Поэма о русской душе [Алексей Григорьевич Архипов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Алексей Архипов Поэма о русской душе


(Житейские рассказы Гоши Архипыча, любителя поболтать

на досуге под шёпот старины про житьё-бытьё жителе

улицы Нектаровой города Прекрасного)


Для вас, души моей царицы,

Красавицы, для вас одних

Времён минувших небылицы,

В часы досугов золотых,

Под шёпот старины болтливой,

Рукою верной я писал;

Примите ж вы мой труд игривый!

Ничьих не требуя похвал,

Счастлив уж я надеждой сладкой,

Что дева с трепетом любви

Посмотрит, может быть, украдкой

На песни грешные мои.


А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


Предисловие

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой.

А.С.Пушкин «Руслан и Людмила»


Мы сидим за рукодельным деревянным столом в покосившейся бревенчатой избе (такие народ называет «избушками на курьих ножках») и пьем душистый травяной чай из эмалированных кружек. Дом этот строили еще до революции 1917 года, он весь обветшал, холодные полы подгнили и потому мой собеседник, дедушка Гоша Архипыч, несмотря на летнюю пору, в самокатанных валенках. Худенькое тело облегает дорогая его душе военная гимнастерка не то времён Русско-Японской войны, не то Первой Мировой. (На Гражданской войне, где ему пришлось воевать то за красных, то за белых, то за зеленых, обмундированием его обделили, а на Финской и Второй Мировой ему повоевать не удалось из-за возраста.) Поверх гимнастерки ‒ меховая, но уже почти без меха, безрукавка, на голове ‒ старенькая шапка-ушанка, настолько обтрёпанная и скукоженная, что больше напоминает тюбитейку, по бокам которой болтаются куски испорченной временем кожи. Про валенки он говорит: «половицы ледяные», про безрукавку ‒ «в спину шибает», про шапку ‒ «чтоб мысли да слова не улетали». Гимнастерка дорога ему дырками на груди, якобы от медалей. Возможно, так оно и есть. Хотя дырки не только на груди и их так много, что, если к каждой приладить медаль, гимнастерка превратится в кольчугу. Эту вечную (раз не сопрела до сих пор) «одёжку» надежного качества, которая с годами становится только крепче, он не снимает никогда ‒ не в стужу, ни летом. Мне кажется, что он даже спит в ней. И потому мыслей и слов у него сохраняется множество. Неисчерпаемое множество!

Забытый Богом (и не только им!) городок в сибирской глубинке давно, пару веков назад какой-то фантазер с чистой душой назвал Прекрасным. Быть может, тогда так оно и было? Этого мы не узнаем. А узнаем мы, как жил городок в середине двадцатого столетия и, если Бог даст, будет жить и в середине двадцать первого.

Он бы и до нашего времени был Прекрасным, если бы не естественное старение всех и вся, мировые, гражданские и отечественные войны, которые смертной косой выкашивали из него население, чрезмерная простота его обитателей и их неумение перестраиваться под современные реалии.

В Прекрасном шесть улиц Советских, пронумерованных: 1 Советская, 2 Советская и так далее. Кроме того, чтобы потомки не заподозрили отсутствие фантазии у тогдашних отцов города, одну улицу назвали именем Ленина, одну ‒ Карла Маркса, а одна, нерадивая, чудом сохранила исторически безответственное название ‒ Нектаровая. Видимо, в крепких рядах райкома партии тех времен сохранился всё же тайный оппортунист и страстный любитель приусадебного пчеловодства!

Если бы оппортунист был не один…

Но как бы там ни было, судьба уберегла партработников городка от смертельной болезни под названием «политическая близорукость», распространенной в те годы в России в виде эпидемии, и в итоге мы имеем то, что имеем.

‒ Вот ты говоришь прибаутки мои ‒ враньё, ‒ дед задиристо смотрит на меня выпуклыми озорными глазами, выгибая грудь, как клевачий петух. ‒ Сказка ‒ ложь да в ней намёк правдивый! А в жизни что ж? Вранья нет? В жизни одно гнусное вранье без всяких намеков. Уменьшить бы вранья наполовину ‒ жизнь стала бы сказкой! ‒ горячится он, как плюющий из горлышка чайник на печке. ‒ Я тебе про жизнь нашу счас такое расскажу, сам поймешь, похлеще сказки будет!

‒ Давай! ‒ соглашаюсь я, глядя на изъеденное морщинами лицо Гоши Архипыча, излучающее такую притягательность, наивность, простоту, непосредственность, что не согласиться с ним нельзя. С ним всегда все соглашаются. Иначе нельзя. Иначе он бросается по-петушиному на собеседника. А если сам не справляется, может святой на Руси кличь бросить: «Наших бьют!». Сбегутся, как водится, по священному зову на помощь этому дядьке со всех Советских да еще с Ленина и Карла Маркса десятка три местных «витязей прекрасных» и ты сразу поймешь, что на такое лицо, как у Гоши Архипыча, нужно смотреть покорно. И слушать с интересом хоть целую вечность!


Рассказ первый

У лукоморья дуб зелёный;

Златая цепь на дубе том;

И днём и ночью кот учёный

Всё ходит по цепи кругом.

А. С. Пушкин, «Руслан и Людмила»


Вон напротив меня дом, ветхой совсем домишко, старый. До оконец в землю врос. И двор-то его – точно в яме. А летом из-за дерев всё в тени там, ровно в джунглях каких.

Так вот… Там бабка Агафья с внуком живёт. Юркой его звать. Такой длинный, нескладный парень, такой худой, что даже нос у него – и тот худющий, прости господи, и торчит, точно утка на взлёте.

Да такой мечтательный парнишка…

Бывалоча, лежит по воскресеньям день-деньской, бабка-то его и давай отчитывать:

– Юрка, лежнёвка проклятая, поди хоть по воду сходи!

А он эдак с достоинством ей говорит:

– Мечтаю, – мол, – бабка. Дум у меня началось высокое стремленье!

Так вот и не было у неё никакого сладу с ним.

…А как вечер, замечу я, очухается. Щи-то кислые хлебнёт, скосоворотит физиономию да и пошёл вон с улицы к центру.

А центр, сам видел, у нас каменный. И вечером девок по нему гуляет – уйма. Одна другой краше.

Вот он выйдет на улочку и пристроится где-нибудь на углу дома. И пощупывает глазами девок-то.

Да вот такой робкий был мальчонка, что и заговорить никак не смел. Уйдёт от него мысль да и спрячется. Стоит он да и горечно думает: как дорогу в любовь проложить? Все-то одногодки запросто: девку под руку и айда побаски расписывать. Хохочут да в кино ходят.

А наш-то Юрка стоит, горемыка, и никто его не замечает. А он, бедный, стоит да и ждёт, когда какая девка к нему сама подойдёт. Да заговорит. Да влюбится…

Только год ждёт, два ждёт – никак не дождётся. Нету таких девок, которым бы он поглянулся.

Пождал он, пождал так вот, да и уразумел, что главное, дескать, заговорить её, наговорить с три короба, наобещать разного, а потом взять да и поцеловать. Все ж, которые целуются, любят друг дружку. Значит, думает, любовь-то эта от прелюбодеяний и родится. А дальше и вообще: помиловаться в закутке где-нибудь, и – твоя она, что хошь, то и сделай с ней: хочешь в жёны бери, хочешь играй, как кошка мышью.

И вот как додумал он это, так сразу переборол себя в один вечер, взвинтил нервически, да и, страхом полный, пошёл к одной, которая поглянулась. Дрожит голосом, сам как выпь вытянулся, точно ростом столб телеграфный догнать решил. Все жилы сводит, а всё одно что-то бормочет, и даже сам уразуметь не может, чего плетёт. Цельный вечер так бормотал, как косач на току, приплясывал вокруг неё, да и осмелел вконец – поцеловал. Ну, думает, полонил девку. А то ж не весь век одному куковать.

Ага, значит, полонил… то да сё – млеет.

– Пойдём, – говорит, – я тебе и хату покажу. – Раз, думает, полюбила, то пусть и посмотрит, что справно живу.

А она:

– Да мне сё-равно…

Равно так равно… Ага…

Привёл, значит, да и спрятался с ней на сеновал. Укромное местечко ещё загодя изготовил. Ну, думает, и бабка здесь не помешает, и даже не узнает старая.

И давай он тут на чердаке извиваться. И так, и эдак! Одурманился парень. Откель – и не поймёт – ему такое счастье-любовь привалило.

А она-то, краля его, лежит, как бревно бесчувственное, и ухом не шевелит, бровью не ведёт, только соломинку покусывает, будто не ела три дня.

Ну как там – не знаю, а только добился Юрка свово и напала на него истома. Смотрит на неё и разные заботливые слова выдумывает: «Ах ты, лягушонок мой заболотный, такая-сякая раскрасавица, толстовата ты уж больно, но зато какая красавица выраженьем глаз!»

Лень у него по суставам пошла, такое состояние вялое, что захотелось чёрт-те что плести, разные нежности наговаривать.

– Цветок, – говорит он, – ты мой благоуханный! Милашка-раскрасавица! Как только мы с тобой жить будем?

А она:

– Как жили, так и будем.

– Свадьбу, – говорит Юрка, – такую отгрохаем! На весь… на весь… на всю улицу!

– Зачем это? – спрашивает, челюсть отвалив и туалет поправляя.

– Чтобы все знали-видели!

Сморщилась она кисло да и отвернулась.

– А ты что? Не хочешь? – Растерялся Юрка.

– А на кой она мне, свадьба-то твоя?

– Как на кой? – Разинул он рот. – Замуж тебя беру!

– Обрадовал! Ты школу-то хоть кончил?

– Кончил.

– В группе умственно отсталых?

Задрожали у Юрки губы.

– Посопел мальчик и будь доволен.

Да как захохочет хрипло, аж слёзы у Юрки на глаза навернулись.

– Скотина ты, – молвит он.

– Чего-о?! – Приподнялась она на локте. Лицо суровое, мрачное.

Да как хрястнет его сплеча по-крестьянски по лицу ладошкой – искры из глаз, душа в небо. Да как схватит его за грудки, да как поднимет, да как тряхнёт! Задрожал Юрка, как осиновый лист. Побелел весь. А она ему:

– Я тебя сейчас так отдраю – всю жизнь светить будешь!

Испужался он шибко да как взревёт:

– Н-е-е надо!

Бабка как на духу из хаты. «Чевой-то стряслось? Ох! Ах!» Видит такое дело: «Караул! – кричит, – убивают! Мово Юрочку убивают! Карау-ул!»

– А-а-а! – вопит Юрка.

А девка перепугалась, ничего не поймёт, да и подумала, как бы чего не осложнилось, может, думает, на чужой чердак залезли. И давай бог ноги что есть силы.

Смотрит Агафья, а внучок её весь в поту холодном да ещё и слезьми обливается.

Успокаивала она его, успокаивала – только всё без толку. Не выдержала да как закричит:

– Да чего ты, дурень окаянный, ревёшь, как баба? Чего ты ревёшь, мне душу выматываешь, тягучка ты нехорошая?

– А-а, – отвечает, – з-зря… с-стара-ался весь вечер!

И пуще прежнего!


– Вот такие, я тебе скажу, девки пошли нынче, – хитро улыбается Гоша Архипыч, и по глазам его вижу, что он внутренне смеётся. – Порченые. Нервные. Недалёк тот час, когда они сами тебя на сеновал затащат, защекотят до смерти, сами с сеновала спустят да еще найдут в чем обвинить. Да и парни не те… Не о том, о чем надо, мечтают. Одним словом, не те, и не другие не гожи нынче по сеновалам лазать! Понимаешь?

Парок поднимается из кружки в его скрюченых пальцах и путается в редколесье его бороды.

…С минуту нас окутывает тишина.


Рассказ второй

Идет направо – песнь заводит

Налево – сказку говорит.

А. С. Пушкин. «Руслан и Людмила»


…А жил у нас тут ещё зловредный мужичишко – дед Архип. Такой пустой да никчёмный, что и слов нет. Головка маленькая, как ровно с мизинец, волосы в разные стороны торчат и носом беспросветное множество раз сморкается. Аж прямо не нос у него, а завод по удобрению. Да ещё как сморкнётся, язви его, так кажется, что душа-то и вылетит из его самого – ровно из пушки палит. Ростиком маленький и, как говорят, хоть грудь впалая, зато спина колесом.

