, как надоела мне твоя гора, девушки, мотоцикл! Рано созревшие плоды гниют, когда другим приходит время поспеть!» — В какую сторону пошел мой сын, Хайрулаг? Рассерженный Жамалудин не заметил, как поднялся по извилистой тропинке в гору. Что-то подсказывало каменщику: сын его отправился к Пчелиной скале. Путь туда был длинный и нелегкий, но Жамалудина это не смущало. Хаджимурада отец заметил еще издалека — у надмогильного камня Жамилат. Он взобрался на утес и оттуда посмотрел, что делает сын. Склонившись над камнем и подправляя надпись долотом, Хаджимурад время от времени встряхивал головой, чтобы отбросить назад волосы, падающие на глаза. Он как будто почувствовал на себе взгляд Жамалудина, оглянулся. Видимо, настроен он был отлично: что-то напевал, глаза блестели. Заметив отца, Хаджимурад замер с долотом в руках. Жамалудин, только что собиравшийся отчитать сына, теперь смотрел на него с гордостью и любовью. Хаджимурад понял, что отец им доволен. — Как получилось, отец? — спросил Хаджимурад. — Красиво! Но ты должен помнить: сейчас у тебя не это основное. Так мало осталось времени для того, чтобы сбросить ярмо экзаменов, а ты и сегодня не пошел в школу. — Жамалудин старался говорить как можно строже. — Отец, я взял с собой книги. Устанут руки — я читаю учебники. Потом снова работаю и учу наизусть стихи. — Ты не стихи учил, а песни пел! — Песня, отец, помогает работать! — Ты, я вижу, берешься сразу за все… Смотри — ничего не выйдет. У аварцев есть притча: «Хвастает гусь перед лягушкой: я умею летать, ходить и плавать! Лягушка отвечает: чем летать ниже всех, отставать ото всех в ходьбе и плавать, боясь нырнуть под воду, лучше делать что-нибудь одно, удивляя мир уменьем. Лягушка прыгнула в воду и вынырнула на другом берегу озера». Вот и я говорю: лучше занимайся чем-нибудь одним, да с толком. — Ты не беспокойся, отец. Экзамены я сдам не хуже других. — Не могу я, сын мой, быть спокойным. Хочу, чтобы ты получил все то, чего я не смог. Мастер гранит алмазы, мозг наш обтачивают знания. Необточенным остался мой мозг. Мечтаю, чтобы твой был граненым, как алмаз. — Даю слово, отец, отлично сдать экзамены, если ты мне поможешь отделать этот памятник. Я хочу подарить его школе… Жамалудин помолчал. — Почему я вижу тебя одного, Хаджимурад? Разве друзья не могут тебе помочь? — Их не волнуют мои планы, отец! Я вчера просил собрать комсомольское собрание… — А, ты сам просил… И что там решили? — Каждый хочет сто десять раз отмерить, а только в сто одиннадцатый раз отрезать, — проговорил Хаджимурад с досадой. — Ты один среди всех отрезающий, не отмерив! — засмеялся Жамалудин. Хаджимурад рассердился. — Гасан говорит: сейчас некогда, экзамены, садовые работы… — Гасан просто не знает, что среди вас есть такие, как ты, что сразу берутся за несколько дел, — чуть насмешливо сказал Жамалудин. — У каждого свои дела, а не все должны думать только о твоих. — Идем, я хочу тебе что-то показать. — Стараясь, чтобы отец не понял, как уязвлен он замечаниями, Хаджимурад пошел к скале, нависшей над рекой. — Видишь, какая красота! На краю скалы чудом держался камень: снизу широкий, сужающийся кверху. — Да! Такой только во сне увидишь! — с восхищением сказал Жамалудин. — А ты еще посмотри сюда — вот трещина. — Хаджимурад принялся стучать по камню молотком. — Постой! — Жамалудин выхватил молоток у сына. — Сколько раз повторять тебе: хороший камень можно поранить неосторожным ударом! Камень требует осторожности… — Жамалудин стал тихонько постукивать молотком, как врач, исследующий больного. Легкие удары ложились рядом с трещиной, и вдруг от глыбы отвалился кусок с ровным краем, будто отрезанный алмазом. Оставшийся небольшой зубчик отделился, когда Жамалудин еще несколько раз осторожно ударил по глыбе молотком. — Ну, теперь все хорошо! Сердцевина у камня без трещин. Он может пригодиться… — Разве у камня есть сердце? — недоверчиво улыбнулся Хаджимурад. — Конечно! Как у дерева, как у цветка, как у человека. У одного камня оно твердое, не трескается при обработке. У другого — мягкое, рассыпается от неловкого удара… По-моему, встречается и мертвый камень, камень без сердца… Ни на что не годный. — Значит, у каждого камня — своя судьба, как и у человека. — Хаджимурад удивленно глядел на отца. Он бросился за портфелем, вынул какую-то бумажку и бегом вернулся. — Вот это я хочу высечь на камне… Жамалудин внимательно всмотрелся в рисунок. — Я видел ее во сне… Она была такая… — подняв на отца глаза, произнес Хаджимурад. — Очень хорошо ты нарисовал, — похвалил Жамалудин, любуясь рисунком. — Грива у коня, как от встречного ветра, летит в сторону. А сама девушка в мужском костюме очень красивая… Мне кажется, что я ее где-то видел… Только не помню где. — Он поднял взгляд на сына, будто ожидая от него ответа. Хаджимурад слегка улыбнулся. Отец не знал, что Хаджимурад несколько раз принимался рисовать Жамилат, но она все время выходила на бумаге похожей на Шарифат… — Сможешь ли ты воплотить это в камне, сын мой? Здесь большая и кропотливая работа! — Сумею, конечно, сумею! — уверенно ответил Хаджимурад. — Хаджимурад! Хаджимурад! — предостерегающе произнес Жамалудин и закашлялся. — Постараюсь, отец, может и сумею! — сказал, краснея, Хаджимурад. — Вот так и надо, сын мой, это по-мужски. «Сумею», «хорошо сделаю», «я», «мне» — чтобы больше я не слышал от тебя таких слов. Хороший мастер, берясь даже за самую легкую работу, говорит: «Посмотрю, получится ли!». Пусть тебя другие похвалят, да и то лучше не в лицо! Смущенный Хаджимурад вытащил из кармана платок, чтобы вытереть мокрую шею, и вдруг покраснел до ушей, испуганно посмотрев на отца. В руках его оказалась легкая косыночка, которую Шарифат накинула ему на шею, когда они ехали на мотоцикле. «Простудишься!» — сказала она заботливо. Хаджимурад простуды не боялся, но с охотой покорился, надеясь, что Шарифат про косынку забудет. Так и случилось. Жамалудин сел на камень… «Наверное, ее платок… Если они уже условились, почему он мне не говорит, чтобы я поехал сватать ее?» Жамалудин не мечтал для сына о богатой, шумной свадьбе, где приглашенные будут веселиться, а непозванные надолго затаят обиду. Такая свадьба приносит больше огорчения, чем радости. Нет у Хаджимурада матери, которая во все бы вмешалась, за всем присмотрела. Одни скажут: «хлеб непропеченный», другие заметят: «буза неперебродившая». Особенно много будет пересудов, если жену сын возьмет из другого аула. Там — свои обычаи, здесь — свои. Ведь в горах, что ни аул, то иные обряды, законы. «Переходя реку, что разделяет два аула, брось свои привычки на берегу, как изношенные чарыки», — учили старики молодых. Правда, эта поговорка теперь устарела, но не совсем еще. Свои обычаи каждый аул хранит, как драгоценность». Жамалудин вспомнил сыгранную недавно комсомольскую свадьбу. Вот это было веселье! Собралась почти одна молодежь. Песни, танцы, богато накрытый стол. Невеста с открытым лицом сидела рядом с женихом. Никто особенно не шумел, не было драк. Порядок был настоящий. «Невеста Хаджимурада… Кто она? Когда ее за руку приведет Хаджимурад, вот так же, как привел свою невесту сын Исалава? Она будет во всем белом. Когда во двор будущего мужа входит невеста, мать жениха угощает ее ложкой меда, говоря: «Пусть вся жизнь ваша будет такая сладкая, как этот мед». Но у моего сына нет матери, нужно ли кого-нибудь просить? Я сам положу ей на язык мед», — решил Жамалудин. И снова вспомнил девушку, что была королевой байрама и целый день ходила рядом с Хаджимурадом. Другой невесту Хаджимурада представить он себе не мог. «Может быть, надо сходить в Горчок и узнать все о ней, об ее тухуме, родителях. Или поговорить прежде с сыном? Невеста из другого аула… Надо бы узнать, а то придешь в чужой аул, останешься в дураках». Мысли Жамалудина прервал стук молотка в руках Хаджимурада. «Спешит!» — Хаджимурад, сын мой, мастерство в руках человека — это много! Но мастером стать невозможно без ежедневного, упорного труда. Если наполнить один хурджин, а другой оставить пустым, оба упадут с седла. Много талантов погибло от лени, от безделья, от спешки. Мастерство должно сопровождаться постоянным, упорным трудом. Работая, ты не думай о том, когда окончится работа, думай, какая получится вещь. Никто тебя не будет спрашивать: «Сколько времени ты на это потратил», — но каждый спросит: «Чьи руки это создали?» — Отец! У меня терпения не хватает работать долго над чем-то одним. Тороплюсь закончить начатое, чтобы приняться за новое… — Вот это-то и плохо! Надо ломать голову над тем, что в настоящее время делаешь, — улыбнулся Жамалудин. — Если каждый раз ломать голову, трудно будет ее починить, — недовольно пробормотал Хаджимурад. — Ну поговорили — и хватит. Уже вечер, хочу есть. И ты тоже, наверное, проголодался. — У меня в мешке лепешки. Разреши мне еще побыть здесь. — Хаджимурад умоляюще посмотрел на отца. — Пора домой! — повысил голос Жамалудин. — Ты тоже сегодня поработал достаточно. Сюда будешь приходить утром, до занятий, или к вечеру. Хоть каждый день. Только так, чтобы не было ущерба учению. Если нужно будет, и я тебе помогу. Жамалудин травой прикрыл камень, выбранный сыном. Хаджимураду очень не хотелось уходить, но он покорился. — Ну, хорошо, идем! Спустимся здесь — так быстрее! — Горцы избегают ходить по этой тропинке. Отравляющиеся в дальний путь обходят ее, хотя она самая короткая. Старики называют ее «дорогой предателя». — Предателя?! — Наши скалы хранят предания не только о героических людях и поступках, Хаджимурад… Посмотри, сколько здесь камней! А найдешь ли ты два одинаковых? Вот так и с людьми. Сколько людей, столько и характеров. Над горами парят орлы, в ущельях ползают змеи. В те дальние времена, когда здесь кипели бои, враг даже близко не мог подойти к высокогорным аулам. Враги поняли, что силой горцев не взять. Решили прибегнуть к власти золота, но на подкуп никто не шел. В плен тоже не сдавались. Но, как говорится, и в мед попадает воск, и в сыре находят волос. Поймали подлеца, купил он себе жизнь предательством. Темной ночью показал эту тропинку. Врагов было втрое больше, но и на этот раз горцы разбили их на груди горы. Однако поплатились дорогой ценой — жизнью многих соплеменников. Ночью изменник пришел домой, протянул матери мешочек с золотом. Мать вырвала этот мешок, ударила им по лицу сына и крикнула: «Проглоти это золото, подлец! На каждой монете сгусток крови героя!» На шум выбежала жена с ребенком на руках. «Ты, купив позор, продал родной край. Лучше бы и к нам, как в другие дома, внесли труп, изрешеченный пулями!» Женщина поднялась на крышу и вытряхнула монеты из мешка в реку, ревущую в ущелье. «Бросайся следом! — крикнула жена, указав на беснующийся поток. — У тебя нет ни родины, ни матери, ни жены, ни сына!» Рассказывают, что утром за семью ущельями волны выбросили на берег избитое камнями, изуродованное тело. Никто не решился предать его земле… А старики вспоминают, что еще не так давно в сети рыболовов попадали золотые монеты. Никто никогда не брал себе это золото. Его швыряли обратно в реку. — Неужели, отец, у нас в аула нашелся такой? Я уверен, что предатель был из другого аула! — Кто же, сынок, скажет; «Предатель из нашего аула». О месте рождения героя спорят сто аулов, у него находятся тысячи родственников. Предатель вырастает одиноким плодом на диком дереве…VIII
Алиасхаб услышал от соседей, что Шарифат на мотоцикле провожала чужого парня до Цибилкула. Всегда уверенный, что дочь его не нарушит горского намуса, не совершит дурного поступка, Алиасхаб потерял покой. «Если они любят друг друга, пусть, как полагается по обычаю, приходит его отец и говорит со мной… Говорит со мной. А вдруг этого не произойдет? Вдруг позор дочери будет возмездием за грех моей молодости?» Он сидел у очага, уставившись в одну точку. И снова — уже в который раз? — перед ним проходили далекие годы. …Грянула война, одним из первых ушел на фронт брат Супайнат, и никого особенно не удивило, что девушка надела чабанскую бурку брата. Правда, нашлись люди, упрекавшие мать Супайнат: «Как ты можешь не волноваться, если дочь и ночью и днем в горах?». Но та гордо отвечала: «Моя дочь — девушка среди девушек и мужчина среди мужчин, где бы она ни была. Я спокойна. Надеюсь, что Супайнат не уронит чести нашего рода». Пришло время, когда в ауле мужчин осталось очень мало. К девушкам-чабанам в черных бурках и лохматых папахах привыкли, чабаны-мужчины встречались все реже. Супайнат ходила с винтовкой. Однажды ночью на отару напали волки, тут Супайнат показала свое мужество! Если бы не она, то большой ущерб был бы нанесен колхозу. Она убила двух хищников. И этому никто не удивился. За нею давно установилась слава отважной девушки. Одни восхищались ею, другие завидовали. И все-таки она совершила поступок, которого даже от нее не ждали: добровольно пошла на фронт, когда прочитала повестку о смерти брата. Мать пришла в отчаяние, для нее решение дочери было двойным горем: ведь сына не было в живых! От людей она скрывала, что дочь уезжает, не посоветовавшись с ней. Соседям говорила: — Мне и дочь и сын одинаково дороги. Пусть сестра мстит за брата. Будь я молодая, давно бы была на фронте!…Алиасхаб знал, что отца его в ауле ненавидят. И боятся. Человек, отправляющийся в путь и встретивший Тайгиба, немедленно возвращался домой, пережидал, пока на дороге не появится кто-нибудь другой. О Тайгибе говорили, что он однажды в драке убил человека, и за ним навечно утвердилась кличка убийцы. Вспоминали, что про него много лет назад какой-то старик сказал: «Этот человек не умрет своею смертью». Тайгиб чувствовал пустоту вокруг себя и сам сторонился людей. Однако из всего возможного он старался извлечь злую пользу. Если случалось ему сидеть с мужчинами на годекане[28], он старался всех перессорить. Как курица зерно в пыли, умел выбрать в куче слов именно то, которое обижало. Тайгиб никому не доверял. Даже той, что провела с ним жизнь под одной крышей. Руганью, издевательствами он свел ее в раннюю могилу. Всю свою злость Тайгиб направил на детей. Сыновья росли, умнели. А отец становился все злее, все жаднее. Вскоре стали поговаривать: — Сыновья-то у Тайгиба хорошие, но дом для невест — раскаленная жаровня! За несколько месяцев до войны старшего сына Пахрудина мобилизовали в армию. Весь аул радовался: «Пахрудин станет настоящим человеком!» Алиасхаб сторонился отца, старался почаще быть среди людей — пропадал на вечеринках, на свадьбах. Характером Алиасхаб пошел в мать, все выносил терпеливо и молча. Дома при отце он отмалчивался, на людях перерождался: был весел, разговорчив. Алиасхаб хорошо пел. Его охотно всюду приглашали. Вспоминали, что и у его матери был хороший голос, но в старые времена считалось позором, когда девушка громко пела. А потом от тяжелой жизни с Тайгибом талант ее пропал. Алиасхабу исполнилось восемнадцать лет. Началась война. Он в тот же день решил отправиться на фронт, но не прошел по зрению: был близорук. В ауле Алиасхабу было тоскливо — он с отарой отправился в горы. У горцев петь в траурные дни не принято. Алиасхаб видел в глазах людей глубокую печаль, и сердце его тоже окутывалось печалью. Всем было не до песен. В ауле дел хватало. Спускаясь с гор, Алиасхаб работал за десятерых. Отец его вскоре умер. В поисках легкого заработка Тайгиб во время войны стал выдавать себя за ясновидящего. Спекулируя на чувствах женщин, он разгадывал сны, предсказывал будущее, гадал. «Твой сын жив! Твой муж скоро вернется!» И женщины за слова надежды отдавали последний кусок хлеба. Он странствовал по аулам и набивал хурджины. В свою последнюю ночь он пошел в один из аулов, чтобы принести зерно, собранное им за гадание еще осенью. Его нашли в горах мертвым. Прошел слух, что люди, возвращаясь с базара, слышали крики и волчий вой. Но кто бы мог подумать, что это новоявленный шейх испускал дух! Да и слышал ли кто-нибудь эти крики? Останки отца Алиасхаб постарался зарыть как можно дальше от могилы матери и всегда вначале шел к ее могиле, а потом лишь для того, чтобы избежать людских пересудов, подходил к могиле отца. Алиасхаб в конце концов добился своего, его взяли в армию. О нем долго не слышали. Прошел год после окончания войны, Супайнат вернулась в родной аул. На груди у нее блестел орден. На руках она держала дочку. Вместе с ней вернулся Алиасхаб — ее муж. Правда, первые дни кумушки шушукались, как, мол, Супайнат вышла замуж за Алиасхаба без согласия матери. Но мать всем объясняла: «Я получила от них письмо и разрешила». Оказалось, что Супайнат разыскала Алиасхаба в госпитале… Когда у них родилась дочь, Алиасхаб радовался. Он дал ей имя своей матери. Если бы родился сын, пришлось бы назвать его именем отца, а этого Алиасхабу не хотелось. Супайнат оказалась хорошей хозяйкой, она верховодила в семье. Однажды приятель упрекнул Алиасхаба: «Ты во всем уступаешь жене». Алиасхаб только рассмеялся: да я не вмешиваюсь в домашние дела, у меня своя работа. Алиасхаб был всегда общителен и словоохотлив, но иногда его охватывала тоска. Он сторонился людей, уходил в горы. Супайнат боялась минут, когда печаль поднималась из глубин души Алиасхаба. Он бегал по комнате, рвал на себе волосы. Супайнат старалась быть с мужем еще нежней, еще заботливее. — Ты меня не любишь? — спрашивала она, уверенная, что это не так. Конечно, Супайнат хитрила. Рассчитывала затронуть слабые струны сердца… Алиасхаб ответил: — Не спрашивай меня, Супайнат. Ты знаешь, что кроме тебя и дочери у меня никого нет, Единственная моя мечта, чтобы вы были счастливы. Но камень, который лежит у меня на сердце, приносит такую боль, что я места себе не нахожу… Супайнат жалела мужа. Ничем она не могла развеять его печали… Потом все проходило. Алиасхаб брал себя в руки, становился, как и прежде, ласковым и спокойным. Самой большой радостью в жизни Алиасхаба была дочь. Шарифат росла, росли и его заботы о ней. Он души не чаял в дочери. Не стеснялся приходить на годекан, держа на руках Шарифат, хотя издавна в горах считалось позором для мужчины таскать за собою девочку. И дома он не отпускал ее ни на одну минуту. Из соседнего аула никогда не возвращался он домой без подарка для дочери. И Шарифат издалека узнавала отца и хлопала в ладоши, бежала ему навстречу с криком: «Папа идет, папа идет», рассказывала ему обо всем, что случилось дома в его отсутствие. Даже о том, что петух не вовремя закукарекал. Шарифат исполнилось пять лет, когда у Алиасхаба и Супайнат родился сын. — Ожил мой брат, убитый на войне, — ликовал Алиасхаб, открывая глиняные кувшины с бузой, взял у соседа пандур и, впервые за много лет ударив по струнам, запел:
Время шло. Девочка росла. Стала пионеркой. Потом пришел счастливый день — Шарифат приняли в комсомол. Радостная, она показала отцу драгоценную книжечку с силуэтом Ленина. Вечером в доме Алиасхаба отмечалось это событие: собрались все ровесницы Шарифат. Было шумно, весело. Женщины шушукались: — Алиасхабу дочка, что хвост — петуху! — возмущалась одна. — Да, да! Гордится ею, как козленок рогами! — ехидно отозвалась другая. — Сам хвастается мастерством ее рук. — Она еще ему покажет! — злорадствовала третья. — Увидите, убежит с каким-нибудь бродягой из дома! — Убежит?! К отцу с матерью приведет… Вы еще мои слова вспомните. В восьмом классе Шарифат разрешили соткать ковер персидского рисунка. А в десятом она уговорилась с подругами: все должны принести по мотку шерсти, а она выткет ковер в подарок школе. Сперва ребята как-то не поддержали ее предложения. Но постепенно эта мысль всем понравилась — собрали немало разноцветных клубков. Школьники обсуждали узоры для будущего ковра, родители помогали советами. Споры разгорались самые жаркие. Школьные художники шумели, даже ссорились. Сколько эскизов было предложено! Сколько отвергнуто, разорвано, выброшено! Наконец рисунок был выбран. Решили освободить Шарифат от всех других дел, кроме ученья. Пусть спокойно ткет ковер! Ведь на нем будет всеми цветами сиять картина родного края. Многие сомневались: сможет ли Шарифат обойтись без помощи бабушки. Некоторые даже утверждали — не обойтись! Другие возражали: Шарифат — сама уже зрелая мастерица. Шарифат разговоров не слушала. Заявила, что будет работать совершенно самостоятельно и покажет ковер всем, только закончив над ним работу. Когда к ней приходили друзья, она набрасывала на станок простыню. Но Ибрагим откуда-то узнал, что Хаджимураду Шарифат показала незаконченный ковер. Возможно, какая-нибудь сплетница проходила мимо дома Алиасхаба, видела Хаджимурада и Шарифат у станка. А тут еще прошел слух, что Шарифат провожала цибилкулца до его аула. Ибрагим не знал, куда деваться от зависти и ревности.
IX
Случайно совпало, что получение аттестатов зрелости горчоковскими и цибилкулскими школьниками было намечено на один день. Ребята заранее созванивались по телефону, списывались: хотели устроить выпускной вечер вместе. Идею эту вынашивал Хаджимурад целый месяц и подсказал Гасану. Хаджимураду хотелось отпраздновать торжественный день вместе с Шарифат. Но как покинуть стены класса, в котором многие провели десять лет? Для всех сегодня должен прозвучать последний звонок — разве можно это мгновение пережить в чужой школе? Выпускники обеих школ уговорились: после того, как будут получены аттестаты, подняться на вершину горы и там встретить рассвет. Родители некоторых ребят сперва протестовали — как это можно в кромешной тьме взбираться в гору? В конце концов разрешение было дано — не хотелось портить детям радость. Одна только бабушка Хатун, взяв в руку «третью ногу» — палку, с которой не расставалась, поклялась идти встречать рассвет вместе с внучкой Хузайпат. Отговаривал ее и секретарь комсомольской организации школы Гасан, и учителя, — она даже слышать не хотела: — Родители Хузайпат на кутане! Девочку доверили мне. Не могу я ее одну без присмотра пускать в горы! Я хоть и старая, а никому не помешаю. Не ваши пальцы будут сбивать о камни, не на ваших ногах ковылять! Хузайпат знала: отговаривать бабушку бесполезно. Если девушка опаздывала к обеду, Хатун ждала ее у ворот. Когда Хузайпат задерживалась на комсомольском собрании, Хатун сидела на ступеньках школы — ждала внучку. Некоторые считали: старушка Хатун просто завидует молодежи и желает на склоне лет посмотреть все, чего не пришлось ей увидеть в давно прошедшей юности. Тихая, застенчивая Хузайпат сначала стыдилась того, что бабушка так сторожит каждый шаг ее, но постепенно и она сама, и все остальные привыкли к присутствию старушки. Хатун сегодня немного кривила душой: не только безопасность Хузайпат, сколько мысль о Хаджимураде не давала ей покоя. Ведь Хаджимурад и Хузайпат — ровесники. В детстве вместе играли, подросли — за одним столом готовили уроки. Хаджимурад заступался за нее, как за сестру, вмешивался в драки, если его подругу обижали. Не раз из-за Хузайпат лоб его украшали шишки, а под глазом расцветали синяки. Хузайпат росла слабенькой, обидчивой. Чуть что — слезы повисали на ресницах, и она кулаками размазывала их по лицу. Хаджимурад не мог спокойно видеть ее личико печальным. Он мрачнел, но старался развеселить подружку. Отца Хузайпат избрали заместителем председателя колхоза. Взяв с собой жену и младших детишек, он уехал на кутан — налаживать колхозные дела. Хузайпат осталась с бабушкой в ауле. Хатун начала воспитание внучки с того, что перестала оставлять Хузайпат наедине с Хаджимурадом. Раньше девочка частенько помогала по хозяйству Хаджимураду, Хатун запретила внучке одной ходить к ним в дом, всегда ковыляла следом. Если же Хаджимурад объяснял Хузайпат математические уравнения, Хатун, оперевшись на палку, склонялась над столом и внимательно прислушивалась к тому, что говорит Хаджимурад. Понять она ничего в уравнениях не могла — была неграмотная, но упорно расспрашивала Хаджимурада: — А что это значит? А почему ты так сказал? Хаджимурад пытался и ей растолковывать математические термины. Старушка кивала головой, делая вид, что во всем хорошо разобралась. — Да! Да! Так! — повторяла она те немногие русские слова, что знала. Хатун затаила мечту и думала, что она хранится на самом дне ее сердца. На самом же деле весь аул подшучивал над ее планами. Хатун надеялась поскорее выдать внучку замуж, в уме перебирала достоинства всех парней аула, ставила их на весы. Хаджимурад всех перевешивал. Больше всего ценила Хатун красивый голос Хаджимурада. Немаловажным обстоятельством было и то, что он перенял наследственное мастерство своего рода и стал отличным каменщиком. Хузайпат многие годы относилась к Хаджимураду как сестра, но камень воду точит. Хатун день и ночь хвалила Хаджимурада, а последнее время стала намекать, что родственные отношения между чужими по крови быть не могут. — Пора думать о будущем! Появится ловкая, языкастая девушка, утащит счастье из-под рук, — пилила Хатун внучку. — Кому суждено слушать всю жизнь такие песни, что поет Хаджимурад, тому не постареть, не умереть! Постепенно у Хузайпат родилось новое чувство к Хаджимураду. А когда старушка, огорченно покачивая головой, сообщила внучке, что чужая девушка катала Хаджимурада на машине, Хузайпат всю ночь не могла уснуть. Получив аттестат на руки, огорченная Хузайпат думала сразу отправиться домой — не хотелось ей встречаться на рассвете радостного дня с соперницей. Хаджимурад, далекий от мысли, что Хузайпат теперь относится к нему по-иному, считал: подруга его отказывается идти в горы из-за неизменной спутницы — бабушки Хатун. — Старики учат нас уму-разуму! От них — все только хорошее, — уговаривал девушку Хаджимурад. — Ты должна радоваться, что бабушка идет с нами. Хузайпат со слезами на глазах стояла на своем. Хаджимурад даже рассердился: — Ты должна помнить: не на базар мы идем! Это заранее намеченная встреча. Хузайпат крыть было нечем, и она согласилась… С вершины горы звезды казались ярче и ближе. Сюда доносились запахи трав и созревающих колосьев. Полная луна с завистью смотрела вниз, досадуя на свое одиночество. На горе — границе двух районов — в полночь встретились друзья — школьники Горчока и Цибилкула. Вчерашние девочки и мальчики сегодня получили путевки в жизнь: «Вы стали взрослыми, сами выбирайте себе пути!» Ощущение свободы радовало ребят и немного пугало. Ручейки грусти звенели в сердцах, все время нашептывали, что где-то там, в школе, в саду под деревьями, в беспокойных волнах реки потеряно детство и его не вернуть! У иных грудь распирало от гордости: они уже взрослые люди, любая работа по плечу! Если бы им крикнули: «Расщепляйте эту гору!» — они бы радостно ответили: «Сейчас!» Каждая травинка под ногами, каждый камешек со скалы, любая звезда с неба пели:X
Рано утром Шарифат шла к источнику и еще издали увидела Ибрагима. Он мял в руках кепку и то наклонялся к земле, будто отыскивал потерянное, то выпрямлялся, оглядываясь вокруг, еще издали было заметно, что Ибрагим взволнован. С того самого дня, как они вместе встречали рассвет в горах, Ибрагим всячески старался показать, что он к Шарифат равнодушен. Совсем ее не замечал, даже не здоровался. Нарочно лишний раз проходил мимо так, чтобы Шарифат могла его видеть, но сам не поднимал на нее глаз, якобы занятый собственными мыслями. Во всем случившемся он обвинял только себя. Как ни старался, в поступке Шарифат ничего не мог найти дурного. «Не надо было мне так грубо шутить с Хаджимурадом, я упал по своей вине в глазах Шарифат. Она же просто помогала Хаджимураду, чтобы он не выглядел перед всеми смешным». Эти добрые мысли подсказывало ему сердце. Но стоило ему встретить Шарифат, как все здравые рассуждения молнией вылетали из головы, опять он видел перед собой девушку, смахивающую пыль с одежды Хаджимурада. И сейчас — чем ближе подходила Шарифат, тем ожесточеннее мял он в руках бедную кепку. Словно сотни кузнецов били по наковальне, так стучало его сердце. В ту минуту, когда Шарифат свернула к источнику, он огляделся. Уверившись, что за ним никто не наблюдает, он преградил девушке дорогу. — Шарифат, я уезжаю! Может быть, мы больше никогда не увидимся, — проговорил он дрожащим голосом. — Прости меня! Шарифат растерялась. — Куда ты уезжаешь, Ибрагим? — спросила она и, по привычке прикусив нижнюю губу, добавила: — Удивительный ты человек, Ибрагим, то ты ломаешь мне ключицы[32], то просишь прощения… Уезжающим — доброго пути, остающимся — спокойствие и мир. — Девушка быстро пошла своей дорогой. Ибрагим снова забежал вперед. — Ты попала под влияние этого цибилкулца. Жаль, что я его тогда… — Ибрагим сжал кулаки. — Ты изменилась… — Может быть, я изменилась к лучшему? — вызывающе спросила Шарифат, сведя тонкие брови. — Ты не вправе запрещать мне разговаривать, с кем я хочу! Или еще предложишь мне ходить с закрытыми глазами? Зашить себе рот? И что это еще за цибилкулец? У него есть имя! Если ты забыл его, я могу напомнить. Его зовут Хаджимурад. — Неужели? А я не знал! — взорвался Ибрагим. — Остается только позавидовать, что у него есть такой защитник! — Есть защитник! А твоей злостью и соломинки не переломишь. Оставь меня! Уезжай хоть на край света! — и задев Ибрагима взметнувшимися косами, Шарифат побежала к источнику. Ибрагим рассердился на себя еще больше, чем Шарифат. «Не получился разговор, хотя все продумал заранее. Ну что вышло? Она вступилась за Хаджимурада… «Твоя злость соломинки не переломит!» И я хорош! Хотел поговорить ласково, а нагрубил только. Слова не умею вымолвить! И все-таки нельзя так все оставлять. Я должен ей доказать… Пойду снова навстречу, заставлю все выслушать… А потом оторву от сердца, как созревшее яблоко от ветки! И думать о ней больше не буду!» Шарифат почему-то задержалась, а Ибрагим понемногу остывал. Может быть, свежая утренняя прохлада как холодной водой заливала пожар его сердца. Он разжал кулаки. И гнев, недавно клокотавший у горла, как расплавленный металл, подобно остывшему слитку, упал куда-то и скрылся в пропасти души. Злость сменилась грустью. «Есть ли на свете человек несчастнее меня? Можно ли насильно заставить себя полюбить? К чему я напомнил ей о Хаджимураде? Да, она права: какое у меня право запрещать ей разговаривать с другими? Я просто неловок — не сумел проложить, как Хаджимурад, тропинку к ее сердцу. Все время упрекаю ее, в чем-то укоряю. Ей это надоело! Не из-за угроз зимы открывают деревья свои почки, а навстречу теплым лучам солнца. Она уже давно знает о моей к ней любви, если бы в ее сердце был хоть отсвет, не держалась бы она со мной так холодно. «Уезжай хоть на край света», — крикнула она. Ну, что ж, я и не вернусь никогда в аул, чтобы с ней не встретиться!» Сам того не замечая, Ибрагим вышел к полю пшеницы. Не зря говорят: ревность отличается от всех болезней тем, что сама поддерживает себя. Вот он снова представил себе Хаджимурада. Перед ним возникло приветливое, открытое лицо. Оно было неприятно Ибрагиму, но парень понимал: Хаджимурад, действительно, может вызвать симпатию. Вот Хаджимурад гордо поднял голову. «Я победил, после нескольких встреч взял в плен ее сердце, а ты не мог завоевать за все годы!» — слышался Ибрагиму уверенный голос. Рядом с Хаджимурадом стояла и королева байрама, улыбаясь, она смотрела на Ибрагима сквозь ветки дерева, покрытого зрелыми ягодами. Ибрагим тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения, но перед его глазами мелькнул мотоцикл, на котором сидели Хаджимурад, Шарифат и Багжат. От этой картины сердце Ибрагима заныло, будто сжатое клещами. «Я сам виноват во всем. Я сразу должен был преградить ему дорогу сюда. Почему я не помешал встрече на горе? Ведь все это придумал Хаджимурад, чтобы лишний раз увидеть Шарифат. Глаза Хаджимурада, словно пули! Как смотрит он на Шарифат! А ведь было время, когда Шарифат и Ибрагим были почти неразлучны! Теперь же дошло до того, что она ищет цибилкулцу камни для поделок! И я потерял ее навсегда! А это глупое состязание. Я ведь его затеял! Теперь-то Хаджимурад стоит, как гранитная скала поперек дороги. А что, если… Если пойти к нему и заявить как мужчина мужчине: «Оставь Шарифат в покое». Пожалуй, он может посмеяться надо мной и сказать: «Разве она твоя? На ней это не написано!» А что, если скажет? Что я отвечу?.. Ну, тогда поговорим по-другому!» И как будто спрашивая, может поговорить или нет, он посмотрел на свой кулак. Надвинув на лоб кепку, чтобы она не сваливалась с головы. Ибрагим посмотрел на гору, разделявшую Цибилкул и Горчок. «Пойду сейчас и скажу ему: «Если даже близко подойдешь к аулу, где живет Шарифат, пеняй на себя!» — Ибрагим шагал через поле — по сторонам колыхалась созревающая пшеница. Он рисовал себе сегодняшнюю встречу с Хаджимурадом. — Это будет чисто деловой разговор! Хватит, настало время высказать ему все». Погруженный в свои мысли, Ибрагим чуть не наткнулся на Багжат. Высоко подоткнув платье, она выпалывала сорняки. Багжат распрямилась, бросила охапку травы на межу и первая увидела Ибрагима. — Ворчами[33], Ибрагим! Что ты такой злой, будто я съела твой завтрак? — спросила она, а на губах у нее притаилась улыбка. Ибрагим еле выдавил: — Ворчами, Багжат. — Помолчав мгновение, он спросил: — Что, устала? — Чего бы это мне с утра уставать? А ты спозаранку ищешь потерянное птичье гнездо в пшенице? — она откровенно засмеялась. Ибрагим считал Багжат сообщницей Шарифат с того утра, когда они втроем, отделившись от других, ходили любоваться камнями. Слова Багжат Ибрагим принял за насмешку над его неудачами. — Если даже я и потерял гнездо, то найду! Их тут не меньше, чем цветов и трав. Багжат с ответом не задержалась: — Да, Ибрагим, ты прав! Птиц много, но ведь и орлов-охотников немало! Ибрагима эти слова очень задели — он даже обрел находчивость: — Есть и такие птицы, что сами показывают орлам дорогу к своим гнездам! — и быстро зашагал дальше. Но Багжат не сдавалась. — Гляди, орел, как бы крылья твои не обломались в поисках птицы! — крикнула она вслед задорно. Несмотря на внешнюю веселость, Багжат была очень смущена. «Он, наверное, догадался, что я люблю Хаджимурада, и намекает на это. Неужели все тоже догадываются? Не умею я скрывать своих чувств». Багжат снова принялась выпалывать сорняки. «А от чего Ибрагим такой печальный? Скорее всего из-за Шарифат. Почему человек так устроен: знает, что любит без ответа, а не может не любить? Мало ли в ауле других девушек, но вот уж который год Ибрагим как тень ходит за Шарифат. А чем он больше к ней, тем она дальше от него! Шарифат — моя подруга, но, честно говоря, она все-таки задается! Теперь еще этот Хаджимурад… Что они в ней находят? Чем она лучше других?» Багжат собрала сорняки в кучу и медленно побрела к роднику. «Ну что ж, Шарифат — ковровщица. Я буду доктором. Хаджимурад сказал, что ему нравится профессия врача. Если бы он заболел, а я была бы уже врачом, я бы его вылечила и доказала, что я нежнее и внимательнее Шарифат. Нет, мужчины выбирают только ту, которая нравится другому». Багжат села на траву у журчащего ручейка и подняла глаза на гору — Ибрагим быстро шел к вершине, прыгая через камни, обходя скалы побольше. «Наверное, сам не знает, куда деваться с горя. Шарифат, что ты делаешь с его сердцем?! И вообще, что такое любовь? Кто может ответить на вопрос: «Почему твое сердце выбирает именно этого человека, а не другого?» От унылых мыслей Багжат отвлек цветок красный снаружи, розовый внутри. На лепестках застыли капли утренней росы, в ней переливались, тонули солнечные лучи. Бабушка говорила, что его называют патимат. В честь этого цветка дают имена девочкам. Подавив радостный крик, Багжат села, чтобы собой загородить цветок от солнца. Сколько раз она его искала и не находила! «Это хорошо, это к счастью, что я увидела его утром, когда роса еще не просохла!» Осторожно наклонившись, Багжат понюхала редкий цветок. Он дышал мягким, нежным ароматом. Багжат боялась, что лучи украдут жемчужные слезы с лепестков. Обняв колени руками, она попыталась слово в слово вспомнить рассказ бабушки о цветке патимат. Родилась эта легенда, когда человек был рабом природы, совсем не умел управлять ею… Жил в этих горах молодой охотник Чупалав. Он был храбрый, закаленный и уверенный в своей силе. Река, перегороженная его ногой, послушно меняла течение. Вековечные громадные скалы трескались от удара его колена. Если ему на охоте вздумалось отдохнуть, он, поймав одной рукой медведя, стелил его вместо перины, а подушкой ему служил тигр. И эти хищные звери, боясь нарушить покой Чупалава, не смели даже пошевельнуться. Чупалаву казалось, что он самый могучий, и нет на земле никого, перед кем бы он отступил. И жизнь его текла, как река по равнине — скучно, однообразно. Что ему оставалось делать? Делиться мыслями со зверями, советоваться со скалами и горами? Иногда его сердце скучало по ком-то, оно буйствовало, как молодой жеребенок, запертый в сарае. Летом зеленые горы с широкой крышей голубого неба служили для него домом, а зимой его принимали глубокие пещеры. Однажды ночью в лесу он услышал чей-то плач. Никогда никакие стоны не действовали на Чупалава. Но загадочное рыдание в ночи взволновало его. Чужого горя на своем веку он повидал немало. Поранив стрелой детеныша лани, он видел в ее глазах непролитую влагу. Когда его рукой была подстрелена горлинка, из глаз голубя крупинками свинца падали слезы. Чупалав ценил эти слезы не дороже брызг, уносимых ветром из горной реки. Его сердце не знало жалости. Но это рыдание, проникая в сердце Чупалава, смягчало его жестокость. Ему захотелось посмотреть, кто так горько плачет. Чупалав пошел туда, откуда доносился плач. Охотнику показалось, что с неба упала звезда — он увидел девушку в одежде из трав и цветов. При виде незнакомца девушка с громким криком прижалась к стволу дерева, обняла обеими руками, как бы ища помощи и защиты. Чупалав стоял недвижимо. Девушка оторвалась от дерева. Молодые люди обменялись испуганными взглядами, подобно ворам, случайно столкнувшимся в одном доме. Девушка смотрела с мольбой — слабость, попавшая в руки жестокости. «Как он поступит со мной?» Чупалаву же хотелось завоевать доверие девушки, разбудившей в его сердце незнакомые до сих пор чувства: нежность и жалость. «Как приблизиться к ней, чтобы она не убежала?» Охотник, сам того не желая, широко и открыто улыбнулся. Испуг, таившийся в глазах девушки, улетел, как молния. Напряженное тело ее сникло, подобно освободившейся от стрелы тетиве лука. Чупалав сорвал лист с дерева, вытер им мокрые ее глаза, и через кончики пальцев, коснувшихся лица девушки, в сердце его влилась любовь. А ласка его руки уверила девушку: незнакомец ей не страшен. И как птицы, покидающие гнезда на заре, отлетели прочь тревожные мысли — она улыбнулась. Чупалав достал из недра звериной шкуры, в которую был одет, кресало, высек искру, зажег пучок сухой травы. Теперь он мог лучше рассмотреть красавицу: ее стройный, как кипарис, стан, длинные, до колен, пышные черные волосы. Глаза ее были светлячками, притаившимися в цветке. Сквозь платье из трав кое-где просвечивало загорелое тело. Босые ноги купались в траве. Чупалав, никогда в жизни не отступавший перед силой, теперь стоял с покорным вопросом во взгляде. Ему казалось, что перед ним молодое высокое деревце. Чупалав хотел ей что-нибудь сказать, но боялся, как бы от его слов она не обернулась травой, цветком или звездочкой. Девушка сама тихо подошла к нему поближе, улыбнулась и, поднявшись на носки, провела рукой по его нечесаным, жестким, как крапива, волосам. И от ее нежного прикосновения по всему телу юноши разлилось тепло. Радость, как весенняя река, выплеснулась из берегов. Чупалав засмеялся, и его смех спугнул лесную тишину. Он осторожно взял девушку на руки и тихонько закружился между деревьями с драгоценной ношей на руках. Разбуженный их радостью рассвет собрал звезды в хурджины и бросил темноту в пропасть. Девушка коснулась ногами земли, потянула за собой Чупалава. — Домой, идем домой! — просила она. Чупалав удивился. Он впервые сегодня услышал слово «дом». Но что это значит, он не знал. Лес становился все гуще, и они не могли идти рядом, а один за другим — не хотели. Чупалав ударом руки валил наземь деревья, расширяя дорогу. К полудню они очутились на опушке леса. С двух сторон поднимались горы, с третьей — шумел лес, откуда они вышли, а прямо перед ними расстилалось море, как окно, распахнутое в небо. Девушка захлопала в ладоши, сначала медленно, потом быстрее закружилась по траве. Чупалав любовался ею и, сам того не замечая, принялся хлопать в ладоши. Земля зеленела цветом платья любимой. Небо, море сияли голубизной ее глаз. Завороженно глядя на девушку, Чупалав сам закружился в танце. Утомившись, она со смехом упала на траву. Чупалав лепестками цветов вытер пот с ее лба. Она провела рукой по его загорелому лицу. Своими обветренными губами он потянулся к ней, но, заметив испуг в ее глазах, отпрянул. Мгновенно перед ним пронеслась вся его жизнь, проведенная в горах, в лесах. Возникли давно поверженные молнией отец и мать. Впервые он так остро почувствовал, как был одинок до встречи с этой лесной красавицей. Сейчас ему казалось, что он давно ее ждал. Как бессмысленно было все, что он делал до сих пор! А девушка, глядя на Чупалава, вдруг уверилась в том, что кончились все муки, выпавшие на ее долю, пока она бродила по дремучему лесу. И ненавистный Горо[34], домогавшийся ее любви, был лишь горьким сном. Она схватила Чупалава за руку и побежала к морю. Набрав пригоршни влаги, она осыпала его брызгами. Он искал в песке красивые ракушки и нанизывал их на скрученную нитку травы. Эти бусы он сам надел на загорелую шею девушки. Украсил ей руки браслетами из ракушек. Она представлялась ему теперь повелительницей моря. А вдруг она превратится в морскую волну? Конечно, он сразу бросится за ней. Теперь он не смог бы жить без нее. Ему захотелось показать ей свою силу, чем-нибудь удивить, чем-нибудь порадовать. Он был готов исполнить любую ее просьбу, но она ничего не просила… Время от времени она смотрела на него внимательным, вопросительным взглядом. И вдруг почувствовала, что голодна. Не успела опомниться, как он принес из леса убитую лань, Он с корнем вырвал дерево, разжег костер, принялся сдирать шкуру с убитого животного. Девушка, закрыв лицо руками, заплакала. Чупалав понял, что есть этого мяса она не станет. Он бросился в море и скоро выплыл на берег, держа в руках две большие рыбы. К вечеру он принялся плести постель из цветов и трав, хотел спросить девушку, где она ляжет, и не знал, как к ней обратиться. Взгляд его упал на цветок, рядом жужжала пчела. — Пчелка, моя пчелка! — крикнул Чупалав, глядя на девушку. — Нет, Патимат, — возразила девушка и подбежала к нему, отбросив венок, который плела, сидя под скалой. — Патимат! Патимат! — Я Чупалав, — ударил он себя в грудь рукой. — Патимат и Чупалав! Патимат и Чупалав! — запела девушка. Ночью она сама пришла к Чупалаву. Ему казалось, что он никогда не смог бы быть таким смелым, как она. Он просто побоялся бы испугать ее. Он гордился тем, что она так доверчиво обняла его, так просто и радостно подарила себя. Женщина спокойно заснула на его руках, уверенная, что он, как стальной щит, оборонит ее от любой опасности. Он не спал, в его сердце, как шторм на море, билась проснувшаяся любовь… Только сегодня, встретив эту женщину, он родился на свет! Ему ясен стал смысл жизни. Она шептала во сне бессвязные слова, вздыхала, но не просыпалась, не снимала рук с его шеи. Утром Чупалав хотел встать первым, чтобы приготовить ей завтрак. Она все спала и не выпускала его из своих объятий. Наконец она открыла глаза: солнечные лучи пробивались сквозь зеленый свод над ними. Это утро было ничем не похоже на сотни других, пережитых обоими до сих пор. С этого дня Чупалав никогда не стрелял без разбора. Он твердо знал, что любого зверька дома ожидает подруга. В их наскоро сооруженном жилище появилась глиняная посуда, деревянные ложки, вилки. Вокруг бродили прирученные козы, дикие вчера куропатки дарили Патимат яйца. Счастье их длилось недолго. Однажды Чупалав пошел ловить рыбу, а Патимат дома сбивала масло. Вдруг перед ней появился Горо — он не уставал искать ее все время. Патимат не успела даже крикнуть — он зажал ей рот рукой и бросил поперек седла. Конь копытами растоптал все вокруг. Двор Патимат и Чупалава стал похожим на гумно, где молотили хлеб. Не осталось и следа от мирного домика, что так любовно построили в лесу охотник и его жена. Патимат извивалась в руках Горо. Он держал ее крепко, но женщина, изловчившись, разорвала свои бусы из ракушек и бросала их на землю — одну за другой. Все усилия Патимат освободиться не приводили ни к чему. Она стала молить небо, чтобы оно превратило ее в траву, в камешек у дороги… И вдруг из рук Горо взвился кверху огненный столб. Разбойник разжал обожженные руки, огонь вырвался, упал на землю, рассек ее и исчез. И закачался на длинном стебле, распространяя нежный аромат, невиданный цветок. Его лепестки сияли розовым цветом, а снаружи горели огнем. Горо склонился над цветком, чтобы сорвать его и уничтожить. Но разбойник тут же превратился в черную холодную тучу и поднялся в небо. Чупалав вернулся домой. В одной сплетенной Патимат корзинке лежала только что пойманная рыба, в другой алели дикие ягоды. Увидев разорение, не найдя жены, он отчаянно звал: «Патимат! Моя любимая Патимат!» Эхо разнесло крики вокруг. Горы перекликались: «Патимат! Моя любимая Патимат!» Наконец эхо устало, замолкло, затаилось в ущельях. А Чупалав нашел на земле первую ракушку, брошенную Патимат. По этому следу он дошел до удивительного цветка. — Патимат! Моя родная Патимат! — позвал он снова. — Я здесь! — ответил, качая головой, цветок. — Патимат, родная! Я тебя не вижу, покажись мне, — просил он. — Я теперь цветок, нагнись ко мне! Чупалав, упав на колени, плакал над цветком целые сутки. Бели его слезы попадали на траву, цветок Патимат желтел от ревности. А когда слезы капали на лепестки, они алели еще ярче. — Чупалав, я сгорю от жажды, дай мне напиться! — просил цветок. Чупалав не знал, где здесь вода, и сам мечтал превратиться в дождь. Так и случилось… И вот родилась эта легенда. Когда? Кто знает… Но уже много лет, если засуха угрожает урожаю, жители аулов спешили туда, где, по преданию, Патимат стала цветком, а Чупалав превратился в дождь. Нарвав букеты этих цветов, жители разбрасывали их по полям, укладывали в садах под деревьями и пели, простирая руки к небесам:XI
Будь рабом намуса И хозяином воли.Дорога была длинная, но гнев Ибрагима не проходил. Желание серьезно поговорить с Хаджимурадом возрастало. Ибрагим не был драчуном. Среди ровесников славился с детства физической силой, но никого не обижал. Силой своей не кичился, как говорят горцы: «Захватывал угол работы побольше, угол стола поменьше». И если кто-нибудь нуждался в поддержке, Ибрагим помогал. Лишних разговоров не терпел: спешил делом, языком медлил. Халида, отца Ибрагима, редко видели серьезным. Он улыбался, шутил. Где собирались двое, а третий ставил на очаг кастрюлю, туда всегда приглашали Халида — веселого зурнача[35]. Вся вечерняя жизнь его проходила на свадьбах, байрамах, сборищах. Там много пили, но Халид пьяницей не стал. Выпьет в начале пира полный рог бузы, пошутит: «Для ловкости рук», — и больше кубка не пригубит. Но не только веселым нравом и умением хорошо играть на зурне славился Халид по округе. Знаменит он был своей семьей: двенадцать детей резвились в его доме — все сыновья. Жена Халида Залму — спокойная женщина, способная часами говорить об одном и том же, — о хозяйстве своем не беспокоилась. Утром могла сесть на лавочку поболтать с соседками и сидела целый день как приклеенная. Собеседницы менялись, а она болтать не уставала. Детям она приказывала: — Принеси мне то, принеси это! О пропитании и воспитании ребят не заботилась. Про Залму судачили: «Один у груди, другой — в животе». Едва очередной подросший сынишка мог передвигаться на собственных ногах, ему предоставляласьполная свобода. Дети Залму и Халида делали что хотели. Ни один человек не слышал ни разу, чтобы Залму кого-нибудь из ребят поругала. Ели они на ходу — в руках и карманах у них всегда была жареная кукуруза или вареная картошка. Забавно выглядели они на улице: как на нитку нанизанные бусы — от маленького до большого. Только стает снег — они уже босиком, в самый холодный зимний день — с непокрытыми головами! — Еще один цыпленок вывелся! Опять Залму кудахчет! — смеялись соседи, когда еле-еле переступающий ногами ребенок появлялся на улице. «Кто из вас старший? Кто младший? — спрашивали люди, а потом добродушно смеялись, добавляли: — Скорее всего, и родители не знают». Дети шутки понимали — они выстраивались по возрасту, и каждый по очереди выкрикивал свое имя. Отца своего они видели очень редко. Целыми днями Халид работал на колхозном поле: пахал, сеял, косил, а вечерами со своей неразлучной зурной ходил на заработки. Нелегко было прокормить такую огромную семью, да еще если жена спустя рукава ведет хозяйство. О завтрашнем дне Залму не думала: что принес муж, то шло в дело сегодня же. Соседи говорили: «Залму летает в магазин и обратно, наверное, Халид заработал деньги на свадьбе и она пускает их по ветру. Деньги в доме для нее, что камень в постели». Залму ставили в пример, как плохую хозяйку. Она продала корову — та давала слишком много молока: «Руки устанут, пока выдоишь!» Говорили, что, пока Залму сбивала масло, успевала килограмм конфет съесть. Зато никто никогда не видел ее сердитой, она не умела злиться. Однажды соседка упрекнула Залму: — Надо бы за ребятишками смотреть. Так ведь и до болезни недолго. Грязные и оборванные! Залму невозмутимо возразила: — Зато сыты! Сунет один руку в кастрюлю — мясо найдет, полезет другой в миску — на масло наткнется. Где уж им быть чистыми? А грязь сама отпадет. Зачем одежду зашивать, на этих огольцах она опять порвется! На удивление всем дети Залму и Халида выросли сильными и здоровыми. Уж закаленными-то от болезней они были куда больше, чем единственные сыновья, с которых влюбленные родители сдували пылинки. Теперь о детях Халида говорили с восхищением: — Ударь об стену — крепче камня! Положи под крышу — прочнее балки! Любой на шайтана рубашку накинет! В поговорку вошли дела, творящиеся в доме Залму и Халида. Конечно, здесь не обошлось без преувеличения, но считали так: из яиц, положенных Залму под наседку, выводились цыплята, выраставшие курами. Овцы приносили только овечек, а у коров на свет неизменно появлялись телки… Считалось, что это неспроста: в фундаменте дома спрятан змеиный рог или птичье молоко. Весной все соседи приглашали к себе Залму, чтобы при ней посадить наседку на яйца, — хотели, чтобы с ее легкой руки во дворе побольше кудахтало кур. Соседи говорили Халиду: — Если за каждую невесту для сына придется платить калым, у тебя на дверях даже ручки не останется. Халид весело отшучивался: — За таких орлов не грех потребовать калым с невест. Ребята в доме Халида выполняли и женскую и мужскую работу. Дети выросли, и дом преобразился — теперь в нем царил образцовый порядок. Наступал срок — очередного сына Халид отправлял в армию. — Закаляйся! Станешь настоящим мужчиной! — напутствовал он каждого. Отслужив в армии, одни поступили в институт, другие оставались работать в городах. Семья уменьшалась. Теперь у очага собиралось только четверо ребят. Халид жаловался: — Дома у меня пусто, совсем пусто. Самым старшим из тех, кто остался дома, был Ибрагим. Он рос очень стеснительным, молчаливым. Соседи же знали, что он отзывчивый, всегда готов прийти на помощь, заботился о младших братишках. Замечали в его характере вспыльчивость, но прощали за душевную доброту. С детства Ибрагим возился с металлом. Мать говорила: — Дайте ему два куска железа, и на целый день он забудет обо всем. Ибрагим подрос и каждый день стал ходить на аэродром — встречать самолеты. Он с завистью, как на героев, смотрел на летчиков. Мечтал когда-нибудь надеть летную форму. Не было ни одного пилота, который не знал бы Ибрагима в лицо. Он любил всякую технику. Колхозный шофер катал его на своей машине, разрешал ее мыть, учил устранять мелкие неполадки. Теперь, когда его сердце выбрало среди девушек Шарифат, Ибрагим в мечтах видел ее рядом с собой. Любовь Ибрагима к Шарифат вспыхнула в восьмом классе, он все никак не мог открыть своего сердца девушке. Был уверен, что его чувство запрятано в глубине души, но все о нем догадывались. Выдавала Ибрагима ревность. Стоило ему увидеть Шарифат рядом с кем-нибудь из парней, он стаскивал с головы кепку и неистово мял в руках. Если Ибрагим был срочно нужен, ребята говорили: — Пусть кто-нибудь полюбезничает с Шарифат, Ибрагим мигом появится! Этот прием действовал безотказно. Шарифат держалась ровно со всеми, никого из парней не отмечала и не выделяла. Поведение Шарифат успокаивало Ибрагима. «Пусть Шарифат не открывает своих чувств ко мне, но ведь и к другим она равнодушна». В конце концов река бы пошла по нужному руслу, если бы на дороге не встал этот цибилкулец. Спокойствие Ибрагима было взорвано без пороха. Под взглядом цибилкулца она расцвела, к встрече с ним старалась принарядиться. А Хаджимурад находил причины и для прихода в Горчок, и для посланий. В лицо Ибрагима пахнуло нежным, теплым воздухом. «По эту сторону горы и климат совсем другой! Удивительно! Хиндальское ущелье недаром зовут «райской долиной», — отвлекся от мрачных мыслей Ибрагим. Большая, высеченная из камня фигура привлекла его внимание. «Кто это с саблей в руках на скачущем коне? Да это женщина! Куда она спешит в мужской одежде, с распущенной косой? Какой красивый орнамент! Чьи руки так мастерски потрудились над камнем?» Ибрагим подошел поближе и прочитал: «Смелой, мужественной горянке от учащихся Цибилкулской школы». Ибрагим отступил, чтобы полюбоваться издали. И вдруг в лице юной девушки, вырастающей из камня, он начал узнавать черты своей возлюбленной. Он отпрянул. «Нет! Нет! Этого не может быть! Просто показалось. А вдруг это работа Хаджимурада? Откуда у него такое мастерство? Да нет, мало ли мастеров в Цибилкуле!» — успокаивал себя Ибрагим. И чем больше смотрел Ибрагим на изваяние, тем легче становилось у него на душе. Уважение к искусным рукам, способным оживить камень, согревало душу. А в глубине тлела зависть. «А на что способен я? Только мечтаю. Пустое занятие». И все-таки Ибрагим понемногу успокоился. Прошла и злость на Хаджимурада. «Хаджимурад — зрелый мастер, и Шарифат, конечно, изберет Хаджимурада. Ведь и она мастерица — ковровщица! Ковры ее — ожившая сказка». Ибрагима отвлек звук летящего самолета. Забыв обо всех огорчениях, он встрепенулся, как подросший орленок. И через мгновенье видел себя в самолете, как пуля рассекающем воздух. Этот самолет сконструирован был Ибрагимом, и испытать его первый раз решил он сам. Весь район вышел провожать стальную птицу и ее создателя. Ибрагим подчинил себе самолет, как однажды на байраме его старший брат укротил коня. Оставляя в небе белые тропинки, самолет исчез в вышине. Но и оттуда Ибрагим видит Шарифат, которая, заслонившись рукой от солнца, следит за его полетом. Ибрагим ведет самолет на посадку. Как будто ничего не случилось, спокойно выходит из самолета. Его окружают шумным кольцом фотокорреспонденты. «Черкните, пожалуйста, для газеты два-три слова!» — просят его журналисты, подавая блокноты. Другие протягивают микрофон. «Выступите, пожалуйста, перед радиослушателями». Ибрагима называют среди других известных конструкторов и героев-летчиков. Прижимая к груди большой букет цветов, через толпу с трудом протискивается Шарифат. «Пустите меня! Пустите!» Ибрагим делает вид, что не видит букета Шарифат, и принимает цветы от других девушек. Шарифат все крепче прижимает к груди букет, все печальнее смотрит на Ибрагима. Под этим печальным взглядом тает сердце Ибрагима, как сосулька от солнечных лучей. И вдруг, удивив всех, Ибрагим зовет: «Шарифат!» Девушка, улыбаясь, протягивает ему букет. Ибрагим берет Шарифат за руку, и они с любовью глядят друг на друга. «Это его невеста», — шепчут люди друг другу. Хаджимурад не может выдержать своего поражения. Закрыв лицо руками, он выходит из толпы, старается, чтобы его никто не видел. Кто-то догоняет его и громко говорит: «Эй, каменщик, мастер, мы заказываем тебе бюст Ибрагима! Поставим его в райцентре». …Ибрагим, унесясь в мир мечты, совсем забыл, что идет через чужой аул. Он даже не здоровался со встречными. Может быть, на него и никто не обратил бы внимания, если бы не Хирач. «У него спина от старости сгорбилась, а глаза, как у беркута», — говорили цибилкулцы. Хирач, помогавший сегодня каменщикам, остановил Ибрагима: — Эй, парень, ты ведь не дикий куст, выросший на скале! Знаешь, поди, что людям надо оказывать почтение. Пришедший приветствует собравшихся! — Простите, старшина[36], замечтался. Асалам-улейкум! — красный от стыда Ибрагим всем по очереди пожал руки. — Вот это другое дело! Зазнайство, мой сын, самый дешевый товар на базаре. Даже лежалые тутовые ягоды чего-нибудь стоят, — заносчивость не стоит ни гроша! — заметил старый Хайрулаг. «Этот старик открывал байрам черешни, он выбрал Шарифат королевой байрама! Если бы не он, Хаджимурад и Шарифат не провели бы целый день вместе». Ибрагим косо посмотрел на Хайрулага. — Может быть, в их ауле не заведено здороваться! Или отец не обучал его этому. Ну-ка молодой человек, — подал голос незнакомый Ибрагиму старик, бросив на землю кирку, — расскажи, как в горах принято приветствовать друг друга. Если знаешь… Ибрагим покраснел еще больше и выпалил: — Первым должен здороваться тот, кто едет верхом. Младший приветствует старшего, спускающийся с горы — поднимающегося в гору, проходящий — сидящих, пришедший — собравшихся. — Видно, у него на шее не пустой хазан![37] — Хирач даже причмокнул от удовольствия. Хайрулаг подошел поближе к Ибрагиму. — Это еще не все. Мало назвать бузу бузой, надо знать, из чего ее гонят. Скажи, сынок, почему именно так принято в горах приветствовать друг друга? — Просьба старшего — закон, — сказал приободренный похвалой Хирача Ибрагим. — Молодой человек первым приветствует старшего, оказывая уважение его годам и опыту. Верховой первым приветствует пешего, потому что пешеход утомлен ходьбой, а всадник помимо своей воли смотрит на идущего сверху вниз. Спускающийся с горы тоже меньше устал, чем поднимающийся в гору, поэтому первым оказывает уважение спускающийся. Подошедший здоровается с собравшимися, желая им успехов и благополучия в делах. Их много, а он — один. — Иях! — сказал Хирач, окидывая Ибрагима взглядом с головы до ног. — В этой тыкве есть и масло! Пожалуй, столько, чтобы сварить халву для всех нас! — А я, сынок, все-таки добавлю несколько слов, — снова вмешался Хайрулаг. — Хочешь, спрячь мой совет, как золотую монету на дно сундука в своем сердце, не хочешь, выбрось, как гнилое яблоко! Конь, чье имя «гордость», — быстрей молнии, ярче солнца, на вид сильней разлившейся реки. Но не садись на этого коня! Когда ты разучишься ходить и плавать, конь по имени «гордость» вознесет тебя на самую высокую гору и сбросит в пропасть! Хирач усмехнулся. — Не обвиняй старого Хирача, что он многословен! Соседям своими назиданиями давно надоел, что делать? Как говорится, каким в колыбельку — таким и в могилу! Зимою лед возомнил, что солнце светит неярко, никогда уже не одолеет его. И лед послал человека к солнцу, чтобы оно отдало в жены свою дочь сыну льда. «Я согласно, — ответило солнце, — кому же другому быть мужем моей дочери, как не сыну такого могучего царя, как лед! Но к свадьбе надо бы подготовиться — сшить брачные одежды из трав и цветов. Когда все будет готово, я сразу сообщу тебе». Лед, получив такой ответ, согласился ждать. Наступила весна, и солнце послало весточку льду: «Я готово. Присылай за невестой». Лед ответил: «Мне не до свадьбы, я худею, я таю». Солнце в ответ только засмеялось. «Надо было о здоровье думать зимой, когда ты поднимал ледяные бокалы, полные гордости…» Старики надолго бы еще задержали вконец смущенного Ибрагима, если бы на дороге не появился Хаджимурад с тяжелым камнем в руках. — Вах[38], ворчами, друг мой Ибрагим. И тебе пришлось выслушать советы дяди Хирача? — Хаджимурад положил ношу на землю. — Как ты неожиданно пришел! — Ворчами, вот пришел, сам не думал! — Ибрагим неохотно пожал протянутую руку Хаджимурада. — Это твой знакомый, Хаджимурад? А я-то решила, что человек из газеты приехал отыскивать столетних стариков! — засмеялась Киликай, просеивавшая песок сквозь сетку. — Был тут один товарищ приезжий. За сто метров чуял запах бузы и как к магниту тянулся к ней! — крикнул Хирач. — А ты-то ее не любишь; ополоснув рот, выплевываешь! — пробормотала Чакар. Она из шланга поливала песок. — Правильно, Чакар, запасай любимому мужу каждый день «белую головку», — отозвался Хирач. Патимат оперлась на лопату, которой смешивала песок с водой. — Мухбир[39] читал нам лекцию, доказывал: чтобы долго жить, нужно много ходить по воздуху и работать до потери сознания! О водке ничего не говорил! Ибрагим слушал веселые шутки и по своей привычке мял кепку в руках. — Ты, Ибрагим, подожди, я закончу и пойду с тобой. — Хаджимурад с заметным усилием начал поднимать камень, чтобы водрузить его на стену. Ибрагим заметил на камне высеченный молоток. «Родовой герб», — мелькнула у него мысль. Ибрагиму было неловко стоять среди работающих людей. Он сбросил пиджак. — Вы отдохните, — Ибрагим заменил Хирача в ряду других, передававших из рук в руки камни для кладки. — Баркала, баркала, гость, хоть ты догадался заменить старика, — Хирач довольный отошел в сторону. — Твой язык не только заставит работать гостя, но змею выманит из норы! Не зря ты всех поучаешь, — засмеялась Киликай. — Ловко работаешь языком. — Правду говорят: если язык у тебя медоточивый, руки и ноги отдыхают! — вмешалась Патимат. — У него и во время работы криков «бери», «подавай» больше, чем камней в руках, — усмехнулся учитель Мухтар, работавший вместе с другими. — Трудитесь, молодежь, работайте, если хотите долго жить! Вы же слышали, это говорил сам собственный мухбир газеты, — с этими словами Хирач достал из кармана кисет с табаком. — Только не говорил он, дядя Хирач, что курение продлевает жизнь! — заметил шофер колхоза Салим. — Говорил мухбир очень долго, но Хайрулаг зарезал его без ножа, — сказал Хирач, выдыхая дым. — Как он его зарезал? — спросил Ахмедгаджи, повернувшись к Хирачу. — Не задерживай, передавай камень. Из слов Хирача стену не построишь! — съязвил учитель Мухтар. — Пусть, дети мои, и гость послушает. В тот день весь аул вышел в сад, абрикосы поспели. И вдруг появился один железный лом. На груди торчит машина, которая фотографирует. Пришел. У него не было для нас «асалам-улейкум», и у нас тоже — «ва алейкум салам». Я, говорит, собственный мухбир газеты, хочу видеть самых старых людей аула. «Я самый старый человек аула», — вышел, держа в руках полную корзину абрикосов, Асадулаг. «Дедушка, сколько тебе лет?» — спросил мухбир. «Валлах, это сто первое лето жизни», — ответил Асадулаг. «Что же ты делал для продления жизни?» «Не знаю! Ничего не делал». «Курил, дедушка?» «Никогда!» «Водку пил?» «Даже не пробовал». «Слышите?» — обрадовался мухбир. — Курение и спиртные напитки — враги долгой жизни. — Записал на бумаге. И в тот же момент из-за деревьев появился с огромной корзиной на плечах Хайрулаг — брат Асадулага. «Вот идет мой старший брат. Поговори с ним», — сказал Асадулаг и скрылся за деревьями. «Старший брат?!» — удивился мухбир и стал задавать Хайрулагу тоже вопросы. Хайрулаг ему ответил: «Валлах, друг, где можно было — и бокал опорожнял, захотелось — и покурил и за девушками бегал до дырок в чарыках. Но в моем сердце не было трех червей, которые потихоньку съедают сердце человека: зависти, ревности и лени. Никакой работы я не боялся. А если слышал за горой веселье, спешил туда. Ни одному человеку не причинял зла, равного даже чечевичному зернышку. Если у друга радость, я радовался ей, как своей, и чужое горе оплакивал, как свое. И семья у меня хорошая. Никогда мы не ссорились! Вот поэтому я прожил сто десять лет и думаю столько же прожить!» — Ну и что же дальше? — спросил Ибрагим. — Что дальше? — Хирач расхохотался. — Хайрулаг не даст мне соврать, мухбир, пожав плечами, удалился, а Хайрулаг продолжал собирать абрикосы. «Зависть, ревность, лень, — пронеслось в голове Ибрагима. — Правильно сказал Хайрулаг, от них сжимается сердце, а широкий мир кажется узкой щелью». — Ревность? — спросила Ажакарун, опорожняя корзину. — Не такая уж красавица Киликай, чтобы Хайрулаг должен был ее ревновать! — А ревнуют не только красавиц, — живо отозвался Хайрулаг. — Ревность зависит от дурости мужа. Любит тебя жена, пусть остается с тобой. Не любит, предоставь ей свободу. Любить и уважать силой не заставишь, угрозами не запретишь, — он прикурил у Хирача. «Вах, откуда они все догадываются, что в моем сердце?» — недоумевал Ибрагим. «Любить и уважать силой не заставишь, угрозами не запретишь. Ревность зависит от дурости мужа». Так или иначе, но Ибрагиму стало легче. Сердце затихло, как мельница, когда река меняет русло. Горе уходило от него вместе с камнями, которые он брал у одного и передавал другому. — Иях, иях, Хаджимурад, что ты делаешь? Что ты высек на камне? — услышал Ибрагим голос Жамалудина, стоящего на лестнице и укладывающего камни на самом верху будущего дома. — Отец, все готово, — снизу крикнул Хаджимурад. Жамалудин не спеша спустился, взял камень у сына и принялся рассматривать. Другие, бросив работу, тоже подошли поближе. — Вижу, — сказал Жамалудин, приподняв левую бровь. Хаджимурад знал, что отец приподнимает бровь только в том случае, если чем-нибудь очень доволен. — Покажи мне, — попросил подошедший Хирач. Жамалудин отдал камень Хаджимураду и так же спокойно, как спустился, поднялся по лестнице и продолжал кладку