Письмовник, или Страсть к каллиграфии [Александр Иванович Плитченко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

АЛЕКСАНДР ПЛИТЧЕНКО
ПИСЬМОВНИК, ИЛИ СТРАСТЬ К КАЛЛИГРАФИИ

*
Рецензент А. В. НИКУЛЬКОВ


© Новосибирское книжное издательство, 1988


ВЕСЕННИЕ ПИСЬМА



Ты молод, и твоих детей еще нет среди нас. Но они будут, потому и подумай — чуждые люди соединяются через детей и, дав им растущую жизнь, берегут ее и наблюдают, чтобы она не прервалась, и в том меньше думают о своей смерти, точно жизнь их очнется и поймет себя в детях, взявшихся ниоткуда, как и сами они…
Поэт может действовать инстинктивно, потому что в нем пребывает высшая сила слова. Но кто хочет действовать полемически, тут потребна необыкновенная точность, разъятие ясное и ощутительное показание, в чем дело.

Н. В. Гоголь

Письмо первое

Мы не виделись с тобой три года и все это время толком не переписывались. Не почитать же за переписку обмен праздничными открытками да твои редкие, странные всегда телеграммы. Не стараешься ли ты, ведя все еще холостой образ жизни, производить впечатление на телеграфных девушек, потому и сочиняешь неординарные тексты?


ОТЕЦ МОЙ БЫЛ ПРИРОДНЫЙ ПАХАРЬ


Прочитал я эту твою депешу, и искренне она меня тронула. Сразу далеко, в уголке всего, что помню, сдвинулась темнота и стало кругом горько и тревожно…

Вспомнил, спел про себя старую нашу песню, как знал ее, как слышал когда-то давно в Тырышке.

Удивительно, сильно она выпевала наше сибирское пространство, напрягала его, пронизывала болью родственности…

Ты просишь прислать слова этой песни, они — в конце письма. Пытайся. Сам знаешь, настоящая песня всегда будит душу, ведь не просто так ее начали петь, а только от большой боли, тоски или счастья. Другой раз просто силы не хватает, чтобы спеть что-то настоящее, души не хватает.

Начал с этого, потому что остальное в письме твоем не так просто для ответа. Многое из того, что сегодня занимает тебя, — занимает и меня. Недаром мы встретились (эпистолярно) через три года. Выходит, двигались к одной точке в размышлениях и по пути снова нашли друг друга, чтобы дальше идти вместе. Или, может быть, иначе, — я шел к тебе, а ты ко мне, и мы сошлись на полдороге. Ведь настоящая дорога — это всегда дорога к другу. Это и есть единственно верная дорога людей — дорога к другу.

Но не будем стараться сразу же высказать все, обвалить один на другого все, что несли. Давай-ка присядем и посмотрим, о чем мы поодиночке пытались составить представление и поговорим вместе.

Как поется в старой алтайской песне:

Будем ездить на одном коне,
Будем носить одну шубу,
Не будем скрывать того, что слышали,
Будем беречь то, что нашли!
Ты попытался связать воедино в своих рассуждениях природный (хлебный, так ты его назвал) труд с культурой, с движением народа во времени и в пространстве (в качестве последнего ты избрал нашу золотую Барабу), ты так поэтически описал ее буквально в нескольких строках — языки и наречья прошумели по Барабе, как степной ветер, протекли по ней, как протекает полая вода, и осталась наша Бараба — следами дорог, курганами прощаний, маревом древних, как непонятные воспоминания, песен. Ты нарисовал хакасского балбала, смотрящего в степи кино, которое гонит тут же на стоянке заезжий кинопередвижник. Освещенность экрана меняется, он то ярче, то темнее, и глядящий на экран неподвижный каменный воин смотрит невозмутимыми каменными узкими, как клинки, глазами, а лицо воина в такт происходящему на экране — то темнеет, то светлеет и явно меняет свое вековечное выражение…

Сибирь. Сибирское. Сибиряк.

Я не возьмусь тут прямо формулировать тот круг вопросов, который затронуло твое письмо. Поговорим — разговоримся. Скажу одно — они меня задели, тронули. Обрадовало то, что я тоже об этом думал.


Ты предложил для большей наполненности писем и для «притчевого выражения ускользающих идей» обмениваться в письмах сюжетами и прислал мне свой «для затравки». Согласен. Давай.

Вот что я думаю о и вокруг твоего фантастического сюжета: он хорош, но прими его от меня обратно, как принимают нагруженного коня, как принимают чашку, полную ячменя и пр. (Груз можешь снять, если он мешает, а ячмень можешь высыпать, если чашку никогда под него не предназначал.)

Сама придумка о племени, живущем на узком побережье, отгороженном крутыми горами от остального материка, — дает много возможностей. Можно писать беды аборигенов от безконтактного житья, от вечной нехватки всего, что надо жителю; утомительную, изматывающую зависимость племени от единственного источника пресной воды — ручья, текущего с гор.

Вполне естественно дальнейшее развитие сюжета: молодые аборигены не могут мириться с такой жизнью и уходят в горы, чтобы выяснить — почему ручей периодически иссякает, потом вновь наполняется; почему временами в нем течет отравленная вода, и тот, кто ее попробует — умирает в муках.

(Тут бы я добавил: это вынуждает племя выделять из своей среды добровольных «пробователей воды», которые рискуют собой ради жизни всего рода, и после троекратного или семикратного пробования такие смельчаки занимают законные места среди вождей. Или — есть принужденные «пробователи», обреченные на это тем, что они нарушали какие-то запреты. Это в твоем сюжете создаст дополнительное напряжение смысла. Можно будет написать и средний вариант — желающий стать одним из вождей хитростью и обманом или силою и соблазном понуждает пробовать воду за себя.)

Далее, молодые аборигены лезут у тебя в горы. Часть погибает от диких зверей, от трудностей пути. Самые ловкие и удачливые находят в конце концов в горах истинный рай земной: леса, полные плодов и птиц, поля, полные зверя, озера, полные рыбы. Места обетованные… И вот твои молодые аборигены как-то сразу забывают о бедах племени и остаются наверху в раю, пополняя мирный верхний род, утопающий в покое и счастье.

Что-то есть и в таком повороте. Можно <и так. Но не кажется ли тебе, что противу разума — найти благодать и не поделиться ею с ближним. Даже не похвастаться! Кроме того, ведь твои молодые аборигены оставляют на побережье — и матерей, и отцов, и старых предков, и младших братьев. Тут где-то и есть натяжка. Умышленное сведение сюжета к той мысли, что сытый голодного не разумеет? Ну, не разумеет, но не всегда же так. Это первое. А второе, не все же из сытых не разумеют голодных, бывают же исключения! (А про то, что вода иногда в ручье течет отравленная, ты в финале забыл!)

Потому на твоего «коня», отправляя его в обратный путь, я для дальнейшего размышления навьючиваю следующее:

Молодые аборигены, не соглашаясь с бедственным положением племени, томимые молодой жаждой (духовной и физической), не желая пропасть в пробовальщиках (тут можно дать ряд побудительных мотивов, для каждого героя — свой, это выявит начало характера каждого), — они идут в горы, чтобы решить свои проблемы и принести облегчение племени.

Тут еще вот что: надо место действия сразу и решительно перенести на иную планету, чтобы трудности, которые встречаются молодым аборигенам, можно было сделать невероятными и неземными.

Я не о звездных туманах и космовурдалаках говорю, я говорю об испытаниях моральных, философских, если хочешь.

Так вот, сперва, проходя по горам, через лес, ледники, пропасти и камнепады, они теряют там часть своих товарищей и вступают в серую местность: болото, трясина, нечто душное, мокрое, растормаживающее и аморфное. Тут начинаются главные страсти — юноши испытываются на честность, на самоотверженность, на доброту, на гордость и тщеславие, на властолюбие и корыстолюбие, короче, на все, что и составляет душу — и доброе в ней, и злое.

Кто их испытывает?

А то самое райское племя, которое живет за горами. Эти загорные люди выявляют трещинки и слабинки, разделяют путников, противопоставляют друг другу, делят на группы и группки, в результате они. начинают уже не идти, а спорить — куда идти, в какую сторону, зачем и почему. Далее — все разбредаются и идут поодиночке. Доходят только такие, которые во всем похожи становятся на загорных людей, т. е. как бы те, кто уже в пути ими и стал.

Тут ты и сам сведешь концы с концами, поскольку останется прописать жизнь и ее смысл для людей загорных — почему они не входят в контакт с нижними (скажем, хранят тайну спасения — стоит обессмысленная ракета, про которую все забыто, кроме того, что ее надо хранить, или еще что).

Воду они не травят, а напротив — растворяют в ней вещества, которые должны бы помогать нижним племенам, придавать им силы, но эти вещества действуют на нижних губительно, ибо они уже и сами по себе вырождаются от голода и тесноты…

Это уже не просто канва, но канва с намеком рисунка, дорисовывай и вышивай.

Предвижу твои возражения. Скажешь, подарили тебе коня, а ты его навьючиваешь! Делай то же самое и с моими сюжетами…

И — обещанная сибирская песня. Написал — как помню, как ее пели у нас в Тырышке. Пой и ты, вспоминай сельское детство…

* * *
Отец мой был природный пахарь,
А я работал вместе с ним.
Отца убили злые чехи,
А мать живьем в костре сожгли.
Сестру родную в плен забрали,
А я остался сиротой.
Не спал три дня, не спал три ночи,
Сестру из плена выручал.
И на четверту постарался,
Сестру из плена я украл.
С сестрой мы в лодочку садились
И тихо плыли по реке.
Но вдруг кусты зашевелились,
Раздался выстрел роковой.
Злодей пустил злодейску пулю,
Убил красавицу сестру.
Сестра из лодочки упала,
Остался мальчик я один.
Взойду я на гору крутую
И посмотрю на край родной —
Горит село, горит родное,
Горит вся родина моя!

Письмо второе

Это письмо — продолжение первого. Тут мой тебе сюжет. Можешь его «навьючивать», «разгружать», делать из него слона или верблюда и присылать обратно.

Сюжет таков (он, как и твой, — из расплывчатой области фантастики):


Пилот небольшой транспортно-почтовой ракеты заканчивает плановый перелет на Марс, где уже начали осваиваться первые колонии сынов и дочерей Земли.

Тут Марс должен быть показан совершенно условно, как у Р. Брэдбери, но не в плане поэтической притчи, а реально, обыденно по тону.

Пилот садит ракету (деталь — обходит ее и попинывает стабилизаторы носком башмака), следит за разгрузкой, завершает формальности, затем идет в отведенный ему для отдыха домик у подножия невысоких гор.

Дом на пустынном, голом берегу сухого, шелестящего песком, великого моря.

Он оглядывает пейзаж, который вызывает ощущение не мертвенности пространства, не дикости его и безжизненности, но смутной гигантской скрытой силы и величия. Что-то подобное великим снегам в горах — они сияющи, великолепны, кажутся вечнозастывшими, но достаточно порою вскрика, громкого звука, неосторожного движения, — и, грохоча, сметая все на пути, срывается, рушится, нарастает — лавина!

Это сравнение, это ощущение возникает в душе пилота, он чует при виде пространств Марса скрытую силу, непонятную, огромную. Но — не злую, не разрушительную, хотя и слепую…

Пилот некоторое время сидит на веранде в свете смутного солнца и все более проникается этой скрытой напряженностью, этой, на грани взрыва, силой пустого пространства Марса…

Он берет молоток и лопату и идет вдоль ограды, которая поставлена сдерживать ползущие от голого побережья пески. Он поправляет покосившиеся секций, поднимает и устанавливает упавшие. Случайно ранит ладонь. Зажимает рану. Идет в дом. Забинтовывает ладонь.

Вновь сидит на веранде, вновь его охватывает ощущение видимости, обманчивости слепого покоя, какой-то только кажущейся устойчивости здешнего мира. С тем пилот засыпает.

(Во сне он может видеть широкие картины снежной лавины или океанского шторма, когда полные, большие волны идут на берег — одна за одной, неся внутри себя свет низкого соленого солнца, муть, водоросли.

Волны надвигаются, грохоча и скрежеща донными камнями…)

Пилот просыпается от мерного гула, который подобен шуму отдаленного шторма, грохоту дальней снежной лавины, еще чему-то столь же большому, природному, независимому от ограниченной воли одного человека.

Он выходит из дома.

Окружающее пространство преображено и далее преображается на его глазах:

от ограды до входа в дом стоит череда величественных деревьев, ветви которых растут, делятся и умножаются на глазах. Опережая рост листьев, точно языки мгновенного пламени, — выскакивают огромные цветы и тут же застывают ребристыми и разнообразными плодами.

Деревья с мерностью человеческого дыхания меняют свет цветов на тяжесть плодов и разбрасывают плоды далеко от кроны.

Сразу вокруг вырастают другие растения, непохожие на материнские, разные, быстро восходящие над оживающей почвой.

И вся почва — все далее и далее от дома — шевелится, плывет, бугрится, бурлит и меняет свой цвет. Она прорастает уже каждой песчинкой, лопаются камни и высвобождают из себя зверьков, стаи крылатых созданий — птиц и насекомых…

И со станции, что на плоскогорье, видно — это шевеление, эти волны, этот живой обвал, обтекает пустое ложе моря, забредает в его сухое безмолвие, втекает в обширные трещины.

И ложе темнеет, точно его пропитывают влагой, оно насыщается, тяжелеет…

И ясное солнце отражается от ожившей поверхности великого марсианского моря…

Мир очнулся, когда на него пали капли человеческой крови.


Таков мой сюжет.

Если ты уже ответил на первое письмо, то отдельно об этом марсианском событии не пиши; напишешь, когда придется к слову, когда вспомнится.


И не забудь написать о погоде!

Письмо третье

Итак, костерок разгорается.

Разговор стал двусторонним! Я рад.

Прекрасное дело — телефон, но он — тень звука, он — минута. Хорошо слово произнесенное, а все же слово написанное — лучше. Когда пишешь — можешь думать и поправлять, менять начало, придя к концу; когда читаешь написанное — можешь всегда вернуться и прочитанное понять точнее.

Думал — с чего начать?

Или с желанного рассуждения о культуре[1], как искусно, художественно выраженных свойствах природного труда, или начать с неприятного (не совсем приятного!) разговора о моем космонавте? Начну с него. Только договоримся на будущее — далее не продолжать обсуждение одного сюжета, иначе утонем в вариантах и станем сплетать уже единый сюжет, связанный не столько смыслом, сколько течением разговора, как сказочные арабские словеса.

Согласен, в моей истории с оживлением, пробуждением пространства через живую кровь человеческую есть романтика, и что история эта — притчевая.

Но ты не мог не заметить — я сам исходно понимал близость ее «Зеленому утру» Р. Б. Помнишь, у него там человек идет по Марсу и сажает семена, а когда оглядывается, то уступами, до горизонта встают леса, и небеса Марса наполняются волнами живого воздуха…

Мой сюжет может ожить по-настоящему только тогда, когда будет исполнен без внешней символики, которая (и это вполне естественно) выпирает наружу в сжатом пересказе. Если сюжет прописать, как я предполагаю, в бытовом, приземленно-реалистическом ключе, а финал дать эмоционально прямо из сна космонавта, неотделенно от сна, как пришедшую мысль: любую почву, любую планету можно оживить только собою (своею кровью), то и появится то, ради чего все и пишется.

Согласись, побудительные мотивы полетов в космос — литературных, фантастических полетов — зачастую содержат совершенно первобытную основу. То есть мы в фантастике привносим в поведение людей будущего то, что давно уже начали изживать на Земле — потребительское отношение к природе, приобретательское отношение к новому пространству, к новым мирам.

Зачем они летят в сотнях повестей и тысячах рассказов? Присмотрись: чтобы приобрести новые территории для себя, в соответствии с этим иногда жестоко перестраивают иные миры; легят, чтобы приобрести себе — я это подчеркиваю — новое здание, и приобретение это идет с решительным уроном для иного мира; летят, чтобы продемонстрировать свои суперменские психофизические качества.

Как сказал бы мой знакомый специалист по бронзовому веку Барабы: «Хозяйство у многих космонавтов фантастики по преимуществу многоотраслевое присваивающее, основные отрасли — охота, рыболовство и собирательство, столь характерное в Барабедля населения байрыкского типа в эпоху раннего металла…»

Я уже убежден в том, что человеку при освоении околоземного и космического пространства совсем не обязательно снова повторять весь путь своих взаимоотношений с природой, который он прошел на Земле. Напротив, лететь, сознавая самое высшее знание о связях Человека с Природой. Обдумай это.


Обе твои разработки моего сюжета сами по себе интересны и плодотворны, но это — другие сюжеты и при их реализации получатся другие рассказы. Рассказы как бы обратного свойства, с иным знаком, с иным настроением, иной мыслью.

а) Космонавт прилетает с Марса на Землю. Он ранит руку на своем участке. На месте падения капель крови вырастают удивительно плодоносные растения. А на Земле в те отдаленные времена природа уже в страшном упадке и запустении. И эта космическая (человеческая, подвергнутая влиянию космоса) кровь возрождает земную, почти утраченную, природу.

Что же — интересно!

Но тебя все тянет к идеалистическому ожиданию, упованию — помощь нам придет откуда-то извне, сверху, из иного пространства, иного измерения. Ведь и переиначенный космосом человек, и просто-напросто пришелец — не одно ли и то же? У твоего мутанта благие, но нечеловеческие свойства. Жить надеждой на помощь извне, сверху, значит не двигаться, не бороться, не жить.

Ждать из космоса спасения — сказка.

Сон золотой.

А убеждение в том, что в космос надо идти с добротой, быть готовым не нарушить, а оживить его своею жизнью — ЗАДАЧА. Задача реальная. Ведь многое из того, что делается нами в космосе, — формирует наше отношение к Земле, к себе, к нашим делам и общему делу мира людей.


б) Вторая твоя разработка марсианского сюжета не противоречит моему варианту, но и твоему — тоже.

Марсианский колонист возвращается на Землю (тебе понадобилось более долгое пребывание человека вне Земли, это оправдано); колонист начинает обживать свой заброшенный земной дом, сживаться с ним.

Тут, конечно, полно возможностей для письма — как выглядит этот дом после многолетнего безлюдья, как он странен, как все в нем забыло свое назначение…

Колонист открывает окно и ранит руку. Кровь капает на подоконник. А наутро дом, начиная с подоконника, медленно и неотвратимо растекается, растекшись — высыхает и рассыпается трухой, какой засыпан весь Марс…

Пугаешь?

Предостерегаешь?

Ставишь проблему?

Такой поворот сюжета требует большой определенности и точности идеи, точности и определенности твоего отношения к проблеме контакта. Контакта — в самом широком смысле.

Грубо говоря — ну и что делать? — поставить на пути контакта стену, запретить его, отказаться от самой мысли о возможности контакта, отрицать его необходимость, естественность, как это делают братья Стругацкие? Они, вернее один из братьев как-то заявил по телевидению: если сегодня иноземная цивилизация выйдет с нами на связь с предложением контакта, то надо ей с порога сказать — прилетайте на Уран через двести лет, а если через двести лет нас там не обнаружите, то сделайте еще паузу на двести лет. Эти века, как считает брат Стругацкий, нужны нам, землянам, чтобы решить свои насущные дела (ах, если бы что-то можно было решить раз и навсегда!), приготовиться к встрече гостей. Не похоже ли это на такую картинку — стучатся гости, а хозяева им говорят: ой, заходите через двести лет, извините, мы еще не готовы и т. д. Как-то, в конце концов, не по-человечески получается. Так к гостям ни в одном народе не относятся и не относились.

Ни в одном добром доме…

Это узко — по контакту космическому в твоем варианте сюжета. Но, сочиняя космический контакт, мы думаем о земном. Твой же вариант сюжета, как мне показалось, отрицает и земной контакт, пугает нас земными контактами, поскольку прочитывается он и так. С тем фантастика и обращается в будущее, чтобы оттуда резче увидеть настоящее.

Тут я расскажу тебе давнюю историю из моей флотской юности. Случай это единичный и исключительный для организма любимого мною военно-морского флота, но случай — заставляющий задуматься уже не о флоте.

Радист на небольшом корабле (флотские меня тут же поправили бы — коробке!) долго слушал вражеские «голоса» и переродился. Он стал сперва «петь», а потом и действовать с чужого «голоса». Меры, конечно, приняли. Когда принимали, то выяснили — почва в душе у этого молодого человека уже до службы была подготовлена, унавожена для посева. Он прошел школу семейного цинизма, когда все (или почти все) советское в семье встречалось смешками, кривыми ухмылками, иронией, издевками, чванливым недоверием. Выяснилось, скажем, что ничего о Чапаеве — кроме анекдотов — он не знает. Даже фильм «Чапаев» ни разу не видел. Выяснилось, что вслед за родителями, порою и по их прямому совету, он ограничивал свое чтение западными бестселлерами, журналами, зрелище — западными фильмами, что жил он в поле постоянно курсирующих слухов и сплетен о том и о сем, почерпнутых теми же шептунами из тех же лживых радиоголосов, что перед самым призывом, от которого родители пытались его всячески «спасти», этот молодой человек затвердил свое смутное миропонимание на «броде». Было такое занятие в конце пятидесятых, начале шестидесятых в Н-ске. Молодежь бродила вечерами по главной улице от кинотеатра им. Маяковского до Дома офицеров. Задавали тон в этом брожении так называемые «стиляги» — парни и девушки, одетые по моде Запада, называющие друг друга «Кэт», «Стив», «Боб», «Стас», «Бен» или кличками «Пробка», «Чалый», «Сивый». Чувак — он, чувиха — она. Один беллетрист и теоретик этих «звездных мальчиков» пояснял в своих писаниях так: чувак, чувиха — это выговор утомленных игрою саксофонистов, мол, губы у них устают… Ерунда, конечно, чувак — это искаженное человек. Это слово, искаженное пониманием его сущности недочеловеком, сводящим бытие только к первой сигнальной системе — чувствованию. Потому — не человек, а чувствак, чувствиха…

Но — вернемся к парню.

Он, будучи радистом, получил возможность слушать «голоса». Вошел в контакт и долго был в контакте. И это дало свои злые плоды. Но только потому, что предварительно была унавожена почва его неразвившейся и искривленной души.


Заряд во втором твоем повороте марсианского сюжета будет верным, думаю, тогда, когда ты точно и определенно укажешь — не все растекается и уничтожается от воздействия перестроившейся крови марсианского колониста, а только (по преимуществу или единственно), то, что неверно, вредно, некрасиво, порочно, — иными словами — то, что уже само выпадает из человеческой гармонии и принадлежит сутью своею иному миру или миропорядку. Тогда не будет необходимости в угоду банальности указывать на средства против разрушительного действия крови пришельца с Марса, как это ты сделал, понудив его покончить жизнь: он сжег и дом, и себя в доме.


Замыкаться в освоенном пространстве — географическом ли, духовном ли — отнюдь не в характере славянина, это не назовешь свойствами русского характера. Наоборот — открытость, стремление приять новое, неизведанное, поделиться своим — щедро и безоглядно, желание в движении своем дойти до края, в чувстве и мысли дойти до предела, и до дна выразиться в песне, в работе, в мечте, и все время быть готовым шагнуть навстречу, сделать первый шаг — вот что, я полагаю, характерно.

В наше время, когда добрый контакт, синтез, интеграция утверждают многое в жизни, нет актуального смысла видеть в противоборческом контакте миров только угрозу для нашего человеческого общества…

Понял, что в этом письме не доберусь до того, что мне интереснее и приятнее было бы писать, чем разбор своего же собственного сюжета, тобою в критических положениях выверенного на укорененность в актуальности.

Но о культуре в следующем письме.

Тут бы я еще мог под горячую руку пройтись и по твоему сюжету, но ты предусмотрительно забыл прислать его. Чужое кроить и крошить легче, чем свое придумывать? Присылай. Кстати, не забудь написать о погоде.

Письмо четвертое

Нет, я не переоценил свою готовность и желание написать тебе по теме, которую мы обозначили так:

культура — художественно выраженные свойства труда природного, —

но я думал, что мне легче и приятнее будет писать об этом, чем о твоем понимании проблемы контакта, сказавшемся на варианте марсианского сюжета, где ты взялся запугивать читателя растворением и высыханием родного дома…

Увы!

Не легче и не приятнее.

Не знал я, с чего и начать, снова перечитал твое первое письмо и решил начать с него, то есть с тебя и себя, с ответов на прямые твои вопросы.


Когда-то польский поэт из Вроцлава, товарищ К., приехав в Н-ск, подарил мне свою книгу стихотворений. Называлась она «Управение паменци». И мы с ним, довольно сносно знающим русский разговорный, долго бились над переводом названия, над уяснением его смысла.

Поэт К. — ветеран войны, коммунист, книга его — о войне, о ее нечеловеческой сущности. Он топковал название так — КУЛЬТУРА памяти. Но тут же добавлял с досадой: «То не совсем так! То есть орка паменци, розумишь?»

Оратай, орало, орка — пахарь, плуг, пашня, — я это понимал. Но и «Пахота памяти» — ни поэту К., ни мне не казались точным переводом названия книги.

Обратились к словарям. В конце концов — помогло.

Культура (лат.) — возделывание, обрабатывание, воспитание, образование, развитие, почитание.

Возделывание же — по-польски будет звучать как то самое «управение», в смысле выправление, исправление, приспосабливание для лучшего использования, возвращение для жизни, но не КУЛЬТУРА или УПРАВЛЕНИЕ, РУКОВОДСТВО.

Так мы и перевели (к радости автора!) название его книги — книги горестных и страстных, откровенных и гневных, трагичных и правдивых верлибров — «ПОЧВА ПАМЯТИ», ибо почва для наших родственных земледельческих народов — это и есть культура.

Возделывание, почитание памяти — это образ культуры вообще.

Итак, возделывание.

Уже из самой природы термина видно, что исходно культура обозначала не только систему ценностей материальных и духовных, но и вполне определенный процесс — возделывание, то есть творение, взращивание, совершенствование, сохранение ценностей.

Что же это за ценности?

Ценностью может быть признано только то из мира духовного или материального, что служит или может служить людям на благо, как пашня, как плуг, как отличное умение пахаря возделывать пашню и т. д.

Культура, возделывание — процесс осознанный, как осознанно земледелие, ориентированное на знание свойств данной почвы, на свойства данного климата, на потребности человека, хозяйства, сообщества.

Справедливо писал С. А. Есенин в статье «Быт и искусство»: «Северный простолюдин не посадит под свое окно кипариса, ибо знает закон, подсказанный ему причинностью вещей и явлений. Он посадит только то дерево, которое присуще его снегам и ветру…»

Культура — процесс творения ценностей, органически естественных для данной местности, не вступающих в противоречие с ее «снегами и ветром», служащих творцу на благо, на благо любому, кто ступил на эту землю как трудящийся, на землю, где она — культура — взошла трудами людей и дала миру хлеб насущный и духовный.

Исходно культура — это поэзия естественного, природного труда. Это закрепление в рисунках, изваяниях, словах, жестах, движениях всех тех чувств, которые человек испытывал, когда трудился — охотился, рыбачил, пас скот, возделывал почву, то есть это — радость от удачного выстрела в зверя, радость от вида обильной нивы или большого улова рыбы, горе — от неудачи и вмешательств сил стихии. Радостью закрепилось усиление своей силы силами сородичей, хорошо сделанным топором, луком, мотыгой. Радостью закрепилось усиление своей силы опытом старших. Гибельной печалью закрепилось все, что мешает работать, сама невозможность трудиться на новом месте так, как трудился на старом, как трудились старшие, как работали тут предки предков. Так возникала тоска по своей земле у кочевника, загнанного в леса более сильными кочевниками. Так возникала тоска у степняка, загнанного в горы более сильными степняками. Тоска по родовому труду — исток тоски по родине.

Радость от удобного, ладного топора, уздечки, корчаги человек прошлого выражал в законах своей первобытной логики, которую теперь мы можем видеть у наших малых детей — он обласкивал ладные предметы труда и быта, украшал их, поскольку был им благодарен за помощь в труде, в жизни, человек раскрашивал их, покрывал узорами, как и свое тело.

Человек уговаривал копье.

Человек уговаривал коня.

Человек уговаривал пашню, ниву.

Человек уговаривал солнце, звезды, ветер, дождь, луну…

(Не тем ли — в стертых формах — занимаются и современные лирики, вообще — поэзия?)

Человек рисовал, выбивал на камне рожающую маралуху, чтобы и действительная живая маралуха не уставала рожать, чтобы земля его рода была всегда богатой зверем…

Многое непостижимое в этом мире человек все же постигал, делал доступным через фиксацию в образах своего чувственного отношения к этому непостижимому, он и для непостижимого находил выражение — и рисунок, и слово, и понимание в законах своей, теперь для нас странной, логики.

Все, что помогало ему жить, способствовало продолжению рода, его спасению, — становилось ценностью, становилось красотой, становилось художественной культурой, наслаивалось, умножалось, приобретало столь прихотливые черты, что позднее связь культуры с природным трудом, ее породившим, могла показаться даже и утраченной. Но суть оставалась неизменной. Эта, назовем ее базисная, культура была только на благо человеку, только для того, чтобы в данных природных условиях, в данном природном труде сохранить его, помочь сладить с миром, с природой и соплеменниками, не дать человеку измельчать, а роду исчезнуть, истаять.

Люди выживали и совершенствовались культурой труда.

Этим сводом обычаев, обрядов, ритуалов, запретов, оберегов, зафиксированных в слове, живописи, движении и музыке, в краткой мысли поговорки и пространном звучании эпического сказания.


Потому на твой вопрос — может ли быть культура античеловеческой? — есть только один ответ: культура не может быть направлена против человеческого в человеке, против человека. Уточняю — против трудящегося человека.

Существует возделывание и есть разрушение возделанного, разрушение самого желания возделывать, разрушение способностей возделывать, разрушение связей между человеком и природной средой, разрушение связей между трудящимися людьми разных природных пространств — и все это, сколь бы художественным ни казалось оно — все это — антикультура, некультура, культура со знаком минус.

Были же и у Гитлера писатели, живописцы, кинематографисты. Те, которых он подкармливал, те, которые проповедовали фашистскую идеологию, внушали своему народу ложные, обманные ценности, никак не способствовавшие утверждению и расцвету нации, напротив, приведшие к трагедии народа, к его разделению. Вот роль антикультуры. Вот ее пути и цели.


Только как некультуру надо понимать всякую современную художественную форму, которая утверждает справедливость разделения общества на «верх» и «низ», противопоставляет духовное — материальному, оправдывает и освящает угнетение одного слоя — другим, одного народа —‘ другим…

Антикультура — все, что сознательно рвет связи между предками и потомками, между отцами и детьми, разрушает гармонию нравственного космоса, выдает безобразное за прекрасное, рушит семью, дом, внушает человеку, что есть какие-то ценности выше, чем созидательный труд человека, что ценность созидательного, общественно полезного труда — относительна.


Отравленная вода и вода родниковая могут внешне ничем не отличаться друг от друга. Противочеловече-ское содержание антикультуры может никак не сказываться во внешнем ее выражении и быть выявлено только при потреблении этой антикультуры массой людей.

Нужно говорить о наличии элементов антикультуры, искусно вживленных, вмешанных в культуру так, чтобы яд антиобщественных идей, постепенно накапливаясь в людях, когда-то и начал свое разрушительное действие, когда-то достиг критической массы и детонировал в душе.


Теперь — о самом слове труд.

Подумай — как, когда и почему понятие это стало как-то утрачивать позитивный смысл и становиться только синонимом тяжести. Почему труд — естественнейшее занятие человека, без которого он не может существовать полноценно, как не может существовать без дыхания, — в свое время был определен как «дело чести, доблести и геройства?»

Не потому ли, что в те годы естественное и полноценное существование человека вообще стало действительно героическим делом?

Не всегда трудно — плохо, а легко — хорошо.

Трудный подросток — это негативная характеристика. Но и легкое поведение — тоже характеристика не положительная. Но трудный подросток — такой подросток, к воспитанию которого необходимо приложить большой дополнительный труд. А легкое поведение — это совсем не значит, что оно нетяжелое. Это значит, что в таком поведении нет доброго, человеческого труда, оно тяжелое, но нетрудное.

И уж совсем определенно, лозунгов© писал В. В. Маяковский:

«Где, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанной и легче».

Фразеологизм — «пошел по легкому пути» — ясно означает, что этот человек пошел не туда, обманом.

Есть еще и легкомыслие. Тоже не из положительного ряда.

Фразеологизм — «выбрал трудную дорогу» — значит, идет правильно, верно, трудясь, затрачивая усилия.


Подумай, почему человек, с внутренним предубеждением относящийся к труду, тяготится и легким временем отдыха, не знает — куда себя вне занятий и работы деть?

И вот уже собирается на телестудии толпа умных, взрослых людей, и из Москвы через телемост с нашим Н-ском ведет долгие бурные разговоры — как и чем занять подростка, молодого человека в свободное от учебы (труда) время! Говорят, думают и ничего толком не могут придумать! А почему?

Не потому ли, что противопоставляют труд (занятое время) — отдыху (свободному от труда времени). Решение тут (как путь) может быть одно — чем полнее молодой человек станет реализовываться в труде (учебе), тем меньше будет проблем с его свободным временем, ибо станет оно подчиненным его настоящим, трудовым интересам, постоянной отдаче своей энергии на общее дело, которое нераздельно с делом личным.

Пересадить подростка из подъезда в удобный клуб, навязать ему какое-то занятие — это не решение проблемы.

А вот уже в школе, уже на первых порах дальнейшей учебы включить будущего гражданина и его начальный труд в труд страны, в общее дело, внушить ему сознание того, что труд — высшая человеческая ценность — это значит лишить молодого человека навсегда, на всю жизнь мук со «свободным» временем, с «проблемой» досуга.


Я недавно встречался с человеком, который горячо пытается на базе трех школ в нашем районе организовать «Школьное строительно-монтажное управление», самостоятельную хозрасчетную организацию, которая бы взяла и выполнила подряд на строительство детского кафе, клуба-павильона у детского кинотеатра, большого аттракциона «автодром» — с гаражами, сетью дорог и пр.

Идея этого товарища полностью базируется на нашем законодательстве, на духе и букве происходящей в стране школьной реформы. Базируется на том, что теперешняя практика школьников (они ее называют «отработкой») в нашем районе, да и не только в нашем — дело зачастую формальное и развращающее детей легким отношением к труду.

Тут же — реальное строительство реальных зданий для себя. Тут каждый под руководством мастеров может попробовать и занятие каменщика, и отделочника, и плиточника, и землекопа, и маляра. И все вместе увидят дело своих рук!

Мощная строительная организация, которой сам бог велел взять эту идею и помочь воплотить ее в жизнь, пока занимает какую-то равнодушную позицию, хотя «Школьное СМУ» состояло бы из детей работников этого самого мощного «Сибстроя»,

Сельским школам, школам сельских поселков и городков давно пора арендовать землю, вести там все работы, какие и ведутся на земле, выращивать картофель для своей столовой, капусту, морковь и пр., а не ограничиваться смехотворным пришкольным участком с десятком показательных кроликов!

Ничто не портит в школьнике отношения к труду так, как пресловутые уроки труда, повсеместно превращенные практически в уроки разгрузки, отдыха, безделья!


Синоним отдыха — безделье.

Индустрия отдыха — вроде бы звучит солидно, нормально, но индустрия безделья — это абсурд, сюрреализм.

Нет, погруженные в музыку Баха, мы не бездельничаем; нет, выходя на лыжах в зимнее воскресенье, мы не бездельничаем; НЕТ, посвящая субботний вечер играм и беседам с детьми, мы не бездельничаем! Хотя и отдыхаем.

Вот когда же мы убиваем целый вечер на ленивое проглядывание серого телевизионного фильма «производственной тематики», или просмотр озорной французской комедии, где людей убивают с легкостью невообразимой, как мух или тараканов, или сидим и глотаем «бормотуху», или… О, сколько способов убить время! Потратить время на безделье! Точно живет человек по принуждению, по необходимости только дышит и шевелится, точно живет, отбывая какую-то повинность, потому и считает счастьем, как можно быстрее, как можно легче отвязаться от своей жизни, от времени хвоей жизни, совсем не понимая, что именно его жизнь — от возникновения вселенной и до заката вселенной — единственна, уникальна, неповторима!..