Ну, да такой сквернословный да такой болтливый, что и пером не опишешь. Всё завсегда знает и повсюду свой нос поганый сунет.

Понабрался разных слов-словечек и, как напьётся, так и начинает одну и ту же песню:

– Да, – кричит, – я – артист! Народный! А что? Отнюдь. Отнюдь, – говорит, – это вопрос! Да! Это вопрос! Это ре-зо-лю-ци-я! – А сам эдак рукой машет, ровно голову кому снесть хочет. Да так взрезывает этой рукой, что кажется – у самого голова-то слетит.

Или ещё стих чтёт:

– Здеся будет город заложён

Назло ненужному суседу…

Дочитает до этих пор, засмеётся как ненормальный, отдышится, захлебнёт поболе воздуху да как завопит, ажно у бабок сердце разрывается от неожиданности:

– Откель грозить мы будем шведу?!!

Вот и весь сказ толковый. Балобон какого свет не видывал!

Целыми днями болтается, как дерьмо в проруби, без дела. Увидит баб – и к ним. Да и давай брехать:

– Завтра, – к примеру, говорит, – к нам областное начальство припожалует. Готовьтесь бабоньки! Чтоб ап-лом-ба-цией его встречали! А то, не дай бог, разобидится оно на вас. Стыдно мне тогда за вас будет!

Бабы смеются-потешаются. А он:

– Да, – говорит, – письмо я в область исписал. Вот приезжают меня забирать, чтобы талант мой на люди выставить! Вот тогда и посмеётесь-поплачете! Да поздно будет. Всех сокрушу!

Вот такой трепло и был. Да так врал, что слезьми сам омывался, ежели чересчур сильно смеялись.

Ага… Такой вот трепло и был… Уживался.

В прошлом году пристал к Василю Аверьянычу:

– Приедь, – говорит, – да приедь на своем тракторе, ради Христа, снеси мне омшаник, а то ж долго мне одному разбирать да и несподручно.

Василь отнекивался: далеко ехать от леспромхоза. Буду я, мол, из-за твоего гнилого омшаника машину в такую даль бить.

Только прилип к нему дед Архип, чисто липучка какая.

– Я ж, – говорит, – не задарма. У меня знаешь, – говорит, – чего есть? Коньяки.

– Не-е, – говорит Василь, – не уговаривай. – И медленно так затылок чешет.

– Чего нет-то? Коньяки не хошь спробовать? Дурень ты, Василий! Этот коньяки из самой из Москвы привезённый внуком. Армяконский прозывается.

– Сам ты конский! – басит Василий. – Уйди ты от меня от греха. И пей этот армяки-коньяки сам.

– Эх! Ты такой и не пробовал и не нюхал! – уговаривает Архип. – Чистый дьявол, что у Марфы самогонка! Я только чуть отпил. Испробовал. Слышь, а? И туто жа опять я её плотненько пробочкой-то и принакрыл. А?

…Уговорил всё ж таки Василя. Приехал тот, сломал омшаник. Работа-то плевая, вот только ехать на этой тарахте долго и далеко.

Ну и заходят они в избу. Достает дед Архип бутылку.

– Т-с-с-с, – говорит, – кабы старуха не учуяла, а то и пропасть недолго!

А в бутылке той всего-то половина.

Наливает дед Архип себе полный стакан да хлесть его у Василя на глазах безо всякой закуски.

– А это, – говорит, – на тебе, спробуй.

Василь даже и пить не стал, плюнул.

– Совести у тебя столько же осталось, – говорит, кивая на бутылку.

Мужик каменный, Василь-то. Затаил злобу – не показывайся.

Так…

Назавтра идёт дед Архип по улице, да и видит: Василь косяк к новому зимнику ладит.

А погодка ядрёная стоит, август месяц, – и не холодно, и не жарко, воздух чистый, как вымытые окна, и только-только начинает попахивать березовым дымком из труб. Прямо-таки глядишь на такой денёк – и жить хочется!

– Здоровьица, Аверьяныч!

Василь даже не здоровкается. Озлился.

– Открой ворота-то, – кричит Архип, – хочу кой-чо рассказать тебе. Дюже радостное!

Молчит Василь, будто не слышит.

– Через забор мне, что ли, лезть?!

Молчит.

– Эх, – крякнул дед Архип, да и полез через забор. И перелез.

– Ой-ей, – говорит, – какую я новость антиресную спознал! Только послухай! – Осёкся. – Эх ты… работаешь…

– Не ты ж… – цедит Василь сквозь зубы. А тут у него сучок на срезе – щепа-то и щепится вкривь. Серчает Василь. Сладить-то никак не может с деревом.

– Э-э! Да ты не так, не так щепи-то… Ты её с-поднизу… Да топор-то не так возьми… Э-э… Ну, ведьмедь… Руки-то тебе зачем даны? А? Э-э… Вот крюки-то… Топор, что ли, не держал?.. Ну-ка, дай-ка…

– Уйди…

– Да ты не рычи… не рычи… А то ровно кобель… А ну-ка… Стой-ка… Во! – Уцепился Архип за топор. – Вот видишь, как ладно. Во… – Да как щепанет вкось! Так и задрожал Василь всем телом могучим. Да на него так гневно как накинется! Потемнел. Схватил за шиворот да вон со двора.

– К такой матери, – кричит, – трепло поганое! Натрепешься-то не к добру!..

– А чегой-то станет? – жалобно да слезливо вопрошает Архип за забором.

– Корова сдохнет – вот чего! И иди отсюда, от греха. А то плюну в физиономию-то, скоморох чёртов! Только вот перелезь снова!

Ушёл дед Архип. А только через неделю и впрямь корова-то взяла и сдохла. Ровно как специально заболела. А ещё погодя несколько времени старуха слегла. Полежала, полежала да и тоже в те края отправилась.

Вот дед Архип совсем слезьми омылся. Бегает за Василием да изводит его.

– Заклял ты, – говорит, – Васильюшка, заклял со зла! Да отними ты, Христом богом прошу, клятву свою смертную, а то ведь и я помру, грешный! Богу буду молиться на тебя, Васильюшка, отними ты свою клятву смертную! Ну чего тебе стоит, спаситель ты мой? – Да вот так упадёт к ногам, обнимет колени, проходу не давая, задерёт голову и ревмя ревёт-воет.

А Василь – что? Только сплёвывает.

– Да не заклинал я тебя, дурак ты дураком! К слову пришлось!

…Только дед Архип так и изводил его, на время ночное не глядя, проходу не давал. Так изводил, что аж похудал Василь, как увидит Архипа – трясётся трясучкой весь, бледнеет, сереет, зеленеет, ровно радуга. «Я его, – говорит, – сам когда-нибудь убью, сил моих больше нет».

Так и изводил его Архип, пока не помер, грешный…

А ведь не больной был, хороший ещё здоровьем-то. Я так думаю: сам накликал он смерть. Мы ее всю жизнь ожидаем, но пока живем, надеемся не дождаться. Смерть для нас вроде горизонта ‒ она всегда впереди. А он решил, что дождался. И дождался!

Так-то вот…


Рассказ третий

Там чудеса: там леший бродит,

Русалка на ветвях сидит…

А. С. Пушкин. «Руслан и Людмила»


…А самый разгульный парень у нас на улице Нектаровой – Тимоха. Кино он в клубе гонит. Да так гонит, паразит, что, говорят, рвётся там всё почём зря, что может и не может рваться.

Такой мужичонко, я тебе скажу, развесёлый да разухабистый! Молодой ещё, лет тридцать ему, а уж живот имеет, точно дыню проглотил. Коротконогий такой да упитанный, чисто барсук, а на лице заплывшем да жёлтом глазки, как у зверька, так и зыркают, так и бегают, так и шныряют. На гармони, правда, справно да ловко перебирает. И ещё сказать ко всей прочей характеристике, пропойца и обжора, каких бог не видывал.

Вот однажды на святки вырядился, как по старинке – шубу наизнанку одел, да и ходил, всех поздравлял. Ну и напоздравлялся к концу…

И блазнится ему, лежачему на снегу, будто дома он спит на чистой, белоснежной, как снег первый, кровати, и почему-то в кирзовых сапожищах, – а на них грязи, глины вязкой цельная гора, – да в фуфайке своей замасляной, мазутной. А жинка-то кричит ему да теребит его.

– Чегой, – вопит, – умираешь-то? Вставай, – кричит, – Тимка!

А он отбивается да норовит на голову одеялко-то натянуть, да поглубже под него упрятаться, да и отвечает ей:

– Да отойди ты, богохульница, Христа ради! Не Тимоха я!

Да только тут и проснулся от кошмара-то. Проснулся да и не поймёт, где находится. Видит над собой небо глубокое, морозное, звезды далекие да сучок какой-то. Ну, думает, надо как-то подниматься, а то уж морозом трясёт-прошибает. Он и хвать за этот сучок, да и подняться удумал. А тут ему как хлынет вода под заднее место!

Ожгло, значит. Аж приподнялся он да так и сидит на заднем-то месте, башкой непонимающе вертит да соображает, куда это забрёл.

Бельма-то выпучил, озирается и видит, что это он у колонки завалился-то.

Ага…

Посидел. Да и снова-то подняться и попытался. Да куды там! Штаны-то и примерзли!

Вот он так, вот он эдак, а оторваться-то никак не может! Не штаны же сымать?!

А мороз-то хватает, вроде и попримерзать стал, аж хмель-то из него повылетел зараз. «Ах ты, – думает, – чертова грешная моя жизнь! Как же я теперь?! Замерзну ж ведь!»

И так ему жалко стало себя, что голос он потерял от волнения. Только сидит да хрипит тихо:

– Люди! Братья! На помочь!

Обессилел да испужался совсем. Никто его не слышит.

Тут вдруг страх-то его как уколол! Ну да как взорал он, ажно на всей улице стёкла задребезжали.

– Спасите! Помираю! Люди, зрители мои красивые, отцепите меня кто-нибудь! Кончусь, сукин я сын! Кино кто видимость придаст?!

Дрындучиха-то углядела в окно такое дело, – как раз против её окон колонка-то, – и вышла на помощь с ломом. А Тимоха сидит да и плачет головой поникшей.

– Ты чегой-то? – спрашивает Дрындучиха.

– Примёрз, бабушка! – всхлипывает.

– Вота что… От слёз, чо ли? Эх ты, горемыка! Ну-ка я счас тебя ломиком садану, чтоб маяться перестал. – И норовит ему под задницу ломом-то съездить.

А Тимоха-то не понял, да как закричит, да как заревёт пуще!

– Бабушка, да это ж я, Тимоха, кино гоню… Ты чего, не узнала? Не убивай, ради Христа, у меня вся жизнь впереди!

– Да ты чего, грешный, одурел совсема, не соображаешь ничего, – говорит Дрындучиха. Да как съездит под заднее место ломом. А он соскользнул да в Тимоху. Взорал тот пуще:

– Христом богом, – кричит, – тебя молю! Ноги, – кричит, – обнимать буду! Молиться всю жизнь! Икону для этого с чердака достану. Замуж за тебя пойду! Токо не убивай!

Стронулся, стал быть…

Дрындучиха и оторопела, и не поймёт: с издевом ли он говорит, с пьяну ли, рехнулся ли?

– Ну ты, коли издеваться удумал, – говорит, – то и издевайся один, а я пошла. Ишь, желтопёрый, чего говорит, поганец! Вот и сиди тута, а я пошла. Некогда мне с тобою балясы точить! Ишь, девку нашёл! – Да и повернулась, да и заковыляла к дому.

Только чует Тимоха, свет белый меркнет у него в глазах, ровно Христос спустился к нему на минуту, да и уходит теперь. Смотрит на неё да и чувствует, не бабка это уходит, а жизнь его подалась в края безгрешные. И так медленно, медленно отплывает… Сдавило отчаянье ему горло.

– Бабунчик! – заревел он, дрожа душой, – милый мой! Не покидай! Это я, Тимоха! Замерзну ж!

– Хи-хи-хи, – заверещала Дрындучиха и думает: «Ишь, как я его пугнула, доходягу!» – Да разве ж я могу тебя с морозом-то наедине оставить? Как же мне на старости-то лет без фильмов-то жить? Ах ты, пропойца ты скотский!

Развернулась на одной ноге да опять к нему семенящим шагом подбегает.