стены. Хирач рассматривал работу Хаджимурада. — Машаллах, машаллах, рука сына не отстает от руки отца, — сказал он, захлебываясь от восторга. — Жамалудин, ты заметил: Хаджимурад украсил ваш родовой герб! Пятиконечная звезда опирается лучами на молот. — Я… — начал было Хаджимурад, но Жамалудин закашлялся, и сын его покраснел и замолчал. Жамалудин радовался тому, что люди хвалили сына, но как будто ничего не слышал. Хорошо знающий характер прославленного каменщика, Хирач видел — Жамалудин снова приподнял бровь… — Говорят, что не орошенный знанием ум приносит вялые плоды, — сказал школьный сторож. — Ни Жамалудину, ни нам не суждено было учиться. А руки наших ученых детей должны работать лучше наших. Их учат сначала в школах, потом в институтах. Хайрулаг протер усталые глаза и внимательно осмотрел камень, который сын Жамалудина все еще держал в руках. — Валлах, хорошо придумал Хаджимурад: украсил герб звездой. Давно надо было самому Жамалудину додуматься. — Хайрулаг хитро прищурился. — Да вот не догадался! — откликнулся Жамалудин, стараясь не выдавать голосом радость и гордость за сына. «Этим молотком и долотом продолбил Хаджимурад тропинку к сердцу Шарифат. Своим мастерством прельстил он ее», — подумал Ибрагим. Он ни разу не взглянул на камень. Теперь уже неудобно было остаться безучастным, и он тоже стал рассматривать работу Хаджимурада. — Отец обычно сам высекал наш родовой герб. На этот раз разрешил мне. Я долго просил у него, — делился Хаджимурад с Ибрагимом своей радостью. Хаджимурад понимал: Ибрагим не любит его, но не показывал вида, что догадывается об этом. — Я боялся: отцу не понравится, что я немного изменил герб. Добавил звезду. Я думаю… Жамалудин громко закашлялся. Хаджимурад вздохнул и замолчал. «Опять я расхвастался». Ибрагим вернулся к прерванной работе и брался только за самые тяжелые, под силу, пожалуй, двоим, камни. Он хотел показать Хаджимураду, на что он способен! — Хватит! — распорядился Хайрулаг. — Раньше был обычай: гость живет у тебя три дня, ты даже имени его не спрашиваешь, не то чтобы работать заставить! А через три дня с ним вели разговор как с равноправным членом семьи. — Ибрагим не гость, он — друг! — сказал Хаджимурад. — Разве друга так принимают? Он перевалил гору пешком. Об этом говорит слой пыли на его ботинках. Хаджимурад взял с камня пиджак Ибрагима — отдал хозяину. — Я виноват! Но не совсем. Попал-то он к нам в ответственный день, когда мы все собрались на стройку больницы. Но, как скажут старики: «лучше умыться после обеда, чем все время ходить грязным». Идем! «Я тебе не друг и с тобой не пойду», — хотел было возразить Ибрагим, но промолчал. Его обезоруживали добродушие и спокойствие Хаджимурада. Проще было бы выложить все, что на сердце, если бы Хаджимурад был груб и негостеприимен. А как сказать ему что-нибудь резкое, если он обходится с тобой, как с близким человеком? А может быть, он великодушен потому, что уверен в расположении Шарифат? Он, наверное, думает: «Что мне речка? Я направлю ее в любое русло, сила в моих руках». Мутные мысли бродили в голове Ибрагима, он с неохотой шел рядом с Хаджимурадом. А Хаджимурад, казалось, не замечал его замкнутости. — Ты готовишься к экзаменам? — расспрашивал он дружелюбно. — Документы в институт послал? — Я пока не готовлюсь! — коротко ответил Ибрагим, входя во двор Жамалудина. «Что я делаю? Надо ему сейчас же все высказать и вернуться». Он чувствовал, что желание объясниться с Хаджимурадом угасает с каждым мгновением. — Мне Шарифат говорила, что ты хочешь поступить в летное училище! — Собираюсь! «Они про меня говорили! Интересно, что она еще обо мне сказала». Ибрагиму хотелось, чтобы Хаджимурад продолжал разговор о Шарифат. — Не знаю, что получится. Мне очень хочется стать летчиком, — сказал Ибрагим после долгого молчания. — Все будет хорошо. Шарифат говорила: ты давно готовишься, знаешь технику и даже самолет… — Я просто много прочел технических книг, — поняв, что Шарифат его хвалила, более мягким тоном пояснил Ибрагим. — Но экзаменовать-то будут по программе. — Самое главное — любовь к избранной профессии, — подытожил Хаджимурад. — А ты будь гостем, снимай пиджак, умойся. Я что-нибудь соображу насчет обеда! Хаджимурад схватил ведро и побежал в сарай за кизяком. — Я не хочу есть! — крикнул ему вслед Ибрагим. А на самом деле аппетит у него разгорался. «Видно, он сам готовит? А какая чистота в доме, хотя здесь нет женщины». Хаджимурад, шагая через две-три ступеньки и посвистывая, вернулся с полным ведром. Пока Ибрагим приводил себя в порядок, очаг был разожжен. На сковородке шипела яичница. Хаджимурад подал хлеб, разлил по чашкам кислое молоко. — Присаживайся, Ибрагим, обед по имени «Скорая помощь» на столе! Отец так называет яичницу. — А ты мастер на все руки, — улыбнулся Ибрагим. — В миг все готово! — Когда нужно, человек всему научится! — Ты прав! — сказал Ибрагим и подумал: «А вдруг, Хаджимурад спросит, зачем я пришел? Что ему ответить?» Ссориться ему окончательно расхотелось. — Я всегда завидую тебе, Ибрагим. Шарифат мне рассказывала, как однажды удивился гость, что твой отец не путает имена твоих многочисленных братьев. Больше всего на свете я хотел бы, чтобы у меня были сестра и брат. Нет у меня дедушки, который дернул бы за ухо, и нет младшего брата, которого бы я шлепнул. Отец заменяет мне всех. Настроение Ибрагима улучшалось. «Смотри, много обо мне успела рассказать ему Шарифат». Удивляла и радовала откровенность Хаджимурада. «Он догадывался, что я люблю Шарифат, должен был ко мне плохо относиться, а он как с другом! Может быть, хочет у меня что-то выведать или узнать мои слабости? Если он держит камень за пазухой, почему так открыто смотрит на меня?» Хаджимурад рассказал Ибрагиму о памятнике, который собирается поставить умершей матери, и тогда все сомнения Ибрагима рассеялись. «Потому и Шарифат его любит, что он такой откровенный», — решил Ибрагим наконец. Он сам понемногу начинал любить Хаджимурада, радовался его мечтам, уверился в его мастерстве. Хаджимурад показал Ибрагиму несколько набросков для памятника. Повел посмотреть камень, который выбрал. — Я бы давно начал работу, да не знаю, как переправить камень в аул, — сказал Хаджимурад. — Нужный мне камень лежит на том берегу реки, прямо у обрыва. Видишь? — Ты не знаешь, как переправить в аул этот кусок скалы? Наши предки собственными руками мельничные жернова перетаскивали! А теперь к услугам человека арбы, машины, даже если нужно — вертолеты! — Ни арба, ни машина сюда не пройдут, Ибрагим! — Мы с тобой, да еще два твоих друга — вот и дотащим! — Дело рискованное! Камень большой, тяжелый. Неверный шаг, — а внизу стремительный поток. Если бы не эта река, каким коротким был бы путь между нашими аулами! Ибрагим посмотрел на другой берег. Там — почти отвесная скала, а под ней бешеная река билась о камни. — Сегодня она особенно буйная, — продолжал Хаджимурад. — Это от дождей, выпавших в горах. Она на своем пути вбирает ручейки и речонки. Смотри! Волны догоняют друг друга, прыгают через валуны, как кони на скачках! Сколько бы раз соседние аулы ни строили общими силами мост через реку, все напрасно. К капризному характеру гордой красавицы трудно приноровиться! День она течет довольно мирно под мостом и вдруг, разозлившись, срывает с себя каменный пояс, часть оставляет на дне, часть уносит с собой. Ибрагим, стоя на берегу несдающейся речки, бросил взгляд вверх по течению. Она водопадом прыгала вниз в ущелье из огромной рассеченной надвое скалы. Гигантский столб пены стоял над потоком. Капли разлетались в стороны, чтобы снова соединиться, притягиваясь друг К другу, как ртуть. И имя «река» будто было потеряно могучей стихией, когда она превращалась в «водопад» между могучими скалами, а потом снова возвращалось к ней здесь, в ущелье. Тут она рассылает свою воду по руслам, приготовленным садовниками, чтобы деревья не страдали от жажды. Сюда с гор знойным полднем спускаются отары овец. Река течет спокойная и благостная, несущая добро и людям, и растениям, и животным. Но стоит ей снова разозлиться, и все летит прахом! Она будто стремится, чтобы все забыли о ее добрых делах. Как разбойник, она подкрадывается сзади, опрокидывает женщин, стирающих на берегу белье, выхватывает у них из рук драгоценные ковры и ткани, уносит с собою. Вырывает деревья с корнем, смывает со скал плодородный слой земли. Она… Но как бы ни злилась река, все знают — вода несет с собою жизнь. Никто не мог бы представить себе этого ущелья без неумолчного, неустанного гула, все заглушающего летом и еле слышного под слоем льда зимою. — Убрать отсюда эту реку, и долина будет зиять пустотой, как выколотый глаз, — Ибрагим окинул взглядом окрестности. Хаджимурад, стоя рядом с ним, думал о своем. «Как река, мчится вперед жизнь. Но не так слепо! У каждого из нас свои мечты и планы, каждый по-своему представляет будущее. И каждый видит в этом будущем стоящую рядом свою Шарифат. Даже если ее зовут по-иному». Ибрагим тоже вспомнил о Шарифат, хотя ни тот, ни другой не произносили ее имени. Как потоки, бегущие с горы, баламутили эту реку, так и чувства Ибрагима закипели вновь. Горчоковец бросил косой взгляд на Хаджимурада, как на камень, преградивший дорогу. «Нет, без Шарифат я жить не могу! Ни за что не уступлю ее другому. Все-таки я скажу ему, чтобы он больше к нам не приезжал». И Хаджимурад знал: сегодняшний визит Ибрагима не простая прогулка. Всему виной Шарифат. Он внешне совершенно спокойно стоял рядом с Ибрагимом, но сердце ею клокотало, как котел на огне. Укрощало его письмо, спрятанное в кармане. Он получил его вчера от Шарифат. В конверте, переданном ему почтальоном, он нашел набросок памятника, а под ним несколько строк: «Почему-то я часто ловлю себя на мысли о задуманной тобою работе. Не могла удержаться, чтобы не прислать свой вариант. Конечно, ты не обязан делать так, как я хочу». Дальше девушка писала о себе, о своей жизни. О том, что в Горчоке открывается ковровая мастерская и она поступает туда. Хаджимураду захотелось обсудить с Ибрагимом дальнейшие планы Шарифат, но он посмотрел на своего внезапно помрачневшего спутника и решил, что этим разговором еще больше испортит гостю настроение. Желая отвлечься от одолевающих его мыслей, Хаджимурад засучил брюки до колен и ступил в воду. — Ибрагим, осторожнее, здесь острые камни под водой! — крикнул он, обернувшись. — Ого-го! — отозвался Ибрагим, — легче переплыть Аварское Койсу, чем переправиться на тот берег. — Вон, видишь, фундамент от моста! Одни камни торчат, бревна река унесла с собой. Я говорил тебе — непокорная! — Значит, его надо строить весь из камней! — сказал Ибрагим, быстро взбираясь вслед за Хаджимурадом на скалу. — Знаешь, мост через Губинскую реку построен хитро. В цемент добавляли свинец. — Что-то я не слышал о свинце! — отозвался Хаджимурад уже со скалы. — Валлах, Хаджимурад! Ты прав — едва ли по этой дороге мы сумеем пронести твой камень, — Ибрагим поглядел вниз. На полпути по откосу к реке выступали две скалы — одна против другой. Они тянулись через реку, будто для поцелуя. — Я же говорил тебе, что трудно! А правда, камень хороший? — Хорош, ничего не скажешь! И как только ты его нашел? — Кто ищет, тот всегда найдет! — горделиво воскликнул Хаджимурад. И вдруг ему послышался кашель отца, он покраснел и добавил: — Это я случайно. Потерялась коза у соседки, меня попросили поискать. Говорят же, не было бы счастья, да несчастье помогло. Коза потерялась, а камень нашелся. — Хорош! — сказал Ибрагим. — Ну что ж, попытка не пытка! Будто желая обнять горы, Ибрагим раскинул руки, потом прижал их к груди крест-накрест. Нагнулся к камню. — Что ты делаешь, Ибрагим? Я тебе не разрешаю, — Хаджимурад схватил его за запястья. Ибрагим вырвался: — Оставь меня. Хочу попытаться… — Не воображай, пожалуйста, что это сноп сухой соломы, — Хаджимурад пригнулся и взялся за камень у основания. — Если будешь нужен, я позову, — важно изрек Ибрагим, — минуту подожди! — Он примеривался взглядом к камню. Полные щеки Ибрагима округлились так, будто он надувал футбольный мяч. Шея напряглась. Собрав все силы, он пытался сдвинуть камень с места. Но тот будто пустил корни — стоял неподвижно. «Вах, я думал о себе, что силач! Оказывается, ошибался. А вдруг мне в трудную минуту придется внезапно вести самолет на посадку, как я справлюсь? Или надо будет призвать к порядку диверсантов? Ведь силы там понадобятся немалые». Ибрагим распрямился, посмотрел на облака, летящие над ними, провел рукой по вспотевшему лбу. С шумом вдохнул воздух и снова нагнулся. — Двоим легче! — сказал Хаджимурад. — Давай я помогу тебе! — Нет, я еще раз один попробую, ты подожди! Я никогда не успокаиваюсь, пока не добьюсь своего. — Ибрагим многозначительно посмотрел снизу вверх на Хаджимурада. Хаджимурад вздрогнул, будто его огрели кнутом. В сердце снова молнией вспыхнула ревность. Он понял, что Ибрагим намекал на Шарифат. — У меня, Ибрагим, такой характер. Добиваюсь любой ценой! — сквозь зубы вымолвил Хаджимурад. — Вот два упрямца и встретились! Не уступим друг другу дорогу, как два барана, упадем в реку! — Многое зависит не только от нас, — заметил Хаджимурад. — Посмотрим! «Он уверен, что Шарифат выберет его, иначе не говорил бы так спокойно», — подумал Ибрагим, прикусив губу, и налег на камень. «Если без его помощи смогу поднять камень, Шарифат любит меня!» Хаджимурад видел: Ибрагим дышал тяжело, грудь его поднималась, как морская волна, тугие мышцы напряглись. — Вваг! — вырвался крик у Ибрагима. Камень одним углом оторвался от земли. Еще усилие — Ибрагим подлез под него и удерживал на весу. Поставил стоймя, но не отпускал. — Хочешь, кину — долетит до твоего дома, — пошутил радостно Ибрагим. — Ну и силен же ты! — восхищенно сказал Хаджимурад. — Теперь ту сторону, что была на земле, надо обследовать, — он руками смахивал приставшую к камню землю. Ибрагим выпрямился, отступил. Теперь Хаджимурад один удерживал стоймя плоский, длинный камень. — Отойди! — вдруг крикнул Ибрагим. Тысячи голосов передали по ущелью отчаянный приказ: «Отойди!» «Отойди!» — отозвалось в далеких горах. Ибрагим одной рукой оттолкнул Хаджимурада от накренившегося камня: Хаджимурад не устоял на ногах. Другой рукой Ибрагим пытался удержать камень на скале. Но не смог. — А что, если бы камень захватил и нас с собой? — сказал Ибрагим. Он старался казаться спокойным, но был смертельно бледен. Ноги его дрожали. Камень, переворачиваясь, летел с косогора и неожиданно лег между двумя скалами, что стояли по обеим сторонам реки и тянулись друг к другу, будто для поцелуя. — Иях! — Ибрагим почесал затылок. Хаджимурад посмотрел вниз. — Ты видишь, как он лег? — Люди не могли придумать, придумала сама природа! — удивился Ибрагим. — Вот и мост через реку, его она никогда не сдвинет с места, не достанет. — Он присел на край скалы. Река послушно текла под вновь образовавшимися каменными сводами. — Теперь путь между нашими аулами сократился! Мост готов! — Он сбежал вниз, прыгнул прямо на камень. — Как он ловко лег по длине! Как здорово получилось! — заговорил Хаджимурад, забыв о смертельной опасности, так недавно ему угрожавшей. — Осторожно! — предупредил Ибрагим. — Может голова закружиться. — Я вырос в горах, — сказал Хаджимурад и, спустившись, тоже прошел по «мосту». Где-то внизу о скалы бились волны. Камень соединял два берега. Как ни злилась, как ни брызгалась пеной река, она была покорна — камень лежал прочно. — Это все благодаря тебе, — обнимая Ибрагима, радовался Хаджимурад. — Здорово! «Здорово! Здорово!» — повторяло в горах эхо. — Теперь надо укрепить, по сторонам поставить подпорки и прибить доски, чтобы было за что держаться! — А как же с памятником? — спросил Ибрагим. — Найдется еще подходящий камень, мало ли их здесь в нашем краю. Мост, мост! Это большая удача! — Хаджимурад стащил шапку и принялся махать ею. Ибрагим внизу на тропинке увидал старушку Хатун. Она подгоняла упиравшихся телят. — Тетя Хатун, иди сюда! — оглушительно крикнул Хаджимурад. Хатун задыхаясь поднялась к новому мосту. — Вуй! Я испугалась, что случилось? Ведь крика твоего не слышно. Вижу, машет шапкой! Думала, вы решили подшутить над старушкой… Зачем я вам нужна? — Ты смотри, какой мост! Теперь тебе не придется тащиться через ущелье по десяткам тропинок, чтобы подняться на ту сторону. — Вуй! Вуй! — Хатун подошла ближе, но на камень между скалами встать не решалась. Хаджимурад на ее глазах прошелся по новому мосту, радуясь, как малый ребенок. — Давай помогу! — он протянул руку Хатун. — Лахавла вала кувата Илабилах, — не глядя вниз, Хатун поставила ногу на мостик. — Ой, как будто я прошла мост Сирата[40], — улыбнулась она. — Машаллах, машаллах! Понимаете ли вы, что сделали? Дай аллах вам здоровья и благополучия! А теперь помогите мне телят перегнать через мостик. Она окинула Ибрагима с головы до ног внимательным, удивленным взглядом. «Как понять эту молодежь? Тогда на горе чуть не подрались, а теперь вместе мосты строят. Молодость! Молодость!» — она вздохнула. — Теперь мне пора, Хаджимурад! И так я задержался, — сказал Ибрагим, когда они перевели через мостик телят. Хаджимурад посмотрел на Ибрагима: — А я-то привел тебя сюда, даже не спросив, зачем ты пришел в Цибилкул? Может, тебе что-нибудь нужно от меня? — Я приходил, чтобы помочь тебе сократить расстояние между нашими аулами, — улыбнулся Ибрагим. — Вот и готова первая ступенька, а потом… — А потом что? — Здесь предстоит еще немало работы! Вместе доведем дело до конца! — А куда же ты сейчас идешь? — За помощью. — Хорошо. До утра! И я приду завтра сюда с помощниками, — обрадовался Хаджимурад. — Только не обмани! — Мое слово тверже, чем скала! — крикнул уже издалека Ибрагим, подняв руку. «Смотри, как все получилось! — думал он. — Придется завтра собрать ребят. Надо сперва пойти в лес за бревнами. Мост должен быть настоящим, не на один год. Приведу я одних парней, пусть на этот раз девушки останутся дома. Я им ничего не скажу. Зачем мне нужно, чтобы Шарифат лишний раз встречалась с Хаджимурадом? У женщин своя работа, у мужчин — своя. Чем, интересно, сейчас занимается Шарифат? Скорее всего пошла с матерью в поле за травой или на веранде ткет ковер. Утром она была очень печальная, когда шла за водой. Я зря с ней заговорил. Да еще сказал, что уеду из аула. Не пожелала мне доброго пути. Но глаза-то ее стали еще грустнее. Дурак, тороплюсь, когда не надо, а вовремя слов не нахожу. Но дорога, которую я прошел ей назло, пройдена совсем не зря!» Света в окнах многих домов не было. Ярко горело электричество на веранде у Шарифат. Почему у нее так освещено? Не заболела ли она? В такое позднее время свет не гасят в домах, где есть больные или новорожденные. Ибрагим побежал к дому Шарифат. Из его сердца исчезло все: ревность, зависть. «Только бы она была здорова!» На освещенной веранде Шарифат ткала ковер. Ибрагим застыл на месте. Она тихо напевала. Ибрагим прислушался.(Пословица)
XII
Утром Ибрагим со своими товарищами отправился в лес. Когда горчоковцы спустились в ущелье, там уже кипела работа, как в летний день у пчелиных ульев. Хаджимурад поспешил гостям навстречу: — Я же говорил, что мой друг не подведет! Вон они все идут! — Мы немного опоздали, — сказал Ибрагим. — Время было трудно рассчитать. — Я вижу — не зря вы задержались! Где нашлись такие? — Хаджимурад помогал укладывать бревна, чтобы они не скатились в воду. — В лесу. Колхоз приготовил для хлева, а мы обещали нарубить в два раза больше. Они нам и уступили, — объяснила Шарифат. — Подойдут ли только? — Конечно, подойдут! — Хаджимурад украдкой посмотрел на Шарифат. — Эй, плотники, где вы? Начинайте работу! — Ибрагим чуть было не обошелся без помощи девушек, — съязвила Багжат. — О, без вас у нас ничего не вышло бы! Хорошо, что вы пришли, — одобрил Хаджимурад. Разговаривать дольше было некогда. Одни принялись таскать камни, другие готовили раствор. Работали слаженно, не глядя по сторонам, не отвлекаясь попусту. Вдруг кто-то крикнул: — Смотрите! По ущелью состороны Цибилкула вереницей шли старики с лопатами и кирками. — И они туда же! — недовольно сказал кто-то. — Еще нашлись помощники! — отозвался другой. — Пускай идут! — одобрил Хаджимурад. — Асалам-улейкум, аллах на помощь вам, молодежь! — крикнул шедший впереди всех с посохом в руках Хирач. Навстречу старикам бросились молодые: — Ва алейкум салам! — Вот, ребята, вам и Хирач! — смеясь, крикнул Хаджимурад. — Я с ним по секрету посоветовался. Мне отец всегда говорил: «Не открывай тайны другу, у него непременно найдутся друзья». А у Хирача их оказалось немало! — Не зря же говорят у нас в ауле: «Не надо держать глашатая, записывать ему трудодни! Намекни Хирачу — через пять минут он все разнесет по аулу», — улыбнулся Хайрулаг, снимая папаху и вытирая ею пот. Хирач возмутился: — Совсем не за тем пришел я сюда, чтобы надо мной смеялись! Мы принесем пользу если не руками, то советом. Хирач был явно обижен. Ибрагим решил загладить неловкость: — Мы сами хотели, дядя Хирач, послать за тобой. Мы все приготовили, но стоим здесь и не знаем, с чего начинать! Слова Ибрагима явно польстили Хирачу. Хайрулаг присел на камень. — Дай, аллах, вам здоровья! Хорошее дело вы задумали. Сколько раз мы внизу строили мост — и никакой пользы! Река все сносила, а нам вновь приходилось обходить холмы, ущелья и пещеры, чтобы подняться на гору. А вы, ребята, решили вопрос за один день. Теперь молодежь сразу доводит до конца задуманное. Баркала вам, баркала! — Не спеши, дядя Хайрулаг, говорить «баркала». Это коварное ущелье. Может быть, скалы не выдержат тяжести и мост упадет в воду, — сказал Садык. Хирач поморщился. — Не говори под руку, Садык, надоели нам твои страхи! Стоит кому-нибудь что-нибудь начать, ты причитаешь!.. Дай мне, сынок, пилу, — обратился он к Ибрагиму. — Девушки, будем проводить дорогу к мосту, — предложила Багжат, взяв в руки лопату. — Один джигит, говорят, решил продырявить мельничный жернов, ему пришлось сверлить гору! Так и у нас работы все прибавляется! — заметил Ибрагим. — Лучше один раз в жизни просверлить гору, чем ежедневно вертеть мельничные жернова, дети мои, — сказал Хайрулаг, берясь за рубанок. — Начатую работу доводите до конца. Пусть люди наших аулов гордятся своей молодежью! Понемногу разговоры смолкли. Молодежь самозабвенно работала, старики советовали, как лучше делать, но понемногу и они включились в трудовой ритм, решив проверить, много ли у них еще осталось сил. Стук молотка по камню, тупой звук удара кирки о землю, скрежет рубанка — все слилось в единый шум. Трудовая мелодия разбудила глухое ущелье и могучие горы. В нее вплелась песня. Запел Хаджимурад, звонкой трелью напомнила о себе Багжат. К ним присоединились другие. Песни, рожденные работой в сердцах молодых людей, уносили с собой куда-то к морю волны горной реки. Высоким чистым голосом Хаджимурад пел:XIII
Всего лишь месяц учился Хаджимурад в институте. Не мог привыкнуть к городу, новым друзьям, скучал не аулу. Ему порой чудилось, что он слышит стук молотка о камень, видит натруженные руки отца. Ночами ему снились старики соседи, особенно часто почему-то Хирач. Вставал Хаджимурад неохотно, шел на лекции мрачный. Часто бегал на стройки, но ему не нравилось, что в городе стены кладут из кирпича. Однокурсники считали Хаджимурада замкнутым. Он действительно мало с кем разговаривал. Однажды на центральной площади города столкнулся с Багжат, несколько раз заходил к ней. В одну из встреч Хаджимурад поделился с Багжат: он хочет учиться на заочном отделении. Багжат сразу же с грустью подумала: «Хаджимурад не может жить без Шарифат». Багжат и Хаджимурад некоторое время не встречались, а потом она узнала, что он перевелся на заочное отделение и уехал в аул. Жамалудин три дня ходил сам не свой: сердился на сына, и только после того, как Хаджимурад поклялся хорошо учиться заочно, Жамалудин постепенно оттаял. В глубине души он обрадовался приезду сына. Его трогала привязанность Хаджимурада к родовому мастерству. А когда он рассказал, как скучал без отца, Жамалудин решил, что вправе гордиться сыном. Где-то в глубине души у Жамалудина всегда таилась боязнь: вдруг Хаджимурад в городе станет артистом. Голос-то у него необыкновенный. Но в институте о даровании Хаджимурада никто и не знал. Теперь Жамалудин ходил на работу вместе с сыном, хотя Хаджимураду отвел только роль помощника. Жамалудин будто даже помолодел, так приятно было ему сознание, что сын всегда рядом. Хаджимурад работал старательно, а вечерами сидел за учебниками. Отправлялся в город на сессию Хаджимурад всегда с аэродрома около аула Горчок. Тем же путем и возвращался. Ссылался на то, что оттуда ему удобней добираться до дому. Хаджимурад заранее сообщал Шарифат день приезда, и девушка встречала его у родника. Так было в этот раз. Еще из окна самолета, идущего на посадку, он заметил вдалеке Шарифат. Выйдя из самолета, Хаджимурад подождал, пока пассажиры рассядутся в автобусе, а сам, стараясь остаться никем не замеченным, бегом спустился с косогора. «Подожду, пока он подойдет, подожду, подожду», — повторяла про себя Шарифат. Но ноги сами понесли ее навстречу Хаджимураду. — Ты давно здесь, Шарифат? — улыбнулся Хаджимурад, поставив чемодан на землю. — С самого утра! — Я тебя заметил еще из самолета! А до того… Знал, что ты придешь, но боялся, вдруг… — А если бы меня не было, ты сразу бы пошел домой? — Нет, подождал бы! Они медленно шли по полю, рассказывая друг другу новости. Дойдя до «тропинки расставаний», они оба вдруг молча замерли. Хаджимурад поставил чемодан на камень, поднял крышку, достал и протянул Шарифат пеструю косынку. — Что это? — девушка вспыхнула. — Тебе в подарок. Я никогда не покупал женских вещей. Поэтому не умею. Багжат помогла выбрать. — Спасибо, Хаджимурад! Я только от отца получала подарки. Подруги иногда хвастаются: брат вернулся из города, привез платок или туфли, а меня берет зависть. Она накинула косынку на плечи. — Мне было так приятно получить от тебя носки и варежки, — сказал Хаджимурад. — Десять раз в день открываю чемодан. Отец надо мною смеется: «Что ты на эти носки и варежки молишься и днем и ночью?» — Нитки остались от ковра, вот я связала тебе и… — И еще кому? — помимо воли вырвался вопрос у Хаджимурада. — И отцу! — ответила Шарифат, вскинув на Хаджимурада удивленные глаза. Она сразу поняла, что Хаджимурад подумал об Ибрагиме. — Он пишет тебе?! — спросил Хаджимурад. — Кто он? — Шарифат продолжала делать вид, что не понимает волнения Хаджимурада. — Ну, твой телохранитель! — Иногда ты говоришь такие глупости! — Шарифат уклонилась от ответа. — Поговорим о другом. …Жамалудин знал, почему сын приезжает на аэродром в чужой аул и оттуда пешком идет домой, почему задерживается, но упрекнуть Хаджимурада не решался. Даже намека не позволял себе: жду, мол, тебя, хочу знать результаты экзаменов, а ты домой не торопишься. Больше всего Жамалудин боялся, что девушка из чужого аула в один прекрасный день не отпустит от себя Хаджимурада. Пусть в конце концов он и женится на Шарифат. Не все ли равно, на каком дереве созрело румяное яблоко. Но мужчина должен привести невесту в дом отца. Горец не может уйти жить к жене в другой аул. Давно уже хотел поговорить Жамалудин с сыном по душам, но все не решался. Он знал, что Хаджимурад очень впечатлительный и обидчивый. Разговор откладывался со дня на день. Вернувшись из города, Хаджимурад в свободное время лазал по скалам, бродил по горам и долинам. Отца радовала такая любовь сына к родным местам. «Нет, трудно будет кому-нибудь оторвать его отсюда! Это дерево с крепкими корнями!» — много раз решал Жамалудин, но потом его вновь одолевали сомнения. Однажды Хаджимурад привез на чьей-то машине найденный им камень. По утрам Жамалудина будил ровный стук молотка. «Опять памятник! Никак не откажется от этой мысли… — думал Жамалудин. — Надо сказать правду… Время идет вперед. Были разговоры, а теперь — дело». В свое время не учел Жамалудин, что одно необдуманное слово повлечет за собой столько последствий. Подрастая, Хаджимурад без конца спрашивал: «Где похоронена мать?» Жамалудин однажды показал ему заброшенную могилу на краю кладбища. И много необдуманных слов сказал сыну. Далек он был от мысли, что все так вот повернется. «Теперь невозможно придумать что-то другое. Объявить, например, что мать убита на фронте. Прошлый раз строительство отвлекло Хаджимурада от работы над памятником…» Хаджимурад учился в десятом классе, когда было решено выстроить новую двухэтажную школу. Но у колхоза было немало и других дел. После сдачи весенней сессии Хаджимурад вернулся студентом второго курса заочного отделения строительного института; стены школы поднимались чуть-чуть выше фундамента. Полевые работы, небывалый урожай — опять колхозу не до школы! Директор Наби ежедневно ссорился с председателем колхоза. Ничего не помогало. Наби пришел в дом Жамалудина, когда Хаджимурад начал работу над памятником. Сперва хитрый Наби завел разговор о Мосте дружбы, похвалил инициативу Хаджимурада, а потом пожаловался: строительство школы затягивается, некому работать. Намекнул: старшеклассники, приехавшие на каникулы, студенты — большая сила. Хаджимурад понял, о чем говорит Наби. Он собрал всех в школьном дворе. Выступил Наби. Ребята поняли: новая школа аулу необходима. Если всем взяться, то основные работы можно закончить к осени. И Хаджимурад тут же при всех дал слово приложить все силы, чтобы это было именно так. В тот же вечер ему снова пришлось отложить работу над памятником. На следующее утро Хаджимурад побежал в соседний аул, где Жамалудин выполнял по заданию своего колхоза срочную работу и иногда ночевал. Издали увидев бегущего к нему сына, Жамалудин понял: Хаджимурад опять что-то придумал. «Скорее всего новая идея с памятником», — без особого удовольствия решил он. Он спустился со стремянки и, вытирая руки забрызганным фартуком, пошел навстречу сыну. — Отец! — издали крикнул Хаджимурад, подходя близко. — Ты знаешь, что произошло… Жамалудин внимательно выслушал рассказ Хаджимурада о школе. — Полезное дело задумали! — одобрил он. — К твоему приезду я постараюсь закончить фасад, а боковые стены пусть другие кладут. Я еще что-то придумал, расскажу потом… — Пора бы тебе за ум взяться. С годами все эти «придумал» должны пройти. — Разве придумывать плохо, отец?! — Нет, но ты все петушишься да хвастаешься. Хвастун — последний человек. Одной рукой в ладоши не хлопнешь, Хаджимурад! Все, что делаешь сам, считай общим! — Ты меня поучаешь, а я уже вырос, — ответил Хаджимурад и ушел обиженный. С утра до вечера на площади кипела работа: строилась новая школа. И сам директор и преподаватели суетились тут же. Жамалудин твердо знал: его сын стал настоящим мастером-каменщиком, волноваться за него нечего. Но как бы там ни было, строительство школы было первой самостоятельной работой Хаджимурада. И такая ответственность — ведь здание будет на глазах у всех. Жамалудин беспокоился, он теперь каждый вечер приходил в аул, придирчиво рассматривал часть стены, выложенную Хаджимурадом за день. Но каким бы взыскательным к сыну ни был Жамалудин, он видел: стены, возводимые Хаджимурадом, ровнее и красивее, чем те, что строили другие мастера. «Рука его окрепла… Вот выдержки только пока не хватает…» Однажды Жамалудин, днем возвращаясь из чужого аула, еще издали увидел сына. Хаджимурад в старом отцовском пиджаке, в кепке, надетой козырьком назад, ловко орудовал мастерком. Всегда суровый и сдержанный Жамалудин тут растрогался. Ему почудилось, это не сын его Хаджимурад, а сам он, молодой и сильный, строит новое здание школы. «Все, все перенял у меня. Так же набок склоняет голову, так же натягивает кепку задом наперед, так же небрежно завязывает фартук. И руки у него совсем как мои!» Жамалудин подошел к Наби, стоявшему неподалеку. Ему очень хотелось услышать от директора: «Как похож на тебя Хаджимурад. Он унаследовал твои повадки!» Краем глаза, увидев, что пришел отец, Хаджимурад принялся работать еще старательнее. Не было большей награды Хаджимураду, чем увидеть отца довольным. Жамалудин в глаза никогда не хвалил сына, но бровь его поднималась дугой. — Хорошего сына ты вырастил, Жамалудин, таким сыном можно гордиться! — сказал Наби, как бы угадывая желание отца. — Не один я вырастил, Наби, — сдерживая радость, отозвался Жамалудин. — Он больше с вами бывал, чем со мной. Спасибо школе! И тут же отец услышал голос сына. — Из камня крови не выжмешь, клади плотнее! — сказал Хаджимурад напарнику. Жамалудин улыбнулся про себя: «И слова мои он перенял! Недавно еще я ему самому так говорил!» — Я целиком в твоих руках, директор. Сегодня кончил работу. Ни по какому договору колхоза и сельсовета никуда больше не пойду, пока не будет закончена школа, — заявил Жамалудин. Ночью Жамалудина разбудил взволнованный голос сына. — Отец! Отец! — Что тебе, сынок? — Дождь идет! Не разобрав, в чем дело, Жамалудин вскочил с постели. Блеснувшая молния осветила Хаджимурада. Жамалудин испугался; никогда он не видел на лице сына такого горя. — Иях! — сказал он, нащупывая ногами в темноте ботинки. — Дождь идет. Слышу. Ну и что? — Страшный ливень, отец! — Это в порядке вещей, то дождь пойдет, то солнце засветит. Зачем из-за этого поднимать тревогу? — Стена-то не закончена. Дождь ее размоет! — Ах вот что! Если ливень за ночь размоет стену, грош цена этой стене! А если дождь зарядил надолго, то что-нибудь придумаем. Спи спокойно и дай мне выспаться! Жамалудин снова лег. Тишину нарушал только ровный шум дождя. Вдруг Хаджимурад услышал смех Жамалудина. Хаджимурад поднял голову. — Отец, ты еще не спишь? — Нет, ты тоже, я слышу, не спишь? — А почему ты смеешься? — Я вспомнил одну историю, что рассказывал мне отец, прости бог его грехи. У трудолюбивого отца рос сын лентяй. Ничем он не дорожил, ничего не ценил. Отец пытался приучить сына к труду. Отчаялся. Однажды сказал ему: «Коли ты сам не будешь работать, я кормить и одевать тебя не стану». Но мать жалела единственного сына. Она дала ему денег и сказала: «Вечером, когда отец придет домой, скажи, что сам их заработал». Сын так и поступил. «Мне не нужны заработанные тобою деньги. Я просто хочу приучить тебя трудиться», — сказал отец и бросил деньги в огонь. И на другой день все произошло так же. И на третий. И на четвертый. Наконец мать сказала сыну: «У меня нет больше денег! Отец, видимо, догадался в чем дело, иначе бы так не поступал. Надо тебе самому работать». Что же сыну оставалось делать? Вечером он приносит домой заработанный рубль. Отдал отцу. Тот, как всегда, швырнул его в огонь. Сын голой рукой выхватил бумажку из огня. «Я собственным горбом заработал этот рубль!» — крикнул он. «Я тоже собственным горбом зарабатываю деньги», — сказал отец. Горцы говорят: копейка, заработанная своим трудом, дороже чужого рубля… Сколько раз на стены, не законченные мною, лил дождь и я ходил сам не свой. А ты спал спокойно. В первый раз ты самостоятельно выложил стену, и от того, что небо закрыла туча, сам не спишь и другим не даешь! — Ты прав, отец! Раньше до меня это не доходило, — вздохнул Хаджимурад. — Не беспокойся, сынок, такой дождь не опасен. Он помогает затвердеть раствору между камнями. Прерванный сон, говорят, не догонишь, хоть скачи за ним на вороном коне. Хаджимурад больше не мог заснуть — по крыше, как удалой танцор, плясал ливень. «Все усиливается!» — Хаджимурад повозился в темноте, осторожно вышел. Жамалудин тоже не спал. «Куда это он отправился в такую грозу? Как бы не простудился!» В тот же момент отец услышал знакомый скрип двери в рабочую комнату сына и сразу успокоился. Стена против окна Жамалудина осветилась — Хаджимурад повернул выключатель. До ушей Жамалудина донесся удар камня о камень. «Если вздумается ему достать звезду с неба — взберется на самую высокую гору и попытается!» Жамалудин, накинув на плечи бурку, вышел. Осторожно заглянул в окно рабочей комнаты. Хаджимурад склонился над камнем, прикрыв колени брезентовым мешком. Одной рукой орудовал молотком, другой нажимал на долото. «Вах, два дня назад камень был еще нетронутым. Что он ночами не спит?» Хаджимурад вскочил, взял из банки гвозди, с табуретки — лист бумаги и прибил его к стене. Отошел, полюбовался издали. — Ого! Теперь хорошо! — сказал он вслух, будто делясь с кем-то впечатлением. — Хорошо придумано! Отец обрадуется! «Он все что-то добавляет к родовому гербу», — Жамалудин распахнул дверь. — Отец! Я не дал тебе сегодня спать! Но я все время думаю. Пускай все поколения, которые будут учиться в нашей школе, увидят наш родовой герб. Я его совершенствую. От слов сына мурашки забегали по спине Жамалудина. Он прищурился, глаза стали узкими и злыми: «Не отходит никак от своего «я». Под гербом Жамалудин заметил две буквы «Х. Х.». «Его имя, оказывается, должно стоять под родовым гербом. Ни прадед его, ни дедушка, ни отец до этого не додумывались». Жамалудин вконец разозлился. Сын не замечал этого. — Правда, отец, хорошо? — Вижу! — ответил Жамалудин, с натугой кашляя. — Хорошо, все хорошо, сын мой, но одного я не понимаю, что означают две буквы «Х. Х.»? — Хамзатов Хаджимурад — это звучит гордо, стен! — крикнул Хаджимурад, радостно блестя глазами. — Может, и звучит — я не знаю! Но герб наш никто никогда своим именем не подписывал. И земной шар в гербе — это уже лишнее. И нескромно. — Так ведь я сам это придумал! — заявил Хаджимурад. — Ты считаешь, что твой прадед не сам придумал родовой герб? А может быть, все стены, отмеченные этим гербом, тоже сами выросли? Без труда, как травы и цветы? Если тебе, Хаджимурад, позарез нужно выделиться — дело твое. Но знай, дерево без корней сохнет. А кулак сильнее пальца, как силен бы палец ни был. — Самолету, отец, дается имя человека, который его создал. — Не на холодных камнях и стене надо высекать имя, а в горячих сердцах людей. Оттуда их стереть ничто не сможет. Имя твоего прадеда — хорошего мастера — с уважением произносят люди. Именно потому, что его они помнят. Пыл Хаджимурада угасал. Он карандашом зачеркнул буквы, резинкой стер изображение земного шара. — Вот так и ладно, сынок. Мастерством ты владеешь. Надо обтесывать не только камни, но и характер. Как ты теперь хочешь поступить с этим камнем? — Я хочу положить его в стену школы. Для памятника матери я еще поищу в горах. Но не успею до экзаменов, я обещал ведь к осени выложить стены. — Хорошо, сынок! Только много ты хвалишься, забываешь мои слова. — Жамалудин закрыл за собой дверь. — Дурак я! — вслух сказал Хаджимурад. — Зачем поставил свою подпись? Да еще и земной шар решил прибавить. Хорошо, что у меня такой отец, иначе бы опозорился перед всеми! Что сказали бы дядя Хирач, Хайрулаг? Хамзатов Хаджимурад! Кто это такой! Начинающий рабочий и только! Хаджимурад положил в угол долото и молоток и отправился спать. Но и во сне он видел себя у строящейся стены школы. Лил дождь, от грома содрогалась земля. Огненные кнуты молнии разрывали небо на куски. «Стена испортится! Моя стена!» — Хаджимурад бегал, с мольбой простирая к небу руки. Но вокруг как будто все вымерло. Никто не откликался на голос Хаджимурада. Ударил гром, стена школы превратилась в кучу камней. — Стена рухнула! — завопил Хаджимурад. И вдруг на фундаменте дома вырос нежный цветок на длинном гибком стебельке. Лепестки его переливались разными красками, он покачивался, как бы кланялся Хаджимураду. Ничего красивее не приходилось ему видеть. Хаджимурад протянул руку к цветку, но рядом зашипела черная большеголовая змея… Она, высунув язык-стрелу, обвилась вокруг цветка. Хаджимурад подпрыгнул, сорвал ветку вспыхнувшей молнии и махнул ею перед глазами гадины. Испуганное огненным кнутом чудовище соскользнуло с цветочного стебля и бросилось на Хаджимурада. Он не отступал, размахивая длинным сверкающим кнутом. Удары сыпались на змею, она извивалась в предсмертных муках и наконец издохла. «Подарить бы этот цветок Шарифат», — подумал Хаджимурад, и девушка как из-под земли появилась и встала рядом. Хаджимурад сорвал и протянул ей цветок. — Оставь себе, Хаджимурад! Он тебе больше пригодится. Это твое мастерство. Берегись черных змей! — Отойдя немного от Хаджимурада, она крикнула: — Наша стена рухнула! На помощь! На помощь! — И в тот же момент появились десятки рук. Стена вырастала из фундамента, как прежде. Дождь перестал, и солнце засияло. Шарифат на глазах Хаджимурада превратилась в белую голубку и, взмахнув крыльями, полетела к солнцу. — Шарифат! Подожди! Подожди! — позвал Хаджимурад и проснулся от своего крика. В окно глядело солнце.Весь аул работал на постройке школы, и к осени стены были подведены под крышу и с одного из камней глядел родовой герб рода Хамзатовых. Все считали это справедливым. В один из дней, наскоро позавтракав, Жамалудин шел к школе. Незнакомый ему старик остановил мальчика, пробегавшего мимо: — Кто это так мастерски выложил стены? — Это, дядя, наш Хаджимурад и его отец! — Хаджимурад? О таком мастере из вашего аула я не слышал. — Он сын каменщика Жамалудина! — А-а, сын Жамалудина! Я сразу же подумал, глядя на этот камень с молотком: скорее всего кто-нибудь из рода Хамзатовых здесь работал. Хамзат умел вызвать к жизни мертвый камень! Камень пел под молотком Хамзата. — Ты знал Хамзата? — спросил мальчик. — Знал. И о Жамалудине слышал. Но у этого мастера руки не хуже, чем у Хамзата. Кто он — Хаджимурад? — Студент. Учится в строительном институте заочно. — Знание орошает корни его мастерства, дай бог ему здоровья! Старик пошел своей дорогой. Жамалудин постоял, глядя ему вслед. Сердце ликовало от радости и гордости. «Не пропали даром мои усилия. Хаджимурада незнакомые признают мастером из рода Хамзатовых».
Однажды поздним вечером отец и сын сидели за ужином. — Отец, все готово, — сказал Хаджимурад. — Завтра хочу отнести камень на кладбище. Мне понадобится помощь. — Зачем откладывать на завтра? — спросил Жамалудин. — Я свободен. Отнесем сегодня же. — «Падающий с высоты горы готов ухватиться за колючий куст», — промелькнуло в его голове. — Мне бы не хотелось, чтобы ты помогал. Найду кого-нибудь помоложе. — Не понимаю, почему ты против! Мы вдвоем отлично дотащим. Ты же хочешь удивить людей! Утром увидят такой памятник, сколько будет удивления и восторга. — Жамалудин решил сыграть на слабых струнах сына. — Это правильно, отец! Идем сейчас же, — сказал Хаджимурад. Но тут же разочарованно добавил: — Шарифат и Багжат хотели приехать помочь. Я сегодня бы им написал. — Ты думаешь без них земля не станет держать памятник? Как на свадьбу, девушек из чужого аула приглашаешь! — сказал Жамалудин резко. — Я хотел с ними встретиться, а потом полететь в город, — говорил Хаджимурад, разыскивая в углу веревки. — У меня сессия на носу. — Завтра же утром и уедешь! Конечно, сдавать экзамены надо в срок. А ты еще говорил, что не достал нужной книги. Чем раньше ты приедешь в город, тем лучше подготовишься к экзаменам! — Последние слова Жамалудин сказал тоном приказа. — Да, ты прав, отец. Я должен ехать, Багжат из города не смогла мне привезти учебник. Говорит: в библиотеке на руки не выдают. Жамалудин решил, что судьба идет ему навстречу. Ночью они поставят памятник, утром он проводит сына. Хаджимурад вернется домой после зимней сессии. Не так уж скоро — соседи забудут о загадочном появлении памятника на безымянной могиле. — Посмотри, отец, сегодня полная луна! — сказал Хаджимурад, разводя цемент. — Представь, как утром все будут удивляться. Словно в сказке, за одну ночь вырос памятник. — Да, да, сын мой! — говорил Жамалудин, ограждая могилу обтесанными Хаджимурадом камнями. — Шарифат и Багжат тоже будут удивлены! — Вот этого я не понимаю, Хаджимурад! У тебя на устах две девушки, кто они тебе? Как это все называть? Вы ведь взрослые люди! — Шарифат — ковровщица, а Багжат — ее подруга, учится в медицинском институте. — Я тебя не о занятиях этих девушек спрашиваю. Хочу знать, кто они тебе. — А ты считаешь с двумя девушками нельзя дружить? — Дружба! — поднял голову Жамалудин. — Ты знаешь, какой бывает конец у такой дружбы? Если ты любишь девушку, надо открыто сказать отцу, чтобы он пошел сватать ее. А игра в прятки… — Надо же, отец, получить ее согласие, а потом сватать! — Признаться отцу в наболевшем помогла ночь. Может быть, ночная тишина виновата в том, что человек становится смелее. — Вижу, на тебя уже накинуты поводья, — Жамалудин ударил по камню молотком. — Но понять не могу, от которой ты ждешь согласия. То ты радуешься, что Багжат послала тебе книги. То летаешь над землей, получив от Шарифат письмо. Хаджимурад смутился. — Обе они хорошие, отец. — Ты ждешь согласия от Шарифат? — допытывался Жамалудин. — Отец, у тебя бывало в молодости, что ты любил двоих сразу? То есть иногда сам не понимал, кого ты любишь? Мне хочется видеть и туи другую. Хаджимурад и Жамалудин старались не смотреть друг на друга. Это был первый разговор о любви между ними. — Нет, сынок, со мною так не бывало. Я не понимал и не понимаю любовь, которую можно делить между двоими. — Скажи, отец, ты очень любил мою мать? — Хаджимурад наконец поднял голову и встретился глазами с отцом. — Да, сынок, очень! — Жамалудину теперь самому казалось, что он крепко любил мать Хаджимурада и именно здесь она похоронена. — Как ты мог продолжать жить после ее смерти? Я бы, наверное, умер вместе с любимой. Жамалудин вздохнул. — Человек все в силах перенести, любую беду. Я жил ради тебя, сын мой! — Мать моя тоже тебя любила? — продолжал расспрашивать Хаджимурад. — Конечно. Счастье нельзя построить на односторонней любви. А как к тебе относится твоя избранница? — Жамалудин вопросительно поднял брови. — Не знаю, отец! Думаю, что… — Это как раз и надо знать, сынок, — перебил Жамалудин Хаджимурада. — Думать здесь нечего. Могила, которая так недавно выглядела заброшенной, преобразилась. Ровно отесанные камни легли вокруг ограды. Ночью не было видно, что камни выкрашены голубой краской. Зато рисунок на памятнике выделялся очень рельефно: дерево в цвету со сломанной ветром веткой. В гнезде птенец с открытым клювом и рядом умирающая птица-мать. А над птицей, как бы бросая на нее тень своих крыльев, кружил орленок. Внизу у основания памятника Хаджимурад высек слова:
XIV
Если родители съедают мешок соли, Детям приходится выпить озеро воды.В горах февраль — самый суровый, холодный месяц зимы. И все же люди не помнят, чтобы он был когда-нибудь таким жестоким и снежным, как в этом году. У реки всегда хватало сил и мужества бороться с морозом, и обычно горный поток стремительно мчался по вековечному руслу, напевая песни. Свирепый февраль в этом году замуровал реку в ледяной темнице. Горы отказали реке во влаге, закутались в снежные шубы, натянули поглубже ледяные папахи. И с виду казалось: река, отражавшая в полдень слабые лучи солнца, примирилась с участью пленницы. Но горцы знали: днем и ночью старается она разорвать ледяные оковы, вырваться на волю. Жаждущая свободы и весны, она про себя печально напевала:(Пословица)
Война бросала Жамалудина по огневым дорогам. Он дважды был ранен, лежал в госпиталях, возвращался на фронт. Был ранен и в третий раз: в плечо и в ногу. Многое передумал Жамалудин, лежа в госпитале. Его не так беспокоила нога, боялся, что не сможет работать рукой. Вернуться на фронт ему не пришлось. В конце сорок четвертого года, прихрамывая, возвращался Жамалудин в родной аул. Сердечная рана давно зарубцевалась. Все отошло в далекое прошлое. …Разрушенные стены домов увеличивали его ненависть к врагу. «Когда же настанет день и можно будет положить автомат, взять в руки молоток?» — спрашивал себя Жамалудин. Как жаждал он восстанавливать разрушенные города, в которых бы жили люди, не знавшие войны. В госпитале ночами он видел во сне себя с молотком в руках, обтесывающим камень. И вот он ехал домой. Поезд задержался надолго в каком-то городе. Жамалудин купил себе в магазине топор и молоток и радовался, как ребенок. Скоро он будет дома. Ему предстояла пересадка. Под ногами была израненная фашистами русская земля. Грузовая машина, на которой Жамалудин добирался к другому поезду, остановилась. Жамалудин пошел за водой к колодцу и увидел старую женщину, которая плакала и причитала, стоя у разрушенного дома. Жамалудин похолодел. Он взял из грузовика вещевой мешок, приблизился к старухе. Жамалудин стоял, опустив голову, будто в чем-то был виноват перед нею. Он вытряхнул из мешка топор и молоток. Старуха удивленно смотрела на незнакомого солдата. Жамалудин спросил у нее, где можно найти песок и глину. Женщина все поняла, перестала плакать, засучила рукава. — Лопату и кирку! — сказал ей Жамалудин. — Лопату и кирку? Откуда их взять? Проклятые фашисты сожгли село! Все разворовано! — Железо огня не боится. Камень и земля тоже не горят, мать, — сказал Жамалудин. Инструменты отыскали среди развалин. Они были без ручек, сгоревших при пожаре. — Я пойду в лес, выточу ручки! — Жамалудин взял в руки топор. — Иди, милый! — Слезы опять полились из ее глаз. — Ты такой же, как мой сынок! — Сейчас, мать, мы тебе дом построим. Слезы — последнее дело! К вечеру в наскоро сложенной печке горел огонь, а в солдатской каске закипал суп. Утром измученная старуха еще спала, а Жамалудин уже возводил стену. Он работал с наслаждением. Глядя на него, можно было подумать: никогда не было войны и разрухи, счастливый жених к свадьбе торопится закончить дом. Жамалудин брал в руки старые камни, пахнущие дымом и порохом. Ровный стук молотка, которого он не слышал столько лет, доставлял каменщику наслаждение. Он радовался, как оглохший музыкант, к которому вернулся слух. Этот стук молотка о камень утверждал на земле мир, покой и созидание. Возвращающиеся в родное село жители с верой и любовью смотрели на незнакомого солдата, воздвигающего стену разрушенного войной дома. Каждый подходил к руинам, оставшимся от их жилищ. К вечеру тут и там зажигались огни. Пока Жамалудин выкладывал стены, старая Мария натаскала бревен и камыша. Жамалудину пришлось взяться и за столярные работы, которые он обычно неохотно выполнял. Жамалудин попрощался с Марией, когда дом из одной комнаты и кухни был закончен. Но ему так и не суждено было сразу поехать в аул. Проходя через другое село, он увидел у развалин молодую женщину в черной фуфайке, туго перевязанной платком. Она пыталась восстановить рухнувшую стену. Камни подтаскивала худенькая, бледная девочка. Казалось, если камень упадет, он потянет девочку за собой. Поодаль на одеяле сидел человек в солдатской гимнастерке. У него не было обеих ног. Жамалудина привлекло мужественное и волевое лицо бывшего солдата, перед которым на двух табуретках лежала доска. В руке мужчина держал рубанок. «Видимо, я тосковал по камням, он соскучился по дереву. Но дела его неважные», — подумал Жамалудин и на мгновение закрыл глаза. Он подошел к девочке, молча взял из ее рук камень. — Ты, маленькая, отдохни, твоя мама будет подносить мне камни, а строить буду я, — ласково сказал он. — Мама! Мама! — девочка испуганно бросилась к матери. Женщина обняла дочку. — Леночка, не бойся! Это — наш, свой! Больше мы никогда не увидим на своей земле фашистов. Правда ведь? — она обратилась к Жамалудину, ожидая подтверждения своим словам. — Конечно, правда, и духа их здесь не будет! — уверенно подтвердил он. — Как тебя зовут? — спросила женщина, все еще успокаивая дочь. — Жамалудин. До войны был каменщиком, — он взял у женщины мастерок и, кивнув столяру-калеке, принялся за работу. Женщина подавала Жамалудину камни и глину, девочка, совершенно успокоившись, бегала от отца к матери и обратно. Жамалудин ничего не слышал, кроме стука своего молотка. Стена быстро росла, будто Жамалудину помогало еще множество невидимых рук. Вечером мать и дочка легли спать на каком-то тряпье. — У тебя есть семья? — спросил у Жамалудина безногий. — Нет! Война всему помешала. — Ты, я вижу, хороший каменщик. — Кое-что в этом деле смыслю. — Откуда сам? — Из Дагестана. Слышал? — Дагестан! Конечно, знаю. В нашем полку был аварец Магомед. Мы его называли Мишей. Его убило под Будапештом. Лучше быть убитым, чем безногим… — Зря ты так говоришь. Закажешь протезы. Можешь и сам сделать. Руки твои, я вижу, мастеровые. И жена у тебя хорошая. — Наташа… Она приехала за мной в госпиталь и сказала: «И молнию и радугу мы поделим пополам». Взяла меня с собой. А я ей просто в тягость! Ей другой муж нужен. Вроде тебя. — Не говори так! Не по твоей же это вине. Война! Твоя жена это понимает. — Да, да, — он несколько раз нервно затянулся папиросой. — Вон у тебя и руки и ноги! Как бы там ни было… Она такая красивая и молодая, а какой я? — Ваня! Ты все про свое? — подала голос Наташа. Безногий отбросил папиросу. «Сейчас же уеду я отсюда. Характер у него, видно, неважный», — подумал Жамалудин. И сразу вспомнил девчонку — такой, какой увидел ее издали: худую, бледную, с камнем в слабых тонких руках. «Словно муравей со своей ношей. Нет, не уйду, пока не закончу дом. Куда мне торопиться? Вернусь позже на неделю, ничего не изменится». Утром, увидев, что Жамалудин даже не глядит в ее сторону, Наташа подошла к нему, шепнула: — Ты не сердись на него, война раздавила ему сердце. Так, помогая по дороге людям, Жамалудин добрался до родных гор только в феврале. В городе Жамалудин сел на попутный грузовик. Его довезли до соседнего аула. Дальше пришлось идти пешком. Было скользко, мороз пробирал до костей. Стемнело. Поднялась метель. Ветер выл, как стая голодных волков. Колючий снег бил по лицу, попадал в глаза. Казалось, он угрожал: «Я доберусь до тебя, сброшу со скалы!» Но как ветер ни старался, в нем не было силы, чтобы одолеть закаленного войной солдата. Ушанка отяжелела от ледяных сосулек, стеганка задубела. Он зашел за скалу передохнуть, набраться сил. Ветер на мгновение стих. Вдруг до Жамалудина донесся жалобный детский плач. Жамалудин прислушался, но ветер с новой силой ударил солдату в лицо. «Померещилось мне! Откуда здесь быть ребенку в такую ночь?» — Жамалудин хотел было идти дальше. Истошный детский крик вновь остановил солдата. «Иях!» — Жамалудин прислушался. Ветер замер. Сомнения не было: рядом плакал младенец. Жамалудин, проваливаясь в сугробы, бросился к пещере. Войдя под ее своды, зажег спичку и остолбенел. На камнях лежала молодая женщина, как ему показалось, без всяких признаков жизни. Рядом на охапке сухого сена, кое-как прикрытый тряпьем, копошился крошечный младенец. Он будто вступал в единоборство со свирепой ночью, бессознательно сжимая кулачки. Жамалудин взял ребенка, расстегнул гимнастерку, приложил прямо к своей голой груди. Стеганкой укрыл женщину. Ребенок, согревшись, умолк. Женщина слабо застонала. Жамалудин быстро разжег костер. Женщина открыла глаза и, увидев склонившегося над ней незнакомого мужчину, крикнула: — Аллах, я покрыта позором! Мне — смерть! — Не бойся меня, — сказал Жамалудин. — Я — солдат, иду с фронта в свой аул. — Солдат! Дай аллах тебе здоровья и счастья! Сбрось меня со скалы вниз! Сбрось! Пусть меня не найдут! — быстро говорила женщина. — Еще прошу тебя, похорони все, что ты видишь в своем сердце! Я опозорила отца. Своих четырех братьев… Жамалудин, не зная, как ее понять, стоял в нерешительности. Ребенок шевельнулся и прикоснулся к его груди теплым, влажным ртом. «Нет, я не дам этой женщине умереть! Я должен спасти обоих. За эти годы я перевидал столько смертей! Довольно. Почему она и ее сын не должны жить?!» Жамалудин вынул из мешка полотенце и теплый платок, купленный им в подарок матери на толкучке в Махачкале. Осторожно завернул младенца и вновь нагнулся над женщиной. — Ты должна жить! Родить ребенка не позор, а счастье! Женщина, шепча невнятные слова, потеряла сознание. Постепенно ветер затих, зато буря бушевала в груди Жамалудина. Стоило женщине на миг очнуться, как она начинала просить: — Сбрось меня со скалы. Сбрось… Если хочешь мне помочь… Жамалудин, наконец, решился: положил заснувшего младенца на грудь матери, взял обоих в охапку. Прижал к себе тяжелую ношу, вышел в снежную морозную ночь. Идти было скользко. Со лба Жамалудина лил пот, будто он косил траву в знойный июльский полдень под палящими лучами солнца. Он останавливался передохнуть, так и не освобождая рук от тяжести. Жамалудин боялся простудить женщину, боялся, что погибнет ребенок. Если младенец замолкал, с ужасом думал: «Неужели умер?» Но стоило прозвучать жалобному детскому крику, повторял про себя: «Жив! Жив!» Цибилкулцы спали крепким сном, когда усталый, измученный Жамалудин доплелся до аула. Еще издали он слышал привычный лай собак, крики ослов. Дойдя до первого дома, он на миг перевел дыхание, к сердцу прихлынула такая радость, что Жамалудину показалось: все эти годы он спал, видел кошмары и только сейчас проснулся. И теперь, заново вернувшись к жизни, он с ужасом подумал: «Иях! Что я делаю? Что скажу домашним? Как объясню, что у меня на руках женщина и ребенок?» Его мысли опять прервал жалобный плач. «Неужели во мне не найдется сил помочь несчастной женщине? Скажу всем, что она — моя жена, а мальчик — мой сын». Это решение успокоило Жамалудина. Идти в гору было нелегко, — тяжело дыша, как конь после скачек, он поднимался по родной улице. Радость и тревога смешались в его сердце. Сколько лет он ждал этого дня! И как странно все обернулось! Светало. Он увидел заснеженную крышу дома и огромный сугроб у ворот. «Иях! Что, в нашем доме никого нет? Почему на крыше снег?.. Отец и братья не вернулись с войны… И, может быть, больна мать!» Жамалудин, с трудом двигая ногами, вошел во двор. На лестнице, запорошенной снегом, не было следов от подошв. И вдруг он рассмотрел замок, висевший на дверях. Жамалудин ударил ногой в дверь. Петли вырвались, дверь распахнулась. В комнате было темно и тихо. Жамалудин положил женщину с младенцем на скамью, зажег спичку. У очага валялось старое, знакомое сито, на его дне, обшитом кожей, лежали два кизяка и несколько поленьев. Забыв о женщине и ребенке, Жамалудин побежал в другую комнату и, заглянув туда, позвал: — Мама, мама! Никто не ответил, крик как бы ударился о холодные, давно не знающие тепла стены. Несколько мгновений стоял посреди комнаты. Опомнился, услышав кряхтение младенца. Этот звук оживил пустой дом. Жамалудин подошел к очагу, выгреб мокрую золу, нападавший из дымохода снег. Сбегал в пустой хлев, принес оттуда несколько кизяков. С ужасом убедился, что в коробке нет больше спичек. И вдруг взгляд его упал на нар[42], под которым мать прятала лакомства: сахар, конфеты, сушеные, абрикосы, яблоки. Жамалудин отодвинул доску, сунул руку под нар и вынул оттуда завязанные тесьмою узел из белого с красными крапинками материнского ситцевого платка. Дрожащими руками он развязал тесемку. Увидел пригоршню риса, несколько конфет-подушечек и небольшой, успевший посереть кусок сахара. — Мать! Что с тобой случилось? Где ты? — почти крикнул Жамалудин, забыв обо всем. — Ты жива? Жива ли? Я знаю, ты жива. Он пересыпал зернышки риса в руках, и слезы подступали к горлу. Ребенок громким криком опять напомнил о себе. Жамалудин вздрогнул, положил платок на полку. Увидел там большую глиняную миску, где обычно мать держала иголки, нитки, пуговицы. Нащупал там два кремня, завернутые в вату. «Отцовские», — невольно подумал Жамалудин. Он высек искру, вата вспыхнула. В безжизненном очаге зажглось пламя, освещая стены. Жамалудин удобнее устроил женщину, а сам с ребенком в руках подошел к огню. Мальчик не переставал кричать ни на минуту. «Он голодный, голодный». — Жамалудин, не зная, что делать, вернулся к постели женщины. Тепло очага оживило комнату. Женщина открыла глаза и в полном сознании посмотрела на Жамалудина. Проведя языком по потрескавшимся губам, спросила: — Кто ты? Где я? — Я Жамалудин, ты у меня дома. — Увидев смущение на бледном лице своей неожиданной гостьи, он ласково добавил: — Ты не бойся, я видел много бед и горя. Я тебя в обиду не дам. Слезы потоком полились из ее глаз. — С этим позором жить?! — Ты ни о чем не вспоминай, — сказал еще мало что понимавший Жамалудин. — Покорми сына, он голодный. — Сын, рожденный без отца… — Не говори так! — Жамалудин с нежностью посмотрел на мальчика. — Будем считать, что я его отец! Не только я ему, но и он мне нужен. Ребенок захлебнулся плачем. Женщина что-то хотела сказать, но снова потеряла сознание. Жамалудин в растерянности ходил по комнате. «Чем его покормить? Ведь ему ничего нельзя еще, кроме молока. Откуда взять молоко?» Он бесцельно ходил из угла в угол и вдруг подошел к закрому. Там оказалось около саха[43] толокна. Жамалудин вспомнил: мать смешивала мед со сливочным маслом и всыпала туда немного толокна. Этим она кормила младшего сына… Где же взять масло и мед? Жамалудин положил ребенка, сбегал за водой. Вымыл ложку, валявшуюся на столе. Вскипятив в кастрюле воды, перелил в миску, растворил там сахар, подсыпал толокна. Снова взял плачущего младенца на руки и стал по капельке из ложки лить жидкую кашу в розовый открытый ротик. Ребенок зачмокал, перестал кричать. «Надо, наверное, искупать младенца». В комнате стало совсем тепло. Жамалудин, на несколько минут положив сына под бок к матери, налил в таз воды из кастрюли, добавил холодной. Искупал мальчика. Он вытащил из мешка свое белье, разорвал на полосы, завернул в них ребенка. Жамалудин держал малыша в руках осторожно, как треснутое яичко. Малютка тонул в больших грубых руках каменщика. — И молоко достанет тебе отец, и кашу сварит, — приговаривал Жамалудин. Он ходил по комнате и укачивал младенца. «Нет, ребенок не умрет! Он вынослив, как деревце, выросшее на песках. Но кто его мать? Почему она хочет умереть? Что с ней произошло? Кто ее бросил, осиротив ребенка? Сирота? Нет!» Жамалудин остановился, и ему казалось, будто кто-то чужой оскорбил его родного сына. «Почему сирота? Я жив! Никто на свете не будет называть бедного младенца сиротой». Ворота с шумом распахнулись. — Вуя, вуя! Вот и следы, и в окнах свет. Именем аллаха клянусь, кто-то из Хамзатовых приехал! — услышал Жамалудин голос Ханичи. — Я поднимусь в дом. Ты возьми из сарая сено! — крикнула она кому-то. Жамалудин осторожно положил заснувшего ребенка, накинул на плечи отцовскую шубу и вышел на веранду. — Вуя, вуя! — причитала Ханича. — Я так и знала! С приездом, Жамалудин! Дай аллах, чтобы муки, перенесенные тобой, превратились в радость! — Она вытерла слезы. — Вот я и приехал, Ханича. Как вы тут? Наши… — Мы-то живы, — перебила соседка. — А вот как бы она, дай аллах ей омовение земных грехов, обрадовалась сегодня!.. — Что ты говоришь, Ханича? — Да, да, сынок мой, это правда. Мечтала хоть разок взглянуть на вас, особенно много говорила о тебе. Хорошая женщина была, дай аллах ей райский уголок! — подняла Ханича руки к небу. — Иях! — Жамалудин больше не смог вымолвить ни слова. Из глаз его хлынули слезы. — Что же поделаешь, сынок. Одни в постели умирают, а другие на войне погибают. И наш Магомед!.. Жамалудин ничего не слышал. Соседка с состраданием спросила: — Ты что сидишь один в промерзшей комнате? Идем к нам. Вчера вечером отелилась корова. Сено наше в вашем сарае, вот мы и пришли его взять. Крыша на нашем сарае развалилась. Ханича говорила, не умолкая. Перед Зулхижат в бреду промелькнула вся ее жизнь… Четыре брата — гордость ее и любовь. У горцев так: чем больше у девушек братьев, тем сильнее ее уважают и почитают. Два — старшие — всегда горой стояли за сестру. В ауле Зулхижат любили, была она застенчивая, но ласковая, болтала неохотно, за нее говорили глаза, горящие, как огоньки. Они излучали сияние любви к людям. Зулхижат слушала братьев, росла у родителей покорной дочерью. Природа наделила ее скромностью, она никогда ничего не просила для себя, не клянчила, как другие: «Купите мне это! Подарите то!» Пальцы ее были тоньше спиц, когда она принялась за вязание. Первый подарок получил от нее старший брат — носки и варежки. Потом она начала ткать. У отца и братьев ипаки[44] зеленели, как весенние лужайки. Она так искусно расшила бурки братьям, что брошенные на межу, они сливались с нею цветом. Братья ее боготворили, отец души не чаял в дочке. Все старались ее порадовать, привозили ей подарки. Братья не придерживались старых обычаев, не запрещали ей бывать на людях и одеваться по-модному. Зимними вечерами Зулхижат вместе с другими девушками аула ходила к соседям прясть шерсть, ткать ковры. Молодежь собиралась обычно в домах, где вскоре должны были играть свадьбу. Если молодым строили новый дом — помогали всем аулом. Этих старых обычаев в горах не забывали. Зулхижат танцевать не очень любила, не умела петь песен, но пение слушала охотно. Незаметно Алиасхаб пленил сердце девушки. С неразлучным пандуром он появлялся всюду, где собирались повеселиться. Мало-помалу Зулхижат стала замечать: Алиасхаб всегда занимает место напротив нее, глядит печальными глазами и поет грустные песни о любви. Глаза Зулхижат засияли еще ярче. Она потеряла покой, будто буря кипела в ее груди. Ночами не спала: в ушах звучал взволнованный, звонкий голос Алиасхаба. Она стала бегать на все праздники в ауле, чтобы увидеть Алиасхаба, услышать его голос. Теперь она первой появлялась на всех сборищах. Ночами мечтала: «Вот увижусь с ним снова, скажу ему о своей любви». Но встретив Алиасхаба, краснела, ей казалось, все замечают огонь на ее щеках. Она опускала голову и молча слушала песни. Алиасхаб тоже становился все грустнее и грустнее, и пандур его вздыхал о безответной любви. Иногда Зулхижат сердилась: почему Алиасхаб так грустно смотрит на нее? Неужели он первый не может открыться ей! Неизвестно, сколько бы это все продолжалось, если бы в аул однажды не приехали андийки. Соседка Зулхижат первая пригласила их в дом и собрала молодежь — чесать шерсть. Андийки же занялись валянием бурок. Следуя старинному адату, парни должны были приглашать девушек за стол и ходили вокруг с песнями. Девушкам тоже полагалось петь в ответ. Алиасхаб пригласил Зулхижат.