И тут ты не мог не заметить, что культура художественная (Бах), физическая (возделывание здорового тела), семейная (возделывание грядущих людей) — тот же. труд человеческий, та же работа, противопоставленная безделью. Удовольствие, найденное в любой из форм труда, — необманное, это — удовольствие жить!


И последнее — о кино.

Не буду подробно останавливаться, письмо и так затянулось, боюсь — оно тебя утомит.

Ты точно подметил однообразие сюжетов многих кинокартин, повторяемость фабулы: ОН — ищущий художник, растущий специалист, новатор, горящий на производстве. Далее непременный — пусть и постепенный — разрыв его с женой, которая или не понимает, или не разделяет его устремлений, или отстала от жизни или от развития мужа, или ушла в быт и омещанилась… Разрыв, развод.

Много киноисторий, и впрямую рисующих ситуацию разрыва семьи, раскола, развода. Главный мотив — новая любовь, утверждение права на новую любовь, утверждение необходимости новой любви, утверждение блага для людей в том, что они разрушат свою семью.

Ты это увидел.

Пойми и то, что таким показом семьи, таким однобоким показом семьи в кино — формируется общественное мнение, отношение к семье, утверждается относительная ценность семьи полноценной. Как сказал один юморист: «У меня жена, дети, но — есть варианты».

Правильно, у нас, взрослых, есть варианты. Можно до полной лысины на ищущей голове утверждать свое право на поиски счастья, но вот у малых детей наших совершенно нет выбора, нет вариантов — только один отец, только одна мать, только одни эти родители на всю жизнь!

Право отца иметь новое счастье, новую жену — защищается давно и последовательно. А кто же у нас защищает право ребенка иметь отца, того самого, который и произвел его на свет? Защищают ли это право те, кто множит кино и книги о нормальности, необходимости поисков «счастья» человеком, уже взявшим на себя ответственность за новую жизнь нового человека — своего сына или дочери?

Нет, не всегда защищают и не всегда учитывают. Напротив, всячески вызывают у нас сочувствие к бросившим своих детей, к их мукам, страданиям. Да, они страдают. Но какого рода должно быть сочувствие? Ведь люди эти зачастую подобны безумцам, отрезающим собственные руки! О каком же сочувствии должна тут идти речь?

Может быть, я чересчур резок и ортодоксален. Но, когда слышу, что в Н-ске среди учащихся некоторых ПТУ до половины детей, выросших без отцов, что среди школьников в иных школах чуть ли не каждый пятый вырос без отца, я не могу уводить разговор в дебри частностей, рассуждений о «хрупкости» счастья, о том, что семья переживает кризис, что-то там утрачивается в ее моногамном характере, что идет поиск новых форм и пр., пр.

Одно из проявлений некультуры — это разрушение старых форм, когда они ничем не заменяются, когда заменить их нечем, да и не надо менять.

Не считать же новой формой семьи то, что как-то сообщила одна корреспондентка «Литературной газеты» — вот, мол, мы с мужем живем в разныхквартирах, в разных районах, каждый в своем кругу знакомых и приятелей, а встречаемся изредка, созвонившись, превращая нашу любовь в вечный праздник, не давая ей угаснуть в быту.

Читая про эту «новую форму», все время ловишь себя на мысли, что не все сообщает корреспондентка, она не сообщает, что живут они с возлюбленным не только в разных квартирах и каждый со своими друзьями, но еще и каждый со своими детьми и супругами.

И новая форма их «семейных» отношений стара как мир…

Что может быть бредовее такого понимания семьи! Все же семья — это союз людей для продолжения рода человеческого.

Конечно, тысячи судеб, и каждая достойна отдельного разговора. Но разговора не в плане умножения безотцовщины, сирот, утверждения права взрослых на счастье за счет несчастья детей.

Семья крепкая, нормальная должна всеми видами искусства утверждаться государственной, национальной ценностью, а семья аномальная показываться художниками так, чтобы в оценке ее не было двух мнений, чтобы она оценивалась однозначно — как исключение, как человеческое несчастье. Зачем? Да только затем, чтобы не видеть умножения сирот в мирное время, чтобы не увеличивалась в нашем обществе доля безотцовщины.

Думаю, я ответил на некоторые вопросы по первому письму. Что-то, конечно, потребует дополнительного разговора, это — только начало. Потому буду ждать твоих писем.

И присылай сюжет, это уже некрасиво — так долго молчать.

Не стесняйся описывать красоты вашей природы и погоду.

Письмо пятое

Вот я и добился своего, настоятельно призывая тебя писать о погоде!

Все письмо о погоде, да еще какое мастеровитое!

И почта постаралась — твой метеорологический шедевр на день опередил ту весеннюю волну, которая, как всегда, прикатилась от вас к нам.

Ты пишешь о погоде так фенологически убедительно и достоверно, что невольно создается впечатление — а не ведешь ли ты там тайно от сослуживцев «Дневник натуралиста» и под псевдонимом позаковыристее — Степан Закатный, Семен Копновоздвиженский — печатаешь в краевой газете заметки, типа: «Вот и отсвистел февраль-ветродуй, прикатил март-бокогрей…»

А уж твое изречение насчет очистительных свойств весеннего времени я переписал крупными и красивыми буквами и повесил над своим столом:

ВСЕ ОТМЫВАЕТСЯ ВЕСНОЮ —
И СТВОЛЫ БЕРЕЗ,
И СОСНОВЫЕ ИГОЛКИ,
И ВОРОБЬИ,
И СИНИЦЫ,
КОТОРЫЕ ЗА ЗИМУ СОВСЕМ ПОЧЕРНЕЛИ,
И ТОЛЬКО ЧЕРНОГО КОБЕЛЯ
ДАЖЕ ВЕСНА НЕ ОТМОЕТ ДОБЕЛА…
Спасибо! И далее не забывай писать мне о погоде. Только распределяй усилия, рассредоточивай закаты, снегопады, ледоходы, радуги, ветры и лесные костерки по одному-два на письмо, как рекомендовал один из сибирских классиков. А то буйство какое-то получается, театр метеорологический, чрезмерность активных проявлений природы создает превратное представление о нашей, как принято говорить, неброской природе.

У нас, чтобы быть кратким, ваша погода. Только без той щедрости и буйства (потратила в дороге), которыми полно твое письмо.

Я весь в предлетних делах. Выволакиваю на свет божий снаряжение и устраиваю ему смотр — перетряхиваю рюкзаки, палатки, штормовки и пр., пр., впереди лето и Алтай!

АЛТАЙ!

Достаточно написать или произнести это слово — и на душе становится лучше, просторнее, роднее…


Поскольку ты пока не написал ничего по поводу основной части моего предыдущего письма (обдумываешь? правильно делаешь!), далее я остановлюсь только на твоем сюжете, скромно подверстанном к многокрасочному описанию погоды. И опять говорю тебе — распределяй усилия! Вот ведь — сколь сильным и впечатляющим оказалось описание «вешних вод», столь непроработанным получился новый твой сюжет, хотя двигатель в нем есть, и двигатель, по мощности вполне достаточный для небольшой повести.


Первое.

Ты подробно написал, как переустроилась окраина города после заполнения «рукотворного моря» — водохранилища возведенной тут ГЭС. Как образовался необитаемый и недоступный островок среди пригородных болот, заполненных водою оврагов и всего прочего, что обрело новую жизнь, преобразилось после заполнения водохранилища.

Отчетливо из твоего немногословного описания видишь этот странный островок, спрятанный, затерянный среди догнивающих лесов, в непролазных зарослях камыша, за лабиринтом проток и заполненных водою оврагов…

Островок в трех километрах от бетонного шоссе, в полутора километрах от пестрых и прихотливых домиков садового кооператива «Меломан»; островок, над покоем которого и днем и ночью бороздят сибирские небеса авиалайнеры, пролетающие из Москвы и обратно…

Тут у тебя все хорошо продумано (или взято из реальной действительности?)

Так и хочется представлять себе и описывать дальше этот островок:

Нарисовать дорогу, пересекающую край островка. Она, уже тонущая в дикой траве, тальниковом подросте, с колеями, которые полны преющих листьев и невысыхающих лужиц, выползает из-под дремы болотной ряски, из небытия, потом, еле видимая, ползет через край островка и вновь, теперь уже навсегда, — уходит в трясину, в гущу застывшей мелкой растительности болота. Уходит без всплеска.

Хочется представить и написать остов какого-то длинного и несуразного сооружения — сарая или дома. Этот остов — особенно в сумерках — напоминает скелет доисторического зверя, взгорбившего хребет и уронившего пустоглазый череп в густые кусты акации.

Там, за кустами, все время что-то шуршит, колышет бурьян, перебегает, прячется и поскуливает. А ночами, в парах болота остатки бревен тускло светятся фосфором гнилушек…

Я вижу около обрывка дороги два бетонных кургана. Они уже буро-зеленые от мха и мелкой травы, они уже сглажены и размягчены в очертаниях этой первоначальной растительностью, а на вершине одного из курганов в случайной ямке видна маленькая березка.

Я вижу их, я останавливаюсь около них и так элегически думаю — как они тут оказались? Или заблудился шофер в пригородных перелесках и оврагах, ища путь покороче от растворной до строящейся ГЭС? И тогда, боясь, что раствор застынет у него в кузове и будет страшная морока его оттуда выбивать, — он и вывалил самосвал в придорожную траву…

Или намеревался продать машину бетона расчетливым жителям близлежащей деревеньки, но что-то с продажей не сладилось. Ну, не возвращать же ворованное туда, где ты его умыкнул? Вот и вырос в бурьяне бетонный курган…

Или платили ему, бедолаге, не за то, что он куда-то привез, а уже за то, что он откуда-то увез, вот он и разгружался попутно, чтобы скорее загрузиться снова и увеличить количество ездок, а следовательно и количество «заработанных» рублей…

Может быть, попросилась по пути в кабину смазливая и разбитная девчонка, да и сговорились они, да и свернули в лесок… А там слово за слово — уже и поздно стало куда-то там бетон везти, надо было уже в гараж ехать, да и не везти же домой девчонку в машине, груженной бетоном…

Мало ли что могло произойти. Но так или иначе — эти бетонные курганы в пригородных лесах всегда наводят на размышления, хотя и нет на них тривиальных надписей: «Налево пойдешь… направо пойдешь…»

Я брожу по этому островку и среди расправившихся сосен и раздобревших берез вижу совсем странные предметы, невесть как сюда попавшие. Вот в густой, светящейся крапиве косо торчит, тронутая зеленцой, полуоббитая скульптура пловчихи, изготовившейся прыгнуть в воображаемый бассейн с кирпичной тумбочки. Сквозь пальцы ее спортивной ступни проросла мелкая сурепка, на мускулистой голени заметно незабвенное имя «Вася», а в ложбинке, образованной напряженной шеей и выгнутой спиной, — покоится гнездо какой-то лесной пичуги, по краю трогательно трепеща белым пухом…

Чуть поодаль, в густых тальниках, я набредаю на остатки карусели, здесь торопливые растения проросли ветвями в звенья цепей и сгнившую крышу, оплели то, что осталось от лошадок, все спутали и связали так, что и самый сильный порыв ветра не стронет теперь ничто в этой карусели, ничем она теперь не скрипнет, все глубже и глубже погрязая в живой зелени…

Что там белеет, что там движется в тени черемух?

Это куры, это белые куры! Они, одичавшие, живут тут, плодясь и спасаясь в трудные зимние дни от холода и стай пригородных собак…

Кто это — странный, заросший, в смокинге — сидит у костерка и что-то пишет угольком на бересте?

Может быть, это дух острова? Может быть, это отшельник? А может быть, профессиональный беглец от алиментов, потерявший чувство реальности и счет годам, все скрывается и скрывается тут, сочиняя на бересте и на обрывках, заносимых сюда осенними ветрами газет, пространные трактаты о женском коварстве и мещанстве…

Не буду продолжать. Ясно, что остров (необитаемый!) в пригороде — идея живая, ветвящаяся, сама по себе обрастающая листвой подробностей и деталей.


Далее ты заселил этот остров. Ты поместил на нем молодого человека. Забросил его неведомым нам образом. Ты пишешь: «Чучин очнулся на острове». И все. Как он туда попал — это тебе не важно. Но, согласись — от того, как герой попал на остров, от его пути на остров — многое зависит и в характере самого героя, и в смысле всей этой истории.

Даю несколько первоначальных, поверхностных вариантов:

а) Чучин — орнитолог. Он в пригороде, у моря, наблюдал за беркутами, расплодившимися тут в последние годы, когда болезни леща стали массовыми, и беркуты стали своеобразными санитарами моря — они выбирают из моря больную, не способную затонуть, рыбу. Чучин, увлекшись интересным экземпляром, сам того не заметив, забрел в болото, долго блуждал, водимый странной птицей, и оказался на острове, откуда выхода уже не нашел и вынужден был там пребывать далее. (Этот вариант, прямо скажу, не лучший. Опять увлеченный чудак-ученый, какие давно не встречаются нам в жизни, где чудаки не от мира сего давно перестали встречаться среди ученых, предоставив эту, приписываемую им, особенность, сельским пастухам. А потом еще может возникнуть мысль, что ученые заблуждаются, что наука куда-то забрела в болото… Причем какая-то орнитология… Ну, благо был бы тут не орнитолог, а гидролог…)

б) Можно взять и гидролога, или еще кого-то, причастного к возведению тут этой маломощной и неоправдавшей надежд и песен ГЭС. Но что его загонит в болото? Да и слишком в лоб будет звучать намек — вот, мол, своими руками сам себе построил, придумал ловушку… Увы, в свои ловушки эти умники редко сами попадают.

в) Списать все на то, что Чучин лишнего выпил накануне, отмечая по старому обычаю в коллективе свой уход в очередной отпуск. Доотмечался он до того, что продолжал праздник и по дороге к дому своему, а потом притянулся к каким-то странным, пахнущим рыбой типам, они тоже что-то праздновали и приняли Чучина за своего. Вся эта братия праздновала потом уже и в пригороде, а потом и на острове, где Чучин заблудился, а случайные приятели уехали, не заметив того, что человека забыли… (Тоже — не блеск. Плохо. Выпивка, как сюжетообразующий элемент, банальна. Более того — обстоятельство отягчающее. Да и Чучина хотелось бы видеть человеком нормальным, положительным, даже где-то и сочувствие вызывающим).

Неопределенность исходного события можно дать через рассказы героя, который самое начало своей истории представляет в разных вариантах. Прямо так и начать текст:

Начало этой истории, именно то, как он оказался на острове, Чучин рассказывал по-разному — в разных случаях и разным слушателям. Впрочем, и дальнейший его рассказ тоже не страдал единообразием — в нем все время возникали новые подробности, детали, повороты сюжета, и напротив — некоторые элементы пропадали, исчезали, забывались или замалчивались. Шло, как сказать, творчество. Возникала история, исполняемая Чучиным с модуляциями в зависимости от целей исполнения.

Сперва все начиналось с тренировки, обычной тренировки Б-ского клуба дельтапланеристов, где Чучин действительно в то лето мог заниматься, в крайнем случае об этом он любил рассказывать, однако точно никому не было известно — поднимался он в воздух или ушел из клуба, так и не ощутив ветра высот и счастья свободного полета.

Так вот, на очередной тренировке он поднялся на дельтаплане с меловых скал в окрестностях речки И., поймал поток и заскользил по привычному кругу. Усилившийся западный ветер заставил его чуть скорректировать направление, потом еще. И тут — над обширной не то поймой, не то огромным болотом — восходящий поток внезапно иссяк, и Чучин просто-таки свалился на остров, причем запутался в ветвях сосны и долго не мог выбраться из ее объятий. Далее — именно дельтаплан, а вернее его героические обломки и помогли Чучину выбраться в мир, они же — эти обломки — в качестве укрытия спасали путешественника на острове от дождя и холода.

Другой вариант значительно приземленней. Чучин рассказывал, как в первый день отпуска он зашел в пивную «Парус» к знакомому официанту поинтересоваться раками. Официанта как на грех не оказалось — послали на картошку в Морской совхоз, зато оказалась очень колоритная компания речных волков, как впоследствии выяснилось — отчаянных браконьеров с Бугринки. Слово за слово, разговорились, вышли вместе из «Паруса», и речные волки (их было двое, трое, четверо) взялись доставить Чучина на левый берег, где он и жительствовал на площади им. И. С. Тургенева. Однако в пути возникла идея заехать в Бугринку и попробовать копченого осетра.

Чучин не мог устоять.

Пробовать осетра на замусоренном берегу под неприязненные взгляды жен речных волков и крики волчат, было неуютно. Решили снова сесть в лодку и через каких-то полчаса оказались в длинной протоке — слева домики садоводческого кооператива «Меломан», справа густые камыши. Тут лодка углубилась в камыши, долго виляла между зарослей, коряг, кустов и пристала к берегу. Симпатичный берег. Тут-то и был неторопливо и обстоятельно за весьма занимательным разговором о рыбном промысле в черте Н-ска и съеден осетр, но беседа не иссякла, она была в самом разгаре. Тогда волки решили подкрепить беседу и завязавшийся интерес еще чем-нибудь. Один из них сказал, что в «Меломане» (так назывался садовый кооператив, который они миновали, проходя протоку), всегда у одного деда есть нечто ягодное. Волки оттолкнулись от берега, и Чучин больше их в жизни не встречал.

И началась его робинзонада.

И в этом рассказе — неопровержимые детали — Чучин действительно уходил в отпуск перед своим исчезновением, Чучин действительно имел хорошего знакомого в «Парусе» и не жилился, а напротив, порою приглашал сослуживцев на свежих раков или баночное пиво, которое, конечно же, пили не в «Парусе», а у него дома, но в обществе милого официанта.

К тому же некоторые непридуманные детали — как-то: описание волчонка из Бугринки, который шел по песку и за ним далеко волочилась лента с надписью «Передовому кузнецу» — могут придать этому варианту повествования достоверность.

Был и еще один вариант — для узкого мужского круга, романтический: случайное знакомство, как удар тока поразившая Чучина молодая женщина, мгновенное взаимное расположение, бешеная поездка куда-то за город, страстная, невероятная ночь в пустом пионерском лагере. Под утро Чучин проснулся один, вышел и увидел свою незнакомку идущей среди сосен от их бумгало, пошел за ней в тумане, шел по каким-то мосткам, через полусгнившие купалки, через полузатонувшие мостки, камыши — все ему, естественно, казалось романтическим, к тому же и незнакомка — он мог видеть в тумане — как-то улыбалась ему. Потом он потерял ее в ивняковой чаще, потерял и оказался на острове, куда она его завела, а вернее, куда он сам зашел, гонясь за нею. Рассказ этот тоже не просто висел в воздухе, сотканный из чистой фантазии, но был связан с реальностью хотя бы тем, что друзья Чучина не раз имели возможность убедиться в том, что он имеет удивительную способность не только знакомиться с женщинами где угодно — в очереди в баню, в трамвае, в кино во время сеанса, на скучном собрании, — но и продолжать эти знакомства, порою тут же доводя их до совместного ужина в «Виринее» с последующей чашечкой кофе у себя в однокомнатной берлоге на площади им. И. С. Тургенева.

Были еще и одноразовые варианты начала истории, то есть такие, которые Чучин, рассказав один раз, больше никогда не повторял, то ли убедившись в их неинтересности для слушателей, то ли в силу каких-то других причин. Например, вариант с ограблением его — взяли отпускные, двухместную палатку, которую он вез другу в Академгородок, а самого со связанными глазами (руками) забросили на остров. Тут тоже было что-то достоверное, действительно палатка у Чучина пропала, действительно автобус № 36 порою ломался на трассе, причем и поздней ночью, и тогда пассажирам приходилось ждать следующих автобусов или ловить леваков, что на свою беду и сделал Чучин.

Вскоре, как он далее рассказывал, его стукнул по. голове сзади сидевший мужик, Чучин выключился и обнаружил себя на острове со связанными руками (завязанными глазами).

Эту историю он рассказал только раз, когда к ним в фотоателье зашел приятель Чучина — историк из Академгородка — и спросил, когда же тот завезет ему обещанную палатку.

Другой одноразовый вариант появился в беседе со знакомой Чучина (назовем ее Н. Н., чтобы не возбуждать излишнего любопытства читателей, поскольку эта знакомая Чучина знакома в нашем городе и еще большому числу людей).

Когда Н. Н. совершенно равнодушно поинтересовалась у Чучина, почему тот не появляется на ее горизонте уже четыре дня, хотя сам униженно выпрашивал аудиенцию, выпросил и тем самым скорректировал планы Н. Н., понудив ее сидеть эти дни на даче, Чучин сбивчиво, перемежая речь дурацкими — Вы не поверите, — рассказал…


Итак — предлагаю нейтральный вариант:

Знакомая женщина, приятельница Н. Н., приглашает Чучина к себе, на свой садово-кооперативный участок — помочь ей, скажем, прополоть крыжовник в свободное от службы время.

Чучин приезжает, пропалывает крыжовник и задерживается, а ему непременно надо быть сегодня же в городе. Он прощается и уходит. Сюда его подвозит либо левак, либо такси, либо попутная легковушка. Обратно он топает сам. А от кооператива «Меломан» надо сперва километр идти по дамбе, потом столько же по проселочной дороге до шоссе, где и можно поймать машину, чтобы вернуться в город. Долго. Торопится. Видит в протоке у дамбы дремлющего в лодке заскорузлого Харона. Сговаривается с ним. Харон за трешку соглашается перевезти Чучина напрямки, протоками, к шоссе.

Поплыли. Но в сумерках природы и собственного сознания Харон сбился в камышах и протоках и высадил Чучина на остров, будучи совершенно уверен, что высадил его на континентальный берег, у шоссе.

Чучин пошел и уткнулся в болото. Пошел снова — опять болото. Он двинулся и вскоре, уже в темноте

убедился, что попал на остров, а когда попытался кричать, то ему ответили только эхо и ночные птицы, Лезть же через болото он не решился по темноте. Так и заночевал на острове, благо, что нашел какую-то землянку — с дверью и лежанкой, с окошечком и железной печуркой. Как всякий уважающий себя человек, Чучин был вооружен зажигалкой, пачкой «Ту-134», перочинным ножиком, сорока пятью рублями, носовым платком, удостоверением личности, абонементами на проезд в общественном транспорте, в пластиковом пакете у него было некоторое количество еды — крыжовник, огурчики и т. д., врученные ему внимательной приятельницей из кооператива «Меломан».

Плевав на это дело и все еще переживая прополку крыжовника, Чучин сориентировался в обстановке и затопил печурку ветками, которых около землянки, врытой в склон холма, было предостаточно.

Ночь. Огонек печки. Тепло в предосенней темноте. Ночные звуки, шорохи и вскрики.

Ночные запахи и движения.

Мириады осенних звезд над головой Чучина.

Некоторые раздумья и короткий сон в землянке, в живом тепле и совершенной заброшенности. Более всего Чучина почему-то грела и радовала мысль, что никто на земном шаре нынче не знает, где и как он ночует. Это — совершенно непривычное для него состояние — возбуждающе действовало на героя, продолжая приключение, праздник прополки крыжовника в забавном домике кооператива «Меломан». И до утра Чучину было хорошо.

И не надо, наверное, как это ты делаешь, в первую же ночь пребывания Чучина на острове обваливать на него всю эту нечисть — домовых бездомных, леших, которые лишены леса, русалок, давно уже ведущих сухопутный образ жизни. Ты торопишься окружить героя всем этим сонмом духов, которые живут на острове, сбредшись сюда потому, что места, где они раньше обитали, теперь скрыты под мутной толщей водохранилища.

Ты выбрал наиболее легкий путь, дружище! (О легком пути см. мое предыдущее письмо.)

С чертями — проще всего. Они и сделать, и сказать могут, что угодно автору. Как говорил классик: черти — слишком пластичный материал для прозаика.

Стоило ли вообще городить огород, чтобы черти твои высказали все свои претензии представителю человечества ~ Чучину, а потом эта нечистая сила вынесла его на твердый берег. И пошел он, что-то там поняв, что-то там переосмыслив, и как-то там иначе решив относиться к живой природе!..


Нет! Шутишь, брат!

Все было совсем не так просто и красиво. Подумаешь — написал простуженное шамканье престарелой русалки, дал слово одичавшему домовому — да ведь он у тебя абзацами Дедова цитирует — написал под маской лешего этакого умудренного эколога, и считаешь, что твой сюжет поплыл? Не поплыл он, а потонул в том же болоте!


Предлагаю, советую тебе выбросить из головы и из сюжета всю чертовщину, весь этот домотканый сюрреализм. Заменить всех чертей на одного деда, того самого Харона, который привез сюда Чучина. Ведь этот Харон Сидорович, как оказалось, тут на острове который год сажает картошку, и эта землянка — его рук дело, и привез он сюда Чучина не случайно, а механически в сумерках выгребая по привычному маршруту…


Так вот.

Написать первое утро и первый день пребывания Чучина на острове — дело привычной техники.

Чучин встряхивается, умывается, закусывает тем, что ему уложила в дорогу приятельница, и начинает искать выход с острова. Здесь темп повествования предельно замедляется, все надо увидеть подробно — от травинки до кургана, от скульптуры до карусели и пр., пр. Сквозной мотив описания, сквозная деталь — наплывающий на край острова едкий дым от леска, виднеющегося за обширным и непролазным болотом.

Подробно вслед за героем мы видим все его попытки преодолеть болото. (Путь плоскодонки Харона Сидоровича за ночь затянуло ряской и камыши сомкнулись.)

Все попытки кончаются неудачно. А последняя, уже когда предосеннее солнышко повисло над вершинами островных сосен, — чуть было не кончилась для нашего героя трагически — он угряз в трясине в пяти метрах от острова и только чудом вылез на берег. Тут он и понял серьезность положения. Отстирал в бочажине одежду, сушил ее в землянке над печуркой и недоуменно оценивал свое положение, все еще находя в нем много комического.

Ночью он проснулся от звуков шлягера:

Мы — дети галактики!
Но — самое главное —
Мы — дети твои,
Дорррогая Земля-аа!
Выбежал из землянки, рванул на звук, уперся опять в болото, за которым — страшно далеко, как в ином мире, — виднелся крошечный огонек отдаленного костерка и оттуда, плавно катясь по влаге болота, неслись звуки песни.

Естественно, Чучин стал кричать и звать. Даже, забыв о темноте, махать курткой. Но тщетно, вскоре песня смолкла, костерок дальний угас, донесся дальний звук отъезжающего автомобиля, и снова мир поглотила тьма и ночная тишина.


Можешь, по душевной слабости, написать, что там, на другом берегу, была его приятельница из кооператива «Меломан», она сидела за весьма ранним или слишком поздним ленчем с новым приятелем, который помогал в отсутствие Чучина пропалывать незабвенный крыжовник… А можешь и не писать этого. Какая, собственно, разница Чучину — кто там был, если его не заметили и не услышали. А может быть, потому и уехали, что заметили и услышали?..


«Ерунда какая-то получается», — одна из сквозных и самых определенных мыслей Чучина.


Можешь держать его на острове еще день.

Пусть он дойдет до такого состояния, когда перестанет пытаться выбраться, переберет все возможности — от изготовления плота (плот тут же безнадежно застрянет в трясине) до возжигания огромного и дымящего костра (дым и так есть, он сильнее чучинско-го плывет в небо от дальнего берега болота, где, как потом выясняется, горит городская свалка).

Когда Чучин перестает рыпаться — появляется Харон Сидорович. Он приехал окучивать картошку.

Или подкапывать для свеженького супца.

Знакомые встречаются вновь.

Разговор.

Харон (бурчит). Черти тут вас носят…

(Харон думает, что бродячее племя туристов открыло его заповедный островок, где он без суеты и копоти выращивал ежегодно достаточное количество картофеля, а может быть, и капусты. Вообще, можно на этом острове разместить целую ферму песцов, полле-стить три коровы и пр. Но — это, так сказать, уже фантазии.)

Чучин. Ты что, дед, угорел? Куда ты меня завез?

(Чучин более радуется встрече, чем негодует. Все его островные невзгоды сразу как бы проходят, когда он видит живого человека и понимает, что его заточение в природе — кончилось.)

Далее, побеседовав, прополов и окучив картофельное поле, (задав корму песцам, почистив клетки, подоив коров, попромывав золотишко в местном ручейке и пр.), они благополучно плывут на плоскодонке в сумерках, Харон Сидорович высаживает Чучина на действительный берег у шоссе, где нашего Робинзона подбирает мусоровозка. Здесь, в (кабине мусоровозки он и едет до родного города, говоря с водителем об амбивалентности, эсхатологии и бабах.


Я тут, наконец-то, назвал Чучина Робинзоном. Меня эта параллель нисколько не смущает. Пусть она не смущает и тебя. Только надо подойти к ней сознательно, и даже пойти на сознательное «рифмование» ситуаций «Робинзона» и этого сюжета с Чучиным.

Скажем, там — племя людоедов. А здесь — кто бы это мог быть? Правильно, браконьеры! Тоже весьма драматическая и интересная была встреча на острове и поведение Чучина в ней.

Кстати, родственник из Нижней Дельцовки рассказывал мне, что есть такие островки, такие тайные места в черте нашего города, где, скрытые водой, камышами, браконьеры пируют и делят добычу, время от времени посылая гонцов пополнить запасы спиртного и заменить девочек.

Несомненно украсят сюжет некоторые, разбросанные там и сям, экзотические детали. Скажем, бутерброды с сыром, которые дала Чучину в дорогу подруга из кооператива «Меломан», у него отобрал и съел молчаливый лось.

Или — часы, которые он снял в первое утро с руки, умываясь в бочажине, схватила пролетающая сорока и уронила в болото.

Когда Чучин ищет дорогу и борется с болотом, в мозгу его может звучать одна-две фразы из самых расхожих шлягеров. И только они. С навязчивостью неотвязной. Скажем:

 — А ты такой холодный, как айсберг в океане,
И все твои печали — тарам-тарам-тарам…
Или что-нибудь такое:

 — Влюбленных много, ты — один,
Влюбленных много, ты — один,
Влюбленных много, ты — один
У переправы…
Но это — опять же — дело техники воображения, все само придет, притянется и выстроится в законах того силового поля, которое ты организуешь сюжетно в самом начале.


А ведь, наверное, зря я сперва так невысоко оценил твою придумку! Нет, несправедлив я был, признаюсь! Если даже твоя короткая схема так подробно и охотно прорабатывается, значит — живая она. Этот твой Чучин, он, кстати, и в городе, и в однокомнатной своей квартире в самом центре города может жить, как на необитаемом острове. Одно ясно, он никакой не супергорожанин, неприспособленность которого выверяется дикой природой…

Еще одно. Это сцена для начала истории Чучина.

Когда он шел к транспорту, чтобы ехать пропалывать крыжовник, ему повстречался на пути бывший сослуживец — человек пожилой, лет этак сорока семи, со взором чрезмерно просветленным и в одеждах недорогих и граничащих своею скромностью с унынием заброшенности. Этот сослуживец имел в руках дерматиновую хозяйственную сумку, был умеренно бородат и доброжелателен.

Он неторопливо узнал Чучина и ровно, неторопливо обрадовался.

Чучин имел чуть лишнего времени. Они сели на скамейку в тени бульвара и стали по очереди говорить.

Получилось так, что Чучин кратко обсказал свое теперешнее положение и перспективы, которые самому ему казались достойными интереса. Но чем далее он выводил свой рассказ на уверенность в добротности своего пути по службе, тем большую горечь и сочувствие видел в затухающем лице собеседника. Больше того — когда Чучин кончил, то бывший его сослуживец с беззащитным участием спросил:

— И вот так до конца? И ничего уже больше нельзя изменить?

Тут их окутала долгая беззвучная пауза. Их облетали городские птицы. Притопавший с ведерком и лопаткой малыш деловито засыпал штиблеты Чучина песочком…

Чучин очнулся и понял, что собеседник его говорит, говорит о чем-то туманном и плавном, точно весьма связно бредит в спокойном сне. Складывались слова о небесной иерархии, о светлом пути, о Шамбале, о добрых силах жителей планеты Венера…

Чучин стряхнул песок со штиблет и выяснил, где работает, чем занимается и чем практически живет его собеседник.

— Земля меня кормит, — ответил тот не без тайного пафоса.

— Как это? Крестьянствуешь, что ли?

— Я иду по городу и смотрю на землю. Лишнее с людей осыпается… — Собеседник запустил руку в боковой карман своего болезненного пиджака и раскрыл перед Чучиным ладошку, полную редкой медно-серебряной мелочи. — Все от земли. Пройду час-другой — бутылка молока, булка хлеба…

Чучин хотел дать ему рубль. Но рубля у него не было, было только две бумажки по двадцать пять.

«Да он бы еще и обиделся…» — успокоил сам себя Чучин, хотя и не поверил себе.

И они расстались.

(А далее уже — буквально одной фразой его пребывание в кооперативе «Меломан» под крыжовником, мотив торопливости, встреча у дамбы с Хароном Сидоровичем… На острове же темп повествования надо резко затормозить и писать все обстоятельно и подробно)…

Что станется с героем, когда мусоровозка ввезет его в город, огни которого наплывают, плывут, обещают праздник, движение, разговоры, встречи?..

Какой урок Чучин вынесет из своего трагикомического пребывания в роли современного Робинзона?

Поймет ли он, насколько зависим от города, насколько без него беспомощен, насколько живет он не сам, не самостоятельно, насколько не знает себя, не имеет о себе — реальном — представления, возникая то в одном лице и характере, то в другом обличье и темпераменте — в зависимости от момента, встречи, ситуации, от человека, с которым теперь говорит, от музыки, которую теперь слушает, от кино, которое теперь смотрит?..

Будет ли он петь песни, которые поют все, потому что поют все?

Будет ли он читать книгу только потому, что ее читают все, говорят о ней все?

И спросит ли Чучин себя: где я был?

А если спросит, то отнести этот вопрос он должен не к острову, а к своей городской жизни ДО острова…


Жду твоего письма о семье и кино.

Письмо шестое

Теперь-то я понял, почему прошлое письмо ты полностью посвятил изысканным описаниям природных явлений. Ты копил заряд, собирал силы, чтобы плотнее припечатать меня со всеми рассуждениями о ценности полной семьи, о задаче — переориентировать мнение людей по поводу полной семьи.

И думаешь, наверное, что припечатал меня уже только одним этим словом — ДОМОСТРОЙ!

«Замшелая мораль», «пуританство сермяжного толка» — это самые невинные выражения, которыми ты определил мои убеждения в том, что крепость и устойчивость семьи должна теперь всячески, всеми средствами возводиться в абсолютную ценность, что крепость и устойчивость семьи не должна никем у нас и нигде пониматься как ценность и величина относительная. А последнее, согласись, ползучим образом нам навязывается и стало уже образно, художественно прокламируемой идеей. Да и свои теоретики у этой идеи тоже есть.

Но не будем стоять в позах друг против друга и де-кламировать друг другу лозунги, Попытаемся спокойно и коротко разобраться, не пугая друг друга словами, не пугаясь слов, а с чувством относясь к тому, ЧТО эти слова обозначают в действительности.


Я согласен с любым определением морали, пусть ее называют «замшелой», «патриархальной», «дедовской», — лишь бы она действительно охраняла интересы тех, кто никак сам себя охранить не способен — интересом малых детей.

Взрослый человек — мужчина или женщина, — ломающий семью в тридцать-сорок лет, уже довольно пожил, уже был и увлечен и счастлив, многое испытал и увидел в жизни, и вот он еще раз вознамерился пройти хотя бы часть этого пути, избирая новую подругу, нового возлюбленного.

А малый сын или несмышленая дочь, только-только волею взрослых людей, как волей божественных существ, вызванные к жизни, они и не пожили ничего, и не видели ничего, ничего не знают, и счастье, и радость, и надежды их — в полной семье.

Так что же им?

Какая им разница — как ты назовешь мораль, если она встанет на их сторону?

Замшелая

Вот тут-то собака и зарыта.

Противопоставленная замшелой, иная мораль, назовем ее незамшелой, утверждает: все относительно, то есть в одном случае осиротить ребенка — аморально, а в другом случае — не аморально. По этой незамшелой морали выходит, что принести горе ребенку в одной ситуации — дурной поступок, а в другой ситуации — поступок нормальный.