– Как же тебя отцепить-то, бедолага? Да ты уж, наверно, все мужское достоинство приморозил? Вот так горюшко-горе! А ишо жениться, жениться… Плетёт!

Подышала на ладони, согбенная – морозцем от ломика прихватывает – крякнула, потрогала поясницу, нос утёрла со всхлипом да как ударит опять под заднее место со всей что ни на есть старушечьей силой!

Тут уж Тимоха и вовсе отрезвел. Как рванет с испуга – только лоскуты с заднего места полетели! Да бежать! Да бежать! Ажно ветер в ушах повизгивает, из глаз слёзы высекает!

…Да только пить-то и приостановился с тех пор.


Рассказ четвертый

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


А через два дома от меня Артём Петрович живёт, мужик скарёзный да важный до умопомрачения. Каждое утро брюшко вперёд – и айда на работу. Начальником ЖКУ работает. Завсегда при галстуке, пиджак к плечу, побрит, и за версту одеколоном прёть. Так прёть, что и подойти к нему страшно. А он же наоборот вид делает, что это ему страшно, ежели кто подходит. На лице каждый день такое выраженьице, будто по грязи ступает.

Так-то мужик – тьфу. Лицо сплюснутое, только и достопримечательность, что лысина на весь верх, да и ту шляпой прикрывает.

Ходит так важно, значит. Не подступишься… Раньше вроде такой важности не замечалось, а вот как стали люди к нему ходить – то сделай, да там помоги – вот она и прорезалась. Днём одним встречаю его да и говорю ласково:

– Здорово, Артём! – И руку ему предлагаю для рукопожатия. А он так мимо и прошёл, точно задумался, и не заметил даже. Вот так, думаю, дела! И уважить старого человека не хочет! Рассказываю людям-то, а они мне и говорят:

– Не любит он, когда его без отчества произносят… да ещё на «ты» обращенья не терпит… да и руки подавать не любитель.

Вот и спрашивается: а чего он любитель?

Да ладно, что есть он, что нет – живу. Мне от него только и надо, что журавля в небе, а солнце и без него светит, слава Богу.

Ага… Такие вот дела…

А однажды прибегает он ко мне спозаранку, ни свет, ни заря. Перемятый какой-то и сумятный, без галстука, в одной рубашке, челюстью нижней дрыгает, лицо как будто уксусом вымыто. «Давай, – говорит, – дед, выпьем!» Ставит на стол. Ну, давай – так давай. Я человек не злопамятный, не гордый да и не обидчивый. «Только, – думаю, – чего ж стряслось? Уж не жена ли ушла?» Такому-то не мудрено надоесть бабе. Она, баба-то, простоту любит да внимание. А от него этого дождёшься поди!

А оказывается, вот чего.

Сон ему снился всю ночь. Будто сидит он в большом кабинете при эмалированных столах да кругом книги, книги – не счесть, аж голова ходуном. Ага… Сидит… И справки какие-то выписывает, огромные, говорит, такие листы, с кровать размером. Да и тут к нему верблюд заходит.

– Здрасте! – говорит. А Артём хочет ответить, да не может отчего-то, вроде как комок в горле. Верблюд и продолжает: – Пропишите, ваша милость, меня по улице Нектаровой. Там у меня сродственник имеется, толстопуз паршивый… – И его-то фамилию и назвал.

Оскорбился Артём, а никак не соберётся с мыслью – верблюда отругать.

– Как прописать?! – только и простонал.

– А так, как всех, – верблюд отвечает.

– Женатых не прописываю! – воспротивляется Артём.

– Я холост.

– Сколько детей?

– Я ж не женат.

– Всё равно дети могут быть!

– Нет у меня никаких детей! Вот паспорт. – И подаёт ему паспорт размером со здоровенную книгу. Смотрит Артём в него, а в нём только фотография да подписано под ней – верблюд.

– Это почто одна фамилия? – спрашивает Артём.

– Так зовут.

– А где имя-отчество?

– Нету.

– Как – нет? Должно быть! Верблюд Верблюдыч. И вообще, почему сбоку не снят? Откуда это я знаю, сколько у тебя горбов имеется?

– Один имеется, – отвечает.

– Это сейчас один, а завтра второй вырастет. На нашем дешёвом хлебе, глядишь, и взбухнет нежданно!

И встал, подошёл к верблюду да и пощупал горб-то. «А он, – говорит мне Артём, – такой, точно плюшем покрытый, да мягкий, как банан вымерзший. Испужался я чего-то да как заплачу, словно пацан маленький, так в момент весь промок от слёз, и от этого так холодно, дрожь бьёт, будто зимой в рубашке на морозе. Так страшно, так холодно, так трясёт – жутко! Волосы дыбятся! Эх, – вздыхает, а в глазах ровно слёзы, – приснится же чертовщина!

…Но, несмотря на страх, не хочу верблюда прописывать ни в какую! За что это, думаю, он мою фамилию назвал-опоганил? И начал я к нему придираться. Ты мне справку предоставь, ‒ говорю ему, ‒ чтоб разрешение в ней было верблюдов прописывать, ещё справку предоставь про то, что ты одногорбый, ещё – что у тебя детей нет, новый паспорт справь, и вообще, принеси справку, что ты верблюд, а не таракан, ибо тараканов, мышей и клопов мы не прописываем, они сами прописываются. И вот это слово «таракан», – всхлипнул Артём и ресницами своими как задрыгает толстыми, – это слово-то и доконало верблюда. Как затрясло его, как зазнобило, как покраснели его глазища, как заревёт он – ажно упал я со стула затылком об пол!

– Это кто таракан? Я?!

И как – хак! Так и потонул я в плевке!

Да так мне противно стало, как будто плевок вонючий мне все внутренности заполнил. Так тяжко, что показалось – лечу я в какую-то яму, глубокую-преглубокую, без конца и без краю, и без дна. Как закричу я дико! А плевок-то точно из клея и кричать не даёт. Я ещё пуще. Всех в доме перепугал. Проснулся в поту. Слюна весь рот затопила. Целый час мылся. И не могу – тошнит и всё. И плевок смыть не могу. И кажется мне, он нехорошими извержениями пахнет. Пахнет и пахнет, аж нутро выворачивает. Вот сейчас сижу, и так хочется лицо себе поскрести. До сих пор запах гнилой на лице. Ажно мутит. Вот и прибежал…»

– А где водку, – спрашиваю, – в такую рань достал?

А он и говорит:

– У меня завсегда в шкапчике упрятана.

Ну и хорошо. Давай, говорю, смывать слюну-то. А сам смекаю: побольше бы таких верблюдов!


Рассказ пятый

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей.

А.С.Пушкин «Руслан и Людмила»


У Ерофея Затрапезнова самый захудалый дом на нашей улице. Покосило его на все четыре стороны, крыша провалилась, того и гляди рухнет. И во дворе разруха… Вроде бы не ленивый мужик, Ерофей-то, день-деньской работает не разгибая спины, а проку нет. Словно деньги он как воду решетом загребает. То ли жинка ему непутевая досталась, то ли сам такой. Его с малолетства и до седин так все Ерошкой и кличут, как ребенка несмышленого.

Давно это было…

Встал он однажды, как обычно, спозаранку в декабрьской кромешной темноте, поболтал керасиновой лампой. Вспомнил: керасин еще на прошлой неделе закончился. Пришлось засветить лучину. На полатях сразу же зашевелились мальцы (их у него семеро по лавкам) и тотчас начали приставать с неудобными вопросами:

– Тять, а тять, мамка нам сегодня даст чего-нибудь поесть?

На печи в темноте заворочалась старуха, глотая беззубым ртом воздух: тоже, поди, об этом же спросить хочет…

– Поскреби, Федора, по сусекам, – вздохнул Ерошка, обращаясь к растрёпанной спросонья жене, и почесал затылок. – Может, ещё чего-нибудь наскребёшь.

– Да вчерась всё соскребла со стенок в ларе. Нет боле ничего, – зло ответила та. – У самой уже два дня маковой росинки во рту не бывало.

Задумался Ерошка. До получки далеко, а запас провианта закончился. Денег нет, купить не на что. Горько вздохнул ещё раз и решился: делать нечего, кроме как идти к процентщику Савве, в долг брать. У нас вся улица у него занимала. И даже с соседних приходили.

Одел он драный зипун, нахлабучил рваную шапку-ушанку, прохрипел: «Ждите, чего-нибудь раздобуду!» и шагнул, согнувшись в три погибели, в низкие двери.

В сенцах мороз хватанул, щипнул во все открытые от зипуна и шапки места, а их с учётом дыр было больше, чем закрытых, взбодрил старое натруженное тело и в голову «стукнуло»: «А ведь не даст просто так Савва денег взаймы. Залог потребует».

Остановился Ерошка опаленный стужей, очень глубоко задумался. Чугунок взять в залог? В чём тогда еду готовить. Ведро прихватить? Чем воду из колодца черпать. Без воды остаться и вовсе срамно. Вздохнул пуще прежнего Ерошка и взял топор. Нужная в хозяйстве вещь, но как-нибудь перебьёмся!

Шёл, всю дорогу отбивался от мороза, пролазившего во все дыры. Пар от него валил, как от дырявого самовара.

Процентщик Савва жил на другом конце улицы в добротном рубленом доме.

– Здорово, Савва! – войдя во двор, приветствовал Ерошка хозяина, вышедшего в бобровой шубе ему навстречу.

– Завсегда добрым людям рады! – отвечал Савва, расплываясь в улыбке, и поправил накинутую на плечи шубу. – С чем пожаловал, мил человек?

– Хочу вот у тебя червонец занять.

– И то дело. Хорошим людям как не помочь?! Людям всегда помогать надо – зачтётся божьей милостью и на этом, и на том свете. Что, совсем туго стало жить?

– Нужда такая, Савва, что хоть ложись да помирай! Одно только ты – спасение. Одолжи червонец. Разбогатею – сполна отдам. Дашь червонец-то?

– Да как не дать. Дать-то дам. Но рискованное это дело. Надо тебе что-то в залог оставить, а то ведь и обмануть можешь ненароком.

– Вот топор. Пойдёт?

– А почему – нет? Без топора в хозяйстве, как без рук. Хочешь – не хочешь, а за ним придёшь. Ценная вещь.

Савва взял топор, отнёс его в кладовую, сходил домой и вынес червонец.

– На вот. Разбогатеешь ‒ два отдашь.

«Два?!» – вздрогнул Ерошка, уж было открыл рот возразить, но понял, что торговаться бесполезно, а семью как бы там ни было кормить надо. Не умирать же с голоду? Начни возражать – он и три запросит. Махнул рукой молча, нахмурился.

‒ Что помрачнел? Условия не нравятся? Так и мне ждать долго, пока ты разбогатеешь, ‒ заулыбался Савва.

Махнул рукой в ответ Ерошка обреченно и буркнул:

‒ Пойдет!

‒ Вот и славно! Давай-ка скрепим нашу радость и доверие, ‒ обрадовался Савва и достал из-за пазухи бутыль мутной жидкости.

Хватанул Ерошка стакан на голодный желудок и сразу потеплело в душе. Подумал о сытых мальцах своих и еще хватанул один. А когда собрался уходить, раз Бог любит троицу, на посошок выпил и третий. И пошел довольный, покачиваясь.

– Эй! – крикнул ему вдогонку процентщик Савва. – А ведь трудно тебе будет сразу два-то червонца отдать.

– Трудно, – мрачно подтвердил Ерошка, оборачиваясь. И тут вдруг промелькнула в помутневшей голове неожиданная радость: процентщик скосить хочет долг!

Так хорошо стало на душе, как в детстве, когда матушка ласково погладит по макушке. В душе потеплело, а голова и вовсе затуманилась.

– Так ты отдавай в рассрочку: один сейчас, а второй потом, когда разбогатеешь, – заботливо предложил Савва.

«А и то верно! – подумал Ерошка. – Хоть и паразит этот процентщик, а умный всё-таки, мерзавец. Толково иной раз подсказывает!»

Отдал Ерошка ему червонец и заторопился домой. А то уж мороз так покусывает, что и мутная жидкость не спасает. И только во дворе собственного дома, когда с трудом отряхивал от снега пимы, закралось в него сомнение.