От Ханичи Жамалудин узнал, что довольно давно получены известия о гибели братьев. Отец, вернувшись из армии, умер дома. От горя слегла мать Жамалудина, она всего двух недель не дожила до возвращения любимого сына. Перед войной полный жизнью, как пчелиный улей, теперь дом Жамалудина напоминал разоренное птичье гнездо. Соседи жалели одинокого солдата. Сколько бы соседи ни приглашали его, он не приходил, и сам не пускал никого дальше веранды. Едва за нежданными гостями закрывались ворота, он возвращался к Зулхижат и ее сыну. «Потом все всем расскажу. Пусть только она выздоровеет!» — думал он. Утром Жамалудин увидел, что Зулхижат пожелтела, как лимон, на лбу выступили крупные капли пота. Он хотел положить руку женщине на лоб, но не решился. Вынул из кармана платок, вытер пот, чаем смочил ее потрескавшиеся губы. Она застонала, Жамалудин увидел кровь в уголках ее рта. Жамалудин понял, что откладывать больше нельзя, сам он спасти эту женщину не может. Он решил идти за врачом: «Скажу, что моя жена, главное, чтобы осталась жива. А разговоры? Пусть болтают, что хотят…» Зулхижат поманила его рукой: — Я вижу, ты настоящий горец, — вымолвила она с трудом, — силы покидают меня. Я бы спокойно умерла, если бы знала, что ты спасешь от позора мою семью: отца и братьев… Чтобы они жили без черного пятна. Спрячь, когда я умру, меня в сугробе. Пусть все думают, что я замерзла. Не бросай моего сына. Пусть у тебя… всегда найдется… кусок хлеба найдется для него. Умру… Сбегай в Горчок… Скажи, что нашел меня в сугробе. — Какой подлец довел тебя до этого? — возмутился Жамалудин. — Отец моего сына — самый лучший человек на земле. Война, во всем война виновата! — Ты не умрешь! Твоя жизнь нужна сыну! — сказал Жамалудин, хотя было ясно: женщина доживает последние минуты на земле. «Она не думает о себе, о своей болезни, о том, что еще так молода. Ее волнует честь тех, кто остается! Они-то увидят свет солнца, сияние весны, а ты, что увидишь ты в сырой могиле, бедняжка?!» Жамалудин отвернулся, вытер глаза. Зулхижат подняла будто свинцом налитые веки, бледной рукой поискала что-то за пазухой, с трудом вытащила бухчу[45]. — Вот его карточка. Он прислал с фронта… И мое письмо, я не знала, куда его отправить… …Зулхижат умерла вечером, когда из ущелья поднимались сизые сумерки. Прижимая к груди спящего мальчика, Жамалудин плакал как ребенок. Сердце его так не болело, даже когда погибали на фронте его лучшие друзья. Те гибли в бою, а почему прервалась жизнь этой молодой, красивой женщины? «Что же делать? Надо хранить тайну. Поступить с ней так, как она завещала». Жамалудин осмотрелся. У стола стоял одинокий стул. Жамалудин ударом ноги разбил его в щепы, бросил в очаг. Без шапки, в одной гимнастерке сбегал с двумя кувшинами к колодцу. Согрел воду, постирал белье Зулхижат, высушил у огня, надел на нее все снова. Покормил, перепеленал ребенка, положил на постель. Ночь спустилась на горы. Жамалудин завернул Зулхижат в одеяло и вышел из дома. Долго он нес женщину по нетронутому снегу. Отойдя достаточно далеко от аула, спрятал то, что осталось от Зулхижат в сугробе. Подождал, пока снежная буря замела следы. Жамалудин несколько часов пробирался по снегу в Горчок. Постучался в первые же ворота: — Там в сугробе замерзшая девушка. Не из вашего ли она аула? — Это Зулхижат! — крикнула женщина, открывая ворота. — Вот уже два дня весь аул ищет ее у реки. Думают, что она попала в прорубь! На веранду выскочила старуха: — Самая хорошая девушка была в ауле, сглазили ее. Я же вам говорила, жизнь благоухающего цветка — недолгая! Мало прожила Зулхижат на этом свете. Аллах призвал ее в рай. Быстро беги, скажи матери, чтобы пошли раскопали. Женщина, открывшая Жамалудину ворота, возражала: — Именем аллаха клянусь, с этой черной вестью не пойду к ним! Только сегодня вернулся из армии старший брат Зулхижат. И надо же было с ней этому случиться! — Родные сами догадываются, что нет ее на этом свете. Не заставляй их еще искать ее… Торопись! И вскоре из Горчока с зажженными фонарями в руках гурьбою вышли люди. «Теперь они правды о ней не узнают». Жамалудин торопился домой. Он теперь думал только о ребенке. Ему казалось, что ребенок упал на пол и замерз. Не закрыв ворота, вихрем ворвался в дом. Мальчик спал, он заплакал, когда Жамалудин склонился над ним. В беспомощном крике Жамалудину чудилось слова: «Помоги мне! Я остался без матери. Я хочу жить! Я хочу жить!» Жамалудин взял ребенка на руки, нежно прижал к себе. И вдруг, будто в его груди растаял лед, наслаивающийся там годами, взошла зеленая трава. Дыхание мальчика заставило забыть все тяжелые думы. Жамалудин запел песню, которую мать пела у колыбели младшего брата:
XV
В ауле говорили: что за человек этот Жамалудин — каменный Магомед. Характер его стал изменчив, словно сердце вдовы в весенний день. Вдруг он становится веселым, разговорчивым, общительным. А иногда помощник, работавший с ним, целый день не слышит от него ни единого слова. От соседей Жамалудин держался на расстоянии. Лишь Субханат и Ханича смогли проложить дорогу к его сердцу. Остальные тоже старались как-то скрасить жизнь вдовцу, но он не принимал их забот. Хотели они помочь и его сыну, росшему без матери, но не всегда могли угадать, как их внимание примет Жамалудин. Через несколько дней после того, как все узнали о событии в доме Жамалудина, каменщик утром увидел на веранде глиняные кувшины с молоком. Жамалудин понял: соседи принесли Хаджимураду. Он обрадовался, но и огорчился: «Вот пришло время — стал я достоин жалости! Нет! У меня еще, слава аллаху, руки целы. Смогу и без чужой помощи вырастить ребенка!» Он к кувшинам не притронулся. Жамалудин вечером сидел у очага и ласкал Хаджимурада. Вдруг, с шумом открыв дверь, в комнату вошла с огромным кувшином Субханат. Она, не сказав ни слова, наполнила молоком все кувшины, стоявшие на полке. — Приток, что отделяется от речки, пересыхает на солнце. Ты не чуждайся соседей, они не убили человека из твоего рода и не сожгли твоего дома. Тебе не нужна наша помощь — и люди обойдутся без твоей! Патимат и Хатун принесли молоко, ты его не взял. Они теперь хотят заплатить тебе за то, что ты им чинил дом… — Что ты? — Жамалудин встал. — Я ни за что не возьму денег за стену, что построил вдовам погибших на войне. Субханат, помолчав, заговорила: — Ты делаешь людям добро, — слава и честь тебе! Но и у людей есть сердца. Они тоже хотят отплатить тебе добром. Гора без другой горы обходится — другого жребия не знает, а человек без человека обойтись не может. Люди живут вместе в аулах и городах, а не прячутся, как дикари, поодиночке в скалах. Они должны помогать друг другу в трудные минуты. Зачем же ты всех чуждаешься? Когда наши родители были живы, они от твоих не отступали, как тень от дерева в летний день. Если готовили что-то вкусное — угощали друг друга. Умер мой отец, твой отец пришел к нам и сказал моей матери: «С этих пор я буду тебе отцом и братом». Он не дал мне почувствовать сиротство. Вот теперь твой сын остался без матери, а ты даже не желаешь принять для него миску молока. — Я не хотел напомнить самому себе, что мой сын сирота. Не хотел принимать милостыню. — Не мужские это слова, Жамалудин. Люди желают тебе добра, а ты обижаешься. — Скорее всего, Субханат, я не прав. Прости меня. Эти годы… — Ни один человек не остался в стороне от бед воины. Без помощи другой руки с одной грязь не смоешь. Как сможешь, помогай нам, мы будем тебе делать все, что в наших силах. Проклятая война унесла многих людей, а у тебя отняла нежность и доброту! На все разговоры о женитьбе, хотя бы ради сына, Жамалудин обижался. В ауле находились женщины, которые были бы не прочь связать с ним свою судьбу, но Жамалудин ни на кого не обращал внимания. Он помнил рассказы матери, как ей тяжело жилось у мачехи. Жамалудин боялся, что полюбит чужую женщину. И кто может поручиться, что чужая привяжется к мальчику? Нет, не желал Жамалудин своему любимому Хаджимураду плохого. «Пусть у него будет один отец. Не нужна мне помощь! Справлюсь сам!» Однажды вечером женщины шли к Чакар прясть шерсть. У ворот Жамалудина они услышали его пение. — За мной! — скомандовала Субханат и поднялась на веранду. По ступенькам поднялись и другие. Они заметили у окна Жамалудина. Он, пританцовывая, держал на вытянутых руках Хаджимурада и во весь голос пел:Хаджимурад при виде отца испугался: Жамалудин был похож на ледяной столб. На бровях и усах висели сосульки. Снег лежал плотным слоем на папахе… — Отец, в такую ночь через горы? — Хаджимурад стащил с его плеч шубу, стянул папаху. Все бросил прямо на пол. Никак не мог раздуть огонь в очаге — три спички потухли. — Ветер из трубы дует как сумасшедший! — Хаджимурад вопросительно посмотрел на Жамалудина. — Да, дует. Ветер на улице не помеха, а вот когда ветер в сердце, не знаешь, как выбраться на тропинку! — сердито сказал Жамалудин. «Он, наверное, очень замерз, потому и сам не свой», — подумал Хаджимурад, полил керосином кизяк и наконец зажег спичку. Порыв ветра из печки ударил в лицо Хаджимурада. Он вытер едкие слезы и подошел к отцу, стягивавшему с ног бурки. Обычно Жамалудин мгновенно сбрасывал их, а сегодня никак у него не получалось — замерзли ноги. Хаджимурад помог отцу. «Что-то он молчит?! Неужели отец Шарифат не хочет отдать дочку мне в жены?» Жамалудин не смотрел на сына, не подходил к очагу. Едва ли его сейчас согрели бы все огни мира. Сердце его замерло, как родник под слоем льда. Он прилег, закрыл глаза, потом, вспомнив о чем-то, босиком бросился в другую комнату, там вскочил на табуретку и пошарил рукой в углу под потолком между бревнами. В руках его оказался пожелтевший пакет — внутри фотография и письмо, так никогда никем и не прочитанное. Жамалудин несколько раз хотел было узнать, что там написано, но немедленно вспоминал слова отца: «Вскрыть и прочесть письмо, адресованное другому, — тяжелое преступление, сын мой! Запомни это. Шамиль за попытку прочесть чужое письмо отрубал руку». Жамалудин всю жизнь работал с камнем, но ему казалось, что эта бумага тяжелее любого булыжника, который ему когда-нибудь приходилось держать в руках. Он соскочил с табуретки, зажег свет и с душевной болью, как будто только что получил от близкого человека траурное известке, развернул бумагу. Фотографию он видел, когда умирала Зулхижат. Но он помнил ее и так! Такой же снимок видел на стене дома Алиасхаба. «Надо же было этому случиться! Именно я должен был встретить бедную женщину… Именно моему сыну должна была понравиться Шарифат — его сестра по отцу! Что же делать? Как поступить? Лучше умереть, чем знать все это!» Хаджимурад открыл дверь. — Отец, не томи меня! Скажи, что с тобой? Жамалудин поспешно спрятал бумаги в карман. — Ничего! Замерз очень, — ответил он как мог спокойнее. И все-таки в его голосе звучало такое отчаяние, что оно могло заполнить самое глубокое ущелье. Хаджимурад никогда не видел отца таким взволнованным, беспомощным и жалким. — Тебе отказали? Зачем ты скрываешь от меня, что было? — Алиасхаб сказал, что не отдаст дочь в другой аул… Ты понял? Больше близко к ним ты не подойдешь! Девушек на земле, что травы в поле, что камней в горах. И для тебя найдется достойная. — Почему не отдаст в другой аул? Как это понять? Мы любим друг друга. — Любим?! — крикнул Жамалудин. — Надо знать, кого любить! Ее родители тебя видеть не хотят! — Она-то… что же она сама сказала? — повысил голос и Хаджимурад. Жамалудин не успел опомниться, как Хаджимурад натянул сапоги, схватил ушанку, на ходу надевая пальто, выскочил на веранду. Жамалудин босиком выбежал следом. — Хаджимурад, подожди! Ты туда не пойдешь! Голос Жамалудина подхватил ветер и отнес далеко в сторону. «Теперь все пропало!» — Жамалудин стал снова натягивать тяжелые, оттаявшие бурки. Метель бушевала все сильнее, ветер свистел, не обращая внимания на людские беды. Как будто веником, подметал он косогоры и холмы. Будто тысячи рук возводили у подножия гор сугробы. «По какой дороге пошел Хаджимурад? Во что бы то ни стало я должен быть в Горчоке раньше, чем он!» — Жамалудин бежал наперерез вихрю к ущелью. Хаджимурад не вспомнил о тропинке, что сокращала дорогу, забыл о Мосте дружбы, перекинутом через реку, о шоссейной дороге, где можно встретить попутную машину. Он бежал, обуреваемый только одной мыслью — прийти в дом Алиасхаба, все узнать, услышать самому. Ветер трепал полы незастегнутого пальто, бил острыми снежинками по лицу. Не так-то просто перевалить через горы во вьюжную февральскую ночь, проложить тропинку по снежной шубе и ледяной папахе горы. «Шарифат смеялась надо мной? Я покажу ей, кто я такой… Она выбрала Ибрагима! Отец не хотел меня огорчать!» Гнев Хаджимурада не остывал. Шарифат казалась виновной во всех его несчастьях — и в том, что произошла нелепая ссора с отцом, и в том, что вот он один бредет морозной, снежной ночью без пути и дороги. Ему легче было разделить воду двух слившихся горных рек, чем отказаться от мысли о Шарифат… Молодым людям не приходилось часто видеться. Хаджимурад был занят работой с отцом. Шарифат ткала ковры, в Цибилкул не приезжала — просто не было поводов. Они переписывались.Хаджимурад делился с ней своими мечтами, мыслями, навеянными книгами. Ему хотелось, чтобы Шарифат знала о нем все. Девушка отвечала на каждый вопрос Хаджимурада, рассказывала о себе. Не забывала писать ему и о своей работе. Хаджимурад знал, над каким ковром она работает, какой будет основа, каким орнамент. Но сейчас ему чудилось, что Шарифат была с ним фальшивой, смеялась над ним. «Я ей все скажу! Я не разрешу обращаться со мной, как с неразумным ребенком!» Буря лютовала. Хаджимурад устремляется вперед, а ветер как будто задался целью не пускать его. Хаджимурад пригибался, снежный вихрь вступал в единоборство с одиноким путником, пытался стащить с него одежду. Не хватало дыхания. Оглянувшись, Хаджимурад убедился, что следы его мгновенно заметает ветер. Да, добраться до дома Шарифат в этот вечер не так-то просто! Хаджимурад остановился, застегнул пальто, собрал под шапку растрепавшиеся волосы. Ветер как бы смеялся: «Немало таких смельчаков я видел, многих похоронил в снежных сугробах!» — и с новой силой бросался на смелого юношу. Ноги вязли в снегу. Попадались сугробы в рост Хаджимураду — он разметал рыхлый снег руками, утаптывал ногами. — Нет, тебе меня не сломить! — старался он перекричать бурю. — Пусть передо мною вырастут горы снега, выпавшего со дня сотворения мира, я их разрушу! Я разумный человек, а ты просто ветер, стихия! Мне не страшен топот копыт ветряных коней! Я поймаю тебя, скручу, как веревку! — храбрился он. — Зря не трать на меня силы! Я очень спешу! Ветер как будто встал на дыбы и швырнул Хаджимурада на землю. Хаджимурад поднялся на ноги и, сопротивляясь силе напирающего на грудь ветра, зигзагами побежал вперед. Вихрь, крутясь, свистел вокруг. Небо стряхивало на упрямца груды снега. «Следа от тебя не оставлю! Это — последняя твоя ночь!» — бушевала буря. — Мой след с земли не сметет никакая сила! — упорствовал Хаджимурад. Но вдруг подползла страшная мысль: «А вдруг я и вправду замерзну здесь, какой же след останется от меня на земле?» И словно солнце, разорвавшее тучи, перед Хаджимурадом возник памятник, изваянный им на могиле легендарной горянки Жамилат. Вспомнился школьный фасад, камень с издалека видным родовым гербом: молоток, ручку украшает звезда. Надгробие на могиле матери. Мост дружбы — две руки, встретившиеся в пожатии. «Это… Все это мой след, это я оставлю на земле. Проклятье тебе, буря! Злобствуй, сколько хочешь, я буду жить!» «Будешь жить!» — услышал Хаджимурад сквозь вой бури. Он поднял глаза и увидел на вершине горы размахивающую огненной саблей красавицу Жамилат. Конь ее с громким ржанием бил копытами о лед — лед трещал и прогибался, рассыпался в прах. «Мы будем жить! Пройдут века, а нас будут помнить!» — кричала Жамилат, и вихрь разносил по горам, ущельям торжествующий голос девушки. Жамилат взмахнула саблей. Искры рассыпались по горе. Растаял снег, заворковали ручьи, как только что рожденные на свет дети. Хаджимураду в лицо потянуло тепло весеннего дня. — Буду жить! — крикнул Хаджимурад и бодро зашагал вперед. «Разве умирают золотые, делающие добро людям руки?» — услышал Хаджимурад старческий голос. О! Да это старушка Издаг! Та самая, которой цибилкулцы построили рухнувшую стену… Старуха махнула палкой. — И стена дома Издаг — след, оставленный мною на земле! — крикнул Хаджимурад. — И еще я оставлю их немало! Мечты! Мечты! Зажгитесь огоньками! На глазах Хаджимурада совершались чудеса. Гора треснула, медленно поползла вниз, на отколовшихся от нее скалах застучали сотни молотков. Под их ритмичный гул тысячи невидимых рук передавали друг другу камни, возводили стены. Выросли аулы, мосты… В стенах, как лампочки, горели гербы, на каждой — молоток с пятиконечной звездой. Хаджимураду стало жарко. Он выбрался на гору с той же легкостью, с какой в летний день по Мосту дружбы перешел реку. Позади самые опасные подъемы, скрытые снегом трещины. Как прославленный полководец, вернувшийся с победой, Хаджимурад взобрался на скалу, огляделся. Покорно склонились клочья разорванных облаков. Хаджимурад собрал их в охапку, потом выпустил из рук — холодный ветер алчно схватил их и унес с собой. — Ты, ветер, думал, что я и эти облака — одно? Нет! Я человек! Человек — это звучит гордо! — крикнул он изо всех сил. — Звучит гордо! Звучит гордо! — ветер подхватил и разнес эти слова по всей земле. — Теперь ты служишь мне! — крикнул Хаджимурад. — Ты своей рукой станешь меня подталкивать вниз, поможешь быстрее дойти! Больше ты не станешь дуть мне в лицо! И действительно, ветер покорно следовал за ним, помогая спускаться…
…Жамалудин не думал, что Хаджимурад так разволнуется, когда услышит, что Алиасхаб отказался выдать за него дочь. Он ожидал, что Хаджимурад гордо скажет: «Если я им не хорош — пусть так! Есть другие девушки». Жамалудин поступил бы именно так. Он бы на выстрел не подошел к аулу, где его отвергли. А Хаджимурад отправился выяснять все сам! Забыл о морозе, ветре, буре, побежал, не дожидаясь утра. Жамалудину в голову не могло прийти, что Хаджимурад немедленно помчится в Горчок через гору. Всегда спокойного, выдержанного Жамалудина охватило отчаяние. «Вот ворвется он сейчас к родителям Шарифат… Я обязан держать ответ перед ними, все объяснить Супайнат и Алиасхабу. Я раньше Хаджимурада должен попасть в Горчок. Иначе конец всему!» Жамалудин повернул на шоссе, уверенный, что в такую ночь не поймать ему машины. И вдруг совершенно неожиданно услышал протяжный сигнал. Жамалудин встал поперек дороги, взмахом руки задержал грузовик. …Ворота во двор Алиасхаба были приоткрыты, и между створками вырос сугроб. Жамалудин с трудом протиснулся в щель, телом сминая снег. Он увидел одно освещенное окно, на стекле мороз оставил тысячи штрихов. «До сих пор Зулхижат оставалась чистой и честной, сегодня я не загрязню ее памяти, — раздумывал Жамалудин, поднимаясь по лестнице. — Клятву, данную ей, не нарушу. Ее женский намус — намус горянки, — останется незапятнанным». На веранде Жамалудин осторожно прокрался к освещенному окну. Лед на стекле подтаял, и Жамалудин смог рассмотреть Шарифат, — уронив на руки голову, девушка дремала… «Не ложилась еще спать. Сейчас явится Хаджимурад, всех перебудит! Надо предупредить!» Он решительно перешел к неосвещенному окну и громко постучал. Алиасхаб как будто ждал этого стука, немедленно открыл. — Жамалудин, я не смог сомкнуть глаз… Все думал о тебе. Куда ты ходил? Что с тобой случилось? — Нам надо поговорить. Наедине! — грубо сказал Жамалудин. Алиасхаб не стал расспрашивать ночного гостя. — Заходи! — он провел Жамалудина через коридор в комнату. Включил свет, подвинул стул. — Алиасхаб, понял ли ты, зачем я приходил к вам сегодня?.. — Голос Жамалудина дрогнул, — Задуманное мною исполниться не может. Если Хаджимурад придет, скажи ему, что не отдашь свою дочь ему в жены. А может быть, лучше, если она сама ему откажет. Ведь твоя дочь тебе послушна? — Он говорил все это, не поднимая головы. — Моя дочь всегда меня слушалась, — растерялся Алиасхаб. — Но как тебя понять, Жамалудин? Наверно, и твой сын не пойдет против твоего желания. — Да, он покорный сын. Но я не могу открыть ему одну тайну… — Какое мое дело до твоих тайн, Жамалудин? — Как раз, Алиасхаб, тебе должно быть до этой тайны дело… Она у нас общая. Мы связаны ею… — Вах! — сказал Алиасхаб. — Мы не дети! Вытряхни передо мной содержимое своих хурджинов. — Не думай, Алиасхаб, что в них хранится золотое зерно для посева. Там сгнившие корни. Если я развяжу хурджины, придется зажимать нос. Лучше не спрашивай меня, а делай так, как я прошу, Алиасхаб. Откажи моему сыну… — Не знаю, Жамалудин, как тебя понять. Я думал, что все иначе. Я мечтал выдать дочь за того, кого она сама выберет… Хотел своей дочери счастья… Жамалудин поднял на Алиасхаба глаза. В них была растерянность, но голос звучал твердо: — А если я сам не желаю брать твою дочь к себе в дом? Лицо Алиасхаба исказилось болью, но он сдержался: — Тогда скажи это моей дочери сам. Зачем ты заставляешь меня обманывать? — Так надо! Надо… Понимаешь? — Нет, не понимаю… Алиасхаб был бледен, Жамалудину стало жаль собеседника. «Отец ребенка — лучший человек», — вспомнил он слова матери Хаджимурада. «Рассказать ему все?» Но тут же ему привиделась свирепая февральская ночь, померещился крик беспомощного ребенка, стон умирающей женщины. Прозвучали слова: «Я вижу, ты человек с горским намусом! Сохрани мою тайну!» Громкий плач мальчика. Этот крик в ушах Жамалудина звучал, как разрыв гранаты: «Мне нет дела до ваших земных законов и обычаев. Я хочу жить!» Жамалудин вынул из кармана фотографию и протянул Алиасхабу. — Это ты? — спросил он с угрозой. — Ты же видишь сам, — Алиасхаб встал. — Я не могу ничего понять. Откуда у тебя мой снимок?.. Почему так сурово звучат твои слова? Ты со мной говоришь, как с подсудимым. Словно показания снимаешь. — Если намус не замаран, бояться нечего, — усмехнулся Жамалудин. — Не касайся моего намуса! Люди меня хорошо знают. Я честный человек. — Лиса спросила у белки: «Красива ли я?» Белка ответила: «Что я понимаю в красоте? Спроси у курицы!» Люди не все про тебя знают, Алиасхаб. Я знаю все. Виноват ты перед женщиной, которую в расцвете сил довел до могилы… Вспомни о Зулхижат… — Зулхижат! — Алиасхаб схватился за ворот рубашки. — Ты пришел посыпать солью мою рану? — Твоя рана давно зарубцевалась, но в моем сердце всегда кровоточит. Мой сын… — Сын?! — Не произноси его имени. У тебя нет прав на моего сына. Ради него я отказался от всех радостей жизни. Но не об этом сейчас разговор… Времени осталось немного, с минуты на минуту Хаджимурад ворвется сюда. Он ничего не знает… И знать не должен… Ты откажешь ему в руке своей дочери. — В голосе Жамалудина звучала угроза. — Объясни мне наконец… Чего не знает, чего не должен он знать? Ты заговорил о Зулхижат… Она погибла, в метель замерзла. Так сказали люди, — Алиасхаб побледнел, прислонился к стене, чтобы не упасть. — Она умерла с твоим именем на устах. Вот письмо, она хотела его послать тебе… Алиасхаб выхватил из рук Жамалудина письмо, вскрыл конверт, прочел. — Она ждала ребенка! Я ничего не знал столько лет! — Он закрыл лицо руками. — Теперь-то ты понял, почему должен отказать моему сыну? — При чем тут твой сын? — Алиасхаб взял Жамалудина за руку. — Ты так со мной не разговаривай. Я любил Зулхижат больше жизни. Алиасхаб весь дрожал, как на морозе. — Я расскажу тебе, но все должно остаться в тайне! — Можешь положиться на меня, как на гору! Выслушав Жамалудина, Алиасхаб застонал. Еле сдерживая рыдания, он говорил Жамалудину: — В первом ее письме не было и намека, что она ждала ребенка… И Жамалудин узнал о тяжелом ранении Алиасхаба, о том, что много недель он был между жизнью и смертью, а когда жизнь победила — его известили, что Зулхижат погибла. — Если бы только я мог подумать, что у меня есть сын! — Алиасхаб, м о е м у сыну, — Жамалудин повысил голос, — м о е м у сыну, — повторил он, — другого отца не нужно. У меня нет прав рассказать ему все, но я не могу умолчать о том, что у него есть сестра. Он много лет мечтал о сестре… — И столько лет я не знал, что у меня есть сын! — бормотал ошеломленный Алиасхаб. — Не говори этих слов: «У меня есть сын». Он мой, и только мой. Ради его счастья и спокойствия я пожертвовал всем. Это — первое. А во-вторых, я должен выполнить слово, данное мною матери Хаджимурада. Никто, кроме нас двоих, не должен знать этой тайны. Думаю, можно сказать Хаджимураду, что он молочный брат Шарифат. Супайнат могла его выкормить — это очень правдоподобно… Супайнат была с тобой на фронте Я вернулся после фронта с сыном… Тут все сходится. Жену я мог потерять на войне. Алиасхаб все не мог прийти в себя… На минуту в комнате воцарилась тишина. — Что сегодня все взбесились! — крикнула Супайнат, вбегая. — Такой беспокойной ночи, как сегодня, я не запомню: Шарифат, дочь моя, что ты делаешь? На веранде, озябший, занесенный снегом, стоял Хаджимурад. Юношу за шею обнимала Шарифат и выкрикивала, смеясь и плача: — Хаджимурад! Ты брат мне! Я ведь знала, что ты самый близкий мне человек! Супайнат схватилась за голову, Алиасхаб и Жамалудин удивленно переглянулись. — Я слышала! Я все слышала! — говорила Шарифат как в бреду. Я задремала, потом меня разбудили голоса. Не надо ничего скрывать! Надо быть честным Хаджимурад, брат мой, сквозь холод и бурю ты пришел!
В этом году рано наступила весна. Горы сбросили белые шубы и накинули на плечи зеленые платки. Апрель огненным веником солнечных лучей сметал снег с вершины горы, выгонял туман и сырость из ущелий. Он до блеска отмыл от туч голубое лицо неба и шагал по полям, причесывая зеленую челку всходящей травы. Окончив работу, апрель в венке из цветов взобрался высоко в горы, и под радостную мелодию его кумуза запели, защебетали весенние птицы. Снова все в белой пене, деревья раскрывали сердца навстречу солнечным лучам. Они не помнили, что когда-то такой же весенний день обманул их ранним теплом, а ударивший ночью мороз погубил глаза цветов. Сегодня аромат празднично одетых деревьев притягивал к себе тружениц-пчел… Весна! Нежная и суровая пора. «Кто спит весной — плачет зимой», — думает пахарь, выведя на поле быка и надевая на его шею ярмо. Корова облизывает теленка. Резвятся на лужайках кудрявые ягнята. Громко и победоносно кукарекает петух, его гребешок покраснел, как бы налился кровью. Весна заставила Жамалудина работать еще быстрее и увереннее. Камни оживали в руках, молоток радостно отстукивал ритм. И кто бы мог подумать: Жамалудин мурлыкал себе под нос, улыбался. Рядом стучал другой молоток, звучала песня. В стороны летели яркие искры, будто Хаджимурад тряс само звездное небо. Жамалудин не мог время от времени не взглянуть на сына. Любуясь Хаджимурадом, Жамалудин думал: «Нет на свете человека счастливее меня». Как он гордился Хаджимурадом, как был доволен, что Хаджимурад избрал древнейшее мастерство рода Хамзатовых! «Могу спокойно умереть, сын мой никогда ни от кого не будет зависеть, каменщик всегда нужен, всегда заработает себе на хлеб», — думал Жамалудин. Самая заветная мечта Жамалудина еще не сбылась… Новая мечта всегда кажется самой заветной. Жамалудин еле дождался, пока оттает замерзшая земля — он мечтал заложить фундамент для нового дома. У Жамалудина все — до гвоздя — было готово. Сколько дней и ночей Хаджимурад и Жамалудин ломали голову, как бы этот дом выстроить поудобнее и покрасивее. «Пусть в нем будет все, как хочет мой сын. Ведь не мне, а ему это нужно», — думал Жамалудин. …Соседи увидели чугунные трубы, что привез Жамалудин на попутном грузовичке из города и сбросил у строящегося дома. — Зачем они тебе? — с удивлением спрашивали каменщика. — Пригодятся! — улыбаясь в усы, отвечал Жамалудин. Старик задумал провести воду прямо в дом, как в городе. Кухню и баню он тоже решил оборудовать в доме. Но не в характере Жамалудина заранее делиться своими планами. «Будет готово — все увидят»! — рассуждал он. Соседи с нетерпением ждали — какое же жилище построит этот прославленный своим мастерством человек сыну. Ведь когда все будет готово, Хаджимурад из Цибилкула и Багжат из Горчока поженятся…
И трех суток не прошло со дня встречи Жамалудина и Алиасхаба, по аулу Горчок разнесся слух, что Хаджимурад брат Шарифат. Его выкормила Супайнат, когда он остался без матери. Мать умерла по пути в аул на руках у Жамалудина… Хаджимурад ехал в город сдавать домашние задания, Шарифат с ним отправила Багжат письмо и посылку. Хаджимурад встречал Багжат в свои нечастые наезды в Махачкалу. Однажды он гулял по берегу моря — сессия была окончена, завтра Хаджимурад возвращался в Цибилкул. Он услышал слова аварской песни, нежный девичий голосок. Хаджимурад оглянулся. На камне, спустив ноги в воду, сидела Багжат.
Весна! Она радовала, вдохновляла Шарифат. Будто горный снег таял на ее станках. Шарифат вскакивала с ранним криком петухов и бралась за дело. «Я к свадьбе Хаджимурада должна закончить этот ковер, — говорила она себе. — В подарок брату… Брат! У меня есть брат!» За работой дочери украдкой следил Алиасхаб. Ничто его не радовало. Огонь в глазах потух, на лице залегла глубокая печать страдания. Он за короткое время постарел, похудел, согнулся. Радовался он, лишь любуясь дочерью и забегающим к ним Хаджимурадом. Он заново пережил трагедию своей юношеской любви. Никто не знал, с каким нетерпением ждал он, чтобы снег окончательно растаял, — хотел пойти в ту пещеру, где он в последний раз видел Зулхижат. Он часто и раньше бывал здесь, но не брался за пандур, который спрятал под камнем, завернув в андийскую бурку… На этот раз он поднял камень, вытащил сгнившую бурку. Пандур был цел. Увидев его, Алиасхаб заплакал… Ударил пальцами по струнам, запел. Голос не слушался, но на душе Алиасхаба становилось легче!
Весна! Как всегда, она вызвала братьев Зулхижат на кладбище. Все они тщательно и заботливо приводили памятник в порядок — один красил изгородь, другой, как ювелир, подправлял надпись, третий сажал цветы, четвертый утаптывал дорожку. Они ничего не узнали нового о сестре. Жамалудин за горой думал о ней, уверенный, что тайна его не раскрыта, — Алиасхаб хранил суровое и печальное молчание. Все ладилось, о большем он не мечтал. Если бы сейчас заглянуть в его сердце, ни один человек на свете не посмел бы назвать Жамалудина «каменным Магомедом» — сердце его цвело, как весенняя лужайка под солнцем… Правда, порой приносили боль несколько камней, брошенных туда людьми, но это забывалось… Вот если бы сам он бросил в кого-нибудь хоть один, не жилось бы так хорошо ему на свете. Весна! Раны, нанесенные деревьям ветром и морозом, затянулись. Они не видны среди белоснежных цветов и изумрудных листьев, рвущихся навстречу благодатным солнечным лучам.
РОДНИКИ РОЖДАЮТСЯ В ГОРАХ Повесть
Авторизованный перевод с аварского Л. РУМАРЧУК.ГЛАВА ПЕРВАЯ
Гора, которая летом переливается на солнце бархатом, пестреет яркими цветами, зимой покрыта льдом. Тот, кто приезжает в аул впервые и видит толстый слой льда на горе, думает, наверно, что лед здесь не тает никогда. Сколько же надо огня, думает он, чтобы растопить эту ледяную глыбу? И трудно ему представить, что достаточно нескольких теплых весенних дней, и размякнет корка льда, рыхлый снег сползет вниз, как с покатой крыши, и гора, сбросившая с себя зимнюю одежду, радостно зацветет. Словно на ней никогда и не было льда. И тогда тому, кто приедет в аул впервые в это время года, невозможно будет поверить, что эта зеленая шапка снова превратится в могучий ледник. И так до новой весны. И в этот раз выглянуло весеннее солнце, словно вышел из калитки влюбленный юноша, постоял, осмотрелся, случайно бросил взгляд в сторону горы, и враз ожила мертвая глыба, золотые искорки заиграли на льду, И вот уже высоко-высоко, на самой вершине образовалось несколько капель. Сначала они лежали, впитывая солнце, а потом, дрогнув, медленно сдвинулись с места и потекли. Все быстрее, быстрее, сливаясь на бегу, как капли дождя на стекле. И скоро вся гора — эта мертвая, холодная, неподвижная глыба, зашевелилась, словно сдвинулась с места. Со всех сторон заструились ручьи, большие и маленькие. Большие и маленькие. Студеные. Сверкающие. Они смывали грязь и пыль. С грохотом падая вниз, они встречались там, внизу, и, звонко празднуя встречу, соединялись. Так получалась речка. А речка, выливаясь на поля, будила землю от зимнего сна, словно говорила: «Весна пришла! Просыпайтесь! Передавайте дальше. Весна пришла!» А с горы спешили все новые воды и вливались в речку. И она разливалась все шире, все веселее. Вот она — звонкая вестница весны — попала в ущелье, с разбегу ударилась о скалу, рассыпалась на мелкие брызги, их сейчас же поглотила земля, как путник глоток воды, и, очнувшись, речка побежала дальше. Прыгая от камня к камню, от оврага к оврагу, она набирала силы. Она спешила из маленькой речки вырасти в могучую реку. Она боялась остановиться, потому что не хотела попасть в болото или гнить, застряв где-нибудь в пещере. Она хотела быть сильной рекой, чтобы нести на своей спине лес строителям, влагу полям. Чуя издалека зов турбин, она бежала, чтобы закрутиться в их лопастях. Горная река! Счастливого пути тебе! Не останавливайся, беги вперед. И если на пути загородит дорогу камень или стоячая вода вкрадчивым голосом позовет к себе, обещая покой, — не поддавайся. А дрогнет сердце или подкосятся ноги, вспомни тогда горцев, которые живут рядом с тобой, у твоих берегов. Вспомни, как в тесных ущельях и непроходимых скалах они боролись за свободу. Вспомни, как сверкали кинжалы, как цокали копыта, как белая пена с загнанного коня была похожа на белую пену твоей струи. Вспомни и поучись у них мужеству. Горная река! А не забыла ли ты судьбы горцев? Если забыла, я расскажу тебе. Вот смотри, к тебе идет моя односельчанка врач Сидрат. Послушай, что я тебе расскажу, горная река. Посмотри на нее внимательно, горная река. И река замерла на мгновение, словно прислушиваясь, а потом взметнулась и, встав на дыбы, прыгнула через скалу. Казалось, она хотела сказать: «Сидрат спешит. У нее нет времени поговорить со мной. И я спешу. У меня нет времени послушать рассказ о Сидрат. Прощай. Повесть о ней передай другой реке, что бежит за мной. Она уже догоняет меня. Я слышу ее журчание. И не могу остановиться. Проща-а-ай». И река помчалась дальше, к морю. А по узкой горной тропинке быстро прошла Сидрат, освещенная вечерним солнцем. Куда она так торопится? К больному? Но что это за звуки? Кажется, зурна? Ну да, горская зурна. А это барабан. Зурна и барабан. Значит, в ауле играют свадьбу. Наверное, потому и спешит Сидрат. Интересно, кто сегодня, в этот полдень весны, стал женихом, а кто невестой. Свадьба! По горскому обычаю, свадьбы раньше играли только осенью, когда собран урожай и с гор медленно спускаются отяжелевшие, откормленные за лето бараны. Много старинных обычаев отмерло. И этот тоже. А ведь и правда — чем плохо играть свадьбу весной? Распускаются цветы. Греет солнышко, а еще не жарко. Чабаны, с лицами, красными от первого загара, возвращаются с зимних пастбищ. А летом? Чем плохо летом? В аул на каникулы съезжаются студенты. Вечера летние теплы, а звезды низко-низко. И спать не хочется. Как тут обойтись без свадеб? Сегодня Роза, дочь сельского врача Сидрат, выходит замуж за учителя Меджида. Утром Сидрат вызвали к больному в соседний аул. Хоть и событие такое дома, но как отказаться… Думала, быстро управится, а вот уж полдень… Она не стала дожидаться машины и пошла пешком по тропинке вдоль реки, самой короткой дорогой. Здесь свадьба — там болезнь. Здесь счастье — там горе. Все в жизни перемешано. Вот и у нее — радость со слезами пополам. С одной стороны, она счастлива за Розу. Меджид — хороший парень. А с другой… Никого у нее нет, кроме дочери. Растила, не жалея себя. Думала, согреет ее одиночество. Днем как солнышко будет, вечером — как огонек. И вот теперь уходит дочь в чужой дом. Да… Лишь окрепнут крылья, птенцы вылетают из гнезда. Самой природой так задумано. И правильно это, а все же грустно. Как теперь возвращаться в пустой дом? Как жить дальше? Надо что-то придумать. Но что? Только в юности легко менять жизнь. Грустно Сидрат, а слез показывать нельзя. Зачем омрачать такой день? Сидрат медленно шла по тропинке, опустив голову. А под ногами тонкие низкие росточки — еще не притоптана первая трава. Никого вокруг. Только птицы. Да еще солнце. Мягко так греет, словно утешить хочет. Сидрат и не заметила, как дошла до аула. Здесь уже нужно было поднять голову, печаль поглубже запрятать, могли встретиться односельчане. А к дому, где жила Сидрат с дочерью, подпрыгивая на ухабах, подкатила колхозная «Победа». Из нее легко выскочил Меджид и, уверенно открыв калитку, вошел во двор. Сидрат уже подходила к дому и видела, как навстречу ему выбежала Роза. Такая юная, в платье легком и белом, как морская пена. Сидрат приостановилась, а потом, словно встряхнув себя, сделала веселое лицо и пошла в дом. — Мама пришла! — и Роза повисла у нее на шее. Теперь на что бы Роза ни смотрела, ее глаза светились нежностью, что бы ни говорила, в голосе дрожало счастье. «Говорит — «мама», а звучит словно «Меджид», — ревниво подумалось Сидрат. — Мама, — прозвучал другой, мужской, голос, чужой и уже чем-то родной. — Будьте счастливы, дети мои! — сказала Сидрат. Хотела сказать легко и беззаботно, но голос вдруг сорвался. — Мама, не надо. — Ну что вы, мама. Два голоса, нежный, девичий, и басовитый, мужской, пытались ее утешить. А она стояла, отвернувшись, и пыталась справиться со слезами. Но вот наконец она взяла себя в руки. Обняла молодых. Шофер дал сигнал. Они втроем вышли за калитку. Сидрат смотрела, как молодые садились в машину. Сначала впорхнула Роза. За ней хотел сесть Меджид, но остановился: — Мама, и вы с нами… — Голос его прозвучал застенчиво. — Уж поезжайте, — ответила Сидрат, вытирая слезы. — Я после подойду. «Победа», взревев мотором, тронулась с места. И Сидрат пошла следом. Она шла медленно, задумчиво, по кривой улочке родного аула, туда, откуда все громче слышались звуки зурны и барабана. Туда, к дому Меджида, где теперь будет жить ее Роза и куда она, Сидрат, станет приходить в гости. В гости к своей дочери. Конечно, по обычаю аула, она сейчас должна была сидеть дома: в первый день свадьбы с невестой принято быть не матери, а близкой родственнице. Но Сидрат нарушила обычай предков. Она хотела сама, собственными глазами, видеть свою дочь в этот ее день. Хотела видеть ее румянец, ее платье, похожее на морскую пену, ее черные волнистые волосы, хотела слышать ее родной голос. Перед домом Меджида собрался весь аул. И даже из соседних аулов пришли, ведь все знали Сидрат, своего врача. Народу столько — шапке негде упасть. В кругу танцевала молодежь. А старики, сидя на плоских крышах, хлопали в ладоши, прищелкивали языками, причмокивали губами. И ноги у них не сидели без дела: старики притопывали каблуками, чуть не пускаясь на крыше в пляс. На заборе, на соседних крышах, на деревьях притаились ребятишки. Еще бы, разве можно пропустить такое: они зорко смотрели вниз. Танцы танцами, веселье весельем. Но главное — не упустить момента, когда мать жениха начнет сыпать на головы жениха и невесты конфеты и монетки. Это произойдет в тот момент, когда молодые выйдут в круг. Пока молодые, перешептываясь, сидели рядышком. А по старому обычаю должны были — отдельно. Сидрат втиснулась в толпу и издали, найдя просвет между чьими-то головами, не отрываясь, смотрела на Розу. Она слышала, как рядом переговаривались старые женщины. — Какие времена наступили, — говорила одна (и не понятно было, то ли она осуждает прежние времена, то ли жалеет, что они прошли), — невеста и жених вместе сидят. В наше-то время — жениха до свадьбы и в глаза не видела невеста. Все родители меж собой решали. — Да, да, — подхватывала ее соседка. — А помнишь, на свадьбе-то сидели, закрывши лицо. Помню, ночью втолкнули меня к нему. Утром только и увидели друг дружку. Нравится — не нравится — живи. А теперь, гляди-ко, любимого подавай. — И правильно, — заговорила опять первая. — Ох, и завидно мне! Ты только погляди, какие они хорошие да счастливые. Жаль, старая Субайбат не дожила до этого дня. Как бы она радовалась сегодня, бедняжка. — Бедная Субайбат, — вмешалась в разговор и третья женщина, — сбылись ее мечты, да поздно. Сидрат невольно слышала эти разговоры, и сердце ее сжималось от боли. Каким настоящим человеком была старая Субайбат. Правильно говорят, при жизни человека не ценим. Сидрат захотелось вернуться к себе домой, запереться, уткнуться лицом в подушку и досыта нареветься. «Всю жизнь я, наверное, останусь, как забытый плод на ветке, — горько подумала она. — Как быстро летит время. Давно ли Розу в первый класс отвела. Время, время! Как быстрый конь, ты вперед несешься». Ее мысли прервал чей-то глухой голос. Сидрат быстро обернулась. Совсем близко стоял Гусейн. Наверное, отыскал в толпе и пробрался к ней. — Желаю, чтобы молодые были всю жизнь счастливы, как сегодня. Чтобы любили друг друга сильнее, чем Тахир и Зухра, — сказал он. И Сидрат показалось, что в его тихом глуховатом голосе прозвучали нежность и грусть. — Спасибо, Гусейн! — сказала она растроганно. А еще ей показалось, что Гусейн уловил ее настроение, понял ее, и она была благодарна ему за это. — Спасибо, Гусейн! — повторила Сидрат. — Дай бог и твоим детям счастья. — А про себя подумала, глядя на его голову, наполовину седую: «И на твоей горе снег ложится. А ведь каким красавцем был. Не одна моя подруга по тебе сохла». Тут все зашумели, задвигались. Те, кто сидел, встали и дружно захлопали в ладоши. «Бахарал! Бахарал!» — раздалось вокруг. Это кричали дети. Они наконец-то дождались своего часа и приготовились к прыжку. А глаза юных, которые тоже ждали своего часа, наполнились завистью к Розе и Меджиду. А старики, глядя на жениха и невесту, завздыхали оттого, что их молодость прокатилась, как яблоко с горы. Затихла музыка, для того чтобы зазвучать с новой силой. И вот в круг, который расширился, раздался, вступили молодые. Нежный весенний ветер ласкал их лица. На губах у Розы застыла улыбка, немного неестественная: она знала, что сейчас все на них смотрят, и оттого смущалась. Меджид тоже, казалось, оробел. А сверху, с открытой веранды, мать Меджида сыпала на их головы городские конфеты в цветных бумажках и серебряные монеты. Сыпала щедро. Монеты падали на землю, катились колесом, вдавливались каблуками, потому что танец продолжался… И тут же швыряли ребятишки, подлезая под ноги, выныривая из-под рук. — Пусть жизнь их будет богатой. Пусть жизнь их будет сладкой, — говорили люди. Казалось, так говорила и природа: горы, обновленные весной, задорные ручьи, бурная горная река. И даже скалы, тысячелетние мрачные скалы, склонившиеся над аулом, тесно окружившие его, от утеса к утесу передают этот счастливый звук зурны, этот шум хлопающих рук. И могучее эхо, перекатываясь, далеко-далеко разносит весть о том, что в ауле сегодня свадьба. А значит — счастье. А вы знаете, что такое счастье? Если спросите у молодоженов, они вам ответят, что счастье — это любовь. Если спросите у пожилого крестьянина Гусейна, который всю жизнь связал с землей, он ответит: счастье — это вырастить хлеб. Чтобы засуха не спалила и дождь не сгноил, а значит, чтобы солнца и влаги — в меру. И еще чтобы много людей выходило на поля: мужчин и женщин, а не стариков и детей. А дети пусть учатся. Чтобы были сыты и обуты и его дети — непоседливый черноглазый Муса, скромная красавица Асият, пухлощекий Али, золотокудрая Джамиля, и дети его соседей, и дети всего аула, и других аулов тоже, и дети больших городов, и дети всего света. Если спросите у Сидрат, что такое счастье, она, пожалуй, одной фразой и не ответит. Задумается, погрызет травинку, покачает головой. Разве можно одним разом собрать все зернышки и наполнить мешок. Разве можно сразу припомнить все добрые дела, все хорошие слова, из которых и собирается счастье… — Бахарал! Бахарал! — ликуют ребятишки. Как лебедь белый, плавно плывет по кругу Роза. И подол ее платья развевается на ветру, словно морская пена набегает на берег. Роза ловит на себе влюбленные взгляды жениха. Счастье Розы осветило и Сидрат. Глядя на девушку, на ее лицо, светлое и юное, Сидрат забыла о недавней горечи, о своих слезах. Она стояла и улыбалась. Разве можно грустить, когда дочь счастлива? В разгар танца кто-то тронул Сидрат за рукав. Сидрат, еще сияющая улыбкой, мыслями еще вся там, с молодыми, нехотя оглянулась, думая, что кто-то подошел поздравить ее. Но перед ней стоял незнакомый горец, с лицом почти черным от загара и пыли, с усами, уныло повисшими вдоль сжатого узкого рта. «С такими лицами не приходят на свадьбу. Какое несчастье занесло его сюда?» — невольно подумалось Сидрат. — Простите, доктор. Не хотел вас беспокоить в такой для вас день, — сказал мужчина, виновато сминая в руках барашковую шапку, и еще раз глухо повторил. — Простите, доктор. — Он нагнул голову, и Сидрат увидела, как густо покраснела его шея, словно вся кровь прилила к ней. — Что случилось? — спросила она, сгоняя с лица улыбку. — Жена. Три дня мучается, животом. — Три дня, говоришь? — Да, доктор. — Где ж ты раньше был? — сердито сказала Сидрат. Ее раздражала эта беспечность родственников: вечно они обращаются в последнюю минуту. — Я был в горах, — сказал мужчина. — Чабанил. А мать думала — пройдет… — Ну так что же мы стоим здесь? Пошли. — Там машина, — сказал мужчина обрадованно. По дороге заехали в больницу, Сидрат захватила инструменты и лекарства. Машина, переваливаясь с боку на бок, поползла в гору. И долго, пока не скрылись за горами, вслед им неслись звуки зурны и барабана. Никто не обратил внимания на то, что она ушла со свадьбы. Жених и невеста были заняты друг другом, молодежь — танцами, а пожилые столпились около котла, где хозяйничал Садык, и, глядя на его расстроенный вид, хохотали до упаду. Однако самому Садыку было не до смеха. Только на одну минуту отлучился, как уже кто-то сунул черпак в котел. Садык сразу заметил, что и крышка закрыта не так, и пар от котла идет не в ту сторону, и чурпа перемешана, как каша, и большой кусок баранины, предназначенный жениху, исчез. Садык даже вспотел от негодования, большие серые глаза его, что и так навыкате, чуть ли не выше бровей поднялись. — Если конь споткнется в пути, виноват тот, кто держит его уздечку. Никто не скажет, что виноват камень, брошенный каким-то дураком ему под копыта. Когда будут есть чурпу, все скажут, что виноват Садык, а тут все кому не лень лезут в котел… — кричал Садык и при этом прикусывал то левый, то правый ус. Гости наконец успокоились и стали сочувствовать Садыку. Знали они, как близко к сердцу принимает он доверенное ему дело. Садык в ауле слыл мастером готовить мясные блюда. Ни одно торжество: будь то свадьба или рождение сына — не обходилось без него. И Садык знал себе цену. Если его не приглашали резать барана, а приглашали разделывать тушу, он заявлял: «Пусть кто-нибудь другой готовит шашлык из испорченного мяса, а я не хочу, чтобы люди смеялись над моими руками». И как ни уговаривали его, как ни уверяли, что мясо свежее, он только вращал серыми навыкате глазами и упрямо повторял: «Люди, когда соберутся, не станут спрашивать, кто зарезал барана, а станут спрашивать, кто варил чурпу». А когда просивший уходил со двора, Садык места себе не находил: «Испортят мясо, клянусь аллахом, испортят. Пропала теперь свадьба». И вытягивал шею, и прислушивался, не стукнет ли калитка, — ждал, когда за ним придут во второй раз. И приходили. Тогда Садык снова становился непреклонным. Он и не смотрел на пришедших. Весь его вид выражал недовольство: и чего, мол, ходят, беспокоят человека… В ответ на просьбы он долго молчал, шевеля губами, словно что-то обдумывая. Потом вдруг сразу соглашался. А разделывая тушу, ворчал: и кровь-то спущена неправильно, и мясо не сочное, и шашлык будет сухим, и чурпа получится не ароматной, и он, Садык, «умывает руки». Тогда его стали приглашать к резанию баранов. Кажется, именно теперь Садык должен был оставаться довольным. Но не тут-то было. Он высоко поднимал свои серые навыкате глаза и говорил обиженно: «Чтобы я этими самыми руками убил барана, чтобы он, несчастный, дергался у меня в руках…» И заключал непреклонно: «Садык не любит резать барана. Садык любит иметь дело с готовой тушей». А вся загвоздка была в том, что Садык нуждался в уважении людей: пусть хозяин не поленится, не побрезгует — придет заранее за советом: так, мол, и так, хочу свадьбу сыграть. Помоги, мол, Садык, Как же мы без тебя… Вот что нужно было Садыку. Если бы какой-то ловкач не сунулся сегодня в котел, Садык был бы наверху блаженства: отец жениха его старый друг, да не кто-нибудь, а прославленный чабан колхоза. И уважил Садыка: пригласил с собой в горы. Поставил посреди отары и сказал ласково: «Вот овцы, Садык. Выбирай сам, какие приглянутся». Совсем растрогался Садык. Снял свою барашковую шапку и зачем-то стал мять в руках. А потом отвернулся: «Давно в горах не был. Солнце слепит». Аульчане же, узнав об этом, передавали друг другу, смеясь: «Придется, видно, и нам водить его в горы: овец выбирать». Но, несмотря на странности Садыка, в ауле его любили. И когда подшучивали над ним, шутки были беззлобными. Да и сам Садык любил шутку, правда, не у котла. Здесь он становился строгим, придирчивым и зубоскальства не терпел. Он считал себя главным человеком на свадьбе. А настоящее свадебное торжество начинается, когда разливают чурпу в миски. Все в ауле знали его черпак. Садык всегда носил его с собой, на всякий случай. Удивительный был у него черпак, Раз опустит в котел — и миска полная. Сам Садык был мастер не только варить. И поесть и выпить он тоже был мастером. Однако на торжествах к столу подходил последним. Только намочит бузой усы — и снова к своему котлу. И оттуда зорко следит, не опустела ли у кого миска, не появился ли новый гость. Никому не доверял Садык своего дела, даже жене, стоял у котла, как страж. Однако все, что происходило на свадьбе, видел, слышал. И хохотал вместе со всеми. Говорили люди, что в молодости он был совсем другим, сильным, как эти скалы, и молчаливым, как они. Недаром и рубил он скалы, готовил камни для тех, кто строил дома. Он рос старшим сыном в семье, где, кроме него, было еще семеро детей. Отец его, хромой на обе ноги, чабанил в горах. Зарабатывал он мало, семья перебивалась с хлеба на воду. Сильный, гордый Садык не мог примириться с тем, что они были бедняки. Он ушел в горы и стал рубить скалы. Вскоре иотца сманил. Заказов хватало, отец и сын не жалели ни рук, ни сил. Семья выбилась из нужды. В ауле редко видели Садыка: все время он проводил в горах. Вставал рано и ложился поздно. Весь покрытый каменной пылью, обросший, он, тяжело ступая, шел по аулу, и девушки шарахались от него. Да он и не интересовался ими. Но однажды зимой, поздним вечером, он возвращался домой и вдруг услыхал громкое всхлипывание. Плач доносился со стороны речки, Садык побежал туда и с трудом различил в темноте посреди замерзшей реки то ли подростка, то ли девушку. Подойдя ближе, он узнал Халимат, падчерицу соседа. Оказывается, ее ишак застрял на льду: ноги разъехались, стоит — ни вперед, ни назад. Садыку стало жаль Халимат, но он не знал таких слов, которыми можно утешить плачущую девушку. Поэтому он молча топтался рядом, а про себя думал: «Бедная Халимат. И так ей несладко живется у своего отчима. Говорят, он и бьет ее». А девушка перестала плакать и с надеждой смотрела на него. Тогда Садык надул щеки (он всегда так делал в решительные минуты) и одной рукой ухватился за мешок, привязанный к спине ишака, а другую подложил ему под живот. Не успела Халимат и глазом моргнуть, как Садык поднял ишака в воздух и опустил уже на берегу. Девушка ахнула, а потом, почувствовав внезапное доверие к этому странному парню, стала рассказывать ему, как она задержалась на мельнице и хотела уже остаться там ночевать, да не решилась одна и как она боится темноты. Садык за всю дорогу не произнес ни слова. Он даже не осмелился взглянуть на девушку, хотя они шли рядом и она украдкой поглядывала на него. Если бы его спросили, красивая ли она, он не смог бы ответить. Только запомнил, что она маленькая, щупленькая, как подросток, и чувствовал непонятную жалость к ней. Когда дошли до ее ворот, он остановился перед ней и как-то нечаянно увидел ее лицо, два блестящих карих глаза, поднятых на него. Все закружилось перед его глазами, как в тот раз, когда он упал со скалы. Но он взял себя в руки, быстро простился и ушел. И пока шел, все чувствовал, что несет в себе нежность и желание помочь этой щупленькой девчонке. С тех пор, возвращаясь домой, он нет-нет да и посмотрит на реку: не застрял ли там опять ишак Халимат? Халимат же с восторгом рассказывала подругам, как Садык одной рукой поднял ишака да еще с мешком муки. И как потом проводил ее до ворот. Девушки, встречая Садыка, стали посматривать на него с интересом. А Халимат намекнули, что не зря, мол, парень помог ей да еще провожать пошел. Халимат и обрадовалась и испугалась этой мысли. Всю жизнь отчим и его родственники ругали ее. И она привыкла считать, что она хуже всех. А потому и мысли не допускала, что может кому-нибудь понравиться. Особенно ее смущал маленький рост: Садыку она была чуть выше сапог. Но однажды ночью вдруг случилось такое, о чем наутро шумел весь аул. А произошло это вот как. В ту ночь Садык задержался в горах. По дороге домой он, как всегда, взглянул на речку. И то ли оттого, что там никого не было, то ли оттого, что луна светила сильно, он вдруг почти побежал к дому Халимат. Сквозь щели ворот он увидел огонек в хлеву, и тут же оттуда вышла Халимат с полной корзиной навоза. Сердце у Садыка забилось. Не соображая, что делает, он толкнул ногой калитку и вошел во двор. Халимат ахнула и уронила корзину. Садык сделал шаг навстречу. Ему хотелось сказать ей что-то хорошее, нежное, но вместо этого он, глядя в землю, проговорил угрюмо: «Я хочу тебя украсть». Халимат сидела на корточках, собирая навозные лепешки. Услышав такие слова, она закрыла лицо руками и расплакалась. Садык хотел погладить ее по плечам, но вместо этого подхватил на руки и вынес со двора. Так и пронес через пол-аула, по пустым улицам, под ярким лунным светом. Нес неловко, отстранив от себя. Всю жизнь он нежно любил жену, и немало семей завидовало их счастью. А еще славился Садык своей честностью: на работе не признавал ни родственников, ни знакомых. В подвыпившей компании обязательно кто-нибудь начинал рассказывать забавную историю про него. Особенно любили вспоминать такой случай. Как-то Садык заметил, что его двоюродная сестра Савдат потихоньку, когда все спят, выгоняет своих коров в овсяное поле колхоза. Ничего не сказал ей Садык. А ночью, когда сестра, как обычно, выгнав коров, мирно спала, он пригнал их на ее собственный приусадебный участок, где наливалась молочным соком пшеница. Утром он разбудил Савдат, закричав под ее окном: «Поспеши, сестра, на твой участок забрались две коровы. Пока ты спишь, наверное, всю пшеницу сжевали». Савдат, конечно, сразу догадалась, о каких коровах идет речь и чьих это рук дело. Догадалась, но промолчала. А что она могла сказать? Обливаясь слезами, повела она своих злополучных коров домой, а брат еще крикнул ей в спину: «Не делай того другим, чего себе не желаешь!» С тех пор соседи еще долго просыпались по ночам от протяжного и жалобного мычания коров; запертые в хлеву, они недоумевали: почему хозяйка больше не выпускает их ночью пожевать свежего овса? На войне Садык навсегда оставил свою былую силу. Но зато привез другое — умение кашеварить. Теперь люди удивлялись: неужели раньше без Садыка в ауле игрались свадьбы? Вот и сейчас на свадьбе Меджида и Розы колдовал Садык у дымящегося котла. И когда перестал бить барабан и замолчала зурна, все глаза оборотились к нему. Важный, сосредоточенный, он опустил в котел свой черпак, а потом осторожно наклонил его над первой миской. И сразу же в ноздри ударил ароматный, густой, ни с чем не сравнимый запах. Не удивительно, что гости и не заметили, когда ушла Сидрат. И только голос тети Рахимат позвал в наступившей тишине: «Сидрат, дочка, где ты?» И голос Гусейна ответил, что она ушла к больному.Сидрат сидела в кабине рядом с шофером, прижав к себе чемоданчик, и вспоминала, вспоминала. …Тогда еще только кончилась война. Зимой дорогу заметало сугробами в рост человека. Этот дальний аул стоял как бы отрезанный от мира. Еще с лета в него завозили керосин, сахар… И вот Сидрат шла сюда к больному чабану. Шла пешком, через перевал в морозную и звонкую зимнюю ночь. Сначала, как это всегда бывает, шагалось легко, и казалось, что все страхи преувеличены и она так, гуляючи, дойдет до аула. Но чем дальше, тем труднее. Мороз стал пробирать до костей, а пути не видно конца. И был момент, когда ей показалось: нет, не дойду. И она подумала, как ни странно, почти без страха, как найдет ее здесь, застывшую, какой-нибудь горец, а может, только весной и отыщут, когда стает снег и откроется путь. Но она все-таки дошла, ввалилась в дом вся белая, как снежный человек. Но чабана спасла. А теперь вот и машины ходят: через скалу прорубили дорогу… Когда они приехали, мужчина, спрыгнув с кузова, протянул Сидрат руку, помог сойти. Она шла следом за ним по двору, посыпанному мелким кирпичом. Увидев больную, Сидрат побледнела. Лицо женщины, лежавшей перед ней на высоких подушках, было темным и безжизненным, сквозь трещины в губах сочилась кровь: наверное, от боли она кусала губы. Только глаза на этом неживом лице горели. Они спрашивали, умоляли, надеялись. Склонившись над ней, причитала старуха мать. А в ногах стояли три испуганные девочки, одна меньше другой. Шесть глаз, шесть черных угольков глядели то на мать, то на врача. Сидрат осмотрела больную. Медлить было нельзя. — Затопите печь. Скорее, — скомандовала Сидрат. — У вас белый материал найдется? — О аллах. Конечно, найдется, — засуетилась старуха. — Две чистые простыни. Я положу кипятить. Мать и детей к соседке. А вы будете мне помогать, — сказала Сидрат, обращаясь к мужчине. — Сейчас начнем оперировать. — Она говорила строго и сухо, как командир, который отдает приказ в тот решительный момент, когда ни на размышления, ни на теплые слова нет времени. — Нельзя ли без операции, доктор? — прошептал муж больной. Сидрат заметила, что руки у него дрожали. — Не дам резать мою дочь! Не дам! — заголосила старуха, бросаясь к дочери и загораживая руками ее постель. Отчаянно закричали девочки. И в этом крике четко и строго вдруг прозвучал голос больной: — Мама, не мешай доктору, а то я умру. — Вай, моя куропаточка! Как я могу жить без тебя? Что я стану делать с твоими сиротками? О аллах, спаси мою дочь… Наконец она вышла и увела девочек. И тогда Сидрат сказала, глядя в глаза мужчине: — У нее заворот кишок. Операция не из легких. Но другого выхода нет. В больницу везти нельзя. Вы поздно меня вызвали. Ты будешь мне помогать. Мужчина слушал ее, не перебивая. Он словно оцепенел. — Мать сама давала всякие лекарства, а врача пригласить не додумалась, — проговорил он виновато. Когда Сидрат со скальпелем в руках наклонилась над его женой, этот смелый чабан чуть не потерял сознание. Только требовательный окрик врача заставил его взять себя в руки. Это было единственное громкое слово: вся операция прошла в мертвой тишине. Сидрат отдавала приказания одними губами, и он смотрел на эти губы, угадывая, что ему нужно сделать. Двое суток провела Сидрат в этом доме. Куда-то далеко-далеко отодвинулись свадьба и мысли о пустом доме, в который нужно возвращаться. Казалось, что это было давно, где-то в другой жизни. Сидрат думала только о больной, и лишь когда опасность миновала, сложила инструменты в чемоданчик и собралась в обратный путь. Муж больной проводил ее до конца аула. — Баркала! — сказал он на прощание, протягивая ей руку. — Не знаю, как и благодарить вас. Нет у меня ничего, кроме простого горского спасибо, — и он развел руками. — Ценнее подарка и не бывает, — ответила ему Сидрат. После двух суток, проведенных в доме, ей захотелось пройтись пешком. Отсюда, от перевала, уже был виден ее аул. Он лежал внизу, открытый, как на ладони. Смеркалось. Горы слабо выделялись на фоне темного неба. И только внизу в долине дрожали, переливались огни. Из-за края горы медленно выплыла луна. Большая, круглая, сияющая, она лила на землю спокойный и тихий голубоватый свет. Сидрат подошла к реке, блестевшей серебром, и присела на камень. И сразу же возле ее ног в воду упала луна. Вода всколыхнулась. И луна, дрогнув, рассыпалась на части. Ее серебряные осколки волны подхватили и унесли. Сидрат сидела задумавшись. Что она искала здесь, на этой земле, которая каждую весну рождается заново? Может быть, она хотела еще раз увидеть, как переливаются внизу огни ее аула, и почувствовать, что она не одинока? А может быть, пыталась разглядеть тропинку, с которой началась ее жизнь? Сидрат перевела взгляд на вершину горы, такую белую от лунного света, словно залитую молоком. Родники рождаются в горах. Реки берут свое начало там, наверху, и потом стекают вниз. У тропинки жизни человеческой тоже есть свое начало. Только она рождается внизу и постепенно карабкается вверх, туда, где цветут луга, но встречаются и колючие кустарники. Если человек честен и смел, его тропинка обязательно поднимется в гору. Сидрат сидит у реки, и кажется, быстрые волны, что бегут у ее ног, спрашивают ее: «Скажи, откуда началась твоя тропинка?» И горянка, глядя на подсвеченные луной волны, убегающие куда-то от ее ног, отвечает тихо: «Подожди, горная река. Не спеши так. Дай собраться с мыслями. И я расскажу тебе о своей тропинке. Она началась вот здесь, на этой горской земле, и ушла далеко-далеко, в огонь и дым, чтобы потом вернуться сюда снова…»
ГЛАВА ВТОРАЯ