Но скажи — где, когда, в каком обществе нормальных людей считалось, что обижать и обездоливать малых детей — дело нормальное?!


«Что же теперь, — пишешь ты, — издать закон, запрещающий разводы?» Напротив, процедуру развода нужно упростить и облегчить. Все эти сроки для раздумий, уговоры и увещевания судей, — дело, думается, мало полезное. Все эти душеспасительные статейки в прессе, основанные на письме «нашей читательницы К.», тоже ничего ровным счетом не дают.

Что же нужно?

Нужны громкие и честные голоса, которые бы прямо и откровенно, с честной статистикой рассказали бы обществу о положении детей, о главной беде — безотцовщине: количество сирот в стране и по регионам, динамика за последние годы, состояние здоровья, психофизическая характеристика выпускников и воспитанников детских домов, социальная характеристика тех, кто вырос в неполной семье до совершеннолетия; пусть все узнают — какой процент выросших в детских домах и в неполных семьях подростков садится на скамью подсудимых?

Все это крайне нужно, чтобы у нас наконец-то открылись глаза на правду. Чтобы мы поняли — кто же нас сменит, кто войдет в XXI век, какие люди, какое общество? Известно, что ребенок, выросший в неполной или неблагополучной семье, такую же семью и сам создает по преимуществу. Что человек, воспитанный в детском доме, затрудняется создать и сохранить полную, полноценную семью. Бывают исключения, но это — правило.


Демагогом ты меня не назвал, но можешь теперь и это сделать. И все же я тебе напомню, что выделение демографии в ряду основных проблем, стоящих перед нашим обществом, говорит о многом.


Нет, не ужесточать надо законы, а уточнять, делать более справедливыми. В частности, срок выплаты алиментов детям настоятельно требует продления. В 18 лет молодой человек только-только заканчивает школу, идет в армию, после которой ему предстоит учеба, настоящее приобретение профессии. И на этот период он лишен помощи отца или матери, которые его оставили, поскольку не смогли жить вместе, поскольку нашли себе иную, как им казалось, лучшую пару. Но почему из-за этого должен страдать будущий гражданин? Думается, будет справедливее срок выплаты алиментов продолжить до исполнения 21 года, когда молодой человек заканчивает учебу (если у него есть отец, то он всегда поможет своему сыну-студенту), когда молодой человек окончательно определяется профессионально.

Что говорить, скудость средств в неполной семье понуждает подростков рано идти на работу, браться за первое попавшееся дело, входить в жизнь без настоящего образования.

Или такое — сколько снято лент, сколько написано статей о тех женщинах, которые отказываются от своих новорожденных детей! Но дальше риторических возмущений мы не идем. И опять же — ничего не надо ужесточать, не надо никого уговаривать, не надо заставлять этих «кукушек» насильно брать своих детей. Должна быть свобода совести даже для тех, у кого она оказывается свободой бессовестности. Но и тут нужна справедливость — оставляешь ребенка без средств к существованию — плати алименты, как и положено, и тот срок, который положен. Родила — получи штамп и запись в паспорте о рождении ребенка. Разве это — не справедливо?

Ведь есть такие среди оставляющих детей, которые рожают для здоровья. Вот после уточнений — алименты, запись — и пусть себе на здоровье рожают.


И все же я о другом.

Боже избавь, я нисколько не посягаю на волеизъявление и свободу чувствования. Пусть люди изъявляются и проявляются. Я о том, что пора всем средствам, которыми обладает общество — кино, радио, газеты, журналы, милая поэзия и суровая проза, — начать планомерно и последовательно вырабатывать единственно верное отношение к разрушению семьи, к сознательному обездоливанию детей взрослыми — как к делу аномальному, исключительному, чрезвычайному, как к несчастью, горю, беде тех, с кем это произошло.

Тут общественное сознание не надо переориентировывать. Люди и так к этому в душе относятся правильно, но природное правильное (как ты пишешь — сермяжное) отношение давно и старательно забивается неодолимым потоком ползучего размывания морали и этики, превращением истин абсолютных — в относительные.


Писатели! Да если Ф. М. Достоевский сомневался в истинности прогресса, основанного на единой слезе ребенка, то как же мы внушаем людям возможность личного благополучия, которое прямо питается горем детей наших?

Во что, в кого ему потом верить, если его предал родной отец?

Ах, бездуховность, ах, не слушают Баха и Генделя, ах, пьют одеколон в подъездах, ах, ведут себя вызывающе! — долдоним мы и по делу, а чаще ради красного словца, но видим ли мы, что подростки так выражают свое горе, так изломанно и разрушенно выражают свою, нами прерванную, привязанность? Нет, мы горазды уже в сорок лет старчески ворчать: не та пошла молодежь., заелись, вот в наши годы… И не всегда понимаем, что полностью ответственны за тех, кто наш сын, или таковым теоретически значится в наших документах, или годится нам в сыновья по возрасту.

Но… не буду сходить на крик, как это ты сделал в своем письме.


Хорошо, что ты написал прямо, вдвойне хорошо, что ты правильно оценил участие нашего кинематографа и кинопроката в деле переориентации общественного сознания; хорошо, совсем хорошо, что ты искренне относишься к сиротам. Но мой тебе совет — найди возможным, сходи в детский дом, выбери самый лучший, самый современный и комфортабельный, с самым честным и квалифицированным персоналом, приди и посмотри детям в глаза.

Это станет для тебя сильнее моих слов, сильнее тысячи любых других слов, поскольку ты — человек добрый, хотя по дурной моде и стараешься это всячески скрыть.


На «сермяжность» — нисколько не обижаюсь. Да, сермяжный. Не фрачный, не мундирный, не блайзеровый — ничего не имею против этих одежд, каждому — свое, а я — сермяжный, то есть из рода крестьянского. Почему же мне этого стыдиться? Зачем меня этим попрекать? Почему надо над этим насмехаться?

Я не побегу, как наши европейские модники, в комиссионный или антикварный магазин выбирать себе предка из имеющихся в продаже портретов. Не стану я придумывать себе родословную поблагородней — на крайний случай из «прогрессивного дворянства». Нет у меня в Париже родных могил. И я полно доволен своими сермяжными предками: землепашцами казацких кровей из Кулунды — по отцу, коренными крестьянами из приволжской деревни Бестужево — по матери.

Сермяга, дяревня, колхозник — цедит иной горожанин тем же ртом, которым он ест мясо из деревни, пьет молоко из деревни, жует хлеб, выросший, конечно же, не на городском асфальте, А «дяревня» кормит и будет его кормить, как глупое дитя, дитя неразумное, и все-таки свое, жалко…


О том, что ты меня заклеймил «домостроем», скажу одно: понимаю тебя, давно и прочно стало это слово ругательством. Никто из нас толком и не понимает, что оно обозначает, но им ругается. Теперь наступила пора и появилась возможность посмотреть — насколько слово это, понятие это, уместно для ругательства. «Домострой» издан в 1985 г. в книге из серии «Памятники литературы Древней Руси».

Не буду предвосхищать твое чтение, а прочитать надо, хотя бы для того, чтобы наконец-то узнать, чем же это таким мы ругались долгие годы, приведу тебе только две фразы из этого произведения, перепишу их «старыми словесы», убрав «ер» и заменив «ять» на «е».

Вот послушай:

1. Да самому тебе государю и жену, и детей, и домочадцев своих учити не красти, не блясти, ни солгати, не оклеветати, не завидети, не обидети, не клепати, чюжаго не претися, не осуждатися, не бражничати, не просмеивати, не помнити зла, не гневатися ни на кого, к большим быти послушну и покорну, к средним лю-бовну, к меншим и убогим приветну и милостиву…

2. Имей, чада, истинную правду и любовь нелицемерную ко всем… хмелнова пития, господа ради, отверзи от себя, пияньство в семь убо недуге, и вся злая рожаются обычаи от него…


Лично я не нашел в этойкниге ничего достойного осмеяния или обругивания. И вообще, как можно к литературному памятнику, одному «из важнейших памятников древнерусской светской литературы» относиться столь пренебрежительно, что употреблять его заглавие столько лет единственно для ругательства?

Свое же, русское, родное слово, страница нашей истории, истории нашей культуры национальной!

Себе же, а не ворогу лютому в душу плюем, торопливо утираемся и долдоним, долдоним о бездуховности!

Конечно, теперь не XVI век, много воды утекло, много ушло в небытие, но тем дороже и роднее правда этих «старых словес», что не утратили, не потеряли своей истинности, звучат и теперь актуально:

…учись сам отец, учи детей, жену и близких своих не красть, не блудить, не лгать, не клеветать, не завидовать, не обижать, не возводить напраслину, не желать чужого, не осуждать, не пьянствовать, не насмехаться, не помнить зла, не гневаться ни на кого, к старшим быть послушным и покорным, средних любить, к младшим относиться с приветливостью и милостью…


Это же великое счастье, что история не лишила нас с тобой «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ», что не оставила она «СЛОВО» неведомым до сего времени, затерянным где-то среди редких и старых церковных книг, что хотя бы «СЛОВОМ О ПОЛКУ» нас никогда не ругали и не понуждали в неведении друг друга ругать им по русскому решительному обычаю!

И это счастье, что теперь, когда издана и издается после паузы в человеческую жизнь наша древняя национальная литература, «СЛОВО О ПОЛКУ» уже не станет восприниматься единственным ее произведением, достойным памяти и славы, «СЛОВО О ПОЛКУ» уже не будет одиноким в нашем сознании, точно единственное древо в пустыне, оно увидится справедливо окруженным другими живыми деревьями, увидится укорененным в широкую почву вечности плодородия славянского духа.


Много я тебе не дописал, не досказал. Но — не последний день живем, надеюсь.

Спасибо тебе, что написал ты мне резко и открыто. Что нам чиниться в письмах? Что нам утаивать в себе то, что есть? Твоего за тебя никто не скажет, а я промолчу — и ты не узнаешь, что там у меня на душе.

Пиши мне и дальше так, как писал, не бойся обидеть. Самая большая обида между друзьями, когда они начинают говорить друг другу заведомую неправду, говорить то, во что они сами не верят.

Этого побоимся.


Свое сочинение про погоду и сюжет в обмен на Чучина я пришлю через день-другой. Еду на выходные к матери в К. (это в нашей области), буду сидеть в электричке, смотреть в окно и все для тебя запоминать. Сюжет есть, но он в самом общем виде, его еще надо продумать.

Р. S. Ты молод, и твоих детей еще нет среди нас. Но они будут, потому и подумай — чуждые люди соединяются через детей и, дав им растущую жизнь, берегут ее и наблюдают, чтобы она не прервалась, и в том меньше думают о своей смерти, точно жизнь их очнется и поймет себя в детях, взявшихся ниоткуда, как и сами они.

А дети — еще не отлипнувшие от мира, выглядывающие из равнодушной им растительности — отделены от будущего исчезновения такой длинной чередой родичей, что смерть самого старого из них видится ребенку так, словно бы человек ушел за линию горизонта…

Письмо седьмое

Пишу из К. Не знаю, сколько тут пробуду, потому — если что — посылай мне письмо в Н-ск. Вернусь и прочитаю сразу пачку твоих сердитых и талантливых посланий.

Всю дорогу от Н-ска неотвязно читал «Песочные часы» Гурницкого — было не до природы, не до погоды. Хотя — видел зайца и окончательно очнувшиеся перелески.


К. — небольшой, типичный для Барабы районный городок тысяч на пятнадцать населения. Железнодорожные службы, полузаглохшая речушка одноименная городку, элеватор на три окрестных района, он высится серой громадиной над одноэтажьем и виден далеко из степи.

На окраине густо дымит современный сырзавод, к-ские сыры — «со слезой», очень славные, но немного их поступает в местную продажу. Этого я никогда понять не мог и могу. Почему считается кем-то, что местным жителям, которые сами делают сыр, продавать его не надо, что сыр этот значительно нужнее не здесь, а в другом месте, другом городе, нужнее другим людям? На противоположном конце городка — небольшой мясокомбинат, с совсем маленьким колбасным цехом. Колбаса местного производства бывает здесь в магазине потребительской кооперации. Одно время она почему-то называлась «Польская», потом «Донская», потом еще как-то, а теперь называется просто и правдиво «Кооперативная».

Цеха промкомбината расположены в разных местах города: катают валенки, шьют телогрейки, — в одном месте; отливают чугунки, сковородки, сковородники, дверки и колосники для печей — в другом. Это здание когда-то было местной церковью, потом в него вселилась в двадцатые годы литейная артель «Свободный труд», которая со временем и стала одним из цехов местного промкомбината. К. — далеко до славы Касли, но К-ское литье, особенно печное, известно по всей области.

Что еще?

Пищекомбинат, это — пряники, в том числе и овсяные, печенье «Золотой улей», «Целинное», «Шахматное», лимонад, конфеты «Петушок на палочке».

Пекарня — ее состояние просто удручающее, помещение заваливается, протекает, горит периодически, но у властей как-то все руки не доходят, чтобы наконец-то отдать должное условиям, в которых работают люди, снабжающие городок и прилегающие деревни хлебом насущным.

Инерция — многое от нее зависит.

Кто-то где-то и когда-то ограничил продажу муки в сельской местности. Так это и закрепилось, так это и тянется. А правильно ли это?

Где же жителям К. и К-ского района смолоть, скажем, зерно на муку? Негде! Хороший ли хлеб выпекает местная пекарня в условиях прямо-таки диких — конечно, плохой! Сколько до сих пор скупается хлеба для выкармливания скота! Много! Очень много!

Так вот и надо бы — во-первых, разгрузить пекарню и часть муки продавать людям, которые бы не стали выпекать из нее хлеб для своих свиней, а себе бы пекли хлеб, благо, что такие условия теперь есть — везде электричество, газовые печи.

И опять же к тому разговору о сыре. Почему в городке, который собирает хлеб трех районов, который сам весь и живет только на производстве зерна, — не продают того, что район производит — хлебной муки? Мне это совсем непонятно. Кому же и где же хлеб нужен больше, сильнее, чем тут. Почему горожанину мука нужнее, чем сельчанину? Или спросим так — жителю миллионного Н-ска нужнее, чем жителю пятнадцатитысячного К.?

Еще здесь есть нефтебаза, автохозяйство, автошкола ДОСААФ, краеведческий музей (он организован три года назад), лесхоз — вырастивший за городом в лесостепи небывалые для Барабы сосновые полосы (их тут называют «посадки»), где теперь в добрые годы обилие маслят и даже белые грибы встречаются.

Есть городская (она же — районная) газета с названием широким и громким до трогательности — «ГОЛОС БАРАБЫ», в ней теперь небольшими кусочками публикуется повесть М. Черненка «Завещание ведьмы». Есть большая и расположенная в прекрасном современном помещении библиотека. Правда, фонды ее в те годы, когда книга еще была «валютой», сильно пострадали, будучи неоднократно прореженными «книжными жуками». Они приезжали из Н-ска (и не только в К.!), всяческими способами охмуряли библиотекарш (ах, обмануть меня не трудно, а я сам(а) обманываться рад(а), иные даже временно устраивались на разгрузку вагонов, записывались в библиотеку и, пользуясь свободным доступом, быстро и точно прибирали к рукам все ценные редкие, а порою и раритетные издания. — Потом платили за них, а чаще заменяли сакраментальной книгой «Блюда узбекской кухни», купленной тут же, в здешней «Коопкниге».

Способов у «жуков» было много; думаю, что в погоне за приварком они способны были даже жениться на пожилых библиотекаршах, а молоденьких удочерять.

Что-то К-ская библиотека утратила и за счет плановых списаний. Книги списывались как устаревшие, как двадцать и более лет ни разу не востребованные. Я как-то испросил разрешения покопаться в ворохе инвентаря, предназначенного к списанию, и обогатился такими изданиями, которых либо вообще нет на территории нашей области, либо они существуют в одном-двух экземплярах.

Назову два: «Когутэй» под редакцией В. Зазубрина и «Материалы по шаманству у алтайцев» А. В. Анохина (1924 г.)

Есть Дом пионеров, стадион спортобщества «Урожай», Дом культуры им. М. Горького с памятником пролетарскому писателю у фасада, кинотеатр «Космос» на 200 мест, кооперативный универмаг и большой магазин «Современное домашнее хозяйство» — вариант старой деревенской лавки, где продавали и хомуты, и керосин, и гармошки. В этом же супермаркете — ковры, мотоциклы, телевизоры, электрогитары, запчасти, холодильники, утюги, посуда, хрусталь, мебель. Тут я полюбовался разнокалиберными сундуками и сундучками, раскрашенными пестро и оббитыми по уголкам листовым железом. Есть там в продаже и мелочь всякая — шурупы, вешалки, пластинки с записями Аллы Пугачевой.

Купил я себе в этом магазине необычное изделие за рубль двадцать. Доска букового дерева с ложбинкой и деревянным воротком на конце. Вороток этот похож на колодезный. Изделие называется — «доска для разделки рыбы». Учитывая, что самая большая рыба, когда-либо выловленная в местной речке, не превышала и двадцати сантиметров, а ложбинка на доске — полуметровой длины (я промерил) — доски эти сделаны с запасом, на вырост или с учетом последствий мутационного всплеска в мире местных чебаков.


Вокзал в К. старый, одноэтажный, деревянный, он все оседает и оседает в землю. Внутри — автоматика: камеры хранения, информационные автоматы, табло и пр., а снаружи — сарай сараем.

Чуть поодаль от него высится прекрасное произведение промышленной архитектуры — водонапорная башня еще времен строительства Великого Сибирского пути.

Ты наверняка видел такие сооружения на разных станциях и своего края. Многие из них со времени полного перехода на тепловозы и электрическую тягу стоят в полном запустении, какие-то используются как резервуары для водопровода или пожарных нужд. Но по-хорошему все должны охраняться как памятники архитектуры, памятники истории, свидетельствующие о качественно новом этапе освоения Сибири, который начался с прокладкой Транссиба. Пока же — деревянная резьба узорных наличников и карнизов облетает, крошится сыреющий камень, башни произвольно перестраиваются, а уж что там внутри, а уж какие слова выгрызены на стенах…


Кстати, о вокзалах.

Каждый раз, когда я отправляюсь осенью, зимой или весной из Н-ска на пригородном поезде, я недобрым словом вспоминаю тех, кто придумал поставить на нашей станции этот крайне несуразный пригородный вокзал, это пренеприятнейшее сооружение.

Представь — кассы практически на улице, то есть открыты всем холодным ветрам сибирского города. Более того, помещенные на уровне верха переходных мостов, они отгорожены от мира с двух сторон, и в этот коридор, в эту трубу, даже и при небольшом ветерке зябко заходить. Аэродинамика такова, что и небольшой ветер преображается в режущий сквозня-чище.

Крыша над этим сооружением, над этой бетонной трубой (даже патрубком!) сделана с огромной фасонной дырой. Для чего — непонятно. Наверное — для красоты. Через дыру летит дождь и снег, залетают, завихриваются дополнительные потоки ветра.

Остальное в этом сооружении — башня, на которой табло с временем и числом, но главное, на башне показываются и цифры со скоростью ветра, чтобы входящий в патрубок вокзала знал, на что он себя обрекает. Переплетением лестниц этого сооружения мало кто рискует пользоваться. Во-первых, они никуда не ведут, а во-вторых, большую часть года покрыты опасной наледью.

Все это, особенно, наверное, в маленьком макете, выглядит ужасно модерново, может быть, это даже красиво, но не для сибирского города, а для южного побережья Крыма! Даже при самом регулярном движении поездов такой «вокзал» неудобен. А ведь электрички имеют обыкновение опаздывать, особенно зимой, и вот пяти — десяти минут на холоде и сквозном ветре в кассовом патрубке вполне достаточно для того, чтобы простыть и захворать.

Кто бы посчитал, какой убыток городу нанес уже этот чудовищный красавец! Соберутся десять «мудрецов» и решат такое, от чего потом тысячам и тысячам непричастных к этому решению людей приходится мучаться долгие годы, а может быть, и всю оставшуюся жизнь.


Обещал написать тебе о погоде.

Описывать мне, ей-богу, нечего, потому вот только одна сценка, которую я вчера наблюдал в окно.

Представь — майский вечер в самом начале месяца; уже в сумерках трое мальчишек играют в мяч, ударяя его в кирпичную стенку трансформаторной будки.

И вот один промахнулся, мяч скользнул по кирпичам, по стене и ударил в черемуху — темную и тяжелую от сока.

И дерево колыхнулось, как живое, как существо, как корова. И было в этом колыхании что-то темное и страшноватое, — дерево еще не до конца очнулось, оно еще было лишено листьев — этих глаз, этих ушей, этого своего древесного многоязычья.

Ударили дерево, оно отозвалось как глухонемой, как оцепеневший или беспробудно спящий. Что-то жутковатое было в движении, долгом колыхании тяжелых ветвей — темных и полуочнувшихся…

Письмо восьмое

Завтра возвращаюсь в Н-ск. Сегодняшний вечер весь для письма к тебе.

Был в редакции местной газеты у друзей-товарищей. Хорошая у них работа! Нравится мне бывать в редакциях районных газет. Или действительно есть нечто особое в этих редакциях, или это уже моя ностальгия по юности, когда я, вернувшись с флота, год с небольшим проработал здесь, в этом самом «Голосе Ba-рабы»…

Поговорили, спросил у ребят — почему они выбрали именно «Завещание ведьмы»? Предположил, что для привлечения подписчиков. Оказалось, эта проблема тут решена без литературы, только журналистикой — качеством информации, ее актуальностью и нацеленностью. И большего, чем есть, количества подписчиков газета иметь не может. (Земляки, наверное, немного преувеличили славу нашей газеты.) Повесть они решили печатать, поскольку она крайне злободневна сейчас для К.

Оказывается, тут несколько лет назад произошла история в истоке аналогичная той, что составляет фабулу «Завещания», только, как и всегда в жизни, — история более обнаженная, более неприятная и драматическая:

Молодая, цветущая женщина ухаживала за своей престарелой соседкой — одинокой старушкой, о которой ходили слухи, что она, как и ее покойный дед, знается с нечистой силою.

Так это или не так, но факт остается фактом — детей к ним таскали лечить «от сглаза»; женщины, замученные пьянством своих благоверных, тоже похаживали тайком к старику и старухе, чтобы найти помощь и т. п.

Старуха сама сильно захворала, слегла. Положили ее в больницу. Соседка и там навещала ее. Вот знахарка и отказала перед смертью дом и сбережения свои молодой и сердобольной соседке. Впрочем, подробностей толком никто не знает, а слухов и версий столько теперь понакручено, что и сам черт не разберет. Кто говорит, что молодая соседка к старухе ловко и вполне сознательно сама подкатилась и вынудила ее завещать дом и деньги; кто говорит, что старуха требовала от молодой, чтобы она приняла на себя ее колдовство, ее черную миссию, а когда молодуха, ссылаясь на свое членство в партии, отказалась, тогда старуха и завещала ей все, чтобы тем наказать: кто же не знает, что колдовские деньги до добра не доведут?..

Так оно и получилось. Не успела она обрадоваться свалившемуся богатству, как все и началось, все и поехало вкривь и вкось: появился какой-то человек, здешний же, и подал на наследницу в суд, заявив, что наследство она получила незаконно, что бумаги оформлены неправильно — нет там каких-то положенных по закону подписей.

Один суд. Другой. Шум по городу. Разговоры.

Молодая наследница сдала, осунулась, блеск в глазах нехороший загорелся. А все судится и отказаться не может. (Там фигурировало что-то около двадцати тысяч — деньги для Сибири немалые.)

Тут — или так совпало, или что — муж ушел от этой богачки к другой женщине. Детей у них не было. Ушел, все оставил, ничего не взял — гарнитуры, хрусталь, ковры, «Жигули» и пр., естественное для нормальной жизни в районном городке.

Хозяйка же вскоре разбивает «Жигули» — сама отделалась легкими ушибами. Проходит неделя, она еще страховку не успела получить — в доме у нее случается пожар, еле-еле успевают отстоять крышу и стены. Выясняется — утюг забыла выключить.

Разговоры в городке нарастают.

Наследницу вызывают в райком, беседуют. Она настолько сжилась с деньгами, что не может от них отказаться, хотя и понимает, что практически никакого права на них не имеет, даже юридического. Ее исключают из партии, понижают по службе на телефонной станции — от заведующей до рядовой телефонистки, поскольку работу она давно запустила и, естественно, никем руководить не может.

Судебный процесс тянется, обрастает бумагами и прочим.

Ясное дело, и в столб она въехала, и утюг забыла выключить — все из-за того, что голова занята борьбой за наследство, но разве так это толкуется в магазинах, на базаре, в столовых, в конторах и предприятиях городка. Так, но с приговоркой — вот они, ведьмины-то, денежки боком выходят… И страсти нарастают. Выясняется, что старуха еще кому-то что-то отдавала, кому-то (из врачей!) передала в наследство свой колдовской дар. Слухи определяют, что это врач Л., и у его кабинета, у его дома начинает толпиться народ, врач обращается за защитой в милицию. Потом тоже самое говорят о другом враче. Потом о главном враче больницы. Как грибы, в городке возникают и исчезают калифы на час — травники, шептуны, отливальщики и пр. мошенники.

И тут земляки-журналисты узнают от своих коллег из Тогучина, что М. Черненой заканчивает повесть, сильно перекликающуюся с событиями в К., и через них запрашивают рукопись у автора и начинают ее печатать небольшими, но захватывающими отрывками. Цель — сбить нездоровую волну, разрядить ситуацию и вывести ее на разумное решение, дать возможность землякам посмотреть на себя несколько со стороны и увидеть, насколько вся эта история глупа и смешна, хотя страшна и тревожна.

Дело идет. Повесть печатается. Газета нарасхват. Но чем все кончится — ив повести, и в жизни — пока неясно, все еще впереди. Но газетчикам удалось-таки, хотя бы частью, взять эту историю под контроль…

В К. вообще густовато ведьм. В каждый свой приезд я узнаю о явлении нового деда, знающего «голубиное слово», новой колдуньи, которая до этого «лечила космонавтов».

Вот и теперь, еще одна история не закончилась, а после всей мистической мелочи в К. говорят только о новой загадочно-зловещей величине — о ведьме с улицы Рабочей. Она, по достоверным слухам, может мановением руки отправить человека в любой конец страны. В частности, ее соседка после такого мановения через несколько дней очнулась в г. Алма-Ате без денег, документов, не зная во всех пределах Казахстана ни единого человека, кроме виденной по телевидению Розы Рымбаевой.

Другая соседка — по тем же слухам — была задержана линейной службой милиции, когда раскладывала на рельсах за городком медные монеты и ушла в этом странном занятии за полтора километра от границы станции. Машинисты сообщили о странной путнице, милиционеры и подкатили к ней на дрезине. А все — ведьма.

У кого-то эта ведьма с улицы Рабочей вызвала пневмонию, у кого-то запой, а одному мужику предсказала выигрыш в спортлото.

Так что есть над чем задуматься в «Голосе Барабы». Оно и в Н-ске суеверных людей предостаточно, но все не так на виду — город огромен, да и городское суеверие всегда не так откровенно, как районное, сельское, любит оно рядиться в словеса, манипулировать именами махатм, подводить болтологическую базу под «летающие тарелочки» (кстати, заметил, что они как-то меньше стали летать?), а идеологическую под сыроедение и голодание. Но при случае городское суеверие не преминет и по дереву постучать, и через левое плечо плюнуть, и, вернувшись с полдороги, чтобы взять забытый пропуск в научно-исследовательский институт, обязательно глянуть в зеркало — иначе пути не будет…

Можешь мне не верить, но меня лично знакомили с женщиной — офицером милиции в Н-ске, которая уверила себя и уверяла не без успеха других, что она обладает способностью ставить диагноз заболевания, прозревая почки и селезенки человека через одежду или даже по фотографии… И мой нервический товарищ под милым, но сверлящим взглядом этой шутницы уже на полном серьезе верещал: «Это в конце концов неэтично — копаться без разрешения в моих внутренностях!..»


Теперь К-ский сюжет. Приготовься, он длинен и, как я думаю, не столько подслушан и подсмотрен в жизни, сколько навеян давними стихами местного поэта Ильи Мозолина, который, в частности, писал о быках и коровах:

Мне жалко их,
Но мясо все же ем.
Так где же, черт возьми, принципиальность?!
Я не предлагаю эти стихи в качестве эпиграфа, поскольку они заужают мысль моего сюжета, однако — возьми их во внимание, они наивностью вопроса своего что-то тебе в сюжете прираскроют.

Итак:

Геодезисты работают вблизи таежного колхоза, что-то снимают на берегу реки под перспективное строительство.

Колхозный председатель просит их помочь деревне — сделать толковый план застройки села (или еще что-нибудь важное, нужное). Иных исполнителей ему долго еще не найти, а тут случай подвернулся. Как не попользоваться?

Геодезисты соглашаются и исполняют работу быстро и качественно, время у них есть, свое основное дело они уже закончили и все равно сидели и ждали вертолета.

Председатель принимает работу и мнется, поскольку денег в кассе у него мало, а поступлений пока ждать не приходится.

— Мужики, — говорит он геодезистам, — берите быка, он как раз то на то и потянет!

— Орел! Куда же мы с быком в вертолет? И с такой горой мяса — тоже?

— Зачем в вертолет? Вы вон Петруху оставьте, он быка в райцентр отгонит — тут напрямки, делов-то, двадцать верст с небольшим. Я и провожатого дам до перевала, а там зимовье есть — заночует, а утром и сдаст быка в райцентре…

— Двое вышли из леса…

— Ну, такое дело, мужики, Нет денег. Бык даже больше потянет…

— А нам чужого добра не надо.


Короче, порядились и порешили: оставили Петруху быка гнать в райцентр на мясокомбинат; остальных назавтра вертолет снял; Петруха с парнем деревенским пошли в тайгу с быком…

Конец лета. Тает снег в горах. Мелкие речки взбесились. Большие — вообще не пройти, не проехать.

Идут они, аккуратно быка гонят, чтобы он весу по пути не сбросил против положенного, а сами про то про се разговаривают.

И вот что тут важно, дружище: у них в разговоре получается, что Петруха и к тайге, и к деревне, и к быку лучше относится, чем исконный деревенский парень — провожатый его. Когда эта особенность окончательно выявляется, то они чуть было не поцапались, но как-то утихомирились перед лицом тайги и быка. Один подумал: мели-мели, Емеля… Завтра-послезавтра будешь на базе, через сутки в своем Красноярске. Вот и заливаешься соловьем о природе да деревне. Пожил бы тут годик-другой — иначе бы петь начал…

Другой подумал: это он меня заводит, скулит надо мной, насмехается, не любят в деревне, чтобы вот так про чувства мужик да еще не за бутылкой распространялся… А может быть, и серьезно не любит он свою деревню — мало ли что…

(В скобках замечу — тут есть свобода для выбора Петрухе в провожатые разных персонажей: может быть пацан, может быть молодуха. Правда, второе — это уже из области оперетты или мелодрамы. Но, сам понимаешь, выбор попутчика — это и выбор характера ге-роя.)

Сам бык в проходе до перевала никакой активной роли в повествовании не играет, общее ощущение — за перевалом Петруха его благополучно по справке из колхоза сдаст и все будет в порядке…

Так с раннего-раннего рассвета идут они и к четырем пополудни достигают перевала, откуда видится далекий внизу колхоз, за ним — великая река, где они снимали площадку, и многое другое видится, осиянное солнцем конца лета… А за перевалом, впереди таежные холмистые склоны, тьма наплывает и даже совсем не летним холодком навевает.

Там и лесистым горам и тайге — нет краю…

Они прощаются. Деревенский еще раз очень подробно обсказывает все ориентиры до зимовья, от зимовья до дороги, которая ведет в райцентр. Но подробнее всего он рассказывает, как найти в райцентре мясокомбинат, это он доскональнейшим образом и со знанием дела рассказывает…

Деревенский спускается в свет. Петруха идет с быком во тьму.

Зимовье он находит уже в полной темноте и холоде.

Забирается, предварительно привязав быка к дереву, топит печь, пьет чай и начинает спать. Но ночью ему становится страшно, он выходит и отвязывает быка, которому тоже страшно. И они спят вместе в зимовье. Оба видят сны. Тут впервые можно дать ощущения быка — смутные, смазанно звериные, ибо он все же зверь, только травяной. (Травяная сыть, как говаривал И. Муромец.)

Утром Петруха бодр, но ненадолго — вокруг густой туман, морось, слякоть.

Они уходят в ту сторону и по тем ориентирам, которые сообщал деревенский, далеко в глубь тайги, поднимаются на склон, спускаются, увязают в болотце, утыкаются в какую-то дикую речку, про которую деревенский ничего не говорил…

Попытались вернуться к зимовью.

Окончательно заблудились.

Петруха злится от усталости и плохой погоды, проклинает всех, быка — в первую голову, поскольку из-за него все это и получилось… Потом он пытается поглядеть на все романтически, через призму литературы и искусства, но вместо (или вместе) этого приходит такая мысль: «Быка можно убить и есть, и мяса его хватит надолго, выйду…» Петруха вооружен ружьем и десятком патронов, половину которых он уже распалил, крича и взывая, когда ему показалось, что только мелкий сосняк в тумане скрывает межрайонное шоссе с проходящими машинами. Оказалось — это поревывает дикая речушка за леском и болотцем, в котором он телепается, а мелькают дыры в густом тумане, он над речкой — ниже.

Мысль — убить и съесть при случае быка — успокаивает Петруху. Но бык ночью исчезает, уходит. Он понимает, чует, что это и есть первая спасительная мысль человека.

Бык идет по тайге, тоскливо раздумывая, бык недалеко отходит от места неуютной ночевки человека и ложится пугливо дремать. Ему страшно, ему страшнее, чем человеку, поскольку бык боится всего того, что и человек, но еще и самого человека.

Петруха просыпается. Один. Быка нет.

Петруха сперва думает — вот, из-за него я попал в эту дикую историю, и он же меня бросил! Надежда на бычье мясо, как на спасение, обваливается.

Он проклинает быка страшными словами, но вдруг приходит, чуть-чуть брезжа, и другая мысль — бык понял, что его хотят съесть, и испугался…

Петруха начинает кричать, звать быка, прогоняя все думы об убийстве.

Бык слышит это.

Бык чует — человек пахнет страхом, отчаяньем, одиночеством, беззащитностью. Но злоба еще не растворилась до конца в этом запахе, она высверкивает на серо-зеленом фоне яркими мертвенными вспышками.

Он думает долго, как это всегда делают быки. Но мыслей у него немного — две-три. Потом приходит к человеку, наверняка зная, что он теперь, сейчас, не убьет его и не съест. Но близко не подходит, а только боком показывается из мелкого сосняка и тумана.

Человек идет к нему, а когда подходит совсем близко, то бык трогается и начинает идти и вести человека за собой через тайгу. Так они идут весь день до вечера. Вечером бык опять исчезает, он думает, что человек может его убить и съесть ночью, в темноте. Бык укладывается раздумывать недалеко от человека, прикрытый от таежных страхов усталым запахом хозяина…

На следующее утро они скоро выходят на шоссе.

Попутный грузовик быстро довозит их до районного городка.

Впрочем, лучше тут обойтись без грузовика, ведь загрузить туда быка без специального настила или крепких плах и веревок — невозможно.

Короче, на рассвете они входят в городок.

На окраине живет бывший колхозник — из того самого таежного колхоза, — к нему у Петрухи поручение от председателя. Тут они с быком и останавливаются, отъедаются и отдыхают.

Бык ночует на привязи во дворе.

Среди ночи Петруха испуганно просыпается, ему неспокойно, он выходит из дома во двор и долго стоит около быка, понимая всем существом, что бык его спас от смерти. Человек понимает, что если бы спас его не бык, а другой человек, то он был бы ему — этому другому человеку — благодарен долгие годы и мог бы для него сделать любое дело и любое добро. А тут — бык… Глаза живые. Стоит. Вздыхает. Тихо посапывает…

Человек его вел на смерть, чтобы сдать на убийство и получить деньги за его мясо. Человек, заплутавшись в тайге, хотел сам тайком убить его и долго есть бычье тело, чтобы спастись. А бык вывел его к людям, хотя знал, чуял — куда и зачем его ведут из родного стада…

Но — что делать, что делать?..