«Вот так занял! – подумал он, пошарив по карманам. – Денег домой не принёс, их как не было, так и нет. Топор был, и его не стало. Да ещё и червонец остался должен… Вот дела! ‒ пьяно вздохнул Ерошка. ‒ Не липнут деньги к мозолистым рукам! Живем, живем, и ничего не меняется».


Рассказ шестой

Там лес и дол видений полны…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


…А проживал тут у нас ещё Стёпка – бедовый парень. Внешне из себя непримечателен, а вот характера чертового. Мать у него наша, сибирская, а отец южных кровей, стал быть. От него и получил Стёпка горячность. Как взвинтится – чисто тигрёнок, всё перегрызть готов. Неспоко-ойный – всё горит под ним!

А в технике понимал толк. Коли в телевизоре поглядеть, что шалит, али мотор лодочный исправить, али там фотоаппарат – его кличут.

Раз только не мог с техникой совладать. Как-то принес ему Федька мотор лодочный. Ковырялся Стёпка в нём, ковырялся – да только никак не разглядит, чего в нём не работает. Аж потом весь изошёл. Вскочил да как пнёт его в сердцах что есть силы. Так палец себе большой на правой ноге и сломал.

– У-у, – воет, – шайтан мне его подсунул!

…А жена у него, Наталья, спокойная такая баба да мягкоглазая, а глазки плутоватые, и любит она ими зыркать по сторонам взглядами приторными.

И недели не пройдет, чтоб они не разругались. Это обязательно, как нужда у них стала. Такой скандал закатят – на всю улицу звон да треск. Покидает в запальчивости Стёпка барахло в чемодан да айда куда глаза глядят. А жёнушка его посмеивается, знает: прибежит скоро, поостынет когда.

Да вот раз куда-то они засобирались да и заспорили. Жинка-то принарядилась, а ему, видишь ли, не по душе.

– Зачем, – говорит, – эт расфуфырилась вся? Вынаряжается! Зачем это?

– Ах, Стёпушка, – отвечает, – красивой, – говорит, – хочу быть! И потянулась телом-то сытым, ровно кошка. А тело такое гибкое да упругое, так и охота потрогать. И как подумывал Степка, не только ему одному.

– Чтобы глаза пялили?

– Да пусть пялют. На то я и баба.

– Я вот тебе, – кричит, – напялю, свет белый не взвидишь!

– Эх, Стёпушка, – вздыхает, – я вот от твоего черствого отношения возьму, – говорит, – да и влюблюсь в кого, да и меня кто полюбит. Вот и будет тебе наказание по справедливости.

Ну и разругались…

А через дом от них жила Дарья, вдовая баба. Такая хорошая да тихая, да вся в соку, что и жалко мне её было до расстройства душевного. Жаль старость меня пригнула, а то б…

Приду, бывалоча, к ней. А она меня и угостит, и обхожденьем встретит. Подопрёт себе голову пухлым кулачком да и говорит грустно-тяжко:

– Мужичка бы мне какого завалящего. А то уж так скушно одной…

…Ну да вот она в это время и ковыряется как раз в огороде. И видит: Стёпка огородами всклокоченный лупцует, ног под собой не чуя, через заборы перелазит и орёт одичало на всю улицу:

– У-у, шайтан! Совсем не вернусь! Собакой буду – не вернусь! Шакалом буду – не вернусь! Кинжал в сердце – не вернусь!

Да чуть и не сбил ее с ног. А она ему мягко так:

– Чего это ты, Стёпа, расшумелся-раскипятился на всю улицу? На себя не похож. Зашёл бы на минуту, поостыл бы…

Да как взглянет ему в глаза-то, ажно Стёпка приостановился да и замолчал. Смотрит на неё, и не поймет: как он раньше эти глаза не замечал? И пришла к нему мысль: а зайду-ка я жене назло. Пусть побесится! Пусть спознает, как на мужиков заглядываться!

Да взял, да и зашёл. Зашёл да и не вышел ни к утру, ни на другой день, ни через неделю. И прижился.

– У тебя человечья душа-то, – Дарье говорит.

…Как узнала про то его бывшая жинка, так и загорюнилась. Задело её за живое, что её бросили самым подлым образом, по-соседски. Стыдно ей, что и на глаза не показывается людям первые дни.

А потом и давай Стёпку-то ловить. Нарочно под окнами нет-нет да и пройдётся…

Да раз как-то и застала Стёпку у калитки. Подплыла тихо да и давай с ним беседу заводить.

– Ты, Стёпа, когда, – говорит, – домой-то возвернёшься?

А Стёпа – ей:

– А меня, – говорит, – и здеся мухи не кусают!

– Как же так, жили-жили – и на тебе?

– Уйди совсем! – говорит Стёпка да и нос от неё воротит в сторону. – Обижал? Зачем пришёл?

– Как же я теперь одна-то буду?

– Не знаю! Обижал – живи!

– Так я же, – говорит, озлясь, жинка бывшая, – Стёпа, и в суд подам. У нас-то судют да содют за многоженство-то. Сама прознавала, есть такие законы-указы.

– Пусть есть! А меня не посодят! У меня одна жена, но по очереди.

– Дак вить я того, – говорит, – брюхатая. И по праву ты мне, стал быть, принадлежать должен.

– Может, – вывертывается Степка, – другой джигит отец? Ничего не знаю!

– Ах, Стёпа, бесстыдник, охальник, такая твоя душа! Да я, – говорит, – кроме как от тебя ни от кого боле ласки не знала.

А Стёпка хоть и сумрачно на неё смотрит, а сам душой-то тает. Ишь, думает, дитё – это радостное дело!

…Да только так загоревал, загоревал, тронулся душой-то да через два дня и убежал от Дарьи.

Да только потом и оказалось: согрешила Наташка да и обвела Стёпку вокруг пальца. Соврала, значит. Подушечку под живот подложила.

А сама-то теперь и не прекословит, чисто шелковая перед ним. Только желания его и исполняет. Только Стёпка подумает, она тут как тут: нате вам на лопате, с кисточкой, с приветом, в масле, в тесте, в чём хотите… И живет Стёпка у неё, как блин в масле катается, как у Христа за пазухой. Горя не знает.

Да только опосля месяца жизни с Натальей, возьми он да и столкнись снова с Дашкой.

А та и слова ему сказать не может. Стоит, в глаза ему смотрит, а у самой в глазищах-то слёзы, да по щекам пухлым бегут ручьями, да дышит так, ажно грудь колышется, будто волны на шивере.

Стёпка посмотрел на неё да и обломился в душе. Кровью душа-то облилась. На живот-то посмотрел да и спрашивает:

– Эт что?

– Да ребёночек твой, – отвечает.

– Врёшь, девка?!

– Не вру, – говорит Дарья, еле дышит сама. – А что у меня там ещё может быть?

– Совсем всё могет! – говорит Стёпка. – Знаю я вас!

Дарья и заплачь горемычно. Аж Стёпку перекорёжило всего. Пособрал он вещи да опять к ней перешел на постой.

‒ Гарем организовал! ‒ пошутил я.

‒ Гарем ‒ не гарем, а всё разнообразие, ‒ резонно возразил Гоша Архипыч. ‒ Я думаю, с нашими бабами гарем не получится. Никакой султан с таким гаремом не управится: или с ума с ними сойдешь, или государственный переворот учинят. Тут вот две всего, и гаремом-то не назовешь, а не справился Степка с ними: похудел, почернел лицом, побегал то к одной, то к другой и запутался вконец в мыслях. Обе бесконечно беременны, а детей нет! Сойдется с брюхатой, а у неё живот, как по щучьему велению, сразу пропадает. И тут же появляется у другой. Он к той, у которой живот, а тот опять вселяется в другую бабу. Мучился, мучился так Степка да чувствует конец ему приходит. Похватал втихую вещички свои и как в воду канул ‒ уехал куда-то. До сих пор никто не знает куда. А ты говоришь: гарем…


Рассказ седьмой

Там о заре прихлынут волны

На брег песчаный и пустой,

И тридцать витязей прекрасных

Чредой из вод выходят ясных,

И с ними дядька их морской.

А.С.Пушкин «Руслан и Людмила»


Любила одна бабенка у нас тут на метле летать…

‒ Да ну! Серьезно? ‒ спрашиваю я, еле подавив улыбку.

‒ Сам видел, ‒ как неоспоримый факт, твердо заявляет Гоша Архипыч, не моргнув глазом. ‒ Самому сперва показалось ‒ НЛО в небе, а пригляделся ‒ баба летит на метле в чем мать родила. Кто такая ‒ не разберешь, но раз летает вдоль по нашей улице, стало быть, наша ведьма.

Год летает, два. Мы уже попривыкать стали к ней, нам даже понравилась эта развлекуха. И вдруг пропала! Народ у нас любознательный, разные догадки невероятные высказывал, а только я один догадался, что с ней приключилось.

Вот слушай и не сомневайся…

Скучно стало ей летать над нашей улицей туда-сюда и решила она кущи райские изведать. Что-то приладила к метле современное, и так ее понесло в тьму-таракань, что не только уши заложило. Глазом не успела моргнуть, словечко зловредное выкрикнуть, как плюхнулась в какую-то липкую лужу на другом краю Земли. Огляделась. Скалы кругом, кипарисы, лианы, шум прибрежных волн… Похоже на дикий остров в океане.

Ощупала себя: ноги целы, руки целы. Не успела обрадоваться, слышит воинственный вопль. Глядит: бегут к ней со всех сторон дикари в набедренных повязках с деревянными копьями. Так размалёваны, что не будь она ведьмой, умерла бы со страха.

Подбежали – тычут в неё копьями. Один говорит:

– Здесь её и съедим!

А другой, видимо старший, раскрашенный страшнее всех, возразил:

– Здесь не получится. Ты посмотри на неё. Сухая, аж зубы сводит. Такую без соли не съешь! Придётся на стан тащить.

Испугалась баба не на шутку. «Вот, ‒ думает, ‒ села в лужу!» Свистнула что есть мочи, метлу призывая к себе, да не успела вскочить на неё – отобрали.

– На ней, – завопили, – и поджарим!

Схватили пленённую за уцелевшие ноги и руки и потащили вглубь острова. Стонет она и думает: «Вот что значит не верить ни в бога, ни в чёрта! Эти недоумки дикари и не охнут, съедят без хлеба и в зубах не поковыряют!» И между грустными мыслями подрыгивает то рукой, то ногой, проверяет, крепко ли держат, да, полузакрыв глаза, теряется в догадках: долго ли мучить будут и куда тащат?

Оказалось, к вождю.

Здоровенный дикарь сидит на каменном троне, упитанный и высокомерный, нагло на всех смотрит. В одной руке ‒ копье резьбой украшенное, второй рукой ‒ в носу пальцем ковыряет для авторитета. Разрисован страшнее всех, живого места на теле нет, на шее ожерелье из костей, а на голове перья невообразимой красоты. Молчит, губы толстые выпятил.

– Что с ней делать? – спрашивают дикари, обступив трон. – Жарить будем на углях или сырую съедим?

– Зачем же меня есть? Я мирная тетенька, – пропищала пленница и почесала пятку, куда ушла её душа. – Я вам не враг!

– Ничего ты не понимаешь, глупая баба. Мы съедаем таких, как ты, чтобы победить самое главное лишение в жизни ‒ голод. Когда наступает период войн, посланный великим повелителем Ракной, мы воюем. Одни, чтобы умереть, другие, чтобы насытиться. Нет ничего вкуснее поверженного противника.

Ведьма поняла, что, если её съедят, никакая живая вода не поможет. То, что от неё останется, не оживить. Они убивают и едят себе подобных! Дикость какая!

– Какой ужас! – закричала она. – Ох, и глупые вы люди! Вы не знаете,что жизнь на Земле сейчас другая пошла. В наши дни повсюду прогресс: даже метлы стали сверхзвуковые. На Земле столько еды, что даже чертям хватает. Зачем воевать?! Зачем есть друг друга?! Неужели нельзя поле распахать, посадить зёрна? Развести овец?.. А убивать и съедать себе подобных… Какой ужас!

– Очень глупая баба, – сказал вожак широким мясистым ртом. – И откуда такие берутся?!

– Оттуда! – выдохнули дикари и все как один посмотрели на небо.

– С Большой земли? А там разве не воюют?

– Воюют… – честно ответила ведьма со вздохом. – Так воюют, что и сам дьявол им не указ.

– А зачем?