Шла осень двадцать девятого года. В тот год аульская беднота объединила разрозненные клочки земли в один общий участок, чтобы вместе обрабатывать его, а скот — в одну отару, чтобы вместе пасти на общественном пастбище. Так возникло товарищество. И отец Сидрат пошел чабаном в горы пасти скот. А пятилетняя Сидрат целыми днями играла с подружками в старом ветвистом парке бывшей мечети. Осенний ветер налетал порывами, рвал с деревьев желтые листья и осыпал ими детей. За парком сквозь оголившиеся ветки просвечивало поле, свежие скирды. Пшеницу и ячмень только что убрали. А кукуруза еще стояла. Высокая и плотная, она сухо шуршала на ветру листьями. Сидрат тянула к себе ветки ореховых деревьев, рвала орехи. Их нежно-зеленая скорлупка еще не загрубела, девочка легко разгрызала ее зубами. Маленькая Сидрат любила гоняться за опадавшими, медленно летящими листьями, собирала их в подол пожелтевшими от свежих орехов руками. А собрав, охапками снова бросала навстречу ветру, хлопая в ладоши и смеясь. Может быть, ей казалось, что это птицы, которых она отпускает на волю. Так играла она в один из дней той осени, когда горе пришло в их семью. В тот день за Сидрат прибежала мать. Увидя за оградой ее заплаканное лицо, Сидрат опустила подол платья — листья рассыпались — и бросилась к матери. — Идем домой, золотце мое, — мать нагнулась, порывисто обнимая Сидрат. — Скорее, свет моих очей, скорее, — торопила мать. В глазах ее стояли слезы. — Мама, почему ты плачешь? — спросила испуганная Сидрат. — Просто так, золотко мое, просто так, — мать отвернулась, смахивая слезы. — Пошли скорее. Сидрат послушно протянула матери руку. Мать шла так быстро, что девочка еле поспевала за ней. Время от времени Сидрат поднимала голову и смотрела на мать снизу вверх удивленными испуганными глазами. По тому, как спешила мать намокшей от частых дождей тропинкой, не выбирая дороги, не обходя луж, по ее странному лицу, по молчанию и вздохам, Сидрат чувствовала: что-то случилось, но спросить не смела. Вот они свернули на свою улицу, вошли во двор. На подпорке веранды висела черная бурка: с нее стекали капли дождя. Значит, отец вернулся с пастбища. Но когда? И почему так рано? В этот момент отец вышел на веранду. Сидрат бросилась к нему: «Папа!» Но он грубо отстранил ее. Сидрат, чуть не заплакав, удивленно посмотрела на мать, потом снова на отца. Лицо матери было испуганным, глаза отца мрачно сверкали. Еще ничего не понимая, Сидрат бросилась к матери и уткнулась лицом ей в подол. Но отец больно схватил ее за руки и оттащил. — И дочь тебе не нужна! Не видать тебе ее как своих ушей, — крикнул он. — Омар! Ты погубил мою жизнь. Пожалей хоть ребенка, если меня не жалеешь. Отдай мне дочку, — тихо заплакала мать. — Нет у тебя больше дочери! Она для тебя умерла. Слышишь, умерла, как и ты для нас, — кричал Омар. — Ради дочери, Омар… Не губи ее. Ты поверил сплетням, ты испортил мне жизнь. Но дочь! В чем она виновата? Не отнимай у нее мать. Клянусь молоком, которым я ее выкормила, у меня ничего не было с Алибулатом, — глаза матери смотрели умоляюще. — Хватит! Чтобы этого имени я никогда не слышал в своем доме. Мне все равно: было или не было. Люди о тебе говорят. А я мужчина! — Омар гордо выпрямился. — Отдай мне дочь, Омар. О аллах! Какое зло я людям сделала, чтобы про меня такое сказать! За что? О господи! В чем я провинилась перед тобой, что ты это горе на меня свалил? — Мать перегнулась через перила, словно хотела броситься вниз. — Мама, мамочка! — закричала Сидрат, изо всех сил вырываясь из рук отца. Но он, прикрикнув на дочь, отнес ее в комнату к бабушке. Бабушка стояла на коленях и, подняв руки к потолку, причитала. Увидев сына, она вскочила и бросилась к нему: — Ради аллаха, сын мой, не делай этой глупости, не разрушай свое гнездо! Не верь сплетням. Люди любят делать из соломы бревно. — Не твое дело. Сиди на своем коврике и читай молитвы, — отмахнулся Омар. — Одумайся, сын, — молила старуха, цепляясь за его рукав. — Ты еще раскаешься, да будет поздно. Не годится мужчине верить бабьим сплетням. Жена твоя смотрела на мир твоими глазами. Разговаривала с людьми твоим ртом. Она верна тебе, Омар! Побойся аллаха! Не обижай жену! — Срубленное дерево снова не посадишь. Я, как видно, срубил гнилое дерево. — Дерево рубить легко, а корни? Ты подумал о дочери, сын мой? — говорила бабушка, обнимая Сидрат и целуя ее волосы. Но Омар был неумолим. Так к сердцу Сидрат, ясному, как июньское небо, подкралась первая гроза. Омар, всегда заносчивый, как петух, словно ослеп от сплетен и не замечал, какую глубокую печаль посеял в глазах дочери. Суровый, неласковый, после развода с женой он стал еще замкнутее. Раньше мать, как солнышко, согревала этот дом. Теперь же он стал мрачным и холодным, словно склеп, куда не проникает солнечный луч. Даже соседки теперь избегали заходить сюда и одалживали соль или спички в других домах. Сидрат не слышала от отца ласковых слов. Он и не смотрел на дочь. А возвращаясь с гор, молча ел на веранде свой ужин, который так же молча подносила ему бабушка, и уходил спать. Сидрат старалась не попадаться ему на глаза и только издали со страхом и жалостью смотрела из угла, как отец один за пустым столом горбится над тарелкой, как нехотя ломает хлеб и, застыв с ложкой в руках, смотрит куда-то в пустоту. Даже ходить он стал иначе, не прямо и гордо, а так, словно слышал за спиной смешки, и, не поднимая головы, воровато оглядывался из-за плеча. Если же в доме он случайно натыкался на дочь, то смотрел на нее с упреком, словно хотел сказать: «Чего от тебя ждать? Куда прыгает коза, туда и козленок». Только бабушка, мать Омара, ласкала внучку, да и то, когда сын уходил в горы. А при нем она и подойти к девочке боялась. Только испуганно следила за ней из угла, робко шепча молитвы. Сидрат при отце никогда не говорила о матери. Но перед глазами ее всегда стояла женщина с золотистыми косами, с глазами цвета меда, с улыбкой нежной и робкой. Даже запах матери оставался жить в доме, и по вечерам Сидрат казалось, что вот сейчас откроется дверь, войдет мама, склонится над ней, и пушистые косы защекочут ей щеки. Тогда Сидрат начинала плакать, а наплакавшись, засыпала. И снилось ей, как они с мамой идут на речку полоскать белье. Мама одной рукой обхватила большой таз, а другой держит дочку за руку. Ее косы, золотые и толстые, как спелая кукуруза, перекинуты на грудь. Сидрат вырывается и первая подбегает к речке, прыгает по камешкам, а мать кричит ей ласково: «Сидрат, золотко мое, смотри унесет тебя речка, как я тогда без тебя буду». И вдруг речка становится черной, набегает ветер, камешки из-под ног куда-то ускользают, и Сидрат чувствует, как быстрый поток подхватывает ее. «Мама!» — хочет крикнуть Сидрат, но в рот ей набирается вода. «Дочка моя!» — кричит мама на берегу и бросает таз с бельем. На этом месте Сидрат просыпается. И так ей горько, что и вставать не хочется. Лучше снова уснуть — тогда можно опять увидеть маму. Однажды Сидрат играла с подружками на поляне и вдруг почувствовала, как кто-то обнял ее. Еще не видя, по запаху, по дыханию, теплому и нежному, девочка догадалась: мама! — Солнышко мое, как же я без тебя стосковалась, — говорила мать. Глаза ее плакали и смеялись, и она все трогала дочкины волосы, щеки, руки, словно не верила, что вот она перед ней, живая… С тех пор Сидрат только и ждала того дня, когда отец уйдет в горы. Тогда она бежала к матери: мать жила в том же ауле, только на другом конце, в доме своих родителей, где выросла и откуда уходила замуж. Однажды, придя туда и поднимаясь по лестнице, Сидрат услышала, голос матери. Он был прерывистым. Видно было, что мать волновалась. — Мне не нужен муж. И вообще никто мне не нужен, кроме дочери. Оставьте меня в покое, — сердито говорила она своему отцу, дедушке Сидрат. — Если ты приведешь сюда дочь того, кто тебя опозорил, я выгоню тебя из дому! — кричал на нее дедушка. — Выходи замуж. — Отец, мне не нужен муж. Я буду сама растить дочку, — снова повторил голос матери. Сидрат, дрожа, остановилась на лестнице. Ей хотелось вбежать, обнять мать, нашептать ей ласковые слова. Но тут снова раздался голос дедушки: — Пусть Омар о ней заботится! Мне его дочка не нужна. Сидрат, словно ее ударили кнутом, бросилась бежать вниз по ступенькам. Только бы скорее, только бы подальше от этого дома, где ее не любят, где она не нужна. От этих мыслей слезы сами закапали на платье. — Сидрат, кто тебя обидел? — услышала она знакомый голос. Это был Рашид, соседский мальчик. Он бросил мяч, которым играл с ребятами, и подошел к ней. — Я упала, — соврала Сидрат, вытирая слезы. — Подумаешь, велика беда, — присвистнул Рашид и добавил, как взрослый: — До свадьбы заживет. Идем к нам, я покажу тебе самолет. — Какой самолет? — Такой маленький, — Рашид раздвинул пальцы, — но летает как настоящий, — и добавил с гордостью: — Сам сделал. — И летает, как настоящий, — изумленно повторила Сидрат. — Ну да. Пошли, — и он потянул ее за руку. Дети вприпрыжку побежали по пыльной дороге. Детские слезы что роса на траве: быстро высыхают. Не прошло и минуты, как Сидрат с сияющим лицом, на котором засохли дорожки от слез, разглядывала машину из спичечной коробки, самолет из толстой книжной обложки. До вечера играла Сидрат у Рашида. Забыла о своей обиде, о мрачном доме, где не ждет ее мать, о грубом отце. И о еде забыла, пока бабушка не закричала со своего двора: — Сидрат, золотце мое! Куда ты пропала? Иди кушать! А когда девочка, наигравшись досыта, уходила, Рашид сказал: — Приходи и завтра. Я тебе свои книжки покажу. Придешь? — У тебя и книжки есть? — сияя радостью, спросила Сидрат. — Конечно, я же в школу хожу. — Ты и газету можешь читать? Как мой папа? — удивилась Сидрат. — Вот смешная, — захохотал Рашид. — Я же учусь в третьем классе. — Я тоже хочу… читать, — робко прошептала Сидрат. Счастливая, пришла она домой. На гвозде висела черная бурка отца. Сидрат сразу все вспомнила — и схлынула радость. За столом спиной к ней сидел отец и ел. На скрип двери он оглянулся и молча из-под лохматых бровей посмотрел на дочь. От этого взгляда Сидрат съежилась и, опустив голову, как виноватая, прошмыгнула в свою комнату и юркнула под одеяло. Она еще не спала, когда раздался резкий стук в дверь. Сидрат вздрогнула: она теперь всего боялась. Сквозь приоткрытую дверь она увидела, как на веранду вошел высокий мужчина с кнутом в руках. Это был учитель из соседнего аула — Алибулат. Омар в это время чинил чарык. На стук он поднялся и положил чарык на табуретку. Из-под густых бровей на гостя по-волчьи смотрели его узкие глаза. Ударяя себя по коленям кнутом, Алибулат сказал: — Омар, я слышал, из-за меня у вас в доме раздор. Если я сделал что-нибудь, недостойное горца, объяснись со мной, как мужчина с мужчиной. А то, что ж ты делаешь, веря женским сплетням… — Не спеши. Настанет день, отомщу и тебе, — мрачно пообещал Омар. — Долг не пропадает, кровь не высыхает. Слыхал, как говорили в старину? — Ты мне, Омар, ничего не должен. Пусть мать проклянет то молоко, которым меня вскормила, если у меня было что плохое к твоей жене. Я ее встретил на дороге с тяжелым мешком на спине и решил помочь — положил мешок на свою лошадь. Только и всего. И ты на моем месте поступил бы так же. Губы Омара искривились в усмешке: — Кто же мешки будет таскать, кроме ишаков и женщин? — Он захохотал, а потом, оборвав смех, крикнул: — Ну, хватит. Я ее выгнал. А если тебе жалко, можешь подобрать. Ишь ты, мешок тяжелый несла. Может, будешь содержать, как царицу. Пожалуйста! — глумился Омар, приближая свое лицо к лицу Алибулата. — Ты с ума сошел! — вскрикнул Алибулат, отступая, и снова ударил себя кнутом по коленям. — Ничего, у тебя ума займу, — издевался Омар. — В чем же виновата твоя жена? Разве можно так легко разрушать семью? — не сдавался Алибулат, но голос его уже звучал растерянно. — Я не расспрашивал, в чем она виновата. Без ветра соломинка не качается, и дыма без огня не бывает. Настанет день — отомщу и тебе. А сейчас, дорогой гость, закрой дверь с той стороны. — Ну что ж, — вздохнул Алибулат, — если ты хочешь, я готов встретиться с тобой. Но мне жалко Зулхишат. Она ни в чем не виновата. — Не виновата, говоришь? — лицо Омара перекосилось. Глаза налились кровью. — Она опозорила меня и себя! — Нет, это ты стараешься опозорить ее, поверив злобным сплетням. — Тогда иди, смой ее позор. Что же ты стоишь здесь? — Ну что ж. Придется так и сделать, — ответил Алибулат, — хотя у меня и в мыслях такого не было. — С этими словами он вышел. И скоро Сидрат услышала затихающий цокот копыт. А отец со злостью воткнул шило в старый чарык. За стеной зашептала молитвы бабушка.ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Кому, как не матери, знать своего сына: его нрав, его слабости. Сайгибат в своем взрослом сыне узнавала и черты маленького Омара и черты своего покойного мужа. Сын рос упрямым. Но зато и честным — лжи не терпел. Однажды, когда ему было шесть лет, он снял со стены кинжал отца, и, играя, нечаянно уронил его. Кинжал ударился лезвием о камень и затупился. Испуганный, он бросился к матери и рассказал, как было дело. Сайгибат, зная крутой нрав мужа, сама испугалась. «А ты повесь кинжал на место, — сказала она сыну. — Может, отец и не заметит. А если спросит вдруг, скажи: «Не знаю, не брал». Омар посмотрел на мать исподлобья и молча отошел. А вечером сам признался отцу. Когда Омара наказывали за упрямство, он молчал. И отец кричал возмущенно: «Хоть плетью стегай, ни слезинки», — и оглядывался вокруг, словно призывая соседей в свидетели. Сайгибат, страдая за сына, ноне смея перечить мужу, отсиживалась где-нибудь во дворе. А стены, может, и умели слушать, но говорить не могли. Отец же, отлупив сына, устало опускался на стул и заключал мрачно: «Из камня кровь не потечет». Род Омара по отцу славился своей непреклонной гордыней и бессмысленным упрямством. Узнавая эти черты в сыне, отец жалел, что и сын взял их в наследство. И все-таки в глубине души гордился этим. Но не всегда и не со всеми отец бывал груб. В душе этого человека, жестокого с сыном, грубого с женой, хранилась удивительная нежность к матери. Маленький Омар видел, как отец ухаживал за ней, когда она лежала разбитая параличом. Он сам наливал ей суп из кастрюли, выбирая лучшие куски мяса, сам кормил ее с ложки. Каждое утро, не доверяя жене, мыл ей ноги, протирал тело мокрым полотенцем, менял белье. Омар наблюдал за отцом и не понимал, как это отец может быть таким заботливым и нежным. Неужели это он, присев на край бабушкиной постели, гладит ее седые волосы. Омару хотелось увидеть лицо отца в эти минуты, но отец сидел к нему спиной, а зайти в комнату бабушки Омар не решался. Однажды отец, почувствовав на себе взгляд сына, обернулся и согнутым пальцем подозвал его к себе. «Вот, сынок, плачу долги», — сказал он, словно угадав, о чем думает сын. — Какие долги, отец? — спросил сын, удивляясь. — Долги своим родителям, сынок, — ответил отец. И добавил, помолчав: — Самый священный долг у человека — долг перед матерью своей. Сколько ни плати, не расплатишься. — Голос отца прозвучал торжественно. Омар никогда не слышал, чтобы он говорил так. — Когда я буду такой же старый и больной, ты, надеюсь, не откажешься вернуть мне долг? — Конечно, отец! — воскликнул Омар, чувствуя, как что-то переворачивается у него в сердце. Ему захотелось сделать отцу что-нибудь хорошее. Но отдавать долги ему не пришлось. Не пришлось Омару ухаживать за старым отцом. Отец умер молодым. Погиб случайно и трагично. Нагрузив арбу сеном, хотел перетянуть его веревкой, чтобы сено не рассыпалось. Привязав один конец веревки к арбе, другой стал тянуть на себя. Но веревка сорвалась, и он упал с арбы. Когда Омар, который в это время держал быков за поводья, подбежал к отцу, тот уже умирал. Отец при жизни редко разговаривал с сыном и всегда был суров с ним, но все, что было в нем нежного, теплого, передалось сыну. Омар тоже берег мать. Отец был хорошим хозяином. И это унаследовал от него Омар. В хозяйстве ничего не должно пропадать. Любой мелочи нужно найти применение — так считал отец. Так жил и Омар. Если мать хотела что-нибудь выбросить, он останавливал ее словами: «Для мокрого найдется солнце, а для сухого роса». Когда умер отец, соседи думали, что хозяйство без него захиреет, и наперебой давали Омару советы. Но не таков был Омар, чтобы послушаться кого-нибудь. Он всегда поступал по-своему, а матери повторял любимое выражение отца: «Только лист, сорванный с дерева, пляшет под ветер. Потому его и уносит неизвестно куда». А Сайгибат, глядя на него, думала: «Вылитый отец». Мысль эта не радовала ее. Она, натерпевшаяся от мужа, хотела, чтобы сын был мягче, добрее. Но это отцовское держалось в нем крепко: не как мясо, которое нарастает на кости, а как сама кость. Мелочно бережливый в хозяйстве, Омар, однако, не был жадным. Особенно расщедривался он, когда выпьет. Этим и пользовались его дружки. Если им нужно было что-нибудь получить от него, они не унижались до просьб, а просто подпаивали его: а тогда уж Омар готов был снять с себя последнюю рубаху. Долго по аулу ходил такой анекдот. Однажды Омар собрался жениться. Нужно было послать родителям невесты калым, и Сайгибат, приготовив урбеч и наполнив им два бака, послала Омара в город на рынок. В городе Омар встретил своего друга Садыка, который тоже по своим делам оказался здесь. Узнав, зачем приехал Омар, Садык сразу намотал это себе на ус. Но не стал спешить. И только когда узнал, что Омар продал весь урбеч, пригласил его в винный погребок. Садык сам купил вино и, разлив его по большим кружкам, сказал: «Когда у нас в ауле хозяин строит дом, то он навешивает к нему и дверь. Когда у нас в горах хозяин навешивает дверь, он говорит: «Дай аллах, чтобы ее часто открывали гости. Вот и я скажу сегодня — дай аллах, чтобы и мы не в последний раз открывали дверь этого уютного погребка». — Аминь, аминь, — закричали все. Только Омар молчал и недовольно поглядывал на Садыка. Но тот знал, что делает. Он перегнулся через стол и еще раз до краев наполнил кружку друга. После второй выпитой кружки Омар сунул руку в карман, но Садык остановил его. — Омар, Омар, — сказал он укоризненно, — ты нарушаешь обычай горцев. Не забывай пословицы: только самый глупый гость угощает хозяина. Мы раньше тебя приехали в город, значит, ты наш гость». — Говоря так, он обошел вокруг стола и снова наполнил кружку Омара. Выпили по третьей. Теперь уж Омара трудно было остановить. Да, по правде говоря, никто и не пытался этого делать. К столу подходили незнакомые люди — Омар и их угощал. В конце концов он так разошелся, что выбежал на улицу и стал буквально зазывать прохожих в погребок. Особенно тех, кто говорил по-аварски. Их он прямо-таки хватал за руки и насильно тащил в погребок. На другой день с пустыми баками и пустыми карманами вернулся Омар домой. Сайгибат только руками всплеснула, а потом исподволь пыталась выпытать что да как. Но Омар отвечал одно: «Не каждый год деревья дают плоды. Не с каждого сапара возвращаются с полными хурджинами». Но, как говорится, тайна, которую знают двое, становится достоянием всех. Весть о том, что произошло в городе, быстро докатилась до аула. Об этом судачили, встречаясь у источника, над этим смеялись за стаканом бузы. Конечно, дошла эта история и до ушей Сайгибат. Ей стало обидно до слез. Мало того, что эти негодяи выманили у ее сына все деньги. Так они же еще сделали его посмешищем всего аула. Сайгибат пришла к родителям Садыка и сказала: «Грех так напоить человека, чтобы он вытряхнул карманы, когда на носу его женитьба». — «Ты что думаешь, когда от вина твой сын пьянеет, то мой трезвеет?» — ответила на это мать Садыка. И Сайгибат ничего не оставалось, как встать и уйти. «Аллах с ними, с деньгами, — размышляла она по дороге домой, — только бы эти хабары не дошли до невесты». Чего человек боится, то с ним и случается. Омар шел к реке напоить коня и услышал, как девушки смеялись над Зулхишат: «Говорят, твой жених поехал за калымом, а вернулся с полными хурджинами ветра». И нежный голос Зулхишат отвечал им: «Я не продаю себя за калым». Омар даже забыл напоить своего коня. Повернулся и помчался домой. Ответ Зулхишат очень понравился ему, и на другой день он продал на рынке быка и трех баранов, а на вырученные деньги послал невесте такие подарки, которые ее подругам и во сне не снились. Аульские же парни разозлились на Омара. Ведь теперь они тоже не могли ударить лицом в грязь. А матери невест намекнули родителям женихов: мол, наши дочки не хуже Зулхишат. Так женился Омар. Зулхишат он любил глубоко и сильно, любовью молчаливой, тяжелой. Другие женщины для него не существовали. В каждой женской улыбке он видел ее улыбку. В глубине его души жила ревность, мучительная, скрытая ото всех. Никогда гордость не позволяла ему показать свою любовь. В девушках Зулхишат любила попеть, потанцевать, поболтать с подружками. Но Омар подавил ее. Никто больше не слышал ее пенья. Даже разговаривала она теперь редко. Омар при людях сам не заговаривал с ней, а обращаться к нему первой она не смела. Редко можно было ее встретить на людях. Даже родителей своих она навещала не часто. Омар не любил, когда она выходила из дому, не любил, чтобы другие видели, как на ее молочно-розовых щеках звездочками играли ямочки… Сайгибат души не чаяла в своей невестке. Но в сердце ее постоянно жил страх: как бы сын не обидел жену неосторожным словом, как бы не рухнуло то, что она так берегла. И когда случилось так, что Омар выгнал жену из дому, она приняла этот удар с покорностью. Будто давно знала: так должно быть, и, боясь, ждала этого.…После разговора с Алибулатом Омар еще больше помрачнел. Однажды утром, еще нежась в бабушкиной постели, Сидрат услышала его крик: — Ты поняла? Чтобы ноги ее больше у матери не было. — О сын мой! — умоляла бабушка. — Аллах тебя накажет. Что случится плохого, если бедняжка хоть иногда встретится с матерью. Пусть немного порадуется. Не бери греха на душу. — Ничего, у меня плечи могучие, выдержат. Смогу таскать этот грех, — запальчиво отвечал Омар. — Если у тебя плечи могучие, то почему должны страдать другие? Сын мой, допустим, Зулхишат виновата. Но она девять месяцев носила ребенка под сердцем, два года грудью кормила. Неужели она не имеет права хоть посмотреть на дочь? — Чтобы люди на нас пальцем показывали: вот идет дочка Омара, падчерица Алибулата. Этого ты хочешь? — Алибулат поступил как честный человек, — слабо возражала бабушка. — Ты не смог сберечь свое счастье, теперь не на кого пенять. Улетело оно — не вернется. — Пусть улетает. Мне такое счастье не нужно, — не унимался Омар. — Скажи дочери, что с сегодняшнего дня мать для нее умерла. Это мое последнее слово, — он резко повернулся и вышел. — О аллах! — запричитала бабушка. — Лучше бы мне вовсе не дожить до этого дня! Какая беда сплетни принесла в наш дом? Какую сноху я потеряла! Сдурел мой сын. Теперь из-за его злости горе глотает ребенок. Чем она виновата, бедняжка? При живой матери сироткой стала. Слова отца ранили сердце дочери, словно избили его колючей палкой. Теперь девочку больше не пускали к матери, и эту радость у нее отняли. А вскоре мать и вовсе уехала в другой аул: ее увез Алибулат в свой дом. Дни потекли за днями. Как и прежде, Сидрат играла с подругами в старом саду мечети. И когда других девочек мамы звали домой: «Пора ужинать: сколько можно тебе говорить» — Сидрат завидовала им и потихоньку оглядывалась: а вдруг из-за угла выбежит и ее мама, присядет на корточки, защекочет косами… Но мама не приходила, хотя аул, где она жила теперь, был совсем близко. Сидрат стала задумчивой. Вдруг среди игры уходила куда-нибудь и садилась на пустую скамейку, чертя что-то на песке носком ботинка. Когда играли в салочки и нужно было убегать, останавливалась и никуда не бежала. Трудно было детскому сердцу разобраться во всем. Вот дедушка, мамин отец. Еще недавно он и слышать не хотел о внучке. А теперь стал брать ее к себе, водил по саду, разрешал рвать самые красные яблоки. А то сажал на колени и долго-долго гладил по голове. Сидрат смущалась. Она не знала, как ей относиться к дедушке, и почему-то жалела его, как жалела и отца. Как-то шла она с кувшином к источнику и встретила дедушку. — А я нарочно вышел тебя поискать, — сказал он весело. — Ну-ка, пошли к нам. Что-то в дедушкином лице обещало неожиданность, и Сидрат испугалась: слишком много в ее маленькой жизни случилось перемен, и она стала бояться их. И правда, когда Сидрат вошла в дом дедушки, она увидела мать. Никогда еще мать не казалась ей такой красивой и нарядной. Счастье плавало в ее ласковых глазах. Но когда она увидела, как робко входит ее дочь, эти глаза повлажнели. Сидрат бросилась к матери, повисла у нее на шее. — И меня поцелуй, доченька, — услышала она чей-то голос. Сидрат вздрогнула, обернулась. Радость сдуло с ее лица, как охапку сухой травы ветром. На тахте сидел Алибулат и весело смотрел на нее. Растерянная бабушка сказала: «А вот, Сидрат, твой новый отец. Ну подойди же к нему. Не бойся, он тебя не обидит», — и она легонько подтолкнула девочку. Сидрат вспыхнула, словно ее кипятком обдали. — Не нужен мне чужой отец. Мой папа лучше всех, — и добавила слышанные недавно слова отца: — У него широкие плечи и богатырский рост. — Сказав так, Сидрат пулей вылетела из дома. Мать бросилась за ней, звала дочь, но та не оглядывалась Ноги несли ее так быстро, что мать не смогла догнать ее. Сидрат не хотела, чтобы кто-нибудь сейчас видел ее, и потому, незаметно прокравшись в свой двор, забралась на крышу сарая, а оттуда спустилась внутрь. В сарае пахло сеном и сыростью. Сидрат поковыряла пальцем твердый, толстый нарост гриба на стене и, посмотрев на небо, просвечивавшее сквозь солому, опустила голову на руки, закрыла глаза, чтобы ничего не видеть. Но перед глазами сразу же встал дедушкин дом и Алибулат, по-хозяйски развалившийся на тахте. «Это он во всем виноват, — зло подумала Сидрат. — Если бы не он, мама и сейчас была бы с нами». Теперь уж отец казался ей добрым и справедливым, обиженным ни за что. Она вспомнила, как он брал ее в горы и привозил из кутана кудрявеньких ягнят: они смешно тыкались в ее колени и жалобно блеяли. Вспомнила, как прошлой весной она вместе совсем аулом встречала чабанов с зимних пастбищ. Накануне они долго не спали, мать торопилась сшить себе и дочери новые платья из пестрого шелка. Сидрат навсегда запомнила мамино лицо: робкое, что-то затаившее. Ее глаза чему-то улыбались, и над ними взлетали изогнутые блестящие брови, как крылья ласточки. Тогда утром они раньше всех пришли на полянку, что за селем. Народ прибывал, и все, волнуясь, смотрели на горы, откуда должны были показаться чабаны. А Сидрат почему-то смотрела на водопад, похожий на столб дыма. «Идут, идут», — вдруг закричали в толпе. И Сидрат увидела высокие папахи, словно кто-то отрубил куски скал и надел чабанам на головы. Вот из-за гор показались овцы. Словно сами горы сдвинулись и медленно поползли навстречу. Впереди каждой отары выступали большие козы с гордо поднятыми головами. Их рога извивались зигзагами, как ветки орехового дерева. А по краям отары вяло брели сытые гладкие собаки. Увидев людей, они затрясли ушами и свирепо залаяли. Но чабаны что-то тихо сказали им, и собаки, виновато поджав хвосты, замолчали. Впереди всех шел Омар со своей отарой. Его любимая собака Казбек, о которой он так часто рассказывал дома, еле-еле плелась на трех лапах. Четвертую — перевязанную — она держала поднятой. Вот отара перешла речку — это была граница аула, и все бросились обнимать мужей, отцов, братьев. Зулхишат, подхватив Сидрат на руки, тоже подошла к мужу. В глазах ее переливались радуги, но в движениях чувствовалась робость. Молча, глядя на мужа снизу вверх блестящими, ожидающими глазами, она протянула ему дочь. Омар подхватил Сидрат, подбросил высоко-высоко, а потом прижал к себе, и его небритая щека больно уколола ее щеку. Зулхишат смотрела на них, и лицо ее светилось тихой радостью. Председатель колхоза поднялся на уступ скалы и оттуда приветствовал чабанов. Он говорил о том, что эта зима была особенно тяжелой, но чабаны встретили ее достойно. От имени колхозников он поблагодарил чабанов и преподнес им подарки; и самый ценный достался Омару. Это был кинжал кубачинской работы: чеканное серебро, украшенное позолоченным орнаментом. (С тех пор кинжал висит у них на стене.) «Это тебе за храбрость, — сказал председатель, — за то, что ты спас колхозную отару от волков». Действительно, в эту зиму на отару несколько раз нападали голодные волки, потому и Казбек, получивший семь ран, хромал до сих пор. А после началось настоящее веселье. На поляне уже все было приготовлено для праздника: в котлах кипела чурпа, сладко пахнул кизячий дым. Пар поднимался в высокое небо и смешивался с облаками. По поляне носились ребята: им-то было веселее всех. Но вот зазвучала зурна, и шум стал стихать. Как-то само собой получилось, что около Омара образовался круг, и кто-то силой втолкнул его туда. Омар остановился растерянно, а потом, высоко подняв в небо руку с гладкой чабанской палкой, неуклюже пошел по кругу. И тут же, как бы выручая его, как бы говоря: где ты, там и твоя подруга, рядом с ним поплыла Зулхишат. Председатель сорвал с головы шапку, подбросил ее в небо и крикнул, аж эхо прокатилось в горах: «Что ж вы, девушки, задремали? Или не слыхали, как Омар спас отару?» И тут же — словно стая голубей поднялась по выстрелу — в круг вылетели девушки. Омар знал, что это большая почесть, когда с одним мужчиной выходит танцевать много девушек. Так встречают героя. Он смутился, сбился с танца и, остановившись, стал хлопать им. Так и стоял он посреди круга, большой, растерянный мужчина, с лицом, заросшим и смуглым до черноты, а вокруг мелкими шажками проплывали девушки и обдавали его ветром, поднятым их юбками. Объявили состязание в игре «Кому достанется рог». В длинную палку воткнули большой турий рог. Двое мужчин встали по обе стороны оврага. Каждый, красный от натуги, пытался отобрать палку у другого. Тот, кто первый сдернет с палки рог, считается победителем. Игра была азартной и трудной; много требовалось ловкости и силы, чтобы удержаться на краю оврага. Ведь пока один тянул к себе палку, другому стоило большого труда не свалиться в овраг. Каждое неудачное движение встречалось криком публики и каждое удачное — криком. Сидрат смотрела, разинув рот. Если отец оказывался на краю оврага, она в страхе закрывала глаза, а потом приоткрывала — сначала один, потом другой. Когда же отец поднял снятый рог, показывая его всем, Сидрат так захлопала, что потом весь день ладони болели. Сидя в сарае в ворохе теплого мягкого сена, вспомнила Сидрат и другой праздник. Только это было уже не весной, а осенью, и чабанов не встречали, а наоборот, провожали на зимние пастбища. Этот праздник назывался днем чабанов. Утро выдалось хмурым, казалось, вот-вот пойдет дождь. Но все равно было очень весело. Сидрат вместе со всеми пошла к подножию гор.И хотя с гор сползали тяжелые черные тучи и вершины их терялись в сыром тумане, здесь было светлее, чем в ауле, потому что у подножия разожгли огромный костер. Он разбрасывал во все стороны искры и был издалека похож на звезду. Овцы теснились к огню, а чабаны отгоняли их. Все чабаны были одеты одинаково: горское хабарча, перевернутое наизнанку, — и потому Сидрат не сразу узнала отца. Когда все собрались, к каждому чабану подвели по одному барану, и старший чабан колхоза высоко-высоко подбросил свою шапку. Это был сигнал к началу состязания. Кто быстрее зарежет барана, снимет шкуру и обделает тушу, тот и выйдет победителем. Сидрат сидела на коленях у матери и, не отрываясь, смотрела, как большие волосатые руки отца все глубже и глубже уходят под шкуру барана, как, надув щеки и вытянув губы трубочкой, будто для свистка, отец, сдерживая дыхание, наклоняется над тушей. А белая от жира туша, как пенистое облако из-под черного тумана, выходит из-под шкуры. Все напряженно молчали и только следили за руками чабанов. Наконец Омар выпрямился: в одной руке он поднимал тушу, в другой — шкуру барана. Сидрат с воплем восторга бросилась к нему. За ней побежали остальные. Они обступили Омара, и кто-то уже надевал ему на шею нить из бараньих рогов. По правде говоря, Сидрат не помнит, отец ли победил в этом состязании и ему ли торжественно надели бусы из рогов, нанизанных на веревку. Но ей так хотелось сейчас думать, что это был ее отец. Не Алибулат, не другой чужой мужчина, а ее отец, самый сильный и ловкий в ауле. И снова, как тогда весной, начались танцы. Вокруг костра, наколотые на железный лом, висели бараньи шкуры, а мясо варилось тут же в котле. Сидрат редко видела отца таким возбужденным. То он выходил в круг танцевать, то, выкрикивая «чарс», хлопал другим. А Зулхишат хлопотала у костра. Вдруг Омар подошел к ней и, взяв за руку, потянул за собой в толпу. А потом, не отпуская жены и подняв другую руку, крикнул: «А теперь моя жена споет нам песню» — и, нагнувшись к ней, добавил тихо: «Спой, Зулхишат, мою любимую. Ту, что ты пела, когда я в тебя влюбился». Сидрат видела, как испуганно мать глянула на отца, как замахала руками, отказываясь. «Как же она будет петь? — удивилась Сидрат. — Ведь она никогда не пела». И тут же вспомнила, как мать однажды грустно говорила соседке, что Омар не любит, когда она поет. И действительно, после замужества никто никогда не слышал ее пения. А сейчас Зулхишат ничего не понимала: неужели Омар сам предложил ей спеть? — и смотрела на него с недоумением. — Не могу, — качала она головой, — я и слова забыла… — Нет, ты вспомнишь, ради меня вспомнишь, — настаивал Омар. И тогда Зулхишат нагнулась, сорвала большой лопух, и вытерев об него руки, выпрямилась и запела:
Больше она не ходила к дедушке, но по нескольку раз в день поднималась на крышу, чтобы посмотреть: не мелькнет ли на дедушкиной веранде белый тонкий чурмендо ее матери. Но, видно, мать редко приходила сюда. Однажды в теплую ночь Сидрат с бабушкой спала на веранде и вдруг услышала в тишине голоса: виноватый — Сайгибат и жалобный — матери. Сначала ей показалось, что это сон. Но, приоткрыв один глаз, она сразу же снова закрыла его и притворилась спящей, потому что перед ее кроватью стояла мать и, вытирая слезы кончиком платка, смотрела на нее. — Если бы я раньше увидела сон, будто у меня отняли дочь, я бы умерла от разрыва сердца, — говорила она Сайгибат. — А вот случилось это, и живу. Не знаю сама как, но живу. — О, доченька моя. Говорят, что язык человека без костей, но кости ломает он. Злые люди разрушили гнездо моего сына. Пошли, аллах, им на голову такую беду, чтобы не было времени заниматься чужой семьей, — отвечала Сайгибат, поднимая над головой руки. — Нет, я, наверное, сойду с ума, — в отчаянье воскликнула мать. — Смотрю на чужих детей, а вижу свою. Услышу детский голос и плачу. Он отдаст мне мою дочь. Правда, отдаст? Алибулат говорит, что по закону я могу ее взять. — Зулхишат, дорогая, неужели судиться будете? Срам-то какой! А по доброй воле он ни за что не отдаст. Ты же знаешь его глупую гордость. Да и как я, старая развалина, останусь без нее. О, аллах, радовалась я, что в дом пришла не невестка, а родная дочь, — голосила Сайгибат. — Я даже не смею прийти сюда, — снова жаловался голос матери, — и сегодня не осмелилась бы, хоть и знаю, что его нет дома. Это Алибулат, видя, как я мучаюсь, повел меня… Вот, я сшила ей платье — ведь скоро в школу — и портфель с учебниками принесла. — Голос ее задрожал, оборвался. Сидрат бросало то в жар, то в холод. Она уже хотела вскочить, прижаться к матери, но, услышав имя Алибулата, вся съежилась. Слезы потекли из глаз, и она, испугавшись, что мать их заметит, отвернулась к стене. — Не буду ее будить, — вздохнула мать, — пусть себе спит. Скажешь потом, что я прислала подарок, — мать нагнулась и осторожно поцеловала дочь. Руки Сидрат готовы были вскинуться, обнять ее, но тут мать шепнула Сайгибат: «Пойду, а то Алибулат ждет меня на улице». И Сидрат вздрогнула: она спешит к Алибулату. Только он ей нужен. …Так Сидрат простилась с детством. Так она стала школьницей. Так появился у нее второй отец.
Первого сентября бабушка отвела внучку в школу. С этого дня Сидрат стала другой. Угловатая яблоня-дичок осталась там, в парке старой мечети. Новая Сидрат — живая, быстрая, схватывающая на лету все, что говорит учительница, заводила в ребячьих играх. После мрачного отцовского дома с напряженной тишиной, вздохами бабушки, суровыми ласками отца — эти чистые классы, где столько солнца, этот добрый и ровный голос учительницы, чем-то похожей на ее мать, веселая возня на переменах. И Сидрат тоже полюбили в школе. Особенно сдружилась она с соседским мальчиком Рашидом. И в школу теперь они ходили вместе. Выйдя за калитку, девочка ждала, когда появится над забором его черный чубчик: ведь забор был невысоким, а Рашид подрос за лето. Если он выходил из дома раньше нее, она окликала его с веранды и бежала по дорожке, размахивая портфелем. Однажды Рашид помогал матери выкапывать картошку в огороде и услышал, что на соседской веранде кто-то тихо плачет. Мальчик прислушался: плач был тонкий и жалобный. «Наверное, опять обидели Сидрат», — решил он и, не раздумывая, перемахнул через забор в соседний двор. Так и есть — плачет Сидрат. Она всхлипывала, терла глаза кулаками, слезы, величиной с бобы, падали на тетрадь, и буквы расплывались. А посредине листа чернела огромная клякса. — Если ты плачешь из-за тетради, я тебе принесу. Хочешь? — спросил Рашид, подходя к ней. Сидрат обернулась. — Это кошка виновата — перевернула чернильницу, — проговорила она доверчиво и черными влажными глазами посмотрела на Рашида. — Не беда, — сказал он беспечно. — Если бы я из-за каждой кляксы плакал, то и слез бы не хватило. Сидрат успокоилась и, осторожно взяв новую тетрадь, принесенную Рашидом, стала переписывать. — Ты что? Всю тетрадь будешь переписывать? — удивился Рашид, а про себя подумал: «Вот это да. Не то что я…» — А ты думал? — в свою очередь удивилась Сидрат. — По-твоему, я такую грязную тетрадь учительнице отдам? — Давай я тебе буду диктовать, — предложил Рашид. Он сел рядом и медленно, по складам, стал читать упражнение. Увлеченные своим делом, дети и не заметили, как кто-то вошел на веранду. Это был Омар. Он неслышно подошел и встал сзади. — Ко-ро-ва бы-ла на лу-гу, — диктовал Рашид. — Написала? — На лу-гу, — повторила за ним Сидрат, четко выводя буквы. Нос ее от усердия покрылся бусинками пота. Вдруг она подняла голову и вздрогнула: на стене лежала огромная тень. Девочка испуганно оглянулась. Перед ней, засунув большие пальцы за ремень, стоял отец и мрачно смотрел на нее. Сидрат поспешно встала. Неловким движением перевернула чернильницу, но Рашид успел схватить тетрадь. По столу пополз, растекаясь, фиолетовый ручей. Он дошел до края стола, постоял, как бы раздумывая, куда двинуться дальше, и закапал вниз на выскобленный добела пол. Омар взял Рашида за ухо и приподнял над стулом: — Знаешь, пацан, в моем детстве таких недоделанных мальчишек, как ты, обзывали кукаями. Чтобы больше ноги твоей не было в моем доме! — Я услышал, что Сидрат плачет, и пришел, — сказал Рашид, краснея. — Папа, он хороший, — горячо возразила Сидрат. — Он помогает мне по русскому. Вот и тетрадь дал. — Ты что, нищая, чтобы просить тетради, — еще пуще разозлился Омар. — Что, у твоего отца денег меньше, чем у этих… — он брезгливо кивнул в сторону соседнего двора. — Если еще раз увижу тебя с этим мальчишкой, пеняй на себя. Что он тебе, брат? — Он хороший, — упрямо повторила Сидрат, опуская голову. — Хороший мальчик с девчонкой дружить не станет, — отрезал Омар. — Ишь, какой друг выискался. Да я ему голову оторву… Рашид повернулся и пошел к двери. — Не выйдет из него мужчины, — заключил Омар. — Скакуна еще в жеребенке видать. Недаром говорят: кошка, которая выросла в доме вдовы, не может поймать мышь. При этих словах Рашид обернулся, словно Омар бросил ему камень в спину. Тяжело дыша, он пошел на обидчика: губы у него прыгали, а руки сжались в кулаки, даже косточки в суставах побелели. И разжались. Вспыхнув, он выскочил во двор. Омар с молчаливым удивлением смотрел ему вслед. Несколько дней мальчик не подходил к Сидрат: ни в школе, ни на улице. Даже отворачивался, увидев ее. Однажды на большой перемене Сидрат со своей подругой Чакар играла в цветные стеклышки. Она поднесла к глазам синее стекло, и сразу все стало голубым-голубым. И коричневая дверь школы, и забор из серых камней, и ветка дерева, под которой она стояла. И даже мальчик, толкнувший ногой мяч. Из школы вышла группа ребят с учителем. И они тоже были голубыми. Вдруг Чакар крикнула: — Вон идет твой новый папа. Что же ты не бежишь к нему? Оказывается, «голубой» учитель был Алибулатом. Все оцепенело в Сидрат. Она опустила руку, в которой держала стеклышко, и школьный двор сразу показался ей серым и некрасивым. — Мой папа дома, — как можно спокойнее ответила она. — Может быть, это твой. Тогда иди к нему. — У меня один папа. А у тебя два. Это все знают, он и маму твою увез, — опять закричала Чакар и… отскочила, потому что Сидрат бросилась на нее. Как кошка вцепилась она в лицо подруге. Чакар завизжала. На крик прибежала ее старшая сестра и схватила Сидрат за волосы. Плохо бы пришлось Сидрат, если бы не Рашид. В два прыжка он очутился возле них и оттащил старшую сестру Чакар за косы. С этого дня Рашид и Сидрат снова стали друзьями. Как прежде, вместе готовили уроки, вместе ходили в школу и обратно. Мать Рашида не препятствовала этой дружбе, ей нравилась робкая застенчивая девочка. Омар бывал дома редким гостем: с осени уходил с отарами на зимние пастбища, весну и лето проводил в горах. Он и раньше только наезжал домой, а теперь и вовсе не спешил в свое осиротелое жилище. А Сайгибат жалела внучку и ни в чем не отказывала ей. Вот и сегодня, когда Сидрат попросила бабушку отпустить ее в горы на зимний костер, Сайгибат согласилась. Она и сама в молодости любила этот праздник — праздник начала зимы. По обычаю горцев в первый зимний вечер в ауле разжигали костры на крышах домов, а самый главный костер — на вершине высокой горы. Топливо для него собирали со всего аула. Костер был виден отовсюду, и небо, когда он горел, становилось светлым от зарева. Раньше Сидрат всегда видела его снизу, с аула. А сегодня, сегодня для нее особенный день. Праздник начинался с наступлением сумерек. Еще утром Сидрат натаскала на крышу соломы: никогда еще она так не ждала вечера. Выбегая на веранду, все смотрела в небо: не пора ли? Как только появится первая, одна-единственная звездочка, можно разжигать костер. И вот она появилась — эта светлая точка в большом небе. И сразу же один за другим вспыхнули огни на крышах. Сидрат, хлопая в ладоши, три раза перепрыгнула через свой костер, а бабушка, что-то причитая, бросала полные пригоршни орехов в дымоходную трубу. Со всех сторон звучали голоса женщин:
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Как ни старался Омар, как ни следил за дочерью острыми черными зрачками из-под насупленных бровей, как ни наказывал своей матери, бабушке Сидрат, не спускать глаз с внучки, дружба между ней и Рашидом все крепла. Достанет Рашид интересную книжку и, «проглотив» за ночь, тащит Сидрат: пусть и она почитает. А сколько потом споров о прочитанном. Сидрат, бывало, возится в огороде, а Рашид сидит на камнях забора, нагретых солнцем, и, болтая ногами, смотрит на нее сверху. Но стоит появиться вдали знакомой бурке, ныряет в кусты, а порой и в… крапиву. Когда Сидрат, подметая пол или моя посуду на веранде, слышала в соседнем дворе голос Рашида, сердце ее радостно замирало. Даже в их мрачном доме стало как будто не так мрачно, а все оттого, что рядом жил Рашид. Это была только дружба. Только наивная школьная дружба. А когда она перешла границу? Когда обернулась чем-то другим, самым важным на свете? Сидрат ходила в восьмой класс, когда Рашида, окончившего десятый, призвали в армию. Однажды в знойный летний день Сидрат возвращалась со своего огорода. Их участок, как и у всех, находился за аулом, там, где кончались дома и начинались горы. Там, у подножия, и обрабатывали землю. Сидрат шла медленно, разморенная жарой, в белой косынке, повязанной низко на лоб. Но и сквозь косынку пекло солнце. Шла и загребала ногами пыль. В руках она несла маленький мешочек с зелеными бобами, а на спине — свежее сено для коровы. «Скорее бы каникулы кончились, — думала она, оглядывая пустые дворы, — а то скучно дома. Все подруги на поле или на огороде, даже поговорить не с кем». Дома по-прежнему было сумрачно. Одна бабушка согревала сердце Сидрат. Но и она от нежданной беды раньше времени состарилась: плохо видела, плохо слышала. Отец молчал. Его редкие фразы были короткими и суровыми, как приказ. Правда, кое-что все-таки изменилось в доме за эти годы. У Сидрат появилась мачеха. Ее звали Рахимат. Открытая, душевная, она не умела держать зло в сердце, а мед на языке. Придя в этот дом, Рахимат старалась, как могла, сделать его уютнее, теплее. Хотела понять и девочку, хотела, чтобы отец был с ней поласковее. Но, тихая и покорная, она не могла побороть мрачное упорство Омара. Сближению с падчерицей мешало и то, что Сидрат хорошо помнила свою родную мать. В памяти ее жил образ нежной женщины с золотыми косами, с глазами цвета меда, с ласковыми руками… Потому Сидрат и не могла назвать мачеху мамой, хотя знала, как страдает от этого Рахимат, как, не имеющая своих детей, ждет от нее этого слова. Знала и жалела Рахимат, как по-своему жалела и отца, и дедушку. Но ничего поделать с собой не могла. В тот летний день, подходя к дому, она случайно бросила взгляд на соседний двор и заметила там, на веранде, парня в солдатской гимнастерке. «Кто бы это мог быть?» — в первый момент удивилась девушка. И вдруг лицо ее залила краска, она поспешно отвернулась, будто тот, кто был на веранде, мог это заметить. Уже взявшись рукой за дверь, она снова оглянулась украдкой, и ей показалось, что и парень обернулся и смотрит в ее сторону. Сидрат влетела в дом и, встав на цыпочки, закружилась по комнате. Вдруг, будто увидев себя впервые, она застыла перед зеркалом. Из его глубины на нее смотрела взрослая девушка: блестели черные волосы, лоб, щеки, шея были цвета молока, смешанного с цветом зари. В больших глазах, казалось, переливался свет. А на самом дне таилась печаль. Это была не броская красота, а простая и скромная, как сама природа. До этого момента Сидрат не замечала своей внешности, не знала, красивая она или нет. Потому сейчас, стоя перед зеркалом, она невольно улыбнулась: «Неужели это я?» Девушка в зеркале ответила ей такой же улыбкой. «А глаза грустные», — невольно подумала она. Сидрат выбежала на веранду да так и застыла: перед ней стоял Рашид, взрослый Рашид, и улыбался: — Что, Сидрат, не узнаешь старых друзей? Но девушка уже овладела собой. — С приездом, Рашид, — сказала она спокойно и протянула ему руку. — Я тут на огороде была… — Видно, догадалась, что мне хочется зеленых бобов, — пошутил Рашид. Он взял из таза горстку бобов и бросил в рот. Сидрат улыбнулась: — Да ты садись. — Напряжение ее прошло, и она чувствовала себя легко и свободно. — Как поживаешь, Сидрат? — Неплохо, Рашид. — Два года осталось до института? — Мне бы хоть десятилетку закончить, а там работать пойду, — вздохнула Сидрат. — А институт? Ты должна стать врачом, — горячо возразил Рашид. — Есть у меня такая мечта. Но отец не разрешает, — призналась девушка. — Он и после семилетки не хотел меня пускать учиться дальше. — Но ведь пустил же… — Пустил… Спасибо учительнице и тете Рахимат. Они его уговорили. — И в институт отпустит, — сказал Рашид уверенно. — Вот увидишь. Он только с виду такой грозный… Помолчав, Рашид посмотрел на Сидрат. Их взгляды встретились. Так встречаются в небе дождевые тучи. Ударил гром. Вспыхнула молния. Она попала в сердце Рашида. Она попала в сердце Сидрат. Так родилась их любовь… …Сидрат первая опустила глаза. И снова все стало обычным: веранда, таз с зелеными бобами… У Сидрат было такое ощущение, словно она улетала куда-то далеко-далеко и теперь вернулась. — Что же мне мечтать, Рашид, о том, что не сбудется, — сказала она. — Сперва заканчивай школу, а там видно будет. — Ешь, Рашид, — Сидрат подвинула ему таз с бобами. В этот момент над забором показалась голова матери Рашида, Субайбат. — Рашид, сынок, иди домой. Люди приходят, а тебя нет. — Иду, мама! — Рашид легко перепрыгнул через стену, разделяющую их дворы. Сидрат выбежала за ним. — Субайбат, Субайбат, возьмите бобы для Рашида. Вы же в этом году не сеяли. — Спасибо, доченька, — улыбнулась Субайбат, протягивая руки над забором. — Вот и соседка ведро молодой картошки принесла. — А Рашид надолго приехал? — спросила девушка, краснея. — Говорит, на месяц. Ой, доченька, и сегодняшняя радость омрачается, как вспомню о его отъезде, — сказала Субайбат. В это время ворота резко распахнулись, как будто кто-то снаружи со злобой толкнул их, и показалась Абидат, сестра Субайбат. Сидрат услышала ее разгневанный голос: — Кому дорого ухо, тому дорога и серьга. Тебе, Субайбат, как видно, ни ухо, ни серьга не нужны. Родная твоя сестра последней в ауле узнает о приезде твоего сына. Как говорится: были абрикосы — был и салам-алейкум. Кончились абрикосы — кончился и салам-алейкум. Теперь сестра тебе больше не нужна. — Ради аллаха, Абидат, — пыталась успокоить ее Субайбат. — Не омрачай мне сегодняшний день. Я еще не опомнилась от радости. А приехал он неожиданно. Письмо на два часа позже пришло. Тебе никак не угодишь. Правильно мама говорила: даже если в рай тебя пошлет аллах, и то будешь недовольна. Скажешь — нет сундуков, чтобы добро прятать. А в ад бросят — опять плохо: дрова сырые, не горят, — и Субайбат следом за сестрой пошла к дому. Сидрат вернулась на свою веранду. Она стояла потерянная, не зная, к чему приложить руки.Незаметно прошел месяц… Ночью было слышно, как где-то далеко гремел гром: в горах шел дождь. Утром, придя за водой к источнику, Сидрат увидела, как разлилась река. Она почернела, вздулась и, грохоча, заглатывала все, что попадалось на дороге. Маленькие слабые кусты вырывала с корнем. Могучее ореховое дерево река качала, трясла, пыталась свалить: ее словно злило гордое спокойствие дерева. Сидрат остановилась у дерева, восхищенная его силой. Она любила это место и часто приходила сюда посидеть в тени старых ветвей, посмотреть на горы, откуда берет начало эта река. А сколько раз встречала она здесь первые лучи солнца. Сегодня после дождя особенно хорошо: влажно и чисто. Вот из-за гор показались широкие лучи солнца. Сначала они озарили вершины и, разливая золотисто-розовый свет на скалы, поползли к подножию. Потом — к полям… И вот опустились на плечи Сидрат. Разбились на сотни брызг, блеснули в каждой бусинке ее ожерелья. Издалека могло показаться, будто на шее у девушки бусы из множества маленьких солнц. Луч упал на ее кольцо и зажег в прозрачном камешке еще одно солнце. Солнце забралось и на кувшин, который несла Сидрат на плече. Почему в это раннее утро пришла она сюда, к ореховому дереву? Ведь прежде она ходила к источнику другой, более близкой дорогой. Почему ожидание написано на ее лице? Сидрат оглянулась, будто искала кого-то. Оглянулась и вздрогнула, словно куропатка при виде охотника. Со стороны гор, оттуда, где всходило солнце, шел Рашид. — Я очень боялся, что ты не придешь, — сказал он так, словно в их встрече не было ничего удивительного. И взял ее руку. Сидрат застенчиво улыбнулась, отбирая руку, и легкая, как лань, побежала вниз, к реке. — Сидрат, ты кувшин забыла, — крикнул он ей вслед. Она остановилась и сказала лукаво: — А ты принеси. — Я же не девушка, чтобы носить кувшины. — А если я попрошу? Рашид засмеялся: — И не проси. Все равно тебе придется подняться ко мне. Сидрат не двигалась и смотрела на него издали. Над ним было небо. И за его спиной — небо: ни ветки, ни облака. Только небо и выпуклость холма. И юноша на холме, как властелин земли. Казалось, это по его повелению встает солнце, поют птицы, цветут цветы. И река, как усмиренный зверь, покорно бьется у его ног. Сидрат уступила и медленно пошла к нему. Но когда она уже почти поднялась на холм, Рашид быстро взял с земли кувшин и в два прыжка очутился внизу, у реки, там, где только что стояла Сидрат. — Ах вот ты как, — притворно рассердилась девушка и тоже побежала к реке. А солнце поднималось все выше. И все сильнее пахли цветы. И горы нежно голубели вдали, а казалось, совсем рядом. И река мыла прибрежные камешки. И у воды стояли двое. Волна плескалась, пытаясь дотянуться до их ног. Сидрат нагнулась, подняла мокрый камешек, подержала на ладони, рассматривая, бросила в воду. — Сидрат! — Что, Рашид? — Завтра я уезжаю. — Знаю, Рашид. — Сидрат, я хочу тебе сказать сегодня самое важное, — он посмотрел вокруг, словно природа могла подсказать ему нужные слова. — Хочешь, я поднимусь вон на ту гору и высеку на скале твое имя? — И Рашид рванулся к горе. — Глупый, — остановила она его. — Зачем всем читать мое имя? Пусть оно будет только для тебя… в твоем сердце, — добавила она шепотом. — Твое имя и так в моем сердце. Всегда. Ты не веришь? — спросил он с беспокойством. — Верю, Рашид. — Я буду писать тебе каждый день. — И я тоже. Юноша раскинул руки, словно хотел обнять весь мир. — О, Сидрат, если бы я мог продлить этот день… Держась за руки, они взобрались на ближнюю гору и закричали в небо: — Хотим, чтобы этот день был вечным. — Ее-е-ечным, — тотчас подхватило эхо. И звук, медленно затихая, замер в горах. И снова величественно молчали горы. Ласково сияло небо. Казалось, природа говорила: это не в моих силах, это от вас зависит, люди! Свежий ветерок вздувал рубашку Рашида, ворошил его волосы. — Сидрат, ты придешь меня проводить? — Ты же знаешь моего отца, — сразу погрустнела девушка. — Я даже за письма твои боюсь. — Почту мой друг Гусейн разносит. Он будет отдавать тебе в руки. Ты не беспокойся. — Сидрат близко-близко увидела его глаза: на солнце они казались не черными, а густо-синими, и в каждом зрачке была она, Сидрат, только маленькая. Не успела она оглянуться, как Рашид притянул ее к себе и сильно поцеловал. — Что ты делаешь? — рассердилась Сидрат. Она отбежала в сторону и испуганно смотрела на него издали. Рашид потупился. — Я же завтра уезжаю. Прости… — Ох, не говори мне о своем отъезде. У меня сердце горит, — заплакала девушка. — Сидрат, я не хочу, чтобы ты плакала. Ну дай мне слово, что не заплачешь никогда. Если я оставлю тебя такой, я все время буду думать, что ты грустишь. И оттого сам заплачу… Ну, улыбнись. Рашид нагнулся, заглядывая снизу в ее опущенное лицо. — Пора домой, — устало сказала Сидрат, — а то отец скоро вернется с пастбища…
До позднего вечера на своей веранде вышивала Сидрат. До позднего вечера на своей веранде сидел над книгой Рашид. Сидрат время от времени поднимала голову и сквозь ветки грушевого дерева видела Рашида. Рашид тоже смотрел в сторону Сидрат и видел ее голову, склоненную над рукоделием. Сидрат знала, что думает он только о ней. И когда он разговаривал с соседями, которые приходили к нему проститься, и когда он читал книгу, он все равно думал о ней. Стена, выложенная из камня, разделяла их дворы. Но разве можно разделить сердца, когда они тянутся друг к другу? Как будто над темным садом, над шепотом плодов и дрожанием веток от одной веранды к другой протянулся невидимый мост. В небе, густом и черном, низко-низко шевелились звезды. И с двух веранд четыре восторженных глаза смотрели на них. Из окошка, выходящего на веранду, выглянула Рахимат: — Иди спать, доченька, уже поздно. — Иду, — покорно отозвалась Сидрат и встала, складывая рукоделие. А Рашид услышал эти слова так: «До свидания, милый. Я иду спать. Счастливого пути, любимый». Рашид тоже встал, вздохнул, прошелся по веранде: «Ночь-то какая. Жалко спать. Как ты можешь так быстро уйти. Посиди еще немного, любимая». О материнское сердце, знающее сто языков, изощренное на добрые выдумки! Субайбат понимала состояние сына и чувствовала все, что происходит с Сидрат. «Ах, дети, дети». Когда Сидрат уже легла и Рахимат закрыла дверь на засов, к ним кто-то постучал. — Рахимат, открой, это я. Вы еще не спите? — послышался голос Субайбат. Сидрат насторожилась. — Нет еще, — ответила Рахимат, отпирая дверь. — Вот пришла попросить вас… Сын утром уезжает, а у меня еще ничего не собрано и хлеб на дорогу не испечен. Вот я и подумала: если бы вы с Сидрат помогли… — она с надеждой смотрела на Рахимат. У Сидрат замерло сердце: что-то скажет Рахимат. Девушка замерла, ожидая ответа. — Не переживай, Субайбат. Мы втроем быстро управимся, — с готовностью согласилась Рахимат. — Сидрат, доченька, ты еще не спишь? — Нет, — сдерживая радость, поспешно откликнулась из своей комнаты Сидрат. Женщины ушли на кухню печь хлеб. А молодые на веранде мастерили чехол для чемодана. Не знали они, что у Субайбат давно все было готово, но ради них она согласна была проделать все сначала. Сидрат сложила холст и стала прошивать его на машинке. — Не шей так быстро, — шепнул ей Рашид. — Растяни до утра… — Что-то с машинкой случилось, — Сидрат растерянно посмотрела на Рашида. — Дай, посмотрю, — он склонился над столом, — До утра работы хватит, — и он лукаво подмигнул девушке. Рашид отбросил шуруп. Они сидели почти рядом. Сидрат стало жарко. Она положила ладонь на холодную клеенку. И сейчас же рядом, но не касаясь ее руки, легла рука Рашида. — Сидрат… — Что, Рашид? — Расскажи что-нибудь. — Я все забыла… Хорошая у тебя мама, Рашид. Ты ей что-нибудь говорил?.. — Я не говорил, но… — Что «но»? — Сидрат… — Рашид…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Весна в этом году выдалась ранняя, щедрая на погожие ясные дни и теплые вечера. Уже в конце мая луга запестрели цветами, а кукуруза поспела для первой прополки. — Давно такой весны не видели. Дай, аллах, чтобы и лето хорошее было. Только бы градом не побило урожай, — говорили старики, глядя в чистое, начинающее выцветать небо. Поэтому, когда вершины Акаро вдруг заклубились тучами, люди стали с тревогой посматривать на горы: как бы не ударил град. И вот тучи сползли с горы и медленно двинулись на аул. Они неуклюже сталкивались боками, тяжело наползали друг на друга. И вдруг, словно извещая о том, что идет гроза, ударил гром. Тучи слились в одну черную громаду, которая двинулась навстречу солнцу. Зеленые склоны гор мгновенно почернели. Вокруг помрачнело, будто сразу наступили сумерки. Ветер рвал с деревьев листья, колосья со стеблей. Люди спешили убрать кизяки, сено, затирали веником трещины на крыше. Весь аул, до этого словно вымерший, загудел, как растревоженный улей. Рахимат и Сайгибат тоже с криками выбежали на веранду. — О аллах, избавь хоть от града, — голосила Сайгибат, протягивая руки в сторону гор. — Не допустит аллах такой беды, — сказала Рахимат. — Сегодня шла с поля, посмотрела вокруг: веток от плодов не видно. Тьфу-тьфу, не сглазить. — Самое опасное время для полей. Аллах пожалеет нас, — Сайгибат убрала палас с веревки. — Рахимат, Рахимат, вы что, не видите, град близко, — закричала со своего двора Субайбат. Она поднималась по лестнице с топором в руке. — Видим, да ничего не можем сделать, — отвечала ей Рахимат. — Ой, надо бросить навстречу граду немного золы, — вспомнила Сайгибат старый обычай. И стала торопливо бросать по ветру горсти золы, причитая: «Аллах, аллах, пусть рассеется град, как эта зола». Порыв ветра подхватил золу и унес с собой. — А ты зачем топор в дом несешь? — спросила Рахимат соседку. — Мать моя всегда топором размахивала, когда шел град. Это тоже помогает, — отвечала ей Субайбат. В каждом дворе голосили женщины. И небо, словно пожалев их, посветлело. Тучи раздвинулись, и несколько крупных капель дробно ударило о крышу. — Аминь-аминь. Аллах услышал нашу просьбу, — обрадовалась Субайбат и еще старательнее замахала топором. — В самом деле, града нет, — отметила и Рахимат, нагибаясь над перилами веранды. И вот, словно что-то прорвалось в небе, хлынул дождь. И слышно было, как женщины, успокаиваясь, благодарно повторяли в каждом дворе: «Алхамдулиллах. Алхамдулиллах. Град прошел мимо». И вдруг за шумом дождевого потока Рахимат различила цокот коня, Он быстро приближался. — Неужели Омар? — встревожилась Рахимат, стараясь за дождевой завесой разглядеть дорогу. — Что могло его заставить вернуться домой? — размышляла она. — Ума не приложу. В такую погоду бросить отару в горах… — Наверное, любовь к тебе магнитом домой тянет, — пошутила Субайбат; она тоже услышала топот лошадиных копыт и догадалась, что это сосед. — Уж, конечно, любовь, не иначе, — пробовала отшутиться и Рахимат, но голос выдавал тревогу: «Если это Омар, он сразу спросит, где дочь. А ее как на грех нет дома». Цокот послышался совсем близко, и вот уже во двор входит Омар, одной рукой держа за повод коня, другой раздвигая мокрые обвисшие ветки. С его черной бурки ручьями льется вода. Рахимат и Сайгибат тревожно переглянулись. Рахимат поспешив выбежала под дождь навстречу мужу. — Ох Омар, гроза-то какая. Я бы умерла от страха, если бы знала, что ты едешь в такую погоду, — говорила она, отводя за повод коня. Привязав его к столбику, она быстро догнала мужа на веранде, сняла с него бурку и повесила на гвоздь. — Что мне гроза? Я, как видишь, совершенно сухой, — самодовольно сказал Омар. — Да, сын мой, это не бурка, а клад, — сказала Сайгибат ласково, поглаживая ее мокрые бока. Омар развалился на тахте. — Теперь бурки не такие, как раньше, — ответил он недовольно. — Раньше птицы могли прятаться в их ворсе. Вот какие были бурки. Как подарок, переходили в наследство. Три поколения их носило, а все как новые. — Я растопила очаг. Иди погрейся, — позвала из кухни Рахимат. — Сейчас чуду подогреется. — Посмотри простоквашу, — сказала Сайгибат. — Наверное, уже готова. А творог в ларе. — Как твое здоровье, мать? — спросил Омар, подходя к матери и проводя рукой по ее волосам. — Помогло ли тебе то лекарство, что я послал через Хаджи Ага? — Баркала, сын мой. Мое здоровье в твоем здоровье. А лекарство очень хорошее. Только перед грозой спину немножко ломило, а в ясные дни даже забываю, что у меня есть спина, — и Сайгибат ласково погладила руку сына. — А как крыша, не потекла? — спросил Омар,поглядывая на потолок. — Что-то сыростью пахнет. Окна вы, наверное, не открываете. — Что ты, — возразила Рахимат, — окна день и ночь открыты. Только перед грозой закрыла, боялась, как бы град стекла не побил. А крыша, слава аллаху, держится как железная. Не знаю, откуда только сырость берегся. Я сама нашла в той комнате прямо над твоей тахтой маленький грибок на потолке. Боюсь, как бы бревно не сгнило. Я уж согрела в жаровнях кирпичи и терла то место, — отвечала Рахимат, быстро кладя пуховую подушку на трехногую скамейку, на которую собирался сесть Омар. — Теперь надо подождать несколько дней, пока не подсохнет. А потом убрать землю с того места на крыше, дать как следует просушиться бревну и засыпать сухой землей. Только не с Долахары, а с Талаоры, — распорядился Омар. — Да, так и сделаю, а то весь потолок может заразиться. Я ждала, Омар, когда ты приедешь. А то все времени не выберу. С утра до вечера на ногах. Когда подумаю, что я сделала за день, так ничего вспомнить не могу, — пожаловалась Рахимат. — И еще одна беда, уж не хотела тебе говорить, да теперь позади она. Правильно говорят, где гром, там и молния. Наша бурая корова сломала переднюю ногу, и, подумать только, черви появились на ране. Как я измучилась с ней. Дай аллах здоровье Садыку, он ее вылечил. Сегодня первый день отправила бедняжку на пастбище. — Что же ты мне не сообщила, — разволновался Омар. — Я бы сразу приехал. Ну и чабана в этом году нашли. Бездельник, а не чабан. Видно, думает, работа чабана в том, чтобы сидеть на тулупе да дудеть в дудку, а в конце месяца посылать жену собирать оброк. Ни зерна, ни денег — ничего ему не давай, если у него хватит совести прислать жену, — все больше возмущался Омар. Он даже не мог усидеть на месте, взад и вперед ходил по комнате. — Хватит у них совести, хватит, — подтвердила Сайгибат. — Жена его не по земле ходит — прямо по небу летает. Думает, не чабан ее муж, а большой начальник всего района. — Как в горах, Омар? Травы много? — перевела разговор Рахимат. — Благодать. В этом году и отара сыта и чабаны довольны. Я приехал за солью. Ну, и денек-другой отдохну. А где дочь? — спросил он, заглядывая в соседнюю комнату. Рахимат замерла. — Ой мучается, бедняжка. Так исхудала от этих экзаменов, смотреть больно, — быстро заговорила она. — Сегодня с утра у Чакар. Вместе занимаются, — вставила Сайгибат. Как раз в эту минуту хлопнула калитка и на дорожке показалась Чакар с байковым одеялом, накинутым на голову. — Видели вы когда-нибудь такой ливень, — сказала она весело, скидывая с головы одеяло. Под ногами ее сразу же натекла лужа. — Это дар аллаха. Урожай будет обильным, — ответила Сайгибат спокойно, а сердце сжалось: надо же было ей прийти именно сейчас. — А где Сидрат? — как ни в чем не бывало спросила девушка и, отодвинув занавеску, заглянула в комнату. — Она же пошла к тебе заниматься, — сказала Сайгибат, как в воду прыгнула. Она даже боялась взглянуть на Омара, который поднялся с тахты и подошел к ним. — Ко мне? — удивилась Чакар. — Я ее и не видела сегодня. Омар мрачно смотрел то на жену, то на мать. — Иди и сейчас же приведи дочь домой, — наконец сказал он жене. — О сын мой, надо переждать дождь, — воскликнула Сайгибат. — Иди сейчас же и приведи дочь, — повторил Омар. Рахимат, ни слова не говоря, накинула платок и выбежала со двора. Было уже темно, и дождь перестал, только с деревьев стекали дробные капли, когда она вернулась домой… без Сидрат. Ее толстый платок обмяк от дождя, мокрый подол платья прилипал к коленям, а глаза смотрели моляще и испуганно. — Ее нигде нет, — с трудом выдавила она. — Говорят, с утра видели ее с книгой на берегу реки. Но сейчас ее там нет. — Что? — вскричал Омар. — Да я вам всем спины переломаю. Сколько раз твердил: не пускайте ее никуда. Он схватил бурку, фонарь и шагнул с крыльца в темноту. Рахимат не посмела пойти за ним.Когда Сидрат в полдень возвращалась из школы, она увидела почтальона и друга Рашида — Гусейна. Он всегда приносил письма от Рашида. Вот и сейчас он шел со стороны райцентра, значит, с почты, и девушка остановилась, поджидая его. Каждый раз, когда она его видела, сердце ее заливала теплая волна, радостная и тревожная. Редкий день не было от Рашида письма, и все-таки каждый раз Сидрат волновалась: а вдруг… В этот раз Гусейн еще издали заулыбался ей: значит, все в порядке. И верно, подойдя, он покопался в недрах своей толстой сумки и вытащил большущий пакет. — Смотри, какое тяжелое. Не иначе сердце свое вложил… — Да ну тебя, Гусейн. Не можешь без шуток. Давай скорее письмо, — и Сидрат вырвала пакет. — Эх, жаль, что я не Рашид. Давно бы тебя похитил. А теперь ничего не поделаешь, прозевал… Одно мне осталось — завидовать другу. — Он говорил легким голосом, а глаза смотрели с грустинкой. И непонятно было, то ли он шутит, то ли всерьез. — Похить Чакар, если такой храбрый, — отпарировала Сидрат. И убежала. Ей не терпелось скорее прочесть письмо, но проходившие мимо люди с любопытством смотрели на нее: они уже заметили и то, что она стояла с Гусейном и какой большой пакет держит в руках. Ведь аул не избалован новостями. Сидрат пошла на полянку к ореховому дереву, чтобы побыть одной. Там разорвала конверт: на колени выпало письмо, тетрадь и фото. Она нежно взяла фотографию в руки, всматриваясь в дорогое лицо, в котором уже появилось и что-то чужое. То ли Рашид возмужал за год, то ли она не привыкла видеть его на фотокарточке. Рашид писал, что ему осталось служить три месяца всего, а потом они вместе поедут в город учиться. А в тетради оказались стихи. Сидрат так разволновалась, что не могла читать сидя. И ходила, ходила по кругу. «Ведь это все о нас, — думала она, прикладывая к щекам ладони. — Интересно, он сам сочинил или переписал из Махмуда?» В конце тетради были записи. Сидрат читала, и любимый становился ей еще ближе, словно они сидели рядышком в этой траве и он делился с ней самым сокровенным.