Человек уходит. От пригона пахнет жизнью, там с вечера стоит корова, это совсем путает мысль быка. Он думает, что будет жить вечно, как думал до этого только в родном стаде.

Петруха решает оставить быка, не сдавать, отдает его этому бывшему колхознику. Тот соглашается, но нужно исполнить еще некоторую формальность на местном мясокомбинате, то есть пойти и, представив колхозную справку, где сказано, что бык получен в уплату за работу и подлежит сдаче, как часть плановой продукции колхоза, заявить — быка сдавать не будем, распорядимся им сами, потому из плана эти центнеры надо вычеркнуть.

С тем Петруха и отправляется на мясокомбинат.

Бык к утру совсем уверился в продолжении своей жизни до бесконечности, и накрепко это у него связалось с Петрухой. Потому бык забеспокоился, когда увидел, что человек уходит. А когда запах человека вошел и стал окружаться запахом крови и смерти — от мясокомбината, бык порвал привязь, проломил заплот и, топая по улице, догнал человека недалеко от мясокомбината.

Петруха даже умиляется — бык идет рядом, как пес. Петруха похлопал его по шее, оставил у ворот и пошел в контору…

А бык все понял, он понял все так: спасенный им человек — подарил ему вечную жизнь, но для того — сам решил вместо быка пойти туда, где кончаются бычьи жизни в крови и грохоте.

Бык понял, что человек пошел вместо него.

Бык не может этого принять, он смешивается с пригнанным на убой стадом, входит во двор, окунается в смертельную душную пропасть кровавого запаха, идет и погибает с мыслью, что он опять спас человека…

И все это происходит.

Все заканчивается, пока Петруха находит в конторе тех, с кем можно решить мелочные формальные вопросы… Конец.


Вот, дружище, сам решай — стоит ли мой Бык твоего Робинзона Чучина.

Попутная идея: а не забрел ли Чучин на городской остров, ведя Быка из таежного колхоза?

Письмо девятое

Дома меня ожидало только одно твое письмо, но пока я настраивался отвечать на него, пришло еще два, причем одно из них, как это видно по штемпелю, написано и отправлено раньше, чем то, которое я получил первым. Это бывает.

Как-то я был в Алма-Ате и взял за правило писать каждый день по письму домой, пробовал заменить фотоаппарат письмами, в которых фиксировал все, на чем с вниманием останавливался мой глаз в незнакомом и интересном городе.

Писал я их в разных местах и из разных мест города отправлял. Но немногие мои письма успела получить жена за те две недели, пока я был в Алма-Ате. Основную массу писем я получил сам, когда вернулся, и если бы не даты под текстами, не почтовые штемпели, то сам черт бы не разобрался-когда какое написано, поскольку все они пришли вперемешку — первое среди последних, а последнее не пришло вообще.

Тут-то я и вспомнил, что к некотором почтовым ящикам торил тропинку по нетронутому снегу, что и назавтра к этому ящику ничьих следов, кроме моих — не было!

Местный житель, он знает, куда бросать, какие ящики опорожняют, а какие висят просто так, для создания цветового пятна в уличном пейзаже.

Теперь по делу:

Твои соображения, что государство все больше и больше берет на себя заботу о воспитании детей, и это уже само по себе, якобы, — поиск новых форм семьи; раньше семья держалась на том, что давили экономические и религиозно-общинные обстоятельства и вязали людей дети; теперь экономические обстоятельства уже не вяжут, женщина в зарплате сплошь и рядом догнала мужика, а если учесть, что она в массе своей не столько тратится на табак и выпивку, то и обогнала мужика, значит — теперь вяжут только дети; наконец, остатки общинного отношения к семье («домостроевщина»), характерные для пятидесятых годов, — изжиты, и это — хорошо; таковы твои соображения, они, мало сказать, наивны.

Скажи, а тебе никогда не приходило в голову, что семья — это не вынужденный, а добровольный союз, где никто никого ничем не вяжет?

Не вяжут, а любят друг друга, жалеют, сочувствуют… И не потому ли государство берет на себя все большую и большую заботу о детях, что состояние семьи вынуждает к этому. Кто поможет одиноким матерям? Государство. Государство, а не те, кто стал (?) отцами их детей. Кто предоставит такую возможность — не отдавать в ясли ползунка, а выращивать ребенка дома при матери до года? Может быть, отцы предоставят матерям такую возможность, станут вкалывать день и ночь, изыскивать все возможные средства к тому, чтобы мать не убегала на службу от трехмесячного ребенка? Нет, не мужья это сделают, а государство. Замедлит несколько общее свое движение — и сделает.

А мы между тем будем биться и бороться за счастье в личной жизни или за личное счастье, видя его в окончательно легком пути. Тяжело с этой женой — найдем другую, третью. Плох мужик — выгоним или заменим. Делов-то куча! А дети? А их тетя в детсаде, в детдоме воспитает, их государство не оставит…

Плоха стала жена. Но была же она «когда-то хорошей! Когда гуляли, когда признавались, когда расписывались — нравилась же она, была же она единственной? Так вот и оставь ее такой навсегда, надолго. Трудно? А кто сказал, кто навязал нам понимание, что семья — это череда удовольствий и развлечений, что это — луг, покрытый цветами растительного счастья? Семья — труд, а там, где труд, всегда должно быть трудно.

Чаще всего недостатки жены — это увеличенное отражение недостатков мужа. Надо попытаться исправить сначала себя, то есть в себе самом исправить все то, что не нравится в собственной жене, все, что в ней не устраивает.

А поиск новых форм семьи — это досужие разговоры. Не новые формы люди стараются найти себе, а такой вариант жизни, где поменьше было бы труда и ответственности, побольше удовольствий.

И, наконец, задайся вопросом, который вносит ясность во многие с виду смутные проблемы. Вопрос таков: кому это выгодно?

КОМУ ВЫГОДНО, чтобы в нашей стране число сирот и безотцовщины росло год от года?

Тебе? Мне? Какая же нам от этого выгода?

Отцам — пусть они дважды алиментщики?

Матерям — пусть они трижды омещанились?

Рабочим? Крестьянам? Науке? Искусству? Обществу нашему? Кому?

Правильно, никому среди нас.

И все же это ВЫГОДНО!

Выгодно тем силам, которые хотели бы видеть наше общество год от года ослабевающим, которые хотели бы приостановить наше развитие, наше движение, которые тратят на ослабление нашей державы столько средств!

Рушили избы, жгли нивы, давили танками, засыпали бомбами — не смогли поколебать наше общество. Что же теперь? Теперь всеми средствами идеологической, психологической войны бросились на разваливание изнутри, одну из ставок сделали на развал семьи, авось — получится!

Вот где проходит фронт.

Так и только так нужно понимать это дело. А не трясти частностями, рассказывая друг другу байки о женах, занятых изготовлением рогов, тряпками, склоками; о мужьях с газетой за обеденным столом, заначкой за подкладкой смокинга и любовницей-секретаршей.


Второе, — ты делаешь, на мой взгляд, неверный логический вывод, отмечая, что разговоры о разрушении семьи, о повреждении нравов — разговоры вечные, что ведутся они не один век, следовательно — и разрушение семьи, и повреждение нравов — процесс естественный, присущий жизни вообще.

Естественный процесс?

Нет и еще раз нет!

Напротив — если человечество из, века в век, постоянно борется с явлениями, которые оценивает как ЗЛО, то длительность и непрерывность этой борьбы свидетельствуют о том, что явления эти, ЗЛО это, — крайне противоестественны для человечества, крайне для него нежелательны, что ЗЛО — сильно и борьба с ним сложна.

Если человечество из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, из уст в уста повторяло и повторяет, проповедует, учит, как сказано в «Домострое» — «не красти, не блясти», «не убий, не лжесвидетельствуй», — если человечество всем неизмеримым пластом фольклора утверждает праведность честного труда и неправедность наворованного богатства, праведность самоотверженности и неправедность эгоизма и лени, — то какие могут быть сомнения в том, ЧТО утверждается естественным и необходимым для человека, а ЧТО изгоняется и признается аномальным и противоестественным?


Когда-то человечество боролось не с модничаньем или обезьянничаньем, человечество боролось с людоедством. Следы этого остались в мифах, эпосе, фольклоре. Победив и изгнав это явление, оставшееся от звериных эпох, человек не повторяет тему противоестественности людоедства, множа и множа соответствующие сказки и высказывания, запреты и установки. Человек загнал семиголового людоеда Дьельбегена на Луну, обрушил его глубоко под землю, и, изжив реальное явление, выбросив из реального космоса, человек оставил только память о борьбе со зверем в себе.

«Ивана Петровича съели в конторе», «она его ест поедом», «он от тебя костей не оставит» — видишь, какой давний, атавистический смысл в этих фразеологизмах.

Убежден, что следующий этап борьбы человека со зверем в себе не менее сложен и продолжителен. Я говорю об убийстве человека человеком, в какой бы форме оно ни проявлялось.

Человечество в разные периоды своего движения выработало разные точки зрения на эту проблему:

Убийство — естественно. Ты убьешь меня, если я не убью тебя.

Убивать можно только чужого или плохого своего.

Убивать можно только плохого чужого и плохого своего.

Отдельный человек не может решать — убивать или не убивать плохих.

Никому из людей никогда нельзя убивать никого из людей. Процесс возникновения, утверждения и смены этих взглядов — длительный и невероятно сложный. И все в нем, как всегда, не идет в едином русле, да и в отдельных потоках струи перемешаны и переплетены — одна светлее, другая темнее, одна быстро стремится, а другая кружит у берега и всасывается болотом.

Но направление общего движения — едино, течение идет вперед, к тому времени, когда убийство человека человеком будет вытеснено за пределы человеческого космоса, как ранее было вытеснено людоедство, как для большинства человечества был вытеснен полигамный брак.

Но искорененное людоедство и искоренямое убийство — главные коренные проблемы, тут смысл и цели борьбы всякому нормальному человеку ясны и недвусмысленны. А вот как быть с падением нравов? Смотри, что по этому вопросу было писано двести лет назад:

«…в коль краткое время повредилися повсюдно нравы в России… гражданские узаконения презираемы стали; судии во всяких делах нетоль стали стараться, объясня дело, учинить свои заключения на основании узаконений, как в том, чтобы, лихоимственно продавая правосудие, получить себе прибыток, или, угождая какому вельможе, стараются проникать, какое есть его хотение; другие же, не зная и не стараясь узнать узаконений, в суждениях своих, как безумные бредят, и ни жизнь, ни честь, ни имения гражданские не суть безопасны от таких неправосудий.

Несть ни почтения от чад к родителям, которые не стыдятся открыто их воле противуборствовать и осмеивать их старого века поступок.

Несть ни родительской любви к их исчадию, которое, яко иго с плеч слагая, с радостью отдают воспитывать чуждым детей своих, часто жертвуют их своим прибыткам и многие учинились для честолюбия и пышности продавцами чести дочерей своих.

Несть искренней любви между супругов, которые часто друг другу холодно терпят взаимственные прелюбодеяния, или другие за малое что разрушают собою церковью заключенный брак, и не токмо не стыдятся, но паче хвалятся своим поступком.

Несть родственнических связей, ибо имя родов своих заничто почитают, но каждый живет для себя.

Несть дружбы, ибо каждый жертвует другом для пользы своея.

Несть верности к государю, ибо главное стремление почти всех обманывать государя, дабы от него получить чины и прибыточные награждения.

Несть любви к отечеству, ибо почти все служат более для пользы своей, нежели для пользы отечества;

и наконец несть твердости духу, дабы не токмо истину перед монархом сказать, но ниже временщику в беззаконном и зловредном его намерении попротивиться».


Ну, как — актуально?

Это 1787 год, «О повреждении нравов в России князя М. Щербатова» (М., Наука, 1985).


Ясное дело, князь он и есть князь, да еще двухсотлетней давности. Но далеко не случайно это сочинение издал Искандер в 1858 году, в одной книге с «Путешествием из Петербурга в Москву». Есть в искренней заботе князя то, что сближает его с Искандером, с нашими делами и заботами — с общей заботой человечества: борьба со ЗЛОМ, со зверем в себе!

И заботы князя М. Щербатова никак уж не говорят об искусственности его пафоса, о сплошной только реакционности князя, о том, что падение нравов — дело естественное.

Напротив — противоестественное!

Противоестественно презирать государственные законы, превращать государственную службу в кормушку; противоестественно занимать должность, будучи темным, бредя в своих суждениях, как безумный; противоестественно, как и двести лет тому назад, детям не почитать родителей, противиться их доброй воле иосмеивать дела старших; скажи, кто признает естественным такое положение, когда родители, меняя детей на прибыток и удовольствия, стараются поменьше обременяться детьми и слагают их, как иго с плеч? Почему же мы теперь считаем почти за норму то, что и двести лет назад было НЕ НОРМОЙ? Если двести лет тому назад порицалось разрушение семьи по пустякам, «за малое что», то теперь массовая культура это самое «малое что» возводит чуть ли не в жизненный принцип, а разрушение семей сплошь и рядом преподносит как нормальное, естественное и даже необходимое (кому?!) дело.

И надо отдать князю должное — он понимает не только то, что нельзя изменять семье, но и то, что терпеть этого нельзя, мириться с этим нельзя, нельзя сохранять видимость семьи, не будучи способным к семейной жизни.

А то, что говорит князь в конце приведенной цитаты, это — если перевести на современный язык — об активной и принципиальной гражданской позиции. Поскольку «твердость духу» — это и есть требуемое мужество для обличения непорядков, для поиска путей к их исправлению.


Наши недруги понимают, что открыто проповедовать нелюбовь к собственным детям или непочтение детей к старшим и родителям, пассивность и трусость, корыстолюбие и аморальность — невозможно, ибо тайное сразу станет явным и результат их усилий станет обратным задуманному.

Поэтому ползуче внедряются такие мыслишки: вообще-то воровать дурно, но если украл для пользы дела, то не совсем дурно и даже совсем не дурно; во-обще-то жестоко и несправедливо относиться к подчиненным — нельзя, но если это делается на пользу дела (выполнение плана по валу), то можно и даже нужно; ползуче проводится мыслишка: если ты заинтересовался поменять больную жену на здоровую или старую на молодую, называя это «любовью», то, конечно же, эта «любовь» должна всегда, непременно побеждать любовь к детям, которых этот заинтересованный обрекает при этом на муки всей дальнейшей их жизни; ползуче внушается подросткам, что самое главное и даже единственное, что должно их теперь интересовать в жизни — это интерес к противоположному полу, любовь к сокласснице, томление, страсти, ревность, очарования и разочарования в окружении враждебных взрослых. Не тому ли посвящены некоторые теле- и театральные зрелища, иные повести для подростков?

Многообразный, талантливый, мятущийся, направленный на реализацию природной жажды созидания — мир подростков принудительно загоняется в рваную тьму дискотек, пропахших «бормотухой», сводится массовой культурой к одному — как можно более ранней его сексуализации. Навязывается расхожий стереотип поведения, вырабатывается отношение к жизни, как к потоку удовольствий, развлечений, приключений.

А засилие в нашем кинопрокате дешевых «кассовых» западных фильмов только утверждает это и показывает, что имеющий больше денег — имеет и больше удовольствий, что умеющий сильнее и техничнее ударить человека по голове — более прав и счастлив, что самое главное в жизни — деньги и сила. И совершенно неважно — получены эти деньги в наследство, украдены они в банке, найдены в пещере или на дне морском. Деньги не пахнут!

Эстрадный лауреат-попрыгунчик в дамских пиджачках; песенная «дива» с раскованностью базарной торговки; живописец, торгующий историческим натурализмом; другой живописец, портреты которого своей красивенькостью так и напоминают работы Черткова («Портрет» Гоголя); уважаемая газета, считающая крайне необходимым сообщить всей стране подробности брака, развода, нового счастья серенькой актрисы; полнометражный цветной широкоэкранный фильм, снятый только для того, чтобы предоставить возможность престарелой красотке предстать в двух десятках нарядов; модный роман о приключениях демона и его любовных играх в Кордильерах; великий актер, который волею совсем невеликого режиссера вынужден перед стыдящейся публикой делать ежевечерне непристойности и всячески показывать пристрастие своего героя к мальчикам; кинорежиссер, понуждающий немолодую уже актрису голой кататься в снегу, чтобы тем самым показать свою передовитость и неотсталость от Запада… А стихотворные сборники, сплошь наполненные стихами о любви несостоятельной или несостоявшейся…

И постепенно затуманивается ясное.

И постепенно становится странным — почему это мне делают замечания, когда я надеваю любимую майку с флагом США или американскую армейскую рубашку со знаками различия?

Действительно странно…

Но можно ли представить Олега Кошевого в немецкой армейской рубашке? Можно ли представить Александра Матросова в рубахе с государственным флагом явно недружественной нам державы?

А ведь и они, и те парни, которые щеголяют сегодня в майках с надписями, типа — «Да здравствует пожарная команда города Бостона!» — состоят в одной организации — ВЛКСМ!

Почему комсомол берет под свое крыло городской рок-клуб, не открыв «Клуб советской песни»?

Надо ясно видеть ответ на этот вопрос.

Но ясное затуманивается. Абсолютное или тяготеющее к абсолютному подменяется относительным. Человек, видя плохое, уже не говорит ему НЕТ, а говорит НЕТ, НО…

Исключения из правил, которые, как известно, подтверждают правила, становятся не исключениями, а параллельным сводом антиправил.

КОМУ ЭТО ВЫГОДНО?

Видеть наше общество добрым, умным, честным, здоровым, сильным — выгодно нам, каждому из нас, выгодно всем людям, осознавшим доброе будущее человечества.

Видеть нас разобщенными, задерганными, полупьяными, видеть как можно больше сирот и неполных семей, видеть нас, бредущими в тумане утверждения относительности морали и этики, относительности всего в этом мире — выгодно тем, кто живет еще по законам людоедских времен, тем, кто считает: надо убить всех чужих, чтобы своим было хорошо.

Тревожно в мире. Проходит время, когда мы говорили обо всем — ДА, НО… НЕТ, НО…

Приходит время говорить всему человеческому — ДА!

Пришло время говорить нечеловеческому — НЕТ!

Письмо десятое

Теперь коснусь твоих соображений по моему сюжету с быком. А потом порассуждаю о присланном новом сюжете.

Сказал бы прямо — нравится тебе мой сюжет и ты попытаешься «обрастить его мясом». Мне вот тоже все больше и больше приходится по душе ситуация с Чучиным на городском острове, да так, что я могу теперь много чего порассказать о нем и о его жизни до острова, на острове и после острова…

Твое предложение — отпустить Быка на волю — доброе и романтическое. Но где она — бычья воля? Он же не дикий олень!

Противоречие между Быком и Человеком неразрешимо (пока?), но для искусства, я думаю, важно все время выделять и верно указывать направление течения этого процесса.

Проще говоря, пусть Быка будет жалко.

Жалко во всей широте этого чувства: от жалости элегической и пассивной (унижающей, по Горькому) до жалости действенной, искренней, активной, которая иначе называется — любовью.

Ты сам только подумай — у нас уже законодательно запрещено воспевать жестокость и убийство, смаковать их, эстетизировать, но это не значит, что нельзя писать о жестокости и убийствах, как думают иные «бдительные» редакторши. Можно писать и нужно писать, но с четких классовых позиций, с четкой идейной оценкой материала.

А то ведь дело доходит порою до парадоксальных вещей.

Из очередного переиздания прозы Анатолия Черноусова, ты его должен помнить еще по «Практиканту» и фильму «Завтрак на траве», «бдительной» редакторшей выстригается сцена, где замученный военным голодом мальчишка убивает утку, и невероятно он при этом мучается, мучается так, что на всю жизнь запоминает этот день и час, этот жизненный урок.

Так вот, выстригается эта верная по сути своей сцена, где жестокость никак не эстетизируется, не воспевается, не смакуется, а в то же самое время по всему городу на многих сеансах при полных «кассовых» залах идет очередная пошлая «бельмондятина», где шутя-играючи, походя убивают людей десятками, где просто так, для смеха людей избивают зверски, где сцены смачного мордобития столь естественно сняты, что зал просто катается со смеху, видя человеческую кровь и слыша тупые удары по человеческим лицам!

С кем боремся?

Неужели правдивое слово писателя вредно для нас, а пошлая западная белиберда — не вредна?

Сейчас эта «бдительная» редакторша кинется в срочном порядке при переиздании нашей прозы усиленно ее «отрезвлять», тупо и механически выстригая все, что крепче кваса. А что получится? А получится, что деревня у нас в шестидесятые годы была такой правильной, такой трезвой, что странным покажется и введение известного Указа, и та долгожданная борьба с пьянством, которая, в частности, и была подготовлена честной и правдивой прозой, необманной информацией о состоянии дел в обществе. Той информацией, которой не коснулась рука перестраховочно «бдительной» редакторши.

Вот в этом аспекте я и прочитал твой новый сюжет. Теперь вкратце тебе его и перескажу по-своему. Теперь твой сюжет может звучать так:


Некое собрание. Тема: погода и наше к ней отношение.

Трое выступающих, все нагнетая и нагнетая, говорят о холоде, неподготовленности к нему, угрозе простудных заболеваний и пр.

Выступает четвертый и говорит примерно следующее:

— Да, товарищи, надо смотреть в лицо фактам: известное похолодание в нашем районе отмечается. Да, морозы местами доходят до тридцати — сорока градусов ниже нуля. Но мы же не одни на земле, почему мы смотрим на вещи узко, как-то местнически. Надо смотреть шире. (Разворачивает газету.) Вот, в Ашхабаде — плюс девять. Неплохие, прямо скажем, температурные показатели в Крыму и на черноморском побережье Кавказа. И это тоже факт! А в городе Термезе градусник показывает двадцать пять выше нуля! Значит, в среднем у нас не так уж и холодно, если сложить наши минусы и термезские плюсы. И потом, почему мы живем одним днем? Кто сказал, что у нас всегда будет так, как сегодня? Пройдет месяцев пять — шесть и все зазеленеет, станет тепло и даже жарко. Вот так, я полагаю, надо смотреть на вещи и не нагнетать тут уныние и не запугивать друг друга морозами!

Речь произвела на всех такое сильное впечатление, что собрание проголосовало за то, чтобы считать, что на улице тепло, и единогласно все вышли на улицу соответственно без шуб и шапок и поголовно простыли.


Твой же поворот с собранием, когда выясняется, что это не люди спорят и выступают друг перед другом, а все это идет в недрах специальной электронной машины, которая существует для высвобождения коллективов от траты времени на собраниях и заседаниях, — этот поворот интересен, но опять из области фантастики. Да и не очень подробно ты его разработал. Я бы сказал так: в память этой машины, способной делать 10 миллионов операций в секунду, каждая контора вводит все данные каждого из своих сотрудников. Это первое. А уж второе — для проведения очередного собрания вводит повестку дня. И тогда машина проигрывает собрание и выдает результат в виде протокола и решения.

Но, подумай, может быть, лучше написать реальное, без машины, но несколько в юмористическом ключе заседание о погоде?


Шутки шутками, но не главная ли задача литератора честно сообщать читателям эту самую «температуру» мира, не успокаивать читателя, не запугивать, не ограничиваться только тем, что будет с погодой потом, что с ней творится сейчас на черноморском побережье Кавказа, но говорить именно о той погоде, которая сегодня здесь, чтобы читатель знал, в чем ему выходить из дома и к чему готовиться.


И еще о моем Быке.

Надо сказать, что эта история несколько не в русле уже ставшего расхожим толкования о противостоянии человека и природы. Довольно слез над цветком, на который наступили копыта стальной опоры ЛЭП; довольно вздохов над родничком, в который туристы-бандуристы с песней славного Розенбаума сбросили свой послеобеденный мусорок; довольно проклятий любознательным путешественникам, которые разве что на храме Василия Блаженного еще не выгрызли сакраментальное — «Здесь был Вася!»

За всеми этими картинками и совершенно искренними вздохами, пока они не стали расхожими и дежурными, есть правда, но как-то мы слишком удалились в частности. А дело-то давно не в частностях, если сама формула труда — безвозмездное пользование природой — не соответствует теперешним потребностям жизни и перспективам ее развития. Вот о чем надо печься!

Но мой Бык не о том.

Он, скорее, о глубинной неразъемности Человека и Природы, о той неразъемности, которая выше Человека, выше Быка, поскольку они связаны между собой в самом моменте жизни. Они объединены этим моментом, как части Единого. И приносящий природе вред приносит его, во-первых, себе, во-вторых, тоже себе и, в-третьих, только себе — природному в человеке.

Природа не столь беспомощна и беззащитна, как мы ее привыкли изображать в противостоянии машинной цивилизации и потребительскому отношению человека.

Простой пример:

Пригородные леса Н-ска стали сохнуть от переизбытка отдыхающих в них неорганизованных горожан, подснежник исчез совсем, редкой стала мать-и-мачеха, медуница; жарки уничтожаются, как сорняк на хорошем огороде. Много людей — трава не выцветает, птицы от шума не селятся, нарушаются какие-то тонкие и не всегда понятные нам связи в лесу, и — сохнут сосны, и весь лес, засыпанный пробками, бутылками и отбросами, устает и тихо отмирает.

Но, посмотри, что получается дальше — что-то срабатывает в системе самозащиты природы, и лес получает полную возможность отдохнуть от человека, лес густо заселяется клещом.

Клещ особо опасен весною и в начале лета, когда вырастает трава, цветут цветы, птицы заселяют гнезда, и выводят птенцов, и кормят их, очищая природу.

Так или иначе, но за последние три-четыре года, когда клещ стал на многих участках очень густым, пригородные леса несколько ожили, много медуниц, огоньки цветут уже не только в глубине массивов. В прошлом сезоне я видел их в тридцати метрах от остановки автобуса. И это отнюдь не свидетельство повышения экологической культуры масс. Просто — люди боятся клещей.

А сколько птицы стало в пригородных лесах!


Думается, и здесь четко сработал природный охранный механизм, который ввело в действие наше поведение, наше отношение к озерам, земле, воздуху.

Это случаи неприятные, но все же локальные, как-то ограниченные в пространстве и — будем надеяться — во времени,

А уж то, что с нами делает природа, когда мы замахиваемся на дела крупные, — ты и сам можешь вспомнить — тут уж доходит до климата, его изменений, столь ощутимых человеком.

Природа неуязвимей, сильней, необоримей, чем мы о ней писали и привыкли думать. Уязвим, слаб, а порою и беззащитен — человек со всей его наукой и техникой, со всеми его пристрастиями, фобиями и самонадеянностью, граничащей с безответственностью. Подрубив сук, на котором сидим, мы грохнемся на землю, а дерево останется стоять.

А подрубаем мы этот сук с невероятной последовательностью.


Ты вот пишешь мне — время покажет, время разберет — кто прав, кто виноват и пр. Время временем, но писал ли Толстой в расчете на то, что его «Исповедь» или «Что такое искусство?» правильно поймут и оценят через сто лет? Да и множество других статей великого старца — разве не к тому дню, в котором они появились, были обращены, и в том уже дне признаны были настоящими и бессмертными?

Неужели потомкам нашим будет яснее этот сегодняшний день, его боль и правда, его надежда и свет, его борьба и слава? Разве им яснее станет — что сегодня главное, а что — второстепенное? Что ложное и что истинное? Что минутное, а что вечное? И кто сказал, что ценность произведения в его сегодняшней оценке критикой, тиражами и премиями?

Каждое произведение содержит ценность в себе, а не вне себя. И эта немодная, непреходящая ценность видна в нем сегодня, и не надо дожидаться потомков, чтобы увидеть ее.

К таким высоким произведениям, радеющим о душе человеческой, я отношу статьи Валентина Распутина, опубликованные в газете «Известия» в 1986 году. Эти его статьи ярчайшими страницами войдут в историю русской публицистики, как свидетельства подлинной ее гражданственности, патриотичности, высокого мужества и твердости духа…

Раскрой первый том «Истории Сибири», главу о древнекаменном веке, эпохе палеолита.

Там, на тридцать девятой странице, помещена карта-схема «палеолитических нахождений», то есть следов, стоянок сибирских людей эпохи палеолита. Они рассредоточены в пяти группах — Алтай, верховья Енисея, Лена, Ангара, Селенга. Три группы из пяти — у самого Байкала. Это убедительно говорит о достаточно плотной заселенности этих мест уже в столь невероятно отдаленные от нас давние каменные века.

Ты только подумай, ты только представь себе, что нас, сибиряков, кровно связывают с Байкалом не годы, не десятилетия и даже не века — нас связывают с Байкалом ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ!

Сколи глубока эта память, сколько основательна, сколь неразменно дорога! Бросьте клич в сибирский народ — и он неурочным трудом, добровольными пожертвованиями, даже выплатой специального «байкальского» налога посчитает счастьем и радостью собрать столько денег, сколько будет нужно для того, чтобы сохранить озеро навсегда от непродуманных и слабо обоснованных хозяйственных посягательств. И сделаем мы это не столько потому, что Байкал — это действительно дорогостоящий природный объект, который можно продавать более или менее рационально, сделав его местом, где пресыщенный и слепой духовно иностранец с удовольствием от посещения престижного места оставлял бы свою твердую валюту.

Нет. Байкал нам дорог потому, что — Байкал, потому что это — наша прародина, это земля святая, это море — священное.

Тысячи и тысячи предков наших стоят за каждым словом статей Валентина Распутина, он — их голос, он их боль, он их надежда. И голос этот слышит каждый живой человек. Не слышит его только тот, кто еще не родился или не рождался никогда.


Работает комбинат.

Трудятся сотни людей.

Этот труд — основное содержание их жизни. В этом труде люди реализуются как единственные и неповторимые личности. Ведь каждый живет, желая раскрыться и воплотиться в деле…

О, как мы привыкли повторять истины, порою и не вдумываясь в их настоящий смысл!

Не просто в труде реализуется личность человека, но в общественно полезном труде. ПОЛЕЗНОМ — я еще раз повторяю это слово, в таком труде, который приносит пользу обществу.

Стал я, друг мой, частенько заглядывать в словарь Даля, чтобы для себя уточнятк смысл даже и привычных слов. Так через Даля приникаешь к их незамутненному источниковому значению…

Владимир Даль:

ПОЛЬЗА ж. и польга сев. вост, (льга, легко) льгота, облегчение; помощь, прок, подспорье, улучшение; выгода, прибыль, барыш, нажива. Что пользы в посулах! Глупому дитяти невпользу богатство. Сохе грамота не польга. От лекарского снадобья полый мало. Что пользы в ссорах! Тут всего пользы нам будет по грошу с аршина. Что в рот полезло, то и полезно. Судье полезно, что в карман полезло. Без ума — не в пользу (впользу) и сума. Все добро, да не всякому на пользу. ПОЛЕЗНЫЙ, служащий на пользу, ее доставляющий. За полезный труд спасибо, за бесполезный дурака скажут…

Облегчение, помощь, прок, выгода, подспорье — вот этими значениями и поверим некоторые занятия конкретных людей, чтобы выявить — насколько полно они реализуются как личности в своем труде.

Крестьянин вырастил картошку. Убрал и сдал государству. Картошку большей частью сгноили в неприспособленном помещении, а остальное продали в магазине людям и те это съели.

Другой крестьянин вырастил урожай винограда, сколько-то сам съел, а остальное сдал государству, и из этого винограда сделали люди вино «Агдам».

Какой прок, облегчение, подспорье, помощь, льгота людям от труда крестьянина, который вырастил картошку, а она до потребителя почти не дошла? Значит, крестьянин этот трудился на все сто, а реализовался на, скажем, 15 процентов? Выходит, что так.

А если в результате труда второго крестьянина, вырастившего урожай винограда, ни одному человеку, купившему и выпившему «Агдам», не было принесено никакой выгоды, проку, помощи, прибыли и подспорья (вот уж действительно — «Агдам» — подспорье в жизни!), а напротив — нанесен и довольно ощутимый вред, то как мерить общественную пользу труда виноградаря? Как считать его чистый и благородный труд — общественно полезным! Не было бы разве больше пользы обществу, если бы он вообще не выращивал этот виноград?

Конечно, было бы больше пользы, в крайнем случае — меньше вреда.

Потому и ставится задача — не изводить добро на бурду, одуряющую человека, но дать ему возможность покупать виноград и пить виноградный сок. И только тогда труд виноградаря будет полезным не единственно для него, но еще и для общества. Только тогда, когда желательно вся картошка, выращенная другим крестьянином, дойдет до народного стола, он — этот крестьянин — и станет реализовываться как личность в труде общественно полезном.

Нормальные люди делают дурное дело с большой ленью и неохотой. Зачем выращивать картошку и аккуратно ее убирать, если все равно погноят?

Сколько у нас людей еще вынуждены заниматься дурными делами!

И опять к Владимиру Далю.

Сколько я ми искал в его томах — так и не нашел толкования слова БЕСХОЗЯЙСТВЕННОСТЬ. Или неважным посчитал он это слово, или не было его во времена Даля в активном и существенном составе живого великорусского языка…


А где сюжет? — спросишь ты.

Не буду нарушать нашего договора, но сюжет тебе предложу совсем непритязательный, совсем привычный, однако мне он очень дорог и для меня сюжет этот — единствен.

Помнишь, еще в Москве я тебе рассказывал, что раннее мое детство прошло в Новотырышкинской МТС, в Тырышке, как ее все тогда называли. Была такая МТС недалеко от деревни Новотырышкино, где теперь крепкий и славный колхоз «Красный Октябрь».

Не буду повторять, что место это для меня святое, хотя с конца пятидесятых годов оно пусто. Эх, а еще говорят, что свято место пусто не бывает!

Но я не о том.

Сперва тоска по родине так нас с братом не донимала, чтобы бросить все и рвануть туда, в Тырышку. Да и добираться было трудно. А потом выяснилось, что до Тырышки от Н-ска, если все рассчитать, можно добраться на автобусе (Н-ск — Колывань — пересадка — Колывань — Новотырышкино) буквально за пару часов!

Я взял с собой старшего сына, был он тогда еще первоклашкой, вернее, только готовился в первый класс, поскольку дело было в конце августа, сговорились мы с братом и в солнечную субботу двинули на родину.

Автобус до Колывани нас домчал невероятно быстро. Но там оказалось, что транспорт до Новотырышкино уже ушел, а еще будет только Кечером.

Мы пошли пешком. На первых километрах нас подвезла одна попутка, а в «Красный Октябрь» мы въехали на огромном КамАЗе, в кабине просторной и красивой.

Да, для сюжета важно, что ни я, ни мой брат — не были мы в Тырышке до того дня с момента отъезда ровно тридцать лет.

На деревенской улице мы выбрали женщину постарше и спросили у нее о дороге к поселку бывшей МТС. Она рассказала, но коротко и с удивлением — да это тут рядом! И мы пошли.

Редкий, кривой, вытоптанный коровами лесок за деревней тут же кончился. Открылась широкая луговина со стожками сена, редким кустарником. Впереди и слева она упиралась в плотный березовый лес, а справа оканчивалась хлебами.

Мы уже волновались и спорили, как идти — правей или левей.

По логике и памяти надо было идти левей, поскольку там и есть угол — речка Антропка впадает в другую речку — Оёш, на которой и стоит «Красный Октябрь».

Спорить было некогда, городского мальчика заедали в деревенской траве крупные и равнодушные комары.

Мы пошли прямо. У березняка брат — он старше меня — все досконально вспомнил: тут была нефтебаза, тут жили Капустины.

И этот лес — березы, боярка, осины — быстро кончился.

Скоро нам открылась светлая поляна, широкая, как бы выпуклая, светлая как песня, высоко заросшая цветущей некошеной травой. Справа ее пересекал короткий ряд одичавших старых кленов, которые когда-то стояли в палисадниках. Слева на поляне стояла одинокая старая-престарая боярка, вся усыпанная яркими гроздьями ягод.

Мы прошли поляной и вышли к речке Антропке. Она была! Хотя и пересыпана чудовищной дамбой (дорога), хотя и за дамбой вода не доходила до железной трубы и совсем заболотилась, заросла и зацвела.