– Не знаю, – растерялась пленница. – Никто не знает. Не Бог, не сатана. И еда вроде бы есть, и земли хватает. Но людей не едят. В землю хоронят.

– Побеждённых убивают просто так и в землю закапывают?!

Дикарь подскочил от удивления на троне, выкатил глаза и извиняющимся взглядом посмотрел на вырубленного из дерева идола Ракну, стоящего неподалеку от трона.

‒ Врешь! Ты из тех, кто не умеет говорить правду!

Ведьме показалось, что божок хлопнул растеряно ресницами ему в ответ и покачал головой.

‒ Мы-то едим, чтобы с голода не пропасть… а эти… ужас… за просто так… ну и дикари! ‒ ахнула толпа.

Взбешенный вождь замахнулся на пленницу копьём, но прыгающий рядом коротконогий дикарь с обезображенной физиономией, советник и шут в одном ужасном лице, обратился к нему:

– Почему ты не веришь этой старухе, о, мудрейший?! Ты посмотри на неё. Если там, – он поднял палец кверху, показывая туда, откуда она прилетела, – все такие, сам Ракна повелел бы их закапывать, а не съедать!

– Какой ужас! – схватился за голову вождь, роняя копьё. – Какой ужас! Мы даже добытых на охоте зверей в землю не зарываем!

‒ Да они хуже зверей! ‒ зароптала толпа.

‒ Зажрались!

‒ Звери-то добычу, как и мы, съедают.

‒ Закопать ее!

‒ Сжечь!

Тут шагнул вперёд старший воин и произнёс речь:

– О, великий вождь! Это гнилое существо с Большой земли мы есть отказываемся. Нельзя есть такую заразу. В землю зарыть? Зараза живуча! Если она проникнет в нас, не сладко всем придется ‒ перебьем друг друга и в землю закопаем. Сжечь ее мы не сможем ‒ мы не боги, чтобы столько огня на нее тратить. Пусть летит туда, где эти ненормальные живут.

У ведьмы потеплели пятки. Она поняла, как выгодно быть заразой: тебя не съедят, не закопают и не сожгут. «Мы бессмертны!», ‒ восхищаясь собой, удовлетворенно подумала она и презрительно обвела дикарей взглядом.

Вождь посмотрел на идола Ракну и, как будто прочитав в его глазах согласие, одной рукой закрыл лицо ладошкой, а второй подал знак.

Ведьме отдали метлу и брезгливо отправили восвояси, что в здешних краях считается великим позором для тех, кого не съедают.


Рассказ восьмой

Там королевич мимоходом

Пленяет грозного царя…

А. С. Пушкин. «Руслан и Людмила»


…А в последующем доме Иван проживает. Дом-то этот видать хорошо. Выделяется. Их всего два таких на улице-то на нашей. У него, у Ивана, только такой, да у Федьки, что рядом живёт. Добротные пятистенники, язви их! Сами рубили. Они-то, Иван с Федькой, два братца, одной кровинушки человеки. Оба и живут рядышком без греха.

Только лет поди этак пять назад, пора как раз страдная была, картошку копали. Иван-то и запозднился однажды до дому, да и видит: мешок чей-то упрятан в канаве. С картошкой, стал быть. Он возьми да и положь его в свою телегу до кучи. Да и привези домой, да и упрячь подальше. И ничего вроде, шуму нет. И позабыл про него через неделю-то.

А только приходит к нему Федька зимой да и за столом говорит, когда беседу вели задушевно:

– Какой-то, – говорит, – стервец осенью мешок с картохой спер. Я, – говорит, – его отложил в канаву, чтобы потом забрать, да так ещё замаскировал, чертяку, а всё оказалось понапрасну. Спёр паразит какой-то! Я, – говорит, – его, засранца, без панихиды бы захоронил за такое стервячество.

А Иван-то уразумел да и притух. Неудобственно ему стало. Только смолчал, ничего не выразил братцу.

Ну, так и живут. Мается Иван душой, как иной раз кто животом. Болит-то она, душа, да и болит. И ничего с ней не поделать. И думает он, уж не подложить ли этот мешок обратно, али так прийтить да раскаяться.

Думал он да и думал. А делать-то ничего не делал. Ну а к весне совсем извёлся. И решил – надо покончить с чертовщиной с этой. Взял бутылку «Столичной» да и пришёл к брату. Так, мол, и так Федька.

– Это, – говорит, – я, подлец, мешок картохи спёр. Чёрт попутал! Хочешь, прости меня, а хочешь, заедь кулаком по башке, а только сил моих больше нет укрываться.

Ну, значит, Федька-то посмотрел на Ивана, видит намётанным глазом, что у того внутренний карман топырится. Стал быть, Федька богом не обижен, угадал, чего там стоит, в кармане-то.

– Да чего уж, – говорит, – дело прошлое… кто старое помянёт, тому глаз вон. Как же я могу вдарить тебе по глазу, когда ты есть брат мой родной?! У нас, Ванька, кровь одна в теле бегает, и никакая картошка поэтому нам разладом служить не может.

И сели они к столу. Друг супротив дружки. Оба статные да широкоскулые, головы бычьи в плечи вросли, а плечи – что косяк вон у двери.

Нинка-то, жена Федьки, так-то уж сильно ругала мужика, ежели он где на стороне пил, да бывало и била чем попадя, тоже баба не скромного физического достоинства была, а в доме, ежели кто придет по-соседски, то и ничего, терпела.

Ну, так вот… Сгоношила она быстренько на стол, яичницу поджарила, грибков достала, сальца порезала, выпила чуток для приличия да и убежала на двор, по хозяйству чего поделать.

А Иван с Федькой сидят да и беседу затеяли.

– Это, – говорит Федька, – хорошо, что ты с бутылкой пришёл. Выпили хоть для души. Мало вот только взял-то за мешок.

– Хватит! – говорит Иван. – Хватит с тебя и этого.

– Мог бы, – отвечает Федька, – и поскромнее быть. Всё ж мешок ты у меня упёр, а не я у тебя.

– Это тебе бы поскромнее быть! – огрызается Иван. – А то одну вылакал да ещё требует! Ты бы со своей Нинки бы да и требовал! А то куражится здеся над человеком! А с Нинки-то и сбоишься стребовать!

– Сбоишься! – передразнивает Федька. – Ет, может, ты со своей Клавки сбоишься! А даже ежели не сбоишься, она тебе всё равно не дасть…

– Это Клавка-то мне не дасть?! – взъерепенился Иван. – Но давай чокнемся… Ух!.. Это кто, говоришь, Клавка-то мне не дасть?! Да она хоть ночью – только скажи!

– Ага! Ночью! Забыл, что ли, как в прошлом году под забором бегал, домой попасть не мог, у кобеля в будке ночевал?

– Я-то, можеть, и бегал, зато по мне скалкой да палкой не хаживали. А тебя и баба бьёт – стыд да позор! И какой ты опосля этого мужик?

– Меня, – отвечает Федька, сам потемнел весь, как нечищеный медный самовар, – меня, можеть, и била баба, потому что я добрый, да зато я тебя сейчас как значну бить, так это совсем по-другому битьё будет, супостат подсвинячий! Пришёл тут незвано да ещё будет здесь мне на нерву капать!

– Значнёшь! – кричит Иван. – Баба его бьёть, а ещё куда-то лезет! А это видел? – Суёт ему кулак под нос. – Значнёт! Пена помойная! Значнёт он!

– Ты поговори, поговори… – Озлился вконец Федька. – А то вот возьму, как хлобыстну промеж ушей-то – и отдашь богу душу!

– Ет кто? Ты меня хлобыстнешь?

– Ещё как!

– Ты хлобыстнешь?!

– Да прям по роже по твоей!

– Да только спробуй!

– И спробую!

– Только спробуй!

Вот Федька, недолго думая, развернулся да через стол как спробует, аж Иван все лавки под себя и собрал.

Очухался, потряс головой немного да и на Федьку. И давай они друг дружку лупцевать-валтузить почём свет стоит. Мотыжат – только пыль по хате да грохот, ровно изба рушится.

Насмерть, может, и забили бы друг друга, ежели б не Нинка. Она чево-то там по пути прихватила в руку, занеслась в избу да давай мужиков охаживать. И этого Ивана выкинула через пять минут из хаты. Да и Федьку приспокоила.

…Наутро у одного нос, точно моя лампочка, а у другого вся щека оплыла да глянцевая. Вот так и помирились…


Рассказ девятый

Там в облаках перед народом

Через леса, через моря

Колдун несет богатыря…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


В один день – сумеречно уж было – заявляется Прокоп Семенихин к соседям (дом этот на две семьи). Видит: одна Зинаида спотевшая по хозяйству чего-то воротит.

– Где Мишка-то? – справился Прокоп.

– Да на работе ещё, окаянный. Всё никак свои бригадировы дела не справит.

– А ты чего это вся растрепалась-то? – на неё глядя, вновь спрашивает.

Зинаида-то перед ним босая да волос торчит, как пакля из худого паза в срубе.

– Да вот, – отвечает, – мышей да тараканов извожу. А Мишка, проклятый, запропастился где-то… Шифонер вот не могу сдвинуть… Ну, куды скрываешься? – заметив его торопливое движение, прикрикнула она. – Пособи, раз уж пришёл.

А Прокоп уж сбежать хотел, помогать-то ему неохота. Возиться ещё! Ну да пришлось…

Помогает он, значит, да и подтрунивает над Зинаидой, вроде чтоб не так ему горестно работать было, чтоб не так скучно.

– Я, Зина, кралечка ты моя, душенька, только чтобы на фигуру на твою поглазеть, готовый хоть век вечный у тебя работать! Только мужик бы твой не приходил!

А она только усмехается.

– Магарыч-то когда ставить будешь? – шуткует Прокоп.

А Зинаида – баба серьёзная.

– Фигу, – говорит, – не хошь под нос твой пакостный?

А Прокоп возьми да и облапь её шутейно. А Зинаида его как толканёт! Он запнулся за табурет да хрястнулся на пол. А в пиджаке мелочи было – цельная горсть. Вот она-то и покатилась по полу.

– Эх, ты! – говорит Прокоп. – И дура же баба! К тебе с шуткою, а ты…

Расстроился мужик. Ну и давай сбирать деньги-то. Лазает на четвереньках да чертыхается.

– Вот тебе и магарыч! – злословит Зинаида. Уж такая серьёзная баба была, что и шуток не понимала.

А деньги-то по всей горенке раскатились…

Только залез Прокоп под кровать – а она широченная, хоть впятером спать можно, – тут Мишка-то и заходит. Заходит да и остолбенел…

– Ты чегой-то, – говорит, – под кроватью хоронишься? А? – И так на Зинаиду-то зыркнет, аж потупилась та, а краснота-то на щеках еще от работы образовалась.

А тут Прокоп вылазит да и тоже как-то неловко себя ведёт. Вроде как неудобно ему. Замялся. Да и глаза прячет.

А до этого он с Мишкой чего-то не поладил, и Мишка сказал ему, чтоб в дом его он больше не заявлялся. Не любил Мишка Прокопа, склизкий, говорил, человек. Никаких понятиев о честности не имеет. Ну и удивился, конечно: что это Прокоп тут делает.

– Чего, – спрашивает, – тебе тут надоть?

– Да вот, – говорит Прокоп, – деньги закатились… Собираю… – И пятак медный показывает.

– Пятак он искал! Хорошо хоть одетый ищешь!

Мишка, мужик горячий, нервный да жилистый, как просверлит чернотой сведённых глаз, аж Прокоп и замешкался пуще.

– Ну, – говорит, – я пошёл. ‒ И юркнул вон из хаты.

А Мишка смотрит на него да лицом всё бледнеет. Ну и устроил скандал. Шибко уж у него внутри ни с того, ни с сего что-то подозрительное заговорило. Накинулся на Зинаиду и кричит:

– Так ты, благоверная, законы мужнины блюдёшь!

Да ещё ночью соскакивал в одном исподнем да всё грызся, да терзался и бабу конопатил.

…А по делам своим, по леспромхозовским, случалось ему часто командироваться на соседние участки. Вот с тех дён он каждую отсылку и мучается. А что, думает, баба ладная, из себя справная, волос русый… чем чёрт не шутит! Беспокоится, кабы чего там за его спиной не происходило.

И бабу довел, чернявый, до того, что она и света белого невзвидела.