«Если ты камень, стань домом. Если ты дерево, дай плоды. Если ты человек, люби». «Любовь у человека должна быть одна, как у неба солнце. Никакая туча не может помешать солнцу раздавать свои лучи». «…раньше я не знал языка птиц. Я просто не замечал их. Оказывается, они поют о тебе».…Маленькая птица с длинным хвостом села совсем близко и, склонив голову набок, посмотрела на Сидрат. Девушка вздохнула, и птица, чирикнув, отлетела подальше. Она что-то нашла в земле между травинками и засуетилась, зачирикала, радостно, призывно. А в самом деле, о чем поют птицы? Ей показалось, что она слышит застенчивый голос Рашида, что он здесь, рядом, нужно только зажмуриться, протянуть руку, как в детской игре в салочки, и ее рука найдет его теплые волосы… Девушка и не заметила, как с гор сползли тучи и заволокли солнце. И только когда порывом ветра у нее вырвало из рук письмо и понесло над травой, она испуганно вскочила. Воздух потемнел мгновенно. Гром раскололся над ней, небо рассекла молния. Сидрат задрожала, как лист на дереве: «Вай, вай, зачем я так далеко ушла? Куда теперь спрятаться?» Снова загремело в горах, блеснула молния, из расколовшейся тучи мутными потоками хлынул ливень. В одно мгновение девушка стала мокрой с головы до ног, словно выкупалась в реке. Черные волосы слиплись, с них за ворот текла вода. Задыхаясь, Сидрат добежала до большой скалы, нависшей над дорогой, и спряталась под ней. «Пережду здесь. Сильный дождь долго не бывает», — утешала она себя. Вдруг совсем рядом сверкнула молния. Казалось, она ударила именно в эту скалу. Сидрат вскрикнула и потеряла сознание. Долго ли продолжался дождь, сколько времени пролежала она здесь под нависшей скалой, она не знала. Очнулась Сидрат оттого, что четкий свет бил ей прямо в сомкнутые веки. «Бабушка, закрой дверь», — хотела сказать она, думая, что это лампа на веранде мешает ей спать. Но кто-то сильно тряхнул ее за плечо. Нехотя девушка открыла глаза: перед ней стоял отец и светил ей в лицо фонарем. …Омар, увидев дочь живой, страшно обрадовался. Он боялся, что река, скачущая, как бешеный зверь, унесла ее. А теперь у него даже лицо обмякло и глаза потеплели. Почти нежно склонился он над дочерью. И тут в глаза ему бросилась фотография Рашида. Намокшая, она лежала тут же у ног Сидрат, рядом валялось скомканное письмо. — Домой, проклятая, опозорить меня хочешь! — закричал он не своим голосом, — Вся в мать пошла. Сидрат вздрогнула, еще не понимая… И тут увидела в руках отца фотографию Рашида. С намокшей бумаги, облепленной землей и травинками, на нее смотрел Рашид и, ничего не подозревая, улыбался. Сидрат выскользнула из-под рук отца и побежала по лужам, по траве, скользкой и мокрой. Она спотыкалась, падала и снова вставала. По дороге она потеряла туфлю, но даже не заметила этого. Намокшая, перепачканная землей, с растрепавшимися косами, с туфлей на одной ноге, оставляя на полу мокрые следы, предстала она перед бабушкой и Рахимат. — О аллах, — закричала бабушка, то ли радуясь, то ли ужасаясь. — Переодевайся скорее, — засуетилась возле нее Рахимат. — Сайгибат, ставь чайник. Омар молча прошел в комнату и закрыл за собой дверь. Там при свете керосиновой лампы прочел он письмо и стихи Рашида. И Омар, который за всю свою жизнь не сказал ласкового слова женщине, был потрясен. «Маменькин сынок. Слюнтяй. С детства было видно, что из тебя мужчины не выйдет», — говорил он сам с собой. Но почему-то слова Рашида жгли, будоражили, лишали покоя. Он отмахивался от них, как от назойливой мухи, но в ушах все звучало: «Раньше я не знал языка птиц. Оказывается, они поют о тебе». И что-то чуждое, недоступное его пониманию, странно волновало его. От этого Омар еще больше злился. Дверь осторожно приоткрылась. Вошла Рахимат. Она старалась держаться спокойно, но внутри у нее все дрожало. — Какое счастье, что бедняжку не убило молнией, — робко вымолвила она. — Лучше бы убило, — процедил сквозь зубы Омар и добавил: — Никому ни слова о том, что я нашел ее под скалой. Скажи, что спала в другой комнате, а мы, мол не заметили и подняли панику. — Хорошо, Омар, хорошо, — поспешно согласилась Рахимат. — И мать предупреди. А то вы, женщины, хуже сорок. — Скажу, Омар. Не сердись. Сидрат — хорошая девушка и плохого себе не позволит. — Я тебя не спрашиваю, хорошая она девушка или плохая. Молчи уж, — оборвал Омар. О том, что нашел письмо и фотографию, он не сказал никому. Всю ночь проворочался Омар в своей постели. «Сам виноват, — ругал он себя. — Не зря говорят: взрослая дочь, что бурная река. Если вовремя не направить по руслу, — разольется. Надо выдать ее замуж. Тогда забудет этого оборванца». Решив так, он успокоился и уснул. Не прошло и недели, как Сидрат подслушала разговор между отцом и теткой Рахимат: — Я дал слово отдать дочь за Гаджи. Они не хотят откладывать дело в долгий ящик. Так что приготовь все, что нужно для дочери. — Вай, что ты говоришь? Зачем так спешить? Как мог дать слово, даже не намекнув дочери? — Не твое дело. Слушай, что говорят. Я дал слово и, пока жив, обратно не возьму. — Вай, не знаю… Умно ли ты поступаешь. Подумай. Ведь у тебя одна дочка. И времена теперь другие. — Какие времена! Что теперь — отцы не в счет? Это ты хочешь сказать? — Нет, но все же теперь спрашивают согласия у дочери. А ты, как в старое время, — сам решаешь. Вот и соседка Субайбат просит нашу девочку для своего Рашида. И Сидрат его любит. И нам он будет как сын. — Я не женю дочку, а замуж выдаю. А Рашид — кукай. — Чем же не угодил тебе Рашид? У них семья хорошая, и соседи они добрые. За много лет мы друг другу злого слова не сказали. И Сидрат его любит. — Какие там еще любови. Я сам знаю, кого ей любить. Сказано тебе, Гаджи — мужчина, а Рашид — кукай. — Ох, не знаю, Омар. Не одобряю я твой поступок. Да и рано Сидрат замуж. Она еще в школу ходит. А там, бог даст, и учиться поедет, как другие девушки. — Школу она скоро кончает. А насчет института пусть они с мужем решают. — Не знаю, не знаю, Омар. — Зато я знаю, — заключил разговор Омар. — Сказано тебе, приготовь все к свадьбе. …Сидрат стояла, зажав руками рот, чтобы не закричать. «Отец, не губи меня. Не выдавай за нелюбимого», — хотелось ей просить, умолять отца. Но она стояла неподвижно: слишком хорошо она знала его характер. Сидрат не могла оставаться дома и побежала на свое любимое место к ореховому дереву. «Лучше умереть», — шептали ее губы. И дерево, которое знало ее с детства, отвечало глухим ропотом: «Не сдавайся, Сидрат. Сама решай свою судьбу». Потекли тяжелые дни. Сидрат осунулась, под глазами появились темные круги. Тетя Рахимат и бабушка Сайгибат смотрели на нее с опаской, как на тяжелобольную, боялись отпускать из дому, говорили при ней шепотом: — Вай, вай, дочь моя. Угораздило же тебя уронить фотографию, — покачивала головой Рахимат. — Откуда я знала, тетя Рахимат, что так получится. Лучше бы в тот день меня убила молния. — Ой, золотце, большой грех говорить такие слова. Может, отец еще изменит свое решение. Ведь в душе он не такой уж зверь. И за что только он невзлюбил Рашида? Парень хоть куда. Добрый, ласковый. Я и сама полюбила его, — говорила Рахимат, вытирая глаза. — Мне теперь все равно. Хуже смерти не будет. Пусть отец радуется моему горю. — Вай, вай, не разрывай мое сердце. Попробую еще поговорить с отцом. — Ничего не выйдет, — безнадежно ответила Сидрат. С детских лет она была воспитана в покорности. Она видела, что и Рахимат и мать Омара дрожали, когда он приходил, говорили при нем вполголоса. Омару нравилось, чтобы от звука его шагов все в доме трепетали. За это не любила мужа мать Сидрат, хотя во всем повиновалась ему и ничем не выдала того, что чувствовала. Когда в дом пришла Рахимат, вторая жена Омара, она тоже подчинилась мужу. И только сейчас, впервые, встав на защиту неродной дочери, осмелилась перечить ему. Но ее уговоры не помогали. Омар и слышать ничего не хотел. У него были свои понятия о чести, и он крепко держал «мужское» слово, данное Гаджи. «О, если бы здесь был Рашид. Он бы нашел выход, — убивалась Сидрат. — Как он сказал тогда, на лугу: «Я во всем буду тебе опорой». Но любимый был далеко. Однажды, когда Сидрат, понурившись, шла по воду к источнику, она столкнулась с Гусейном. На этот раз он не шутил, не улыбался. Глаза его смотрели на девушку с упреком. «Он осуждает… — больно укололо Сидрат, — думает, наверное, я сама дала согласие. — Она почувствовала злость к Гусейну: — И он тоже не понимает меня», — и хотела пройти мимо. Но Гусейн взял ее за рукав: — Тебе письмо, Сидрат. — Давай, если есть, — ответила Сидрат безучастно. Даже письмо от любимого не могло теперь обрадовать ее. — Не дам. Ты, оказывается, не стоишь его. Он тебе верит, а ты смеешься над ним. — Дай аллах, чтобы твое сердце всю жизнь так смеялось, как мое сегодня, — не выдержала Сидрат. — Кто же тебя заставляет? — усмехнулся Гусейн, еще не веря… — Отец. И тут Гусейна взорвало: — Тебя ведут к скале и бросают в пропасть, а ты молчишь. И с таким заячьим сердцем думала связать жизнь с мужественным солдатом. Нужно было сразу признаться, что ты трусиха. А я-то думал… — Хватит, Гусейн, — оборвала его Сидрат. — Не сыпь соль на рану. Мне и так нелегко. — Ладно, бери письма, — смягчился Гусейн. — Уже три накопилось. Я от злости не отдавал тебе. А вчера получил телеграмму от Рашида. Беспокоится, не заболела ли. — Ох, лучше бы я умерла, — и Сидрат прижала к себе письма. — Ты получила аттестат зрелости? — уже деловито спросил Гусейн. — Сегодня получу, — уныло проговорила Сидрат. — А свадьба в четверг… — Так быстро? Откуда ты знаешь? Не может быть! — воскликнула изумленная Сидрат. От неожиданности она выпустила из рук кувшин. Но ни она, ни он не обратили на это внимания. — Я сегодня был у твоего жениха Гаджи, — пояснил Гусейн. — Хотел с ним договориться, чтобы оставил в покое девушку моего друга. Я думал, что имею дело с горцем, а оказалось — с бараньей тушей. «Я, — говорит, — тоже ее люблю и буду жениться». Гусейн передразнил Гаджи. — Сидрат, а ты помнишь «Бэлу» Лермонтова? — Ну и что? — Так вот, Азамат украл Бэлу для Печорина. А я украду тебя для Рашида. — Да ну тебя, — отмахнулась Сидрат. — Нет, я серьезно. Посажу в поезд, а Рашиду отправлю телеграмму: встречай драгоценный груз. — Ой! — Что, не согласна? Ты не думай, что я сгоряча… Я все продумал. Дело осталось за тобой. Ну, решайся. Гусейн смотрел на девушку не отрываясь. Глаза Сидрат, блеснувшие было надеждой, снова потухли. — Отец убьет меня. — Заяц первым попадается охотнику, — не отступал Гусейн. — А отец? — А что отец? Пошумит, пошумит да и простит. Что ему остается делать. Ну?.. — А что я должна, Гусейн… — голос у Сидрат дрогнул. В нем были и страх и надежда. — Вот это другой разговор, — обрадовался Гусейн. До этого он хоть и говорил уверенно, а все-таки сомневался. — Слушай мой план, — горячо зашептал он. — Приходи завтра вечером на дорогу. Мы спустимся на шоссе, проголосуем и на попутной машине — в город. А там на поезд. Деньги у меня есть. — Прямо так сразу, — неуверенным голосом спросила девушка. — Ни с кем не простившись? Не смогу я… — Тогда пеняй на себя, — сказал Гусейн сурово и ушел. Когда он оглянулся, Сидрат все так же стояла на дорожке и смотрела ему вслед. — Я буду ждать, — крикнул он и, не дожидаясь ответа, спрыгнул с холма вниз на дорожку, ведущую к аулу. А Сидрат осталась одна. Все в ней было взбудоражено. «Решайся», — словно говорил ей кто-то. «А как же бабушка, тетя Рахимат, отец?» — мелькала растерянная мысль. В эту ночь она не могла уснуть, все думала, думала… То ей виделся длинный поезд, вот он подходит к вокзалу, а за окном в толпе — радостное лицо Рашида. То это лицо сменялось другим, перекошенным злобой, и грозный голос отца кричал: «Ты опозорила меня. За это я убью тебя!» Кинжал, который она видела с детства на стенке, на ковре, и который никогда не вынимали из ножен, навис над нею. Сидрат вскрикнула и закрыла лицо руками. — Что с тобой, доченька? — перепугалась бабушка и, спустив ноги с постели, прислушалась. Сидрат хотелось броситься к бабушке, как в детстве, забраться под одеяло и, прижавшись к ней, всхлипывая и утешаясь, все рассказать. Но тогда бабушка обязательно начнет плакать и они с тетей Рахимат ни за что не выпустят ее из дому. Поэтому Сидрат ничего не ответила бабушке. Она притворилась спящей и, затаив дыхание, ждала, когда бабушка снова уснет. Лежа в постели в темной комнате, она вдруг подумала о матери. А подумав, почувствовала обиду на нее. Как мать была нужна ей сейчас, в эти дни. «А ей, видно, никто не нужен, кроме Алибулата. Она даже не знает, что отец хочет насильно выдать меня замуж». Если бы мать была с нею, Сидрат просто положила бы голову ей на колени, уткнулась в подол ее платья, пахнущего клевером, и рассказала обо всем. А потом они бы сидели, обнявшись, как две сестры, старшая и младшая. И ничего не говорили — просто сидели рядом — плечо матери чуть выше дочернего плеча — и все стало бы ясно и понятно. А может быть, все было бы не так. Может быть, мать стала бы плакать и метаться по комнате и просить Омара пожалеть дочь, как тогда, когда Сидрат была маленькая, и Омар все равно разлучил их. Сидрат помнит глаза матери, которые молили о пощаде, и глаза отца, отталкивающие эту мольбу. И она подумала: может, это и к лучшему, что мать ничего не знает… Сидрат почувствовала жалость и нежность к матери. Ей захотелось увидеть ее во что бы то ни стало. Она привстала на кровати, опираясь на локоть. Прислушалась — тишина. Встала, накинула на плечи платок, осторожно открыла дверь на веранду. На дворе было темно. Юный месяц исчез с неба. Только вяло перемигивались звезды. Слышен был голос совы, кричавшей где-то в скалах. Девушке стало страшно. Пока она шла к воротам, колени у нее дрожали. Она старалась не слышать этого крика со стороны гор, но он лез в уши, как бы предупреждая: «Берегись, Сидрат!» Проходя мимо соседнего двора, она вспомнила ту ночь, когда прощалась с Рашидом. Вспомнила детство, их дружбу и услышала рядом его голос: «ну чего ты боишься темноты? Какая разница — день или ночь. Ночью все то же самое, только солнышко отдыхает». И верно, подумала Сидрат, вот груша у забора, она та же самая, что и днем. Только тень от нее гуще. И забор тот же самый. Только белее. Это так кажется, потому что вокруг темно. И трава та же самая. Только холодная и мокрая. Это потому, что роса и солнышка нет. Сидрат нагнулась, сорвала травинку, пожевала ее и, успокоенная, смело зашагала в соседний аул. Но чем ближе подходила она к дому Алибулата, тем меньше храбрости оставалось в ней. Словно она растеряла ее, пока шла. Вот и дом, который ей нужен. В саду на траве — квадрат света, падающего из окна. Значит, там еще не спят. Сидрат обрадовалась было такой удаче, но вдруг мысленно представила себе: Алибулат сидит, развалившись на тахте, и гладит рукой волосы матери, припавшей к нему. От такого видения Сидрат даже зажмурилась. Она повернулась и, перепрыгнув через мокрый кустарник, бросилась наутек. Сердце ее стучало, словно копыта скачущего коня. Но, отбежав далеко от дома, она оглянулась и не увидела вдали света. Может быть, дерево на дороге заслонило его. А может быть, там легли спать и просто погасили свет. И Сидрат стало грустно и пусто. «Что бы матери выйти во двор. Вот если бы корова замычала, она бы обязательно вышла», — подумала Сидрат. И снова тучи обиды заволокли ее сердце. «Наверное, прав был отец. Мама очень любит Алибулата», — от этой мысли в ней проснулась нежность к отцу. Она увидела его другим, не суровым и непреклонным, а несчастным и одиноким. Юный месяц, выспавшийся в облаках, важно выплыл на середину неба, сияя так, будто его почистили золой. И сразу аул преобразился: он уже не казался таким мрачным. Сидрат поднялась по ступенькам и прокралась в комнату отца. Он всегда спал один, в своей комнате. Здесь было темно, потому что окно выходило на веранду. И сначала Сидрат ничего не видела. А потом глаза ее привыкли к темноте. Она подошла к кровати. Постепенно вырисовывались его черты, суровые и грубые, будто вырубленные в скалах топором. Большая голова занимала полподушки. Голова была выбрита до блеска — отец считал, что отпускать волосы не к лицу настоящему горцу, и всегда брился наголо. Рука, большая, жилистая, в черных трещинах, похожих на трещины в скалах, тяжело лежала на одеяле. И так жалко ей стало отца, что все обиды забылись. «Да он умрет с горя, если я уеду. А сколько хабаров будет в ауле. Из-за них отцу придется опустить свою гордую голову… Нет, нет, нет, лучше умереть, лучше выйти замуж за нелюбимого…» Так Сидрат приняла решение остаться и покориться отцу.
Когда она проснулась, на полу веранды лежало солнце. «Долго же я спала», — сказала себе Сидрат: ни отца, ни Рахимат в доме уже не было. Наверное, ушли в поле. На веранде, освещенной солнцем, сидела Сайгибат и пропускала шерсть через чесалку: готовила приданое для Сидрат. Увидев это, девушка все вспомнила, и ей показалось, что на веранде стало темнее, словно солнце спряталось за тучу. И вдруг она увидела Субайбат, которая стояла на стене, разделяющей их дворы, и делала ей какие-то знаки. «Я пойду груши соберу», — сказала Сидрат бабушке и, взяв таз, спустилась с крыльца. Приближаясь к стене, где стояла Субайбат, она почувствовала, как лицо ее начинает гореть. Субайбат, не сказав ни слова, повела девушку за собой в дом, и Сидрат увидела упрек в ее глазах. «Наверное, она, как и Гусейн, не верит мне. Думает, выхожу замуж по своей воле». Как подсудимая, она вошла в комнату и вздрогнула от неожиданности. У стола сидела ее мать. Лицо у нее было суровым и старым. — Доченька моя, — сказала Зулхишат, вставая. — Ты что, совсем отвыкла от матери? Не делишься со мной даже тогда, когда решается твоя судьба. — Зулхишат вздохнула. — Мама, так хочет отец, — сказала Сидрат подавленно. И испуганно покосилась на Субайбат. Но Субайбат отвела глаза. — Этого я не допущу, — сказала Зулхишат. И Сидрат удивилась: так жестко прозвучал ее голос. Она даже не знала, что ее нежная мать может быть такой. — Хватит, — продолжала Зулхишат. — Отец своей глупой гордостью искалечил мне жизнь. А теперь хочет и тебе… Я сегодня только узнала. Алибулат пришел с работы возмущенный. Он говорит, что прошли старые времена. Теперь за это даже судят. — Вы хотите судить моего отца? — воскликнула Сидрат, пятясь к двери. — А ты что же, на самом деле хочешь послушаться отца? — в свою очередь удивилась Зулхишат. — О аллах, что сделали с моей дочерью. Ягненка из нее сделали. — Доченька, зачем обманываешь Рашида, ты разобьешь его сердце, — вмешалась до этого молчавшая Субайбат. — А мне не разбили сердце? Обо мне кто-нибудь подумал… Все, что накопилось в сердце за эти тяжелые дни, все, что долго удерживалось внутри, как вода под землей, прорвалось. И Сидрат, громко плача, бросилась к матери. И Зулхишат сделала то, что так часто представляла себе Сидрат в своих мечтах: обхватила голову дочери и прижала ее к себе, будто защищая. И Сидрат почувствовала знакомый с детства запах клевера. И еще ей показалось, когда мать стала гладить ее по голове, что в ветреный день весны, когда ломается лед и зимний платок падает с головы на плечи, теплые солнечные лучи касаются ее волос. Из дома Субайбат Сидрат вышла другим человеком. Она уже не чувствовала себя одинокой: ведь мать понимала и поддерживала ее. Конечно, Зулхишат никогда бы не посоветовала ей бежать из аула. Расскажи ей об этом Сидрат, она пришла бы в ужас. Но допустить, чтобы Омар насильно выдал дочь замуж, она не могла, хотя еще не знала, как помешать этому. «Что-то придумает мать? — размышляла Сидрат. — Как сможет помочь мне, чем повлиять на Омара? — И вдруг, как молния, ее пронзила мысль о суде: «Теперь за это даже судят», — так сказала мать. Сидрат представила, как отца ведут по улице и весь аул высыпал посмотреть на него, а он идет, опустив свою бритую голову, и на руках у него звенят цепи. И Сидрат в ужасе закрыла лицо руками. «Нет, только не это. Лучше бежать…»
…Этот день был похож на грустный сон. Сидрат побывала везде: навестила подруг, посидела в пустом классе за своей партой, постояла под ореховым деревом… Она молча прощалась со всем, что любила. А когда стемнело, взяла в руки узелок и окольной дорогой, чтобы никого не встретить, крадучись, пробралась на условленное место. Было темно и тихо. Месяц, разрезанный пополам, нежно светился в небе. Кое-где мигали звезды, словно говорили: «Не бойся, Сидрат. Счастливого пути». А горы хранили суровое молчание. Казалось, они упрекали ее, и Сидрат вдруг почудилось, что скалы обступили ее со всех сторон, словно не хотели отпускать. «Что же я делаю», — тихо ахнула девушка. На сердце нахлынул странный холод, а ноги ослабли. Она присела на землю. Вокруг было темно, пустынно и только внизу, под горой, тепло светились огни аула. Там шла обычная жизнь: женщины разжигали очаг, замешивали творог для чуду, перекликались с веранд, мужчины чистили чирах или что-то чинили. Приготавливая ужин, суетится, наверно, тетя Рахимат. Бабушка ей помогает… Они еще ничего не знают… «Родные мои, простите. Прости меня, бабушка. И ты, тетя Рахимат. И ты, отец, прости…» Сидрат положила голову на узелок с одеждой, ей хотелось заплакать. Но слез не было. И тут из темноты раздался голос Гусейна: — Сидра-аа-ат, ты здесь? Пошли скорее. Я нашел машину. Он взял ее за руку и потащил вниз к шоссе. Сидрат все оглядывалась, и Гусейн начал бояться: вдруг она в последний момент передумает. — Тебе не грустить, а танцевать надо, — пробурчал он сердито. Приближалась ночь. Все меньше становилось огней в ауле. Все больше звезд над горами. По черной дороге, грохоча, летел к вокзалу грузовик. А в это время Рашид у окна, открытого в крымскую ночь, привстав на узкой солдатской койке, писал своей Сидрат очередное письмо. Ночью Гусейн посадил Сидрат в поезд. Прощаясь, он сунул ей в руки книгу и сверток с едой и, оглядывая купе, спросил озабоченно: — Тут кто-нибудь едет в сторону Крыма? — Я еду. В Севастополь, — откликнулась женщина средних лет с удивительно белым лицом. — Вот здорово, — просиял Гусейн. — Тут моя сестра в первый раз едет… Вы уж присмотрите за ней, а там ее встретят. — Будь спокоен, — улыбнулась ему женщина и перевела на Сидрат внимательные, насмешливые глаза. — Доставлю твою сестру в целости и сохранности. От улыбки ее лицо, строгое, как у педагога, сразу стало мягким и нежным. — Ну, счастливо, — Гусейн еще раз оглянулся у дверей и вышел. Сидрат хотелось броситься за ним, сказать ему, как ей страшно, как она уже скучает по родным, по горам, но что-то сковало ее, и она подавленно молчала. Наверное, женщина понимала, что происходит с Сидрат. Она сделала вид, что не обращает на нее внимания и только позже сказала просто: — Меня зовут Ольга Петровна. — А я Сидрат. — По-русски Соня? — Не знаю…
Поезд катился по длинной дороге, заглатывая ее, как дракон. Ольга Петровна уже давно спала. А Сидрат так и сидела с узелком на коленях, прижавшись лбом к черному стеклу. Сначала за окном была только темнота, потом она стала рассеиваться: раздвигая туман, на всем широком пространстве наступала заря. Незаметно пришло утро. Сидрат сидела, потрясенная: за окном, сменяя друг друга, проходили картины Крыма, как в киножурнале, который она как-то видела у них в клубе перед фильмом. Только там все было серое. А здесь… Никогда на голых горах Дагестана девушка не видела такой красоты: а ведь раньше ей казалось, что красивее ее гор не бывает. Сейчас ей захотелось спрыгнуть с поезда, пробежаться по мокрой утренней траве, замочить ноги до колен, сорвать вон тот лиловый цветок, что мелькнул на откосе. Но поезд стучал колесами все быстрее. И с каждым стуком все ближе становился Рашид. И от этого светлого утра, от простора за окном, от встречи, которая скоро будет, к сердцу Сидрат горячей волной прилила радость. Как эта заря, рассеявшая тьму, радость растопила страх, а остатки его загнала в самые уголки сердца. Девушке уже казалось, что поезд идет недостаточно быстро. Ей хотелось выскочить, побежать вперед, обгоняя поезд. Грусти как не бывало. Хотелось любить, хотелось учиться, хотелось быть счастливой. Очень хотелось жить. Сидрат вспомнила о своей мечте и представила себя врачом. Сколько раз, оставшись дома одна, она закутывалась в простыню и, встав перед зеркалом, говорила своему отражению: «Ну, что у тебя болит?» Потом она вспоминала, как Рашид сказал ей однажды: «Тебе очень пойдет белый халат». И, вспомнив, улыбнулась. И щекам почему-то стало горячо. Утром разносили чай. За чаем Сидрат разговорилась с Ольгой Петровной и узнала, что она врач. Девушка слушала свою попутчицу, смотрела на нее восторженно и думала: «Нет, я, наверное, не сумею». И тут же мысленно обращалась к Рашиду: «Ты меня научишь, правда?» Ей казалось, что Рашид все может. Стучали колеса. За окном было небо и трава. И столько простора, что легко кружилась голова. Где-то в соседнем купе звучал смех. По узкому проходу шла проводница с подносом в руках; в стаканах тонко звенели ложки. Дверь купе была открыта, и Сидрат все вертела головой, смотря то в одно окно, то в другое. И вдруг, загораживая окно, в проходе засновали люди. Что-то тревожное было в их движениях, и девушка почувствовала смутное беспокойство. До нее донеслось слово — война. Какая война? Но уже, оттолкнув ее, выскочила из купе Ольга Петровна. Сидрат растерянно встала и пошла за ней. Пассажиры собрались у репродуктора. — О чем он говорит? Какая война? — спросила Сидрат шепотом, кивая на репродуктор. — Гитлер напал на нас, — тоже шепотом ответила ей незнакомая девушка. И когда Ольга Петровна, запустив пальцы в свои чуть тронутые сединой волосы и покачивая головой, как тетя Рахимат, когда случится беда, забормотала что-то, Сидрат смотрела на это как ребенок, который все еще не понимает, что случилось. — Костя, наверное, уже ушел, — медленно проговорила Ольга Петровна, смотря сквозь нее. — А Костя, это кто? — Костя — мой муж. Он военный врач. — Нет, нет, — вскрикнула Сидрат, чувствуя, как страх начинает захватывать ее, и пытаясь от него отстраниться. — Ты же сказала, что он с цветами встретит тебя. — Ах, до цветов ли теперь, — отмахнулась Ольга Петровна и добавила задумчиво: — Наверно, Костю уже не застану. Словно током ударило Сидрат: «А вдруг и Рашид?.. Нет, не может быть». Поверить в это было слишком страшно. А поезд уже подошел к вокзалу. Пассажиры с чемоданами выстроились в узком проходе. Они толкали друг друга; каждому хотелось скорее увидеть близких. За окном — толпы. Сидрат никогда в жизни не видела столько народу. Даже во время свадеб и похорон. Все бегали, кричали, будто где-то пожар. Ольга Петровна приникла к стеклу. Глаза ее бегали по перрону, как птицы, потерявшие птенцов. И так же ощупывали толпу глаза Сидрат. — Ольга Петровна, Рашида нет. Что делать? — закричала она, ломая пальцы. — И Кости, — отвечала Ольга Петровна, увлекая ее на перрон. Вот и перрон опустел. На платформе остались только две женщины — Ольга Петровна и Сидрат. Они все озирались, все боялись уйти, все ждали… — Пошли, — наконец сказала Ольга Петровна и взяла чемодан. — Куда? — Ко мне домой. Не оставаться же тебе здесь, на вокзале. А там что-нибудь придумаем. Поищем Рашида. Сидрат не помнила, как они добрались до дома: на чем-то ехали, переходили какие-то площади и дворы. Когда Ольга Петровна открыла дверь в квартиру, девушка онемела: никогда в жизни не видела она такой красоты. Сидрат смотрела на блестящие узкие дощечки, из которых были выложены полы, и боялась на них ступить. — Входи, входи, Соня, — улыбнулась Ольга Петровна. Она бросила чемодан в передней и побежала в комнату искать записку. Записка лежала на подушке. Ольга Петровна пробежала ее глазами и тихо опустилась на кровать. — Что-нибудь случилось? — наклонилась над ней Сидрат. Ольга Петровна не отвечала. Казалось, она и не слышала вопроса. Девушка подняла с пола записку и положила ее на стол. Ей бросилась в глаза подпись: «Твой бесстрашный пионер Костя Орлов». «Почему пионер? — удивилась она. — Ведь пионеры — это дети. А может, в городе все по-другому». Она хотела спросить об этом у Ольги Петровны, но не решилась. Внизу синими чернилами была нарисована река, бурная, как у них в горах, возле реки — женщина. А над ней большая птица, похожая на орла. «Где же Рашид? Неужели уехал так же, как и Костя?» — и собственное положение показалось Сидрат настолько отчаянным, что она громко зарыдала. — Соня, ты чего? — спросила Ольга Петровна, очнувшись. Она взяла записку и снова прочла ее. — А знаешь, — сказала она растроганно, — когда мы жили в Осетии, местные жители прозвали меня «белогривый жеребенок». Косте это понравилось. С тех пор он всегда меня так называл. Ольга Петровна говорила задумчиво, глаза у нее грустно улыбались, а голос звучал ласково. Видно было, что ей очень хотелось вспоминать. — Мы и познакомились в Осетии. Я приехала туда по назначению, прямо из техникума. А Костя там работал врачом. Веселый такой, а в деле серьезный. И смелый: на любой риск шел. Все его любили. Мне хотелось быть там, где он. Когда он дежурил, я менялась с девушками… Он намного старше меня, и я скрывала свои чувства, стеснялась. А может, боялась: вдруг оттолкнет. То я хоть надеждой жила, а так и надежды не останется. А он ничего не замечал. Ходил себе из палаты в палату да посвистывал. И вот однажды мы с ним случайно столкнулись на берегу Терека. Костя увидел меня и запел:
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Утром Ольга Петровна и Сидрат побежали в военную комендатуру узнать, где Рашид. Там сказали, что его часть ночью уехала на фронт. А в каком направлении? Мужчина в военной форме с простым крестьянским лицом неопределенно развел руками. Он пробовал звонить куда-то по двум телефонам, что стояли у него на столе, но безрезультатно. И каждый раз, когда он водил пальцем но диску, набирая номер, Сидрат больно кусала губы, сидела напряженная, а потом вся как-то обмякла, словно мешок, из которого высыпали зерно. «Зачем мы вчера не зашли? Вчера бы застали. Это она виновата», — думала Сидрат про Ольгу Петровну и старалась не смотреть на нее, чтобы не выдать своей неприязни. Они вышли на улицу, залитую солнцем. Но покой уже ушел из этого города. Взад-вперед сновали люди. Вот остановились машины, и по дороге промаршировала рота солдат. Люди приостанавливались и смотрели на них тревожно и жалостливо. Солдаты шли четко, глядя перед собой, в новеньких, еще не пропотевших гимнастерках, чуть помятых — наверное, только что со склада, — в блестящих, ярко начищенных сапогах, еще не сбитых, не запыленных… Над ними шумела акация, и стволы ружей иногда застревали в ветках. «Зачем мы вчера не пошли, вчера бы застали», — мучилась Сидрат. Солдаты завернули за угол, и дорога сразу опустела. А Сидрат все смотрела им вслед. Что ей делать теперь? Куда пойти? Вернуться в аул? Но отец? Примет ли он? Нет, лучше остаться здесь. Ведь военком обещал узнать, куда направлена часть Рашида. «Зачем мы вчера не пошли. Вчера бы застали». Это сомнение осталось в ней, как гвоздь, вбитый в самое сердце, и мешало жить. Потекли дни за днями. Ольга Петровна — в госпиталь, а Сидрат то на вокзал, то в морской порт. Каждое утро. Как на службу. Она толкалась среди людей, всматривалась в лица, бежала, увидев спину, вдруг показавшуюся знакомой. На вокзале было пыльно и грязно, но никто этого не замечал. В порту было чище, с моря налетал ветер. Сидрат ходила долго, боялась отлучиться домой: вдруг как раз в это время приедет Рашид. Начинались бомбежки. Широкие окна в квартире Ольги Петровны завесили одеялами, и Сидрат выходила на улицу взглянуть, не осталось ли щелочки. Теперь по ночам в комнате было так же темно, как у них дома в ауле. Но только темнота эта была другой. Ольга Петровна все дольше задерживалась в госпитале: начали поступать первые раненые. Сидрат уже отчаялась найти Рашида и ходила на вокзал просто так, чтобы не оставаться одной: все-таки на людях легче. Только иногда ее сердце вздрагивало и комом подступало к горлу. Ей казалось, что там, в толпе… Но это был обман. Она чувствовала себя никому не нужной, лишней в этом встревоженном городе и вообще на свете. И тогда она решила ехать на фронт. — Ольга Петровна, я поеду на фронт, — сказала она как-то вечером. — Зачем? — Рашида искать. Ну и… воевать. Ольга Петровна оглядела ее с ног до головы, словно оценивая, на что она способна, и сказала: — Зря ты, Соня, думаешь, что тот, кто в городе, не воюет. Знаешь что, иди к нам в госпиталь. Нам людей не хватает. — Что я умею, — грустно сказала Сидрат. — Будешь помогать нам, а вечером учиться на курсах медсестер. — Хорошо, — согласилась Сидрат. Так она стала санитаркой. Так ее жизнь снова дошла до поворота, а за ним открылся новый неизведанный путь. Война подступила к городу. Больницы уже не вмещали раненых, и под госпиталь стали занимать школы.Сидрат и Ольга Петровна не знали отдыха, но и усталости не чувствовали. Так до поры до времени напряжение не дает человеку свалиться. Спали без снов, ели наспех. Почти невспоминали ни Костю, ни Рашида: от них по-прежнему не было вестей. А раненых везли и везли. Обе женщины теперь совсем перебрались в госпиталь. Когда Сидрат в первый раз пришла сюда, она еле удержалась, чтобы не упасть: в ноздри ударил запах крови и тления. Теперь она привыкла к этим запахам и спокойно выносила тазы после операции. Вот и сегодня. На стол положили раненого. Ольга Петровна закрыла маской лицо, оставив только глаза. «Пинцет, зажим, тампон», — командовал врач. Голос звучал отрывисто. Первое время девушка путала инструменты, но теперь привыкла. Не отрываясь, следила она за руками Ольги Петровны. Операционный стол был занавешен простыней, и вдруг Сидрат увидела на ней чью-то большую тень. Кто-то приоткрыл край простыни (Сидрат увидела распахнутую шинель и странно знакомое лицо), улыбнулся и на цыпочках вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. «Почему такое знакомое лицо? Где я его видела?» — пыталась вспомнить Сидрат. А Ольга Петровна не заметила вошедшего. Когда операция кончилась, Сидрат выглянула в коридор. Человек в распахнутой шинели сидел среди больных. Но, увидев медсестру, сразу поднялся. — Надолго? — спросил он, кивая на дверь. Сидрат открыла рот, чтобы ответить, да так и осталась стоять. Потом она отступила, толкнула спиной дверь и закричала: «Константин Александрович!» — Тсс, — мужчина приложил палец к губам. — Не так громко. Давайте сначала выясним один волнующий вопрос: откуда вы меня знаете? — Да я же Сидрат, — удивилась она его недогадливости и, спохватившись, пояснила: — Ольга Петровна мне о вас рассказывала. Я с ней живу теперь. Сидрат смотрела на него испытующе, сравнивая его, живого, с фотографией на стене. — Соня! — донеслось из операционной. — Что ты там застряла? Здесь раненые, а ты… — И, выглянув, Ольга Петровна застыла на пороге. — Ты ранен? — Это были ее первые слова. — Меня пуля боится. Будь готов, всегда готов, твой покорный пионер Орлов, — и мужчина, вытянувшись, отдал ей честь. Ольга Петровна, не обращая внимания на раненых, которые смотрели на них с любопытством, уткнулась лицом в его шинель. — Никуда я тебя не отпущу, — шептала она, обнимая его. А мужчина гладил ее по голове и все повторял: «Оленька, Оленька…» Его лицо, некрасивое, с грубой обветренной кожей, с резкими складками морщин, стало мягким, покорным. На стол уже положили нового раненого. И Сидрат тянула Ольгу Петровну за рукав. А та все повторяла: «Сейчас, сейчас», — и глядела, глядела на мужа. Потом она подошла к раненому, потрогала его ногу, посиневшую, безжизненную и покачала головой. — Тут нужна мужская рука. Поможешь? — виновато обратилась она к мужу. Он взглянул на часы, вздохнул и рывком скинул шинель. Одна ее пола соскользнула на пол, и кто-то из раненых заботливо поднял шинель и, сложив, повесил на спинку стула, словно хотел этим малым вниманием, единственным, чем мог, выразить свое уважение и свою невольную вину за то, что они, больные, мешают родным людям хоть немного побыть вдвоем. В операционной Константин Александрович осмотрел раненого, взял в руки инструмент. Пальцы у него были короткие и широкие, а движения четкие и уверенные. Вскрыв рану, он посмотрел на жену. Она взяла скальпель и подала ему. Он раздвинул ткань и снова посмотрел на нее, как бы спрашивая. Она молча кивнула. Так переговаривались они глазами, и Сидрат чувствовала: этого им достаточно, чтобы прекрасно понимать друг друга. «А вдруг сейчас откроется дверь и войдет Рашид», — подумалось ей. И она стала подбирать самые нежные, самые необыкновенные слова, которые она ему скажет. Операция наконец кончилась. Константин Александрович обнял жену за плечи: — Ну, выдели своему мужу 20 минут. — Костя! Ты уезжаешь? — Она не хотела, отказывалась верить. Он помрачнел и снова взглянул на часы. — Оля, ты же не ребенок, — сказал он мягко, — война есть война. Они вышли во двор. И Сидрат видела в окно, как они затерялись между деревьями.