Мы покопались на месте родного дома. Нашли огромный кованый гвоздь, Останки настенных часов-ходиков, тяпку, сделанную из какой-то детали сельхозмашины. Все это было не из нашего хозяйства. Не мы последние жили в том казенном доме, но все это железо мы нашли на том месте, где стоял наш дом.

В скобках. (Самовар мы с братом извлекли из земли, где стоял отеческий дом. Тронули его только, задели слегка, и он сам стал очищаться, отряхать мороку и светлеть на наших глазах. И вот уже брат задумался и загляделся в его золотой усталый бок. Русые его волосы шевелит ветерок поля родного. Что ему там увиделось, в этом золотом боку? Что зазвенело, запело, что заплакало из той дальней дали, где было его и мое сиротское, военное, счастливое детство? Что шепчет брат мой, сидя здесь на солнечном холме святой и пустой родины?)…

Там, где стоял двухэтажный деревянный клуб, там где были каменные мастерские, кузница, мельница, — в тяжелой траве огромные, больше футбольных мячей, грибы-дождевики. Я позвал сына, чтобы удивить и обрадовать его в этой странной для городского мальчика поездке. Но удивил меня он. Там же в траве он обнаружил вросшие в землю, проржавевшие, полуистлевшие, но СУЩЕСТВУЮЩИЕ еще на этом свете два остова — один ЗИСа, другой «студебеккера». И все бы ничего, но дело в том, что я и брат мой и другие тырышкинские пацаны — мы в детстве все время играли на этих остовах, они тридцать лет назад тут были, и теперь так и лежат!

Потом мы прошли километра полтора до устья Ан-тропки, она к устью совсем ожила — ключей много, — потом мы втроем искупались на том самом месте, где купались тридцать лет назад. И вода была нестерпимо холодной и чистой. И ангина, с которой я отправился с утра в этот путь, сразу прошла.

Рыбу мы увидели тут в реке, когда смотрели на нее с крутого бережка.

На обратном пути на заброшенной дороге сын мой нашел полушку 1700 какого-то года.

Теперь мы с братом часто вспоминаем ту, первую, поездку на родину. Честное слово, ничего с нами тогда не произошло, но как-то нам в жизни стало крепче, когда мы увидели и эту солнечную поляну, и эту речку, и все эти места.

Я не мог себе раньше даже и представить, как сильно, как полно и как светло можно любить кусок земли! Не знал я, какую силу может он придать душе, от каких нелепостей удержать в жизни, и каких бед вызволить только тем, что он есть на свете, что не залило его рукотворное море, не построили на его месте гигант какой-нибудь индустрии и пр. Вот ведь выпадает такое счастье! А как же счастлив тот, чья родная деревня стоит себе под сибирским небом, живет и не собирается исчезать…

Письмо одиннадцатое

Прекрасно ты написал письмо о своих затаенных, как ты их назвал, мечтах. Это здорово, что ты полон больших планов, что ты — мечтаешь! А ведь действительно — счастлив человек, которому не стыдно признаться в своих мечтах, у которого нет тайных мыслей, скрываемых показной порядочностью, который любое свое дело может открыто и добровольно разделить с ближним, не понуждая его на сделку с совестью, напротив — высвобождая у ближнего сознание того, что любое и его доброе дело — это дело общее, каким бы личным оно ни казалось.

Но каждый из нас обладает раз и навсегда обретенной единственностью, местом, занятым в мире с момента рождения, той частичкой пространства, которая стала его телом, и если человек стоит на земле, то никто уже не встанет на его место, а если и попытается встать, то не сможет, ибо, сдвинув человека, он займет место пустое, тогда как человек все равно будет занимать свое место, то есть то место, где он теперь находится.

Человека можно лишить квартиры, всех материальных благ, семьи, родных мест, но невозможно лишить его той частички пространства, которую он занимает, пока жив.

Невозможно занять место дерева, птицы, зверя, травы.

Невозможно занять место деревни или холма, горы или долины, реки или книги.

Мир наш составлен весь из единственностей, из неповторимостей.

Войди в мое положение, — говорим мы, Встань на мое место, — просим мы. Побывал бы ты в моей шкуре, — сетуем мы.

Чтобы понять меня, ты должен побыть мною.

Искусство, литература — предоставляют такую единственную возможность для человека — быть понятым, дать человеку возможность не просто посмотреть на себя со стороны, а войти в положение других людей и существ, встать на их место, побыть в их шкуре, т. е. пережить, кроме своей единственной жизни, сотни и сотни жизней других, неведомых, отделенных от этого человека пространством, временем, социальными, политическими, религиозными, национальными и прочими непреодолимыми или трудно преодолимыми преградами.

Вот роль литературы и искусства в том, что называется духовным опытом.

Одна из задач этого рода человеческой деятельности, а возможно и задача главная, единственная, — объединение человечества вокруг Добра, Правды и Красоты.

Человек — в идеале — должен обладать объемным восприятием мира, т. е. пониманием того, что он не ОДИН в мире и жизни, но неразрывно и кровно связан со всеми и всем. И когда человек приносит себе несчастья, он приносит несчастья миру, а принося себе подлинное праведное благо, — он приносит благо миру. Мы видим, что часть общества, часть человечества, как единого организма, который еще мучительно складывается, ведет себя подобно злокачественной опухоли. Эта часть общества, часть человечества умножается в себе за счет всего остального организма и ничего остальному организму не приносит, кроме зла, вреда. Часть обезжизнивает целое.

Возможен ли какой-то путь?

Можно ли на первых порах хотя бы локализовать эту вредоносную часть!

На этот вопрос не может быть двух ответов!

Борьба за единство, социальную справедливость, равноправие, взаиможизнь — это и есть надежда людей.

Но есть однако такие люди, которые твердо считают, что их собственная смерть искупает все, что они делают при жизни.

Есть в мире рабы собственной смерти. Они уверились в том, что кроме смерти ничем в этой жизни неотвратимо не обладают, потому и готовы есть в три горла, носить сразу четыре шубы, иметь по три жены, но ни одного настоящего сына. Поскольку сын, на их взгляд, это не приобретение, а трата жизни, разменивание ее.

Суетливость этих людей подобна суетности земляного червя, прижатого лопатой крестьянина..

Неужели в час смерти их успокоит сознание, что они съели не ведро икры, а бочку; что они выпили не бочку коньяка, а три бочки; что была у них не одна жена, как у человека цивилизованного, а все встречные женщины в женах, как у дикаря, как у человека каменного века?..

Неужели смысл жизни в том, чтобы побольше пропустить через себя еды и питья, поменьше отдать сил чему-то, тут же не приносящему лично тебе пользы, побольше обворовать, обмануть, обвести людей вокруг себя?

Да, жить под страхом смерти, побольше съесть, побольше выпить — содержание жизни!

Тогда бессмертен кран на бочке с коньяком, ибо никто еще не пропускал через себя столько престижного напитка. Тогда надо петь гимны подсобке, где хранится продовольственный и промышленный дефицит, ибо ни одна квартира, ни один желудок не вместят сразу такого количества престижности!

«Вот это — жизнь! Живи — не тужи!.. — как поет Лоза в «Примусе», — …ах, если б каждый вечер — такая жизнь!»

В скобках. (Смотри, как отозвалось в рок-музыке шаляпинское «Ах если б навеки так было…»)


Не думаю, что носители зла в нашем обществе слабы и примитивны. Они сложны и сильны, хотя бы потому, что им первые билеты на вернисажи, на лучшие спектакли в лучшие театры, им лучшие книги в достаточном количестве, они видели Европу, они не лыком шиты в прямом и переносном смысле.

Но «съесть» книгу — это не значит понять ее.

Покрасоваться в театре, это еще не значит что-то там испытать душою.

Те же органы, которые есть у человека для потребления вечной духовной пищи, у этих людей давно атрофировались, они подавлены страхом физической смерти.

Человек, не употребляющий, не усваивающий духовную пищу, духовно умирает с той же непременностью, как физически умирает человек, лишенный хлеба насущного.

Потому и говорится о гармоничной личности.


У мира человека нет выбора. Или быть добрым, или не быть вообще. Человек, который начал жить по законам зла, т. е. предавая, обманывая, — уже мертв, хотя окружающим долго еще может казаться, что он жив. Но постепенно дух его разложения — гниет душа — становится настолько сильным, что вокруг этого мертвеца остаются только такие же мертвецы, а все живое бежит от него, вернее уходит, как в конце концов уходят люди от любой могилы.

Письмо двенадцатое

Ну, жутковатый, страшненький ты мне прислал сюжетец, не к ночи будь он помянут!

Намекаешь на мой пожилой возраст? Побуждаешь меня задуматься о том, что я уже, на твой взгляд, стар?

Но — в сторону риторику и восклицания, перейдем к делу.

Начало — маленькая планетка в созвездии Стрельца попадает в непредвиденное космическое облако, тайные силы которого лишают всех жителей планетки способности к продолжению рода своего. Это напоминает фантастические ходы прошлого. Помнишь, нечто подобное произошло у Г. Уэллса? Кажется, и у А. Беляева было нечто такое же. Это была литература, предвещающая первую волну глобальных катастроф — мировые войны, фашизм, возникновение атомной бомбы, зло науки, поставившей себя над общечеловеческой моралью.

Однако новизна в твоем сюжете есть, насколько я могу судить, ведь знаю историю фантастики довольно слабо. Кажется, до такого ужаса никто еще не додумывался — написать целую планету, пусть небольшую и далекую, где перестали рождаться дети!

Ты предполагаешь не писать в сюжете определенную линию или семью, но показывать общее затухание: последний престарелый пилот в последнем усилии поднимает в воздух последний самолет с последнего аэропорта в последний полет над планетой, Последний альпинист поднимается на последнюю горку… Последние лыжники идут в последний поход по снегам севера… Последний автомобилист… Последний велосипедист… Последний… Последний…

Вот все, что ты выводишь из предложенной ситуации. Если писать для демонстрации своих беллетристических возможностей, то тут простор огромный. Только сперва надо все это написать, нагнать ужаса, а в последней фразе сказать: вот, мол, пролетало какое-то космическое облако — и люди на планетке были лишены возможности и способности к продолжению рода своего.


Но какая же мысль из всей этой истории высечется? Мир не может без молодых? А кто когда утверждал обратное? Написать боль поколения, которое уходит? Но ни одно поколение не уходило так и не уходило все сразу, поскольку поколения всегда складываются не только из ровесников, но и единомышленников разных возрастов…

Словом, определенной живой мысли я пока в сюжете этом не прощупываю. Только игра воображения.

А ты помнишь вот эти стихи Афанасия Фета:


НИКОГДА

Проснулся я. Да, крыша гроба. — Руки
С усильем простираю и зову
На помощь. Да, я помню эти муки
Предсмертные. — Да, это наяву! —
И без усилий, словно паутину,
Сотлевшую раздвинул домовину
И встал. Как ярок этот зимний свет.
Во входе склепа! Можно ль сомневаться? —
Я вижу снег. На склепе двери нет.
Пора домой. Вот дома изумятся!
Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться,
А как он весь успел перемениться!
Бегу. Сугробы. Мертвый лес торчит
Недвижными ветвями в глубь эфира,
Но ни следов, ни звуков. Все молчит,
Как в царстве смерти сказочного мира.
А вот и дом. В каком он разрушеньи!
И руки опустились в изумленьи.
Селенье спит под снежной пеленой,
Тропинки нет во всей степи раздольной.
Да, так и есть: над дальнею горой
Узнал я церковь с ветхой колокольней.
Как мерзлый путник в снеговой пыли,
Она торчит в безоблачной дали.
Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Все понял я: земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
январь 1879
Мы говорим о космизме восприятия мира, порою понимая под этим прямое перечисление в стихах ненаполненного терминологического ряда — пространство, вселенная, космос, ракета, орбита и пр. Но стоит вчитаться в такие стихи, становится очевидным, что по силе и качеству ощущений полет в космос в них ничем не отличается от поездки на автомобиле за город. Полет в космос вызывает у автора эмоции того же мизерного масштаба, хотя и выражены они «космическими» словами.

Афанасий Фет, которого часть критики продолжает числить по ведомству «тихой лирики», даже и в обыденных ситуациях выражает столь сильные чувства, что подлинный космизм восприятия проходит по всему его лирическому миру.

Я загораюсь и горю,
Я прорываюсь и парю
В томленьях крайнего усилья
И верю сердцем, что растут
И тотчас в небо унесут
Меня раскинутые крылья.
29 августа 1885
Чувство космоса, чувство человека в космосе и космоса в человеке Афанасий Фет выражал сильно, точно, заразительно.

Унылая наша инерция невнимания к собственным богатствам, отрицания нами собственных богатств, когда до сих пор плохих стихотворцев по дурной привычке ругают именем Фета, — все- это нас же самих и обедняет. Мы все еще по какой-то странной пугливости не хотим всей душой открыться нашему родному русскому слову, принять высокое богатство русской классики, которое почитаем зачастую только на словах, а не на деле.

И не потому ли, в частности, это происходит, что иному громыхателю прописных истин, горячему повторятелю вчерашних газет в кое-как на скорую руку зарифмованных стишках, ему удобнее существовать в литературе, когда в ней нет Фета, Майкова, Никитина, когда непереваримый мусор скороспелой серой псевдопублицистики не поверяется чистотой и силой классики, ее верностью действительной жизни национального характера. За частью классики закрепляется оценка — ДА, НО… И всем этим складывается, как норма, невнимание молодых к классике, они приходят к своим книгам без ШКОЛЫ. А если вдуматься, то чего недостает современной поэзии последних поколений, так это настоящей классической ШКОЛЫ. Представь себе балет без школы, без постижения классики; представь живопись без рисования гипсов и постижения законов перспективы, классической композиции; представь себе музыканта, скрипача, у которого не поставлена рука, который не прошел школу классики… А для стихотворчества это стало почти нормой. И нет ничего неосновательнее, бездоказательнее, чем бодряческие утверждения, что культура стиха, общая культура поэзии — растет, что она выросла! Увы, нисколько!

Напомню тебе еще одно стихотворение Афанасия Фета, где космизм восприятия выражен настолько ощутимо, красиво и сильно, что эти строки — как живая классика — бессмертны:

* * *
На стоге сена ночью южной
Лицом ко тверди я лежал,
И хор светил, живой и дружный,
Кругом раскинувшись, дрожал.
Земля, как смутный сон, немая,
Безвестно уносилась прочь,
И я, как первый житель рая.
Один в лицо увидел ночь.
Я ль несся к бездне полуночной
Иль сонмы звезд ко мне неслись?
Казалось, будто в длани мощной
Над этой бездной я повис.
И с замираньем и смятеньем
Я взором мерил глубину,
В которой с каждым я мгновеньем
Все невозвратнее тону.
1857
В стихотворении «Никогда» сила творческого воображения в том, что свое исчезновение — исчезновение одного человека, себя — представлено, как исчезновение всей и всякой жизни на планете.

Земля рождается для человека с его собственным рождением, земля умирает для человека с его собственной смертью. Потому так склонна иногда старость собственное старение воспринимать как старение мира, а собственный грядущий конец, как грядущий конец света.

Афанасий Фет нарисовал картину мертвого мира и единственного оставшегося в живых человека. Страх абсолютно одинокой жизни — это выражение страха всегда одинокой смерти. Все остается — льется свет, шумит ветер, движутся птицы, говорят, смеются люди, а он одиноко, один, в одиночку — непонятно почему, по какому смыслу и праву, за что? — обречен покинуть этот живой мир! Это ощущение, ощущение смерти, дано Афанасием Фетом космически.

«Пароходы, строчки идругие долгие дела» — это космическое воплощение бессмертия человеческого.

Ты же рассредоточил и ослабил ощущение серьезности, космизма ухода человека из мира физически живых, — последний пилот, последний хирург, спелеолог, альпинист, велосипедист и — т. д. и даже, скажем, — последний подниматель ложки с манной кашей. Это уже доведение — пусть невольное — серьезного до пародийного звучания.

Все же в твоей разработке сюжета я не почувствовал, что ты хочешь донести мысль: каждый человек — и первый, и последний на земле (единственный). Каждый человек — космос — и Акакий Акакиевич, и Иван Александрович, и Иван Ильич.

«Никогда» Афанасия Фета и «Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого — вещи удивительно созвучные, органически связанные.

Классики понимали ценность жизни и единственность человека, как единственность космоса…


Твоя же придумка о планетке, лишенной возможности к продолжению рода — так пока что совсем не воспринимается.

Это или агитация за увеличение детей в семье или еще что.

Агитация, если это так, правильная, но она прозвучала бы сильнее и убедительнее, если бы сюжет твой перенести на историю реалистическую о семейной паре, без всяких там космических факторов:

Постепенно, постепенно, ВНЕЗАПНО — стареющая пара понимает, что все, на что была потрачена жизнь — тщетно, суетно, несущественно. Все нажитое — прах, мертвый и бесполезный. Но главное — страх их обуревает — невероятно длинная нить жизней, протянутая до каждого из них из тьмы тысячелетий, — вот тут на них и прервется. Вместе с ними теперь уже в полное небытие и забвение уйдут все тысячи и тысячи предков, которые сохранили жизнь, не давали ей прерваться и передавали дальше через пожары, нашествия, войны и революции!

Тут у этой семейной пары, потратившей свое единственное время на созерцание чужих пространств, на поедание редкой неродной пищи, на добывание и одевание себя в тряпки и шкуры, которые считались лучшими тряпками и шкурами, на произведение обманного впечатления о себе, — страх встает полный — жизни не было, они, оказывается, и не жили, хотя родились, но потом как-то постепенно, постепенно, ВНЕЗАПНО при жизни умерли…

Думаю, так вот надо сюжет заострить, если ты агитировал за многодетные здоровые семьи.

Но — вряд ли. Пока что придумка твоя скорее воспринимается плоским противопоставлением отцов — детям (хотя в сюжете только отцы). Или еще более тривиальным — выпрашиванием у старшего поколения возможности сидеть за рулями управления — будь то штурвал авиалайнера или кресло директора сельской школы.

Причем выпрашивание у тебя идет через запугивание старшего поколения!

Мелко и смешно!

Солнышко весеннее льется, А небо такое чистое, умытое!

Кончается весна. Этот перелом самый красивый в природе, самый впечатляющий. Хорошо все!

Радио поет:

Миллионмиллионмиллион — алыхроз —
Изокнаизокнаизокна — видишьты —
Ктовлюбленктовлюбленктовлюблен — ивсерьез —
Жизньсвою — прев — вратит — вцветы!
Будем петь один шлягер, будем носить джинсы одной фирмы, никогда не отдадим своего и постараемся размотать то, что сделано до нас! — это вольный перевод той самой алтайской песенки народной, которую я тебе сообщал в первом письме, помнишь? —

Будем ездить на одном коне,
Будем носить одну шубу,
Не будем скрывать то, что слышали,
Будем беречь то, что нашли!

ЛЕТНИЕ ПИСЬМА



«…и я, любящий свою маленькую землю, — только я и могу понять, что нет на всей планете ДРУГОЙ земли, которая была бы НЕЛЮБИМА, о которой бы не слагались песни, не писались бы стихи… А если и есть где такая земля, которую никто из живущих на ней не любит, то живут на ней либо невольники, либо нелюди…
Воспрянул я от уныния моего, в которое повергли меня чувствительность и сострадание; я ощутил в себе довольно сил, чтобы противиться заблуждению; и — веселие неизреченное — я почувствовал, что возможно всякому соучастником быть во благоденствии себе подобных.

А. Н. Радищев

Письмо первое

Если ты еще не отправился в свои рыболовные путешествия, то прочитай и захвати с собой (для отзыва и разработки) мой сюжетец про Академика. Собственно, это и не сюжетец, а начало рассказа. У меня есть наметки окончания, но если твои будут достойнее, то приму их.

А начало такое —


…на рассвете Академик выбегал за калитку.

Кроссовки ладно постукивали по асфальту. Свежо дышалось. Мерно теплело тренированное тело. Обозначалась самая общая спокойная мысль.

Он сворачивал в бор. Меняя темп, добегал до поляны у обширного болота и тут, на своем немудреном «стадионе», полчаса усиленно разминал мышцы и суставы.

Тут был турник — обрезок водопроводной трубы, прикрученный проволокой к веткам двух стоящих рядом сосенок. Турник отполирован до темного мерцания твердыми ладонями Академика. Тут в траве было припрятано копье, которое он сам смастерил из двух дюралевых лыжных палок и теперь по утрам с удовольствием вонзал в ствол засохшей березы. Был сосновый сутунок, тяжесть которого менялась в зависимости от времени года и погоды и в самую сырую пору доходила до пятидесяти килограммов, и тогда Академик поднимал его только пять-шесть раз.

Болото светло дымилось.

В глубине, за полусухими березами, кустами смородины, островками рогоза, обширными кочками, — на светлой зелени болотных лиственниц обозначился солнечный свет, зашевелился ветер.

Просыпался лес. Совсем посветлело небо. Пошла к земле влага. Зазвенела — с большими перерывами — первая синица.

Разгоряченный, он запрятал в траву дюралевое копье и, постепенно разгоняясь, побежал обратно по мягкой тропе. Пять километров до калитки с тыльной стороны своего участка — на спокойном дыхании, на ощущении всех подробностей уверенно работающего организма; мысль, точно верный пес, лежала в сознании, готовая бежать за хозяином, предупреждая все его дороги и желания.

Шел.

Выравнивал дыхание.

Гасил тело.

Постоял у каменного идола, косо торчащего из культурной травы.

Глянул сквозь сварную скульптуру-конструкцию, подернутую ржавчиной и прихотливыми чешуйками отслоившейся краски.

Скрипнул дверкой и сел в допотопный лимузин. Смазал ладонью влагу с ветрового стекла. Позвал мысль. Она обрадованно и предупредительно поднялась на всех четырех лапах, задышала и подошла к хозяину.

Академик властительно потрепал ее по загривку…

Письмо второе

Не ожидал столь стремительного ответа! Да еще телеграфного!

Девочки на почте, видимо, окончательно убедились в твоей загадочности. Приходит молодой красавец, с черной бородой, спортивно одетый, молчаливый и подает бланк с текстом:

НАКАДЕМИКА У БАЛОТА НАПАЛИ ОДУЧАШИ СОБАКИ

Ты так сам написал или тебе телеграф помог? Если я что-то понял, то ты продолжил сюжет мой так: на Академика у болота напали одичавшие собаки.

Моя к тебе телеграмма: СОБАКИ ПРИНИМАЮТСЯ. Дублирую на всякий случай, мало ли какой текст ты там можешь получить…

Предлагаемый тобой поворот сюжета сперва мне казался слишком неожиданным и экзотичным. Но потом я свыкся с ним, понял, что такой поворот сам по себе вытекает из начала рассказа, из образа «мысль — верная собака».

Продолжим так:


Он властительно потрепал ее (мысль) по загривку…

Далее, верный пес мысли ведет своего Хозяина, а Хозяин вспоминает, как он этого пса подобрал еще щенком на улице; спас от болезни; от ловцов бродячих собак; купил за большие деньги у владельца единственной в городе собаки именно этой уникальной породы; взял в четырехмесячном возрасте у своего молодого аспиранта, сказав, что эта собака ему больше подойдет, что это чрезмерная и непозволительная роскошь заводить собаку, не имея жилья…

Пес в процессе мышления реализует только то, что в него заложил аспирант, Академик, и лишь порою в его повадках и поступках выявляется нечто оригинальное и дорогое, некие крупицы как бы самостоятельного творчества, приобретенные до того, как этого пса начал дрессировать Академик — это дичинка, чертовщинка какая-то, какая-то покорность, смешанная со злостью сопротивления — пес так покорен и предупредителен, что это не удовлетворяет самолюбие Академика, жаждущего покорности.

Пес — вспышками — проявляет феноменальный нюх. Он чует не действительный запах, а предвидит — чем будет пахнуть завтра-послезавтра и не здесь, а далеко-далеко отсюда.

Пес не вспугивает дичь, не облаивает белок, он сразу выводит Академика на людей, которые давно мечтали и стремились отдать ему и белку, и свисток, которые сами в зубах приносят и палку и окровавленного тетерева. Вальдшнеп, принесенный сегодня, своей мягкой тушкой, своей нежностью до слез напомнил Академику его собственный давний автореферат кандидатской работы…

Тема Пса при Академике как-то ненавязчиво выводит нас на Пуделя и Фауста, как-то иронично и спокойно. Но не с упреком Псу.

Пес давно уже неотъемлемая часть Академика, равная его руке, пальцу, дому, даже части дома — шпаге, книге, ступке.

Пес Академика — это нечто среднее между инструментом и органом. Пес подобен томительному раздумию — самому сходить? послать кого-нибудь? и предварительному знанию — кто-то будет послан.

Попутно для более точного определения места, физически знимаемого Академиком в пространстве, надо написать историю допотопного лимузина —

его вытащили бочатские школьники со дна озера Беркуль, где незадолго до этого была выловлена и по ошибке съедена последняя в Бочатском районе кистеперая рыба.

Лимузин этот якобы принадлежал когда-то видному профессору Меллешмидту, раскопавшему недалеко от Тырышки еще в XIX веке небольшой курган и потрясшему весь ученый мир сообщением о находках, среди которых была кадушка соленых груздей и бочка кислой капусты.

Капуста эта была экспертами академии испробована для готовки щей, после чего за Меллешмидтом и закрепилось звание теперь всем известное — профессор кислых щей. А Гриша Стрельников — после стремительного налета профессора в лимузине — двое суток бегал по Тырышке с дрыном и искал того «очкарика», который порушил его погреб!

Надо написать историю идола, который косо торчит из культурной травы на участке нашего Академика — идол этот был случайно найден одним из учеников Академика. Ученик этот тогда проходил самую первую ступень посвящения — носил портфель Академика и получал его белье из прачечной. Когда же он нашел идола в кювете около Нового Поселка, то сразу был допущен к завариванию утреннего чая Академика и намазыванию для него бутерброда с кабачковой икрой мелкого помола.

Надо сказать, что идол этот так во всех справочниках и значится — «случайная находка». И вот какой случай тут имел место: ехал грузовик, вез реквизит для съемок фильма «Половчаночка моя». Реквизит делали добротный, из природного материала, сделали и идола каменного.

Вот он из кузова-то и выпал на кочке.

И что самое удивительное — консультантом фильма о роковой половчаночке значится наш Академик.

Вот уж действительно — Севастьян не узнал своих крестьян!


Надо — хоть в двух словах — написать историю железной абстрактной скульптуры, которая ржавеет и покрывается прихотливыми чешуйками отслаивающейся краски под снегами и дождями на участке Академика, — это не просто произведение буржуазного искусства, это — подарок от ученых небольшого островка, не обозначаемого на карте, поскольку он существует только в часы отлива. Академики этого острова, будучи в Европе, были навсегда поражены энциклопедическими познаниями и интересами нашего Академика. Действительно, был такой период в его работе, когда он писал предисловия буквально к любым книгам — от «Рецептов узбекской кухни» до «Правил движения малых речных судов», тогда же он написал предисловие («Напутное слово») к избранному бочатского классика Анисима Кувыркалова и комментарии к вероятному эпосу того самого островка, исчезающего в часы прилива.

Вот островные Академики и выразили свое поражение и удивление тем, что прислали нашему Академику скульптуру, купленную под одним из мостов Парижа и, как им сказали, символизирующую Вселенную Знаний…


Вот так, проследив процесс мышления Академика и описав его окружение, мы и закончим день, ночь и выйдем в новое утро.

Там все пойдет как по-писаному (см. начало рассказа в прошлом письме), но только с той разницей, что материлизовавшийся Пес увяжется в лес за Академиком, хотя тот усилием утренней воли будет оставлять его дома…

И вот на исходе утренней зарядки он заметит некое шевеление и шорох, и увидит, что его отрезает от леса и прижимает к болоту разнопородная и разношерстная стая собак.

Тут — никаких аллегорий и прочей мути. Никаких притч. Самые настоящие собаки — пригородные, одичавшие, сбившиеся стаей. Об этом довольно писала наша пресса.

Собаки молчаливо, со знанием дела окружают Академика.

Он швыряет в них копье, поражает одного пса, но стая сжимает кольцо дальше под визги товарища.

Академик, теряясь, кидает в них кроссовки, но тщетно.

Верный пес Академика куда-то пропал, словно его никогда и не было. Он звал, но напрасно. Кричал и ругался — тоже.

И тут Академик обнаруживает рядом с собой увесистую дубину, довольно приличную березку, упавшую от корня. Он хватает эту дубину и побивает ею собак, а вожака — одноглазую, длинноногую дворнягу — убивает насмерть. Стая в замешательстве. Тут появляется верный Пес Академика, его ручная мысль, — и гонит собак в дебри…

Академик по обычаям волков метит по периметру территорию своего стадиона, и возвращается он впервые за многие годы не бегом, а легким и упругим шагом…

Ночью его верный Пес самостоятельно много думает и уходит в лес, где заменяет убитого вожака дикой стаи. Он приводит стаю к участку хозяина, выносит ей кости, а сам звонит по телефону в санэпидстанцию.

Скоро вся стая оказывается в тепле вивария института генетики.


За ночь же, несмотря на неподходящее время года, выпадает обильный снег. И ледяная звезда стекленеет в единственном глазу закоченевшего вожака дикой собачьей стаи.

Болото мается под падающим снегом, слепо шевелится, подминает само себя и пускает вверх по стволам редких деревьев соки гибельной беспомощности.

Академик видит муторный сон, что он отстал от поезда и бродит по заплеванному Бочатскому вокзалу в сиреневых кальсонах.

Конец рассказа. Конец письма.

Письмо третье

Славный рыбарь!

Листок с акварельным оттиском выловленного тобой в Ситниковском озере ельца я поместил в рамку под стекло. Красиво.

Наверное, кроме этого несчастного бедолаги, ты ничего больше не выловил. Иначе чем можно объяснить, что сюжеты из тебя посыпались, как ельцы из дырявого невода!

Двум-трем пересказал твою милую новеллу про Васю — оптимистического поэта, пищущего:

Упал кирпич! Какое счастье,
Что мимо пролетел кирпич…
сие всем понравилось (и мне первому).

Я в рассуждениях переместил твоего Васю в деревню Лаврентьевну, ведь в каждой деревне должен быть свой поэт.

Вот он.

Я вижу его.

Он с улыбкой на лице и в неизменных шортах идет по лесочку к девятиэтажке, где через полчаса откроется винный отдел. И уже минует девятиэтажку, но тут из очереди — смурной, сугубо мужской и натужно шутящей, раздается голос:

— Вася! — вяло, но отчетливо говорит кто-то. — Ты бы нам стих прочитал, что ли!..

Вася моментально останавливается на взгорке.

Солнышко сквозь листву осыпает его всего крупными светлыми бабочками. Он улыбается мужикам и без подготовки начинает громко и весело читать:

— Мой друг! Прекрасен городок, где звук наук, рабочих рук, где муза посещает вдруг, уйдя из общества подруг, наш круг, и девой исполинской идет по Золотодолинской. Ее встречает Скринский, она — не иностранка, заходит к Деревянко, существо ее натуры — экология культуры, у Казначеева чаи. Друзья! Товарищи мои! На циклотроне — соловьи, и веточка сирени у программиста Жени! Цветет, растет наш городок, дает стране угля и ток…

Дверь магазина открывается. Мужики втягиваются внутрь. Крайний в очереди с удовлетворением говорит:

— Ну вот и время быстрей прошло!..


О поэте, который периодически рубил топором свою пишущую машинку, вспоминая свое лесорубское прошлое, — это тоже впечатляет. Но все время мне кажется, что нечто подобное я или слышал где-то или читал. Не могу избавиться от этого ощущения.

Искренне посмеялся над твоей придумкой о стотысячном посетителе Бочатского общественного туалета и его чествовании с вручением именной туалетной бумаги. Это ведь тоже не просто смехачество и ерничество, это возможность резко высмеять пристрастие некоторых товарищей к парадности и шумихе, к раздуванию самого естественного и обыденного дела в повод для торжественных славословий и пустословий. Вот и надо издевательски смеяться над такими вещами, ибо, как говорили великие, смешное — не опасно.


Большие возможности, мне кажется, есть и у твоего сюжетца с оживлением телевизора, рояля, хрустальной люстры, ковров и пр.

Особенно хороша персонификация рояля в образе детины в красной рубахе с несколько туповатой физиономией (хозяева за все время на этом рояле только беспомощно подбирали одним пальцем «Подгорную»). Хорош холодильник — он, естественно, глава ожившей братии, он первый начинает третировать и шантажировать хозяев, поскольку ему досконально известно — откуда приплыл в его нутро балык, откуда прикатились баночки с черной икрой и крабами, где пропала, чтобы оказаться здесь, сервилатная колбаса, кто покупает кости за мясо, чтобы здесь ели телятинку и нежнейшую вырезку… Хозяева пытаются лишить холодильник жизни — отключают его от сети, но и он не промах — заклинивает дверцу, и хозяева сдаются, ибо ждут нужных людей, а чем кормить?

С телевизором сделай вот что — пусть он показывает не «Клуб путешествий», а свидание хозяина с молоденькой парикмахершей, не «Очевидное — невероятное», а визит хозяйки к холостяку с третьего этажа… Вот попляшут хозяева!

Дай каждому предмету характер. Скажем, люстра — болтушка, красотка, усвоившая что-то там из прочитанного. Телевизор — сорокалетний разбитной мальчик в кожаном пиджаке и с лысинкой, говорящий иронично, свойски, вышучивающий ведущих популярных передач (добрыйдень!). Ковры — троица граждан азиатских национальностей, которые тут же в квартире устраивают небольшой колхозный рынок по продаже того, что они никогда не выращивали, а умело купили в овощных магазинах этого же города. Тут и гордые красавцы — горные орлы на высоких каблуках, тут и умудренные розничной торговлей Насреддины, тут и горячие джигиты степей с их эпической страстью к непомятым крупным купюрам…

Фантасмагория! Заворачивай ее круче!

Вот уже ожившие вещи ведут совсем свою жизнь — приглашают нужных людей в гости, ездят на дачу, ходят куда-то по делам и на службу, беспрестанно общаются по телефону, крутят любовь и пр., пр, пр. А их хозяева?

Они уходят вдаль.

И там, лишенные груза, начинают новую жизнь. Но… это уже содержание нашего следующего романа.


Вообще, минипуляции с вещами столь же много дают возможностей в сюжете, как и введение в сюжет чертей и прочей нечистой силы.

Я помню одну оригинально поставленную в Бочат-ске пьесу из жизни фотографов. Пьеска была самая ординарная, но что-то из ее постановки мне запомнилось навсегда:

в программке было написано, что в роли русской печки выступает рояль фирмы «Беккер». И действительно — на сцене стоял рояль, он изображал русскую печь.

И второе, у всех телефонных аппаратов на сцене, которые по ходу действия должны были звонить, были колокольчики поставлены. И вот герой подходил к телефону, брал колокольчик, тряс им над головой, а потом уже поднимал трубку и говорил:

— Мда-да, фотоателье слушает!..

Письмо четвертое

Ты еще и книжки там успеваешь читать! Ну, старик!

Стариком тебя назвал только потому, что и у Хемингуэя — «Старик и море», и у Пушкина в «Сказке о рыбаке и рыбке» рыбак тоже старик.

Помню, как-то меня попросили присмотреть вечером за малым племянником. Родители ушли в театр, а я его развлекал весь вечер чтением и разговорами. Было племяшу тогда года четыре. И вот дочитал я ему про рыбака, золотую рыбку и старуху, которая никак не могла успокоиться на достигнутом, которой всегда, как поется в популярной песне, — «По-хорошему мало», дочитал, ребенок немного задумался и говорит мне:

— Надо было сразу у рыбки другую старушку попросить, добрую старушку…

А ты никогда не задавался таким вопросом?

Почему, действительно, старик потакал желаниям старухи, почему, имея возможность поменять ее, не поменял?

А может быть, и не было у него такой возможности?


Но — о твоем чтении, Я тоже ознакомился с новой повестью Анисима Кувыркалова. Она уже оригинальна тем, что наш бочатский классик посвятил ее не жизни милых его сердцу домашних насекомых, а героям, которых по всему их виду и фамилиям можно отнести к людям. Не намекает ли Анисим на что-то?

«Артист Гаврилов» — произведение, достойное разговора.