Эх, ма! Вот какие дела…

Только чем больше он думает, Мишка-то, тем злее мысли-то становятся, тем сильней с женой ругается. И что ему взбеленилось в голову? Мужик и серьезный был, и видный, начальственный, себя должен был показывать, а тут эта горячность ум за разум завела.

Так-то вот она и совсем подвела под монастырь. Одним вечером задумал он, стал быть, план. Значит, говорит:

– Зинка, я завтра в командировку уезжаю.

– Уезжаешь, – говорит Зина, – так уезжай.

А Мишка не по справедливости злится. Вишь, думает, обрадовалась, собачья кровь.

А как назавтра вышел в командировку-то да и не поехал никуда, а схоронился в сарае. Да и сидит, поджидает. Кол заготовил потяжелей. Ежели, думает, кто ходит, я уж его так хвачу-хвачу, чтобы у него уже не то, что до чужих баб охоты не было, а дажеть и до своей не осталось.

Только сидит он час, сидит другой, мыслей скопилось от безделья, а нейдёт никто.

Смеркается будто уже. Подморозило. Небушко вызвездило. Месяц тоскливо на него смотрит.

«Уж не продремал ли, не проморгал ли? – думает Мишка. – Может, кто и пробрался скрытно? Надо, – думает, – пойти, в окошко поглядеть, а то не двигаючись и замерзнуть не долго».

А в окошко так спроста не заглянешь – ставенки везде. Вот он и бегает, ловчится, в щелки глаз напрягает.

…А только возвращалась в то время до дому по улице бабка Никифоровна, она у Павлучихи засиделась-запозднилась. Идёт бабка и пужается всего, к тому ж Павла ей порассказала про отца Прохора Тимохина, купца тутошнего, как он грабил да изгилялся над проезжими барышнями, как свирепствовал звериной страстью да на этом и разбогател. Идет Никифоровна, озирается опасливо. Да тихо так шагает, чтобы из-за темноты-то не упасть.

Вдруг слышит в мишкином огороде кто-то лазит. Воры!!! У нее и ноги подкосились. Хотела падать, но совладела с собой. Смотрит, а там кто-то под окнами шарит да заглядывает в них. Час-то полуночный…

Никифоровна бегом да к Ивану с Федькой, да еще к Семёну зашли. И решили они проведать, кто это там шныряет.

Подкрались впотьмах. Темнота – хоть глаз коли. Смотрють – и взаправду ктой-то под окнами ходит. Эх, думают, не иначе лихие люди поживу выискивают, али обидчиков Мишка завёл – вот и пришли на отмщенье.

Ну, уговариваются, один справа, другой слева, а третий прямиком.

Стал Федька таким маневром заходить справа. А там бурьян да канава. Торопится он, хочет первым на бандюгу налечь, ну и, знамо дело, шумит. Пробежал немного, выглянул – далече ещё. Снова на четвереньках передвигается. Выглянул опять – чёрт попутал, нет его! Выругался Федька под нос, утёр лоб спотевший да и думает – со двора поглядеть надо. А калитка рядом. Вот он, полусогнувшись, шмыг в неё. Да кык примет по спине удар! Только и услышал: «Узнашь… как по чужим…»

Соскочили тут Иван да Семён со своих укрытьев да на обидчика, ровно два ястреба, помчались.

– Имай его, имай! – орёт Семён не своим голосом.

– Убили-и! – с резью в голосе кричит Никифоровна. Собаки лай подняли, где-то баба заголосила, погоня штакетник ломает на своём пути… только треск идёт – как преследуют!

В момент догнали разбойника, скрутили в бараний рог да и свалили к чьему-то забору. Так-то, голубчик, говорят, сей же день в милицию отправим. А он:

– А это видели? – И дёрнулся неожиданно рывком, высвободил руку да кык опять даст по носу подбежавшего только что оклемавшегося Федьку.

Взревел Федька благим матом не столько от боли, сколько от вопиющей несправедливости, и давай дубасить обидчика со всей что ни на есть душевной щедростью.

Туго бы бандюге пришлось, ежели б Семён не узрел на заборе мешок, каким-то случаем там оказавшийся, с-под картошки. Натянули они этот мешок на ворюгу, завязали, чтоб не дрыгался боле, да и стоят, да и спорят, ругаются. Семён, значит, говорит, пойдём, в милицию отведём, Федька кричит, отдубасить его хорошенько да отпустить по ветру, а Иван и то, и другое глаголет. Семён доводит до их умов, что, мол, может, даже премию за него дадут, он слыхал, давали одним за страшного преступника, а кто знает – может, это какой шпион обнищавший полез за деньгами, чтоб бежать за границу с донесением. Недаром же такой щуплый, и так Федьку саданул зверски! А Федька кричит, что это шпана просто-таки. И человека незачем садить за решётку, а просто проучить хорошо, чтоб он ни за решёткой, ни на свете божьем сидеть не мог.

А сам между делом нет-нет да и подденет мешок носком сапога. А ворюга воет что-то да по траве пожухлой катается.

Долго спорили. Только Семён – самый старый да уважаемый – оспорил. Привели его, анафему, в участок, – не поленились целый километр протопать! – и говорят:

– Вот бандюга! Под окнами шарил! – Да и сняли с него мешок. А как сняли, так и ахнули.

– Мишка!

А тот стоит и от злобы-то и от расстройства сказать ничего не может. Дежурный-то: пройдемте. Уж и за решетку его наметил.

– Да не он бандит! – как заорёт Федька.

– А кто ж? – говорит милиция. – Может, ты?

Стали они служивому объяснять что к чему. А он не верит. Головой мотает.

– Темните чего-то!.. Пусть посидит, а там разберёмся!..

…Такое вот командирование вышло.


Рассказ десятый

В темнице там царевна тужит,

А бурый волк ей верно служит…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


Теперь другой сказ слухай…

…Года два назад Марфа, здоровенная баба, с такими ногами… чтоб кирзовые сапоги надеть, голяшки нужно разрезать, недалеко от меня живёт, – со снохой выдумала враждовать.

Выходит обычно Марфа со старушками на скамеечке посидеть, – у нас тут посиделки такие интересные устраиваются, – и все жалится: дескать, сноха никуды не годная.

– Да, – поддержат старухи, – така молодёжь пошла.

– Вот ране, – еле пробубнит Тимофеевна, поди, самая старая у нас на улице Нектаровой, – уже так по гошподу было, по воле его, и ижберут родители невешту, и ушватают – только живи да милуйшя. А ноне… аду… ничаво… – И дальше головой поникнет, только слыхать: бу-бу-бу. Боле трех слов и выговорить не могла. Сидит так, бубнит, носом клюет, пока ей ктой-то не тыркнет в бок: ты чего, мол, Тимофеевна?

– Ай! – Взбрыкнется та. – Ктой-то? Чего надоть-то?..

– Ты о чём? – спросят.

– О жизни я, о жизни, девоньки… – И снова носом клюет: бу-бу-бу.

А Марфа выговаривает, что на душе. И такая она, сноха-то, и сякая.

– Да срам, а не девка. И понятия никакого не имеет. И хвигурой тощая, и ноги, что черенки. Ну и что, что глаза на пол-лица наросли? Что она этими глазами – за скотиной ухаживать будет? Какая энто работница, ежели силы в ней ни на грош? А Петро-то мой и парень здоровый, и из себя ладный да статный, чего ж не мог получше взять?

Так уж печалится она, что судьба сына обделила ‒ дышать не может полной грудью. Как увидит невестку, так сердце останавливается и такая тяжелая печаль возникает внутри, что жить невозможно. Одно спасение ‒ ворчать да злится. От этого как будто отпускает маленько в груди. Поедом ест невестку ‒ тем и спасается от печали.

…Днём одним проснулась Марфа на печке, сноха кастрюлями звенит. Завсегда так – Марфа позже снохи встает, чтобы, значит, сноха уважение чувствовала.

Слезла Марфа с печи да и ходит – как всегда ворчит. И полы там не подтёрты, и скотина не так накормлена, как надоть, то да сё, значит.

Села. И сноха села. Марфа тут же на неё и накинулась:

– Ну, чего сидишь? Дел невпроворот, а она сидит! Вот христово наказанье!

– А я вот думаю: чего бы поесть? Не кушала ещё сегодня.

– Вон, – говорит Марфа, – в сенцах молоко кислое. Покушай.

– Не люблю я молоко кислое, – сноха отвечает, – никакого в нём скусу нет.

От этого и пошло-поехало. Марфа взрезала себе на носу эти слова и начала снохе это самое молоко подсовывать да изгиляться над ней за то, что не ест его. И сыну кричит: вот, мол, привёл, даже молоком нашим гребует!

Только кричала она так месяц, кричала другой, а раз сели за стол, а на нём одно это молоко да хлеб. Варево Марфа назло не справила. И, значит, со злостью употребляет это молоко, жует со вкусом да на сноху посматривает. А та возьми да и скажи:

– Вас, маменька, понос не схватит ли?

Так свекровка и поперхнулась.

– Ничего, – говорит, – я до поносу крепкая. А ты аппетит-то не сбивай! Такие вещи за столом говоришь, срамница!

А только сноха-то как в воду глядела.

Спозаранку – ещё и светать не начинало – слухают молодые, Марфа шеволится, под нос себе очень страшные ругательства бормочет. Резво соскочила с печки, накинула шубейку да айда бегом на улицу.

…Час проходит, два – не возвертается. Петро аж испугался.

– Пойду-ка, – говорит, – погляжу, а то, может, она там вся изошла.

Вернулся через пять минут, почесал затылок да и говорит жене:

– Эх-ма! Наколдовала. Человек старый, кабы не замерзла.

Только заняла таким манером Марфа позу в нужнике и отстраниться от неё не может.

А на дворе темень мягкая такая, оттепель ударила, в ноябре-то месяце, синицы весело так попискивают, воробьи шебуршатся, голуби вроде как тоже повеселели. И всем наплевать на её муку!

А она сидит, сидит, точно окаменела, ажно коленки затекли, сил нет уж сидеть, круги перед глазами. Ну, кажется, всё вышло, аж внутренности вытягивает. А только встанешь, сделаешь три шага, как что-то заурчит-завоет внутри, как вдруг схватит да потянет неимоверно, так насилу и присесть успеваешь.

А сноха-то ходит да ещё и подзадоривает, дерзкая! А Марфа в отместку и сказать ничего не может, ровно и голос утянуло вместе с этим, только всё чернеет жутко лицом-то. Днём уж докумекали молодые, пошли купили в магазине горшочек да и посадили на него Марфу.

Так и сидела она на нём два дня и две ночи без устали, ровно пытку отбывала. Кряхтела, судьбу свою кляла да стонала:

– Ох, помираю я, грешная, детки вы мои любимые! Ох, гибну я на горшке на этом, окаянном!..

До истощения, значит, сидела, до полного изнеможения.

…А потом, через год, и оказалось: сноха-то, чёртова девка, загодя принесла порошка от сестры, которая в аптеке работает, да и сыпанула безмерно…

Нашла, стало быть, коса на камень.


Рассказ одиннадцатый

Там ступа с Бабою Ягой

Идет, бредет сама собой…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


…А через дом от меня две бабы живут.

Раньше дом-то цельный был, и жил в нём купец Прохор Тимохин. Потом он в бега подался, и решила одна баба заселиться тут. Такая сорока из себя, да такая вертлявая – как червяк на крючке. За тараторство и прозвали ее Дрындучихой, да еще за стати – высохшая, побуревшая, что дрын столетний, скрюченная, ровно Баба Яга.

Да только, значит, решила она одна одиноко поселиться, а тут и Павла откуда ни возьмись.

– Я, – говорит, – тожеть хочу в купеческом доме жить. У меня, – говорит, – мужика в гражданскую убило. Нешто не имею прав здеся поселиться?!

И поселилась.

Да только с этого у них и пошла свара…

Павла такая видная из себя, дородная, неторопливая баба, оплывшая и вся белая, как соком налита.

Вот и стали они вместе жить, а Павлу и окрестили через Дрындучиху Павлучихой. И от этого у них ещё сильней склока.

Павлучиха ежели начнет что делать, медленно так делает, вроде засыпает, а Дрындучихе надоть так-сяк – вихрем. Ну и нет-нет да и заругаются. И до того изругательства дошли, что решили бабы отделиться. Дом досками перегородили, огороды огородили, и хозяйство каждый себе особое завёл. Да…

Только как сойдутся, так и начинается:

– А не нравится, так чевой-то ты ко мне в дом припёрлась? – кричит Дрындучиха.