Наступил май сорок второго года. Это было время весны, когда горы Дагестана одевались в зеленые одежды, когда реки, вырвавшись из ледяного плена, бурно выливались на поля, когда ореховое дерево, то самое, которому поверяла Сидрат свои девичьи тайны, выпускало крохотные светло-зеленые листочки. Но здесь, в Крыму, в этом военном мае Сидрат не заметила, когда распустились листья. Многие деревья стояли черные, обугленные огнем. В сквере, по которому часто проходила Сидрат, были видны черные круги от воронок: теперь здесь долго не будет расти трава. Сидрат уже не только помогала врачу в госпитале, но и выезжала за ранеными на полосу фронта. Близко, над самой головой свистели пули, когда она бежала по полю к раненым. Иногда в небе нарастал гул вражеского самолета, и тогда девушка инстинктивно прижималась к земле. А иногда стояла тишина, такая, как до войны. Но тогда почему-то делалось особенно страшно. Словно враг притаился и следит за ними. Похожее чувство, только слабее, Сидрат испытала однажды в детстве: она подралась с мальчишкой и когда, вырвавшись, пошла от него, спина ее напряглась: казалось, вот сейчас он запустит в нее камешком. Сидрат могла бы оглянуться, могла бы убежать наконец. Но гордость не давала ей сделать ни того, ни другого. Так и шла она, будто спокойно, а на самом деле цепенея от страха. Раненых было много. Пока Сидрат тащила одного, другой тихо звал ее: «Сестрица, и меня возьми». И сердце девушки сжималось от жалости. А в городе становилось все труднее. Почти невозможно стало доставлять сюда боеприпасы, медикаменты, продукты. В июле объявили об эвакуации. За сутки должен был собраться и выехать госпиталь. Поднялась суматоха. Все были обескуражены, хотя и ждали этого со дня на день. Нужно было подготовить раненых. Наконец поехали. Сидрат с Ольгой Петровной сидели в грузовике с тяжелоранеными. Дорога была взрыта, разворочена бомбами, и, как ни старался шофер, машина подпрыгивала на ухабах. Сидрат руками поддерживала голову молодого украинца, его только вчера оперировали. Ольга Петровна, согнувшись, двигалась по кузову: одним делала уколы, другим подносила воду и лекарства. Ехали мимо сел. Сожженные поля, дома без крыш, разрубленные стволы деревьев, взорванный мост и берега, как разлученные люди. В одном из дворов около передней побеленной стены, единственной, оставшейся от жилища, сидела рыжая кошка и истошно мяукала. Неужели где-то есть тихий аул, дом с верандой, плоская крыша, на которой сушатся разрезанные дольки яблок. Оттуда, с крыши, хорошо видны горы, источник, куда она, Сидрат, ходила за водой. А кто у них теперь приносит воду? Наверное, тетя Рахимат. Рассказал ли Гусейн ей и отцу, куда уехала она, Сидрат? Или до сих пор в неведении они? Может, думают, что ее уже нет в живых? Отец! Простил ли он свою дочь? И где он сейчас? Наверное, как и Рашид, на фронте. Машина останавливалась набрать воды или пропустить встречный грузовик, а Сидрат, глядя на разрушенные дома, вспоминала, вспоминала. По-иному видела она теперь своих близких. Даже отец не казался ей таким уж суровым. «Дорогой отец, — мысленно обращалась она к нему, — прости свою дочь. Тетя Рахимат, прости, что мало любила тебя. В сказках все мачехи бывают злыми. Я думала, и ты такая. Когда ты пришла в наш дом, я не хотела знать тебя, перечила тебе, а потом стала избегать. Я была глупая. Ни разу не поцеловала тебя, а ведь ты так нуждалась в ласке. Если бы сейчас я вернулась, я бы сказала тебе: мама…» Мысли ее перебила Ольга Петровна: — Соня, а ты знаешь, в какой госпиталь мы едем? Сидрат покачала головой. «Не все ли равно», — подумала про себя. — Соня, — торжественно сказала Ольга Петровна, — мы едем в его госпиталь. — Не может быть, — воскликнула девушка. Она сразу поняла, о ком идет речь, и подумала: «То-то Ольга Петровна такая особенная сегодня». И действительно, глядя на нее, можно было подумать, что в мире нет войны и она, Ольга Петровна, мирным весенним днем едет на свидание с любимым человеком. Сидрат представила, как в длинном коридоре, уставленном койками, они увидят его в длинном халате, как Ольга Петровна закричит: «Костя!» — и по длинному, очень длинному коридору побежит к нему, стуча сапогами, не боясь нарушить госпитальную тишину. И с каждой койки вдоль стен на нее будут смотреть чьи-то глаза, сначала удивленные, даже осуждающие: вот, мол, расшумелась, а потом оттаявшие, посветлевшие. «А у меня, будет ли у меня когда-нибудь такое», — тоскливо подумала Сидрат. Машина миновала селенье и выехала на открытую дорогу. По обеим сторонам ее тянулись поля. Где-то на горизонте прямо в пшеницу опускалось огромное остывшее за день солнце. Над головой Сидрат медленно расползалось облако, вот оно стало совсем прозрачным, сквозь него просвечивал голубой цвет неба. И на миг почудилось, что война просто приснилась. Всем сразу. — К ночи приедем, — сказала Ольга Петровна. В уголках ее усталых глаз тихо светилась радость. И тут, нарушая тишину, сверху послышался гул вражеских бомбардировщиков. Он все нарастал. Ольга Петровна, сидевшая в кузове, забарабанила шоферу в стекло кабины: «Гони машину туда, к кустарнику, — старалась она перекричать рев самолетов. — Слышишь, туда, где кустарники», — она показала рукой в сторону, где был островок зелени. Недалеко от машины разорвалась бомба, и сразу зашумели раненые, вздыбилась земля. На пшеничные колосья медленно оседал черный дым. Сидрат, зажав рот ладонью, сидела не шевелясь. Но все, что происходило вокруг, четко врезалось в память. И снова взрыв. Машину тряхнуло, отбросило в сторону. Из облака черной пыли выскочил шофер. — Скорее, скорее, — кричал он. — Выходите! Он схватил раненого и побежал с ним к кустарнику. Сидрат сделала то же самое. Так, спотыкаясь и пригибаясь, бегали они от машины к кустарнику и обратно. А Ольга Петровна из кузова подавала им раненых. — Бак горит. Скорее! — крикнул шофер. Сидрат, падая от усталости, опустила на землю раненого и повернулась, чтобы бежать за следующим. Но увидела только столб черного дыма, который медленно оседал на дорогу. Сидрат закричала и бросилась туда, где только что стояла машина. Но кто-то крепко схватил ее за руку и оттащил назад, зажав ей рот, потому что она кричала. А над ними низко летели «юнкерсы». И вдруг сразу все стихло. Словно ничего и не было. Сидрат испугалась этой тишины, а когда пришла в себя, поняла, что лежит на земле и в рот ей набилась земля. Она подняла голову: невдалеке лежал шофер. Он лежал боком, из уха на воротник гимнастерки стекала кровь. Сидрат подползла к нему, взяв за плечо, позвала. Он молчал. Она повернула его лицом к себе: на правой щеке, как легкий шрам, остался след от травинок. Еще не понимая, но уже предчувствуя недоброе, она нащупала его руку в запястье, пульса не было. «Юнкерсы» улетели. Вскоре стало снова тихо: ни взрыва, ни выстрела. В море пшеницы — островок кустарников. И десять тяжелораненых. И девушка, у которой нет ничего: ни продуктов, ни медикаментов. Только две голые руки.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Две жизни есть у человека. Настоящая и прошлая, та, которую хранит память. Воспоминания — это наша вторая жизнь. Она все время идет где-то рядом с первой, то затухая, то вспыхивая с новой силой. Так было и с Сидрат. Она шла домой по кривой улочке аула, а видела не силуэты гор и низкие звезды, а ровное поле и пустую дорогу. Не каменные изгороди, за которыми темнели сады, а одинокий островок кустарника, себя среди раненых и то, как, постепенно чернея, надвигалась ночь. Вспоминая, Сидрат и не заметила, как подошла к дому. Было уже за полночь. Только она открыла калитку, из темноты выступила тетя Рахимат: оказывается, она давно поджидала ее. — Где ты пропадала, дочь моя? За тобой приходил Гусейн. Несколько раз. Вот и сейчас идет, — тетя Рахимат показала на дорогу. При свете луны Сидрат увидела Гусейна: он спешил. — Что случилось? — спросила Сидрат, с тревогой глядя то на Рахимат, то на Гусейна и стараясь вспомнить, когда же с ней было все это: ночь, влажные деревья, тетя Рахимат, выступившая из темноты. Эта луна из-за облака и при свете ее фигура Гусейна. И главное, состояние тревоги, которое все время нарастало. …Сон. Ну, конечно, тот сон. Она видела его в первую ночь, когда, убежав из аула, ночевала в городе у Ольги Петровны. И как тогда, Сидрат вся напряглась, словно ждала от Гусейна слов о Рашиде. — Чакар плохо, — глухо сказал Гусейн. — Давно? — спросила Сидрат, мгновенно возвращаясь к действительности. — Уже пятый час. — Пошли скорее, — сказала Сидрат. И, не заходя в дом, они снова вышли в ночную улицу. …Медсестра держала возле больной кислородную подушку: руки у нее дрожали, И смотрела эта молоденькая сестричка не на больную Чакар, а куда-то в сторону, в угол комнаты. Обнимая ноги матери, громко плакала пятнадцатилетняя Асият. Любимец матери, старший сын Муса, не отрываясь, смотрел на мать. Брови у него были нахмурены, между ними обозначилась твердая, взрослая складка, а в больших глазах стояли слезы. Он держал за руку шестилетнего брата, словно хотел сказать: ничего не бойся, ведь я с тобой. И только самая маленькая, Джамиля, с любопытством переводила свои блестящие черные глаза с одного на другого. Она еще не понимала, отчего все плачут, и подбегала к каждому, чтобы успокоить его, как успокаивали ее, когда она плакала. Но ее никто не замечал. Женщины, собравшиеся вокруг кровати, расступились и молча пропустили Сидрат. — Чакар, — тихо позвала она, склоняясь над больной. Но Чакар смотрела широко раскрытыми, невидящими глазами. — Она умерла, — выпрямившись, сказала Сидрат. Гусейн, скрывая слезы, упал лицом на грудь жены. Только видно было, как вздрагивали его плечи. А женщины, до сих пор молчавшие, закричали, заголосили. Эти крики испугали Джамилю: расталкивая чьи-то ноги, она бросилась к Сидрат: — Тетя Шидлат, я боюсь. Пошли на улицу. — Муса, быстро отведи Али и Джамилю к Розе, — приказала она. — Тетя Шидлат, я с тобой хочу, — разрыдалась Джамиля. Она уцепилась за платье Сидрат, и Муса никак не мог ее оторвать. …Джамиля — последняя, младшая дочь Чакар — любимица Сидрат. Четыре года назад она приняла роды у Чакар, которая, оказывается, тогда уже была больна. Девочка родилась здоровенькая. Гусейн созвал гостей. Сидрат попросили, чтобы она дала ребенку имя. «Спасибо за уважение, — поклонилась тогда Сидрат и, взяв ребенка на руки, решила сразу: — Джамиля. Если вы не против…» — «Джамиля, Джамиля!» — закричали дети, прыгая вокруг них. За ними в пляс пустился и Гусейн. «Джамиля, Джамиля», — приседал он, ударяя единственной рукой по колену. А потом протянул руку, словно желая поднять Чакар с постели, но она только покачала головой: «Пригласи лучше Сидрат». Как они смеялись тогда, как кружились по комнате: вперемешку — дети и взрослые. Как с подушек, поднятых высоко, смотрели на них счастливые и влажные, глубоко запавшие глаза Чакар… Кто мог подумать тогда… А сегодня она, Сидрат, возвращается с похорон. Казалось, весь мир должен оплакивать смерть матери четверых детей. Ко природа как ни в чем не бывало улыбалась весне. Пели птицы, подрастала трава, распускались листья и молочные колосья, как ребятишки, тянулись к солнцу. Где-то блеял ягненок. Потерянной нежно. Наверное, звал мать. «Куда она исчезла? — подумала Сидрат, озираясь вокруг и чувствуя, как в ней поднимается жалость к этому затерявшемуся ягненку. — Если пошла с отарой в горы, то вернется, никуда не денется», — успокоила себя Сидрат. Она шла мимо домов, запрятанных в садах, и плач ягненка затихал вдали. И теперь слышался ей голос Джамили, плачущей по матери. Быть врачом и сознавать свое бессилие. Видеть глаза, которые ждут помощи, и чувствовать свое бессилие. Проклятый рак. Вырвать бы тебя как этот сорняке корнем. Она в сердцах пнула ногой жирный, самодовольный стебель. Перед ней встало лицо Чакар, такое, каким оно было до войны. Ведь они росли вместе. В одну школу бегали, а летом — в поле. Ей первой поведала Сидрат о своей любви. Правда, иногда втайне они завидовали друг другу: нарядам, красоте. Но и это прошло, когда стали матерями. А как радовалась Чакар, когда Сидрат с дочерью вернулась с фронта. Прослышав об этом, прибежала в дождик, в галошах на босу ногу и, спеша (Сидрат улыбнулась, вспомнив об этом), потеряла одну галошу в саду. Нет больше Чакар. Не забежит она в больницу, ведя за руку Джамилю, не стукнет в окно, не поманит рукой, не станет быстро-быстро шептать на ухо аульские новости. О болезни ее узнали слишком поздно. И операция, сделанная в Махачкале, продлила ей жизнь только на год. Последние месяцы одышка мешала ей спать. И днем и ночью она полусидела на постели, опираясь на подушки, сразу состарившаяся, измотанная болезнью. Сидрат мучила мысль, что не успела она попрощаться с подругой. А тут еще женщины сказали, что Чакар очень ждала ее, хотела что-то важное сказать перед смертью… Снова и снова видела Сидрат плачущее лицо Асият, окаменевшего Мусу с закушенной губой. В ушах звенел тонкий голосок Джамили: «Тетя Шидлат, я боюсь». И Гусейн, его вздрагивающие плечи и беспомощно повисший пустой рукав, который он забыл заправить в карман. Время не пощадило его: война, ранение, а потом болезнь жены сильно состарили его. Разве это тот веселый, отчаянный парень, который носил ей письма от Рашида и говорил, что, будь он на месте друга, обязательно украл бы ее. Разве это тот Гусейн, который так ловко устроил ее побег из дома. Виски его побелели, морщины лежат вокруг глаз, как круги на пне дерева. По кругам узнают возраст дерева, по морщинам — сколько страдал человек. А дети! Четверо сирот. Что он будет делать с ними? Ведь и его мать и мать Чакар давно умерли. А как мечтала Чакар увидеть Мусу агрономом, а Асият — врачом. Почему, почему умирают молодые?!Ночью Сидрат мучили кошмары. Она заставляла себя проснуться и лежала, ожидая рассвета, боясь заснуть снова. Встала рано и, не притронувшись к еде, пошла на работу. Когда подходила к воротам больницы, из-за гор выкатилось солнце. Оно было такое огромное, праздничное, что Сидрат остановилась, пораженная. Оказывается, ничего не изменилось. Одни умирают, другие рождаются. Из родильного отделения послышался плач. Еще недавно горянка рожала дома. Прийти в больницу считалось бесстыдством. А теперь даже из самых отдаленных аулов приводят мужья своих подруг. И пешком, и на подводе, и на машине. Раньше времени приводят и умоляют, чтобы врач принял, не отправлял обратно домой. А потом целый день стоят под окнами или звонят по телефону. Каждый ждет сына. Обязательно сына. Остался еще такой пережиток. Но и он отомрет. Больные спали в этот ранний утренний час, и Сидрат прошла в сад, чтобы побыть наедине со своими мыслями. Роса еще не высохла, и деревья стояли мокрые и блестящие, как после дождя. Сидрат остановилась около яблони. Ее ствол был рассечен надвое: когда-то в него ударила молния. Но яблоня не погибла. Она снова выпустила листья и только, нагнувшись над ручейком, жаловалась ему на свою беду. Сад спускался к скале, и в расщелине ее навсегда остановилась мутная вода. И по ней, как по лицу столетней горянки, расходились мелкие морщинки и крупные морщины. Казалось, вода жаловалась этому молодому дню на свою старость и неподвижность. Сидрат вдруг подумалось, что судьбы природы и человека схожи. В природе остаются следы прошлого, как в сердце человека — рубцы от ран. Солнце уже оторвалось от вершины горы и поплыло вверх, как огромный, рыжий воздушный шар, выпущенный из детской руки. На крыльцо больницы вышла уборщица с тряпкой и ведром. Хлопнула рама — открыли окна. «Пора!» — сказала себе Сидрат и пошла из сада. Делая утренний обход, Сидрат старалась каждому сказать что-нибудь утешительное, но слова звучали как-то безжизненно и не убеждали. «Да что это со мной, — ругала она себя. — На войне столько смертей видела. Да и после войны. Думала, закалилось сердце, окаменело». Над подоконником показалась мордочка Джамили с приплюснутым к стеклу носом. Ее подсаживал шестилетний Али. У Сидрат потеплело на душе. Она помахала им рукой: мол, заходите, — и встала навстречу. — Тетя Шидлат, почему ты к нам не приходишь? — спрашивала Джамиля, обхватив руками ее колени. — Сегодня собиралась, — отвечала Сидрат, лаская ее волосы. — Что мне купила? — лепетала Джамиля. — Не могу ее дома удержать, — виновато вставил Али. — Вот и хорошо, что пришли, пойдем ко мне, — сказала Сидрат. Так, втроем, они пришли в дом Сидрат. А дома на шею к ней кинулась Роза. — Мамочка, что с тобой, ты так похудела, — говорила она, отстраняя мать. — Все о других заботишься. А о себе когда же? Роза тормошила мать и кружила ее по веранде. — Ой, упаду, что ты делаешь, — отбивалась Сидрат, с радостью глядя на дочь. — Как ты, золотко мое? — а про себя подумала: «Как хорошо, что Роза пришла. Не усидела — примчалась на второй же день. И разве не жесток был старый обычай, когда дочь имела право навестить родителей только через месяц после свадьбы?!» — Работы ужас сколько, — ответила Роза, и Сидрат заметила, что лицо у дочери слегка побледнело. — Вечерами тетради проверяю. Сегодня педсовет. Я не пошла. Меджид пошел за себя и за меня, — она звонко рассмеялась. — Только свадьбу сыграли и уже на работу ходите? — удивилась Сидрат. — Вместе же ходим, мама, так что не скучаем. — Роза снова засмеялась, не в силах сдержать своего счастья. — А потом скоро экзамены. Отгуливать неудобно, — и, повернувшись к Джамиле, присела перед ней на корточки: — Вы посмотрите, какое у нее платье. Кто же тебя так нарядил? — Асият. — Наша Асият все умеет, и платье сама сшила, — с гордостью за сестру вставил Али. — И штилать умеет, — добавила Джамиля, играя бусами Розы. — А у нашей Асият тоже есть бусы, — не «унимался Али. — А у меня шерьги. Зеле-е-еные, — похвасталась Джамиля и, подумав, добавила грустно: — Только Ашият мне их не дает. Говорит, когда подрасту. — О, какая ты у нас красавица. А если еще серьги наденешь, все умрут от зависти, — засмеялась Роза и, подхватив девочку на руки, посадила ее на стул. — А мне папа обещал купить ремень и портфель, — сказал Али громко. — Не хвастайся, — сказала Джамиля, болтая ногами. — А мне уже букварь купили, — не унимался Али. — Нате, дети, угощайтесь, — Сидрат высыпала на тарелку печенье и протянула детям. — Ой, я и забыла, — воскликнула Роза, — ведь я пельмени принесла. — С мясом? — обрадовалась Сидрат. Тут только она почувствовала, как проголодалась: ведь со вчерашнего вечера и крошки во рту не было. — Я и сырого мяса принесла, — сказала Роза. — Отец Меджида вчера привез с гор тушу барана. — Очень хорошие они люди, — сказала Сидрат, желая угодить дочери. — Отец такой шутник, — обрадованно подхватила Роза. — Когда он дома, у нас как праздник. А мать тихая. Как говорится, если в рот палец положить, и то не укусит. До позднего вечера Роза пробыла у матери. В доме снова стало шумно, как прежде. Потом за ней зашел Меджид, и они ушли. Сидрат, посадив детей рядом с собой на кровать, читала им сказку. Незаметно вошел Гусейн. Он увидел Сидрат: как сидела она, поджав под себя ноги, держа на коленях книгу. Одной рукой придерживала страницу, другой обнимала Джамилю. Привалясь спиной к коврику на стене, сосредоточенно слушал Али. И эта картина, такая мирная, живо напомнила Гусейну, что он потерял. Сидрат, услышав чей-то вздох, подняла голову. — Гусейн! — Папа пришел, — закричала Джамиля, подбегая к нему. — Дети мои, сколько раз я вам говорил, что у тети Сидрат и без вас работы хватает, — устало сказал Гусейн и подхватил Джамилю. — Что ты, Гусейн, и я без них скучаю, — возразила Сидрат. — Посиди с нами. — А я, папа, сегодня буду спать с тетей Шидлат, — таинственно сообщила Джамиля. — Еще чего не хватало. И ночью не хочешь оставить ее в покое, — покачал головой Гусейн. И добавил виновато: — Не хочет дома оставаться — и все. И то правда, тоскливо у нас. Дом теперь, как балкон без подпорки. Никто, видно, не ценит жену, пока жива. — Наши предки говорили, что отец — гость в семье. Но это не про тебя, Гусейн. Ты берег жену. Она всегда говорила, что грубого слова от тебя не слыхала. Так что тебе не в чем себя упрекнуть. — Больше всего жалко старших детей, — сказал Гусейн, опуская голову. — Вечером прихожу домой, у Асият глаза красные. Муса даже головы не поднимает: так все вниз и смотрит. Ведь она больше всех детей любила его. — Что же теперь делать, Гусейн. От судьбы не уйдешь. Время пройдет — дети вырастут… Сидрат хотела утешить его, но слова выходили какие-то пустые. Гусейн притянул к себе детей. — Пора домой. Поздно уж. — Я шегодня здесь останусь, — решительно заявила Джамиля, высвобождаясь из-под руки отца. — Золотко мое, я бы тебя оставила. А если меня ночью к больному позовут… Тети Рахимат сегодня нет дома. Ты одна испугаешься. — Тетя Сидрат должна ночью идти в больницу, — гладя Джамилю по голове, говорил Гусейн… — А на обратном пути она зайдет за тобой. — Он взял ее на руки. Джамиля помахала рукой: — Спокойной ночи, тетя Шидлат. Не забудь зайти за мной. — Хорошо, хорошо. Спи спокойно, золотко мое. Гусейн оглянулся от дверей. — Извини нас, Сидрат, — сказал он, — надоели мы тебе. — И вышел. Сидрат видела из окна, как они шли по дороге. Гусейн с девочкой на руках и рядом, держась за его рукав, Али. Долго стояла Сидрат у окна. Гусейн и дети уже давно скрылись за поворотом, а она все стояла и смотрела на дорогу. А когда потушила свет и легла, сердце тупо болело. И эта боль напомнила ту, старую, когда она осталась одна с ранеными среди пустого поля с островком жидкого кустарника. И надвигалась ночь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Двое суток оставалась Сидрат с ранеными в лесу. Нашла ручеек и напоила их. Собрала ягод — покормила. Но долго так продержаться было невозможно. На третью ночь девушка услышала гул мотора. К счастью, это оказались свои. Из кабинки выглянула женщина в военной гимнастерке. Выслушав сбивчивый рассказ, она что-то сказала шоферу и втроем они пошли к кустарнику. — Быстро, быстро, — сердито командовала женщина. — У меня времени нет. — Голос у нее был властным и резким, низким, как у мужчины. Погрузив раненых, женщина приказала Сидрат сесть в кабину, а сама полезла в кузов. Утром измученная Сидрат проснулась оттого, что не стало толчков, рева мотора. Она открыла глаза погляделась: машина стояла возле бревенчатой деревенской школы. Ее окна с резными наличниками сияли чистотой. «Госпиталь», — догадалась Сидрат. Она легко спрыгнула на землю и, пробежав палисадник в тополином пуху, поднялась на крыльцо. Прямо перед ней была коричневая дверь с вывеской «3-б». Сидрат осторожно приоткрыла ее. В классе спиной к ней стоял мужчина в коротком халате. И вчерашняя женщина низким голосом говорила: — По дороге я взяла раненых. Очень тяжелые. Класс был пустым. Очевидно, парты вынесли, а койки еще не внесли. На стене, сорвавшись одним концом с гвоздя, косо висела таблица умножения. — Сейчас я посмотрю их, — коротко сказал мужчина и поправил рукой таблицу. И тут Сидрат увидела его лицо. И сразу похолодела. «Костя! Костенька», — зазвучал в ушах радостный голос Ольги Петровны. В класс, отстранив Сидрат, на носилках внесли раненого и положили на пол под таблицей. — Зоя Александровна, проследите, чтобы койки внесли. У меня операция, — сказал мужчина и пошел к дверям. — А я вам и новую медсестру привезла. — Это самое умное, что вы могли сделать. Ну-ка, покажите. А то даже не верится. — Да вот же она. Дитя Кавказа. — Где мои семнадцать лет, — засмеялся Константин Александрович, и тут глаза его сузились, всматриваясь в нее. С лица медленно схлынула кровь — и оно стало еще больше скуластым. — В каком госпитале работала? — В Севастополе, — прошептала Сидрат и сама не услышала своего голоса. — Где Ольга Петровна? — закричал он. Сидрат опустила голову. — Я тебя спрашиваю, где Ольга Петровна? — он схватил ее за плечи и стал трясти. — Не знаю, — заплакала Сидрат. — Говори правду. И тогда, глядя туда, за окно, где сияло солнце и ветер наметал сугробы тополиного пуха, она крикнула: — Да! Да! Да! — И, толкнув спиной дверь, выбежала в коридор.Война бросала Сидрат из села в село, из города в город. Слова: «Враг приближается. Эвакуировать госпиталь в тыл» или «Город освобожден. Вернуть госпиталь» — эти слова уже не могли застигнуть ее врасплох. Она привыкла к ним, как солдат к сигналу тревоги. Когда выпадала свободная минутка, она писала письма домой. Сегодня только притихли раненые, девушка, отодвинув графин с водой, присела к тумбочке. Но позвала санитарка: «Соня. Там раненых привезли». Сидрат обернулась к ходячему больному: — Толя, присмотри тут. Ладно? Если что, сразу за мной… — Готов выполнить любое задание, — отрапортовал юноша, а когда сестра вышла, не удержался от вздоха, эх, кому достанется это счастье. Ведь женщины Востока умеют любить. — Пусть только война кончится. На Кавказ за невестой поеду, — словно угадав его мысли, сказал сосед Анатолия, парень с бесшабашными глазами и рыжим чубом из-под марлевой повязки. Кто-то вставил: «Тебя там только и ждут. С твоими веснушками». — Да что — я? Я парень что надо, — притворно обиделся хозяин веснушек и рыжего чуба. Палата грохнула хохотом. Даже листья герани, что стояла на подоконнике, задрожали. — Нет, друг мой, — откликнулся третий, прикуривая от коптилки. — Это не моя романтика. Слишком уж грустная Соня. Я люблю веселых, задорных, чтобы душа пела. — А я грустных, — откликнулся Анатолий. — Ты посмотри в глаза ее. Сколько в них тайны. Они притягивают, как море. Ты можешь себе представить Соню смеющейся? Я так не могу. И какая у нее красивая грусть, — Анатолий говорил мечтательно. — Соня излечила твою ногу, зато ранила сердце, — пошутил кто-то. — Вот у меня девушка… — вдруг сказал тот, что с веснушками. — Показать фото? Его сосед, свесившись с койки, уже открывал тумбочку и доставал фотографию своей девушки. Еще кто-то разворачивал письмо… Раненых одного за другим сносили в операционную. Уже двенадцать часов Сидрат была на ногах. В глазах расплывались круги. Казалось, еще немного — и она не выдержит, упадет. — Последний остался, — шепнула ей санитарка. — Яростный какой-то. Весь кровью истек, а предупреждает: без наркоза. — Бредит, наверное, — заметила Сидрат безразлично. Только бы скорее все это кончилось. — Какой там бредит. Даже Константин Александрович удивился. Впервые, говорит, вижу такого тигра. Раненого внесли и положили на операционный стол. Сидрат подошла со шприцем в руках. Взглянула. Прикусив губу, на столе лежал отец. Сидрат опустила руку: спорить с отцом бесполезно. Рана была тяжелой, но во время операции он ни разу не застонал. Все, кроме Сидрат, были поражены. Слух о странном больном распространился по госпиталю. В палату, где он лежал, заглядывали раненые, чтобы взглянуть на храбреца. Одна Сидрат не удивлялась: она знала суровый характер отца, его упрямство, его нечеловеческую выдержку. Таким он был с детства. Бабушка Сайгибат любила рассказывать о нем. Особенно запомнился Сидрат такой случай. Когда Омару было лет пять, на него напала стая гусей. Разъяренные птицы так его долбили клювами, что на нем живого места не осталось. Какой-то прохожий разогнал гусей и, подняв малыша на руки, спросил: «Что же ты не кричал, когда на тебя напали гуси?» На что пятилетний Омар ответил: «Отец говорит, что мужчины никогда не плачут». Придя в себя, Омар подозвал дочь. — Сидрат, дочь моя, не думал я, что так суждено нам будет встретиться. Его глаза из глубоких впадин обжигали чернотой. Они смотрели на дочь не отрываясь. И Сидрат не знала, о чем он думает. А между тем мысли не давали ему покоя. Оказавшись на фронте, Омар все чаще вспоминал о дочери. Даже не вспоминал, а думал о ней постоянно. Чем дальше от родных мест, тем больнее. Война медленно, неуклонно переворачивала его представления о жизни. Так внезапный обвал в горах сдвигает с места замшелый камень, который пролежал здесь сотни лет и думал, наверное, что на земле не существует других мест. Омар видел, как гибли люди. Только что был человек — смеялся, клянчил у соседа махорочки, грел бок у костра, — и вот он лежит на земле. И нет такого слова, от которого бы он поднялся. Видел Омар и девушек на фронте. Как ползли они по полю, подбирая раненых, а земля вокруг дымилась от снарядов. Сначала Омар смотрел на них с брезгливой жалостью: «Эх, дуры, и что вас заставило… Сидели бы дома, так нет же…» Иногда в голове мелькала тревожная мысль: «А вдруг и Сидрат где-нибудь вот так же…» Но он сейчас же прогонял ее. Когда он впервые после операции открыл глаза и увидел рядом Сидрат, он решил: «Дочка пришла навестить меня». О том, как могла оказаться Сидрат здесь, в гуще войны, как могла узнать, что он ранен и лежит именно в этом госпитале, об этом Омар, едва придя в себя, подумать еще не успел. Но постепенно он стал понимать, что Сидрат вовсе не пришла навестить его, что она работает здесь. Это открытие ошеломило его: «Как, среди стольких мужчин?» Все нежное, что копилось в нем месяцами, растаяло, как дым. Злобой наполнилось сердце. Бессильной яростью. Он лежал на постели, стиснув зубы, не в силах смотреть, как его дочь делает мужчинам перевязки, поднимает их, подложив руку под спину, кормит с ложечки, как детей, и… задрав рубашку, сама делает уколы. Даже не стесняется. И Омар угрюмо отворачивался к стене, чтобы не видеть этого срама. Но больные не осуждали Сидрат, не бросали ей в спину грязных шуточек. Наоборот, благодарили и ласково звали «сестренка». Столько тепла было в их глазах, когда они, прощаясь, снова уходили на фронт. С каким уважением жали ей руку. И никто не позволил себе ничего лишнего. «Нет, определенно мир сошел с ума», — думал Омар, отказываясь что-либо понимать. И перед глазами его вставало другое лицо: сероглазое, с русой прядкой на лбу. Русская девушка, щупленькая, как подросток, подобрала его, когда он, истекая кровью и теряя сознание, решил, что уже все — конец. Подобрала и тащила на себе до медсанбата. «А ведь ей, наверное, было очень тяжело тащить меня», — только сейчас подумал Омар. И еще подумал: «А ведь они с Сидрат ровесницы». Вспомнился ему и другой случай: как фронтовой товарищ, вынув из партбилета фотографию дочери, сказал с гордостью: «Тоже на фронте. Сестричкой. Сто двадцать раненых на счету. А в детстве трусиха была…» «Чему он радуется, — с тоской подумал тогда Омар. — Чем гордится? Одна среди мужчин. Срам-то какой!» А товарищ, ничего не подозревая, спросил: «А у тебя есть дочь?» — «Нет», — отрезал Омар и молча закрутил калиям[47]. Впервые в жизни ему пришлось соврать, и ложь мучила его. А может быть, это и не было ложью. Разве у него есть дочь? Разве не умерла она для него в ту ночь, когда сбежала из дому? Сколько позора он принял из-за нее. Но, странно, как ни раззадоривал себя Омар, прежнего гнева уже не было в его сердце. Обида, которую, казалось, не смоет даже море, сникла, затерялась в гуще людского горя. И на смену ей пришел страх за Сидрат. Желание увидеть ее живой мучило Омара. И вот она перед ним, возмужавшая, строгая. Что-то потеплело в нем. Ему захотелось подозвать дочь, поговорить с ней ласково. — Сидрат, дочка… — Что, отец? Она вошла сразу же, как будто стояла за дверью и ждала, когда он ее позовет. Села, положила свою руку на его, большую и жесткую. «Как она стала походить на мать». И он подумал о Зулхишат, своей первой жене, матери Сидрат. Может быть, впервые за все эти годы он думал о ней: он вспомнил, как два месяца не разговаривал с женой за то, что она родила дочку. И даже не подходил к ее колыбели, пока девочка не подросла и сама не заговорила с ним. Что-то происходило в нем. Что-то такое, от чего вся жизнь переворачивается наизнанку, как пласт земли, вывороченный трактором. — Не успел я попросить у нее прощения, — сказал он глухо. И Сидрат поняла. — Отец, что с мамой? — спросила она встревоженно. — Я думал, ты знаешь, — растерялся Омар. В первый раз в жизни он испугался того, что сделал больно другому человеку. И, страдая, притянул к себе дочь. — Я, доченька, очень виноват. Перед тобой и перед ней. Кроме своей отары и пастбищ, ничего не видел. — Он говорил и гладил ее по голове тяжелой шершавой рукой. — Как умерла мама? — спросила Сидрат и сама ужаснулась, как она могла это произнести. — Как началась война, она пошла в трудовую армию рыть окопы. Там заболела дизентерией и… Мне Алибулат рассказал. Сидрат вдруг ясно представила мать. Как она была счастлива с Алибулатом. В ауле их прозвали Тахиром и Зухрой. Люди, встречая их вместе, говорили: «И аллах был бы грешен, если бы их не соединил». А сам Алибулат, говорят, шутил: «Спасибо Омару, что уступил мне такое сокровище. Ты, видно, заблудилась, Зулхишат, как овечка, когда попала во двор к Омару». Вспомнив об этом, Сидрат невольно отстранилась от отца, сняла его руку со своих волос. На какое-то мгновение этот человек показался ей чужим. Но она почувствовала, как покорно отстранилась рука Омара, и эта покорность ударила ее по сердцу. Она опустила голову ему на грудь.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Воспоминания не давали Сидрат спать. Пуст тот человек, кто не умеет помнить. Тяжело тому, кто не способен забыть. В опустевшем доме каждую ночь вспоминала Сидрат свою жизнь. А ночей было много. И летом, и осенью. И настал день, когда в горный аул пришел кунак в белой бурке, с холодом и ветром в хурджинах — пришла зима. Ярко светило холодное зимнее солнце. Снег под его лучами блестел, как хорошо протертое зеркало. «Солнце, а холодно», — подумала Сидрат, выходя со двора. Солнечные лучи ломались на снегу, слепили глаза. Сидрат невольно зажмурилась. — Сидрат, а ты спать мастерица, — услышала она голос соседа. Садык стоял на крыше и сбрасывал с нее снег. — Погляди-ка на свою крышу. — А вы лягте на рассвете, как я. Тоже крепко спать будете, — звонко крикнула Сидрат. Она закинула голову и тут только увидела, что ее крыша сбросила снежную шапку. — Днем работать надо, а ночью спать. А у тебя, я вижу, все наоборот, — поучал сосед. — Врачи, как солдаты, всегда на посту, — отпарировала Сидрат. — Но тебе спасибо, что почистил крышу. — Она помахала ему варежкой. — Это не мне, а своему зятю спасибо скажи. Это он ни свет ни заря появился тут с лопатой. — Конечно, кто же обо мне вспомнит, кроме Меджида. — Зато и взял у тебя такое сокровище. — Садык, видно, никак не хотел отпускать ее. — Если бы я был зятем твоему отцу, ох, не то что крышу, улицы бы чистил, по которым он ходит. — Смотрите, люди добрые, какого зятя мой покойный отец упустил, — рассмеялась Сидрат. — А я и сейчас не против, — развеселился сосед. — Если бы не эта ворчливая Халимат. Да и сам я уж не тот. Старость — не радость. Вот бы помолодеть лет на тридцать. Может, дашь лекарство, а? — и Садык лукаво покосился на Сидрат. — Да ты что, Садык. Неужели старым себя считаешь? Да положи тебе под мышку живого голубя, сразу зажарится, — ответила Сидрат, закрывая рукой глаза от солнечных лучей. — Если бы такая женщина жила со мной рядом, внушала бы мне, что я молодой. А то моя Халимат только и знает жаловаться, что я постарел, — притворно вздохнул Садык. — Это она нарочно. Неужели не понимаешь? Хочет, чтобы другие женщины на тебя не поглядывали. — Валлах, Сидрат. Считай, что ты уже дала мне лекарство. Я прямо чувствую, как начинаю молодеть… Утренняя шутка — что гимнастика. На целый день бодростью заряжает. В хорошем настроении шла Сидрат в больницу и вдруг, проходя мимо дома Гусейна, услышала крик. Это, свесившись с веранды, надрывалась Асият: — Помогите! Помогите! Беда, говорят, не приходит одна. Что еще стряслось у них? И Сидрат бросилась к дому Гусейна. Соседи опередили ее. Комната была черной от дыма. Глаза Сидрат с трудом различили на полу какой-то клубок. От него несло гарью. Она нагнулась и увидела Асият, которая катала по полу бурку. — Асият, что ты делаешь? — Там Джамиля. Я ее тушу, — проговорила Асият. — Быстро сними бурку! — вскрикнула Сидрат. — Ой, потушить не могу, — заплакала Асият. Сидрат скинула бурку: — Глупая, надо набросить, а потом сразу снять. На Джамиле тлело платье. — Вай, спасибо аллаху, что тебя послал. Скажи, она еще живая? — приставала соседка. Джамиля лежала без движения. — Жива, жива. Без сознания пока… — Бедняжка. Разве при матери случилось бы такое, — продолжала причитать соседка. — Сироты, кому они нужны? — она вздохнула, осматривая грязную веранду, где местами отвалилась штукатурка. — Гусейн старается им заменить и отца и мать, — вмешалась другая старуха. — Да что мужчина может? — Асият-то какая там помощница. Сама ведь еще ребенок, молоко на губах не просохло. Ей бы с подружками играть… — опять вздохнула одна из соседок. Перепуганная Асият рассказывала: — Тетя Сидрат, я стирала, вдруг слышу крик. Прибежала, смотрю Джамиля горит. Хорошо, я воды много натаскала: ведь стирала. Схватила ведро и вылила на Джамилю. — А ведь не надо было воды, — мягко упрекнула Сидрат, смазывая раны рыбьим жиром. — Неужели не надо? — удивилась Асият. — А я слыхала… Тетя Сидрат, а она не умрет? — Ничего с ней не случится. Мы ее вылечим. Только надо будет положить в больницу, — говорила Сидрат бодро, но сама не была уверена в своих словах. — Что теперь отец скажет? Лучше бы я умерла вместе с мамой, — снова разрыдалась Асият, глядя на Джамилю: она все еще лежала без сознания. Сидрат слышала все это как во сне. Она понимала, что жизни девочки угрожает опасность: раны у нее были большими и глубокими. У ворот загудела «скорая помощь». Сидрат с Джамилей на руках села в машину. Вечером в больницу пришел Гусейн. Он только что вернулся с пастбища и сразу прибежал сюда. Вид у него был подавленный. — Сидрат, ради аллаха, ничего не скрывай от меня, — просил он, вызвав ее в коридор. Сидрат помолчала, размышляя. — Она в тяжелом состоянии. Но раны на животе не очень глубокие. Будем надеяться… Гусейн сказал: — Я многое испытал. И на войне и… Да чтоговорить, ты сама знаешь, — он махнул рукой, — а вот сегодня, когда она не встретила меня во дворе, не бросилась мне на шею… — Гусейн замолчал, отвернулся. — А еще утром, когда я уезжал в горы, она сказала: «Привези мне ягненка…» — Кого? — спросила Сидрат, думая о своем. — Ягненка, говорю, просила… Гусейн закрыл глаза рукой и, тихо ступая, пошел к выходу. Сидрат хотела побежать за ним, утешить, но не смогла… …Джамиля поправлялась. Осталось еще одно: пересадка кожи. Сидрат сказала об этом медсестре, а наутро, придя в больницу, удивилась: откуда столько народу? В больничном дворе и в коридоре стояли девушки. Они пришли сюда, чтобы отдать Джамиле кусочки своей кожи. Много тяжелых операций пришлось сделать Сидрат, потяжелее этой. Но, казалось, никогда ей не было так трудно, как сейчас: уж очень она жалела девочку. Унылая, лежала Джамиля на кровати: каждое движение причиняло ей боль. А теперь новое мучение — пересадка кожи. Сидрат вспомнила военный госпиталь, обожженную летчицу. Тогда ее оперировал Константин Александрович. А Сидрат дала ей свою кожу. И теперь на ее правой руке, чуть ниже локтя, четырехугольный, как заплатка, след шрама. Сидрат пыталась вспомнить, как делал операцию Константин Александрович. Закрыв глаза, она оживляла в памяти его движения… Когда все было готово и она вышла из операционной, чтобы еще раз осмотреть Джамилю, в коридоре к ней подошел Гусейн. — Я тебя очень прошу, Сидрат, — сказал он, лицо у него было потухшим, — если нет надежды, не мучай ее. Пожалуйста. Зачем ей зря страдать? — Успокойся. От твоих мучений никому пользы нет, — рассердилась Сидрат. — А все-таки. Вдруг зря, — не отступал Гусейн. — У девочки и лицо чистое. Только на теле останутся шрамы, — и не обращая внимания на последние слова Гусейна, она быстро пошла по коридору. На кровати, опершись на подушки, сидела забинтованная Джамиля и играла с куклами. — Штарших надо шлушать. С огнем нельзя шутить, — строго внушала она кукле. Тряпочная кукла смотрела на нее выпученными нарисованными глазами. — Здравствуй, доченька, — весело сказал Гусейн, входя в палату. — Смотри, какие бусы тебе папа купил. — Ой, бусы, — воскликнула Джамиля, протягивая руки. — А где я их повешу? У меня ведь шея больная, — и добавила, подумав: — Я их кукле надену. — Ты скучала по папе, моя маленькая? — спросил отец, отодвигая простыню и садясь на кровать. — А почему чуду не ела? — Мне тетя Шидлат принешла печенье, булку и меду и еще шказала, что шкоро мне можно домой. — Ах, Гусейн, опять ты нарушаешь порядок, — войдя в палату, всплеснула руками Сидрат. — Халат ведь не для того тебе дали, чтобы он на стуле валялся. — Как я старался быть примерным. И вот опять попался. — Гусейн встал, накинул на себя халат. — У нас сегодня субботник, — сказала Сидрат, устало опускаясь на стул и обмахиваясь косынкой, — освобождаем место для фундамента. Весной следующего года здесь будет новое здание больницы. — Если нужна моя помощь — я готов, — живо откликнулся Гусейн. — И я, — проговорила Джамиля, вслушиваясь в их разговор. Ее руки, перевязанные марлей, пропитанные рыбьим жиром, вскинулись и обвились вокруг шеи Сидрат. А губы поцеловали Сидрат в щеку несколько раз подряд. — Тетя Шидлат, тетя Шидлат, я никогда больше не подойду к огню. Папа, — она скосила глаза на отца и сказала с укором, — а если бы тогда меня отпустил к тете Шидлат, я бы не сгорела. — Да, да, Джамиля, надо было прийти ко мне, дорогая… А теперь лежи тихо и закрой глазки. — Сидрат накрыла ее одеялом. — Мои дети думают, что у тебя нет других забот, кроме них, — вздохнул Гусейн. — Не хочу я, чтобы они привыкали к тебе, — голос его прозвучал неожиданно резко, к добавил, уже мягче: — Ты не пойми это плохо, просто потом мне придется туго. Сидрат пожала плечами: — Я же не собираюсь ехать на край света. — Я вчера получил письмо от Мусы, — продолжал Гусейн, — не поверишь, полписьма о тебе. — А Асият не такая откровенная со мной, — сказала Сидрат, краснея. — Ее можно понять. Она боится… — Чего, Гусейн? Но в это время вбежала встревоженная сестра и позвала Сидрат к больному.— Смотри, Джамиля, когда ты попала в больницу, поля были в снегу. А эта речка еще спала подо льдом. Деревья стояли голые. Им было очень холодно. Они застыли от мороза. А теперь, ты видишь, уже весна. Везде весна. И этот ручеек, смотри, как торопится. Куда, ты думаешь, он спешит? А? К морю! Как ты домой. А деревья оделись в новые платья. Как и ты сегодня, — говорила Сидрат, ведя за руку Джамилю. Они шли по тропинке, которая разделяла поле пополам. А рядом бежал ручеек и пел свою веселую песенку. — Тетя Шидлат, на мне тоже платье холошее. Новое, — говорила Джамиля, трогая пальцами подол. — А косынка у тебя такая голубая, будто от неба отрезали кусочек. — А туфли какие. Это Муша пришлал. — Какие туфли! — А почему папа не пришел за мной? — спросила Джамиля, вдруг останавливаясь, и посмотрела на Сидрат тревожно. — Твой папа поехал встречать отару. Сегодня овцы возвращаются с зимнего пастбища. — Он мне ягненка привезет, — вспомнила Джамиля, — А наша корова отелилась. Я тебе дам теленка. Хочешь теленка? Ашият говорила, что у нас тринадцать цыпленок, — Джамиля болтала без умолку. — Тринадцать цыплят. Тринадцать цыплят. Кому надо тринадцать цыплят, — приговаривала Сидрат, подбрасывая ее на руках и целуя. Дорога шла мимо кладбища. Здесь было тенисто и грустно. Джамиля потянула Сидрат туда, за ограду. — Мы же домой спешим, золотко, — пыталась отговорить ее Сидрат. — Нет, я хочу, — упрямо повторяла девочка и все тянула Сидрат за руку. — Мне Али говорил, если поштоять у ног могилы, то мама наш увидит. Мы всегда шюда ходим, когда папы и Ашият нет дома. — Лучше завтра, — все еще сопротивлялась Сидрат. — Я хочу шейчаш. Пусть мама увидит меня в этом красивом платье. Пришлось Сидрат свернуть к кладбищу. Они прошли мимо грустных холмиков, поросших старой и молодой травой. Вот и могила Чакар. Джамиля остановилась, внимательно вглядываясь в землю у своих ног, и вдруг, упав на могилу, тихонько заплакала. «Надо было идти другой дорогой», — с тоской подумала Сидрат. Они-то считали, что девочка все давно забыла. — Джамилька, не плачь, ты же у меня умница, — пыталась она уговорить девочку. Та замолчала, посмотрела на Сидрат, что-то соображая, и сказала угрюмо: — Почему ты не лечила мою маму, как меня? — Джамиля, ну-ка посмотри, какой красивый цветок. Хочешь я тебе сплету венок? Собирая цветы, они медленно отдалялись от могилы Чакар. И вдруг Сидрат увидела могилу своей матери. Как давно не была она здесь. Могила не ухожена, вот и камень замшел. Как хотелось ей поверить в то, что мать видит ее сейчас. Сидрат встала у ног могилы, как недавно стояла Джамиля. Желтая бабочка села на камень и тотчас улетела. «Что это я», — вздрогнула Сидрат. Ее обдало странным холодом. — И у тебя была мама? — услышала она рядом удивленный детский голосок. — Да, вот здесь спит и моя мама, — ответила она тихо, обнимая девочку. — А ты разве не мама? — еще больше удивилась Джамиля. Она никак не могла понять, что у матери тоже может быть мать. — И я мама, золотко. Это открытие произвело огромное впечатление на Джамилю. Ночью, лежа рядом с отцом, она рассказывала таинственным шепотом: — Папа, а ты знаешь, у тети Шидлат тоже была мама. Она умерла. Папа, давай одного ягненка тете Шидлат отдадим. — Спи, спи. Поздно уже. Гусейн нежно гладил девочку по волосам, еще коротким после больницы. В голове у него гнездились тревожные мысли. То он чувствовал ненависть к тем, кто хотел жениться на Сидрат. Как будто они покушались на что-то очень дорогое и по праву принадлежащее ему. Но по какому праву? И почему? Разве Сидрат хоть раз, хоть намеком дала ему понять, что он может на что-то надеяться. Не было этого. Все говорят, что детям его нужна мать, а ему — хозяйка в дом. Но когда он думал об этом, перед глазами вставало лицо Сидрат. Только это усталое лицо. От таких мыслей Гусейн сам себя испугался. К чему мечтать о невозможном? Зачем я ей, безрукий, да еще с такой оравой… Но ведь она любит моих детей. Ну и что же, что любит. Любит, потому что жалеет. А как узнает о его намерении, обидится и вовсе отвернется. Выкинь из головы глупости, убеждал он себя. Но мысли все кружились вокруг Сидрат. Вспоминалось детство, потом юность, как нравилась ему она, но, когда узнал, что она любит его друга, сам задушил свое чувство. Тогда у тебя хватило мужества бороться с собой. А теперь? Или любовь сильнее, чем в юности? — издевался он над собой. Или слаб стал, не можешь с собой справиться? Тогда ты задавил ростки. Почему же сейчас, когда почти что жизнь прожита, они дают всходы? Чтобы корни дали всходы, солнце должно пригреть их и дождь оросить. А разве Сидрат давала тебе надежду? Нет, сказал он себе жестко, — нет и еще раз нет. Она свою теплоту и заботу отдает людям, ничего не требуя взамен. Она — особенный человек. А ты просто бессовестный. Как ты посмел так быстро забыть Чакар?! Когда она умерла, думал, ни на одну женщину больше не досмотришь, а теперь размечтался о женитьбе, как юноша. А если дети узнают? Да они с презрением отвернутся от такого отца — так ругал себя Гусейн. Он вспомнил, как недавно пришел домой поздно. В комнате, чисто прибранной, Асият гладила белье, напевая песенку. — Наконец-то, — обрадовалась она, увидев отца с Джамилей на руках. — Где это вы пропадали? Но, услышав, что они заходили к Сидрат, девочка помрачнела. Она низко нагнулась над бельем, и Гусейн спросил, беспокоясь: — Что с тобой, Асият? Тебя кто-нибудь обидел? Но она замотала головой, а потом проговорила сквозь слезы: — Просто я вспомнила маму. Он тогда закурил папиросу. Сильно затянулся, аж дым защипал горло. А сказал спокойно и даже шутливо: — Если бы слезы помогали, мы бы сейчас в три голоса поплакали. — Но шутки не получилось. Асият вздернула голову. Сквозь пелену застывших слез, как сквозь стекла очков, темнели ее глаза. Она схватила руку отца обеими руками: — Обещай мне, что ты никогда не забудешь маму. — Кто тебе сказал, что я могу ее забыть, — смутился он тогда. Асият отпустила его руку: — Я боюсь, вдруг, ну понимаешь, вдруг другая женщина… Я не хочу, чтобы она пришла в наш дом. Асият говорила сбивчиво, запинаясь, с трудом находя слова. И вдруг оборвала себя: — Прости, папа, я глупости говорю… Вспомнив сейчас об этом, Гусейн совсем расстроился. Посмотрел на спящую Джамилю, подтянул одеяло к ее подбородку. Джамиля высвободила руку, обняла отца: — Папа, а почему у тети Шидлат нет папы? — Ты, оказывается, не спишь, — притворно рассердился Гусейн. — Какой еще папа? — Ну разве ты не понимаешь? Такой, как у всех. — Спи, спи. — А сам подумал горько: «Привязалась к Сидрат. Как родную мать любит…» И снова мысли вернулись к Асият: надо что-то придумать, чтобы она так не страдала.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Асият была вторым ребенком в семье Гусейна. Чакар безумно любила своего первенца Мусу, а дочь росла, как трава в поле. Но, едва научившись ходить и говорить, она сама заявила о себе. Наблюдая за матерью и братом, Асият быстро уловила обстановку, и острая ревность родилась в ней. Стоило Чакар подойти к Мусе, как Асият с диким воплем бросалась к матери и цеплялась за ее подол. Когда же Муса с невозмутимым правом собственника усаживался на колени к матери, она, визжа, обеими руками стаскивала его с колен. И Мусе ничего не оставалось, как уступить позиции: всеобщий любимец, он не привык отстаивать себя и только, тяжело сопя, уходил во двор. Асият отказывалась есть, если мать не садилась рядом с ней. Спала она только с матерью и страшно кричала, когда ее пытались уложить отдельно. Мать пугалась этих криков и брала ее к себе. Так постепенно Асият оттеснила Мусу и заставила родителей ни на минуту не забывать о том, что у них есть дочь. Подрастая, она во всем подражала матери. Когда вся семья собиралась вечером у очага, она протягивала к огню ноги точно так, как это делала мать. Так же мешала кочергой угли в печке, так же, ударяя о колено, ломала кизяки. Когда ей было три года, она говорила: «Муса — папин сын, а я — мамина дочка». Можно было подумать, что между братом и сестрой вспыхнет та вражда, которая порой бывает в семьях, где родители никак не могут разделить свою любовь поровну между детьми. Но вражды не получилось. Как ни странно, Асият была предана брату. Гордилась им, хвасталась перед подругами его мальчишескими подвигами. Когда Муса однажды сильно подрался с соседским мальчиком, Асият, не помня себя, бросилась на выручку и, как волчонок, вцепилась зубами в руку врага. На крик мальчика прибежали его родители и с трудом оторвали его от разъяренной Асият. Они были так растерянны, что даже не знали, что сказать, а Асият, бледная, растрепанная, с горящими глазами, все повторяла: «Пусть он не трогает моего брата». Когда Асият пошла в первый класс, она на перемене все время бегала к Мусе: он учился в другом классе. Мальчишки стали смеяться над ним, и он прогнал ее, крикнув: «Что ты ко мне привязалась? Иди к своим девчонкам». Может быть, Асият обиделась, а может быть, признала его мужскую независимость. Во всяком случае она не стала спорить. Больше в школе она не подходила к нему, но, играя с подругами, все-таки оглядывалась: а где брат? Асият росла бойкой и смелой. Ничего на свете она не боялась. Не боялась, когда уже темно, пойти в сарай за дровами, не боялась в первую ночь зимы перепрыгнуть через большой костер, не боялась одна ходить далеко в горы. Но болезнь матери сразу придавила ее. Она стала нервной и скрытной. То зря шлепала Джамилю, то убегала с уроков домой к матери. Гусейн несколько раз заставал ее в слезах, но разговора не получалось, а от его ласк она увертывалась. С болезнью матери Асият стала хозяйкой в доме. Она доила корову и мыла полы. Готовила еду и обстирывала ребят. Чакар жалела, что так рано оборвалось ее детство. «Вот поправлюсь, пойдем вместе сено косить. Муса нам косы наточит, а я напеку оладьи… — мечтала Чакар. — Утром трава холодная, мокрая, а солнышко еще далеко-далеко. Хорошо…» И тогда Асият подходила к матери, садилась на край кровати и молча гладила ее руки. А глаза у нее делались влажными. Как-то ночью Гусейн проснулся от легкого шороха. С тех пор как заболела жена, он стал спать чутко. Проснувшись, Гусейн подумал, что это Чакар встала за лекарствами. Он поднялся, чтобы помочь жене, но, подойдя к ее постели, увидел, что она спит. Он огляделся в темноте и с удивлением обнаружил, что кровать Асият пуста. Тогда он подошел к окну и увидел: держа в руках туфли, по ступенькам осторожно спускалась Асият. На голову был накинут материн платок. «Что она задумала?» Гусейн быстро оделся и, крадучись, пошел за ней. Асият бросила на дорожку туфли, сунула в них ноги и бегом побежала к реке. «Что она задумала? — опять подумал Гусейн уже испуганно. — Зачем ей понадобилась река. Не купаться же она вздумала ночью. И уж не топиться, конечно». Все-таки он шел на расстоянии, решив посмотреть, что будет дальше. Асият шла по берегу. Потом она пошла по направлению к горам и, дойдя до одной из скал, упала на колени. Ночь была темная, беззвездная. С гор ползли тяжелые тучи. И Гусейну стало не по себе: он даже огляделся вокруг. И вдруг он вздрогнул: Асият подняла руки к небу и запричитала: «Старуха, добрая, милая, сделай так, чтобы мама выздоровела». Голос ее звучал тонко, испуганно — даже эхо не подхватило его. Гусейн не выдержал. — Асият, что ты делаешь здесь? При чем тут старуха? — закричал он, бросаясь к дочери. Асият быстро оглянулась, вскочила с колен. Встретившись глазами с отцом, опустила голову. — Я никому не расскажу, — торопливо сказал Гусейн. — Скажи мне, что с тобой? Какую старуху ты просила? Он старался говорить как можно спокойнее, будто ничего особенного нет в том, что его Асият пришла сюда ночью и говорила какие-то странные слова, будто все это обычное, будничное дело и удивляться тут нечему. А сам замирал от страха: что с ней? Не заболела ли? Асият молчала, глядя в землю. А потом, подумав, сказала: — Ты знаешь, мне рассказывала бабушка, что высоко на горе сидят три старухи. Одна добрая. Она все время улыбается и чешет шерсть. Другая тоже добрая. Она прядет из этой шерсти нити. А третья — злая — рвет эти нити. — Это же сказка, девочка, — сказал Гусейн ласково. — Не перебивай, папа. Говорят, что первая старуха создает жизнь, вторая ее выравнивает, ну, понимаешь, делает хорошей, ровной. А третья обрывает. Вот я и хотела попросить у нее, чтобы она не обрывала эти нити. Тогда моя мама не… — Асият не закончила. Гусейну захотелось обнять дочь и поплакать вместе с ней. Но тогда бы, уловив его слабость, она тоже расплакалась, и им стало бы еще тяжелее. Потому он сказал поучительно: «Не думал я, что ты веришь таким вещам. А еще школьница». — «Да нет, папа, — поморщилась Асият. — Я вообще-то не верю. Но мама так сильно больна, и я подумала… Ну неужели ты не понимаешь?» — Асият смотрела на него требовательно и строго. И Гусейн не выдержал — отвел глаза. После смерти Чакар труднее всего было Асият. Мусу отвлекали мальчишечьи игры. Али с Джамилей — самые маленькие — быстро привязались к Сидрат: им нужно было кого-то любить. И только Асият не могла забыть мать. Как будто именно ей было завещано хранить память об умершей. И когда Гусейн, думая о Сидрат, ловил на себе взгляд дочери, ему делалось стыдно, словно его уличили в чем-то нехорошем. И оттого он испытывал двойственное чувство. С одной стороны, ему было трудно с Асият, трудно и больно. А с другой, она напоминала ему о той половине его жизни, которая ушла вместе с Чакар. И потому старшая дочь становилась ему еще роднее и ближе.Месяц прошел с тех пор, как выздоровела Джамиля. В больнице все было спокойно. Наступил короткий период затишья. Сидрат медленно шла по зеленой поляне. Солнце садилось. Его широкие лучи освещали уже не кроны, а стволы деревьев, косо пересекали зелень полянки. Она любила эти минуты, этот путь от больницы до дома, когда некуда спешить и можно просто дышать, просто смотреть, просто переступать ногами по мягкой податливой земле. Вот построят новую больницу. Может, и Асият кончит техникум и придет сюда работать. А у Розы будет ребенок. Она, Сидрат, скоро станет бабушкой. Неужели жизнь подходит к концу… Но ей не стало больно от этой мысли. На другой стороне полянки какой-то мальчик замахал рукой. Сидрат тоже помахала ему рукой, а когда подошла ближе, увидела, что это Али. Он бежал ей навстречу, пересекая поляну наискосок, и Сидрат заспешила ему навстречу, широко раскинув руки, чтобы поймать его. — Ну, мужчина, как проводишь каникулы? — спросила она весело, когда Али закружился в ее руках. — Тетя Сидрат, пошли к нам. — Что, Асият приготовила вкусный ужин? — Нет, Асият плачет. Отец поругал ее. Тут только она заметила, что лицо у мальчика обеспокоенное. — За что поругал? — Не знаю. Когда они вошли в-дом Гусейна, Асият сделала вид, будто ничего не случилось. Но вспухшие, покрасневшие глаза выдавали ее. Сидрат только было хотела спросить, что случилось, и уже обдумывала, как лучше спросить, чтобы Асият не замкнулась, а откровенно поведала о своем горе, как под ноги подкатилась Джамиля. — Наша Ашият учиться не едет, — сообщила она. — Асият, родная, почему ты не едешь? — забеспокоилась Сидрат. Так вот отчего она плакала. Неужели Гусейн не отпускает? — Все девочки едут. Сегодня послали документы, а я… — Асият уже не сдерживалась и не стыдилась слез. — Подожди, подожди, давай вместе разберемся. Тебя что, отец не отпускает? — спросила Сидрат, садясь с ней рядом на кровать. — Да нет, отец, наоборот, ругал, что не послала… А как я могу их оставить. — Асият сердито махнула рукой в сторону Джамили. — Ну, Али, еще ладно, он в школу пойдет. А эта… — Так когда же ты собираешься учиться? — спросила Сидрат строго. — Когда дети вырастут. — А ты, между прочим, за это время не будешь молодеть. Года-то не назад бегут, а вперед. — Значит, совсем не буду учиться, — ответила Асият нервно. — Ничего мне не нужно теперь. Сидрат покачала головой, помолчала, не зная, как подступиться к ней. — Ты еще маленькая, жизни не знаешь, — наконец, сказала она. — Помню, когда я на фронте узнала о том, что Рашид погиб — мне твоя мать написала, — я с криком, царапая себе лицо, бросилась прямо под пули. Константин Александрович поймал меня, встряхнул, обругал хорошенько. А потом рассказал одну притчу. Сколько лет прошло, а все ее помню и никогда, наверное, не забуду. Может быть, она меня и спасла тогда. Хочешь послушать? Асият молча кивнула. — Ну так вот. Жил на свете один счастливый человек. Все у него было: здоровье, богатство. Была любимая жена и единственный сын. Но вот началась война, и сына убили. Мать не выдержала — слегла. Она уже совсем не вставала с постели, и глаза отказывались видеть белый свет. Муж ее созвал докторов. Но они не могли ей помочь. Тогда он пригласил мудрецов. «Что не под силу лекарю, то сделает мудрец», — так решил он. Долго совещались мудрецы, и наконец один, самый старый и самый мудрый, сказал: «Надо надеть на мать погибшего воина нательную рубашку того, кто не знает ни горя, ни забот». Очень обрадовался муж больной: «Ну теперь-то она встанет на ноги». И разослал во все концы света своих гонцов. Так начались поиски человека без горя и забот. Где только не побывали гонцы: и в городах были, и в селениях останавливались. Но к кому ни обращались, у каждого было свое горе, своя забота. Уже потеряв надежду, они однажды вышли на площадь одного большого города и встали, привлеченные толпой. Сначала они подумали, что здесь драка или кража, но, подойдя ближе, увидели, что все смеются. «Что здесь происходит?» — спросили удивленные гонцы. Толпа расступилась, и они увидели человека, который сидел на земле и с жаром рассказывал веселые хабары. От них люди прямо-таки за животы хватались. «Наконец-то мы нашли, кого искали», — обрадовались гонцы. И велели веселому человеку идти за ними: не снимать же с него рубашку посреди площади. Но рассказчик в ответ поднял с колен шубу. И тогда гонцы увидели, что у него нет обеих ног. Погрустнели гонцы и пошли дальше. Вышли за город и услыхали звук свирели. А когда пошли на звук, то встретили чабана. Он играл на свирели и, держа в поднятой руке палку, отплясывал лезгинку. «Вот он, счастливый человек», — подумали гонцы, но на всякий случай спросили: «Разве у тебя нет ни горя, ни забот, что ты так весело играешь и танцуешь?» — «А чего мне горевать? Земля божья, стадо — ханское», — отвечал чабан беспечно. Гонцы рассказали ему, что они ищут, и попросили нательную рубашку. В ответ чабан распахнул куртку в заплатах, и гонцы увидели, что под курткой у него только голое тело. Тогда гонцы поняли, что их поиски бесполезны: нет на этом свете человека без горя и забот. Вздохнули они и пустились в обратный путь. Вернувшись, они сказали матери погибшего воина: «Мы не нашли человека без горя и забот». — «Вы плохо искали», — сказала она. «Мы обшарили всю землю», — отвечали гонцы. «Значит, мудрецы обманули меня», — в гневе закричала мать погибшего воина. И посмотрела на мужа, желая знать, что скажет он. А муж посмотрел на мудрецов. А мудрецы посмотрели на самого старшего мудреца. А самый старший мудрец посмотрел на гонцов и попросил их рассказать, что они видели в пути. И гонцы рассказали о человеке, который заставляет людей смеяться и сам смеется вместе с ними, хотя у него нет обеих ног. О чабане, который так беден, что не имеет даже рубашки, и все-таки его свирель поет о радости жизни. И о многих других встречах рассказали гонцы. Тогда мать погибшего воина поняла замысел самого старшего мудреца и низко поклонилась ему. С этого дня никто больше не слышал от нее жалоб. То ли она превозмогла свою боль, то ли научилась радоваться тому, что есть. Ее здоровье быстро улучшалось, и скоро она совсем выздоровела. — Вот так, дорогая Асият, — закончила Сидрат свой рассказ. — Ты все поняла, девочка? — И она притянула к себе притихшую Асият. — Дай мне твои документы, — продолжала Сидрат, — я их сама в техникум отошлю. А насчет Джамильки не беспокойся. Если нужно будет, я ее к себе возьму. — Тетя Шидлат возьмет меня к себе, — возликовала Джамиля. — У меня только одно свидетельство, — сдаваясь, опустила голову Асият. — Медицинскую справку я напишу. Остальное приготовь сама, — сказала Сидрат и встала. Асият вскочила, преграждая ей дорогу: — Тетя Сидрат, оставайтесь с нами ужинать. — К сожалению, не могу. У меня срочная работа. Да и Роза обещала забежать вечерком. — Сидрат, уже держась за ручку двери, добавила: — В общем, завтра прямо с документами забежишь в больницу. Спокойной ночи. — Она улыбнулась детям и вышла. …Поздним вечером Сидрат вышла проводить Розу и Меджида. У ворот они столкнулись с Гусейном. Не разглядели в темноте: чуть Гусейн кастрюлю из рук не выронил. — И не разберу, где мать, где дочь, — сказал он весело. — Люблю, когда меня с молодыми сравнивают, — отшутилась Сидрат. — Спокойной ночи, мама. Мы убегаем, а то Гусейн при нас не решится кастрюлю открыть, — и Роза лукаво покосилась на Гусейна. — Идемте. Печенки на всех хватит. Это Асият послала. Иди, говорит, папа, отнеси тете Сидрат. — Пошли, Гусейн, у меня к тебе серьезный разговор есть, — сказала Сидрат. «Какой такой разговор? — испуганно подумал Гусейн. — Может, догадалась о моем намерении. Сейчас ругать будет». Он даже вспотел от страха и смущения. — Так вот, Гусейн, — сказала Сидрат, когда они вошли в дом. — Я давно хотела тебе сказать (Гусейн почувствовал, как по спине под рубашкой побежали капли пота). Видишь ли, у нас остался дом Субайбат, записанный на Розу. Не отдать ли его под колхозные ясли? Гусейн облегченно вздохнул. — Что ты так вздыхаешь? — забеспокоилась Сидрат. — Да нет, это я думаю… — не нашелся что ответить Гусейн. — А как же Роза? Она согласна? Это ведь теперь ее дом. — Зачем моей дочери два дома, — развела руками Сидрат. — Она же у мужа живет. А председатель колхоза нынче жаловался, что в этом году не удастся ясли построить. Больница все средства съела. Я и подумала: зачем такой дом пустует. И двор большой, и фруктовые деревья… — Ой, бедная Субайбат. Как сейчас помню: пришла в сельсовет и говорит: «Пока я жива, все мое имущество закрепите за внучкой». Как она любила Розу. Души в ней не чаяла. Великая женщина была. Не каждому под силу такой подвиг. — И Гусейн покачал головой. — Какой подвиг? — спросила Сидрат, бледнея. — Ну как какой… Отдала все, что имела, внучке… — растерялся Гусейн. «И черт меня дернул за язык — разболтался», — зло подумал он о себе. — Нет, Гусейн, ты не то хотел сказать, — не отступала Сидрат. — Говори, раз начал. За иголкой и нитку надо тянуть. Гусейн сдвинул брови. Тяжело, как камни на мостовую, падали его слова: — Что же мне сказать, Сидрат? Видишь ли, Рашид до самой смерти писал письма матери. И мне писал. Из его писем Субайбат прекрасно знала, что не встретились вы. Я уж из армии калекой вернулся (он кивнул на пустой рукав), а он все писал. И адрес свой просил тебе передать. Пока не пришло это… извещение. — Что ты наделал, Гусейн! Почему ты мне раньше не сказал? Почему ты мне не сказал, когда жива была Субайбат? Что она думала обо мне? А я-то считала, она верит, что Роза — дочь Рашида. Я несколько раз принимала решение все рассказать ей, да язык не поворачивался, боялась убить ее. Значит, она все знала и любила Розу… — Сидрат замолчала. В горле у нее стояли сухие слезы. Как будто из дальней дали прозвучал для нее охрипший голос Гусейна. — Мне все равно, Сидрат, от кого твоя дочка. Это тебя не роняет. Я знаю, что такое война… — Ой, — вскрикнула Сидрат, — ой, бедная Субайбат, ведь она тоже могла так подумать. — До нее только сейчас дошел смысл всего сказанного. — Значит, принимая Розу за свою внучку, Субайбат хотела уберечь меня от сплетен, спасти от позора. Боже мой, зачем я не сказала ей всю правду? Зачем берегла эту тайну? — И Сидрат, обхватив голову руками, закачалась из стороны в сторону. — Какую тайну? — в свою очередь, удивился Гусейн. Сидрат оторвала от висков руки, подняла голову. Взгляды их встретились. И Сидрат вспомнила то, что, казалось, было похоронено в ней, что хранила она столько лет…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Это был ноябрь 1943 года. Шли бои за Киев. Свирепый ветер раскачивал голые деревья. Сухой снег, как соль, только кое-где присыпал жесткую окаменевшую землю. Но на душе у Сидрат было хорошо. Что-то пело, звенело, переливалось в ней, словно над изрытой, вздыбленной землей ликовал жаворонок. Так бывает в природе: еще мороз по-зимнему крут, еще глубоки снега, а в воздухе неуловимо пахнет апрелем, и под снегом набирает силы новая трава. Скоро будет освобождена Украина. За ней Белоруссия. Вся страна. Вот тогда и придет весна. Смоет ручьями кровь с земли. А раны зарастут молодой травой и полевыми цветами. А пока гремела канонада. В атаку шли и шли солдаты, оставляя за собой убитых. Сидрат подползла к раненому, положила его голову к себе на колени и, как больного ребенка, стала поить из фляги. Он стонал, зубы стучали о флягу, и вода текла за ворот гимнастерки. Потом подхватила его под мышки и, проваливаясь в рытвины, пригнувшись к земле, потащила к санитарной машине. И так за вторым, за третьим… Дым застилал глаза, над самым ухом, свистя, проносились пули. Сидрат почувствовала ожог. Тронула ладонью щеку — она была горячей и липкой. По пальцам на снег стекала кровь. Черные капли на снегу. Черные круги перед глазами. Но вдруг они стали меркнуть — и Сидрат увидела горы в снежном цветенье. Земляную крышу сакли, забор из тяжелых, крупных булыжников, траву в расщелинах. И себя. Как, сначала перебросив портфель, она легко перелезает через забор — туда, в