Чего только стоит сам главный герой — киноартист, пришедший в искусство из большого спорта (гимнастика, самбо), имеющий скромное, но неординарное хобби — он коллекционирует картины Глазунова и Шилова, получающий — как видно из первой главы — в наследство дом и сад в Гурзуфе. Этот герой — личность явно гармоническая — свободно говорит на европейских языках, под псевдонимом «Данилов» выступает с книгами в жанре научной фантастики.

Но вот тут-то у Кувыркалова и начинается действительная, ненаучная фантастика: его феноменальный мужчина никак не может найти себе верную спутницу жизни, которая любила бы путешествовать (Париж — Токио — Чикаго — Тогучин — Сингапур), желала бы иметь детей, надежного мужа и простых сердечных отношений в семье.

Ты заметил, что все героини повести просто бегут от Гаврилова, предают и обманывают его, предпочитают его каким-то неопрятным и гармонически неразвитым субъектам. Причем, отметь, бегут не сразу, а после того, как родят двух-трех детей от артиста…

Всякое в жизни бывает. Но, как говаривал Станиславский, — НЕ ВЕРЮ!

Может быть, у Гаврилова есть не только колоссальные достоинства, но и один, какой-нибудь ма-а-алень-кий, недостаточек. И он-то и отвращает женщин от героя? Скажем, смертельное занудство. Или глупова-тость, переходящая в идиотизм. Или он имеет привычку совершенно непроизвольно кусать гос, тей… Что-то должно быть.

Анисим Кувыркалов пишет свои произведения «с жизни», но не плоско списывает, а творческим воображением преображает действительность для того, чтобы сильнее доказать свою мысль. В «Артисте Гаврилове» мысль его проста, это вечная мысль курилок, мужских застолий — «все женщины одинаковы», одинаковы в плане их недостатков.

Но что касается реальных женщин, ставших ирреальными прототипами героинь Анисима Кувыркалова, они теперь, думаю, не кусают локти и не бредят по ночам — «ах, какого мужчину потеряли». Прочли они пару-другую страничек повести, вспомнили свои совместные дни с писателем (себя же он, курилка, вывел в образе артиста!), махнули рукой — «мели, Емеля!» — и пошли варить борщи своим незнаменитым, неспортивным, нехоббиобильным, простым мужикам, пошли утирать сопли детишкам, оставленным там и сям по бочатскому краю этим умницей и красавцем в поисках дамы, достойной его неуспокоившегося сердца…

Пишешь — в Ситникове все зачитываются новым произведением Анисима Кувыркалова, и очередь на него в библиотеке длиннее, чем очередь на мотоциклы с коляской. А что тут удивительного? Что тут странного или доказывающего высокие достоинства «Артиста Гаврилова»?

Так, к сожалению, и должно быть.

Поясню свою мысль.

У Николая Доризо есть стихотворение — в клубе районного городка идет концерт, выступают артисты балета, зал следит за воздушным, чистым полетом балерины, затаив дыхание, все просветлены, но… вдруг на сцене появляется коза! Живая коза! она забрела на сцену по своему вздорному характеру через раскрытые задние двери клуба. Время летнее, двери открыты, козы ходят по городку…

Коза прошлась по сцене, мемекнула, насыпала горошку.

Зал неистовствовал. Восторг был неописуемый. Каждое движение козы вызывало в зале обвал хохота.

Так вот — явление кувыркаловского артиста в славной бочатской литературе — это и есть явление козы на концерт: все понятно, всем интересно, всем смешно, все хотят своими глазами увидеть живую козу на сцене. И ничего более.


Есть психология — наука серьезная, скучная для постороннего торопящегося человека. А есть парапсихология, о которой может судить каждый встречный-по-перечный, и уж никто не пропустит статью или заметку о поджигании предметов взглядом (пирокинез), о передвигании предметов усилием мысли (телекинез), о передаче мыслей на приличные расстояния (телепатия) и пр. Есть мастера, которые определили температуру на отдельных участках Юпитера, накладывая руки на фотографию этой планеты!

Как психология и парапсихология, так есть литература и паралитература.

Это не обязательно произведения вроде «Челюстей», «Мертвой зоны», «Аэропорта» — произведений, скрывающих свою суть под флером политики, мистики, документализма (натурализма). Большая часть паралитературы ничего ни под чем не скрывает, только пользуется жизненным материалом, горячими проблемами, всячески их опошляя и оглупляя, как это в свое время сделал классик паралитературы в «Королеве Марго» — чтении сколь популярном, столь и обескураживающе, воинственно пошлом, чего не может не отметить всякий человек, обладающий здравым смыслом и неиспорченным вкусом.

Паралитература — это часть общего явления в искусстве, имя этому явлению «кич», или «массовая культура».

Оно может быть откровенным и неприкрытым, как голубки, целующиеся на открытке, как написанное чудовищным языком произведение бочатского писателя-энтомолога Кувыркалова. Но может быть и профессиональным гладким, отлаженным, отлакированным, как, скажем, французские кинолоделки про Анжелику или блондина в неодинаковых полуботинках. Но непременное качество «кича» — воинствующая пошлость — есть везде в этих поделках, и тут профессонализм не спасает. Напротив, как писал Гете: «Техника в сочетании с пошлостью — это самый страшный враг искусства».

Идейная спекуляция, паразитирование на подлинном, использование действительного материала, настоящих проблем, обращение к истории в самом пошлом ее понимании — свойство «кича».

Один «кичмен» создает пепельницу в виде маски Мефистофеля, опошляя Гете и Гуно, вводя в быт знак — якобы — искусства; другой — упорно тиражирует конфетные обертки с уродливыми зверьками на поваленном дереве — гнусную пародию на русскую классическую картину Шишкина, да еще и называет конфеты эти этак панибратски — «Мишка», низводя живопись до застольной шуточки; третий «кичмен» не преминет, описывая свое томление (от безделья или от безмыслия), сравнить себя в стихах с Гамлетом (женский вариант — Офелия, Сольвейг, Ариадна, Золушка, Джульетта); четвертый «кичмен» превратит в ходкий шлягер эпизод из тяжелой жизни великого Пиросмани, чтобы каждый, даже тот, кому картины мастера неведомы или неприятны, мог походя мурлыкать за эстрадной дивой — «Миллионмиллионмиллион — алыхроз»! А боевой автор этого текста со страниц серьезной газеты загодя обзывает всех, кому может не понравиться его текст (а почему бы он всем поголовно должен нравиться?!) — Огурцовыми и даже Сальери! Защита «кича» средствами «кича», для которого весьма характерно подведение капитального базиса под модный фасон тривиальной жилетки.

Западный «кич» прогрохотал по нашим экранам в чулке на голове «Фантомаса», массовками «Спартака», «Викингов», «Центурионов» (какая хорошая полиция в США!) и сотнями других подобных зрелищ — вплоть до западногерманского «Нет проблем!», где по сюжету герои понуждены освобождаться от случайного трупа и это рождает в их действиях массу занимательных и юмористических моментов! Вот уж действительно — нет никаких проблем!

Рождение, детство, любовь, работа, старость, честь, совесть, сила, слабость, красота, болезнь, смерть — все, что только ни возьмет «кичмен» в качестве материала, он берет с единственной целью — опошлить, осмешнить, принизить до ползучего быта, обесценить, вывернуть наизнанку…

И нет для «кичмена» ничего святого. Как говорится, ради красного словца не жаль ни матери, ни отца!

Критика? Нигде и никогда «массовое искусство», «кич», не критикует общественные порядки, хотя создатели зрелищ и текстов вполне могут ввести в них нечто остренькое, злободневненькое, проблемненькое, однако никогда не пойдут на честный анализ явлений, на вскрытие настоящих причин и масштабов явлений, на поиск преодоления недостатков и пр, ибо задача их — низвести социальную проблематику до того же пошлого, ползучего бытового уровня, который они насаждают своими поделками.


Три главные стороны «кича» — пошлость, секс, жестокость, Это три кита «кича», выявляя их, мы почти безошибочно можем в нашем искусстве и литературе найти явные или модулированные проявления «кича».


Массовая культура буржуазного запада давно взяла на свое вооружение учение Фрейда о том, что агрессивный и половой инстинкты подавляют разум, взяла и разработала изощренные методы манипулирования сознанием потребителей своих поделок. Уже ставится вопрос о таком понятии, как «зрелищная наркомания», когда приученные к раздражениям определенных сфер подсознания зрители не способны понять серьезный фильм, а произведения «кича», типа «Пришла и говорю», «Пираты XX века» — встречают на ура.

Послушай, что говорит специалист:

«Существуют разные барьеры восприятия, и некоторые из них мешают разглядеть пошлость в истинном обличье, искажают перспективу и даже позволяют видеть ее там, где нужны совсем иные критерии, — в необычности материала и ситуации или в отступлении от догматической житейской морали. Неразвитый вкус способен возвести пошлость в ранг истинного искусства… И если теперь мы пробуем дать определение кичу, то оно кажется идентичным понятию пошлости как эстетического феномена. Кич, или пошлость, — это нищета духа, нищета вкуса, а следовательно, и нищета требований к культуре, сводящихся к гипертрофии украшательства в быту и к замкнутому кругу примитивных моральных схем, получению удовольствия без размышления в искусстве. В то же время кич — это школа конформизма, подмена реальности иллюзиями, манипулирование неразвитым сознанием…» (Е. Н. Карцева, М., 1977).

Манипулирование неразвитым, дремлющим, спящим разумом…

А потому сон разума и рождает чудовищ!

Так вот, ситниковская популярность бочатского сочинения отнюдь не говорит о его положительных качествах. В который раз читатели «купились» на описание шикарных интерьеров заграничных отелей, на описание жизни знаменитостей, «купились» на одну мыслишку — «все женщины — одинаковы» и, несомненно, на разбросанные по всему тексту галантерейные описания предметов женского туалета, на душещипательные детали, типа родинки на ягодице одной героини или трогательного пупка другой героини…

Письмо пятое

Да, я знал Елизавету Константиновну Стюарт, помню и ее славную книжечку для детей «На вольной воле — в лесу и в поле», которую ты обнаружил в Ситниковской библиотеке да еще и с красивым, аккуратным автографом. Что я могу вспомнить о нашей поэтессе? Дневников никогда не вел, изречений старших товарищей не фиксировал… Но знал же, был рядом, вместе, потому и расскажу тебе, хотя бы немного о том, что помнится сильнее всего.

Как-то на поэтическом вечере, когда зал аплодировал новым стихам Александра Кухно, Елизавета Константиновна не мне и не товарищам, которые сидели рядом, а как бы сама себе сказала негромко, но твердо:

— Настоящий русский поэт, — и через краткий вздох, — с трудной судьбой!..


…А была ли когда-то и может ли быть иной судьба настоящего поэта?..

Обстоятельные литературные воспоминания — достойный удел тех, кто «про черный день» скопил дневниковые записки, поработал впрок. Я с глубоким уважением отношусь к этим людям, которые не страшатся каждый день своей жизни останавливать и предавать бумаге. Но есть еще и живая память. Та, что не на бумаге, а в душе то есть всегда с нами, неотъемлема от нас.

Эта память среди прочего хранит какие-то, казалось бы, несущественные детали, фразы, нечто безотносительное и разрозненное, однако не просто хранит, а дает нам возможность всегда чувствовать неразъемность времени, непрерывность жизни, бесконечность добрых усилий.

Мгновение длится всю жизнь. Давний вечер не застыл, не остановился, он живет, и время движется внутри него, но вечер этот никогда не перейдет в ночь…


В сумрачном воздухе зимнего вечера, над тонким милосердным снегом, только что прикрывшим прокопченный наст, в глухих шумах, наводняющих двор многоэтажного дома, — была точка, светлая, живая, больная точка.

Кончик сломленной ветки.

Светился ли он сам уснувшей, живою средцевинкой, был ли на нем мерцающий комочек свежего снега, но, замеченная издалека, эта точка была подобна зимней звездочке — одинокой в сумрачном кубе воздуха, в сплетении и корчах темных ветвей.

Понимаю, не она вела нас. Понимаю всю ее случайность. Но вот запомнилась мне эта звездочка и теперь тихо осветила, высветила небольшое пространство того вечера:

Мы, совсем еще молодые стихотворцы, провожали Елизавету Константиновну к ее дому с очередного заседания объединения «Голоса весны», которым руководил Илья Фоняков.

Возбуждение наше было общим, но не внешним. Это было ожидание чего-то важного, хорошего, какая-то подобранность и готовность, какая-то открытость и освещенность души.

(Теперь можно было бы посчитать все это чертой молодости, но с годами я убедился, что, когда бы ни был рядом с Елизаветой Константиновной, чувство ожидания-готовности-открытости всегда само собой охватывало меня.)

Мы говорили о свежем снеге.

Мы решили все вместе, каждый по строке, написать стихи о снеге на свежем снегу. Тут, во дворе городского дома. Но ни эти разговоры, ни стихи, которые тут же стали сочиняться, — ничто не осталось в памяти.

Осталась светлая точка, тот самый кончик сломленной ветки. Осталось ощущение — вот-вот произойдет чудо. Осталось в памяти то движение, которым Елизавета Константиновна подняла прутик и медленно, ровно, аккуратно, красиво вывела на снегу:

Е. СТЮАРТ

И все наши веселые разговоры, и весь этот городской глуховатый вечер — с желтыми окнами, с бензиновой гарью в холодном воздухе, с застывшим сплетением ветвей, с нашим верным знанием о широких родных просторах за городом, с безмолвным чудом свежего снега, с ожиданием чего-то важного и высокого — все в нас, и все вокруг — превратилось в ЕЕ стихотворение. Этот миг мира не был остановлен ЕЮ, он длится и в эту минуту, когда я пишу о нем, будет он длиться и далее, не воплощаясь в бытовом времени…


Прутик, который подняла Елизавета Константиновна, был кем-то обломлен, ровное его место на ветке и светилось тихой звездою над чистым снегом и именем поэта…

Много раз потом я видел это имя, всегда ровно, аккуратно, спокойно выведенное — на книгах, под стихотворениями (Елизавета Константиновна подписывала каждое свое стихотворение, когда передавала подборку в «Сибирские огни»)… Видел, и всякий раз загоралась, оживала та звездочка, возникало ожидание чуда, и восходил в душе свет свежего снега…

Прутик, который подняла Елизавета Константиновна…

Вот он — рукою подать — черточка на снегу, совсем близко. А сколько лет мы к нему шли, ехали, плыли, летели! Иные отчаялись и где-то отстали в пути, иные дали такого «кругаля через Яву с Суматрой», что совсем сбились с дороги, иные внушили себе, что уже достигли желанной цели, но в руках их был не прутик, а всего-навсего авторучка…

Немногие дошли.

Ах, если бы это было все!

Прутик, который подняла Елизавета Константиновна…

Он оказался тяжелее всех наших дорог, тяжелее всех наших ожиданий, неудач, тяжелее всего несбывшегося. Его надо было поднимать усилиями всей прошедшей и будущей жизни, раз и навсегда отказавшись от иллюзий, которыми можно тешиться всю жизнь. Его надо было поднимать долго. Годами. Бессонными ночами. В глухом одиночестве. Наперекор десяткам советчиков. Поднимать вопреки.

Немногие из немногих подняли, или приподняли над землей и опустили, или хотя бы попытались поднять прутик, который подняла Елизавета Константиновна.

Но и это было не все…

Она подняла прутик, сломленный чьею-то бессмысленной рукою, написала им свое имя на сибирском снегу — это имя, когда снега сходят, повторяют цветы, выстилают осенние листья, затем все мы видели — она приложила прутик к ветке и он прирос. И само дерево ожило. Оно было старой сосной, которая плачет смолкой, оно было калиною с невзрачными и солнечно светящимися цветами, оно было щедрою, но умеющею постоять за себя, бояркой, оно было ночною березой, на ветке которой засыпает звезда, оно было лиственницей под окнами поэта, оно было прощальной рябиной… Это оживленное, сотворенное дерево встало на краю целого мира — нового, родного, входящего в душу полынным ветром и светом вечного солнца…

Те из нас, кто поднял этот прутик, более или менее разборчиво и долговечно вывели свои имена на сибирском снегу, но и этого мало, Мало превратить в стихотворение закат, детское воспоминание, момент трудовой биографии, картинку из быта. Мало! Надо вернуть живому то, что от него отторгнуто бессмысленной рукой. Надо принять на себя боль и ответственность за тысячи судеб предков, дать им слово свое. Надо не отражать мир, а преображать, творить, подвигать мир к тому дню, когда человечество осознает себя единым.

На это все и положила жизнь Елизавета Константиновна.


Мы еще будем осваивать и осваивать ее мир, открывать все новое и новое, ее творчеству долгие годы быть живым, незамкнувшимся, продолжающимся. Но мы должны уже теперь осознать, принять душою главный урок, вернее, один из главных уроков Елизаветы Константиновны:

поэзия — не досужее занятие, не средство для стяжания почестей и прочих личных благ, не инструмент для обработки гулких пустот,

поэзия — это судьба.

А если речь идет о настоящем поэте, каким была во всем и каким останется в книгах Елизавета Стюарт, поэзия — это трудная судьба.

Письмо шестое

Видимо, клев окончательно иссяк, иначе — почему бы ты вдруг все письмо свое посвятил местным ситниковским танцам (пардон, дискотеке)?

Мечтаешь о хороводах, о «тимоне». Это, конечно, романтично. Но не надо отмахиваться и от зажигательной румбы или джайва, от классических вальса и танго, даже тот, несколько искусственный, «казачок» — это тоже нечто организованное не для представления молодого тела в безобразном виде.

Ты, как я понял, пишешь об освоении ситниковской молодежью, «авангардистами», нового стиля, который называется «брейк-данс». Тут одной грацией не обойтись, нужна физическая сила, освоение нескольких акробатических трюков, чтобы прыгать с ног на руки или делать кувырок «щучкой».

Диковатое зрелище, я его видел несколько раз по телевидению, наблюдал на школьном вечере, куда был приглашен как родитель. Физически этот танец несколько богаче, чем притопывания, подергивания, тряска и размахивание руками в прошлом стиле. Что-то в «брейк-дансе» напомнило мне и присядку, и другие сольные номера ансамблей песни и пляски (народных), но все же пока танец освоен самодеятельно — место ему в спортзале, хотя бы для того, чтобы поменьше было травм.

Отыскал я для тебя из подшивки газеты «Голос Бара-бы» стихотворение бочатского поэта Ильи Мозолина под названием «Эпос бройлеров», которое написано в ключе твоих рассуждений, а может быть, и несколько глубже:

Вам
Эпос бройлеров
Знаком?
Среди таинственных явлений
Вы овладели языком
 Сих голенастых поколений?
Небес и почвы
Лишена —
На слабых косточках каркаса —
Чем озабочена она —
Взбухающая
Биомасса?
Что мыслит этот птичий сын —
Три килограмма изобилья:
Четыре гребня, глаз один
И перепончатые крылья?
О чем вот этот — весь во мху,
С рожденья не смежая веки,
На птицефабрике в цеху
Кричит, как в дебрях дискотеки?
Особый надобен талант,
Поскольку разобрать непросто —
Про что выспрашивал мутант
Акселерата-переростка.
Какой они скопили яд,
Коль их вселенная — нелепость?
Но крепко бройлеры таят
Свой самодеятельный эпос!..
Ты правильно подметил, с некоторых пор массовый танец (не концертный) превратился в занятие, как бы ставящее своей целью как можно непригляднее показать человеческое тело в движении. Конвульсивные подергивания и судорожные подпрыгивания, тряска и скачки у взирающего на это человека вызывают на память ипляску святого Витта, и эпилептические дела, и черт знает что, но не восхищение красотой движений нормального тела.

Это одна из привилегий молодости — всячески стараться себя изуродовать — кривляньем, волосатостью, дурацкими на себе надписями. Ну никогда я не пойму — почему у сибирского паренька, розовощекого с первым пушком на щеках, почему на лбу у него обязательно должно быть написано — АДИДАС?


Ясно, чтобы правильно и с удовольствием танцевать вальс, румбу или еще что-то «замшелое» — надо учиться, специально тренироваться, хоть немного, но знать что-то. А туг — встал в толпу и — «балдей», выражайся как черт на душу положит, да еще под эти чисто биологические, физиологические звуки, бьющие без промаха по инстинктам секса и агрессивности.

Это называется «дискотека». Это, как поганые грибы, выросшие по нашей земле вполне легальные клубы, где идет сплошное музыкальное оболванивание нашей молодежи западной музыкальной белибердой.

Такие мы открытые.

Так боимся показаться отставшими от запада. А зачем нам запад догонять, ведь движемся-то мы с ним в разные стороны?

И ведь в самом бредовом сне не приснится такое — что вся Америка покрыта клубами русского танца и советской песни, что американские теоретики выступают по национальному телевидению с рассуждениями о стиле «тимоня»!

А у нас и городской рок-клуб есть, и доморощенные теоретики выступают, рассуждая о рок-музыке и традициях «советского рока»!

И вот уже в таких местах, как благословенная Ситни-ковская земля, даже только одно название которой — есть уже знак нашей вековечной культуры, — долбит уши и души «тяжелый, металлический рок»!


Нет, дорогой мой, я не мыслю срочно переодеть всех ситниковских девчат в музейные сарафаны, а парней в лапти, не мыслю оставить им только ежевечерний хоровод и игры «А мы просо сеяли, сеяли…» Но должно же быть донесено до них верное понятие, что когда девушка-сибирячка — крепкая в кости, здоровая от природы, в обиходе — плавная и улыбчивая, спокойная и даже чуть медлительная от сознания своей молодой красоты и проснувшейся силы — она вдруг начинает трястись и дергаться, как больная, то это ее не украшает, это ей не идет, это ее уродует, это выглядит неестественно, как неестественна была бы в хороводе вы-мороченная горожанка, уторканная в американские брезентовые штаны с металлическими нашлепками и заклепками.

Зачем культура, присущая совершенно иному укладу жизни, иному социальному устройству, иной традиции, проникает в глубину нашего народа?

Всякая культура — возделывание. Зачем же мы позволили возделывать души нашей молодежи под всходы совершенно чуждых нам уродливых цветов зла?


Если природный труд, труд общественно полезный рождает естественное поведение и тягу к родной красоте, то ползучее навязывание, внедрение по всем каналам информации чуждых самой природе земледельца ритмов и движений — в конечном счете все это (помноженное на шлягер, бестселлер, киножвачку) отвращает его от природного труда, от родной красоты, от земли и уносит на свечение миражной легкости бродяжной или городской жизни.


И знаешь, вдаваясь в жизнь и деятельность западных рок-ансамблей и групп, убеждаешься, что все эти их экстравагантные одеяния — цепи, лохмотья, наряжение парней девицами и наоборот, отвратно-истошный грим, вспышки и мелькание света, дым, текущий со сцены, взвизгивания, вскрики и ритмичный грохот — все это современный шаманизм, столь же изощренно одурачивающий молодежь и уводящий ее от понимания реальной действительности, выводящей из реального сознания.

Зачем нам эта возрожденная форма дикости?

Зачем, с какой целью благой, с какой доброй целью бегает по эстраде и извивается мужчина в серебристых брючках, выкрикивая: «Я бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, а он все светит!..»

Зачем глушат слушателей восьмьюдесятью децибел-лами грохота и пошлости?

Я совершенно отчетливо слышу голос зла в их голосах. Да и музыкальный авангард Запада этого не скрывает. Одна из новых групп тяжелого рока так и назвала свою программу — «Крик дьявола». Другая прогремела с диском «Разрушитель».

Как тут не вспомнить провидческое описание подобной музыки А. К. Толстым в рассказе «Упырь» (1841): «Руневский увидел множество несчастных, скованных цепями и объятых огнем. Черные дьяволы с козлиными лицами хлопотливо раздували огонь и барабанили по их головам раскаленными молотками. Вопли, проклятия и стук цепей сливались в один ужасный гул, который Руневский сначала принял за музыку…»

Я совершенно отчетливо слышу голос разрушения в ритмах и голосах «рока».

Слух, отбитый в ранней молодости этими «криками дьявола», никогда не сможет воспринять ни тонкостей народной музыки, ни богатства музыки классической, ни нежных интонаций здоровой простой жизни.

Так у молодых крадут их будущий мир, исходно заужая его до самой примитивной биологии.

КОМУ ЭТО ВЫГОДНО?

А ты посмотри, как оживает село, как оно роднеет, когда приезжают туда братья Заволокины! Каким добрым, сердечным, глубоким светом жили глаза людей, собравшихся в зале ДК железнодорожников, где братья проводили Праздник русской гармоники!

Сидел я там, слушал своего земляка с Омки из села Балман — это артист высокого класса, виртуоз, смотрел и неотвязно повторялась в сознании фраза: «О, если б навеки так было…»

А ведь Шаляпин не жаловал частушку, гармошку, был приверженцем русской протяжной песни. Но теперь, когда культура бытового исполнения протяжных песен практически сошла на нет, мы и частушке рады невероятно, и понимаем, что Заволокины, собирая и пропагандируя частушку, гармонику восхваляя, делают очень большое дело, они раскрывают души сельчан радостью, они породняют нас, разобщаемых «кичем» и массовой культурой.


Что делать?

На первых порах хотя бы не делать вид, что мы без рок-музыки — дикари и замшельцы.

И самим помнить и другим напоминать — на каком языке мы говорим, как называется республика, в которой живем, что изображено на нашем Знамени, что завещано нам отцами, дедами и прадедами. И где же среди всего этого — святого и вечного, родного и доброго — найдется место для «тяжелого, металлического рока»? Его место в нашей культуре — место червя в яблоке.

Письмо седьмое

Значит, вернулся из Ситникова? А я днями отправляюсь на Алтай и, если будет возможность, то стану писать тебе оттуда — хотя бы коротенько. Так мы с тобой и попутешествуем, обмениваясь письмами, я — по ситниковской земле, а ты — по Алтаю.

Каюсь, но нарушил договор и не прислал тебе своего сюжета в обмен на твои, которыми ты меня буквально засыпал. Их было так много, что об одном я тебе в прошлом письме и не написал. Не подумай, что он мне не понравился. Сюжет вполне жизнеспособный, нарастить на него добротного «мяса» — и получится толковый и актуальный рассказец:

Некто Сидоров прощается с женой, садится в лифт, опускается на первый этаж. Но тут он уже не один выходит из лифта, выходят один за другим четыре одинаковых, идентичных Сидорова. За одним подкатывает черная «Волга», другой уезжает на «газике», третий уходит пешком (недалеко до службы), четвертый уезжает на автобусе.

В твоем сюжете нет середины. Ты его заканчиваешь сразу тем, что вечером все четыре Сидорова входят в лифт и катят вверх к своей квартире, а там на площадку выходит опять только ОДИН, но с четырьмя зарплатами в кармане…

Середина очень нужна.

Решить ее можно так:

днем, в служебное время, дело происходит так — хотя Сидоровых стало четыре, у них остался один на всех голос, один на всех слух, один на всех ум. И если кто-то из них говорит по телефону, то дозвониться до остальных — невозможно. Если кто-то из них начал думать, то остальные в это время не могут думать — ум-то один.

Будет определенная перекличка со стихотворением В. Маяковского «Прозаседавшиеся», только там все дело в обилии заседаний, на которых приходится сидеть служащим, потому они физически разрываются, а в твоем сюжете — один человек является сразу членом одной, другой комиссии, коллегии, да еще и где-то может в двух-трех местах работать. И рвешь ты Сидорова не физически и не духовно. Ты его физически делишь, а сущность-то не делится!

Все, повторяю, будет во многом зависеть от разработки твоей придумки. Тут может получиться и пустенькая юмореска и довольно острый рассказ, если писать его с оглядкой на Щедрина и Маяковского, а не на Горина и Арканова.

И мысль тобой руководит верная — хорошо, когда все делают одно дело, худо — когда один старается сделать все дела. Ибо «один, даже если очень важный, не поднимет пятивершковое бревно, тем более дом пятиэтажный. Но если в кучу сгрудились малые…»

Совмещение в одном человеке многих и многих функций приводит порою к тому, что от количества функций страдает качество их выполнения.

Человек не может разорваться ни физически, ни духовно.

Иногда чествуют юбиляра и перечисляют его занятия и должности, общественные его нагрузки, и не радость охватывает, а грусть. Перечисляют, а ты думаешь: вот, и это делается от случая к случаю, и это делается не с полной нагрузкой, и это делается абы как… Давно пора активность человека оценивать не по валу занимаемых им должностей и несомых им общественных поручений и пр., а по конечному результату работы.

Так что, видишь, как поворачивается твой сюжет с клонированным Сидоровым.

Дерзай!

Письмо восьмое

Здесь не мой сюжет, здесь небольшие заметки предварительного характера о сюжете народном, русском, о сюжете былины «Микула и Вольга».

Не удивляйся, ты сам меня к тому побудил, когда вскользь в прошлом письме, рассуждая о ситниковском дансинге (пардон!), дискотеке, затронул вопрос о пассивности и косности крестьянства. Так ли это? Сам по себе дансинг не говорит ли о том, что село вбирает быстро даже то, что ему совершенно бесполезно.


Пассивен ли этот великий слой нашей нации, как это порою представляется человеку, думающему инерционно?

Да, испокон веку крестьянин жил так, что всякая внешняя и внутренняя стабильность была основой его бытия, ибо труд его от истока до итога был разделен большим временем. Ему, чтобы сжать осенью хлеб и тем обосноваться до нового хлеба, нужно было с весны до осени — спокойное время. Нужно было, чтобы была добрая погода, доброе здоровье и крепкая семья; нужно было, чтобы ни гром, ни молния, ни княжеская прихоть, ни вражеский набег — не помешали этому рассредоточенному во времени труду, в котором результат сегодняшних усилий скажется только через полгода.

А вырастить скот?

А дождаться плодов яблони?

А вырастить сына, сделать из него доброго работника — опору в старости, надежду рода? Годы и годы нужны для этого. Нужна устойчивость всего — начиная с погоды и кончая властью.

Постоянство занятий, труда, проживания и обработки земли просто-таки требовали постоянства и во всех иных сферах. И крестьянин ждал такого постоянства, был всей душой за него, одобрял его и стремился к нему, как к идеалу. Потом, по мудрому определению, крестьянство — самый патриотический класс общества. Иным он быть не мог. Патриотизм крестьянства обоснован самим характером его жизни, его труда.

Но стабильность всех структур общества, желаемая крестьянством, это еще не синоним пассивности крестьянства, не свидетельство того, что главный принцип этого слоя — моя хата с краю.

РОД, ОБЩИНА — уже сами понятия говорят о том, что это были за социальные сообщества. Это были сообщества, жестко и многосвязно соединенные родственными, семейными, общественными корнями — родное, общее.

Далее, о какой пассивности крестьянства может идти речь, если вспомнить то, что крестьяне породили собою и рабочий класс, и, ничуть не переродившись, породили казачество — донское, яицкое, кубанское, павлодарское, забайкальское…

Уже только имена Разина, Пугачева, Болотникова, Булавина, Ермака говорят о том — насколько крестьянство способно было выдвигать из своей среды мощных вождей, насколько безоглядно шло оно на борьбу за социальную справедливость, сотрясая основы самодержавия.

Наша культура, как в поэтических традициях, так и в живописных, музыкальных, архитектурных, — не проистекает ли она из народного пласта, не укореняется ли она именно в почве культуры крестьянской? Вспомни Чайковского, вспомни Репина, Васнецова, Нестерова, вспомни гордость нашу — мировые памятники архитектуры — соборы Новгорода, Киева, Москвы, вспомни сказки Пушкина, поэмы Некрасова, стихи Есенина, Твардовского, Исаковского… Разве не произросли они на почве крестьянского миропонимания, этики, эстетики? И все это опять же не укрепляет утверждения о пассивности и косности крестьянства, но — напротив — говорит о его общественной активности, о питающей животворности образа его жизни, его труда, породивших мощную народную культуру.

И до революции крестьянство являло миру великие имена — Ломоносов, Кольцов, Суриков, Бондарев…

Но подлинный расцвет пришел с началом новой эры, когда не стало сословных преград.

И теперь, если ты, друг мой, задашься целью выяснить, откуда родом видные писатели, полководцы, политики, то увидишь — многие из деревни.

Это — вершинные проявления естественной активности крестьянства.

Движение нашего народа, движение в нашем народе породили целые города, где большинство населения — вчерашние крестьяне, они же — сегодняшние рабочие, служащие, интеллигенты. Не таков ли город на Оби — Новосибирск? Ему нет еще и ста лет. Вырос он на памяти двух поколений. А ведь первое его поколение — сплошь и рядом выходцы из деревень! А сколько таких во втором?

Вот тебе и пассивность!

Скажу больше, никакой другой класс нашего общества столь охотно и столь активно не переходит в другой класс. Крестьяне становятся рабочими, это давнее и массовое явление. Есть пи примеры обратного, чтобы рабочий человек стал колхозником? Если и есть, то единичные.

Крестьянин становится инженером, служащим, творческим работником. Есть ли примеры обратного, чтобы инженер или поэт забросили свои занятия и подались выращивать телят или сажать кукурузу? Что-то не слышал.

Так о какой же неповоротливости и косности может идти речь?

Крестьянство всегда с охотой питало страну — и рабочими, и солдатами, и всеми теми людьми и во всех тех качествах, какие в данный момент были крайне нужны стране, державе, а следовательно, и самому крестьянству.

И я верю в то, что, когда в селе массово наладится устойчивая жизнь, пойдет процесс обратный: крестьяне из городов постепенно потянутся в село, поскольку не все из села они уехали по собственной охоте, многих вынудила жизнь — поспешные и не всегда продуманные решения, которые периодически обрушивались на деревню из ученого мира, внедрялись неукоснительными приказами.

И вот что тебе еще хочу сказать: крестьянин, становясь у станка, оканчивая институт, не становится тут же носителем идеологии того слоя общества, в который он вчера-позавчера влился. Он в глубине своей, в мировосприятии, в психологии остается крестьянином, хо-тя порой и боится это показать, и всячески старается стереть, сбросить с себя прошлое.

Но подумай, не проистекают ли иные наши проблемы оттого, что не всегда учитывается это массовое, огромное в масштабах, скажем региона, вливание крестьян во все слои общества? Ведь крестьянская психология, крестьянский подход к жизни, он в разных ситуациях и разных слоях общества сказывается по-разному и не всегда позитивно.

Прекрасно пишет Василий Белов, реализуя в «Ладе» то, что и составляет его крестьянскую душу, его раскрывшийся творческий дар.

Прекрасно ложится на душу вчерашних крестьян, сегодняшних горожан, решение выделить миллион садовых участков в 1986 году. Прекрасно ложится! Даст ощутимую отдачу и экономическую, и нравственную. Горожане будут иметь возможность реализовать свою, выработанную веками в их крестьянских душах, потребность работать с землей, с живым растением!


Но вот мы говорим о «несунах». Это порою, не будем скрывать, проявление чисто крестьянской психологии. Ведь «несун» в массе своей никогда не украдет у соседа по дому, по лестничной площадке, не украдет у знакомого. Но унесет с фабрики, с завода все, что плохо лежит. И не все, более того — очень и очень немногие несут, чтобы спекулировать. Большинство берет лично для себя, для своего дома, для своего хозяйства то, что по их мнению никому не принадлежит (государственное).

Об этом феномене писал еще Л. Н. Толстой, когда анализировал сочинения крестьянских детей. Один мальчик написал, как семья поправила свои дела, когда хозяин нашел кошелек с деньгами (вне села). То, что кошелек не был сдан властям, то, что мужик и не подумал искать потерявшего деньги — нисколько не смутило мальчика, он не видел в этой истории ничего ненормального, ничего постыдного. И толстовский мальчик, и «несун» считают, что воровать то, что КОМУ-ТО конкретному принадлежит, — грех, преступление. Но взять то, что конкретно НИКОМУ не принадлежит, — можно, тут нет ничего дурного или грешного. Так что наряду с другими нужными мерами борьбы с «несуном» надо еще и учитывать моменты традиционной крестьянской философии, психологии, и как-то на них воздействовать.