– Это к кому? – встревает Павла.

– Ко мне!

– Да он что, дом-то, твой?

– Мой!

– Дрындучиха ты проклятая!

– А ты Павлучиха!

– Из-за тебя же, старой карги, назвали!

– Сама ты карга!

И так могут целый день препираться. Кулаки в бока и пошёл. Только шум на всю улицу!

И удумала Дрындучиха изжить Павлучиху. Чего только она не испробовала! И испражнялась на её огороде и всякими гадостями поливала его, пока не надоело юбку рвать о гвозди в заборе, вторгаясь на вражескую половину. И косу-то ей на сенокосе притупит камнем, и колышки ей на прокосе понавтыкает. А то охапку дров упрёт со двора. То под дверь в хлев зимой воды плеснёт, чтобы примерзла. Утром Павлучиха уцепится за скобу и знай рвёт из последних сил. То топор припрячет. Павлучиха бегает по двору, да и кричит истошно, ажно самой страшно: «Дурья голова, куды ж я его задевала, не помирать же теперя с морозу-то!» Дрова-то нечем нащепать. А единожды даже замкнула электричество, чтобы Павлучиха письмо от сына не прочла. Хотя себе во вред, а всё одно – делает.

Только ничего не выводит из спокойствия Павлучиху. А раз выходит Дрындучиха на свой огород, глядь – ужас кромешный! Огород стоптан!

Кинулась Дрындучиха к соседке да и кричит:

– Ах ты мерзавка! Ах ты, божье ты изнасилование! Ты зачем мне это огород стоптала?

А Павлучиха тоже краснеет.

– Сама ты, – кричит, – изнасилование! Чего ты, старая, бельма-то выпялила и ничего не видишь? Да я это, что ли, стоптала?! Это ж свинья, дурная ты баба, стоптала! Хто калитку вчерась забыл закрыть? А? Ты и забыла! Вот моя свинья и прошла к тебе невзначай.

Знаешь, как бабы заведутся, ну не дай бог, начнут мозоли на языке натирать. И на этот раз покричали-поругались, изругались, обессилили да и разошлись с богом.

А назавтра вышла Дрындучиха поутру во двор. Погода стоит ясная, чистая, огород весь в росе, холодком тянет, спелостью с грядок, и дышится легко-легко, лучше и не надоть. Вёдро.

Видит: никого нет. Спит, видать, Павлучиха. Дрындучиха-то помнит ещё с давних времён, что Павла и поспать любит и, ежели встанет, лучину час щепать будет, а может, и заснёт ещё за работой. И удумала она вот что опробовать.

Подломила в ограде снизу штакетину, выпустила свою свинью да и давай её, неразумную тварь, в дырку эту наводить. И так это руки-то расщеперила, ноги – тоже, и загоняет, следит, чтоб ни вправо, ни влево не сбежала. Думает, скажу Павлучихе: «Хто это дырку исделал? Свинья-то и пролезла ненароком».

Ну а свинья – что с неё взять? – дура скотина, не понимает хозяев, не лезет в дырку. А только не уследила Дрындучиха, как кинется божья тварь в сторону! Дрындучиха ещё хотела её своей тощей ногой остановить, вроде как шлагбаум ей под нос поставить. Куды там! И старуху с ног сбила, да чуть и не сдавила впалую грудь. И давай наяривать по её же огороду!

Освирепела Дрындучиха, схватила кол и понеслась за ней, как вихорь, как Баба Яга с помелом – только юбка развевается-пузырится, как она сигает меж кустов да грядок! Резво так скачет. И про ревматизму забыла, и про престарелость, и что дух спираить – тожеть забыла.

Так уж её озлило это свинское действие, что уж в сердцах она этой Павлучихе и глаза готова выцарапать. Извелась баба. Но всё ж изгнала свинью с грядок и снова к дырке её заводит. Осторожно так подгоняет. В дырку смотрит, чтобы теперя без промаху.

А только у самой дырки подняла глаза, да и ахнула. Павлучиха стоит на другой стороне забора, да и посмеивается. Розовая со сна… довольная…

– Куды это ты её гонишь? – спрашивает.

Дрындучиха вконец осерчала.

– В огород твой, – кричит, – оплывина чёртова!

А Павлучиха спокойненько вытащила кувалду из-за спины и говорит:

– Гони, гони… Она сейчас только пролезет, я её как хвачу по голове-то. И мясо хрен отдам!

Взвыла от ненависти Дрындучиха. Но забоялась свиньёй рисковать. Только пришла к себе домой и места себе не находит. Света белого невзвидела. «Умру, но отмщу!» – думает.

И знаешь, чего удумала? Вот дошлая баба!

Узяла, нашла в комоде старую трубку, мужичок ее покойный раньше покуривал, да пачку махорки. Когда Павлучихи дома не было, тонкую перегородку снизу проковыряла гвоздем так, чтобы дырка у Павлучихи под стол выходила. И начала. Засыпет махры в трубку, раскурит, вставит мундштуком в дырку, хихикнет подло, сядет ловчее к стенке лицом, ноги-то у грешной уж совсем почти не гнутся, но – сквозь стоны – давай дуть в трубку, чтоб дым в соседнюю хату шёл. Посинела от натуги баба, тошнота от дыма нутро выворачивает, губы себе все спалила, а всё одно – не прекращает. Дуить и дуить!

Пришла Павлучиха домой. «Хосподи! Пожар!» И давай по комнатам бегать, смотреть кто-что горит. Огня-то никак найти не может, а хата в дыму.

А Дрындучиха трясётся мелко от смеха да от злорадства. Она даже и не додумала, что такой вертихлёб получится.

Бегала, бегала Павлучиха по избе, пока отдышка её не взяла, пока не упала. А Дрындучиха знай дуить. Подскочила снова баба да айда на улицу. Выскочила – лица на ней нет. Волосы растрепались, ноздри раздуваются, как у молодой кобылицы.

– По-мо-ги-те! – взвопила. – Люди, – кричит, – милые, родные мои, не дайте погибнуть! Заживо сгореть, – кричит, – не дайте! Пожар, – кричит, – крещёные!

Сосед её, Василь Аверьяныч, побелел, схватил ведро с водой, топор, да на помочь, что было духу. Женщина одна, вдовая, думает, надо спасти!

Только ворвался в дом и унюхал: дым-то махрой пахнет. Стал искать, что к чему.

А Дрындучиха, заметь, дуить…

Поискал, поискал Василь да и видит: конец мундштука под столом из-за перегородки торчит, а из него дымок, ровно из трубы печной. Василь возьми, да и, недолго думая, приложись к нему, да и дунь в него со всей мочи. Так Дрындучихе в рот не только дым, а и махра полетела, к тому ж горящая.

У бабы и свет белый погас в глазах, ажно позеленела вся, отвалилась от стенки и упала, как на распятии. «Ну, – думает, – пожила – и будя! Прими меня, Господи, душу безгрешную!»

…Вода в ведре пригодилась Василю, чтобы ее откачать. Насилу и справились. С большим трудом оживили Дрындучиху. Она потом целую неделю ходила, отплевывалась, отойти не могла. Аж как вспомнит про махру, али кто закурит в её присутствии – нутро всё выворачивает, от тошноты ноги подкашиваются.

Да вот так и отучилась пакости делать. Только каждому твердит, что здеся свет клином не сошёлся, кто пусть что хочет думает, а уж она обязательно уйдёт от этой поганки.

Да вот пока не уходит…


Рассказ двенадцатый

Там царь Кащей над златом чахнет…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


…Прислала девка Лукьянова, Наталья, отцу-матери письмо, где прописала, что находится без зимней обуви, и уж валенки ей никак нельзя носить, потому что она в институте учится в городе, и что ей нужны сапоги зимние. Вот хоть разбейтесь, а достаньте да и выложьте ей эти самые сапоги.

Делать нечего, скопили Лукьян да Антонина деньжат, да и отправилась Антонина в воскресный день на барахолку.

…На ней, как всегда, толчея. Шум да гам. Ходит Антонина, ходит – нет сапог. А товару кругом разного, аж глаза разбегаются, не знает, куда и глядеть, в какую сторону и оглядываться. Озирается – кругом искушение! Руки так и чешутся – купить бы чего! Деньги-то при себе большие имеет.

Ходит, значит, да толчётся! Да и натыкается на парня, модного вроде с обличья-то. С бородой стриженой да усами. Ну, он к ней так бочком да и басит с придыхом прямо в лицо:

– Возьмёшь? – И хвостик из-за пазухи кажет. Да в упор сумрачно смотрит, давит взглядом.

– Чегой?! – испужалась Антонина.

– Норка.

– Эх! – думает Антонина, а в голове-то всё кружится. – Хотелось бы взять! – А у самой уж мысль: возьму, мол, не возьму, а хоть поторговаться для приличия.

– Скоко? – говорит шепотом да с дрожью, заражаясь его тоном.

– Задаром почти.

А у Антонины и в голове мутнеет. У неё с собой денег достаточно.

– Не, – говорит, а сама еле дышит, грудь ровно кто сдавливает, мешает говорить, – дорого! – И вроде как не знает что делать. А в голове так и вертится мысль: девка-то её в воротнике да в шапке, и весь город на неё смотрит-любуется.

– Дешевле денег отдам, – уступает парень, – тороплюсь, – говорит, – на поезд. А то бы ни за что не отдал. Бери, не прогадаешь. Клеточная, норка-то. Ты посмотри цвет: стиль блю, а ежели по бокам смотреть да по хребтине, то чистая это рояль пастэль! – А сам смотрит в упор, не моргнёт, словно загипнотизировать хочет. Волосы длинные, мордочка худая, на глазах очки в позолоте…

Ну, баба как услыхала слова-то такие, так и обмерла. Ну, думает, и впрямь диковина! Да ещё так красиво прозывается. Да и человек толковый, видать. В очках. Разбирается, чепуху продавать не будет. Ну да с волнением плюнула на сапоги, сама себя не помня, дрожмя достала деньги да и отсчитала ему в руки. Да домой бегом, ног не чует. Только, думает, Лукьян бы не взъерепенился. Ведь ему на зиму полушубок надоть, а я так разорилась.

Да только подумает, как девка-то её в шапке ходить будет да от парней отбиваться строго, так все невзгоды и меркнут, точно звёзды поутру.

Добежала до дому, запыхалася. Лукьян за столом сидит. Хмурый. Лицо квадратное, подбородок башмаком выпирает, а от мохнатых бровей тени на глазницах, и от этого глаза как пропасти.

– Ну что? – говорит. – Купила?

– Ага! – затаив дыхание, отвечает Антонина.

– А ну, покажь.

– Вот! – И суёт ему две шкурки.

– Эт что такое?!

– Почти рояль пастэль!

Лукьян повертел их на свету да как посереет, затрясся весь да как взорёт:

– Я тебе, – кричит, – счас такую рояль покажу! Я счас по тебе такую пастэль сыграю! Ы-ы… Я… я… – да больше слов-то и не находит. Тольки дышит да дёргается всем телом, будто судорога его сводит, да бородой стриженой трясёт, ровно козел. Помотал он головой да вновь как вскричит: – Ты что же это? Одурела совсем, чо ли, баба? Да ты погляди, чего ты закупила, стерва ты нехорошая! Ты погляди, погляди глазьми-то своими чёртовыми, чтоб им у тебя повылазить! Ты погляди, растудыт твою мать!

Антонина глядит, глазами хлопает да ничего не видит, руки опустила, волосы белые на круглое лицо съехали – даже не поправляет.

– Да какая к чертям собачьим рояль это, да ещё норка?! Ты погляди, дурья голова: лезет она вся и руки марает! Да на нашей улице столько этих роялей беспризорных мяукает! Даром никто не берет! А ты, поди, и по червонцу отдала за каждую…

– По семьдесят…

Тут мужику и вовсе конец пришёл, аж дурно ему стало да плохо. Пошатнулся он, схватился за левый бок, глаза зашлись. Так и упал еле дыханный на лавку. Ляг и трясётся, ровно паралитик.

Только это и спасло бабу. А то б худо пришлось. С гнева чего нельзя натворить? А Лукьян такой скупердяйный мужик да такой бережливый – копейки от себя не упустит.