соседний двор, где живет Рашид. Но заволокло дымом эту картину. Все плотнее становился дым, все слабее просвечивало сквозь него солнце. И Сидрат увидела операционную. Увидела белый эмалированный таз со щербинкой посредине и над ним две большие руки — две сильные мужские руки с чуткими пальцами. Руки Константина Александровича перед операцией. Вот он окликнул ее, сердито, властно. Напрягая силы, Сидрат сделала шаг, второй. Черное небо с ярким заревом на горизонте закачалось, перевернулось, упало на нее. И все остановилось. Сидрат лежала на снегу, разбросав руки. …Шестого ноября в Москве рассыпались по небу звезды салюта — салюта в честь освобождения Киева. Но Сидрат не знала об этом. Шестого ноября, измученная, теряющая сознание, она была брошена в фашистский концлагерь Равенсбрук. Мертвое поле за колючей проволокой: сквозь нее пропущен электрический ток. Конвой, ритмично, как механизм, вышагивающий вдоль проволочного заграждения. Резкая, лающая речь. Огромные ворота со скрипом закрылись за ней. Мертвое поле. Низкие, стелющиеся по земле бараки. В них — люди. Нет, не люди, а тени. И все-таки, когда Сидрат бросили в барак, она услышала какое-то движение, увидела перемещение теней. Вокруг нее раздался разноязыкий говор. Позже она узнала, что в бараке были француженки, венгерки, чешки… и даже немки. На голове Сидрат была рана. Запекшаяся кровь склеила ее волосы чернее ночи. Вокруг нее столпились женщины. В грубых полосатых рубахах, многие бритые, они были похожи на изможденных мужчин. Они что-то говорили, каждая на своем языке. Кто-то притащил кусок тряпки. Рану перевязали. В этих гнилых бараках, отгороженных от мира колючей проволокой, как светлячок в ночи, мерцал тихий свет. Свет веры и надежды. Он был в измученных улыбках женщин и в делах простого немца, который приносил пленным жестяные миски с едой. Этот немец был молчалив. Но украдкой он совал пленным то огрызок карандаша и клочок бумаги, то медикаменты, то кусок сала. Сидрат, отчаявшаяся, ждавшая смерти как избавления, почувствовала вдруг, как в сердце вливаются свежие силы. В лагере была женщина, которую все особенно уважали и берегли. Ей старались подсунуть кусок от своего скудного пайка. Ее прятали от немцев за своими спинами. Она была немка. «Как странно, — удивлялась Сидрат, — немку от немцев прячут». «Что она сделала? За что ее так любят?» — спросила как-то Сидрат. «Это же Роза Тельман, — ответили ей удивленно. И добавили с гордостью: — Она жена вождя немецкого народа Эрнста Тельмана. Не все немцы — наши враги. Есть такие, которые ненавидят фашистов так же, как и мы. И фашисты за это преследуют их. В любую минуту они могут поднять руку на Розу Тельман». Их было много, тяжелых и мрачных вечеров концлагеря. Но один запомнился навсегда. Он, как рана, что давно зарубцевалась, но тронь — и начнет кровоточить. В тот вечер близко от барака раздались отрывистые лающие выкрики. Конвоир толкнул сапогом дверь. И в черном проеме они увидели детей, похожих на маленьких старичков. Пленные дети. Много ужасов приготовила людям война. Таких, что, наверное, самый изощренный человеческий мозг не мог бы представить себе в мирное время. Но пленные дети!.. Это было самой страшной гримасой войны. Дети… пленные. Опухшие, замерзшие, они и плакать-то не могли от слабости. Они попадали на пол, друг на друга. И конвоир, втолкнув последнего, захлопнул дверь прикладом. Среди них одна была совсем маленькая. Босиком, с грязными, спутанными волосами, прилипшими ко лбу. Она смотрела исподлобья, как затравленный зверек, готовый укусить протянутый ему палец. Многие женщины хотели взять ее на руки, но она никого к себе не подпускала. Сидрат расплакалась, не в силах вынести этой детской безысходности. Девочка посмотрела на нее. В ее глазах, мутных и безучастных, вдруг мелькнуло что-то. Как будто где-то зажгли лампу и отсвет ее, слабый, далекий, засветился в темных зрачках. — Мама! — вскрикнула она и бросилась к Сидрат. — Дочка моя! Женщины замерли. Они подумали, наверное, что это и в самом деле мать и дочь. Сидрат с этого дня стала матерью. Девочка не помнила своего имени, и Сидрат решила назвать ее Розой в честь жены Эрнста Тельмана. Когда та узнала об этом, то сказала: «Я от души даю ей свое имя. А с ним все счастливое, что я испытала. Все светлое, о чем мечтаю. А горькое и тяжелое оставляю себе». Помнит Сидрат весну. Вторую весну в неволе. Взламывая льды, растапливая снега, природа сбрасывала оковы: так раб, созревший для свободы, ломает кандалы. Солнце вставало над гнилыми бараками. Оно входило в окна и щели, узкой веселой полоской лежало на полу. Прыгало по стенам. Оно не признавало колючей проволоки. Его нельзя было загородить от пленных. Ему нельзя было приказать светить одному и не светить другому. Солнце! Его нельзя было не впустить, расстрелять, затравить собаками. Оно было — СОЛНЦЕ! На свалке — не мусора, а человеческих скелетов и черепов, из пепла сожженных матерей и детей в одно солнечное утро поднялся красный цветок. Живой цветок. Он бился на ветру, как детский флажок. И потому напоминал Первомай. Однажды Сидрат тащила камни. Она шла согнувшись, прижав к животу тяжелые булыжники. Один из них все время соскальзывал и наконец упал, отдавив ногу. Сидрат остановилась от боли. И тут увидела пленного. Он подползал к холму. Вот уже совсем близко. Вот протянутая рука касается стебля цветка. Сидрат, содрогаясь от страха, жалости и восхищения, смотрела на его руку: сквозь натянутую кожу просвечивала каждая косточка. Вот рука схватила стебель и рванула его. И тут раздался выстрел. Сухопарый рыжий немец хохотал, закинув голову. Наверное, он долго выжидал, чтобы выстрелить именно в этот момент. Пленный вскинул голову, словно собираясь посмотреть: кто это? Его рука дрогнула и легла на землю. Пальцы разжались. Рядом лежал сорванный цветок. Ветер беззаботно шевелил его лепестки. И все-таки что-то живое, непобедимое было в этом. Пяти дней не дожил солдат до освобождения. Через пять дней пришла Красная Армия. Равенсбрук как лагерь смерти перестал существовать. Он остался как страшное напоминание о том, что не должно повториться. Сидрат с дочкой вышли на волю. Под свежее, весеннее, птичье, не отгороженное колючей проволокой небо. В солдатской шинели, в мужских, разбитых сапогах, с рюкзаком за плечами и… с маленькой дочкой, умудренная, поседевшая, все пережившая, перевидавшая столько смертей, умиравшая и все-таки живая, возвращалась Сидрат в аул, откуда она ушла девчонкой. Стояла ночь. Свежая, темная ночь в горах. На развилке они слезли с попутного грузовика и пошли пешком. После равенсбрукского ада — эта тихая, звездная, майская ночь. Ни взрывов, ни выстрелов. Можно ходить, а не ползать, можно идти спокойно, легким шагом, не пригибаясь, не прислушиваясь. Ни с неба, ни с суши ничто не угрожает тебе. Звездная ночь в горах! Это было так невероятно, что походило на сон, на легенду. Мирная ночь в горах. Есть ли на свете что-нибудь прекраснее! Сидрат задыхалась от счастья, от полноты жизни, от слез, что комом стояли в горле, от потока чистого, не замутненного дымом горного воздуха. — Роза, дочка моя, посмотри. Небо, звезды, горы. — Подбрось меня, мама, я достану звездочку. Она совсем низко, — просила девочка. Она смеялась. И этот смех в тишине вдруг встревожил Сидрат. «Как-то дома? — подумала она. — Живы ли? Вернулся ли отец?» Второй год она ничего не знала о нем. Перед глазами встала тетя Рахимат, бабушка. Даже от этих слов, таких мирных и теплых, она отвыкла на войне. Скорей бы дом! — Мама, мы больше никуда не поедем? Я хочу жить дома. С тобой, — тревожно говорила девочка. — Ну, конечно, конечно, дома. Вот мы и пришли. Сердце у Сидрат забилось так, что она остановилась. За поворотом показались плоские крыши аула. «Как нужен человеку дом, — не подумала, почувствовала она. — Нужнее всего на свете». Ночь. Ни звука, ни огонька. Держа на руках девочку, она поднялась по кривой улочке аула. Вот и дом. Старый отцовский дом. Сидрат остановилась у ворот. Ее глаза, застланные слезами, плохо видели. Она заметила — одна створка ворот сломалась и еле держалась на ржавых болтах. Другой совсем не было. Значит, отец не вернулся. Сидрат сделала шаг — и вот она во дворе. Ноги у нее дрожали. Тихо. Темно. Никаких признаков жизни. Никогда не забудет Сидрат этого возвращения, возвращения домой после стольких лет разлуки. Вдруг двор осветился. Это из-за тучи выплыла луна. И Сидрат увидела окна, заклеенные газетой: стекла некому вставить, — подумала она грустно. Она увидела веранду — штукатурка облупилась, и куски ее валялись на земле. На какое-то мгновение перед глазами возник тот дом, откуда она ушла пять лет назад. Чистый, мощеный двор, аккуратно выкрашенные ворота. А пол! В ауле говорили, что с пола Рахимат можно кашу есть: он чище тарелки. Женщина долго стояла у дверей, не решаясь постучать. Она поднимала руку и в страхе опускала ее: вдруг никто не ответит, вдруг дом пуст. И наконец робко постучала. Тишина. Ни звука в ответ. Опять постучала, сильнее. — Кто там? — Это был голос Рахимат. Сидрат задрожала. Она вся тряслась. И зубы у нее стучали. — Мама, это я, — почти крикнула она. — Кто — я? — Голос за дверью дрогнул. Ее уже узнали, узнали и боятся поверить. — Мама, это я, Сидрат. В первый раз Рахимат назвали мамой. Первый раз в жизни услышала она это слово обращенным к себе. В темноте, за плотно затворенной дверью кто-то тихо сказал ей: «мама». — Сидрат?! — не веря себе, закричала Рахимат. И опять тишина. — Сидрат! — Я, мама, я, твоя дочка. — Сейчас, сейчас. Ой, не могу лампу найти. И зачем столько запоров понаделала. Не открою никак. Наконец, крючки и болты были откинуты. Дверь, заскрипев, открылась. Рахимат растерялась — луна осветила фигуру человека в солдатской шинели. Думая, что это мужчина, Рахимат отшатнулась. — Мама! — сказал мужчина голосом Сидрат. И обнял ее. — Ой, золотце, единственная моя, — заплакала Рахимат. И засуетилась, засновала по дому: — О аллах, где же эта лампа запропастилась. В окна светила луна. Печальная полоска лунного света лежала на полу. — А где бабушка? — спросила Сидрат. — Бабушка, доченька, давно умерла. Так страдала она по тебе и по отцу. Сидрат стояла посреди комнаты. Ее сапог наступил на лунную белую полоску и переломил ее, как соломинку. Рахимат наконец-то нашла лампу и теперь искала спички. — У меня есть спички, — сказала Сидрат и, порывшись в кармане, протянула ей коробок. Рахимат выкрутила фитиль, поднесла к нему огонь. И, держа лампу в вытянутой руке, осторожно двинулась к Сидрат. Теперь в комнате было два света, два луча — белый и желтый. Рахимат сильно постарела. С головы до ног она была одета в черное. У Сидрат екнуло сердце от горького предчувствия. — Где отец? — быстро спросила она. — Три месяца, как нет весточки. Вот последнее письмо. — Она взяла с комода круглую банку из-под монпансье и, вытащив оттуда солдатский треугольник с обтрепавшимися краями, протянула его дочери. Но ее вытянутая рука так и застыла в воздухе. А рот раскрылся от удивления. Она увидела девочку. — Это дочка моя, — просто сказала Сидрат и подняла ребенка на руки. Рахимат наконец обрела дар речи. Слова, как вода, прорвавшая плотину, полились бурным потоком. — О слава аллаху, дочка. Я даже не слышала об этом. Даже догадка на ум не приходила. Вай, вай! Новость-то какая! Представляю, как обрадуется старая Субайбат. Глаза ее почти не видят — столько плачет о сыне. А теперь внучка. Радость какая! — Роза, это твоя бабушка, — сказала растерянная Сидрат. «Она ее принимает за дочку Рашида. Сказать правду или не сказать?» — Омар знает о дочке? — перебила ее мысли Рахимат. В ее глазах застыл тревожный вопрос. — Нет еще! — ответила Сидрат. Она поняла, что не зря Рахимат задала этот вопрос. Это означало: как отец отнесется ко всему? Ведь, по мусульманскому обычаю, он сам должен был выдать дочь за Рашида. Ребенок появился раньше — это грешно. Кроме того, отец знал, что она не встретилась с Рашидом. Сидрат стало тревожно. Ей и в голову не приходило выдать Розу за дочь Рашида. Но она не хотела признаваться в том, что это не ее ребенок. Все в ауле должны думать, что Роза ее дочь. Как быть? Что сказать, если спросят, а кто же отец ребенка? Сказать, что погиб?.. — Радость-то какая, — приговаривала между темРахимат, доставая из погреба кувшин масла. — Вот, золотце мое, берегла до этого дня. И творог есть свежий. Сейчас чуду испеку. Сидрат вспомнила про письмо, развернула его. Глаза побежали по строчкам, впитывая каждую. — Это письмо написано недалеко от Берлина, — сказала она. — Больше ничего не было, — вздохнула Рахимат. — Ну, а из нашего аула кто вернулся, кто погиб? — тревожно спрашивала Сидрат, глядя на траурное платье старой женщины. — Много погибло. Есть и без вести пропали. И брат мой Магомед… В первый же год пришло извещение… — Рахимат низко наклонила голову. Слезы быстро-быстро закапали в миску, где она мешала творог. — Что ты говоришь! — Сидрат обняла ее. Так и стояли они, обнявшись, в опустевшем доме, где побывала беда, стояли молча, думая об одном, а круг от лампы освещал отодвинутую миску с творогом. — Ой, что же я. Вы ведь голодные, — спохватилась Рахимат. Она выкрутила фитиль, чтоб ярче светил, и принялась за приготовление пищи. Накормив и уложив спать Розу, женщины проговорили до рассвета. Им было о чем рассказать друг другу. Но больше всего они вспоминали своих близких: бабушку, отца, Рашида. — И Гусейн пришел месяц назад. Вернулся без руки, — рассказывала Рахимат. — Бедный! — Нет, доченька, не бедный. Пусть без рук, без ног, лишь бы живой. Когда получили весть, что Гусейну отрезали руку, люди судачили: мол, теперь, Чакар откажется от него. Но она как ножом отрезала эти сплетни. Первая пошла к нему. А когда его мать начала причитать: мол, сын без руки пришел, Чакар, говорят, ответила: «Мать, он не на свадьбу ходил, а на войну, бороться с врагами. Как сокол». Достойно ответила. Через неделю они поженились. Утром Рахимат вынесла из кладовой чемодан с большим ржавым замком: видно, давно не открывали его. — Вот, доченька, здесь я хранила твою одежду. Переоденься пока. А то скоро люди придут. Сидрат повозилась с замком, откинула крышку. Сверху на ворохе сложенной одежды, примятые крышкой чемодана, лежали две черные косы. — Косы. Мои косы, — сказала она удивленно, беря их в руки осторожно и нежно. Они пахли детством. — Как попали сюда? — Отец прислал. Вот фотокарточку и косы, — ответила Рахимат, гремя на веранде посудой: она готовила завтрак. Сидрат подняла голову. На стене между тарелок висела ее фотография. Вернее, не фотография, а вырезка из газеты. Внизу подпись: «Ласковые руки». Снимок был сделан в Севастополе, когда она перевязывала раненых. …На войне нет времени ухаживать за косами, и Сидрат отрезала их. Наверное, отец, когда после госпиталя ночевал у нее, взял их из чемодана. И переслал сюда, домой. Она представила, как отец, угрюмый, мрачный горец, привыкший держать в руках топор и лопату, а позже, на войне, винтовку, твердыми, заскорузлыми пальцами заворачивал эти девичьи косы в кусок мешковины, а потом, послюнив карандаш, трудно выводил на ней адрес аула. Как над дымом и ревом войны загремели составы, увозя туда, где стоит ее дом, две черные мягкие косы. Отец! Суровый горец, который, кажется, никогда не улыбался и за все детство ни разу не погладил дочь по голове. Вот ты, оказывается, какой! Сидрат задумалась, будто впервые увидев отца. Рахимат, решив, что ей жаль отрезанных волос, сказала: — Не переживай, доченька. Скоро вырастут новые. У нас и вода и воздух чудесные. — Пусть и не растут, мама. Прошла моя молодость, — ответила Сидрат, подняв глаза, наполненные слезами. Рахимат подошла к ней, чтобы утешить, и вздрогнула: — Что это за страшный шрам у тебя, дочь моя? — она провела ладонью по ее щеке. — Это шрам от раны, мама, — грустно улыбнулась Сидрат. Она взяла из чемодана черный тонкий платок и хотела уже захлопнуть крышку, как в глаза бросилось маркизетовое платье. Белое в красный горошек. «Неужели в этом платье я ходила на свидание к Рашиду?» — и Сидрат быстро захлопнула крышку, будто хотела запереть в чемодане свое прошлое. Рахимат, увидев, что дочь отодвинула чемодан, почти ничего не взяв из него, сказала: — Вот, доченька, одежда моей молодости. Свадебное платье совсем новое. Это все твое, надевай. — Молодость моя, мать, осталась на войне, — снова ответила Сидрат. Рахимат не стала спорить. Она взяла кувшин и отправилась к роднику. Ей хотелось скорее поделиться со всем аулом своей радостью. Прежде всего она пошла к старухе Субайбат. — Субайбат! — закричала она, открыв ворота во двор соседки. — Выходи быстрее! Слышишь, Сидрат и дочь Рашида приехали. — Что ты сказала? Сидрат? Дочка? — разволновалась Субайбат и, как школьница, перепрыгнула через каменный забор во двор Омара. Она взбежала по ступенькам веранды и, голося, бросилась к Сидрат. — Ах ты, золотце мое, клад мой бесценный! Я так люблю тебя, потому что сын мой без ума любил тебя. Это из-за него ты покинула аул. О аллах, как изменилась! — Она провела рукой по лицу Сидрат. — Садись, Субайбат, садись, — ласково говорила молодая женщина, обнимая ее и подводя к стулу. Она тоже удивилась: как сильно за эти пять лет изменилась Субайбат. Ее голова, прежде черная, как деготь, стала похожа на снежные горы. Ее глаза, всегда живые, горячие, как огонь в очаге, словно туманом застлало. И как корни старого дерева, что выглядывают из земли, на руках выступили жилы: в них маятником билась темная кровь. — Ты же знаешь мое горе, дочь моя, — поймав ее взгляд, сказала старуха. — Наше с тобой горе. Неужели он погиб? Не верю и верить не хочу, — она с надеждой посмотрела на Сидрат. — Скажи, где ты его оставила?.. Сидрат стояла растерянная, подавленная, не зная что ответить. Но в этот момент на крыльце послышался топот ног, раздались голоса. В комнату один за другим входили люди. Они бросались к Сидрат, обнимали ее, смеялись и плакали, вспоминали своих мужей, сыновей, которые не вернулись с фронта, спрашивали у Сидрат, не встречала ли, не слышала ли о них… Вдруг из соседней комнаты послышался детский голос. — Мама, мама! — Это Роза проснулась от шума, увидела незнакомую обстановку и, напугавшись, стала звать Сидрат. Та бросилась к ней: «Мама с тобой, мама с тобой». — Говоря так, она взяла девочку на руки, еще горячую после сна, и вышла с ней к гостям. Все стихли, как пчелы, облитые водой. Ни слова, ни звука. Только глаза, широко раскрытые, вопрошали. Даже Субайбат застыла в нерешительности. Девочка соскользнула с рук матери и босиком, с растрепанными русыми волосами стала ловить котенка. Котенок спрятался под стул, на котором сидела Субайбат, и девочка подбежала к ней. Что-то перевернулось в сердце старухи. Может быть, она вспомнила маленького Рашида и себя, когда она, совсем молодая мать, играла с ним. Может быть, просто истосковались по детям ее сухие руки, которым давно уже некого было ласкать. Но только в напряженной тишине она нагнулась и, обхватив руками Розу, стала целовать ее: щеки, волосы, детскую полотняную рубашку… — Ой, мое счастье земное. Кусок моего сердца. Не думала я, что настанет такой день, когда дочь Рашида буду прижимать к груди. А как похожа на Рашида, — говорила она, отстраняя ее. — Вылитый отец. Все загалдели, бросились к ним, окружили девочку, как пчелы цветок: и правда, вылитый Рашид. Лоб, глаза. Прямо кажется, будто маленький Рашид смотрит на нас. «Подождите! Она не дочка Рашида!» — хотела крикнуть Сидрат. Она уже шагнула к ним, собираясь громко произнести эти слова. Но они застряли в горле. Может быть, она побоялась упрека аульчан, хмурого осуждения в их глазах, обращенных к ней. Может быть, ей стало жаль Субайбат. Может быть, в это короткое мгновение перед ней промелькнуло будущее Розы. Как отнесутся к ней в ауле, если узнают, что она не дочь Рашида. Примут ли? Или оттолкнут, как чужую?.. …Много лет прошло с тех пор. Выросла Роза, стала невестой. Свадьбу ее справили. А тайна эта все хранилась в сердце Сидрат. Думала уж, так и умрет с нею. И вдруг слова Гусейна… А Гусейн между тем давно знал, что Роза — не дочь Рашида. И только одно оставалось тайной для него: что и сама Сидрат не родная мать Розы. Все эти годы много разных мыслей копошилось в голове Гусейна. Много вопросов, на которые нет ответа: «Кто отец дочери Сидрат? Как это получилось, что Сидрат, такая строгая и сдержанная горянка, вдруг привезла с фронта ребенка?» Гусейн пытался оправдать Сидрат: война. На войне чего не случится. Гусейн знал: о том, что Рашид и Сидрат не встретились на фронте, было известно Субайбат. А с какой нежностью она ухаживала за Розой. Поведение Субайбат удивляло и восхищало Гусейна. И вот теперь, когда он узнал всю правду, он склонил голову перед Сидрат. — Прости меня, Сидрат. Я поступил подло, говоря тебе об этом. Сам не знаю, как у меня вырвалось. — Поздно ты мне сказал, Гусейн, — спокойно и грустно ответила Сидрат. — Одно мне жалко: я не смогла даже поблагодарить Субайбат. Что она могла подумать обо мне?! — И добавила, вздохнув: — Она действительно необыкновенная женщина. То, что она сделала, — самый настоящий подвиг. — И как это у меня выскочило? — продолжал убиваться Гусейн. — Сколько лет хранил тайну и вдруг на тебе. Болтун старый. Прости меня, Сидрат, — он дотронулся до ее руки. Сидрат молчала. За окнами стемнело. Темнота, как черная река, влилась в дом и затопила его. — Уже поздно, — спохватился Гусейн. — Я пошел. Спокойной ночи. — Он вышел, тяжело ступая. А Сидрат все стояла, держась обеими руками за спинку стула, и смотрела в темноту, будто видела там что-то важное. На столе стыла печенка и оплывала холодным жиром. — Ох, Субайбат, вот ты какая была! — тихо повторяла Сидрат туда, в темноту, будто Субайбат могла услышать ее.ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Субайбат была дочерью известного в Аварии певца Асхаба. Музыка, танцы, веселье никогда не покидали их дом. Каждый вечер собирались гости. Асхаб играл на пандуре. Жена его и обе дочери пели. «Никогда не состарится тот, кто живет в этом доме», — говорили люди. В ауле любили семью Асхаба. На свадьбах и других семейных торжествах сажали на самое почетное место. Две дочери — старшая Абидат и младшая Субайбат — росли непохожими друг на друга. Абидат — степенная, самодовольная, неприветливая. Субайбат, наоборот, веселая, быстрая, общительная. Голос ее, казалось, был создан для пенья, ноги для танца. Подруги тайно завидовали ей, юноши вздыхали по ней. На сходках, где девушки чесали шерсть и перебрасывались шутками с парнями, самые видные парни увивались вокруг нее. Но никто не видел в ее глазах ответной нежности. Никому не подарила она ласкового взгляда, а была одинаково ровной и приветливой со всеми. Тогда в горах девушек выдавали замуж рано. Старшую дочь Асхаба выдали замуж в пятнадцать лет. Многие сватались к Субайбат, но родители и представить себе не могли, как они останутся без своей любимицы. Их веселый дом опустел бы без ее голоса, звенящего колокольчиком. Да и сама Субайбат не спешила выйти замуж. Хотя она и пела песни о любви, но чувство это еще не коснулось ее задорного сердца. И вот однажды… Это было ее восемнадцатое лето. По аулу прокатилась весть: приехали пехлеваны. Говорили — на самом большом гумне они поставили столбы и натянули канаты. Говорили — у них одежда соткана из чистого золота. Говорили — есть среди них молодой пехлеван, красавец, и так поет, что сразу привораживает девушек. На место сборища прибежала и Субайбат. Когда по канату легко прошелся молодой пехлеван, стройный, как стрела, выпущенная из лука, и подтянутый, как тетива, с лицом бледным, с глазами большими и светлыми, как летние озера, сердце Субайбат затрепетало. Она ничего не видела вокруг, ее глаза были устремлены на пехлевана. «О аллах», — прошептала Субайбат, мысленно сравнивая его с молодым богом. И действительно, он не был похож ни на одного из юношей в их ауле. Разве могли они, с их широкими, загорелыми лицами и грубыми шутками, сравниться с ним. Таинственно улыбаясь, он легко передвигался по канату, и его улыбка притягивала девушек. Субайбат так увлеклась, что не заметила, как перед ней остановился человек с протянутым тазом. И только услышав звон монет, она вздрогнула, тряхнула головой и смутилась, вспомнив, что у нее нет с собой денег. «Придется тебя оштрафовать, красавица, — сказал он, улыбаясь. — Спой нам». Отказываться было нельзя. Не чувствуя под собой ног, она сделала три шага вперед и взяла у него таз. Ударив в него своими длинными тонкими пальцами, запела. И все глаза, устремленные на пехлевана, оторвались от него и обратились к ней. Сначала пехлеван рассердился — зачем помешали его работе. На его юном красивом лице отразилось неудовольствие. Но потом, подчиняясь нежному голосу девушки, он в такт песне стал быстро-быстро перебирать ногами по канату. Казалось, его ступни обнимали канат, как птица обхватывает когтями ветку. А когда Субайбат кончила петь, он спрыгнул с каната и тоже запел. Пел он, не отрывая глаз от ее лица. Может быть, он не мог налюбоваться ею, а может, боялся, что потеряет ее в толпе, но только он все смотрел и смотрел… Но все на свете кончается: и хорошее и плохое. Кончилась и эта песня, кончился и вечер. Субайбат с подругами ушла. А на другой день она узнала, что пехлеваны расположились, в доме их соседа. Днем они ездили по аулам, вечером возвращались сюда. Когда они сказали друг другу первые слова, где встречались, какое дерево прятало их под своими ветками, — это никому не известно. Но только скоро аул облетела волнующая весть: Субайбат выходит замуж за пехлевана. А дело было вот как. Родители заметили, что их младшая дочь стала чахнуть на глазах. Исчез ее румянец. Погасли игривые огоньки в глазах. Конечно, любовь дочери к пришельцу была ударом для беззаботного Асхаба и его жены. Выдать дочь замуж в чужой аул считалось позором. Но, видя страдания дочери, они не могли поставить камень на ее пути. Весь аул горевал, когда провожали Субайбат. А парни, так те локти себе кусали: «Нужно было гнать камнями этого проходимца в первый же день его приезда», — говорили они. Но прошло два года, и Субайбат той же дорогой вернулась в свой аул с четырехмесячным сыном на руках. Лицо у нее было постаревшим и желтым, словно она перенесла малярию. Остаться у родителей она отказалась и, продав свое приданое, купила небольшой домик на краю аула. В ауле к ее возвращению отнеслись по-разному. Одни горячо жалели ее, другие злорадствовали. Но и те и другие сгорали от желания узнать, что заставило Субайбат вернуться в свой аул. Разные хабары ходили по этому поводу. Одни говорили, что пехлеван-то оказался женатым да детным. Мол, приехала из дальнего аула его первая жена. Другие говорили, что он упал с каната и разбился. Третьи говорили, что Субайбат сама ушла от пехлевана, не вынесла его бродячей жизни. Четвертые говорили… Но все это были только догадки. И толком никто ничего не знал. Сама же Субайбат никогда никому не рассказывала о своей жизни с пехлеваном. И только иногда люди видели, как смотрела она на дорогу и глаза у нее делались такими, словно она очень ждет кого-то. Но, может быть, и это люди придумали. Через два года Субайбат опять расцвела, и свахи зачастили в ее дом. Но, к удивлению людей, она всем отказывала. Видно, никому больше не удалось забросить зерно любви в ее сердце. Единственной ее привязанностью был сын Рашид. Она воспитывала его по-своему. И Рашид рос честным и добрым. Получив извещение о гибели Рашида, она первые дни была без памяти. И соседи, боясь, что она помешается, поочередно дежурили у ее постели. Но она пришла в себя, выжила, не сошла с ума. Днем работала, как и все, в поле. Вечерами думала о сыне и перечитывала его письма. Постепенно к ней стала возвращаться надежда. Она слышала от людей, что нередко те, кого считали погибшими, возвращаются. И верила, что Рашид тоже вернется. «Может, ошибка вышла, а может, в плен попал», — думала она. Так и жила Субайбат этой надеждой. Больше ей жить было нечем. Родители ее к тому времени умерли, а со старшей сестрой и ее детьми, жадными, самодовольными, она не ладила всю жизнь. Даже когда умерла мать и Субайбат сидела с людьми, оплакивая ее смерть, Абидат вместе со своими детьми незаметно таскала вещи из родительского дома: она боялась, что Субайбат потребует свою долю. А Субайбат между тем даже иголки не взяла и от дома родительского отказалась, говоря: «У меня же есть дом. Зачем мне второй. Одно гнездо нужно птице». И Абидат долго мучилась над неразрешимой загадкой: глупая сестра или хитрая? Так и не поняла до конца жизни. Когда погиб Рашид и Абидат поняла, что сестра долго не проживет, она смекнула, что дом и все имущество после смерти сестры должны остаться ей: ведь других родственников у Субайбат не было. Но мало ли что может взбрести в голову глупой старухе, размышляла Абидат и решила на всякий случай быть с ней поласковее. Каково же было Абидат, когда она узнала, что у сестры объявилась внучка. Она сразу решила, что Сидрат будет претендовать на дом, и, засучив рукава, кинулась в драку. Субайбат же души не чаяла в Розе. Она давно любила Сидрат и радовалась, что именно ее выбрал сын в невесты. Правда, иногда, особенно в те минуты, когда Субайбат оставалась одна, в сердце ее закрадывалось сомнение. Тогда она доставала из сундука письма сына и, поднося их близко к глазам, перечитывала снова и снова, хотя знала наизусть каждое письмо, от строчки до строчки. И тогда острая боль сжимала сердце, становилось трудно дышать, и она с трудом доходила до окна, чтобы распахнуть его скорее. «Неужели Сидрат так быстро забыла Рашида, — с горечью думала она в такие минуты. — Но откуда знать: может быть, они встретились уже после того, как он написал эти письма. Война есть война. На войне все бывает». Конечно, она могла подойти к Сидрат и спросить ее прямо, встретилась ли она с Рашидом. Но она боялась, что Сидрат ответит: нет. И тогда ей нечем будет жить. Так постепенно она уверила себя, что Роза — ее внучка, и привязалась к ней, как к родной. Субайбат словно подменили. Со дня возвращения Сидрат и Розы она ожила, будто это ее сын Рашид пришел с фронта. Ее лицо, застывшее, как заледенелая вода, оттаяло. В глазах, недавно тусклых, засветились радостные огоньки. Ее ноги, еще вчера с трудом ступавшие по земле, стали гибкими и быстрыми, как у молодой. То, что она собиралась подарить невесте сына, с тех пор как получила извещение о его гибели, прело в сундуке, пересыпанное нафталином. А теперь Субайбат с легкостью откинула тяжелую кованую крышку и, отворачивая голову от острого запаха нафталина, стала вынимать вещи. Она встряхивала платки, покрывала и вывешивала на веранде — пусть проветрятся. — Ой, золотце мое, — ласково говорила она Розе, утром и вечером приходя к ней с каким-нибудь гостинцем. — Мама, я хочу спать к бабушке. Пустишь меня сегодня? — приставала Роза к матери. Сидрат соглашалась: — Иди, доченька. Только смотри слушайся бабушку. «Для всякой болезни и лекарство находится. Вовремя приехала внучка: спасла старую», — говорили в ауле. «Счастье-то какое, что внучка нашлась. Если бы не она, давно бы Субайбат отдала богу душу». Не только сама Субайбат, но даже и дом ее словно ожил. Земляная крыша, поросшая травой, которая словно спешила сровнять саклю с землей, стала гладкой и чистой: Субайбат повыдергала дерн, починила крышу. Веранда с облупившейся штукатуркой, с дранкой, торчащей из-под нее, теперь сияла свежей побелкой: Субайбат оштукатурила веранду заново. Обновился дом — обновилось сердце старой женщины. Но не все в ауле с открытым сердцем встретили Сидрат и Розу. Не все радовались, глядя на счастливую Субайбат. Следом за удачей печаль идет. Не сорока на хвосте приносит ее, а завистники и сплетники на своих длинных языках. Однажды в летний полдень Сидрат купала Розу на веранде. — Как хорошо ты сделала, что вернулась с этим солнышком, с этим золотцем, — приговаривала Рахимат, поливая девочку теплой водой из кувшина, — Старая Субайбат будто снова родилась. Да я и не знаю, как только раньше жила без вас. Правду говорят в народе: «Дом без ребенка — мертвый дом». Как пухлые облака, облепила Розу мыльная пена. Пузыри вздувались, лопались вокруг нее. В каждом вспыхивало радужное солнце. Солнце играло в темных зрачках девочки. Солнце плавало в глазах обеих женщин. Рахимат снова наполнила кувшин и плеснула на Розу. Белая мыльная пена легко скользнула с гладкого тельца девочки. Роза громко смеялась, била руками и ногами. Пена выплескивалась через край, хлопьями разлеталась по веранде, садилась на молодое лицо Сидрат, на седые волосы Рахимат. — Потише, доченька, видишь, у мамы уже слезы, — уговаривала Сидрат, вытирая глаза краем передника. — И у меня слезы, и у меня слезы, — радовалась Роза и еще сильнее била ногами. — Все дети так, когда купаются. Это их любимое развлечение, — улыбалась Рахимат. — Оставь ее. Пусть, пока не надоест. — Хватит, хватит, Роза, выходи, — строго говорила Сидрат, держа наготове развернутое полотенце. — Еще чуть-чуть. Последний раз, — возбужденно кричала Роза. — Дай мыло! Наливай воду! — Ты же знаешь, мама на работу спешит. А ну выходи! Быстро! — Да оставь ее, Сидрат. Пусть ребенок побалуется, — вступилась Рахимат. — Ладно, голуби, поворкуйте. Мне вас все равно не переспорить. — Сидрат встала и, быстро развязав передник, вышла. Проходя мимо дома Субайбат, она услышала свое имя и насторожилась. Это спорили Субайбат и ее сестра Абидат. — За кувшин тот ответит, кто держит его ручку. Не приду взаймы просить у тебя ума. Я живу своей головой, а ты живи своей. И птица, хоть у нее головка маленькая, ни у кого ума не просит. Оставь меня в покое, — взволнованно говорила Субайбат. — Откуда у тебя ум? Ветер гуляет у тебя в голове, старая. Иначе Сидрат не смогла бы так обмануть тебя. Пусть зашьет шубу тот, кто ее порвал. Сидрат порвала, а ты должна шить? Зачем тебе смывать ее позор! — кричала Абидат. — Алхамдулиллах, алхамдулиллах! Хвала аллаху, что он не оставил меня одинокой на старости лет. Послал мне внучку, — отвечала Субайбат. — Вай, держи меня, а то я упаду, — захохотала Абидат, упираясь руками в бока. — Если бы она была твоей внучкой, стали бы мы с тобой сейчас говорить. А ты знаешь, от кого она? Может, от немца, который убил твоего сына. Из-за твоего наследства она подкинула тебе девчонку. А говорит — дочь Рашида. — Побойся бога, Абидат, — вскрикнула Субайбат, вставая с места. — А чего мне бояться? Не я же тебя обманываю. Я говорю тебе, как сестра сестре: одумайся. Не дай себя обмануть. Эта девчонка застряла у меня в горле, как кость. — Зачем застряла? Это внучка моя. Внучка, слышишь? Она теперь моя единственная радость! Поняла ты? — Если ты хотела взять ребенка на воспитание, взяла бы у родной сестры. А ты работаешь на чужих! — На твоих детей мне работать можно, а на свою внучку нельзя? Не так ли, Абидат? Это ты хотела сказать? Потому ведешь такой гнусный разговор? — Ой, — застонала Абидат, — хоть внучкой ее не называй. У меня из головы огонь выходит. — Абидат, если ты будешь так говорить, за тобой потом и люди повторят. Это ранит мое сердце. Клянусь аллахом, если ты хоть кому-то скажешь про мою внучку, что мне сейчас говорила, ты мне будешь не сестра, а враг. — Вай, вай, с ума сошла моя сестра. Недаром говорят: если дурака не встретит, умный не разбогатеет, — бормоча так, Абидат спустилась с лестницы. Сидрат, прислонившись к воротам, вся дрожала. «Значит, так говорят люди». В ушах ее стучали слова Абидат: «Может, девочка от немца…» Сначала она хотела пойти навстречу завистнице и сурово потребовать от нее ответа. Но потом отмахнулась от этой мысли: с такой лучше не связываться. Сидрат не знала, как прошел рабочий день. В ее голове, как в растревоженном улье, гудели грустные мысли. Много думала она и пришла к выводу, что нужно все откровенно рассказать матери Рашида. …Это был первый послевоенный год. Сидрат работала в медпункте. Больных было много — днем и ночью она не знала покоя. Вот и сегодня хотела выйти, спрятаться куда-нибудь, остаться наедине с собой, выплакаться наконец. Но больные шли и шли, а в медпункте работала она одна. Но вот Сидрат отпустила последнего больного. Медленно шла она по аулу, стараясь не встречаться с односельчанами, и думала, думала. Как рассказать обо всем Субайбат, чтобы меньше ранить старую?.. Вот и ее дом с веселой голубой верандой. Сразу видно, что в этом доме — мир и покой. А таким ли он был недавно?! Сердце у Сидрат заныло. Подыскивая самые нежные, самые ласковые слова, она поднялась по ступенькам и отворила дверь на веранду. Сколько лет она не была здесь! С тех самых пор… Сколько Субайбат ни просила, у молодой женщины не хватало духу переступить этот порог. Вот тот угол веранды, где Рашид показал ей машины и самолеты, которые он сам смастерил. «Неужели все это было? Было и прошло…» Перед глазами Сидрат всплыл Севастополь — обугленный вокзал, стоны раненых. Ноги ее задрожали. Ей хотелось сесть на ступеньки, закрыть глаза и ни о чем не вспоминать. Но тут она услышала детский смех. Это смеялась Роза. Сидрат хотела зайти в комнату, но не сделала этого, а тихо подошла к окну, выходящему на веранду. — Зайчик идет, лиса идет, барсук идет, и тебя хап-хап, — услышала она. Это говорила Субайбат, играя с Розой. — Еще, бабушка, еще! — хохоча, приставала Роза. Сейчас Субайбат такая счастливая. Казалось — отними у нее внучку, и свет жизни потухнет для нее. — Ой, девочка моя, наверное, творог переварился, — спохватилась Субайбат и поспешно встала. — Иди, куропатка моя, помоги бабушке. Держи эту марлю — сейчас процедим. — Бабушка, а мне дашь творога? — спросила Роза, крепко держа марлю. — Как же не дам. Сейчас дам. — И, положив на блюдце горячего творогу, она бросила сверху кусок сливочного масла и протянула блюдце девочке. А потом, обнимая ее голову с тонкими, нежными, короткими косичками, запела:ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Когда Сидрат после замужества Розы решила дом, подаренный ей Субайбат, отдать сельсовету под ясли, она совсем забыла про Абидат. Но зато Абидат не забыла о ней. Как-то, возвращаясь с работы, Сидрат еще издали увидела ее на меже и решила подождать, пока та пройдет: уж очень неприятна была эта встреча. Но не тут-то было. Абидат, по-видимому, поджидала ее. — С работы? — участливо спросила она, как только Сидрат поравнялась с нею. — Устала, поди? Все трудишься. — У каждого своя работа, — отвечала Сидрат нехотя. — А вы что, косить пришли? — И она хотела пройти мимо. — Тебя ждала, золотко мое, — Абидат загородила ей дорогу. — Давай посидим на меже, поговорим. — Какая трава в этом году, — сказала Сидрат, опускаясь на траву и проводя по ней ладонью. — Трава-то трава, а у меня к тебе серьезный разговор. Слышала я от людей, что вы собираетесь даром отдать сельсовету дом моей сестры. Я, конечно, этому не поверила, сказала, что Сидрат женщина порядочная, такое не сделает, — заюлила Абидат, — а все-таки душа ноет. Дай, думаю, схожу, спрошу у нее самой. — Твоя сестра оставила дом внучке, но у ее мужа есть дом, — Сидрат старилась говорить спокойно, — поэтому она решила отдать свой сельсовету под детские ясли. Я думала, вы уже все поняли, а вы опять за свое. — И Сидрат встала, собираясь уйти. — Бусурманы, — взвизгнула вдруг Абидат. — Видали, слыхали? — она забыла о своем намерении быть ласковой. — Думаешь — докторица, так тебе все можно? Запомни: дом, построенный обманом, от проклятий рушится. Несчастная моя сестра: обманули тебя, выдали какого-то выродка за дочку Рашида. А она, дура, все имущество закрепила за вами. Оставили нас, законных наследников, ни с чем. Ну и что, какую пользу вы от этого получили? Ни себе, ни людям. Дармовое богатство никто не ценит. Все продали. Куда же деньги дели? Жалко им, видите ли, стало спин женщин — провели воду в аул. Да вы назло все делаете, чтобы только нам не досталось. Дом принадлежит мне по закону шариата. Чужого мне не надо. Ты знаешь, Сидрат, что я набожна и хоть золото найду на дороге, не возьму, потому что боюсь греха. Все знают, что я самому шейху дала обет жить честно. Сидрат пошла, не обращая внимания на Абидат, как будто та и не к ней обращалась, но последние ее слова рассмешили Сидрат. — Когда ты заговорила про грех и обет, я почему-то вспомнила проделки одного портного, — усмехнулась она. — При чем тут портной? — отмахнулась Абидат. — А вот при чем. Говорят, давным-давно жил на свете один искусный портной. Но не было случая, чтобы он не украл куска из сукна, принесенного заказчиком. Однажды портной заболел, и в бреду ему привиделся флаг, сшитый из украденных им кусков. Он хотел схватить флаг, но тот превратился в пламя и сжег ему руки. Когда портной пришел в себя, он сказал дяде, который за ним ухаживал, что, если аллах пошлет ему выздоровление, он никогда больше не будет красть. И аллах поверил портному. Тот выздоровел, но, получив первый же заказ, стал примериваться, как лучше отрезать от него кусок для себя. Тогда дядя напомнил ему о его обещании. Что же, вы думаете, ответил ему портной? Он сказал: «Так ведь в том флаге не было сукна такого цвета». Похоже, и у тебя так получается с грехом и покаянием, — закончила Сидрат. Эта притча совсем вывела из себя Абидат. — Ты на все способна! — не помня себя, закричала она. — Пусть аллах пошлет каменный дождь на твою голову. — О, если бы ты была этим аллахом, — снова засмеялась Сидрат. — Именем аллаха клянусь, ни одна живая душа не откроет дверь дома моей сестры, — торжественно провозгласила Абидат, поднимая к небу руки. — Не для чужих отпрысков она наживала добро. Пусть родители сами о своих детях заботятся. Но Сидрат не отвечала ни слова. И это еще больше злило Абидат. Дойдя до своего дома, Сидрат зашла во двор и повернулась, чтобы закрыть ворота. — Ты что, так ничего мне и не ответишь? — заголосила оторопевшая Абидат. — Ничего. Где мне взять силы, чтобы с такой сильной, как ты, разговаривать? — ответила Сидрат и закрыла ворота. — Какая нахалка! — закричала Абидат, желая привлечь соседей. — Видали, и разговаривать не желает. Молчит, как камень. Сидрат поднялась на веранду, и долго еще в ушах ее гудели слова Абидат. «А правильно ли я поступила? — подумала она, — ведь дом-то не мой», — и тут же ответила себе: «Да, правильно».После утреннего обхода Сидрат вышла во двор больницы. Свежий ветер ударил в лицо, но ей не стало легче. «Откуда такая усталость, — думала она, — ведь день только начался. Неужели сказываются прошлые годы, или это вчерашняя встреча с Абидат так расстроила меня?» Она окинула глазами пустой двор, взгляд ее остановился на том месте, где должна строиться новая больница. И сразу голова заработала четко и ясно, усталости как не бывало. Покусывая палец, прищурив глаза, она подсчитывала, сколько денег понадобится для постройки. А глаза уже видели не этот пустырь, по которому ветер гнал ржавую консервную банку, а высокое крыльцо, чисто вымытые стекла, цветы на подоконниках. Она отошла подальше, чтобы еще раз издалека окинуть взглядом это место, а потом быстро, словно что-то решив, вернулась в больницу. — Умагани, мне есть вызовы? — Пока нет, доктор. — Я в райисполком. Если будут, позвони мне туда… И Сидрат, скинув халат, спустилась с крыльца. Она шла полем. Ночью прошел дождь, и широкие листья кукурузы влажно блестели. Одна тяжелая туча, так и не разродившаяся дождем, обиженно висела в небе — из-под ее крыла весело выглядывало солнце. И вдруг, когда Сидрат уже подходила к райисполкому, разрезав пополам светлое небо, возникла радуга. Она стояла, как невесомый трехцветный мост, перекинутый с одной планеты на другую. И Сидрат, как в детстве, остановилась, радуясь и удивляясь. — С каких это пор людей не замечаешь? — прервал это созерцание чей-то голос. Навстречу ей шел председатель Хамид. Сидрат смутилась, словно ее застали за чем-то стыдным. И рассердилась на себя за то, что смутилась. — На кого злишься? — спросил Хамид. — Если бы я умела злиться… — А все-таки ты сегодня настроена поругать нас, по лицу вижу, — радовался Хамид своей прозорливости. — Не заставляйте ругать… — Ну что мы стоим здесь. Идем, я вернусь. Считай, что тебе повезло, если бы пришла на три минуты позже… — С чего мы начнем? — спросила Сидрат растерянно, садясь в кресло напротив Хамида. В глазах ее все еще стояла радуга, легкая в прозрачном высоком небе, и Сидрат никак не могла переключиться на деловой лад. — А это уж ты должна знать, с чего начинать. Ты нападающая, — Хамид поудобнее уселся в кресле. — А я постараюсь защищаться. — Может быть, хоть сегодня обрадуешь меня! — Увы, не могу. Еще нет окончательного решения. Но, — он улыбнулся обнадеживающе, — есть большая надежда, что мы сможем выделить средства. — Что же, у вас времени не хватает, чтобы решить наконец? — Времени-то сколько угодно. Денег пока нет. Сидрат подалась вперед, чувствуя, что сейчас отступать нельзя. От ее настойчивости, от ее уверенности будет зависеть, быть или не быть новой больнице. — Надо найти деньги, — сказала она твердо. — Не мне нужна больница — людям, району. — Ты, как всегда, права. Не думай, что я меньше тебя заинтересован в этом. Но не все сразу. Когда ты приступала к работе, помнишь, у вас было только двадцать коек, а теперь это вполне приличная больница. — Тогда было другое время, — быстро возразила Сидрат. — Ни одна горянка к нам рожать не шла. Это считалось позором. Они даже в колхозе декретный отпуск не брали — боялись, что их положат в больницу насильно. Завидев акушерку, прятались, чтобы не попасть в регистрационный список. Ты помнишь, Хамид, как мы обсуждали на партбюро мужа Купсият. Он даже бросил ее за то, что она пошла рожать в больницу. Ты знаешь, сколько трудов мне стоило приучить их, сломать этот предрассудок, и вот теперь, когда я этого добилась, когда горянки поверили мне, я должна сказать им: идите домой обратно, у меня нет места. — Напрасно ты укоряешь меня. Я прекрасно все помню и понимаю обстановку. Но, к сожалению, от этого наш бюджет не увеличивается. — Ну что же, тогда мне остается одно: сказать больным — ступайте куда хотите. Рожайте в поле, в огороде, как в былые времена. Пусть возвращается старое, — запальчиво выкрикнула Сидрат. — О, Сидрат! Я склоняю перед тобой голову. Знаю, как тебе трудно: и хирург, и терапевт — все в одном лице. А тут еще койки некуда поставить. Но потерпи еще немного. — Хамид перегнулся через стол, как будто надеясь, что тогда его слова будут к ней ближе. — Насчет врачей не беспокойся, у меня большое достижение. Вот, читай письмо из министерства здравоохранения. — И она передала ему письмо. — Поздравляю, поздравляю, — ответил Хамид, пробежав глазами письмо. — А ведь скрывала от нас, думала, не порадуемся вместе с тобой. — А чего радоваться?! — горячо возразила Сидрат. — Куда я выпишу терапевта? У меня же нет терапевтического отделения. Не говоря уже о хирургии. О, Хамид, я бы ничего у тебя больше не просила. Хирургия — это моя самая заветная мечта. — У тебя прямо страсть резать людей. — Раз это возвращает им жизнь… — Ты за словом в карман не полезешь. — Мой язык еще не ушел на пенсию. — Я сдаюсь, — и Хамид поднял обе руки. — Я покорен, пленен тобой, Сидрат. — Ну, если ты мой пленник — я могу приказывать. — Приказывай, я готов. Сейчас же ударю о землю волшебной палочкой. — Новая больница. Хамид посерьезнел, его брови сдвинулись на переносице. — Хорошо, — наконец сказал он, — через три дня этот вопрос будет поставлен на бюро. Я тебе обещаю… Если только останусь в живых, — добавил он устало. — Спасибо, Хамид. Я знаю, что ты слов на ветер не бросаешь. — Видно, ты изучила мои слабые стороны — добавила чайную ложку похвалы. — Не знала я, что это на тебя действует. Могу увеличить дозу. — Еще как действует. Ты насчет этого спроси у моей жены. Когда она подходит ко мне с лаской да похвалой, я сразу спрашиваю: не томи, говори, что тебе от меня нужно. — Тогда я возьму у нее консультацию. — Так она тебе и даст. Ее слабости я тоже знаю. — Ну, еще раз спасибо, Хамид. Не буду тебя задерживать. Но запомни — я надеюсь на твое мужское слово. — Теперь мне лучше погибнуть, чем не сдержать его, — отшутился Хамид, провожая ее до дверей. Хамид сдержал свое слово. И через несколько месяцев на том месте, где рос бурьян да ветер гонял по пустырю ржавую консервную банку, появились груды красного кирпича для будущей больницы.
Щедрое лето стояло в том году в горах. Тучно зрели хлеба. Деревья клонили к земле тяжелые ветки — плоды так и сыпались с них. Яблоки, крупные, мокрые от утренней росы, грузно шлепались в траву. На крыше каждого дома, на лавочке, на крыльце сушились на солнце яблоки. Разрезанные на дольки, с продетой в них ниткой, они висели всюду, опоясывая дома, как бусы. На полях кипела работа. В воздухе стоял густой, пряный запах скошенной травы. И на все это широко распахнутыми глазами смотрело небо. Светлое, выцветшее за лето небо. Сидрат шла по высокой траве, которую должны были скоро скосить. Трава опутывала ноги, мешала идти. У рук ее нежно колыхались прозрачные венчики. «Чиу-чи-чиу-чи», — из-под ног ее вспорхнул в небо жаворонок. Сидрат испуганно нагнулась. Раздвинула траву. Там было гнездо. Три птенца, вытягивая длинные голые шеи, боязливо смотрели на нее. «Прости меня, жаворонок, прости. Я захмелела от воздуха, от запаха травы. Так захмелела, что не заметила гнезда. Если бы я раздавила птенцов, никогда бы себе этого не простила. Я не враг твой, жаворонок. Ну что ты так кричишь? Не бойся меня. Хочешь, полети далеко-далеко. А я пока постою здесь, покараулю твоих детей». Но жаворонок кричал и кричал.Кружил и кружил над гнездом. А птенцы, задрав головы, беспомощно смотрели вверх. И Сидрат поняла: у них одно желание — чтобы она ушла поскорее. Она поднялась и пошла дальше. По высокой траве. Под высоким небом. Вот уже она услышала знакомый с детства звук: это коса со свистом рассекала воздух. — Сидрат, Сидрат! — увидев ее, закричали женщины. — Иди помоги нам, если не забыла, как косу держать. — Не могу, женщины. Спешу очень. На обратном пути загляну, — весело откликнулась Сидрат. — Всю жизнь ты спешишь. И как только мать тебя в утробе держала девять месяцев, — не унимались женщины. — Ой, ой, ой, умираю, — застонал Садык, хватаясь за живот. Он упал в траву и стал кататься по ней, изображая немыслимую боль. — Ой, хоть нас пожалей, если о работе не думаешь, — падали от хохота женщины, обступив его. — А ну, покажи живот, — сказала Сидрат притворно строгим голосом. И, пощупав его, сказала: — Тяжелый случай. Нужна немедленная операция. — На, докторша, — одна из женщин протянула ей серп. — Давай! Если острый, какая разница — скальпель или серп. Знаете, какую кишку у него надо вырезать? Ленивую! — Давно пора! — Ой, не надо, доктор. От твоей руки все прошло уже, — ответил Садык, пританцовывая. — Ага, испугался, — Сидрат улыбнулась. — Не надо мне операции. Надо, чтобы ты посидела с нами. А ведь тебя не заманишь, — Садык высыпал в таз абрикосы и, облив водой из кувшина, протянул таз Сидрат. — Эти врачи немытые фрукты не едят. — Да у вас настоящий праздник сегодня, — сказала Сидрат, с удовольствием обсасывая косточку. — У нас каждый день так. А ну выкладывайте, что у кого есть. Обедать пора. Мой желудок уже восстание поднял, — не унимался Садык. — Если бы по твоим часам обедали, два раза в день обед был бы. Ты, наверное, Халимат, плохо кормишь своего мужа, — смеялись женщины. — Валлах, сестры, самое сытное ему даю. А после того как Сидрат вырезала ему слепую кишку, еще больше есть стал. — Не иначе как положила ему безразмерный желудок, — не унимались женщины. — Смейтесь, смейтесь, — притворно обижался Садык. Вынесли из тени миски, кувшины. В одно мгновение на зеленой траве появились и вареная молодая картошка, и творожная чуду, и ломти холодного мяса. — Неплохо живете, — заметила Сидрат. — Теперь буду каждый день приходить сюда. — Знаем мы тебя… Если бы Садык не схитрил, тебя бы и сегодня с нами не было. Попробуй эту халву. Дочка из города привезла. — Садык, что это за шишка у тебя над глазом? Уж не подрался ли ты с Халимат? — спросила Сидрат, откусывая кусочек халвы. — А что, у тебя разгорелось желание резать меня? — А ты разве не знаешь, как он вступил в спор с аллахом и тот наказал его? — спросила Халимат, лукаво поглядывая на мужа. — Нет, первый раз слышу. — Ну расскажи ей, Садык. — Что тут рассказывать? — и Садык лениво откинулся на стог сена за спиной. — Видишь, Сидрат, как эти женщины издеваются надо мною. — Он протянул ей кувшин с бузой. — А все-таки, Садык, — настаивала Сидрат, принимая кувшин. — Да шутят они. Просто я прилег отдохнуть во-он под тем деревом, — он показал в сторону колхозного сада, — ну и говорю, почему на могучем дереве растут мелкие плоды, а вот на тонких стеблях, что по земле стелются, — такие огромные тыквы. Видно, аллах ошибся. Только я так сказал, как с дерева упала груша и ударила меня вот здесь. Тогда я понял, что велика мудрость аллаха. Видно, и он в свое время получил по лбу, вот и развесил на большом дереве мелкие плоды. Ведь если бы на грушевом дереве росли тыквы, несдобровать бы моей бедной голове. — Ой, не могу, — причитала Халимат, вытирая косынкой слезы. — Тебе, Садык, видно, всем придется рассказывать этот случай, а то пойдут хабары, что это я тебя избила. — Мы с ней в жизни только раз и поссорились, и то это стало известно всему аулу, — ворчливо сказал Садык. — Что-то я не знаю. Забыла, наверное, — заинтересовалась Сидрат, предвкушая новую забавную историю. — В молодости, — начал Садык, — Халимат моя, ох, и ревнивая была. Да и то правда, парень я был хоть куда, девушки на меня заглядывались. Поехал я однажды на базар, а Халимат дома оставил. Смотрю, красивая девушка продает шкурки каракуля. Мне хоть и не нужен был каракуль, но девушка-то красивая. Стою я и смотрю на нее, а делаю вид, будто — на шкурки. Вдруг кто-то как завизжит за спиной. Оглянулся — а это моя Халимат. Еле увел ее с базара. Стыдно было перед людьми, честное слово. Приехали домой, а она и глядеть на меня не хочет. Собрала вещи в узел и заявляет, что уходит к родителям. Ну, день прошел, два прошло — гляжу, моя Халимат все дома, но ко мне не подходит и спать отдельно ложится. Мне уже начало это надоедать. Тьфу, думаю, связался с глупой бабой, как вдруг ночью Халимат сама прибежала ко мне, дрожит вся и ко мне жмется. Ну, думаю, истосковалась по мужу, бедняжка. «Аллах, видно, бросил тебя в мои объятья, радость моя», — шепчу я ей. «Вор, вор», — шепчет она, дрожа. И тогда я услышал в доме какие-то шорохи и сообразил, что к нам забрался вор. Конечно, немножко обидно мне стало, что не по доброй воле пришла она ко мне, но все-таки радость верх взяла. «Эй, вор, — закричал я. — Ты вернул мне жену — бери в моем доме, что хочешь!» Вор, вы сами понимаете, не заставил себя ждать: схватил узел, приготовленный Халимат, — только его и видели. С тех пор Халимат со мной больше не ссорилась. Поняла, глупая, что ссора ей дорого обошлась». Когда на белой тряпице, расстеленной на траве, не осталось ничего, кроме пустых мисок, одна из женщин, обращаясь к молоденькой девушке, попросила: — Спой что-нибудь. Та раскраснелась, опустила голову. — Целый день покоя не было от твоих песен, а теперь молчишь. Спой для доктора. Девушка вскинула подбородок: напряглась ее тонкая шея. Она посмотрела в небо, будто ища там жаворонка. Песня широко разлилась над полем. Сидрат слушала тихо, вспоминая свое. Потом поднялась с колен, стряхнула прилипшие травинки, простилась с женщинами и пошла к себе. А песня все звенела, как тот жаворонок, все летела вдогонку, провожая до самого аула. На углу она увидела маленькую фигурку. Это была Джамиля. Она прыгала на одной ноге, а увидев Сидрат, бросилась к ней: — Тетя Шидлат, тетя Шидлат. Завтра Ашият едет в город на доктора учиться. Она будет, как ты. Мы с папой остались дома, — скороговоркой говорила она. — Я тоже скоро в школу пойду. А вон папа идет. — Она протянула палец в ту сторону, откуда шел Гусейн. Он шел быстро, размахивая одной рукой: пустой рукав был аккуратно заправлен в карман пиджака. Он подошел и ловко, одной рукой подхватил девочку. — Ты опять на своем наблюдательном пункте? — обратился он к дочери, а потом к Сидрат; — Все к тебе бежит… Ты стала раньше возвращаться. Что, больных мало?.. — Ты, Гусейн, не менее наблюдателен, чем Джамиля, — покраснела Сидрат. — Зато ты совсем не наблюдательная, — заметил Гусейн. — Сейчас мне легче стало. У меня есть помощница. — Асият так благодарна тебе, Сидрат, что ты помогла ей поехать учиться. — Я тут ни при чем, Гусейн. Не я за нее экзамены сдавала. — Да, взрослые дети улетают из гнезда. — Как улетают? — вмешалась в разговор Джамиля. — На крылышках? — она весело помахала руками, изображая крылья. — А я тоже улечу? — Обязательно. Мы тебя на Луну отправим, — засмеялась Сидрат, трогая ее тонкие мягкие волосы. — Ну, что мы тут стоим? Пошли к нам. Асият такой обед сготовила на прощанье… пальчики оближешь. — Разве у меня два желудка? Я только что с поля. Косари так накормили, три дня обедать не смогу. — На косьбе сейчас, как на свадьбе. Весело, — сказал Гусейн и почему-то вздохнул. Сидрат не успела подумать, почему он вздыхает, не успела ответить, как возле них затормозила машина. Шофер резко открыл дверцу. — Около Хариколо заводская машина свалилась в пропасть. Один умер. Семеро раненых, — выпалил шофер на одном дыхании. — Еду! — только и крикнула Сидрат. И вот уже машина, оставляя за собой клубы пыли, исчезла. …Много трудных дней выпало на долю Сидрат. Но сейчас и она растерялась. Больница была переполнена стонами. В лицо ей ударил запах крови, как только она переступила порог. Молоденький врач, недавно из института, потеряв всю профессиональную степенность, растерянно бегала по коридору. Сидрат остановилась, приложив ладонь ко лбу, размышляя. Она не знала, с кого начать. Четверо были почти безнадежны. В крови и пыли была их одежда. — Я не знаю, как до него дотронуться, — жаловалась девушка, подводя Сидрат к одному из них. — Он весь в травмах. — Она говорила шепотом, чтобы больные не услышали ее и не осудили за беспомощность. И действительно, лицо у него было в ссадинах и синяках. Когда Сидрат, просунув руку ему за спину, попыталась приподнять его, чтобы стянуть окровавленную, изодранную одежду, он застонал и, как куль, повалился на кровать. — Боюсь, что у него сломан позвоночник, — сказала Сидрат. — Немедленно на рентген. — Она провела рукой по его лбу, освобождая его от слипшихся волос. Что-то знакомое, полузабытое почудилось ей в этих волосах, и в лепке лба, и в сомкнутых веках, что задрожали под ее ладонью. И вдруг, как молния, пронзила догадка: Загид! Неужели он? Сидрат взяла себя в руки; времени для воспоминаний не было. Она завязала маску, до глаз закрыв лицо. Надела белую шапочку, спрятав под ней волосы и брови. Теперь на ее лице жили только глаза. Между двумя белыми полосками — два угольно-черных, блестящих, сосредоточенных глаза. «Если он очнется и узнает меня, он разволнуется», — подумала она мельком. Четыре с половиной часа длилась операция. Больной потерял много крови. Как и предполагала Сидрат, в позвоночнике у него оказалась трещина. После операции Сидрат не пошла домой. Она прикорнула на узкой койке дежурной сестры. А утром, когда серый свет, еще не подсвеченный солнцем, медленно и тяжело вползал в окна больницы, она вскочила и прошла в палату, где лежал он. Он лежал на спине, лицом к окну. Сквозь смуглую кожу проступала матовая бледность. Она взяла его руку и нащупала пульс. «Не особенно ты изменился с тех пор, — мысленно говорила она ему. — В плечах раздался и лицо отяжелело. Да и виски седые. И все-таки ты прежний…»