Или — тоже из области огромного количества крестьян, быстро ставших горожанами, — это «повреждение нравов», промежуточное состояние культуры, когда человек оторвался от деревни и еще не прикипел к городу, не перестроился, не стал носителем настоящей городской культуры. Это не происходит так быстро, как быстро человек может уехать из колхоза и устроиться на завод. Или даже институт закончить. Или даже в Союз писателей вступить…

Сельская масса должна освоиться в городе, выработать в себе такую культуру, которая всеми своими формами способствовала бы новому роду занятий, новому образу жизни.


Это процесс не только отдельных людей, или групп, или масс, это процесс преображения всего города, всех его служб, всей его культуры и самого его облика.


Литераторы последних десятилетий, сами выходцы из села, основательно разработали феномен промежуточной культуры. Тут первым приходит на память имя В. Шукшина. «Живет такой парень», «Ваш сын и брат», «Печки-лавочки», «Калина красная» — нерв этих фильмов, как и нерв главного характера рассказов В. Шукшина — в драматическом, непрерывном, желанном, порою — трагическом движении крестьянина от своей культуры сельской, земледельческой к культуре иных сфер, иного труда, иных социальных слоев.

Не надо думать, что это — открытие В. Шукшина, он работал в традициях русской литературы, где тема перехода крестьянина в иные человеческие качества разрабатывается постоянно. Скажем, С. Есенин с большой лирической силой написал крестьянский характер на переломе политическом, социальном, когда страна меняет всю структуру управления, всю идеологию, когда перед селом открывается новый путь, когда сам герой поэтического мира глубоко переживает свою промежуточность. Большие поэты порою создают такие строки, в которых сказывается весь их облик — весь в одной строке. У С. Есенина есть строка —

И утратив скромность, одуревши в доску…
Вот он поэтический, стилистический, лексический образ промежуточности.

Первая половина строки — вся из романса, городской классики, вся из литературы. Вторая — из живого, разговорного, сельского языка.

Как-нибудь посмотри — насколько промежуточный характер носят многие стихотворения А. Кольцова, те, которые он писал под благотворным влиянием своих городских учителей.

Вот например:

Не может быть, чтобы мои идеи
Влиянья не имели на природу.
Волнение страстей, волнение ума,
Волненье чувств в народе —
Все той же проявленье мысли.
Небесный свет перерождает воздух,
Организует и живит элементы
И движет всем — по произволу духа.
Это тоже А. Кольцов, но, представь себе, если бы он писал только такие стихотворения, был бы он бессмертен? Ведь помнятся же всем не эти «элементы» — свидетельства его приникания к культуре города — книжной, искусственной, размышлительной. Помнится совсем другое:

За рекой, на горе,
Лес зеленый шумит;
Под горой, за рекой
Хуторочек стоит.
В том лесу соловей
Громко песни поет;
Молодая вдова
В хуторочке живет…
И помчится, и поется, и живет в душе «по произволу духа» поэта!

Письмо восьмое (окончание)

Итак, о сюжете былины «Минула и Вольга».

Думаю, что былина эта — осколок древнего пространного эпического сказания, которое сюжетно было выстроено так, как и другие (у других народов) подобные создания народного духа:

Герой-богатырь Вольга, свершив достойные подвиги во имя благоденствия рода, едет на поиски своей суженой, а в пути встречает чудесных помощников, как встречают их, скажем, батыры тюркского эпоса, герои Кавказа, герои украинских сказок и пр. Помощники являют собой гиперболизированные и персонифицированные свойства самого богатыря — один метко стреляет, другой обладает невероятным зрением, третий — слухом, четвертый может много съесть, пятый — выпить, шестой бегает быстрей ветра…

В былине «Минула и Вольга» остались только следы подвигов Вольги:

Похотелося Вольге много мудрости:
Щукой-рыбою ходить ему в глубоких морях,
Птицей-соколом летать под оболока,
Серым волком рыскать во чистых полях…
Но рассказ о деяниях и оборотничестве этого древнего героя славянского эпоса можно найти в былинах «Волх Всеславьевич» и «Вольга», которые, несомненно, являют собой части все того же единого сказания о Вольге (Волхе):

А повернулся Вольга сударь Буславлевич,
Повернулся серым волком,
И проскочил-то он на конюшен двор,
Добрых коней тех всех перебрал,
Глотки-то у всех у них перервал…
(Так Вольга спасает свой род от нашествия недругов).

Исследователи не сомневаются, что былины о Волхе — это песни древнейших времен, но, основываясь на внешнем содержании былины «Минула и Вольга», относят ее к временам позднейшим, к XV веку, хотя можно ли с полным на то основанием считать, что тут народ только использовал образ Волха в новом сочинении, а не приспособил старую песню для новых времен?

Сказания о Волхе могли в языческие времена и не исполняться целиком, такое исполнение могло быть табуировано, как это сохранилось в отношении исполнения древних сказаний, скажем, у алтайцев. А с внедрением христианства, с насаждением чуждой и непонятной славянам веры, наверняка пение древних песен было делом запретным, певцы жестоко преследовались, избивались, что переосмысленно зафиксировано в былине о Соловье-разбойнике. Потому эпос окончательно распался на отдельные песни.

Но видно, что «Волх Всеславьевич», «Вольта» — это остатки начального пласта, а «Микула и Вольта» — его сюжетное продолжение.

То, что Вольта в данном сюжете едет собирать дань по городам, только может подтвердить первоначальный мотив его поездки — поиски невесты, ибо город в давней символике как раз и обозначает невесту, а князь — жениха (венчание на княжество, на царство).

Вольта встречает не шестерых чудесных помощников, а одного только Микулу, который теперь за века бытования песни, за века, утвердившие землепашца — солью русской земли, совместил в себе все чудесные свойства и качества былых помощников героя-богатыря Вольги.

Сюжет так повернулся к XV веку, что Микула стал главным героем, воплощением самых высших и заветных человеческих возможностей. Однако былая расстановка сил и героев — кто главный, а кто второстепенный — дает себя знать и в этом варианте. Смотри, стоит только изумленному Вольге сказать:

Ай же оратай, оратаюшко!
Поедем со мною в товарищах
А ко славному городу ко Гурчевцу
И к тыим городам за получкою…
и Микула сразу собирается с ним в дорогу, ничего не выясняя, ничего не говоря, даже не окончив свою космическую пахоту. Так же поступали все чудесные помощники богатырей в том варианте этого сказания, который был к моменту записи и позабыт, и разрушен, а оставшиеся его частицы приспособлены к современному сознанию сказителей и современной им обстановке.

Князь позвал, а Микула

Гужики шелковеньки повыстегнул,
Кобылку из сошки повывернул,
Снял он хомутики с кобылушки.
Сели на добрых коней, поехали…
Комментаторы настаивают на том, что Минула едет за князем только для того, чтобы еще и еще раз его посрамить: «Минула соглашается; но не для того, чтобы служить князю, а чтобы нанести еще более чувствительный удар по княжескому самолюбию: на простой крестьянской кобылке он обгноняет Вольгу, который сидит на великолепном коне… Вся былина построена на том, что этого могущественного князя полностью посрамляет простой пахарь Минула» (Былины, т. I, М., ГИХЛ, 1958, с. 317).

Что-то не лежит душа к такому толкованию!

Легкомысленность какая-то: пашню бросил, сошку бросил, подался куда-то только затем, чтобы князя посрамить! Несерьезный мотив. Герой тоже выходит несерьезный, если променял работу, труд, пашню на постыдное желание посмеяться над князем, похвастаться своей «простой крестьянской кобылкой»…

И вообще — так ли они просты — «простая кобылка», «простой пахарь Минула»?

Глупый Вольга Святославгович!
Взял я кобылку жеребчиком с-под матушки
И заплатил за кобылку пятьсот рублей;
Этая кобылка коньком бы была, —
За эту кобылку сметы бы нет…
Не так уж и проста «простая» кобылка, если жеребенком пятьсот рублей стоила…

А ее хозяин? Ведь он сразу показан богатырем, до которого Вольга едет двое суток, хотя и слышит, как он пашет. Да и выглядит Микула не простаком —

Омешки на сошке булатные,
Присошечек у сошки серебряный,
А рогачик-то у сошки красна золота.
А у ратая кудри качаются,
Что не скачен ли жемчуг рассыпаются;
У оратая глаза да ясна сокола,
А брови у него да черна соболя;
У оратая сапожки зелен сафьян;
Вот шилом пяты, носы востры,
Вот под пяту воробей пролетит,
Около носа хоть яйцо прокати;
У оратая шляпа пуховая,
А кафтанчик у него черна бархата…
И ведь почему-то не обращают внимания комментаторы, что и приглашает Вольга Микулу только после того, как Микула предупреждает князя, что в городе «живут-то мужички все разбойнички, они просят грошов подорожных».

И скорее не для посрамления князя, с которым чувствует пахарь себя на равных, если может его и глупым назвать, отправляется он, оставив пашню, но чтобы помочь князю, не дать ему пострадать от городских «мужичков-разбойничков». (Как все-таки умели наши ученые найти свидетельство социальных противоречий там, где его порой и не было!)

Так вот естественность поведения Микулы, проистекающая из давнего эпического сюжета, где Вольга и Микула были тело едино, точно пришлась на естественность крестьянского поведения и крестьянского характера, когда этот осколок эпоса стал бытовать отдельно и преображаться, приспосабливаемый к изменениям времени и жизни.

Микула с легкостью (не с пассивностью, косностью и замшелостью!) отнесся к просьбе князя, сразу согласился помочь ему в государственной нужде — а как иначе можно расценивать поход Вольги в данном контексте?

Микула поддержал державное дело — оставил сошку и поехал помочь князю разобраться с «мужичками-разбойничками».

Тут центр былины, тут ее главный смысл, тут корень крестьянского характера: общее дело, государственное дело — это важнее своей пашенки, своей сошки. Разве не так? Разве плачет горькими слезами Микула, отрываемый от сохи? Нет, он отправляется с сознанием важности похода и своей силы, готовности помочь делу общему, делу рода, общины, княжества, страны, державы.

И не из пренебрежения к своему труду бросает он борозду, не из постыдного и противоестественного, пустого желания посрамить князя. Чего проще — остался бы пахать, а князь бы один поехал да и совсем бы осрамился перед миром, когда на него напали бы и пощипали бы его княжеское достоинство городские лихие мужички!

Надо ли еще говорить, что Микула тут — помощник, как и в давнем, исходном сюжете эпоса языческих времен славянства?


Едино тело, един дух…

Таково понимание рода в славянском язычестве, а именно тогда не только эпос созидался, но созидался сам русский характер, русское миропонимание. И то, что русские до сих пор называют друг друга — сестренка, братишка, мамаша, отец, дедушка, то есть обращаются друг к другу, как родственники — это знак из древних времен, это не значит, что мы все КАК БЫ родичи, это значит, что мы все одного РОДА, одного КОРНЯ, одной СЕМЬИ. Об этом есть у Лихачева в «Слове о русском».

Так вот и посмотри на былину «Микула и Вольга».


Да вспомни еще и ту, где Святогор наезжает на суму переметную и никак не может ее поднять, только в землю угрузает. А подходит Микула и легко поднимает, ибо в суме той — тяга земная! Только крестьянин тогда и мог преодолеть тягу земную, и преодолевал ее, оставляя пашню, землю, соху, и вставая под знамена Невского и Донского, воюя за землю родную, за то, чтобы тяга не прерывалась, чтобы было время вырастить хлеб, воспитать сына, дождаться плодов яблони…


Нет никому посрамления от крестьянского богатыря Микулы Селяниновича, есть только его земная, питающая все общество сила, неодолимая никем. И культура наша, и сила наша не иссякнут дотоле, доколе будет кому встать за сошку Микулы, будет кому поднять оставленную им тягу земную, доколе в Гербе нашем — пшеничные колосья, а на Знамени нашем вместе с рабочим Молотом золотой крестьянский Серп!

Письмо девятое

Пишу тебе с Алтая об алтайских песнях. Хотя охотнее рука бежала бы по пейзажам вслед речкам, вслед линиям гор и холмов. А с каким сюрреалистическим смаком можно было бы описать группу столичных пришельцев, которые сидят кучкой в здешней долине уже четвертые сутки — тихие и просветленные. Время от времени кто-нибудь из них ударяет в ладони, и все углубляются в общее раздумье: от какой из ладоней — правой или левой — донесся звук?

Чего они сидят?

Видимо, ожидают сошествия духа Рериха или какого-нибудь другого духа…

Есть в этих тихих, добредших сюда людях что-то для меня чужое, чуждое. Меня от них всегда отвращало их совершенное высокомерие и презрительное равнодушие к культуре Алтая, к алтайцам — хозяевам и жителям этой страны, к людям, которые сами и есть главная духовная сила Алтая, самая драгоценная его драгоценность. Не сигнала из Шамбалы надо ждать, чтобы постичь душу поющего времени на Алтае, а надо идти к человеку, даже если ты идешь в пустыне или в безлюдных горах. Только к живому, конкретному человеку, идешь и страстно мечтаешь быть с ним другом.

А все это псевдовозвышенное сектантство мне не по нутру, есть в нем чудовищный замес эгоизма, высокомерия и чистоплюйства.


Но — начнем о песнях.

Почему о песнях?

Ну хотя бы потому, что с эпическими сказаниями, загадками, сказками ты уже знаком, все это издано, пусть в ограниченном объеме, но для первого знакомства — достаточно.

Сказки переиздаются. Правда, их немного (обработка А. Коптелова, П. Кучияка, А. Гарфункель), но введены они в культуру Сибири полвека назад, и полвека уже делают свое доброе дело.

Делают дело и просто-таки взывают о том, что недостаточно этот драгоценный пласт собран, изучен, издан!

Представь, до сих пор нет научного двуязычного издания алтайских сказок даже в том объеме, который уже записан и хранится в фондах Алтайского научно-исследовательского института языка и литературы. Актуальность подобного издания — бесспорна.

Опыт подобных изданий в других национальных регионах накоплен богатый, достаточно вспомнить хотя бы двухтомник якутских народных сказок (1964–1967 гг.), подготовленный Г. У, Эргисом.

С алтайскими песнями и того сложнее (кстати, якуты издали пять томов народных песен!), и собрано их мало, и известно о ник немного.

Русский читатель может судить о песнях Алтая только по книге И. Ерошина «Песни Алтая», но где он найдет эту книгу?

Песни…

Я пишу тебе о них, чтобы поделиться радостью от знакомства с ними. Четыре строки — поэма, картина, характер, драма…

Если бы ты загорелся, вдохновился и попытался переложить их на русский, попытался возродить в русской песенной стихии!


Парадоксально, но о японских хокку и танках мы знаем значительно больше, подробнее, чем о поэзии близкого родного Алтая, хотя алтайские миниатюры порою так же тонки, изящны и поэтичны, хотя нам проще их понимать, хотя — в конце концов — они нужнее нашей сибирской культуре!

Возможно, я склонен и преувеличивать их достоинства, но, рожденные на нашей земле, на земле Северной Азии, эти поэтические жемчужины призваны стать общим достоянием всех народов нашей земли, поскольку песни эти не сугубо алтайские, а уже наши — сибирские, и говорят они о человеке на земле Северной Азии (или, если угодно, Южной Сибири!).


(То, что я называю эти песни «алтайскими» — условность, ибо записаны они в те годы, когда не было понятия «алтайский народ». «Алтайские песни», значит — песни, певшиеся на Алтае.)


Начнем с такой совсем простой песенки о любви:

Если кони наши быстры,
То что для них дорога за два перевала?
Если мы любим друг друга,
То что для нас расстояние в два дня пути?
И в жизни, и в песне, и в любви — человек неотъемлем от коня, измеряет им и расстояние пути и силу любовного чувства.

Вторая песенка, тоже о любви и тоже с упоминанием коня, как аргумента в доказательстве своего чувства, его силы и постоянства:

Я не высплюсь без любимой,
Я не наемся без молока,
Я не лягу без любимой,
Я не сяду на коня без седла!
А вот какие слова находит парень, когда чувства его отвергают, когда на него не обращают внимания, когда все его усилия не находят ответного отклика:

О водке, не предложенной мне, я только скажу:
«Пусть ее выльют на землю!»
О несчастной, не говорящей со мной, я только скажу:
«Пусть ее никто не слушает!»
Есть среди любовных песни и другого плана — откровенно фривольные, но нет в них даже намека на смакование подробностей, есть веселое и здоровое естественное человеческое чувство, к тому же еще и выраженное с улыбкой и поэтической точностью:

Говоря: я не виновен по отношению к красотке, —
Станешь ли ты лизать медвежью лапу?
Говоря: я чист по отношению к сватье, —
Станешь ли ты лизать копыто жеребенка?
Лапа и копыто — тут предметы для совершения клятвы. Но это еще и образы — неуклюжих медвежьих ухаживаний за красоткой и жеребячьей легкости увлечения своей сватьей. Понятно, выраженные по-алтайски, эти образы многозначнее, но уже и этих двух планов вполне достаточно, чтобы стихотворение воспринималось, как характер, как ситуация, даже — как сюжет, сказанный поэтически.

Конечно, трудно с достаточной глубиной судить по дословным переводам, порою такой перевод доносит только намек на образ, только его отсвет, эхо. Однако в нем нет переводческой холодной отсебятины. И все же трудно:

Зачем же я скучаю,
Если она лучше подарков?
Зачем же я забываю о подруге своей,
Если она длиннее шелковых ниток?
Смысл: влюбленный добился взаимности, он соединился с любимой, к которой долго стремился. Но обладание несколько его разочаровало, и он заскучал, и он стал забывать свою подругу, будучи с ней соединен.

И эта песня, обращенная к себе самому, как раз о выходе из такой ситуации. Ведь подруга лучше всего, чем можно обладать, лучше любого подарка, и как можно забыть о ней, если она — нескончаемо прекрасна, мила и ласкова, как нескончаема и прекрасна шелковая нить!

Тут надо добавить, вполне возможно, что подругу звали Шелковая Нить, так что в песне появлялась еще и игра словесная — подруга прекраснее самой себя, то есть она уже и не существо, а событие, явление…

Сильны, выразительны, трогательны и глубоки образы песен. О возлюбленной сказано:

Красавица из красавиц,
Переплывающая реку
На неоседланном коне…
Удивительной красоты образ. Схоже с японской поэзией, но как-то ближе, роднее, живее.

А вот как говорится о кукушке, птице очень почитаемой на юге сибирской земли:

Летит топор,
Кричит молочное озеро…
Вроде бы тяжелое сравнение — крик кукушки похож на молочное озеро. Но представь себе это молочное озеро — то есть озеро чистое, белое от тумана или от отраженных в нем белых гор, от печально снижающегося снега — представь и одновременно представь крик летящей кукушки, и тогда оживет этот образ и навсегда тебе будет казаться — да, именно на это молочное, белое озеро и похоже кукование птицы, чей полет так неуклюж…

В другой песне совсем необыкновенно говорится об огне, тропе и дороге. Но только о них ли?

Лесная тропа
Говорит с дорогой в долине,
Огонь богача
Говорит с огнем бедняка.
Есть песни вроде бы только описательные, но даже и в дословном переводе в них остается картина, остается отношение поющего и к тексту, и к тому моменту жизни, который вызвал этот текст из молчания, поскольку песни не пелись просто так от безделья — но пелись к случаю, к чувству, употреблялись как пословицы, поговорки. И прочитаешь такой текст, представишь случай, вызвавший их к жизни:

Стоит кедр,
На котором не ночевала сорока!
Стоит лиственница,
На которой не ночевал ворон!
Может быть, это было со смешком спето при взгляде на парня и девушку, которые испытывают друг к другу интерес, но всячески его стараются скрыть, утаить, оба — сама недоступность.

Может быть, и иначе, может быть, эта песня звучала со смыслом — «эка невидаль!», или ею человек старался принизить непонятность, необычность чего-то встреченного на пути, скрывая свое удивление и даже испуг за шутливыми словами…


Глубокие, сильные чувства выражала песня, тут уж и объяснять даже нечего, так все понятно.

О, если бы выколоть пятнистые глаза чертей,
Унесших мою маму!
О, если бы выбить клыки волкам,
Съевшим моего коня!
* * *
О, если бы иметь друга
Для беседы среди темной ночи!
О, если бы иметь коня
Для езды в дальний и ближний путь!
* * *
Я вырос на пользу своей семье —
Неужели мне придется умереть?
Я вскормлен на пользу своему селению —
Неужели мне придется заблудиться?
Следующая песня связана с предыдущей, она трудна в переводе, но есть в ней то же чувство горького изумления своей смертностью и тем, что потом ничего нельзя будет сделать, ничего нельзя будет поправить и изменить:

Он (враг мой) будет гладить по артерии и печени
Мою сироту одинокую (невесту, жену, дочь),
Он будет подтягивать подпругу и подпружники
Голубка (коня), осиротевшего и одинокого!
А перед этими горькими песнями в час тоски могла звучать и такая:

Я сам — молодец, испытавший мучения,
Глаза мои стали пестрыми!
Я сам — молодец, совершавший грехи,
Глаза мои стали похожи на пуп! (т. е. впали. — А. П.)
Могла звучать и другая, менее трагическая, но более трогательная:

Поскольку мои руки замерзли и заиндевели,
То хожу я лишь шагом и медленно!
Посколько замерзли мои ноги и сам я живу в холоде,
То я хожу лишь прихрамывая и шагом!
Или такое размышление, такой новый вскрик горького недоумения:

Как же может быть человек,
Который лишь грешит и мучается?
Как же может жить род,
Который лишь мучается и грешит?
И связанное с этим не менее горькое, но решительное восклицание:

Можно сказать «хватит» и «потерпи еще»,
Но не могу больше жить в этом племени!
Можно сказать «исполнится» и «не исполнится»,
Но нет больше надежд ни на кого!
Но в том-то и проявлялся народный характер и народная диалектика, что этарешительность в новой песне сменяется совсем другими чувствами к роду своему, к месту своему в роду:

Когда был я с друзьями — сюда не приезжал.
Остался один — приехал.
В седле красовался — сюда не приезжал.
Пешим оказался — пришел!
А вслед за этой возникала в душе и просилась на волю другая, новая песня, где звучала и радость, и горечь, и удивление;

Вспомнив о степи, я примчался к ней галопом,
Но не узнал даже камней при дороге!
Вспомнив о степи, я примчался к ней рысью,
Но не узнал даже деревьев на пути!
И следующая —

Земля, где поселилась моя семья,
Покрылась крутыми дорогами,
Земля, где стоит на привязи вороной жеребенок,
Покрылась сырыми лиственницами…
Но вот встреча, разговоры, пирование и снова раздаются слова песни, как итог хмельного воодушевления:

Если бы водка — дочь хлеба — была в достатке,
То мы напились бы досыта,
Если бы явился наш зайсан,
Мы бы поздоровались с ним, не вставая!
В нормальной, непраздничной, трезвой обстановке приходили иные песни, которые весьма реально отражали невозможность такого отношения к зайсану; некому было жаловаться на обиды, потому и вспоминали в таких случаях невеселые строки:

Птицы черной земли,
Прилетевши, пожаловались на ястреба!
Птицы поднебесной страны,
Прилетевши, пожаловались на коршуна!
В одной из старых книг, среди прочего материала, собранного и записанного скрупулезно и подробно, я обнаружил несколько песен, где упоминаются русские. Вот один текст, немудрящий вроде бы, но есть в нем что-то такое трогательное, человеческое:

Уедет домой Василий,
Изба с глиняной печкой останется, конечно, пустой!
Уедет домой Леонтий,
Теплая изба тогда останется, конечно, пустою!

Есть и песни о песнях, всякий жанр фиксирует самопонимание своего места и значения в жизни человека. Одна из таких песенок озорством и решительностью очень напоминает частушку:

Если не любы тебе галки,
То давай, друг, закурим!
Если не любы тебе мои песни,
То давай, мой друг, разговаривать!
Понимаю, обрушил на тебя столько незнакомых текстов, переведенных только дословно, без какого-либо привлечения искусства, без попыток переплава этих алтайских миниатюр в стихию русской песни, русского стиха. Но моя задача, как я тебе уже говорил, только сообщить тебе еще одну страничку нашей родной сибирской культуры, заинтересовать тебя одним неординарным явлением, явлением уходящим, взывающим о том, чтобы его — хотя бы письменно — сохранили для потомков.

Нужен настоящий перевод, что-то в этом плане ты можешь посмотреть в переводах только что изданных (1986) латышских дайн, там представлены разные подходы и попытки.

Но перевод — дело не одного года, тут необходимы общие, соединенные усилия наши и самое активное участие алтайских поэтов.

Я вот чувствую, что нечто драгоценное содержится в песенке:

Оба мои глаза отданы матери,
Здравствуют ли они?
Обе мои ноги вложены в стремя,
Здравствуют ли они?
Но что тут — я не возьмусь тебе объяснять, и какой будет перевод этой песенки на русский, перевод поэтический — сказать не берусь тоже.

Сам подумай, почувствуй и представь, о чем эта песня, прислушайся — какие чувства она у тебя пробудит. А в том, что она непременно пробудит твои чувства — я не сомневаюсь!

Письмо десятое

Просьба твоя не показалась для меня обременительной — просто я покопался в записях, сам их перечитал с интересом и теперь присылаю несколько цитат, которые смогут тебе пригодиться и для устных выступлений по проблемам охраны природы (порой цитата сильнее действует на слушателя, чем факт), и пригодиться для твоей статьи, если замысел ее не потонет среди придумываемых тобой сногсшибательных сюжетов.

Цитаты привожу подряд, без особой системы, хронологически.


«Ни волк волка, ни змия змии не губить, но человек человека погубляеть».

Из «Изречений Исихия и Варнавы», XI век. (Эта и следующая цитаты взяты из тома «Памятники литературы Древней Руси».)

«Как-то обедал Дракула среди трупов, посаженных на кол, много было их вокруг стола его. Он же ел среди них и в том находил удовольствие. Но слуга его, подававший ему яства, не мог терпеть трупного смрада и заткнул нос и отвернулся. «Что ты делаешь?» — спросил его Дракула. Тот отвечал: «Государь, не могу вынести этого смрада».

Дракула тотчас же велел посадить его на кол, говоря:

«Там ты будешь сидеть высоко, и смраду до тебя будет далеко!»

Из «Сказания о Дракуле», конец XV века.

«Я с удовольствием смотрю, как частицы света сочетаются в тела, и я с удовольствием думаю, что они вновь подействуют на наше зрение в пламени горючих веществ; мне кажется, будто я вижу, как свет образует смолы, столь родственные ему, маслянистые вещества, преисполненные его теплом и его яркостью, спиртообразующую часть семян и плодов, насыщенных его огнем… Наконец, тот флогистон, который свет образует в растениях, не может ли быть источником того флогистона, который совершает круговорот в прочих царствах?»

Сенебье. Физико-химические статьи. 1783 г.

«…не существует бесполезных растений. Начиная с величественного дуба и кончая последнею мелкою былинкою, все полезны для человека. Если не всегда бывает возможным усмотреть частную пользу отдельного растения, то во всяком случае, как часть общего целого, оно участвует в очищении атмосферы; в этом отношении и благоухающая роза, и ядовитая волчия ягода имеют одинаковое назначение; в самых отдаленных, необитаемых краях света нет ни одного луга, ни одного леса, которые не находились бы с нами в обмене; ветер постоянно уносит к ним испорченный воздух, поддерживая их рост и обеспечивая нашу жизнь».

Прингль о Пристли. Из речи при вручении большой Коплейской медали. Конец XVIII века.

«Природа, по-видимому, поставила себе целью уловить на лету изливающийся на землю свет и, обратив эту подвижнейшую из всех сил в неподвижную форму, в таком виде сохранить ее. Для достижения этой цели она облекла земную кору организмами, которые в течение жизни поглощают солнечный свет и за счет этой силы образуют непрерывно накопляющийся запас химического напряжения. Эти организмы — растения. Растительный мир представляет склад, в котором лучи солнца задерживаются и запасаются для дальнейшего полезного употребления. От этой экономической заботливости природы зависит физическое существование человечества, и уже один взгляд на роскошную растительность вызывает инстинктивное чувство благосостояния».

Р. Майер. «Механика теплоты» (год не знаю, цитирую по Тимирязеву).

«…все силы, которыми наше тело живет и движется, ведут свое происхождение прямо из чистейшего солнечного света».

Г. Гемгольц. О взаимодействии сил природы. 1854 г.

«…когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный вот этими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я».

А. Чехов. Леший.

«Если… мы обратимся к микроскопу… то можем быть уверены… что действительно присутствуем… при таинственном процессе «превращения света в тела», благодаря которому ничтожный черный комочек вещества является истинным звеном, соединяющим величественный взрыв энергии в нашем центральном светиле со всеми многообразными проявлениями жизни на обитаемой нами планете».

К. Тимирязев. Космическая роль растения.

«Когда человек будет утилизовать не часть как теперь, а всю солнечную энергию, тогда вместо изумрудной зелени лугов и лесов наша планета покроется однообразною погребально-черною поверхностью искусственных поглотителей света… каково будет жить, когда вся земля превратится в одну всеохватывающую фабрику, из которой никогда, даже в праздник, на часок, нельзя будет вырваться…»

К. Тимирязев. Растение как источник силы.

«…леса трещат от топоров, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи…»

А. Чехов. Леший.

«…степень цивилизации измеряется не только количеством киловатт, производимых энергоустановками. Она измеряется также рядом моральных и духовных критериев, мудростью людей, двигающих вперед цивилизацию, стремящихся обеспечить ей долговечность в наиболее благоприятной для ее процветания среде, в полной гармонии с законами природы, от которых человек никогда не освободится».

Ж. Дорст. До того как умрет природа.

«Природу нужно охранять не только потому, что она — лучшая защита для человека, но и потому, что она прекрасна. Человека еще не было, а мир, подобный нашему или отличный от него, уже миллионы лет блистал во всем своем великолепии. Те же законы природы, что и сейчас, управляли его равновесием и размещением гор и ледников, степей и лесов на всех материках. Человек появился, как червяк в плоде, как моль в клубке шерсти, и выгрыз себе местообитание, выделяя из себя теории, чтобы оправдать свои действия».

Ж. Дорст. Там же.

«…вера в технику побуждает нас уничтожать по своему произволу все, что осталось естественного в мире, и стремиться приобщить всех к тому же культу машин».

Ж. Дорст. Там же.

«Вполне возможно, что гомо сапиенс как биологический вид сумеет выжить на истощенной и испорченной земле. Но сможет ли Человек сберечь свое «человеческое» в оскверненной окружающей среде?»

«…человек имеет две родины: свою собственную и общую для всех — планету Земля».

Б. Уорд, Р. Дюбо. Земля только одна.

«…обладает ли растение сознанием? На этот вопрос мы ответим вопросом же: обладают ли им все животные? Если мы не откажем в нем простейшему животному, то скажите, где же, на какой ступени органической лестницы, лежит этот порог сознания? Где та грань, за которой объект становится субъектом? Как выбраться из этой дилеммы? Не допустить ли, что сознание разлито в природе, что оно глухо тлеет в низших существах и только яркой искрой вспыхивает в разуме человека? Или, лучше не остановиться ли там, где порывается руководящая нить положительного знания, на том рубеже, за которым расстилается вечно влекущий в свою заманчивую даль, вечно убегающий от пытливого взора беспредельный простор умозрения?»

К. Тимирязев, Растение и животное.

«Человек должен застраховать себя и не порывать всех связей со средой, в которой он родился. Если современная техническая цивилизация — результат заблуждения,\то возможность рождения другой, новой цивилизации зависит от того, что удастся уберечь из дикой природы. И не исключено, что будущие историки станут описывать техническую цивилизацию XX века как чудовищную злокачественную опухоль, чуть было не погубившую человечество».

Ж. Дорст. До того как умрет природа.

Думаю, осмысление этого и умелое сознательное применение в твоих выступлениях сыграет свою роль, Я прислал тебе только незначительную часть того, что мог бы, но не хочу перегружать тебя цитатами. Даже и точных цитат — только в меру!

Письмо десятое (окончание)

Ты, как я понял из телеграммы, снова отправляешься в Ситниково. Стосковался по рыбке или решил окончательно прояснить вопрос — нужен ли сибирскому селу дансинг (пардон!) — дискотека? Я все тут, на Алтае. Куда-то пишу тебе, и ты мне наверное тоже пишешь куда-то.

Но, чувствую, информацию уплотняешь и стараешься изложить как можно больше в единицу листа писчей бумаги — вот уже только тезисами писать начал и о христианстве, и о происхождении выражения «зеленый змий».

Это мне напоминает какой-то забытый НФ рассказ, где ученые открывают канал, по которому можно общаться с дальней внеземной цивилизацией, но канал действует кратковременно и с огромными промежутками. Так что разговор по принципу «вопрос — ответ» совершенно не приемлем.

Ученые ищут и испытывают муки.

Тут один из них на остановке общественного транспорта того далекого времени, скажем на остановке глайдера (грейдера, блайзера, блюминга, шокинга, смокинга), невольно прислушивается к разговору двух женщин, потом кричит «эврика!» и рысью бежит к другим ученым. (Эврика — значит — нашел. — А. П.)

Они собираются кучей, и этот нашедший говорит, что информацию надо валить в канал кучей, подряд, пока он будет действовать, не дожидаясь ответа от далеких братьев по разуму. А то, что они станут в это время передавать, записывать на пленку и видео, чтобы потом разобраться, когда будет свободное время.

Его товарищи сказали — гениально, но как ты дошел до мысли такой. Он ответил, что посредством размышлений и при наблюдении разговора двух женщин на остановке шейкера (квакера, крекера, тостера, твистера). Женщины в сжатую единицу времени сумели сообщить одна другой все, что имели, поскольку каждая говорила, говорила только о своем, а обдумывать услышанное они, видимо, будут, когда разойдутся в пространстве.

Но все это — к слову. То есть к особенностям нашей летней переписки.


Перед новым моим сюжетом — он о двух товарищах и одной мокрой крысе, я поведаю тебе несколько картинок из алтайских разговоров.

Первый разговор. Сказка.

Сидит парень в избе. Влетает муха. Что делать? Хватает он ружье — бах! бах! — уложил муху. Шкуру снял, сушиться повесил, мясо собакам бросил, жиром решил сапоги смазать. Один сапог стерпел, а другой обиделся и убежал от парня.

Без сапога — не жизнь. Парень пошел его искать. Ходит в одном сапоге три года, на четвертый год заходит в один дом, а там пир горой. Смотрит парень — его сапог вино на пиру разносит гостям. Раз прошел мимо, другой раз прошел — никакого внимания на хозяина не обращает. Зло взяло парня, ударил он сапог, сбил с ног, размял хорошенько и на ногу натянул. С тех пор в двух сапогах ходит…

Каков поворот сюжета. На что похоже? На «Нос», правда?

Второй разговор. Случай.

Старик подошел к нам, когда мы располагались на ночевку в долине. Разговорились. Рассказчиком он оказался интересным, хотя многое помнит в отрывках и мешает народное с тем, что слышал по радио и видел по телевидению.

Рассказал нам о чудесном дереве, на котором растет картошка. Долго рассказывал — как туда, к дереву, царь послал своего сына и что с ним в пути было…

— А как это дерево называется по-алтайски? — спросил к

— Ябылак, — невозмутимо ответил старик и продолжил сказку!

Блестяще и начал он эту картофельную сказку:

— Царь-Отец, Морт-Сарт называется, проиграл дракону в карты сына, а может… дочь…

И действительно — какая разница?


Теперь мой сюжет. Он может показаться тебе чересчур простым, не обращай на это внимания и не торопись с оценкой.