…Вызвали доктора. Дал он ему чтой-то в нюх, ожил вроде Лукьян. Только глаза бешеные вращает, вот-вот из глазниц-то повыскочат. А сердце будто кто схватил да и жмет его, сок выжимает, аж тянет всё нутро в разные стороны от боли.

Антонина ревёт, думает: всё! Отходит старик! Настоев трав взяла у бабок – поит. И мёдом потчует, прополис ему даёт, лекарствами отхаживает. Насилу к вечеру очухался.

– Ты бы хоть съел, – говорит она, – чего-нибудь. А то ненароком оставишь одну.

Да так и брызжет слезьми, так и брызжет.

Ага…

Поднялся он, Лукьян, стал быть, как сама смерть, и идёт прямой, высокий, волосы всклокочены, и открытыми глазами вроде и не видит ничего. Сел за стол и сидит, ровно каменный.

А у Антонины и лицо от слёз сморщилось, вроде как покоробилось всё, дряблое стало да старое, а глаза краснущие и слезами блестят. Так уж ревёт баба, что и волосы на висках промокли. Откуда и вода берётся.

…И додумала она для облегчения мужниного – понеслась в магазин да на эти на остатки денежные, проклятые, и купила водки. Может, думает, хоть от неё отойдет.

Прибежала да и глаголет заплаканным голосом:

– Давай, Лукьянушко, по маленькой с горя!

Лукьян – ей:

– Дура!

– Дура я, дура! – соглашается Антонина.

– Стерва!

– Да, да…

– Дурёха старая!

– Дурёха…

– Безмозглая баба!

– Безмозглая, Лукьянушко, безмозглая. Уж такая безмозглая, что уж сама себя изругала всю. Ты уж прости, Христа ради! По-бабьи недопоняла что к чему…

…Силком влила ему сто грамм. Да и вправду полегчало. Сидел он, сидел да как взорёт опять-таки дико:

– Ты б мне этого подлеца! Я бы ему бороду повыдергал! Ух! Я бы ему устроил сукину сыну! – И так мечтает, душу отводит. Я бы, говорит, ему то сделал, да я бы ему другое сделал. Страшные такие муки придумывает. Может, этот проходимец послухал бы его да и побелел весь, а может, совсем бы скончался – так уж он страшно говорил!

А Антонина слушает да молчит. Не дай бог, думает, на меня переключится. Куда бы, думает, разговор бы его направить? Да под мыслями под этими и встряла в его слова:

– Наташка-то писала, все экзамены на четверки сдала.

А он и переключись на Наташку. Да так ругается, что скулы сводит, щёки трясутся, ровно из студня сделаны.

– Сорока, – кричит, – пустая! Умотнула куда-то! То ей подай, это… Черта ей лысого! Сапоги ей, видите ль, надо! Вертихвостка! У-у! Бабье! – ревёт. – Управы на вас нет! Ну да пусть токо припожалует, божий выродок! Уж я ей устрою сапоги! И рояль вместе с ними! Я ей устрою институт! Я ей покажу, где чему учиться надо!

– Да уж зря ты так убиваешься, – успокаивает его Антонина. – Сам же говорил, пусть уму-разуму, образования набирается. Мы не могли, так хоть пусть она за нас…

– Какого разума?! – громыхает Лукьян. – Какого ума?! Образование! Дура была – такой и останется! Спе-ци-яльность ей понадобилась! Специяльность нашла – библиотекарь! Вон Зинка, подруга её, ещё хужее Наташки, без всяких спе-ци-яльностей в столовую устроилась и живет себе припеваючи. Ряшку наела, скоро в дверь не пролезет, свинья поганая!

– Ну и озлился ты на всех, – перебивает его Антонина. – Ну и осерчал. Что попало плетёшь.

– Осерчаешь тут! Озлишься! Воротник ей, видите ли, надоть! Сапоги ей надоть! А сама какого хрена на библиотекаря-то пошла? Не министр, – потряс он кулаком, – могла бы и без воротников обойтися! Антилигенция, видишь ли, будет! Она в платочек сморкаться будет! Через нижнюю губу она, видишь ли, плевать не будет! Книжечки будет почитывать! В теятер бегать! У-у-у! – взвыл он так, что Антонина подумала: совсем с нормального умственного состояния стронулся.

– Зато хошь культурная будет. И пусть в тряпку сморкается, раз уж сподручней ей так, и пусть не плюется, ежели так нравится.

– Культурная! – ревет ураганом Лукьян. – Культуру в рот не положишь. А ей, видите ли, то надоть, да, видите ли, это надоть! Скольки я буду на шее её на своей сдерживать? Скольки? Пусть и ест там свою культуру! Книжки пусть глодает! Подавляется! И на шею пусть эту культуру одевает! И на ноги! Пусть с Пушкина сапоги требует! Вот ей! Кукиш! Вот! Вот! Вот! На! Выкуси! – Да как грохнет кулаком по столу. Упал на стол и воет чего-то. Слюни изо рта тянутся желтые, свисают…

Насилу, с соседями соединившись, успокоили.

Так и слег. И заболел. В больницу аж положили нервы лечить. Во как мужик копейку ценил!.. Да…

Примечание:

Стиль блю и рояль пастель ‒ наименование окрасок цветных клеточных норок.


Рассказ тринадцатый


Там русский дух… там Русью пахнет!

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»


– Эх, людишки! Весёлое племя! – блеснул глазами Гоша Архипыч. – И что им не живётся благоразумно? Пыжатся, пыжатся… а потом – бах! – от уныния и злости понесло заковыристыми дорогами. Одно оправдание – и на старуху проруха находит. Вот, к примеру, сосед Данила Петрович. Серьёзный! Слова глупого не скажет. А тут… Был случай.

Приходит он домой с работы. А жинка обед варит – на всю избу запахи из кухни. Да что-то не понравились они ему. Изжога весь день его мучила.

– Эт что ты за болтушку такую вонючую готовишь? – спрашивает.

А у баб, сам знаешь, сначала слово выскакивает, потом мысль рождается.

– А тебя и этим-то жалко кормить, – отвечает она. – Кормилец! Зарплаты столько приносишь, что из топора скоро варить придётся.

Обиделся Данила.

– Тебе сколько не приноси – всё мало! Как в бочку бездонную! Только пухнете, пухнете с мамашей своей – скоро в дверь пролазить не сможете!

– Едим всяку дрянь по твоей милости ‒ вот и пучит, – язвит жена. – Зарабатывал бы ты столько, чтоб жилось мне как принцессе, вот и была бы я стройной да раскрасивой! А с твоей зарплатой давно помереть мне пора с голоду ‒ давно бы и померла, если б было на что хоронить!

Данила и вконец взъелся.

– Не печалься, – говорит, – я тебя безо всяких денег захороню – поговоришь мне ещё.

Мрачное уныние на него вдруг нашло. Словно стальной паутиной грудь сдавило. Озлился так, что совсем ум отшибло. Как же! За работу мало платят, дома плохо варят. Есть от чего унывать! Угрюмый стоит, освирепел. А тут тёща откуда ни возьмись. Ввалилась в дом, еле протиснувшись в широкие двери.

– Ты чего это?! – заговорила грозно. – Доченьку мою обижать!?

И так грудями-то находит на Данилу, словно к стенке припереть хочет. Придавить, так сказать, насмерть. Принадлежности-то у неё солидные!

Данила и взвинтился пуще прежнего.

– Ты чего это меня бодаешь?!

Словно цветной фильм красочный смотрел и – бац! – померк экран, как штору чёрную опустили. Одна темнота кругом. Рыкнул он по тигриному и на тёщу. Руки вперёд, ровно когтями в неё вцепиться хочет, а от зубов – искры.

Тёща замерла в напряжении. Такого она от зятя не ожидала – всегда смирный был. А тут как засверкал глазами, ажно испужалась она не на шутку, будто преисподнюю нечаянно увидела. Глаза закатила да и попыталась сердце успокоить. Оторопь её взяла. Попятилась к двери.

А тут ещё доченька как взвизгнет резко:

– Мама, беги! Он сегодня бешеный!

И понеслась та на улицу, себя не помня. Выскочила – Данила за ней.

– Ничего не спущу! – кричит благим матом.

Тёща схватилась за калитку, подумала: на улицу выбегу – народ подниму. А та заперта!

Данила тут как тут.

– Куда ты?! Подожди, я ещё не всё сказал!

Она от него да на лесенку, та к голубятне прислонена была. Да и заскочила на несколько ступенек вверх.

Данила хвать её рукой за ногу.

– Куда?! Слезай, чёртово отродье! Я тебе сейчас всё выскажу!

А она стук второй ногой по его руке и ещё на две ступеньки выше перескочила. Данила изловчился, хвать её опять за ногу. А она стук опять другой ногой по его руке. И – выше.

– Ты что же это делаешь, паразит, с любимой тёщей?! – кричит надрывно.

– Это кто тебе такое сказал: «любимая»?

– Сам один раз говорил!

И всё вверх да вверх. Сама не заметила, как добралась до приступка голубиного. Высоконько забралась. Уселась и всё неймётся – огрызается.

‒ Вот и живи теперь там, пока ворковать да летать не научишься! ‒ высказал Данила сокровенную мысль и опрокинул лестницу.

Лепота, когда желаемое совпадает с действительностью, когда мечты начинают сбываться! Так радостно стало Даниле на душе, аж затанцевал он под голубятней. Прыгает – коленки выше головы. Лицо задрал да и изгаляется над тёщей. Всё решил ей припомнить! Всё! С первого знакомства до сегодняшнего мгновения.

‒ Ты что же такое удумал, мерзавец?! ‒ верещит теща. ‒ Упаду же, обормот ты эдакий! Ты что же вытворяешь, бес тебе под ребро, оглоблей по лбу!

– Вот и сиди там, ума набирайся, старая карга! – кричит в ответ Данила.

– А раньше ты меня мамой называл!

– То было раньше! Дурак был.

‒ Надо же! Поумнел!

‒ Поумнел!

‒ Всяк дурак себя умным считает! И ты туда же! Тебя чего, оса в темечко укусила?

‒ Поговори, поговори… пока. Успевай наговориться. Посидишь там недельку-другую ‒ глядишь, язык-то и отсохнет!

‒ Дурак! Истинный дурак! Я сейчас своим весом всю голубятню обрушу! Взвоешь тогда да поздно будет!

А голубки-то и не поймут – откуда и зачем такой переполох. Повыскакивали на приступок, ходят тревожно, воркуют недовольно. Хвосты веером рапушили и с тревогой посматривают на тещу. Ты зачем, мол, сюда прилетела? А Данила, задравши лицо кверху, орёт, как заблудившийся в тёмной ночи. Только зубы да глаза сверкают.

Жена, просунув голову в дверь, жалобно просит:

– Не трогай маму!

– Пусть только попробует кто-нибудь тронуть!

– Забыли, изверги, что я вам мама! – кричит тёща сголубятни.

Тут голубки не то со страху, не то чего-то недопоняли – как вспорхнут с приступка, как брызнут вниз белыми каплями. Да метко так поступили, как будто в Данилу и целились. Так и смолк он вмиг обгаженый – словно полведра извёстки на него вылили, враз остыл, сплюнул от огорчения те капли, которые в рот попали, протер глаза и спрашивает обижено:

– Зачем же вы меня обгадили, мама?

– Скажи спасибо, – огрызается тёща, – что коровы не летают!

Посмотрел на себя Данила.

– Мать честная!

И притих ‒ как воды в рот набрал. Молча приставил обратно лестницу к голубятне и пошёл баню затапливать. И понял с тех пор: жить надо тихо, жить надо культурно. Чем тише живёшь, тем меньше тебя изгадят. А уж если культурно… и не унывать… и не злиться…


Послесловие

И там я был, и мед я пил;

У моря видел дуб зеленый;

Под ним сидел, и кот ученый

Свои мне сказки говорил…

А.С.Пушкин «Руслан и Людмила»


…Вот гляжу я на нашу улицу Нектарову и думаю, слышь, жизнь прожил, а не понимаю, отчего мы живём на ней все такие разные? К добру это али не к добру? Ты заходи ещё. Я тебе о грехах наших смертных и страстях пагубных и про соседнюю улицу по-на-раскажу. Там тоже всё разуха-абисто, язви их!


___________________

КОНЕЦ