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Они познакомились в Махачкале. Оставив Розу двум бабушкам, с легким сердцем уезжала Сидрат учиться. Жизнь, словно бы спохватившись, возвращала ей то, что отняла в юности. Второй раз в своей жизни покидала Сидрат аул. Только в первый раз, смятенная, она уезжала в неизвестность. Уезжала с отчаяния, уезжала тайком, не простившись с родными. Не уезжала, а убегала из отцовского дома. Сейчас все было по-другому. Рахимат и Субайбат, провожая ее, напекли в дорогу всякой всячины. Легко стучали колеса, легко отлетали назад дома и деревья. Но тогда на свете был Рашид, а сейчас его нет и не будет никогда. Студенческая жизнь закружила Сидрат в своем веселом водовороте. Пестрым был состав ее однокурсников. Здесь учились и девочки — вчерашние школьницы. Они только что отрезали косы и теперь гордо и свободно встряхивали короткими, разлетающимися на ветру волосами. Они хохотали по всякому поводу, и глаза их не таили еще ничего пережитого. Их окружали юноши с нежным пушком над верхней губой, в очках, в тесных пиджачках, туго обтягивавших узкие мальчишечьи плечи. Мальчики держались серьезнее, мрачнее — они хотели казаться мужчинами. Может быть, Сидрат чувствовала бы себя неловко среди этой «зеленой» молодежи, но в их веселой толпе вдруг мелькали выцветшие гимнастерки, раздавался солидный басок. Это были демобилизованные. Они так же, как и Сидрат, воевали, мерзли в окопах, горели в танках. А теперь, пытаясь наверстать упущенное, неловко сжимали в пальцах ручку и, такие храбрые на фронте, дрожали на экзаменах. Словно не было ничего — ни операций под бомбами, ни гибели близких, ни ржавой проволоки концлагеря. А если и было, то, наверное, не с ней. Сидрат снова чувствовала себя девчонкой. Это студенчество возвращало ей молодость. Как весной обновляются корни засохшей травы, так обновлялось ее сердце. Все, что казалось засохшим на вечные времена, снова распускалось в нежном цветении. Опять хотелось любить и быть любимой. Тогда-то она и познакомилась с Загидом. Это случилось на вечере встречи участников войны. К трибуне вышел крепкий парень, очень смуглый, с глазами бойкими, чуть даже нахальными. Все в нем дышало силой, уверенностью в себе. Даже усы как-то особенно молодцевато топорщились над яркой губой. Он не встал на трибуну, а говорил тут же, у края стола, стуча большим бронзовым кулаком по красной праздничной скатерти. Сидрат не слышала, что он говорит, а только молча любовалась им: его силой, его задором. Она разволновалась, щеки горели. Какая-то сила поднимала ее с места. Ей тоже захотелось выступить, встать рядом с ним к этому столу и рассказать о себе, о своем ауле. Но она, конечно, не решилась. Когда торжественная часть кончилась, из зала стали выносить стулья, освобождая место для танцев. Кто-то легко выхватил из ее рук два стула, сказав непринужденно: «Разрешите помочь?» Сидрат опустила голову и покорно отдала стулья, а сама почему-то пошла следом. — Фронтовичка, — угадал он. Она кивнула. — С какого фронта? Они разговорились. Сбежав с вечера, долго бродили по темным улицам. С тех пор каждый вечер Загид — так звали парня — стал заходить за ней в общежитие. Сидрат любила бродить с ним по освещенным улицам города, где на мокром асфальте расплывались огни, она любила ступать по этим разноцветным пятнам, чувствуя его рядом. Любила слушать его рассказы о фронте. Ей начинало казаться, что она кровью связана с ним. Незаметно для себя она стала часто думать о нем, ловила себя на том, что скучает без него. Давнее, девичье, что, казалось, навсегда похоронено в ней, ожило. Ее каблучки задорно и радостно стучали по асфальту. Глаза блестели. Даже голос изменился — стал мягче, напевнее. Ушла ее скованность: она смеялась, закинув голову, с языка так и срывались забытые лукавые слова. Ей хотелось веселиться: танцевать, громко петь песни, ходить с ним в кино и, опаздывая, в темноте, пригнувшись, пробираться на свое место, чувствуя его теплую руку. Но Загид редко приглашал ее куда-нибудь. Однажды, услышав о том, что у него в институте готовится вечер, она сказала лукаво: — А я сижу и жду, когда Загид догадается пригласить меня на вечер. — На какой вечер? — спросил Загид. — Я даже не слышал… Ей показалось, что он растерялся. — Тебе лучше знать. Ведь ваш вечер. У нас девочки получили пригласительные билеты. Наверное, фальшивые. А может, над ними подшутили, — не унималась Сидрат. — Я не любитель всяких там концертов и вечеров, — ответил Загид сухо, но, увидев, как огорчилась Сидрат, добавил мягче: — Ты же знаешь, я хочу быть только с тобой… только ты и я, и больше никого. В этот вечер они снова долго бродили по городу. Прошли к морю. Оно было спокойным и черным. Только широкие лучи прожектора время от времени возникали из пустоты и пересекались над ним. Молодая женщина смотрела на широкую, распластанную тень Загида и думала: «Он не хочет появляться со мной в людном месте. А вдруг он стыдится меня? Нет, не может быть. Просто он хочет побыть со мной вдвоем». Это был хороший вечер. По все-таки какая-то горечь была в нем. Как-то они проходили мимо кинотеатра «Комсомолец». Около касс толпился народ. Гирлянда ярких лампочек обрамляла афишу. Шла «Фатима». — Посмотрим? — предложила Сидрат. — Зачем это нужно два часа в духоте сидеть, — раздраженно ответил Загид. — Если всегда только на тебя смотреть, то и мне, наверное, надоест, — пошутила Сидрат. А самой стало грустно: тут что-то неладно. Почему-то именно в эту минуту перед ней встало лицо Рашида. И растаяло в темноте. Она покосилась на Загида. Впервые он показался ей каким-то жалким. — Голова разболелась, — сказала она и повернула к дому. В общежитии было шумно и весело. Ярко горел свет. По коридору бегали девушки. Стучали двери. — Пойдем с нами в кино, — предложили они, увидев Сидрат грустной. — Разве она пойдет с нами. Она своего усача боится, — крикнула одна из них. И Сидрат решила пойти в кино. Впечатлительная, она долго не могла прийти в себя после фильма. Все видела перед глазами осетинку с безумным взглядом огромных глаз, с распущенными волосами. От ее крика содрогнулся зал: «Сын мой! Отдайте моего сына!» Эта картина вызвала в памяти другую, ту, которую она видела не на экране, а на улице Киева во время войны. Молодая украинка в изодранной одежде шла по улице, задевая прохожих. В руках у нее был мертвый ребенок. «Посмотрите, как мой сын поправился», — говорила она, заглядывая в глаза встречным. Потом она села тут же на дороге и стала рвать на себе волосы. «Надо отнять у нее ребенка», — сурово сказал командир отряда и отвернулся. Один из солдат приблизился к ней, но она показала ему язык и, вскочив с невероятным проворством, отбежала в сторону: «Не отдам сына! Не отдам сына!» Вот что напомнила ей «Фатима». Сидрат шла подавленная, уже жалея, что пошла на эту картину: лучше бы погуляла с Загидом. И он, наверное, скучает один. Она с благодарностью вспомнила, как хорошо им было вместе. — Ты думаешь, это все правда? Да это режиссер нарочно придумал, чтобы страшнее было, — уверяли ее подруги. Сидрат только покачала головой. Ей не хотелось сейчас делиться с подругами тем, что она видела в войну. Грубый хохот раздался над ее ухом. Она сердито повернула голову, рядом в группе парней шагал Загид. — Ну как тебе осетинская красотка? — спросил его один из них. — Я покрасивее видал, — захохотал Загид. — Еще бы, ты ведь ни одной картины не пропускаешь. — Девушки и кино — это моя слабость. Сидрат не верила своим ушам. — Успокойся, — тормошили ее подруги. — Нельзя же так переживать фильм. Теперь нам понятно, почему ты в кино не ходишь. — Девушки, вы идите. Я вас догоню, — тихо сказала Сидрат. И она пошла следом за шумной компанией, где был Загид. Ярость душила ее. Вдруг Загид остановился. — О, с приездом! — он протянул руку встречному. — Какие вести из аула? — Все хорошо. Только вот жена обижается, что редко ей пишешь. А сын просил передать тебе привет. — Спасибо, друг. А писать я не любитель. Что поделаешь? — Запад улыбнулся. Его зубы широко и влажно блеснули в темноте. «Подойти, ударить по этим смеющимся губам. Или нет — плюнуть в лицо». Но она повернулась и быстро пошла обратно в общежитие. Всю ночь Сидрат металась, будто лежала на раскаленной плите. Первый раз в жизни она жаловалась на судьбу. Ни тогда, когда отец пытался разлучить ее с Рашидом, ни потом, когда узнала, что Рашида больше нет, ни там, в гнилом бараке концлагеря, она не сказала судьбе ни слова упрека. А сейчас она проклинала судьбу: «За что? — спрашивала она. — Что я плохого сделала? Неужели мне нельзя, как всем, иметь хоть кусочек счастья!» Из темноты вставало лицо Рашида. Оно смотрело на нее с упреком и жалостью. Потом это лицо сменилось другим. Наглые глаза улыбались ей. Молодцевато топорщились усы. В общежитии спали. Она слышала сонное дыхание девушек, видела их руки, выпростанные из-под одеяла. «У них-то все хорошо, — вдруг со злобной обидой подумала она. — Им никогда и не снилось то, что испытала я. А чем я хуже их?». Простыни жгли ее. Она не могла больше лежать. В темноте натянула платье, натыкаясь на стулья, бросилась к дверям: скорее, скорее на воздух. …Море было свинцовым. Над ним в сером небе расползались тяжелые тучи. На рассвете поднялся ветер, и волны гудели, выбрасываясь на берег. Они с ревом подкатились к ногам Сидрат и отхлынули, злобно урча. Она вдруг почувствовала успокоение и шагнула туда, за ними — одно мгновение — и всему конец. Волны с грохотом снова нахлынули, спеша принять свою жертву. Холодная вода окатила ее с головы и застыла у ног: разлетелись крупные брызги. И Сидрат отпрянула. Она вдруг увидела Розу, как она плачет, зовя ее. «Зачем я пришла сюда?» — мелькнуло в голове. Она отбежала и села на гладкий серый камень, отшлифованный морем. А море простиралось перед ней, огромное, бесконечное. Все так же гудели волны, но теперь ей казалось, что они понимают ее и по-своему пытаются ее утешить. Минута слабости прошла. Ей стало стыдно за себя. «Неужели для того я выжила тогда, неужели для того женщины в концлагере лечили мою рану и делились коркой хлеба, чтобы сейчас умереть из-за подлеца? Неужели боль, причиненная им, сильнее, чем пуля фашиста?» Долго просидела Сидрат на камне. Небо из серого стало перламутровым. Откуда-то снизу, как будто с морского дна, поднялось солнце. И море, к которому прикоснулись его теплые руки, стало успокаиваться. Его рокот стихал. Сидрат встала на камень и огляделась: вдали просыпался город. Море поголубело. Длинная тень Сидрат лежала на желтом песке. «Никогда больше не разрешу себе любить. Значит, это не для меня. А у меня есть дочь, друзья, работа», — успокаиваясь, решила Сидрат. Гулко ступая по асфальту, она прошла на почту. Там было тихо и пустынно в этот ранний час. Сидрат выбрала три красивые открытки и отправила их Розе, Рахимат и Субайбат. Когда вечером, как обычно, в общежитие пришел Загид, она посмотрела на него удивленно: она даже забыла, что он должен прийти. — Пойдем погуляем, — сказал он, улыбаясь. Они вышли из дверей общежития. — Скучал без меня вчера? — как ни в чем не бывало, спросила Сидрат. Загид не ожидал подвоха. — Спрашиваешь! Заснуть не мог, — ответил он, беря ее за руку. Сидрат отстранилась. Ничем не выдала она себя: ни голосом, ни глазами, но не отстраниться не смогла. — Скучал, говоришь?.. Они снова, как вчера, прошли мимо кинотеатра «Комсомолец». Так же сияли афиши, окруженные разноцветными лампочками. Так же толпилась очередь у касс. Шла «Фатима». — Говорят, хорошая картина. Пойдем? — Ты лучше, — нашелся Загид и сжал ее руку. — А все-таки картина хорошая, — сказала Сидрат, вырывая руку. — Ты ее видела? — Я вчера ходила в кино, — спокойно ответила девушка, следя за ним глазами. — Понравилась? — спросил он изменившимся голосом. — Очень! А тебе? Загид уже понял все и молчал. — А я и тебя видела, — продолжала Сидрат, — как ты вышел из кино с товарищем, на меня даже не взглянул. Слышала, как тебе передали привет от жены и сына. — Я развожусь с женой. Я ее не люблю, — быстро сказал Загид. И, не зная, куда девать руки, стал крутить ус. — Ты, кроме себя, никого не любишь. Я думала, ты человек, а ты… А усы и у котов есть, — неожиданно добавила она, повернулась и пошла обратно.…Много воды утекло с тех пор. Не думала Сидрат, что придется ей снова встретиться с Загидом. Да и не вспоминала о нем никогда. Рана быстро зажила. Ничего не осталось от этого чувства, даже шрамов. И вот теперь он лежит перед ней, беспомощный, забинтованный с головы до ног. Его скулы заострились и побледнели. Ни молодцеватости, ни самоуверенности. Просто слабый больной человек, который нуждается в ее помощи. Дверь скрипнула, заглянула дежурная сестра. — Там пришли жена и дети Загида, — сказала она шепотом. — Просятся взглянуть на него. — Ну что же, впусти, — ответила Сидрат. В палату вошла женщина, крупная, с широким открытым лицом. За ней — взрослые сын и дочь. Женщина сразу, от дверей, увидела мужа и, подойдя к койке, беззвучно заплакала. — Мама, перестань, я же тебя еще дома просил, — сказал сын с досадой. Он был копия матери, с таким же ясным, наивным лицом. А дочь, не похожая ни на отца, ни на мать, смотрела удивленными, расширенными от испуга глазами. «Какие прекрасные дети. Наверное, это тот сын, который посылал отцу привет», — невольно подумала Сидрат. …До чего живучи воспоминания. Кажется, давно похоронены в сердце, а вот — лишь тронь, и оживают, словно это было вчера. Сидрат вздрогнула, медленно возвращаясь в свой аул, в сегодняшний полдень. Сидрат шла домой с работы, а навстречу бежала женщина и что-то кричала, размахивая руками. Подбежав, она быстро заговорила: — Сидрат, дорогая, пусть аллах даст тебе сто лет жизни, а на том свете самый сочный райский уголок, иди в сельсовет, только ты одна можешь помочь бедной Нупайсат, опять этот негодяй Мухтар отнял у нее дочь. Сидрат уже привыкла к тому, что в ауле со всеми бедами обращались к ней: не доится корова — к ней, дом ремонтируют — опять к ней, разлад в семье — и тут к ней. Наверное, врач в глазах аула был человеком, который излечивает все недуги: и тела, и души. И Сидрат, чем могла, помогала им. Вот и сейчас она покорно направилась к сельсовету. …В кабинете Гусейна, прижимая к груди перепуганную дочку, всхлипывала Нупайсат. Из-под черной с розами шали выбились спутанные волосы. — Не надо мне его денег, — глаза Нупайсат горели яростной решимостью, — пусть оставит в покое дочь. Виданное ли это дело, как только приходит время платить деньги, он ворует ребенка и прячет неизвестно где. — Я ему сколько раз говорил, чтобы пришел, что у меня разговор к нему. Никак его сюда не зазовешь, — оправдывался Гусейн, пряча глаза от Нупайсат. — Я сама приведу его сейчас, — сказала Сидрат и, резко повернувшись, вышла. «И что за человек такой, — с досадой думала Сидрат про Гусейна. — Ведь на фронте воевал, а здесь слова резкого от него не услышишь. А доброту не все понимают. Иной у доброго-то всю жизнь на спине проедет. Нет, с таким, как Мухтар, нужно говорить иначе». …Мухтар со своей новой женой сидел за столом. От горячего пара, который клубился над миской, его лицо было как в тумане. — О, доктор, дорогая… — вскочила жена Мухтара. Но Сидрат, даже не посмотрев в ее сторону, сказала Мухтару: — Я за тобой пришла. Тебя ждут в сельсовете. — Что, опять проделки моей первой жены? — спросил Мухтар, обнажив в улыбке два золотых зуба. Но, встретившись со взглядом Сидрат, поспешно поднялся и, нахлобучив на голову каракулевую папаху, следом за ней перешагнул порог. — Вот что, Мухтар, — сказала Сидрат, когда они пришли в сельсовет и она заняла место Гусейна, — у ребенка должны быть отец и мать. Но раз ты решился разрушить свое гнездо, то изволь подчиняться советским законам, по которым ребенок остается с матерью, а отец платит деньги на его содержание. Сейчас мы разбираемся с тобой сами, так сказать, в своей семье, но если ты еще раз побеспокоишь Нупайсат, — брови Сидрат сдвинулись, слились на переносице в одну черную линию, — то я сама, как депутат районного Совета, передам дело в суд. — Мне его деньги не нужны, — робко вмешалась Нупайсат. — Лишь бы не трогал дочь. — Не тебе он деньги платит, а ребенку, — строго прервала ее Сидрат. И добавила сердито: — Сейчас не те времена… Теперь у женщины столько же прав, сколько и у мужчины. А вы все никак не привыкнете… Нужно уметь постоять за себя. Недаром говорят: не будь слишком сладким, а то тебя сразу проглотят. Не будь слишком горьким, а то тебя сразу выплюнут. Мухтар, кинув свирепый взгляд на Нупайсат, молча выскочил из сельсовета. Вечером, когда Сидрат заполняла истории болезней, в комнату неслышно вошла Рахимат. Она с большим уважением относилась к работе дочери и никогда не беспокоила ее. Вот и сейчас она стояла молча, и Сидрат слышала только ее тихое дыхание. — Что, мама? — спросила она ласково. — Там Абидат пришла, хочет что-то попросить у тебя, — сказала Рахимат виноватым голосом. — Пусть зайдет, мама, — ответила Сидрат приветливо, а про себя подумала недовольно: «Наверное, опять поведет разговор о наследстве Субайбат». — Добрый вечер, дорогая, — запела Абидат медовым голосом, спина ее почтительно согнулась, а глаза умильно сузились. — Шла я к тебе и думала, не ценим мы то, что имеем. Какое счастье, что у нас в маленьком ауле есть свой доктор. Да еще какой. Золотой доктор. В любое время приходи — не откажет… — Добрый вечер, Абидат, — прервала Сидрат ее излияния. — Садись, гостьей будешь. — Спасибо, золотая моя, — еще пуще запела Абидат, осторожно опускаясь на краешек стула. — Как хорошо ты сделала, что не уехала работать в Махачкалу. Когда услышали, что тебя хотят забрать от нас, весь аул плакал. А мы в тот вечер, клянусь именем пророка Магомеда, даже огня не зажигали в очаге. — Зачем мне город, и тут работы хватает. Вот скоро выучим своих врачей… — Это правда, Сидрат, что ты помогла Кавсарат поехать учиться? Ведь отец не хотел ее отпускать, говорил: «Сидрат, наверное, хочет ей передать свой опыт. Может, еще научит ее, как с ребенком, без отца рожденным, вернуться…» Людские языки-то змеиные… — Зачем опять передаешь мне сплетни? — сказала Сидрат, стараясь сдержать закипающий гнев. — Правильно, правильно, доктор, — спохватилась Абидат, — я и сама не люблю сплетен. «Оттого и сплетничаешь без конца», — подумала Сидрат, а вслух спросила: — Ну, как у вас дома? Не заболел ли кто? — Слава аллаху, все здоровы! Радость у нас большая, — Абидат даже причмокнула языком. — Дочку выдаем замуж. — Это Нуцалай? Да она же у вас еще маленькая. — Что ты, Сидрат. Это она только ростом маленькая. А на самом деле, клянусь именем пророка Магомеда, она у нас как мерка, до отказа наполненная зерном. Восемнадцать стукнуло. Жених больше ждать не может. Бедняжка, похоронил мать. А каково дома мужчине без женской заботы… — Абидат вытерла рукавом слезы. — А как хотела его мать увидеть мою Нуцалай своей невесткой… Абидат сунула руку в сумку, которую держала на коленях, как будто хотела достать оттуда носовой платок, да так и осталась сидеть. Глаза ее забегали. Рука в сумке зашевелилась, словно ощупывая что-то. — На свадьбу приглашаешь? — спросила Сидрат. — Конечно, конечно, какая же свадьба без нашего доктора. Только злые языки говорят, что Нуцалай еще нет восемнадцати. Завидуют чужому счастью. Сами метят за Тагира. Еще бы, у него дом — не дом, а дворец, и корова, и овцы… и… — Абидат спохватилась, глаза ее забегали еще сильнее, рука, утонувшая в сумке, задвигалась еще быстрее. — Нам-то что, мы и сами не из последних в ауле. А кто победней, так рты разинули. Бедняки всегда на чужое добро зарятся… Так ты уж, как врач, выдай нам справочку, что Нуцалай замуж пора. Ей давно восемнадцать, это только в метриках неправильно записано. — Ну что ж, — сказала Сидрат, — пусть приходит завтра в больницу. — Я же знала, что ты справедливая женщина, — бросилась Абидат целовать ее. — А у тебя все еще эта чугунная гиря на руках? — Она имела в виду мужские часы Сидрат. — Ты заслужила, доченька, чтобы на каждой руке носить золотые… — Значит, не заслужила, — засмеялась Сидрат. Абидат, кланяясь, пятилась к дверям, приговаривая: — Золото ты наше бесценное, доченька моя… За калиткой Абидат снова сунула руку в сумку и радостно засмеялась: — И хорошо, что не оставила. Она, дура, и так даст справку, задаром… Наутро Абидат привела в больницу дочь. Нуцалай была разряжена, как невеста. Тяжелые серьги оттягивали тонкую мочку уха, казалось, вот-вот ухо не выдержит их тяжести и разорвется. Ноги ее, тонкие, как две макаронины, кривились то в одну, то в другую сторону на высоких каблуках. Ей было не больше пятнадцати лет. Нуцалай, боясь, что ее станут осматривать, сидела, съежившись, в приемной и с мольбой смотрела на доктора. Сидрат вдруг стало весело. — Иди, бегай, играй, — кивнула она девочке. Нуцалай бросила испуганный взгляд на мать, потом на врача, потом снова на мать, застывшую в недоумении. — Погоди, ты что это говоришь, — опомнилась, наконец, Абидат. — А справка где? — Не будет никакой справки. На лице Абидат льстивая улыбка сменилась гневом. — Ты что, смеяться над нами вздумала? — закричала она. — Считаешь, если врач, так тебе все можно? Если сестру мою обманула, подсунув ей чужого ребенка, обобрала до нитки, думаешь, и меня теперь проведешь?! Не на такую… Но Сидрат, не слушая ее, прошла в кабинет и закрыла за собой дверь. Абидат хотела броситься за ней, но что-то ее остановило: быть может, строгая табличка с надписью: «Главный врач». Придя домой, она стала ругать себя: «Дура я, дура, надо было тогда сунуть ей часы. И была бы справка в кармане. А вдруг часы бы взяла, а справку не дала? Попробуй потом докажи… А может, не взяла бы…» Абидат даже в пот бросило от этих мыслей. Она достала из сундука коробку, открыла ее и долго смотрела на маленькие трофейные часики, привезенные мужем из Германии.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Был конец лета. Сразу же за больницей начинался луг — там желтели скирды еще свежего сена. Кое-где мелькали белые косынки женщин — нужно было спешить, чтобы убрать сено до дождей. Хорошая погода обманчива. Сегодня небо ясное, горы чистые, кажется, никогда оттуда не выползут предательские тучи. А завтра, глядишь, все небо заволокло ими, и покажется тогда, что солнца здесь и не было вовсе. «А я, наверное, и косу держать в руках разучилась, — с грустью подумала Сидрат, глядя в окно. — Бедная Рахимат, все на нее взвалила и по дому и в поле. Вот сбегу сегодня пораньше и сразу же в поле, помогу Рахимат убирать сено». Сидрат любила эту пору лета, когда волнами ходит созревающий хлеб, а на лугу, еще зеленом, там и тут сохнет скошенная трава, и нет на свете слаще запаха. Солнце греет нежно, и воздух нежно касается лица, и так тихо вокруг, словно все остановилось, боясь спугнуть лето. С легким сердцем, предвкушая встречу с полем, вышла Сидрат из больницы, но со скамейки поднялся какой-то мужчина. — Ко мне? — спросила она, стараясь скрыть недовольство. — Да вот, просили, чтобы пришли. Сидрат, приглядевшись, узнала в нем шофера председателя из соседнего колхоза. — Кто просил? — Да вот, сам председатель, — сказал он, замявшись. Сидрат молча пошла к «газику», стоявшему у ворот. Аул этот был недалеко: можно и пешком дойти. Ей часто приходилось бывать там по вызову. Каждому она кланялась на улице, и каждый здоровался с ней. «Наверное, что-нибудь серьезное, раз машину прислали в такое время. Может, придется больного везти, — подумала она, зная, что осенью в пору уборки каждая машина на счету. — Да и председательская занята. Его то и дело вызывают в район». Когда шофер остановился у знакомых ворот, заново покрашенных синей краской, и Сидрат увидела на веранде много людей, она испугалась: «Неужели ребенок?» Ведь не прошло и месяца, как она обрадовала этот дом счастливой вестью — «сын!». Как долго они ждали этого слова: у председателя было четыре дочки. На шум машины на крыльцо вышли председатель и Садык. — Ну вот, что я вам говорил, друзья! — заявил Садык торжествующе. А председатель, широко улыбаясь и расставив руки, словно собираясь обнять ее, уже спускался с лестницы. — Дорогая Сидрат, — пробасил он, — ты, конечно, хотела увидеть меня в постели. — Я-то не хотела, а вы, видно, хотели, раз позвали меня, — сказала Сидрат, растерянно оглядывая людей, высыпавших на крыльцо. По веселым лицам собравшихся она поняла, что опасности здесь нет, и теперь недоумевала: зачем ее пригласили? «Это, конечно, проделки Садыка», — рассердилась она, решив, что над ней подшутили. — Это Садык подсказал, дай ему аллах здоровья, — и председатель хлопнул по плечу довольного Садыка. — Мы бы ни за что не догадались. И, видя, что Сидрат все еще недоумевает, пояснил: — Просто нам очень хотелось, чтобы ты выпила с нами хоть один рог бузы за здоровье нашего сына. Если бы мы тебя пригласили на чествование сына, ты бы обязательно отказалась. Сказала бы, что некогда. Уж мы тебя знаем, — и председатель весело подмигнул гостям. — Что, неправду я говорю? — Лицо его так и сияло улыбкой. Он радовался, что все так хорошо сложилось: и сын, здоровый и невредимый, спит себе в люльке, и гостей полон дом, и дождей нет, и в районе им довольны, и шутка с Сидрат удалась: вот она стоит на его веранде и растерянно улыбается. Председатель знал жизнь и понимал, что редко, когда все дары текут в один дом и все улыбки обращены к одному лицу. А понимая, умел ценить это и радоваться моменту. Сидрат перевела глаза на Садыка и покачала головой. — Можем же мы пригласить тебя хоть раз и на торжество, — сказал он, оправдываясь. — И хорошо сделали, — вдруг сказала Сидрат. — Спасибо за приглашение. Пусть в вашем доме никогда не будет дня, печальнее этого. — Говоря так, Сидрат пошла в комнаты, а женщины двинулись за нею. …Посреди большой комнаты стояла высокая люлька. Она была покрашена тремя цветами, как радуга. И покрыта одеялом цвета неба. Около люльки сидела бабушка и тихонько покачивала ее. А вдоль стен на стульях, тахте и просто на полу сидели гости. При виде Сидрат все встали, даже те, кому почтенный возраст позволял не делать этого. — Доктор, как хорошо, что ты пришла, а мы так боялись… — сказали они почти хором. — Садитесь, садитесь, — замахала руками Сидрат. Она всегда смущалась, когда ее встречали слишком уважительно. — Я посмотрю на сына. Хорошо ли он подрос за эти дни. — Сидрат подошла к люльке, наклонилась над нею низко-низко. Детский запах напомнил ей маленькую Розу. Сразу стало тепло и грустно одновременно. А бабушка уже вытаскивала из-под кровати херч, до краев наполненный техом: на нем были отпечатки десятков рук. — Шамиль, — сказала бабушка, протягивая ей херч. — Шамиль, — повторила Сидрат. — Отважное имя. Пусть он будет достоин его. Пусть вместит в сердце бесстрашие, силу и справедливость Шамиля, — говоря так, Сидрат сильно взмахнула рукой и ударила по толокну: белый дым взметнулся, застлал ей глаза. — О, ты будто по камню била, — засмеялись женщины, обступая ее. — Смотрите, как глубоко вошла рука, глубже всех. Наверное, и правда, исполнится то, что ты сказала. — Аминь! Аминь! Да сбудется то, что она сказала. — Три женщины подняли херч и три раза пронесли его над люлькой. — Ну, кажется, теперь все, — сказала бабушка, принимая из их рук херч. — Пойду теперь готовить тех, чтобы открыть рты гостям. Женщины снова окружили люльку, а бабушка вышла на веранду и, положив херч на стол, что-то бормоча себе под нос, стала мешать толокно, освобождая в середине пустой круг. Тут же кто-то принес чайник с кипящей водой и налил воды в круг. Бабушка быстро перемешивала тех, время от времени махая руками в воздухе, чтобы охладить их. Сладкий запах теха распространился вокруг, заполнил дом, проникая во все его закоулки. И гости, предвкушая скорое угощение, еще больше оживились. А бабушка продолжала колдовать над херчем. Когда тех, перемешанный ее руками, стал рассыпчатым тестом, она крикнула в дом: — Принесите мед! И тут же, словно только и ждал это, вышел Садык с кувшином, который он держал обеими руками. Сняв крышку, поставил кувшин на стол. — Ты, Садык, будешь подавать мужчинам, а я женщинам, — сказала бабушка, делая маленькие куски праздничного яства. — Лучше ты мужчинам, а я женщинам. Уж больно я слаб к ним, — засмеялся Садык. — Пожалуй, начну с доктора. Он обмакнул приготовленный кусок теха в мед и поднес ко рту Сидрат, приговаривая: чтобы наш Шамиль таким же сладким вошел в сердца людей. — Аминь! — закричали гости. Сидрат откусила кусочек и зажмурилась. Женщины вокруг закричали: — Нельзя надкусывать. Нужно сразу съесть, а то у него только половина сердца будет открыта людям. — Вы посмотрите на него, заставляет меня кормить мужчин, — сказала бабушка, обходя гостей и протягивая каждому кусочек теха, с которого струился мед. Когда каждый получил свою порцию и теперь, по обычаю, можно было приступить к другому угощению, гости пошли в комнату, где большой ковер был уставлен разными блюдами. Старейшины рода сели первыми. Когда они заняли почетные места, мужчины посторонились, пропуская женщин. — Вы только подумайте, какие времена настали: мужчины стоят, женщины сидят. Что будет дальше? Уверен, скоро они превратят нас в рабов и, чего доброго, заставят работать на себя! — выкрикнул Садык. — Уж конечно. На людях вы вежливые, а вот дома… — отпарировала Халимат. Она была сегодня особенно весела: наконец-то у ее золовки родился сын. Председатель решил вмешаться. — Не конституцию же обсуждать мы сюда собрались. Недаром говорят, что «хабардаи хинкал яхши»[48], — провозгласил он, перекрывая общий гул. — Наливайте в бокалы бузу. — Подожди, подожди, — остановил его Садык, — сначала я должен сделать вот это — И, натянув тетиву, он пустил стрелу. Сразу все стихли. Слышно было, как стрела со свистом разрезала воздух и вонзилась в балку прямо над кроватью председателя. — Пусть Шамиль набирает столько сил, чтобы руками вытащить эту стрелу из балки, — сказал он торжественно. — Молодец, Садык, не забываешь старинных обычаев, — зашумели гости. — Да-а, он ничего не забывает, когда речь идет о его племяннике. А вот когда чествовали моего сына, ты почему-то этого не сделал, — обиделся кто-то из гостей. — Сравнил тоже. У тебя же родился седьмой сын. А у меня первый, — вступился за Садыка председатель. — Дайте мне слово, — вдруг сказал Гусейн, до этого молчавший. «Он, оказывается, тоже здесь. Как же я раньше его не видела?» — подумала Сидрат. — Прошу, Гусейн. Только сначала давайте наполним бокалы, — сказал отец новорожденного, передавая ему рог. Гусейн поднялся, заправил за ремень рубаху, потом взял рог и, глядя почему-то на Сидрат, сказал: — Я хочу вам сказать, что я очень рад за моего друга. Долгожданный сын — это особенно большое счастье. Пусть сердце у него будет тверже скал и нежнее цветка. Пусть он станет опорой и гордостью семьи. Я прошу понять меня правильно. Теперь для горцев наступили иные времена: и сын или дочь — какая разница! Прошло то время, когда носили траур, если рождалась дочка. Теперь нет нужды отбивать набеги соседей, защищать свой род. А наши девушки не хуже мужчин (он посмотрел на Сидрат), да, не хуже мужчин умеют постоять за свою родину и свою честь. — Именем аллаха клянусь, ты прав! — крикнула Халимат, появляясь в дверях с полным херчем плова. — Что же ты хочешь сказать? Что ты не хуже меня? — повернулся к ней Садык. — Все-таки слово «мужчина» состоит из двух слов: «муж» и «чин», — и Садык подмигнул мужчинам. Но женщины не собирались сдаваться. — Вот и Сидрат воевала с вами вместе, — сказала Халимат, — а говорят, ее отец, Омар, дай аллах ему райский уголок на том свете, месяц не разговаривал с женой за то, что она родила ему не сына, а дочь. — Зачем вспоминать о войне, когда сегодня так хорошо, — вмешалась Сидрат. — Да, действительно, выпьем, — поддержал ее хозяин дома. Один за другим поднялись бокалы. Снова желали здоровья сыну, и родителям, и родне. Но вот, заглушая все, зазвенела песня. Ударяя о бубен пальцами, вышла женщина с глазами, горящими, как угольки:Гусейн вырос в семье кузнеца. Его отец Наби́ пользовался большим уважением в ауле. Нет, не был он ни председателем колхоза, ни даже дальним родственником председателя. И мяса от своих овец хватало ему только на ползимы. И песен он петь не умел. А когда запевал в сильном хмелю, то все затыкали уши. И речистым не слыл, потому всегда терялся в споре. Однако не было в ауле семьи, которая, справляя домашнее торжество, обошла бы вниманием Наби́. За праздничным столом его сажали на достойное место и, если не первому, то и не последнему, наливали рог бузы. Наби́ молча выпивал бузу, молча ел баранину, не торопясь, заводил степенный разговор с соседом: о сенокосе, о пастбище, об урожае. И люди знали: пусть не речист Наби́, зато и пустыми словами не сыплет, как зерном из рваного мешка. Люди, привыкшие к труду, умели ценить труд. А кузнец Наби́ не представлял себе жизни без своего ремесла. Со света и дотемна был он в кузнице. Его руки стали тяжелыми и черными, как уголь, а спина согнулась, как тот лист железа, который он выгибал в руках. Люди, проходя по аулу, неизменно слышали стук его молотка. И этот звук был таким привычным, что, если бы его вдруг не стало, все бы застыли в удивлении, как если бы перестал дуть ветер или журчать родник. Конечно, в ауле никто не мог обойтись без Наби́. Для того, чтобы вспахать землю, нужен плуг. Чтобы скосить траву — серп. Чтобы окопать яблоню в саду — лопата. Вот и шли к нему люди — то за плугом, то за киркой, кто за новым, а кто починить старое. Бывает, в самую страду вдруг источится серп, сломается плуг. И снова к Наби́: выручай. Никому не отказывал кузнец. Если надо — в три ночи встанет, а к пяти плуг готов. Умел он ценить чужое время и чужой труд. За то и уважали его люди. Порой жена ругала его: «Зачем берешь мелкую работу? Гнешь спину за пустое спасибо». А Наби́ отвечал: «Ничего. В каждую кирку — по молотку, в каждое сердце — по искорке». Жена его Гварша была совсем не похожа на своего мужа. Редко когда мелькал в поле ее платок. Не любила она держать в руках серп или лопату. Зато любила кашеварить. Никто лучше ее не мог приготовить любимых сладостей горцев: махух, натух и халву. А какой же праздник без этих лакомств! За то и прощалось ей многое. Порой между женщинами происходил такой разговор: — Пришла к тебе за помощью, Гварша. Дочка из города приезжает. На каникулы. А побаловать ее нечем, — заводила издалека соседка. — Так надо халву приготовить, — отвечала Гварша, погружая руки в тесто, — она всегда что-нибудь стряпала. — Небось любит халву-то? — Любит, еще как любит, — радовалась соседка. — Даже письмо писала, просила в посылке выслать. — Занята я. Не видишь разве, — отвечала Гварша. — Но ведь ты же только что… — Не обещала я, — прерывала Гварша, яростно мешая тесто. Соседка уныло молчала. — Я бы помогла, — уже мягче продолжала Гварша. — Разве для хорошего человека жалко? Да ведь мне еще траву косить. Вчера председатель опять срамил, что на работу не вышла. — Что ты, Гварша, да я за тебя скошу. Ты об этом и не печалься, — уговаривала соседка. — Ну разве так… — соглашалась Гварша как бы нехотя. На том и кончался разговор. Гварша была хозяйкой в доме, а Наби́ — в кузнице. Он хотел, чтобы и сын занялся кузнечным ремеслом. «Нет ничего на свете важнее этого дела, — часто повторял он сыну. — Без плуга и земля не родит». Гусейну нравилось смотреть, как в сильных руках отца железо становилось похожим на раскаленный уголь и от этого отсвета лицо отца, и молоток, и руки, и стены кузницы — все становилось ослепительно красным. Отец брал молоток, ударял по раскаленному железу, и золотые искры, как звездная россыпь, озаряли бедную кузницу. Потом он мял кусок железа, словно это был воск, и придавал ему любую форму. А иногда Наби́ давал сыну молоток. Тогда Гусейн изо всех сил бил по железу, но не мог высечь ни одной искры. «Ничего, — утешал его отец. — Сила придет. Была бы охота к работе». Когда же пришла эта сила, отправился Гусейн сражаться с фашистами, а вернулся обратно без руки. Так и не пришлось ему продолжить отцовское дело. Но в ауле все знали Гусейна как сына кузнеца. Так и говорили: «Это тот, который кузнеца сын». То ли красный отсвет кузницы, то ли звездные искры от раскаленного металла так поразили его воображение, но только с детства любил Гусейн смотреть, как солнце выходит из-за гор, а заходит за речку, как на закате вдруг запылает чье-то окно, словно в доме пожар, как потом зажгутся в небе крупные живые звезды… Однажды вечером вышел Гусейн на поляну, где, не заслоненное горами, чернело небо. Ему хотелось хорошенько разглядеть ковш Большой Медведицы: ведь только сегодня учитель так увлекательно рассказывал о звездах. Гусейн нашел удобное место и уже приготовился искать Большую Медведицу, как вдруг услышал за спиной шорох. В страхе он оглянулся: по полянке, шурша высокой травой, убегала длинноногая девчонка. Гусейн узнал в ней Сидрат. «Что она делала здесь? Может, тоже наблюдала звезды? А может, плакала? Говорят, отец прогнал ее мать. Странная девчонка. Как-то непохожа на всех остальных». С этого дня, сам не зная почему, он стал замечать Сидрат. Она, как и все, прыгала через веревочку, бросала об стенку мяч и, случалось, ходила с ободранными коленями. Но глаза ее, такие большие на тонком лице, таили в себе печаль. И еще что-то было в этих глазах, когда они смотрели на деревья, на гусеницу, ползущую по ветке, на горы… мечтательность, что ли? Гусейн всячески старался обратить на себя внимание Сидрат. То перекрутится колесом под самым ее носом, то сделает стойку и стоит так долго, пока голубое небо перед глазами не станет черным от прилившей к голове крови. То, задрав высоко ноги, лихо пройдется на руках по школьному двору. Но все напрасно: девочка его не замечала. Тогда Гусейн разозлился: ну и пусть! А потом приуныл. А потом увидел, как она входила во двор школы вместе с Рашидом. Если бы с кем другим, Гусейн сумел бы расправиться с ним. Но ведь это был не другой, а Рашид. Закадычный друг. И Гусейн отступил. Он перестал замечать Сидрат. Даже когда они собирали в полз колоски и Сидрат оказалась рядом с ним, он ни разу не взглянул на нее. Ну, почти ни разу. И только однажды, когда весь аул праздновал первый день зимы и на самой высокой горе разожгли большой костер, он схватил ее на руки и перепрыгнул через этот костер. Как посмотрел на него Рашид! Гусейн сразу струсил и поспешил поставить Сидрат рядом с ним. И еще один раз «сорвался» Гусейн. Чем больше он старался не думать о Сидрат, тем сильнее ему думалось. И вот надумал он написать ей записку. Десять дней носил в кармане, пока она вся не обтрепалась. А отдать не решался. «Незаметно подложить в учебник? — соображал он. — Но учебник может попасть к ее подруге, и тогда вся школа поднимет его на смех. В тетрадку? Но вдруг учительница как раз возьмет ее на проверку, и тогда в школу вызовут родителей. Просто подойти и отдать». Но от этой мысли у Гусейна начинали гореть уши. Случай сам пришел ему на помощь. Как-то он шел по школьному двору и увидел, что класс, в котором училась Сидрат, занимается физкультурой. А в стороне на бревнышке лежат девчоночьи косынки. Вот и платочек Сидрат, черный с желтыми цветочками. Гусейн на всякий случай сделал вид, что он просто присел отдохнуть, а сам, косясь по сторонам, привязал записку к кончику платка. Отошел он, вполне довольный собой, словно совершил подвиг. Бедный Гусейн! Где ему было знать, что судьба всегда подстерегает влюбленных! Нужно же было случиться, чтобы накануне бабушка Сидрат как нарочно затеяла стирку, и чтобы как назло тут же крутилась Сидрат в своем платочке, и чтобы взгляд бабушки упал на этот платочек, и чтобы она сказала: «Дай-ка, золотко, я простирну его. А ты пока беленький надень». Нужно же было случиться, чтобы как раз накануне вечером из города приехал отец Чакар и привез жене в подарок платок — черный с желтыми цветочками и чтобы Чакар, вертевшаяся тут же, увидела его и, сказав: «Какой красивенький платочек», — стала примерять. А примерив, и снять не захотела. Бывают же такие совпадения! Вот всегда так: для одного радость — для другого горе. Когда запыхавшиеся девчонки прибежали к этому злополучному бревну, Чакар, конечно, сразу же нашла записку. И узелок не развязался, и ветер ее не унес! В сердце Чакар вспыхнуло любопытство. — Ой, девочки, — закричала она, — кто-то мне записку подбросил. — И тут же вслух прочла ее. Девчонки не умеют хранить секретов, даже своих, не то что чужих. Не прошло и дня, как весь аул знал о том, что Гусейн влюблен. И лишь одного не знали люди, пожалуй, самого главного, что записка-то была адресована Сидрат. Гусейн не назвал имени, и все решили, что влюблен он в Чакар. Теперь, встречаясь с ним, Чакар, хихикнув, убегала. Потом она почему-то стала часто попадаться ему на глаза. Гусейн заметил, что у нее красивые косы: даже лучше, чем у Сидрат, длиннее и толще. А глаза хоть и не мечтательные, но задорные да горячие: насквозь прожигают, и никуда от них не укроешься. И скоро Гусейну стало казаться, что ему всегда нравилась Чакар, только она и никто другой. Однако признаться в своем чувстве он не смел. Так, наверное, и не решился бы никогда, если бы не один случай… В ту весну, как обычно, весь аул собрался у подножия горы на праздник цветов. Юноши, ставшие в этот год совершеннолетними, готовились к состязанию. Застенчивый Гусейн не думал участвовать в них. И вдруг сосед его ехидно бросил: «Эх, хорошо, что Гусейна не будет с нами. А то бы он нас обязательно опередил», — и, расхохотавшись, похлопал его по плечу, как младшего. Гусейн смолчал. Так бы он и остался в толпе зрителей, если бы другой юноша не подхватил шутку: «Смотри, Гусейн, как бы мой букет не попал к твоей любимой». Что-то встрепенулось в сердце Гусейна. Он растерянно огляделся вокруг и в толпе девушек увидел два горящих глаза. И Гусейн прочитал в них упрек. «Вот и Чакар считает меня трусом, — подумалось ему. — Хорошо хоть, Сидрат здесь нет». Словно какая-го сила толкнула его вперед. Гусейн подошел и встал в один ряд с юношами, готовыми к состязанию. Громадная отвесная скала перед ними упиралась в небо. Казалось, человеку невозможно на нее взобраться. Где-то там, в скалах, притаились первые весенние цветы. И юноши, выстроившиеся сейчас у подножия горы, должны были принести их и бросить к ногам своих любимых. Это было признанием в любви. Девушка, получившая цветы, с этого момента становилась невестой. Побеждал в состязании тот, кто первым бросит букет. Строй юношей, как натянутая тетива, напряженно ждал сигнала к состязанию. И вот, сотрясая воздух, грянул выстрел. Горное эхо протяжно повторило его. Строй юношей дрогнул, распался. Вот они достигли скалы, вот схватились за ее уступы, вот уже взбираются вверх, все дальше, все выше. Вот они уже стали точками среди скал. А люди, закинув головы до ломоты в шеях, всматриваясь в эти точки, замерли у подножия. Никто из зрителей уже не думает о первенстве: лишь бы не оступился, не сорвался. Внизу, под скалой, разинула волчью пасть пропасть. А юноши поднимались все выше. Там, недалеко от вершин, они уже казались орлами. Вот один поднялся, распрямил плечи, затерялся в голубизне, за ним второй, третий… Горные выступы скрыли их, скала опустела. Казалось, ожидание длится невозможно долго. И вот толпа вздохнула, зашелестела, и вдруг рванулось к небу дружное: «О-о-о!» Это юноши, один за другим, стали показываться на скале. Теперь они спешили обратно, вниз, к подножию… Вот кто-то уже спрыгнул на лужайку Кто же это? Уж не кузнеца ли сын? Неужели он? И только и ждавшие этого момента, заиграли барабан и зурна. Весь аул бьет в ладони, приветствуя победителя. Лица, еще минуту назад полные страха и напряжения, мягчают, проясняются, словно юноша, который только что спрыгнул со скалы, бросил в глаза каждому по светлому лучику, отломленному от самого солнца. «Кому он бросит цветы?» — волнуется толпа. «Кому он бросит цветы?» — повторяют скалы и ущелья. Мгновение — и букет мелькнул в воздухе. Цветы, рассыпавшись, упали к ногам Чакар. Она вспыхнула, поймала на лету один стебелек и, потупившись, вышла, нет, вплыла в круг, где уже плясал Гусейн. Еще громче заиграли зурна и барабан. Еще ловчее заходили ноги. Еще сильнее застучало сердце. Еще быстрее закружились вокруг небо и скалы, солнце и родники, люди и деревья… …Но следом за счастьем уже спешит беда, как за бедой — радость. И вечно это чередование в природе. Так и не пришлось Чакар сплясать на своей свадьбе. Война помешала. А потом было не до веселья. Хоть и вернулся Гусейн с войны, хоть и сыграли они свадьбу, но какая же это радость, если за свадебным столом сидят одни женщины, да многие в траурных платках, а жених прячет за ремень пустой рукав. В ауле, где почти не осталось мужчин, Гусейн сразу же стал председателем колхоза и сельсовета одновременно. Все силы он вкладывал в колхозное хозяйство, никогда не отказывал в помощи семьям фронтовиков, но делал это тихо и незаметно, не требуя ни почестей, ни благодарности. Он всегда был готов услужить людям, а делать хорошее умел так, будто не он оказывает им услугу, а они ему. Он был как тихая речушка, которая не привлечет своим журчанием, но в жаркий день напоит водой и даст прохладу.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Сидрат собиралась в дорогу. На этот раз путь ее лежал в Ленинград, куда ее вызвали на съезд хирургов. Сидрат чувствовала себя окрыленной. Впервые она покидала отчий дом без щемящего чувства тревоги. Родные и друзья провожали ее до речки. Провожала тетя Рахимат. Провожала Роза с мужем и с маленьким Рашидом. Молодой врач больницы Саадат и две медсестры. Когда остановились у речки и Сидрат нужно было проститься со всеми, она внезапно забеспокоилась: как-то останется без меня Саадат, молодая она еще, неопытная. И тут же рассердилась на себя: «Да что же это я, молодой, что ли, не была? А ведь доверяли мне люди, еще как доверяли. Старею, наверное, раз не верю в молодежь». Думая так, она задержалась глазами на Саадат, на ее крепких румяных щеках, свежей шее, выступающей из выреза ситцевого платья, темных, сосредоточенных глазах. «Хорошая девушка, — успокаиваясь, решила Сидрат, — наберется опыта, лучше меня работать будет». Речка со звоном катила камешки. Она была такая легкая и веселая… Может, потому и повелось у аульчан прощаться именно здесь. Сидрат тряхнула головой. — Ну… — и протянула руку Саадат. Потом обняла тетю Рахимат, подержала на руках маленького Рашида. Он был мягкий и легкий, как горстка пуха. — До свидания, золотце мое. — На миг глаза ее затуманились: в них смешались нежность и горечь. «Нет тебя, дорогой мой, единственный человек. Только имя осталось — Рашид, Рашид, Рашид…» Последнему протянула руку Гусейну. Он вдруг залился краской, как юноша, и задержал ее руку. — До свидания, Гусейн, береги Джамилю, — только и сказала она, мягко высвобождая руку.В Махачкале ей предстояло пересесть в поезд. И она решила остаться здесь на денек, чтобы повидаться с Мусой. Да и просто хотелось побыть в этом городе, с которым столько связано, побродить по его улицам… Она сошла с автобуса. Налетевший ветер растрепал волосы, вздул платье. «Здесь все портит ветер», — подумала она с досадой, одной рукой придерживая волосы, другой платье. Автобус пришел вечером. Будто осеннее звездное небо упало на землю, так горели, переливались огни. Сидрат вспомнила, как училась здесь, в этом городе. Тогда огней было мало, только центральная улица еще освещалась, а переулки пугали темнотой. И не удивительно, только год ведь прошел после окончания войны — электричество нужно было экономить. Сидрат помнит, как радовали ее огни кинотеатра в центре города. Там они часто гуляли с Загидом. Там, под светом этих огней, она случайно услышала то, что заставило ее отказаться от Загида. Но странно, эти воспоминания не причинили ей боли. Она улыбнулась им, как улыбается зрелый человек милым забавам юности. «Как изменился город, как вырос», — думала она, глядя заблестевшими глазами на высокие здания, балконы, обвитые плющом, рекламы, освещенную набережную, где влажно дышало море и во тьме таинственно мигали маяки. Сидрат шла медленно, радуясь неожиданному смеху из темноты, чужому лицу, освещенному вспыхнувшей спичкой, детским коляскам, которые медленно и важно, как колесницы, плыли по набережной. И не было того горького ощущения, которое часто испытывает человек, оказавшись в чужом городе: будто он один среди этой нарядной толпы, этого вечернего оживления… И не было смутной зависти к той девушке с парнем, что, склонившись над водой, о чем-то тихо переговаривались и замолчали, когда она проходила мимо. Сидрат устала от ходьбы, от воспоминаний, оттого, что так сильно чувствовала этот город (чувствовать ведь тоже устаешь), но когда огляделась, ища свободную скамейку, то оказалось, что все скамейки заняты. Нет, мест свободных было много, но почти на каждой сидела парочка, и Сидрат не решалась помешать им. «Может, и Муса где-нибудь здесь?» — пришла в голову неожиданная мысль. Сидрат удивилась ей. И вдруг вспомнила день, когда он появился на свет. Она помнила все так ясно, как помнят только давнее и никогда — вчерашнее, хотя и говорят почему-то — словно это было вчера. Когда Гусейн разбудил ее тогда, она сразу поняла, зачем он пришел, и только спросила: «Уже?» Гусейн кивнул. «Наверное, Чакар послала за мной, когда все уже позади, боялась, вдруг повезу ее в районную больницу», — сказала она тогда. И она слово в слово помнит, что Гусейн ответил: «Я в ваших женских делах не разбираюсь. Когда велела, тогда и пошел». Сидрат помнила, отчетливо помнила, как она прогоняла Гусейна, как кипятила воду, как обожгла паром палец и подумала машинально, что надо бы опустить его в холодную заварку, а то вскочит волдырь, но не сделала этого — не до того было. Помнит, как солнышко вошло в комнату — ночь уже кончилась — и когда его луч дотянулся до руки Чакар, она стала хватать простыню, словно ее раздражал этот луч. Помнит, как дрожали пылинки в столбе света. Их было так много, что она, сидя у постели Чакар, подумала: «Откуда берется столько пыли?» Чакар родила сына. Повернув к Сидрат голову с мокрыми от пота волосами, она сказала слабо: «Пойди скорее скажи Гусейну, что сын. Он у Садыка». — Мне нельзя от тебя отходить. Я кого-нибудь пошлю, — ответила тогда Сидрат. А Чакар возразила: — Нет, только ты. Если другого пошлешь, я очень обижусь. И Сидрат побежала к Садыку. Ведь она все понимала, понимала, как это важно, кто именно принесет первым счастливую весть. По веранде, держа во рту папиросу, нервно шагал Гусейн. Когда скрипнула дверь, он остановился, взглянул на Сидрат молящими глазами. — Сын! — выкрикнула она, задыхаясь. — Сын! — закричал и Гусейн. Он сорвал с головы шапку и подбросил ее к потолку. — Садык, ты слышишь, у меня сын. Аллах отнял у меня отца, чтобы дать сына. Я назову его Мусой в честь отца. Сидрат смотрела на него с нежностью: как он радуется. Ну совсем как ребенок. Столько жизни было в нем сейчас, что она невольно залюбовалась им. Потом он подошел к Сидрат и, вытащив из кармана, протянул ей кольцо. Маленький камень был голубым, словно кусочек неба. — Я задумал подарить его той, которая принесет мне эту весть. Бери, Сидрат. — Нет, что ты. — Она спрятала руки за спину. — Оставь для Чакар. — Неужели ты думаешь, что я о ней забыл? — И он показал ей еще одно такое же кольцо. — Ну, тогда спасибо, Гусейн. Буду носить, не снимая. А когда Муса вздумает жениться, подарю его невесте. Чакар и раньше была подругой Сидрат, а теперь они словно породнились, и одинаковые кольца, которые они с тех пор никогда не снимали, как будто скрепили это родство. Но на этом не кончился день. Только Сидрат надела на палец кольцо и вытянула руку, любуясь им, как на веранду вбежал возбужденный Садык. В руке у него была зажата толстая веревка. — Выкуп. И не маленький, — закричал он и, быстро обхватив Гусейна веревкой, привязал его к столбу веранды. — Попался я, — притворно заголосил Гусейн: — Сидрат, выручай, беги к моему другу Хазами, скажи, я велел привести сюда барашка. Да пусть не забудет тот кувшин бузы, что стоит у него в погребе. …С рождением первенца Чакар забыла обо всем. Она почти не появлялась на улице, а говорить могла только о сыне. «Сегодня Муса улыбнулся мне, — сияя счастьем, рассказывала она Сидрат, — я стирала, а потом подошла к нему, вижу — спит. И вдруг, представляешь, улыбнулся, а глаза закрыты. Наверное, почувствовал, что я подошла…» «Муса сказал «мама», — говорила она через несколько месяцев, — я пришла с огорода, а он сидел на крыльце, увидел меня, протянул руки и так ясно сказал «ма-ма». Я рассказала Гусейну, а он не поверил. Ревнует, конечно…» «У Мусы прорезался зуб. Я обнаружила совершенно случайно. Кормлю его кашей, и вдруг ложка задела обо что-то твердое, и звук такой: «чик». Смотрю, а у него в десне белое просвечивает. Я сразу догадалась, что это зуб…» Так она рассказывала Сидрат, и та от души радовалась счастью подруги. Вскоре у Чакар родилась Асият, а потом Али, а потом Джамиля, и все эти необыкновенные радости стали для нее обычными. Да и болезнь, еще скрытая, понемногу подтачивала ее. «Как я устаю, — жаловалась она Сидрат. — Утром носила белье на речку, так еле доплелась назад. И таз почему-то такой тяжелый… Говорят, вчера в клубе новую картину крутили. А я с тех пор, как Асият родилась, и в кино ни разу не была. Куда же пойдешь от детей?.. Гусейн обижается на меня: говорит, неласковая стала. А когда мне ласковой быть? Днем кружусь, как белка, а свалюсь на кровать — и как в пропасть». И сейчас еще звучал в ушах Сидрат ее голос, сначала живой, теплый, переливающийся всеми звуками жизни, потом усталый, жалующийся, бесцветный. «Ну, хватит вспоминать», — оборвала себя Сидрат. И по освещенному городу пошла к общежитию института, того самого, где когда-то учился Загид. Она попросила встретившегося ей паренька вызвать Мусу, а сама села в сквере под раскидистым деревом. Муса пришел скоро. Сидрат видела, как из освещенного подъезда выбежал юноша и остановился, озираясь. Была в его движениях та легкость, которая свойственна только юности. Даже если человек убережет себя от морщин и от седин, все равно никогда он не сравнится с молодым: не сохранит эту упругость и непринужденность движений. Минуту Сидрат любовалась им молча, а потом громко позвала: «Муса». И сейчас же недоумение на его лице сменилось радостью: — Тетя Сидрат, вы… — Как ты возмужал, Муса. Я бы ни за что не узнала тебя на улице. Хотя что удивительного… борец, защищающий честь института. Если бы ты только знал, как Джамиля и Али гордятся тобой. — Ну как они? Как отец? Что нового в ауле? — Все хорошо. А как у тебя с учебой? — Как положено мужчине, посредственно, — немного кокетничая, ответил Муса. — Мог бы и лучше, — не удержалась от упрека Сидрат. — Наверное, спорт отвлекает. — Вы же знаете, — сказал Муса беспечно, с пятерками я никогда не дружил. — Знаю, знаю, — засмеялась Сидрат, вспомнив, как изощрялись Чакар и Гусейн, чтобы приохотить его к учебе. Но все кончилось тем, что он в один прекрасный день сбежал из дому и нашли его только на вторые сутки в горах, где он мирно спал, а рядом стоял кувшин с водой да лежала засохшая горбушка хлеба. С тех пор его больше не донимали ученьем. Зато в спорте он был первым, всегда мог постоять за честь школы: за то и прощалось ему многое. — Я бы хотела повидаться и с Асият, — сказала Сидрат, когда они вдоволь наговорились с Мусой. — А ее сейчас нет, их на виноград отправили, — огорчил ее Муса. …Они попрощались, потому что все новости уже были рассказаны. К тому же было поздно, а завтра Сидрат предстоял большой и трудный день. Покидая этот город, она с грустью думала: когда теперь она увидит его снова, да и увидит ли вообще. И она, уходя, еще раз оглянулась, чтобы увидеть институт, и кусочек сквера, и автобус, заворачивающий за угол…
Шел второй день съезда. Сидрат сидела в большом актовом зале университета и слушала выступления знаменитых хирургов страны и мира. В зале, заполненном сотнями людей, было прохладно и тихо. Голоса выступающих, усиленные микрофоном, достигали самых отдаленных мест. Когда после перерыва Сидрат, пригнувшись, пробиралась на свое место, ухо ее уловило конец фразы: «…профессору Константину Александровичу Орлову». Сидрат вздрогнула, почувствовала, как кровь прилила к щекам, лбу, шее. — Простите, — волнуясь, зашептала она, наклоняясь к соседу, — не расслышали фамилию? — Орлов! — приложив ладонь ко рту, ответил сосед. — А имя, имя и отчество? — не унималась Сидрат. Она все еще не верила своим ушам. Сосед отрицательно покачал головой. Сидрат заерзала на стуле: кого бы еще спросить? Рядом с ней с другой стороны сидел иностранец. Он наверняка не сможет ей ответить. Но в это время на трибуну поднялся профессор Орлов. Сидрат казалось, что она не узнает его, тем более издалека. Но она узнала его сразу по широко расставленным глазам с монгольским разрезом. «Константин Александрович, какое счастье, что вы живой», — хотелось крикнуть ей. Она видела, с каким напряженным вниманием, весь подавшись вперед, слушал зал его тихий голос. Но сама она не слышала ничего, потому что в ушах ее звенел другой голос, — отчаянный и замирающий, голос Ольги Петровны: «Костя, Костенька!..» А перед глазами вставал военный госпиталь, белая простыня, за которой шла операция, и мужчина в шинели, приоткрывший край этой простыни… Константин Александрович говорил долго. А когда он кончил, зал, стоя, аплодировал ему. «Это же открытие мирового значения — новый метод операции на сердце», — громко и восторженно шептал сосед Сидрат. — Вай, вай, ну и дуреха я, — хлопнула себя Сидрат по лбу. — Расчувствовалась, разнюнилась, а самое главное и пропустила. Объявили перерыв. Зал зашевелился, зашумел. Сидрат, приподнимаясь на цыпочки, искала глазами Константина Александровича. Вот он в другом конце зала, окруженный людьми. Сидрат, наступая на чьи-то ноги, не замечая недоуменных взглядов, протиснулась, прорвалась сквозь толпу и сзади, с наскоку бросилась ему на шею. — Что такое? Что за нападение? — говорил он недоуменно, пытаясь оглянуться. И тогда Сидрат отпустила руки и с бьющимся сердцем, забегая вперед, проговорила: — Это же я, я… В первый момент он смотрел не узнавая. Потом в его удивленных глазах что-то вспыхнуло, зазвучало и… окрасилось болью. — Господи, Соня. Ну, извини старика. Как ты жива-здорова, милая? — Голос его звучал непринужденно, но Сидрат почувствовала за этим напускную веселость. — Ай да красавица, дай-ка я тебя разгляжу хорошенько, — и он стал крутить, поворачивать ее в разные стороны. Его большие руки лежали на ее плечах. — Что за красавицы окружили моего мужа? — раздался низкий женский голос. И Сидрат увидела Зою Александровну, ту самую женщину, которая тогда вывезла ее с ранеными из леска и доставила в госпиталь. «Значит, они поженились», — подумала Сидрат с грустью. — Это же Соня, Соня. Посмотри, как возмужала, — обратился Константин Александрович к жене. — Никогда бы не узнала, — отвечала та, обнимая Сидрат. К ним подбежал человек, увешанный фотоаппаратами. «Если не ошибаюсь, встреча фронтовых друзей?» — быстро заговорил он и нацелил на них один из своих аппаратов. — Соня, — обнимая ее за плечи, говорил в это время Константин Александрович. — Ну как ты? Замужем? Наверное, дети уже большие? — он улыбнулся. Сидрат молча отвела глаза. — Костя, нельзя же столько вопросов сразу, — вмешалась его жена. — Да, да, конечно. Приглашай Соню к нам. Мы должны обязательно встретиться, так сказать, в домашнем кругу. — Ну, конечно. Мы будем рады, — сказала Зоя Александровна вялым голосом. В глазах ее мелькнуло беспокойство. И Сидрат вдруг поняла: она боится этой встречи.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Поезд приближался к Махачкале. Из окна смотрела Сидрат на даль, где вот-вот должны были появиться горы. Они всегда возникали неожиданно, как будто вылеплялись из ничего, четкие или туманные, в зависимости от погоды. И когда они появлялись в окне, Сидрат казалось, что она уже дома. Бывают в жизни такие дни, которые не сливаются с другими, а стоят отдельно, как острова. И потому их помнят всю жизнь. Такими для Сидрат оказались дни, проведенные в Ленинграде. То, что она услышала там, было новым словом в хирургии, а встреча с Константином Александровичем всколыхнула прошлое. Но сейчас ее тянуло домой, в свой аул. Сердце радовалось так, будто теперь она сможет исцелить всех больных, которые ждут ее. Словно она несет им здоровье на долгие годы. Поезд, замедляя ход, подошел к перрону. И сразу поднялась суматоха. Расталкивая людей, выстроившихся в узком проходе вагона с чемоданами, пробирались носильщики. Какая-то женщина на перроне поднимала на руки девочку. Встречающие бежали по перрону и напряженно смотрели поверх голов, отыскивая нужный вагон. Сидрат, двинувшаяся было к выходу, решила переждать и, вздохнув, снова села на свое место, упираясь коленями в чемодан. Рассеянно взглянула в окно и вдруг… протерла глаза. На перроне стояли Муса и Асият с букетом цветов. «Как они узнали, что я еду?» — удивилась Сидрат и заторопилась к выходу. Муса, увидев ее, побежал навстречу: — Тетя Сидрат, хоть вы и скрывали от нас день приезда, а мы все равно узнали. Давайте сюда ваш чемодан. — С приездом, — скромно сказала Асият и протянула цветы. — Спасибо, дорогие! — Сидрат притронулась щекой к цветам: они грустно пахли увяданием. — Когда я в газете увидел вашу фотографию, всем ребятам показал, — сказал Муса. — Смотрите, тетя Сидрат. — Ой, правда, — обрадовалась и Сидрат… и смутилась. — Это нас на съезде снимали. — Ну, вы тут пока разговаривайте, а я пойду за такси, — сказал Муса: он явно уже чувствовал себя взрослым и опекал женщин.А на другой день Сидрат вместе с Саадат ходили по палатам новой, недавно построенной больницы. — Ты не представляешь, Сидрат, как я перепугалась в ту ночь, — взволнованно рассказывала Саадат. — Никогда этого не забуду. Прямо как назло сразу же после твоего отъезда это случилось. — Ты хорошо его оперировала. Молодчина. Я уже смотрела: рана заживает. Дня через три можно будет выписать, — радуясь за нее, сказала Сидрат. — Когда я училась в институте, думала: подумаешь — аппендикс. Пустяковая операция. А когда положили его на стол и Умагани мне подала инструмент… Веришь, Сидрат, у меня даже лицо мокрое стало. Мне потом стыдно было, что я так перетрусила. — Смотреть всегда легко, когда другие делают, — улыбнулась Сидрат. — Зато теперь я могу уезжать куда угодно. — Ой, не надо уезжать, Сидрат. — Иногда надо. Даже очень надо. Знаешь, какую пользу я получила от этой поездки. Столько нового узнала. С такими людьми встретилась. А еще… читай, какую я радость привезла, — говоря так, Сидрат протянула девушке пакет. Саадат вынула оттуда листок и быстро пробежала его глазами. — Неужели правда, Сидрат? Теперь у нас будет совсем настоящая больница? Как в городе? — Лицо у нее сияло. «Хорошая девушка», — снова, как тогда перед отъездом, подумала Сидрат, глядя на это молодое открытое лицо. — Еще два врача и три медсестры, — подтвердила она. В эту минуту в кабинет заглянула сестра Умагани. — Сидрат, Загид просит, чтобы ты зашла к нему, — сказала она. — Ой, я и забыла, — воскликнула Саадат. — Этот Загид прямо помешанный какой-то. Сто раз на день спрашивает: когда приедет Сидрат? Я ему как человеку отвечаю: через неделю. А он, полчаса пройдет — опять спрашивает. — Сейчас пойду к нему, — сказала Сидрат. — Как он себя чувствует? — Да неплохо. Я ему уже садиться разрешила. А он все равно тебя спрашивает. Не доверяет нам, наверное. Думает, ты в один миг его вылечишь, — вздохнула Саадат. …Когда Сидрат вошла в палату, Загид полусидел, опершись на подушку. Другая подушка была подложена под его локоть. Он дремал, но на скрип двери открыл глаза, подался вперед: подушка под его локтем обмякла. — Здравствуй, Загид, — сказала Сидрат просто. — Как самочувствие? — Спасибо! — Он опустил глаза. Откашлялся. — С приездом! — Спасибо, — в свою очередь поблагодарила Сидрат. Наступила тишина. Слышен был лишь звук пилы за окном: заготавливали дрова на зиму. — Что случилось тогда? — наконец произнес Загид. Голос его прозвучал хрипло. — Я рада, что все хорошо кончилось, — ответила Сидрат весело. — Пусть я умру сейчас, если с моей стороны это не было искренне, — горячо воскликнул Загид. — Могло быть хуже… — продолжала Сидрат. — Я не о том, Сидрат. — Скоро лезгинку сможешь танцевать, Загид. — Но… Сидрат. — Да еще как танцевать, Загид… Она улыбнулась ободряюще и встала, чтобы уйти. Загид хотел крикнуть, броситься за ней, но понял, что все его слова будут напрасны.
…Рахимат причесывала Джамилю, а Али сидел рядом и листал толстую медицинскую книгу. — Сколько раз я просила, мама, — сказала Сидрат, входя и отнимая у Али книгу. — Наконец мы тебя дождались, дочка, — обрадовалась Рахимат. — А то все глаза проглядела. Думаю, может,хоть сегодня придешь пораньше, пока ужин не остыл. Как вернулась из города, все нам не удается посидеть вместе, поговорить по душам. — Ночь для нас, мама, а день — больным, — устало ответила Сидрат. — Да если бы хоть ночь оставалась… Когда я слышу стук в дверь, вздрагиваю: все боюсь, что за тобой пришли. — Ой, моя Джамиля, какая ты у меня чистенькая да хорошенькая, — перевела разговор Сидрат и, подойдя к девочке, погладила ее по мокрым блестящим волосам. — Меня тоже искупала бабушка Рахимат, — вступил в разговор Али, желая, чтобы и на него обратили внимание. — А у тебя нет кос, — проговорила Джамиля, играя глазами. — У мальчиков кос не бывает, — рассмеялась Рахимат, а Али растерянно провел рукой по коротким волосам. — Вы ели, дети? — спросила Сидрат. — Ели! — Ели! — А я сидела дома, тебя ждала, — рассказывала Рахимат. — Потом, дай, думаю, схожу к Гусейну. Посмотрю, как там дети. Пришла, смотрю, Гусейн собирается их купать. А они балуются, друг у друга полотенце отбирают, спорят, кому первому купаться. Ну, я и вмешалась. А потом взяла их к себе. Какой чудный человек Гусейн. Такой видный мужчина, а не повезло в жизни. — Рахимат вздохнула. — Была бы помоложе, ни за что не упустила бы такого человека, — и она хитро покосилась на Сидрат. — Кто сказал, что ты должна быть вечно одинокой? Слава аллаху, и Роза нашла свое счастье. Хоть теперь о себе подумай. — Это на старости лет-то… Что люди скажут. — Люди… — всплеснула руками Рахимат. — Сидя возле своих мужей, легко других осуждать, — она подошла к Сидрат и ласково обняла ее: — Ты не думай, дочка, что муж нужен только в молодости. В старости еще больше нужен. Чтобы поделиться, поговорить. Самое страшное на свете — одиночество. — И добавила лукаво: — Многие женщины на Гусейна метят, уж я знаю. Но сердце его в нашем доме. А оттолкнешь, потом пожалеешь, да поздно будет. Мужчине, доченька, всегда легче. — А как Роза на это посмотрит, мама? — прошептала Сидрат, поднимая глаза на Рахимат. — Я уже с ней говорила, — обрадовалась Рахимат. — Она согласна. Говорит, лишь бы мама была счастлива. А дети Гусейна? Они к тебе, как к родной, тянутся. Детей хоть пожалей. Легко ли им без матери? — Рахимат говорила быстро и горячо. Она радовалась, что этот разговор состоялся, чувствовала, что дочь вот-вот согласится и боялась, как бы нечаянное слово не помешало этому. И потому смотрела на Сидрат с надеждой и страхом. — Надо подумать, мама, — наконец проговорила Сидрат, а про себя подумала: «Как Рахимат угадала мои мысли? Хорошо, что она сама начала этот разговор. А то я не решилась бы». — О чем здесь думать, дочь моя, — снова кинулась в атаку Рахимат. — Пока я жива, хоть со мной словом перемолвишься. А умру я?.. Нет, нет и нет. Пока я жива, хочу, чтобы твоя жизнь устроилась. — У меня же есть Роза… — сказала Сидрат. — У Розы свой очаг, — отпарировала Рахимат. — …маленький Рашид, — добавила Сидрат неуверенно. — Дети как птенцы. Крылья окрепнут — улетят из гнезда. Сидрат замолчала. Да и что она могла сказать Рахимат? Как тоскует она без друга, как в счастливые и горькие минуты она мысленно говорит с тем, кто навсегда в ее памяти остался молодым. И все-таки любовь — это то, что было у нее с Рашидом: яркое и горячее. Только такого чувства ждало ее сердце. Но разум подсказывал, что это бывает раз в жизни. «А Гусейн? Зачем же тогда?» — задавала она себе вопрос. И тут же, заглушая ответ, раздавались детские голоса: басовитый — Али и картавый — Джамили. Перед глазами вставало лицо Чакар, приподнятое на подушках. «Что она хотела мне сказать перед смертью? Чего так и не успела сказать?..» Сидрат вдруг захотелось пойти в горы, туда, где она когда-то встречалась с Рашидом. Может быть, чтобы разобраться в себе, проверить, так ли сильна в ней память… А может быть — проститься с Рашидом, со своей юностью, которая еще жила в ней, как далекое, очень тихое эхо… Но она не успела уйти. Пришел Гусейн. Он переступил порог со своими обычными словами: — Неудобно мне. Все время дети сюда бегают. В другое место дороги не знают. Что мне с ними делать? — И он безнадежно махнул рукой. — Идемте домой, дети. Темно уже. — А я шегодня буду с тетей Шидлат шпать, — заявила Джамиля, вывертываясь из-под его руки. Подбежав к Сидрат, Джамиля спряталась за нее. — Вот ведь что делает, — покачал головой Гусейн. Сидрат стояла посреди комнаты и молча переводила глаза с Джамили на Гусейна, с Гусейна на Али. Тысячи разных мыслей метались у нее в голове. Тысячи разных чувств боролись в ее сердце. — Идем, Джамиля. И я пойду с вами, — наконец сказала она. — Ты у нас будешь ночевать, — приказала Джамиля. — Хорошо, девочка. И сегодня, и завтра, и послезавтра… — Ура! — закричал Али и запрыгал вокруг них на одной ноге. — И ночью и днем, — говорила Сидрат, подхватывая Джамилю на руки и тормоша ее. Гусейн растерялся: «Что она такое говорит?» — Это шутка или серьезно? — Сидрат не умеет шутить, — сказала Сидрат грустно и, обнимая детей, вышла во двор. Следом понуро брел Гусейн, и мокрые капли с веток, задетых его плечами, падали ему за воротник. Но он не чувствовал этого, как не чувствовал и счастья, свалившегося ему на голову. Слишком неожиданным было оно. А сверху с веранды на них смотрела Рахимат и вытирала слезы кончиком платка.
Наступило утро. Это было первое утро, которое они встречали вместе. Гусейн читал газету. Сидрат хлопотала на кухне. — Сидрат, Сидрат, — позвал он ее, — пойди-ка сюда. Ты только посмотри, что здесь написано. Поздравляю тебя, — и с развернутой газетой в руках он подошел к жене. — С чем ты меня поздравляешь, Гусейн? Может быть, там написано, что я вчера стала твоей женой? — Нет, об этом пока не написали, — поддержал шутку Гусейн, — хотя это событие достойно описания. Здесь написано, — голос Гусейна стал взволнованным, — что Омаровой Сидрат присвоено звание заслуженного врача республики. — Не знала я, что ты такой шутник, Гусейн. — Да нет же, правда. — Правда? — Сидрат обернулась. Глаза ее растерянно смотрели на мужа. Руками, облепленными тестом, она взяла газету и снова неуверенно взглянула на Гусейна. Он молча показал пальцем то место, где была ее фамилия. — Неужели правда? — снова спросила она. — Гусейн, неужели я заслужила? — и она уткнулась в его плечо. — Ты… ты даже не знаешь, какая ты, — сказал Гусейн растроганно. — Спроси у Джамили, у Али. Они дети. Они еще не умеют льстить… Сидрат наконец очнулась. — Ну хватит меня хвалить, — сказала она строго. — Знаешь, что я придумала. Сегодня выходной. Пойдем с детьми в горы. Когда у меня случалась радость… или горе, — добавила она тихо, — я всегда ходила в горы и делилась с ними. — Конечно, пойдем, — поддержал Гусейн. — Дети… гулять, — крикнул он во двор. …На склоне горы сидели Гусейн и Сидрат. А внизу журчала река, шумело ветками старое ореховое дерево, как бархат, переливался луг. И на этом лугу Али и Джамиля собирали цветы. Желто-зеленый лист оторвался от дерева и долго, не падая, плавал в воздухе. Солнце было ласковым, а небо прозрачным: ни тучки, ни облачка. Стояли погожие дни золотой осени. — Золотая осень, — тихо сказала Сидрат. — Я и не знал, что осень такая красивая, — откликнулся Гусейн. — И я. Я всегда любила весну. А оказывается, самое лучшее время — осень. Почему? — Зерно дает ростки весной — колос созревает осенью. Мечты зарождаются весной, а исполняются осенью. Может быть, поэтому, — тихо отвечал Гусейн. Сидрат протянула руку, потрогала ладонью камень: он был теплым. И ей показалось, что скалы совсем не угрюмые и не холодные. Они, как и солнце, излучают тепло. И вдруг она почувствовала, как в ней поднимается что-то огромное и уже не вмещается в сердце. И тогда она встала, чтобы отдать это горам и небу, и чтобы увидеть сразу весь мир, лежащий перед ней, и чтобы он увидел ее. Впереди, освещенный солнцем, переливался луг. Там горянка, нагнувшись, взмахивала серпом. Косила траву. А рядом горец собирал ее в скирды. А на берегу речки мать кормила ребенка. Она расстегнула пуговицу, и на грудь ее, тугую и смуглую, ребенок положил свою пухлую руку. И вдруг он отпустил грудь и улыбнулся с закрытыми глазами. Улыбнулся солнцу, которое грело его веки, воздуху, который струился вокруг и нежно обтекал его. Ребенок вырастет. Он будет улыбаться людям и деревьям. Но что может быть прекраснее этой неосознанной улыбки с закрытыми глазами. Улыбки никому и ни для кого. Улыбки во славу жизни. И в уголках его губ застыла белая пена материнского молока. Два белых облачка медленно плыли по небу и остановились над ним. А подальше другие облака. Они стелются по земле. Это отары овец. И ветер доносит оттуда нежный звук пастушьей свирели… — Нет, это не сон, — вдруг сказал Гусейн, как бы отвечая своим мыслям. — Это просто жизнь. — И словно в подтверждение его слов на скалу, запыхавшись, взбежали Джамиля и Али. — Правда, у меня букет лучше? — сказала Джамиля, протягивая Сидрат цветы. — Нет, у меня. У меня больше, — запротестовал Али и тоже протянул Сидрат пучок луговых цветов. — У обоих красивые, — сказала Сидрат примирительно. — Ты папе отдай, а я тете Шидлат, — проговорила Джамиля, отталкивая Али. — Ты сама — папе, а я тете Сидрат, — возразил Али. — Ну хорошо, — улыбнулся Гусейн. — Отдайте оба тете Сидрат. Я не обижусь. — Мы и тебе нарвем, папа, — пообещали дети. Сидрат смотрела им вслед, а когда они скрылись за выступом скалы и осталось только солнце, да горы, да верхушки орехового дерева под ними, она положила полуседую голову на грудь Гусейна. «Спасибо тебе, осень. Счастье, которое не могла дать весна, дала мне ты». А внизу, журча, бежала река и деловито мыла камешки. Бежала, как вчера и как сто лет назад. Бежала, как и тогда, когда Сидрат была маленькой и приходила сюда с Зулхишат полоскать белье…
Вот и все, горная река. Я поведала тебе историю одной жизни, только одной судьбы. Я знаю, ты спешишь к морю. Твой путь далек. Ты будешь бежать мимо нависших скал, где гнездятся лишь орлы, мимо заливных лугов, где сытые отары будут жадно пить твою студеную воду, мимо городов и мимо аулов. И женщинам, что с кувшинами придут к тебе, и детям, что поднимут брызги над твоей волной, и мужчинам, что после дня страды окунут в твою воду тяжелые руки, — всем им передай эту повесть, повесть о женщине из моего аула…
Последние комментарии
33 минут 2 секунд назад
34 минут 28 секунд назад
2 часов 33 минут назад
8 часов 39 минут назад
8 часов 51 минут назад
8 часов 53 минут назад