Итак:

два товарища по роду деятельности (молодых инженера; колхозника; литератора, артиста и т. п.) сближаются на том, что их общее дело, и дело каждого из них в отдельности, тормозит третий человек, который старше их по должности и возрасту, но не намного. Товарищи сходятся на том, что этот третий не только тормозит дело, но и не соответствует своей должности (на колхозной машине бесплатно подвозит себе дрова и сено; берет даром мясо в рабочей столовой; понуждает аспирантов к соавторству, и пр.) Это, так сказать, закадровая экспозиция, читатель обо всем этом узнает из долгого разговора товарищей, разговора, который наполнен глубокими мыслями о Достоевском; о повышении урожая турнепса; о кварках; о бригадном подряде; о ксилографии и пр. Они собрались дома у товарища, который женат. Что-то говорит жена. Поддерживает их во всем. Они пьют чай. Упоенные благородным негодованием, собственной молодостью и смелостью, жаждой справедливости и другими благородными чувствами, перерастающими в душевную дружбу, разрабатывают план действий. Потом хозяин провожает друга и по пути к автобусу (трамваю, моторной лодке, «Жигулям», такси) они окончательно договариваются: надо написать каждому из них по письму в вышестоящую организацию, где и предать гласности все неблаговидные деяния противника прогресса…

(Мда-а… Придется от того варианта, что они — колхозники — отказаться, тут мне еще понадобится асфальт, так что лучше, если это дело будет происходить в городе.) Так вот, — хозяин дожидается, когда подойдет такси (глайдер, клиппор, миксер), и тепло прощаемся с товарищем по решительной борьбе с отдельными недостатками некоторых товарищей. Прощаются они на такой высокой ноте взаимопонимания и единства, что, если бы транспорт еще задержался, им бы нечего было друг другу больше сказать, так высоко они забрали.

Уехавший тут же ночью пишет письмо и, дождавшись, когда дождь перестанет, относит его в почтовый ящик. Письмо гневное и прямое. Как обговаривались!

Наутро они встречаются на службе с женой второго товарища. Она говорит, что муж вчера ночью пришел не в себе, весь какой-то перевернутый и странный. Курил на кухне, а потом собрал бумаги, наброски письма, порвал их мелко и выбросил в мусорное ведро (форточку, камин, печку). Жена начала выяснять — что, и как, и почему?

Оказывается, когда он проводил друга, то на обратном пути к дому ливануло. Он скрылся под навесом, в подъезде (в стогу сена, под зонтиком). Дождь быстро кончился, и он отправился дальше.

И вот на узкой улочке, залитой лывами и потоками воды, он увидел перед собой крысу.

Крыса была мокра.

Вода отрезала крысе все пути к отступлению, а идти вперед она не решалась — тут шел на нее человек. Но и человек увидел крысу и тоже остановился. Ему была крайне неприятна эта крыса. А крыса не бежала на него из страха и из-за того, что так в жизни не было принято. Но и отступать крысе было некуда.

А человек не мог отступить, ибо это было бы уже слишком!

Ему было не только неприятно, но и несколько страшновато, он ярко вдруг представил — как крыса бросается на него и в прыжке впивается в горло зубами, а ее голый и мокрый хвост мажет по груди! Он про-сто-таки физически ощутил мокрую шерсть на своих щеках…

Человек не отступил назад, он только качнулся влево, ближе к воде, и он увидел, что и крыса тоже — прижалась к правой стороне дорожки, даже ступила ножками в воду.

И тут человек шагнул вперед. Крыса тотчас метнулась мимо него. Они разминулись.

Человек оглянулся. Сердце колотилось почему-то.

Крыса сидела на сухой дорожке вне пределов досягаемости и непонятно смотрела на человека.

Дальше, рассказывала жена, он сказал, что никакого письма некуда посылать не будет.

Она улыбнулась товарищу своего мужа как-то матерински, поскольку думала, что он тоже бы порвал свое письмо, если\бы ему в эту мокрую ночь встретилась крыса. Но крыса ему не встретилась, потому он и оставался таким смелым. Или глупым.

Такие, брат, дела. Такие сюжеты.

Письмо одиннадцатое

Интересно истолковал ты мой сюжет про мокрую крысу и двух товарищей, считая, что это — про щедрость и про скупость, про коллективизм и эгоизм. Можно и так. Только вот далее, когда ты развиваешь сюжет и у тебя мокрая (уже подсохшая) крыса приходит до-мой к товарищу, который встретил ее и разминулся с ней, — тут еще надо подумать.

Крыса, пишешь ты, приходит и все чаще начинает попадаться в квартире на глаза жене. Сперва жена просто паникует и визжит.

Потом постелено привыкает, привыкает и муж. И муж< И они далее живут мирно втроем.


Повторяю, можно и так.

Но мне кажется, что уже только реально написанная встреча с нею на мокром асфальте и решение после этого порвать письмо, дружество, решительность — это, как мне казалось, и есть полное изменение жизни товарища, а остальное можно и не прописывать.


Что касается щедрости и скупости — это вопрос сложный.

Легче всего на свете раздавать и раздаривать налево и направо то, что не твое, что принадлежит всем либо никому не принадлежит, и принадлежать не может, вот и дари его — сколько твоя душа пожелает, являй миру щедрость, тешь душу!

Не потому ли сюжет, который завязался так — «я подарю тебе звезду, я подарю тебе весь мир», — не развивается, не решается и не может решиться реалистически?

Такая завязка сюжета из области романтической, из парфюмерных садов шлягера, где все возможно, где раздарены все видимые и невидимые звезды вселенной — каждая по многу раз, однако, звезды эти, никому не принадлежащие, остаются на своих местах, побуждая к щедрости все новые и новые души, ничего не имеющие за душой.

Чтобы отдать ближнему последнюю рубашку, надо иметь ее самому. Чтобы положить душу за други своя, надо иметь душу и друга. Так что нелегко и непросто быть щедрым.

Любой щедрости, любой самоотдаче («Цель творчества — самоотдача, а не шумиха и успех…») предшествует обретение, творческое накопление, та самая хрестоматийная «добыча радия — грамм добыча, год труды…»

И я никак до сих пор не уложу в своем сознании горячее утверждение моего товарища по юношеским прогулкам и в садах словесности, что писатель тем и отличается от неписателя, от писателя ненастоящего, что приобретает он одну рубашку, а отдает сразу пять!

А где же он взял остальные-то четыре рубахи?

Что это? Только стилистическая фигура, романтический порыв — я подарю тебе звезду, я подарю тебе весь мир! — или просто-напросто все четыре остальных рубахи не его, а с чужого плеча? Но при чем тут тогда щедрость таланта?

Мысль моя проста и тривиальна: нельзя поделиться тем, чего у тебя нет, чего ты сам не имеешь, невозможно отдать другому больше, чем у тебя самого есть. Но при всей простоте этой мысли — я не перестану с ней соглашаться и ее прокламировать, пытаться донести и до тебя, и до своего товарища по юношеским прогулкам, хотя теперь наши дорожки разошлись совсем.

Романтика! Полно, только ли романтика тут виновата!..

В цирке есть понятие «продажа номера», иными словами — подача номера, трюка, фокуса, шарм выступления.

Одно дело, если выйдет артист с мрачной физиономией в стандартном одеянии и под немодную музыку отработает свое; другое — если он, улыбающийся, легко выбежит в блестках и бархате и будет порхать по арене под самый модный шлягер. Даже если во втором случае жонглировать он будет не десятью предметами, как первый, а только тремя — успех ему более гарантирован, чем первому. Ибо цирк не мыслим без «продажи номере».


Но писательство, хотелось бы думать, не цирк, хотя общее есть\во всех занятиях человеческих.

Самое главное — общее — итог, память.

В конце концов, остается и в цирке, и в литературе не «продажа номера», не внешний его шарм, не грохот и улыбки от уха до уха, — остается сам номер, его новизна, его уникальность, его сложность, «рекордность», хотя всему этому и не сопутствовал когда-то бешеный и постоянный успехе.


Вот и вся загадка остальных четырех рубах.

Одна — действительно своя, нажитая или взятая у кого-то (насовсем или на время), а остальные — как бы рубахи, вроде бы рубахи. И реальная рубаха, если она отдается, то отдается так, таким манером, что всем людям и самому отдающему кажется, что отдает он не одну, а пять рубах!

Главное в «продаже номера» — сделать вид.

И чтобы как-то покончить с этим рубашечным сюжетом, скажу, что наш романтик, имея он действительно пять рубах, еще задумался бы — отдавать их все или нет. Когда ничего нет — ничего и не жалко. Щедрость — это приятие применимо только к тем, кому есть что раздаривать. Но не подумай так — у кого больше есть, тот и более щедр. Увы, это не закон.

Материальное свое богатство человек может явить миру и не раздаривая его — навесил на себя побольше металла, сел за руль «мерседеса», слетал искупаться на воскресенье в теплых водах Черного моря, купил любовнице шубку за пять тысяч — вот и явил свое богатство.

А вот щедрость своей души человек никак иначе проявить не может, как только путем явления ее в добром поступке, в добром деле.

Иначе, кто же скажет, кто же узнает, что ты прекрасный певец, если ты не поешь; кто узнает, что ты великолепный художник, если ты не рисуешь; кто узнает, что ты большой писатель щедрой души, если ты не пишешь, не раздаешь людям богатств души своей?

Эти розданные богатства, они и есть меру твоего таланта, твоей душевной щедрости. И как ни старайся тут «продать номер» — никак невозможно петь лучше, чем поешь; рисовать лучше, чем рисуешь; писать лучше, чем пишешь — шире и чище собственной человеческой Души.


Есть старая шутка — дарят огромный ящик. Человек открывает его, там еще один, и в том ящике — еще… И так далее, пока не останется одна маленькая коробочка, в которой человек обнаруживает… нечто удивительное, крайне ему необходимое, нравящееся ему с детства, такое, что он будет бережно и трепетно хранить до конца дней своих… Но чаще шутка эта оканчивается иначе — в самой последней коробочке оказывается или пустота, или какая-то безделица — спичка горелая, ржавая булавка, окурок, рыбья голова и пр.

Вот ведь при равенстве, идентичности формы — что значит содержание!

Вот ведь при одинаковой «подаче, продаже номера» — что значит внутреннее побуждение артиста, его желание нечто определенное донести до зрителя, а не просто отвлечь зрителя самой «подачей и продажей», как таковыми.

Уникальность, искренность подарка в первом случае нисколько не умаляется формой его упаковки, напротив — возвышается его шутливой или изощренной упаковкой. А во втором случае — такое неловкое чувство охватывает от ерунды и пустоты, так старательно спрятанных в обманную упаковку!

Письмо одиннадцатое (окончание)

Никогда не забуду давние слова Евгения Винокурова, сказанные им в одной из заметок на страницах «Комсомольской правды» о модном тогда поэте:

«ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ СТАНОК ДЛЯ ОБРАБОТКИ ВОЗДУХА».

Ух, как мы не соглашались с ним, как хотелось поспорить, как хотелось доказать ему, что он не прав, что «плачет девочка в автомате» — эго здорово, это гениально!

Теперь донимаешь, насколько Винокуров видел дальше нас, молодых и задорных, горячих и веселых!

Годы проходят. Что остается? Остается обработка воздуха — изощренная, старательная, вычурная. И мы уже не смотрим и не говорим — ЧТО там станок наработал и ДЛЯ ЧЕГО, мы только следим — как он красиво работает, как вращаются его бесчисленные шестеренки, выскакивают картинки на дисплее, как прихотливо помигивают лампочки и попискивают датчики, как сам станок перемещается в пространстве, умствует, изображает из себя борца…

Обработанный воздух порою сгущается и, повсеместно усиленный истерической певицей, звучит: «Вслед за мной на водных лыжах ты летишь, за спиной растаял след от водных лыж, ты услышь, ты голос мой услышь… Верни мне музыку, без музыки тоска, мы расстались, но осталась наша музыка!.. Миллион, миллион, миллион алых роз, из окна, из окна, из окна видишь ты. Кто влюблен, кто влюблен и всерьез, жизнь свою превратит в цветы… Помню я, по весне мы на чертовом катались колесе, колесе, колесе, а теперь все как во сне…»

Ну, поспорь, поспорь со мной, сунь мне под нос домашние тапочки Пикассо, укажи мне на конгениальность дыр Мура!

Мура это все!

А ты мне противоречь, не соглашайся со мной: ну так уж и мура! До этого надо дорасти! Надо кое-что знать, чтобы оценить все это!

А вот тут я тебе и отвечу:

— Принципиально неверно. И что это за искусство, до которого надо расти? Да пойми же ты наконец, что это искусству всегда надо расти до понимания жизни, расти и совершенствоваться, чтобы быть нужным (понятным, доступным) всем, как нужен и понятен хлеб. Дорасти, чтобы тебя понимали люди труда, — это вечная и самая сложная задача искусства, поскольку только на этом пути и возможны настоящие, необманные достижения.

И как бы нам ни хотелось, но ни Цветаева, ни Ахматова, ни Мандельштам, ни Пастернак, ни Хлебников — не станут народным чтением, не станут бытовать в народной песне. Это очень хорошие и даже значительные поэты, но круг их читателей всегда будет ограничен только слоем в народе, но не читателями повсеместными — и колхозниками, и рабочими, и чукчами, и казахами.

Нет в этом ничего неестественного, все закономерно. Но закономерно и естественно до тех пор, пока эти имена и имена, прихватившиеся за эти, критика не преподносит нам как народное, национальное чтение, как чуть ли не главные вершины русской поэзии.


А песни… Они рождались всегда под пером поэта (не текстовика-песенника). И в девятнадцатом веке рождались песни, да еще какие!


А. А. Шаховской (1777–1846)

Вниз по Волге-реке.
С Нижня Новгорода,
Снаряжен стружок
Как стрела летит…

А. Ф. Мерзляков (1778–1830)

Среди долины ровныя,
На гладкой высоте,
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте…

Н. М. Ибрагимов (1778–1818)

Во поле березонька стояла,
Во поле березонька стояла,
Люли, люли стояла,
Люли, люли стояла…

И. И. Козлов (1779–1840)

Вечерний звон, вечерний звон!
Как много дум наводит он.
О юных днях в краю родном,
Где я любил, где отчий дом…

П. А. Вяземский (1792–1878)

Тройка мчится, тройка скачет,
Вьется пыль из-под копыт,
Колокольчик звонко плачет
И хохочет, и визжит…

К. Ф. Рылеев (1795–1826)

Ревела буря, дождь шумел;
Во мраке молнии летали;
Бесперерывно гром гремел
И ветры в дебрях бушевали…

Н. М. Языков (1803–1846)

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бездн погребено…

Ф. И. Тютчев (1803–1873)

Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят —
Бегут и будят сонный брег,
Бегут и блещут и гласят…

Д. П. Давыдов (1811–1888)

Славное море — привольный Байкал,
Славный корабль — омулевая бочка…
Ну, Баргузин, пошевеливай вал…
Плыть молодцу недалечко…

A. К. Толстой (1817–1875)

Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?..

И. С. Тургенев (1818–1883)

Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые.
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые…

Я. П. Полонский (1819–1898)

Мой костер в тумане светит;
Искры гаснут на лету…
Ночью нас никто не встретит;
Мы простимся на мосту…

Н. С. Соколов (30–40 годы XIX в.)

Кипел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
На высоте стены кремлевской
 Стоял он в сером сюртуке…

С. И. Стромилов (30–40 годы XIX в.)

То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит;
То мое сердечко стонет:
Как осенний лист дрожит…

B. И. Богданов (1837–1886)

Много песен слыхал я в родной стороне,
Как их с горя, как с радости пели,
Но одна только песнь в память врезалась мне
Это — песня рабочей артели…

И. З. Суриков (1841–1880)

Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Низко наклоняясь
Головою к тыну?..

И. И. Макаров (1821–1852)

Однозвучно гремит колокольчик,
И дорога пылится слегка,
И уныло по ровному полю
Разливается песнь ямщика…

Д. Н. Садовников (1847–1883)

Из-за острова на стрежень,
 На простор речной волны
Выбегают расписные,
Острогрудые челны…

С. Ф. Рыскин (1860–1895)

Живет моя зазноба в высоком терему;
В высокий этот терем нет ходу никому;
Но я нежданным гостем — настанет только ночь —
К желанной во светлицу пожаловать не прочь!
Без шапки-невидимки пройду я в гости к ней!
Была бы только ночка сегодня потемней!..

М. И. Ожегов (1860 — неизв.)

Меж крутых бережков
Волга-речка течет,
А на ней по волнам
Легка лодка плывет…
А. Н. Будищев (1866–1916)

Только вечер затеплится синий,
 Только звезды зажгут небеса
И черемух серебряных иней
Уберет жемчугами роса…

Видишь, какой «песенник» получается, так и просится, чтобы его издали, внимательнее поискав в прошлом веке да дополнив песнями наших дней — из Прокофьева, Корнилова, Исаковского, Фатьянова, Матусовского, Бокова, тем, что уже так же глубоко ушло в народ, как и «Славное море — священный Байкал», «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…», «То не ветер ветку клонит…» или «На побывку едет молодой моряк…»

И не просто издали, но м нотами снабдили, может быть, и краткими справками об авторах, поскольку о некоторых из поэтов, выше процитированных, я так ничего и не смог узнать — только даты жизни…

Вот это и есть проявление настоящего творческого поведения и истинной щедрости души — отдал с себя последнюю рубаху! Когда даже и года рождения, и года твоей смерти не знают, когда вообще ничего о тебе не знают, зато песня твоя живет и будет жить, доколе будет жива душа русская, доколе не отобьют у нее окончательно желание выразиться неизломанно, нефиглярски, а просто и чисто, естественно и откровенно, выразиться всею своей природной глубиною и силою. А не в ней ли, не в этой ли песне, уже и не чьей-то авторской, а русской народной, оживает и будет всякий раз оживать щедрая душа ее создателя:

Извела меня кручина,
Подколодная змея!..
Догорай, гори, моя лучина, —
Догорю с тобой и я!
А теперь отложи мое письмо и включи транзистор: «А — почему, почему, почему был светофор зеленый? А потому, потому, потому, что был он в жизнь влюбленный… Я бегу-бегу-бэгу-бегу-бегу-бегу-бегу, а он все светит! Я бегу-бегу-бегу-бегу-бегу-бегу-бегу, а он горит!» «А ты такой холодный, как айсберг в океане, и все твои печали под че-о-рной-ю водой!» «Делу-время, делу-время, делу-время, а-а-а потехе ча-ас! Делу время, делу время, делу время, а-а-а потехе ча-ас! Эй вы там, наверху!..»

Послушал радио?

Вот так-то, земляк.

Споемте, друзья, ведь завтра в поход…

А что споем?

И вопрос этот очень серьезен.

Письмо двенадцатое

Вот что оказывается!..

Теперь ясно, почему ты вновь в Ситникове. Только ли понять ты хочешь — почему тебе так хорошо именно в этих приозерных сквозных перелесках, на этих плавных угорах, выглаженных столетиями пахоты, где земля так освоена, что совсем стала родною здешним уроженцам? Понять или снова испытать то чувство какой-то общей и радостной свободы и легкости, молодой силы и решительности, светлой надежды на то, что там — за холмами — чудо, что завтрашний день — он будет еще привольнее и раздольнее?

Испытать чувство воли…

Наверное важнее это… А чтобы объяснить все самому себе, ты и придумал «понять». Как это поймешь. Любое объяснение будет мелко и решительно ничего к твоему чувству не добавит.

И не тут, наверное, не в Ситников©, надо искать тебе разгадку. Поищи ее в детстве своем. Где оно прошло, в каких местах? Знаю, что твое сельцо теперь на дне «рукотворного моря», но, может быть, оно было похожим на Ситникове? Или вспомни — откуда твои родители, не из таких ли мест? Что-то очень кровное должно тебя связывать с той землей, с тем уголком, где тебя так полно и обязательно охватывает ощущение вольного счастья!

Ведь наверное не просто так, не только мыслительная, рациональная память тянет нас на совершенно определенный кусок нашей великой родины, именно в эту деревеньку, именно к этой — для другого человека невзрачной — речушке, берега которой истоптаны стадами, да кое-где поросли редкими ивами.

Почему — даже самый мощный, самый экзотический, небывалый вид гор, моря, свиста вечности над волнами желтой пустыни, дремучая сила таежной заросли или впервые увиденная с борта самолета неоглядная тундра, удивительно разделенная на ровные квадратики — ничто на этой земле не вникает так глубоко и просто в душу? Почему красоты, родные другим и воспеваемые другими, — волнуют только твой глаз и ум, но не сердце?

Да все потому, что именно тут ты сам начался.

Именно это небо и эти березовые перелески с проглядывающей на краях их бояркой, эти исхоженные коровами поляны, эту речку со светлой родниковой струей, эту — она теперь совсем внешне другая — деревеньку, это все ты увидел первым в своей жизни.

И земля тутошняя, составившая твое маленькое тело, долго еще — все детство — была всей планетой, небо над деревенькой этой — всем небом, а люди эти — всем человечеством. Все, что ты видел потом, сперва сравнивалось в тебе, сопоставлялось с тем, что ты уже знал по деревеньке и любил. Все ты мерял этими местами, их подробностями. И всегда в основе нового впечатления и нового знания о земле и людях лежало все то же — принятое в детстве. Это детское знание уходило вглубь, все более заваливалось новым, потом уже и совсем лежало как бы и невостребываемым… Как бы…

Но вот в жизни наступает день, когда человек теряется, теряет себя, не может, отрешившись от всего внешнего — от службы, семьи, должности, фобий и пристрастий, удовольствий и обязательных занятий, — не может вдруг понять: кто же он такой?

Зачем он тут?

Почему он живет так, а не иначе?

Кто я?

Кто я такой?

Ведь не был же я сразу рожден старшим научным сотрудником, вынужденным писать не только ДЛЯ шефа, но и за шефа, вынужденным делать сотни всяческих дел, оказавшихся теперь полной ерундой, исполнением какого-то странного ряда ритуалов, следованием каким-то почти диким обычаям…

А я-то кто?

Что осталось во мне от той поры, когда мир был необманен и я безвредно и необманно вел себя в нем?

Это пробуждение души, эти, может показаться, странные поиски — бывают у многих, но не всегда люди готовы к таким поворотам жизни. Иной просто задумается, запьет и заспит. Иной отмахнется и подавит, похоронит в себе вопросы, отнеся их к усталости и блажи. Иной уйдет в книги, в музыку, в поэзию, в старые манускрипты, ища там концы. Иной войдет в круг сомысленников, которые, как ему покажется; то же самое ищут, и станут они говорить и думать вместе, и вместе искать то, что человек способен найти только в одиночестве, в одиночку, сам… Иной сделает нечто привычное, что делают многие, что считается многими за благой выход, то есть поменяет работу, жену, город или только что-то одно — из этого, как бы заново рождаясь и тем самым отбрасывая все вопросы о себе действительном и начиная все, как ему кажется, снова. Но снова человек никогда не рождается, даже тогда, когда умирает при жизни… Иной собирается в дорогу и идет пешком через всю страну — от Владивостока до Калининграда, и, пока он идет, он существует и для всех, и для себя; но только он останавливается или начинает, как и раньше, пользоваться общественным транспортом, так исчезает и теперь навсегда…

Сколько людей, столько путей…

Мне, считаю, повезло, что я после этого трудного периода, все еще не перестав задавать себе уничтожительные вопросы, — что делать? как жить? кто виноват? — попал волею судеб на то место, где родился,где не был потом тридцать лет, в те самые перелески, к той самой речке, на ту самую землю и под те самые небеса.

И знаешь, полегчало. Не скажу, что я все в жизни и в себе понял, но определилась точка отсчета, почуял я спиною своей ту самую печку, от которой и можно плясать, увидел в жизни совершенно определенный и верный для себя центр, где все и связано.

Не думаю о том, что мой опыт универсален. Повторяю — сколько людей — столько путей. Но я считаю, что жизненный центр — это любовь к родине, не вообще, а к совершенно конкретной земле, вот этой области, этого района, этого сельсовета, этого колхоза.

Узко?

А ты посмотри иначе — ведь, любя эту землю, я не могу не представить и даже очень ясно себе представляю, что земля и другой области, другого района, другого сельсовета и колхоза, как и земля другой республики и другой страны, ведь она тоже, обязательно, непременно так же, как моя земля, — кем-то живым и единственно рожденным любима и лелеема, кого-то живого спасла в его самый трудный час жизни, отвратив от разрушения! И я, любящий свою маленькую землю, — только я и могу понять, что нет на всей планете другой земли, которая была бы нелюбима, о которой бы не слагались песни, не писались бы стихи и романы… А если и есть где такая земля, которую никто из живущих на ней не любит, то живут на ней либо невольники, либо нелюди…


Чувство родины начинается с совершенно конкретного чувства родственности этой маленькой земле своей деревни, поселка, городка твоего, улицы, двора…

Как ты понимал и чувствовал, что тропинки твоего детства, прогретые солнцем уголки, все места, где ты ходил с мамой, где впервые обратил на тебя внимание отец и взял с собой на покос, где впервые ты ощутил, как жизнь хороша и свободна, где ты увидел девочку, о которой и сейчас вспоминаешь с добротою, как о прекрасном цветке, — как ты чувствовал, как понимал, как сживался с мыслью о том, что все это — весь этот мир по воле, тебе непонятной и чужой, скрыт под слоем мутной, полустоячей воды? Там, под водою, которая становится к августу у берегов густо-зеленой кашей, зацветает и удушливо пахнет, под нею, с больными лещами, не могущими уйти под воду, — твоя земля…

Потому, друг мой, и тянет тебя в Ситниковэ, потому и пронзает тебя на этих полянах странное и тревожное чувство, что ты когда-то, точно в другой жизни, был здесь и все это видел и знаешь до самых мелких деталей и подробностей.

Надо растить в себе это чувство узнавания родины.

Надо растить его, надо быть открытым земле нашей, принимать в душу все ее черточки и все ее места, как свои, родные, чтобы и ко всей Родине относиться с таким же полным, с таким же живым, неофициозным чувством, с каким ты относишься к родительскому дому.


Потому ли меня где-нибудь на Алтае, на Ябоганском перевале в светлый летний предвечерний час вдруг охватывают все те же светлые ощущения, что и на берегу родной речушки Антропки в Колыванском районе нашей области, что на Алтае — красиво? Или потому, что эта земля древняя и экосфера ее богаче другой земли, здесь люди оставили больше следов своей духовной деятельности? А может быть потому, что дела алтайцев, их песни, их сказки, их проблемы — давно я уже понимаю и чувствую своими проблемами, своими сказками и песнями? Или объяснение того великого любовного волнения, что берет душу на Алтае без остатка, надо искать в незапамятных временах, когда древнейшие предки моих древних предков именно отсюда пошли на Запад и, меняя поколение за поколением, дошли до Урала и перевалили за Урал, а потом с волною русских вернулись обратно в отряде Ермака на свою прапрародину? Не потому ли так стремительно, как нигде и никогда в истории человечества, Россия освоила великие и не всегда дружелюбно настроенные по отношению к этому освоению природные пространства? Не потому ли исходно не возникали у русских конфликты с коренными обитателями Сибири, подобные тем, что привели индейцев Северной Америки к исчезновению?

По Алтаю, писал А. П. Окладников в книге «Петроглифы Центральной Азии» (Л., «Наука», 1980), «издревле проходил своего рода водораздел между двумя древнейшими этнографическими областями Азии… К западу от этих мест на протяжении тысячелетий располагались со своими кочевьями и земледельческими оазисами скифские и сакские племена, а также их предшественники, носители андроновской, Окуневской и афанасьевской культур. Они были по физическому строению европеоидами, речь их была индоевропейской. На Востоке существовал мир алтайских племен, на Западе — индоевропейских. Оба эти мира тысячелетиялли соприкасались и взаимодействовали в стране гор и степей, где проходят великие горные цепи… Алтая».

В Сибири была встреча братьев.

Значит, приезжая на Алтай — я приезжаю на родину.


О, сколь благословенно будет то время, когда уже не только отдельные области континента, но и каждая часть его, но и весь он будет восприниматься душой, как единая Родина Человека!

Не о том ли и говорил Велимир Хлебников, когда на заре века писал, что сознание славян — с освоением Сибири — должно становиться континентальным.

Говоря о Сибири, мы говорим о будущем страны.

Думая о сибиряках, мы думаем о будущем нации, о том человеческом сплаве, в состав которого исторически вошли самые смелые и решительные русские люди и столь же смелые и противоборствующие обстоятельствам жизни представители других народов, живших здесь испокон веку, которые, конечно же, и не предполагали заложения этим будущей новой человеческой породы — сибиряков.


Если что и невозможно похитить, то это — культуру.

Ее можно разрушить, исказить, утратить, но нельзя присвоить или украсть. Человек, принявший иную культуру, становится иным. Так и русские люди, пришедшие в Сибирь, не могли не освоить начала той культуры, которая тут сложилась до них за тысячелетия жизни коренных народов.

Но русские принесли с собой и свою культуру за Урал — культуру хлебопашцев. И потому они не только осваивались на новом месте и приобретали новые трудовые навыки в новой природной ситуации, но и преображали географию и пейзаж Сибири плугом, косою, топором; они передавали свое занятие — хлебопашество — коренным народам, а вместе с ним и свою культуру.

Так и началось слияние, которому теперь не будет конца.

Так и появилась основа для того, что мы теперь с полным на то основанием называем культурой Сибири или Советской Северной Азии.

Нам здесь жить, а не только прилетать сюда за северным рублем из Ивано-Франковска, чтобы, отстояв вахту, улетать обратно к детям и домику в садочке под яблочным солнцем.

Нам тут работать и жить, а не прилетать сюда в «творческую командировку», чтобы, высокомерно пройдясь по верхам, писать потом очередную сибирятину, искажая правду Сибири.

Нам здесь жить, растить сыновей, наставлять внуков, учить их ходить по родной земле, по сибирской почве.

И если не нам, то кому же еще беречь и любить свою родину и не оставлять без внимания и последствий ни единого случая оскорбления ее.


Когда-то в столице меня «сватали» на работу в одну из больших газет. Шел уже разговор в секретариате о том, что же мне на первый случай поручить написать — может быть, о моральном климате в трудовом коллективе (тогда это была ходовая тема), может быть, портретный очерк о герое труда, может быть, что-то о сельских традициях и династиях… Руководящий товарищ раздумывал. Тогда представлявший меня журналист сказал: «Он может написать о культуре…»

И тут руководящий товарищ сказал фразу, которая все и решила, после которой я уже и не раздумывал — работать мне у них или не работать.

Он сказал:

— Нет. Культуру из Сибири нам не надо.


Я до сих пор благодарен этому руководящему товарищу. Он давно не работает в той газете, все реже и реже я встречаю его имя, но помнить буду всегда. Он не только спас меня от работы, мне совершенно чужой (я бы со временем это понял, но время-то и ушло бы), а возможно, эта работа и затянула бы, совратила возможностями поездок, встреч с важными людьми, представительностью и пр. Как бы это было плохо дня меня!

Услышал я фразу о культуре Сибири, сперва вспыхнул от возмущения — значит, нужна нефть, газ, лес, уголь, алмазы, все, что есть на земле и в земле, а культуру не надо! Этого добра и своего хватает! Вот как получается!..

Но тут же я и успокоился.

Ведь нужна культура из Сибири или не нужна — не решает никакой товарищ, будь он даже еще важнее этого. Не он решал, нужен или не нужен народу сибирский писатель В. Распутин; не он решал — будет ли нужен советскому кинематографу В. Шукшин, а театру М. Ульянов и И. Смоктуновский; понимает он или не понимает значение для советского общества всего, что делает В. Астафьев — это неважно, ведь В. Астафьев есть — и не в Красноярске, не только в Сибири, но в русской культуре…

Так что, подумал я, действительно не нужна культура из Сибири, ее не нужно добывать и вывозить, как нефть или кедровую древесину, она сама себя создаст, добудет и сама придет ко всем, кто не слеп и не глух, она придет в самые трудные места и в самое трудное время, как пришли когда-то сибирские дивизии под Москву. Ведь у кого — Дон, у кого станица Отрадная, у кого Томск, но у всех у нас общее и святое — Москва. И дорого нам в ней то, что складывалась она и складывается из всего, что есть в России, то есть и из Сибири тоже.

Хотя поменьше высокомерия тому товарищу можно пожелать.

На хлеб, который мы едим, мы никогда не плюнем, а вот в сторону того, кто его вырастил, бывает, и сорвется с нашей губы такое слово, что не за того, кому оно назначалось, а за того, кто его сказал, — и стыдно становится, и больно. Как же он так обошелся с единственной жизнью своей, что не видит в ней главного — своей подчиненности, обязанности людям труда, обязанности всем, кто общими усилиями делает Москву — Москвою…

Ведь еще придет время, когда в Сибирь будут ездить не только за богатствами почвы, но и за богатствами души.


В прошлом году я был в Алма-Ате в Доме творчества им. Аль-Фараби. И вот в бильярдной, за игрой, местные товарищи, когда узнали, что я из Новосибирска, сперва спросили — есть ли у нас писательская организация?

— Да, есть. Старейшая организация в стране. Есть и старейший в стране литературный журнал.

— А издательство есть?

— Есть. И довольно крупное.

— Скажите, сколько у вас стоит издать сборник стихов?

Я не сразу понял, что речь идет о взятке, которую должен автор принести в издательство, чтобы его там издали. Меня еще раз спросили, уже с интересом поглядывая, что же я скажу.

Ну, что же я мог им сказать? Сказал правду:

— Издал я десяток книжек. И никогда ни рубля никому за это не платил. Напротив, всякий раз мне выплачивали за работу.

— Э~э, — сказали казахские товарищи, — да у вас там в Сибири коммунизм!


До коммунизма еще далеко, но вот в данном конкретном случае о социалистических принципах можно вполне говорить.

Но нужно говорить и о том, что подавляющее большинство сибиряков все еще считает взятку делом постыдным, преступным; подавляющее большинство сибиряков все еще считает, что воровать у государства — дело грязное, унизительное, недостойное; подавляющее большинство сибиряков все еще считает, что красоваться наворованным — пошло и подло, мерзко и противно.

Убежден, что это достояние надо хранить и умножать, ибо оно и теперь, и всегда будет в нашей стране дороже любого золота.


Пиши мне, друг!

Без писем от тебя — бывает одиноко.

Будем ездить на одном коне,
Будем носить одну шубу,
Не будем скрывать того, что слышали.
Будем беречь то, что нашли!
Ст. Сеятель
1984–1986

INFO


84Р7

Г138


Плитченко А. И.

П38 Письмовник, или Страсть к каллиграфии. — Новосибирск: Новосибирское книжное издательство, 1988. — 160 с., ил.,

П 4700000000 —016 M143(03) —88*21 —88


Александр Иванович Плитченко

ПИСЬМОВНИК, или

СТРАСТЬ К КАЛЛИГРАФИИ

повесть-эссе


Редактор Т. А. Фролова

Художник А. А. Чернов

Художественный редактор В. П. Минко

Технический редактор М. Н. Коротаева

Корректор Н. М. Жукова


ИБ № 2451

Сдано в набор 10.11.87. Подписано в печать 31.03.88. МН 13028. Формат 84x108/32. Бум. тип. № 1. Гарнитура журнальная рубленая. Печать высокая. Усл. печ. л. 8,4. Усл. кр. отт. 9, 24. Уч. изд. л. 8,42. Тираж 15 000 экз.

Заказ № 98. Цена 55 к.


Новосибирское книжное издательство, 630132, Новосибирск, ул. Красноярская, 112. Полиграфкомбинат, 630007, Новосибирск, Красный проспект, 22.



…………………..

Сканирование — Беспалов, Николаева

DjVu-кодирование — Беспалов

FB2 — mefysto, 2023






Примечания

1

Выделение р а з р я д к о й, то есть выделение за счет увеличенного расстояния между буквами здесь и далее заменено жирным курсивом. (не считая стихотворений). — Примечание оцифровщика.

(обратно)

Оглавление

  • ВЕСЕННИЕ ПИСЬМА
  •   Письмо первое
  •   Письмо второе
  •   Письмо третье
  •   Письмо четвертое
  •   Письмо пятое
  •   Письмо шестое
  •   Письмо седьмое
  •   Письмо восьмое
  •   Письмо девятое
  •   Письмо десятое
  •   Письмо одиннадцатое
  •   Письмо двенадцатое
  • ЛЕТНИЕ ПИСЬМА
  •   Письмо первое
  •   Письмо второе
  •   Письмо третье
  •   Письмо четвертое
  •   Письмо пятое
  •   Письмо шестое
  •   Письмо седьмое
  •   Письмо восьмое
  •   Письмо восьмое (окончание)
  •   Письмо девятое
  •   Письмо десятое
  •   Письмо десятое (окончание)
  •   Письмо одиннадцатое
  •   Письмо одиннадцатое (окончание)
  •   Письмо двенадцатое
  • INFO
  • *** Примечания ***